Высокий, широкоплечий, немного сутуловатый, с крупными чертами широкого сангвинического лица, Гааз с первого взгляда производил более своеобразное, чем привлекательное впечатление. Но оно вскоре изменялось, потому что лицо его оживлялось мягкою, ласковою улыбкою и из нежно-пытливых голубых глаз светилась сознательная и деятельная доброта. Всегда ровный в обращении, редко смеющийся, часто углубленный в себя, Федор Петрович избегал большого общества и бывал, случайно в него попавши, молчалив. Но в обыкновенной беседе, вдвоем или в небольшом кружке, он любил говорить... Усевшись глубоко в кресло, положив привычным образом руки на колени, немного склонив голову и устремив прямо пред собою задумчивый и печальный взор, он подолгу рассказывал... но никогда о себе, а всегда о них, о тех, по ком болело его сердце. Он очень не любил расспросов лично о себе, сердился, когда при нем упоминали о его деятельности, а в суждениях о людях был, по единогласному отзыву всех знавших его, чист как дитя. Раздавая все, что имел, никогда не просил он материальной помощи своим «несчастным», но радовался, когда ее оказывали. Зная это, его московские друзья и знакомые, по словам Надежды Михайловны Еропкиной, не давали ему своих пожертвований прямо в руки, а клали их в задний карман его неизменного фрака. Старик добродушно улыбался и делал вид, что этого не замечает. В последние годы, однако, он стал рассеян и забывчив, так что подчас деньги, положенные в его фрак, не доходили до цели, попадая в ловкие и своекорыстные руки. Тогда по молчаливому общему соглашению ему стали класть свертки звонкой монеты (в то время золото было в обычном обращении, так же как и серебряные рубли), которые, оттягивая его карман и ударяя по ногам, напоминали ему о себе.
Одевался он чисто, но бедно; фрак был истертый, с неизбежным Владимиром в петлице; старые черные чулки, много раз заштопанные, пестрели дырочками. Гаазу было тягостно всякое внимание лично к нему. Поэтому он, несмотря на настойчивые просьбы друзей и знакомых, несмотря на письменную просьбу лондонского библейского общества, ни за что не дозволял снять с себя портрета. Сохранившийся чрезвычайно редкий портрет его в профиль нарисован тайно от него художником, которого спрятал за ширмы князь Щербатов, усадивший пред собою на долгую беседу ничего не подозревавшего Федора Петровича. Одинокий, весь погруженный в мысли о других, он лично, по выражению поэта, «не был любящей рукой ни охранен, ни обеспечен». Однажды придя к Н. М. Еропкиной, приняв в кресле свою любимую позу и начав говорить о виданном им при отправлении последней этапной партии, он вынул из кармана какую-то ветхую тряпицу, служившую ему платком. Увидев это, слушательница, обойдя за спиною повествовавшего старика, достала из комода хороший батистовый платок и, молча взяв из руки Гааза тряпицу, вложила взамен ее этот платок. Федор Петрович улыбнулся, ласково взглянул на нее и стал продолжать свой рассказ. «Однако одного платка ему мало, он его потеряет, забудет...» — подумала Еропкина и, достав из комода еще одиннадцать платков, тихонько положила их в карман свесившейся с кресла фалды его фрака. Но Федор Петрович почувствовал это, обернулся, достал все платки — и вдруг глаза его наполнились слезами, он схватил Еропкину за руки и голосом, которого она не могла позабыть, сказал: «Oh! merci, merci! ils sont si malheureux!» [26]. Он не мог допустить, чтобы это могла быть забота о нем, а не о них, ради которых так светло и чисто догорала его жизнь!
Он очень любил детей. И дети ему платили тем же, шли к нему с доверием, лезли на него, ласкали его и теребили. Между ними завязывались разговоры, прерываемые шутками старика и звонким детским смехом. Он сажал их на колени, смотрел в их чистые, правдивые глаза и часто с умиленным выражением лица возлагал им на голову руки, как бы благословляя их! По словам супруги нашего великого писателя графини С. А. Толстой, он любил проделывать с детьми шутливое перечисление «необходимых добродетелей». Взяв маленькую детскую ручонку, растопырив ее пальчики, он вместе с ребенком, загибая большой палец, говорил: «Благочестие», загибая указательный: «Благонравие», «Вежливость» и т. д., пока не доходил до мизинца. «Не лгать!» — восклицал он многозначительно. «Не лгать, не лгать, не лгать!» — повторял он, потрясая за мизинец руку смеющегося дитяти...
|