ОТЕЦ АРСЕНИЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЛАГЕРЬ

ПРОЩАНИЕ

Настал 1957 год, меня расконвоировали и разрешили иногда выходить из охранной зоны. Кончая работу, я покидал лагерь, медленно шел к ближайшему лесу или к таежной болотистой речке, садился на сухой пень и начинал молиться. Голос мой далеко разносился по редколесью, затихая в ветвях берез и склоненных к воде ив, в елях и травах.

Здесь, в лесу, молиться было спокойно и легко: грубость лагерной жизни исчезала и наступала возможность молитвенного единения с Богом. Ив это время вокруг меня как бы собирались мои духовные дети и друзья, живущие на воле, вспоминались умершие, которых я любил, или те, кого я проводил когда-то в последний путь, встретив на дорогах ссылок и лагерей.

Было тепло, комары монотонно звенели, вились сероватым облачком, пытаясь проникнуть через сетку накомарника. Внезапно возникший ветер уносил комаров, но через несколько мгновений ветер стихал, и они снова окружали меня. Лагерь, барак, уголовники, постоянный надзор сразу забывались, было только беспредельное синее небо, лес, колыхавшиеся травы, голоса птиц и молитва, объединяющая все и соединяющая с Богом и природой, созданной Им.

Уходить из лагеря разрешали нечасто. День этот был выходным. Я вышел из зоны и пошел далеко в редколесье, раскинувшееся за лагерем, где раньше, когда «особый» был полон заключенных и в нем кипела лагерная жизнь, постоянно горели костры, оттаивавшие землю для больших, но неглубоких ям, в которых ежедневно хоронили умерших лагерников.

Кладбище было огромным, вся площадь, когда-то обнесенная столбами и оплетенная колючей проволокой, теперь была открыта. Местами столбы упали, проволока порвалась и обвисла. Сейчас кладбище было похоже на заброшенное огородное поле, покрытое неровными и расплывшимися грядами, на которых кое-где стояли колья с прибитыми деревянными или жестяными бирками-табличками.

Большинство кольев и табличек валялось на земле, номера захороненных заключенных, написанные на них, стерлись, и только на некоторых виднелись расплывчатые очертания букв и цифр.

Я прошел далеко вперед. Земля была местами мокрой, нога глубоко погружалась в сыроватую глину, смешанную с перегноем из трав и листьев, и с трудом отрывалась при каждом шаге. Перешагивая через поваленные колья, невысокие насыпи, обходя большие по площади, но неглубокие провалы, образовавшиеся на месте братских могил, хватаясь за стволы чахлых деревьев, шел я по кладбищу.

Весеннее, сегодня теплое солнце постепенно спускалось к горизонту. Я остановился, оглянулся во все стороны, перекрестился, благословляя всех лежащих на смертном поле, и начал молиться. На душе стало тягостно, грустно, печально. Ветер стих, стояли неподвижно травы, мелкий кустарник, хилые березы и ели. Казалось, ветер, тихий и прохладный, скрылся в подлеске и травах, прижался к земле, затаился и чего-то ждал.

Я медленно шел по полю, отдалившись от окружающего, сосредоточившись и молясь об умерших, и передо мною вставали люди, возникали из прошлого воспоминания, мучительные и тяжелые.

Люди, когда-то знакомые и любимые мною, или те, кого я напутствовал, провожая в последний путь, или встреченные мною здесь, в лагере, сдружившиеся со мною и передавшие мне в исповедях свою жизнь, лежали сейчас на этом поле смерти.

Вспоминались усталые, изможденные лица, растерянные, печальные, полные тоски, молящие или горящие неугасимой ненавистью глаза умирающих, и у каждого была жизнь, к которой я прикоснулся и как иерей принял часть ее на себя в исповедный час.

Воспоминания приходили и мгновенно исчезали для того, чтобы сейчас же возникли новые. Я громко молился, и скорбные слова заупокойных молитв разносились над кладбищем, истомляли душу, вселяли чувство тревоги.

Тысячи, десятки тысяч человек, лежавших здесь, убиты режимом лагеря, убиты, медленно умерщвлены другими людьми. Юноши и старики, тысячи верующих, защитники Родины, проливавшие за нее кровь, самые обыкновенные простые люди, попавшие в лагерь по ложным доносам, лежали сейчас в полуболотистой земле.

И здесь же, на этом поле смерти, лежали люди, предавшие Родину, участники массовых казней, полицаи, многократные убийцы-уголовники.

Где-то далеко шумел трактор-бульдозер, сравнивая могильные насыпи и заравнивая ямы, чтобы никто и никогда не вспоминал о тех, кто остался здесь.

Где-то лежали небрежно брошенные в могилы владыка Петр, архимандрит Иона, монах-праведник Михаил, схимник из Оптиной пустыни Феофил, многие великие праведники и молитвенники: друг людей врач Левашов, профессор Глухов, слесарь Степин, до самого последнего часа своего совершавшие добро, и много-много других, когда-то знаемых мною людей.

Я молился, вспоминая усопших, но вдруг слова молитвы иссякли, и я оказался стоящим на поле, растерянным, раздавленным воспоминаниями, сомнениями. Что осталось от погибших? Ржавая табличка со стертым номером, кость, торчащая из наспех засыпанной могилы, обрывок ткани?

Хоронили в спешке, ямы рыли неглубокие. Земля здесь всегда была мерзлой, и ее приходилось сутками оттаивать, чтобы вырыть могилу на несколько десятков человек.

Зимой трупы забрасывали землей и снегом, летом специальная бригада подправляла могилы, засыпая землей выступавшие кости ног и рук. Даже сейчас казалось, что из-под земли тянется запах тления. Было душно, сыро, тихо. Солнце нагрело землю, и от этого над полем поднимался легкий, еле заметный пар. Воздух дрожал, переливался, и казалось, будто что-то необычайно легкое и большое плыло над кладбищем.

«Господи! Господи! – вырвалось у меня, – это же души умерших поднялись над местом скорби». Тоска, необычайная, щемящая тоска схватила и сжала мне сердце и душу. В горле встал комок рыданий, слезы застилали глаза, а сердце все сжималось и сжималось, готовое остановиться. Состояние полной безнадежности, уныния и чувство скорби охватили меня, я растерялся, упал духом и весь внутренне сник. Отчаянная душевная боль вырвала у меня болезненный стон. «Господи! Зачем Ты допустил это?»

Пронзительный и долгий плач внезапно возник и понесся над полем. Вначале это был низкий вибрирующий и воющий стон, перешедший потом в длительное однозвучное рыдание, временами срывающееся и напоминающее вопль человека. Ноющий и колеблющийся стон был заунывен и долог, он покрывал все бескрайнее поле, сковывая и наполняя душу беспредельной скорбью. Прозвучав над полем, плач неожиданно смолк, для того чтобы через несколько мгновений возникнуть с прежней силой.

«Я, – говорил о. Арсений, – еще более внутренне сжался, нервы напряглись до предела, все во мне наполнилось болезненной тоской. Окружающее потемнело, поблекло, стало гнетущим, я почувствовал себя сломленным, раздавленным. «Господи! Господи! Яви милость Свою!» – воскликнул я, осеняя себя крестным знамением.

И вдруг ветер, затаившийся в перелесках и травах, вырвался на волю, заколыхал травы, закачал деревья и настойчиво повеял мне в лицо, и мгновенно все ожило, пробудилось, двинулось.

Заунывный стон исчез, неожиданно высоко в небе зазвучало пение птиц, дрожащая и парящая волна воздуха рассеялась, растворилась в пространстве.

Состояние растерянности, гнетущей тоски и безнадежности прошло, я распрямился, стряхнул с себя страх и услышал в дуновении ветра движение жизни. Ветер принес свежесть, запахи травы, леса, отголоски далекого детства, неповторимую радость.

Стонущий плач, проносившийся над полем, оказался не чем иным, как вибрирующим звуком циркулярной пилы, работавшей на далекой лагерной лесопилке. Ветер медленно набирал силу, воздух стал упругим и ощутимым. Жаворонок рывками поднимался в вышину, песня его то затихала, то отчетливо звенела в небе, и я осознал, что жизнь сейчас идет так же, как и до гибели всех лежащих здесь людей, и так же будет идти.

Жизнь продолжалась и будет продолжаться всегда, так как это был закон Господа, и природа, созданная Им, выполняла Его предначертания. Охватившее меня состояние растерянности и безысходной тоски было вражеским наваждением, моей слабостью, маловерием.

Я отчетливо понимал, что иерей Арсений поддался духу уныния и тоски. Опустившись на колени на одну из могильных насыпей и прислонившись к стволу невысокой березы, собрав всю оставшуюся силу и волю, стал молиться Господу, Матери Божией и Николаю Угоднику.

Постепенно душевное спокойствие овладело мною, но вначале настоящая молитва приходила с трудом.

По-прежнему передо мною было скорбное поле смерти, расползающиеся насыпи, ямы, наполненные темной водой, жестяные и деревянные бирки, обломки человеческих костей, сломанная лопата, которой когда-то копали землю.

По-прежнему лежали в земле десятки тысяч погибших заключенных, многие из которых навсегда вошли в мое сердце. Все так же душа моя была полна человеческой скорби о погибших, но гнетущее чувство уныния и тоски, охватившее меня, под влиянием молитвы ушло.

Долгая молитва очистила душу и сознание, дала мне возможность понять, что Устроитель жизни Господь призывает не поддаваться унынию и скорби, но молиться об умерших, требует творить добро живущим людям во имя Господа Бога, Матери Божией и во имя самих живущих на земле людей.

Окончив молитву, я медленно пошел с кладбища. Северное закатное солнце неохотно уходило за горизонт, покрытый лесом. Темная гряда леса взбиралась на пологие сопки, потом вдруг сбегала с них вниз, и от этого казалось, что вершины деревьев распиливают небо гигантской пилой. Ветер опять зарылся в перелесках и травах, и сейчас над кладбищем снова стояла тишина. В отдалении еле слышно ворчал трактор, циркулярная пила замолкла.

Со стороны леса доносилось тоскливое кукованье кукушки по растерянным детям. Одна кукушка кончала, и где-то в отдалении начинала другая. Кому считали они годы жизни? Тем, кто лежит на простирающемся передо мной поле смерти, кто нашел свой конец и не вел счет времени? Мне, еще живущему в лагере? Но срок моей жизни знал один только Бог.

Шел я к лагерю, охваченный воспоминаниями. Время от времени мысли мои разрывал голос кукушки, и тогда далекие воспоминания детства и юности проходили перед глазами. Мать, с которой я иду по лесу, – она рассказывает мне о лесе, травах и птицах, и так же куковала кукушка. Вспомнилась первая исповедь, давно ушедшие друзья, моя церковь, где много лет я служил. Думал ли я тогда, что услышу голос кукушки на кладбище лагеря особо усиленного режима, где лежат десятки тысяч мертвых, большинство которых безвинно погибли, свидетелем гибели их был и я? Думал ли, что буду участником всего происходящего и так же, как и они, пройду скорбный путь мучений и издевательств?

Для чего все это, Господи? Для чего мучились и погибли те люди, верующие и неверующие, праведники и страшнейшие преступники, злодеяния которых невозможно оценить по человеческим законам? Почему? И сам ответил себе.

Это одна из тайн Твоих, Господи, которую не дано постичь человеку – рабу греха. Это тайна Твоя. Неисповедимы пути Твои, Господи. Ты знаешь, Тебе ведомы пути жизни человеческой, а наш долг творить добро во Имя Твое, идти заповедями Евангелия и молиться Тебе, и отступятся тогда силы зла. Ибо там, где двое или трое собраны во Имя Твое, там и Ты посреди них. Помилуй меня, Господи, по великой милости Твоей и прости за уныние, слабость духа и колебания.

Обернувшись на четыре стороны, благословил я всех лежащих на поле, и, низко склонившись, простился со всеми. Господи, упокой души усопших рабов Твоих. До конца жизни своей буду помнить я тех, кто остался лежать здесь, в земле.

Перебирая в памяти знаемых мною умерших, тихо поминал я за упокой души и в этот момент отчетливо видел лица их...

Шел 1957 год, лагерь пустел с каждым днем, где-то недалеко от него возник гражданский поселок, в который из разных мест страны ехали вольнонаемные взамен ранее работавших заключенных.

Появились улицы, скверы, длинные вереницы домов, приезжали люди, ничего не знавшие об «особом» и о полуболотистом кладбищенском поле, на котором остались лежать тысячи погибших заключенных.

Прошлое уходило из памяти людей.