— А еще чего хорошенького скажи.
— Я все на реке, много знаю. Как человеку утопнуть, дня
за три еще раки наваливаются. Намедни у нас писарь с перво–градской
больницы утоп, так за три дня рака навали–лось… на огонек ночью наползли…
весь песок черным–черный! Я сот пять насбирал, за пять целкачей в трактир
продал, к пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти… у них своя примета.
К холодам — и не понять, куда денутся! Опущусь — где мои речнушки? Ни
разъединой. А вода непогоду чует… мутнеть за неделю еще начнет, и рыба — шабаш,
брать бросает, уклейка балует только. Там у них свой порядок.
Рассказывает нам, и все на портомойни глядит, — за
выручкой следит? У него сторожка на берегу, удочки, наметки, верши… — всякая
снасть. И рыбка всегда живая, на дне, в садочке живорыбном. Глаша с Машей белье
полощут, и все хохочут. Ноги у них белые–белые, — «чисто молошные»,
говорит Денис:
— На белой булочке все, балованные. А что, Михаила
Панкратыч, с конторщиком–то у Маши не вышло дело?
— А тебе какая забота? Ну, не вышло… пять сот приданого
желает.
— Пя–ать со–от?!! А сопляк сам. За меня бы
пошла… в шелках бы ее водил, а не то что… пя–ать со–от!..
— Припас шелки–то?..
— Дело это наживное… шелки. На одном раке могу на любое
платьице… коль задастся… — А коли не задастся? На водчонку–то у те
задастся…
— Водчонку мы тогда побоку… Поговорили бы, Михал
Панкратыч… крестный ей. Летось намекал ей — и пить брошу… ну, рыбку ловить
бросить не могу, — все–то меня корит — «шут речной, бродяга…» — это
что на реке ночную… характер мой такой, не могу. А так — остепенюсь, зарок дам…
— глядит на меня Денис, ковыряет в песочке палочкой. — Это она выпимши
меня видала, пошумел я… А я брошу… поговорите, Михал Панкратыч.
Мне жалко Дениса: смирный он такой стал, виноватый будто. И
говорю:
— Поговори, голубчик Горкин!
Горкин не отвечает, бородку потягивает только.
— Как остепенюсь, папашенька мне обещали… к Яузскому
мосту взять, там больше лодочек, доходишка от гуляющих больше набежит…
поговорили бы, Михал Панкратыч…
— Уж к тридцати тебе скоро, постепенней бы каку
приглядел, а не верткую. Маша… хорошая наша, худого не скажу, да набалована
она, с ней те трудно будет. И непоседа ты…
— Я потишей буду, Михал Панкратыч… — вздыхает Денис.
— Поговори, Горкин, — прошу его, — Они будут
в домике жить, и у них детки разведутся… и мы в гости будем к ним приезжать…
Денис схватывает меня, колет усами щечку.
— Пойдем, покажу тебе, кто у меня живет–то!..
Он входит со мной в Москва–реку, идет в воде по
колена. У большого камня, который называется «валун–камень», он
останавливается и шепчет:
— Гляди в воду, сейчас отмутится…
Белый песочек видно, и вот — длинные черные прутики
шевелятся под камнем… что такое?!.
— Не желаешь вылазить… ла–дно. Он нашаривает под
камнем, посадив меня на плечо, достает огромного рака, черным–то–черного,
не видано никогда.
— Это старшой у них, никогда его не беспокою, давно тут
проживает. Такая у меня примета: уйдет мой рак — и мне нечего тут жить — ждать…
не выходит мне счастья, значит. А покуда гожу, может, и сладится мое дело.
И сажает рака под «валун–камень». Я слышу знакомую песенку,
поет Маша тоненьким голоском:
На серебряной реке–э,
На златоом песо–о–чке–э…
|
Мы подтягиваем с Денисом:
Долго де–э–вы моло–до–й
Я стерег следо–о–очки–и…
|
— Эх, — говорит Денис, — следочки!..
Выносит меня на портомойку, несет мимо нагнувшейся Маши,
схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу по спине и кричит: «следочки!» И
она шлепает Дениса, а он пригибается со мной и приговаривает: «а ну еще… а
ну?..» И Глаша, и другие принимаются хлестать нас.. Денис кричит — «ребенка–то
зашибете!..» — и бежит со мной по плотам.
Горкин кричит сердито:
— Чего дурака ломаешь, да еще с дитей?! время не
знаешь?!
А мне и не больно, а весело. Денис просит прощенья и все
говорит — «поговорите ей, Михал Панкратыч… мочи моей нет, душа иссохлась».
Горкин не отвечает. Денис приносит из домика гармонью и
начинает играть. Я знаю это — «Не велят Маше за реченьку ходить… не велят Маше
молодчика любить…». Хорошо играет, Горкину даже нравится. Маша кричит с плотов
в смехе:
— А ну, сыграй любимую–то свою — «вспомни–вспомни,
мой любезный, мою прежнюю любовь»! — и все хохочет.
И Глаша хохочет, и все бабы. Денис кладет гармонью и идет
собирать выручку. А мы с Горкиным закусываем хлебцем с зеленый луком.
— Каки мы с тобой сваты, не наше это дело. И не
хозяйственный, солдат отлетный… и водчонкой балуется. Человек несостоятельный.
Рыболовы — уж известно, непоседливы. Пирожка–то… Не очень я с морковью–то
уважаю… Допрежде любил, а как угостил нас с Василь–Василичем Зубарев–бутошник,
у моста–то жил, с той поры и глядеть не могу, с морковью–то… с души
воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это как разбой тут шел, душегубы под
мостом водились, мост тогда деревянный был. Да долго рассказывать, домой скоро
собираться надо, бельецо–то вон кончили полоскать, и дело меня ждет. Ну,
что ты пристал — скажи да скажи! Ну, у Зубарева чай пили с пирогом… с морковью
пирог был… А у него в подпольи мертвое тело лежало… богатого огородника,
воробьевского, с душегубами теми убил–ограбил. А мы, не знамши–то
ничего, над ним пировали… как раз в именины его. Зубарева–то… Алексея–Божья
Человека, в марте месяце… чуть не силом затащил к себе, возили ледок у нас тут,
еще, помню, морозик был. Ну, и закусывали пирожком, с морковью… с кровью будто,
вышло–то так. Опосле того не ем с морковью. Ну, что ты… неотвязный
какой!.. ну, бы–ло…, ну, сыщик Ребров… гроза на воров был!.. — все
дело раскрыл, ух ты, как раскрывал!.. Да все те рассказывать — и дня не хватит.
Ну, судили… Домой вот приедем…
Смола отдохнул на травке. Денис взваливает на полок тяжелые
корзины с бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей что–то на ухо, а она
отвертывается к Глаше и все–то хохочет, глупая. Жалко с Москва–рекой
прощаться, со всем раздольем, со всем, что на ней и в вей, и там, далеко, за
Воробьевкой, за Можайском… Чего там не видано, не слыхано!
Смола наелся травы, не хочет стронуться, да еще в горку
надо. Тянет его Денис, а он ни с места: с ним тоже надо умеючи. Горкин начинает
его оглаживать. Денис уходит…
Я вижу, как бродит он по воде, словно чего–то ищет.
Маша кричит ему:
— Нас что ж не провожаешь?..
— А вот, годи, провожу!.. — отвечает Денис с реки.
Смола сворачивает на травку и останавливается. Подходит Денис, кричит Маше —
«вот тебе жених!» — и что–то швыряет ей. Она с визгом валится на белье.
Черное что–то падает на дорогу, в пыль… и я вижу большого рака, как он
возится по пыли, и слышно даже, как хлопает он «шейкой». Горкин велит Денису
заворотить Смолу, сердится.
Возьми себе поиграть… — говорит мне Денис, и завертывает
рака в большой лопух. — Ушел мой рак, и мне уходить надо. Возьму расчет,
Михал Панкратыч… пойду под Можайск, на барки.
Говорит он не своим голосом, будто он заболел.
— А нас с Машухой не прихватишь? — смеется
Глаша, — как же нам без тебя–то?..
Маша не говорит: сердится будто на Дениса, — за рака
сердится? А мне так жалко, что рак ушел: не будет теперь Денису счастья.
Денис подпирает полок плечом, и Смола трогает. Я говорю
Денису:
— Возьми рака, пусти под «валун–камень»!.. Он
берет рака, смотрит на меня как–то непонятно, и говорит, уже веселей:
— Пустить, а? Ну, ладно… пущу на счастье. Только мы
двое про рака знаем.
— Прощевайте… — говорит он и смотрит, как мы ползем.
Маша кричит:
— Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас
живет, корочку жует, хвостиком крутит, все ночки кутит… как раз по
тебе!.. — и все хохочет.
— А смеяться над человеком не годится, он и то от запоя
пропадает… — говорит ей Горкин, — надо тоже понимать про человека. А
дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.
Маша молчит, глядит на Москва–реку, где Денис. А он
все глядит, как мы уползаем в горку. Вот уж и «дача» кончилась, гремит по
камням полок, едут извозчики. А Денис все стоит и смотрит.
Н. И. и Н. К. Кульман
|