Протоиерей Сергий Толгский
СПАСЕННЫЙ ОТ БЕДЫ

КОКАНДСКОЕ СИДЕНИЕ

(из дневника прот. Сергия Толгского)

     21 ноября 1937 г.
     Топим эту печурку 2-3 раза в день. Такую температуру (высокую) держим не для себя. Мы с Талей могли бы довольствоваться и более низкой температурой. Боимся застудить нашу маленькую щебетунью птичку, Шурку. Она слабенькая и очень восприимчива к заболеванию. Дровами мы немного запаслись еще в сентябре. Не знаю, хватит ли на зиму? О зимах здесь говорят разно. Одни говорят, что их вообще не бывает, другие говорят, что в январе морозы доходят иногда до 15-18 гр., и выпадает глубокий снег, давая возможность кататься на санках. Поживем, увидим.

     22 ноября 1937 г.
     Нашел ответ на поставленный мною вчера вопрос: зачем я пишу этот дневник? Думаю, этот ответ будет исчерпывающим. У меня растет внучка, милая, любимая мною внучка, Шурочка. Ей сейчас без месяца 5 лет. Она дитя. Очень впечатлительный ребенок. Она разделяет с нами участь «Кокандского сидения». И, как ребенок, резвится, прыгает, играет. В ее жизни этот период, разумеется, не пройдет даром, наложит свой отпечаток.

     22 ноября 1937г. Подхваченные вихрем
     Однажды… ох, жутко вспомнить! С этого момента началось то, что продолжается и сейчас, когда я пишу эти строки. Однажды, пред вечером, приезжает к нам Таля. По ее стремительной походке, налегке, без свертков и узелков, я догадался, что что-то случилось.
     — Папа! У нас несчастье!.. — На ходу, не задерживаясь в саду, где мы встретились, говорит она. — Идем в дом, расскажу…
     И… рассказала!
     Сейчас же собрались в Москву, бросив дачу и все вещи на произвол судьбы. А дальше: следователь, допросы, хлопоты, колебание между надеждой и отчаянием, сборы…
     Опускаю подробности. Все это кончилось тем, что Тале надо выехать одной. Одной? Да разве можно одной, да еще с ребенком? Мариса решила ее провожать, пользуясь отпуском по службе.
     — Папа! Едешь с нами?
     Я долго колебался, но любовь к внучке и желание быть полезным как ей, так и ее матери в дороге и в конечном пункте, побудила меня согласиться.
     — Еду!..
     Назначен Коканд. Время выезда 27 июля. Сборы, сборы, сборы… У всех на лицах печаль, утомление. Иногда вспыхивает надежда, что вот-вот грозный приговор Тале будет отменен… Тале… ибо выехать должна одна она с Шурой. Мы с Маней могли бы и не ехать, а если выезжаем, то как добровольцы.

     23 ноября 1937 г.
     Таля, вероятно, притворилась спящей. Пред сном она плакала… Бедная! Ей тяжелее всех. Она лишилась всего. Рухнули все надежды. Какая она несчастная! Пред моим взором проходит вся ее жизнь. Вот она девочка, беленькая, хрупкая, слабенькая, точь-в-точь как сейчас Шурка (Шурка походит на нее). Вот она девочка в форме гимназистки, учится прекрасно. Живая, впечатлительная. Вот она в университете уже девушкой: какая радость! Вдруг — изгнание! Слезы, ужас, страдание…

     24 ноября 1937 г.
     Таля безучастно широко открытыми глазами смотрит в одну точку. Очевидно, она переживает происшедшее. Тяжело ей бедной! Она — страдалица. Несчастье придавило ее, и она не реагирует на окружающее. Она замкнута в себе и страдает… страдает…

     11 декабря 1937 г. Условия жизни
     Потолок нашей комнаты можно назвать безупречным по своей отделке и чистоте. Он обит листами фанеры, залицованными по швам филенками, почему он имеет вид большой шахматной доски. Он окрашен, как и полагается, в белый цвет. Сначала я восхищался им, но со времени наступления холодов когда наше жилище по пословице «наша горница с погодой не спорится», стал сомневаться в его достоинстве. Почему, думалось мне, у нас не держится тепло? Вместо большой «дылды-жоры», о которой я говорил вначале, я поставил маленькую железную печь-коптилку, воткнул короткую в аршин трубу  в самую пасть этой жоры: задохнись, мол, окаянная! Эту коптилку мы накаляем докрасна утром и вечером. Сначала делается жарко, а чрез 1–2 часа опять холодно. Окно, в предупреждение побега чрез него всей комнаты, я плотно закрыл и пазы заклеил бумагой. Дверь тоже всегда заперта, и у порога щель заткнута половиком. Куда же убегает тепло? По законам физики теплый воздух вверху, холодный внизу. Я вперил свои очи в потолок. Что там, за этими красивыми фанерами? А вдруг там нет ничего, кроме переводов и брусьев, к которым прибиты они? Эта мысль наполнила мне сердце тревогой. Дальше — больше. Я стал замечать, что в углах комнаты, в одном из которых стоит моя кровать, сильно веет сверху холодным воздухом. Эге, — подумал я, — вот где причина, что у нас не держится тепло. Теперь я убежден, что фанера — плохая защита от внешнего холода, а также плохая преграда, чтобы удержать внутреннее тепло.

* * *

     Скажу несколько слов и об освещении. Да не подумает читать, что я, копаясь во всех деталях нашей квартиры, как прокурор на суде, хватаюсь за всякий маленький дефект, за всякий повод, чтобы составить обвинительный приговор. Нет и нет! До сего времени мне не удалось отыскать ни одного дефекта. Некоторые же отрицательные стороны, о которых мною вскользь упомянуто выше, при более внимательном рассмотрении совсем не оказывались таковыми, и скорее должны быть сочтены на плюс, чем на минус.
     Как вечер, так лампочки в квартирах начинают гореть тускло, в пол-накала, а иногда и того меньше. В помощь им приходится зажигать свечу или керосиновую лампу. Зато часов в 12 ночи они начинают гореть во всю, и тогда светом хоть залейся, хоть купайся в нем! Как это все мудро! Иной маломыслящий человек пожалуй будет упрекать за это тех, кто заправляет освещением.

     4 января 1937 г. Поиски церкви
     Никто из нас уже давно не был в церкви. Да и есть ли здесь она? Где? Какая? Все эти вопросы сильно заинтересовали меня. Надо обо всем этом поразузнать, порасспросить, а главное — составить численник. С этими мыслями я тихонько встал и вышел. Утро солнечное, яркое. Город проснулся, на улице народ, гремят арбы. Взглянул на часы: 7. В Москве сейчас самый сон, там только 4 утра.
     Выходит хозяйка.
     Умываемся в разных углах дворика и, за отсутствием умывальника, поливаем: кто из кружечки, кто из ковшика.
     — Скажите, вы, ведь, кажется, русская?
     — Русская.
     — Вероятно, родились не в Коканде?
     — Я родом из Азии, около Алтая.
     — Где был Макарий?
     — Я его видала девушкой.
     — Вы верующая?
     — Да.
     — Есть ли в городе церковь?
     — До прошлого года была большая церковь, собор, на Советской улице, недалеко от парка. Ее теперь там нет. Остался на этом месте небольшой сквер, а церковь перенесли на окраину. Она и теперь существует.
     — Не можете ли указать поточнее, как туда пройти и разыскать ее?
     — Я не была уже около года, а и была-то всего раз, и теперь совершенно забыла тот переулок, он еще такой маленький, что не сумею растолковать вам.

     Останавливаю старушку в простом платье с палочкой.
     — Скажите, бабушка, где здесь русская церковь?
     — И… и… не знаю, касатик! Водила меня внучка два раза, а куда не припомню!
     Останавливаю благообразного седого старичка с добрыми глазами.
     — Не можете ли сказать, где русская церковь?
     — О, да! Он биль, де садика, вон садика за решот… Он биль там… теперь нету… ушель.. а куда?.. мой не знай… Звините!..
     За решеткой действительно «садика». Какой-то памятник виднеется в кустах, может быть надгробный. В середине площадка с травой. Вероятно, здесь стоял еще недавно собор, о котором говорила Таня. Справа, чрез улицу, виднеется группа громадных деревьев, пред ними вход причудливой архитектуры.

     6 января 1937 г. Церковь. Богослужение.
     Отправляемся на розыски церкви. Маня с центром уже знакома, как гид ведет меня уверенно.
     Свернув с Советской на Октябрьскую улицу, мы пошли вдоль кибиток, постоенных по ту и другую сторону пыльной дороги. Между ними сады, виноградники и обычная картина заборов и мутных арыков.
     — Слава Богу, нашли!
     Глиняный забор. Ворота, в них калитка. Около нее группа нищих, преимущественно женщин. Входим во двор и сразу остановились от изумления. Открытый двор, обсаженный большими тополями по забору, это-то и есть церковь. Он наполовину занят богомольцами. Над головами купол — голубое небо, озаренное солнцем. В задней части двора виноградник, с высокого настила которого свисают зеленые кисти винограда. Прямо перед богомольцами низкое белое здание обыкновенного дома с двумя входами и открытыми настежь четырьмя окнами. Оттуда несется стройное пение и слышатся возгласы дьякона и священника. Справа, под углом небольшая пристройка с окошками и крыльцом.
     Пол земляной, но тщательно выметенный. Отдельные богомольцы стоят на коленях. Заметно усердие, внимание, молитвенная сосредоточенность.
     Поражает безыскусственность, простота, патриархальность. Маленькое здание храма и не пытается дать хотя малое подобие того величественного храма, которым является весь мир Божий. Его приниженность, убожество еще ярче, еще разительней подчеркивает все величие мироздания. Ты сразу почувствовал себя пылинкой в нем, но одновременно почувствовал и какой-то самосознающей единицей! Да, это был, действительно, величественный храм! Его грандиозность приводит в трепет верующую душу! И какими маленькими, мизерными показались мне величественные, пышные московские храмы в сравнении с этим. Я замер от благоговения и восторга, и не мог шагнуть в сторону, а остановился, как вкопанный.
     — «Хвалите имя Господне! Хвалите рабы Господа!…»
     Невольно, сами собой, сгибаются колени… Как не хвалить Того, чье величие проявляется в такой простоте! Впрочем, величие и простота — это синонимы. И только люди всегда страшились смешать их!..
     Служба захватила меня всего. Я видел, что и Маня стояла очарованная. Вот и славословие «Великое». Тихое умильное пение. Прекрасные голоса. Простой напев.
     Окончилось богослужение. Тихо, сосредоточенные богомольцы расходятся по двору, храня в душе тайну, узнать и оценить какую пришлось только здесь…
     Входим в храм. Низкое, удлиненное, со столбами вместо колонн, здание, обставленное иконами. Впереди небольшой иконостас. Все так бедно, убого, приспособлено. Не такие ли храмы были у древних христиан? Не в таких ли храмах, лишенных злата и серебра, «без звуков пышных и литавр», молились и «таяли» душой те, которые потом обагрили за это кровью землю, чтобы этой ценой купить землю в Небесных чертогах Иисуса?
     Неровный пол, кривой потолок, неровные стены, само убожество и приспособленность подчеркивают бессилие человека принести в жертву Богу злато и ценности мира, оставляя тем необходимость принести Ему «душу, чище злата, сердце сокрушенно и смиренно»…
     Два пожилых священника, оба благообразного вида, диакон, служители, небольшой хорик из девушек и мужчин, пожилая, с добрым лицом, старушка-старостиха за ящиком, — все эти лица так гармонируют с общей обстановкой и простотой…
     Предо мной пожилой священник. Черные с проседью волосы, добрые, хорошие глаза, во всем видна скромность.
     — Вам понравилась наша служба?

     13 января 1938 г. Елка. Керосин.
     Елка еще красуется в комнате. Она уже стоит две недели и откровенно говоря, порядочно надоела. Шурочка здорова, мила, весела. С утра до вечера играет, щебечет. Она — наша радость. Трудно представить, что было бы с нами, если бы ее не было? Вся жизнь потеряла бы смысл.
     Как и пред всяким крупным явлением в жизни бывают «предвестники», так и пред привозом керосина к нам (я говорю только про свою местность, слыхал, что и в других местах города то же самое), появляются «предвестники», которые состоят в том, что ни с того, ни с сего вдруг выстраиваются на улице длинные очереди с ведрами, бидонами, кувшинами. Кто сказал, что привезут керосин? Откуда распространился слух? Никто не знает, никто определенно сказать не может. Какая-то баба, или какой-то узбек, говорят, случайно слышал разговор по телефону, что… и т.д. Как бы то ни было, а очередь нарастает и нарастает. Она простаивает часами иногда под дождем, чаще под жгучим солнцем, ссорясь, ругаясь, споря, иногда и схватываясь «за воротки» из-за места. И только к вечеру ряды ее начинают редеть, причем крепнет убеждение, что сегодня керосина не будет. На завтра такое же явление с той лишь разницей, что очереди делаются длиннее, а народ озлобленней и нахальней. Так проходит несколько дней. Уже на ведрах и бидонах появляются мелом написанные не одна, а две, три цифры, нормирующие очереди, а керосина все нет и нет. Мысленно ругают тех, кто пустил ложный слух, а все-таки из очередей не уходит никто из опасения: а вдруг?..
     Керосин! Керосин! Бочки! Бочки! Одна! Две! Три! Пять!.. Крик, орево, паника, суета!.. Бывали ли вы на деревенских пожарах? Если да, то вы имеете некоторое представление о том, что происходит в очередях.
     Да, керосин ценный продукт! Он жизненно необходим, а его нет, если не считать стихийного привоза его то туда, то сюда, периодически раз в 2-3 месяца! Да и то, сумеешь ли ты, скромный, рядовой обыватель, получить его?

     15 января 1938 г. Болезнь
     Грянула беда внезапно, неожиданно… И как хорошо она перенесла дорогу… Она как будто посвежела даже… Ведь надо же было случиться такой беде?..
     Ночь прошла тревожно. Свечу не тушили. Шурочка несколько раз просыпалась. Температура у ней, хотя и не увеличивалась, но и не уменьшалась.

     16 января 1938 г.
     Мы уже имели представление о храме и о службе, но новая беда в нашей семье так растрогала наши сердца, что мы со слезами, горячо молились. Служба совершалась прекрасно. Естественность, задушевность, искренность и простота — вот отличительные черты богослужения. Прекрасное простое пение, прекрасные голоса священника и диакона, совершавших богослужение без рисовки, без позы, трогали сердца. Почему-то чувствовалась близость Бога, не заслоненного, как в Московских храмах, усилиями и творчеством человеческих рук. Здесь, именно, не чувствовалось дел человеческих, а скорее ощущались немощь человеческая и смирение, но зато ярко и выпукло вырисовывались дела и величие Божии. Угасающий вечер, бездонное, голубое небо, первовековое убожество храма, виноградник с гроздьями ягод, переносящий вашу мысль в Иерусалим, — все это располагало к молитве…

17 января 1938 г. Мысли и настроения
     Возвращаюсь от обедни. Сегодня Преображение. Жгучий, прекрасный день. Народ стоял под открытым небом. В такой обстановке глубже чувствовался смысл праздника. Богослужение прекрасно. Молитвенное умиление. Подъем духа и сознание собственного ничтожества. Я думаю, что никогда так не молился, как здесь. Конечно, первая и главная молитва о здоровье Шурочки. До слез делалось жалко ее и ее мать, страдающих ни за что, являющихся жертвами за чьи-то грехи. Сознание говорит, что за мои. Я виновник их страданий. Моя вся предшествующая жизнь искупается ими… Как тяжело это сознание, как мучительно! Прошу у Бога прощения и пощады…

     19 января 1938 г. Выздоровление
     От такой изнурительной болезни бедняжка сильно похудела и ее надо подкармливать. Покупаем кур, хотя они и плохи, и дороги. Куриный суп с рисом и черничный кисель ей очень надоели. Все мы прикованы к больной. Оно и понятно. Для всех нас она дороже всего на свете. Помню, несколько дней назад, ей было очень плохо, все бы обезумели и были близки к отчаянию. Яходил к батюшке за Св. Дарами и причастил ее. Ей стало лучше, но спускать с постели еще нельзя.

     19 января 1938 г. Насекомые
     Сначала мы все боялись скорпионов, предполагая, что они караулят нас из каждой щели, из каждого угла. По сообщению хозяйки и соседок, они водятся везде и, конечно, и у нас. Их укусы очень болезненны, а весной, в мае, нередко и смертельны. Но мы не встречали ни одного и к этому «их нет» привыкли. Если и докоряли кто нас, так это муравьи, которых почему-то назвали термитами. Они ползали, особенно ночами, целыми полчищами по столу, окну, по полу. Забирались в посуду. От них не было спасенья. Оставленную на завтра пищу приходилось тщательно запаковывать в газету. Но и эта предосторожность редко спасала. Днем их можно было видеть не деревьях, откуда они ссыпались на нас, производя своими укусами легкий зуд.

     26 января 1938 г. Шурочка
     Что за милый ребенок Шурочка! Чем дольше я с ней живу, тем больше и больше привязываюсь к ней. Я всю жизнь провозился с детьми и около детей, но исследовать душу ребенка, близко прикоснуться к ней, мне удалось только теперь, на Шурочке. Если Христос, благословляя детей, говорил: «таковых есть Царство Небесное», то, несомненно, там были только Шурочки. Прекрасный, чудный ребенок! И эта красота в комплексе ее детских душевных эмоций. Она временами и рассердится, выйдет из себя, и ножками затопочет, пожалуй, раскидает игрушки и обругает: «дедка, табуретка!», или, что чаще бывает, побежит к постели, уткнет носик в подушки и горько заплачет, но чрез минуту, глядь, крадется ко мне, испытующе заглядывает в глаза, целует руки, гладит волосы, ласкается, а сама шепчет: «дедушка! дедуся! хороший!» Кабы и взрослые все были таковыми, тогда бы воочию Христос ходил по Коканду!.. Нельзя же не рассердиться? «Я человек и все человеческое мне свойственно», — сказал Сократ. Свойственно человеческое и маленькому человечку — Шурочке. «И курочка имеет сердце»… (т.е. сердится), — говорит русская пословица. Имеет его и Шурочка. Но в том-то и дело, что оно золотое, да отходчивое, любящее, а не злобное. Она вспыльчива, горяча и по-детски не сдержана, — это правда, но все это быстро гаснет, и волны любви и ласки захлестывают ее маленькое сердчишко. Она очень привязана ко мне, любит меня и мать крепко. Спросишь: «Шурочка, кого ты любишь больше всех?» — «Вас обоих!» Или: «Шурочка, хорошо тебе здесь?» — «Хорошо!» — «Почему?» — «Потому, что вы оба со мной!» Милый ребенок! Она разделяет с нами горечь и тяготу Кокандского сидения. И хотя не сознает всего трагизма, но, благодаря пытливому умишку и чуткому сердчишку, догадывается, что что-то с нами случилось, что нам тяжело… «Мама, ты плачешь? О чем?» — заберется на колени, крепко обхватит ручонками за шею, прильнет головкой и сама заплачет. Это подсказало ей сердечко, что расспросы излишни, а надо просто разделить горе пополам и взять на себя часть его тяжести… Это не логический ход размышлений: «за» и «против», это не анализ, а просто чутье сердца, порыв его доброты. У матери бывают сердечные припадки, — Боже, что происходит в это время с Шурочкой! Она мечется, кричит, бросается к матери, как бы стараясь выхватить ее из беды: «Мама, милая! Что с тобой? Мама!» Иногда ночью она вскрикивает, просыпается, вскакивает. «Мама! Ой, мама!» — «Что с тобой? Что, милая?» — «Мне приснилось, что ты умерла…» Пятилетний ребенок, который еще не должен знать, что такое смерть, что такое жизнь, уже осознал, что первое что-то ужасное, отчего стынет кровь, бежит сон…
     Она безотчетно проникается сознанием, что нам тяжело и всячески стремится облегчить жизнь, взять на себя частичку ее тяжести. — «Дедуся, давай я буду резать картошку?», «Деда, я подмету пол?», «Мама, дай я вытру посуду?», «Мама, дай тряпку, я сотру везде пыль?», «Мама я помогу тебе стирать платочки, тряпочки?», «Дай, я помогу тебе собирать чай?». Таких предложений услуг множество.
     В серьезных разговорах между взрослыми она принимает участие, как взрослая, высказывая нередко умные мысли.
     Так однажды обсуждался вопрос о трудности доставать керосин, и что за отсутствием электричества его расходуется более. Шура, внимательно выслушав дискуссию по этому вопросу, серьезно заявляет:
     — Мама, тогда надо раньше ложиться спать!..
     Она очень развитой ребенок. Ее умственный кругозор широк, запас слов большой. Она выражается правильно построенными фразами. Она знакома со многими словами иностранного происхождения. Однажды она обращается ко мне с такой фразой:
     — Деда, я абсолютно не понимаю, как это возможно на такого маленького ослика накладывать такую тяжесть?
     Или:
     — У нас не холодно, дедушка смотрел на термометр, там 13 градусов.

     13 февраля 1938 г. Отъезд Мани
     У меня защемило сердце, и какой-то комок подкатил к горлу. Я поторопился в сарай и там… горько, горько заплакал!.. Да, заплакал!.. Слезы невольно бежали из глаз… — На что я решаюсь?.. — думалось мне, — я уже близок к могиле… здоровье неважное… силы слабеют… сердце сильно шалит… А я остаюсь в чужом краю… где меня и похоронят-то может быть не по-христиански!.. Маня уедет за 3500 верст… кто окажет мне помощь?.. кто скажет старику ласковое слово?.. С Талей у нас нет близких отношений… бывали стычки и в Москве и здесь… Это плохая предпосылка!.. Здесь надо работать за прислугу… Хватит ли силы?.. Я уж не жду благодарности… нет… И если что и удерживает меня здесь, то это сознание, что я должен пострадать за свою греховную жизнь… Напрячь все силы и помочь Тале нести испытание, а главное — быть около моей милой Шурочки… Я не мог представить себе, что бы стал я делать без нее?.. Для меня жизнь потеряла бы весь смысл… Ведь, в сущности, я теперь ничто, и никому, пожалуй, не нужен… Я бремя… обуза… от которой, чем скорее отделаться, тем лучше!.. Но у меня есть опыт жизни, есть педагогические знания, а они так нужны в деле воспитания моей милой внучки… Нет!.. Буду крепиться!.. Будь что будет!.. Я останусь со спокойной душой и подставлю старческую спину под тяжесть грядущих неизбежных событий!.. Так сделать надо!..
     В сарае я был один и поверял свою горькие дума четырем закоптелым стенам да красному солнышку, которое ласково смотрело в открытую дверь…

     25 февраля 1938 г. Ураган
     Ветер все усиливается и усиливается. Небо закрылось серыми облаками. Погода резко изменилась, стало прохладно. Шурочку пришлось взять домой. Да ей гулять и небезопасно: ветел валил ее с ног. К двум часам разразилась целая буря. Ветер гнул деревья. По воздуху мчались тучи сухих и зеленых листьев и всякого сору. Трудно было пройти по двору, чтобы не быть опрокинутым ветром. Наши ворота нельзя было отворить, настолько силен был напор его. Улицы заметно опустели, даже собаки и те куда-то попрятались. Сижу дома и слушаю, как шумит по крыше. Вот когда потужишь, что на нашем доме, как на «культурно-европейском» здании, она не из глины. Глиняная прочней, а железная того и гляди сорвется с дому и улетит улицы за две, за три… Дождя нет, и воздух сух. Дышится как-то тяжело. Буря бушевала несколько часов. Мне рисовалась картина того ужасного, что теперь происходило в беспредельной песчаной пустыне Средней Азии, севернее Ташкента. Ведь там на протяжении тысяч верст безжизненные сыпучие пески. Горе путникам, застигнутым там этим ураганом! Там, где равнины, там вырастают вероятно песчаные горы и наоборот. А сколько погибает под этими горами караванов верблюдов и людей!
     У церкви была повалена кирпичная стенка на протяжении 30 метров, повален виноградник, под которым мне так нравилось стоять за богослужением, выворочены большие деревья. Сообщение о бедствиях приходят со всех сторон города. У нашей первой квартиры, в доме Тани, повалило кирпичный забор, причем придавило двух девочек, которые только чудом остались живы и невредимы. Сарай был также разрушен. Словом, буря причинила большой ущерб жителям, и немало людей пострадало.

     24 марта 1938 г. Весна
     Весна. Мы впервые переживаем ее в Коканде, как впервые пережили и зиму. Относительно зимы местные жители говорили нам осенью: «зимы здесь не бывает вообще». Мы по опыту узнали, что это не совсем справедливо. Если не бывает здесь сугробов снега, как в Москве, и не лежит он 3–4 месяца, и если, наконец, не трещат 25-градусные морозы, то здесь нечто хуже. Если спросить москвича: какое время лучше и здоровее: осень ли, сырая, промозглая, или зима со снегами и морозами? Он не задумываясь скажет, что лучше зима. Оно и понятно. Осень переходное время от лета к зиме, и, как таковое, непостоянно и нездорово. Также и весна есть переходная стадия от зимнего холода к летнему теплу. Но она переносится легче, потому что солнышко с каждым днем делается жарче, и самочувствие человека улучшается. В Москве ярко выражены четыре времени года. Здесь же не то. Здесь только два периода: лето, которое продолжается 7 месяцев, и переходный, от конца лета до его начала, протяжением в 5 месяцев. Этот пятимесячный переходный период очень неприятен, тяжел и не здоров. Сильных морозов в пережитую зиму не было. Один-два дня температура спускалась до –8, и только. А вообще-то она колебалась от +15 до –5. Это было бы довольно сносно, но дело в том, что часто перепадали дожди с мокрым снегом вперемежку, воздух по большей части сырой, промозглый, вдобавок дули пронизывающие северные ветры, которые в переводе на московский язык можно бы назвать ураганами. Снег не лежал долее 2–3 суток, но на дворе бывала такая грязь, в которой вязли лошади и тонули люди. Выйти без калош нельзя, и в калошах опасно: их можно увязить и потерять. Изредка перепадали солнечные дни, но низкое солнце не могло согреть, а тем более просушить набухшую глиняную почву. Веря разговорам, мы не очень рачительно готовились к зиме, считая ее не опасным врагом. Так мы не обратили должного внимания на изготовление печи для согревания комнаты. Мы удовольствовались прогоревшей железной печуркой с аршинной трубой, зато и помучились за зиму. Температура в комнате колебалась от + 9 до + 13 градусов. Девять было по утрам и вылезать из теплой постели с двойными одеялами было неприятно, а для Шурочки небезопасно. Обычная же средняя температура была 12 градусов. Этого было недостаточно не только для ребенка, но и для нас. Мы кутались в теплые шерстяные или ватные одежды, а Шура всю зиму была запеленута в теплый платок, надетый поверх теплых платьев и кофточек. Солнечные теплые дни не радовали, как радуют москвичей морозные, ясные дни. На них здесь можно любоваться только из окна, ибо выйти на улицу невозможно, сейчас же поскользнешься в липкой глине и упадешь, или завязишь ноги и не вытащишь. Лучше уж сидеть дома, предоставив эти прогулки тем, кому идти необходимо, или любителям сильных ощущений. Пред нашим домом, против окна нашей комнаты, нет мостовой и тротуара. Есть мягкая, изрытая ухабами, наполненными глиняной жиделью, дорога, по обоим сторонам которой протекают грязные, мутные, а летом и вонючие, арыки. До булыжной мостовой шагов 200-300. Но и булыжная мостовая, ведущая к центральным улицам, мало спасает. Она покрывается слоем жидкой, хорошо размешанной от ходьбы и езды, глины, и ноги то и дело разъезжаются в разные стороны. Смотреть на человека, идущего по этой мостовой, также весело, как если бы ты смотрел на танцующего какой-то замысловатый танец с выбрасыванием в стороны рук и ног.
     Но вот и весна. Казалось бы, наступил конец тяжелым переживаниям. Мы надеялись и ждали ее с нетерпением. Бывалые люди говаривали: «Потерпите немного, в конце февраля без пальто гулять будете!» Но… вот и март на исходе, а весны все нет и нет. По-прежнему зябнем в комнате, и помочь этому горю нечем. Хозяйка отобрала печь. А на улицу без теплого пальто и без калош и не выходи. Северные ветры нагоняют тяжелые свинцовые тучи. То моросит холодный дождь, то лепит мокрый снег. Ветры такие, что пронизывают насквозь. Редкие солнечные дни тонут в массе ненастья. Температура колеблется от –2 до +30. Тридцать бывает на припеке в солнечные дни и взатишьи. А перенеси градусник в тень да на ветерок, глядь, там только +5, +7. Деревья голы, боятся выпустить листочки. Травы и вообще здесь нет, хотя бы и летом, но теперь нет ее и там, где она нечаянно пробивается летом кустиками, или плешинами. Говорят, урюк и миндаль зацветают ранее, чем появятся листочки. Может быть это и правда, но пока не видно ни цветочков, ни листочков. Безжизненно и пустынно, как было в январе.

     5 апреля 1938 г. Шлифовка
     По дороге в глинистой пыли я находил много красивых камешков. Особенность их заключалась в том, что они гладко обточены и оригинальной формы. Один из них в форме яйца, другие, как чечевичное зерно, третьи правильной круглой формы, иные в виде овальной лепешки. Я находил такие, которые поражали правильностью формы, будто они обточены и отшлифованы на токарном станке. Шурочка играет ими. И теперь у меня хранится несколько экземпляров различной формы.
     Кто так обточил их? Кто придал им правильную, оригинальную форму? Вода. Она работала над ними долгие годы, может быть, тысячелетия.
     Я уже писал здесь, что вся среднеазиатская равнина была когда-то, в очень отдаленные от нас времена, покрыта водой. Это было море. Высокие горы, которые и теперь видны в окрестностях Коканда, в то время вероятно были островами, одиноко точащими из бурных волн океана. Эта вода, эти волны и обтачивали камни. Кроме своей оригинальности они являются свидетелями долговечной, в течение многих, может быть, тысячелетий работы над ними стихии и тысячевековой истории. Тот маленький камешек, который я держу в руках, прожил много тысяч лет, много испытал на себе и, если бы умел мыслить и говорить, рассказал бы много интересного. Он рассказал бы, например, что однажды в очень давнее время он бурей был оторван от гранитной скалы и упал на дно морское. Он попал в семью таких же осколков гранита, которыми было усеяно все дно. Волны морские, приливы и отливы, равномерно качали их из одной стороны в другую. Своими боками они терли друг друга, постепенно обтачивались, теряя шероховатости и острые угловатости...
     Такова история камня, его обтачивания, шлифовки. Угловатый осколок гранита стал гладким, интересным. Обтачиваются и шлифуются и люди…
     Зачем? Чтобы быть пригодными для Царства Божия. Многих обточила не вода, а пустыня. Многие обтачиваются и шлифуются от трения и постоянного общения с другими, может быть, еще более угловатыми и безобразными соседями.
     Пустыня, одиночество содействуют самособранности, самоуглублению. Нигде человек так не способен заглянуть внутрь себя, проанализировать свою душу, свою жизнь, как оставаясь один на один с собой. Это первое. Нигде не шлифуется его характер так успешно, как при столкновениях и трениях о таких же, как он. Предтечу, Моисея, Илию, Марию Египетскую, Сергия, Серафима и тысячи других великих людей воспитала пустыня. Им удивляется весь мир. В первые века христианства, когда произошло столкновение двух мировоззрений: христианского и языческого, производилась большая историческая шлифовка и обтачивание личности человека, и они дали незабываемые великие образцы прекрасного, высокого, чистого, на чем держится Царство Божие.
     Вот и мы в Коканде, т.е. я, Таля и Шура… Зачем мы здесь? Роковая случайность? Чья-то ошибка или заслуженная вина? Не случайность, не ошибка, а равномерное действие Промысла Божия. Воля Святого Бога, направленная к нашему благу, приуготовлению из нас будущих граждан Небесного Царства. Сейчас мы не сознаем этого и только что сказанное может казаться парадоксом, но придет время (а оно несомненно будет!), когда мы — все трое — оглянемся, посмотрим на этот период, как на давно-давно минувшее, и с благоговением и с благодарностью припадем к стопам Милосердого Владыки Бога. Тогда мы скажем: так было надо поступить с нами, так нам полезнее.
     В том одиночестве, в котором мы находимся теперь, оставленные родными и знакомыми и близкими, не заведшие себе новых знакомств среди людей незнакомых и чуждых, происходит душевный пересмотр, самоанализ, а вместе с тем и шлифовка духа.
     В том столкновении и трениях, какие приходится переживать при общении с соседями, шлифуется характер, сглаживаются угловатости, полируется поверхность души чрез ее проявления вовне.
     Уже одно то сознание, что не больно-то, значит, хорошие мы люди, коли угодили сюда, — есть уже благо. Сознание, что для нашего воспитания и шлифовки нужны такие героические меры, как ссылка в далекий край и осуждение на одинокое прозябание, делает оценку нашей личности и находит ее не очень-то высокой.

     24 апреля 1938 г. Пасха
     Сегодня первый день Пасхи.
     Первая Пасха на чужбине. Нас только трое. И радостно, и горестно. Радостно от сознания, что Воскресший близок к нам. Он своей благодатью наполняет наши сердца. Горестно, что мы одиноки, одни, среди чужих и враждебных нам людей. Свойство радости и горести таково, что оно требует поделиться с ближним, излить свою душу, открыть свое сердце. А кому излить? Кому открыть? Переживаем одни…
     К встрече праздника мы готовились, как могли. Держали пост, особенно в 1-ю, 4-ю и последнюю недели. Ходили к службам, когда было возможно. Говели, причащались.
     Крестный ход остановился около входных дверей в храм. Их закрыли. Послышалось радостное, за сердце хватающее, возглашение: «Христос воскресе!»
     Утреня шла прекрасно, торжественно, чинно и скоро. Она подходила к концу, когда на часах было 12 ночи. Мне казалось вначале, что я не смогу отстоять всей долгой службы, не хватит сил. Дома я предупредил, что, возможно, приду ранее окончания обедни. И ввиду темноты южной ночи захватил с собой фонарик и запас свечей. Фонарик вообще необходим. В узких и извилистых переулках, где помещается молитвенный дом, уличного освещения нет никакого. Идти в абсолютной тьме крайне рискованно. Притом же обилие собак, бродящих по улицам, создает большую опасность… Идти одному страшно. Надо ожидать окончания службы, чтобы идти с попутчиками. Да притом и усталости моей как не бывало. Явилась бодрость и желание молиться. Очевидно, вся обстановка действовала возбуждающим образом. Но мое место около лозы было совсем непригодно для молитвы. Рядом были столы, и богомольцы, несмотря на давку, с трудом протискивались сюда с своими узелками. Накрапывал дождь. Ветер задувал свечи.
     Началась обедня. Над головой темное беспредельное небо. Ветер рвет ветви у больших тополей и ветел, стоящих во дворике. Настроение делается высоким, проникновенным. Чувствуется религиозный и молитвенный подъем. Обедня идет быстро, стройно, торжественно. Хочется молиться. Мысль уносится за пределы этого храма. И везде, во всем мире, думалось мне, в это самое время несется торжественный гимн Воскресшему Господу. И здесь, в Коканде, несколько тысяч мужчин и женщин и детей пришли сюда, чтобы радостно встретить Воскресшего из гроба. Сюда пришли из разных концов города. Ведь храм-то один, другого нет. Многие прибыли из далеких кишлаков. Приехали на осликах и лошадях, которых оставили в прилегающих переулках и около садов.
     Вперя взор свой в темное, беспредельное небо, уносишься мыслью к Престолу Божию. Храм, как ни будь он величествен, всегда ограничивает мысль, принижает ее стенами, сводами и всем, что является творением рук человеческих. Мысль в нем укорачивается, и полет ее ослабляется. Но там светло, везде блестят иконы, они-то и служат посредствующим звеном при полете мысли. Нужно переступить чрез эту преграду, сделать логическую препосылку, чтобы вознестись душой к Живому Богу. Под открытым небом этой преграды нет. Мысль проникает сквозь беспредельное пространство и там в непостижимых местах ищет живого Бога. За обедней я именно испытывал это настроение и на душе делалось радостно. Обедня шла, как мне казалось, в стороне от меня. Она давала мне только канву для молитвы, побудительный стимул для возношения души и сердца. Она мне помогала в молитвенном экстазе…
     Я не заметил, как окончилась она. Вот уже и отпуст и заключительное пение: «Христос воскресе!» Казалось мне, что сейчас хлынет поток богомольцев к дверям, к выходу, и я поторопился выйти со двора. Но каково же было мое удивление, когда я узнал, что никто, или почти никто, кроме меня, не уходит домой. Чего же ждут они? — думалось мне. И я быстро нашел разгадку. В темноте ночи, как во дворике, так и в переулке по обочинам арыков, стояли на земле раскрытые узелки с куличами, яйцами. Пасох, какие делают у нас в Москве, я не видел ни одной. В каждом узелке горит воткнутая восковая свечка. Всюду, куда только ни обернешься, видишь одни огоньки и огоньки. Они создают очаровательную картину. Около них масса богомольцев Все ждут освящения. Этого-то момента, очевидно, и ждал народ. Он, вероятно, считал это крупным, главным актом богослужения.

     24 апреля 1938 г. Мой день
     Буду писать про себя. Заранее предугадываю, что у читателя может зародиться мысль: «Ну, про себя-то он плохого не скажет!» И также заранее предупреждаю этого скептика, что его подозрения будут неосновательны. Я буду говорить только правду. «Искренность и правдивость» — два девиза, поставленные мной в заголовке этого дневника, исключают всякую возможность неправды, а тем паче самовосхваления, которого вообще чужд автор.
     Итак, начинаю.
     Мой день начинается рано, часов в 5–6. Ночи сплю я вообще не крепко, часто просыпаюсь. Иногда покурю, иногда зажгу лампочку в головах, почитаю. Сознаю, что это не дело. Надо бы в эти моменты молиться, как говорит Давид: «в полунощи восстах исповедатися о судьбах правды…» Но, сознаюсь, для молитвы то сейчас и явятся немощи.
     Зимой до света часа три, а летом уже светает, и солнышко пробивается в окошко косыми лучами. Мои сожительницы еще крепко спят и видят утренние сны. Начинаю одеваться. Делаю это очень тихо, чтобы не разбудить. Таля спит вообще очень чутко. Но то ли старческая неловкость, то ли глухота, — не знаю, но мое одевание заставляет ее иногда поворачиваться на другой бок и вообще проявлять признаки потревоженного сна.
     В 6.30 я уже на ногах, и постель убрана. Начинаю тихонько двигаться и хлопотать по хозяйству. Прежде всего, надо приготовить чайник. Какое удобство с электричеством! Нальешь чайник, воткнешь вилку в штепсель, и чрез 20–25 минут кипяток готов! Заваришь чай, скутаешь, надо сварить пару яиц на завтрак матери и дочери. Потом добавляешь чайник холодной водой (он мал), сам начинаешь умываться и молиться Богу. В это время обычно пробуждаются и встают хозяева, которые на правах «хозяев» вообще не стесняются: хлопают дверями, топают, как лошади, громко разговаривают. Сквозь тонкую дверь, отделяющую нашу комнату от коридора, все слышно, и я этого момента боюсь более, чем своих хождений по комнате. Таля спросонок начинает поворачиваться с боку на бок. Это уже плохо! Хорошо молиться утром, когда никто не тревожит. Город еще спит. Голова свежа, и мысль, не отуманенная дневной суетой, возносится на небо. Только и тут матушка лень, а то десяток уверток и причин прервать молитву! Знаю, что это от лукавого, но нередко слушаю его, как друга.
     Ровно в 7.30 бужу Талю. Ей всего час на сборы, а к 8.30 надо быть уже на службе. Место службы далеко от квартиры, версты две, а может быть и более, и она тратит на проход полчаса. Сам я в то время, когда она одевается, бегу (именно бегу!) на рынок или за молоком в городскую лавку, или за свежей булкой и за хлебом, или что еще купить к чаю. Таля старается вставать тихо, чтобы не разбудить Шуру, но это не всегда удается. Очень часто, особенно теперь, летом, когда светит солнце, она просыпается и уже более не укладывается. Впрочем, для ее сна времени достаточно. Мы все регулярно укладываемся в 11 ч. вечера. Отступлений от нормы не бывает, так как посетителей и гостей по вечерам не бывает, и все время мы одни. Таля, наскоро выпив чашку чая и схватив какой-нибудь кусочек «от еды», убегает на службу.
     Мы остаемся с Шурой вдвоем. Я одену ее, умою, прослушаю молитвы, пою чаем и кормлю завтраком. Зимой в эти утренние часы она обычно спит еще. Оно так и должно быть: в комнате полумрак, тускло светит одна лампочка, а когда у нас было выключено электричество, как например в течение целого февраля, так освещение поддерживалось одной керосиновой лампочкой коптилкой. А известно, тьма способствует сну. Кроме того, зимняя температура воздуха в комнате. С отоплением дело у нас обстояло плохо, и утром температура обычно держалась около 9 градусов. Этого мало даже для взрослого, а не только для ребенка. Естественно желание укутаться с головой в теплое одеяло и продолжать глядеть сны. Холод вообще содействует сну. Зимой, проводив Талю на службу, я пил чай один, давая Шурочке возможность выспаться вволю, до отказа. И только часов в 10, или около того, я, подогрев вторично чайник, поил ее чаем. Зимой, в ненастную, сырую и холодную погоду, Шурочка естественно высиживала дома. После завтрака и чая она обычно усаживалась за «работу». Работа эта заключалась в рисовании, письме, что она любила, чтении, играх. Очень часто час- другой я занимался с ней ее детским трудом. Руководил ею, обучал, играючи, грамоте и счету. И надо сказать правду, мои труды не пропали даром. Летом, или даже теперь, в апреле, картина наших занятий несколько изменяется. Шурочка рвется гулять. Тут уже никакие книжки, тетрадки не удержат дома. Там солнце, тепло, ребята, кутята и вся масса тех удовольствий, какие дает природа, хотя на нашем дворе и очень скудная. Я начинаю прибираться. Надо вымыть посуду. Стереть пыль, вымести пол, словом, — навести порядок в комнате. Чрез каждые 10-15 минут выбегаю узнать, где Шурочка, чем занимается и с кем играет. Это необходимо делать. Подружек ее возраста на дворе нет. Девочки, составляющие «ребячий элемент» двора, чуть ли не вдвое старше нее. У них другие запросы, другие игры. Они уже знакомы с шалостями, не всегда корректны и безупречны. Поэтому Шурочку приходится все время держать под контролем, оберегая ее невинную детскую душу. Так бывало в то время, когда у нас с хозяевами были добрые отношения. Когда же они испортились, и злоба их изливалась на всех нас, тогда приходилось иметь надзор за Шурой строже. Девчонки, к которым естественно льнула Шура, были заражены, а вернее научены, относиться и к нам с той же злобой и враждебностью. Они травили Шурочку, высмеивали, дразнили и часто доводили до слез. Самому мне необходимо уже думать о подготовке обеда. Для этого надо сходить на рынок за продуктами. Хорошо, что он у нас в нескольких шагах. Обычно запираю квартиру на замок, благо во дворе остаются девочки (они отправляются в школу во вторую смену, после обеда). Беру с собой Шурочку и отправляюсь за покупками. Это приходится делать, когда предстоит мне готовить полный обед. Если же он сготовлен вчера (я готовлю обычно на два дня), то или остаюсь дома и занимаюсь хозяйственными делами, вроде починки одежды себе и Шурочке, наложения заплат, зашивания прорех и прикрепления пуговиц, или занимаюсь писанием писем и этого дневника. Но и это не всегда. В хозяйстве и домоводстве много и других дел. Надо сходить в банк, чтобы внести деньги за комнату, надо идти в правление Жил-отдела для выяснения нашего квартирного вопроса, который со времени издания декрета об упразднении кооперативных жилищных товариществ получил остроту, надо уладить дело с электростанцией, куда вызывают по доносам и проискам нашей злобной хозяйки, надо, наконец, просто пойти на центральную Советскую улицу в большие магазины и гастроном, чтобы купить продукты, которых не достанешь на рынке.
     Придя домой — часов около 12, начинаю готовить обед, Шурочка остается во дворе под постоянным моим контролем чрез 10-15 минут. В 12 часов даю ей что-либо перекусить: или кусочек сыру с хлебом, или колбасы, или просто ломоть белого хлеба с сахаром или вареньем.
     Готовлю обед. За десяток лет одинокой жизни я привык к этому делу и научился кулинарному искусству. Впрочем, ассортимент блюд довольно не сложен, но все-таки разнообразен. Вот эти блюда: щи, супы: картофельный, гороховый, лапша, борщ, далее: каши: гречневая, рисовая, манная, макароны или картофель жареный, тушеный. На первое — винегрет, тертая редька, селедка (когда есть), на последнее: кисели: клюквенный, малиновый, черносмородиновый, вишневый, компот. Иногда пудинг или яичница с ветчиной. Все, кто был знаком с моими произведениями кулинарии, оставались довольными. Готовить было легко на электрической плитке. Ни копоти, ни запаха. Приходилось жалеть только, что она одна и готовить кушанья по очереди, на что тратилось много времени, не всегда удобно.
     Гораздо хуже обстояло дело, когда не было электричества. Тут выручал примус и вонючка-керосинка. Запах, копоть, гарь. А главное недостаток керосина и невозможность его доставать. Еще хуже приходилось готовить просто на кирпичиках, как дикари. Это уже совсем плохо. Сам превращаешься в трубочиста. За кастрюли прямо взяться нельзя от копоти, а главное постоянные приседания, так как костер раскладывается прямо на земле. Эти приседания при моей болезни ног и поясницы были мучительны.
     Кроме суеты по приготовлению обеда и надзора за Шурочкой, надо стараться не пропустить водовоза. Воду нам привозят в бочке, раз в сутки. Вода прекрасная, артезианская, здоровая. Берем ее по талонам, которые покупаются в водном отделе Горсовета по 10 коп. за ведро. Воду надо караулить от 1 до 4 ч. дня. Обычно возчик останавливается с бочкой среди улицы и кричит: «во-о-а-а!» или «во-о-у-у бери», причем первое слово поизносит громко, второе говорит про себя. Если пропустишь возчика, останешься без воды, или изволь прогуляться тогда в водоразборную будку и получить уже по другим талонам. А эта будка не близко, не менее полверсты. Ходить туда за водой мне не под силу, поэтому ревниво прислушиваешься к крику: «во-о-а-а!» Но сквозь двойные рамы зимой, а главное по своей старческой глухоте, я не всегда слышу этот крик. Поручаю следить за ним Шурочке, и она аккуратно исполняет свою обязанность. Но в последнее время, плутовка, стала обманывать меня ради шутки. — «Деди, вода!» Бросаешься за ведрами, за талонами, а она, проказница, хохочет во всю ивановскую.
     Надо приготовить, нарубить и наколоть дров, покуда на дворе светло. Зимой мы топили железку однажды в сутки, на ночь. Дрова дороги, и каждое полено на учете. Поэтому и температуру держали невысокую — +12 +13 градусов. Это максимум, а средняя + 10. Как обед, так и воду и дрова — все это и десятки других хозяйственных дел надо приготовить вовремя, т.е. до прихода Тали со службы. Она, усталая, должна придти к готовому всему.
     Сознаю свои старческие силы, свою старческую немощь. Сознаю, что мною жизнь уже прожита, и впереди одно — могила. А готовлюсь ли я к смерти? Нет, или почти нет. А что она не за горами, это мне показала прошедшая зима. Было два-три случая, когда во время приступов сердечных и ослабления сил, я думал, что наступил конец. Я ропщу на жребий, выпавший на мою долю. Ропщу нередко на Талю, считая ее виновницей нашего несчастья. А на самом-то деле это не так. Не она виновница, а я своими грехами. Она послана для определенных целей сюда, которые я, дерзновенно проникая в намерения Промысла Божия, уясняю себе так: она послана, чтобы усилить мои страдания, показать мне, что она страдает за меня, приносит собой жертву во искуплением МОИХ грехов, — это первое. Второе, — она послана сюда для выработки характера, для его шлифовки, а надо прямо сказать, сказать правду, он у нее плохой, неуравновешенный, злобный, вспыльчивый, неудержный, самонадеянный и самолюбивый. Это все отрицательные качества. Есть в ней природная доброта, но она мало развита. Религиозный дух тоже слаб. Так вот, для выработки положительных качеств, воспитания духа кротости, смирения, послушания воле Божией, она здесь. Здесь и Шурочка, она для усиления рвения к пересмотру нашего душевного склада как моего, так и Талиного. Она — невинный ребенок, обреченный страдать вместе с нами, должна заставить своим присутствием среди нас, своей чистотой и невинностью, глубже пересмотреть свои души и сердца, стараться исправиться в нравственных недостатках, которых что у деда, что у матери, много, особенно у первого. Она и сама должна незаметно воспитываться среди нас в добре, которое мы по своему положению среди чужих и трению с ближними, должны усиленно развивать в себе. А я-то, кроме того, должен оставить те пагубные, греховные привычки и страсти, рабом которых был всю жизнь. А главное — молиться и просить Бога о пощаде.
     Все давно решено в планах Промысла Божия. Итак… надо молиться. А делаем ли это? Нет, или почти нет. Мы не сознаем своей вины. Мы горды. Мы считаем, что произошла ошибка. А никакой ошибки здесь нет. Просто план воспитания, назначенный Богом. Ведь и Давид слетел с царского престола, скитался по пустыням и прятался в пещерах за грех прелюбодеяния и убийства, но он просил у Бога прощения, каялся, плакал, молился, и Бог простил его. А мы? А я? Нет, хорошие спасительные примеры не действуют, чтобы им подражали…
     Но вот подходит время обеда. На часах уже половина третьего. Вода взята, дрова принесены. А Шурочка уже проголодалась. Собираю на стол. Весь обед у меня готов, и кушанья (горячие) скутаны под одеялами и подушками, чтобы не остыли.
     Обедаем вдвоем. Причем Шурочке обязательно надо рассказывать «истории», без них она есть не станет. Священная История в общих чертах ей уже была рассказана и повторена. Жизнь Иисуса Христа она знает, знает про Божию Матерь и про многих святых. Тогда я принялся рассказывать измышляемую мной повесть о людях, поселившихся на необитаемом острове.
     Прибираю со стола. Второй раз подметаю в комнате. Навожу порядок. Все это делается в ожидании хозяйки, которая придет в 5 ч. строгая, сердитая, голодная и усталая. Горячие кушанья у меня скутаны под подушками, которые играют в данном случае роль доморощенных термосов.
     Наконец, все в порядке, и я делаюсь свободным до прихода Тали. Оговариваюсь, эта свобода не всегда выпадает на мою долю. Нередко случается, что надо неотложно что-то поделать, а именно: зачинить бурки, или, если тепло, сходить в сарай поработать топором и рубанком. Так мною сделаны были: хороший столик, который и теперь стоит в комнате, почтовый ящик к воротам, который впоследствии (весной) сделался источником крупных неприятных столкновений с хозяйкой. Она по злобе взламывала неоднократно замок у него или посылала делать это свою внучку Лиду, которая, кстати сказать, по части отпирания чужих замков и взламыванья их большая мастерица, и обе выкрадывали нашу корреспонденцию. Последняя по части присвоения чужой собственности руки не осрамит, а по части лжи, пожалуй, превзойдет и свою бабушку. Или надо сделать полочку в шкафу, починить табуретку, сделать сиденье для уборной и т.д. Далее, мною предпринято было устройство кирпичной печки в сарае, ее я клал недели 2–3. О ней я уже писал ранее. Но пока готовить на ней до сего времени еще не приходилось.
     Если же не предстоит таких неотложных дел по хозяйству, то попросту ложусь отдохнуть на часок. Сознаюсь, делаю это по немощи своей. А надо бы не так.
     Припоминается рассказ из Патерика.
     Один брат-пустынник просил у Бога научить его, как ему трудиться и что делать, чтобы спастись? Ему Бог велел идти в одну пустыньку к подвижнику и там со стороны посмотреть, что он делает и получить для себя урок. Он пошел, нашел отшельника, стал за выступом скалы и целый день наблюдал, что делает тот. А тот делал вот что. Трудится, трудится, да и встанет на молитву с воздетыми к небу руками. Помолится и опять за труд. Потом опять за молитву и так целый день. Брат молча ушел и вынес для себя спасительный урок.
     Так бы нужно делать и мне. Да что поделаешь с ленью и немощами? А они, как на грех, тут-то и поднимутся и потребуют внимания к себе. Так, в угоду им, и ляжешь на свое логово, пока спит Шурочка, и пока нет хозяйки.
     Но вот приходит и она. У меня к приему ее, кажись, все готово. Все в порядке. Входит суровая, усталая, молчаливая. Вообще-то молчание ее отличительная черта, да и я по своему возрасту и воспитанию не из болтливых. Мы бываем скоры на словоизвержение только в определенные минуты, во время ссоры. Тут у нас слова сыплются горошком…

* * *

     И все-таки, обращаясь на прожитое время своим вниманием, приходится сознаться, что рука Промысла Божия разумно меня направила сюда и поставила в такие условия. Здесь предоставлены мне все средства к самособранности и самоанализу. Здесь нет никаких развлечений, а есть одиночество, своего рода жизнь в пустыне, а пустыня-то является, и всегда являлась, лучшим средством для пересмотра своего «я», для самоуглубления и перевоспитания. Раньше я не понимал этого и роптал, теперь же познал эту премудрость Промысла и смирился. Однажды в минуты размышления, я дерзновенно вопросил: «Господи! Зачем я здесь?» — и также дерзновенно раскрыл Евангелие. Мой взгляд упал на слова: «Принять жребий сего служения и апостольства…» (Деян. 1, 25). Это было ярким ответом, который я запомню навсегда…