* * *
А вот и другая радость: капусту рубим!
После Воздвиженья принимаются парить кади под капусту.
Горкин говорит — «огурчики дело важное, для скусу, а без капустки не проживешь,
самая заправка наша, робочая». Опять на дворе дымятся кадки, столбами пар.
Новенькие щиты, для гнета, блестят на солнце смолистой елкой. Сечки отчищены до
блеска. Народу — хоть отгоняй. Пришли все плотники: какая теперь работа, Покров
на носу — домой! Пришли землекопы и конопатчики, штукатуры и маляры, каменщики
и кровельщики, даже Денис с Москва–реки. Горкин не любит непорядков,
серчает на Дениса — «а ты зачем? на портомойке кто за тебя остался… Никола–Угодник–батюшка?!.»
Денис, молодой солдат, с сережкой в ухе, — все говорят — красавец! —
всегда зубастый, за словом в карман не лезет, сегодня совсем тихий, будто даже
застенчивый: в глаза не глядит, совсем овечка. Горничная Маша, крестница
Горкина, смеется: «капустки Денису зажелалось… пусть пожует, малость оттянет,
может!» Все смеются, а Денис и не огрызнется, — как бывало. Мне его что–то
жалко, я про него все знаю, наслушался. Денис выпивает с горя, что Маша выходит
за конторщика… а потому Маша выходит за конторщика, что Денис пьяница… Что–то
давно выходит, а все не выйдет, а в водополье — при нас это было с Горкиным —
принесла Денису пирог с морковью, в украдочку, сунула без него и убежала: «это
за пескарей ему». Ничего не понять, чего такое. И все–то знают, для какой
капусты пришел Денис.
— Я, Михал Панкратыч, буду за троих, дозвольте… а на
портомойке Василь–Василич Ондрейку оставил без меня, дозволил… уж и вы
дозвольте.
Совсем — овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся,
руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, на все гожий, только вот
пьяница. А потому пьяница, что..
— Их не поймешь… как журавль с цаплей сватаются,
вприглядку!
Двадцать возов капусты, весь двор завален: бело–зеленая
гора, рубить–не–перерубить. Василь–Василич заправляет одним
корытом, другим — я с Горкиным. Корыта из толстых досок, огромные, десять сечек
с каждого боку рубят, весело слушать туканье, — как пляшут. В том корыте
серую капусту рубят, а в нашем — белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают
зеленые листья с нашей, а в наше корыто кидают беленькую, «молочную». Называют
— «хозяйское корыто». Я шепчу Горкину — «а им почему зеленую?». Он ухмыляется
на меня:
— Зна–ю, чего ты думаешь… Обиды тут нет, косатик.
Ваша послаще будет, а мы покрепчей любим, с горчинкой, куда вкусней… и как
заквасится, у ней и дух пронзей… самая знаменитая капуста наша, серячок–то.
Все надо по порядку. Сперва обсекают «сочень», валят в
корыто кочни, а самое «сердечко» в корыто не бросают, в артель идет. Когда
ссекают — будто сочно распарывают что–то, совсем живое. Как наполнится
полкорыта, Горкин крестится и велит:
— С Богом… зачинай, робятки!
Начинается сочное шипенье, будто по снегу рубят, — так
жвакает. А потом
— туп–туп–туп… тупы–туки… тупы–туки…
— двадцать да двадцать сечек! Молча: нельзя запеть. И Горкин не запретил бы,
пригодную какую песню, — любит работу с песнями, — да только нельзя
запеть, «духу не выдержать». Денис — сильный, и он не может. Глупая Маша шутит:
«спой ты хоть про капусту, в кармане, мол, пусто!..» А Денис ей: «а ты косила?»
— «Ну, косила, ложкой в рот носила!» Совсем непонятный разговор. — «А что
тебе, косила, тебя не спросила!» — «А вот то, знала бы: что косить — что
капусту рубить, — не спеть». А она все свое: «пьют только под капусту!»
Горкин даже остановил: «чисто ты червь капустный, тебя не оберешь».
— Годи, робята…
Горкин черпает из корыта, трясет в горсти: мелко, ровно,
капустинка–то к капустнике. Опять начинают сечку, хряпают звонко
кочерыжки. Горкин мне выбирает самые кончики от хряпки: надавишь зубом — так и
отскочит звонко, как сахарок. Приятно смотреть, как хряпают. У молодых, у Маши,
у Дениса — зубы белые–белые, как кочерыжки, и будто прикусывают сахар,
будто и зубы у них из кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками —
объелись. Веселая — капуста эта! Ссыпают в кадки, перестилают солью.
Горкин молитву шепчет… — про «жертву радования»?..
В канун Покрова, после обеда, — самая большая радость,
третья: мочат антоновку.
Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, на паркет,
молодцы–плотники, в родовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие
березой банной, втаскивают огромный рогожный тюк с выпирающей из него соломой,
и сразу слышно, как сладко запахло яблоком. Ляжешь на тюк — и дышишь: яблочными
садами пахнет, деревней, волей. Не дождешься, когда распорют. Порется туго,
глухо, — и вот, пучится из тюка солома, кругло в ней что–то
золотится… — и катится по паркету яблоко, большое, золотое, цвета подсолнечного
масла… пахнет как будто маслом, будто и апельсином пахнет, и маслится. Тычешься
головой в солому, запустишь руки, и возятся под руками яблоки. И все запускают
руки, все хотят выбрать крупное самое — «царя». Вся комната в соломе; под
стульями, под диваном, под буфетом, — везде закатились яблоки. И кажется,
что они живые, смотрят и улыбаются. Комната совсем другая, яблочная. Вытираем
каждое яблоко холстинным полотенцем, оглядываем, поминки нет ли, родимые ямки–завитушки
заливаем топленым воском. Тут же стоят кадушки, свежие–белые, из липки.
Овсяная солома. пареная, душистая, укладывается на дно кадушки, на нее — чтобы
бочками не касались — кладутся золотистые антоновки, и опять, по рядку, солома,
и опять яблоки… — и заливается теплой водой на солоде.
На «яблоках» все домашние: даже и отец радуется с нами, и
матушка, на креслах… — ей запрещают нагибаться: она ходит тихо и тяжело,
«вынашивает», и ее все остерегают, даже Маша: «вам, барыня, нельзя, я вам
достану яблочко». Кругом кресел, все мы ее обсели: и Сонечка, и Маня, и брат
Коля, и старая кривая Васса, которая живет в темненькой и не отличит яблока от
соломы, и Горкин с Марьюшкой. Маша все ужасается на яблоки и вскрикивает, как
будто испугалась: «да барыня… ка–кое!..» Сонечка дает ей большое яблоко и
говорит: «А ну, откуси, Маша… очень ты хорошо, послушаем». Маша на яблоко
смеется, закусывает крепко–звонко белыми–белыми зубами, сочными,
как миндаль, и так это хорошо выходит — хру–хру… хру–хру, чмокается
во рту, и видно, как сок по губам сочится. И все начинаем хрупать, но Маша
хрупает лучше всех. Я сую ей украдкой яблоко, самое–самое большое, ищу
карман. Она перехватывает мою руку и щурит глаз, хитро–умильно щурит. Так
мне нравится на нее смотреть, что я сую ей украдкой другое яблоко. А на всех
нас, на яблоки, на солому, на этот «сад», вытянув головку, засматривает из
клетки затихший чего–то соловей, — может быть, хочет яблочка. И на
всю эту радость нашу взирает за голубой лампадкой старинная икона Владычицы
Казанской едва различимым Ликом.
Плотники поднимают отяжелевшие кадушки, выносят бережно.
Убирают солому, подметают. Многие дни будут ходить по дому яблочные духи. И с
какой же радостью я найду закатившееся под шкаф, ставшее духовитее и слаже
антоновское «счастье»!..
|