№ 5
   МАЙ 2005   
РУССКАЯ ПРАВОСЛАВНАЯ ЦЕРКОВЬ № 5
   МАЙ 2005   
   Календарь   
ЭЛЕКТРОННАЯ ВЕРСИЯ
ЕЖЕМЕСЯЧНОГО ПРАВОСЛАВНОГО ИЗДАНИЯ
С. В. Магаева
Ленинградские блокадники

Посвящается 60-летию Победы в Великой Отечественной войне


Автор этих воспоминаний Светлана Васильевна Магаева родилась в Ленинграде в 1931 году. Первые 10 месяцев блокады провела в осажденном городе. После войны окончила биологический факультет Ленинградского университета, защитила докторскую диссертацию. В настоящее время является ведущим научным сотрудником Московского НИИ общей патологии и патофизиологии РАМН. В 2004 году Светлана Васильевна стала прихожанкой Благовещенского храма. В публикации использованы отрывки из ее книги «Мученики ленинградской блокады», которая готовится к печати издательством Сестричества преподобномученицы Елизаветы.


Нет больше той любви,
как если кто положит
душу свою за друзей своих.
Ин 15. 13


Прошло более 60 лет со дня освобождения Ленинграда от фашистской блокады. Для настрадавшихся людей забыть о блокаде было бы благом, но это не предусмотрено законами физиологической и социальной памяти. И мы всё помним, хотя и стараемся успокоить жестокую память сознанием, что ленинградцы, взрослые и дети, смогли достойно пережить одну из самых экстремальных ситуаций, в которых когда-либо оказывались люди. Многим моим друзьям-блокадникам помогла выстоять естественная потребность русского человека в христианстве.

 

МАМА

Июнь 1941 — январь 1942

Моя мама, Павла Дмитриевна, происходила из нормальной, то есть религиозной, семьи. Брат моего деда по отцовской линии был настоятелем храма в селе Мегра, на берегу Белого озера. Отец Андрей и крестил маму. Он же благословил смышленую русую и голубоглазую крестницу, способную к наукам, после окончания церковно-приходской школы, где он преподавал Закон Божий, на учебу в Белозерской гимназии. Крестный отец и духовник поощрял ее увлеченность природоведением и наставил на путь учительницы начальной школы в родном селе. После революции отца Андрея репрессировали и выслали в Сибирь, церковно-приходскую школу ликвидировали, а мама стала студенткой факультета естествознания петербургского Учительского института. Дальше был биологический факультет Ленинградского университета и работа преподавателя биологии в средней школе.

После революции верующим приходилось скрывать свою религиозность, особенно тем, кто был причастен к идеологическому и естественнонаучному воспитанию детей и молодежи. Однако совесть не позволяла маме воспитывать учеников в духе атеизма. На уроках она говорила, что наука не может опровергнуть существование Бога, но Бог (если Он существует) не считает нужным доказывать Свою реальность. Поэтому верить или не верить — это личное дело каждого человека. И ненавязчиво поясняла, что отношение к религии может меняться в течение жизни, в зависимости от восприятия действительности. Однако она не старалась воспитать у меня интерес к религии, наверно, из осторожности.

Вспоминая блокаду, я поражаюсь маминому мужеству и самоотверженности. В минуты опасности она была собранна и спокойна, и, наверно, поэтому к ней тянулись и дети, и взрослые, как к сильному и волевому человеку. Мама была деятельна и добровольно жертвовала своим здоровьем и рисковала жизнью, даже не пытаясь хоть как-то защитить себя от невзгод. Она самоотверженно прикрывала собою своих учеников и подопечных, считая такое поведение вполне естественным для учителей военного времени, на которых пала ответственность за жизнь детей.

Мамина жизнь во время войны, впрочем, как и жизнь ее коллег-учителей, была наполнена непреходящими тревогами и непосильными заботами, что было вполне естественно для военного времени. И часто их самоотверженность достигала накала подвига, но они так не считали и удивились бы, если бы кто-то сказал им об этом. Впрочем, никто и не говорил: все были предельно заняты своей работой, которая тоже была на грани подвига и часто выходила за эту грань.

Вскоре после начала войны, по какому-то недоразумению, младших школьников и подростков решили вывезти в летние лагеря под Ленинград. Так мы оказались в деревне Середа, у Валдайского озера. Мама была единственной взрослой в бестолковой ватаге школяров разного возраста. Никто нас не ждал, и жилось нам трудно. Приближался грохот канонады, но возвращаться домой было не велено, ждали какого-то приказа. Когда орудийный грохот приблизился, мама решила увезти детей. В спешке, побросав свои пожитки, мы прибежали на станцию «Валдай» и столпились на платформе, в своих жалких панамках и сандаликах. Семафор был поднят в ожидании воинского эшелона.

Начальник станции сказал, что поезд пройдет мимо, не останавливаясь. И добавил, что других поездов не ждет. Нарастающая канонада подтверждала его слова. Мы оцепенели от ужаса. Скоро вдали показался паровозный дымок. Поезд приближался к станции. Должно быть, машинист снизил скорость, но нам казалось, что поезд мчится на всех парах... Мы беспомощно жались друг к другу и ждали, что будет... И вдруг случилось непредвиденное. Мама спрыгнула с платформы и встала на путях. Кто-то из старших ребят встал рядом с ней. Они стояли, раскинув руки. Это продолжалось считанные секунды, но они показались мне вечностью. Я вырывалась из чьих-то рук, стремясь к маме. Паровоз надсадно гудел и уже поравнялся с платформой. Это было страшно. Машинист высунулся из окна, что-то кричал и отчаянно размахивал рукой. Наконец нервы его не выдержали, и он затормозил. Вагоны медленно ползли мимо нас, военные выскакивали на платформу, хватали кого попало в охапку и бросали в раскрытые вагонные окна и двери. С разбитыми в кровь коленками я тоже оказалась в вагоне. Мне не было больно, но я сжалась в комок, думая, что мама не успела соскочить с рельсов и попала под колеса. К счастью, это было не так. Чьи-то руки втащили маму и ее помощника в последний вагон. Военные освободили места для нас, и мы снова собрались вместе. Потерь не было, не считая разбитых носов и коленок. Поезд летел на всех парах. Грохотали разрывы снарядов, но прямых попаданий не было. Гром орудий становился глуше, мы приближались к Ленинграду.

Не знаю, рассказала ли мама кому-нибудь о своем подвиге, наверно, нет. Скорей всего, она и не считала это подвигом. В осажденном городе подвиги стали нормой жизни.

Какое-то время мама занималась подготовкой школьников к эвакуации. К школе подходили машины, и мама сопровождала детей до железной дороги и возвращалась обратно. Это было небезопасно, так как вывозить детей приходилось под бомбами и снарядами. Удалось эвакуировать многих детей. Мы остались дома, наверно, потому, что верили в быстрый победный исход войны, а может быть, маме и не положено было уезжать, не знаю.

Осенью 1941 года она добровольно поехала вместе со своими старшеклассниками на окопы, под Лугу. В сводках Совинформбюро это называлось строительством Лужских рубежей, которые должны были остановить продвижение немецких войск. Наша соседка согласилась присмотреть за мной, но бурно возмущалась, как можно посылать на окопы женщину, имеющую десятилетнего ребенка. В действительности же маму никто не заставлял уезжать в прифронтовую полосу. Она сама так решила, чтобы заменить другую учительницу, Людмилу Ивановну Островскую, мать двоих малышей. Старшему, Алеше, было года четыре, а девочке не исполнилось и годика, и Людмила Ивановна кормила ее грудью. Распоряжение директора школы было чудовищно даже для военного времени. А дело было в том, что мужа Людмилы Ивановны, журналиста Деркача, внезапно арестовали и объявили «врагом народа», что, конечно, не давало никаких оснований посылать ее на окопы и тем самым обрекать грудного ребенка на верную смерть. И тем не менее это было, было... Мама пыталась объяснить мне, почему она должна заменить Людмилу Ивановну. Но я тихо плакала и жалобно просила ее не уезжать. Мама рассердилась и сказала, что кому-то ведь надо ехать, и пристыдила меня, напомнив, что дочка Людмилы Ивановны — совсем крошка и не может обойтись без материнского молока, а я, слава Богу, давно уже выросла из грудного возраста и вполне могу остаться одна, тем более что это ненадолго. Мама и ее школьники вернулись, и это — счастье.

С окопов мама приехала поздней осенью, упустив то короткое время, когда можно было еще заготовить хоть какие-нибудь запасы продуктов из коммерческих магазинов, чтобы понемногу добавлять их к скудному пайку. Блокадное кольцо сомкнулось, и мы оказались в тисках голода и холода первой блокадной зимы. Впрочем, мамины коллеги, остававшиеся в городе, насколько я знаю, тоже не преуспели в этом деле: не было ни сил, ни времени, ни денег.

Бомбежек и обстрелов мы уже не боялись. Мама сумела смягчить тяжесть ожидания воздушной тревоги. После первых бомбежек она убедила меня, что не надо отчаиваться, потому что прямое попадание бомбы или снаряда маловероятно, а ожидание катастрофы может свести с ума, и можно даже умереть. Бомбоубежища в нашем доме не было, и во время бомбежек мы оставались дома, сберегая силы. По вечерам мы вместе с нашими соседями дядей Яном и тетей Леной играли в детское лото, которое называлось «Выше всех, дальше всех, быстрее всех». Игра была мирная, в ней не было ни бомбардировщиков, ни истребителей, ни зениток. А за стеной грохотала война. Звенела и падала посуда из буфета, скользила по полу легкая мебель, но взрослые азартно играли со мной, оберегая детскую психику от ужасов войны.

 

АКАДЕМИК УХТОМСКИЙ И БЛОКАДНЫЙ ХЛЕБ

Октябрь 1941

Алексей Алексеевич Ухтомский остался в блокадном городе, как ни уговаривали его власти эвакуироваться на Большую землю. Его хотели сохранить как достояние нации. Ведь это был ученый с мировым именем, и к тому же пожилой человек. Но он решительно отказался уехать из города, должно быть считая ниже своего родового достоинства князя покинуть город святого Петра в лютой беде. Алексей Алексеевич почитал великие святыни и как русский патриот, и как человек высокой духовности.

В молодости он получил образование в Московской Духовной академии и стал изучать философию сирийских мыслителей. Некоторые их положения, имеющие отношение к физиологии человека, вызывали его недоумение, и Алексей Алексеевич обратился за советом к профессору Петербургского университета Николаю Евгеньевичу Введенскому. Великий физиолог посоветовал ему проверить положения философов в физиологическом эксперименте в своей лаборатории. Один опыт следовал за другим, и Алексей Алексеевич так увлекся физиологией, что остался в университете и окончил физико-математический факультет по биологическому отделению. Профессор Введенский приобрел талантливого и преданного ученика и преемника, который посвятил всего себя развитию физиологической науки. Конечно же, он не мог бросить университет и свою кафедру в столь тяжелое время. Говорят, что он уведомил Большой дом о своем решении остаться и подписал бумагу так, как подписывался всегда: «Князь А. Ухтомский».

В последний раз мы видели Алексея Алексеевича осенью сорок первого года, случайно встретив его на Менделеевской линии, неподалеку от университета. Он выходил из академической столовой. Некоторое время мы с мамой ходили туда обедать, так как там не вырезали талоны продуктовых карточек, а кормили сытно и вкусно. Алексей Алексеевич выглядел плохо. Он медленно шел, тяжело опираясь на посох. Маму он помнил, а меня не узнал, ведь прошло лет шесть с тех пор, как мама брала меня с собой на университетские лекции после смерти моей няни. Тихо засмеялся, вспомнив наше забавное знакомство. Потом достал узелок из глубокого кармана долгополого пальто и развязал его. В носовом платке был завернут кусок хлеба. Алексей Алексеевич разломил хлеб и протянул мне половину. Я отказывалась, пытаясь объяснить, что так нельзя, ведь хлеб — это жизнь. Он улыбнулся и стал уверять, что академический паек вполне достаточен для его жизни. Погладив меня по щеке и перекрестив, он медленно пошел в сторону набережной. В моих руках остался хлеб академика Ухтомского. Я растерялась, хотела догнать Алексея Алексеевича, но мама удержала меня, объяснив, что это его обидит. Мы долго стояли на холодном ветру и смотрели на медленно удаляющуюся фигуру, пока она не исчезла за углом университета, на набережной. Мама вздохнула и сказала, что боится, что мы видим его в последний раз. Хлеб Алексея Алексеевича мы ели дня два, добавляя по маленькому кусочку к нашему скудному пайку.

С начала войны академик Ухтомский стал заниматься организацией исследований травматического шока и других проблем, связанных с войной. Старый друг Алексея Алексеевича профессор А. И. Колотилов рассказывал американскому журналисту Гаррисону Солсбери, что на вопрос, почему он не уезжает, он ответил: «Я должен закончить работу. Жить мне уже недолго, умру здесь».

Я остро ощущала свою вину за то, что взяла его блокадный хлеб. Надо было догнать его и положить хлеб в карман пальто. Наверно, он голодал. Если не тогда, так после, ведь он умер в блокаду. Мама снова пыталась убедить меня, что Алексей Алексеевич обиделся бы на нас, и объяснила, что надо уметь принимать подарки от людей Высокого Духа, даже если они делятся последним куском хлеба. Им легче отдать, чем смириться, что кто-то голоднее.

 

МАРИЯ НИКОЛАЕВНА АЛЕКСЕЕВА

Июнь — декабрь 1941

Моя названная бабушка, Мария Николаевна, несмотря на преклонный возраст, осталась в городе и вместе с другими учителями занималась эвакуацией детей. К началу блокады в нашем городе было около 400 тысяч детей.

Как и мама, она работала допоздна, без выходных, и мы виделись редко, что было весьма необычно. Я знала, что Мария Николаевна занята важным делом, от которого зависит эвакуация детей, и старалась не тревожить ее всякими пустяками, да и дома она бывала крайне редко.

Последний раз я видела Марию Николаевну, должно быть, в конце декабря 1941 года. Ослабев от голода, я уже не вставала с постели и весь день дремала в полутьме, ожидая маму. Шторы светомаскировки мы уже не поднимали, полагая, что так теплее, да и сил не было тянуть за шнурки. Как-то раз, открыв глаза, я увидела бабушку. Она что-то ласково говорила мне, но я не могла понять, что именно. Наконец до меня дошло, что Марии Николаевне удалось достать кусочек масла, выменяв его на «остатки прежней роскоши», как она сказала. Масло было восхитительно вкусным. И было очень жаль, что бабушка потратила частичку масла не по назначению, смазав палец и коленку моей ноги, обмороженной во время долгого обстрела, когда нам с мамой пришлось лежать на снегу, во дворе дома на Шестнадцатой линии. Когда вернулась мама и я рассказала о бабушкином гостинце, ей показалось, что мне все это приснилось. Но на блюдечке лежал маленький ломтик масла, а в записочке было сказано, что это мамина доля, а свою долю мы уже съели. Мама тихо заплакала. Гостинцы изредка появлялись и дальше, но Мария Николаевна не будила меня и неслышно уходила, оставляя на столе то кусочек хлеба, то немного крупы...

Как-то зимой, должно быть в самом конце декабря сорок первого, к нам постучал молодой военный, почти мальчик. Он принес полстакана пшена и несколько кусочков колотого сахару «для внучки Марии Николаевны, Светланочки». Петя пришел с фронта, который был уже на окраине города. Его дом был разрушен, о судьбе своей мамы он не смог ничего узнать. Кулечек пшена из своего фронтового пайка и сахар он принес своей любимой учительнице. Мария Николаевна, истощенная голодом и уже не встававшая с постели, поделила гостинцы и попросила Петю снести часть этого богатства нам. В записочке говорилось, что пшено лучше бы не мыть, чтобы не потерять мучнистость. Мама так и поступила, и вскоре мы поглощали восхитительную, хотя и недоваренную пшенную кашу, приготовленную на железной печке-буржуйке.

Петя пришел еще раз, поздно вечером, в начале января сорок второго. Не снимая шинели, он прошептал, что Мария Николаевна... умерла и он отнес ее, невесомую, словно ребенка, туда, где штабелями складывают трупы. Это случилось несколько дней тому назад. Петя настойчиво повторял, что он не мог позвать маму, потому что спешил, у него кончалась увольнительная. Он говорил это, глядя на отекшие мамины ноги... Марию Николаевну он завернул в тонкую, но прочную простыню, которую нашел в гардеробе, и осторожно зашил. Мама почему-то сказала, что, должно быть, простыня была из голландского полотна и это хорошо.

Мы поплакали вместе, и Петя ушел, оставив нам немного хлеба и пшена: Мария Николаевна и после смерти помогала нам пережить блокаду. Петю мы больше не увидели, хотя он обещал навещать нас, сказав, что, кроме нас, у него никого не осталось... Не пришел он и после войны.

Не стало у меня бабушки, и даже могилы ее нет. В каждую годовщину прорыва блокады я думаю о Марии Николаевне и кулечке пшена, в голодном декабре 1941 года. Как знать, быть может, пшенные зернышки помогли нам выжить. Мама часто повторяла, что на весах Природы значима каждая песчинка. И каждое зернышко.

Марию Николаевну убила война. Со временем мы могли бы стать друзьями в силу очевидного душевного родства, и я могла бы как-то утешить свою бабушку. Не пришлось... Если бы не война, если бы не блокада...

 

АЛЛОЧКА ИВАНОВА И «ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО»

Декабрь 1941

Аллочка мечтала быть балериной с самого раннего детства, потому что ей довелось посмотреть в концерте танец маленьких лебедей. Девочка навсегда запомнила, как на огромную сцену выпорхнули маленькие лебеди в белоснежных пачках и балетных туфельках. Танец заворожил Аллочку, и она решила, что во что бы то ни стало будет танцевать, как они. Однако мама усомнилась и сказала, что она совсем не похожа на лебедя и напоминает гадкого утенка из сказки Андерсена, но есть надежда, что со временем может превратиться в Лебедя, если будет хорошо кушать.

Девочка наслаждалась своей мечтой. Но кто-то уже решил, что этому не бывать. Решил и помешал, 22 июня сорок первого года. Помешал жестоко, помешал злодейски, поставив восьмилетнего ребенка на грань выживания, за которой теряются физические силы, умирает мечта. Испытывая муки голода, Аллочка не переставала думать о «Лебедином озере». Девочка с грустью вспоминала танец маленьких лебедей и плакала. И все-таки была надежда: Лебедь из сказки Ханса Кристиана Андерсена в детстве тоже недоедал, но ведь вырос и полетел... Ах, как ослабли руки и ноги...

Аллочкина мама, Тамара Ивановна, работала в госпитале и часто брала с собой дочку. Вначале девочке было трудно смотреть на окровавленные бинты и тем более на раны, но со временем она стала помогать маме на перевязках, подавая тампоны, пинцеты, бинты, и почти перестала бояться крови. Однажды мама сказала, что у них в госпитале будет праздничный концерт для раненых, и Аллочка тоже может прийти. Девочка встрепенулась и подумала, что она может подарить раненым самый красивый танец на свете — танец маленького Лебедя. Мама одобрила ее мечту и сшила пачку из марли.

Девочка плохо помнит, как они дошли до госпиталя, как поднялись по лестнице, как снимали одежду в нетопленой комнате, надевали пачку и спортивные тапочки. Кто-то уговаривал не раздеваться. «Странные люди,— подумала Аллочка,— не понимают, что танцевать Лебедя нельзя без костюма, ведь это же — искусство». Накинув на плечи пальтишко, дрожа от холода, она ожидала своего выхода. Наконец объявили: «Ученица первого класса Алла Иванова станцует «Лебединое». Так и сказали, не представляя, как можно танцевать танец маленьких лебедей в одиночку. Музыки не было. Под собственный напев Аллочка вошла в большую палату, заставленную кроватями, на которых лежали забинтованные раненые. Свободной была только серединка. Худенький Лебеденок с ножками-спичками, в марлевой юбочке, с марлевой повязочкой на волосах, с бинтиком на обмороженной ноге...

Ноги плохо слушаются, но Аллочка очень старается: ей так хочется порадовать раненых, помочь им хоть ненадолго позабыть о боли и страданиях. На какой-то момент закружилась голова, сбилось дыхание, пришлось остановиться... Раненые благодарно аплодировали. Мама гладит Аллочку по голове и озабоченно вздыхает.

Идти домой сил не было. Тамара Ивановна несла свою балерину на руках. С тех пор она перестала называть дочку гадким утенком. По своей отваге и самоотверженности девочка стала Лебедем, блокадным Лебедем.

Мучительный голод и промозглый холод сковали крылышки маленького Лебедя, но Аллочка каким-то образом смогла выжить. Взрослая Аллочка, Алевтина Александровна, верила, что выдержать блокадное испытание ей помог Господь. Она воспитала прекрасного сына Димитрия, который пришел к вере и показал путь к храму своей маме.

 

ИРИНКА ДОБРОХОТОВА

Февраль 1942

Будучи детским врачом, Екатерина Николаевна Доброхотова понимала, что ее Иринка теряет остатки сил, и решила во что бы то ни стало переправить восьмилетнюю дочку на Урал, к дальним, малознакомым родственникам. Сама она как военнообязанная не могла покинуть медсанчасть. Закутав девочку в огромную шаль, Екатерина Николаевна принесла ее на заводской двор, где собралась очередная партия ослабевших от голода людей в ожидании машины на Большую землю.

Екатерину Николаевну знали все как доброго и умного доктора, к тому же статную красавицу, с русыми косами и мягким голосом красивого тембра. Знали и любили... Но вот беда! В далекий уральский городок никто не ехал. Решили, что Ирочку довезут до места пересадки, а там устроят на нужный поезд, попросив кондуктора присмотреть за ней. Иринка равнодушно согласилась, полагая, что уж если нельзя оставаться с мамой, то какая разница, с кем и как ей добираться до незнакомых родственников. Все равно, мол, будет плохо...

В дороге Иринка чувствовала себя под маминой защитой. Соседям по вагону ее представляли как дочку именитого ленинградского доктора. При этом все уважительно улыбались и сочувственно вздыхали, стараясь подбодрить и подкормить изголодавшуюся девочку. Дорогу Иринка почти не запомнила. Она все спала и спала: во сне не так сильно скучается о маме и не так хочется есть... Ехали очень долго, несколько недель. Было много хлопотных пересадок. Каждый раз девочку передавали из рук в руки, спеша объяснить, кто она и откуда и какая замечательная у нее мама. Наконец она оказалась на перроне заснеженной станции. Проводник подвел ее к дежурному по вокзалу и поспешил в свой вагон. Девочка была так закутана, что и пошевелиться не могла. В варежке притаилась бумажка с адресом, но сказать об этом Ирочка не смогла. Она протянула руку, и дежурный сам догадался. Он поручил девочку кому-то из знакомых, тот довез ее на санях до переезда и передал кому-то другому. К вечеру она добралась до своих родственников. Все было не так уж плохо, но только мамы не было рядом.

Екатерина Николаевна долго не получала вестей о дочке. Но она верила, что Иринка не пропадет среди людей. Время было такое, что можно было доверить ребенка совсем чужим людям, зная, что они не подведут, накормят и сберегут, довезут до безопасного места, передадут родным и эти малознакомые люди сохранят ее до лучших времен.

Так и случилось. Видимо, хранили Иринку и молитвы ее предков-священников. В конце блокады Екатерина Николаевна с воинским эшелоном, перевозившим раненых в глубокий тыл, приехала за девочкой и взяла домой в целости и сохранности.

 

РИТА МАРКОВА

Январь 1942

Ритина мама, Ольга Антоновна, опухла от голода и не могла даже сидеть. Годовалого братика не кормили уже второй день, но он почему-то не надрывался от голодного плача и даже не открывал глазки. Мама не отвечала на Ритины просьбы сказать хоть что-нибудь. Рита всматривалась в их лица и порой не могла увидеть признаков жизни. Лишь иногда по каким-то неуловимым движениям век девочка понимала, что они живы, и тревожно думала, что долго они не проживут без еды. А еды в доме не было, никакой еды. Хлебные талоны не удалось отоварить, а ведь это — верная смерть...

Надо собраться с силами и как-нибудь встать. Одеться и пойти к папе, сказать, что они умирают... Папина зенитная батарея стояла на противоположном берегу Невы. Это не очень далеко, если идти по льду, все прямо и прямо. По мосту было бы надежнее, но намного дальше и сил не хватит.

Рита долго лежала, глядя на умирающих. Нет, нет, так нельзя. Ведь ей уже одиннадцать лет. Она должна позвать папу на помощь. Девочка встала. Комната закружилась. Рита знала, что сейчас наступит голодный обморок. Так бывало не раз. Пришлось полежать. Сколько понадобилось времени, чтобы прийти в себя, девочка не знала. Вяло подумала, что, если уже темно, останется дома и подождет до завтра. Открыла глаза. Светло. С трудом оделась и отправилась в неимоверно тяжелый путь. На лестницу, на улицу, до Невы, спуск на лед. На льду столько снега, что ноги проваливаются. А может быть, это она проваливалась в очередной голодный обморок... Наконец набережная и папина проходная. Вызвали папу, капитана зенитной батареи Сергея Григорьевича Маркова. Рассказывать не пришлось. Все было ясно: умирают. Тень смерти лежала на лице девочки. Бойцы напоили Риту кипятком, дали поесть. Папа принес свой паек хлеба и селедку и спросил: «Дойдешь?» Сам он не мог отлучиться с поста. Рита помедлила и сказала неуверенно: «Попробую». Папа проводил ее до Невы, взял на руки и перенес на лед. Постоял недолго и вернулся обратно. Рите показалось, что он плакал...

Прижимая сверток к груди, девочка побрела домой. Теряя сознание, садилась на снег и ждала, когда дурнота отступит... Снова вставала и шла, садилась и поднималась. Снова и снова. Казалось, нет никаких сил. Нет и не будет. И она умрет... И тогда ОНИ тоже умрут... И снова вставала и снова шла... Уже смеркалось, когда Рита подошла к своему дому. Пока поднялась по лестнице, и вовсе стемнело. Мама и брат лежали неподвижно, но они были живы. Успела, успела. Разожгла печку-буржуйку, согрела воду, опустила в нее замерзшую селедку и с трудом разбудила маму, повторяя: «Проснись, проснись: у нас есть хлеб и даже селедка». Мама не верила своим глазам: еда, еда!! И кто знает, быть может, Ритины недетские и даже нечеловеческие усилия спасли мамину жизнь и жизнь братика? Да, так оно и было!

 

ВЕРА ГРЯЗНОВА

Зима 1941—1942

В семье рабочего Федора Егоровича Грязнова было семь человек: он с супругой, Анастасией Ефимовной, четыре сына и дочь Вера. К началу войны Верочке исполнилось одиннадцать лет. Два ее старших брата ушли на фронт добровольцами.

Тамбовскую улицу, где жили Грязновы, ожесточенно бомбили. Малышам приходилось скрываться в бомбоубежище, а подростки помогали взрослым. Верочка была с ними. Под лестницей ребята обустроили укрытие для малышей. Соорудили нары, обили двери, чтобы заглушить разрывы бомб. Во время воздушных тревог мальчишки и девочки наравне со взрослыми дежурили на крыше дома и тушили зажигательные бомбы. Они знали, как это делается: нужно захватить бомбу щипцами и бросить ее в ящик с песком. Никто не просил детей выполнять работу взрослых защитников города. Ленинградские мальчишки и девчонки добровольно обороняли свой город.

Наступил голод. За два месяца Вера осиротела. В конце декабря умер отец. В один день не стало братьев, шестнадцатилетнего Толи и трехлетнего Кости. К этому времени мама уже не могла передвигаться, и мертвых мальчиков с трудом оттащили в дровяной сарай. Никто не знает, когда и где их похоронили. Вскоре умерла мама. Несколько дней девочка лежала в одной кровати с окоченевшей мамой, пытаясь согреть ее своим телом.

Вымерла вся семья Грязновых. В застывшей квартире осталась одна Вера, без воды и пищи. Она была так слаба, что не могла стоять. Наконец пришла Верина тетя, Таисия Ефимовна. Молча завернула девочку в одеяло, привязала к санкам и повезла через весь город, к родственнице, на Ропшинскую улицу. Привезла и, обессилев, замертво упала.

У родственницы было четверо детей, но она приняла Верочку в свою семью. В горе Таисия Ефимовна забыла взять продуктовые карточки, а идти за ними ни у кого не было сил. Пришлось жить на четыре детских и одну рабочую карточку. Это означало 750 граммов хлеба, с мякиной и дурандой, на шесть голодных ртов. Такая жертвенность семьи может показаться неправдоподобной, но это было, и было вполне естественным для людей того времени.

Как они смогли выжить? Научные представления о минимальных нормах питания не в состоянии объяснить эту загадку. Взрослая Вера Федоровна Галактионова полагает, что выжить без Божьей помощи было невозможно.

 

БЛОКАДНЫЙ ДЕТСКИЙ ДОМ

Январь 1941 — июнь 1942

В декабре 1941 года смертность от голода стала массовой. Когда умирали взрослые, дети оставались в промерзших квартирах, без воды и еды. Без срочной помощи они были обречены на смерть. Поэтому учителя, врачи, комсомольские бригады и даже тимуровцы — все, кто мог передвигаться,— ежедневно обходили закрепленные за ними дома в поисках осиротевших детей и относили их в детские дома. В один из таких обходов, в морозный январский день сорок второго года, мама упала в голодный обморок на улице. Но произошло чудо: ее нашли ученицы довоенной поры, отнесли в госпиталь, где работали санитарками, и положили в палату умирающих от голода — у нее была алиментарная дистрофия крайней степени.

Я осталась одна. На следующий день за мной пришла незнакомая учительница, дежурная по нашему дому, и отвела меня в детский дом. По дороге я проваливалась в голодный обморок, и истощенная женщина несла меня на руках. Боюсь, что тот день стал роковым для моей спасительницы. На следующее утро неподалеку от детдомовского подъезда нашли окоченевший труп.

Детские дома спасли жизнь десяткам тысяч детей. Нас подкармливали, подготавливали к эвакуации и вывозили на Большую землю по спасительной Дороге Жизни — Ладожскому озеру. Это было небезопасно, но город спешил вывезти своих детей. Вражеские самолеты бомбили транспорт, несмотря на эмблему Красного Креста. Зимой фары потопленных грузовиков долго светили сквозь лед, пока не садились аккумуляторы. А летом над затонувшими пароходами всплывали белые панамки. Они раскачивались на волнах, то удаляясь друг от друга, то сбиваясь в скорбные венки...

Но большинство детей как-то добирались до безопасных уральских, сибирских и азиатских городов и селений. Только за первые три месяца 1942 года было эвакуировано 50 719 воспитанников детских домов  1.

 

ОЛЯ И СЕРЕЖА, МИЛОЧКА И ПОЛИНОЧКА

Мы лежали на сдвинутых кроватях, в промерзшей за зиму комнате. Прижавшись друг к другу озябшими телами, мы тщетно пытались согреться и равнодушно ждали смерти. Она приходила в нашу спальню ежедневно. Воспитательница, еле переступая опухшими от голода ногами, подходила то к одному, то к другому из нас и маленьким зеркалом проверяла дыхание, которое было настолько слабым, что уже не просматривалось издали. Эта печальная процедура участилась с приходом весны. Чаще всего дети умирали ночью. И иногда по утрам живой оказывался рядом с мертвым, вплотную, так как на одной кровати нас бывало двое или даже трое: не хватало мест.

Смерть выбирала самых слабых телом и духом. Она давно стояла рядом с девочкой Олей, но не решалась оторвать ее от младшего братика. Сереже было лет пять, Оле — не более двенадцати. Маленький, хрупкий светло-русый мальчик почти всегда дремал, просыпаясь от прикосновения чайной ложечки с едой к губам. Не открывая глаз, он равнодушно проглатывал и свою, и Олину порцию. Так продолжалось много дней. Воспитательница и доктор уговаривали Оленьку поесть, но она не слушалась и таяла день ото дня. И все-таки Сережа умер раньше сестры. Оленька целовала его высохшее личико и долго не соглашалась расстаться с братиком. Когда его унесли, она вытянулась на кровати, вздохнула и... тоже умерла. Это была взрослая смерть, исполненная достоинства и сознания выполненного долга, и я вдруг подумала, что никогда не смогу забыть Олю и Сережу. Так оно и случилось.

На освободившееся место привели двух сестричек, Милочку и Полиночку, как они сами себя называли. Девочки выглядели неожиданно упитанными, у них даже сохранились пухлые розовые щечки и ямочки, словно они шагнули к нам в детский дом прямо из доброго довоенного времени. Они могли не только ходить, но и бегали, и даже играли в прятки, нарушая привычную тишину. Откуда взялось такое чудо в блокадном городе, не знаю. Впрочем, нам было безразлично, кто они и откуда появились в нашей спальне. Когда они затевали шумную возню, мы просыпались и удивленно смотрели на «довоенных» девочек в нарядных платьицах и туфельках. Мне думалось, что я сплю и вижу восхитительный сон.

Никто не сомневался, что эти девочки непременно доживут до победы. И вдруг... Вскоре после их появления начался прицельный обстрел нашего района. Снаряды не свистели, а оглушительно разрывались где-то рядом, страшно грохотали зенитки. Новенькие девочки залезли под кровать и истошно заголосили. Надо полагать, что под шквальный обстрел они попали впервые. Вероятно, до сих пор они жили в каком-нибудь глубоком подземном бомбоубежище... Никакие увещевания воспитателей не помогли. Милочка и Полиночка не захотели вылезать из своего убежища даже после отбоя воздушной тревоги, и их с трудом извлекли из-под кровати.

После очередного обстрела обе девочки снова впали в панический ужас и... умерли. Они почти не изменились и были такими же пухленькими, как прежде, ведь голод не коснулся их. Появилась странная мысль: быть может, мы, привыкшие к обстрелам и бомбежкам, сможем как-нибудь пережить блокаду потому, что не испытываем смертельного страха?

Оля и Сережа, Милочка и Полиночка... Какие разные взрослые стояли за ними! Почему истощенная голодом Оля могла растянуть остатки своей ускользающей жизни до самой смерти братика? И на той же кровати, у нас на глазах умерли здоровенькие девочки, не от голода, а от панического ужаса...

С сентября 1941 года по март 1942-го было 337 воздушных тревог общей продолжительностью более 280 часов. За первые   месяцев блокады наш город был обстрелян 16 158-ю артиллерийскими снарядами. С октября по декабрь 1941 года ежесуточно проводились ночные бомбардировки. Одиночные бомбардировщики летали с большими интервалами, растягивая психическое напряжение на всю ночь. С сентября 1941 года по октябрь 1943-го на Ленинград было совершено 258 воздушных налетов с участием 1876-ти самолетов, сброшено 4676 фугасных и 69 613 зажигательных бомб 2.

Статистика воздушных тревог вызывает смятение, а каково было переносить их? Но некоторые из нас, жалких маленьких дистрофиков, смогли выжить и дожили до Победы, хотя по правилам медицины и законам войны должны были умереть...

 

ДИМА ЛЯХОВИЧ

Дима прожил на белом свете всего одиннадцать лет, но навсегда остался в памяти. Темноволосый, черноглазый мальчик отличался недетским благородством, которое проявлялось в изысканной вежливости и изяществе манер. Дима тяжело страдал от дистрофии и мучился голодным поносом. Когда воспитательница обмывала его и меняла белье, он смущенно извинялся за свою «оплошность» и целовал ее руки. Наши воспитательницы насмотрелись всего и всякого, но рук им никто не целовал, только Дима. Ему запрещали так поступать, но он не слушался и робко повторял, что так делал папа, когда болел, а мама ухаживала за ним. Однако руки Диминой мамы, наверно, были нежными и восхитительно пахли духами. А руки детдомовских воспитательниц блокадной поры высохли от голода и огрубели от студеной воды и непривычной физической работы.

Мальчик был обречен, и спасти его было нельзя. Он умер ночью, никого не побеспокоив. Наша воспитательница молча стояла у Диминой кровати. Потом обмыла высохшее тельце, завернула его в одеяло и унесла. Вернулась она только на следующий день, усталая и опустошенная. Мы молча ждали, полагая, что она расскажет, как похоронила Диму, но она молчала, и мы поняли, что расспрашивать нельзя. И только после войны она рассказала, что схоронила Диму на Смоленском кладбище, отдав могильщику свой хлебный паек, не ожидая, когда приедут солдаты из похоронной команды, чтобы зарыть его в братской могиле.

 

ТАНЯ УТКИНА

Крайне истощенная восьмилетняя девочка, со старчески изможденным личиком, тяжело страдала от голодного поноса. Болезнь так измучила ее, что она превратилась в живые мощи. Глаза глубоко ввалились в ямы огромных глазниц, нос заострился, пересохшие губы кривились в немом страдании. Руки и ноги превратились в тоненькие «макаронины», суставы казались непомерно огромными и тяжелыми для плоского, высохшего тела. Кости натягивали кожу так сильно, что казалось, будто она вот-вот порвется. В детском доме не было детишек с таким ужасным истощением. Никто не думал, что она выживет.

Умирающим детям полагалось усиленное питание. Несмотря на голодное время, Танечку неплохо кормили. В меню были душистые бульоны, яички всмятку и молоко, но все эти деликатесы (и где только их доставали?) не удерживались в организме угасающего дистрофика. Ей вводили глюкозу и что-то еще и сокрушались, что некуда было уколоть: вены спались, на попке зияли пролежни... Девочка таяла, как свечной огарочек, и казалось, что ее уже покрывают неземные тени. Сознание сохранялось, и никто не знал, хорошо это или плохо, так как Танечка понимала, что погибает, и не хотела умирать.

Наша воспитательница превратилась в нянюшку и делала все, что могла, чтобы облегчить ее страдания и поддержать робкий огонек надежды. Она обмывала девочку и по много раз в день меняла белье, дежурила у ее кроватки по ночам, бережно брала ее на руки и носила по комнате, слегка покачивая, как малое дитя. Девочка успокаивалась и дремала, просыпаясь всякий раз, как ее опускали на кровать, и жалобно просила покачать еще и еще. Бедная женщина еле держалась на ногах от усталости, но, сменив перепачканную рубашку девочки, покорно брала Танечку на руки и тихо укачивала ее. Каждое утро она пристально смотрела на свою подопечную и бодрым голосом объявляла, что сегодня она выглядит намного лучше, чем вчера. И Танечка верила, ей так хотелось верить. Они вместе мечтали, что Таня встанет на ноги и выйдет на улицу погреться на солнышке...

Девочка часто спрашивала, сможет ли она выжить, и все мы дружно уверяли, что она обязательно поправится и снова сможет бегать и прыгать, хотя сами не верили в чудесное исцеление. А Танечка верила нам и робко улыбалась. Она не переставала беспокоиться о младшей сестричке, Сонечке, которая попала в детский дом грудничков, откуда ее быстро переправили на Большую землю. Вскоре кто-то удочерил малышку. Создавалось впечатление, что тревога за Сонечку не позволяет нашей Тане покориться смерти. Наверно, так оно и было. И случилось невероятное: смерть отступила. Понос внезапно прекратился, пролежни стали заживать и мало-помалу затянулись, девочка начала поправляться. Потребовалось немало времени, чтобы она встала с кровати и смогла сделать несколько коротких шагов — но она встала и пошла. Все взрослые и дети собрались посмотреть на это чудо. Все это было непостижимо и утешительно. Каждый дистрофик подумал, что уж если Таня Уткина смогла выжить, то он-то непременно доживет до Победы, и в том, что некоторым из нас это удалось, есть и ее заслуга. Вопреки своей обреченности она выжила и разыскала свою сестричку Сонечку.

 

АЛЕКСАНДР БАЙКЕЕВ

Лето 1942

Саша пришел в детский дом... на костылях. У него не было ноги. Он не хотел рассказывать, как это случилось, мы поняли и не расспрашивали. Кто-то сказал, что Саша попал под развалины разрушенного дома, спасая ребенка, кто-то настаивал, что его ранило на передовой, куда он самовольно проник, скрыв свой подростковый возраст. Ему было лет тринадцать-четырнадцать. Так или иначе, но мы считали Сашу настоящим героем и гордились им. Он не только не плакал и не жаловался, но старался подбодрить унылых дистрофиков, рассказывая забавные истории и волшебные сказки, а ведь ему было больно... Культя не могла не болеть, а мальчик терпел и даже улыбался малышам, и они переставали хныкать. Хныкать рядом с Сашей было неприлично.

Сам того не сознавая, он стал душой нашего общества и по силе своего влияния превзошел наших педагогов. Повсюду слышалось: «Саша сказал», «Саша велел». И говорил-то он негромким, спокойным голосом, а слушались его безоговорочно.

Саша не выглядел истощенным, должно быть, в госпитале его неплохо подкормили. Он уверенно ходил на взрослых костылях, недостаточно приспособленных к его невысокому росту. Он шутил, что костыли сделаны «навырост». Его сразу зачислили в группу детей, которых усиленно готовили к эвакуации. Саша неплохо справлялся с физической тренировкой, передвигаясь по длинному-предлинному коридору быстрее многих детдомовцев, которые и на двух ногах еле поспевали за ним. Он подбадривал отстающих, и все старались не опозориться в его глазах.

Детям этой группы полагалось усиленное питание в течение какого-то времени перед эвакуацией. Счастливчики съедали дополнительные порции и все-таки не наедались досыта. А Саша... делился своим пайком то с одним, то с другим малышом, выбирая наиболее слабых из группы дистрофиков, непригодных для эвакуации в ближайшее время.

Мучительное ожидание ладожской переправы под бомбами поселилось в каждом из нас. Тревожились даже безнадежные дистрофики, которые и мечтать не могли об эвакуации. Детдомовские старожилы знали, что далеко не все дети добирались до Большой земли.

Накануне отъезда многие из нас не спали. Мы всматривались в белую, безоблачную ночь и представляли себе тяготы опасного пути, глубокие воды Ладожского озера и тучи бомбардировщиков в ясном июньском небе. Не спал и Саша. Он сидел у окна и о чем-то сосредоточенно думал. Может быть, о том, что ему придется труднее всех... Как войти в машину, как спрыгнуть с подножки? Как пройти по трапу парохода и не упасть в воду? И наконец, как попасть в вагон эшелона, который повезет в глубокий тыл? Мы уговаривали его не беспокоиться ни о чем, ведь ему помогут, но все-таки тревожились вместе с ним. Но, как оказалось позже, наш Саша думал совсем не об этом....

Утром пришел крытый грузовик. Шофер и воспитатели подняли малышей в кузов. Саше помогли войти в кабину шофера. Сидя на подоконниках, мы провожали счастливчиков и долго махали руками им вслед.

Поздно вечером возвратился Саша, один, на костылях. Что случилось? А ничего не случилось. Он не отстал от своей группы, не потерялся. Он решил остаться в Ленинграде. Он так и объяснил, что не может покинуть свой город. Его уговаривали поехать с очередной группой детей, но напрасно! В своем решении Саша был непреклонен. Вскоре он ушел из детского дома, попрощавшись с каждым из нас. Почему ушел? Он хотел работать. В годы блокады на заводах работали подростки Сашиного возраста, но ведь у них были ноги, а наш Саша...

Саша, Александр Байкеев, рано повзрослевший ленинградец с обостренным чувством гражданской совести и тревоги за судьбу своего города.

 

ЛЮСЯ ФИЛИМОНОВА

Лето 1942

Тихая, светлая, миловидная девочка была робким солнечным лучиком в печальном детском доме. Этот лучик высвечивал наши беды и привлекал нас к своему источнику, словно приглашая к доверительной беседе и утешению. Сочувственно улыбаясь, Люся терпеливо выслушивала очередного бедолагу и утешала как могла. Очевидно, у нее был редкий дар утешительницы, вместе с верой унаследованный ею от мамы.

Этот беспокойный для нее и счастливый для других дар на всю жизнь сохранился у Люси, и бывшие детдомовцы часто утешались в ее милом обществе. Люся, уже немолодая, утомленная болезнью, навещала друзей в больницах, приносила домашнюю еду, уговаривала не унывать и терпеливо напоминала, что в блокаду было хуже, но мы сумели выдержать... Любой из нас мог быть уверен, что в трудный час можно позвать Люсю и она придет, если позволят силы.

 

РИТОЧКА ЛОСЕВА

Весна 1942

Риточка вихрем ворвалась в нашу хрупкую детдомовскую жизнь, со своей неуемной энергией, неведомо как сохранившейся после первой блокадной зимы. Она казалась нам девочкой из довоенной поры, хотя и она была истощена голодом и тоже страдала от цинги. Но это было как-то само по себе и не увязывалось с резвостью ее речи и смехом душевно здорового ребенка и прирожденного оптимиста.

В детском доме Риточка была самой приветливой и привлекательной среди нас. Ореол золотистых волос окружал ее головку. Легкие прядки завивались в забавные колечки, которые изящно раскидывались по вискам. Тонкие пряди, наполненные воздухом, создавали образ золотого сияния с розовой каймой по нимбу. Все это золотое приволье тщательно заплеталось в резвые косички, радостно взлетавшие над плечами при малейшем движении своей великолепной хозяйки. Чуть кокетливая, открытая белозубая улыбка приветливо приглашала познакомиться и, может быть (кто знает?), и подружиться.

Ровный нрав при выраженной независимости и самостоятельности обнаруживал недюжинную натуру. Трезвость суждений и быстрота реакции принесли ей всеобщее признание. Природный артистизм и эмоциональность надежно обеспечивали дар поэта. В свои десять лет Риточка великолепно читала стихи и даже писала их. Ее стихи были звонкими и лиричными. У нас были две поэтессы: жизнерадостная Риточка Лосева и печальная Тамара Гладьева. Риточкины стихи о детском доме были веселыми и радостными: «С Новым годом поздравляю всех детдомовских ребят, ленинградцев поздравляю и любимый Ленинград». Стихи Тамары, написанные неизвестным бойцам на фронт, просили: «Не забывайте нас, ребяток, тех, у которых мамы нет»... Риточкины стихи мы встречали бурным восторгом, а Тамарины — слезами.

Одним словом, Риточка была оптимистом! Всем своим существом она утверждала, что жить можно и в детском доме. Она надеялась, что мама скоро возвратится с фронта и возьмет ее домой, поправится бабушка и возобновится восхитительная жизнь, правда, уже без папы, который погиб в начале войны, испытывая новый истребитель в ленинградском небе. Риточка была дочерью легендарного летчика Леона Лося. Она тяжело переживала гибель отца, но природный оптимизм и душевное здоровье пересилили ее горе и уберегли от нервного расстройства. И мало кто из нашей доверчивой компании знал, что Риточка плачет перед сном, вспоминая папу и представляя, как он падал со своим самолетом с высокого неба и как больно ударился о жесткую землю.

Сейчас бы сказали, что своим неистощимым оптимизмом Риточка ослабляла жестокий психоэмоциональный стресс, в котором мы находились с начала войны. Она словно уводила нас от воздушных тревог, от бомб и снарядов в безмятежное детство с его игрушками и книжками, мамиными ласками, с новогодней елкой, летними дачами и волшебными сказками. Риточка позволяла нам отдохнуть от войны. Быть может, поэтому мы и любили ее, восторженно и преданно.

Риточкина бабушка, Агафья Аверьяновна, успела воспитать в своей внучке редкое в то время чувство религиозности. Можно полагать, что Риточкин оптимизм произошел от веры.

 

ВОДА В ЛАДОШКАХ

Июнь — июль 1942

Настоящим праздником для нас была... баня, куда нас повели впервые за долгие месяцы блокады. И хотя путь от Двенадцатой до Восьмой линии Васильевского острова показался долгим и утомительным, приподнятое настроение не покидало нас. Мы не мылись почти полгода и истосковались по радости чистого тела и банной истоме...

Изуродованные голодом тела, страшно большие локти и колени, стриженные наголо, огромные головы... Полчища насекомых кишели в тазу... Увы, это были вши. Мылись молча, старательно, до капельки используя тепловатую воду двух неполных тазиков, которые полагались каждому. Воспитатели торопили нас, в ожидании прекращения подачи воды или сигнала воздушной тревоги. Но все обошлось благополучно, и только мне не повезло... Выходя из моечного зала, я поскользнулась и упала в какую-то грязь. Она прилипла к руке и бедру, и я в ужасе застыла. Воспитательница пыталась урезонить меня. Срываясь на крик, она протягивала полотенце и настойчиво приказывала вытираться... Но как? Я так мечтала отмыться от блокадной зимы, и не пришлось. Было обидно до слез. Я понимала, что свой лимит воды я использовала, но молча молила дать хоть немножечко водички.

Наконец она сжалилась и повела меня обратно. Наша группа закончила мыться, пришла другая группа девочек, незнакомых. Подача воды кончалась. Из крана сочилась тоненькая струйка. Все с удивлением смотрели на меня и молчали. В двух словах воспитательница объяснила, в чем дело, и попросила смыть грязь. Она подвела меня к девочке, мывшейся на крайней скамейке, и незнакомая девочка набрала из своего тазика воды в сложенные лодочкой ладошки и вылила ее на мое плечо.

Я шла от одной девочки к другой, получая воду из ладошек, испытывая щемящее чувство благодарности. На помощь спешила какая-то кроха, неся в ладошках драгоценную воду. Вода вытекла из ее рук, но малышка пыталась помочь и усиленно терла мое колено своей влажной ладошкой. Так или иначе, но я снова стала чистой, получив по пригоршне воды от каждой девочки. От радости я даже засмеялась. И вдруг засмеялись все девочки. Малышка зашлепала ладонями в тазике, расплескивая драгоценную воду. Для нас это был первый «салют», салют надежды на возрождение нормальной жизни, в которой баня перестанет быть событием и превратится в заурядную обыденность...

Домой, то есть в детский дом, я возвращалась вместе с новыми подругами, испытывая нежные чувства ко всем сразу и смутно догадываясь, что получила необыкновенный урок доброты. Завыла сирена, оповещая о воздушной тревоге, но чувство благодарной нежности не исчезало...

 

ДЕТСКИЕ МОЛИТВЫ

В часы воздушных тревог, в томительном ожидании смерти многие люди инстинктивно обращались к Богу в немой мольбе, просили сохранить им жизнь. В детском доме мне приходилось видеть, как в час прицельного артиллерийского обстрела или бомбежки дети застывали, молитвенно сложив ладони. Мысленно мы обращались к неведомой Доброй Силе и просили отвести от нас бомбы и снаряды. Мы понимали, что они должны куда-то упасть, раз уж их выпустили, но подсказывали Неведомой Силе сделать так, чтобы они разорвались где-нибудь в безлюдном месте. Во время ужасных прицельных обстрелов, под грохот разрывов мы шептали заклинание, придуманное кем-то из нас: «Снаряды, снаряды, вам падать не надо на наш Ленинград, на наших ребят».

Эта мольба была стихийной молитвой детей, не получивших никакого религиозного воспитания. Многие из нас никогда не слышали о Боге, не знали, как обращаться к Богу. Бомбы страшно выли, снаряды оглушительно свистели, и мы твердили нашу мольбу до сигнала отбоя воздушной тревоги. За семь месяцев детдомовской жизни (а это была жизнь — на грани смерти) нам пришлось вынести много воздушных налетов, но только один снаряд попал во флигель нашего дома (дом № 13 по Двенадцатой линии Васильевского острова). Взрывная волна тяжело контузила меня и травмировала позвоночник, но все-таки не убила, и я полагала, что Кто-то, Невидимый, Безымянный и Всемогущий, охраняет нас, детей блокадного детского дома.

Первые сведения о Боге я получила от нашей воспитательницы, Варвары Александровны Бушковой, петербургской дворянки, религиозной с малых лет.

Мы называли ее Варсанной. Имя Варвара было неприятно детям, потому что так звали злую сестру доктора Айболита. Варвара Александровна отличалась от всех воспитателей особой, благородной статью. Голубовато-седые волосы обрамляли прекрасное лицо, с добрыми морщинками и обаятельной улыбкой. Но улыбалась она редко, и лишь для безутешных слез была причина: на фронте без вести пропал единственный сын Горгий, Гоша. При нас она не плакала, но по распухшим и покрасневшим векам мы догадывались, что плачет она часто. Да и как не плакать?

Варвара Александровна нередко оставалась с нами на ночь, говоря, что никто не ждет ее дома. Однажды, проснувшись июньской ночью 1942 года, я услышала чей-то шепот и увидела Варвару Александровну, которая стояла на коленях у раскрытого окна, глядя в белую ночь. Почувствовав, что я не сплю, она подошла к моей кровати и шепотом попросила никому не говорить, что она молилась Богу и просила вернуть сына.

Я обещала сохранить ее тайну и почему-то сама стала молиться Богу. До войны я слышала от няни, что Бог всесилен, но не знала, что ему молятся. Как нужно молиться, я тоже не знала, и придумала свою молитву. Для обращения к Богу я выбрала самое вежливое и приятное для моего слуха слово, какое я только знала, — «милый» и добавила еще одно слово «премилый», надеясь, что Бог обратит внимание на мою вежливость и поможет нам покончить с войной. Я так часто повторяла свою молитву, что и сейчас, по прошествии шестидесяти лет, помню каждое слово:


Милый-премилый Бог!
Сделайте, пожалуйста, так,
чтобы кончилась война
и сын Варсанны, Горгий,
вернулся домой.

Далее я робко уточняла, что сына Варвары Александровны зовут не Георгий, а Горгий, опасаясь, что Бог может и не знать такое странное имя. И за маму просила Бога в такой же форме, уточняя, что ее зовут тоже необычно, Павлой Дмитриевной. Так уж назвала ее моя бабушка Евдокия Михайловна. Я уточняла имена, стараясь облегчить выполнение моей молитвы, ведь мир — велик, а Бог так перегружен работой.

Охраняя меня от чужих ушей, Варвара Александровна предупредила, что не нужно молиться на глазах у всех. Поэтому я молилась тайно, когда в нашей спальной комнате воцарялась сонная тишина.

По-видимому, добрая женщина боялась, что в частых молитвах больше риска быть услышанной кем-то неверующим. Тогда не избежать неприятностей. Такое недоброе было время.

Война закончилась, мама выжила, а Горгий так и не вернулся домой. Варвара Александровна сказала, что, наверно, сына убили до того, как мы стали молиться о нем, но ждала его до последних дней жизни.

 

КАК МЫ СМОГЛИ ВЫЖИТЬ?

Лютый голод и промозглый холод блокады смогли пережить более полумиллиона ленинградских блокадников 3. Многие люди, взрослые и дети, неоднократно впадали в голодный обморок с длительной потерей сознания — и все-таки выживали! Экстремальная ситуация пробуждала скрытые резервы организма по неизвестным науке механизмам.

Всемирно известный ученый-эпидемиолог член-корреспондент Академии медицинских наук профессор Андрей Яковлевич Алымов пытался разгадать феномен отсутствия эпидемий в блокадном Ленинграде. Подполковник медицинской службы А. Я. Алымов был главным эпидемиологом Флота. Зимой 1941—1942 годов он жил в Ленинграде, то есть в одном из самых эпидемически опасных мест страны. Его резиденция была на Шестнадцатой линии Васильевского острова.

К весне 1942 года в городе сложилась тревожная эпидемиологическая ситуация. Обессиленный Ленинград лежал в руинах и нечистотах. Не было воды, канализация не работала. Блокадников одолевали полчища насекомых, переносчиков опасных инфекций. В лаборатории Андрея Яковлевича из паразитов высевались вирулентные возбудители сыпного тифа. Зараженные мыши заболевали и погибали... И тем не менее эпидемий не было, хотя отдельные вспышки инфекций возникали. Каждое утро Андрей Яковлевич просыпался в тревоге, с ужасом ожидая сообщения о массовых заболеваниях истощенных людей. Начало эпидемий стало бы концом жизни блокадного города. Наступил апрель, эпидемий не было. Не было их и в мае, и дальше не было. Можно было полагать, что возбудители инфекций не могли размножаться в организме дистрофиков. Но почему истощенные мыши, зараженные тифом, заболевали и погибали при типичных признаках инфекции, а люди как-то держались... Непостижимо!

Эта загадка долго мучила ученого и после войны. Андрей Яковлевич приобщил к ее решению и меня. Работая в его лаборатории, я добросовестно изучала многотомный «Опыт советской медицины в Великой Отечественной войне» и сборники военного времени по инфекционным болезням в поисках данных о соответствующих изменениях механизмов противоинфекционной защиты организма и не находила нужных нам сведений.

Как-то раз Андрей Яковлевич, анализируя мои записи, задумчиво сказал: «Должно быть, Кто-то хранил Ленинград от эпидемий...» — и выразительно посмотрел вверх. Андрей Яковлевич происходил из старинного рода священников. Я подумала, что в своей оценке научной проблемы выживания блокадников он убежден в Божьем промысле, хотя прямо об этом и не сказал. Время было неблагоприятное для открытых признаний в причастности к религии. Но я знаю, что Бог всегда оставался в душе Андрея Яковлевича и хранил его во время работы в эпидемических очагах и в экспериментах с самозаражением возбудителями особо опасных инфекций. Ученый многократно проводил такие опыты для испытания вакцинальных препаратов перед внедрением их в клинику. Оценка причины отсутствия эпидемий в блокадном Ленинграде, данная профессором Алымовым, дорогого стоит...

Мои друзья-блокадники убеждены, что выжили только потому, что не позволяли себе слечь и смириться с голодным бессилием, с обреченностью на смерть. Многие жители осажденного города продолжали работать до последних сил, а потом до самых последних... Люди, которые патрулировали промерзшие дома в поисках осиротевших детей, по утрам, колоссальным усилием воли превозмогая голод и слабость, заставляли себя встать с кровати, собирались с силами и шли за хлебным пайком для обессилевших, истощенных голодом детей и стариков. Неимоверными усилиями преодолевая желание лечь и больше не вставать, они шли на свою ежедневную непосильную, но крайне необходимую работу, от которой зависела жизнь сотен тысяч людей...

Этот феномен сохранения жизни в условиях блокадного потрясения основ жизнедеятельности организма противоречит представлениям науки о физиологии человека. Выживание в экстремальных условиях блокады может быть одним из существенных аргументов религии.

1 Документыnbsp;142, 154 // Ленинград в осаде. Сборник документов о героической обороне Ленинграда в годы Великой Отечественной войны. 1941—1945. Сост. А. Р. Дзенискевич. — С-Пб. Лики России. 1995.

2 Документы 164, 173 // Ленинград в осаде...

3 См. Симоненко В. Б., Магаева С. В., Симоненко М. Г., Пахомова Ю. В. Ленинградская блокада. Медицинские проблемы — ретроспектива и современность. — М. 2002.

Сестричество преподобномученицы
великой княгини Елизаветы Федоровны
Вэб-Центр "Омега"
Москва — 2005