Иван Сергеевич Шмелев
Лето Господне

ЦАРИЦА НЕБЕСНАЯ

 

С Фоминой недели народу у нас все больше: подходят из деревни ездившие погулять на Пасху, приходят рядиться новые. На кирпичах, на бревнах, на настилке каретника, даже на крыше погреба и конуре Бушуя — народ и народ, с мешками и полушубками вверх овчиной, с топориками, пилами, которые цепляют и тонко звенят, как струнки. Всюду лежат вповалку, сидят, прихватив колени в синеватых портах из пестряди: пьют прямо под колодцем, наставив рот; расчесываются над лужей, жуют краюхи, кокают о бревно и обколупывают легонько лазоревые и желтые яички, крашенные васильком и луком. У сараев, на всем виду, стоят дюжие землекопы–меленковцы.

— Меленковцы–то наши… каждый уж при своей лопате, как полагается, — показывает мне Горкин. — Пятерик хлебца смякает и еще попросит. Народ душевный.

Меленковцы одеты чисто — в белых крутых рубахах, в бурых сермягах, накинутых на одно плечо; на ногах чистые онучи, лапти — по две ступни. И воздух от них приятный, хлебный. Похаживают мягко, важно, говорят ласково — милачок, милаш. Себя знают: пождут–постоят — уйдут. Возвращаться назад не любят.

У конторы за столиком сидит грузный Василь–Василич; глаза у него напухли, лицо каленое, рыжие волосы вихрами. Говорят — бражки выпил, привезли ему плотники из дому, — вот и ослаб немножко, а время теперь горячее, не соснешь. На земле — тяжелый мешок с медью и красный поливной кувшин с квасом, в котором гремят ледышки. Медяками почокает, кваску отопьет — встряхнется. На столе в столбиках пятаки: четыре столбика, пятый сверху, — выходит домик, получи два с полтиной. Пятаки сваливают в шапки, в обмен — орленые паспорта с печатями из сажи. Тут и Горкин, для помощи, — «сама правда»; его и хозяин слушает.

На крыльце появляется отец, в верховой шапочке, с нагайкой, кричит — давай! Василь–Василич вскакивает, тоже кричит — «д–ввайй!» — и сшибает чернильницу. Отец говорит, щурясь:

— Горкин, поглядывай!..

— Будь–п–койны–с, до ночи все подчищу! — вскрикивает Василь–Василич и крепко кладет на счетах. — А это–с… солнышком напекло!..

Кавказка давно оседлана. Осторожно ступая между лежачими, которые принимают ноги, она направляется к отцу. Все на нее дивятся: «Жар–Птица, прямо», — такая она красавица! Так и блестит на солнце от золотистой кожи, от серебряного седла, от глаз. Отец садится, оглядывает народ, — «что мало?» — и выезжает на улицу. Вдогонку ему кричат: «забирай всех — вот те и будет много!»

— Ги–рой!.. — вскрикивает Василь–Василич и воздевает руки, — В Подольск погнал, барки закупать… а к ночи уж тут как тут!..

Я хочу, чтобы всех забрали. И Горкину тоже хочется. Когда Василь–Василич начинает махать–грозиться — «я те летось еще сказал… и глаз не кажи лучше, хозяйский струмент пропил!» — Горкин вступается:

— Хозяин простил… по топорику хорош, на соломинку враз те окоротит. А на винцо–то все грешные.

— Задавай билет, ладно.. — гудит Василь–Василич в кувшин, — первопоследний раз. У меня на хозяйское добро и муха не может..!

Нельзя не уважить Горкину, и подряды большие взяты: мост в Кожевниках строят, плотину у Храм–Спасителя перешивают, — работы хватит.

А то и Горкин рассердится:

— Уходи и уходи без розговору, до бутошника… — поокивает он строго: — К скудентам своим ступай, бунтуй, они те курятиной кормить будут. Я тебя по летошнему году помню, как народ у меня булгачил. Давно тебя в поминанье написал!

Все глядят весело, как плутоватый парень, ругаясь, идет к воротам. Кричат вдогонку:

— Шею ему попарь, скандалыцику! Топорика–то не держал… плотник!..

 

*   *   *

 

В кабинете с зеленой лампой сидит отец, громко стучит на счетах. Он только что вернулся. Высокие сапоги в грязи, пахнет от них полями. Пахнет седлом, Кавказкой, далеким чем–то. Перегнувшись на стульчике, потягивает бородку Горкин. В дверях строго стоит Василь–Василич, косит тревожно: не было бы чего. В окно веет прохладой и черной ночью, мерцают звезды. Я сижу на кожаном диване и все засматриваю в окошко сквозь ширмочки. Ширмочки разноцветные, и звезды за ними меняют цвет: вот золотая стала, а вот голубая, красная… а вот простая. Я вскрикиваю даже: «глядите, какие звездочки!» Отец грозится, продолжая стучать на счетах, но я не могу уняться: — «малиновые, зеленые, золотые… да поглядите, скорей, какие!..» Кажется мне, что это сейчас все кончится.

— И что ты, братец, мешать приходишь… — рассеянно говорит отец и начинает смотреть сквозь ширмочки.

Заглядывает и Горкин, почему–то мотая головой, и даже Василь–Василич. Он подходит на цыпочках, сгибается, чтобы лучше видеть, а сам подмаргивает ко мне.

— А, выдумщик! — сердясь, говорит отец.

Они ничего не видят; а я вижу: чудесные звездочки, другие!

— Новых триста сорок… Ну, как? — спрашивает отец Горкина.

— Робята хорошие попались, ничего. Ондрюшка от Мешкова к нам подался…

— Это стекла который бил, скандалист?

— Понятно, разбойник он… и зашибает маненько, да руки золотые! С Мартыном не поровняешь, а за ним станет.

С Марты–ном? Ну, это ж…

Меня–то он побоится, крестник мне, попридержу дурака.

— Сам Мешков оставлял, простил, — вступается и Василь–Василич, — прибавку давал даже. Мартын не Мартын, а… не хуже альхитектора.

Мартына я не знаю, но это кто–то особенный, Горкин сказал мне как–то: «Мартын… Такого и не будет больше, песенки пел топориком! У Господа теперь работает».

— Суббота у нас завтра… Иверскую. Царицу Небесную принимаем. Когда назначено?

Горкин кладет записочку:

— Вот, прописано на бумажке. Монах сказывал — ожидайте Царицу Небесную в четыре… а то в пять, на зорьке. Как, говорит, управимся.

— Хорошо. Помолимся — и начнем.

— Как, не помолемшись! — говорит Горкин и смотрит в углу на образ. — Наше дело опасное. Сушкин летось не приглашал… какой пожар–то был! Помолемшись–то и робятам повеселей, духу–то послободней.

— Двор прибрать, безобразия чтобы не было. Прошлый год, понесли Владычицу, мимо помойки!..

— Вот это уж не доглядели, — смущенно говорит Горкин. — Она–Матушка, понятно, не обидится, а нехорошо.

Тесинками обошьем помоечку. И лужу–то палубником, что ли, поприкрыть, больно велика. Народ летось под Ее–Матушку как повалился, — прямо те в лужу… все–то забрызгали. И монах бранился… чисто, говорит, свиньи какие!

— От прихода для встречи Спаситель будет с Николай–Угодником. Ратников калачей чтобы не забыл ребятам, сколько у него хлеба забираем…

— Калачи будут, обещал. И бараночник корзину баранок горячих посулил, для торжества. Много у него берут в деревню…

— Которые понесут — поддевки чтобы почище, и с лица поприглядней.

— Есть молодчики, и не табашники. Онтона Кудрявого возьму…

— Будто и не годится подпускать Онтона–то?.. — вкрадчиво говорит Василь–Василич. — Баба к нему приехала из деревни… нескладно будто..?

— А и вправду, что не годится. Да наберем–с, на полсотню хоть образов найдем. Нищим по грошику? Хорошо–с. Многие приходят из уважения. Песочком посорим, можжевелочкой, травки новой в Нескушном подкосим, под Владычицу–то подкинуть…

— Ну, все. Пошлешь к Митреву в трактир… калачика бы горяченького с семгой, что ли… — потягиваясь, говорит отец. — Есть что–то захотелось, сто верст без малого отмахал.

— Слушаю–с, — говорит Василь–Василич. — Уж и гирой вы!..

Отец прихватывает меня за. щеку, сажает на колени на диване. Пахнет от него лошадью и сеном.

— Так — звездочки, говоришь? — спрашивает он. вглядываясь сквозь ширмочки. — Да, хорошие звездочки… А я, братец, барки какие ухватил в Подольске!.. Выростешь — все узнаешь. А сейчас мы с тобой калачика горяченького…

И, раскачивая меня, он весело начинает петь:

 

Калачи — горячи,
На окошко мечи!
Проезжали г..начи,
Потаскали калачи.
Прибег мальчик,
Обжег пальчик,
Побежал на базар,
Никому не сказал.
Одной бабушке сказал:
Бабушка–бабушка,
Ва–ри кутью —
Поминать Кузьму!

 

Двор и узнать нельзя; Лужу накрыли рамой из шестиков, зашили тесом, и по ней можно прыгать, как по полу, — только всхлипывает чуть–чуть. Нет и грязного сруба помойной ямы: од ели ее шатерчиком, — и блестит она новыми досками, и пахнет елкой. Прибраны ящики и бочки в углах двора. Откатили задки и передки, на которых отвозят доски, отгребли мусорные кучи и посыпали красным песком — под елочку. Принакрыли рогожами навозню, перетаскали высокие штабеля досок, заслонявшие зазеленевший садик, и на месте их, под развесистыми березами, сколотили высокий помост с порогом. Новым кажется мне наш двор — светлым, розовым от песку, веселым. Я рад, что Царице Небесной будет у нас приятно. Конечно, Она все знает: что у нас под шатерчиком помойка, и лужа та же, и мусор засыпали песочком; но все же и Ей приятно, что у нас стало чисто и красиво, и что для Нее все это. И все так думают. Стучат весело молотки, хряпкают топоры, шипят и вывизгивают пилы. Бегает суетливо Горкин:

— Так, робятки, потрудимся для Матушки–Царицы Небесной… лучше здоровья пошлет, молодчики!..

Приходят с других дворов, дивятся — какой парад!

Ступени высокого помоста накрыты красным сукном — с «ердани», и даже легкую сень навесили, где будет стоять Она: воздушный, сквозной шатер, из тонкого воскового теса, струганного двойным рубанком, — как кружево! Легкий сосновый крестик, будто из розового воска, сделан самим Андрюшкой, и его же резьба навесок — звездочками и крестиками, и точеные столбушки из реек, — загляденье. И даже «сияние» от креста, из тонких и острых стрелок, — совсем живое!

— Ах, Ондрейка! — хлопает себя Горкин по коленкам, — Мартын бы те прямо…

Андрюшка, совсем еще молодой, в светлой, пушком, бородке, кажется мне особенным, как Мартын. Он сидит на шатре помойки и оглядывает «часовенку».

— Так, ладно… — говорит он с собой, прищурясь, несет в мастерскую дранки, свистит веселое, — и вот, на моих глазах, выходит у него птичка с распростертыми крыльями — голубок? Трепещут лучинки–крылья, — совсем живой! Его он вешает под подзором сени, крылышки золотятся и трепещут, и все дивятся, — какие живые крылья, «как у Святого Духа!». Сквозные, они парят.

Вечерком заходит взглянуть отец. За ним ходит Горкин с Василь–Василичем. Молча глядит отец, глядит долго… роется пальцами в жилетке, приказывает позвать Андрюшку. Говорят — не то в баню пошел, не то в трактире.

— Целковый ему на чай! — говорит отец. Жалованье за старшого.

Чуть светает, я выхожу во двор. Свежо. Над «часовенкой» — смутные еще березы, с черными листочками–сердечками, и что–то таинственное во всем. Пахнет еловым деревом по росе и еще чем–то сладким: кажется, зацветают яблони. Перекликаются сонные петухи — встают. Черный воз можжевельника кажется мне мохнатою горою, от которой священно пахнет. Пахнет и первой травкой, принесенной в корзинах и ожидающей. Темный, таинственный тихий сад, черные листочки берез над крестиком, светлеющий голубок под сенью и черно–мохнатый воз — словно все ждет чего–то. Даже немножко страшно: сейчас привезут Владычицу.

Светлеет быстро. У колодца полощутся, качают, — встает народ. Которые понесут — готовы. Стоят в сторонке, праздничные, в поддевках, шеи замотаны платочком, сапоги вычернены ваксой, длинные полотенца через плечо. Кажутся и они священными. Горкин ушел к Казанской с другими молодцами — нести иконы. Василь–Василич, в праздничном пиджаке, с полотенцем через плечо, дает последние приказания:

— Ты, Сеня, как фонарик принял, иди себе — не оглядывайся. Мы с хозяином из кареты примем, а Авдей с Рязанцем подхватят с того краю. А которые под Ее поползут, не шибко вались на дружку, а чередом! Да повоздержитесь, лешие, с хлеба–то… нехорошо! Летось, поперли… чисто свиньи какие… батюшка даже обижался. При иконе и такое безобразие неподходящее. Мало ли чего, в себе попридержите… «не по своей воле!». Еще бы ты по своей воле!.. А, Цыганку не заперли… забирай ее, лешую!..

Кидаются за Цыганкой. Она забивается под бревна и начинает скулить от страха. Отцепляют от конуры Бушуя и ведут на погребицу. Стерегут на крышах, откуда до рынка видно. Из булочной, напротив, выбегли пекаря, руки в тесте. Несут Спасителя и Николу–Угодника от Казанской, с хоругвями, ставят на накрытые простынями стулья — встречать Владычицу. С крыши кричат — «едет!».

— Матушка–Иверская…Царица Небесная!..

Горкин машет пучком свечей: расступись, дорогу! Раскатывается холстинная «дорожка», сыплется из корзин трава.

— Матушка… Царица Небесная… Иверская Заступница…

Видно передовую пару шестерки, покойной рысью, с выносным на левой… голубую широкую карету. Из дверцы глядит голова монаха. Выносной забирает круто на тротуар, с запяток спрыгивает какой–то высокий с ящиком и открывает дверцу. В глубине смутно золотится. Цепляя малиновой епитрахилью с золотом, вылезает не торопясь широкий иеромонах, следует вперевалочку. Служка за ним начинает читать молитвы. Под самую карету катится белая «дорожка».

 

…Пресвятая Богоро–дице… спаси на–ас…

 

Отец и Василь–Василич, часто крестясь, берут на себя тяжелый кивот с Владычицей. Скользят в золотые скобы полотенца, подхватывают с другого краю,

— и, плавно колышась, грядет Царица Небесная надо всем народом. Валятся, как трава, и Она тихо идет над всеми. И надо мной проходит, — и я замираю в трепете. Глухо стучат по доскам над лужей, — и вот уже Она восходит по ступеням, и лик Ее обращен к народу, и вся Она блистает; розово озаренная ранним весенним солнцем.

 

…Спаа–си от бед… рабы твоя, Богородице…

 

Под легкой, будто воздушной сенью, из претворенного в воздух дерева, блистающая в огнях и солнце, словно в текучем золоте, в короне из алмазов и жемчугов, склоненная скорбно над Младенцем, Царица Небесная — над всеми. Под ней пылают пуки свечей, голубоватыми облачками клубится ладан, и кажется мне, что Она вся — на воздухе. Никнут над Ней березы золотыми сердечками, голубое за ними небо.

…к Тебе прибегаем… яко к Нерушимой Стене и предста–тель–ству–у…

Вся Она — свет, и все изменилось с Нею, и стало храмом. Темное — головы и спины, множество рук молящих, весь забитый народом двор… — все под Ней. Она — Царица Небесная. Она — над всеми. Я вижу на штабели досок сбившихся в стайку кур, сбитых сюда народом, огнем и пеньем, всем непонятным, этим, таким необычайным, и кажется мне, что и этот петух, и куры, и воробьи в березках, и тревожно мычащая корова, и загнанный на погребицу Бушуй, и в бревнах пропавшая Цыганка, и голуби на кулях овса, и вся прикрытая наша грязь, и все мы, набившиеся сюда, — все это Ей известно, все вбирают Ее глаза. Она, Благодатная, милостиво на все взирает.

 

Призри благосе–рдием, всепетая Богоро–дице.

 

Я вижу Горкина. Он сыплет в кадило ладан, хочет сам подать батюшке, но у него вырывает служка. Вижу, как встряхивают волосами, как шепчут губы, ерзают бороды и руки. Слышу я, как вздыхают: «Матушка… Царица Небесная»… У меня горячо на сердце: над всеми прошла Она, и все мы теперь — под Нею.

 

…Пресвятая Богоро–дице… спаси на–ас!..

 

Пылают пуки свечей, густо клубится ладан, звенят кадила, дрожит синеватый воздух, и чудится мне в блистаньи, что Она начинает возноситься. Брызгает серебро на все: кропят и березы, и сараи, и солнце в небе, и кур с петухом на штабели… а Она все возносится, вся — в сияньи.

— Берись… — слышен шепот Василь–Василича.

Она наклоняется к народу… Она идет. Валятся под Нее травой, и тихо обходит Она весь двор, все его закоулки и уголки, все переходы и навесы, лесные склады… Под ногами хрустит щепой, тонкие стружки путаются в ногах и волокутся. Идет к конюшням… Старый Антипушка, похожий на святого, падает перед Ней в дверях. За решетками денников постукивают копыта, смотрят из темноты пугливо лошади, поблескивая глазом. Ее продвигают краем, Она вошла. Ей поклонились лошади, и Она освятила их. Она же над всем Царица, Она — Небесная.

— Коровку–то покропите: посуньте Заступницу–то к коровке! — просит, прижав к подбородку руки, старая Марьюшка–кухарка.

— Надо уважить, для молочка… — говорит Андрон–плотник.

Вдвигают кивот до половины, держат. Корова склонила голову.

Несут по рабочим спальням. Для легкого воздуха накурено можжухой. Спаситель и Николай–Угодник провожают. Вносят и в наши комнаты, выносят во двор и снова возносят на подмостки. Приходят с улицы — приложиться. Поют народом — Пресвятая Богоро–дице. спаси на–ас Горкин руками водит, чтобы складнее пели. Батюшки кушают чай в парадном зале, закусывают семгой и белорыбицей, со свежими, паровыми огурцами. Василь–Василич угощает в конторе «ящичного» и кучера с мальчишкой; мальчишку — стоя. Народ стережет священную карету. На ее дверцах написаны царские короны, золотые. Старушки крестятся на Ее карету, на лошадей; кроткие у Ней лошадки, совсем святые.

Голубая карета едва видна, а мы еще все стоим, стоим с непокрытыми головами, провожаем…

— Помолемшись… — слышатся голоса в народе.

— По гривеннику выдать, чайку попьют, — говорит отец. — Ну, помолились, братцы… завтра, благословясь, начнем.

Весело говорят:

— Дай Господи.

Праздник еще не кончился. Через дорогу несут от Ратникова на узких лотках калачики — горячие, огневые, — жгутся. Плывут лотки за лотками на головах, как лодочки. А вот и горячие баранки, с хрустом. Едят на бревнах, идут в трактиры. Толкутся в воротах нищие, поздравляют: «помолемшись!» Им дают грошики. Понемногу расходятся. Остается пустынный двор, как–то особенно притихший, — обмоленный. Жалко расстаться с ним.

 

*   *   *

 

Вечер, а все еще пахнет ладаном и чем–то еще… святым? Кажется мне, что во всех щелях, в дырках между досками, в тихом саду вечернем, — держится голубой дымок, стелются петые молитвы, — только не слышно их. Чудится мне, что на всем остался благостный взор Царицы.

Василь–Василич, с плотниками, уже буднично говорит:

— Поживей–поживей, ребята… все разобрать, собрать, что к чему. Помойку расшить, с лужи палубник принять, штабеля на место. Некогда завтра заниматься.

Возвращается старый двор. Светлую сень снимают. Падает голубок и крест. Неужели и их расколют?! Я беру голубка и крест. Я унесу их в садик, они святые. Штабеля заслоняют сад. Разбирают покрышку с ямы, тащат по луже доски. Вот уж и прежнее. Цепью гремит Бушуй, прыгает по доскам Цыганка. Да где же — все?! Я несу голубка и крест. В саду, под розоватыми яблоньками, пахнет священно–грустно, здесь еще тихий свет. Я гляжу на вечерние березы, на сердечки… Сквозные еще они, и виднеется через них, как в сетке, вечернее голубое небо.

Должно быть, грустно и Горкину. Он сидит на бревнах, глядит, как укладывают доски, о чем–то думает.

— Вот те и отмолились… — говорит он, поглаживая мою коленку. — Доживем — и еще помолимся. К Троице бы вот сходить надо… Там уж круглый те год моление, благолепие… а чистота какая!.. И паки соборы, и цветы всякие, и ворота все в образах…а уж колокола–а звонят.. поют и поют прямо!..

Меня заливает и радостью, в грустью, хочется мне чудесного, и утреннее поет во мне — …Пресвятая Богоро–дице… спаси на–ас!..