[2-4]   

ХОЖДЕНИЕ ПО ВОДАМ

      Три уровня существования, три соответствующих им уровня диалога. Если угодно, можно видеть в этом отражение классического для христианской культуры разделения на тело, душу и дух.. Причем жизненная драма происходит сразу на всех трех уровнях, они разом вовлечены в игру, взаимно ограничивая и определяя друг друга. Нельзя сказать, что Истина только там, на третьем уровне, так как Истина есть одновременно и путь к ней, то есть путь на первом и втором уровнях существования - уровне фактической данности вещей и отношений обыденного мира и уровне их переоценки человеческой свободой. Истина выступает здесь как свет, как светоч - ведущий человека и освящающий его, как свет, который "и во тьме светит" [10].
      Эту рассеянность света высших сфер бытия по пространству жизни по-своему выражает и образ Савельича, слуги Гринева. Пара Гринев - Савельич есть чистый пушкинский парафраз сервантесовских Дон-Кихота и Санчо Пансы. Для доказательства достаточно привести лишь одно место из повести. Вот Гринев с Савельичем отправляются из Оренбурга на спасение Марьи Ивановны: "Через полчаса я сел на своего доброго коня, а Савельич на тощую и хромую клячу, которую даром отдал ему один из городских жителей, не имея более средств кормить ее..." [11]. Высокие и благородные побуждения, действия Гринева Савельич занижает и отражает в пародийном ключе. Вот утро в Белогорской крепости после занятия ее повстанцами Пугачева. Те странные и глубокие отношения, которые завязались между Гриневым и Пугачевым и следствием которых было уже чудесное избавление Гринева от виселицы, не достаточны для Савельича сами по себе. Для их реальности Савельичу нужно их более материальное подтверждение. Истина для его трезвого хозяйственного ума простолюдина неотделима от справедливости, а последняя от права собственности. Как говорится, "дружба дружбой, а денежки - врозь", и парадокс в том, что реальность первого, в некотором смысле, в гарантии второго. И Савельич выступает перед Пугачевым с реестром похищенных у них вещей. Чем чуть и не погубил и себя, и своего хозяина. Однако Пугачев все-таки прислал Гриневу в дорогу лошадь, овчинный тулуп и полтину денег. "Вот видишь ли, сударь, - резонирует Савельич, - что я недаром подал мошеннику челобитье: вору-то стало совестно.:." И он, конечно, прав, беззаветно преданный и верный своему барину Архип Савельевич. Только одно неверно: не вмещается в слова и подарки та глубина взаимоотношений, которая вдруг открылась Гриневу и Пугачеву. Слова, рассудочность, трезвость - это одно, а тут глубже - совесть, лицо, молчание...
      Перейдем к анализу следующей встречи Гринева с Пугачевым (третьей, если считать от встречи в степи). Вспомним предшествовавшие ей обстоятельства. Гринев, отпущенный Пугачевым, воевал против последнего в составе оренбургского гарнизона. Через бывшего белогорского урядника Максимыча Марья Ивановна передала Гриневу письмо. В этом письме она описала свое катастрофическое положение - Швабрин принуждает ее выйти за него замуж - и слезно просила о помощи. Гринев вместе с верным Савельичем отправляется в Белогорскую крепость. Но по дороге, в Бердской слободе, его останавливают посты Пугачева, арестовывают и приводят к своему атаману. Пугачев и его товарищи приготовились встретить пленного оренбургского офицера, разыграть перед ним роль царя и его свиты, но как только Пугачев узнает Гринева, разговор сразу же принимает частный характер. "Пугачев узнал меня с первого взгляду. Поддельная важность его вдруг исчезла. "А, ваше благородие! - сказал он мне с живостью. - Как поживаешь? Зачем тебя Бог принес?" Я отвечал, что ехал по своему делу и что люди его меня остановили. "А по какому делу?" - спросил он меня" [12].
      Гринев остро чувствует неслучайность происходящего. Странным образом его личная судьба, судьба его невесты оказываются связанными, с одной стороны, с судьбой самозванца и, с другой, - с исторической судьбой государства. "Я не мог не подивиться странному стечению обстоятельств", - размышлял Гринев еще после своего первого чудесного спасения в Белогорской крепости, - "детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!" [13]. Какая-то высшая, безусловная сила неумолимо бросает в кипящий котел истории судьбы личные и народные, перемешивает все - добро, зло, ненависть и любовь, величие и ничтожество, чтобы в новом высшем синтезе достигнуть каких-то своих, до поры сокрытых от людей и только ей ведомых целей... Однако нечто от этого высшего смысла истории начинает "просвечивать" уже и здесь, в человеческой эмпирии. Знаменитый пророческий сон Гринева во время бурана в степи как бы обозначает заранее "траекторию" взаимоотношений с Пугачевым на протяжении всей повести. И каждая новая встреча с Пугачевым отмечена для Гринева чувством предопределенности. Так и здесь, в Бердской слободе: "Странная мысль пришла мне в голову: мне показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение" [14]. Частная жизнь Гринева оказывается тесно связана с исторической судьбой пугачевского бунта. История, в изображении Пушкина, оказывается человечной - не только классовой, национальной, военной, экономической - все эти абстрактные определения недостаточны, не покрывают ее сущности, - история оказывается человечески отзывчивой. "Свое дело" влюбленного молодого человека Петра Андреевича Гринева и исторические события пугачевского бунта оказываются соизмеримыми. И на вопрос Пугачева, - по какому делу он выехал из Оренбурга, - Гринев отвечает: "Я ехал в Белогорскую крепость, избавить сироту, которую там обижают". И - о, чудо! - Пугачев, грозный атаман огромного войска, хочет помочь честному человеку Петру Гриневу, тому самому офицеру Гриневу, который воюет против него, Пугачева.
      Логика этих отношений отнюдь не понятна на обычном фактическом - уровне существования. Логика обыденного мира ясно и недвусмысленно выражена сообщником Пугачева - беглым капралом Белобородовым. "Швабрина сказнить не беда, говорит он, - а не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы искать, а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге с твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров" [15]. Вот логика мира, разделенного баррикадами борьбы, - жестокая, неумолимая и по-своему законная, правильная. Таковы правила игры. Гринев прекрасно понимает это: "Логика старого злодея показалась мне довольно убедительною. Мороз пробежал по всему моему телу при мысли, в чьих руках я находился" [16].
      Но в отношениях Пугачева с Гриневым тон задает другой уровень, где все фактические разделения людей становятся так или иначе условными. Именно от этого уровня и обращается Пугачев к Гриневу, заметив смущение последнего. "Ась, ваше благородие, - сказал он подмигивая. - Фельдмаршал мой, кажется, говорит дело. Как ты думаешь?" [17]. Два уровня: на одном - ненависть и страх, на другом - взаимопомощь и надежда. Но не только это открывается нашим героям, ведущим свой диалог на более глубоком уровне реальности. Есть еще какая-то особая радость освобождения от давящей жестокой логики этого обыденного мира фактической данности, где все непроницаемо, социальные роли жестоко разграничены и неумолимо предопределены. Радость преодоления тяжести фактичности через свободу, радость полета, парения, радость игры... Игра с самим бытием - с самой жизнью! - особый метафизический кураж двигает Пугачевым, лукаво подмигивающим Гриневу - "Ась, ваше благородие?" Как бы: хоть и страшно, но мы-то с тобой знаем, что не может все кончиться так плоско и бездарно, - не должно! Этот метафизический кураж человеческой свободы нередко выражался Пушкиным и, может быть, лучше всего в знаменитой песне Вальсингама из "Пира во время чумы":

Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.

      "Бессмертья, может быть, залог!" - Кто не рисковал, тот, может быть, и не жил, и риск сам по себе - бессмертья, может быть, залог... Пушкин касается здесь глубоко архаических языческих верований о спасении через героизм... Вальсингам спорит в "Пире" со священником... Тема дворянства (рыцарства) и священства и, более общим образом, тема государства и церкви волновала Пушкина всю жизнь. И здесь, в "Капитанской дочке", Пушкин дал относительно уравновешенную трактовку этой темы. Если в таких произведениях, как "Пир во время чумы", скорее, только поставлен вопрос [18], то в "Капитанской дочке" дан уже и некоторый ответ, ответ глубоко национальный, как бы от лица русской истории.
      Эта жизнь, как риск, как захватывающая игра со смертью в пугачевском "Ась, ваше благородие?", как все, что касается свободы, расщепляется на две темы, соответственно нашим двум уровням свободы (второму и третьему). Тут и высокая игра героизма, но тут и жизнеутверждающая надежда на спасение. И именно последнее тут же подхватывает Гринев: "Насмешка Пугачева возвратила мне бодрость. Я спокойно отвечал..." Однако не может быть покоя в этом мире, раздираемом непримиримой борьбой: сообщник Пугачева Белобородов опять требует допроса Гринева. Спор Белобородова и Хлопуши еще сильнее заостряет ситуацию [19]. И Пугачев, и Гринев чувствуют опасность. Нужно как-то вернуться на тот особый уровень общения, который дорог - и жизненно необходим - обоим. Хотя бы напоминанием о нем. "Я увидел необходимость переменить разговор, который мог кончиться для меня очень невыгодным образом, и, обратясь к Пугачеву, сказал ему с веселым видом: "Ах! я было и забыл благодарить тебя за лошадь и тулуп. Без тебя я не добрался бы до города и замерз бы на дороге". Уловка моя удалась. Пугачев развеселился" [20]. Это не только благодарность - и как бы лесть - за доброту Пугачева. Это напоминание о другой возможной жизни. Это как бы воспоминание в хмурый и холодный день о весеннем солнышке у ручьях... И лед подозрительности (со стороны Пугачева) растоплен. Разговор опять принимает частный характер, поверх всех разделяющих барьеров. Пугачев узнает, что речь идет о невесте Гринева, и склоняется к тому, чтобы помочь жениху.
      На другое утро Пугачев с Гриневым отправляются в Белогорскую крепость. Доброе дело едет делать Пугачев, изо дня в день творящий так много злых! И настроение у него соответствующее: "Пугачев весело со мною поздоровался и велел мне садиться с ним в кибитку" [21]. По дороге между нашими героями происходит замечательнейший разговор, можно сказать, кульминационный в сфере выразимого словом. То, что остается за его границами, уже трудно объяснить, "Дальнейшее - молчанье..." С молчанья же и начинается этот диалог. "Вдруг Пугачев прервал мои размышления, обратясь ко мне с вопросом:
      - О чем, ваше благородие, изволил задуматься?
      - Как не задуматься, - отвечал я ему. - Я офицер и дворянин; вчера еще дрался противу тебя, а сегодня еду с тобой в одной кибитке, и счастие всей моей жизни зависит от тебя. - Что ж? - спросил Пугачев. - Страшно тебе? Я отвечал, что, быв однажды уже им помилован, я надеялся не только на его пощаду, но даже и на помощь,
      - И ты прав, ей-богу, прав! - сказал самозванец - Ты видел, что мои ребята смотрели на тебя косо: а старик и сегодня настаивал на том, что ты шпион и что надобно тебя пытать и повесить; но я не согласился, - понизив голос, чтоб Савельич и татарин не могли его услышать, - помня твой стакан вина и заячий тулуп. Ты видишь, что я не такой еще кровопийца, как говорит обо мне ваша братья" [22].
      Что же происходит? Мы видим вдруг, что в отношениях Пугачева и Гринева смешиваются все устоявшиеся понятия. Офицер и дворянин сотрудничает с бунтовщиком и самозванцем. Враги, воюющие отнюдь не в шутку, а на уничтожение, вдруг становятся друзьями, и один надеется не просто "на пощаду, но даже и на помощь" другого. Все социальные институты, все непримиримые социальные противоречия, сама история вдруг как бы отменяются! Пожарище крестьянской войны, беспощадно заглатывающее каждый день сотни и сотни жизней, - "русский бунт, бессмысленный и беспощадный", по слову самого Пушкина [23], - как будто и не касается совсем наших героев, которые, на самом деле, суть явные и сознательные участники этой национальной распри. Что происходит? Как назвать это? Может быть, наиболее адекватное имя этому - имя, апеллирующее к евангельскому образу, - хождение по водам. Как при хождении по водам, которое демонстрировал - и которому учил! - Христос, преодолеваются физические законы мира, так и здесь, в странной истории отношений офицера Гринева и самозванца Пугачева, рассказанной Пушкиным, отменяются законы социальные, законы разделения и вражды. И герои то несмело, то с ликующей детской радостью, как апостол Петр в Евангелии, учатся ходить по бурному морю истории... И действительно радостно переживание этой свободы от - нередко роковой - тяжести социальных детерминаций. Радостно Пугачеву помогать Гриневу. Радостно сказать ему: "Ты видишь, что я не такой еще кровопийца, как говорит обо мне ваша братья". Как важно человеку - в особенности преступившему моральные нормы, "сжегшему за собой мосты", - хотя бы в глазах кого-то не быть кровопийцей, ибо сплошь и рядом это значит - обрести себя вновь и в своих глазах, прийти в себя... [24].
      В особенности важно это сочувствие, эта возможность диалога с "порядочным человеком" для Пугачева (как его рисует Пушкин). Он довольно трезво оценивает свою ситуацию, несмотря на весь кураж своего самозванства, на всю серьезность той драмы, которую он разыгрывает на сцене российской истории. "Ребята мои умничают. Они воры, - говорит Пугачев. Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моею головою" [25]. Собственно, положение Пугачева незавидное. Не верит он и в возможность помилования - слишком далеко зашел. Ему остается только идти вперед и вперед - по трупам, через новые преступления к реализации титанического плана ниспровержения существующей государственной власти. В роковой необходимости этого движения, в его принудительности, в почти неизбежном провале всей авантюры есть что-то глубоко унижающее и уже никак не совместимое со всеми теми благородными "позами", которые принимал Пугачев перед Гриневым. Чувствуя это, мучаясь и желая как бы оправдаться - перед Гриневым, перед самим собой и, может быть, еще перед чем-то, более высоким, - Пугачев пускает в ход свой "козырь", калмыцкую притчу. Эта притча есть как бы символ веры Пугачева, тот образ, та интуиция, которая не только выражает его позицию, но и сама служит источником, питающим и направляющим всю динамику "самовыражения" пугачевской авантюры. Эта притча у Пушкина явно подается как некий религиозный символ, и согласно диалектике последнего можно сказать, что сам Пугачев - в измерении своего самозванства - оказывается как бы лишь образом этой притчи. Приведем ее полностью.
      "- Слушай, - сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. - Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка. Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-навсего только тридцать три года? - Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст! - Какова калмыцкая сказка? - Затейлива, - отвечал я ему. - Но жить убийством и разбоем значит, по мне, клевать мертвечину" [26].
      Здесь у Пушкина в этой жуткой притче, написанной в 30-х годах прошлого века, уже все готово. Еще до всяких "белокурых бестий", теоретически воспеваемых или практически культивируемых, до Нечаева, до "Народной воли", до "экспроприации экспроприаторов", до всяких "красных бригад" и "Аксьон директ" все уже готово - вся философия "героического" Произвола, вся романтика одичалого своеволия, вся эстетика "героического пессимизма" сверхчеловека... Готова и оценка, выношенная, выстраданная пушкинским сердцем к 37-му году его жизни... Если при встрече в Белогорской крепости Гринев не мог спорить с Пугачевым по мировоззренческим проблемам - это было опасно, да и непонятно еще - к чему? - то теперь ситуация иная. Гринев видит, что Пугачеву очень важно не быть в его глазах просто лишь "кровопийцей". Пугачеву жизненно необходима эта "метафизическая роскошь" - общение с человеком перед лицом Истины, а не только лишь в тисках исторической необходимости. Поэтому Гринев и может ответить Пугачеву искренне. Пугачев, рассказав калмыцкую сказку, как бы формулирует свой жизненный идеал. И короткой фразой Гринев отвечает от имени своего мировоззренческого идеала: "Жить убийством и разбоем значит, по мне, клевать мертвечину". Это сильный удар по позиции Пугачева. Гринев как бы говорит: ты непростой человек, Пугачев, глубоко чувствуешь ты жизнь и догадываешься, что, может быть, последняя правда открывается не в военных победах и поражениях, а вот в таких искренних беседах, что ведем мы с тобой... Потому так и ценишь ты их... Но именно в том смысле, в каком мы общаемся с тобой, ты и неправ... Это сильный удар по Пугачеву. И как нередко бывает, особенно сильный, может быть, потому, что высказано было нечто, в чем боялся признаться себе сам...
      "Пугачев посмотрел на меня с удивлением и ничего не отвечал" [27]. Герои наши замолчали. Точнее, диалог продолжается, но через молчание. Самый глубокий возможный диалог на третьем уровне - диалог-молчание... "Оба мы замолчали, погрузились каждый в свои размышления. Татарин затянул унылую песню; Савельич, дремля, качался на облучке. Кибитка летела по гладкому зимнему пути..." [28]. Диалог продолжается. С гениальным тактом и лаконичностью мастера показывает Пушкин, что на глубинных уровнях диалога и сама природа вовлекается в него. Как в средневековом мышлении природа никогда не остается безразличной к человеческим проблемам, а служит особым символическим текстом, посланием Бога к человеку, которое лишь надо уметь прочесть, так и здесь - ничто не безразлично в природе, во внешней действительности этому глубинному касанию одной души другой, этому предстоянию лица лицу перед Лицом... Все внешнее выражает внутреннее, все продолжает молчаливый диалог и ненавязчиво, целомудренно исполняет его... Почему же так уныла татарская песня? Да потому, наверное, что если и есть только в жизни лишь "героические" виражи своеволия, возносящие прах до небес и обращающие горы в пустыни, то как бы и нет тогда ничего и очень тогда грустно жить на свете, господа, а может быть, и совсем не стоит...
      Далее следует глава, посвященная освобождению Марьи Ивановны. Выведенный из себя Швабрин совершает очередное злодейство: он объявляет, что Марья Ивановна не племянница белогорского священника - как представляли ее Пугачеву, - а дочь повешенного капитана Миронова, коменданта Белогорской крепости. Пугачев недоволен, что Гринев не рассказал об этом заранее. Но Гриневу удается все-таки уговорить Пугачева. "Слушай, - продолжал я, видя его доброе расположение. - Как тебя назвать, не знаю, да и знать не хочу... Но Бог видит, что жизнию моей рад бы я заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Только не требуй того, что противно чести моей и христианской совести. Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти меня с бедной сиротою, куда нам Бог путь укажет. А мы, где бы ты ни был и что бы с тобою ни случилось, каждый день будем Бога молить о спасении грешной твоей души..." [29]. Гринев просит, почти требует: Пугачев, будь человеком, доведи до конца доброе дело, которое ты начал. Уже и не важно то, кто ты есть на самом деле и какие опасные игры играешь ты с людьми и с историей...
      Радостно и сладко Пугачеву отзываться на этот призыв друга-врага Гринева: значит, есть кто-то в мире, чья молитва о буйной его головушке вечной, несгорающей свечкой будет гореть перед Богом! Значит, уже не "кровопийца" только!.. "Казалось, суровая душа Пугачева была тронута. "Ин быть по-твоему! - сказал он. - Казнить так казнить, жаловать так жаловать: таков мой обычай. Возьми себе свою красавицу; вези ее куда хочешь, и дай вам Бог любовь да совет!" Дай вам Бог! - тоже молитва. За молитву чем платить; только молитвой.
      И вот, наконец, отъезд из Белогорской крепости. Некоторое ощущение нереальности, - точнее, неотмирности происходящего, - не оставляет нашего героя. "Через час урядник принес мне пропуск, подписанный каракульками Пугачева, и позвал меня к нему от его имени. Я нашел его готового пуститься в дорогу. Не могу изъяснить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком, извергом, злодеем для всех, кроме одного меня. Зачем не сказать истины? В эту минуту сильное сочувствие влекло меня к нему. Я пламенно желал вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти его голову, пока еще было время. Швабрин и народ толпящийся около нас, помешали мне высказать все, чем исполнено было мое сердце" [30]. Есть чудо: вот аксиома жизни, открываемая Гриневым. И если есть чудо, то все возможно и ничего не нужно бояться. И если гордыня, всегда смотрящая сверху вниз, высокомерно и надмеваясь - даже и в хорошем будет отыскивать плохое - чтобы, так сказать, a posteriori подтвердить свое превосходство! - то любовь, сочувствие даже и в плохом будут искать хорошее, чтобы поддержать, не дать упасть в бездну отчаяния. Ты лучше, чем ты есть, Пугачев, я знаю это, - как бы говорит Гринев. - Нужно только помочь этому хорошему взрасти в тебе и окрепнуть. И ты сам знаешь это хорошее в себе и очень дорожишь им. О, если бы нам объединить наши усилия, ведь на самом деле мы - заодно... Однако мир, суетливый, грохочущий и смущающий, как обычно, помешал сказать и сделать то, чем полно было сердце.
      "Пугачев уехал. Я долго смотрел на белую степь, по которой неслась его тройка". Пугачев уехал из этой жизни, из этого оазиса, где люди глубоко сочувствуют и - с риском для себя - помогают друг другу, в ту жизнь, действительную, где в пожарище страстей и борьбе своеволий сгорает и погибает все, оставляя после себя только ровную, покрытую снегом бескрайнюю степь да стонущую, унылую песню... Там действительность, а что же здесь? Там, "для всех" - изверг и злодей, здесь - для одного- спаситель и помощник. Вся повесть Пушкина как бы одно большое доказательство, что жизнь не исчерпывается только действительностью фактического уровня (наш первый уровень). Она - глубже, неожиданнее, чудеснее. Там - лишь действительность, а здесь - сама реальность.
      Далее в повести следуют драматические события окончания войны, ареста Гринева и его чудесного помилования. Но для нас сейчас самое важное - это краткое упоминание о последней встрече Гринева и Пугачева (четвертой по счету от встречи в степи, в буран), о последнем появлении той своеобразной "музыкальной темы", которая служит как бы лейтмотивом всей повести и вокруг которой организуется ее целое. Вот это место: "Из семейственных преданий известно, что он (П. А. Гринев. - В. К.) был освобожден от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу" [31].
      Читаешь и спрашиваешь себя - зачем нужно было Пушкину это упоминание, эта еще одна встреча? Разве недостаточно было Гриневу просто услышать о смерти Пугачева? Или, наоборот, мог же ведь Пушкин подробно (и драматично) рассказать о казни Пугачева? Функция этой встречи никак не оправдывается сюжетом повести, она может быть необходима только с точки зрения идеологии повести. Дело в том, что эта встреча глазами - и кивок Пугачева, как бы подтверждающий - "Я тебя узнал, ваше благородие, вижу, что и ты меня узнаешь", - есть в чистом виде встреча на том третьем уровне, который служил "пространством" самых глубоких диалогов наших героев. Конечно же, эта встреча есть диалог-молчание (за исключением кивка Пугачева). Однако интенсивность этого диалога несравнимо выше, чем - аналогичные диалоги - молчания в предыдущих встречах: ведь одному из них через минуту отрубят голову, и оба знают это... Это обмен взглядами, в которые вмещается вся жизнь... Это чистое предстояние лицом к лицу. Причем под лицом мы понимаем здесь не часть головы, не материальный психофизиологический факт, а лицо как лик, как духовно-целостный образ человека, выражающий собою всю полноту его жизненного исполнения - данный человек, данная жизнь с точки зрения вечности. Уже и в этой жизни, в пространстве и времени, хотя и замутненный психологизмами, этот лик человека начинает проступать сквозь "муть и рябь" эмпирической действительности [32]. Особенно в критической ситуации, в которой и находятся наши герои во время последней встречи: один присутствует при совершающейся своей казни, другой, глубоко сопереживая, при казни первого...
      Гениальное художественное чутье Пушкина подсказывает ему и эту специальную форму: в одном предложении соединены живая - кивающая - голова и мертвая: "...узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу". Та голова, которая "узнала и кивнула", никак не равна другой, "мертвой и окровавленной", не просто потому, что первая - живая, а вторая - нет, а прежде всего потому, что лицо не равно голове; голову можно отрубить, лицо же бессмертно и пребывает в вечности [33]. Всегда будет помнить Гринев последний взгляд Пугачева и всегда будет предстоять перед ним живое лицо последнего, и нескончаем их диалог в вечности - о Перипетиях их жизни, о свободе и истине, о мужестве и чести, о преступлении и наказании, о добре и зле... Последняя встреча Пугачева и Гринева представляет собой в очищенном от всего случайного и эмпирического виде как бы парадигму их диалогов, чистую онтологию их общения, и служит своеобразным символом всей повести.