_______________________________________________
МАМА 5
июнь 1941 — январь 1942
Вспоминая блокаду, я поражаюсь маминому мужеству и самоотверженности. В минуты опасности она была собранна и спокойна, и, наверно, поэтому к ней тянулись и дети, и взрослые, как к сильному и волевому человеку. Мама была деятельна и добровольно жертвовала своим здоровьем и рисковала жизнью. Даже не пытаясь хоть как-то защитить себя от невзгод, она самоотверженно прикрывала собою своих учеников и подопечных, считая такое поведение вполне естественным для учителей военного времени, на которых пала ответственность за жизнь детей.
Мамина жизнь во время войны, впрочем, как и жизнь ее коллег-учителей, была наполнена непреходящими тревогами и непосильными заботами. И часто их самоотверженность достигала накала подвига, но они так не считали и удивились бы, если бы кто-то сказал им об этом.
Вскоре после начала войны по какому-то недоразумению младших школьников и подростков решили вывезти в летние лагеря под Ленинград. Так мы оказались в деревне Середа, под Валдаем. Никто нас не ждал, и жилось нам трудно. Приближался грохот канонады, но возвращаться домой было не велено, ждали какого-то специального приказа. Когда орудийный грохот приблизился, мама решила увезти детей. В спешке, побросав свои пожитки, мы прибежали на станцию и столпились на платформе в своих жалких панамках и сандаликах. Семафор был поднят в ожидании воинского эшелона. Начальник станции сказал, что поезд пройдет мимо не останавливаясь. И добавил, что больше поездов не ждет. Нарастающая канонада подтверждала его слова. Мы оцепенели от ужаса.
Вдали показался дымок паровоза. Поезд приближался. Должно быть, машинист снизил скорость, но нам казалось, что паровоз мчится на всех парах. Мы беспомощно жались друг к другу и в ужасе ждали, что будет… И вдруг случилось непредвиденное. Мама спрыгнула с платформы и встала на рельсовом пути. Кто-то из старших ребят встал рядом с ней. Они стояли, раскинув руки, пытаясь остановить поезд. Это продолжалось несколько секунд, но эти секунды показались мне вечностью. Я вырывалась из чьих-то рук, стремясь к маме. Паровоз надсадно гудел и уже поравнялся с платформой. Это было страшно. Машинист, высунувшись из окна, что-то кричал и отчаянно жестикулировал. Наконец нервы его не выдержали, и он затормозил. Вагоны медленно ползли мимо нас, военные выскакивали на платформу, хватали кого попало в охапку и бросали в раскрытые окна и двери… С разбитыми в кровь коленками я тоже оказалась в купе. Мне не было больно, но я сжалась в комок, думая, что мама не успела соскочить с рельсов… К счастью, это было не так. Кто-то втащил ее и ее помощника в последний вагон. Военные освободили нижние полки купе, и мы снова собрались вместе. Потерь не было. Бойцы кормили нас консервами и угощали сладким кипятком. Поезд летел на всех парах. Грохотали разрывы снарядов, но прямых попаданий не было. Гром орудий становился тише, мы приближались к Ленинграду…
Не знаю, рассказала ли мама кому-нибудь о своем подвиге. Наверно, нет. Скорее всего, она и не считала это подвигом. В осажденном городе подвиги стали нормой жизни.
Осенью мама добровольно уехала вместе со своими старшеклассниками на окопы, под Лугу. В сводках Совинформбюро это называлось строительством Лужских рубежей, которые должны были остановить продвижение немецких войск. Наша соседка согласилась присмотреть за мной, но бурно возмущалась, как можно посылать на окопы женщину, имеющую десятилетнего ребенка. В действительности же маму никто и не заставлял уезжать в прифронтовую полосу. Она сама так решила, чтобы заменить другую учительницу, Людмилу Ивановну Островскую, мать двоих малышей. Старшему, Алешеньке, было года четыре, а девочке не исполнилось и года, и Людмила Ивановна кормила ее грудью.
Распоряжение директора школы было чудовищно даже для военного времени. А дело было в том, что мужа Людмилы Ивановны, журналиста, внезапно арестовали и объявили врагом народа. Это было ужасно, но, конечно, не давало никаких оснований посылать кормящую мать на окопы и тем самым обрекать грудного ребенка на верную смерть. И тем не менее это было, было…
Мама пыталась объяснить мне, почему она должна заменить Людмилу Ивановну. Но я тихо плакала и жалобно просила ее не уезжать. Она рассердилась и сказала, что кому-то ведь надо ехать, и пристыдила меня, напомнив, что дочка Людмилы Ивановны — совсем крошка и не может обойтись без материнского молока, а я, слава Богу, давно уже выросла из грудного возраста и вполне могу обойтись без нее, тем более что это ненадолго.
Мама собрала свой рюкзак, сшитый для предполагаемой эвакуации, и ушла… Будучи десяти лет от роду, я не поняла, что она не могла поступить иначе: это противоречило христианским принципам, усвоенным ею в раннем детстве.
С окопов мама вернулась поздней осенью, упустив то короткое время, когда можно было еще заготовить хоть какие-нибудь запасы продуктов из коммерческих магазинов, чтобы понемногу добавлять их к скудному пайку. Впрочем, те мамины коллеги, которые оставались в городе, насколько я знаю, тоже не преуспели в этом деле: не было ни сил, ни времени, ни денег.
Блокадное кольцо сомкнулось, и мы оказались в тисках голода и стужи первой блокадной зимы. Какое-то время мама занималась подготовкой школьников к эвакуации. К школе подходили машины, и она сопровождала детей до железной дороги и возвращалась обратно. Это было небезопасно, так как вывозить детей приходилось под бомбами и снарядами, но, к счастью, удалось эвакуировать многих детей. Мы же остались дома, наверно, потому, что верили в быстрый победный исход войны, а может быть, маме и не положено было уезжать, не знаю.
Бомбежек и обстрелов мы уже не очень боялись. Мама сумела смягчить тяжесть ожидания и ужас воздушной тревоги. Бомбоубежища в нашем доме не было, и во время бомбежек мы оставались дома, сберегая силы. Еще в начале блокады, после первого артиллерийского обстрела, когда от ужасного грохота казалось, что рушится земля и наступает конец света, мама развернула на обеденном столе большую потрепанную карту старого Петербурга и показала мне большие зеленые массивы парков и садов, невские просторы, Финский залив. По ее словам, безлюдные пространства нашего города так велики, что прямое попадание бомбы или снаряда в жилой дом маловероятно, поэтому нам нечего бояться, а в ожидании катастрофы можно сойти с ума и даже умереть. Она смогла убедить меня, что не надо отчаиваться, и я поверила, успокоилась и убежденно повторяла мамину версию во дворе нашего дома, стараясь успокоить своих приятелей.
По вечерам вместе с нашими соседями по квартире, дядей Яном и тетей Леной, мы под уханье зениток и разрывы бомб ожесточенно играли в детскую настольную игру «Выше всех, дальше всех, быстрее всех». На картоне с нарисованными самолетами, аэростатами, парашютами, грозовыми тучами мы «взлетали» с аэродрома в высокое небо при помощи фишек и игральной кости. Игра была мирная, без бомбардировщиков, истребителей и зениток. А за стеной грохотала война. Звенела и падала посуда из буфета, скользила по полу легкая мебель, но взрослые азартно играли со мной, оберегая детскую психику от ужасов войны.
Мамины друзья и коллеги восхищались ее спокойствием в часы прицельных бомбежек и обстрелов. Она была уверена в благоприятном исходе самых экстремальных ситуаций, в которые мы попадали, никогда не поддавалась панике и неизменно сохраняла достоинство педагога.
…С возрастом я стала задумываться над удивительной натурой моей мамы. Она была добра и самоотверженна, привычно жертвовала своим здоровьем и благополучием для ближних и, по-видимому, свои поступки не считала жертвой. Должно быть, христианская доброта была потребностью ее души. Мама происходила из нормальной, то есть религиозной, семьи. Старший брат моего деда по отцовской линии, отец Андрей, настоятель храма в селе Мегра на берегу Белого озера, крестил маму и обучал ее Закону Божию в церковно-приходской школе. Позже он благословил смышленую крестницу на учебу в Белозерской гимназии. Крестный отец и духовник радовался успехам девочки и поощрял ее увлеченность природоведением. Он надеялся, что крестница станет учительницей в родном селе.
После семнадцатого года отца Андрея репрессировали и выслали в Сибирь, церковно-приходскую школу ликвидировали, а мама по рекомендации бывшей гимназии стала студенткой факультета естествознания Петербургского учительского института. Дальше был биологический факультет Ленинградского университета и работа преподавателя биологии в средней школе. Мама была одаренным педагогом, но ее путь был предопределен священником.
Конечно, она сохранила веру в глубине души, не выставляя свои убеждения напоказ: после революции приходилось скрывать свою религиозность, особенно тем, кто был причастен к воспитанию детей и молодежи. Мама преподавала биологию в средней школе в двадцатые — шестидесятые годы. И тем не менее никогда не занималась воспитанием своих учеников в духе атеизма. На уроках она говорила, что наука не смогла опровергнуть существование Бога, а Бог (если Он существует) не считает нужным показываться людям, поэтому верить или не верить — личное дело каждого человека. И ненавязчиво поясняла, что отношение к религии может меняться в течение жизни в зависимости от уровня развития человека.
Судя по жизненным принципам маминых друзей-педагогов, можно полагать, что Бог сохранялся в их душе, несмотря на настойчивые официальные попытки искоренить религию. Запретить Веру было невозможно. И хотя мама, наверно из осторожности, не старалась пробудить у меня интерес к религии, Бог был в маминой душе. После войны, умирая от рака, она настояла на моем крещении, опасаясь оставить меня ущербным нехристем. Она уверяла, что если я не подчинюсь этому решению, то буду повинна в ее преждевременной смерти. Мне было 17 лет, и я считала, что время крещения безнадежно упущено, но вынуждена была согласиться, о чем, конечно, не сожалею.
После моего крещения мама успокоилась и начала стремительно поправляться, и это было настоящее чудо. Диагноз оказался ошибочным. Надо отдать должное тактичности мамы и крестных родителей: природа чуда не обсуждалась. Мне предоставили возможность самостоятельного вывода.
После этого случая мама прожила почти сорок лет. Всю свою жизнь она бережно хранила маленькую икону Божией Матери с Младенцем. Эта икона старинного новгородского письма принадлежала маминой маме, Евдокии Михайловне, моей бабушке. Пока я не подросла, мама не показывала мне свою святыню, по-видимому полагая, что я не смогу оценить бабушкин дар. Наверно, она была права: я смогла принять икону в свою душу лишь в зрелом возрасте. Подолгу рассматриваю семейную реликвию, испытывая благоговение к святым ликам и нежность к бабушке и маме…
|