Прот. Георгий Флоровский СВЯТИТЕЛЬ ИОАНН ЗЛАТОУСТ КАК ЭКЗЕГЕТ Как проповедник и как учитель, Златоуст был прежде всего экзегетом. И с какой-то резкостью указывал всегда на Писание, как на основной, достаточный и обязательный источник и вероучения, и нравственного назидания. «Кто согласен с Писанием, тот христианин, — говорил он, — а его с ним не согласен, тот далек от истины»... Всех и каждого Златоуст постоянно и настойчиво призывает к прилежному чтению Библии. «Не ожидай другого учителя... Есть у тебя слово Божие, — никто не научит тебя, как оно»... И в особенности мирские люди нуждаются в чтении священных книг. «Ибо монахи вдали от городов пользуются большей безопасностью. Но мы, живущие среди моря греховных пожеланий и искушений, мы нуждаемся в Божественном лечении, чтобы исцелиться от обременяющих нас язв, и предохранить себя от будущих ранений, чтобы уничтожить Писанием огненные стрелы сатаны»... В Священном Писании все назидательно и целебно, — «и в кратком изречении Божественного Писания можно найти великую силу и несказанное богатство мыслей»... И для ревностного читателя в Писании открываются все новые и новые глубины. И слышится голос Божий, властно говорящий к каждой человеческой душе. «Даже один вид Евангелия делает нас более воздержанными от гpеxa, — замечал Златоуст, — а если присоединится и внимательное чтение, то душа, как бы вступая в таинственное святилище, очищается и делается лучше, ибо с нею через эти Писания беседует Бог»... Священные Книги, это — некое послание, писанное Богом из вечности к людям. Отсюда такая сила в чтении Библии. Когда человеколюбивый Владыка видит, как ревнуем мы о постижении его божественных слов, он просвщает и озаряет наш ум и открывает истину нашей душе... Златоуст был близок к буквальному пониманию богодухновенности Писания. И распространял ее на весь текст священных книг, будь ли то перечисление имен, приветствиe или даты. В Писании нет ничего лишнего и напрасного, — ни единой иоты, ни единого слога, — и часто прибавление одной буквы меняет смысл, как то показывает переименование Авраама... В самой человеческой слабости священных писателей Златоуст видит только знак Божественного снисхождение или приспособления. И даже в обмолвках или разногласиях старается вскрыть Божественный смысл. Он считает как бы преднамеренными «разногласия Евангелистов»... «Ибо если бы они во всем были до точности согласны, и относительно времени, и относительно места, и относительно самих слов, то никто из врагов не поверил бы, что они писали не согласившись и не сговорившись между собою и что согласие их искренно. Теперь же тот самый факт, что в Евангелиях замечаются несогласия в малых вещах, должен отклонить всякое подозрение и торжественно оправдать доверие к написавшим»... Священные писатели писали и говорили «в Духе», — или говорил в них Дух. Однако, это наитие Духа Златоуст решительно отличает от одержимости: сознание и ум остается ясным и уразумевает внушаемое. Это скорее озарение. И в этом существенное отличие профетизма от мантики. Поэтому священные писатели не теряют лица. И Златоуст всегда останавливается на личности писателя, на обстоятельствах написания отдельных книг. В частности образ апостола Павла всегда ярко вычерчивался перед ним, и он оставил в похвалу великого апостола языков семь особых слов. И все же Библия едина, ибо все в ней от Бога. А писатели только трость книжника скорописца. В молодости Златоуст учился не только у Ливания, но еще и у Диодора. И в школе Диодора сложилось его библейское мировоззрение, определился его экзегетический стиль. О Диодоре Тарсском Златоуст вспоминал впоследствии с большим чувством и признанием, — «он проводил жизнь апостольскую, в нестяжании, в молитве и в служении слова», «это язык, текущий медом и млеком», труба и лира... Златоуст не был новатором, как экзегет, — он продолжал уже сложившуюся традицию. — В истории Антиохийского богословия очень многое остается неясным. Несомненно, очень рано Антиохия стала крупным христианским центром. Мы можем отметить только разрозненные звенья непрерывной традиции. Прежде всего, нужно вспомнить о Феофиле Антиохийском, не только писателе, но и мыслителе. Позже мы встречаемся с именем пресвитера Малхиона, стоящего во главе эллинской школы, — он был одним из главных обличителей Павла Самосатского. Приблизительно к тому же времени относится учительная деятельность знаменитого известного Лукиана. Одновременно с Лукианом учил в Антиохии пресвитер Дорофей, — Евсевий, который слышал его толкование на Писание в церкви, характеризует, его, как ученого мужа, знатока еврейского языка, читавшего еврейские книги, но не чуждого и эллинского образования. Таким образом уже в III-ем веке Антиохия была очагом библейской работы. И уже тогда определяется своеобразие экзегетического стиля. Для антиохийцев становится характерно сдержанное и часто враждебное отношение к экзегетическому аллегоризму. В этом отношении очень ярок образ св. Евстафия Антиохийского, пришедшего со стороны и боровшегося с арианствующими лукианистами... Вообще полемика и противопоставление были одним из главных факторов в сложении того антиохийского богословского типа IV-го века, самым ярким представителем был Диодор Тарсский. С Лукианом он был связан через посредство его ученика Евсевия Емесского, который учился и в Едессе. Диодор был ревностным аскетом и борцом за православие, — сперва против ариан, позже против аполлинаристов. Он очень много писал, и на самые разнообразные темы. Но прежде всего он был экзегетом, — он объяснил из Ветхого Завета — Пятикнижие, Псалмы, Книги Царств, трудные места из Паралипоменон, Притчи, Екклесиаст, Песнь Песней, пророков, из Нового — Евангелия, Деяния, и Иоанна. Обо всем этом мы можем судить только по скудным отрывкам. Впрочем сохранилось его небольшое рассуждение «О созерцании и иносказании», в котором он кратко излагает свои основные экзегетические предпосылки. Диодор различает: историю, созерцание и иносказание. — По мнению Диодора в Писании нет иносказаний, — иначе сказать Писание не есть притча... Библейские рассказы и речения всегда реалистичны, прямо относятся к тому, о чем идет речь. Поэтому библейское толкование должно быть «исторично», должно быть «чистым изложением о бывшем». Напротив, аллегоризм отрывается от прямого смысла, «меняет подлежащее», — для аллегоризма об одном говорится, но другое подразумевается. От иносказания нужно отличать «созерцание». Созерцание в самой истории открывает высший смысл, — исторический реализм этим не отрицается, но предполагается. Так именно объяснял библейские места апостол Павел. Диодор, стало быть, прежде всего обращается на защиту библейского реализма против «эллинизма», который он видит в аллегорических толкованиях. Но вместе с тем он отмежевывается и от «иудаизма», от грубого вербализма, не проникающего дальше слов. Очень многое в Библии говорится гиперболически, — рассказ и выражение явно превышают меру времени. Это ясно указывает на другой, на вторичный смысл, — всего чаще это смысл профетический или преобразовательный. «Созерцание», о котором говорит Диодор, есть прежде всего экзегетическая дивинация, раскрывающая прообразы. Диодор был далек от вербалистического рационализма. Библия была для него священной книгой. И Божественной благодати сообразно открываться многовидно... Трудно судить, как Диодор применял свои основные правила на деле. Во всяком случае, в историко-грамматическом методе толкования были свои опасности, не меньшие чем в аллегоризме. «Александрийской школе могла угрожать опасность сочинить свое Св. Писание», остро замечает Болотов, «антиохийской — остановиться очень близко к букве, позабыть, что за «историей» должна следовать «теория»... В экзегетике Феодора Мопсуестийского», ученика Диодора, эта опасность осуществилась. Златоуст от крайностей Феодора был далек. По-видимому, он ближе стоял к Диодору. Можно думать, что толкованиями своего учителя он пользовался в своих экзегетических опытах. Несомненно, что он пользовался толкованиями Евсевия Емесского. Но, с другой стороны, он пользовался и творениями каппадокийцев, которых скорее можно сближать с александрийской традицией. В общем нужно сказать, Златоуст остается в своих толкованиях всегда реалистом. Но самые события поучают или пророчествуют, — в этом обоснование «типологических» объяснений, по существу отличных от иносказания. В учении о «типах», т. е. образах, и заключается существо экзегетических воззрений Златоуста. Это связано прежде всего с вопросом о религиозном значении священных книг для каждого верующего, т. е. для множества читателей, и при том для множества неопределенного, не ограниченного ни временем, ни местом. Этому должна соответствовать множественность смысла самого Писания. В частности, особую остроту получает этот вопрос при толковании Ветхого Завета. Здесь чистый «историзм» неизбежно оказывается «иудаизмом». И именно здесь «типология» получает особую важность. Но подлинный «типологизм» возможен только на реалистической основе. Не удивительно, что именно в антиохийской экзегетике учение о прообразах и прообразованиях получило полное раскрытие. У Златоуста это связано с его близостью к богословию апостола Павла. Но и все антиохийское экзегетическое богословие было в известном смысле «павлинизмом». В Писании, как в слове Божием, есть некая трехмерность, есть глубина... И потому толкователь должен проникать далее поверхностного слоя, далее или глубже буквы. Это основное правило, основной прием Златоуста. Прежде всего, это связано с известной неполнотою или даже темнотой библейской буквы. Бог говорил к человеку, стало быть, — замечает Златоуст, — «приспособительно к слабости слушающих»... Так он объясняет библейские антропоморфизмы и антропопатизмы, — «Отец не взирает на свое достоинство, когда лепечет вместе с детьми». Так объясняет он недосказанность и в Новом Завете, — Спаситель не сказал Никодиму о Своем Божественном достоинстве, «потому что для слушателя это было еще недоступно и преждевременно»... И апостолы по этой же причине часто говорили о Христе, как о человеке, не открывая прежде времени большего... Поэтому становится необходимым распространительное и применительное толкование подобных мест. Особенно это относится к Ветхому Завету. Однако, не только потому, что тогда не настало еще время для полного откровения, — впрочем, Златоуст может быть и чрезмерно подчеркивал дидактическую «темноту» Ветхого Завета. Главная причина этой темноты в том, что Ветхий Завет обращен к грядущему, есть некое единое пророчество... Златоуст предпочитает говорить: образ, tupos;. И замечает: «не ищи в образе полной действительности, — смотри только на сходство образа с действительностью и на превосходство действительного пред его образом»... Ветхий Завет исполнился в Новом, — поэтому только исходя из Нового Завета, мы можем распознать «истину» или смысл Ветхого. «Образ, — объясняет Златоуст, — не должен быть совершенно отличен от истины, — иначе он не был бы образом. И не должен быть совершенно равен истине, — ибо тогда бы он был самою истиной. Он должен заключаться в своих пределах, не заключая в себе всей истины и не удаляясь от нее вполне. Ибо если бы он имел все, то был бы самою истиною. А если бы не имел ничего (от истины), то не мог бы быть образом. Нечто он должен иметь в себе, и нечто оставлять истине»... Предображение или прообразование состоит в том, что отдельные события указывают на некоторые другие события будущего. От иносказания «типология» отлична в том, что объясняет события, а не слова. Аллегорическое понимание видит в библейских рассказах только притчи, только чистые символы, — различает не два плана действительности, но два понимания одного и того же символа. Ветхий и Новый завет для аллегориста суть две системы толкований, два мировоззрения, но не два этапа домостроительной истории. В этом и заключается ирреализм аллегорического метода. Исторический реализм не превращает Библии в мирскую историю. Даже Феодора Мопсуестийского не следует принимать за историка-позитивиста. И для него Библии в целом есть христологическая, мессианская книга, — события Ветхого Завета прообразуют грядущее, пророчествуют. Библия полна намеков и предчувствий. Еще более это для Златоуста. В известном смысле аллегорический мотив включается в типологическое толкование. Однако символичны не слова, но факты. Так жертвоприношение Исаака означает и Крест... Так агнец ветхозаветный прообразует и Христа... Так переселение в Египете и исход оттуда предуказуют бегство Иосифа в Египет с Младенцем и возвращение в Палестину... Легко понять, что при этом остается таже условность, и произвол в толковании, что и у аллегористов... Другой ряд прообразов Златоуст усматривает в самих словах, в образе выражения, — особенно в речах пророческих. Пророки говорили образным языком, — здесь область символизма в собственном смысле. Однако, самые предсказания — многозначны,— относятся к ряду свершений, раскрывающих одно другое. При этом часто сюда относится уже и бывшее, прошедшее, — так Моисей пророчествовал, когда повествовал о небе и земле... Иаков пророчествовал о Иуде, но в тоже время и о Христе. Псалмы имеют двоякий смысл. Тоже относится и к Новому Завету. Евангелия и историчны, но вместе с тем самые евангельские события как бы прообразуют будущую судьбу и путь верующих душ, приходящих ко Христу. К тому же Спаситель часто говорит в притчах. Именно этим оправдывается нравственное приложение евангельских текстов. — Из сказанного объясняется религиозный смысл «историко-граматической» экзегетики. Это не было рассудочное, эмпирическое толкование Писания. Не следует преувеличивать и «научности» антиохийских толкований. Эрудиция антиохийских экзегетов не была больше и не была строже, чем у александрийцев. Во всяком случае Златоуст не знал еврейского языка, как не знал его и Феодор Мопсуестийский. Поэтому оба они следовали греческому тексту, которому и придавали решающее значение, — и вопросы о разногласии еврейского и греческого текстов оставались неразрешенными. Не была достаточно широкой и та историческая перспектива, в которой Златоуст развертывал свои библейские объяснения. Он ограничивался краткими справками о писателе книги, об обстоятельствах ее писания, о целях писателя, — и затем следил за планом, за движением мысли. Толкования Златоуста на Новый Завет принадлежат к лучшим среди его творений, — как то отмечали уже в древности. Это зависит от той зоркости, с какой он схватывает малейшие оттенки греческой речи... Филолог чувствуется в Златоусте, когда он ставит вопросы: кто говорит, к кому говорит, что и о чем говорит... Он раскрывает оттенки синонимов, равновозможных оборотов речи... Смысл Писания он всегда старается вывести из самого Писания, — сравнительно мало и редко ссылаясь на предание. Для него Библия была как бы самодостаточною. В этом Златоуст близок к Оригену. И александрийцы и антиохийцы равно стремились схватить и вскрыть «внутрений», или «духовный» смысл Писания, — и расходились только в методике, а не в постановке задачи. Это методологическое расхождение отчасти связано с различием тех античных филологических традиций, к которым они примыкали: ибо различие и даже борьба «аллегорического» и «историко-грамматического» методов восходит уже к античной экзегетике классических текстов. Но, прежде всего, оно связано с различием в религиозном воспринятии истории. Недаром Диодор Тарсский обвинял александрийских аллегористов в непонимании истории... Это было, однако, различие тенденций, скорее нежели решений. И основной задачей всегда оставалось объяснение, раскрытие смысла, — все равно, слов или событий... В плане нравственных приложений александрийцы и антиохийцы очень близко подходили друг к другу. Всего дальше от Александрийцев ушел Феодор Мопсуестийский, — но у него библейская экзегетика почти теряла свой религиозный смысл. Это было связано с его общим богословским уклоном, с его своеобразным гуманизмом... В этих своих крайностях антиохийское направление было осуждено. Но была удержана правда антиохийского экзегетического реализма: отношение к Писанию, как к истории, а не как к притче... Именно в этом была и сила Златоуста.