Статус науки

в орфико-пифагорейских кругах*

Ю. А. Шичалин

1. Постановка вопроса

Специальное внимание к началу европейской науки всегда свидетельствует о
том, что само понятие науки получает определенное переосмысление. В
самом деле, от того, как мы понимаем науку и ее статус, т. е. ее место в
той или иной системе ценностей и институтов, зависит направление наших
поисков. В частности, важным представляется и правильное понимание
вопроса о соотношении науки и религии, причем не только в
мировоззренческом, но и в институциональном аспекте: как соотносятся
институции, связанные с установлением, отправлением и модификациями
религиозного культа, и научные институции.

Если мы в настоящем изложении будем исходить из традиционных
представлений о науке европейской, то нам нужно будет искать исторически
конкретные место и время, когда мог появиться тот специфический вид
интеллектуальной деятельности, отличительной чертой которого является
опора на некоторые рациональные построения, не выводимые непосредственно
из наблюдения, но в то же время дающие возможность осмыслить и объяснить
наблюдаемые факты. Для установления начала европейской науки важно также
понять, почему первая философская школа, получившая отчетливое
институциональное оформление, а именно пифагорейская, развивала научные
занятия и была в то же время религиозным объединением.

Нужно заметить, что сама задача осмысления и объяснения наблюдаемых
фактов не является основной в научном исследовании, во-первых, потому,
что до известной степени объясняет мир и система религиозных и
мифологических представлений, а во-вторых, потому, что сфера
рационального конструирования, будучи открытой, в дальнейшем до
известного предела оказывается самодовлеющей, так что основным для
научного исследования является умение продуцировать реальности в
рациональной сфере и умение оперировать с такими реальностями. При таком
понятии науки и вытекающем из него понимании искомого предмета
исследования наша задача установления начала науки формулируется
следующим образом: когда мы можем говорить о самом открытии автономной
сферы рациональных построений и где мы можем усмотреть реальные условия
возможности возникновения традиции интеллектуальной деятельности в
названной сфере?

Оба вопроса, несомненно, тесно связаны между собой: деятельность в той
или иной сфере возможна только при том условии, что данная сфера открыта
и осознана как таковая; но поскольку в нашем случае открытие сферы
деятельности может быть только результатом такого рода деятельности, мы
должны констатировать, что различение двух моментов — открытие некоей
новой сферы и деятельность в рамках данной сферы — является чисто
методологическим и не может быть разделено во времени.

Итак, задача конкретного исследования вопроса о начале европейской
научной традиции сводится к установлению времени и места, позволяющих
нам зафиксировать наличие некоего единого процесса ее возникновения и
специфического функционирования, т. е. задача сводится к исторически
корректному определению тех конкретных условий, которые сделали такой
процесс возможным. Пользуясь современным жаргоном, мы можем
сформулировать это так: когда и где появляется инфраструктура, делающая
возможным занятия наукой?

По отношению к вопросу о возникновении в античности науки вообще и
математики, в частности, можно выделить два основных подхода,
сложившихся в новоевропейской науке еще в конце прошлого — начале нашего
века. Один из них отчетливо прослеживается в известной сводке истории
естественных наук и математики в античности И. Л. Гейберга: «Создание
математики как науки было главным делом пифагорейцев» . Другой подход,
диаметрально противоположный первому, столь же отчетливо выражен
В. Виндельбандом. Подчеркивая, что история древней философии дает
представление о происхождении западной науки в целом, Виндельбанд
рассматривает ранний пифагореизм только как нравственно-религиозное
движение и практически исключает его даже из истории философской мысли,
хотя, излагая Филолая и позднейший пифагореизм, отмечает, что
математические исследования впервые стали самостоятельными в
пифагорейской общине . При этом показательно, что Гейберг весьма
решительно трактует Фалеса как милетского торговца, много
путешествовавшего и потому оказавшегося посредником между Востоком и
греками ; тогда как Виндельбанд начинает марш европейских наук с
ионийской школы, с того же Фалеса, который во всяком случае оказывается
первым физиком, тогда как первым метафизиком оказывается Анаксимандр .

Эти точки зрения так или иначе представлены и в последующей научной
традиции. В частности, точка зренияна Пифагора как исключительно
религиозного реформатора и шамана наиболее полно и последовательно
проведена В. Буркертом в книге «Мудрость и наука в античном
пифагореизме» ; его точка зрения оспаривается, в частности,
отечественным исследователем А. И. Зайцевым, утверждающим на основе
идущей еще от античности традиции роль Фалеса как автора первых
геометрических доказательств и вместе с тем подчеркивающим значительное
место, уделявшееся в пифагореизме научным занятиям . При этом
А. И. Зайцев считает, что аритмологические спекуляции пифагорейцев были
периферийными для развития математики, в связи с чем критикует точку
зрения П. П. Гайденко, согласно которой им придается принципиальное
значение .

Таким образом, различные моменты возникновения античной науки, которые
предполагается рассмотреть в нижеследующем изложении, по-разному
интерпретируются исследователями истории античной философии и науки, но
общим является стремление понять смысл античной традиции, утверждающей
роль ионийцев как первых философов и ученых, а также и пифагорейцев как
первых философов и ученых, которые, однако, в то же время представляли
собой религиозный союз. Это сочетание активности пифагорейцев в
религиозной и научной сферах представляется неслучайным: во всяком
случае, на протяжении всей античности занятия математикой всегда носили
определенную стилистическую окраску, которую, как представляется, нельзя
просто вынести за скобки как недоразумение или факультативный аспект.
Тот факт, что научная деятельность в античности всегда мыслилась в
рамках и пределах религиозного мировоззрения, едва ли следует считать
случайным, и потому в особенности интересно еще раз рассмотреть тот
период зарождения европейской науки, когда она впервые получила статус
твердой научной традиции в религиозно-философском сообществе
пифагорейцев, к числу важнейших аспектов деятельности которых относилось
создание «священных текстов» (орфических) религиозного содержания.

В связи с таким подходом мы должны зафиксировать неприменимость нашего
сегодняшнего разделения наук на точные и гуманитарные, а также
нерелевантность исторически размытого различения науки и философии : для
нас оказывается более важной сама открывающаяся возможность оперировать
некими рациональными построениями для создания осмысленной и достаточно
автономной картины мира. Стремление к созданию такой рациональной
картины было общим для религиозно окрашенной философии и науки, однако
предпосылки и исходные установки у той и другой были разными. Тем самым
вопрос о реальном соотношении науки и философии в античности не
снимается: здесь именно и возникает проблема статуса науки в самый
момент ее возникновения.

Принимаемая для настоящего рассмотрения проблематичность соотношения
науки и философии в античности исторически оправдана: по представлениям
самих античных авторов, все науки — как гуманитарные, так и точные, в
нашем понимании — назывались философией, во всяком случае, в начале
IV в. до Р. Х., и стоявшие во главе двух ведущих в Афинах школ —
риторической и философской — Исократ и Платон одинаково называют то, чем
они занимаются и чему учат, — философией. Исократ говорит о «философии,
относящейся к речам», т. е. о том, что, по теперешним представлениям,
охватывается гуманитарными науками; Платон имеет в виду прежде всего
математические дисциплины — арифметику, геометрию, астрономию и музыку,
а также диалектику, т. е. логику проведения мысленного исследования и,
таким образом, включает в философию все то, что мы называем точными
науками. Таким образом, для адекватного понимания соотношения философии
и науки в VI—IV вв. до Р. Х. мы должны исходить из того, что наука была
важнейшим компонентом философии. В связи с этим понятно также и то, что
основной в данной книге вопрос о соотношении религии и науки должен
ставиться и решаться в рамках вопроса о соотношении философии и религии.

2. Возникновение философии

Мне уже приходилось говорить о проблеме возникновения философии в связи
с попыткой понять реальный смысл античной доксографической традиции,
утверждающей, что Пифагор первым назвал философию философией 9.
Поскольку круг вопросов, встающих передо мной сейчас, непосредственно
связан с той же проблематикой, я воспроизведу здесь основные положения,
высказанные мной ранее.

Пифагор мыслил свою деятельность в противоположность двум основным
традициям: предшествующей ему традиции мудрецов (именно в
противоположность последним он утверждал, что мудр только Бог, а
человеку можно разве что «любить мудрость», т. е. быть «философом») и
современной ему традиции ионийской +istor)ih (поскольку представители
ионийской «науки» отвергали традиционные авторитеты и полагались целиком
и только на «исследование, установление» фактов). Таким образом, Пифагор
оказывается первым философом, т. е. почитателем божественной мудрости,
выраженной в священных — в силу их боговдохновенности — и потому
безусловно авторитетных текстах религиозного характера, подлежащих
толкованию, в частности, с помощью тех новых «научных» представлений о
строении и происхождении мира, которые были сформированы ионийцами 10.

Косвенным результатом такого рассмотрения традиции о Пифагоре — первом
философе для меня было утверждение некорректности и даже прямой
бессмысленности начинать реальную историю античной философии с Фалеса,
Анаксимандра, Анаксимена, из которых первый естественным образом
вписывается в традицию мудрецов, а остальные — в традицию ионийской
+istor)ih. Поскольку в настоящий момент нас занимает более узкая
проблема возникновения научной традиции, первым вопросом, который
необходимо разрешить, является вопрос, не сталкиваемся ли мы с феноменом
возникновения европейской науки уже у мудрецов или у ионийцев.

3. Возникновение науки у ионийцев ?

Начнем с мудрецов, в частности, с того же Фалеса, поскольку именно ему
приписывается ряд достижений в области астрономии и математики, а
платоник Плутарх специально отмечает, что «мудрость одного только Фалеса
вышла за границы человеческих нужд и пошла дальше них в умозрении»
(Солон 3, 8). Главным резоном для признания того, что за Фалесом
достаточно рано закрепилась слава специфической учености, может служить
тот факт, что Аристофан дважды — в «Облаках» (180) и «Птицах» (1009) —
использует имя Фалеса в качестве нарицательного для обозначения учености
в астрономии и геометрии. Однако Геродот, говоря о том, что геометрия
перешла к грекам из Египта (II 109), не упоминает о Фалесе; когда же он
говорит о Фалесе, то упоминает только его роль в государственных и
военных делах, а также рассказывает о предсказании им солнечного
затмения (I 74). В ряде источников говорится также об «открытии» Фалесом
Малой Медведицы, хорошо известной уже финикийским мореходам: не случайно
философски неангажированный Каллимах (11 А 3 а = Ямбы, фрг. 191, 33--35
Pfeiffer) характеризует его прежде всего как того, кто «вообще был
сноровист умом / И, как говорили, вымерил звездочки Воза,
// Ориентируясь / по которому плавают финикийцы» 11.

Рядом с утверждениями о том, что Фалес ничего не писал, а если и писал,
то «Астрономию для мореходов» в стихах, странно звучат свидетельства
Прокла в комментариях к Евклиду, согласно которым, Фалесом было открыто
много теорем. Более того, Прокл тут же отмечает (250, 20-251, 2
Friedlein), что равные углы в равнобедренном треугольнике Фалес на
старинный манер назвал подобными, т. е. речь, таким образом, идет не
только о доказательстве теорем в строгом смысле слова, но и о
соответствующей, каким-то образом дошедшей до Прокла терминологии, что в
случае Фалеса едва ли возможно, поскольку научной прозы (да и вообще
сколько-нибудь развитой прозы) в его время не существовало.

В уже упоминавшейся исключительно интересной и богатой конкретным
материалом книге А. И. Зайцева «Культурный переворот в Древней Греции
VIII—V вв. до н. э.» известное сомнение у меня вызывает как раз
параграф, посвященный возникновению дедуктивной математики, в частности,
где развертывается полемика со статьей Дикса 12 (с. 172-173). По
существу, как признает и А. И. Зайцев, единственным ранним
свидетельством о «геометрических» занятиях Фалеса являются два названных
текста из Аристофана (Nub. 177-180, Av. 999-1009), в которых, однако, не
идет — и не может идти — речи о геометрических доказательствах Фалеса, а
упоминается циркуль. Каково его применение, видно как раз по цитате из
«Птиц», где с помощью циркуля нужно расчертить небо, как делят землю
(gewmetr^hsai). Nub. 202-204 показывает, в каком смысле Аристофан
использует слово gewmetr)ia: геометрия позволяет измерить всю землю
(cr)hsimon... g^hn _anametre^isyai... t(hn x)umpasan), очертания которой
можно представить с помощью географической карты, которая тут же и
демонстрируется. Если учесть, что ионийцы первыми из греков стали
чертить географические карты, образ Фалеса с циркулем, приметой
«геометра», приобретает гораздо более понятный и естественный смысл.

А. И. Зайцев считает, что упоминание имени Фалеса у Аристофана в связи с
циркулем (и «геометрией»?) позволяет нам с доверием относиться к поздней
традиции (Проклу), приписывающей Фалесу доказательство ряда теорем, и
полагает, в соответствии с общепринятым до недавнего времени мнением,
что она восходит к Евдему Родосскому, который, в свою очередь, мог
опереться на Гиппия. В чрезвычайно интересной статье Д. Панченко 13
обосновывается абсолютно вероятное предположение, согласно которому
упоминание геометрии в комедиях Аристофана спровоцировано деятельностью
в Афинах преподавателей этой дисциплины, прежде всего Гиппократа
Хиосского, автора первых «Начал», где и мог упоминаться Фалес и где
уточняется его терминология, что и воспроизводит Евдем.

Однако необходимо иметь в виду, что между Евдемом и Проклом мог быть, по
крайней мере, еще один посредник. В статье Conrado Eggers Lan,
посвященной каталогу геометров Прокла 14, показано, что этот знаменитый
текст позднего происхождения, что, конечно, не исключает возможности
отражения в нем традиции, восходящей к Евдему, но заставляет подойти к
нему более осторожно. В статье L'imagination chez Proclus, Porphyre et
Erigиne 15 я предполагаю, что источником Прокла был, вероятно, Порфирий,
безусловно, модифицировавший текст Евдема.

Но даже если бы Порфирий и Прокл буквально воспроизводили Евдема, а
Евдем действительно опирается на Гиппократа Хиосского, то мы таким
образом добираемся до вероятного письменного источника 16 второй
половины V в., а это никак не середина VI, не знавшего ни научной прозы,
ни развитой геометрической традиции, в связи с чем Д. Панченко в
названной статье призывает not underestimate the power of oral
tradition 17. Эта устная традиция, замечает Д. Панченко, могла опираться
на Энопида Хиосского, учителя учителей которого могли непосредственно
слушать Фалеса.

Не касаясь специально этого вопроса, замечу только, что гораздо более
вероятная традиция связывает Энопида с пифагорейцами: Диодор Сицилийский
(I 98, 2) сообщает, что Энопид учился у жрецов и астрологов (как и
Пифагор узнал от египтян Священное слово, геометрические теоремы и науку
о числах); в «Мнениях философов» II 12, 2 читаем, что Пифагор впервые
открыл наклонение зодиакального круга, а Энопид приписал это открытие
себе; там же (32, 2) утверждается, что Энопид и Пифагор полагают, что
Великий год равен 59 годам (41. 7, 9); эта связь Энопида с Пифагором
представляется мне более реальной, чем вековая устная традиция,
соединявшая его с Фалесом; но, повторяю, этот вопрос требует
специального рассмотрения, тогда как сейчас мне важно зафиксировать
только огромную лакуну в реальной традиции о Фалесе-геометре, что
требует дополнительных размышлений и соображений о возникновении образа
Фалеса-геометра у Аристофана и происхождении свидетельств о
специфической геометрической терминологии Фалеса.

Один из вероятных путей, на котором возникла доксографическая традиция,
приписавшая Фалесу доказательство определенных теорем, подсказывает
текст того же Прокла (352, 14-18 = 11 А 20): «Евдем в "Истории
геометрии" возводит эту теорему [ЕВКЛИД, I 26: два треугольника равны,
если два угла и одна сторона одного из них равны двум углам и одной
стороне другого] к Фалесу. По его словам, чтобы найти расстояние [от
берега] до находящихся в море кораблей тем способом, который предание
приписывает Фалесу, необходимо использовать эту теорему».

Из текста Прокла ясно, что для корректного с научной точки зрения
решения той задачи, которую Фалес решал практически, необходимо
использование соответствующей теоремы. Но это не значит, что Фалес ее
действительно открыл и что им, таким образом, была опознана и
культивировалась область геометрического доказательства, как, например,
использование Платоном тех или иных фигур силлогизма не значит, что он,
а не Аристотель открыл силлогистику, хотя именно это и старается
показать не упоминающий Аристотеля Алкиной в «Учебнике платоновской
философии» 18.

Итак, если мы зададимся вопросом, действительно ли можно реально
представить такую ситуацию, при которой один человек, занимавшийся
государственной деятельностью, торговлей и путешествиями, а также
собравший соответствующие практические сведения в стихотворное
руководство по астрономии для мореплавателей (что вполне вероятно,
поскольку этому были прецеденты: составления стихотворных сводок по
разным областям знания существовали и были достаточно традиционны, а все
мудрецы были авторами стихотворных текстов), мог по существу изменить
отношение греков и всего востока к астрономии и математике и положить
начало твердой научной традиции, ответ будет, вероятнее всего,
отрицательным. Основной резон для такого ответа — не сомнение в
индивидуальной одаренности Фалеса, а несомненный факт: никакие
специальные занятия наукой даже в ее самой первой форме невозможны без
создания соответствующих институтов, поддерживающих такой вид
интеллектуальной деятельности, а фиксация результатов этих занятий
требует научной прозы и соответствующей системы жанров. Можно безусловно
согласиться с О. Нейгебауэром, что «все исторически хорошо известные
периоды великих математических открытий достигли своего кульминационного
пункта после одного или двух веков быстрого прогресса» 19. Но
предположить начало быстрого прогресса науки в вакууме, без каких бы то
ни было институциональных предпосылок, не представляется возможным.

Фалеса обычно считают родоначальником так называемой Милетской школы, с
которой были связаны такие имена, как Анаксимандр и Анаксимен. Именно
они являются представителями ионийской «науки» (+istor)ih), явления,
возникшего раньше пифагорейской философии и развивавшегося впоследствии
одновременно с ней. Ионийские «историки»-«ученые» представляются гораздо
в большей степени интересными, нежели мудрецы, когда речь идет о
возникновении независимой интеллектуальной деятельности и возможном
начале европейской научной традиции. Однако заметим, что Фалесу,
Анаксимандру и Анаксимену традиция приписывает одного и того же типа
достижения. Так, если Фалес предсказывал солнечное затмение, то
Анаксимандр — землетрясение, а Анаксимен объяснял его причину. Все трое
делают предположения о движении светил, Фалес разделил год на триста
шестьдесят пять дней (как делалось и в Египте), Анаксимандр изобрел
гномон (или заимствовал у вавилонян, как сообщает Геродот II 109),
Анаксимена Плиний также называет изобретателем «гномоники» и первым, кто
продемонстрировал в Лакедемоне солнечные часы (II 186).

Отметим, что при всем том ни о каких занятиях геометрией ни у
Анаксимандра, ни у Анаксимена речи не идет (за исключением единственного
замечания в словаре «Суда» об Анаксимандре, давшем общий очерк
геометрии; однако, как известно, testis unus testis nullus, а наличие в
середине VI в. общего очерка геометрии у автора, который только-только
осваивает прозу и пишет торжественным стилем, насыщенным поэтическими
метафорами, — едва ли вероятно). Но выше уже отмечалось, что занятия
ионийцев могли в сознании греков связываться с «геометрией», поскольку
слова gewmetr^hsai и gewmetr)ia предполагали измерение земли (что и
делали первые «геометры» в Египте, по Геродоту и Проклу) и черчение
географических карт, чем ионийцы как раз и прославились и что, заметим,
было их реальным достижением, хотя и заслужившим иронический отзыв
Геродота (IV 36), который, вероятно, следует отнести к Анаксимандру и
другому представителю ионийской +istor)ih Гекатею: «Смешно видеть, как
многие уже начертили карты земли,.. которая кругла, словно вычерчена
циркулем».

Все такого рода замечания имеют одну цель: показать, что мы едва ли
можем предположить открытие автономной сферы научного рассмотрения, в
частности, математического, у милетцев, хотя их занятия безусловно
лежали в очень близкой практической сфере. Достаточно точное определение
числа p, например, известное египтянам, или нахождение высоты пирамиды
по ее тени, или определение расстояния до корабля от берега —
практическое решение всех этих задач еще не означает отвлеченного и
автономного их рассмотрения и тем самым возникновения науки в
собственном смысле слова, хотя такого рода интеллектуальная деятельность
и стоит на границе с ней. Я думаю, это следует признать точно так же,
как мы признаем использование в диалогах Платона разного рода
силлогизмов, но отказываем ему в изобретении формальной логики, —это
было сделано в рамках платоновской Академии Аристотелем, которому
принадлежит этот специфический поворот взгляда и ход мысли, приведший
его к открытию того, что практически использовалось в академических
диспутах.

Реальный прогресс после Фалеса был достигнут ионийцами в другой области:
Анаксимандр первым пишет прозаическое сочинение, в котором излагает свои
взгляды, а Анаксимен совершенствует эту только-только возникшую традицию
научной прозы. Но речь в сочинениях милетцев по-прежнему идет о
географии, практической астрономии, календаре, измерении времени и
т. п., причем большинство открытий в данных областях — если не все они —
являются скорее открытием соответствующих сведений у вавилонян или
египтян 20, а не об открытии некоего специфического нового способа
теоретизирования или отвлеченного рационального конструирования. При
этом такого рода сведения могли предваряться изложением более общего
взгляда на мир, с чем мы сталкиваемся и в предшествующих стихотворных
сводках сведений, например, у Гесиода, систематизировавшего сведения по
мифологии и практической деятельности.

Принципиальной новостью ионийцев было также подчеркнуто критическое
отношение к предшествующей мифо-поэтической традиции и в связи с этим
возникновение у них вообще критического взгляда на проблему источников
наших познаний и необходимость их проверки. Это было важно для
формирования научного подхода к действительности, но само по себе не
вело с необходимостью к появлению науки в собственном смысле слова. К
тому же реальные достижения ионийцев в этой области не следует
преувеличивать.

4. Необходимые институциональные предпосылки 

возникновения науки

Мы едва ли, таким образом, можем говорить в данном случае об открытии
ионийцами некоего принципиально нового предмета мысли, некоего
идеального объекта, автономного и предполагающего самостоятельную
разработку; скорее, речь здесь идет о приобщении греков к уже
существующим методам рационального постижения мира и, безусловно, об
интенсивном освоении и развитии этих методов. Не в сфере естествознания
и не из решения ряда практических задач, как представляется, возникает
открытие и сознательное — т. е. рефлектированное — систематическое
культивирование специфической области идеальных объектов, которая и
породила то, что мы называем европейским научным методом par excellence,
поскольку это сознательное культивирование предполагает наличие
специального института, которого, как представляется, до пифагорейцев у
греков не было.

Единственный институт, который мы можем предположить в территориально
разбросанной Греции начала VI в., институт, позволяющий объединить
интеллектуальные силы и дать возможность определенным образом
культивировать интеллектуальную деятельность, достаточно независимую от
непосредственных практических нужд, был институт состязаний мудрецов.
Конечно, традиция о Семи мудрецах сформировалась не ранее V в., однако
ее историческим ядром как раз и могли быть реальные агоны в рамках
Дельфийских игр. Но агоны мудрецов, учрежденные в 582 г., менее всего
предполагали какие бы то ни было состязания в геометрии и даже в
практической астрономии. Фалес проявлял свою исключительную
осведомленность в такого рода премудрости при решении практических задач
(предсказание солнечного затмения, измерение высоты пирамиды по ее тени,
измерение расстояния корабля от берега и т. п.). Таким образом, не входя
в филологическую критику соответствующих свидетельств, отметим
принципиальный факт отсутствия необходимого института для развития
отвлеченного научного знания во времена Фалеса и Анаксимандра, а также
практический характер задач, решаемых ионийцами, и практическое же
применение ими своих знаний (установление гномона, объяснение
землетрясений и т. п.). Отметив это, попробуем теперь зафиксировать те
условия, в которых этот институт мог появиться.

Одним из главых условий для появления такого института является наличие
определенной среды, обеспечивающей существование прослойки независимых
интеллектуалов, свободных от необходимости безусловно связывать свою
деятельность с выполнением той или иной общественно значимой функции. До
известной степени организация мусических агонов как специального
института, позволяющего проявить свои интеллектуальные достоинства,
имела ту же самую цель: мудрецы, собираясь на состязания, как раз могли
проявить то, что выходило за обычные рамки их политической в широком
смысле слова деятельности. Помимо этого, Фалес и Солон, в частности,
были приняты при дворе лидийского царя Креза, в какой-то мере
предвосхитившего кружки придворных интеллектуалов, собиравшихся позднее
при дворах греческих тираннов. Но деятельность того же Фалеса при Крезе
была тем не менее обусловлена той практической пользой, которую царь
извлекал из его советов, в частности, во время похода против Кира. Дело
решительно меняется с появлением таких фигур, как Анакреонт Теосский при
дворе Поликрата.

Несмотря на то, что речь в данном случае идет о поэзии, мы имеем дело с
новой ситуацией, характеризующей положение представителей
интеллектуальной элиты во второй половине VI в. Мы можем припомнить
аналогичные фигуры более раннего периода, например, поэта Ариона при
дворе Периандра в Коринфе. Однако различие между более ранним Арионом у
Периандра и Анакреонтом у Поликрата состоит в том, что деятельность
Ариона была абсолютно значима в общегородской жизни. Одной из заслуг
Ариона следует считать созданный им новый тип дифирамба, которому он
обучил коринфские хоры. Деятельность Ариона, таким образом, была
функционально определена интересами общегородской жизни, тогда как при
дворе Поликрата мы сталкиваемся с культивированием поэтической
деятельности в более широком и независимом смысле.

Показательна также и другая сторона деятельности Поликрата: античные
источники называют его в числе первых собирателей библиотеки.
Р. Пфайффер 21 достаточно критически относится к традиции о библиотеках
в VI в. и в особенности остерегает от предположений о публичных
библиотеках, с чем нельзя не согласиться. Но ведь в данном случае речь
идет только о том, что во множестве появляются записанные тексты, и,
очевидно, появляются те, кто их целенаправленно собирает. Не следует
также забывать, что библиотеки при дворцах восточных владык 22 могли
служить образцом и Поликрату.

Кроме того, Поликрат, помимо Анакреонта принимавший у себя поэта Ивика
Регийского, покровительствовал скульптору Теодору Самосскому,
работавшему также для Креза. Теодор, в частности, был автором
знаменитого автопортрета в бронзе, известного еще Плинию. Искусство,
обращенное на себя, возникает, по-видимому, в этот период. Открытие
сферы независимого творчества, специальное внимание к самому себе и
своим чувствам — факт чрезвычайно показательный для любой культуры:
здесь мы впервые сталкиваемся с культивированным самосознанием. Помимо
внешнего мира обнаруживается реальность, существующая сама по себе —
независимо от внешнего мира — и в то же время могущая самостоятельно
устанавливать отношения с этим миром и подлежащая самостоятельному
изучению. По-видимому, открытие внешнего мира как внешнего и осознание
того, что мир человеческой культуры обладает автономным бытием и
самостоятельностью, также происходят одновременно.

После падения Поликрата в 522 г. Анакреонт перебирается в Афины ко двору
другого тиранна — писистратида Гиппарха. Гиппарх (убитый в 514 г.)
знаменит целым рядом акций, делающих его фигуру безусловно значимой в
настоящем изложении. Как и Поликрат, Гиппарх был одним из первых
собирателей библиотек (Aul. Gell. VII 17), и вообще под крылом своего
брата Гиппия, после смерти Писистрата ставшего тиранном Афин и
занимавшегося преимущественно политикой, он развивал в Афинах литературу
и искусство. Помимо Анакреонта он пригласил в Афины другого знаменитого
поэта — Ласа из Гермионы, создателя литературного дифирамба. При нем в
Афинах впервые расцвела краснофигурная вазовая живопись, а также
скульптура и архитектура. Он первым, по свидетельству Цицерона, соединил
разрозненные ранее части гомеровских поэм и расположил их в том порядке,
который стал воспроизводиться позднее (De orat. III 34, 137). Именно при
Писистратидах развил свою деятельность Ономакрит, фигура, также
представляющая для нас чрезвычайный интерес в настоящем изложении. Я
намерен ниже обратиться к фигуре Ономакрита, сделав предварительно одно
поясняющее замечание.

5. «Наука», философия и традиционные авторитеты

При Писистратидах поэмы Гомера, авторитетнейшего из традиционных
авторитетов, были записаны и стали регулярно исполняться во время
Панафинейских праздников. Этот факт был одной из примет консервативной
традиции, развивавшейся у греков одновременно с успехами
рационалистической ионийской науки. Оппозиця этих двух самостоятельных
сфер ярче всего проявляется в той полемике, которую представители
рационального взгляда на мир ведут с традиционной культурой: с системой
традиционных воззрений и традиционных авторитетов.

Нет необходимости приводить те многочисленные примеры критики
предшествующей традиции, с которыми мы сталкиваемся во второй половине
VI — V в. Один из самых ярких — Ксенофан и Гекатей, представляющие
поэзию и прозу. И тот и другой свободно путешествуют по миру, не будучи
жестко связаны с тем или иным конкретным городским укладом. Та же
свобода перемещения, которая позволила появиться индивидуалистической
лирике, функционально не связанной с общегородской жизнью, питает и
свободомыслие. Об этой свободе перемещения как об особенности греков
архаического и классического периодов, а также о том, как она связана с
проявившимся в VI в. нежеланием греков считаться с традицией,
убедительно и подробно писал А. И. Зайцев 23. Однако данный период,
безусловно, будет охарактеризован односторонне, если мы всерьез не учтем
той решительной реакции на критику традиции, которая обеспечила грекам
сохранение культурного преемства. Как мне уже приходилось об этом
говорить, реакционное направление в греческой культуре второй половины
VI в. представлено, прежде всего, в стремлении защитить и сохранить
тексты, традиционно признававшиеся авторитетными: в первую очередь,
разумеется, дело идет о сохранении текстов Гомера. Теперь обратимся к
Ономакриту 24.

Цец во введении к чтению Аристофана «О комедии» (Kern, test. 189)
сообщает, что Ономакрит вместе с Орфеем из Кротона и Зопиром из Гераклеи
составили так называемую «комиссию Писистрата» по установлению и записи
гомеровских поэм. Ономакрит не только редактировал текст гомеровских
поэм, но и поправлял Гомера, причем его поправки весьма показательны.
Древние схолиасты атетировали стихи 602-604 из XI песни «Одиссеи», где
речь идет о противопоставлении самого Геркулеса и его тени (e2idwlon,
a_ut(oq d(e...), и приписывали их Ономакриту. Согласно Геродоту (VII 6),
Гиппарх выгнал Ономакрита из Афин за то, что он вставил оракул в стихи
Мусея и был уличен Ласом из Гермионы. Помимо того, Ономакрит занимался
сочинением целых поэм: «Суда» говорит, что Ономакриту приписывают
«Посвящение в таинства», а Секст Эмпирик (Pyrrh. III 30) говорит, что
ему принадлежат \Orfik(a 2eph, где он в качестве начал всех вещей
принимает огонь, воду и землю. Павсаний сообщает, что Ономакрит
заимствовал у Гомера и Гесиода отдельные имена мифологических
персонажей, которые использовал в своей поэзии (IX 34, 5; VIII 37, 5).
По-видимому, именно Ономакрит и был собирателем той библиотеки Гиппарха,
о которой мы говорили выше.

Обратим на это специальное внимание: именно здесь появляется новый тип
интеллектуала, чья деятельность включает в себя как занятия, которые мы
назвали бы научными (изучение и издание текстов), так и собственное
творчество, направленное на создание религиозных текстов, каковое,
однако, непосредственно связано с научными занятиями и опирается на них.
Показательно при этом, что Ономакрит пишет именно «Орфические стихи». У
«Суды» в статье «Орфей» среди сочинений, приписываемых Орфею,
«Прорицания» также считались принадлежащими Ономакриту.

Таким образом, перед нами — активная литературная деятельность, имеющая
весьма специфическую заостренность: ее целью является создание
литературных фикций, претендующих на воссоздание поэзии более древней,
чем Гомер и Гесиод, и включающей в поле своего зрения все достижения
современности, причем автором этих фальсификаций и древние и современные
тексты собираются и изучаются.

Такой тип интеллектуальной деятельности был чрезвычайно распространен в
конце VI в. до Р. Х. и в пифагорейских кругах. Поэтому, продолжая поиск
той среды и того типа независимой интеллектуальной деятельности,
который, как представляется, и привел к появлению научной традиции (а
символом ее на протяжении всей европейской истории была математика с ее
гипотетико-дедуктивным методом), мы теперь естественным образом
обращаемся к пифагорейцам; однако у пифагорейцев нас будет в первую
очередь интересовать возниткновение специфического института,
поддерживающего интеллектуальную деятельность как таковую, в частности —
литературное творчество.

6. Создание и изучение «священных текстов»

и возникновение грамматики

Мы не знаем, чем была литературная традиция орфиков до пифагорейцев,
более того, мы не можем с уверенностью сказать, что она вообще
существовала. Но когда мы начинаем смотреть списки сочинений «Орфея» или
списки сочинений пифагорейцев, то обилие эпической литературы бросается
в глаза. Кстати, заметим, что едва ли не самое раннее упоминание
«славноименного Орфея» мы находим у Ивика, работавшего при дворе того
самого Поликрата, который наряду с Гиппархом был одним из первых
собирателей библиотеки и от которого Пифагор, стремившийся к
независимости от чьей бы то ни было тиранической воли, уехал в Италию. И
если вместе с М. Л. Уэстом можно усомниться в самом существовании такого
самостоятельного течения, как орфизм в VI в.,25  чего я, впрочем, делать
не склонен, то в существовании орфической литературы сомневаться не
приходится. Нужно согласиться с Уэстом 26, что монополии на орфическую
литературу у пифагорейцев не было (хотя Геродот и утверждает, что все,
называемое орфическим и вакхическим, на самом деле — египетское и
пифагорейское), но в настоящем изложении обратим внимание именно на них.

Орфическую поэму написал Керкоп, о чем Цицерон (De nat. deorum. I 38,
107) сообщает со ссылкой на Аристотеля. Керкоп принадлежит к древнейшим
пифагорейцам (Диоген Лаэртий II 46 говорит, что он соперничал «с
Гесиодом при жизни последнего», что, конечно, анахронизм, но замечание о
соперничестве с известнейшим эпическим поэтом показательно). Другие
эпические произведения, приписывавшиеся Орфею, считались принадлежащими
Бротину, или Бронтину (17. 4), современнику Пифагора, которого Алкмеон,
прямой ученик Пифагора, упоминает в дошедшем до нас начале своего
прозаического сочинения 27. Под именем Орфея составляли сочинения
сотрудники Ономакрита в так называемой «комиссии Писистрата»: Зопир из
Гераклеи и Орфей из Кротона. Ион Хиосский, знаменитый поэт V в. (ум. до
421), писавший также прозу (в том числе некую «Космологическую речь» и
«Триагмы»), утверждал, что ряд своих стихотворных сочинений приписал
Орфею сам Пифагор (37 В 2) 28. Заметим, что Ион был определенно связан с
пифагорейцами 29. «Жена великого Пифагора» Теано также написала
«какую-то поэму эпическими стихами» (14 а 3 b). Помимо этого Пифагору и
пифагорейцам приписывали разного рода +iero(i и mustiko(i logoi
(14 А 79, 14 b 3, 15, 18 А 3).

Таким образом, именно у Пифагора и ранних пифагорейцев мы впервые
сталкиваемся с развитым литературным творчеством, тенденциозно
ориентированным: Пифагор и его последователи активно создают «священные
тексты», приписываемые древним поэтам. Что для такого творчества были
необходимы совершенно специфические условия, можно судить уже по тому,
что оставив отнюдь не чуждый наукам Самос, Пифагор переезжает в Италию и
организует специальный институт, до известной степени аналогичный тому
объединению интеллектуалов при дворе тираннов, с которым мы сталкиваемся
у Поликрата на Самосе и Гиппарха в Афинах: сходство состоит в том, что в
такой исключительной институции отсутствует необходимость специально
оправдывать в социальном плане интеллектуальную деятельность, уже никак
не связанную с общегородскими нуждами. Более того, политическая
активность пифагорейских общин, очевидно утверждавших и защищавших
специфический образ жизни и культивировавших весьма необычную для того
времени интеллектуальную деятельность, оказывается настолько сильна, что
вызывает естественную реакцию, результатом которой был разгон
пифагорейского союза. Но несколько десятилетий защищенной
интеллектуальной деятельности как раз и обеспечили возникновение того,
что мы можем назвать научной традицией. Поскольку мы начали рассмотрение
специфической активности пифагорейцев с чрезвычайно продуктивного
литературного творчества, посмотрим, какие безусловно новые явления
возникают в связи с этим.

Деятельность Феагена из Регия, которая по времени (последняя треть
VI в.), месту и направленности, безусловно, сопоставима с той тенденцией
сохранения эпической традиции, которая была характерна для Ономакрита и
пифагорейцев, приводит не только к созданию аллегорического метода
толкования Гомера, но и к созданию грамматики. Схолии к Дионисию
Фракийскому (8 А 1 а) проводят различение грамматики: одна возникла еще
до Троянской войны, и она была занята буквами и их произнесением;
другая — per(i t(on +ellhnism)on, т. е. наука, устанавливающая
использование чистого греческого языка, которую впоследствии
усовершенствовали перипатетики. Таким образом, возникновение науки о
языке в рамках культивирования эпической традиции оказывается совершенно
понятным и не требует специального решения той проблемы, с которой мы
сталкивались в случае с Фалесом и его занятиями чистой математикой.
Между индивидуумом и социальной действительностью возникает институция,
оправдывающая такой вид интеллектуальной деятельности, более того —
провоцирующая его. Собирание, издание, толкование и создание разного
рода поэтических текстов, которым приписывается сакральное значение, —
одна из основных задач, стоящих перед данной институцией. В рамках такой
институции и должна мыслиться деятельность Феагена.

7. «Священные тексты»

и рационалистическая картина мира

Тот же Феаген дает нам возможность представить, как можно было
канализовать и утилизовать попытки дать рационалистическую картину мира,
не позволяя в то же время рационалистическому напору уничтожить
традиционные ценности. Припомним физические аллегории Феагена и учение о
стихиях в «Орфической поэме» Ономакрита и попытаемся представить, к
каким последствиям для самих рациональных подходов они привели.

«Рассказ о богах совершенно неудобен и непристоен: мифы, которые он
[Гомер] рассказывает о богах, непристойны. Одни находят оправдание этого
обвинения в манере выражения, полагая, что все это сказано аллегорически
о природе элементов. Например, противоборствами богов [аллегорически
выражено противоборство элементов]. Так, сухое, по их словам, сражается
с влажным, горячее — с холодным, легкое — с тяжелым. Кроме того, вода
гасит огонь, а огонь иссушает воду. Точно так же и между всеми
элементами, из которых состоит Вселенная, существует противоположность
[=враждебность], и частично они подвергаются уничтожению в какой-то
момент, а все в целом пребывает вечно. Их [элементов] «битвы» он [Гомер]
и излагает, называя огонь Аполлоном, Гелиосом и Гефестом, воду
Посейдоном и Скамандром, луну Артемидой, воздух Герой и т. д. Сходным
образом он дает иногда имена богов и состояниям [духа]: разуму
(fr)onhsiq) — имя Афины, безрассудству — Ареса, вожделению — Афродиты,
речи — Гермеса, и присваивает их им. Таков этот способ оправдания
[Гомера] со стороны стиля; он очень древний и берет начало от Феагена из
Регия, который первым написал о Гомере» (8, 2).

«Ономакрит в Орфических стихах [полагал началом всех вещей] огонь, воду
и землю» (10 d В 1).

Когда оказывается, что гомеровские поэмы целиком посвящены рассуждению
об элементах природы и за перипетиями сюжета угадывается борьба сухого и
влажного, горячего и холодного, тяжелого и легкого, когда отдельные боги
оказываются символами элементов — огонь называется Аполлоном и Гефестом,
вода Посейдоном, воздух Герой и т. д., когда помимо того создаются
гексаметрические тексты, непосредственно описывающие строение мира из
тех или иных стихий, тогда мы можем сказать, что между непосредственной
реальностью и способом ее осмысления появляется прослойка в виде
самостоятельно культивируемой группы авторитетных текстов, подлежащих
изучению и толкованию ради них самих и ради совершенствования в такого
рода интеллектуальной деятельности, что предполагает и самостоятельное
творчество, не имеющее решительно никакого смысла вне рамок созданной
институции.

Опознание и выделение такой прослойки, на мой взгляд, имело
принципиальную важность для осознания совершенно специфического и
автономного характера интеллектуальной деятельности, впервые
отделенной — благодаря соответствующей институции — от решения
практических задач. Рационалистические концепции, призванные по-новому
ориентировать человека в мире, получают, таким образом, свое место в
системе традиционных ценностей, а не наряду с ней, и уже не разрушают, а
подкрепляют ее.

8. Педагогический аспект культивирования «священных текстов»

Наконец, необходимо обратить внимание еще на один принципиально важный
момент, связанный с культивированием эпической литературы (включая
создание орфических поэм и «Священных речей») в специально создаваемых
институтах, какими были собрания интеллектуалов при дворах тираннов и в
значительно более высокой степени — пифагорейские кружки.

Одной из важнейших функций, впервые сознательно и последовательно
закрепляемых за литературной продукцией, была функция педагогическая.
Осознание важности и особенной значимости педагогической функции текстов
могло приводить к известной независимости даже от традиционно
авторитетных текстов, в том числе от поэм Гомера. И здесь принципиальную
роль играл как раз тот факт, что культивирование традиционного эпоса
сопровождалось интенсивным самостоятельным творчеством. Согласно Диогену
Лаэртию (VII 6), Пифагор написал три сочинения: «О воспитании», «О
государстве», «О природе», или, по другим источникам, «О вселенной» в
гексаметрах, «Священное слово», которое начинается так: «Юноши, свято
блюдите в безмолвии все эти речи...». Так это или нет по отношению
именно к Пифагору (хотя, по существу, — скорее всего так), но мы видим,
что в пифагорейских кружках самостоятельное поэтическое творчество было
призвано за счет создания новых текстов компенсировать недостатки
традиционных, дополнить их и в известной мере заместить 30.

Обратить внимание на очевидную педагогическую направленность
деятельности пифагорейских кружков, на мой взгляд, важно потому, что она
объясняет постепенный переход от собственно ритуального функционирования
создаваемых сакральных текстов к их автономному функционированию в
качестве учебных в пифагорейских кружках, явившихся прообразом
философской и научной школы. При учебном толковании авторитетного текста
приходится объяснять, почему он именно таков, что, в свою очередь,
предполагает мысленную опору на некий идеальный образец, которому данный
текст в той или иной степени соответствует. Наличие этого мысленного
образца, сознательно конструируемого в ходе работы над текстом,
неизбежно предполагает в дальнейшем его известную независимость, а
впоследствии и полную автономность.

Наряду с узкой апологетической задачей в подходе того же Феагена к
гомеровскому тексту, вызвавшей к жизни аллегорический метод его
толкования, в связи с изучением и преподаванием текста очень быстро
возникают более общего характера задачи, приведшие, как мы видим, к
возникновению грамматики. А возникая, та или иная наука очень быстро
начинает оснащаться соответствующим инструментарием, в частности,
разрабатывать специальную терминологию и создавать учебные пособия.

9. Учебный процесс и возникновение математики

Переходя к кардинальному вопросу о том, каковы были условия возможности
возникновения математики как автономной науки в пифагорейских кружках, я
хочу подчеркнуть, что одним из таких условий было несомненное наличие в
них учебного процесса. В связи с этим хочу привести одно замечание проф.
А. И. Зайцева о возникновении математической терминологии: «Сабо неправ,
когда пытается доказать, что общие термины, связанные с математическими
доказательствами, восходят к философской диалектике. Для терминов
a2ithma, _ax)iwma, +omol)oghma, (постулат, аксиома, соглашение) мы можем
с одинаковым успехом предполагать происхождение и из философской беседы,
и из преподавания математики, ибо о формировании такого рода терминов в
условиях преподавания математики с учетом точки зрения обучающегося
прямо свидетельствует Аристотель (Anal. post. I 10, 76 b 25 sqq.). Что
же касается термина ye)wrhma  (букв. «видимое»), то его значение в
математике явно восходит к наглядности геометрического доказательства,
пользующегося чертежом, а не к философской диалектике» 31.

Как представляется, не только для объяснения возникновения научной
терминологии, но и для возникновения самой науки par exellence —
математики (may)hmata от many)anw — «научиться») наличие процесса
преподавания в рамках соответствующего института является безусловно
необходимым. И если мы с этой точки зрения припомним, чем школа Пифагора
безусловно отличается от предшествующей «школы» ионийцев, согласно
античным авторам (разумеется, не исходившим из предлагаемой здесь точки
зрения), то наличие обучения (учебного процесса) у пифагорейцев
бросается в глаза, причем это единодушно отмечается как в ранних, так и
в поздних свидетельствах.

Гераклитовская polumay)ih как основное качество Пифагора наряду с
Гесиодом, Ксенофаном и Гекатеем, конечно, не прямо свидетельствует об
этом; но общий характер отношения Гераклита к Пифагору скорее
предполагает, нежели исключает, что Пифагор, собравший множество
сочинений, щеголял своей эрудицией словно мудростью прежде всего перед
учениками (frg. 17 Marcovich = 22 B 129 DK) 32.

Конечно, из свидетельства Геродота (IV 95-96) о том, что Залмоксис
общался с Пифагором, который назван «не самый слабый эллинский
мудрец»(Ell)hnwn o_uk _asyen)estatoq sofist)hq), нельзя прямо вывести
наличие регламентированного учебного процесса у пифагорейцев, хотя то,
что Залмоксис (если таковой вообще был в то время) перенимает учение
Пифагора и начинает тому же учить сам, представляется Геродоту
естественным.

Но у Исократа (Bus. 28) прямо говорится о том, что «все юноши мечтали
быть учениками Пифагора, а старшие с большим удовольствием взирали на
то, как их дети учатся у него, нежели на то, как они пекутся о семейных
делах». В связи с этим еще раз отмечу, что хотя этот пассаж косвенным
образом задевает Платона, однако имеет в виду сложившийся образ именно
Пифагора, тогда как Платон, несомненно, и есть один из тех учеников
Пифагора, молчанием которых «восхищаются более, нежели [речами] самых
прославленных ораторов».

Чрезвычайно важен с интересующей нас точки зрения пассаж из
платоновского «Государства» 599 с слл., поскольку в данном случае мы
толкуем целостный авторский текст, а не по случаю сохранившийся фрагмент
или к случаю подобранное свидетельство. В «Государстве» Платон, на
протяжении всей жизни молчавший о своем пифагореизме, единственный раз
упоминает Пифагора. Напомню контекст. Платон рассуждает о Гомере и
пытается найти ту сферу, в которой он был действительно сведущ, что
оказывается трудным: Гомер, как все поэты, — не врач и не представитель
какого-либо другого ремесла; он и не военачальник, хотя описывает войны,
и не законодатель (599 с-600 а); не знаменит Гомер и многочисленными
хитроумными выдумками, связанными с ремеслами и другой практической
деятельностью, как это было свойственно мудрым в делах мужам, например,
Фалесу и Анахарсису (\All\ o7ia d(h e_iq t(a 2erga sofo6u _andr(oq
polla(i _ep)inoiai ka(i e_um)ecanoi e_iq t)ecnaq 2h tinaq 2allaq
pr)axeiq l)egontai, 4wsper a7u Y)ale)w te p)eri ka(i \Anac)arsioq to6u
Sk)uyou; O_udam6wq toio6uton o_ud)en). Но, может быть, продолжает
допытываться Сократ, если не на государственном поприще, то как частный
человек Гомер при жизни руководил чьим-либо воспитанием, и ученики
почитали его за его занятия с ними (_id)i#a tis(in +hgem(wn paide)iaq...
gen)esyai, o5i _eke6inon _hg)apwn _ep(i sunous)i#a) и передали
гомеровский образ жизни последующим поколениям, за что как раз был
почитаем как сам Пифагор, так и его последователи, которые и по сейчас
называют свой образ жизни пифагорейским? — Но и на этот вопрос Главкон
отвечает отрицательно (600 a-b).

Этот пассаж примечателен, по крайней мере, в двух отношениях. Во-первых,
Платон, создавший образ Фалеса, наблюдавшего небесный свод, свалившегося
в колодец и осмеянного за это фракиянкой (Theaet. 174 a), считает его
представителем мудрых практиков и человеком изобретательным, и ни в
«Теэтете», ни в «Государстве» ничего не говорит ни о его научных
занятиях 33, ни тем более об их систематическом характере,
предполагающем письменную фиксацию и передачу учения. И несмотря на то
что кому-то из толпы Фалес мог показаться чудаковатым, он в практическом
отношении прославился как раз своей изобретательностью, с чем совпадает
по смыслу и анекдот о том, что Фалес предвидел богатый урожай оливок и
сумел чисто практически использовать свою проницательность.

Во-вторых, самым ярким примером систематического образования (paide)ia)
и занятий с учениками (sunous)ia 34) для Платона является Пифагор и его
последователи. Заметим при этом, что чрезвычайно важно также и
отмечаемое Платоном наличие традиции у пифагорейцев: образ жизни,
установленный Пифагором, передается из поколения в поколение.

Тому, как учил Пифагор, мы узнаем из фрагментов Аристотеля. Одним из
способов был символический (frg. 191 Rose = Porphyr. Vita Pythag. 41):
«...некоторые вопросы он излагал как это делается в тайных культах, то
есть символически (mustik6#w tr)op#w sumbolik6wq), — множество примеров
этого собрал Аристотель: море он называл слезой Крона, Большую и Малую
Медведицы — руками Реи, Плеяды — лирой Муз, планеты — собаками
Персефоны, об отзвуке ударяемой меди говорил, что это голос демонов,
заключенных в меди».

Примеры Аристотеля, разумеется, не исключают того, что Пифагор был
сведущ в достижениях современной ему астрономии. Но они показывают
стилистику изложения того материала, который мог одновременно получать
интерпретацию в духе рационалистических естественнонаучных представлений
того времени: так же сочеталась у Феагена из Регия его осведомленность в
рационалистических построениях ионийцев с символическим толкованием
Гомера, а у Ономакрита — учение об элементах и его изложение в эпической
форме. С этим согласуются и другие примеры, приводимые Порфирием:
излагая этическое учение, Пифагор одни наслаждения уподоблял песням
Сирен, другие — гармонии Муз; уча о двух противодействующих силах,
лучшую называл единицей, светом, правым, равным, пребывающим и прямым, а
худшую — двоицей, мраком, левым, неравным, круговым, находящимся в
движении.

Эта таблица противоположностей, приводимая Порфирием, безусловно,
сопоставима со знаменитой пифагорейской таблицей противоположностей,
которую Аристотель приводит в «Метафизике» (986 а 22 слл.). При этом в
данном случае не столь принципиально, в какой степени буквально и полно
та или другая воспроизводит самое древнее учение пифагорейцев
(Аристотель, впрочем, отмечает, что это учение о противоположностях было
и у Алкмеона Кротонского). В свою очередь обе эти таблицы по своему
характеру изложения сопоставимы с костяными пластинками середины V в. до
н.  э. из Ольвии 35, надписи на которых посвящены Дионису Орфическому,
т. е. были сделаны членами религиозной общины орфиков 36 . А именно
такие пары, как свет — тьма, хорошее — дурное, мужское — женское в
таблице пифагорейских противоположностей вполне сопоставимы с парами на
культовых пластинках из Ольвии жизнь — смерть, истина — ложь, душа —
тело и с ними согласуются; но такие противоположности, как прямое —
кривое, правое — левое, предел — беспредельное, покоющееся — движущееся,
единое — множество, нечет — чет, квадрат — параллелограмм, уже
предполагают специально научную разработку.

Можно привести еще одну стилистически близкую параллель. Когда
Аристотель пишет: «элементами числа они считают чет и нечет, из коих
первый является неопределенным, а второй определенным; единое состоит у
них из того и другого — оно является и четным и нечетным, число — из
единого, а различные числа... — это вся вселенная», — то это совершенно
соотносится по символическому или аллегорическому характеру изложения с
«Орфической теогонией», сохраненной на древнейшем папирусе из Дервени: с
Зевсом «срослись воедино все бессмертные блаженные боги и богини... и
все прочее, что тогда существовало — всем этим... стал он один... Зевс
стал первым, Зевс — последним... Зевс — глава, <Зевс — середина>, все
произошло от Зевса...» 37.

Все эти соображения позволяют, на мой взгляд, понять несвойственную для
новоевропейской науки стилистику преподнесения математики, характерную,
заметим, не только для раннего пифагореизма, но и для пифагорейских
математических учений на протяжении всей античности, что не мешало
целому ряду пифагорейцев достичь исключительных успехов в арифметике и
геометрии. И как на фоне аллегорического толкования Гомера у Феагена
возникает независимая от апологетических нужд наука грамматика, так на
фоне указанных спекуляций в рамках уже существующей традиции
преподавания возникает автономная разработка сферы четного-нечетного,
т. е. сферы чисел, а также квадратов, параллелограммов и других
геометрических фигур.

Два способа преподавания в школе Пифагора, о которых отчетливо говорит
Порфирий («Жизнь Пифагора» 36), — символический и дискурсивный, —
отражают как раз постепенное вхождение в стихию собственно науки,
совершенно необходимое в силу новизны и непривычности этой только-только
открытой области. Насколько перспективным было такое выделение
собственно научных занятий в специальную сферу, показывает пример
Гиппаса, достигшего очевидных успехов в специальных научных
исследованиях.

Гиппас очевидно не был чужд рационалистическим представлениям о мире в
духе ионийской «науки», о чем свидетельствует его учение об огне как о
первоэлементе, принимаемое, вероятно, на том основании, что огонь
соотносится с пирамидой — «мельчайшей и первой [="простейшей"] из фигур»
(*7а). Мы чувствуем и здесь общую для всего пифагореизма стилистику
преподнесения материала, что не отменяет собственно научных в нашем
понимании открытий Гиппаса: иррациональных величин, додекаэдра,
гармонической пропорциональной, консонирующих музыкальных интервалов.
Нет ничего невероятного в том, что последнее открытие Гиппас сделал в
результате экспериментов с медными дисками, поскольку в рамках того
сообщества, которое организовал Пифагор, в этом не было ничего из ряда
вон выходящего: наряду с исследованием демонстрация и доказательство
абсолютно законны в рамках школы.

И здесь же происходит неизбежное и закономерное явление: будучи один раз
выделена и оправдана в рамках религиозно-философской школы, наука тут же
стремится к обособлению и автономизации. По преданию, Гиппас разгласил
учение школы, был изгнан из нее, более того — предан ритуальному
погребению 38. «После разглашения, — продолжает Ямвлих («О пифагорейской
жизни», 88), — математические науки приумножились, в особенности их
продвинули вперед двое: Феодор из Кирены и Гиппократ из Хиоса. По словам
пифагорейцев, геометрия была разглашена так: один из пифагорейцев
утратил состояние, и после этого несчастья ему было разрешено
зарабатывать преподаванием геометрии».

Этот весьма характерный пассаж оказывается совершенно понятным при той
картине, которую мы получили на основании гораздо более ранних
свидетельств о пифагорейской школе: при наличии внутри школы учебного
процесса и культивировании техники исследования, демонстрации и
доказательства они вполне могут быть вынесены за пределы школы как без
ее позволения, так и в соответствии с оным.

То же самое происходит и с толкованием священных поэтических текстов: с
одной стороны, на примере папируса из Дервени мы знаем, что вплоть до
IV в., т. е. до времени Платона, существовали замкнутые общины, где
орфические гимны и комментарии к ним носили сакральный смысл; с другой —
традиция толкования того же Гомера стала популярной благодаря софистам,
за плату обучавшим обеспеченных юношей из благородных семейств. В рамках
этой традиции Гиппий занимается разбором букв и слогов, ритмов и
гармоний, а также наукой о звездах, небесных явлениях, геометрией и
вычислениями, как сообщается в «Гиппии Большем» (285 с слл). Но это
возможно только после того, как традиция преподавания, соответствующим
образом оснащенная, уже появилась.

Итак, после того как подлинная научная традиция в рамках института школы
была создана, тут же оказалось, что она более не нуждается для своего
существования и развития в той специальной сакрализованной сфере,
благодаря которой возникла. В самом деле, при наличии учебного процесса,
опирающегося на уже записанные (в частности, ионийцами) и собранные
(одними из первых — Пифагором и пифагорейцами) сведения по различным
областям знания, которые наряду со священными текстами уже функционируют
в качестве учебных, в рамках школы начинается самостоятельное их
рассмотрение и тем самым начинается автономное существование самой сферы
научных занятий. И если теперь мы попытаемся ответить на те вопросы,
которые были поставлены в начале этой статьи, то общая картина
возникновения научной традиции у греков и ее соотношение с философией и
религией могут быть представлены так.

Период интенсивного собирания сведений по самым различным областям
знания, совпадающий с возникновением и развитием прозы, характеризуется
появлением ионийской +istor)ih, в рамках которой создаются и развиваются
рационалистические представления о мире, в значительной степени носящие
деструктивный характер по отношению к предшествующим традиционным
авторитетам и авторитетным текстам (поэтическим). Естественное развитие
этой традиции установления достоверных сведений практического характера
в конечном счете приводит к тому, что уже и мы применительно к грекам
называем историей и что у еще ведомого нам отца истории Геродота,
последнего из писавших в традиции ионийской +istor)ih, почти не
затронутой софистическим влиянием, было тесно связано с этнографией и
географией.

Эта традиция трезвой рационалистической мысли вызывает реакцию,
проявившуюся, в частности, у пифагорейцев. Существо ее в том, чтобы
оградить сферу традиционных авторитетов, для чего последние
сакрализуются, а помимо того создаются фальсификации — «священные
тексты» древних теологов Орфея, Мусея, Лина. Собирание и создание
«священных текстов» происходит в искусственных социальных
новообразованиях: кружках придворных интеллектуалов, орфических
религиозных объединениях и пифагорейских общинах.

Последние специально отличались тем, что помимо религиозной практики и
культивирования «священных текстов» собирали и прозаические сочинения
ионийской традиции как ради апологетических целей (ради того, чтобы
показать, что все достижения современности уже содержатся в древнейших
текстах), так и ради самостоятельного их изучения и исследования в
рамках того политически активного и тем самым социально защищенного
союза, какими и были пифагорейские кружки. Это новое отношение к
мудрости получает название философии и включает в себя благочестивое
отношение к традиции в сочетании с культивированным многознанием,
многоученостью. При этом рационалистические концепции лишаются их
деструктивной силы и получают свое законное место в пределах этого
философского взгляда на вещи: это место — педагогический процесс,
включающий в себя формирование общего благочестивого отношения человека
к миру и божеству, культивирование священных текстов и отдельных
областей знания, освященных тем, что они входят в круг забот
обособленных кружков, блюдущих свою социальную, религиозную и
нравственную исключительность.

Но когда этот педагогический процесс, оснащенный толкуемыми и
используемыми для толкования текстами, становится реальностью школьной
жизни и устанавливается, т. е. когда рациональные подходы изымаются из
сферы их практического функционирования и в рамках школы получают
самостоятельную разработку, тогда мы можем говорить о возникновении
автономной научной традиции, не имеющей смысла нигде за пределами
структуры «учитель — изучаемый предмет — ученик», т. е. за пределами
школы.

10. Заключение

Школьный характер античной науки — ее основная примета и особенность
наряду с сакрализацией самой научной деятельности в рамках школы. Тот
факт, что все школы в античности находились под покровительством Муз,
общеизвестен, общеизвестно и то, что первый опекаемый государством
научный центр в Александрии — Музей. Не буду приводить в пример
платоновское учение о квадривиуме, вкупе с диалектикой, ведущей нас к
созерцанию божества (к уподоблению богу), поскольку у позитивистски
ориентированных историков науки именно к Академии традиционно
проявляется негативное отношение и стремление отрицать очевидные вещи:
тот факт, что возглавляемая Платоном Академия по всем своим установкам
должна была быть и реально была научным центром. Но напомню, что у
Аристотеля эта исходная сакрализация научного знания в пределах
философского подхода проявляется с абсолютной ясностью: первая и лучшая
наука, существующая ради нее самой, — божественна, и именно ею «скорее
всего мог бы обладать бог» (Метафизика, А 2, 983 а 2 слл).

Мы ничего не поймем в отношении к науке в поздней античности, если
изымем изучение и разработку научных дисциплин из общего плана
совершенствования души адепта философской школы: все науки изучаются и
культивируются путем изучения и толкования соответствующих текстов,
предваряющих изучение и толкование текстов божественного Платона.

Это же отношение к науке сохраняется и в христианстве: все рациональные
дисциплины изучаются и культивируются ровно постольку, поскольку они
способствуют пониманию Священных текстов, посредством которых нам
открыта истина Бога и мира. Выделение и автономное функционирование
одной только рассудочной сферы и соответствующих научных дисциплин
происходит в европейской традиции достаточно поздно: еще Бэкон
коленопреклоненно молил о том, «чтобы человеческое не оказалось во вред
божественному и чтобы открытие путей чувств и яркое возжжение
естественного света не породило в наших душах ночь и неверие в
божественные таинства, но чтобы, напротив, чистый разум, освобожденный
от ложных образов и суетности и все же послушный и вполне преданный
божественному откровению, воздал вере то, что вере принадлежит», «чтобы,
отбросив тот влитый в науку яд, от коего возносится и преисполняется
надменностью дух человеческий, мы не мудрствовали лукаво и не шли далее
трезвой меры, но в кротости чтили истину» 39. О путях, по которым наука
возвращается к своей исконной смиренной доле в наше время, идет речь в
других главах этой книги.

© Ю. А. Шичалин, 1997

 Heiberg I. L. Naturwissenschaften und Mathematik im klassischen
Altertum. Leipzig, 1912. S. 8.

 Windelband W. Geschichte der alten Philosophie. Munchen, 1894. S. 4,
59.

 Heiberg I. L. Naturwissenschaften und Mathematik im klassischen
Altertum. S. 2.

 Windelband W. Geschichte der alten Philosophie. S. 26-27.

 Burkert W. Lore and Science in Ancient Pythagoreanism. Cambridge
(Mass.), 1972.

 Зайцев А. И. Культурный переворот в Древней Греции VIII—V вв. до н. э.
Л., 1985 (глава V: Зарождение науки).

 Гайденко П. П. Эволюция понятия науки. М., 1980. С. 27 слл.

 Когда данная статья была практически подготовлена к печати, вышла в
свет книга Л. Я. Жмудя «Наука, философия и религия в раннем
пифагореизме» (Санкт-Петербург, 1994) и его статья «Взаимоотношения
науки и философии в античности» (Hyperboreus, Vol. 1, fasc. 1,
p. 74-91). Л. Я. Жмудь в значительной степени решает тот же вопрос:
время и место зарождения науки. Исходя (вместе с К. Поппером и
А. И. Зайцевым) из того, что важнейшей конституирующей чертой науки
является гипотетико-дедуктивный метод, Л. Я. Жмудь фиксирует: «В
практике историко-научных исследований этот критерий позволяет с большой
точностью определить время и место зарождения науки: VI в., ионийские
города Древней Греции» (Наука, философия и религия... с. 16). Однако
поскольку наши знания этого периода фрагментарны, решение этого вопроса
в предложенной форме целиком зависит от того, принимаем мы или нет
доксографическую традицию, приписывающую доказательство нескольких
теорем Фалесу. Но никаких новых средств проверки этой традиции автор не
предлагает. Стремление объяснить возникновение науки путем анализа
социально-психологической ситуации без параллельного анализа
институциональных факторов, приведших к возникновению философии и науки,
также представляется недостаточным. Поскольку автор исходит при этом из
традиционного в новоевропейской историко-философской науке представления
о возникновении философии из естественнонаучных спекуляций ионийцев,
вопрос о реальном соотношении философии и науки также оказывается не
только непроясненным, но, по существу, непоставленным. Следует
безусловно согласиться с автором книги в том, что мы имеем дело с единой
традицией европейской науки от ее возникновения до сего дня. Но при этом
автор фактически сам признает, что от его внимания уходит стилистическая
специфика античной науки и ее реальное место в социальном и культурном
контексте античности. Справедливо возражая против тенденции растворения
науки «в мифе, религии, спекулятивной метафизике, политическом
красноречии, словом, во всем том, с чем она соприкасалась, но чем
никогда не была» (Наука, философия и религия... с. 19), Л. Я. Жмудь
искусственно создает в реальности VI в. вакуум, в котором и помещает
возникновение гипотетико-дедуктивного метода. Исходная позиция
настоящего рассмотрения предполагает не выводить науку из того, чем она
никогда не была, а найти то реальное место, где она могла возникнуть.

9 Шичалин Ю. А. Возникновение европейской комментаторской
традиции//Историко-философский ежегодник-89. М., 1989. С. 68-77; см.
также: Шичалин Ю. А. EPISTROFH, или Феномен возвращения в первой
европейской культуре. М., 1994. С. 36-65.

10 «Философами» (в греческом тексте в передаче Порфирия речь идет о
«мужах-философах», причем fil)osofoi по-гречески прилагательное)
называет Пифагора и его последователей Гераклит.
Frg.35 D.-K/(=frg.7 Marcovich) вызывал разного рода сомнения, сводка
которых дана, в частности, в издании Марковича, с. 26-29. Сомнение
вызывает как раз слово fil)osofoi. В пользу принадлежности его Гераклиту
(Маркович говорит: in early fifth-century Ionic) приводятся следующие
аргументы: текст Геродота 1 30, 2 (где употребляется причастие
filosof)ewn применительно к путешествующему «из любознательности»
Солону), а также свидетельство Гераклита Понтийского о Пифагоре, впервые
назвавшем философию философией, а себя философом, приводимое Диогеном
Лаэртием 1 12 (frg.87 Wehrli); кроме того, слово fil)osofoq оказывается
вполне в духе других гераклитовских иронических
новообразований:kakotecn)ih, polumay)ih, _agcibas)ih. Как
представляется, нельзя также выпускать из поля зрения название сочинения
Зенона Pr(oq to(uq filos)ofouq (Суда), что вполне объяснимо, если мы
принимаем, что данное слово — ироническое обозначение пифагорейцев
(учеником и оппонентом которых был учитель Зенона Парменид), придуманное
или использованное Гераклитом и первоначально вошедшее в обиход для их
обозначения. Не забудем также, что «Бузирис», где Исократ называет
Пифагора тем, кто первым ввел философию в Грецию, написан не позднее
середины восьмидесятых годов четвертого века, когда Академия в лучшем
случае только-только была основана и тем самым академический миф о
Пифагоре и пифагорейцах еще не был развит: t)hn t\  @allhn filosof)ian
pr^wtoq e_iq to(uq 4 Ellhnaq _ek)omise, ka(i ktl. (См.: West M. L. The
Orphic Poems. Oxford, 1983). Отметим, что вплоть до Платона мы не найдем
контекста, где бы filosof)ia  и соответствующие глагольные формы
употреблялись в привычном для нас значении философии, но что речь идет
либо о любознательности в широком смысле слова, либо о некоей
специфической осведомленности, учености. Нет никаких сомнений, что
Платон переосмыслил как сам термин, так и его историю; но что и термин,
и его история существовали до Платона и независимо от него, что именно
данная история данного термина спровоцировала платоновский узус, —
сомневаться не приходится.

11 Здесь и в дальнейшем ссылки на фрагменты ранних греческих философов
даются по изданию: Фрагменты ранних греческих философов. М., 1989.
(Издание подготовил А. В. Лебедев; соответственно фрагменты цитируются в
переводе А. В. Лебедева. В дальнейшем ссылки на эту работу приводятся в
тексте.)

Показательно, что далее Фалес описан «чертящим фигуру,/ открытую
фригийцем Евфорбом — тем, что из людей/ Первый начертил треугольники и
неравносторонние [фигуры], изобрел глобус и научил поститься,
[воздерживаясь]/ от [мяса] живых существ, а италийцы его послушались...»
Если мы припомним, что душа Евфорба вошла в Пифагора (см. 14. 8), а
изобретенный Евфорбом глобус изобрел Анаксимандр, то это совмещение как
в образе Фалеса, так и в образе Евфорба (будущего Пифагора) примет
разных традиций окажется весьма показательным.

12 См.: Dicks R. D. Thales//Classical Quarterly. 1959. V. IX. №. 2.
P. 294-309.

13 OMOIOS and OMOIOTHS in Thales and Anaximander//Hyperboreus. Vol. 1.
1994. Fasc. 1. P. 28-55.

14 Emerita. LIII. 1985. P. 127-157.

15 Separata 1 2. Moscou, 1993; ср. также вступительную статью к
подготовленному мною изданию: (Прокл. Комментарий к первой книге «Начал»
Евклида. Введение. М.: Греко-латинский кабинет, 1994. С. 26-33).

16 ’En _agr)afoiq sunous)iaiq проф. А. И. Зайцев предположил, что
письменным источником может быть трактат того же Анаксимандра,
упомянувшего об открытиях в геометрии своего учителя; однако мне
кажется, что наличие доксографического пласта в сочинении Анаксимандра
нуждается в специальном обосновании.

17 OMOIOS and OMOIOTHS in Thales and Anaximander. P. 41.

18 Didasc. VI, p. 11, 17 sqq.: Cr6htai d(e +o Pl)atwn ka(i t6^66#h t6wn
sullogism6wn pragmate)i#a... @ Esti d(e +o sullogism(oq l)ogoq _en №
ktl. Если бы мы пользовались этим текстом как свидетельством о Платоне,
то несомненность, с которой из него свидетельствует знакомство Платона с
наукой о силлогизмах, заставила бы нас искать в нем предшественника
Аристотеля и усомниться в добросовестности утверждений последнего о
своем новаторстве на заключительных страницах «Софистических
опровержений».

19 Нейгебауэр О. Точные науки в древности. М., 1968. С. 45.

20 Л. Я. Жмудь совершенно правильно замечает, что «греки не могли
заимствовать в Египте научные идеи, которых там не было... Почти все
достоверные сведения о египетских заимствованиях относятся к
практической математике,причем к арифметике, а не к геометрии... эти...
приемы... заимствовали и применяли отнюдь не ученые люди, а купцы и
мореплаватели, которых связывали с Востоком куда более тесные связи, чем
греческих математиков» (См.: Наука, философия и религия в раннем
пифагореизме. С. 168-169). То же относится к сведениям по практической
астрономии, применению солнечных часов и пр.

21 Pfeiffer R. History of Classical Scholarship. 1, Oxford, 1968.
P. 7-8, здесь же ссылки на литературу.

22 Ibid. P. 17-18.

23 Зайцев А. И. Культурный переворот в Древней Греции VIII-V вв. до
н. э. С. 41 слл.

24 Русский перевод свидетельств об Ономакрите см. в: Фрагменты ранних
греческих философов. С. 98-99.

25 См.: West M. L. The Orphic Poems. Oxford, 1983. P. 2: «Я говорю об
орфической литературе, а не об орфизме или орфиках».

26 Ibid. P. 17.

27 Это начало весьма показательно, поэтому приведем его здесь: «Алкмеон
Кротонец, сын Пейрифоя, так сказал Бротину, Леонту и Бафиллу: о вещах
незримых, о вещах божественных, очевидной истиной (saf)hneia) обладают
лишь боги, насколько же можно судить по вещам человеческим...» (24 В 1).
Во-первых, перед нами подлинно философская — как она сложилась у
пифагорейцев и сохранялась на протяжении всей античности — установка:
истина — у богов, а мы можем судить о ней на основании того, что дано
людям; во-вторых, человеческое знание излагается перед слушателями —
единомышленниками или учениками.

28 Попытка отрицать связь Пифагора и пифагорейцев с составлением
орфических поэм — одно из слабых мест в книге Л. Я. Жмудя (см.: Жмудь
Л. Я. Наука, философия и религия в раннем пифагореизме. С. 135-136). Это
делается только потому, что в предлагаемой им картине раннего
пифагореизма для такого вида деятельности не находится места. Поэтому
ему приходится отрицать целый ряд соответствующих свидетельств только на
том основании, что они кажутся неправдоподобными. Но со свидетельством
Иона Хиосского нельзя разделаться риторическим вопросом «откуда возникла
эта идея?». И что, собственно, мы знаем о раннем пифагореизме такого,
что мешало бы Пифагору (которого Гераклит бранит за мошенничество) и
пифагорейцам (которые, по Геродоту, излагали «египетское» учение о
душепереселении как свое собственное) писать фальсификации? Ион и
Гераклит с Геродотом — это не злодей Ямвлих, и они отчетливо
свидетельствуют, что Пифагор и ранние Пифагорейцы занимались тем же, чем
и их последователи на протяжении всей античности: создавали
фальсификации. Это следует не опровергать, а продумать и объяснить.

29 Исократ (XV 268) называет его между Эмпедоклом, признававшим четыре
начала, и Алкмеоном, признававшим два, поскольку он признавал три
начала; это могло бы быть просто курьезом (между двумя пифагорейцами мог
оказаться мыслитель другой ориентации), но дело в том, что Ион,
вероятно, уделял специальное внимание числовой символике, был сведущ в
теории музыки, а также хорошо знал учение Пифагора (см. фрг 1, 4, 5).

30 В связи с этим интересно заметить, что подчеркнутое неприятие
Платоном Гомера и изгнание его из идеального государства имело в своей
основе то же стремление регламентировать образовательный процесс в
создаваемом им искусственном организме, имеющем целью культивировать
благочестие и науку.

31 Зайцев А. И. Культурный переворот в Древней Греции VIII-V вв. до
н. э. С. 187.

32 Ср. замечание А. И. Зайцева: «Гераклит вполне определенно приписывает
Пифагору накопление многих знаний,.. источником для суждений о Пифагоре
могли быть сочинения пифагорейцев, либо их устное преподавание для
внешнего мира...» (см.: Зайцев А. И. Культурный переворот в Древней
Греции... С. 176).

33 Лишний раз напомню, что при этом Фалес вполне мог составить
стихотворный сборник практических советов «Астрономия для мореходов».

34 Термин sunous)ia регулярно используется Платоном в указанном
значении: из многочисленных случаев употребления ср. один, наиболее
ясный (Polit. 285 cd): занятия с учениками грамматикой Платон называет
t(hn per(i gr)ammata sunous)ian t6wn manyan)ontwn.

35 См.: Фрагменты ранних греческих философов. С. 46.

36 В связи с этим заметим, что, согласно Ямвлиху (V. Pyth. 146),
Пифагору принадлежала Священная речь, в начале которой он говорил о
своем посвящении в орфические таинства на родине Орфея неким Аглаофамом,
от которого он и усвоил учение Орфея о сущности числа. На это
свидетельство откликается Прокл (Theol. Plat. I 5, 25.26-26.4
H. D. Saffrey-L. G. Westerink), но оно важно не только для
окончательного оформления пифагорейски окрашенного учения позднего
платонизма, но и для понимания изначальной связи Пифагора и раннего
пифагореизма с орфизмом. Ср.: Jamblique. Vie de Pythagore/ Intr., trad.
et notes par L. Brisson et A. Ph. Segonds. P.: Les Belles Lettres, 1996.
P. LI-LII, LV-LVIII, 191.

37 См.: Там же. С. 46-47.

38 Отметим, что имя Гиппаса отсутствует в «Каталоге геометров» Прокла и
в «Жизни Пифагора» Порфирия, что, на мой взгляд, является еще одним
подтверждением того, что именно Прфирий — источник второй части ведения
комментария к Евклиду Прокла.

39 Бэкон Ф. Великое восстановление наук// Бэкон Ф. Соч.: В 2 т. М.,
1971. Т. 1. С. 70.

	

  PAGE  24                                    Ю. А. Шичалин

	

статус науки в орфико-пифагорейских кругах         PAGE  43 

	

  PAGE  12