# # #
С середины 70-х годов меня просто-таки преследовал «Борис Годунов»; в начале 80-х к нему присоединился «Пир во время чумы». И вот мы сегодня находимся внутри этих трагедий.
Замечательно, что из всей русской истории начинающий 25-летний драматург выбрал для своей первой трагедии не что-нибудь (сюжетов и славных, и страшных достаточно, были и сюжеты либерально-обличительного рода), а — вот это: убийство мальчика-царевича, узурпацию власти при попущении народа и — что после этого бывает. Словно в этом сюжете о цареубийстве, которое в России всегда мыслилось как святотатство, «черная месса» (о. Сергий Булгаков), и его последствиях — увиделось какое-то страшное средоточие нашей истории, «модель», которая еще не исчерпана. Достойно также изумления, что молодой драматург построил произведение на версии, которая, как он хорошо знал, не подтверждена. Тут было какое-то непоколебимое убеждение, полное доверие своей интуиции. Словно кто-то сказал ему: «Пиши это — не ошибешься».
И он не ошибся. Сбылось все — не прошло и ста лет после окончания трагедии. И сбылось притом в масштабах, неслыханных в старину, в непредставимом, разбухшем виде: был убит не только мальчик, царевич, но и царь, и царица, и сестры, и приближенные; и полились реки крови, какие не снились XVII веку; и Смутное время, длившееся тогда полтора десятилетия, захлестнуло весь XX век [2]. Ну не пророк ли?
«Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» — торжествовал он, закончив трагедию осенью 1825 года. И написал об этом Вяземскому — вот уж поистине «бывают странные сближения» — 7 ноября. Правда, по старому стилю. (А именно — в годовщину петербургского наводнения, которое потом, в поэме, будет увидено им как бунт природы, вставшей на дыбы в ответ на самоуправство человека, узурпировавшего власть над миром.)
Финал «Народ безмолвствует» появился, как известно, много позже окончания трагедии. Белинский, высмеявший тех, кто видел в «Борисе» тему совести, пенявший Татьяне за то, что не завела роман с Онегиным, как подобало бы передовой женщине, восторженно объявил народное безмолвие гласом «народной Немезиды», богини мщения (которое без новых рек крови уж наверно не обойдется, но разве жаль крови ради справедливости), — и тем положил начало советской трактовке. Но может быть, хоть мы, на своей шкуре испытавшие, что после этого бывает — после убийства, узурпации, террора, попущенных нами же, народом, — поймем смысл пушкинского финала.
Многие думают, что покаяние — это биение себя в грудь, посыпание себя пеплом и поливание грязью. Покаяние, в религиозном смысле, есть изменение сознания, «метанойя» по-гречески. Не это ли должно совершиться в финале трагедии? — но Пушкин опускает занавес, откладывая финал на какое-то будущее.
И «Пир во время чумы», уж разумеется, про нас. Это трагедия отступничества, трагедия попрания и извращения веры, всего, что свято, и — ко всему — трагедия об ответственности культуры, ее творцов и избранников; впрочем, об этом надо говорить отдельно [3].
# # #
Трагедия России — прежде всего духовная трагедия, и с нею связана печальная судьба «советского» Пушкина.
Коренной предпосылкой катастрофы было условие не политического или экономического характера; предпосылкой было безбожие, отступничество, попрание веры, искоренение памяти о священных основах бытия — все то, чем полон мир в изображении Пушкина. В результате социальные и иные стихии взбесились — как Нева, как Чума, — произведя и продолжая производить неслыханное духовное опустошение, которого жертвами — но и достойными наследниками — мы сегодня являемся.
Однако свято место пусто не бывает, «духовную жажду» не отменить никакой системе, никакому режиму. Если официальная идеология вместо Святой Троицы учредила свою — с большим бородатым Марксом в роли «бога-отца», то в утесненном и изуродованном культурном сознании под «духовностью» стала пониматься прежде всего... любовь к искусству («духовная жизнь» трудового коллектива — совместные походы, скажем, в театр; а у интеллигента — посещение, предположим, консерватории); место же высшего «духовного» авторитета занял — в силу очевидного своего помазанничества — Пушкин, отсеченный от своих духовных корней, перетолковываемый в духе религии человекобожества — марксистском, потом «либеральном», потом диссидентском и так далее.
Христианская вера исключает поклонение человеку, даже такому, как Пушкин. Можно благоговеть перед гением, даром Божьим, который не заслуга того, кому он вручен; перед личным подвигом обладателя, достойно несущего такую ношу. Но ведь это совсем другое. Ни у кого из нас, будь он хоть трижды гений, нет права на поклонение со стороны других. Гений — это такое право, которое все состоит из обязанностей.
Много говорят о правах человека. Не боюсь сказать: слишком много. Забывается одна тонкость.
Есть книга, которую Пушкин дерзнул сравнить с Евангелием; это христианское сочинение, и оно называется «Об обязанностях человека». Не будем обсуждать, можно ли что-нибудь сравнивать с Евангелием, но таково уж было впечатление Пушкина; думаю, его поразила, помимо прочего, сама постановка вопроса: не права человека, но — обязанности его. Это — изменение точки отсчета, другая антропология.
Права человека — категория социальная и юридическая, то есть по отношению к человеку внешняя. Права человеку обеспечиваются извне его, в наружных условиях его существования. Это категория цивилизации.
Обязанности человека — категория культуры, вещь внутренняя; они могут быть реально осуществлены только изнутри человека. В этом смысле истинные обязанности человека есть категория религиозная, духовная, и сформулированы они в заповедях — как необходимые условия сохранности в человеке образа и подобия Бога. Никакие «права человека» немыслимы там, где не исполняются обязанности человека как духовного существа: любые усилия тщетны, любые законы бессильны.
# # #
«Пушкин не будет ни осмеян, ни оскорблен. Но — предстоит охлаждение к нему... Уже многие не слышат Пушкина... как мы его слышим, потому что от грохота последних шести лет стали они туговаты на ухо. Чувство Пушкина приходится им переводить на язык своих ощущений, притупляемых раздирающими драмами кинематографа... Это просто новые люди... Не они в этом виноваты... Между тем необходимость учиться и развиваться духовно ими сознается недостаточно, — хотя в иных областях жизни, особенно в практических, они проявляют большую активность».
Странно — это сказано не сегодня, это Ходасевич, его словам семьдесят лет, его речь «Колеблемый треножник» произнесена тогда же, когда Блок произнес свою — «О назначении поэта». Сегодня Ходасевич онемел бы, увидев, какую большую «активность» проявляют люди, умеющие не созидать культуру, а губить, как готовы они Пушкина и осмеять, и оскорбить. Но я хочу сказать о другом. В 1921 году Ходасевич пророчил «затмение пушкинского солнца», и история, казалось, готова была воплотить его предвидение. Однако Пушкин оказался сильнее истории. Он прошел сквозь нее, невообразимую в своей кровавости и лжи, прошел, сам обдираясь в кровь и волоча на себе клочья чуждых знамен, терпя урон на малых дистанциях, но победив на большой: он всегда был больше стратегом, чем тактиком. Он победил потому, что есть сила, которая больше исторических обстоятельств, — сила «высших ценностей».
Учительница Татьяна Морозова рассказывает мне, как она на уроке спрашивала учеников об их любимых литературных героях, какие разные ответы получала и как один сорванец, встав на ее вопрос и изменившись лицом, тихо, твердо и почтительно сказал:
— Петр Андреич Гринев.
# # #
Духовная сила страны, которая, по выражению Пушкина, «своим мученичеством», «растерзанная и издыхающая», спасла христианскую Европу от нашествия «варваров»; которая позже спасла Европу снова и снова; которая, быть может в таинственных промыслительных целях, учинила над собой устрашившее весь мир жертвоприношение, семидесятилетнюю Голгофу, тем самым сказав всему миру — который, впрочем, вряд ли что-то услышал, — что бывает в результате попрания «высших ценностей», извращения «обязанностей человека», — и все же выжила, может быть, для того, чтобы дать оглохшему миру какой-то новый урок, — такая сила погибнуть не может.
Без России миру не быть. Это не мессианство, это просто служение человечеству. Оно, может быть, подобно служению юродивого, истязающего себя веригами.
Остается малость; остается нам самим осознать наконец сущность, смысл и цель нашего служения. История России, сказал Пушкин, «требует другой мысли, другой формулы», чем история Запада. Надо осознать себя, надо дать этой «другой формуле» работать, а для этого нужна духовная опора — вера в правду «высших ценностей». Правда эта, сказал Достоевский, выше Пушкина, выше России, выше всего. Надо выбирать: или «высшие ценности» — философическая абстракция, существующая лишь в наших головах, и тогда участь России безнадежна, или они реальность, — но тогда уж дело за нами.
Страшно вступать в новую эпоху, сходную по всем признакам с тою, когда в прорубленное Петром «окно» хлынуло все, что только могло хлынуть. Но Россия тогда осталась Россией, и она выдвинула Пушкина, давшего начало небывалой культуре, которая показала всему миру, что не в силе Бог, а в правде. То, что воплотилось в явлении Пушкина, — это что-то невообразимо огромное, какая-то и в самом деле сверхисторическая сила, данная моей прекрасной, моей многострадальной Родине в утешение, ободрение и поучение, — знак высокого жребия, положенный на ее чело.
1990
|