А пятая, последняя?
«Сказка о золотом петушке», неразрывно связанная со всем циклом, в то же время стоит особняком, замыкая процесс и вместе с тем как бы переводя его в новое измерение. Меньше всех других она похожа на русскую народную сказку, и источник ее совсем иной: как установила А. Ахматова, основой для Пушкина стала новелла американского писателя Вашингтона Ирвинга («Легенда об арабском звездочете»), которая написана в духе восточной легенды и повествует об Испании времен мавританского владычества. Единственная ярко русская черта сказки — колоритный характер центрального героя, Дадона. Уже одна эта пестрая «география» — Россия, Америка, Испания, Восток — предполагает поистине мироохватывающий характер сказки. В самом деле, чем глубже вдумываешься в эту странную — и страшную, прежде всего своей загадочностью, своей таинственностью, — историю, тем яснее видишь, что здесь и в самом деле словно закодирован некий всеобщий закон нашего бытия, что в молчаливой глубине этой притчи покоится простой и великий смысл, равно касающийся и отдельной человеческой жизни, и существования всего людского рода. Этого нельзя не почувствовать, но это очень трудно выразить в понятиях. Отчасти тут можно выйти из положения, поставив такой вопрос: почему так случилось с Дадоном? За что он столь сурово наказан?
А. Ахматова утверждала, что кара постигла царя за нарушение слова, данного Звездочету: «Волю первую твою Я исполню как мою». «Первой волей» Звездочета была просьба: «Подари ж ты мне девицу». Дадон отказался ее выполнить, мало того: в гневе убил Звездочета, — за это и был беспощадно казнен Золотым петушком, «А девица вдруг пропала, Будто вовсе не бывало».
Но ведь это лишь самый конец истории — и нарушение слова, и убийство; а все, что привело к такому концу: нападения врагов, исчезновение одного сына, пропажа другого, страшное зрелище их взаимного братоубийства (вспомним о теме семьи в пушкинских сказках!), от которого «Застонала тяжким стоном Глубь долин, и сердце гор Потряслося», содрогнулась даже «равнодушная природа», — все это произошло до того, как Дадон нарушил данное слово; иными словами, кара началась гораздо раньше. За что же?
Именно такой вопрос задал автор этих строк много лет назад детям, собравшимся послушать его рассказ о Пушкине-сказочнике. И девочка лет десяти так ответила на этот вопрос:
— За то, что Дадон, когда был молодой, обижал всех соседей. Ответ — абсолютно точный, простой и единственный, к которому взрослый человек, профессиональный пушкинист, подошел путем долгих, напряженных размышлений, — ребенком был найден в мгновение ока.
В самом деле, судьба Дадона есть своего рода модель человеческой судьбы — такой судьбы, которая складывается в результате необыкновенно распространенного типа поведения. Все, что делает Дадон, диктуется исключительно его желаниями, хотениями, его вожделениями (в широком смысле слова) — вожделениями властолюбия, сластолюбия, гордыни, — и больше ничем. Хотел соседям «наносить обиды смело» — наносил; после этого захотелось как ни в чем не бывало «отдохнуть от ратных дел», не неся ответственности за свои бесчинства, — потребовал отдыха, «покоя»; захотелось насладиться обществом «девицы» — наслаждается прямо в виду мертвых, друг друга убивших собственных сыновей; когда хочется — дает любые обещания, когда неохота их выполнять — отрекается; и «смолоду», и «под старость» ведет себя так, словно все на свете создано и существует в расчете только на него. Это судьба человека, который, существуя в не им созданном мире, тем не менее считает себя полным в этом мире хозяином и распорядителем, могущим беспрестанно от него брать, ничего не отдавая, ничего не платя, — и в конце концов полной мерой расплачивается за это злостное заблуждение.
«Модель» эта, в сущности, универсальна: все мы — в своем роде Дадоны, почти для всех нас наши интересы и хотения — на первом месте, остальное, как правило, менее важно, а если жизнь встает поперек наших хотений, мы обижаемся на невезение, а то и гневаемся на «коварство» судьбы, как разгневался Дадон на преградившего ему путь Звездочета.
Кстати о Звездочете. У Пушкина он почти лишен личных, характерных черт, едва ли не бесплотен. Между тем у Вашингтона Ирвинга чародей — вполне реальный старик, с характером, и к тому же привередливый сластолюбец, охотник до восточной роскоши и до женской красоты, — оттого ему и хочется отнять у султана прекрасную пленницу.
У Пушкина Звездочет — скопец, и это единственное, что о нем доподлинно известно. Прекрасная женщина ему не нужна. Ему нужно, чтобы Дадон выполнил свое обещание.
Но ведь на самом деле это нужно не столько ему, сколько Дадону.
А Дадон этого не понимает — и гневается на Звездочета. И так решается его судьба.
Собственно, вся сказка — о том, что такое человеческая судьба, в сказке спрессован многовековой опыт человечества в постижении смысла этого понятия.
Судьба героя народной сказки складывалась удачно и счастливо постольку, поскольку он правильно вел себя. Бытие было великой магической системой, совершенно безразличной к человеку, существующей сама по себе, и сказка учила человека «всматриваться» в эту систему, подлаживаться, говоря современным языком, к ее алгоритму: говорить те слова и выполнять те действия, которые полагается говорить и выполнять, не делать того, чего делать нельзя; это обеспечивало успех и счастливую судьбу.
Пушкинский герой создан в христианскую эпоху. Христианство не отвергло языческое знание, а дало ему свое место, иные координаты. Оно дало человеку сознание того, что бытие и его Творец небезразличны к нему, человеку, что человек, более того, есть любимое дитя Бога, «венец творения», ради которого, в сущности, создан весь мир. Это сознание налагало на человека огромную ответственность за себя и за весь мир. Со временем эта ответственность была забыта, хуже — она превратилась в безмерную гордыню, доходящую порой до соперничества с Богом (вспомним «Сказку о рыбаке и рыбке»). Таков Дадон — он ведет себя так, будто весь мир находится в его полной воле и подчиняется его хотениям. Он «смолоду» поступает как герой первой сказки, погнавшийся «за дешевизной», и кончает тоже тем, что пытается уйти от выполнения уговора: герой первой сказки придумывает несуществующий оброк с чертей, герой последней бросает Звездочету: «Или бес в тебя ввернулся?» — за что оба должны жестоко поплатиться: один получает «по лбу», другой — «в темя». Вспомним также «Сказку о рыбаке и рыбке»: Старуха своим последним желанием захотела, в сущности, отменить то «ласковое слово», которое Старик дал Рыбке, отпустив ее («Бог с тобою, золотая рыбка!»), и закабалить Рыбку — Дадон отменил слово, данное им Звездочету, и тем самым, как и Старуха, перешел границу, которую безнаказанно переходить нельзя.
Жизнь идет вопреки хотениям Дадона, подчиняется не его воле, а иной, высшей, — потому что он, делая все то, чего делать нельзя, совсем не делает того, что должно делать человеку, оставаясь человеком. Так складывается его «несчастливая» судьба, и в этом нет ни странности ее, ни «коварства».
В отличие от народной сказки, судьба эта воплощена не только в рисунке сюжета, но и в персонажах. Это, конечно, таинственная троица: Звездочет, Золотой петушок и Шамаханская царица, — группа, придающая сказке жутковатую загадочность. Все эти «герои» как-то бесплотны, схематичны и одноцветны, почти как персонажи древней народной сказки (кстати, цвет здесь важен: Звездочет — белый, «поседелый», как вечность, Петушок — царственно-золотой, Царица сияет «как заря», на ней словно отблеск «кровавой муравы», на которой лежат сыновья Дадона); но это иная схематичность, это скорее призрачность, фантомность (что народной сказке чуждо). Вспомним, что в конце девица «вдруг пропала, Будто вовсе не бывало», и притом пропала как раз в тот момент, когда «пропал» («охнул раз — и умер») сам Дадон. То есть ее самой по себе как бы и не было, она — часть жизни Дадона, его помыслов и хотений, часть души героя, который, вот уж поистине, «Не боится, знать, греха»; не обычная сказочная героиня, а фантастическое воплощение жизненных вожделений Дадона. Они-то, вожделения, и есть подлинный, главный «враг», о котором так настойчиво кричит петушок, — ведь, по желанию самого героя, он должен был охранять его не только от соседей, не только от «набега силы бранной», но и от «другой беды незваной». Этой «бедой незваной» и оказывается сам Дадон, «беду» свою он несет в себе — и словно сам себя же убивает: «хватив» Звездочета «жезлом по лбу», тут же получает удар «в темя».
Каковы поступки, желания, помыслы человека — такова и его судьба. В сущности, все три странные фантома — не герои, а символическое воплощение исполнения желаний героя, а тем самым — и его судьбы. Судьба совершилась, герой обратился в ничто — исчезли и они: один «упал ничком, да и дух вон», другой «взвился», третья «пропала».
Но это уже не сказка. Это в полном смысле литература, возникшая из сказки. По идейно-художественным приемам это близко, скажем, к «Шагреневой коже» Бальзака, к «Портрету Дориана Грея» Уайльда, это, наконец, близко к философской фантастике XX века: припомним, например, «Солярис» Ст. Лема, где «мыслящий океан» (ср. тему и роль моря у Пушкина) отзывается на тайные помыслы героев, воплощая их в реальность.
Сходная с современной фантастической философской притчей, эта сказка в то же время напоминает древний жанр учения, или поучения, где жизненные и нравственные уроки увязывались с религиозной концепцией мироздания; недаром последнее слово сказки — «урок». «Урок» этот, однако, вовсе не языческого мифологического свойства. Для языческого сознания, как уже говорилось, бытие безразлично к человеку; и потому человеческая судьба — вещь необратимая, ее не исправишь и не искупишь, такой вопрос даже и не ставился, человек словно попадал в капкан. У Пушкина не так. У Пушкина бытие не ставит человеку ловушку, а ведет с ним диалог. В финале пушкинской сказки совершенно ясно, что Дадону дается возможность выбора. Если бы он сдержал свое слово, если бы впервые в жизни поступил по правде, предпочел бы не ударить, а отдать — вся его жизнь была бы искуплена, ибо он сам стал бы другим, оплатив ее добровольно. Но он остался таким, каким был, и потому расплатился за эту жизнь иначе — обратившись в прах, поскольку ни во что другое такая жизнь перейти не может.
Мрачность подобного финала подчеркивает, оттеняет наличие той светлой возможности, которая у человека есть, которая ему предлагается. В мире «Сказки о золотом петушке», в пушкинских сказках вообще (вспомним: «Тут они во всем признались, Повинились, разрыдались... Царь для радости такой Отпустил всех трех домой») судьба — в отличие от мира языческого, мифологического — вещь в принципе обратимая, искупление — реально, даже в самый последний момент: у человека всегда, пока он жив, есть возможность раскаяться, стать иным, исправить свой путь, свою душу и тем открыть ей тропу к бессмертию; все зависит от желания и готовности к этому.
Завершающая цикл «Сказка о золотом петушке» многим отличается от остальных сказок — прежде всего своим суровым, даже грозным пафосом, заставляющим вспомнить то Ветхий завет, то (в связи с ее восточными оттенками) Коран, — но внутренне она неотъемлемо принадлежит христианской культуре, воплощает христианский взгляд на мир и человека, на бытие и человеческую судьбу.
Ее таинственность и драматизм — не чисто литературный прием, в них отразился драматический, нередко и трагический, жизненный опыт самого поэта, опыт, обретенный в личном пути — пути, руководимом «духовной жаждой» и взыскательной, порой до жестокости, личной совестью гениального, но смертного и грешного, как все мы, человека. «Сказка о золотом петушке», как и «Сказка о рыбаке и рыбке», касается не только индивидуальной судьбы — в ней явственно символическое, эсхатологическое, даже апокалиптическое начало, она — о человеке, о целях бытия, о том, как понимать смысл и цель земной жизни человека. Это делает ее одним из главных произведений позднего Пушкина с его сосредоточенностью на том, что Достоевский называл «последними вопросами».
В цикле пушкинских сказок повторилась, в своеобразном и сжатом виде, история разрушения жанра древней сказки и возникновения литературы. Пушкин не всуе назвал эти произведения «новыми русскими сказками». Непризнанные сами, они оказали мощное опосредованное (в первую очередь — через роман «Капитанская дочка») влияние на становление русского реализма с его стремлением не только к эмпирической «правде жизни», но и к высокой правде духа, — становление, в котором фольклор получил, во многом с легкой руки Пушкина, роль активной творческой силы.
Сохранив опору на древние мифологические представления о бытии как системе твердых законов, Пушкин в своих сказках преодолел ограниченность создавшего сказку языческого сознания: построил картину мира, в котором любовь и верность превыше законов, а главное чудо — человек: существо, одаренное не только физическим естеством, обреченным разрушению, смерти, но и душой, духом, истинная природа которых — жизнь, вечность.
Последняя сказка цикла сурова. Но ее суровость еще ярче оттеняет красоту и добро мира пушкинских сказок. Это светлый мир. То есть — такой, в котором ясно, что светло, а что темно, что высоко, а что низко. Это не мир сплошного добра — это мир ясности духа. Благодаря развернутости к жизни духа, в которой есть возможность добра, истины, красоты, милосердия, искупления, бессмертия, художественный мир сказок Пушкина, несмотря на «разрушение жанра», остается целостен и нерушим, неразъято прекрасен, вечен и полон неиссякающей радости бытия [6].
1991, 1999
|