Глава X
НИКОЛАЙ ЕВГРАФОВИЧ КАК ВОСПИТАТЕЛЬ СВОИХ ДЕТЕЙ
Из воспоминаний дочери
Я помню отца с первых лет моей жизни, т.е. с 1927-28 годов. От папы всегда веяло лаской, тишиной и покоем. Его любили не только родные, но абсолютно все: и соседи, и сослуживцы, и знакомые — все, кто его знал. Он был одинаково учтив как к прислуге, старушке, к простому рабочему, так и к дамам, и своим сотрудникам, и ко всем, с кем имел дела. С манерами джентльмена, сдержанный при любых обстоятельствах, папа редко повышал голос и никогда не выходил из себя. Если ему случалось раздражаться, а детская резвость кого не выведет из терпения, то папа спешил уйти в свой кабинет. Он выходил только успокоившись, помолившись, и тогда только начинал внимательно разбирать наши детские ссоры и жалобы. Папа подолгу беседовал с нами, троими детьми, но вообще, предпочитал разговаривать с собеседником один на один. «Где больше двух — там потерянное время», — любил он повторять пословицу. Отец никогда не уклонялся от нашего воспитания, никогда не отговаривался занятиями и работой и уделял много времени детям, борясь за наши души, как и за свою собственную.
Когда мама меня отстраняла, не желая меня ласкать, я начинала горько и безутешно рыдать. Тут приходил папа, брал меня на руки и утешал меня с бесконечным терпением и любовью. Обычно я долго не могла успокоиться, и отцу приходилось иной раз держать меня на коленях больше часу, а я все продолжала судорожно всхлипывать и прижиматься к папе, как бы прося защиты. «Дай отцу хоть пообедать-то», — обращалась ко мне мама. «Оставь, Зоечка, — говорил отец, — нельзя прогонять от себя ребенка, если он просит ласки».
Помню, как я брала отца за густые бакенбарды и поворачивала молча к себе его лицо, не давая папе смотреть на собеседников. Окружающие нас смеялись и говорили: «Ревнует». «И что это за слово они выдумали? — думала я. — Ведь это мой папа!».
Я была готова просидеть на коленях отца весь вечер. До чего же мне было с ним хорошо! Через ласку отца я познала Божественную Любовь — бесконечную, терпеливую, нежную, заботливую. Мои чувства к отцу с годами перешли в чувства к Богу: чувство полного доверия, чувство счастья — быть вместе с Любимым; чувство надежды, что все уладится, все будет хорошо; чувство покоя и умиротворения души, находящейся в сильных и могучих руках Любимого.
Часто я сладко засыпала на руках отца. Если же сон не одолевал меня, а сходить с рук не хотелось, то папа прибегал к хитрости. Он подзывал старшего брата Колюшу и просил его поиграть у его ног в солдатики. Коля расставлял свои катушечки и кубики, начинал резвиться и манить меня в компанию. Это ему быстро удавалось, и я добровольно спускалась на пол.
Иногда папе все же нас приходилось наказывать, но потом папа всегда просил прощения даже у нас — детей. Мама останавливала отца, объясняя, что непедагогично извиняться перед ребенком, что мы его пример кротости и смирения примем за слабость характера. Строго папа нас никогда не наказывал, а мама говорила: «Дети из тебя веревки вьют!». Но папа отвечал: «Где действует любовь, там строгость не нужна».
Мы очень любили отца. Он ходил с нами гулять, руководил нашими детскими играми, читал нам вслух, объяснял картинки из Библии, брал с собой в церковь. В 4-6 лет мы еще не понимали богослужения, стоять было трудно. Но мы терпеливо стояли, стараясь угодить папе. Мальчики часто спрашивали его: «Скоро домой?». Я спрашивала реже других и этим заслуживала похвалу папы, и он брал меня с собой часто одну. Я не скучала в храме. Я с наслаждением погружалась в свои думы, вспоминала сказки, сочиняла им продолжение. Я мысленно переносилась в дебри лесов, на моря и в горы, которых наяву не видела даже. Мне никто не мешал мечтать в церкви, и я даже жалела порою, что уже пора уходить. Поэтому я всегда просилась сопровождать папу, и он мне не отказывал. Быть в течение нескольких часов рядом с отцом было для меня счастьем, и я не боялась ни тесноты храма, ни трамвайной давки, ни холода зимнего вечера.
В те годы (30-32-й) папа еще ездил по храмам, выбирая то тот, то другой, смотря по тому, где какой священник служит [50]. Выходные дни тогда не совпадали с воскресными, была то «пятидневка», то «шестидневка».
Ясно помню весеннее холодное утро. Солнце грело еще слабо, огромные камни какого-то большого храма отдавали свой зимний холод и заставляли меня ежиться и дрожать. Церковь была пуста. Где-то вдали слабо звучало бесконечное великопостное чтение. Папа ушел куда-то вперед, а я долго сидела одна около двух-трех чужих старушек. Они посылали меня на улицу погреться на солнышке. Я выходила, с наслаждением вдыхала чистый аромат весны, но холодный ветер пронизывал меня насквозь.
Помню, как папа выходил ко мне, укрывал меня своей одеждой, старался меня согреть и просил потерпеть до конца обедни. Я не протестовала, на душе было так светло и радостно, что этот день я запомнила на всю жизнь.
В последующие годы, когда мы были школьниками, т.е. перед войной, отец уже не ездил ни в какую церковь. Любимые его храмы закрылись один за другим, а оставшиеся где-то папа называл «живоцерковническими» и в них не ходил. Дома иконы тоже попрятали в шкаф, загородили занавесками. Но папа подолгу молился как утром, так и вечером. Мама запрещала нам тревожить отца, говорила, что он отдыхает или занимается. Тогда мы стали подглядывать в замочную скважину: если в комнате был свет, то мы тихо входили и часто заставали папу на коленях с молитвенником в руках. Мама просила отца запираться на ключ, но он категорически отказывался, говоря, что дети всегда должны иметь к нему доступ.
«Не ошибается тот, кто ничего не делает», — гласит пословица. Поэтому и в нашем воспитании родители допускали промахи. Пишу же о том для предупреждения других родителей и для того, чтобы читатели знали, что недавно опубликованные труды Н.Е. Пестова не плод размышлений, а действительно — жизненный опыт [51].
Папа сильно баловал нас. По вечерам мы с нетерпением ждали его возвращения с работы, потому что он ежедневно дарил нам что-нибудь, чему мама очень возмущалась. Коле папа дарил новенькие почтовые марочки, мне — художественную открыточку, Сереже — зверюшку из фанеры.
Игрушечные звери стали вскоре, почему-то, все собственностью Сережи. Он аккуратно расставлял их на своей полочке, сосчитать их еще не умел, но ставил так плотно друг к дружке, что сразу замечал, если какой-нибудь игрушки недоставало. «Пустое место!» — кричал он, нервничал и плакал, потому что мы с Колей порой таскали у него зверят и забывали вернуть их, поиграв, на свое место. Сережа был капризным и очень болезненным, страдал отсутствием аппетита. Когда нам давали конфеты, то мы с Колей тут же съедали свою долю, а Сережа свои прятал. У него был свой деревянный ящик, прозванный нами «сундук-рундук». Сережа тщательно обклеивал свой «сундук» фантиками, пестрыми картинками и возил его с собой летом даже на дачу. Наличие этого «сундука» было источником зла и греха, рано обуревавшего наши слабые детские души. «Сундук» не запирался, стоял на полу и был всегда наполнен как свежими, так и засохшими, уже двух-трехмесячными конфетами.
Нам с Колей, естественно, хотелось порой полакомиться, но мы знали, что воровать нельзя, а просить у Сережи бесполезно: он был жаден и лишь изредка оделял нас из «сундука» маленькими частичками конфеток. Мама за это его хвалила: «Он ведь свое вам отдает, добрый мальчик!».
Наличие «сундука-рундука» развивало у Сережи гордость и жадность, а у нас с Колей, с одной стороны, честность (как мы еще воровать не стали!), а с другой стороны — зависть, осуждение и злость на братца: «Скряга, жадюга!» — дразнили мы его. «А вы обжоры, завидующие глаза», — отвечал он нам. Эти пререкания переходили и в драки. Но вскоре (мне было года четыре) родители поручили наше воспитание строгим, но справедливым гувернанткам, а сами ушли на работу. Это подействовало благотворно; мы стали спокойнее, ибо воспитательницы не выделяли никого из нас, но ко всем троим относились ласково и внимательно. Одна из них была с нами год, другая более трех лет, и мы этих женщин очень любили. Они говорили с нами по-немецки, и я к 8-ми годам, как и братья мои, свободно объяснялась на этом языке.
Отец научил нас читать наизусть молитвы очень рано. Именно «читать», но не молиться, ибо молитва есть возношение ума и сердца к Богу. А умом своим мы еще были не в состоянии понять что-либо о невидимом Боге, сердца же наши были уже не чисты, но запятнаны греховными чувствами гнева, зависти и т.п. По утрам и вечерам нас ставили пред образами, но эти минуты вряд ли приближали нас к Богу. Я осуждала братьев, что они торопливо и небрежно произносят молитвы, а Сережа вообще-то еще сильно картавил и лучше читать не мог. Коля, наоборот, будто хвалился правильностью произношения и тем, что мог оттараторить все, как скороговорку. Меня это возмущало. Я читала медленно, с чувством, что ребят раздражало. Каждый из нас читал положенную ему молитву. Но если кто-нибудь замечтается, то другой возьмет и прочтет вслед за своими и «чужую» молитву. Так я вслед за тропарем мученице Наталии спешила прочесть и тропарь преподобному Сергию. Очнувшись, Сережа набрасывался на меня с ревом и слезами: «Она мою молитву прочла!». Мама с папой его успокаивали: «Ну прочти и ты». «Нет, — плакал малыш, — она уже прочла! Как она смела! Это мой святой!». Напрасно родители пускались в объяснения, что любому святому может молиться каждый, до нас теория еще не доходила, и я ликовала: «Зевай, зевай больше», — дразнила я братца. Родители заставляли нас насильно целоваться, но от этого чувства в душе менялись ненадолго. Так еще до семилетнего возраста сатана спешит удалить от Бога неразумные детские души. Но как мать, так и отец боролись за наши души, угождая Богу: мама делала необычайно много добра несчастным, бедным людям, а отец не разгибал колен и усердно клал поклоны, вымаливая у Бога спасение не только своей душе, но и спасение детских душ, вверенных ему Господом.
Одна из первых наших нянек — Маргарита Яковлевна — была немкой. Справедливая, но очень строгая, она била нас по рукам, если мы дрались, и очень скоро приучила нас к сдержанности и дисциплине. С мая месяца по сентябрь включительно мы жили с Маргаритой на даче в лесистой Загарянке, родители приезжали к нам только на выходные дни, которые в те времена не совпадали с воскресеньем. К Маргарите часто приезжал ее родной дядя, пастор реформаторской церкви, приезжали и другие «братья и сестры», как сектанты зовут друг друга. Они пели чудесные гимны, слова звучали ясно и были доступны детскому пониманию.
Царство Небесное складывалось в нашем детском воображении, как милая Отчизна, влекущая к себе душу.
Эти слова соответствовали нашей жизни, ибо мы проводили дни в долгих прогулках по лугам и лесам, усыпанным цветами и изобилующим ягодами и грибами. Когда наступала пора возвращаться в темную московскую квартиру, лишенную солнца, из окон которой видны были одни только каменные стены, я горько плакала. Я с братцами сидела на телеге, нагруженной вещами; лошадка тихо шла по узкой лесной дороге, ветви деревьев задевали наши головы, окропляя нас холодной росой. А вдоль дороги изо мха на нас смотрели шляпки белых грибов, блестящих от дождя. Сколько радости доставляли нам в прошлые дни эти грибы, а тут мы ехали мимо них, обливаясь слезами! За телегой шли мама и гувернантка. Мне подали огромный белый гриб, и я всю дорогу целовала его.
Наступила зима. Мы не заметили, как исчезла Маргарита Яковлевна. Но однажды вечером в столовой появилась грустная, сдержанная и тихая Варвара Сергеевна — бывшая графиня Бутурлина. Мы, дети, встретили ее приход открытым бунтом. Узнав от мамы, что у нас опять будет гувернантка, мы кинулись искать поддержки у папы. Дверь к нему была заперта, и мы осаждали ее долго, стуча в дверь каблуками, кулаками, сопровождая стук криком и плачем. Папа долго не отворял, видно молился, но потом вышел к нам и с трудом нас успокоил, уговорив подчиниться судьбе. Однако, когда Варвара Сергеевна начала нас водить на прогулки в сад, братья мои убегали от нее и держались поодаль. Я тоже сначала дичилась новой воспитательницы, но она скоро покорила мое сердце интересными рассказами. Она посылала меня за мальчиками, и я звала их, доказывая, что «тетя Варя» не злая, что она знает много чудных историй. Сначала за мной последовал Сережа, потом пришел и Коля, ворча себе под нос и называя меня изменницей. Вскоре мы привыкли к тете Варе и любили ее не меньше, чем родителей.
|