О МУДРОСТИ ДРЕВНИХ

   Светлейшему мужу, графу Солсбери[1], лорду-казначею Англии 

   и канцелларию университета Кембриджского 

   Все, что посвящается Кембриджскому университету, по праву принадлежит
и тебе как канцелларию его; все же, что может исходить от меня, должно
всецело принадлежать тебе. И здесь особенно важно, чтобы этот по нраву
принадлежащий тебе дар был в такой же степени и достоин тебя; во всяком
случае самое малое, что есть в нем,— талант автора — не повредит делу
(ведь ты всегда столь снисходителен ко мне); прочее же также не
обесславит его. Действительно, посмотрим ли мы на избранную нами эпоху:
древнейшие времена вызывают глубочайшее уважение; посмотрим ли мы на
форму изложения: парабола — это некий ковчег, всегда хранящий
драгоценнейшие сокровища наших знаний; посмотрим ли мы на предмет нашего
труда: это философия — вторая слава и украшение жизни и души
человеческой. Да позволено мне будет сказать, что, хотя философия в наш
век, как будто бы впадая в детство от старости, стала достоянием чуть ли
не одних детей и подростков, она тем не менее, по моему глубокому
убеждению, остается для нас после религии самым важным и самым достойным
человеческой природы. Даже политика, в которой ты проявил себя столь
удивительным образом и по своим способностям, и по своим заслугам, и по
своей рассудительности, достойной мудрейшего из государей,— даже
политика проистекает из того же источника и составляет значительную
часть этой науки. Ну а если кому-то покажется, что я говорю о вещах
общеизвестных, то не мне, разумеется, судить об этом; во всяком случае я
стремился, избегая очевидного, устаревшего, общих мест, дать что-то
полезное в житейских тяготах и приоткрыть тайны науки. Поэтому пусть
будут банальности достоянием заурядных умов, возвышенный же ум не
останется, быть может, безразличным к моему труду и даже (как я надеюсь)
найдет в нем нечто новое. Но, стараясь найти в этом сочинении нечто
достойное тебе, я боюсь, как бы мне не перейти границы скромности: ведь
это же мой собственный труд. Ты же прими его как залог и свидетельство
моих чувств к тебе, моего уважения и глубочайшей признательности и
удостой защиты твоего имени. Зная, как много у тебя важных дел и забот,
я не стану злоупотреблять долее твоим временем и закончу пожеланием тебе
счастья во всех твоих делах. 

   Оставаясь навеки самым обязанным тебе и своими занятиями, и твоими
благодеяниями. 

   Фр. Бэкон. 

   Воспитавшему меня преславному университету Кембриджскому 

   Поскольку без философии даже сама жизнь не радует меня, я с полным
правом воздаю вам великую честь, ибо от .вас проистекает для меня этот
оплот и утешение в жизни. А посему заявляю, что и сам я, и все, что есть
во мне, обязаны этим вам; и тем более нет ничего удивительного в том,
если я воздаю вам тем же, что получил от вас, дабы в естественном
движении этот дар возвратился вновь к своему источнику. И однако же, не
знаю почему, слишком редкими кажутся тропы, возвращающие к вам, тогда
как бесчисленное множество их вышло от вас. И да не возьму я на себя
слишком много (как я полагаю), если выражу надежду, что благодаря
некоторому опыту, неизбежно вытекающему из моего рода жизни и занятий, я
смогу этим своим трудом несколько приумножить открытия ученых мужей. Во
всяком случае я убежден, что размышления, перенесенные в практическую
жизнь, приобретают немало достоинства и новых сил и, получая обильный
материал, пускают, может быть, более глубокие корни или по крайней мере
дают более высокую и пышную крону. И вы сами (я полагаю) не знаете,
сколь обширны ваши владения и сколь многое они охватывают. Однако
справедливость требует, чтобы все это считалось вашим достоянием и
воздавало вам честь, ибо всякий успех в значительной мере обязан своему
началу. Не требуйте, однако, от человека занятого чего-то
исключительного, какого-то замечательного и необыкновенного плода его
досуга, но примите как знак безграничной любви моей к вам и трудам
вашим, что среди терний гражданских дел все это не погибло безвозвратно,
но сохранилось для вас как ваше достояние. Прощайте. 

   Ваш безгранично любящий воспитанник 

   Фр. Бэкон. 

ПРЕДИСЛОВИЕ

   Глубочайшая древность скрыта от нас покровом молчания и забвения
(исключая лишь сказанное в Священном писании). Мифы, созданные поэтами,
пришли на смену молчанию древности, а за мифами последовали, наконец, те
сочинения, которыми мы обладаем теперь; так что самые отдаленные и
потаенные уголки древности отделены, скрыты от последующих веков этим
покровом мифов, который распростерся между тем, что исчезло, и тем, что
существует сейчас. Впрочем, мне кажется, что большинство сочтет эти мои
занятия игрой и забавой, полагая, что я претендую чуть ли не на ту же
свободу в изложении мифов, что и сами поэты, создававшие их; но я имею,
конечно, полное право на это, дабы несколько скрасить и мои собственные
размышления над достаточно сложными вещами и сделать более приятным
знакомство с ними других. Для меня не является тайной, сколь податливую
материю представляет миф, как легко его можно привлечь, а то и притянуть
в подтверждение разных точек зрения и какое большое содержание заложено
в нем, так что прекрасно можно найти в нем и такой смысл, о котором
никогда раньше и не помышляли. Мне вспоминается также, что уже с давних
пор прибегают к подобного рода толкованиям: ведь немало было тех, кто,
желая в своих изобретениях и выдумках опереться на авторитет древности,
пытался для этой цели привлечь сказания поэтов, так что этот пустой
обычай весьма распространен и отнюдь не нов. Ведь в свое время
Хрис[Author ID1: at Sun Jan 2 16:37:00 2000 ]зипп, как толкователь снов,
старался приписать древнейшим поэтам взгляды стоиков, и еще более
неуклюже алхимики пытаются приложить к своим опытам шутливые и забавные
рассказы поэтов о превращениях. Все это, повторяю, нам достаточно
известно, и мы знаем этому цену: знаем с каким легкомыслием и сколь
произвольно пользуются некоторые аллегориями, и все же мы не хотим на
этом основании отказаться от нашего намерения. Прежде всего нелепости и
произвол, допускаемые здесь некоторыми, не означают, что вообще жанр
параболы не заслуживает уважения. Ведь это было бы и дерзко и нечестиво,
ибо религия охотно прибегает к такого рода покровам и тайнам, и тот, кто
пытается их уничтожить, мешает общению человеческого с божественным. Но
посмотрим на это дело с точки зрения человеческой мудрости. Во всяком
случае я честно и искренне заявляю: я склонен считать, что весьма многим
мифам, созданным древнейшими поэтами, уже изначально присущ некий тайный
и аллегорический смысл. Меня заставляет думать так и преклонение перед
прошлым, и то, что в некоторых мифах я нахожу удивительные и совершенно
очевидные подобие и связь с обозначаемыми в них вещами как в самом
сюжете мифа, так и в значении имен, которыми наделены действующие в них
лица, так что невозможно отрицать, что этот тайный смысл уже с самого
начала был заложен в мифе и старательно завуалирован его создателями.
Действительно, может ли быть кто-либо настолько непроницательным,
настолько слепым к очевидному, чтобы, услышав миф о том, как Фама
(Молва) после гибели гигантов явилась на свет как их сестра, не понял
бы, что речь идет о подстрекательских слухах, тайно распространяемых
партиями, как это бывает всегда после поражения мятежей? Или, услышав о
том, как гигант Тифон вырвал жилы у Юпитера и унес их и как Меркурий
похитил их у него и вернул Юпитеру, сразу же не обратил бы внимание на
то, что это говорится об удачных мятежах, подрывающих и богатство и
авторитет королей, хотя спустя немного времени любезные речи и мудрые
указы постепенно, как бы незаметно, смиряют умы подданных и
восстанавливают силы государей? Или, услышав о том, как в знаменитом
сражении богов против гигантов осел Силена своим ревом обратил в бегство
последних, не подумает, что этот рассказ совершенно ясно имеет в виду
далеко идущие замыслы мятежников, которые большей частью рушатся из-за
нелепых слухов и ложного страха? Наконец, для кого может остаться
неясным смысл и значение имен, если Метида, жена Юпитера, ясно
обозначает рассудительность, Тифон — надменность, Пан — Вселенную,
Немезида — возмездие и т. п.? И пусть никого не смущает то
обстоятельство, что здесь порой что-то примешивается из истории, или
кое-что говорится лишь ради красоты, или же допускаются хронологические
ошибки, или из одного мифа что-то переносится в другой и вводится новая
аллегория. Ведь все это неизбежно, ибо мифы были созданием людей, живших
в разные эпохи и преследовавших различные цели: одни жили раньше,
другие — позже, одних интересовала природа, других — гражданские дела. У
нас есть и другое немаловажное доказательство скрытого и тайного смысла
мифов. Некоторые из мифов столь бессмысленны и нелепы по своему сюжету,
что уже издалека можно услышать в них параболу, громко заявляющую о
себе. Ведь миф, представляющийся вероятным, можно считать придуманным
для интересного и приятного изложения событий так, как они могли
происходить в действительности, ну а то, что никому и в голову не придет
помыслить или рассказать, по-видимому, создано с другими целями. Как,
например, назвать выдумку о том, что Юпитер взял в жены Метиду, и, как
только заметил, что она беременна, сразу же проглотил ее, и поэтому сам
стал беременным и родил из головы своей вооруженную Палладу? Я полагаю,
ни одному человеку даже во сне не могло присниться такое чудовищное,
неукладывающееся в сознании измышление. Прежде всего для нас имеет
особое значение и особенно важно то, что большинство мифов, как нам
кажется, ни в коем случае не созданы теми, кто их распространяет и
передает, т. е. ни Гомером, ни Гесиодом, ни другими. Ведь если бы нам
было совершенно ясно, что эти мифы возникли в ту эпоху и созданы теми
авторами, которые их излагают и от которых они дошли до нас, то, я
думаю, нам никогда, не пришло бы в голову ожидать или предполагать при
таком их происхождении что-либо великое или "возвышенное" Но, если
внимательнее взглянуть на это, стянет ясно, что эти мифы излагаются и
передаются как уже созданные раньше, воспринятые от других, а не как
только что придуманные. Более того, поскольку писатели почти одной и той
же эпохи по-разному передают одни, и те же мифы, нетрудно сообразить,
что общее в них взято из древнейших преданий, то же, в чем они разнятся,
есть собственное создание этих авторов. И это обстоятельство еще более
увеличило наше уважение к мифам: как будто они стоят вне времени и
являются не созданием самих поэтов, а чем-то вроде священных реликвий,
дыханием лучших времен, проникшим в поэзию греков из преданий еще более
древних народов. Ну а если кто-то будет и дальше возражать против того,
что аллегория в мифе всегда была чем-то привнесенным извне, чуждой, а
отнюдь не органически присущей ему с самого момента возникновения, мы не
станем докучать тому, а оставим его при той категоричности суждения, на
которую он претендует, хотя она более похожа на тупость и скорее подобна
свинцу, и атакуем его (если он только этого окажется достойным)
совершенно другим способом. Люди двояко пользуются параболами и, что
более всего удивительно, в прямо противоположных целях. Параболы могут
затемнять и скрывать. смысл, но могут раскрывать и прояснять его. Если
мы не будем говорить о первой цели (дабы не вступать в спор) и допустим,
что древние мифы смутны и сочинены лишь ради развлечения, все же
остается вне всякого сомненья вторая цель, и никакой произвол фантазии,
ни одна ученая посредственность не смогут помешать тотчас же принять
этот способ поучения, так как он основателен и трезв, свободен от пустых
претензий, в высшей степени полезен, а иной раз и необходим науке. Ибо,
когда речь идет о новых открытиях, далеких от представлений толпы и
глубоко скрытых от нее, нужно искать более удобный и легкий доступ к
человеческому пониманию через параболы. Поэтому в древности, когда
открытия и заключения человеческого разума — даже те, которые теперь
представляются банальными и общеизвестными,— были новыми и непривычными,
всюду мы встречаем всевозможные мифы, загадки, параболы, притчи, к
которым прибегали для того, чтобы поучать, а не для того, чтобы искусно
скрывать что-то, ибо в то время ум человеческий был еще груб и бессилен
и почти неспособен воспринимать тонкости мысли, а видел лишь то, что
непосредственно воспринимали чувства. Ведь как иероглифы старше букв,
так и параболы старше логических доказательств. Да и теперь, тот, кто
хочет в какой-нибудь области осветить людям что-то новое, и притом
сделать это не грубо и труднодоступно, обязательно должен пойти по тому
же самому пути и прибегнуть к помощи сравнений. Потому мы заключим наши
рассуждения следующими словами. Мудрость прошлого была или великой, или
счастливой. Великой, если она силой вымысла воплотилась в фигуру, или
троп; счастливой, если люди, думая совсем о другом, сумели дать материал
и повод для столь глубоких наблюдений и размышлений. Мы же считаем, что
наши усилия (если они в чем-нибудь могут быть полезны) и в том и в
другом случае будут достаточно уместны, потому что мы сделаем более
понятными или мысли древних, или сам предмет исследования. Конечно, я не
могу не знать, что и другие уже брались за это дело, но, если вам
интересно мое мнение (я говорю отнюдь не высокомерно, а лишь
откровенно), все эти труды, хотя и очень значительные, и очень сложные,
почти совершенно утратили свое значение, ибо эти люди, плохо знающие
предмет, вся ученость которых не идет дальше известных общих мест,
сводили смысл парабол к каким-то избитым общим истинам и не смогли
постичь ни их истинного значения, ни их настоящих особенностей, ни их
глубочайшего смысла. Мы же (если не ошибаюсь), говоря новое слово о
вещах, уже давно известных, и оставляя в стороне все лежащее на
поверхности и очевидное, будем стремиться к более глубокому и более
важному. 

I. Кассандра, или Откровенность

   Рассказывают, что Кассандра, в которую влюбился Аполлон, всяческими
хитростями уклонялась от его домогательств, однако же не лишала его
надежды до тех пор, пока не добилась от него дара предвидения; и тогда,
получив то, к чему с самого начала стремилась своим притворством,
Кассандра открыто отвергла мольбы Аполлона. А он, так как не мог
никакими силами вернуть назад то, что опрометчиво подарил ей, пылая
жаждой мести и не желая быть одураченным хитрой женщиной, присоединил к
своему дару и возмездие: хотя она всегда будет предсказывать правду,
никто не будет ей верить. И вот пророчества ее всегда были истинны, но
им не было веры. Она это сразу же познала на гибели своей родины: ведь
Кассандра не раз предупреждала об этой угрозе, но никто ее не слушал и
никто не верил ей. 

   Этот миф, по-моему, говорит о несвоевременной и бесполезной свободе
советов и наставлений. Так люди упрямого и резкого характера, не
желающие подчиниться Аполлону, т. е. богу гармонии, познать и соблюдать
меру и границы во всем, различать высокие и низкие тоны в речи так же,
как и различать искушенных людей и толпу, наконец, вообще не желающие
знать, когда время говорить, а когда — молчать,— такие люди, даже если
они разумны и откровенны и дают здравые и добрые советы, тем не менее
никогда не принесут никакой пользы своими увещеваниями и настойчивостью,
и от них нет никакого проку в делах. Наоборот, они даже ускоряют гибель
тех, кому хотят помочь, и уже только потом, когда несчастье случилось,
их славят как дальновидных пророков. Прекрасный пример тому — Марк Катон
Утический. Ведь он задолго вперед предвидел и, подобно оракулу,
предсказывал гибель родины и тиранию, которыми были чреваты сначала
соглашение, а затем борьба между Цезарем и Помпеем; но от этого не было
никакой пользы, скорее, он принес вред и ускорил несчастья родиyы.
Именно это очень умно заметил и метко выразил Цицерон в письме к одному
из друзей: "Мысли Катона замечательны, но он все же приносит вред
республике: он говорит так, как будто он живет в республике Платона, а
не среди этих подонков Ромула"[2]. 

II. Тифон, или Мятежник

   Поэты рассказывают, что Юнона, негодуя на то, что Юпитер родил
Палладу сам, без нее, просила всех богов и богинь, чтобы и ей было
позволено родить без Юпитера, а после того, как они согласились
удовлетворить ее безумное и наглое желание, она сотрясла землю, и от
этого движения родился Тифон, огромное и ужасное чудовище. Его отдали
змее, чтобы та вскормила его. И как только он подрос, тотчас же пошел
войной на Юпитера. В этой борьбе Юпитер был побежден гигантом, который
.поднял его на плечи, отнес в далекое царство тьмы и, вырезав жилы рук и
ног, унес их с собой, оставив его, изуродованного и обессиленного.
Меркурий похитил у Тифона жилы Юпитера и вернул их ему. К Юпитеру
вернулись силы, и он снова начал борьбу. Сначала он ранил Тифона
молнией, и из пролившейся крови родились змеи; потом, когда тот
обратился в бегство, метнул в него Этну и придавил его громадой горы. 

   Этот миф рассказывает об изменчивой судьбе государей и о мятежах,
которые время от времени случаются в монархических государствах. Ведь
государи по праву считаются связанными со своими государствами, как
Юпитер с Юноной брачными узами. Но случается иной раз, что привычка
властвовать портит их, и они, уподобляясь тиранам, все сосредоточивают в
себе, пренебрегая мнением сословий и сената, все рождают из самих себя,
т. е. решают все по собственному разумению и произволу. Народы с трудом
переносят этот произвол и сами замышляют самостоятельно создать и
укрепить какое-то новое правление. Это начинается с тайных
подстрекательств знати и вельмож, а когда этому попустительствуют,
начинается волнение народа. Отсюда и возникает подобное возмущение
(представленное в мифе детством Тифона). Такого рода положение вещей
питается присущей простому народу от природы испорченностью и хитростью,
этими змеями, бесконечно враждебными государям. Когда же силы оппозиции
укрепляются, дело доходит до открытого мятежа, который из-за бесконечных
несчастий, приносимых им и государям, и народам, изображается в виде
страшного Тифона, у которого сто голов, потому что власть раздроблена,
пылающая пасть, т. е. пожары, пояс из змей, т. е. эпидемии (особенно во
время осад), железные руки, т. е. убийства, орлиные когти, т. е.
грабежи; тело, покрытое перьями, обозначает бесконечные слухи, вести,
страхи и тому подобное. Иногда эти мятежи оказываются такими сильными,
что короли, как бы теснимые мятежниками, бывают вынуждены покидать
столицы и главные города государства, собирать остатки сил где-то в
отдаленной и безлюдной провинции, оставшейся подвластной им, приводить
себя в чувство, ибо жилы их богатства и величия подрублены. Но немного
времени спустя, благоразумно перенеся удары судьбы, благодаря усердию и
храбрости Меркурия они вновь обретают мускулы, т. е. делаются более
мягкими; мудрыми указами и добрыми речами примиряют умы и стремления
подданных и в конце концов добиваются энтузиазма в пожертвованиях и
вновь во всем обретают свой авторитет. И хотя, будучи мудрыми и
осторожными, они обычно не желают искушать судьбу и воздерживаются от
сражения, однако прилагают усилия к тому, чтобы каким-нибудь
замечательным деянием подорвать уважение к мятежникам. Если все
случается так, как они того желали, мятежники, понимая, какую рану им
нанесли, в страхе за свою судьбу сначала обращаются к безнадежным и
пустым угрозам, подобным шипению змей, а затем, отчаявшись в успехе,
обращаются в бегство. И когда наконец они начнут неудержимо катиться к
своей гибели, короли смогут спокойно и в удобное для них время, всеми
своими силами и всей мощью державы, как горой Этна, преследовать их и
подавлять. 

III. Киклопы, или Подручные террора

   Рассказывают, что Киклопы сначала за их свирепость и чудовищность
были низвергнуты Юпитером в Тартар и осуждены на вечное заключение там,
но потом Земля убедила Юпитера, что ему будет весьма полезно, если он их
освободит из заключения и поручит им выковать ему молнии. Так он и
поступил. Те с ревностью и усердием принялись за дело и, подняв грозный
шум, изготовили ему молнии и другие орудия устрашения. Через некоторое
время случилось так, что Юпитер разгневался на Эскулапа, сына Аполлона,
за то, что тот своим лечением воскресил умершего. Желая скрыть свой гнев
(ибо причина его была не очень справедлива, ведь поступок Эскулапа был
благороден и благочестив), он тайно возбудил против него Киклопов,
которые тотчас же поразили его молниями. В наказание за это Аполлон с
позволения Юпитера пронзил их своими стрелами. 

   Мне кажется, что этот миф говорит о делах государей. Ведь они сначала
наказывают своих жестоких служителей, корыстолюбивых и запятнанных
кровью своих жертв, отстраняя их от дел, но потом по совету Земли, т. е.
по совету низкому и бесчестному, уступая соображениям выгоды, они снова
призывают их на службу, когда появляется надобность или для жестоких
казней, или для безжалостных поборов. И они, грубые по природе и
ожесточившиеся из-за прошлых неудач, прекрасно понимая, чего от них
ждут, проявляют удивительное рвение в такого рода делах; но, забывая об
осторожности в торопливой погоне за монаршими милостями, ловя тайные
намеки и двусмысленные указания государей, иной раз совершают дела,
навлекающие на них ненависть. Государи же, желая отвести от себя
недовольство и отлично зная, что у них никогда не будет недостатка в
подобного рода орудиях, оставляют их и отдают на милость жаждущих мщения
друзей и близких тех, кого они погубили. Они становятся предметом
народного негодования и под громкий шум аплодисментов и здравиц в честь
государей, скорее, поздно, чем незаслуженно, несут свою кару. 

IV. Нарцисс, или Себялюбие

   Говорят, что Нарцисс был удивительно красив и изящен, но безумно
заносчив и невыносимо презрителен. И вот, любя самого себя и презирая
других, он вел уединенную жизнь, охотясь в лесах вместе с немногими
спутниками, для которых он был всем. Следовала повсюду за ним и нимфа
Эхо. Но роковым для него оказалось то, что он однажды в жаркий полдень
подошел к какому-то прозрачному источнику и склонился над ним. Когда он
увидел в воде собственный образ, он был захвачен этим зрелищем и пришел
от него в такое восхищение, что его никакими силами нельзя было отвлечь
от созерцания своего облика; он так и застыл в вечном созерцании и в
конце концов превратился в цветок, названный его именем. Этот цветок
появляется в начале весны и посвящен подземным богам — Плутону,
Прозерпине и Эвменидам. 

   Миф, как мне кажется, изображает характер и судьбу тех людей, которые
безгранично себя любят, буквально влюблены в самих себя или за красоту,
или за какие-нибудь иные достоинства, которыми они одарены от природы и
для приобретения которых им не пришлось приложить никаких собственных
усилий. Люди с таким складом характера редко появляются в обществе или
посвящают себя общественной деятельности, потому что в таком случае они
неизбежно не раз столкнулись бы с пренебрежением и презрением, что могло
бы обидеть и расстроить их. Поэтому они, как правило, ведут уединенную,
замкнутую жизнь, занимаясь только своими делами, в очень узком окружении
избранных друзей, тех, которые, как им кажется, их особенно уважают и
любят и которые им во всем угождают и как эхо повторяют каждое их слово.
Такой образ жизни портит их и делает самовлюбленными, и в конце концов в
восхищении собственной персоной они погружаются в удивительную лень и
безделье, как бы цепенеют, и лишаются всей своей силы и энергии. Изящен
образ весеннего цветка, символизирующего такого рода характеры. Ведь
начало деятельности этих людей удачно, они пользуются успехом, но в
зрелом возрасте выявляется, что они обманули возлагавшиеся на них
надежды. Такой же смысл имеет и то, что этот цветок посвящен подземным
богам; ибо люди такого склада оказываются совершенно неспособными к
любому виду деятельности. А все, что не приносит никаких плодов, а
проходит и исчезает, подобно следу корабля в море,— все это древние
обычно посвящали теням и подземным богам. 

V. Стикс, или Союзы

   Хорошо известно и во множестве мифов встречается упоминание о той
своеобразной клятве, которой всегда связывали себя боги, если не хотели
оставить себе никакой возможности раскаяния. Это была клятва не именем
какой-нибудь небесной силы или какого-нибудь божества, а Стикса, реки
подземного царства, которая множеством спиралей окружала дворец Дия. Это
была единственная формула клятвы и никакая другая, кроме нее, не
считалась прочной и нерушимой, потому что за нарушение ее угрожало
наказание, особенно страшное для богов: нарушивший клятву в течение
многих лет не допускался на пиры богов. 

   Миф, как мне кажется, имеет в виду союзы и соглашения между
государями: а здесь слишком верно утверждение, что союзы, как бы
торжественно они ни заключались, какими бы священными клятвами ни
сопровождались, не очень-то прочны, и заключаются, скорее, чтобы создать
какое-то впечатление, какое-то мнение, соблюсти видимость, нежели ради
достижения безопасности и укрепления доверия. Даже узы родства,
освященные самой природой, даже взаимные заслуги большинством ставятся
ниже соображений честолюбия, выгоды и неограниченного господства, тем
более что государям легко, пользуясь различными благовидными предлогами,
скрывать и маскировать свои стремления и вероломство (ведь у них нет
судьи, перед которым они должны были бы давать отчет). Поэтому
существует только одно подлинное и действительное основание верности; и
это не какое-то небесное божество, нет, это необходимость (великое
божество для власть имущих), опасность, грозящая их положению, и
соображения пользы. Необходимость весьма тонко представлена как Стикс,
река рока, через которую нельзя переплыть назад. Этой клятвой поклялся
при заключении союза афинянин Ификрат. Поскольку он принадлежал к тем,
которые открыто говорят о том, о чем большинство молча думает, было бы;
полезно привести здесь его собственные слова. Видя, что лакедемоняне
придумывают и предлагают различные гарантии, клятвы, обязательства,
договоры, он сказал: "У нас с вами, лакедемоняне, может быть только один
способ гарантировать безопасность — если вы ясно покажете, что вы
уступаете нам и передаете в наши руки все средства, без которых у вас не
будет никакой возможности нанести нам вред, даже если бы вы очень
захотели это сделать". Таким образом, только в том случае союзы могут
считаться нерушимыми, священными и как бы скрепленными стиксовой
клятвой, когда исключена сама возможность нанести вред или когда
нарушение союза могло бы повлечь за собой или гибель государства, или
его уменьшение и сокращение доходов, т. е. когда существует опасность не
быть допущенным на пиры богов, которые у древних считались символом
власти, могущества, богатства и счастья. 

VI. Пан, или Природа

   Древние в образе Пана со всеми подробностями нарисовали природу мира,
однако о происхождении Пана у них не было ясного представления. Одни
утверждают, что он сын Меркурия, другие изображают его происхождение
совершенно иначе. Говорят, что Пенелопа сожительствовала со всеми
женихами, и общим плодом этого беспорядочного сожительства явился Пан. В
этом последнем рассказе, несомненно, какие-то более поздние толкователи
отнесли имя Пенелопы к этому древнему мифу, что нередко случается, когда
древние повествования относят к лицам, жившим позднее, причем иногда это
делается весьма неумело и приводит к абсурду, как это можно видеть на
данном примере: ведь Пан принадлежит к древнейшим божествам и был
задолго до времен Улисса, а, кроме того, имя Пенелопы пользовалось у
древних особым уважением как воплощение женского целомудрия. Не следует
оставлять без внимания и третий рассказ о рождении Пана: ведь некоторые
передают, что он был сыном Юпитера и Гюбрис, т. е. Дерзости. Но что бы
ни рассказывали о его происхождении, всегда его сестрами считаются
Парки. С древних времен Пана изображали так: на голове у него рога,
поднимающиеся к небу; все тело его густо покрыто шерстью и курчавыми
волосами, очень длинная борода. Верхняя часть его тела — человеческая,
хотя и напоминающая зверя; ноги же у него козлиные, В руках у него знаки
его могущества: в левой — свирель, сделанная из семи тростниковых
трубочек, в правой — посох, т. е. палка, изогнутая сверху. Одет он в
хламиду из шкуры леопарда. Что же касается его власти и его функций, то
он считался богом охотников, кроме того, пастухов и вообще сельских
жителей, а также владыкой гор. Помимо того, подобно Меркурию, он был
вестником богов. Он считался также предводителем и повелителем нимф,
которые всегда водили вокруг него хороводы и плясали; его сопровождали
сатиры и более старшие силены. Он обладал также способностью внушать
страх, особенно пустой и суеверный, который называется паническим.
Деяния его немногочисленны. Главное среди них — состязание, на которое
он вызвал Купидона и в котором был побежден им. Кроме того, он поймал в
сети и связал гиганта Тифона; а еще рассказывают, что, когда Церера в
горе и негодовании из-за похищения Прозерпины скрылась и все боги
всячески старались ее разыскать и отправились во все концы земли, только
Пану по какой-то счастливой случайности удалось во время охоты встретить
ее и показать богам, где она находится. Он осмелился также вступить в
музыкальное состязание с Аполлоном и даже оказался победителем по
решению судьи Мидаса; за это решение Мидас получил ослиные уши, хотя ему
и удавалось их прятать. Почти совсем ничего или очень мало говорится о
любви Пана, что может показаться удивительным, ибо древние боги
безгранично любвеобильны. Рассказывают только, что он любил Эхо, которая
даже считалась его женой, а еще он был влюблен в одну нимфу, по имени
Сиринга (эта любовь была мщением разгневанного Купидона, которого Пан
осмелился вызвать на состязание). У него не было никакого потомства (что
в равной степени удивительно, так как боги, а особенно мужского пола,
были весьма плодовиты). Правда, его дочерью считают некую служанку, по
имени Ямба, которая всегда развлекала гостей смешными побасенками;
некоторые считают, что она была его дочерью от супруги Эхо. 

   Миф о Пане — один из самых известных и заключает в себе глубокие
тайны природы. 

   Пан (как показывает уже само имя) олицетворяет и представляет всю
совокупность вещей, т. е. природу. О его происхождении существуют (да
естественно, только и могут существовать) всего два мнения: или он
происходит от Меркурия, т. е. от божественного слова (что считают
бесспорным и Священное писание, и те философы, которые больше, как
полагают, прониклись божественной мудростью), или из беспорядочного
смешения семян вещей. Ведь те, кто принимает единое начало вещей, или
видят его в Боге, или считают таким началом материю, утверждая в то же
время разнообразие ее способностей; так что весь этот спор сводится к
двум положениям: или мир происходит от Меркурия, или — от всех женихов. 

   Ибо запел он о том, как собраны в бездне глубокой 

   Были зачатки земель, и тверди воздушной, и моря, 

   Жидкого также огня; как все из этих первейших 

   Произошло и как сам стал юный мир разрастаться[3]. 

   Третья же версия о рождении Пана наводит на мысль, что греки,
по-видимому, слышали что-то или через египтян, или откуда-то еще о
таинствах евреев: ведь эта версия относится к состоянию мира не в период
его рождения, а ко времени после падения Адама, когда мир стал доступен
смерти и порче. Это состояние было и остается порождением Бога и греха.
Таким образом, все эти три рассказа о происхождении Пана могут даже
оказаться правильными, если правильно учитывать различие во времени и
обстоятельствах. Ведь этот Пан, которого мы созерцаем, и наблюдаем, и
куда более, чем следует, почитаем, происходит от божественного слова, и
в то же время в его создании принимает участие нерасчлененная материя
(которая, впрочем, сама была создана Богом), а также вкравшиеся грех и
порча. Судьбы же вещей правильно называются и изображаются как сестры их
природы, ибо цепи естественных причин влекут за собой рождение,
существование и гибель вещей, падение и возвышение, несчастья и удачи и,
наконец, вообще любую судьбу, которая может выпасть на долю той или иной
вещи. 

   Миру приписываются также рога. И то, что эти рога внизу шире, а у
вершины острее, означает, что вся природа вещей образует своего рода
заостренную пирамиду. Ведь индивидуумы бесконечны; они в свою очередь
объединяются в многочисленные виды; виды же — в свою очередь — в роды; а
эти последние, поднимаясь все выше, соединяются в более общие категории,
так что в конце концов природа соединяется как бы в одной точке. Нет
ничего удивительного в том, что рога Пана достигают даже неба, поскольку
самое высшее в природе, т. е. общие идеи (ideae universales), некоторым
образом соприкасается даже с божеством. Ведь путь от метафизики к
естественной теологии весьма короток и всегда открыт. 

   Удивительно тонко и в то же время очень верно изображение тела
природы покрытым волосами: ведь это же лучи, исходящие от вещей, а
лучи — это своего рода волосы или "кудри" природы. Почти все в природе в
большей или меньшей степени испускает лучи, что становится особенно
ясным в способности зрения, точно так же как и во всякой способности
действовать на расстоянии: ведь обо всем, что способно действовать на
расстоянии, поистине можно сказать, что оно испускает лучи. Но особенно
длинны волосы в бороде Пана, как лучи, исходящие от небесных тел, они
действуют на особенно большом расстоянии и проникают повсюду. Да ведь и
Солнце кажется нам бородатым, когда его закрывает сверху облако, а снизу
пробиваются из-под облака лучи. 

   В высшей степени правильно и изображение тела природы обладающим
двоякой формой, ибо тела высшей сферы отличны от тел низшей. Ведь первые
благодаря своей красоте, равномерности и устойчивости движения, а также
своей власти над землей и земными вещами с полным основанием
изображаются в облике человека; вторые же вследствие своей
беспорядочности, нестройности движения и зависимости от небесных тел
вполне могут удовольствоваться образом бессловесного животного. Это же
изображение тела природы олицетворяет и взаимоотношения видов. Ведь
никакая природа не может рассматриваться как простая, всегда она
заимствует что-то у другой и как бы сливается с ней. В самом деле,
человек имеет что-то общее с животным, животное — что-то общее с
растением, растение — с неодушевленным телом, и поистине все обладает
двоякой формой и складывается из элементов высшего и низшего видов.
Очень тонкой является также аллегория о козлиных ногах, раскрывающая
восхождение земных тел к небесным областям: ведь коза — горное животное
и любит взбираться на крутые скалы и почти повисать над пропастью; нечто
подобное удивительным образом происходит и с вещами, принадлежащими даже
к низшей сфере, что особенно ясно на примере облаков и других
метеорологических явлений. 

   Пан держит в руках два символа — гармонии и власти. Ведь свирель из
семи тростинок достаточно ясно указывает на созвучие и гармонию вещей,
или согласие, переплетающееся с раздором, возникающее из движения семи
планет. Посох — также прекрасная метафора, потому что пути природы могут
быть то прямыми, то окольными. Эта палка или трость изогнута именно в
верхней своей части, ибо почти все совершаемое в мире божественным
провидением осуществляется сложными и запутанными путями, так что
внешний ход событий может порой показаться противоречащим их подлинному
смыслу, как, например, продажа Иосифа в Египет и тому подобное. Да и все
более или менее разумные правители с большим успехом внушают и указывают
народу то, что они считают нужным для него,— опять-таки не прямо, а
исподволь, прибегая к различного рода уловкам и околичностям, так что
всякий жезл или посох власти поистине оказывается изогнутым сверху.
Остроумно изображение одежды Пана в виде накидки, сделанной из шкуры
леопарда. Ведь шкура леопарда пятниста. Но и небо усеяно звездами,
моря — островами, земля покрыта цветами, да и вообще почти все вещи
обладают неоднородной поверхностью, которая служит для них одеждой. 

   Занятие же Пана нельзя, пожалуй, изобразить вернее и удачнее, чем
сделав его богом охотников: ведь любое действие природы, любое движение,
любое развитие есть не что иное, как охота. Действительно, науки и
искусства охотятся за своими созданиями, сообщества людей преследуют
свои цели, да и вообще все создания природы охотятся или за добычей ради
пищи, или за удовольствиями ради отдыха, прилагая к этому все свое
умение и ловкость. 

   Львица за волком бежит свирепая; волк за козою, 

   А за китисом бегут цветущим блудливые козы[4]. 

   Пан является также богом вообще всех сельских жителей, потому что эти
люди живут по природе, тогда как в городах и дворцах природа
уничтожается чрезмерным ростом культуры. Так что правильны слова поэта
любви: 

   Дева себя лишь наименьшая часть[5]. 

   Пана прежде всего называют господином гор, потому что в горах и на
возвышенных местах раскрывается природа, становясь более доступной для
созерцания и наблюдения. И уж поистине божественной аллегорией
оказывается изображение Пана вторым после Меркурия вестником богов,
потому что вслед за словом Божиим сам образ мира является
провозвестником божественного могущества и мудрости. Об этом сказал и
боговдохновенный поэт: "Небеса повествуют о славе господа, и твердь
небесная указует на творения рук его"[6]. 

   Пана услаждают нимфы, т. е. души, ибо души живущих — это услада мира,
а он с полным основанием считается их повелителем, ведь каждая из них
следует за своей природой, как за вождем; в беспрерывном движении, в
бесконечном разнообразии фигур, как бы подражая отцу, они танцуют и
ведут хороводы вокруг него. Пана постоянно сопровождают сатиры и силены,
т. е. старость и молодость. Ибо всему на свете выпадает возраст веселья
и плясок и возраст неторопливости и пьянства; и пристрастия обоих этих
возрастов, может быть, кажутся мудрому наблюдателю (как Демокриту)
смешными и безобразными, подобно какому-нибудь сатиру или силену. Очень
глубокий смысл заложен в рассказе о паническом страхе. Природа всему
живому дала чувство страха как средство сохранения своей жизни и
существования, помогающее избежать и отразить надвигающуюся опасность.
Однако та же самая природа не умеет сохранить меру и к спасительному
страху примешивает всегда страхи пустые и неосновательные, так что, если
заглянуть поглубже, все вокруг охвачено паническим страхом, особенно же
люди, которые в огромной степени подвержены суеверию (а ведь оно есть не
что иное, как панический страх), особенно в трудные, тяжелые, смутные
времена. 

   Что же касается дерзости Пана, вызвавшего на борьбу Купидона, то
смысл этого состоит в следующем: материя обладает известной склонностью,
стремлением к разрушению своей формы и возвращению в первоначальный
Хаос, и только более могучая сила согласия (воплощенная в Амуре, или
Купидоне) сдерживает ее разрушительные порывы и заставляет подчиниться
порядку. Поэтому если Пан терпит поражение в этой борьбе и удаляется
побежденным, то люди и вся природа обязаны этим своей весьма счастливой
судьбе. Сюда же можно в полной мере отнести и рассказ о Тифоне,
пойманном в сети. Ведь всюду в природе время от времени мы можем
наблюдать обширные и необыкновенные вздутия вещей (что и обозначает
образ Тифона): вздуваются моря, набухают тучи, вздымается земля и т. п.;
однако природа неразрывными сетями сдерживает и обуздывает такие
возмущения и эксцессы, как бы сковывая их стальной цепью. 

   Что же касается того, что именно этот бог во время охоты обнаружил
Цереру, остальным же богам это не удалось, хотя они и старательно искали
и все делали для того, чтобы найти ее, то этот эпизод заключает в себе
очень верный и глубокий смысл: не следует ждать открытия полезных и
необходимых для практической жизни вещей от философов, погруженных в
абстракции (которых можно сравнить со старшими богами), хотя они всеми
силами стремятся к этому; таких открытий следует ждать только от Пана,
т. е. от мудрого эксперимента и всеобъемлющего познания природы, и такие
открытия происходят почти всегда случайно, как бы во время охоты. 

   Музыкальное же состязание и его исход дают нам разумный совет, как
можно обуздать и привести в себя человеческий разум, слишком возомнивший
о себе и утративший чувство здравого смысла. Ведь существуют,
по-видимому, две гармонии, или музыки,— гармония божественного
провидения и гармония человеческого разума. Для человеческого ума, как и
для слуха смертных, божественное управление миром и тайные
предначертания Бога звучат как что-то грубое и как бы дисгармоничное. И
хотя это человеческое невежество вполне заслуженно символизируется
ослиными ушами, однако сами эти уши обычно прячутся и не выставляются
напоказ, и поэтому люди не видят этого уродства и не обращают на него
внимания. 

   Наконец, нет ничего удивительного в том, что Пан никого не любит
(исключение — его брак с Эхо). Ибо мир довольствуется самим собой и
всем, что есть в нем; ведь тот, кто любит, хочет пользоваться тем, что
любит, а изобилие не оставляет места стремлению. Поэтому мир не может
любить никого и не может стремиться овладеть чем-то (ибо он вполне
довлеет самому себе), за исключением, может быть, любви к речи; она и
олицетворяется нимфой Эхо или же Сирингой, символизирующей речь более
отделанную. Но среди всех видов речи одна только Эхо оказывается вполне
достойной быть супругой мира. Ведь именно та философия является
подлинной, которая самым тщательнейшим и верным образом передает его
собственные слова и сама как бы написана под диктовку мира; она есть не
что иное, как его подобие и отражение, она ничего не прибавляет от себя,
но только повторяет произнесенное им. На самодовлеющее и совершенное
состояние мира указывает и то, что он не имеет потомства: ведь он
рождает лишь в отдельных своих частях. Ибо как бы он смог рождать в
целом, если за его пределами вообще не существует тела? Что же касается
той самой женщины, его предполагаемой дочери, то упоминание о ней
является весьма мудрым добавлением к мифу. Она олицетворяет различные
пустопорожние теории о природе вещей, в изобилии существовавшие во все
времена, теории, по существу бесплодные, как бы незаконнорожденные,
привлекающие иногда бойкостью своего изложения, но подчас тягостные и
невыносимые. 

VII. Персей, или Война

   Говорят, что Персей был послан Палладой обезглавить Медузу, которая
приносила неисчислимые страдания множеству народов, живших на западе, на
краю Иберии. Это чудовище было столь страшным и ужасающим, что одним
только видом своим обращало людей в камни. Медуза была одной из Горгон,
единственной смертной среди них, тогда как остальные были неуязвимы. И
вот Персей, готовясь совершить столь славный подвиг, получил от трех
богов дары: крылья к ногам — от Меркурия, шлем — от Плутона и щит и
зеркало — от Паллады. Но, несмотря на такое снаряжение, он не направился
прямо против Медузы, а сначала завернул к Грайям; а они были сестрами
Горгон от другой матери. Эти Грайи были от рождения седыми и старыми. У
них на всех был только один глаз и один зуб. Когда кому-нибудь из них
нужно было выйти из дому, они по очереди брали этот зуб и глаз, а
вернувшись домой, вынимали их. И вот этот-то глаз и этот зуб Грайи
отдали Персею. Только теперь, считая себя вполне снаряженным для
свершения предстоящего подвига, он на крыльях храбро помчался к Медузе.
Он напал на нее в то время, когда она спала; однако, боясь встретиться с
ее взглядом, если она вдруг проснется, он, отвернувшись и глядя в
зеркало Паллады, нанес удар и отрубил ей голову. Из ее крови,
пролившейся на землю, сразу же родился Пегас. Отрубленную голову Медузы
Персей прикрепил к щиту Паллады. Даже отрубленная, голова Медузы
сохранила свою страшную силу, так что при взгляде на нее все цепенели,
как пораженные громом. 

   Миф, как мне кажется, повествует о мудром способе ведения войны. Он
предлагает три разумных и важных совета, как бы подсказанных мудростью
Паллады, относительно того, как следует начинать войну и как обдуманно
выбирать способ ее ведения. Во-первых, не следует слишком настойчиво
стремиться к покорению соседних народов: ведь пути расширения империи не
похожи на пути увеличения собственного состояния. Когда речь идет о
частных владениях, имеет главное значение то, что они расположены по
соседству; в деле же расширения империи соображения соседства уступают
место удобству случая, легкости ведения войны и ее результатам. Во
всяком случае, римляне за то же самое время, в течение которого они на
Западе с трудом проникли дальше Лигурии, на Востоке подчинили своему
господству земли вплоть до Таврских гор. Так и Персей, хотя он и жил на
Востоке, однако же ни на мгновение не поколебался предпринять долгий
поход на крайний Запад. Во-вторых, следует подумать о том, чтобы причина
для войны была справедлива и достойна, ибо это поднимает дух и воинов, и
самих народов, на которых ложатся все издержки войны, помогает
организовывать и привлекать к себе союзников, да и вообще несет с собой
множество преимуществ. Нет более благочестивой причины для войны, чем
свержение тирании, под гнетом которой страдает обессиленный и измученный
народ, как бы оцепеневший под взглядом Медузы. В-третьих, весьма разумно
говорится также, что, хотя существовали три Горгоны (а они олицетворяют
собой войны). Персей выбрал ту, которая была смертной, т. е. такую
войну, которую он мог совершить и довести до победоносного исхода, не
гонясь за бесплодными и неосуществимыми надеждами. Исключительно важно
для ведения войны снаряжение Персея, от него зависит чуть ли не сама
удача. Ведь Персей получил быстроту от Меркурия, возможность скрывать
свои замыслы от Орка и предусмотрительность от Паллады. Не лишено
глубокого аллегорического смысла и то, что крылья, дающие быстроту,
прикреплены не к плечам, а к ногам, потому что быстрота действий
требуется даже не столько при первых военных столкновениях, сколько в
последующих операциях, которые должны поддержать первоначальный успех, и
нет на войне более распространенной ошибки, чем неумение развивать
наступление и преследование противника в том же темпе, в каком начата
была операция. Точно так же представляется весьма удачным разделение
мудрости (ибо смысл параболы о шлеме Плутона, делавшем людей невидимыми,
весьма прозрачен), символизированное в щите и зеркале; ведь на войне
необходима не только та мудрость, которая выражается в осторожности, т.
е. щит, но и другая, помогающая узнать силы врагов, его передвижения и
планы, т. е. зеркало Паллады. Но Персею, как бы он ни был вооружен и
силен духом, прежде чем начнется война, остается исполнить еще одно во
всех отношениях чрезвычайно важное дело — зайти к Грайям. Грайи же
воплощают собой измены, предательство, являющиеся сестрами войн, правда
не родными, а несколько более низкого происхождения. Ведь войны
благородны, предательство же низко и омерзительно. Изображение их седыми
и старыми уже от рождения весьма удачно и символизирует беспрерывные
тревоги и страхи предателей. Сущность предательства (до тех пор пока оно
не превратилось в открытую измену) может быть выражена в символических
образах глаза и зуба, поскольку любая обособившаяся политическая
группировка старается все подглядеть и укусить. И этот глаз, и этот зуб
могут быть представлены как общие, ибо то, что им удается узнать и
выведать, переходит от одного участника заговора к другому. Единственный
же зуб означает, что они кусают как бы одной пастью и поют одну и ту же
песню, так что если слышишь одного, то слышишь их всех вместе. Таким
образом, Персею необходимо убедить этих Грай уступить ему глаз и зуб —
глаз, чтобы подглядывать, зуб, чтобы сеять слухи, раздувать ненависть и
вызывать волнения среди людей. После того как все эти приготовления
завершены, наступают сами военные действия. Он застал Медузу спящей,
потому что любой благоразумный человек, начинающий войну, почти всегда
нападает на врага, когда тот не готов к отпору и считает себя в
безопасности. И вот теперь, наконец, нужно зеркало Паллады. Весьма
многие способны перед сражением внимательно и глубоко изучить положение
врага, но и во время самого сражения прежде всего необходимо зеркало,
для того чтобы распознать характер опасности и не поддаться страху (что
символизируется образом повернутой головы, смотрящей в зеркало).
Завершение войны имеет два результата. Во-первых, рождение и взлет
Пегаса, что достаточно ясно означает молву, разлетающуюся повсюду и
прославляющую победу. Во-вторых, прикрепление головы Медузы к щиту: ведь
никакой иной вид обороны не может сравниться с ним, потому что даже
единственный выдающийся и знаменательный подвиг, счастливо
завершившийся, способен парализовать все действия врагов и сделать
бессильной даже саму злобу. 

VIII. Эндимион, или Фаворит

   Говорят, что Луна полюбила пастуха Эндимиона, и это была невиданная
доселе и странная любовь, ибо тот спал в каком-то гроте на Латмийской
горе, а Луна, говорят, часто спускалась с неба, целовала спящего и снова
возвращалась на небо. И этот безмятежный сон не наносил никакого ущерба
его состоянию, поскольку Луна сделала так, чтобы скот его тем временем
тучнел и счастливо множился, так что ни у одного из пастухов не было
стада более откормленного и более многочисленного. 

   Мне кажется, что это миф о государях, об их характерах и нравах. Ведь
они, занятые своими мыслями и склонные к подозрительности, неохотно
допускают в свой круг людей прозорливых, любознательных, с беспокойным
умом, т. е. как бы бодрствующих; напротив, они предпочитают, скорее,
людей спокойных и покладистых, готовых стерпеть все, что придет в голову
государю,— людей, которые ничего не ищут и стараются показать, что они
ничего не знают, ничего не замечают — словом, спят, да и вообще
проявляют, скорее, слепое повиновение, а не лукавую наблюдательность.
Вот с такого рода людьми государи охотно позволяют себе спуститься с
высоты своего величия, как Луна со своей орбиты, снять маску (которую им
приходится постоянно носить как тяжкое бремя) и вести себя попросту,
считая, что с ними они могут это делать совершенно спокойно. Это
особенно хорошо видно на поведении императора Тиберия, самого капризного
и коварного из всех государей: у него в фаворе были только те, кто, зная
его истинные склонности и поведение, упорно и едва ли не тупо делали
вид, что ничего не замечают. То же самое было свойственно и Людовику XI,
королю Франции, человеку очень осторожному и хитрому. Не без тонкости в
мифе упоминается грот Эндимиона, ибо у тех людей, которые пользуются
подобного рода милостями государей, вошло в привычку иметь уютные и
укромные уголки, куда бы они могли приглашать государей спокойно
отдохнуть и развлечься, освободившись от бремени своего величия. И те,
кто пользуется таким расположением, живут обычно счастливо, ибо
государи, хотя, может быть, и не назначают их на высокие должности,
однако же искренне, а не только из соображений пользы любят их и щедро
одаряют. 

IX. Сестра гигантов, или Молва

   Поэты рассказывают, что гиганты, порожденные Землей, пошли войной
против Юпитера и богов, но были рассеяны молниями и в страхе бежали.
Земля же, рассерженная гневом богов, желая отомстить за детей своих,
породила Мойву, последнюю сестру гигантов. 

   Оную Матерь Земля, на богов распаленная гневом, 

   Младшую, как повествуют, сестру Энкеладу с Кеем 

   Произвела...[7] 

   Смысл этого мифа, мне кажется, следующий: Земля здесь означает
природу толпы, всегда наглой и злобной по отношению к правителям, всегда
чреватой бунтом. Выждав удобный случай, она порождает мятежников и
бунтовщиков, дерзко и нечестиво замышляющих потрясти и низвергнуть
власть государей, а когда мятежники подавлены, та же самая плебейская
природа толпы, сочувствующая негодяям и не терпящая спокойствия,
порождает слухи, зловредное шушуканье, сеет панику, распространяет
клеветнические книжонки и тому подобное, для того чтобы вызвать
ненависть к власть имущим. Как действия мятежников, так и
подстрекательские слухи имеют одну и ту же природу и происхождение,
только различаются как бы по полу: если последние представляются
женскими, то первые — мужскими. 

X. Актеон и Пенфей, или Любопытный

   Человеческое любопытство, стремление подглядеть тайну, безумное
желание познать ее древние осуждают в двух мифах: в мифе об Актеоне и в
мифе о Пенфее. Актеон, случайно увидевший Диану без одежды, был
превращен в оленя и растерзан собственными собаками. Пенфей, который
взобрался на дерево, чтобы увидеть таинства бога Вакха, был поражен
безумием. Безумие Пенфея выражалось в том, что ему все вещи казались
двойными, так что он все время видел два солнца, двое Фив, и всякий раз,
когда он направлялся в Фивы, он тотчас же видел другие Фивы и
возвращался, и так он метался то туда, то сюда в вечном и
безостановочном движении. 

   Так в безумии Пенфей видит толпы Эвменид, 

   Видит солнце двойным, двойными представшие Фивы[8]. 

   Первый из этих мифов, как мне кажется, имеет в виду тайны государей,
второй — божественные тайны. Ведь те, кто без позволения государей и
вопреки воле последних стал причастным к их тайнам, обязательно
становятся предметом ненависти государей. Поэтому, зная, что они в
немилости и что только ждут случая с ними расправиться, они живут,
подобно оленям, всегда в страхе и беспокойстве. Более того, нередко
случается, что их слуги и домашние, желая угодить государям, доносят на
них и предают их: ведь когда известна немилость государя, то обычно,
сколько слуг, столько и предателей; так что таких людей ожидает участь
Актеона. Несчастье Пенфея иного рода. Ведь тех, кто дерзко и
безрассудно, забывая о своей смертной природе, стремится познать
божественную тайну, поднявшись на вершины природы и философии (как
Пенфей поднялся на дерево),— тех ожидает наказание вечного
непостоянства, вечного колебания и нерешительности в суждении. Ведь так
как свет природного знания — одно, а божественного — другое, с ними
происходит так, как если бы они видели два солнца. А поскольку и
действия жизни, и решения воли зависят от интеллекта, эти люди в равной
мере нерешительны и в волевых и в мыслительных своих актах; они вообще
никогда не бывают последовательны и поэтому сразу видят двое Фив. Фивы
же означают цели действий и поступков (ведь дом Пенфея в Фивах). В
результате они не знают, куда им направиться, не имеют четкого
представления о главном и мечутся от одной вещи к другой, подчиняясь
внезапным импульсам и беспорядочно хватаясь за частности. 

XI. Орфей, или Философия

   Миф об Орфее, хотя и хорошо известный, но все же еще недостаточно
объясненный во всех подробностях, как мне кажется, дает образ
универсальной философии (philosophia universa). Ибо личность Орфея,
человека удивительного, поистине божественного, владеющего любой
гармонией, умевшего сладостными мелодиями волновать и увлекать всех и
вся, очень легко может быть использована как изображение философии.
Деяния Орфея в такой же мере превосходят деяния Геркулеса своим величием
и мощью, как творения мудрости превосходят творения силы. Орфей из любви
к жене, похищенной безвременной смертью, полагаясь на свою лиру, решил
спуститься к подземным богам, чтобы упросить их, и не обманулся в своей
надежде. Сладостным пением и звуками струн он умилостивил и смягчил
подземных владык, так что они позволили ему увести жену с собой, с тем,
однако, условием, чтобы она следовала за ним, он же не должен
оглядываться до тех пор, пока они не выйдут из подземного царства. И
когда Орфей, несмотря на это, побуждаемый нетерпеливой любовью и заботой
(когда он уже почти был у цели) все же оглянулся, договор был нарушен, и
супруга его тотчас вновь была низвергнута в подземное царство. С той
поры Орфей в отчаянии, возненавидя женщин, удалился в пустынные места и
там такими же сладостными звуками лиры и пением сначала привлек к себе
всех зверей; а те, утратив свою природу, свою дикую свирепость, не
подвластные больше побуждениям похоти и ярости, не заботясь, как
удовлетворить голод или как выследить свою добычу, стояли вокруг него,
как в театре, добродушные и кроткие, лишь жадно вслушиваясь в звуки его
лиры. Но это не все. Такова была сила и могущество музыки, что она
приводила в движение даже леса и сами камни, и они тоже оставляли свои
места и располагались вокруг него в чинном порядке. И вот когда все это
столь счастливо и столь удивительным образом удалось ему, появились
фракийские жены; возбужденные Вакхом, они наполнили все дикими хриплыми
звуками рогов, и из-за этого грохота уже нельзя было больше услышать
звуков его музыки. И тогда, когда исчезло то, что создавало этот порядок
и согласие, все пришло в замешательство и все звери вновь обрели свою
природу и, как и прежде, снова набросились друг на друга; камни и леса
тоже вернулись на свои места, а сам Орфей в конце концов был растерзан
беснующимися женщинами, и члены его были разбросаны по земле. Геликон
(река, посвященная Музам) в отчаянии и негодовании из-за его смерти
скрыл под землей свои воды и уже только в других местах вновь вышел
наружу. 

   Смысл мифа, как мне кажется, следующий. У Орфея есть две песни: одна
призвана смягчить подземных богов, другая — увлечь зверей и леса. Первая
очень хорошо подходит для изображения естественной философии, вторая —
нравственной и гражданской. Ведь самая благородная задача естественной
философии — это восстановление и укрепление всего преходящего и как
частная задача от этой более общей цели — сохранение тел в свойственном
им состоянии и замедление процесса разложения и гниения. Этого можно
достичь (если это вообще достижимо) только соответствующим искусным
управлением природой, которое мы могли бы уподобить гармонии лиры и
стройному ритму. И однако же эта задача невероятно сложна, и попытки
решить ее обычно кончаются неудачей, причем не по какой-нибудь иной
причине, а лишь из ненужной суетливости и подстегиваемого любопытством
нетерпения. Поэтому философия, чувствуя себя почти бессильной перед этой
громадной задачей и потому, естественно, охваченная отчаянием,
обращается к людским делам с красноречивыми наставлениями, внушая
сердцам людей любовь к добродетели, справедливости и миру, побуждает
народы объединиться, принять на себя ярмо законов, подчиниться власти и,
покорно слушая наставления науки, забыть о необузданных аффектах. Вслед
за тем поднимаются здания, возводятся города, засеваются поля,
засаживаются деревьями сады, так что получает смысл и рассказ о том, как
созываются и сходятся вместе камни и леса. Эта забота о гражданских
делах закономерно появляется уже после настойчивых попыток возрождения
смертного тела, потерпевших в конце концов неудачу; ибо неизбежность
смерти, ставшая еще более очевидной, заставляет людей искать путь к
бессмертию уже собственными деяниями и славой своего имени. Очень
разумно говорится в мифе также и о том, что Орфею была отвратительна
мысль о браке; ведь радости брака и любовь к детям очень часто отвлекают
людей от великих и возвышенных деяний на благо государства, и они
считают достаточным, если достигнут бессмертия не своими делами, а своим
потомством. Но и сами творения мудрости, хотя они и возвышаются среди
прочих людских дел, все же ограничены своим временем. Ибо случается и
так, что после периодов расцвета государств вдруг начинаются волнения,
восстания и войны; в их грохоте законы умолкают, люди вновь обретают
худшие стороны своей природы; и в деревнях, и в городах царит
опустошение. А вскоре (если все эти яростные бури продолжаются),
несомненно, и науки, и философия оказываются растерзанными, так что
только их обломки удается найти кое-где, подобно доскам корабля после
кораблекрушения; и тогда наступают времена варварства, воды Геликона
скрываются под землю, до тех пор пока по прошествии должного времени и
смены обстоятельств они вновь не вырвутся наружу, но, быть может, уже в
других местах и у других народов. 

XII. Уран, или Истоки

   Поэты рассказывают, что Уран (Coelum) был самым древним из богов. Его
сын Сатурн ножом отсек у него детородные части. Сам Сатурн породил
многочисленное потомство, но сразу же пожирал своих детей. Только
Юпитеру удалось избежать гибели, и он, когда вырос, низверг своего отца
Сатурна в Тартар и захватил престол; более того, он тем же самым ножом,
каким тот у Урана, отсек детородные части у отца и бросил их в море, и
от этого родилась Венера. Но едва царство Юпитера упрочилось, как ему
пришлось испытать две достопамятные войны. Первая была война с титанами,
в которой ему огромную помощь оказал Гелиос (Солнце) — единственный из
титанов, вставший на сторону Юпитера. Второй — была война с гигантами,
которые были рассеяны молниями Юпитера; после того как они были
покорены, Юпитер царствовал совершенно спокойно. 

   Этот миф, по-моему, является аллегорическим рассказом о происхождении
вещей, весьма близким к той философии, которую позднее развивал
Демокрит, яснее всех других утверждавший вечность материи и отрицавший
вечность нашего мира, в чем он довольно близко подошел к истине
божественного глагола, заявляющего, что материя была бесформенной до
дней творения. Смысл этого мифа таков. Уран (Небо) — это тот свод, или
оболочка, которая содержит в себе материю; Сатурн же — это сама материя,
которая поглощает всю производящую силу своего родителя. Сумма материи
постоянно остается одной и той же, и само количество материи не
увеличивается и не уменьшается. Волнения же и движения материи
производят сначала несовершенные и плохо соответствующие друг другу
связи вещей, своего рода эскизы миров, а уже потом с течением времени
возникает это здание, которое может поддерживать и сохранять свою форму.
Таким образом, первая попытка устройства мира изображается как царство
Сатурна, который представлен пожирающим своих сыновей, что обозначает
частые распадения связей и непродолжительное существование вещей. Второе
распределение материи, вторую стадию становления мира изображает царство
Юпитера, который низверг в Тартар все эти беспрерывные и внезапные
изменения материи. Тартар и обозначает место беспорядочного смешения.
Это место считают расположенным между нижней частью неба и глубинами
земли; именно в этом промежутке сосредоточено все изменчивое, хрупкое,
все смертное, все, что подвержено разложению. И в течение первого
периода возникновения вещей, относящегося к царству Сатурна, Венера не
родилась. Ведь до тех пор, пока в универсальной материи раздор сильнее и
могущественнее согласия, изменения неизбежно происходят всюду, и даже в
самом целокупном здании мира. Так вещи производились до тех пор, пока
Сатурн не был оскоплен. Вслед за тем этот способ порождения сменился
другим, введенным благодаря Венере: тогда созрело и приобрело силу
согласие вещей, и изменения стали происходить только в отдельных частях,
оставляя неизменным и незыблемым само мироздание. Рассказывают, однако,
что Сатурн был низвергнут и изгнан, но не погиб и не уничтожен; поэтому,
по мнению Демокрита, мир может снова впасть в первоначальное состояние
хаоса и безвластия, чего, кстати, Лукреций боялся для своего времени: 

   Да отвратит испытанье такое судьбины кормило! 

   И не на деле уж лучше уверимся мы, а рассудком, 

   Что уничтожиться все с ужасающим грохотом может[9]. 

   И даже тогда, когда мир установился во всей своей массе и силе, все
же вначале не было еще покоя. Потому что последовали значительные сдвиги
в небесных сферах, остановленные, однако, силой солнца, господствующего
на небе, с тем чтобы мир сохранил устойчивое состояние. А затем то же
самое произошло и на земле: когда наводнения, бури, ураганы,
землетрясения улеглись, наступил наконец более длительный и более
спокойный и мирный период согласия вещей. Но об этом мифе можно говорить
по-разному: можно утверждать, что миф этот имеет философское содержание,
и, наоборот, можно сказать, что философия заключает в себе миф. Ведь,
согласно вере, мы знаем, что все это не что иное, как пророчества, уже
давно утратившие свой смысл, ибо и материя, и строение мира на самом
деле суть творения создателя. 

XIII. Протей, или Материя

   Поэты рассказывают, что Протей был пастухом у Нептуна, что он был
стариком и обладал пророческим даром; предсказателем же он был
замечательным, как говорят, "трижды великим". Ибо знал он не только
будущее, но и прошлое, и настоящее, так что помимо предсказания будущего
он знал все, что случилось в прошедшем, и все тайны настоящего. Жил он в
огромной пещере. У него было обычаем около полудня пересчитывать свое
стадо тюленей и только потом засыпать. Тот, кто хотел воспользоваться
его помощью в каком-нибудь деле, мог добиться этого единственным путем:
связав его и сковав цепями. А Протей, чтобы освободиться, превращался в
разнообразные и удивительные формы — в огонь, воду, зверей, пока наконец
не возвращался в свой первоначальный облик. 

   Смысл мифа, как мне кажется, касается глубочайших тайн природы и
свойств материи (conditiones materiae). В лице Протея изображается
материя, древнейшее из всего сущего после бога. Материя располагается
под сводом неба, как бы под сводом пещеры. Протей — раб Нептуна, потому
что всякое действие и всякое распределение происходят в жидком
состоянии. Скот же, или стадо Протея, как мне кажется, есть не что иное,
как виды животных, растений, минералов, в которых материя как бы
разливается и тратит себя, так что, после того как она завершает
создание этих видов (как бы исполнив свою работу), она спокойно
засыпает, и уже, по-видимому, больше не пытается создать другие виды.
Это как раз и означает пересчет стада Протеем, и наступающий за ним сон.
Все это происходит в полдень, а не утром или вечером, т. е. когда
наступает подходящее, как бы законное время для создания и формирования
видов из должным образом подготовленной и предрасположенной материи;
время это приходится на период между их первыми зачатками и их упадком.
Мы достаточно хорошо знаем из священной истории, что материя находилась
в таком состоянии как раз перед самым моментом творения; тогда-то в силу
того божественного глагола "Да произведет!" материя по воле создателя, а
не собственными кружными путями внезапно слилась воедино и, до конца
доведя свое дело, установила виды. На этом миф завершает повествование о
свободном и несвязанном Протее и его стаде. Ибо Вселенная с ее
естественными структурами и системами видов есть облик материи
несвязанной, свободной — так сказать, стада материальных творений. Тем
не менее, если какой-нибудь опытный служитель природы применит насилие к
материи и начнет мучить и терзать ее, будто он поставил своей целью
уничтожить ее, то материя в свою очередь (поскольку уничтожение или
подлинная гибель материи может совершиться только всемогущим Господом),
оказавшись в столь затруднительном положении, претерпевает удивительные
превращения, принимает различные образы, переходя от одного изменения к
другому, до тех пор пока не совершит весь круговорот и не возвратится в
прежнее состояние, если только продолжает испытывать воздействие этой
силы. Способ связывания, или обуздания, материи при этом более легок и
удобен, когда материя заключается в наручники, т. е. в свои крайние
пределы. Рассказ же о том, что Протей был предсказателем и знал
настоящее, прошедшее и будущее, прекрасно согласуется с природой
материи. Ведь для того чтобы познать претерпевания и процессы материи,
необходимо понимание в целом всего сущего — и того, что было, и того,
что есть, и того, что будет, хотя бы знание это и не распространялось на
отдельные частности. 

XIV. Мемнон, или Скороспелый

   Поэты говорят, что Мемнон был сыном Авроры. Он носил прекрасные
доспехи, его прославляла народная молва. Придя к стенам Трои, он, горя
нетерпеливым желанием великих подвигов, вступил в поединок с Ахиллом,
храбрейшим из греков, и пал от его руки. Юпитер, скорбя о нем, послал
птиц, чтобы они беспрерывными заунывными кликами сопровождали его
похороны. Говорят также, что его статуя, когда ее озаряли лучи
восходящего солнца, издавала жалобный стон. 

   Мне кажется, что миф рассказывает о несчастных исходах великих надежд
юношества. Ведь они подобны сыновьям Авроры: чванясь пустой видимостью и
чисто внешними вещами, они часто дерзают на то, что превосходит их силы,
идут на могучих героев, вызывают их на бой и гибнут в неравной борьбе.
Их смерть всегда вызывает безграничную скорбь, ибо нет ничего печальнее
среди человеческих судеб, чем безвременно скошенный цвет доблести. Ведь
молодость их оборвалась, они не насытились жизнью и еще не возбудили к
себе зависти, которая была бы способна смягчить скорбь кончины или
умерить сострадание. Более того, не только вокруг их погребальных
костров, подобно этим зловещим птицам, летают стенания и плач; нет, эта
печаль и скорбь длятся и дальше; и особенно остро возрождается тоска по
ним, когда начинаются новые движения, когда замышляются великие деяния,
подобные утренним лучам солнца. 

XV. Титон, или Пресыщение

   Изящный миф существует о Титоне. Его любила Аврора, которая, желая
вечно быть с ним, попросила Юпитера, чтобы Титон никогда не умирал, но
по женскому легкомыслию она забыла попросить также и о том, чтобы он
никогда не состарился. Итак, он был избавлен от смерти, но его настигла
страшная и жалкая старость, как это естественно должно было случиться с
тем, кому отказано в смерти, а сам он с годами все больше и больше
дряхлел. В конце концов Юпитер, сжалившись над его жалкой судьбой,
превратил его в цикаду. 

   Этот гениальный миф представляется мне аллегорическим изображением
наслаждения. Оно сначала (как бы на заре жизни) так приятно, что люди
желают, чтобы эти радости никогда их не покидали и были бы вечными,
забыв о том, что пресыщение и отвращение незаметно подкрадываются к ним,
подобно старости. И наконец, когда люди уже физически не могут получать
наслаждения, а желание и страсти продолжают жить в них, они обычно
утешаются лишь разговорами и воспоминаниями о том, что в молодости
доставляло им наслаждение. Мы видим это на примере двух категорий
людей — сластолюбцев и военных. Первые любят рассказывать
непристойности, вторые — перечислять свои былые подвиги, подобно
цикадам, вся сила которых заключена только в голосе. 

XVI. Жених Юноны, или Непристойность

   Поэты рассказывают, что Юпитер, желая овладеть тем или иным предметом
своей любви, принимал различные облики: быка, орла, лебедя, золотого
дождя. Добиваясь же любви Юноны, он принял облик самый недостойный,
вызывающий презрение и насмешки: он превратился в жалкую кукушку, мокрую
и трясущуюся от дождя и непогоды, еле живую. 

   Это мудрый и нравственно глубокий миф. Смысл же его таков: люди не
должны слишком любоваться собой, полагая, что их достоинства могут
сделать их приятными и дорогими каждому. Ведь все зависит от природы и
нравственного облика тех, за кем они ухаживают и кому хотят понравиться:
если это люди, не отмеченные сами никакими талантами и достоинствами, а
лишь наделенные заносчивым и злобным правом (то, что представлено в
образе Юноны), то — да будет известно таким женихам — им необходимо
полностью отрешиться от всех тех своих черт, которые несут в себе хоть
малейший намек на достоинство и красоту, и они глубоко ошибаются, если
выбирают какой-либо иной путь. И здесь мало одного лишь отвратительного
угодничества: они ничего не достигнут до тех пор, пока не превратятся во
что-то совершенно отталкивающее и мерзкое. 

XVII. Купидон, или Атом

   То, что поэтами рассказано о Купидоне, или Амуре, собственно, не
может быть отнесено к одному и тому же лицу. Все же это расхождение
таково, что можно, не смешивая этих персонажей, говорить об их сходстве.
Рассказывают, что Амур был самым древним из богов и даже из всех вещей,
за исключением Хаоса, который изображается его ровесником. Однако
древние никогда не причисляли Хаоса к числу богов и не называли его
богом. У этого Амура вообще не было родителей; правда, некоторые
говорят, что он родился из яйца, порожденного Ночью. Сам же он из Хаоса
произвел и богов, и все сущее. У него четыре атрибута: он вечный
младенец, он слепой, нагой, вооружен стрелами. Был и другой Амур, самый
младший из богов, сын Венеры, на которого переносили атрибуты более
старшего и на которого он был вообще чем-то похож. 

   Миф рассказывает о самой колыбели, самых истоках природы. Этот Амур,
как мне кажется, есть стремление, или побуждение, первичной материи,
или, чтобы яснее выразиться, естественное движение атома. Ведь это та
самая сила, первоначальная и единственная, которая создает и формирует
из материи все сущее. Она вообще не имеет родителя, т. е. не имеет
причины, ибо причина — это как бы родитель следствий, а у этой силы
вообще не может быть в природе никакой причины (мы не говорим здесь о
Боге). Ведь нет ничего, что было бы раньше ее самой, следовательно,
никакого производящего начала; нет ничего более близкого природе —
следовательно, ни рода, ни формы. Поэтому, какова бы она ни была, она
положительна и невыразима (surda). И даже если возможно познать способ
ее существования (modus) и ее движение (processus), она тем не менее не
может быть познана через причину, так как, являясь после Бога причиной
причин, она сама не имеет причины. И быть может, не следует надеяться,
что человеческое познание полностью охватит ее, поэтому полное основание
имеет упоминание о яйце, порожденном Ночью. По крайней мере святой
философ заявляет так: "Все он сделал прекрасным в свое время и передал
мир на их суд, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог творит
от начала до конца"[10]. Ведь общий закон природы, или сила этого
Купидона, приданная Богом первичным частицам вещей, которая собирает их
вместе и, повторяясь и умножаясь, производит все разнообразие вещей,—
этот общий закон может лишь коснуться мышления смертных, но едва ли
может быть схвачен им. Философия греков, внимательная и проницательная в
исследовании материальных начал вещей, в исследовании начал движения (в
которых заключена сила всякого действия), оказывается небрежной и
бессильной. Ну а в той области, о которой мы говорим здесь, она
оказывается и вовсе слепой и не может произнести ни одного внятного
слова, ибо мнение перипатетиков о лишении как стимуле материи по
существу не идет дальше слов и, скорее, называет явление, чем объясняет
его. Те же, кто все это относит к Богу, поступают, конечно, прекрасно,
но они поднимаются к цели одним скачком, а не постепенно, шаг за шагом.
Ведь несомненно, единственный и общий закон, которому подчиняется
природа, является субститутом Бога; это тот самый закон, о котором в
только что цитированном тексте говорится словами: "Содеянное Богом от
начала до конца". Демокрит же, который глубже рассматривает предмет,
наделяет атом определенными размерами и формой и приписывает ему только
этого Купидона, или первоначальное движение — простое и абсолютное и
вторичное — относительное. Ведь он, собственно, считал, что все движется
к центру мира; и то, что обладает большим весом, движется к центру
быстрее, и, сталкиваясь с тем, что обладает меньшим весом, отбрасывает
его, и толкает в противоположном направлении. Однако эта теория слишком
узка и неприменима ко многим случаям. Ведь по-видимому, ни круговое
движение небесных тел, ни сжатие и расширение объемов не могут быть
подведены под этот принцип. Мнение же Эпикура об отклонении атома и
произвольном движении — это чистейшие пустяки, оно свидетельствует о
незнании предмета. Поэтому слишком верно (больше, чем нам хотелось бы),
что этот Купидон окутан ночью. 

   А теперь рассмотрим его атрибуты. Изящно изображение Купидона в виде
вечного крохотного младенца: ведь вещи сложны и велики и имеют возраст;
первоначальные же семена вещей, т. е. атомы, малы и остаются в вечном
младенчестве. Очень верно и то, что он изображается обнаженным, ибо все
сложное для правильно мыслящего представляется как бы замаскированным и
одетым и, строго говоря, ничто не является обнаженным, кроме
первоначальных элементов вещей. Очень мудрая аллегория заключена в
слепоте Купидона. Ведь этот Купидон (каким бы он ни был), по-видимому,
почти совсем лишен способности предвидения и продвигается вперед, следуя
тому, на что он наталкивается, на ощупь, как это обычно делают слепые. И
тем удивительнее высшее божественное провидение, поскольку из вещей,
полиостью лишенных способности предвидения и как бы слепых, оно, однако,
по определенному судьбой закону создает весь этот прекрасный порядок
мира. Наконец, Купидон вооружен стрелами, т. е. сила его такова, что
действует на расстоянии. А все, что действует на расстоянии,
представляется как бы пускающим стрелы. Ведь всякий, кто признает атом и
пустоту (хотя бы он и считал эту пустоту смешанной с атомами, а не
существующей отдельно), неизбежно должен признать силу атома,
действующую на расстоянии, ибо если исключить такую силу, то невозможно
было бы никакое движение (из-за пустоты, разделяющей их) и все
оставалось бы в полной неподвижности и оцепенении. Что же касается того,
младшего Купидона, то вполне закономерно он считается самым младшим из
богов, так как он не мог обрести силу, до того как были установлены
виды. В его изображении аллегория носит уже моральный характер. Но есть,
однако, и определенное сходство его с древним Купидоном. Венера
возбуждает стремление к соединению и порождению потомства вообще;
Купидон же, ее сын, внушает этот аффект индивидууму. Таким образом,
Венера дает общее влечение, Купидон же возбуждает более конкретное
чувство симпатии; первое исходит из более близких причин, второе — из
принципов более глубоких и фатальных и как бы от того древнего Купидона,
от которого зависит любая тончайшая симпатия. 

XVIII. Диомед, или Фанатик

   Паллада побуждала своего любимца Диомеда, пользовавшегося великой,
исключительной славой, ни за что не щадить Венеру, если он встретится с
ней в сражении. Он, и сам готовый к этому, повиновался ей, ранив Венеру
в правую руку. Некоторое время этот проступок его оставался
безнаказанным, и он, покрытый славой своих деяний, вернулся на родину.
Дома ему пришлось испытать немало бед, и он бежал на чужбину, в Италию.
Там вначале также все шло достаточно благополучно: он пользовался щедрым
гостеприимством царя Давна, получал от него богатые дары, по всей стране
были воздвигнуты его статуи. Но первое же несчастье, которое обрушилось
на народ, среди которого он нашел приют, сразу же заставило Давна
подумать о том, что он привел под свой кров человека нечестивого,
ненавистного богам, вступившего в борьбу с ними, напавшего с оружием и
ранившего богиню, само прикосновение к которой было бы святотатством.
Поэтому, чтобы освободить свою родину от скверны, он, презрев закон
гостеприимства, ибо закон религии представлялся ему важнее, неожиданно
убивает Диомеда, уничтожает его статуи и отменяет все оказываемые ему
почести. Никто не смел даже выразить сочувствие столь печальному исходу,
а сподвижники и друзья его за то, что они оплакивали смерть своего вождя
и все наполняли своими стенаниями, были превращены и каких-то птиц вроде
лебедей, которые перед своей смертью издают нежные жалобные звуки. 

   Предмет этого мифа редкий и чуть ли не единственный в своем роде.
Ведь ни в одном другом мифе не говорится, чтобы кто-либо из героев,
кроме Диомеда, с оружием в руках нападал на кого-либо из богов. Во
всяком случае мне представляется, что этот миф рисует в лице Диомеда
судьбу и образ человека, открыто провозглашающего целью всех своих
действий преследование силой оружия и насильственное уничтожение
какого-либо культа или какой-нибудь религиозной секты, хотя бы даже
пустой и незначительной. И хотя древним были неизвестны кровавые
религиозные распри (ибо языческим богам не знакомо религиозное рвение,
являющееся атрибутом истинного Бога), однако мудрость прошлого
оказывается столь глубокой и всеобъемлющей, что то, чего они не знали на
опыте, они постигали силой своего мышления и воображения. И вот те, кто
стремится не исправить и убедить силой разума и науки, святостью образа
жизни, весомостью примеров и авторитета какую-то религиозную секту, хотя
бы и пустую, извращенную и бесславную (то, что изображается в образе
Венеры), а огнем и мечом, жестокими казнями желают уничтожить и
истребить ее,— те, вероятно, побуждаются к этому Палладой, т. е. некоей
жестокой мудростью и суровостью суждения, которые помогают им вскрыть
обманчивость и лживость такого рода заблуждений; ими движет ненависть к
неправому делу и похвальное рвение. На время они достигают громкой
славы, и толпа (для которой не может быть приемлема никакая умеренность)
прославляет и чуть ли не обожает их как единственных защитников истины и
религии (тогда как остальные кажутся ей нерешительными и трусливыми).
Однако слава эта и счастье редко длятся до конца; ведь почти всякое
насилие, если даже из-за превратности вещей и избежит скорой гибели, в
конце концов терпит поражение. Так что, если случится обстоятельствам
измениться и эта секта, подвергавшаяся преследованиям и гонениям, вновь
обретет силы и поднимется на борьбу, тогда-то рвение подобных людей и их
настойчивость становятся предметом осуждения, само имя их вызывает
ненависть, и все былые их почести сменяются презрением. А то, что Диомед
был убит своим другом и гостеприимцем, указывает на то, что религиозные
раздоры порождают коварство и предательство даже среди самых близких
друзей. Рассказ же о том, что не позволяли даже оплакать его гибель и
подвергали за это наказанию, напоминает нам, что почти каждое
преступление оставляет место для людского сострадания, так что даже те,
кто с негодованием осуждает само преступление, тем не менее из
человеколюбия жалеют самих преступников и сочувствуют их участи, ибо
самое страшное несчастье — лишиться сострадания и сочувствия. Однако,
когда речь идет о преступлениях против религии, об обвинениях в
нечестивости, даже выражение сочувствия таким людям встречается с
осуждением и подозрением. С другой стороны, стенания и плач сподвижников
Диомеда, т. е. людей, принадлежащих к той же самой секте,
придерживающихся тех же самых взглядов, бывают волнующими и как бы
сладкозвучными, как песни лебедей, птиц Диомеда. И здесь мы находим
замечательную и умную аллегорию: слова осужденных на казнь за
религиозные убеждения, произнесенные перед смертью, подобно лебединой
песне, поразительно волнуют сердца людей и глубоко и навечно западают в
их душу. 

XIX. Дедал, или Механик

   В лице Дедала, человека замечательно талантливого, но и гнусного,
древние изобразили и мудрость механического искусства, и все то
недозволенное и преследующее дурные цели, что существует в этом
искусстве. Дедал за убийство своего соученика и соперника жил в
изгнании, но его всюду любезно принимали и цари, и города, и он своим
гением создал там множество замечательных произведений во славу богов и
для украшения и великолепия городов и общественных мест; особенно же
известно его имя благодаря дерзким и запретным его творениям. Ведь
именно он воздвиг сооружение, позволившее Пасифае удовлетворить ее
похоть и сойтись с быком, так что несчастное и позорное рождение этого
чудовища — Минотавра, пожиравшего благородных юношей, обязано
преступному мастерству и гибельному таланту этого человека. Он же,
покрывая и увеличивая одно зло другим, для охраны этой чумы придумал и
выстроил лабиринт — сооружение, омерзительное и нечестивое по своему
назначению и в то же время изумительное и великолепное по мастерству.
Позднее, чтобы не быть известным лишь злыми делами и создавать не только
орудия преступления, но и средства против них, он дал гениальный совет
воспользоваться нитью, для того чтобы выбраться из извилин лабиринта.
Минос очень строго и настойчиво преследовал этого Дедала, тот же
постоянно находил средства уйти от преследований и скрыться. В конце
концов он научил своего сына Икара искусству летать, а тот, еще
неопытный, желал похвастаться своим искусством и упал с неба в море. 

   Смысл этой параболы таков. В самом начале ее говорится о том, что
всегда поджидает замечательных мастеров и удивительным образом
господствует над ними,— о зависти: ведь нет ни одной категории людей,
которая бы сильнее, чем они, страдала от острой, буквально убийственной
зависти. За этим следует упоминание о роде наказания, столь неразумно и
непредусмотрительно примененного к нему: Дедал был осужден на изгнание.
Но ведь у мастеров есть то замечательное преимущество, что почти все
народы принимают их с распростертыми объятиями, так что для
замечательного мастера изгнание едва ли является наказанием. Люди,
принадлежащие к другим группам и сословиям общества, не легко могут
занять достойное положение за пределами своей родины; мастера же и
художники пользуются всеобщим восхищением у иноземцев, потому что людям
присуще в делах ремесла и техники своих соотечественников всегда ценить
меньше, чем иностранцев. Очень ясен смысл и всего последующего, где
говорится о применении искусств механики: ведь человеческая жизнь многим
им обязана, ибо из их сокровищ складывались в значительной мере и обряды
религии, и благоустройство гражданской жизни, и, наконец, вся
материальная культура; но из того же источника рождаются и орудия
похоти, и даже орудия смерти. Если даже не говорить о ремесле сводников,
нам прекрасно известно, что все эти утонченнейшие яды, военные орудия и
тому подобная мерзость (обязанные своим существованием механическим
изобретениям) своей жестокостью и гибельными последствиями намного
превосходят самого Минотавра. Великолепна и аллегория лабиринта,
изображающая общую природу механики. Ведь все эти хитроумные и тщательно
изготовленные произведения механического искусства могут считаться
чем-то вроде лабиринта по тонкости работы, исключительной сложности их
конструкции и видимому сходству частей, что делает их недоступными для
суждения и позволяет разобраться в них лишь с помощью нити опыта. Не
менее удачно и упоминание о том, что тот же самый человек, который
придумал лабиринт с его извилинами, указал и нить спасения: ведь
механические искусства могут приводить к противоположным результатам,
могут приносить вред, но и находить средство исправить его, и в их силах
развеять свои собственные чары. Недостойные изобретения, а заодно и сами
искусства довольно часто преследуются Миносом, т. е. законами, которые
осуждают их и запрещают людям пользоваться ими. Тем не менее они
продолжают существовать тайно, всюду находя себе прибежище, где они
могут укрыться, что правильно отмечено Тацитом для своего времени и
сходных обстоятельств, когда он говорит о математиках и предсказателях:
"Эта категория людей в нашем государство всегда будет существовать и
всегда будет вне закона". Однако же эти недостойные и запретные
искусства с течением времени, поскольку они почти всегда не могут
выполнить того, что обещают, подобно падению Икара с неба, теряют
уважение к себе, вызывают презрение и погибают из-за чрезмерного
хвастовства. Во всяком случае, если уж вообще говорить правду, не так уж
успешно сдерживает их узда законов, а гораздо чаще их изобличает
собственное тщеславие. 

XX. Эрихтоний, или Обман

   Поэты повествуют, что Вулкан покушался на честь Минервы и, охваченный
страстью, пытался совершить насилие и что во время борьбы семя его
пролилось на землю и из него родился Эрихтоний, верхняя часть тела
которого была прекрасна и изящна, нижняя же часть напоминала тело змеи,
была жалкая и безобразная. Сознавая сам свое безобразие, он первым
изобрел колесницу, чтобы иметь возможность показать то, что есть
прекрасного в его теле, и спрятать то, что безобразно. 

   Смысл этого удивительного и чудовищного мифа, по-видимому, следующий:
искусство, представленное в лице Вулкана, поскольку он имеет дело с
огнем, как бы оно ни пыталось, всячески терзая тела, совершить насилие
над природой, стараясь победить ее и поработить (а природа изображается
в лице Минервы, ибо она искусна в разных работах), редко достигает
желанной цели; однако в ходе всех этих многочисленных ухищрений и
хитроумных попыток (как бы во время борьбы) случайно появляются
несовершенные творения, неудачные произведения, внушительные с виду, но
слабые и ненадежные в употреблении; однако обманщики выставляют это
напоказ, выдумывают об этом всяческие небылицы и чувствуют себя
триумфаторами. Подобные вещи часто можно встретить и в деятельности
химиков, и у создателей всяких хитрых механических изобретений, особенно
тогда, когда люди прежде всего стремятся во что бы то ни стало добиться
своей цели и, не желая освободиться от своих заблуждений на этом пути,
скорее, борются с природой, чем добиваются ее объятий должным почтением
и вниманием. 

XXI. Девкалион, или Возрождение

   Поэты рассказывают, что, когда всемирный потоп совершенно уничтожил
всех жителей древней земли и остались только Девкалион и Пирра, горевшие
благочестивым и достохвальным желанием восстановить человеческий род,
они получили такое предсказание: желание их исполнится, если они возьмут
кости матери и будут бросать их за спину. Это предсказание поначалу
ввергло их в великую печаль, и у них пропала всякая надежда: ведь после
того, как потоп сравнял всю поверхность земли, искать гробницу было
совершенно бесполезно; но наконец они поняли, что оракул указывает на
камни земные (ибо земля считается всеобщей матерью). 

   Миф, как мне представляется, раскрывает тайну природы и исправляет
свойственное человеческому уму заблуждение; ведь человек по своему
невежеству считает возможным восстановить или возродить вещи из их же
праха и останков (подобно тому как Феникс возрождается из собственного
пепла), тогда как подобного рода материи уже завершили путь своего
существования и совершенно не годятся для воссоздания самих вещей.
Поэтому нужно отступить к более общим началам. 

XXII. Немесида, или Превратность вещей

   Говорят, что Немесида была богиней, которую почитали все, а владыки и
счастливцы даже боялись. Она, говорят, была дочерью Ночи и Океана.
Изображалась она следующим образом: с крыльями, с венком на голове, в
правой руке у нее ясеневое копье, в левой — чаша, украшенная
изображением эфиопов, и восседает она на олене. 

   Парабола представляется мне следующей: само имя Немесиды достаточно
ясно указывает на возмездие или воздаяние, ибо обязанность этой богини и
все ее действия сводились к тому, чтобы, подобно народному трибуну
препятствовать устойчивому и надежному благополучию счастливых людей и
накладывать свое veto; и она преследовала не только недостойных: удачи и
благополучие людей честных и скромных она чередовала с несчастьями, как
бы показывая, что смертный может быть допущен на пиры богов только в
насмешку. Во всяком случае, читая у Гая Плиния ту главу, в которой он
перечисляет все несчастья и неудачи Цезаря Августа,— которого я считал
счастливейшим человеком в мире, обладавшим даже каким-то особым
искусством пользоваться и наслаждаться счастьем, характеру которого были
совершенно чужды надменность, пустота, слабость, нерешительность,
меланхолия,— такие, что он однажды решил покончить с собой, я прихожу к
убеждению, что это действительно великая и могущественная богиня, если у
ее алтаря была принесена такая жертва. Родителями этой богини были Океан
и Ночь, т. е. превратность вещей и темное, скрытое от всех божественное
суждение: ведь Океан с его беспрерывными приливами и отливами очень
удачно олицетворяет превратность вещей, а Ночь вполне естественно
становится изображением тайны провидения. Ведь даже у язычников эта
ночная Немесида пользовалась уважением, поскольку им было известно, что
суд человеческий отличен от суда божественного: 

   ...упадет и Рипей, один из честнейших, 

   Кто между Тевкров лишь был справедливости лучший блюститель. 

   Боги судили не так...[11] 

   Немесида изображается крылатой — это означает внезапные,
непредвиденные заранее перемены судьбы, ибо на протяжении чуть ли не
всей истории случалось так, что великие и мудрые люди всегда погибали от
несчастий, угрозой которых они более всего пренебрегали. Так, М.
Цицерон, получив от Децима Брута предупреждение о том, что Цезарь
Октавий — человек не очень надежный и искренний и считает себя глубоко
уязвленным, ответил лишь следующее: "Я люблю тебя, Брут, как должно за
то, что ты захотел поставить меня в известность об этих пустяках, как бы
незначительны они ни были". Изображаемый на голове Немесиды венок
указывает на завистливую и злорадную природу толпы: ибо, когда люди,
могущественные и счастливые, терпят крах, это вызывает ликование толпы,
и она венчает Немесиду. Копье же в правой руке указывает на тех, кого
Немесида поражает и пронзает. Кого же она не казнит бедствиями и
несчастьями, тем она, однако, показывает это мрачное и зловещее видение
в левой руке: перспективу смерти, даже если они находятся на вершине
удачи, болезни, несчастья, предательства друзей, козни врагов,
превратность вещей и т. д., подобные этим эфиопам на чаше. Во всяком
случае Вергилий, описывая битву при Акции, вставляет тонкое замечание о
Клеопатре: 

   Систром царица родным средь судов призывает отряды 

   И не чует еще двух змей за своими плечами[12]. 

   Но лишь немного спустя, куда бы она ни обратилась, она видела перед
собой целые полчища эфиопов. И наконец, весьма мудро говорится, что
Немесида восседает на олене, потому что олень очень долговечное
животное; и случается так, что тот, кто в молодости погибает волею
судьбы, тот предупреждает и избегает Немесиду; кому же дается длительное
счастье и могущество, тот без сомнения вверяется Немесиде и как бы
распростерт перед ней. 

XXIII. Ахелой, или Битва

   Древние рассказывают, что, когда Геркулес и Ахелой добивались руки
Деяниры, дело дошло до поединка. Ахелой принимал множество разных
обличий (он обладал такой способностью) и наконец предстал перед
Геркулесом в образе страшного, храпящего, готового к бою быка. Геркулес
же напал на него в своем обычном человеческом облике. Началась битва,
которая кончилась тем, что Геркулес сломал один из рогов у быка, и тот,
испытывая сильную боль, напуганный этим, чтобы получить назад свой рог,
отдал Геркулесу в обмен на него рог Амалфеи, или рог изобилия. 

   Этот миф говорит о военных предприятиях. Подготовка к оборонительной
войне (которая олицетворяется Ахелоем) весьма сложна и многообразна.
Ведь для того, кто вторгается в чужую землю, достаточно одной простой
вещи — только войска или, может быть, флота. Страна же, которая ждет
врага на своей собственной земле, должна вести бесконечно многообразную
и сложную подготовку: укрепляются одни крепости, другие срываются; народ
из сел и деревень переселяется в города и крепости; одни мосты
наводятся, другие разрушаются; собираются и распределяются запасы и
продовольствие; работа кипит на реках, в портах, на холмах и в долинах,
в лесах и во многих других местах, так что земля ежедневно как бы
надевает и примеряет новые облики, и наконец, когда она уже в изобилии
снабжена всем необходимым, она живо напоминает грозного, готового к
битве быка. Тот же, кто совершает вторжение, прежде всего стремится
завязать сражение и все свои силы направляет на это, боясь, что на
вражеской земле ему может угрожать нехватка припасов и снаряжения, и
если ему удается, вступив в сражение, выйти из него победителем и, так
сказать, сломать рог врагу, то за этим, без сомнения, следует
отступление охваченного паникой и упавшего духом противника в более
укрепленные места, для того чтобы оправиться от поражения и собраться с
силами; он оставляет победителю на разграбление города и целые области,
что поистине можно считать рогом Амалфеи из этого мифа. 

XXIV. Дионис, или Страсть

   Рассказывают, что возлюбленная Юпитера Семела, добившись от него
нерушимой клятвы исполнить любое ее желание, попросила его явиться к ней
на свидание в том же самом облике, в каком он является к Юноне, и
поэтому погибла, не выдержав его сияния. Ребенка же, которого она носила
во чреве, принял отец, зашил в собственное бедро и сам носил необходимое
для его рождения время. Из-за этого Юпитер немного прихрамывал, а
мальчик за то, что причинял боль Юпитеру и колол его, когда тот носил
его в бедре, получил имя Диониса. В течение нескольких лет после
рождения он воспитывался у Прозерпины и, когда подрос, имел весьма
женственный облик, так что даже трудно было определить, к какому полу он
принадлежит. Потом он умер и был погребен, но вскоре воскрес. В ранней
юности он первым создал искусство виноградарства и научил других
изготовлять вино и пить его. Это принесло ему великую славу, и он
подчинил себе весь мир, вплоть до дальних пределов Индии. Он ездил на
колеснице, запряженной тиграми, а вокруг него бежали, пританцовывая,
безобразные демоны — Кобал, Акрат и прочие; но и Музы присоединялись к
его свите. В жены он взял Ариадну, покинутую и оставленную Тесеем.
Священным деревом его был плющ. Он считался также создателем обрядов и
церемоний, отличавшихся, однако, оргиастическим характером,
разнузданностью и порой жестокостью. Он обладал также силой насылать
приступы безумия. Так, во время его оргий женщины в припадке безумия
растерзали, как говорят, двух знаменитых мужей — Пенфея и Орфея:
первого — в то время как он, забравшись на дерево, хотел посмотреть, что
происходит на оргиях; второго — когда он играл на лире. Иногда деяния
этого бога смешивают с деяниями Юпитера. 

   Смысл мифа, как мне кажется, моральный, и, пожалуй, трудно найти
что-нибудь лучшее во всей моральной философии. В образе Вакха
изображается природа страсти, т. е. аффектов и волнений души. Ведь
матерью всякой страсти, даже самой опасной, является не что иное, как
влечение и жажда кажущегося блага: страсть всегда возникает в
недозволенных желаниях, которым предаются прежде, чем обдумают и оценят
их. А уже после того, как аффекты начинают бушевать, их мать (т. е.
природа блага) разрушается и гибнет от невыносимого жара. Страсть же,
пока она еще незрела, вскармливается и скрывается в человеческой душе
(которая является ее родителем и представлена Юпитером), главным образом
в низшей ее части (как в бедре); она колет, раздражает, угнетает дух,
мешает его действиям и решениям, и они как бы хромают. И даже тогда,
когда она, не встречая противодействия, с течением времени окрепнет и
выльется в действие, она, однако, еще некоторое время воспитывается у
Прозерпины, т. е. ищет себе убежище, остается тайной, как бы скрываясь
под землей до тех пор, пока не сбросит с себя узду стыда и страха и,
призвав на помощь дерзость, не постарается либо выдать себя за
какую-нибудь добродетель, либо пренебречь даже самим позором.
Удивительно верной является мысль о том, что всякий более или менее
сильный аффект похож на существо, имеющее признаки обоих полов, ибо он
всегда несет в себе и мужскую настойчивость, и женскую слабость.
Великолепен также и образ воскресения Вакха после смерти. Ведь аффекты
иной раз кажутся уснувшими и мертвыми, но ни в коем случае нельзя этому
верить, даже если они погребены, потому что, если представится повод и
удобный случай, они воскресают вновь, 

   И парабола об открытии виноградарства несет в себе большой смысл:
ведь всякая страсть удивительно изобретательна и ловка в поисках пищи
для себя. Но из всего, что известно людям, ничто не возбуждает сильнее и
действеннее, ничто не воспламеняет так всякого рода волнения, как вино.
Да и вообще оно разжигает все страсти. Очень удачно изображение аффекта
как покорителя чужих земель, предпринимающего бесконечно дальний поход.
Ведь страсть нигде не может успокоиться, но, подстрекаемая беспредельным
и ненасытным желанием, стремится все дальше и жаждет нового. Страстям
сопутствуют тигры и даже впрягаются в их колесницу: ведь после того, как
страсть взбирается на колесницу и перестает ходить пешком, превращаясь в
победителя и триумфатора, она становится жестокой, неукротимой и
безжалостной по отношению ко всему, что ей противоречит или борется с
ней. Остроумно и выведение пляшущих вокруг колесницы смешных демонов.
Ведь любой аффект порождает во взгляде, в самом выражении лица и во всех
движениях человека нечто нелепое, недостойное, суетливое и безобразное,
и если иному кажется, что он великолепен и величествен в каком-нибудь
аффекте (например, в гневе, возмущении, любви), то всем другим он
представляется безобразным и смешным. В свите страсти мы видим и Муз.
Ведь, пожалуй, нельзя найти почти ни одной страсти, которая бы не имела
своих ученых хвалителей. И здесь снисходительность писателей нанесла
ущерб величию Муз, которые вместо того, чтобы быть проводниками на
жизненном пути, становятся прислужницами страстей. 

   Но особенно замечательна аллегория Вакха, полюбившего ту, которая
была покинута другим. Ведь твердо известно, что страсть добивается и
стремится к тому, что уже отвергнуто опытом. И пусть знают все, кто в
угоду своим страстям, рабами которых они являются, безмерно высоко ценят
возможность обладания предметом своих желаний, будь то почести,
состояние, любовь, слава, знание или что-то еще,— пусть знают, что они
стремятся к тому, что уже оставлено множеством людей, которые на
протяжении чуть ли не всей истории, убеждаясь на опыте в тщетности своих
желаний, отбрасывали и отвергали их. Не лишено глубокого скрытого смысла
и то, что Вакху посвящен плющ. Здесь важны два момента: во-первых, то,
что плющ и зимой остается зеленым, а во-вторых, что он растет, обвивая и
охватывая множество предметов — деревья, стены, здания. Первое
символизирует, что всякая страсть, подобно плющу во время зимних
холодов, растет в результате сопротивления, оказываемого ей, стремясь к
тому, что запрещено и в чем отказано, и набирает силу как бы путем
антиперистасии. Во втором случае речь идет о том, что любая
господствующая в человеческой душе страсть, подобно плющу, обвивает все
человеческие действия и помыслы, примешивается к ним, соединяется и
сливается с ними. Не удивительно и то, что Вакху приписывается создание
обрядов, полных суеверий, ибо почти все безумные страсти расцветают в
ложных религиях, или то, что считается, будто он насылает приступы
безумия, ибо всякий аффект есть краткий приступ неистовства, а если он
оказывается более сильным и прочным, то кончается безумием. Очень ясную
аллегорию заключает в себе рассказ о растерзанных Пенфее и Орфее. Любой
очень сильный аффект ненавидит и не выносит двух вещей: проявление
интереса и любопытства к нему и желание дать спасительный и честный
совет. Наконец, с полным основанием можно свести к параболе и смешение
личностей Юпитера и Вакха: ведь любое благородное и знаменитое деяние,
любой великий и славный подвиг могут иметь своим источником как
добродетель, мудрость и величие духа, так и скрытые аффекты и тайную
страсть (поскольку они находят удовольствие в известности и славе), так
что но легко отличить деяния Вакха от деяний Юпитера. 

XXV. Аталанта, или Выгода

   Аталанта, отличавшаяся быстротой бега, вступила в состязание за
победу с Гиппоменом. Условия состязания были такие: если Гиппомен
победит, он возьмет в жены Аталанту; если будет побежден, его постигнет
смерть. Никто не сомневался в исходе состязания, поскольку непреодолимое
превосходство Аталанты в беге уже многих привело к гибели. Поэтому
Гиппомен решил прибегнуть к хитрости: он добыл три золотых яблока и
принес их с собой. Начался бег. Впереди бежала Аталанта. Тогда Гиппомен,
видя, что он остается позади, и помня о задуманной хитрости, бросил одно
из золотых яблок перед Аталантой, но не прямо перед ней, а в сторону,
чтобы не только задержать ее, но и заставить свернуть с пути. И
действительно, она по женской своей жадности, соблазнившись красотой
яблока, оставила дистанцию, побежала за яблоком и нагнулась для того,
чтобы поднять его. Гиппомен тем временем пробежал немалую часть
дистанции и опередил соперницу. Однако та благодаря прирожденной
быстроте бега наверстала потерянное время и снова его обогнала. Когда же
Гиппомен во второй и в третий раз заставил ее задержаться, он в конце
концов одержал победу, но хитростью, а не своим превосходством в беге. 

   Мне кажется, что этот миф представляет прекрасную аллегорию борьбы
искусства и природы. Ведь искусство (изображенное в лице Аталанты) по
своей силе, если ничто ему не мешает и не препятствует, значительно
быстрее природы и, подобно более быстрому бегуну, скорее достигает цели.
И это можно наблюдать почти в любой области. Например, мы видим, что
плоды появляются поздно, если посадить косточки, если же сделать
прививку — то быстро; что глина медленно превращается в камень, если же
ее подвергнуть обжигу, она быстро твердеет. То же самое и в области
моральной: утешения и время, как бы по доброте самой природы, приносят
забвение страданий, философия же (которая является своего рода
искусством жить) не дожидается этого срока, а сама приносит и
предоставляет его. Но этой особой силе и способности искусства
препятствуют, к неисчислимому ущербу для рода человеческого, золотые
яблоки. Ибо среди всех наук и искусств не найдется ни одного, которое бы
последовательно проделало свой истинный и законный путь и достигло своей
цели, как финиша; нет, всегда искусства обрывают свои начинания,
покидают дорожку состязания и сворачивают в сторону в погоне за выгодой
и благополучием, подобно Аталанте: 

   И отклонилась с пути, и нагнулась за золотом жарким[13]. 

   Поэтому нет ничего удивительного, если искусству не дано победить
природу и по закону и условиям состязания уничтожить или разрушить ее;
наоборот, происходит противоположное: искусство оказывается во власти
природы и подчиняется ей, как замужняя женщина своему супругу. 

XXVI. Прометей, или Статус человека

   Древние говорят, что человек был произведением Прометея, созданным им
из глины, если не считать, что Прометей примешал к этой массе частички
различных животных. А сам он, желая облагодетельствовать и сохранить
свое творение и считаться не только создателем рода человеческого, но и
его покровителем, тайно поднялся на небо, захватив с собой связку
прутьев, подложил их под колесницу Солнца, и, когда они загорелись, он
принес огонь на землю и передал его людям. Известно, что люди были не
очень-то благодарны Прометею за его столь великую услугу. 

   Более того, сговорившись, они перед Юпитером обвинили Прометея за его
открытие. И эта жалоба была принята совсем не так, как могло бы
показаться справедливым, ибо Юпитеру и богам такое обвинение было весьма
по сердцу. Поэтому они с удовольствием не только разрешили людям
пользоваться огнем, но и пожаловали им еще один подарок, самый приятный
и желанный из всех,— вечную юность; те же вне себя от радости по
глупости погрузили божественный дар на ослика. Во время обратного пути
ослик страдал от страшной, невыносимой жажды, и, когда он подошел к
какому-то источнику, змея, охранявшая этот источник, не позволила ему
напиться, покуда он не согласится отдать за это то, что несет на своей
спине. Несчастный ослик принял это условие, и вот дар вечной юности за
крошечный глоток воды от людей перешел к змеям. Однако Прометей не
оставил своих козней и, примирившись с людьми, когда они потеряли этот
дар, и сохраняя в душе злобу на Юпитера, не побоялся пойти на хитрость
даже в жертвоприношениях богам. Говорят, что однажды он заколол Юпитеру
двух быков, но при этом в шкуру одного из них положил мясо и жир обоих,
а другую шкуру набил одними костями и с благочестивым и доброжелательным
видом предложил Юпитеру сделать выбор. Юпитеру были отвратительны его
козни и коварство, но, получив теперь случай отомстить, он выбрал быка,
предложенного ему в насмешку, и решил наказать Прометея. Но так как он
видел, что невозможно справиться с наглостью Прометея, если не наказать
человеческий род (а Прометей безмерно гордился и чванился этим своим
созданием), он приказал Вулкану сделать прекрасную и обаятельную
женщину, которой каждый из богов принес свой подарок, почему ее и
прозвали Пандора. В руки этой женщине дали изящный сосуд, в который
заключили все беды и злосчастья, и лишь на самом дне сосуда пряталась
Надежда. И вот Пандора со своим сосудом прежде всего направилась к
Прометею, надеясь, что он, быть может, захочет взять сосуд и раскрыть
его; но тот, будучи осторожным и хитрым, отказался его взять. Тогда она
направилась к Эпиметею, брату Прометея (совсем, однако, не похожему на
него по своему уму). Тот, ни минуты не медля, не раздумывая, открыл
сосуд. Видя, что из него вылетают всевозможные несчастья и беды, он, не
ко времени мудрый, поспешил как можно быстрее снова закрыть сосуд
крышкой и только едва успел задержать находившуюся на дне сосуда
Надежду. В конце концов Юпитер, обвинив Прометея во множестве тяжких
проступков — в том, что он некогда украл огонь, что издевался над
великим Юпитером, подстроив этот хитрый обман с жертвоприношением, что
отверг его дар, наконец, еще и за то преступление, что он пытался
совершить насилие над Палладой, заковал его в цепи и осудил на вечные
мучения. По приказанию Юпитера его привели к Кавказским горам и
приковали там к скале, так что он не мог даже пошевельнуться; днем к
нему прилетал орел, который клевал его печень и пожирал ее; ночью же
все, что было съедено, вырастало вновь, так что источник его страданий
никогда не иссякал. Однако рассказывают, что эта казнь все же имела
конец: Геркулес, переплыв через Океан в чаше, которую он получил от
Солнца, подошел к Кавказским горам и освободил Прометея, поразив орла
стрелой. В честь Прометея у некоторых народов были учреждены состязания
в беге, во время которых бегуны несли зажженные факелы; и тот, чей факел
гас, уступал место следующим за ним, а сам прекращал бег; победа в конце
концов доставалась тому, кто первым приносил зажженный факел к финишу. 

   Миф демонстрирует и кратко выражает множество правильных и глубоких
наблюдений. Кое-что из этого было подмечено уже раньше, многое же
остается еще совершенно незатронутым. Прометей ясно и красноречиво
обозначает провидение (providentia), и во всем многообразии Вселенной
древние особо выделяли организацию и конституцию человека, что они
считали собственным делом провидения. А причина этого, как мне кажется,
заключается не только в том, что человеческая природа обладает духом и
интеллектом, в котором сосредоточено провидение, и не только в том, что
представляется трудным и невероятным возникновение и рождение разума и
духа из начал грубых и лишенных чувствительности, так что неизбежно
приходится заключить, что провидение вложено в человеческую душу не без
намеренной помощи более великого Провидения, послужившего для него
образцом. Но особенно важно то, что человек с точки зрения конечных
причин рассматривается здесь как центр мироздания; так что, если убрать
из этого мира человека, все оставшееся будет тогда казаться
неопределенным и бессмысленным, чем-то оборванным и не имеющим
определенной цели. Ибо все служит человеку, он же извлекает и получает
пользу из каждой окружающей его вещи. Ведь круговращения и фазы светил
помогают определять время и ориентироваться в пространстве. Небесные
явления служат для предсказания погоды, а ветры — для мореплавания, для
приведения в движение мельниц и других машин. Всевозможные растения и
животные служат и для постройки жилища человека, и для изготовления
одежды и дают ему пищу и средства лечения от болезней или облегчения
страданий и трудностей или, наконец, служат для развлечения и
удовольствия человека, так что складывается впечатление, что все они
существуют не ради самих себя, а ради него. Немалый смысл имеет и
замечание о том, что с первоначальной бесформенной массой, состоящей из
глины, были перемешаны частицы, взятые от различных животных, ибо в
высшей степени верно утверждение, что из всех вещей, составляющих
Вселенную, человек является наиболее собирательной и наиболее
разнородной, так что древние имели все основания назвать его малым
миром. Хотя химики слишком опошлили своим буквальным пониманием
прекрасное слово "микрокосм", извратили его смысл, утверждая, что в
человеке находятся все минералы, все растения и прочее или что-то им
соответствующее, все же остается основательным и здравым утверждение,
что человеческое тело оказывается из всех существующих вещей и самым
смешанным, и самым органичным; от этого оно приобретает еще более
удивительные достоинства и способности. Ведь силы простых тел
немногочисленны, ибо, хотя они и определены, и быстры в действии, они
остаются почти не разложенными, не раздробленными и не распределенными;
избыток же и превосходство силы находится в смешении и соединении. И тем
не менее человек в самом начале своего пути представляется чем-то
беззащитным, обнаженным, беспомощным, нуждающимся наконец во множестве
вещей. Поэтому Прометей поспешил изобрести огонь, который необходим для
удовлетворения чуть ли не всех потребностей людей и приносит им помощь и
облегчение, так что если душа есть форма форм, если рука — это орудие
орудий, то огонь по праву может быть назван средством средств или
богатством богатств. От него происходит множество операций, от него
пошли механические искусства, от него бесчисленными способами исходит
помощь самой науке. Удачно и в соответствии с сущностью дела описывается
похищение огня. Говорят, что огонь был похищен с помощью лозовой ветки,
подложенной под колесницу Солнца. Но ведь лоза применяется для порки,
нанесения ударов. Таким образом, ясно говорится, что огонь возникает из
сильных столкновений и ударов друг о друга тел, в результате чего
материя становится тоньше, приходит в движение, делается пригодной к
восприятию небесного тепла, схватывает и как бы незаметно и потихоньку
похищает огонь, подобно тому как загорается лоза от движения колесницы
Солнца. 

   Далее следует другая замечательная часть параболы. Люди вместо
одобрения и благодарности пришли в негодование, пожаловались Юпитеру и
обвинили перед ним Прометея в похищении огня. И это было так приятно
Юпитеру, что он за это дал людям новые блага. Какой же смысл имеет это
одобрение и вознаграждение преступления неблагодарной к своему создателю
души (а этот порок встречается почти всюду)? Мне кажется, что речь здесь
идет о другом. Аллегория эта имеет следующий смысл: осуждение людьми и
собственной природы, и искусства исходит из наилучших побуждений ума и
приводит к добрым результатам; противное же ненавистно богам и приводит
к несчастью. Ведь те, кто безмерно превозносит человеческую природу или
искусства, которыми овладели люди, кто приходит в несказанное восхищение
от тех вещей, которыми они обладают и владеют, считая абсолютно
совершенными те науки, которые они изучают и преподают,— те прежде всего
не проявляют достаточного уважения к божественной природе, к
совершенству которой они готовы приравнять собственное знание; а кроме
того, они не приносят и никакой пользы людям, потому что, считая, что
они уже достигли вершины знания и как бы выполнили свой долг, они уже не
стремятся дальше. Наоборот, те, кто обвиняет природу и искусство, кто
беспрерывно жалуется на них, те, безусловно, сохраняют и душевную
скромность и постоянно стремятся к новой деятельности и к новым
открытиям. Тем больше удивляюсь невежественности и недобросовестности
людей, рабски преклоняющихся перед высокомерием маленькой группки, столь
благоговеющих перед этой философией перипатетиков, которая является лишь
частью, и притом небольшой, греческой мудрости, что всякую попытку
обвинить ее они изображают не только бесполезной, но и подозрительной и
даже опасной. По-моему, насколько достойнее и Эмпедокл, и Демокрит,
первый — в каком-то безумии, второй — с большой скромностью, жалующиеся
на то, что все покрыто тайной, что мы ничего не знаем, ничего не
различаем, что истина погружена на дно глубокого колодца, что правда
удивительным образом перемешена и перепутана с ложью (хотя Новая
Академия перешла здесь всякую меру),— насколько, повторяю, они
заслуживают большего одобрения, чем самонадеянная и безапелляционная
школа Аристотеля. Поэтому людям следует напомнить, что обвинение природы
и искусства приятно богам и они по божественной своей доброте
вознаграждают их новыми милостями и подарками; и что обвинение Прометея,
хотя он и был творцом и наставником человечества, как бы резко и
энергично оно ни было, лучше и полезнее, чем пустое славословие; и
наконец, что убеждение в собственном богатстве является одной из главных
причин бедности. Что же касается того дара, который люди получили в
награду за обвинение Прометея (т. е. цвет юности, а не увядание), то
смысл его заключается в том, что древние, по-видимому, не смотрели
безнадежно на возможность найти средства и способы отдалить наступление
старости и продлить жизнь; наоборот, они всегда относили такие средства,
скорее, к разряду тех, которые люди, однажды получив, потеряли и
погубили по своей лености и легкомыслию, а не тех, которые вообще
недоступны для человека и никогда не будут ему дарованы. Миф указывает и
дает понять, что добросовестное и энергичное изобличение и осуждение
употребления огня и заблуждений искусства щедро вознаграждается богами
такого рода подарками и что люди сами виноваты в своих несчастьях,
доверив божественный дар ленивому и медлительному ослу, т. е. опыту
(experientia), вещи неповоротливой и требующей много времени, чей
неторопливый, черепаший шаг породил знаменитый античный афоризм,
жалующийся на краткость жизни и на долгий путь искусства. Во всяком
случае мы придерживаемся того мнения, что эти две стороны человеческой
деятельности — "догматическая" и "эмпирическая" — до сих пор не были
прочно соединены и связаны друг с другом, но новые дары богов были
доверены либо абстрактной философии, напоминающей легкую птицу, либо
неторопливому и медлительному опыту, похожему на этого осла. При этом,
однако, можно было бы возлагать кое-какие надежды на этого ослика, если
бы не помешала случайность — жажда во время пути. Мы считаем, что тот,
кто последовательно, подчиняясь определенным правилам и методу, служит
опыту и в пути не отклоняется на эксперименты, сулящие либо выгоду, либо
пустую славу, и для того, чтобы получить все это, не снимает и не
бросает свой груз,— тот будет неплохим носильщиком нового, еще более
богатого дара богов. Ну а то, что дар этот перешел к змеям, могло бы
показаться простой добавкой к мифу и каким-то ненужным его украшением,
если бы в этом не слышался упрек людям, которым должно быть стыдно за
то, что со своим огнем и множеством искусств они не в состоянии добыть
себе того, что другие животные получили от самой природы. Точно так же и
это внезапное примирение людей с Прометеем, после того как они потеряли
все свои надежды, содержит в себе мудрый и полезный урок, порицая
легкомыслие и опрометчивую торопливость людей в новых экспериментах.
Ведь если они не приносят немедленного успеха и обманывают их ожидания,
люди с удивительной легкостью и быстротой оставляют свои начинания,
поспешно возвращаются к старому и примиряются с ним. 

   Завершив описание статуса человека в области искусств и
интеллектуальной деятельности, парабола переходит к религии, ибо
развитие искусств и наук сопровождается почитанием божества, а им сразу
же овладевает и оскверняет его лицемерие. Поэтому в эпизоде о двух
жертвах очень тонко изображаются два типа — истинно религиозного
человека и лицемера. Ведь в первой жертве есть жир, т. е. то, что
принадлежит Богу, поскольку его сжигают и воскуряют, что символизирует
религиозное чувство и рвение, горение любовью к славе господней и
стремление ввысь; в ней и внутренности — благочестие, и мясо в ней —
доброе и полезное. В другой же нет ничего, кроме сухих, голых костей,
спрятанных, однако, в шкуру и создающих видимость прекраснейшего и
великолепнейшего жертвенного животного; и это очень верно обозначает
пустые, чисто внешние ритуалы и бессмысленные церемонии, которыми люди
заполняют культ божества,— все эти образы созданы ради полезного, а
вовсе не подлинного благочестия. И людям недостаточно подносить Богу
подобные пустяки — они приносят их так, как будто он сам их избрал и
предписал исполнять все эти обряды. Верно говорит об этом выборе пророк
от имени Бога: "Неужели же, наконец, я избрал этот пост для того, чтобы
человек в какой-то день терзал свою душу и склонял голову свою, как
тростник?" После религии парабола обращается к морали и условиям
человеческой жизни. Достаточно широко известно и совершенно правильно
то, что Пандора символизирует наслаждение и похоть, которые зажглись
вслед за искусствами, материальной культурой и роскошью цивилизации, как
бы рожденные этим огнем. Поэтому создание наслаждения поручается
Вулкану, который тоже представляет огонь. А от наслаждения проистекли
бесчисленные несчастья и для души, и для тела, и для имущества людей (а
вместе с ними и позднее раскаяние); и это касается не только судеб
отдельных лиц, но и королевств и республик. Из того же источника берут
начало и войны, и мятежи, и тирании. Стоит, однако, обратить внимание и
на то, как тонко и искусно рисует миф два образа жизни человека, как бы
воочию представляя их в лице Прометея и Эпиметея. К приверженцам
Эпиметея принадлежат люди неумные, недальновидные, считающие самым
важным то, что приятно в данный момент, из-за чего они всегда
оказываются в трудном положении, терпят бедствия и беспрерывно вынуждены
бороться с несчастьями. А между тем они пытаются успокоить себя и по
своему незнанию жизни лелеют в душе своей множество пустых надежд,
которыми утешаются, как сладкими снами, и скрашивают ими страдания своей
жизни. Школа же Прометея — это люди мудрые, думающие о будущем и
способные поэтому осторожно предотвратить или отбросить много бед и
несчастий; но с этим достоинством соединяется то, что они лишают себя
многих удовольствий и разнообразных радостей жизни, подавляют свои
желания и, что еще хуже, мучают и терзают себя заботами, беспокойством и
внутренним страхом. Прикованные к скале необходимости, они страдают от
бесчисленных мыслей, терзающих их, рвущих и пожирающих их печень (а так
как эти мысли стремительны, то они символизируются в образе орла), и
только иногда получают какое-то маленькое облегчение и покой (как сон
ночью); но тотчас же вслед за этим приходят новые терзания и страхи.
Таким образом, очень немногим выпадает на долю и тот и другой жребий — и
обладать преимуществами мудрой предусмотрительности, и быть свободным от
страданий, приносимых душевным волнением и беспокойством; этого можно
достичь только с помощью Геркулеса, т. е. благодаря мужеству и стойкости
души, готовой к любому исходу, к любому жребию, смотрящей вперед без
страха, наслаждающейся без брезгливости и терпеливо переносящей
страдания. Стоит также отметить и то, что эта способность у Прометея не
врожденная, а привнесенная извне какой-то силой, ибо никакое врожденное
и естественное мужество не может быть соразмерным такой задаче. Эта сила
получена от Солнца и пришла с дальних берегов океана, т. е. она исходит
от мудрости, как от Солнца, и от мыслей о непостоянстве и волнениях
человеческой жизни, подобных волнению Океана. И то и другое хорошо
соединено в словах Вергилия: 

   Счастливы те, кто вещей познать умели причину, 

   Те, кто всяческий страх и рок, непреклонный к моленьям,— 

   Все повергли к ногам,— и шум Ахеронта скупого[14]. 

   Очень тонко и умно упоминание о том, что этот великий герой приплыл в
чаше или каком-то сосуде. Это говорится для того, чтобы утешить и
ободрить людей, дабы они не слишком страшились слабости и непрочности
своей природы или не оправдывались тем, будто она вообще не способна на
такого рода твердость и мужество. Именно на это надеялся Сенека говоря:
"Великое это дело — обладать одновременно и хрупкостью человека и
спокойствием бога". 

   Однако теперь уже пора вернуться к тому, что мы намеренно пропустили,
чтобы не нарушить связь нашего изложения: речь идет о самом последнем
преступлении Прометея — о попытке обесчестить Минерву. Ведь именно за
этот тяжелейший проступок он и понес самое страшное из своих наказаний,
когда орел терзал его внутренности. Это, как мне кажется, есть не что
иное, как изображение людей, безмерно возгордившихся своими искусствами
и многознанием и пытающихся подчинить божественную мудрость власти
чувства и разума, а за этим неизбежно следуют терзания духа и
беспрерывное, не знающее отдыха беспокойство (stimulatio). Поэтому по
трезвому и скромному рассуждению следует различать божественное и
человеческое, откровения чувства и веры, если только люди не становятся
адептами еретической религии и лживой философии. Остается, наконец,
последняя часть мифа — об играх в честь Прометея, о беге с зажженными
факелами. Этот эпизод опять затрагивает вопросы искусства и науки,
подобно тому огню, в память и во славу которого установлены эти игры: он
содержит в себе напоминание (и весьма разумное) о том, что
совершенствования науки нужно ждать не от способностей или проворства
какого-нибудь одного человека, а от последовательной деятельности многих
поколений, сменяющих друг друга. Ведь тем, кто бежит на состязании
быстрее и сильнее всех, подчас не так легко удается сохранить свой факел
зажженным, поскольку быстрый бег, равно как и слишком медленный, грозит
опасностью погасить факел. Но этот бег с факелами и эти состязания, как
видно, уже давно прекратили свое существование, так как считается, что
наука своим расцветом обязана прежде всего нескольким авторам —
Аристотелю, Галену, Эвклиду, Птолемею и что все последующие поколения но
внесли в нее ничего значительного и даже не пытались сделать этого. И
нужно желать, чтобы эти игры в честь Прометея, т. е. в честь
человеческой природы, были вновь восстановлены, и снова вернулись
состязания, соревнования и добрая удача в науке, и чтобы она не зависела
от дрожащего и колеблющегося факела какого-нибудь одного человека.
Поэтому нужно убедить людей встряхнуться, испробовать собственные силы и
способность сменять друг друга и не ставить все в зависимость от умишек
и скудости мозгов немногих персон. Таковы те мысли, которые мы считали
нужным подчеркнуть в этом широко известном и популярном мифе; мы не
отрицаем также, что в нем есть немало такого, что удивительно созвучно с
таинствами христианской веры, и прежде всего, мне кажется, что Геркулес,
плывущий в чаше с целью освободить Прометея, представляет собой образ
слова Божия во плоти, подобно хрупкому сосуду, спешащему искупить род
человеческий. Но мы сознательно лишаем себя всякой свободы в этом жанре,
дабы не возжечь на алтаре Божьем чуждого ему огня. 

XXVII. Полет Икара; Сцилла и Харибда, или Средний путь

   Золотая середина, или средний путь, весьма похвальна в области
морали, менее приемлема в области интеллектуальной, в политике же весьма
сомнительна и требует осторожности. Известно, что древние
символизировали средний путь в морали рассказом о том пути, которым
должен был лететь Икар; средний же путь в интеллектуальной области —
рассказом о Сцилле и Харибде, обозначавших трудности и опасности. Отец
говорил Икару, когда им предстояло перелетать через море, чтобы он не
залетал слишком высоко и не спускался слишком низко. Ведь, так как
крылья были склеены воском, была опасность, что воск растает от жара
Солнца, если Икар поднимется слишком высоко, или, промокнув, будет плохо
держать перья, если он спустится близко к морской воде. А тот с
юношеской дерзостью устремился ввысь и упал в море. 

   Парабола весьма проста и общеизвестна: путь добродетели проходит
прямой тропой между порывами увлечения и слабостью малодушия. И не
удивительно, если Икара, охваченного юношеским воодушевлением, погубил
этот порыв. Порывы увлечения почти всегда являются пороками юности,
малодушная слабость — порок старости. Из двух дурных и гибельных путей
(если уж неизбежна была гибель) Икар избрал лучший. Ведь правильно
считается, что малодушная слабость хуже порыва увлечения, потому что в
последнем есть что-то великое и мужественное, близкое к небу; он подобен
птице; малодушие же ползает по земле, подобно пресмыкающемуся. Прекрасно
сказал Гераклит: "Сухой свет — лучшая душа". Ведь если душа воспримет из
земли влагу, она полностью потеряет свое величие и выродится; однако же
следует соблюдать осторожность, дабы от этой хваленой сухости шел лишь
тонкий свет и не начался пожар. И это известно почти каждому. Что же
касается среднего пути в области интеллектуальной, т. е. пути между
Сциллой и Харибдой, то он, безусловно, требует и опытности в
кораблевождении, и счастливой удачи. Ведь если корабли столкнутся со
Сциллой, они будут разбиты о скалы, если с Харибдой — она поглотит их.
Смысл этой параболы (мы коснемся его лишь коротко, хотя она влечет за
собой бесчисленные размышления), как мне кажется, заключается в том, что
во всяком учении, во всякой науке, в их правилах и аксиомах нужно
сохранять меру, осторожно выбирая путь между скалами расчленений и
пропастями обобщений. И те и другие знамениты гибелью и многих талантов,
и многих искусств. 

XXVIII. Сфинкс, или Наука

   Говорят, что Сфинкс была чудовищем с лицом и голосом девы, покрытая
перьями, как птица, с когтями грифа; она сидела на вершине горы близ Фив
и следила за дорогой, подстерегая путников; она набрасывалась на них из
своей засады и, схватив, загадывала им темные и сложные загадки,
которые, как полагали, сама узнавала от Муз. Если несчастные пленники не
могли разрешить и растолковать эти загадки, но колебались и говорили
что-то невнятное, она со страшной свирепостью растерзывала их. И так как
эта напасть свирепствовала уже давно, то фиванцы назначили награду тому,
кто сможет разгадать загадки Сфинкс, а наградой этой была сама царская
власть над Фивами (потому что не было иного способа одолеть Сфинкс).
Привлеченный такой наградой, Эдип, человек энергичный и умный, но с
больными, проколотыми некогда ногами, принял это условие и решил
попытать счастья. И вот, когда он мужественно и твердо предстал перед
Сфинкс, она спросила у него, что это за животное, которое сначала
рождается четвероногим, затем делается двуногим, потом трехногим и
наконец снова четвероногим. Тот, подумав, ответил, что все это относится
к человеку, который сразу после рождения и в младенчестве оказывается
четвероногим и только учится ползать, но вскоре за этим поднимается и
ходит на двух ногах; в старости же он опирается на палку, чтобы крепче
держаться, и представляется как бы трехногим, а в самом конце своей
жизни, уже дряхлым старцем, когда мускулы его уже совсем ослабели,
лежит, прикованный к постели, и снова становится как бы четвероногим.
Дав правильный ответ, он одержал победу над Сфинкс и погубил ее; тело
ее, погруженное на осла, возили, как в триумфальной процессии, сам же
Эдип по условиям уговора стал царем фиванцев. 

   Миф очень тонкий и умный; мне кажется, что он рассказывает о науке, и
в особенности о ее связи с практикой. В самом деле, вовсе не абсурдно
называть науку чудовищем, ибо у невежд и просто неосведомленных людей
она вызывает удивление. Она многообразна по своему виду и облику, ибо
предмет науки бесконечно многообразен: женские лицо и голос указывают на
изящество и словоохотливость; крылья даны ей потому, что знания и
открытия мгновенно распространяются и разлетаются по свету, ибо передача
знания подобна бурно вспыхнувшему пламени, зажженному от другого
пламени. Очень глубокий смысл содержит и упоминание об острых кривых
когтях, ибо аксиомы и доказательства науки проникают в ум, захватывают
его и держат так крепко, что он не может ни двинуться, ни вырваться, о
чем говорил и святой мудрец: "Слова мудрецов подобны шипам и как гвозди,
глубоко вонзенные"[15]. Всякое же знание представляется нам
расположившимся на крутых и высоких горах, ибо, будучи явлением
возвышенным, оно по праву рассматривается помещенным где-то высоко
наверху, откуда оно с презрением взирает на невежество и может, как с
вершины горы, далеко и на широком пространстве видеть все вокруг. Наука
изображается нападающей на путников, идущих по дороге,— это обозначает,
что повсюду на этом пути, в этом странствии человеческой жизни,
возникает и встречается и материал, и удобный случай для наблюдения.
Сфинкс предлагает смертным различные трудные вопросы и загадки, которые
она узнала от Муз. Но пока эти загадки остаются достоянием Муз, они,
возможно, не таят в себе ничего страшного: ведь до тех пор, пока у
размышления и исследования нет никакой иной цели, кроме самого знания,
ум пребывает не стесненным, не заключенным в узкие рамки, но свободно
устремленным вдаль и в самом сомнении, в разнообразии решений
чувствующим какое-то удовольствие и наслаждение. Когда же такого рода
загадки переходят от Муз к Сфинкс, т. е. к практике, так что свод
требования начинают настойчиво предъявлять действие, выбор, решение, вот
тогда-то загадки становятся тягостными и страшными, чудовищно терзают и
мучают человеческий ум, тянут его в разные стороны, буквально разрывают
на части, если люди оказываются неспособными разрешить и разгадать их.
Поэтому в загадках Сфинкс всегда предполагаются два условия: тех, кто не
разрешит их, ожидают терзания духа, тех, кто разрешит,— власть. Ведь
тот, кто знает свое дело, тот достигает своей цели, и всякий мастер —
повелитель своего творения. Вообще же загадки Сфинкс делятся на два
рода: загадки о природе вещей и загадки о природе человека, и
соответственно в награду за их решение предлагаются два рода власти:
власть над природой и власть над людьми. Ибо собственная и конечная цель
истинной естественной философии — это власть над природными вещами,
телами, лечебными средствами, машинами и бесконечным множеством других
вещей, тогда как философия Школы, довольствуясь тем, что она поучает,
гордая своими разглагольствованиями, пренебрегает практикой, чуть ли не
отвергая ее совершенно. Но загадка, предложенная Эдипу, разрешив которую
он получил власть над Фивами, относилась к природе человека, ибо тот,
кто поймет до конца природу человека, тот почти наверняка может стать
кузнецом своего счастья, тот рожден для власти. Это то, что хорошо было
сказано о римских искусствах: 

   Ты же народами править властительно, римлянин, помни! 

   Се — твои будут искусства...[16] 

   Поэтому немалый смысл имеет то, что Цезарь Август, то ли сознательно,
то ли случайно пользовался печатью с изображением Сфинкс. Ведь он, как
никто другой, был выдающимся политиком; в своей жизни он счастливо
разрешил множество новых загадок о природе человека, а если он легко и
умело не решил бы их, ему не раз пришлось бы оказаться в двух шагах от
грозящей ему неизбежной гибели. В мифе говорится также и о том, что тело
побежденной Сфинкс погрузили на осла. Это удивительно меткий образ, ибо
нет ничего столь глубокого и сложного, что, будучи до конца понятно и
став общеизвестным, не могло бы быть внушено даже тяжелодуму. Не следует
упускать и той детали, что Сфинкс была побеждена человеком с больными
ногами: ведь люди обычно слишком быстрым, торопливым шагом спешат
разрешить загадки Сфинкс, и в результате (если Сфинкс оказывается
сильнее) они чаще терзают свои таланты в спорах, чем властвуют благодаря
своим трудам. 

XXIX. Прозерпина, или Дух

   Рассказывают, что Плутон, получив в результате известного раздела
власти подземное царство, потерял надежду уговорить какую-нибудь из
небесных богинь выйти за него замуж и был вынужден думать о похищении. И
вот, воспользовавшись удобным случаем, он похитил и на квадриге увез с
собой в подземное царство Прозерпину, дочь Цереры, прекраснейшую
девушку, схватив ее внезапно, когда она собирала нарциссы на лугах
Сицилии. В подземном мире она была встречена с величайшим уважением и
провозглашена владычицей Дита. Мать же ее, Церера, нигде не видя своей
горячо любимой дочери, в отчаянии и тревоге, с зажженным факелом в руке
обошла весь мир, чтобы найти дочь. Все было напрасно. Случайно узнав о
том, что она увезена в подземное царство, Церера, беспрерывно рыдая и
стеная, стала упрашивать Юпитера, чтобы ей возвратили дочь. В конце
концов она добилась разрешения вернуть ее на землю, если та еще не съела
ничего из того, что растет в подземном царстве. Это условие никак не
устраивало мать, поскольку Прозерпина, как известно, съела три зерна
граната. Но Церера не оставила своих просьб и рыданий. Наконец, уступая
ее мольбам, Юпитер позволил Прозерпине попеременно быть шесть месяцев с
мужем и шесть других — с матерью. Позднее Тесей и Пирифой с изумительной
дерзостью пытались увести ее из дворца Дита. Но когда в подземном
царстве, устав от долгого пути, они присели на камень, подняться им уже
не было дано, и они остались навечно сидеть на этом камне. Прозерпина же
осталась царицей подземного царства. Ей была оказана еще одна особая и
великая честь. Известно, что никто, спустившись в подземное царство, не
может вновь подняться на землю; в этот закон было внесено неслыханное
исключение: тому, кто принесет в дом Прозерпины золотую ветвь,
разрешалось спуститься в подземное царство и вернуться вновь на землю.
Эта ветвь была единственной в огромном темном лесу и не имела своего
ствола, но, подобно омеле, росла на другом дереве; и если ее отломить,
на ее месте вырастала другая. 

   Мне кажется, что миф имеет в виду природу и толкует о той богатой,
плодоносной, мощной подземной силе, от которой произрастает все, что
существует на земле, и в которую все возвращается снова. Прозерпина
символизировала у древних тот эфирный дух (spiritus aethereus),
вырванный из верхней сферы, который заперт и спрятан под землей
(представленной в виде Плутона). Это неплохо выразил поэт: 

   Иль молодая Земля, разделенная с вышним эфиром 

   Только что, семя еще сохраняла родимого неба?..[17] 

   Этот дух изображается похищенным с земли, потому что его невозможно
удержать там, где у него есть время улететь, но его можно сковать и
задержать, если только внезапно сломить и раздробить его, подобно тому
как это происходит, когда хотят смешать воздух с водой; последнее
возможно лишь единственным путем — быстрым и сильным вращением, и мы
видим, как в этом случае оба эти тела соединяются в пене, как будто вода
похищает воздух. Весьма тонко говорится и о том, что Прозерпина была
похищена в то время, как она собирала нарциссы в долине: ведь Нарцисс
означает оцепенение или неподвижность, а дух именно тогда более всего
пригоден для похищения земной материей, когда он начинает сгущаться и
как бы цепенеет. Справедливо воздается Прозерпине особая честь (какая не
выпадает на долю ни одной супруги богов) — честь стать владычицей Дита:
ведь тот неограниченно управляет всем в тех краях, а Плутон остается
безучастным и даже как будто не знает ничего. Эфир же и небесная сила
(изображенные в виде Цереры) всячески стараются извлечь и вернуть себе
этот дух. А высоко поднятый факел, т. е. пылающий в руке Цереры светоч,
без сомнения, обозначает солнце, которое, обходя вокруг земли, освещает
ее, как факел, и оказывается очень важным и необходимым для возвращения
Прозерпины, если оно вообще возможно. Она же остается и не уходит;
причина же этого превосходно и точно вытекает из соглашений Юпитера и
Цереры. Прежде всего совершенно несомненно, что существуют два способа
удержать дух в плотной земной материи: первый — уплотнение, или
"запирание", его, что является подлинным заключением в тюрьму и
насилием; второй — предоставление ему соответствующего питания, что
делается добровольно и охотно. Ведь после того как запертый дух начинает
есть и питаться, он не спешит улететь, но как бы закрепляется на своей
земле — это как раз и есть тот самый гранат, который попробовала
Прозерпина; если бы этого не произошло, то Церера, ищущая ее по всему
миру со своим факелом, уже давно увела бы ее к себе. Ведь дух, который
содержится в металлах и минералах, связывается, вероятно, главным
образом благодаря плотности массы; тот же дух, который заключен в
растениях и живых существах, обитает в пористом теле и имеет возможность
уйти, если только он не задержится сам, чтобы вкусить "зерна граната".
Второе же соглашение — о полугодичном пребывании Прозерпины то у Цереры,
то у Плутона — есть не что иное, как изящное описание деления на времена
года, когда этот дух, разлитый по земле (речь идет о растительности), в
течение летних месяцев находится наверху, в зимние же месяцы вновь
скрывается под землю. Что же касается попытки Тесея и Пирифоя увести
Прозерпину на землю, то здесь имеется в виду то, что случается довольно
часто: более тонкие духи, спускающиеся к земле во множестве тел, не
могут впитать в себя дух, находящийся под землей, соединиться с ним и
вывести его наружу; наоборот, они сами сгущаются и не могут вновь
подняться, так что благодаря им увеличивается и число подданных, и
власть Прозерпины. Что же касается золотой ветви, то, мне кажется, здесь
нам весьма трудно будет сдержать натиск химиков, если они обрушатся на
нас с этой стороны: ведь они обещают с помощью своего знаменитого камня
и горы золота, и восстановление разрушенных природных тел, как бы
возвращение обратно из врат преисподней. Тем не менее относительно
химии, как и постоянных притязаний этого камня, мы знаем наверняка, что
теория их не имеет основания, да к тому же подозреваем, что и практика
их лишена каких-либо твердых гарантий. Поэтому, оставив их в стороне,
выскажем свое мнение об этой последней части параболы. Нам известно
наверняка на основании многих фигуральных высказываний древних, что
сохранение и восстановление природных тел они отнюдь не считали
безнадежным делом, по, скорее, трудным и малодоступным. То, что они
думали именно так, видно из того, что они поместили эту ветку среди
бесконечных зарослей огромного, непроходимого леса; они изобразили ее
золотой, ибо золото — символ прочности; привитой — ибо результата такого
рода следует ждать только от искусства, а не от какого-то простого и
естественного средства или способа. 

XXX. Метида, или Совет

   Древние поэты рассказывают, что Юпитер взял в жены Метиду, имя
которой весьма прозрачно обозначает совет. Она забеременела от него.
Когда он узнал об этом, то не стал дожидаться родов, но тотчас же ее
проглотил, и поэтому сам стал беременным. Удивительны были его роды: он
родил из своей головы, т. е. из мозга, вооруженную Палладу. 

   Смысл этого чудовищного и на первый взгляд весьма нелепого мифа, как
мне кажется, раскрывает тайные пружины власти. Он описывает, как ведут
себя государи по отношению к своим советникам, заботясь о том, чтобы их
авторитет и величие не только ни в чем не пострадали, но и преумножились
бы и выросли в глазах народа. Ведь существует правильный и мудрый
порядок, по которому государи крепко связаны со своими советниками,
соединены как бы брачными узами и обсуждают с ними важнейшие дела,
вполне основательно полагая, что это ни в коей мере не умаляет их
величия. Когда же дело доходит до решения (а его можно уподобить родам),
то они не позволяют членам совета принимать его, дабы не создалось
впечатления, что постановление зависит от мнения совета; наоборот,
государи обычно (за исключением тех случаев, когда они боятся навлечь на
себя недоброжелательство) любое выработанное советом и как бы выношенное
во чреве решение выдают за свое, так, чтобы казалось, что и само
постановление, и его исполнение (а это последнее, поскольку всегда
связано с проявлением власти и является выражением необходимости, очень
тонко изображается в виде вооруженной Паллады) проистекает от них самих.
Но мало того, что все это представляется как результат авторитета
государей, их свободной, независимой, никому не подчиняющейся воли;
государи хотят еще, чтобы решения считались рожденными из их головы, т.
е. из их собственной мудрости и суждения. 

XXXI. Сирены, или Наслаждение

   Миф о сиренах правильно истолковывается как изображение гибельных
соблазнов наслаждения, но делается это весьма примитивно. Мудрость
древних представляется нам подобной плохо отжатым виноградным гроздьям,
из которых хотя и выжато кое-что, однако самая лучшая часть остается и
не используется. Рассказывают, что сирены были дочерьми Ахелоя и
Терпсихоры, одной из Муз; они вначале были крылатыми, но, безрассудно
вступив в состязание с Музами и потерпев поражение, лишились крыльев. Из
их перьев Музы сделали себе венцы, и с тех пор головы у Муз были
украшены крыльями, кроме одной — матери сирен. Сирены жили на неких
прелестных островах; завидев с вышины приближающиеся корабли, они своим
пением задерживали моряков, завлекали их к себе, а потом убивали. И
песня их была не простой: для каждого у них были мелодии, которые более
всего отвечали его внутренней природе. Они погубили столько людей, что
их острова даже издали были хорошо видны из-за множества белеющих костей
непогребенных трупов. От этой напасти нашлись только два, совершенно
непохожих друг на друга средства избавления: одно придумал Одиссей,
другое — Орфей. Одиссей приказал всем своим спутникам накрепко залепить
уши воском, сам же, желая услышать их пение, но избежать опасности,
потребовал, чтобы его привязали к мачте корабля, предупредив, чтобы его
не отвязывали, даже если он будет просить об этом. Орфей же даже и не
думал обо всех этих веревках, но, воспевая мощным голосом под звуки лиры
хвалу богам, заглушил голоса сирен и избежал опасности. 

   Миф относится к области морали и представляется весьма прозрачной,
хотя и не лишенной изящества параболой. Наслаждения происходят от
богатства и изобилия, а также от веселого и приподнятого расположения
духа. Некогда они своими соблазнами внезапно, как будто на крыльях,
увлекали за собой смертных. Наука же и образование привели во всяком
случае к тому, что человеческий дух стал себя немного сдерживать и
обдумывать про себя возможный результат своих действий; тем самым он
лишил наслаждения крыльев. Но они перешли к Музам как украшение и знак
особого почета. Ведь после того как на примере некоторых стало ясно, что
философия может нести с собой презрение к наслаждениям, она сразу же
стала представляться чем-то возвышенным, способным поднять и возвысить
человеческую душу, как бы прикованную к земле, и сделать человеческие
помыслы (которые обитают в голове) крылатыми и как бы небесными. Только
одна мать сирен остается на земле и без крыльев; она, без сомнения, есть
не что иное, как легкомысленные науки, созданные и используемые для
развлечения, вроде тех, которые любил Петроний: получив известие о
смертном приговоре, он и на самом пороге смерти продолжал искать
наслаждений, и, желая прочитать что-нибудь утешающее, он (по словам
Тацита) пренебрег всеми теми сочинениями, которые укрепляют твердость
духа, а читал лишь легкомысленные стихи, вроде следующих: 

   Будем, Лесбия, жить любя друг друга! 

   Пусть ворчат старики,— что нам их ропот? 

   За него не дадим монетки медной[18]. 

   Или таких: 

   Пусть же о правом и том, что дозволено, старцы лишь судят 

   Мрачные, твердо блюдя предписанья суровых законов[19]. 

   Такого рода науки и искусства, по-видимому, хотят снова лишить
крыльев венцы Муз и вернуть их сиренам. Говорят, что сирены живут на
островах, ибо наслаждения почти всегда ищут для себя уединения и часто
избегают многолюдья. Пение сирен предназначено всем, но губят людей они
по-разному, прибегая к различным ухищрениям,— это место вообще не
нуждается в объяснении. Более тонко упоминание о белеющих холмах костей,
видимых издалека. Это означает, что примеры несчастий, которые несут с
собой наслаждения, какими бы ясными и красноречивыми они ни были, не
очень-то помогают против их соблазнов. Остается парабола, говорящая о
средствах спасения от сирен; она совсем не сложна, однако мудра и
благородна. Против напасти, столь хитрой и столь лютой, предлагаются три
средства: два предлагает философия, третье — религия. И первый способ
избежания зла — когда противостоят злу в самом зародыше и старательно
избегают всего, что могло бы смутить и соблазнить душу; на это и
указывает рассказ о том, как залепляли уши. Это средство необходимо лишь
для душ заурядных и плебейских, таких, какими обладали спутники Одиссея.
Души же возвышенные могут даже вращаться в самой гуще наслаждений, если
только они тверды в своей решимости противостоять им; более того, они
испытывают радость от того, что получают возможность подвергнуть свою
добродетель более сложному испытанию; они познают все нелепости и
безумия наслаждений, скорее созерцая, чем покоряясь им. Об этом заявляет
и Соломон, перечисляя наслаждения, которым он предавался, и заключая
следующими словами: "Но и мудрость всегда пребывала со мной"[20].
Подобным образом люди выдающиеся могут остаться непоколебимыми среди
величайших соблазнов наслаждений и не упасть, стоя у самого края
пропасти, однако лишь при условии, что они по примеру Одиссея не
позволят своим близким давать гибельные советы и потакать им, ибо эти
советы и потакания больше всего остального способны пошатнуть и ослабить
решимость души. Но самым лучшим во всех отношениях является средство,
примененное Орфеем, который, воспевая хвалы богам, заглушил и заставил
замолкнуть голоса сирен: ведь размышления о делах божественных побеждают
стремление к наслаждениям не только своей силой, но и своей
сладостностью.