В.Н.Лялин. По святым местам. Встречи и судьбы.
Закарпатские этюды

     В Карпатах от старославянских времен месяц октябрь называют "жовтень".
     То там, то здесь, под горами у реки в легкой туманной дымке виднелись селения с белыми хатами, накрытыми низко надвинутыми на оконца камышовыми и драночными крышами.
     И в каждом селении была церковь, но какая! Из дерева, она напоминала смереку или, по-русски, ель, с такими же лапчатыми ярусами крыш, крытых дранкой, и все это сооружение венчалось несколькими православными крестами.
     Да, это была Карпатская Русь.
     Удивительный народ живет здесь. Народ, который говорит про себя: "Мы - руськие". Еще их называют "русины".
     Митрополит Вениамин (Федченков), будучи в эмиграции как активный участник белого движения, одно время служил здесь в сане архиепископа, окормлявшего православные приходы. Привожу его впечатления от Карпатской Руси и ее народа из книги "На рубеже двух эпох".
     "1924/25 гг. Скоро мы поехали в свою Карпатскую Русь. Стоило увидеть первые лица, встретившие нас в храме села Лалово, как тотчас же стало ясно: это наши родные - русские! Будто я не в Европе, а где-либо на Волыни или Полтавщине. Язык их ближе к великорусскому, чем теперешний украинский. Объясняется это, по-моему, несколькими причинами. Прежде всего - географическими. Когда венгры или, как их на Закарпатской Руси зовут обычно, "мадьяры" завоевали эти края, то они овладели, конечно, лучшими равнинными землями, а покоренных славян загнали в леса и горы. И эти горы спасли их. Спрятанные в их складках, удаленные от культурных разлагающих центров и путей сообщения, наши братья сохранились в удивительной чистоте расы и здоровья и в любви к своему русскому народу. Вторая причина была религиозная. Сохранив славянский язык в богослужении, даже и после насилия унии (XVI в.), они через него удержали связь с русским языком и Православной Русью. Какой же это был прекрасный народ!
     Я думаю, что карпаторосы лучше всех народов, какие только я видел, включая и нас, российских русских.
     Какая девственная нетронутость! Какая простота, какая физическая красота и чистота! Какое смирение! Какое терпение! Какое трудолюбие! И все это при бедности".
     Однако, возвратимся к тому времени, когда мы вместе с коренным карпатцем, русином Иваном Гойду ехали на его видавшем виды "Запорожце" по горным, раскисшим от осенних дождей дорогам. А ехали мы на самую Верховину, в глухие лесные места, в селеньице Малая Уголька к знаменитому и глубоко чтимому на Закарпатье старцу архимандриту Иову. К батюшке Иову у нас было важное дело.
     Мой старый приятель Иван был натурой своеобразной, вольнолюбивой и, кроме того, женолюбивой. У него была такая жадная неистребимая страсть к несравненным чаровницам, закарпатским красавицам, что он был несколько раз женат и все не мог остановиться. Было такое дело, что его бывшие жены заманили его в хату, накинулись всем скопом и били, колотили его в свирепом восторге, пока не отвели душу. Когда они выбросили его во двор, то из ягодицы у него торчала вилка, а голова была раскроена велосипедным насосом.
     Сам Иван про очередную жену в отставке говорил:
     - А, чтобы ее, шалаву, Бог побил, она у меня столько добра понесла из хаты, что я остался гол, як сокол.
     Выслушав его сетование на очередное крушение семейной жизни, я сказал Ивану, что виноваты не жены, - на мой взгляд - добрые, хозяйственные красавицы, а он сам, потому как в нем сидит лютый блудный бес - асмодей, которого надо срочно изгнать, а то будет беда.
     Услышав это, Иван оторопел и долго смотрел на меня непонимающими глазами:
      Ось лихо яке! Так во мне живе лютый бис асмодий, живе, яко селитер в потрохах. Як же его, вражину, выкурить из мене, а то ведь от жинок мне гибель иде.
      Никто не поможет, кроме батюшки Иова! сказал я.
     И вот мы поехали к нему. Проехали древний городок Хуст. После Хуста пошли истинно православные места. Здесь народ героически сопротивлялся униатскому окатоличеванию, и руками, и зубами держался за родное православие. Проехали Буштыно и здесь вдоль реки Теребля стали подниматься по ущелью к селению Малая Уголька.
     Ну вот, наконец, и Малая Уголька. Селение было внизу, а церковь на горе. Пыхтя и чихая мотором, машина поднялась в гору к церкви. Церковь небольшая, деревянная. При входе от самого фундамента, высокого, в рост человека, на гвоздях висело множество шляп различных цветов и фасонов. Это все шляпы прихожан. Значит, еще шла служба, и народу было полно. Когда вошли в переполненную церковь, я сразу ощутил, как теплое чувство Божией благодати согрело душу. Из алтаря послышался возглас: - Святая святым!
     Вскоре Царские врата раскрылись, и на амвон вышел священник с чашей в руках.
     "Боже правый! Не сплю ли я?" - я смотрел и будто бы видел воскресшего Серафима Саровского. Прекрасное, как бы в Фаворском свете, лицо, неизъяснимо благодатное и простодушное. Голубые глаза, источающие доброту и какуюто детскую радость. Это был сам батюшка Иов. Он говорил на своеобразном русинском диалекте, который распространен в закарпатских горных ущельях. Но все было понятно. Вероятно, это был язык со времен князя Даниила Галицкого, до наших времен сохранившийся на Верховине.
     После службы батюшка Иов повел нас с Иваном к себе в келью. Домик, где он жил, был небольшой, состоящий из кухни, кладовки и кельи. На кухне хозяйничала старая приходящая монахиня - матушка Хиония. В открытую дверь кладовки было видно множество полок и полочек, уставленных банками, глечиками, кринками, мешочками с крупой, кругами овечьего сыра, связками кукурузы. Все это приношения прихожан. Пока матушка Хиония уставляла трапезу, я разглядывал келью. Сразу бросилась в глаза красивая печка с чудными малахитового цвета фигурными обливными изразцами. Узкая железная кровать с досками, покрытая серым суконным одеялом. Одежный шкаф грубой деревенской работы, письменный стол с темно-зеленым сукном. На нем стоял старинный барометр, лежали толстые книги в кожаных переплетах с медными застежками: славянская Библия и славянский "Благовестник" Феофилакта Болгарского. Были там еще два портрета: Людвига Свободы, президента Чехословакии, с дарственной надписью и архиепископа Симферопольского Луки (Войно-Ясенецкого), с которым батюшка был знаком по лагерю и тюрьме. В красном углу светились лампадки перед чудными и редкими иконами: Божией Матери - "Гликофулиса", или, по-русски, "Сладкое лобзание", "Иверская", "Казанская", поясной образ "Господь-Вседержитель", образ "Иов Праведный на гноище", ну, конечно, Никола-Чудотворец и преподобный Серафим Саровский.
     Матушка Хиония пригласила нас к трапезе. Стол был уставлен мисками с молочной лапшой, мамалыгой (блюдо из кукурузной муки), овечьим сыром, сметаной, были здесь и соленые огурцы, пшеничный хлеб. Присутствовал и пузатый графинчик со сливовицей для желающих с холода и устатку.
     Сам батюшка Иов благословил ястие и питие, но за трапезу не садился, а ходил потихоньку взад и вперед и, по моей просьбе, рассказывал свое житие:
     - С младых ногтей я возлюбил Господа нашего Иисуса Христа, Его преславную Пресвятую Матерь и нашу православную веру. А наше бедное Закарпатье совсем не имело покоя. Вечно оно переходило из рук в руки. Все время менялись политические декорации. То у нас были мадьяры, то румыны, то чехи, то опять мадьяры. Все они, кроме румын, гнали и притесняли православную веру и всячески насаждали унию с Римом. В храме моего родного села священствовал отец Доримедонт, который наставлял меня в законе Божием и благословлял меня прислуживать ему в алтаре. Вот так и шло дело. Когда я подрос, то с благословения родителей и отца Доримедонта поступил послушником в монастырь, где со временем был пострижен в рясофор. А затем, как на грех, началась вторая мировая война. Чехи с Закарпатья ушли, а пришли мадьяры. Сделали они ревизию монастырю и определили призвать меня в солдаты в мадьярскую армию. Вот ведь искушение какое, только меня там и не хватает.
     И задумал я бежать в Россию к нашим русским братьям, православным. Оделся просто. Взял холщовую торбу, положил туда Евангелие, хлеб, соль, кружку. Надел сапоги, попрощался с игуменом, братией и ушел в ночь. Где шел пешком, где ехал на попутных, удачно перешел границу с Польшей. Прошел Польшу, Господь все охранял меня. Наконец, вышел на границу с Советской Россией. Был 1939 год, помолился я крепко и перешел границу СССР.
     Прямо наткнулся на пограничный наряд. Бросилась на меня овчарка, я отбился палкой. Слышу, клацнули затворы винтовок. Кричат: "Ложись!" Я лег, отогнали овчарку. Обыскали. Я говорю им, плачу от радости: "Братья родные, я к вам с самого Закарпатья иду почти все пешком, наконец Бог привел меня на Русь Святую". Целую землю. Они молчат, лица каменные. Затем старшой говорит: "Вставай, поведем на заставу, там разберутся, что ты за птица".
     На заставе меня сразу объявили шпионом какой-то иностранной разведслужбы и отвезли в город в следственную тюрьму НКВД. Там меня поставили "на конвейер". Это непрерывный допрос. Следователи меняются, а я остаюсь все тот же. Семь суток без сна и еды, даже без возвращения в камеру. Мне не давали сидеть, меня били и очень жестоко. Я был в полубредовом состоянии. Терял сознание и падал на пол. Меня обливали ледяной водой, к носу подносили нашатырь. От меня требовали сознаться в шпионаже и в пользу какой страны. Рот пересох, губы разбиты, язык как терка, и я хрипел следователю: "Я простой монах, я шел к братьям, к своим братьям русским. Я русин. Я с Закарпатья". Следователь выдохся, перед моим лицом рука с пистолетом: "Сознавайся, гад, в последний раз предлагаю. Застрелю, как собаку! Считаю до трех: раз, два, три!" - Бьет меня по голове рукояткой пистолета.
     Судила меня тройка НКВД. Суд продолжался семь минут. Приговор: 15 лет - за шпионаж, 5 лет - довесок за религиозность и еще 5 лет ссылки. Итого: 25 лет.
     Затем, столыпинский вагон - это клетка для зверей на колесах. И пошло колесить: Перлаг, Свирьлаг, Воркута и прочее - все за полярным кругом и, наконец, Колыма. Не знаю, зачем меня так гнали? Мотался я среди сотен тысяч полубезумных, изнуренных непосильным трудом, болезнями, голодом, лютыми морозами людей, обреченных на смерть. От цинги выплевывали зубы, от морозов выхаркивали кровавые куски омертвевших легких. Обмороженные ноги в язвах, глаза воспалены, сердце заходится от страшной усталости. Но я держался, и Господь хранил меня. Сказывалась аскетическая жизнь в монастыре и привычка к скудной постной пище. Потом я был молод и здоров телом и духом. Я молился и верил, что Господь поможет мне. Но вот, нам объявили, что Германия напала на СССР. Началась война. Однажды меня вызывают к начальнику: "Номер 437, с вещами". Спрашивают: "Вы подданный Чехословацкой республики Кундря?" - "Да, - говорю, - гражданин начальник". - "Есть приказ мобилизовать вас в Чехословацкий корпус генерала Людвига Свободы, чтобы своей кровью искупить вину вашу перед Советским Государством". - "Моей вины нет никакой, но я пойду на фронт".
     И вот, я обмундирован и на фронте в составе Чехословацкого корпуса. Ох, война, война - это не мать родна. Тяжела ты, проклятая, каинов это труд, и для монаха не занятие.
     Одно меня утешало - это память о святых воинах-монахах Осляби и Пересвете, которых игумен святой Сергий Радонежский послал сражаться на поле Куликовом. Итак, с боями, вместе с корпусом я дошел до Праги. А затем меня отправили в Москву охранять Чехословацкое посольство. Стою, охраняю в чехословацком военном мундире, орденов на мне целый иконостас - и советские, и чешские, бравый был парень, девушки идут, заглядываются.
     В свободное время езжу в Загорск, в Троице-Сергиевскую Лавру. Свел большое знакомство. Встретил там архиепископа Луку, профессора-хирурга. Наконец, меня демобилизовали, а в Лавре рукоположили в иеромонахи.
     Вернулся на Родину. Здравствуй, Верховина, мати моя, вся краса твоя чудова у меня на виду. Опять в своем монастыре. Дошел там до игумена, а потом доспел и до архимандрита. Живем, слава Богу, грехи отмаливаем. Да вот, опять гром грянул. Пришел к власти Никита Хрущев. Стал гнать церковь православную. От начальства поступил строгий приказ: закрыть наш монастырь, а монахов распустить. Вот дьявольское искушение. Я послал отказ. А они прислали на машинах целый отряд милиции. Стали менты бревном в ворота бить. Ворота повалились. Я кричу: "Святый Георгий, помогай!" Менты ворвались. Началась свалка рукопашная. Кому нос расквасили, кому фонарь под глаз. Меня, раба Божия, как зачинщика арестовали. Сижу, пою: "Верховина, мати моя". Арестанты под благословение подходят. Судили меня, влепили срок, как рецидивисту. Молился я, и Господь надоумил меня написать Президенту Чехословакии Людвигу Слободе. Пишу: "Господин Президент, пишет лично известный Вам подпоручик Кундря, который прошел с Вами дорогами войны до Праги. Так, значит, и так. Опять посажен за то-то и то-то. Уже не как шпион, а как архимандрит". Прошел месяц. В камеру приходит вертухай, кричит: "Кундря, на выход с вещами!" Не забыл генерал боевого товарища. Дай Бог ему здоровья.
     Приехал на место. Церковное начальство трепещет. Упрятали меня на Верховину, подальше, в самый медвежий угол на приход. Ну, вот и конец, и слава Богу.
     На следующий день рано утром до литургии батюшка Иов учинил блудному Ивану бесоизгнание. Батюшка вместе с церковным старостой - здоровенным мужиком-лесорубом завели Ивана в церковный притвор. Вскоре оттуда раздались такие жалобные вопли, такой визг, как будто на Рождество кабана резали. Потом был покаянный плач, и еще с полчаса все было тихо.
     Наконец, шатаясь, вышел Иван, взъерошенный, потный, красный, но притихший и смиренный. Он вытирал ладонью слезы и бормотал:
     - Чтобы я когда - ни Боже мий. На вики все. Да, чтоб мене Бог побил. Завтра запишусь в монахи.
     Спрашиваю, а вышел ли бес?
     - О-го-го, еще какой! Велыкий, та вонячий, косматый, як горилла.
     - А что делал батюшка?
     - Та всэ робив. Молитву читал, плетью менэ учил, святой водой кропил, ладаном кадил, вэликой иконой давил.
     Целый день пробыли в Малой Угольке. Иван ничего не ел, только пил святую воду и заедал просфорой. На женщин не глядел, отворачивался от них, как набожный иудей от свинины.
     Когда стемнело, к церкви пришло много народу из соседних сел. Был день памяти убиенных турками монахов и погребенных здесь, на горе. Народ зажег свечки, они замелькали, как светлячки. Вынесли хоругви, иконы. Впереди, с посохом, батюшка Иов. Светел он был ликом, в скуфье, с серебряной бородкой и седыми локонами по плечам. Все воспели акафист и стали подниматься вверх, в гору. И батюшка Иов постепенно исчез в сумраке. И я больше никогда его не видел. Вскоре Бог взял его праведную многострадальную душу во Свои святые селения.
     Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, рабу твоему, архимандриту Иову и сотвори ему вечную память!