Отца Иоанна я видел два раза.
Впервые мне пришлось видеть отца Иоанна в Киевской духовной академии.
Одиннадцатого сентября в конце девяностых годов я, по окончании лекций, был в числе других студентов в академической библиотеке, когда узнал, что отец Иоанн находится в Киеве и собирается посетить академию. Говорили, что он должен быть в академии сейчас же. Мы, все бывшие в библиотеке студенты, поспешили сдать свои книги и вышли во двор Братского монастыря. Весть о приезде отца Иоанна обошла уже всю академию, и студенты отовсюду собирались группами и оживленно говорили между собой по поводу этого приезда. Однако точно никто ничего не знал. Говорили, что он приехал в Киев по приглашению генерал-губернатора графа А. П. Игнатьева и что он прибыл еще накануне, но когда он будет в академии и будет ли, это достоверно никому не было известно.
Видно было, что весть о посещении академии отцом Иоанном живо затронула всю студенческую массу.
Студенты не могли похвалиться своей религиозностью и вообще идеалистической настроенностью. Скорее даже напротив. Дисциплина в академии в то время была довольно строгая. Студенты более или менее аккуратно посещали утренние и вечерние молитвы, ходили ко всенощной и на обедню в положенное время и вообще более или менее точно выполняли все требования академического устава, но их внутренняя настроенность далеко не отвечала их внешним действиям. Даже постоянный чтец часов за архиерейским богослужением отличался крайней циничностью, смеялся в своей среде над всем церковным и религиозным и к своему аналою для чтения часов на Литургии являлся нередко после ночи, проведенной в разгульном кутеже, с заспанными глазами и с запахом перегара изо рта; во время богослужения многие студенты усаживались в церкви на полу и читали газеты или книги, а то и просто вели домашние разговоры; на библейские рассказы сочиняли всякие пародии, и так далее, и так далее. Кроме того, в общем, они отличались крайней подозрительностью как в отношении друг к другу, так и вообще в отношении чистоты намерений и действий отдельных лиц. Глубокое противоречие между словами и делами, между теоретическими задачами и практикой воспитания вообще– между тем, что говорят педагоги в духовной школе и как они ведут воспитание здесь, та атмосфера раздвоения, тупого высокомерия и всякой фальши, в которой пришлось каждому из нас провести более десятка лет, при том – в период наибольшей душевной восприимчивости, все это налагало на студентов глубокий отпечаток нравственного пессимизма и нравственной слабости и вместе развивало в них узкий практицизм. Но... лев и мертвый – все же лев, и юноша искалеченный все же носит в самой крови своей задатки высокого идеализма. Под влиянием вести о приезде отца Иоанна у студентов открылись, так сказать, новые нравственные ощущения. Мы как-то сразу почувствовали, что к нам приближается что-то большое, высокое, необыкновенное, но в то же время дорогое всем нам и от этой близости необыкновенного человека в нас самих зажигался огонек новых нравственных порывов. Все другие интересы как-то сами собой теперь отошли на задний план, стали маленькими и ненужными. Наши мысли были заняты всецело отцом Иоанном, тем великим делом, которому он служит: его постоянной готовностью идти на помощь труждающимся и обремененным, его неустанной благотворительностью, наконец– его непрестанным молитвенным горением. О деятельности отца Иоанна каждый из нас много слышал и читал, но доселе отец Иоанн был для нас одной из тех больших исторических фигур, которые из своей дали представляются существами почти что абстрактными. Теперь же, ввиду осязательного его приближения к нам, все мы почувствовали в себе разнообразные живые отзвуки на то, что ранее почти что не трогало или мало трогало нас. Облик прежде хотя и светлый, но в то же время бледный, бесплотный и далекий, почти что внежизненный, теперь материализовался в наших глазах, начинал сиять и влечь нас к себе своей глубокой реальностью... Душевный подъем был – несомненный и совершился он очень быстро. Как лепестки цветка навстречу свету, раскрывались теперь наиболее интимные уголки молодых, но искалеченных сердец, и в этих уголках обнажались семена высоких мыслей и великих дел...
Однако такое состояние продолжалось недолго. Вскоре стали говорить среди студентов, что отец Иоанн не будет у нас. И этому мы также скоро поверили. Имелось налицо и вероятное объяснение. С начальством в академии в то время происходили непрерывные “недоразумения”. Дошло до того, что инспектору стали бить стекла в окнах; стреляли даже в него, правда – из резинового прибора, но все же так, что пробили стекла в двойных рамах. Говорили, что отец Иоанн не захочет посетить среду, столь непочтительную к своим начальникам, и студенты один по одному перешли в столовую – на вечерний чай. Начиналось что-то вроде разочарования. “Если отец Иоанн в самом деле по этим причинам не будет у нас, значит, он не хочет или не может заглянуть в душу поглубже”, – говорили студенты. Мало-помалу в нашей среде об отце Иоанне совсем перестали говорить.
Автор этих строк также отдался впечатлениям, не имеющим, пожалуй, ничего общего с отцом Иоанном. В гардеробной комнате три моих товарища пели Римского-Корсакова “Надоели мне ноченьки”. Я зашел послушать. Чисто русская грустная мелодия рисовала моему воображению и чисто русскую картину: девушку у окна за прялкой, изливающую свою скорбь о покинувшем ее друге,– скорбь с обычным русским терпением, в котором слышится и самообвинение, и примирение с горькой долей, притом особенное примирение, тоже, быть может, чисто русское – без раздирающих душу криков и стонов, проникнутое сознанием неизбежности страданий. Теперь я уже не помню всех слов песни, но память живо хранит заключительную фразу вместе с ее музыкальной передачей: “Я сама ли то его, дружка, прогневала”. В этой фразе сказывается целое мировоззрение и законченная бытовая картина – тяжелая, но в передаче нашего талантливого композитора высокохудожественная и захватывающая...
В скором времени мы все сидели по своим комнатам за своими обычными делами, и маленькие наши текущие интересы совсем отодвинули и заслонили собой переживания, связанные с ожиданием отца Иоанна. Мы были уверены, что его нам не придется видеть. Однако мы ошибались.
В девять часов к нам в комнату зашел студент иеродиакон (болгарин) – почему-то всегда хорошо осведомленный касательно особенно интересующих нас в тот или другой момент вопросов общей важности – и сообщил нам, что отец Иоанн сейчас же должен быть в ректорской квартире. Мы немедленно отправились к зданию, занимаемому ректором, ныне покойным епископом Сильвестром.
На ступеньках крылечка здесь сидел пожилой полицейский чин, украшенный разными знаками отличия. Тут же толпились студенты, пришедшие раньше нас,– сторонних лиц почти не было. Рассказывали, что публика собралась было часов около шести, но ее уверили, что отца Иоанна не будет, и она разошлась. (Позднее я узнал, что к подобной мистификации прибегали почти всюду, где ждали отца Иоанна,– для того, чтобы предупредить большое скопление народа.) Настроение у всех было сосредоточенное, более или менее напряженное. Говорили все вполголоса. Духовные студенты – иеромонахи, иереи и дьяконы – выстроились по сторонам у крылечка. Наиболее освещенное (фонарем) место занимал иеромонах И., в клобуке, с длинной и густой бородой, если не вполне выглядевший анахаретом, то, во всяком случае, производивший довольно цельное впечатление хорошего монаха. Его фигура с лежавшей от нее длинной тенью придавала особый характер всему собранию и не оставалась бесследной для подвижной психики собравшегося здесь юношества. У всех было настроение такое, с каким обыкновенно верующие люди встречают святыню, и как-то само собой вышло, что наши мысли, все наши душевные движения снова оторвались от нашей обыденщины и обратились к чему-то внепространственному и вневременному.
Послышался вблизи топот лошадей. Мягко подкатила карета, щелкнула ручка дверцы. Мы все стали одним вниманием. Никто нам не говорил, но мы знали, что из кареты должен выйти отец Иоанн. Мы ждали, что увидим величавую фигуру или по крайней мере человека с величавыми манерами и медлительной речью, также зовущей в сторону от этого мира, – короче, думали, что встретим святого, как он обыкновенно рисуется воображению русского человека, воспитанного на четь-минеях и аскетической литературе. Но оказалось иное.
Молча благословив несколько человек, ожидавших у самой кареты, отец Иоанн скорым шагом направился к квартире ректора среди расступившихся студентов. Дойдя до иеромонаха. И., он вдруг обернулся к нему с приветствием:
– Честь имею кланяться. Вы не инспектор будете?
Сказано это было твердым, звенящим голосом, отрывисто и выразительно, без всякой слащавости, столь обычной в духовной среде.
Отец И. едва успел ответить “нет”, как отец Иоанн, поцеловав его в руку и губы, уже бежал по ступенькам крылечка, слегка покряхтывая, живой, бодрый и веселый. Впечатление получилось неожиданное. Прежняя напряженность у нас исчезла, и мы как-то сразу почувствовали, что в нашу среду вошел человек, далеко не чуждый нам, и что он вошел не из другого мира, а именно из этого, из того самого мира, в котором мы сами живем и которым мы все, заурядные люди, так интересуемся.
Некоторые из студентов прошли в ректорскую квартиру следом за отцом Иоанном, большинство же осталось ждать его снаружи. Вскоре вышел инспектор и объявил, что отец Иоанн будет в академическом корпусе. Студенты собрались в зале, и сюда действительно через двадцать минут пришел отец Иоанн в сопровождении ректора и инспектора. Студенты встретили его пением тропаря празднику (Рождеству Богородицы). Мне удалось видеть отца Иоанна сверху, когда он только поднимался по лестнице. Наш уже достаточно обремененный годами преосвященный Сильвестр поддерживал отца Иоанна под руку с левой стороны. Высокий и представительный инспектор величаво двигался справа. На половине лестницы отец Иоанн сказал преосвященному Сильвестру: “Мне надо поддерживать вас”, но как они шли дальше, мне было невидно. Одет был отец Иоанн в черную шелковую узорчатую рясу. Студенты говорили позднее, что он был “обрызган” духами, но сам я этого не заметил.
Когда окончилось пение тропаря, отец Иоанн обратился к нам с речью.
– Здравствуйте, однокашники! Я рад видеть вас, побыть хотя короткое время среди вас... Далее он говорил о православии, о Царе, о Синоде, о необходимости твердо держаться заветов Церкви. В своей речи студентов он часто называл друзьями. Говорил он громко, отчеканивая слова, торопливо, даже нервно. Он бросал слова в окружавшую его толпу с уверенностью, что они все будут собраны с большой тщательностью. В его металлическом голосе звучала настойчивость и сила убежденности. О форме речи, видимо, отец Иоанн совершенно не заботился. Для него самое главное было – высказаться. Во время речи он нервно оборачивался в разные стороны, и вообще нервность его выступала довольно заметно, но нервность эта была особого рода, казалась возбужденностью торопящегося человека, а не органической слабостью. Получалось впечатление, это он и речь свою говорил на ходу, в движении, с опасением, что ему не дадут высказать все, что нужно. Даром слова отец Иоанн, однако, не обладал. Он останавливался почти после каждой фразы, и часто можно было слышать в его речи: “гм”, “гм”. В конце речи отец Иоанн благодарил студентов за их доверие к нему и уважение и назвал себя счастливым, что видит нас. И это он повторил несколько раз.
После речи студенты стали подходить к нему под благословение. Благословляя, отец Иоанн произносил иногда: “Именем Господним”. Благословлял он так же торопливо, как и говорил. Под благословение подошли решительно все, не исключая и заведомых религиозных скептиков.
Из зала отец Иоанн с группой окружавших его тесным кольцом студентов двинулся в квартиру инспектора, где у подъезда снаружи ждала его карета. Дорогой на лестнице один из студентов протискался к нему с просьбой помочь его больному брату.
– Он немой, – сказал студент.
– Зато вы богоглаголивы, – ответил отец Иоанн.
Вышел из академии отец Иоанн через квартиру инспектора, почти не задерживаясь в ней.
Разумеется, среди студентов, отец Иоанн долго был темой оживленных разговоров. Скептицизм, однако, в конце концов одержал верх в душах студентов и захваченное на момент религиозным движением большинство их скоро перешло к разрушительному анализу, так что в глазах очень многих светлый ореол, окружавший образ отца Иоанна, оказался рассеянным. Эти скептики указывали на то, что отец Иоанн вращается исключительно почти в высших кругах и среди богатых классов, что он привык игнорировать людей низших классов, слишком суров и резок, что в нем нет искренней сердечности, много деланности и светских манер; не нравилось многим, что у отца Иоанна целовал руку архиерей и так далее, и так далее. Были, конечно, и такие, у которых высокое впечатление от отца Иоанна оказалось стойким, но эти высказывались мало. Я по крайней мере не слышал, чтобы кто из них так же громко и решительно говорил за отца Иоанна, как говорили другие против него.
В другой раз мне пришлось видеть отца Иоанна в Кронштадте – года через два.
По личным обстоятельствам мне пришлось в то время быть в Петербурге и даже долго жить здесь.
В Петербурге в то время был едва ли не в апогее своей славы отец Григорий Петров. Я вращался в духовной среде, и здесь о нем много говорили. Отец Григорий в то время читал лекции на курсах для учителей и учительниц, и, судя по тому, что я слышал от одной учительницы, все от него были в восторге. Эта учительница привела мне, между прочим, выдержку из его прощальной речи, которой он закончил чтение своих лекций, действительно красивую. Впечатление от этой выдержки было настолько сильное, что я теперь даже помню существенное ее содержание. Позволю себе воспроизвести ее здесь.
“Народный учитель в школе, – говорил отец Григорий, – это то же, что каменщик в руднике, которому приходится спускаться в глубокое подземелье и разбивать здесь своим тяжелым молотом твердые глыбы, чтобы извлечь из них небольшие блестки драгоценного металла. Тяжела его доля. Как Остап кричит он из своего подземелья: “Слышишь, батько”? “Слышу”, – раздается сверху в ответ. На положение народного учителя теперь обращено внимание” и так далее. Я передал только существенные черты главных образов. Обработка их у отца Григория, была лучше моей передачи. Мне хотелось побывать и у отца Григория, и у отца Иоанна, и особенно – у отца Иоанна, хотя о нем около меня говорили меньше.
Я знал, что попасть к отцу Иоанну очень трудно; но один знакомый священник обещал мне содействие – написать одному из кронштадтских иереев, чтобы тот со своей стороны дал мне нужные указания на месте, в Кронштадте.
В Кронштадте я отправился на пароходе с Васильевского острова. Это было в половине мая. Дорогой я познакомился со священником, бывшим старообрядцем, из крестьян начетчиков, – личностью очень интересной по своему отношению как к старообрядчеству, так и к господствующей церкви. Оказалось, что он также ехал к отцу Иоанну и мы стали компаньонами. Вместе мы явились и к обещанному патрону – кронштадтскому священнику; но мои или, вернее, теперь – наши расчеты оказались напрасными. Священник этот принял нас довольно любезно, но вскоре же и отпустил – совершенно ни с чем. Отчасти это было, впрочем, и в порядке вещей. Из-за рясы моего спутника выглядел истый мужичок-землероб, с типичной крестьянской речью и крестьянскими манерами; я тоже не мог внушить к себе интереса; между тем батюшка жил широко, и в соседней комнате среди гостей я видел морских офицеров... Нас постеснялись показать в хорошем обществе...
Первым делом, когда мы вышли на улицу из-под негостеприимного для нас иерейского крова, мы стали искать для себя помещение. Зашли в “Дом трудолюбия”. Но тут слишком дорого запросили за отдельную комнату, а в общей нам не хотелось оставаться. Отсюда мы прошли к собору. Здесь одна женщина, узнав из расспросов, что мы приехали повидаться с отцом Иоанном, стала усиленно звать к себе. Она обещала дать нам отдельную комнату за рубль. Такая плата была посильна для наших тощих кошельков; к тому же женщина уверила нас, что она пользуется большим расположением отца Иоанна и что отец Иоанн непременно будет у нее, как только возвратится в Кронштадт.
– Я и квартиру содержу с благословения отца Иоанна,– говорила она. – Я не здешняя, – бедная вдова: сильно нуждалась после смерти мужа-офицера. Со своим горем я приехала к отцу Иоанну, а он и сказал мне: благословляю тебя держать квартиры для моих приезжающих, и ты будешь сыта. Я так и сделала. И, слава Богу, у меня добрые люди не переводятся...
У нашей хозяйки было несколько комнат. Нам досталась последняя свободная и самая маленькая из них. Хозяйка оказалась очень словоохотливой дамой. Она много рассказывала о прозрениях и чудесах отца Иоанна. Нам был представлен и живой пример исцеления от нервного расстройства девушки-служанки, подававшей нам самовар. Девушка эта, родом из Минской губернии, круглая сирота, очень охотно, последовательно и складно, изложила нам тяжелую историю своих скитаний и своих страданий – душевных и телесных. Из рассказа ее видно было, что от своего недуга избавлялась она постепенно, да и в то время, по ее словам, она не настолько была крепка, чтобы браться за всякую работу.
Мы заснули очень довольные тем, что случай привел нас в дом, где мы непременно увидим отца Иоанна на другой день. Однако утром его еще не было в Кронштадте. Мы побывали в Андреевском соборе и после молебна (по случаю табельного дня) отправились осматривать стоявшие на рейде военные суда. Мы попали на броненосец “Полтаву”. Все здесь представляло для нас большой интерес: и распорядок жизни, и устройство отдельных помещений, и, наконец, разнообразные орудия для истребления людей и неприятельских судов. Мой спутник положительно был подавлен новизной впечатлений. Объяснения давал нам офицер, и отец Варфоломей то и дело вставлял в его речь свои замечания: “Господи, какая премудрость!”, “Какая премудрость, Господи!”, “До чего дошел человек! Ах ты, Боже мой! Ну и человек!” и тому подобное. А когда мы спустились в машинное отделение, где перед нами были огромные поршни и шатуны, бесконечное число винтов и отдельных механических приспособлений с различными цифровыми показателями – словом – главная двигательная лаборатория судна со своей мускульной и нервной системой и со своими артериями, проводящими пар в различные части металлического организма, отец Варфоломей только вздыхал и качал головой. В его глазах светилась уже растерянность. Было заметно, что все виденное им стало теперь печалить его, хотя смертоносные цели различных приспособлений совершенно затенялись искусством тонких и сложных расчетов механики, так что при осмотре броненосца внимание останавливалось не столько на том, для чего все было сделано, сколько на том, как было сделано...
В свою квартиру мы возвратились часам к шести. Отца Иоанна все еще не было. Мы снова пошли бродить по городу.
Около церковного дома, где жил отец Иоанн, двигались толпы народа. Мы узнали, что его ждут с часу на час, и мы примкнули к ожидавшим. Состав толпы был самый разнообразный; тут были и по праздничному одетые местные рабочие, пощелкивавшие семечки, более и менее веселые и жизнерадостные; эти держали себя “как дома”, хозяевами положения. Но было тут немало и приезжих лиц– в большинстве угрюмых и державшихся особняком. Были тут простые и кокетливые платочки, но были и яркие шляпки, хотя в незначительном количестве. В мужской половине преобладали картузы; котелков было совсем немного. Большинство ожидавших отца Иоанна ходило вдоль улицы, так что улица стала напоминать собой место общественных развлечений.
Около девяти часов разнесся слух, что отец Иоанн в этот день совсем не вернется в Кронштадт. Другие говорили, что он вернется к полуночи. Толпа стала редеть. Отец Варфоломей тоже ушел на квартиру, но я твердо решил ждать, хотя бы до полуночи.
Ночь была светлая, “белая”, по местному названию, напоминавшая ранние сумерки или время перед восходом солнца. Движение на улицах стало сокращаться, и группа ожидавших отца Иоанна растянулась теперь длинной лентой, один конец которой небольшим клубком упирал в открытые ворота его квартиры, а другой терялся вдали по направлению к пароходной пристани.
Часов около одиннадцати послышался в конце живой линии человеческих фигур какой-то неопределенный шум. Шум этот быстро рос и приближался. Наконец стал слышен отчетливый крик: едет – едет. Лента колыхалась, свертывалась, запутывалась в большие клубки, снова распрямлялась. Когда все вокруг меня пришло в беспорядочное движение и послышались возгласы: “Батюшка!.. Кормилец наш!.. Вот он!..”– я был уже за воротами, на большом дворе церковного дома. В здание было несколько ходов. У одного из них, налево, стояла группа человек в десять. Нетрудно было догадаться, что через этот именно ход должен был пройти отец Иоанн, и я направился в эту сторону. Шум около дома на улице между тем как-то сразу оборвался. Сзади себя я услыхал стук колес быстродвижущегося экипажа. Я остановился. Ворота были уже на запоре, однако во дворе собралось много народа. Все бросились к пролетке-одноколке, в которой сидел отец Иоанн, поддерживаемый своим домашним секретарем. Он издали раскланялся со мной и что-то говорил при этом, но что именно, я не мог разобрать. Когда он вышел из пролетки, мы поцеловались, и я сказал, что прошу его уделить мне пять минут для беседы.
– Только пять минут, – ответил отец Иоанн, – потому что в эти часы я никого не принимаю.
Я пошел за ним в толпе. Когда отец Иоанн поднимался по ступенькам крылечка в свою квартиру, у него стали просить благословения ожидавшие его здесь учащиеся.
– Экзамен у меня завтра. Батюшка, благословите! – говорил гимназист.
– Благословите и меня, у меня тоже экзамены, – говорила девочка в форменном платье.
– И меня благословите! И меня, – слышалось со всех сторон.
Отец Иоанн что-то говорил детям, но что, я также не мог разобрать. Видно было, что у него были отношения к ним самые сердечные, а мальчика-гимназиста он о чем-то расспрашивал.
Квартира отца Иоанна помещалась на втором этаже.
Первая комната, в которую я вступил, была кухня. Из нее дверь вела в столовую, небольшую комнату с обеденным столом по середине и большими киотами с иконами и зажженными лампадами в двух углах. По стенам стояли стулья различной формы без всякой выдержки не только в стиле, но даже и в цвете. Тут же стоял крашеный шкаф для одежды. Стол был покрыт белой скатертью. Из столовой еще две двери вели в две соседние комнаты, но внутренность этих комнат мне была не видна. В общем, обстановка напоминала помещение небогатого сельского священника: все было просто, без каких бы то ни было претензий на комфорт, но в то же время здесь веяло теплом и уютностью.
Когда я вошел в столовую, отец Иоанн был в соседней комнате. Он вскоре оттуда вышел и предложил мне сесть. Он снял с себя на ходу свои регалии и рясу и остался в шелковом небесного цвета подряснике. Рясу он сам же повесил в шкаф.
Светлый подрясник вполне отвечал вообще его светлому виду. Передо мной был человек среднего роста, довольно хорошо сложенный и очень цветущий на вид, с белым чистым лицом и ярким румянцем на щеках, которому никак нельзя было дать его семидесяти лет. Волосы на голове были не густые, короткие и с сильной проседью. Бровей у него почти не было. Небольшие голубые глаза смотрели и сосредоточенно, и живо. От глаз шли к вискам лучеобразные морщины. В общем, у него было большое сходство с известными его портретами. Двигался отец Иоанн быстро, но его ноги, видимо, тяжелели. Слышал он туговато. В движениях рук особенно сказывалась порывистость, но голос его по-прежнему был тверд, звучен, моложав.
Раздеваясь, он сказал мне, что был на освящении санатория в Виндаве и что там была императрица Мария Федоровна.
Разговаривая со мной, он несколько раз выходил в соседние комнаты. Выходил он и на кухню и с кем-то разговаривал здесь. Я не видел его собеседника и не слышал, о чем он говорил, но было заметно, что тот был возбужден и по временам говорил с плачем. Отец Иоанн слушал молча и только изредка вставлял свои вопросы. И это, по-видимому, успокоительно действовало на говорившего. “Ну, не в деньгах счастье, – сказал наконец отец Иоанн, – ты это помни!” и отпустил собеседника, еще ранее дав ему поручение принести лафиту. Вероятно, это был местный купец.
Свою беседу с отцом Иоанном я начал сейчас же, как вошел в столовую. Говорил я спешно, чтобы не задерживать его. Выслушав меня, отец Иоанн распорядился, чтобы приготовили самовар.
– Мы с батюшкой чайку напьемся, – добавил он.
Сам он говорил мало: или только спрашивал, или вставлял короткие замечания в мои слова.
Служанка между тем подала самовар. Чай отец Иоанн сам принес из соседней комнаты, в бумажной обертке, и сам же заварил. Разливал чай тоже сам. Перед чаем распорядился подать хересу. Когда принесли бутылку, он отослал ее назад.
– Мы еще не обеднели, – сказал он шутливо и приказал подать какую-то другую. Когда подали новую бутылку, он налил две небольших рюмки.
– Пей! Это укрепляет, – сказал он, чокнувшись своей рюмкой о другую рюмку.
– Мне доктора запрещают пить, – сказал я, не столько, впрочем, для того, чтобы отказаться, сколько затем, чтобы выслушать его мнение.
– А я разрешаю, – сказал он решительно.
И действительно, я едва ли когда испытывал более хорошее действие от вина, как в этот раз.
Два стакана чаю отец Иоанн выслал кому-то в соседнюю комнату.
За чаем он спросил меня, где я остановился. Я сказал.
– Почему же не в “Доме трудолюбия”?
– Там дорогие комнаты.
– Вам должны и так дать номер. Скажите от моего имени, чтобы вам дали номер. (Таким добрым предложением я постеснялся воспользоваться, тем более что надеялся видеть его на другой день и на той квартире, которую занимал.)
Я пробыл у отца Иоанна около сорока минут. При уходе он предложил служить с ним наутро Литургию. Я сказал, что не был на вечерне и вообще не готовился.
– Это ничего,– сказал он. Еще когда я сидел у отца Иоанна, я слышал по временам стук в наружную дверь его квартиры. Выходя от него, я заметил у дверей на лестнице несколько мужчин и женщин из простонародья. Видимо, они следовали словам Евангелия: толцыте и отверзется.
В квартире меня ожидали с большим нетерпением. О том, что мне удалось добиться у отца Иоанна приема, здесь уже знали и, как только я вошел в комнату, меня сейчас же осыпали вопросами.
Что батюшка говорил? Как принял? Как он себя чувствует и так далее, и так далее.
На другой день народ собрался к церкви в ожидании отца Иоанна еще до звона к утрени; но отец Иоанн приехал в церковь, когда служба уже началась, часов около шести. Во время утрени он часто выходил в соседний придел молиться. Выходил и на клирос. Из алтаря не было видно его, но, когда он показывался народу, это можно было заметить по тому волнению, какое сразу поднималось по временам среди молящихся. По временам слышались истерические выкрики: “Батюшка, дорогой, батюшка!” Одна женщина так громко кричала, что ее вывели из церкви. Канон отец Иоанн читал сам. Входную перед Литургией служащие иереи (нас было пятеро) читали без отца Иоанна.
Служил отец Иоанн своеобразно. Возгласы произносил, по-видимому, с крайним напряжением всего организма; слова не растягивал, по и не сливал, а произносил каждое слово отрывисто и отдельно. Два раза, заметил я, он во время Литургии вытер свои глаза платком. Произносил и свои молитвы. Движения его также были свободны и естественны и, по обыкновению, порывисты. На все окружающее, по-видимому, он мало обращал внимания. Причащал он сам. Двум отказал в причастии – без всяких объяснений. Одна была девушка, почти что девочка– лет пятнадцати-шестнадцати. Когда отец Иоанн сказал, что не станет ее причащать, она растерянно осмотрелась вокруг себя, сошла с амвона, потом снова стала в ряды идущих к причастию. После отпуста отец Иоанн обратился к причастникам с поздравлением. “Имею честь поздравить вас с принятием Святых Тайн”, – сказал он и к этим словам присоединил несколько наставлений.
Когда окончилась Литургия, к отцу Иоанну стали подходить с разными просьбами: кто о молитве, а кто – о материальной помощи. С нами служил приезжий откуда-то молодой дьякон, больной и плохо одетый. Он просил помощи на содержание семьи. Отец Иоанн дал ему что-то около восьмидесяти рублей. О помощи просил еще какой-то светский человек; он много и со слезами говорил о своей больной жене. Отец Иоанн дал ему двадцать восемь рублей. Мой компаньон отец Варфоломей получил на свою новостроющуюся церковь сто рублей. Деньги отец Иоанн доставал из кармана своего подрясника, где они лежали в нераспечатанных еще конвертах. Благотворил он охотно и без какого бы то ни было душевного смущения. Тут же в алтаре он диктовал своему секретарю ответы на телеграммы, получавшиеся в весьма большом количестве.
Вокруг отца Иоанна, в общем, все были в приподнятом душевном состоянии: кто переживал радость возрождающейся надежды, кто – облегчение теперь же удовлетворенной нужды, а кто переживал просто благоговейное чувство, при виде нравственной мощи человека, к которому устремлены взоры тысяч и тысяч людей с самыми разнородными и глубоко волнующими ожиданиями. Но хотя отец Иоанн был центральной фигурой и в алтаре и в храме вообще, все наполнял собой и был предметом исключительного внимания всех молящихся, так что все другие были незаметны при нем; при всем том отнюдь нельзя было чувствовать, чтобы он, единственно большой в среде других, кого-либо стеснял, пригнетал, подавлял. В его отношениях к другим не было заметно и в малейшей степени величия, сознающего свое достоинство и потому всегда если не высокомерного, то, во всяком случае, покровительственно-снисходительного. О нем нельзя даже сказать, что он был как отец в кругу близких ему членов семьи. Скорее тут шло бы другое сравнение – он был как старший и ответственный руководитель среди работников, занятых большим и важным делом. В нем не было заметно ни малейшей сентиментальности, столь обычной у людей недостаточно глубоких, хотя и нравственно-высоких. Работа, дело – вот атмосфера, которая, казалось, была наиболее сродна ему и которую он, казалось, всюду хотел бы создавать вокруг себя, – работа не в смысле, конечно, материальной производительности, а в смысле проявления лучших сторон нашей нравственной природы.
Наблюдения за деятельностью отца Иоанна после службы еще более убедили меня в этом.
По выходе из церкви он только на несколько минут заехал к себе на квартиру, а затем сейчас же отправился служить молебны по домам и причащать больных. В этот день я видел его в “Доме трудолюбия”. Здесь он служил молебны в каждом номере. Кое-где присаживался к столу, наливал себе чаю и угощал чаем хозяев номера. Подаваемый им чай принимался как святыня и сейчас же выпивался, судя по лицам, с глубокой верой в его особенную силу.
Стол с чаем и закусками я видел почти во всех номерах. Оставался отец Иоанн в номерах не более пяти-десяти минут. В коридорах и особенно на лестницах его окружали настолько плотно, что, казалось, люди сами его водили и носили, а он был совершенно лишен свободы движений. Иногда он делал усилия, чтобы освободиться от неловкого положения; в этих случаях он приподнимал голову, но его лицо всегда неизменно светилось радостным возбуждением. Служение молебнов в “Доме трудолюбия” он закончил к трем часам. Если считать, что он встал в пять часов, к утрени, то выходило, что он в этот еще далеко не окончившийся день провел на ногах десять часов подряд. При всем том я не заметил в его лице никаких признаков усталости или просто – чувства тяготы.
Из “Дома трудолюбия” отец Иоанн отправился на пароходную пристань и здесь сел на пароход, идущий в Петербург. Он занял отдельную каюту и не выходил из нее до самой остановки парохода. На нашей квартире, кстати сказать, он совсем не был.
В Петербурге на берегу его также ждала большая толпа народа и, как только он ступил на землю, сейчас же, по обыкновению, охватила его тесным кольцом. Провожавший отца Иоанна полицейский чин был оттерт, и отцу Иоанну пришлось прокладывать себе дорогу к карете собственными усилиями. И это было нелегко для него. Его не только давили люди своими телами, иные, быть может, поневоле стесняя его движения; но другие, особенно женщины, хватались за полы его рясы, цеплялись за рукава и, таким образом, намеренно удерживали его на месте. Я видел развевающиеся над головами окружавших его лиц то правый, то левый рукава его рясы. Это он вырывался из цепких рук излишне восторженных почитателей и – особенно – почитательниц. Можно было думать, что на небольшом пространстве, отделявшем пароход от кареты, он более устал, чем за десять часов служения, бесед и благотворительности.
Когда отец Иоанн сел, наконец, в карету и поехал, толпа и тут некоторое время двигалась следом за ним; а одна женщина бежала за каретой, когда лошади увозили отца Иоанна уже полной рысью. Мне хорошо была видна с парохода ее фигура. Высокая, с вытянутыми вперед руками, она бежала длинными шагами. Платье на ней далеко отдавалось назад. Платок также развевался сзади ее. Вся ее внешность выражала стремительный порыв. Трудно было решить, чего тут больше – болезненной ли истеричности, когда человек теряет способность правильно расценивать впечатления, тяжелых ли душевных мук, оставшихся неисцеленными, или – быть может – глубоких нравственных запросов, для которых наконец найдена точка опоры? Над женщиной смеялись, но мне она казалась типичным выражением состояния, переживаемого сотнями тысяч и миллионами людей нашего времени, нравственно растерянных, страдающих и ищущих то с надеждой, а то и без всякой надежды, с одной мукой отчаяния...
С отцом Варсонофием я распрощался тут же на пристани. Еще в Кронштадте он убеждал меня перейти к старообрядцам. При прощании свои советы он повторял особенно настойчиво, рисуя передо мной заманчивые, на его взгляд, перспективы. Позднее он даже присылал ко мне и старообрядца для переговоров.
Теперь отец Варсонофий уже покойник, как совершенно случайно узнал я из одного миссионерского органа, где были помещены хвалебные отзывы о его глубокой преданности православию...
Мне довелось видеть отца Иоанна и третий раз, но уже мертвым, в гробу, или точнее – пришлось видеть траурную колесницу с его останками– у Вознесенского моста на дороге от Балтийского вокзала в Иоанновский монастырь. Народ с пением “Святый Боже” шел многотысячной толпой впереди колесницы и сзади ее, густо заполняя всю улицу и растянувшись на большое пространство. Я стоял на одном месте. Проходящие мимо меня ряды только заканчивали пение начальных слов Трисвятого, как подходящие новые ряды начинали пение тех же слов. Так на том пространстве, где я стоял, бесконечное число раз повторялось; “Святый, святый, святый”. Зрелище было очень внушительное. Высокая колесница блестела серебром. Духовенство также было одето в белые ризы. Развевались блестящие хоругви. Таким образом отец Иоанн и в могилу сходил таким же светлым, каким появлялся живым среди людей.