|
|||
Календарь | |||
ЭЛЕКТРОННАЯ ВЕРСИЯ ЕЖЕМЕСЯЧНОГО ПРАВОСЛАВНОГО ИЗДАНИЯ | |||
(Ольги Александровны Кавелиной) |
Мы, Кавелины, по папиной линии военные, а по маминой — знаменитая морозовская ветвь. Мой прадед, Александр Александрович Кавелин, участвовал в войне с Наполеоном. Когда Наполеон нарушил мир, перешел пограничную какую-то реку, то с донесением послали его. Род Кавелиных был слабый, в том смысле что безденежный. Но зато была честь, высокое понятие о честности, служба с достоинством. Люди были талантливые, даже с литературными способностями. Старший сын Александра Александровича, отец Леонид (Кавелин), знал, кажется, восемь языков. Он был начальником Русской Православной миссии в Иерусалиме, наместником Троице-Сергиевой Лавры. После него осталось кто говорил семьсот, кто говорил шестьсот научных работ. Другой сын Александра Александровича женился на двоюродной сестре адмирала Нахимова. А младший, Михаил, мой дед, был женат на Надежде Александровне, урожденной Жуковой. Не знаю, из какой она среды, тоже, наверное, из военной: они же все между собой женились. В 45 лет бабушка осталась вдовой. Четверо сыновей, пять девок, пенсия, дом-развальня. У людей представление, что дворяне — богатые люди. А у этих «богатых» людей была бедность самая настоящая. Дом такой, что меня, маленькую девчонку, на второй этаж не пускали, потому что я могу сигануть через потолок: все гнилое. Бабушка, когда осталась вдовой — а ведь девять человек детей,— поехала к старцу Амвросию. Он, конечно, семейство знал, потому что отец Леонид в 30 лет, бросив военную службу в Питере, пришел в Оптину послушником. И старец сказал, чтобы отдали Сашу, моего отца, в Первый Московский кадетский корпус на казенный счет, как сына военного. Так попал мальчишка в чужой город. И как складывается человеческая жизнь? Когда отец Леонид вернулся из Иерусалима, его назначили в Воскресенский Ново-Иерусалимский монастырь. Туда как раз пустили железную дорогу — раньше она называлась Виндавская, теперь Рижская. Ну, времени не хватает — он обычно читал в вагоне. А напротив него занимал место какой-то человек. Раз с ним проехал, потом опять, наконец спросил: «Скажите, пожалуйста, кто вы и чем это вы интересуетесь?» Человек этот был Геннадий Федорович Карпов — профессор Московского университета, историк, друг Ключевского, женатый на дочери Тимофея Саввича Морозова, Анне Тимофеевне. Мой прапрадед, Савва Морозов, был крепостным. В свое время он жил во Владимирской губернии, где женщины занимались тем, что ткали пояса. Едет извозчик, на нем тулуп и какой-нибудь необыкновенной красоты пояс. Вот эти пояса и ткали в деревнях зимой. Прапрадед был человек очень честный, умный и сильный. Он собирал эти пояса, короб ставил на голову и 50 верст шел в Москву пешком. В Москве он их куда-то сбывал, и все это шло по рынкам, а он получал деньги и делил всем бабкам. Женился он на женщине, которая знала секрет красок и красила так, что ничего не линяло. Такое она принесла приданое: пять рублей и секрет красок. И они начали производство, потом дальше — больше, организовали артель. Когда он скопил деньги, то первым делом выкупил себя и семью из крепостных. Последним выкупил самого талантливого сына. Он был настолько слабеньким ребеночком, что прапрадед даже думал сначала: помрет, деньги платить не стоит. А надо было что-то такое 17 тысяч отдать за всю семью — это же колоссальные деньги. Жена его родила двадцать трех детей, в живых осталось четырнадцать-восемнадцать, не знаю точно. Ну вот маленького этого заморыша он сначала и не выкупил, и потом за него пришлось платить такую же сумму, какую заплатил за всю семью. И это оказался тот самый Тимофей Саввич, который создал Орехово-Зуевскую мануфактуру. Бабушка моя Анна Тимофеевна была женщина красивая, самостоятельная, занималась наукой, бывала в университете, записывала лекции Ключевского — Ключевский ведь был великолепный лектор. Там она и познакомилась с нищим студентом Геннадием Карповым. Говорят, он даже пешком из Ярославской губернии пришел поступать в университет. И вот на каком-то вечере она бросила свои перчатки Геннадию Федоровичу и сказала: «А за рукой придете завтра». Она была из староверческой семьи, а он из православных, поэтому она приняла, как говорят, единоверие. Конечно, это было потрясением для всего семейства. По окончании университета Геннадий Федорович получил кафедру в Харькове, поскольку занимался Малороссией и ее историей. Тоже, видите, в богатые не лезли. Дедушка умер рано: у него рак был. Анна Тимофеевна осталась вдовой. |
|
|
В ее доме, я должна вам сказать, кто только не бывал: писатели, музыканты, историки, врачи, профессора всех специальностей. Левитан там жил. Рядом проходила Владимирка, и он ходил смотреть, как по ней гнали каторжников: искал себе типажи. А когда Шаляпину надо было играть Иоанна Грозного в «Псковитянке», он поехал на дачу к бабушке, и там на уровне психиатров, врачей началось обсуждение: что же такое был Иоанн Грозный? И пришли к выводу, что он был шизофреник и этим объяснялись его резкие переходы. И вот Геннадий Федорович и отец Леонид таким образом нашли друг друга. Они были очень дружны, ну, отец Леонид и вспомнил: у меня же есть племянник Саша, в Москве болтается, а у вас такое семейство большое, можно ли Саша будет у вас в доме на выходные дни? И папа бывал у них запросто и очень с ними сдружился. Кончив корпус — вот что значит настоящий сын,— он выбрал для прохождения службы Кавказ, потому что там была дешевая жизнь: сотня яиц стоила 9 копеек. Папа сохранял свое жалованье и мог посылать бабушке на содержание многочисленного семейства. А когда приехал в отпуск — ему уже было года двадцать четыре, — он сделал дочери Анны Тимофеевны Ольге предложение. Бабушка считала, что мама моя самая некрасивая. Другие девочки были очень хорошенькие, и она говорила: «Оленька, ты замуж не выйдешь, поэтому будешь хозяйкой в доме». Но вот получилось так, что эта самая некрасивая Оленька вышла замуж раньше своих красивых сестер. Папа ей сделал предложение таким образом: написал письмо, оставил и исчез. И вот она находит письмо: предлагаю руку и сердце, как обычно все это писалось, а дальше: только учтите, я нищий, ибо свое офицерское жалованье я должен посылать своей матери на содержание многочисленного семейства; кроме того, учтите, что характер у меня отвратительный; так что сначала подумайте и все взвесьте. Маме тогда было 19 лет. У меня прекрасные фотографии их обручения. Сначала ведь было обручение, потом свадьба, а после свадьбы они уехали на Кавказ. Папа на Кавказе прожил всего десять лет: шесть лет до того, как женился, а потом четыре года уже с мамой. В то время на Кавказ приезжал инспектором какой-то старый князь из Москвы. Папа сказал: «Мы его должны принять по-княжески». И заказал такой обед, что князь запомнил на всю жизнь. И когда папа позже вернулся в Москву, они с мамой в театре в ложе увидали этого самого князя. Папа подошел: «Вы меня помните?» Тот говорит: «Как же, я не могу забыть такого приема на всю жизнь! Как ваши дела?» Папа отвечает: «Пока я никто и нигде». И князь этот устроил его преподавателем в Александровском военном училище, которое на Арбатской площади. Мы получили казенную квартиру на нашу семью — рядом с училищем, на Гоголевском бульваре. Тогда и родились сестры Нина, Татьяна и последняя — Ольга Александровна. Надежда была старшая, она родилась еще на Кавказе. Папа боялся, как бы не подумали, что он женился ради денег, поэтому предпочел жить на казенной квартире и на свое офицерское жалованье. Однажды мы обнаружили папины письма с Кавказа. Он маме писал: «Посылаю Вам первые, в горах найденные мною цветы, которые я засушил для Вас». Так что никаких таких обвинений на него возвести было невозможно. Его очень уважала бабушка. Я с ней впервые увиделась в 23-м году, а в 24-м году в январе она умерла. Так она маме сказала: «Оленька, ты очень счастливый человек, что у тебя такой муж. Когда я стала нищей, его отношение ко мне не изменилось, я для него все так же «дорогая тещенька». Помню, бабушка привлекла меня к себе и говорит: «Это моя пятьдесят первая внучка, но у меня нету ничего, что бы я могла ей подарить». Всё же отобрали. Потом она вспомнила, что получила пенсию. Тогда только-только поменяли деньги, тысячи эти, миллионы, на серебряные рубли. И она мне подарила серебряный рубль. Это был необыкновенный подарок. Мама сказала: трать как хочешь, я не вмешиваюсь. Было лето, я пошла купила килограмм вишен, килограмм сахару, и сварили варенье, все семейство ело. А на 20 копеек, которые остались, купила себе глиняную куклу. И мама всю жизнь это помнила: что вот потратила ей принадлежащее на всю семью. Понимаете, воспитание семейное: никто себе ничего не присваивал. В 14-м году началась война, в 15-м папа ушел на фронт. В том же году убили папиного брата Николая, он похоронен на Братском кладбище, которое снесли. Потом революция. Помню обстрел Александровского военного училища. Мама спустилась в бомбоубежище, где были уже другие офицерские жены. Одна в истерике от страха. Мама не выдержала и сказала: «У вас один ребенок, а у меня четыре, и я не позволяю себе такого поведения». После этого она сказала, что в убежище больше не пойдет, а если что случится, то всюду может случиться. Как-то мама подошла к окну, а там у нее стояла швейная машинка. И в это время пуля пробила стекло и ударилась в швейную машинку как раз напротив ее живота. Она говорила: «Если б не машинка — все, мне бы конец». Так познается воля Божия. Мама была нужна: четверо детей. Папа на фронте. Уже 18-й год, а он стоит на такой позиции: революция революцией, а страна есть страна, и земля есть земля русская, ее нужно защищать. Солдаты: «Землю дают!» — и побежали. В части начался полный разброд. К папе подходит командующий: «Александр Михайлович, мы вам доверяем, мы вас знаем, и плохого никто вам не желает, но сюда едут агитаторы, и за жизнь вашу мы не ручаемся. Поэтому уезжайте». Ведь обстановка была предательская, был заключен Брестский мир. Если ты отступишь — отдашь землю немцам, а если ты держишь — тебя убьют свои. Ну, папа уехал, что ему оставалось делать. В то время в заблокированном Александровском военном училище уже ни молока, ничего не было. Мои сестры на веревочке спускали бидон: приходили женщины, приносили молоко, что-нибудь еще, наливали нам, и сестрицы поднимали бидон наверх. Мы вообще к самостоятельности были приучены с детства. В 18-м году было объявлено перемирие, офицерские семьи выпустили из училища, а кого-то расстреляли. Юнкеров отпевали в храме Большое Вознесение, семьдесят пять гробов стояло. Итак, надо куда-то из Александровского военного училища переезжать: квартира же была казенная. Папа пошел в храм напротив Марфо-Мариинской обители, который и сейчас стоит, Никола в Пыжах. И псаломщик тамошний, одинокий старик, говорит: мне моя квартира не нужна, можете забирать. Квартира тут же, недалеко от храма. Она чем была хороша: печка посередке и три комнаты с кухней вокруг нее, все теплое. Дом деревянный, очень уютно и хорошо. И вот надо нам имущество перевозить, а на чем перевозить, как перевозить? Ведь это тоже все проблема. И мамин брат Федор говорит, не возите свое барахло, забирайте из моего дома, все равно приходят какие-то, говорят: мы, видите ли, для детского сада — и волокут кто что может. Дом у него был на Ордынке, 41, стоит до сих пор. Дядя Федя был инженером, строил протезный завод: ведь в то время сколько было калек, безногих, безруких. Как человек очень умный, он понял, что в тот день, когда закончит строительство, его расстреляют, потому что он будет уже не нужен. И за день до окончания строительства дядя Федя исчез. Его жена и дети, Адя и Додя, в то время застряли где-то на Кавказе, а когда увидели, что белым уже конец приходит, то уехали из страны, и дядя, молодец, их потом сумел разыскать: нашел на польской границе каких-то евреев, для них границ не существует, они его перевели на ту сторону. Он удивительно добрый был человек У их сестры Алевтины расстреляли мужа — бывшего губернатора. Жена ходила по тюрьмам, разыскивая мужа, простудилась — крупозное воспаление легких — и умерла. Мама все за ней ухаживала. Отпевали их в храме: Алевтину и заочно Николая. Это были первые семейные похороны в Москве, потому что прежде такого, чтобы семьи уничтожались, еще не было. У гроба стояли пять сирот. В храме просто рыдание было. И дядя Федя, из-за границы, прислал какую-то женщину забрать троих детей. Старших, Аннушку и Васю, одиннадцати и четырнадцати лет, уже было не провезти, а трех младших, Марусю, Колю и Наташу, этой женщине отдали, чтобы она их доставила дяде Феде. И он пять человек содержал: двух своих детей и трех приемных. Такие были тогда обстоятельства, и так себя люди проявляли. И вот мы поместились в домике на Ордынке. Мои сестры поступили учиться в Марфо-Мариинскую обитель. Там была школа для девочек-сирот, поликлиника работала, сестры обители лечили бесплатно всех, как при матушке Елисавете Федоровне. Надежда там училась, а мама лечилась: у нее был страшный нарыв, ей хотели удалить палец, но сестра Татьяна, княжеская дочь, маму выходила, спасла ей руку. Однако жизнь есть жизнь: жилье есть, а надо еще и есть. А есть нечего. Тогда были организованы столовые для голодающих. Но представляете: нас четверо, да еще папа, мама. Папа промышлял по снабжению и поехал в командировку в Самару: там еще было более-менее прилично, еще голод такой не пришел. Идет и слышит: «Александр Михайлович, что вы тут делаете?» Тухачевский. Он был папиным учеником в Александровском военном училище, служил в папиной роте. «Александр Михайлович, вы нам нужны. Я вас забираю». Армия же была абсолютно не обучена, опереться не на что, а папа преподавал стрелковое дело. И Тухачевский взял его на работу. И потом он получил персональную пенсию. Папа был человек деятельный, понимающий, благодаря ему мы не остались неучами, а стали людьми, потому что учиться старым дворянам не положено было, только до четвертого класса. Но персональный пенсионер приравнивался уже к рабочим, и нам можно было ходить в школу. Папа много ездил по работе туда-сюда. Приезжает в Омск, а там изобилие — ну все, что хотите. Он и решил: зачем же семья будет погибать в Москве, когда здесь можно жить? И мы в августе 20-го года — я уже помню это все, мне было четыре годика — поехали в Омск в вагоне Тухачевского. При въезде в Москву была застава, и никого ни сюда ни туда не пропускали. А люди на крышах пробирались за этот кордон. Там можно было достать и муку, и крупу, и что хотите. На деньги, на тысячи и миллиарды, ничего, конечно, не продавали, но меняли на пальто, на теплые вещи. Мы это все видали, когда ехали. Вы знаете, у меня на всю жизнь осталось: открыли окно в вагоне, и в окно нам совали ложки с едой: дай только щепотку соли. Соли не было, денег не было, а в Москву их не допускали. Такая была политика. Держать в повиновении народ можно голодом. Россия громадная — а десять человек таким вот образом держат всю страну. Приехали мы в Омск, получили квартиру. Деревянный дом, высокий подъезд, ставни закрываются — ну как сибиряки живут. Крыс оказалось такое количество, что, когда утром открыли ставни, на подоконнике было шесть здоровых крыс. Папа боялся их до смерти, даже умирая: «Крысы, крысы...» Война-то прошла через Омск как надо, масса трупов. Из пулемета расстреливали весь кадетский корпус, вся площадь была покрыта стеклами. Лошадей надо было заново объезжать, приучать их к человеку, потому что лошади одичать успели. В общем, там всего нагляделись. Потом, уже в 21-м году, начался страшный голод на Волге, и оттуда приходили пароходы. Их выгружали в Омске. Как они добирались, я не знаю, но сколько народу умирало прямо на глазах, ужасные бывали сцены! Вот сегодня ходит человек, побирается — а завтра вечером уже мертвый лежит. Мама ходила на базар и продавала все, что можно продать, точнее, не продавала, а обменивала. Киргизы привозили и масло, и сметану. А мы как могли организовывали свое хозяйство. Все мы работали, возделывали огород, иначе есть будет нечего. Ходили за водой прямо на Иртыш. Первым делом были заведены куры, они стали нести яйца. Был куплен поросенок. К Рождеству мы его зарезали. Но кто из нас знал, что делать с поросенком? Пришел какой-то Валенда — помню даже фамилию — и делал колбасы, ветчину, целый окорок — все в печи. Более-менее пережили зиму. Затем папу послали в командировку, он пропадал на фронте три месяца. Начальство не знало, где полк, но папа вывел его из окружения. А в это время новый начальник приехал в Омск, и ему нужна квартира. Пожалуйста, выезжайте из квартиры вон. Куда выезжайте? А вот там стоит на Ильинской дом, он еще не закончен строительством, там нет ни водопровода, ни канализации, ни кухни. Вот в этот дом на четвертый этаж нас выселяют. Уборной нет, ходи с ведрышком вниз через весь двор, там уборная деревянная. Выехали, куда деваться. Но мы не падали духом. Снова курятник был построен, куры у нас неслись. Кошка, конечно, появилась. В прежнем-то доме к нам приблудилась собачонка, мы звали ее Мальчик. Надежда по ночам брала кочергу — кочерга была хорошая, толстая — и с Мальчиком шла на охоту. Мальчик обнаруживал крысу, лаял, Надежда шла на помощь, и такая война продолжалась до утра. Мальчик вот так крыс укладывал штук пять-шесть. Просто поразительно был преданный пес. Черненький, небольшой. Зима была очень-очень снежная. Весной началось дружное таяние, а город-то стоит в низине, к реке, и вся вода с центра хлынула на наш двор, глубина была до метра. По двору перевозили народ на лодках, и так это стояло до мая месяца. У нас было пять ступеней, на пятой ступеньке лежала доска — и попробуй пройди по этой доске домой. А если человек идет навстречу, то тогда нужно возвращаться. И через весь двор к туалету тоже лежали две досочки. Идешь ты с ведром соответственным, а навстречу тебе идут с ведром с чистой водой. Кто куда? Начинается спор, того гляди оба свалятся. Вот такая была счастливая жизнь. Когда папа вернулся, пришел на старую квартиру, а ему говорят: ваши уехали туда-то. Вот он приходит, все ушли ко всенощной, я была дома одна, подметала лестницу. Так были приучены дети: надо работать, надо всем помогать. Как можешь, так и надо делать. Сейчас что выйдет из этого поколения, которое боится пальцем шелохнуть, я не знаю. Мы не боялись: труд не унижает человека. Мы оставались людьми. Так что я подметала лестницу и слышу: папа идет, папа вернулся! Оказывается, пережил тиф, где он только не был. Но вернулся, а здесь работы уже нет. Потом нас переселили из этого дома, потому что залит весь подвал и в нем трупы плавают. Ужас. Нас переселили в хорошую, прекрасную квартиру в бывший кадетский корпус. Там большие комнаты, светлые, но воровство несусветное. Нас первым делом обокрали. Прожили мы там не знаю сколько, и опять начальству нужна квартира, выметайтесь. Нас в этом кадетском корпусе куда-то на четвертый этаж в маленькую совсем квартирку запихали. Папа сказал, что надоело ему переезжать, он хочет в Москву. Написали в Москву, и нас принял папин брат, дядя Лева, Лев Михайлович Кавелин. Папа выхлопотал теплушку, в этой теплушке мы сначала ехали с еще одной семьей, муж, жена и ребенок, потом к нам сел некий красноармеец Петька, который работал в ОГПУ, его посылали расстреливать. Взяли мы с собой кур, кошку, а Мальчик с нами не поехал. Он нас проводил, постоял на вокзале напротив теплушки, а когда нас стали прицеплять к паровозу, ушел обратно в город. Из Омска мы ехали четырнадцать или восемнадцать суток. Поезд сошел с рельсов, и мы до вокзала не доехали, а сошли на Октябрьском Поле и оттуда какими-то путями добрались до Петровско-Разумовской аллеи. Это был дачный район, сюда приезжали москвичи летом. А кругом стояли рестораны, самое злачное место. Так мы оказались в Петровском парке — Петровско-Разумовская аллея, дом 32. Дядюшка принял нас, семерых человек. Это каким героем надо быть. Жили сначала на полу. Если представить: одна комната семь метров, потом темная комната десять метров и еще светлая двенадцать метров. Вначале здесь же еще жила домработница тетушкина и сосед, какой-то странный человек, каким он делом добывал деньги — не знаю. Сам дядюшка съехал, у него была казенная квартира, и они на зиму уезжали, там отопление было. А здесь надо топить, надо как-то жить. В общем, хлебнули хорошо всего на свете. Но потом домработница вышла замуж и Николай Николаевич, сосед, уехал. Мы получили всю эту жилплощадь и прожили до того времени, когда в 68—69-м году наш дом снесли. Без церкви мы не могли жить, и первым делом папа пошел обследовать район. От нашего дома, где мы жили (двухэтажная деревянная постройка, четыре квартиры), через парк виднелся храм Благовещения. Он выходил на Красноармейскую улицу теперешнюю, тогда она называлась Большая и шла через так называемый Цыганский уголок, потому что кругом были рестораны. Улица Нестерова — это Стрельнинский переулок, в котором находился знаменитый ресторан «Стрельня», где в те годы еще пели цыгане. Первым делом папа туда пошел, посмотрел своим оком, и ему не очень понравилось: папа не выносил разговоров в храме и непочтения. Он повернулся и пошел дальше. В Петровско-Разумовском проезде стоял деревянный длинный храм Анастасии Узорешительницы. Он совершенно примыкал к школе, где я потом училась. Звонница упиралась в стену, на уроках было невозможно: когда звонили, мы ничего не слышали. Служил там некий отец Алексей, фамилию его не помню, очень почтенный, очень образованный, хороший священник. А дальше по Петровско-Разумовскому проезду мимо каланчи, которая и сейчас еще жива,— маленькая красная церквушка Святителя Митрофания. Вернувшись, папа нам сделал общий доклад: в Благовещенье мы ходить не будем, здесь базар. В Анастасии Узорешительнице хороший священник, умный, образованный, но это не для нас. Дальше, в храме Святителя Митрофания, служит отец Владимир, там любовь, и туда мы будем ходить. И в те годы каждый воскресный день мы шли к первому звону, папа вставал на углу, напротив иконы святителя Митрофания, и я стояла с ним вместе. Папа был суров в том смысле, чтобы никаких разговоров, никаких хождений; благоговение, молитва — это главное. И еще говорил, что дети не должны ходить в алтарь, иначе они привыкают и у них не бывает настоящего отношения, уважения к алтарю. Там бывали акафисты «Взысканию погибших» по четвергам, нараспев. Люди съезжались с разных концов Москвы, хотя конечная трамвая шестой номер была возле нынешнего метро «Динамо», а дальше шли пешком. Отец Владимир производил впечатление человека, который служил, всего себя отдавая молитве. Отличался он необыкновенной доброжелательностью и любовью. Помню, я у него исповедовалась и страшный испытывала страх, потому что он со мной, семилетней, строго, серьезно говорил. Папа любил отца Владимира, и отец Владимир очень любил папу, очень уважал нашу семью и запросто всегда приходил к нам. Тогда обновленчество начало захватывать храмы Москвы, и он рассказывал, как у него была стычка с Антонином Грановским, вождем живоцерковников. Тот на него кричал: «Отдай ключи, поп, отдай ключи!» Отец Владимир спокойно отвечал: «Не отдам». Колоссального роста Антонин Грановский, наступая на маленького, щупленького отца Владимира, кричал: «Убью, убью!..» «Убейте, владыка, убейте, у престола Господня мы с вами вместе предстанем». И тот от него отвязался, сказав: «Упрямый поп какой». Отец Владимир ключи никому не доверял, потому что был случай в храме Преподобного Пимена, когда обновленцы пришли до службы, когда еще священник не пришел, ворвались в храм и у старосты отобрали ключи. И уже ничего никто сделать не мог. Мне запомнился необыкновенный день в самом начале нашего пребывания в Москве. Это были именины отца Владимира, и папа меня взял с собой. Помню, на террасе мы сидели (в красном доме причта, который и сейчас стоит, у них, кажется, было две комнаты, а где-то на втором этаже — застекленная веранда), и молоденький Леня Сидоров читал свои стихи. В белой рубашечке, голубоглазый, ангелоподобный совершенно мальчик, ему, может, было лет 18. И помню тот подъем, который вызвали у людей эти стихи: он прекрасно читал. Вот книжка его, кстати, вышла. Тогда для нас наступило самое голодное время, и папе надо было искать работу: семейство семь человек. Он устроился там, где теперь Петровский дворец, а тогда была Военно-воздушная академия, а в боковых флигелях — курсы для военных. Армия же была совсем необученная, и папа преподавал им стрелковое дело. По его выправке сразу было видно, что это офицер старой армии, полковник, и находились недовольные: не нужен нам старый полковник. Как будто кто еще им может преподавать. Папа получал оклад 36 рублей, буханку хлеба на неделю и миску капусты, очень кислой. Вот так мы жили. Это был конец 22-го года. От недоедания мы все покрылись чирьями. Малокровие, у меня началась температура, и я очень была слаба. Потом оказалось, что у меня аденоиды, мне сделали операцию, и температура прошла. И вот помню, я лежала очень слабая, все семейство собралось, входит папа, несет конверт и не знает, как открыть: руки трясутся (он был человек импульсивный). Перекрестился, открывает. Сообщают, что ему назначена персональная пенсия. Папа девятнадцать военных школ по Сибири открыл, и за все его заслуги ему пенсия 60 рублей. Боже мой, это были для нас колоссальные деньги! Мы потихоньку начали оживать, но работа все равно была нужна, и папа сорганизовался с другими бывшими офицерами, нашли пекарей, которые в старых булочных работали, во главе, чтобы не придрались, поставили некоего Кочетова: он был член партии. И вот составили артель, оборудование нашли и начали выпекать хлеб. Если бы вы знали, какой это был хлеб! Теперешние пряники — ничто по сравнению с таким хлебом. Помню как сейчас: входит папа торжествующий в шинели, открывает мешок и выкидывает буханку белого хлеба с золотистой корочкой. Хлеб белизны, вкуса необыкновенного. Этой колоссальной буханки к следующему утру уже не было. Но на следующий день папа принес опять, и все это было в долг: когда-нибудь отдадим, но пока что надо было встать на ноги. Это и стало для нас началом нэпа: люди работали и люди зарабатывали. Потом они открыли еще отделение: напротив гостиницы «Советской» была маленькая булочная. Папа здесь один работал, Надежда — в кассе, а я каждый день носила папе обед. Лет мне было немного, а ведь это далеко было, сейчас бы на автобусе поехали. Но время шло, и булочную надо было прикрывать. Как же, ведь год Великого перелома, колхозы, крестьян ссылали, никто в поле не работал по-настоящему, урожаев нет, муки нет, начался голод. Шел, наверное, 32-й год. Отец Владимир уже был в ссылке, а теперь и матушку из Москвы попросили со всем семейством. С ними рядом жил возчик Бойков, у него была своя подвода. Он сказал: матушка, давай грузи свои пожитки. Куда ехать? Отправились в Лавру, но Лавра закрыта, а по дороге стоял храм, кажется, Петра и Павла. Доехали они до этого храма, видят, открыт. Матушка вошла, повалилась буквально на пол с рыданиями: куда деваться? детей полная телега. Она молится: Матерь Божия, помоги. Тут из алтаря выходит священник, она к нему: так и так, еду из Москвы, муж в ссылке, куда мне деваться? Он подумал и позвал такую Надю. Это удивительная женщина, у нее на руках была сумасшедшая сестра, отца у них расстреляли, мать умерла, и Надя везла весь воз на себе. Священник ее подозвал, говорит: вот, Надя, прими. И Надя приняла все семейство. Уж как они жили, уму непостижимо. Однажды отец Герман меня туда послал с каким-то батоном и с вареньем, что ли. Что в приход приносили, всегда все раздавалось людям. Священники сами смотрели, кому труднее. А уж хуже, кажется, положение, чем у семейства отца Владимира, трудно себе представить при том количестве детей: тогда их было четверо. Я поехала, а батон забыла. На следующий день поехала к ним опять и была потрясена, потому что эти голодные дети съели все, что я привезла. Мой батон был для них счастьем и угощением. Потом отец Владимир вернулся, дали ему приход в Язвищах. Это остановка Чисмена, не доезжая Волоколамска. Там он служил, оттуда пошел во вторую ссылку, из которой не вернулся. В конце 37-го года в тех местах многих священников арестовали и многие были расстреляны. В их числе был расстрелян и отец Владимир, но говорили, что ему дали десять лет. В 47-м году сын с матушкой Варварой пошли узнать: десять лет прошло, должны были освободить. Им какую-то чушь говорили, а теперь выяснилось, что он был расстрелян 3 декабря 37-го года. Был еще такой отец Александр, протодьякон, к которому многие ездили. И его забрали и расстреляли. За Митрофаниевским храмом, дальше, была церковь в Соломенной Сторожке, которую построили практически перед самой революцией. Теперь ее восстановили, потому что архитектор был какой-то знаменитый. Там служил отец Василий Погодин, и мои сестры каждый день ходили к нему в приходскую школу. Директора звали папа Дима. Преподавание было высокое, там учился Иван Артоболевский, Ванька, который стал академиком, и другая интеллигентная публика. У отца Василия пели девочки, он занимался с ними, чтобы хор был, но потом этим девочкам пришлось уйти, они где-то около Савеловского вокзала в школу ходили, хотя жили у Соломенной Сторожки. Невозможно было, надо было скрывать, что ты верующий, потому что даже учиться не давали. Дети отца Владимира почти все остались без образования, как дети попа. Им даже школу окончить не дали, для них это было запрещено, хотя Николай был очень способный, и Анатолий тоже. Вот такая была жизнь, очень трудная, голодная, холодная. Матушка еще долго жила у Нади, потом Сережу, сына, там же женили, он остался электриком в Лавре, когда ее открыли. В общем, дети, конечно, не смогли стать тем, чем бы они по способностям могли стать. А потом ушли на фронт. Николай был радистом, его очень ценили. Он получил ранение в бедро и остался хромым. Анатолий прошел блокаду, потому что жил в Питере. Митрофан попал в плен, содержался в лагере. Удивительно, просто чудо, как Господь устраивает человека. Англичане тогда часто бомбили, и перед налетом бараки открывали, заключенным разрешалось выйти на улицу, чтобы в бараках не оставаться. А они работали в мастерских, что-то выносили со складов и меняли у местных крестьян на хлеб. Конечно, нескладный Митрофан в свои 18 лет попался, и его приговорили назавтра к расстрелу, но он сумел удрать: на границе лагеря стоял туалет, и можно было отодвинуть доску и оказаться снаружи. Бригадир велел Митрофану идти в барак и спрятаться. Ему приготовили одежду, еду, на следующий день он вышел и пошел шагать через всю Германию. Пешком прошел 400 км. Я спрашивала: «Как же ты питался?» Крестьянам говорил, что отстал от колонны, и его кормили, потому что видели: это не СС. И так он шел, больше по ночам. Ориентировался по солнышку: на восток, на восток, на восток. И все-таки попался. Шел через город, потому что миновать было ну никак нельзя, и вдруг мальчишка маленький, лет шести подбежал к нему, видя, что человек одет как-то странно, и говорит: «Хайль Гитлер». Митрофан вроде не обратил внимания, отмахнулся, тот опять, тот опять. Митрофан же не может ответить. Тот убежал, через несколько минут вернулся с гестаповцами. Они посмотрели отпечатки пальцев. Какой же ты Петров, вот все о тебе известно, ты сбежал из лагеря тогда-то. И он попал в Бухенвальд прямым ходом. Конечно, в лагере он «доходил», уже слег без памяти, но близился конец войны, и чехи потребовали выдачи своих, которые содержались в лагерях. А Митрофан был черненький, и чехи сказали, что он тоже их. Его вывезли в Чехословакию, и это его спасло. Он был в бессознательном состоянии и приходил в себя, только когда врач утром приходил. Говорит: как, еще жив? ну тогда, может, начнет поправляться. И его выходили, а когда война кончилась, вернули его в Россию. Хороший он был человек. Конечно, остался полным инвалидом, отбиты почки были — так его били в гестапо. В общем, хлебнул он очень много... (На этом воспоминания обрываются) |
Сестричество преподобномученицы великой княгини Елизаветы Федоровны |
Вэб-Центр "Омега" |
Москва — 2006 |