Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает,
распустила губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает
меня, — «а ну, ну!». Скорей бы ехать, а он все–то копается, мажет
Кривой копытца. Не на парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать:
копытца старые, а дорога теперь какая, волглая… — надо беречь старуху. И,
правда, снег начинает маслиться, вот–вот потекут сосульки; пока пристыли,
крепко висят с сараев, а дымок вон понизу стелется, — ростепели начнутся.
Видно, конец зиме: галочьи «свадьбы» кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто
и он замаслился, — попахивает двором, сенцом, еловыми досками–штабелями,
и петуху уж в голову ударяет, — «гребешок–то какой махровый… к весне
дело!».
* * *
Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на
улицу, — туп–туп, на зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и
ползут простянки, везут ледок, на Шаболовку, к Горшанову.
— Наши, — говорит Горкин, — ледок–то
как замучаться стал, прозраку–крепости той нету, как об Крещенье, вот под
«ердань» ломали. Как у вас тама–то?.. — окликает он мужика, а Кривая
уж знает, что остановиться надо, — котора нонче возка?..
— Четвертая… — говорит мужик, придерживая возок. —
Верно, что мало, да энти вон, ледоломы–дуроломы, шабашут все… ка–призные!..
пива, вишь, им подай, с Горшанова выжимают. Нам–то там ковшами подносят,
сусла… управляющий велит, для раззадору, а энти… — «погожай, леду не наломали!»
— выжимают. Василь–то–Василич?.. да ничего, веселый, пир у них
нонче, портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли.
— Гони, Ондрюшка, — торопит Горкин, — вот те
два! Денис–то и вправду именинник нонче, теперь чего уж с ними… Ледоломы
шабашут… а Косой–то чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй… дадим ему
розгон…
Но Кривая, как ее не гони, потрухивает себе, бегу не
прибавляет, такая уж у ней манера, с прабабушки Устиньи: в церковь ее всегда
возила, а в церковь — не на пир спешить, а чинно, не торопясь; ехать домой, к
овсу, — весело побежит.
Вот уж и Крымский мост. Наша ледокольня влево от него:
темная полынья на снежной великой глади, тянется далеко, чуть видно. С реки
ползут на подъеме возки со льдом; сверху мчатся порожняки: черные мужики,
стойком, крутят над головой, вожжами, спешат забирать погрузку. Вдоль полыньи,
сколько хватает глаза, чернеют ледоломы, как вороны, — тукают в лед
носами; тянут баграми льдины, раскалывают в куски, как сахар. У черного края
ледовины — горки наколотого льду, мутно–зеленоватого, будто постный
сахар. Бурые мужики, уж в полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют в санки:
видно, как падает, только не слышно стука.
Мы съезжаем по каткой наезженной дороге к вмерзшим во льду
плотам: это и есть наша портомойня. На ней в прорубах плещется черная вода:
бабы белье полощут, красные руки плещутся в бело–белом. Кривая знает, как
надо на раскатцах, — едва ступает. Сзади мчат на нас мужики в простянках,
крутят подмерзшими вожжами, гикают… — подшибут! Горкин страшно кричит: —
«легше!.. придерживай… ребенка убьешь!..» Я задираю голову в башлыке и вижу:
храпят надо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются скрипучие
оглобли… мчится с горы на нас рыжий мужик в азяме, — уши, как у
слона, — трещат–ударяются простянки, сшибают лубянки наши, прямо под
снеговую гривку… а мне даже весело, не страшно.
— Да сде–рживай… лешья голова!.. — с криком
выпрыгивает из санок Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за
нами, — сворачь!.. сворачь, те говорю!.. Господи, греха с ими — чумовыми…
пьяные, одурели!..
И все несутся, несутся порожняком за льдом…
— Пронесло… — воздыхает Горкин и крестится, —
слава–те, Господи. Долго ли голову пробить оглоблей… вот как брать–то
тебя!.. я–то знаю, чего бывает… спешка, дело горячее. Спасибо, Кривая
сама свернула под бугорок… старинная лошадка, зна–ет… А на Чаленьком бы
поехали… он бы сейчас за ними увязался, тут бы и костей не собрать… ишь, раскат–то
какой наездили!
Навстречу, хрупая по хрустящим льдышкам, вытягивают в горку
возки с ледком. Спокойные мужики, в размашистых азямах, хрустко ступают в
валенках, покуривая трубки и свернутые из газеты «ножки». Зеленый дымок махорки
тянет по ветерку; будто и ледком пахнет, зимней еще Москва–рекой.
Ну, как, Степа?.. — окликает Горкин знакомого
воробьевского мужика, — оборачиваете без задержки? ледоломы–то
поспевают ледок давать?..
— Здравствуй, Михал Панкратыч! — говорит
мужик, — теперь пошло, обломал их Василь–Василич, а то хоть бросай
работу. Так взялись — откуда что берется… гляди, сколько наворотили!..
— Один одно плетет, другой — другое, вот и пойми
их! — дивится Горкин.
— Ишь, по ледовине–то… валы льду! А тот говорил —
нечего возить. Сейчас разберем дело.
Привязываем Кривую к столбику, к сторонке от дороги, и
бредем по колено в снегу к сторожке. Нас не видно: окошко сторожки на реку. Из
железной трубы сыплются в дыме искры, — здорово растопил Денис. Горкин
смотрит из–под руки на чернеющую народом ледокольню: выглядывает,
пожалуй, Василь–Василича.
— Нет, не видать… — говорит Ондрейка, — в сторожке
греется.
— Гре–ется… — в сердцах говорит Горкин, голос его
дрожит, — хо–рош приказчик! народишка без досмотру… покажем ему
сейчас гулянки. Знает, что нездоров хозяин, вот и… и поста не боится, что хошь
ему! И Дениска за бабами не смотрит, корзин не считает… — мой себе! хороши,
нечего сказать!..
Входим в сторожку. Железная печка полыхает с гулом, от жара
дышать нечем. За столиком, из досок на козлах, сидит пламенно–красный
Василь–Василич, в розовой рубахе, в расстегнутой жилетке; жирные его
волосы нависли, закрыли лоб, а мутный, некосой глаз смотрит на нас в упор.
Перед печкой, на куче щепок и чурбаков, впривалку сидит Денис, тоже в одной
рубахе, и пробует гармонью. На столике — закопченный чайник, — «ишь,
бархатный у меня чайничек!» — бывало, хвалил Денис, — пупырчатые зеленые
стаканчики, куски пирога с морковью, обглоданная селедка, печеная горелая
картошка и грязная горка соли. А под столиком, в корзинке–колыбельке, —
четвертная бутыль зелена–вина.
— Молодцы–ы… — говорит Горкин, тряся
бородкой, — хорошо празднуете… а хозяйское дело само делается?.. а?..
Сколько нонче возков прошло, ну?!.
Денис вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает по
нем черной лапой, словно счищает грязь, и кричит во всю глотку:
— Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. во подгадали ка–ак!..
Амененник нонче я… с анделом проздравляюсь… п–жалуйте пирожка!..
Василь–Василич поднимается грузно, не торопясь, икает,
распяливает на нас мутные глаза, — не понимает будто. Сипит, едва ворочает
языком, — «сколкаа–а?..»… — лезет под полушубок, на котором сидел,
роется в нем, нашаривает… — и вытаскивает из шерсти знакомую мне истрепанную
«книжечку–хитрадку», где «прописано все, до малости». Там, я знаю,
выписаны какие–то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки,
цепочки, кочережки, молоточки… — но что это такое, никто, кроме него, не знает.
И Горкин даже не знает, говорит — «у него своя грамота–рихметика». Мы
молчим, и Денис молчит, смахивает с чурбашка и все пришлепывает. Василь–Василич
слюнит палец и водит что–то по книжечке…
— Сколька–а?.. А вот, Панкратыч… — говорит он с
запинкой, поекивает, — та–ак, кипит… х–роший народ
попался… не нахвалюсь… самоходом шпарют… не на… нарадуюсь!.. Сушусь маненько,
со–хну… у огонька… ввалился утресь по саму шейку… со–хну!.. До
обеда за два ста возков свезли, без запину… так и доложи хозяину… во как! Был,
мол, запор… пошабашили, с–сукины коты, прижимали… завиствовали, скажи…
ледовозам сусла, нам по усам!.. В точку привел, Панкратыч… А… для аменин, Денис
меня угостил, а я дела не забываю… я, хозяйское добро… в воде не горит, в огню не
тонет! Во, гляди, Панкратыч… — тычет он в кривые штучки обмороженным сизым
пальцем, — в–вот, я–ственно… двести семой возок… за нонче, до
обеда!.. А все–навсе… тыща… и триста сорок возков. Два–три дни
— и шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч… потому я… от со–вести!..
Горкин ни слова не говорит, велит мне идти с собой на
ледокольню, а Ондрейке забрать ломок и тоже идти за нами.
— Осе… рчал!.. — вскрикивает Василь–Василич
и всплескивает руками. — Ну, за что? за что?!.
Он так жалостно вскрикивает, что мне жалко. Слышу на выходе,
Денис ему отвечает, и тоже жалостно:
— Ни за что!..
Горкин и на меня сердит; ведет за руку по выбитой на снегу
кривой тропинке и чего–то все дергает. Чего он дергает?.. И ворчит:
— Да иди ты, не дергайся!.. Чисто крот накопал, куда ни
ступи… позадь меня, сказываю, иди, не тормошись… в прорубку ввалишься,
дурачок!.. Ишь, накопал–понапробивал, на самой–то на тропке, и
вешки–то не воткнул, дурак!..
Теперь я вижу: пробиты лунки во льду, чуть ледком затянуло
только. Спрашиваю, что это.
— Рыбку Дениска на «кобылку» ловит, нет у него делов!
Да не оступись ты, за мной иди!..
На какую кобылку?..
Мы выходим на ледокольню.
Тянется темная полынья, плещется на ней «сало», хрустяшки–льдинки.
Вдоль нее, по блестящей, будто намасленной дороге, туго ползут возки с сизыми
ледяными глыбами. По встречной дороге, рядом, легко несутся порожняки и
ростянки с веселыми мужиками. Кричат нам: «йей, подшибу, сворачь!..» Пьяные
мужики? Лица у них все красные, как огонь, иные на санках пляшут. Горкин трясет
бородкой, повеселел:
— Горшановское–то играет!.. а ничего, дружно
работают молодчики.
Подходим к самому ледоколью. Совсюду слышно, как тукают в
лед ломами, словно вперегонки; в сверканьи отбрызгивают льдышки; хрупают под
ногой хрусталики. Горкин и тут все не отпускает: склизко, хоть до черной воды
шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая от мелких льдинок, поплескивает
о край, — дышит. Горкин так говорит.
— Михал Панкратычу почет… с праздничком!.. —
кричат знакомые мужики с простянок, и все–то гонят.
По краю полыньи потукивают ломами парни, и бородатые. Все
одеты во что попало: в ватные кофты в клочьях, в мешки, в истрепанные
пальтишки, в истертые полушубки — заплата на заплате, в живую рвань; ноги у них
кувалдами, замотаны в рогожку, в тряпки, в паголенки от валенок, в
мешочину, — с Хитрого рынка все, «случайный народ», пропащие,
поденные. Я спрашиваю Горкина — «нищие это, да?».
— Всякие есть… и нищие, и — «плохо не клади», и… близко
не подходи. Хитрованцы, только поглядывай. Тут, милок, и «господа» есть!.. Да
так… опустился человек, от слабости… А вострый народ, смышленый!..
Он спрашивает степенного мужика в простянкях, много ли нонче
вывезли. Мужик говорит, закуривая из пригоршни:
— Да считал давеча… артельный наш… за триста пошло. А
кругом — за тыщу за триста перевалило, кончим в два дни… ишь, как бешеные нонче
все! гляди, хитрованцы–то чего наворотили… как Василь–то–Василич
их накалил… умеет с ими!..
Я теперь вижу, как это делают. У края ледовины становятся
человек пять с ломами и начинают потукивать, раз за разом. Слышится треск и
плеск, длинная льдина начинает дышать — еле приметно колыхаться; прихватывают
ее острыми баграми, кричат протяжно — «бери–ись!.. навали–ись!,.» —
и вытягивают на снег, для «боя». Разбивают ломками в «сахар», нашвыривают
горкой. Порожняки отвозят. И так — по всей полынье, чуть видно.
Высокий, бородатый мужик, в тулупе, стоит поодаль, дает
ярлыки возчикам. Это — артельный староста. Здоровается с Горкиным за руку,
говорит:
— За два дни покончим. Ну, и молодец Василь–Василич!
Совсем было пропадать стали, хоть бросай. Все утро нонче лодырей энтих
дожидались, пока почешутся… в полруки кололи. На пивном сусла подносят
возчикам, — и им подавай, лодырям! Василь–Василич им уж по пятаку
набавил, — нет, сусла нам подавай! А он… что жа!.. «Не сусла вам, братцы,
а в мою голову… по бутылке пи–ва, бархатного, златой ярлык!.. И на всяк
день по бутылке, с почину… а как пошабашим — по две бутылки, красный ярлык!»
Гляди вон, чего наломали, с обеда только… диву дался! народишка–то
сбродный да малосильный, пропитой… а вот, обласкал их Василь–Василич,
проникся в них… опосле обеда всем по бутылке бархатного поставил. Ну, взял
народ… теперь что хошь из него «сделает, сумел так.
— Что, молодой хозяин… — Горкин мне говорит, —
Вася–то наш каков! И поденных не надо лишних, и ни возков… чего ж его нам
пужать–то, а? Пойдем. Дениса с ангелом поздравим. Небось и в церкву не
пошел, и просвирки не вынул заздравной, а… намок, как… лыка не вяжет. Да
Господь с ним, не нам судить. Вася–то вон в полынью ввалился, показывал,
как работать надо, ломком бил, багром волочил… пойдем.
Он ведет меня за руку, не отпускает. Тук–тук, за
нами, — и слышно тягучий треск, будто распарывает что крепкое. Мчатся
встречу порожняки, задирая лошадям морды, раздирая вожжами пасти, орут–пугают:
«эй, подшибу!..»
|