Печать

№ 9
   СЕНТЯБРЬ 2008   
РУССКАЯ ПРАВОСЛАВНАЯ ЦЕРКОВЬ № 9
   СЕНТЯБРЬ 2008   
   Календарь   
ЭЛЕКТРОННАЯ ВЕРСИЯ
ЕЖЕМЕСЯЧНОГО ПРАВОСЛАВНОГО ИЗДАНИЯ
В.А.Никифоров-Волгин
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДЕТСТВА


Певчий

Всоборе стоял впереди всех, около амвона. Место это считалось почетным. Здесь стояли городской голова, полицмейстер, пристав, миллионщик Севрюгин и дурачок Глебушка. Лохматого, ротастого и корявого Глебушку не раз гнали с не подобающего для него места, но он не слушался, хоть волоком его волочи! Почетные люди на него дулись и толкали локтем. Мне тоже доставалось от церковного сторожа, но я отвечал: не могу уйти! Здесь все видно!

Во время всенощного бдения или литургии облокотишься на железную амвонную оградку, глядишь восхищенными вытаращенными глазами на певчих, в таинственный дымящийся алтарь и думаешь: «Нет счастливее людей, как те, кто предстоит на клиросе или в алтаре! Все они приближенные Господа Бога. Вот бы и мне на эти святые места! Стал бы я другим человеком: почитал бы родителей, не воровал бы яблоки из чужих садов, не ел бы тайком лепешки до обедни, не давал бы людям обидные прозвища, ходил бы тихо и всегда шептал бы молитвы...»

Я не мог понять, почему Господь терпит на клиросе Ефимку Лохматого — пьяницу и сквернослова, баса торговца Гадюкина, который старается людям победнее подсунуть прогорклое масло, черствый хлеб и никогда не дает конфет «на придачу». Сторожа Евстигнея терпит Господь, а он всегда чесноком пахнет и нюхает табак. Лицо у него какое-то дубленое, сизое, как у похоронного факельщика.

В алтаре да на клиросе должны быть люди лицом чистые, тихие и как бы праведные!

Особенно любовался я нарядными голубыми кафтанами певчих. Лучше всего выглядели в них мальчики — совсем как ангелы Божии!.. Хотя некоторых я тоже выгнал бы с клироса, например Митьку с Борькой. Они, жулики, хорошо в очко играют, и мне от них никогда не выиграть!

Однажды я заявил отцу с матерью:

— Очень мне хочется в алтарь кадило батюшке подавать или на клиросе петь, но как это сделать, не знаю!

— Дело это, сынок, простое,— сказал отец,— сходи седни или завтра к батюшке или к регенту Егору Михайловичу и изъяснись. Авось возьмут, если они про твое озорство не наслышаны!

— Верно, сынок,— поддакнула мать,— попросись у них хорошенько. Господу хорошо послужить. В алтарь-то поди и не примут, а на клирос должны взять. Петь ты любишь, голос у тебя звонкий, с переливцем, яблочный... И нам будет радушно, что ты Господа воспевать будешь. Хорошую думу всеял в тебя ангел Божий!

В этот же день я пошел к соборному регенту. Около двери его квартиры меня обуял страх. Больше часа стоял у двери и слушал, как регент играл на фисгармонии и пел: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть».

— Войдите!

Я открыл дверь и остановился на пороге. Егор Михайлович сидел у фисгармонии в одном исподнем, лохматый, небритый, с недобрым помутневшим взглядом. Седые длинные усы свесились, как у Тараса Бульбы. На столе стояла сороковка, и на серой бумаге лежал соленый съеженный огурец.

— Тебе что, чадо? — спросил меня каким-то густо-клейким голосом.

— Хочу быть певчим! — заминаясь, ответил я, не поднимая глаз.

— Доброе дело, доброе!.. Хвалю. Ну-ка, подойди ко мне поближе... Вот так. Ну, тяни за мною «Царю Небесный, Утешителю...»

Он запел, и я стал подтягивать, вначале робко, а потом разошелся и в конце молитвы так взвизгнул, что регент поморщился.

— Слух неважнецкий,— сказал он,— но голос молодецкий! Приходи на клирос. Авось обломаем. Что смотришь, как баран на градусник. Ступай. Аксиос! Знаешь, что такое «аксиос»? Не знаешь. Слово сие не русское, а греческое, обозначает «достоин».

Обожженный радостью, я спросил о самом главном, о том, что не раз мечталось и во сне снилось:

— И кафтан можно надеть?

— Какой? — не понял регент.— Тришкин?

— Нет... которые певчие носят... эти голубые... с золотыми кисточками...

Он махнул рукой и засмеялся:

— Надевай хоть два!

В этот день я ходил по радости и счастью. Всем говорил с упоением:

— Меня взяли в соборные певчие! В кафтане петь буду!

Кому-то сказал, перехватив через край:

— Приходите в воскресенье меня слушать!

Наступило воскресенье. Я пришел в собор за час до обедни. Первым делом прошел в ризницу облачаться в кафтан. Сторож, заправлявший лампады, спросил меня:

— Ты куда?

— За кафтаном! Меня в певчие выбрали!

— Эк тебе не терпится!

Я нашел маленький кафтанчик и облачился. Сторож опять на меня:

— Куда это ты вырядился ни свет ни заря? До обедни-те, почитай, целый час еще!

— Ничего. Я подожду.

Со страхом Божьим поднялся на клирос. В десять часов зазвонили к обедне. Пришел дьякон отец Михаил. Посмотрел на меня и диву дался:

— Ты что это в кафтане-то?

— Певчий я. На днях выбрали. Егор Михайлович сказал, что голос у меня молодецкий!..

— Так, так! Молодецкий, говоришь? Ну что же, «Пойте Богу нашему, пойте, пойте Цареви нашему, пойте!»

Началась литургия. Никогда в жизни она не поднимала меня так высоко, как в этот приснорадостный день. Уже не было мирской гордости,— вот-де, достиг! — а тонкая, мягко-шелковистая отрада ветерком проходила по телу. Чем шире раскрывались царские врата литургии, тем необычнее становился я. Временами казалось, что я приподнимаюсь от земли, как Серафим Саровский во время молитвы. Пою с хором, тонкой белой ниточкой вплетаюсь в узорчатую ткань песнопений и ничего не вижу, кроме облачно-синего с позолотой дыма. И вдруг во время сладостного до щекотания в сердце забытья произошло нечто страшное для меня...

Пели «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя...» Пели мощно, ладно, с высоким исповеданием. Я подпевал и ничего не замечал в потоке громокипящего Символа веры... Когда певчие грянули: «Чаю воскресения мертвых, и жизни будущаго века. Аминь»,— я не сумел вовремя остановиться и на всю церковь с ее гулким перекатом визгливо прозвенел позднее всех: «А-а-минь!» В глазах моих помутилось. Я съежился. Кто-то из певчих дал мне затрещину по затылку, где-то фыркнули, регент Егор Михайлович схватил меня за волосы и придушенным шипящим хрипом простонал:

— Снимай кафтан! Убирайся сию минуту с клироса, а то убью!

Со слезами стал снимать кафтан, запутался в нем и не знал, как выбраться. Мне помогли. Дав по затылку несколько щелчков, меня выпроводили с клироса.

Закрыв лицо руками, я шел по церкви к выходу и всхлипывал. На меня смотрели и улыбались. В ограде ко мне подошла мать и стала утешать:

— Это ничего. Это тоже от Господа. Он, Батюшка Царь Небесный, улыбнулся поди, когда голосок-то твой выше всех взлетел, один-одинешенек. Ишь, подумал Он, как Вася-то ради Меня расстарался, но только не рассчитал малость... сорвался... Ну что же делать, молод еще, горяч, с кем не бывает... Не кручинься, сынок, ибо всякое хорошее дело со скорби начинается!

Я слушал ее и представлял, как тихо улыбается Христос над моей неудачей, и потихоньку успокаивался.

Святое святых

Желание войти в святое святых церкви не давало мне покоя.

В утренние и вечерние молитвы я вплетал затаенную свою думу:

— Помоги мне, Господи, служить около Твоего престола! Если поможешь, я буду поступать по Твоим заповедям и никогда не стану огорчать Тебя!

Бог услышал мою молитву.

Однажды пришел к отцу соборный дьякон — принес сапоги в починку. Увидев меня, он спросил:

— Что это тебя, отроча, в церкви не видать?

За меня ответил отец:

— Стесняется после своей незадачи на клиросе. А служить-то ему до страсти хочется!

Дьякон погладил меня по голове и сказал:

— Пустяки! Не принимай близко к сердцу. Я раз в большой праздник вместо многолетия «Вечную память» загнул, да не кому другому, а Святейшему Синоду! Не горюй, малец, приходи в субботу ко всенощной в алтарь — кадило будешь подавать. Наденем на тебя стихарь, и будешь ты у нас церковнослужитель! Согласен?

Через смущение и радостные слезы я прошептал нашу деревенскую благодарность:

— Спаси, Господи!

И вот опять я сам не свой! Перед отходом ко сну стал отбивать частые поклоны, не произносил больше дурных слов, забросил игры и, не зная почему, взял с подоконника дедовские староверческие четки-лестовку и обмотал ими кисть левой руки, по-монашески. Увидев у меня лестовку, Гришка стал дразнить:

— Э... монах в коленкоровых штанах!

Я раззадорился и хотел дать ему по спине концом висящей у меня ременной лестовки, но вовремя вспомнил наставление матери: «Да не зайдет солнце во гневе вашем».

Наступила суббота. Умытым и причесанным, в русской белой рубашке, помолившись на иконы, я побежал в собор ко всенощному бдению. Остановился на амвоне и не решился сразу войти в алтарь. Стоял около южных дверей и слушал, как от волнения звенела кровь.

Ко мне подошел сторож Евстигней.

— Чего остановился? Входи. Дьякон сказывал, что пономарем хочешь быть? Давно бы так, а то захотел в певчие!.. С вороньим голосом-то! А здорово ты каркнул тогда за обедней, на клиросе,— напомнил он, подмигнув смеющимся глазом,— всех рассмешил только! Регент Егор Михайлович даже запьянствовал в этот день: всю, говорит, музыку шельмец нарушил. Из-за него, разбойника, и пью! Вот ты какой хват!

Я не слышал, как вошел в алтарь. Алтарь, где восседает Бог на престоле, и, по древним сказаниям, днем и ночью ходят со славословиями ангелы Божии, и во время литургии взблескивают над Чашей молнии, грешному оку невидимые... Я оцепенел весь от радости — радости, не похожей ни на одну земную. В ней что-то страшное было и вместе с тем светлое.

— Ну, приучайся к делу! — сказал сторож.— Вот это уголь,— показал мне прессованный, хорошо пахнувший кругляк с изображением креста.— Возьми огарок свечи и разгнети его. Это во­первых. Во-вторых, не касайся руками престола — место сие святое! Далее, не переходи никогда места между престолом и Царскими вратами — грех! Не ходи также через горнее место, когда открыты Царские врата... Понял?

От спокойного тона Евстигнея и я стал спокойнее.

— А где же мой стихарь? — спросил я.— Отец дьякон обещал!

— Эк тебя разбирает! Сразу и форму ему подавай! Ну и народ, ну и детушки пошли! Ладно. Будет и стихарь, если выдержишь экзамен на кадиловозжигателя!

В это время ударили в большой колокол. От первого удара, вспомнилось мне, нечистая сила, «яже в мире», вздрагивает, от второго бежит, и после третьего над землею начинают летать ангелы, и тогда надо перекреститься.

В алтарь пришел дьякон, улыбнулся мне: ну и хорошо!

За ним отец Василий — маленький, круглый, чернобородый. Я подошел к нему под благословение. Он слегка постучал по моей голове костяшками пальцев и сказал:

— Служи и не балуй! Все должно быть благообразно и по чину.

Началось всенощное бдение. Перед этим кадили алтарь, а затем, после дьяконского возгласа, запели «Благослови, душе моя, Господа». Особенно понравились мне слова: «На горах станут воды. Дивна дела Твоя, Господи... Вся премудростию сотворил еси». Когда запели «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых... Работайте Господеви со страхом и радуйтеся Ему с трепетом», я перекрестился и подумал, что эти слова относятся к тем, кто служит у Божьего престола, и опять перекрестился.

Когда читали на клиросе шестопсалмие, батюшка с дьяконом разговаривали. Мне слышно было, как батюшка спросил:

— Ты деньги-то за сорокоуст получил с Капитонихи?

— Нет еще. Обещалась на днях.

— Смотри, дьякон! Как бы она нас не обжулила. Жог-баба!

Я ничего не понял из этих отрывистых слов, но подумал: разве можно так говорить в алтаре?

После всенощной я обо всем этом рассказал матери.

— Люди, они, сынок, люди,— вздохнула она,— и не то, может быть, еще увидишь и услышишь, но не осуждай. Бойся осудить человека, не разузнав его. От суесловия церковных служителей Тайны Божии не повредятся. Так же сиять они будут и чистотою возвышаться. Повредится ли хлеб, если семена его брошены грешником? Человек еще не вырос, он дитя неразумное, ходит он путаными дорогами, но придет время — вырастет! Будь к людям приглядчив. Душу его береги, сострадай человеку и умей находить в нем пшеницу среди сорной травы.

— Держи карман шире! — проворчал отец, засучивая щетину в дратву.— Как я там к людям ни приглядывался, ни сострадал им, ни уступал, а они все же ко мне по-волчьи относились. Ты, смиренница, оглянулась бы хоть раз на людей. Кто больше всего страдает? Простые сердцем, тихие, уступчивые, заповеди Господни соблюдающие. Не портила бы ты лучше мальца! Из него умного волчонка воспитать надо, а не Христова крестника!

Мать так и вскинулась на отца:

— Ты бы лучше оглянулся и узнал, кто стоит за твоей спиною!

Отец вздрогнул:

— Кто?

— Да тот, кто искушал Христа в пустыне! Не говори непутевые слова. Они не твои. Не огорчай ангела своего. Сам же, когда выпьешь, горькими слезами перед иконами заливаешься. Не вводи ты нас в искушение. А ты,— обратилась она ко мне,— не всякому слуху верь. У отца это бывает. Жизнь у него тяжелая была, ну и возропщет порою. А сам-то он по-другому думает! Последнее с себя сымет и неимущему отдаст. В словах человека разбираться надо: что от души идет и что от крови!

Тайнодействие

Впервые услышанное слово «проскомидия» почему-то представилось мне в образе безгромных ночных молний, освещающих ржаное поле. Оно прозвучало для меня так же таинственно, как слова «молния», «всполох», «зорники» и услышанное от матери волжское определение зарниц: «хлебозар»!

Божественная проскомидия открылась мне в летнее солнечное воскресенье, в запахе лип, проникавшем в алтарь из причтового сада, и литургийном благовесте.

Перед совершением ее священник с дьяконом долго молились перед затворенными Святыми вратами, целовали иконы Спасителя и Божьей Матери, а затем поклонились народу. В церкви почти никого не было, и я не мог понять: кому же кланяются священнослужители? Пузатому старосте, что ли, считающему у выручки медную монету, или Божьей хлебнице-просфорне, вынимающей из мешка просфоры? Об этом я спросил чтеца Никанора Ивановича, и он объяснил мне мудреными церковными словами: «Всему миру кланяются! Ибо сказано в чине священныя и божественныя литургии: «Хотяй священник божественное совершити тайнодействие, должен есть примирен быти со всеми».

Духовенство облачалось в ризы. Я не сводил глаз с этого не виданного мною обряда. Батюшка надел на себя длинную, как у Христа, шелковую одежду — подризник и произнес звучащие тихим серебром слова: «Возрадуется душа моя о Господе, облече бо мя в ризу спасения и одеждею веселия одея мя; яко жениху, возложи ми венец и, яко невесту, украси мя красотою».

Облаченный в стихарь дьякон, видя мое напряженное внимание, шепотом стал пояснять мне: «Подризник знаменует собою хитон Господа Иисуса Христа».

Священник взял епитрахиль и, назнаменав его крестным осенением, сказал: «Благословен Бог, изливаяй благодать Свою на священники Своя, яко миро на главе, сходящее на браду, браду Аароню, сходящее на ометы одежди его».

«Епитрахиль — знак священства и помазания Божия...»

Облекая руки парчовыми нарукавницами, священник произнес: «Руце Твои сотвористе мя и создасте мя: вразуми мя, и научуся заповедем Твоим», и при опоясании парчовым широким поясом: «Благословен Бог, препоясуяй мя силою, и положи непорочен путь мой... на высоких поставляяй мя».

«Пояс знаменует препоясание Господа перед совершением Тайной вечери»,— прогудел мне дьякон. Священник облачился в самую главную ризу — фелонь, произнеся литые, как бы вспыхивающие слова: «Священницы Твои, Господи, облекутся в правду, и преподобнии Твои радостию возрадуются...» Облачившись в полное облачение, он подошел к глиняному умывальнику и вымыл руки: «Умыю в неповинных руце мои и обыду жертвенник Твой, Господи... возлюбих благолепие дому Твоего и место селения славы Твоея...»

На жертвеннике, к которому подошли священник с дьяконом, стояли залитые солнцем Чаша, дискос, звездица, лежало пять больших служебных просфор, серебряное копьецо, парчовые покровы. От солнца жертвенник дымился, и от Чаши излучалось острое сияние.

Проскомидия была выткана драгоценными словами.

«Воздвигоша реки, Господи, воздвигоша реки гласы своя... Дивны высоты морския, дивен в высоких Господь...», «Яко святися и прославися пречестное и великолепое имя Твое...»

Священник с дьяконом молились о памяти и оставлении грехов царям, царицам, патриархам и всем-всем, кто населяет землю, и о тех молились, кого призвал Бог в Пренебесное Свое Царство.

Много произносилось имен, и за каждое имя вынималась из просфоры частица и клалась на серебряное блюдце — дискос. Тайна ЛИТУРГИИ до сего времени была закрыта Царскими вратами и завесой, но теперь она вся предстала предо мною. Я был участником претворения хлеба в Тело Христово и вина в истинную Кровь Христову, когда на клиросе пели: «Тебе поем, Тебе благословим», а священник с душевным волнением произносил: «И сотвори убо хлеб сей честное Тело Христа Твоего... А еже в Чаши сей, честную Кровь Христа Твоего...»

В этот день я испытывал от пережитого впечатления почти болезненное чувство; щеки мои горели, временами била лихорадка, в ногах была слабость. Не пообедав как следует, я сразу же лег в постель. Мать заволновалась: «Не заболел ли ты? Ишь, и голова у тебя горячая, и щеки как жар горят!»

Я стал рассказывать матери о том, что видел сегодня в алтаре, и, рассказывая, чувствовал, как по лицу моему струилось что-то похожее на искры.

— Великое и непостижимое это дело, совершение Тайн Христовых,— говорила мать, сидя на краю моей постели,— в это время даже ангелы закрывают крылами свои лица, ибо ужасаются тайны сия! Она вдруг задумалась и как будто стала испуганной.

— Да, живем мы пока под ризою Божьей, Тайн Святых причащаемся, но наступит, сынок, время, когда сокроются от людей Христовы Тайны... Уйдут Они в пещеры, в леса темные, на высокие горы. Дед твой Евдоким не раз твердил: «Ой, лютые придут времена, все святости будут поруганы, все исповедники имени Христова смерть лютую и поругания примут... И наступит тогда конец свету!»

— А когда это будет?

— В ладони Божьей эти сроки, а когда разогнется ладонь — об этом не ведают даже ангелы. У староверов на Волге поверье ходит, что Второе пришествие Спасителя будет ночью, при великой грозе и буре. Деды наши сурово к этому Дню при-уго-тов-ля-лись.

— Как же?

— Наступит, бывало, ночная гроза. Бабушка будит нас. Встаем и в чистые рубахи переодеваемся, а старики в саваны — словно к смертному часу готовимся. Бабушка с молитвою лампады затепляет. Мы садимся под иконы, в молчании и в трепете слушаем грозу и крестимся. Во время такой грозы приходили к нам сродственники, соседи, чтобы провести грозные Господни часы вместе. Кланялись они в землю иконам и без единого слова садились на скамью. Дед, помню, зажигал желтую свечу, садился за стол и зачинал читать Евангелие, а потом пели мы «Се Жених грядет в полунощи, и блажен раб, егоже обрящет бдяща...» Дед твой часто говаривал: «Мы-то, старики, еще поживем в мире, но вот детушкам да внукам нашим в большой буре доведется жить!»


Сестричество преподобномученицы
великой княгини Елизаветы Федоровны
Вэб-Центр "Омега"
Москва — 2008