Иван ЩЕГЛОВ
У отца Иоанна Кронштадтского



      I

      Мне хочется рассказать вам о моей поездке с наимельчайшими подробностями, потому что когда в центре стоит такая необыкновенная личность, как протоиерей кронштадтского Андреевского собора Иоанн Сергиев, то невольным образом все то, что до нее касается, приобретает значительность.
      Поездка моя в Кронштадт совпала с 28 августа, то есть с кануном празднования дня “Усекновения главы Иоанна Предтечи”. В три часа пополудни я отбыл на пароходе из Петербурга, в четыре часа тридцать минут был уже в Кронштадте и почти в то же время, на другой день, возвращался обратно. Но впечатления, вынесенные мной за этот незначительный промежуток, оказались до того новы, сильны и разнообразны, что только лишь спустя почти полгода мне удалось разобраться в них с должной добросовестностью.

      II

      На Кронштадтской пристани, среди путаницы подъезжавших и отъезжавших дрожек, благодушно дремали два пузатых дилижанса, вроде наших, так называемых, “кукушек”, которые ходят на Петербургскую Сторону и к Покрову. Одна из этих “кукушек” направлялась к Андреевскому собору, то есть месту служения отца Иоанна и, следовательно, к конечной цели моего путешествия. Я уже был предупрежден, что на самой Соборной площади прибытие дилижанса всегда поджидается содержательницами временных меблированных убежищ, которых здесь не один десяток и которые, разумеется, существуют исключительно именем отца Иоанна.
      В “кукушке” мне не без труда отыскалось одно место, и через какие-нибудь четверть часа дилижанс остановился на Соборной площади. Выглянув на свет Божий, я увидел пять-шесть женщин в темных платках, суетливо высматривавших постояльцев между вылезавшими пассажирами. Более других внушила мне доверие одна небольшая сухощавая женщина, вся в черном и с черным платком на голове, издали совсем похожая на монашку. Она улыбалась так умильно, почтительно и с такой трогательной ласковостью убеждала меня не сомневаться в людях и остановиться в соседнем переулке у Матрены Марковны Снегиревой, что я вручил ей свой дорожный сак и покорно последовал по адресу.
      Жилище госпожи Снегиревой находилось в двух шагах от Андреевского собора; отведенная мне комнатка отличалась уютностью и чистотой, и вдобавок из ее единственного окна – напротив, в угловом двухэтажном доме, можно было разглядеть вверху два занавешенных оконца, отмечавших собой скромную квартирку отца Иоанна.
      Отведенная мне комнатка – узенькая, в одно окно, загроможденная с одной стороны складной кроватью, а с другой расписным сундуком – напоминала собой не то монашескую келью, не то старокупеческую молельню: в углах, на стенах, в простенках – образа, образки, картины религиозного содержания, фотографии отца Иоанна и портреты разных духовных лиц. Образами занят был весь угол по левую сторону окна, образами же изукрашен был и весь правый.
      Напившись чаю, я отправился в прославленный Андреевский собор. Всенощная шла своим обычным порядком: певчие пели исправно, священник служил благолепно, а дьякон сохранял редкое чувство меры при своих обширных голосовых средствах; но народу в храме было мало, и в воздухе невольно чувствовалось какое-то напряженно-чинное, будничное настроение. Даже самый храм, как мне казалось, в отсутствии своего вдохновенного пастыря, смотрел сиротливым и как бы покинутым.
      По окончании службы я направился обратно к своему “монастырику” и, проходя через кухню, обратился с просьбой к хозяйке и Феодосии Минаевне (это она встретила меня на пристани), усердно хлопотавшим около плиты, дать мне чего-нибудь поужинать. Моя просьба почему-то привела обеих женщин в крайнее замешательство, и в очень туманных словах, сопровождаемых постоянными извинениями, они дали мне понять, что плотно ужинать перед завтрашним днем будет не совсем удобно, так как батюшка иногда в конце обедни, ежели много приезжих, предлагает желающим “соединиться с Богом”, то есть делает общую исповедь и затем причащает Святых Тайн.
      Я удовольствовался на ночь порцией холодного чаю и ломтем ситника.
      На окне я отыскал не известную мне дотоле книжицу “Описание празднования тридцатипятилетнего юбилея отца Иоанна” – описание трогательное и поучительное, и погрузился в чтение, изредка прислушиваясь к женским голосам за дверью соседней комнаты.
      Было уже довольно поздно, и, дочитывая последнюю страничку книги, я уже помышлял отправиться на боковую, когда мои соседки вдруг затянули дружным хором какую-то песню. Сначала, признаться, я был озадачен таким обстоятельством, но, вслушавшись внимательно в слова песни, я сделал совсем неожиданное и трогательное открытие: оказалось, что распеваемая песня была не что иное, как вольное переложение на голоса стихотворения, написанного ко дню юбилея отца Иоанна одним кронштадтским нищим ночлежником и помещенного как раз в юбилейном сборнике, только что мной пересмотренном. Стихотворение представителя кронштадтских нищих, отличавшееся крайней наивностью формы, но вылившееся от искреннего сердца, нашло, очевидно, отзвук в родственных ему сердцах простого люда.
      До сих пор раздается в моих ушах это стройное песнопение, умиленно оглашавшее ночную тишину...

      III

      К моему стыду и огорчению, я проспал. Было уже четверть пятого, когда я наконец очнулся на усиленный стук. В комнате царствовал еще полумрак, но со двора уже доносились строгим упреком глухие удары соборного колокола, за дверью же меня давно поджидала совсем готовая в путь Феодосия Минаевна.
      Я быстро оделся и безропотно, ежась от утреннего холода, последовал за моей обязательной руководительницей, знавшей какие-то тайные способы для проникновения на самое передовое место в церкви. Но, на полпути от собора, она встретилась с какой-то кумушкой в вязаном платке, о чем-то тревожно с той пошепталась и вдруг круто свернула в переулок направо. Оказалось, что отец Иоанн на этот раз служил обедню в думской церкви, где сегодня был “придел”. Пришлось спешить к Думе. По полутемным кронштадтским улицам, мимо сонных домов со спящими дворниками и затворенными ставнями торопливо двигались со всех концов туда же кучки народа. Промешкай мы пять минут – и нам пришлось бы вернуться: думская церковь была уже набита битком. Феодосия Минаевна взволнованно шепнула мне на ухо, что батюшка уже служит, одновременно мигнув мне выразительно на свободный проход справа, около решетки. Я сунул ей наскоро бывшее у меня в кармане поминанье, с величайшим трудом протискался вперед, на указанное место... и увидел наконец отца Иоанна... Он стоял в правом приделе, впереди певчих, спиной к молящимся, перед повитой цветами иконой, и, порывисто осеняя себя крестным знамением, возглашал канон Иоанну Предтече.
      Я намеренно пишу “возглашал”, а не “читал”, потому что молитва отца Иоанна очень мало имела общего с обычным чтением большинства священников... Громко, резко и нервно, как бы отрывая каждое слово от своего сердца, произносит он молитву, и от этих звуков, наполняющих сдержанную тишину многолюдного храма, веет действительно чем-то святым и высшим. Всеми и каждым властно чувствуется, что тут не простое чтение перед чтимой иконой, а как бы живая беседа с Существом видимым и сущим.
      “Святый великий Иоанне, Предтече Господень, моли Бога о нас!” – прерывает клир его последние слова, и я напрягаю весь мой слух, чтобы разобрать последующие.
      “Крестителю и Предтече Христов!” – раздается вновь знакомый, проникновенный голос. – “Погружаемый всегда страстьми телесными, ум мой управи и волны страстей укроти, яко да в тишине божественней быв, песнословлю Тя!”
      О, это “песнословлю Тя!”. Ежели б я был в силах передать, как оно было произнесено!.. Я уверен, что от этого пламенного возгласа дрогнуло в храме не одно сердце.
      Но вот канон прочитан, утреня кончена, и отец Иоанн оборачивается лицом к народу для благословения.
      Да неужели же это отец Иоанн? Я вижу перед собой обыкновеннейшего сельского священника, среднего роста и ходощавого, с кроткими детски-светлыми глазами, русой бородой и некрасивой чисто-дьячковской косичкой, выбившейся на затылке поверх ворота рясы.
      Вот отец Иоанн удаляется в алтарь начинается обедня, а я все не могу отделаться от странного, двойственного впечатления, произведенного им.
      В середине обедни, во время чтения Евангелия, в окно храма выглянуло солнце, и один из косых лучей его залил светом всю внутренность небольшого алтаря. Отец Иоанн, стоявший по правую сторону престола и ярко освещенный до пояса, выступал как в раме, и вся его фигура тогда – с благоговейно сосредоточенными чертами лица, молитвенно скрещенными на груди руками, в сверкании священнического облачения – запечатлена была какой-то непередаваемой, прямо неземной светозарностью. Нет, такие минуты можно только отметить и унести в сердце на всю жизнь, но перо для описания их обидно-беспомощно.
      К концу обедни выяснилось, что “общей исповеди” не будет; тем не менее в причастниках и причастницах недостатка не было, и в особенности поражало обилие баб в платках и повойниках, с младенцами на руках. Этих платков и повойников уже при начале “херувимской” потянулась целая вереница, терпеливо и настойчиво пролагавшая путь к амвону... К моему удивлению, обряд причащения маленьких именинников и рожденниц прошел в тишине, без обычного в таких случаях рева и визга. Но маленьких причастников и причастниц оказалось такое множество, что я подумал: “Господи, да ведь этому же конца никогда не будет!” Однако отец Иоанн вскоре удалился в алтарь, а причащение продолжил молодой священник. Почти одновременно с удалением батюшки в алтарь, мимо меня протиснулся вперед церковный сторож с подносом, на котором высилась целая гора телеграмм и писем.
      Наконец в начале уже десятого часа обедня кончилась; но народ не только не думал расходиться, но еще теснее и упорнее сплотился на своих местах, нетерпеливо поджидая выхода батюшки. Прошло добрых три четверти часа. Изредка алтарная дверь приотворялась, и мельком можно было видеть отца Иоанна, сидящего в кресле у окна, то углубленного в чтение присланных телеграмм, то исповедующего кого-нибудь, то отдающего приказания своему помощнику, молодому белокурому псаломщику, который то входил в алтарь за новыми распоряжениями, то выходил к теснившейся у церковной решетки толпе, осаждавшей его разными просьбами и вопросами. Перед самым амвоном, где служил отец Иоанн, был отгорожен особой решеткой небольшой свободный проход, охраняемый у выхода двумя церковными сторожами. Я стоял сбоку у решетки и не без зависти наблюдал счастливцев, тем или иным способом протиснувшихся в заветное ограждение.
      Меня тоже начало подмывать проникнуть как-нибудь в заветную решетку, чтобы разглядеть поближе отца Иоанна, когда вдруг вся огромная толпа, переполнявшая церковь, колыхнулась, как один человек, и электрической искрой пробежал по рядам радостный шепот.
      – Батюшка!.. Батюшка!..
      Действительно, одна из боковых алтарных дверей приотворилась, и на пороге показался отец Иоанн.
      Что тут произошло, я отказываюсь воспроизвести!
      Лишь только он показался, вся толпа неудержимой волной, тесня и давя друг друга, хлынула в его сторону, а стоявшие за решеткой вмиг очутились на самом амвоне и чуть не сбили его с ног. При содействии псаломщика и двух сторожей отец Иоанн быстро перебрался к левому приделу и сделал шаг вперед, чтобы пройти с этой стороны. Не тут-то было... В одно мгновение та же толпа, точно подтолкнутая какой-то стихийной силой, стремительно шарахнулась влево и, простирая вперед руки, перебивая друг друга, крича и плача, скучилась у церковной решетки, преграждая путь батюшке. О чем кричали, о чем молили,– ничего нельзя было разобрать, мольбы и крики сливались в неясный, оглушительный и растерянный вопль. Отец Иоанн, затиснутый в угол, стоял, покорно прижавшись к стенке, и на утомленном лице его отпечатлевалась – не то мучительная тоска, не то бесконечная горечь при виде этой исступленно мятущейся у его ног толпы.
      Двое городовых, находившиеся возле сторожа, и несколько человек из купцов стали по обе стороны пути и, протянув по всей линии толстую веревку, образовали нечто вроде живой шпалеры, с виду очень стойкой и внушительной. Но лишь только отец Иоанн двинулся вперед, веревка с треском лопнула, купцы и городовые в один миг были отброшены в противоположный конец храма, и толпа, смешавшись и сшибая друг друга с ног, окружила отца Иоанна плотной непроницаемой стеной. Теперь отец Иоанн вдруг как бы исчез, и некоторое время его вовсе не было видно. Потом вдруг вся эта волнующаяся и вопящая стена колыхнулась в сторону, и я увидел отца Иоанна – смертельно-бледного, сосредоточенно-печального, медленно, шаг за шагом, как в безжалостных тисках, подвигающегося вперед, с видимым трудом высвобождающего свою руку для благословения. И чем ближе он подвигался к выходу, тем толпа становилась настойчивее, беспощаднее и крикливее... У меня просто захватило дух от этого зрелища, и я невольно полузакрыл глаза.
      Когда я их открыл, отца Иоанна уже не было в храме, и самый храм теперь совсем обезлюдел. Только в углу перед “кануном” молилась на коленях какая-то богобоязненная старушка, да старик сторож сумрачно подметал пол, на котором валялись обрывки веревок, дамские нитяные перчатки, клочок вязаной косынки и другие следы недавнего урагана.
      Мои глаза встретились с сочувственным взглядом старика.
      – Господи, что же это такое?! Неужто же это у вас так всегда?
      Сторож сокрушенно вздохнул.
      – Эх, милый барин, ежели бы так всегда... А то вот ономеднясь, под Успенье, нашло народу – так как есть сшибли с ног батюшку.
      – То есть как это “сшибли”?
      – А так, сронили вовсе наземь и пошли по ём, как по мураве.
      – Ну а он что?
      – Известно, агнец Божий, – встал, перекрестился и хоть бы словечко.
      Старик только рукой махнул и стал подметать.
      Признаюсь, я вышел совершенно подавленный всем случившимся.
      Но на улице я уже не застал отца Иоанна, что ясно показывало, что он на сегодня благополучно выбрался к себе домой. Народ спокойно расходился по разным направлениям, и только у подъезда шумела кучка нищих, очевидно, делившая батюшкину лепту. Тут же поджидала меня и Феодосия Минаевна с узелочком в руках и явной тревогой в лице.
      Она предуведомила меня, что надо скорее спешить домой, потому что батюшка, наверное, будут сегодня объезжать “убежища”, и что надо быть каждую минуту наготове, потому что никто не знает, к кому он заедет раньше. Мы отправились беглым маршем домой.

      IV

      Квартира, в ожидании приезда отца Иоанна, приняла совсем праздничный вид. Все комнаты были вымыты, вычищены и прибраны. Вокруг все сияло: сияли оклады икон, сияла своей белизной скатерть молебного столика, сияли медные ручки у дверей, даже стоявший на моем окне погнутый оловянный подсвечник сиял на солнце. Но самое главное сияние было, разумеется, на лицах паломников и паломниц, собравшихся в соседней с моей каморкой просторной горнице. (Благодаря отдельному помещению, я отвоевал себе привилегию на отдельный молебен с тайной надеждой побеседовать с отцом Иоанном хотя бы пять минут с глазу на глаз, тогда как мои соседи рассчитывали на общую молитву.)
      Паломницы были разодеты по-праздничному – в ярких платках и пестрых ситцах. Мужчин было всего человек шесть: один купец, один солдат, двое мастеровых, какой-то осунувшийся человек с синим подбородком, по-видимому, провинциальный актер, и наконец некий чиновник неизвестного мне ведомства с сыном-подростком в гимназическом мундирчике.
      В ожидании отца Иоанна я прохаживался из своей комнаты в коридор и обратно, выходил на просторный дворик, прилегавший к флигелю, и даже за ворота – и каждый раз дивился на феноменальную подвижность Феодосии Минаевны: то она стояла посреди улицы и, как-то по-казачьи закрывшись от солнца, всматривалась вдаль – не видать ли дрожек с отцом Иоанном; то вдруг совсем неуловимо исчезала в соседний переулок, затем вылетала оттуда сломя голову в ворота и на крыльцо и, приставив руку к губам на манер трубы, голосила: “Проехал к Мешковым!” или: “Молебствует у Глушковых!” А то другой раз раздавался со двора ее пронзительный крик: “Едет! Едет!” – и все бросались, толкаясь к окнам, и видели, как пролетка с отцом Иоанном и псаломщиком промелькивала мимо, может быть, в другой конец города. При каждом крике я выбегал во двор и неизменно находил у ворот Феодосию Минаевну в трагической позе, со съехавшим на сторону платком, слезливо шепчущую:
      – Что же это? Опять мимо! Опять!..
      Таких ложных тревог было целых пять. Каждый раз, проходя по коридору, я наталкивался на живописную группу: у большой помойной кадки, покрытой доской и превращенной в письменный стол, сидел вихрастый молодой человек в вылинявшем с продранными локтями пиджаке и, поминутно ероша свои волосы, усиленно водил пером по листу белой бумаги; по бокам вихрастого человека стояли неподвижно две дюжие бабы, обе держали в руках по пятаку и с каким-то умиленным вниманием следили глазами за выводимыми строками. Молодой человек оказался писарьком, переписывающим для желающих стихи об отце Иоанне и при случае даже сочиняющим; бабы были родные сестры, обе из дальних губерний, а пятаки были приготовлены, как вознаграждение за поэтический труд. На этот раз стихотворение принадлежало самому писарьку и если не отличалось особенной гармонией рифм, то было написано искренно и, главное, выражало, по словам баб, “те самые чувства, на которых у все закрепились”. В заголовке стояло:
      Дорогому Батюшке, отцу Иоанну (Кронштадтскому).
      В день Ангела, 19 октября 1890 г. Смиреннейшее приношение.

      Так как само стихотворение довольно длинно и многословно, то ограничиваюсь выпиской лишь его начальных строф:
      Наш добрый пастырь Иоанн,
      Ревнитель Божия закона!
      К тебе народ из разных стран
      Спешит молиться у амвона.

      Излишне, говорить, что поэт был польщен, когда я попросил его переписать это стихотворение и для меня, выдав ему двойной гонорар. Между прочим, из его слов я понял, что не он один занимается сочинением таких стихов, посвященных отцу Иоанну, и что существует довольно обширная литература, в большей части своей перекочевывающая с богомольцами и богомолками в самые отдаленные города и деревни.
      Пока поэт усердно строчил для меня второй экземпляр своего стихотворения, я, ожидая, уселся неподалеку, как в горницу влетела Феодосия Минаевна и радостно закричала:
      – Приехал!
      В один миг все присутствующие повскакали со своих мест и стали метаться по комнате, бледные и потерянные. Но, увы! Отец Иоанн действительно приехал, но прошел наверх, в соседнее убежище, к какой-то приезжей больной даме.
      Волнение улеглось. Хозяйка квартиры быстро вошла в мою комнату, захлопнула обе половинки двери, выходившей в общую горницу, и забаррикадировала их стулом. Затем она наклонилась к самому моему уху и таинственно мне шепнула:
      – Батюшка беспременно к вам первым взойдет... Так ежели вы имеете к нему какое особое дело, я могу предупредить его.
      Я поблагодарил ее и пояснил, что о своем деле предполагаю рассказать отцу Иоанну наедине. Хозяйка ничуть не сконфузилась и деловито заметила:
      – Нет, ведь это я к тому, что другой потеряется с непривычки и не сможет набрать нужных слов, а ведь батюшке, сами понимаете, некогда! Ну, да Бог милостив, все обойдется благополучно! – вздохнула она и, уходя, как бы про себя добавила: – Вот помяните мое слово, к вам первым взойдет!
      И сильно захлопнула за собой дверь, в которую с минуты на минуту мог войти отец Иоанн...
      Я взглянул на часы: стрелка показывала половину третьего...
      Я пощупал свое сердце: оно билось усиленно и радостно-тревожно...
      Прошло еще десять томительных минут, показавшихся мне целой вечностью,– и вдруг в коридоре послышался какой-то глухой шум, чей-то пронзительный вопль, неистовые крики: “Батюшка, спаси!.. Батюшка, благослови!..” – и дверь в мою каморку распахнулась...
      Вошел отец Иоанн.
      Как сейчас помню, он вошел очень стремительно, молодой и спешной походкой, с горящим пронизывающим взором, с ярким румянцем в нервно-вздрагивавших щеках, с разметавшейся по затылку русой прядью... В его фигуре, в его движениях, в первом звуке его голоса чувствовалась какая-то непередаваемо-чудесная вдохновенность. Передо мной предстал совсем новый отец Иоанн, чем тот, которого я наблюдал всего несколько часов тому назад в думской церкви,– и в этот один неуловимый ошеломляющий миг я вдруг понял его всего, во всем его величии, как никогда, быть может, мне не случилось бы его понять в другие, более спокойные минуты...
      Не знаю отчего, но мне ужасно обидно, что я не помню, какого цвета тогда была на нем ряса и какие кресты украшали грудь... Да, я ничего этого не помню, потому что всецело охвачен был лишь одним: как он вошел, как взглянул и как вслед за тем около меня раздался властный и отечески-проникновенный голос:
      – Ну, говорите, что вам нужно?..
      Разумеется, я сказал, что мне было нужно, разумеется, отец Иоанн прочел молитву и собеседовал... и, разумеется, об интимных подробностях всего этого благосклонный читатель позволит мне умолчать. Думаю, будет вполне достаточно, ежели я скажу, что был совершенно подавлен и уничтожен великим сердцеведением кронштадтского пастыря!.. Да, этот человек, только что вошедший и первый раз в жизни меня видевший, через какие-нибудь пять минут говорил со мной так, как будто жил под одной со мной кровлей добрый десяток лет... И вдобавок, каким голосом говорил! От которого сердце детски раскрывалось и размягчалось, как воск, и невольные слезы сдавливали горло и мешали вырваться в словах накипевшей признательности.
      В заключение своего краткого собеседования отец Иоанн крепко поцеловал меня в лоб и промолвил:
      – Спасибо за доверие, голубчик!.. За доверие спасибо!..
      Забыть ли мне когда-нибудь несравненную, умиляющую ласковость, с которой были произнесены эти слова? Это тончайшее, неизгладимейшее впечатление моей жизни, и оно может умереть только вместе со мной!..
      Бедные мои соседи! Как они, должно быть, истомились во время моего собеседования с батюшкой, хотя, в общем, оно не превышало и двадцати минут! Что за дверью подслушивали – это было несомненно, то есть, собственно, подслушивали не содержание беседы, которая велась вполголоса, а, очевидно, старались по звукам голосов и движений приблизительно угадать, скоро ли она окончится. Когда отец Иоанн произнес свое заключительное слово громко и отчетливо, стул, баррикадировавший соседнюю дверь, задвигался, половинки двери как-то жалобно заскрипели и, вдруг совершенно неожиданно – так, что я едва успел подхватить стул, чтобы он не упал под ноги батюшке,– с шумом распахнулись, и на пороге стеснилась многоголовая разноголосая толпа, жадно следившая за малейшим словом и движением отца Иоанна.
      – Батюшка... скоро ли к нам?– вырвался из толпы женский вопль.
      Отец Иоанн встал, встряхнул головой и прошел в общую горницу.
      Начался молебен.
      Но толпа так теперь стеснилась вокруг отца Иоанна, что совершенно его от меня заслонила, и все время молебна мне не пришлось его видеть, а только слышать. Впрочем, я не терял надежды еще раз повидать близко отца Иоанна и, когда молебен окончился и поверх голов молящихся показалась знакомая рука с кропилом и стала кропить вокруг святой водой, я стал протискиваться, чтобы приложиться ко кресту. Как по Евангелию, первые всегда бывают последними, так и я очутился теперь в хвосте богомольцев одним из последних.
      Мне едва удалось приложиться ко кресту, потому что бабы, окружавшие отца Иоанна, до того его стиснули со всех сторон, что ему, как тогда в церкви, пришлось отступить в противоположный угол комнаты.
      – Ну, зачем так?.. Ну, пустите! – кротко протестовал отец Иоанн.
      Но ничего не помогало, и давка только усиливалась: одна баба пихала ему какие-то письма “из губернии, от болящих сродственников”; другая – рублевую бумажку на помин души какого-то Кондратия, вероятно, покойного мужа; третья, по видимости торговка, для чего-то совала целый узел с яблоками и тому подобное. Словом, без нашей хозяйки отцу Иоанну пришлось бы совсем плохо. Бесцеремонно расталкивая верующих баб и ласкательно приговаривая: “Милые, так нельзя! Так даже совсем невозможно!.. Дайте батюшке передохнуть! Дайте дорогому хоть чашечку чаю выкушать!” – она протискалась к батюшке, осторожно взяла его под локоть и провела до чайного стола. Псаломщик тем временем отбирал от баб письма и деньги и расспрашивал у каждой, в чем дело. Наконец, не без некоторой опасности, пронесен был над головами богомольцев кипящий самовар – и чай налит. Но не тут-то было. Едва отец Иоанн поднес чашку к своим губам, толпа, охваченная новым порывом, шарахнулась в его сторону и чуть не опрокинула чайный стол. Отец Иоанн тотчас же поставил чашку обратно, мигнул псаломщику и стремительно направился к выходу.
      Разумеется, толпа бросилась за ним следом, через кухню и коридор на луговину двора, где у ворот дожидались отца Иоанна одноконные дрожки.
      Боже мой, кого тут только не было! Весь просторный двор был заполнен людьми, начиная от барынь с плюшевыми ридикюлями и шляпками и кончая кучкой полуголых и испитых бродяг, совершенно свободно прохаживавшихся перед воротами. Эта кучка босовиков среди остальной нарядной толпы оставляла глубокое впечатление. Невольно чувствовалось, что все эти отверженцы мира, едва осмеливающиеся показать на свет Божий свои нищенские лохмотья и прячущиеся в другое время в отдаленных и темных закоулках, здесь, под рукой отца Иоанна, как бы сознавали себя равными братьями по Христу, и в их исподлобья сверкавших глазах я улавливал радостную искорку мимолетного торжества.
      Нечего говорить, что добраться отцу Иоанну до своего экипажа было не так-то легко. Наскоро благословляя народ, оделяя мелочью протиснувшихся к нему бродяг, отвечая бегло на сыпавшиеся на него со всех сторон просьбы и вопросы, очутился он наконец около дрожек. Молодой псаломщик, сопутствовавший отцу Иоанну, ловким движением подхватил его и усадил в дрожки. В одно мгновение ока он очутился на дрожках сам и, крепко обхватив батюшку в виду волновавшейся вокруг толпы, крикнул кучеру: “Пошел!”
      Этот быстрый маневр, однако, не помешал взобраться на дрожки и усесться в самых ногах отца Иоанна какому-то горбатому бродяжке с оторванным воротом и уцепиться сзади, за сиденье дрожек какой-то плачущей бабе в раздувавшейся красной юбке.
      Лошадь рванула, толпа отхлынула... и пролетка с отцом Иоанном, молодым псаломщиком, ободранным бродягой и плачущей бабой, повисшей сзади со своей красной юбкой, исчезла из глаз публики.
      Отец Иоанн уехал.

      Немного очнувшись от наплыва испытанных впечатлений, я осведомился, когда отходит пароход в Петербург. Пароход отходил ровно в четыре; в моем распоряжении оставалось всего полчаса – мешкать было некогда.
      Я расплатился с хозяйкой, поблагодарил ее за хлопоты и, собрав свои пожитки, сопутствуемый ее низкими поклонами и великими пожеланиями, вышел из дома. У ворот нагнала меня Феодосия Минаевна и, не без задней мысли, разумеется, вызвалась донести мой саквояж до первого извозчика.
      Проходя по совершенно пустынному теперь переулку, я невольно остановил мои глаза на знакомом оконце, принадлежавшем скромной квартирке кронштадтского пастыря.
      – Вы не знаете, где теперь отец Иоанн?– полюбопытствовал я у Феодосии Минаевны.
      – А теперича он молебствует в гостинице, у одного приезжего генерала.
      – А затем куда он едет?
      – А затем отслужит он молебна два-три “у городских” и отъедет на пароходе в Рамбов.
      – А из Рамбова – в Петербург?
      – А из Рамбова – в Петербург.
      – А когда же он вернется обратно?
      – Да часу во втором пополуночи, не ранее. А только беспременно вернется, потому он служит завтра раннюю обедню в “Трудолюбии”.
      – Да полно, Феодосия Минаевна, уж спит ли отец Иоанн?.. Право, что-то не верится!..
      Феодосия Минаевна на мой вопрос как-то загадочно усмехнулась.
      – Ну, вот уж этого никак нельзя определить... Это как когда придется. У него, знаете, совсем особый сон, как говорят промеж народа,– “сытый сон”. Другой раз сидит со своими мыслями на пароходе, вдруг закинет голову и так с полчаса крепко-накрепко заснет... Да что вы думаете? И тут-то дорогому батюшке не дадут покоя. Зачнут это ходить около и шепчут: “Батюшка заснул! Батюшка спит!..” А вот как раз и извозчик едет к нам навстречу,– неожиданно заключила Феодосия Минаевна и бросилась вперед торговаться.
      Через четверть часа я уже подъезжал к пароходной пристани...