ПОД ТРОИЦЕЙ
Троица совсем близко. Встречные говорят:
— Вон на горку подняться — как на ладоньке вся Троица!
Невесело так плетутся: домой–то идти не хочется. Мыто
идем на радость, а они уж отрадовались, побывали–повидали, и от этакой
благодати — опять в мурью [31]. Что же,
пожили три денька, святостью подышали, — надо и другим дать место. Сидят
под елками — крестики, пояски разбирают, хлебца от Преподобного вкушают, —
ломтем на дорожку благословил. На ребятках новые крестики надеты, на розовых
тесемках, — серебрецом белеют.
Спрашиваем: ну, как… хорошо у Троицы, народу много? Уж так–то,
говорят, хорошо… и надо бы быть лучше, да некуда. А какие поблаголепней — из
духовного причитают:
— Уж так–то благоуветливо, так–то все чинно–благоподатливо
да сладкогласно… не ушел бы! А народу — полным–полнехочко.
— Да вы, — говорят, — не тревожьтесь, про
всех достанет. А чуть нестача какая — похлебочки ли, кашки, — благословит
отец настоятель в медном горшке варить, что от Преподобного остался, —
черпай–неочерпаемо!
Радостная во мне тревога. Троица сейчас… какая она, Троица?
Золотая и вся в цветах? Будто дремучий бор, и большая–большая церковь, и
над нею, на облачке, золотая икона — Троица. Спрашиваю у Горкина, а он только и
говорит: «А вот увидишь».
Погода разгулялась, синее небо видно. Воздух после дождя
благоуханный, свежий. От мокрого можжевельника пахнет душистым ладаном. Домна
Панферовна говорит — в Ерусалиме словно, кипарисовым духом пахнет. Там кипарис–древо,
черное, мохнатое, как наша можжевелка, только выше домов растет. Иконки на нем
пишут, кресты из него режут, гробики для святых изготовляют. А у нас духовное
дерево можжевелка, под иконы да под покойников стелют.
Веселые луговинки полны цветов — самая–то пора
расцвета, июнь месяц. В мокрой траве, на солнце, золотятся крупные бубенцы,
никлые от дождя, пушистые, потрясешь над ухом — брызгают–звенят. Стоят по
лесным лужайкам, как тонкие восковые свечки, ночнушки–любки, будто дымком
курятся, ладанный аромат от них. И ромашки, и колокольчики… А к Вифании,
говорят, ромашки… — прямо в ладонь ромашки!..
Анюта ползает по лужкам в росе, так и хватает любки. Кричит,
за травой не видно:
— Эти, бабушка, какие в любовь присушивают, в запазушку
кладут–то?..
А Домна Панферовна грозится:
— Я тебя, мокрохвостая, присушу!
Не время рвать–то, Троица сейчас, за горкой. Кривая
все на лужки воротит. И Горкин нет–нет — и остановится, подышит:
— Ведь это что ж такое… какое же растворение! Прямо–те
не надышишься… природа–то Господня. Все тут исхожено Преподобным,
огляжено. На всех–то лужках стоял, для обители место избирал.
Федя говорит, как Преподобный, отроком когда был, лошадку
потерял–искал, а ему старец святой явился и указал: «Вон пасется твоя
лошадка!» — и просвиркой благословил. Антипушка и говорит:
— Ишь, с лошадкой тоже хозяйствовал, не гнушался.
— Как можно гнушаться, — говорит Горкин
радостно, — он и с топориком трудился, плотничал, как и мы вот. Поставит
мужичку клеть там, сенцы ли — денег нипочем не возьмет! «Дай, —
скажет, — хлебца кусочек, огрызочков каких лишних, сухих… с меня и будет».
Бедных как облегчал, сердешный был. С того все и почитают, за труды–молитвы
да за смирение. Ну до чего ж хорошо–то, Господи!..
Федя идет босой, сапоги за спиной, на палочке. Совсем
обезножел, говорит. И скучный. И сапоги у него разладились — подметки с дождя,
что ли, отлетели. Поутру в Хотькове Горкину говорил, что у Троицы сапоги
покупать придется, босого–то к архимандриту, пожалуй, не допустят — в
послушники проситься. Горкин и пошутил:
— А ну–ка скажет архимандрит — ай сапоги–то
пропил?
А Домна Панферовна и говорит тут:
— С чего ты это по сапогам соскучился? ай есть кому на
тебя смотреть, пощеголять перед кем?
А это она — потом уж сама сказала — над Федей пошутила, что
внучке старушкиной земляничку все набирал. Вот он и заскучал от утра, что
сапоги–то, не миновать, надо покупать. А старушка с молодкой в Хотькове
поотстали, иеромонах там взялся отчитывать над внучкой, для поправки. За дорогу–то
попривыкли к ним, очень они приятные, — ну, и скучно. Смотрит на лужок
Федя — и говорит:
— Эх, поставить бы тут келейку да жить!
А Домна Панферовна ему, в шутку:
— Вот и спасайся, и сапог лаковых не надо. А поодаль
еще кому поставишь, земляничку будешь носить, ради души спасения.
Федя даже остановился и сапоги уронил.
— Грех вам, Домна Панферовна, — говорит, —
так про меня думать. Я как сестрице братец… а вы мысли мои смущаете.
А она на язык вострая, не дай Бог:
— Нонче сестрица, а завтра — в глазах от нее пестрится!
Я тебя от греха отвела, бабушке пошептала, чтоб отстали. И кралечка–то
заглядываться стала… на твои сапоги!
Горкин тут рассердился, что не по этому месту такие
разговоры неподобные, и скажи:
— Это ты в свахах в Москве ходила — и набралась слов,
нехорошо.
И стали ссориться. Антипушка и говорит, что отощали мы от
пощенья, на одних сухариках другой день, вот и расстроились. А на Домну
Панферовну бес накатил, кричит на Антипушку:
— Ты еще тут встреваешься! На меня командеров нет!.. Я
сто дней на одних сухариках была, как в Ерусалим ходила… и в Хотькове от
грибной похлебки отказалась, не как другие… во святые–то просятся!
Горкин ей говорит, что тут во святые никто не просится, а
это уж как Господь соизволит… и что и он от похлебки отказался, а копченой
селедки в уголку не грыз, как люди спать полегли.
Ну, тут Домна Панферовна и приутихла.
— И нечего спориться, — Горкин–то
говорит, — кто может — тот и вместит, в Писаниях так сказано. А поговеем,
Господь сподобит, — в «блинных» у Троицы заправимся, теперь недолго.
И все мы повеселели, и Федя даже. Мы с Анютой рвем для
Кривой цветочки, и она тоже рада, помаргивает — жует. А то бросит жевать и
дремлет, висят на губе цветочки. А то присядем — и слушаем, как тихо, пчелки
только жужжат–жужжат. Шишечка упадет, кукушка покукует — послушает. И вот
будто далёко… — звон?..
— Благовестят, никак… слыхал?.. — прислушивается
Горкин и крестится. — А ведь это у Троицы, к «Достойно» [32] звонят… горкой–то приглушает?.. У
Троицы. Самый ее звон, хороший такой, ва–жный…
Нет, только кукушку слышно, голосок ей дождем обмыло, —
такая гулкая. А будто и звон?.. За горкой сейчас откроется.
* * *
Федя уже на горке, крестится… — Троицу увидал? Я взбегаю и
вижу…Троица?.. Блеск, голубое небо — и в этом блеске, в голубизне, высокая
розовая колокольня с сияющей золотой верхушкой! Верхушка дрожит от блеска,
словно там льется золото. Дальше — боры темнеют. Ровный, сонный как будто,
звон.
Я слышу за собой тяжелое дыханье, вздохи. Горкин, без
картуза, торопливо взбирается, весь мокрый, падает на колени, шепчет:
— Тро–ица… ма–тушка… до–шли… сподобил
Господь…
Потирает у сердца, крестится, с дрожью вжимая пальцы. Я
спрашиваю его, где Троица? Его голова трясется, блестит от поту; надавка от
картуза на лбу кажется темной ниткой.
— Крестись, голубок… — говорит он устало, слабо, —
вон Троица–то наша…
Я крещусь на розовую колокольню, на блистающую верхушку с
крестиком, маленьким, как на мне, на вспыхивающие пониже искры. Я вижу синие
куполки, розовые стены, зеленые колпачки башенок, домики, сады… Дальше — боры
темнеют.
Все вздыхают и ахают — Господи, красота какая! Все поминают
Троицу. А я не вижу, где Троица. Эта колокольня — Троица? блистающая ее
верхушка?
Я спрашиваю — да где же Троица?! Горкин не слышит,
крестится. Антипушка говорит:
— Да вон она, вся тут и есть Троица!
Я тяну Горкина за рукав. Он утирает слезы, прихватывает
меня, радуется, плачет и говорит–шепчет:
— Дошли мы с тобой до Троицы, соколик… довел Господь.
Троица… вон она… вся тут и Троица, округ колокольни–то, за стенами…
владение большое, самая Лавра–Троица. Во–он, гляди… от колокольни–то
в левой руке–то будет, одна главка золотенька… самая Троица тут
Живоначальная наша… соборик самый, мощи там Преподобного Сергия Радонежского,
его соборик. А поправей колокольни, повыше–то соборика, главки сини… это
собор Успенья. А это — посад, домики–то под Лаврой… Сергиев посад
зовется. А звон–то, звон–то какой, косатик… покойный, ва–жный…
Ах, красота Господня!..
Я слышу ровный, сонный как будто, звон.
* * *
Подбегает мальчик с оладушком, кричит нам:
— Папаша вас зовет в гости!.. на дачу!.. — И
убежал.
Какой папаша? Смотрим — а это от Спаса–в–Наливках
дьякон, со всей своей оравой. Машет красным платком из елок, кричит, как в
трубу, зычно–зычно:
— Эй, на–ши, замоскворецкие!.. в гости ко мне, на
дачу!..
Надо бы торопиться, а отказаться никак нельзя: знакомый
человек, а главное — что лицо духовное. Смотрим — сидят под елками, как цыганы,
и костерок дымится, и телега, огромная, как барка. И всякое изобилие закусок, и
квас бутылочный, и даже самоварчик! Отец дьякон — веселый, красный, из бани
словно, в летнем подряснике нараспашку, волосы копной, и на нем ребятишки
виснут, жуют оладушки. Девочки все в веночках, сидят при матери. Дьяконица
такая ласковая, дает мне оладушек с вареньем, велит девочкам угощать меня. Так
у них хорошо, богато, белорыбицей и земляникой пахнет, жарятся грибы на
сковородке — сами набрали по дороге, — и жареный лещ на сахарной бумаге.
Дьякон рассказывает, что это сами поймали в Уче, с пушкинским батюшкой, по старой
памяти бредешком прошлись. Лошадь у них белая, тяжелая, ломовая, у булочника
для богомолья взяли. Едут уж третий день, с прохладцей, в лесу ночуют, хоть и
страшно разбойников. А на случай и лом в телеге.
Дьякон всех приглашает закусить, предлагает «лютой перцовки»,
от живота, — всегда уж прихватывает в дорогу, от холеры, — но Горкин
покорно благодарит:
— Говеем, отец дьякон… никак нельзя–с!
И ни лещика, ничего. Дьякон жмет–трясет Горкина,
смеется:
— А–а, подстароста святой… прежде отца дьякона в
рай хочешь? Вре–ошь!
И показывает за елки:
— Вон грешники–то самые отчаянные, как их
пораскидало… любимые–то твои! Ну–ка, пробери их, Панкратыч. В
Пушкине мужики за песнопения так заугощали. На телегах помчали, а тут и
свалили, я уж позадержал. А то прямо к Троице везти хотели, из уважения.
А это наши васильевские певчие в елках спят, кто куда
головой, — под Мытищами их видали: Ломшаков и Батырин с Костиковым. Дьякон
шутит:
— На тропарях — на ирмосах [33] так и катятся всю дорогу, в рай прямо
угодят!
Дьяконица все головой качает и отнимает у дьякона графинчик:
— Сам–то не угоди!
Пожалели мы их, поохали. Конечно, не нам судить, а все–таки
бы посдержаться надо. Ломшачок только–только из больницы выписался —
прямо у смерти вырвался Дьякон Горкину белорыбицы в рот сует, кричит:
— Нипочем без угощенья не отпущу!
Уж дьяконица его смирила:
— Да отец… да народ ведь смотрит! да постыдись!..
Только бы уйти впору, а она расспрашивает, не случилось ли
чего в дороге, — вон, говорят, у Рахманова щепетильщик купца зарезал, и
место они видали, трава замята, — лавочник говорил. Ну, мы ей рассказали,
что это неправда все, а в Посаде один зарезался. А она все боялась, как в лесу–то
заночевали, да дождик еще пошел. Дьякон–то хоть и очень сильный, а спит
как мертвый: за ноги уволокут — и не услышит. И что же еще, оказывается.
Говорит — двух воров в Яузе парень один топил, лаковы сапоги с сонного с него
сняли… ну, нагнал, отбил сапоги, а их в Яузу покидал, насилу выплыли. Народ по
дороге говорил — видали сами.
Ну, мы ей рассказали, как было дело, что это самый вот этот
Федя богохульников в речке наказал, а лаковы сапоги расслабному пареньку
пожертвовал. Дьяконица стала его хвалить, стала им любоваться, а Федя ни
словечка не выговорит. Дьякон его расцеловал, сказал:
— Быть тебе ве–ли–ким подвижником!
Будто печать на лице такая, как у подвижников. А тут и
певчие пробудились, узнали нас, ухватились за Горкина и не отпускают: выпей да
выпей с ними!
— Ты, — говорят, — самый наш драгоценный,
тебе цены нет… выпьем все за твое здоровье, да за отца дьякона, да за матушку
дьяконицу и тебе любимое пропоем — «Ны–не отпущаеши раба Твоего»… [34] и тогда отпустим!
Никак не вырвешься. И отец дьякон за Горкина уцепился, на
колени к себе голову его прижал — не отпускает. Дьяконица уж за нас вступилась,
заплакала, а за ней девочки в веночках заплакали.
— Что же это такое… погибать мне с детьми–то
здесь?!
Ну, стали мы ее утешать, Горкин уж листик белорыбицы за щеку
положил, съел будто, и перцовки для виду отпил — зубы пополоскал и выплюнул.
Очень они обрадовались и спели нам «Ныне отпущаеши». И так–то трогательно,
что у всех у нас слезы стали, отец дьякон разрыдался. И много народу плакало из
богомольцев, и даже копеечек наклали. А которые самые убогие… — им отец дьякон
сухариков отпускал по горсти, «из бедного запасца»: целый мешок на телеге был у
него, для нищих. Хотели еще свежими грибками угощать и самовар ставить — насилу–то
вырвались мы от них, чтобы от греха подальше.
* * *
Горкин и говорит, как вырвались да отошли подальше:
— Ах, хороший человек отец дьякон, ду–ша человек.
Знаю его, ни одного–то нищего не пропустит, последнее отдаст. Ну, тут, на
воздухе, отдыхает, маленько разрешает… да Господь простит.
А Домна Панферовна стала говорить: как же это так, лицо
духовное, да еще и на богомолье… — напротив Горкину. А Горкин ей объясняет,
через чего бывает спасение: грех не в уста, а из уст!
— Грех, это — осудить человека, не разобрамши. И
Христос с грешниками пировал, не отказывал. А дьякон богадельню при церкви
завел, мясника Лощенова подбил на доброе дело. И певчие люди хорошие, наянливы [35] маленько только… а
утешение–то какое, народ–то как плакал, радовался! Прости Ты им,
Господи. А мы не судьи. Ты вон и женский пол, а на Рождестве как наклюкалась… я
те не в осуду говорю, а к примеру.
Сказал от души, а он–то уж тут как тут.
Домна Панферовна закипела и Давай, давай все припоминать,
что было. То, да то, да это, да вот как на свадьбе гробовщика Базыкина, годов
пятнадцать тому, кого–то с лестницы волокли… Горкин задрожал было на нее
так руками — потом затряс головой и закрылся, не видеть чтобы. И так его жалко
стало, и Домна Панферовна стала махать и плакаться, и богомольцы стали
подходить. И тут Федя заплакал и упал на коленки перед нами — и всех тут
перепугал. Говорит, в слезах:
— Это от меня пошел грех, я вас смутил–расстроил…
земляничку собирал, с того и разговор был давеча… а у меня греха в мыслях не
было… простите меня, грешного, а то тяжело мне!..
И — бух! — Горкину в ноги. Стали его подымать, а он и
показывает рукой вперед:
— Вот какой пример жизни!..
Глядим — а меж лесочками, как раз где белая дорога идет,
колокольня–Троица стоит, наполовину видно, — будто в лесу игрушка. И
говорит Федя:
— Вот, перед Преподобным, простите меня, грешного!
Так это нас растрогало — как чудо! Будто из лесу–то
сам Преподобный на нас глядит, Троица–то его. И стали все тут креститься
на колоколенку, и просить прощенья у всех, и в ноги друг дружке кланяться,
перед говеньем. А тут еще богомольцы поодаль были. Узнали потом, почему мы друг
дружке кланялись, и говорят:
— Правильные вы, глядеть на вас радостно. А то
думалось, как парень–то упал, — вора, никак, поймали, старичка, что
ли, обокрал, босой–то, ишь как прощенья просит! А вы вон какие
правильные.
Позадержались так–то, а Кривая пошла себе, насилу–то
мы ее догнали.
* * *
А тут уж и Посад виден, и Лавра вся открывается, со всеми
куполами и стенами. А на розовой колокольне и столбики стали обозначаться, и
колокола в пролетах. И не купол на колокольне, а большая золотая чаша, и течет
в нее будто золото от креста, и видно уже часы и стрелки. И городом уж запахло,
дымком от кузниц.
Горкин говорит — сейчас первым делом Аксенова надо
разыскать, свой дом у него в Посаде — Трифоныч Юрцов на записке записал, —
игрушечное заведение у него [36], все его
тут знают, из старины. У него и пристанем по знакомству, строение у него
богатое, Кривую есть где поставить, и от Лавры недалеко. А главное — человек редкостный,
раздушевный.
Идем по белой дороге, домики уж пошли, в садочках, и огороды
с канавами, стали извощики попадаться и подводы. Извощики особенные, не в
пролетках, а троицкие, широкие, с пристяжкой. Едет возчик, везет лубяные
короба. Спрашиваем — дом Аксенова в какой стороне будет? А возчик на нас
смеется:
— Ну, счастливы вы… я от Аксенова как раз!
Спрашивает еще, какого нам Аксенова, двое их: игрушечника
Аксенова или сундучника? Сказали мы. Оказывается, в коробах–то у него
игрушки, везет в Москву. Показывает нам, как поближе. Такая во мне радость: и
Троица, и игрушки, и там–то мы будем жить!
А колокольня все вырастает, вырастает, яснеет. Видно уже на
черных часах время, указывает золотая стрелка. И вот мы слышим, как начинают
играть часы — грустными переливами, два раза.
К вечерням и добрались, как раз.
|