Глава LXXXVIII
Отречение Государя
Весть об отречении Государя Императора от Престола дошла
к нам сравнительно поздно. Мы узнали о ней только 3 марта.
Как ни феерична была декорация «бескровной» революции,
залившей потоками крови всю Россию, как ни дико было это безумное ликование
масс и велико упоение властью бездарных проходимцев, явившихся на смену
прежней власти, как ни трескучи были их громовые речи, их истерические
выкрики о завоеваниях революции, с призывами углублять эти завоевания,
однако не нужно было быть психологом, чтобы заметить, что вся эта декорация,
вся эта шумиха и приемы, коими пользовались «завоеватели», скрывали за
собой не силу, а слабость, и что творцы революции, до момента отречения
Государя от Престола, чувствовали себя не героями дня, а кандидатами на
виселицу.
Правда, прежнее правительство, почти в полном составе,
было в их руках и, обезоруженное, содержавшееся под стражей, опасности
не представляло. Но был Царь, была миллионная армия, в подавляющем числе
преданная Царю... И не без основания эти «избранники народа» боялись этой
армии, ибо знали, что рота преданных Царю солдат была бы в силах разогнать
их и вздернуть на виселицу. И знали об этом не только активные деятели
революции, но и все, кроме тех, кому об этом ведать надлежало.
Иначе почувствовали себя творцы революции после отречения
Государя.
Еще так недавно в Ставке царили полное спокойствие и уверенность
в победе; еще так недавно оттуда неслись жалобы на Петербург и его растлевающее
влияние на тыл; но теперь измена охватила и Ставку, и всякое сообщение
из Петрограда учитывалось не как интрига Думы, а как свидетельство такого
положения, единственным выходом их которого являлись уступки наглым требованиям
зазнавшегося Родзянки.
Свершилось то, чему суждено было свершиться; однако история
скажет, что не революция вызвала отречение Государя, а, наоборот, насильственно
вырванный из рук Государя акт отречения вызвал революцию. До отречения
Государя была не революция, а солдатский бунт, вызванный честолюбием глупого
Родзянки, мечтавшего о президентском кресле. После отречения наступила
подлинная революция, каковая, в первую очередь, смела со своего пути того
же Родзянку и его присных.
С момента отречения Императора, временное правительство
облегченно вздохнуло. Оно добилось не только отречения, но и своего признания
Высочайшею Властью, и еще вчера пресмыкавшееся перед чернью, бросавшее
ей на растерзание верных слуг Царских, укреплявшее свое положение ценою
унизительных и преступных уступок временное правительство сегодня решило
стать на путь законности и твердости, сознавая необходимость, из одного
только чувства самосохранения, обуздать озверевшую массу, в которой видело
уже не детей богоносного народа, а взбунтовавшихся рабов.
Я, с любопытством, наблюдал эти попытки, ни минуты не
сомневаясь в том, что они не будут иметь успеха. Все, совершавшееся перед
моими глазами, все поведение временного правительства и его приемы, все
эти безостановочные речи, приказы, распоряжения, декреты, вся эта ни с
чем не сообразная суета, эти ночные заседания, с истерическими выкриками,
громогласные речи с портиков и балконов, увешанных красными тряпками, –
все это казалось мне до того глупым, что я недоумевал, каким образом взрослые
люди могут ставить себя сознательно в такое глупое положение и как они
не сознают, что им вторят другие только страха ради иудейска, только потому,
что толпа была уже терроризирована и боялась громко думать...
Значит, там была не только одна глупость, но были и сознательный
умысел, стремление к определенной, заранее намеченной цели, применение
заранее выработанных средств, осуществление определенной программы...
Конечно! Но об этих «программах» знали только те немногие,
кто связывал революцию с еврейским вопросом; кто видел в этой вакханалии
только способ достижения вековечных еврейских целей, сводившихся к мировому
владычеству, к уничтожению христианства и порабощению всего мира. Но таких
людей было мало, и даже в составе временного правительства было больше
глупцов, чем активных деятелей революции... Они тешились своим званием
министров, наивно воображали себя таковыми; а на самом деле были только
глупенькими пешками в руках тех, кто, играясь с ними, вел свою собственную
линию, насмехаясь над ними.
Погруженный в свои думы, я не заметил, как вошел к нам
в комнату генерал Ренненкампф. Каким образом он очутился в Министерском
Павильоне, был ли он арестован раньше и содержался в другой комнате, или
же был в этот только день доставлен к нам – я не знаю.
Представительный, сановитый, с Георгием на шее, генерал
Ренненкампф, в противоположность всем остальным заключенным, не только
не чувствовал себя подавленным, а, наоборот, был точно доволен своим арестом,
держал себя свободно, уверенно, совершенно не реагируя на обстановку и
вызывая даже улыбки со стороны окружавших... Он, с большим воодушевлением,
рассказывал о своих победах на фронте, лишь изредка, мимоходом, останавливаясь
на катастрофе под Сольдау, если не ошибаюсь, в которой его обвиняли. В
этот момент откуда-то появился злодей Кирпичников, тот самый унтер-офицер
или фельдфебель, который взбунтовал Волынский полк, за что от Керенского
или Гучкова, не знаю точно, получил Георгиевский крест. С видом и сознанием
героя, он стал рассказывать, захлебываясь от удовольствия, о своих подвигах...
Я не видел человека более гнусного. Его бегающие по сторонам, маленькие,
серые глаза, такие же, как у Милюкова, с выражением чего-то хищнического,
его манера держать себя, когда, в увлечении своим рассказом, он принимал
театральные позы, его безмерно наглый вид и развязность, – все это производило
до крайности гадливое впечатление, передать которого я не в силах. Желая
обратить на себя внимание бывших сановников, с каким-то лихорадочным вниманием
следя за производимым впечатлением, он переходил из одной комнаты в другую
и рассказывал заключенным о своих преступлениях, рассчитывая получить похвалу
и поощрение...
Этого добивался, впрочем, не только унтер-офицер Кирпичников,
но и главковерх Керенский, воплощавший в тот момент всю полноту власти.
Как ни безоружны были представители прежней власти, но они были сановники
и в глазах пришельцев таковыми и остались...
Кирпичников не ошибся в расчете. Не успел он еще закончить
рассказа о своих предательстве и измене, как к нему подошел генерал Ренненкампф
и, дружески трепля его по плечу, стал хвалить его за геройство. Кирпичников,
умиленный словами генерала, сиял от восторга и только и мог выговаривать
за каждым генеральским словом: «Так точно, Ваше Высокопревосходительство»,
глотая буквы и произнося эти слова характерною солдатскою скороговоркою...
В порыве взаимного умиления, генерал-от-кавалерии и унтер-офицер
бросились, затем, друг другу в объятия и... трижды облобызались...
Эта сцена произвела на окружавших такое угнетающее впечатление,
что с генералом Ренненкампфом перестали разговаривать и сторонились от
него. Кирпичников, как известно, был впоследствии расстрелян добровольцами...
Какова дальнейшая судьба генерала Ренненкампфа, я не знаю. (Расстрелян
большевиками.)
«Видите ли, – сказал мне мой сосед, – теперь генералы
от кавалерии братаются с солдатами, которым сами же отдали свою власть»...
«Был один Распутин, а теперь что ни рабочий и солдат,
то Распутин. Перед каждым из них и министры, и генералы гнут спины и ломают
шапки», – сказал другой.
«Сравнение, для Распутина обидное, ибо, во-первых, ни
министры, ни генералы перед ним и шапок не ломали, и спины не гнули, а
во-вторых, Распутин, хотя и любил выпить, а после выпивки пускаться в пляс,
но он и в церковь ходил, и в Бога веровал, и Царя почитал», – сказал третий.
«Правильно», – подумал я.