* * *
Солнце, трезвон и гомон. Весь двор наш — Праздник. На
розовых и золотисто–белых досках, на бревнах, на лесенках амбаров, на
колодце, куда ни глянешь, — всюду пестрят рубахи, самые яркие, новые,
пасхальные: красные, розовые, желтые, кубовые, в горошек, малиновые, голубые,
белые, в поясках. Непокрытые головы блестят от масла. Всюду треплются волосы
враскачку — христосуются трижды. Гармошек нет. Слышится только чмоканье. Пришли
рабочие разговляться и ждут хозяина. Мы разговлялись ночью, после заутрени и
обедни, а теперь — розговины для всех.
Все сядем за столы с народом, под навесом, так повелось «то
древности», объяснил мне Горкин, — от дедушки. Василь–Василич Косой,
старший приказчик, одет парадно. На сапогах по солнцу. Из–под жилетки —
новая, синяя, рубаха, шерстяная. Лицо сияет, и видно в глазу туман. Он уже
нахристосовался как следует. Выберет плотника или землекопа, всплеснет руками,
словно лететь собрался, и облапит:
— Ва–ся!.. Что же не христосуешься с Василь–Василичем?..
Старого не помню… ну?
И все христосуется и чмокает. И я христосуюсь. У меня болят
губы, щеки, но все хватают, сажают на руки, трут бородой, усами, мягкими,
сладкими губами. Пахнет горячим ситцем, крепким каким–то мылом, квасом и
деревянным маслом. И веет от всех теплом. Старые плотники ласково гладят по
головке, суют яичко. Некуда мне девать, и я отдаю другим. Я уже ничего не
разбираю: так все пестро и громко, и звон–трезвон. С неба падает звон, от
стекол, от крыш и сеновалов, от голубей, с скворешни, с распушившихся к
Празднику берез, льется от этих лиц, веселых и довольных, от режущих глаз рубах
и поясков, от новых сапог начищенных, от мелькающих по рукам яиц, от
встряхивающихся волос враскачку, от цепочки Василь–Василича, от звонкого
вскрика Горкина. Он всех обходит по череду и чинно. Скажет–вскрикнет
«Христос Воскресе!» — радостно–звонко вскрикнет — и чинно, и трижды
чмокнет.
Входит во двор отец. Кричит:
— Христос Воскресе, братцы! С Праздником!
Христосоваться там будем.
Валят толпой к навесу. Отец садится под «траспарат». Рядом
Горкин и Василь–Василич. Я с другой стороны отца, как молодой хозяин. И
все по ряду. Весело глазам: все пестро. Куличи и пасхи в розочках, без конца.
Крашеные яички, разные, тянутся по столам, как нитки. Возле отца огромная
корзина, с красными. Христосуются долго, долго. Потом едят. Долго едят и чинно.
Отец уходит. Уходит и Василь–Василич, уходит Горкин. А они все едят.
Обедают. Уже не видно ни куличей, ни пасочек, ни длинных рядов яичек: все
съедено. Земли не видно, — все скорлупа цветная. Дымят и скворчат
колбасники, с черными сундучками с жаром, и все шипит. Пахнет колбаской
жареной, жирным рубцом в жгутах. Привезенный на тачках ситный, великими
брусками, съеден. Землекопы и пильщики просят еще подбавить. Привозят тачку.
Плотники вылезают грузные, но землекопы еще сидят. Сидят и пильщики. Просят еще
добавить. Съеден молочный пшенник, в больших корчагах. Пильщики просят каши. И
— каши нет. И последнее блюдо студня, черный великий противень, — нет его.
Пильщики говорят: будя! И розговины кончаются. Слышится храп на стружках. Сидят
на бревнах, на штабелях. Василь–Василич шатается и молит:
— Робята… упаси Бог… только не зарони!.. Горкин гонит
со штабелей, от стружек: ступай на лужу! Трубочками дымят на луже. И все —
трезвон. Лужа играет скорлупою, пестрит рубахами. Пар от рубах идет. У
высоченных качелей, к саду, начинается гомозня. Качели праздничные, поправлены,
выкрашены зеленой краской. К вечеру тут начнется, придут с округи, будет азарт
великий. Ондрейка вызвал себе под пару паркетчика с Зацепы, кто кого? Василь–Василич
с выкаченным, напухшим глазом, вызывает:
— Кто на меня выходит?.. Давай… скачаю!..
— Вася, — удерживает Горкин, — и так
качаешься, поди выспись.
Двор затихает, дремлется. Я смотрю через золотистое
хрустальное яичко. Горкин мне подарил, в заутреню. Все золотое, все: и люди
золотые, и серые сараи золотые, и сад, и крыши, и видная хорошо
скворешня, — что принесет на счастье? — и небо золотое, и вся земля.
И звон немолчный кажется золотым мне тоже, как все вокруг.
|