* * *
Сходится народ к обеду. Въезжает на дрожках Василь–Василич,
валится с них, — и прямо под колодец. Горкин ему качает и говорит:
«нехорошо, Вася… не годится». Он только хрипит: «взопрел!» Встряхивается,
ерошит рыжие волосы, глядит вспухшими мутными глазами, утирается красным
платком и валится на дрожки. Говорит, мотаясь: «в ты–щи местов надоть… й–еду–у!»
Кричат от ворот — «хозяин!». Василь–Василич вскакивает, швыряет картуз об
дрожки и тянет из пиджака книжечку. Кричит: «тверрдо стою, мо…гу!» Ему подают
картуз. Въезжает верхом отец, Кавказка в мыле.
— Косой здесь? — спрашивает отец и видит Василь–Василича. —
Да где тебя носило — поймать не мог?
— Все в порядке, будь–п–койны–с… тыщи
местов изъездил! — кричит Василь–Василич и ерзает большим пальцем по
книжечке, но грязные листочки слиплись. Там какие–то палочки, кружочки и
крестики, и никто их не понимает, только Василь–Василич.
— Хо–рош! — говорит отец. — Пример
показываешь.
— Будь–п–койны–с, крепко стою… голову
запекло, взопрел–с! В тыще местов был; все… как есть, в п–рядке!
Отец смотрит на него, он смотрит на отца — не колыхнется. Отец
забрасывает вопросами: поданы ли под Воробьевку лодки, в Марьиной роще как,
сколько свай вбито у Спасского, что купальни у Каменного, портомойни на Яузе,
плоты под Симоновом, дачи в Сокольниках, лодки на перевозе под Девичьим… Василь–Василич
ерзает пальцем в книжечке, с носа его повисла капелька, нос багровый и
маслится. Все в порядке: купальни, стройка в Сокольниках, лодки под Воробьевку
поданы для гулянья, и душегубки для англичан, и фиверки в Зоологическом на
пруду наводят, и травы пять возов к вечеру подвезут, душистой–ароматной,
для Святой Троицы, и сваи, и портомойни, и камня выгружено, и кокоры с барок на
стройку посланы, и… Все в порядке!
— Под Воробьевку робят нарядил надежных, никого не
потопим, догляжу–с.
— Видно, Горкину за тебя глядеть! — говорит
отец. — Летось пятерых чуть не утопил… спасибо, выплыли. А тебя в Марьину,
где посуше.
— Воля ваша. Только Панкратычу трудно будет… старый
человек, священный! С народом не собразишься… тыщи народу завтра, самый у нас
мокрый праздник. Троица! все на воду рвутся, веночки эти запущают, по старой
моде, с березками катаются, не дай Бог! С ими надо какое ожесточе–ние!..
Кого по шее, кого веслом… кому доброе слово… разные пьяные бывают. А у нас под
шестьдесят лодок прогулочных, три дощака да две косых, на перевозе… тыщи с–под
Девичьего навалится, всех принять надо без скандалу–с… Я уж урядника
запросил и станового попридержу закусочкой, для строгости…
— Пьяницу–то Горшкова?
— Завтра он устрашится, вот как!.. Страх его заберет–с,
по случаю, как самого князя Долгорукова ждут на Воробьевку… будет при опасном
посту! А при Горшке–то мы, как у Христа за пазухой–с. Ногой топнет
— весь берег задрожит… пьяные самые к лодкам и не подойдут–с. На их
глотку–то каку надо! А Михал Панкратыч, старый человек, священный… а,
сами знаете, с вашим народом как?
— Помни. За порядок — красную, за чуть что… искупаю!
Обедать.
— О–рел! — взмахивает руками Василь–Василич,
совсем веселый. — Прямо свет–приставление завтра на Воробьевке
будет! — и опять лезет под колодец.
Рад и Горкин: от греха подальше.
Едем на Воробьевку, за березками. Я с Горкиным на Кривой в
тележке, Андрюшка–плотник — на ломовой. Едем мимо садов, по заборам
цветет сирень. Воздух благоуханный, майский. С Нескучного ландышками тянет.
Едут воза с травой, везут мужики березки, бабы несут цветочки — на Троицу.
Дорога в горку. Кривая едва тащит. Горкин радуется на травку, на деревца,
указывает мне — что где: Мамонова дача вон, богадельня Андреевская, Воробьевка
скоро. «А потом к Крынкину самому заедем, чайку попьем, трактир у него на самом
на торчке, там тебе вся Москва, как на ладошке!» Справа деревья тянутся, в
светлой и нежной зелени.
— Гляди, матушка–Москва–то наша!.. —
толкает меня Горкин и крестится.
Дорога выбралась на бугорок, деревья провалились, — я
вижу небо, будто оно внизу. Да где ж земля–то? И где — Москва?..
— Вниз–то, в провал гляди… эн она где, Москва–то!..
Я вижу… Небо внизу кончается, и там, глубоко под ним, под
самым его краем, рассыпано пестро, смутно. Москва… Какая же она большая!..
Смутная вдалеке, в туманце. Но вот, яснее–.. — я вижу колоколенки,
золотой куполок Храма Христа Спасителя, игрушечного совсем, белые ящички–домики,
бурые и зеленые дощечки–крыши, зеленые пятнышки–сады, темные трубы–палочки,
пылающие искры–стекла, зеленые огороды–коврики, белую церковку под
ними… Я вижу всю игрушечную Москву, а над ней золотые крестики.
— Вон Казанская наша, башенка–то зеленая! —
указывает Горкин. — А вон, возля–то ее, белая–то… Спас–Наливки.
Розовенькая, Успенья Казачья… Григорий Кесарейский, Троица–Шабловка… Риз
Положение… а за ней, в пять кумполочков, розовый–то… Донской монастырь
наш, а то — Данилов, в роще–то. А позадь–то, колокольня–то
высоченная, как свеча… то Симонов монастырь, старинный!.. А Иван–то
Великой, а Кремь–то наш, а? А вон те Сухарева Башня… А орлы те, орлы на
башенках… А Москва–река–то наша, а?.. А под нами–то, за
лужком… белый–красный… кака колокольня–то с узорами, с кудерьками,
а?! Девичий монастырь это. Кака Москва–то наша..!
В глазах у меня туманится. Стелется подо мной, в небо
восходит далью.
Едем березовою рощей, старой. Кирпичные заводы, серые низкие
навесы, ямы. Дальше — березовая поросль, чаща. С глинистого бугра мне видно:
все заросло березкой, ходит по ветерку волною, блестит и маслится.
— Дух–то, дух–то леккой какой… березовый,
а? — вздыхает Горкин. — Приехали. Ондрейка–озорннк, дай–ко
молодчику топорик, его почин. Перва его березка.
Мне боязно. Горкин поталкивает — берись. Выбирает мне
деревцо. Беленькая красавица–березка. Она стояла на бугорке, одна.
Шептались ее листочки. Мне стало жалко.
— Крепше держи топорик. В церкву пойдет, молиться, у
Троицы поставлю, помечу твою березку… — и он завязывает на ней свой поясок с
молитвой. — Да ну, осмелей… ну?..
Он берет мои руки с топориком, повертывает, как надо,
ударяет. Березка дрожит, сухо звенит листочками и падает тихо–тихо, будто
она задумалась. Я долго стою над ней. А кругом падают другие, слышится дрожь и
шелест.
— Давай его на седло, в Черемушки его прокачу! —
слышу я крик отца.
И радостно, и страшно. И будто во сне все это.
Ноги мои распялены, прыгаю на тугой подушке, хватаюсь за
поводья. Прыгает голова Кавказки, грива жестко хлещет меня в лицо. «Лихо?» —
спрашивает отец в макушку, сжимая меня под мышками. Пахнет знакомыми духами–флердоранжем,
лесом, сырой землей. Не видно неба, — светлый, густой орешник. «Кукушка…
слышишь? — колет отец усами, — ку–ку… ку–ку?» Слышу,
совсем далеко. Деревня, стекла на парниках, сады. У голубого домика стоит
высокий старик, в накинутом на рубаху полушубке; с ним девочка, в розовом
платьице. Здороваются, и отец спрашивает, готов ли его заказ. Мы идем в сад, и
старик срезает для нас крупные, темные пионы. Отец торопится, надо взглянуть на
лодки. Старик говорит девочке: «жениху–то цветочков дай». Девочка смотрит
исподлобья, сосет пальчик. Когда мы садимся ехать, подходят бабы. В ведрах у
них сирень, ландыши, незабудки и желтые бубенцы. Старик говорит, что это все к
нашему заказу, завтра пришлет поутру. Девочка — у ней синие глазки и светлые,
как у куклы, волосы — протягивает мне пучочек ландышков, и все смеются.
«Хороший садовод, — говорит мне потом отец, — богатый, а когда–то
у дедушки работал». Скачем лесною глушью, опять кукушка… — будто во сне все
это.
На дороге наши воза с березками. Отец ссаживает меня и
скачет. Мы сворачиваем в село, к Крынкину. Он толстый и высокий, как Василь–Василич,
в белой рубахе и жилетке. Говорит важно, хлопает Горкина по руке и ведет нас на
чистую половину, в галдарейку. Они долго пьют чай из чайников, говорят о делах,
о деньгах, о садах, о вишнях и малине, а я все хожу у стекол и смотрю на Москву
внизу. Внизу, под окном, деревья, потом река, далеко–далеко внизу, за
рекой — Москва. Нижние стекла разные — синие, золотые, красные. И Москва разная
через них. Золотая Москва всех лучше.
— Никак над Москвой–то дождик? — говорит
Горкин и открывает окно на галерейке.
Теперь настоящая Москва. Над нею туча, и видно, как сеет
дождь, серой косой полоской. Светло за ней, и вот — видно на туче радугу. Стоит
над Москвой дуга.
— Так, проходящая… пыль поприбьет маленько. Пора,
поедем.
Крынкин говорит: «постой, гостинчика ему надо». И несет мне
тонкую веточку, а на ней две весенние клубнички. Говорит: «крынкинская,
парниковая, с Воробьевки, — и поклончик папашеньке».
Мы едем на березках. Вот и опять Москва, самая настоящая
Москва. Я смотрю на веселые клубнички, на березовый хвост за нами, который
дрожит листочками… — будто во сне все это.
|