* * *
Запрягают в полок Кривую. Ее держат из уважения, но на
Болото и она дотащит. Встряхивает до кишок на ямках, и это такое удовольствие!
С нами огромные корзины, одна в другой. Едем мимо Казанской, крестимся. Едем по
пустынной Якиманке, мимо розовой церкви Ивана Воина, мимо виднеющейся в
переулке белой — Спаса в Наливках, мимо желтеющего в низочке Марона, мимо
краснеющего далеко, за Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И везде
крестимся. Улица очень длинная, скучная, без лавок, жаркая. Дремлют дворники у
ворот, раскинув ноги. И все дремлет: белые дома на солнце, пыльно–зеленые
деревья, за заборчиками с гвоздями, сизые ряды тумбочек, похожих на голубые
гречневички, бурые фонари, плетущиеся извозчики. Небо какое–то
пыльное, — «от парева», — позевывая, говорит Горкин. —
Попадается толстый купец на извозчике, во всю пролетку, в ногах у него корзина
с яблоками. Горкин кланяется ему почтительно.
— Староста Лощенов с Шаболовки, мясник. Жадный, три
меры всего. А мы с тобой закупим боле десяти, на всю пятерку.
Вот и Канава, с застоявшейся радужной водою. За ней, над
низкими крышами и садами, горит на солнце великий золотой купол Христа
Спасителя. А вот и Болото, по низинке, — великая площадь торга, каменные
«ряды», дугами. Здесь торгуют железным ломом, ржавыми якорями и цепями,
канатами, рогожей, овсом и солью, сушеными снетками, судаками, яблоками… Далеко
слышен сладкий и острый дух, золотится везде соломкой. Лежат на земле рогожи,
зеленые холмики арбузов, на соломе разноцветные кучки яблока. Голубятся
стайками голубки. Куда ни гляди — рогожа да солома.
— Большой нонче привоз, урожай на яблоки, —
говорит Горкин, — поест яблочков Москва наша.
Мы проезжаем по лабазам, в яблочном сладком духе. Молодцы
вспарывают тюки с соломой, золотится над ними пыль. Вот и лабаз Крапивкина.
— Горкину–Панкратычу! — дергает картузом
Крапивкин, с седой бородой, широкий. — А я–то думал — пропал наш
козел, а он вон он, седа бородка!
Здороваются за руку. Крапивкин пьет чай на ящике. Медный
зеленоватый чайник, толстый стакан граненый. Горкин отказывается вежливо:
только пили, — хоть мы и не пили. Крапивкин не уступает: «палка на палку —
плохо, а чай на чай — Якиманская, качай!» Горкин усаживается на другом ящике,
через щелки которого, в соломке глядятся яблочки. — «С яблочными духами
чаек пьем!» — подмигивает Крапивкин и подает мне большую синюю сливу,
треснувшую от спелости. Я осторожно ее сосу, а они попивают молча, изредка
выдувая слово из блюдечка вместе с паром. Им подают еще чайник, они пьют долго
и разговаривают как следует. Называют незнакомые имена, и очень им это
интересно. А я сосу уже третью сливу и все осматриваюсь. Между рядками арбузов
на соломенных жгутиках–виточках по полочкам, над покатыми ящичками с
отборным персиком, с бордовыми щечками под пылью, над розовой, белой и синей
сливой, между которыми сели дыньки, висит старый тяжелый образ в серебряном
окладе, горит лампадка. Яблоки по всему лабазу, на соломе. От вязкого духа даже
душно. А в заднюю дверь лабаза смотрят лошадиные головы — привезли ящики с
машины. Наконец подымаются от чая и идут к яблокам. Крапивкин указывает сорта:
вот белый налив, — «если глядеть на солнышко, как фонарик!» — вот
ананасное–царское, красное, как кумач, вот анисовое монастырское, вот
титовка, аркад, боровинка, скрыжапель, коричневое, восковое, бель, ростовка–сладкая,
горьковка.
— Наблюдных–то?.. — показистей тебе надо… —
задумывается Крапивкин. — Хозяину потрафить надо?.. Боровок крепонек еще,
поповна некрасовита…
— Да ты мне, Ондрей Максимыч, — ласково говорит
Горкин, — покрасовитей каких, парадных. Павловку, что ли… или эту, вот как
ее?
— Этой нету, — смеется Крапивкин, — а и есть,
да тебе не съесть! Эй, открой, с Курска которые, за дорогу утомились, очень
хороши будут…
— А вот, поманежней будто, — нашаривает в соломе
Горкин, — опорт никак?..
— Выше сорт, чем опорт, называется — кампорт!
— Ссыпай меру. Архирейское, прямо… как раз на
окропление.
— Глазок–то у тебя!.. В Успенский взяли. Самому
протопопу соборному отцу Валентину доставляем, Анфи–те–ятрову!
Проповеди знаменито говорит, слыхал небось?
— Как не слыхать… золотое слово!
Горкин набирает для народа бели и россыпи, мер восемь. Берет
и притчу титовки, и апорту для протодьякона, и арбуз сахарный, «каких нет
нигде». А я дышу и дышу этим сладким и липким духом. Кажется мне, что от
рогожных тюков, с намазанными на них дегтем кривыми знаками, от новых еловых
ящиков, от ворохов соломы — пахнет полями и деревней, машиной, шпалами,
далекими садами. Вижу и радостные китайские», щечки и хвостики их из щелок,
вспоминаю их горечь–сладость, их сочный треск, и чувствую, как кислит во
рту. Оставляем Кривую у лабаза и долго ходим по яблочному рынку. Горкин, поддев
руки под казакин, похаживает хозяйчиком, трясет бородкой. Возьмет яблоко,
понюхает, подержит, хотя больше не надо нам.
— Павловка, а? мелковата только?..
— Сама она, купец. Крупней не бывает нашей. Три
гривенника пол меры.
— Ну что ты мне, слова голова, болясы точишь!.. Что я,
не ярославский, что ли? У нас на Волге — гривенник такие.
— С нашей–то Волги версты долги! Я сам из–под
Кинешмы.
И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, и
им это очень интересно. Ловкач–парень выбирает пяток пригожих и сует
Горкину в карманы, а мне подает торчком на пальцах самое крупное. Горкин и у
него покупает меру.
Пора домой, скоро ко всенощной. Солнце уже косится. Вдали
золотеет темно выдвинувшийся над крышами купол Иван–Великого. Окна домов
блистают нестерпимо, и от этого блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся
здесь, на площади, в соломе. Все нестерпимо блещет, и в блеске играют яблочки.
Едем полегоньку, с яблоками. Гляжу на яблоки, как
подрагивают они от тряски. Смотрю на небо: такое оно спокойное, так бы и улетел
в него.
|