Дени Дидро.

ПРОГУЛКА СКЕПТИКА, ИЛИ АЛЛЕИ.

ВСТУПЛЕНИЕ.

Лица, считающие себя знатоками литературы, тщетно будут пытаться
раскрыть мое имя. Я не занимаю никакого места среди известных писателей.
Случайно взялся я за перо; в положении автора я нахожу так много
непривлекательного, что не собираюсь посвятить себя в будущем
писательской деятельности. Повод, заставивший меня выступить в роли
писателя на этот раз, заключается в следующем.

Предназначенный своим происхождением и положением в обществе к военной
карьере, я избрал ее, несмотря на прирожденную склонность к занятиям
философией и изящной словесностью. Я участвовал в кампании 1745 г. и
горжусь этим: я был опасно ранен при Фонтенуа; но я видел войну, я
видел, как мой король своим присутствием поднимал энтузиазм генералов,
как генералы передавали свое воодушевление офицерам, а офицеры
поддерживали храбрость солдат,— я видел, как приостановили голландцев,
отбросили австрийцев, разогнали англичан и как победил мой народ.

Вернувшись из Фонтенуа, я провел остаток осени в провинции, в одной
довольно уединенной деревне. Я твердо решил не встречаться там ни с кем,
хотя бы для более строгого соблюдения режима, который был мне нужен в
целях выздоровления. Но мои ближние не таковы, чтобы оставаться
неизвестными и незамеченными; в этом несчастье нашего удела. Как только
стало известно, что я в К., посетители стали стекаться ко мне со всех
концов. Это было настоящее преследование, я не мог ни на минуту остаться
один.

Только вы, мой дорогой Клеобул, мой высокочтимый друг, не посетили меня
ни разу. У меня перебывал, кажется, весь свет, кроме
одного-единственного человека, который был мне нужен. Я не могу упрекать
вас за это;

неужели вы должны были отказаться от радостей любезного вам уединения,
чтобы изнывать от скуки в толпе осаждавших меня бездельников?

Клеобул видел свет, и свет наскучил ему; он рано скрылся в небольшом
имении, единственном, что уцелело у него от довольно крупного состояния;
там он живет, как мудрец, и чувствует себя счастливым. “Мне скоро
стукнет пятьдесят,— сказал он мне однажды,— страсти больше не волнуют
меня, и я богач, хотя имею лишь сотую часть дохода, которого мне едва
хватало в двадцать пять лет”.

Если счастливый случай приведет вас когда-нибудь в убежище Клеобула, вы
увидите перед собой человека с серьезным, но учтивым обхождением; он не
будет рассыпаться перед вами в любезностях, но вы можете быть уверены в
искренности тех похвал, которые он вам выскажет. Его разговор оживлен,
но не фриволен; он неохотно говорит о добродетели, но по тону его речей
сразу чувствуешь, что он в ладах с нею. У него характер самого божества,
ибо он делает добро, говорит правду, любит добрых и удовлетворяется
самим собой.

Дорога, которая ведет в его убежище, окаймлена старыми деревьями,
никогда не знавшими забот и ножниц садовника. Его дом построен со
вкусом, но без излишней пышности; комнаты в нем не слишком велики, но
удобны;

обстановка проста, но опрятна. У него есть небольшая библиотека. Из
прихожей, украшенной бюстами Сократа, Платона, Аттика и Цицерона,
выходишь на участок земли, который нельзя назвать ни лесом, ни лугом, ни
садом; это смесь того, и другого, и третьего. Беспорядок, всегда имеющий
новизну, он предпочел строгой симметрии, которую узнаешь с первого же
взгляда; в своем парке он хочет видеть природу на каждому шагу, и
действительно, если встретишь там что-нибудь искусственное, то это лишь
случайная игра природы. Единственное, что в этом парке кажется созданным
рукой человека,— это не очень обширный, но весьма прихотливый цветник в
центре, образующий нечто вроде звезды; к нему сходятся несколько аллей.

Там-то я наслаждался сотни раз очаровательной беседой Клеобула и
нескольких друзей, которые у него собираются, ибо у него есть друзья и
он не боится потерять их. Секрет его власти над ними заключается в том,
что он никогда не требовал, чтобы они разделяли его образ мыслей, не
стеснял их ни во вкусах, ни во взглядах. Там я видел, как пирронист
обнимает скептика, как скептик радуется успехам атеиста, как атеист
снабжает деньгами деиста, как деист предлагает свои услуги спинозисту;

словом, я видел все философские секты в дружеском единении. Там царят
согласие, любовь к истине, истина, чистосердечие и мир; там никогда не
появлялись ни педант, ни суевер, ни святоша, ни профессор, ни священник,
ни монах.

Восхищенный непринужденностью речей Клеобула и каким-то внутренним
порядком, который я в них заметил, я стал внимательно присматриваться к
нему и вскоре убедился, что темы его бесед были почти всегда родственны
тем предметам, которые в данную минуту были у него перед глазами.

В лесном лабиринте — это был грабовый питомник, пересеченный высокими и
густыми соснами,— он не упускал случая поговорить со мной о заблуждениях
человеческого ума, о недостоверности наших знаний, о легковесности
физических теорий и о тщете возвышенных умозрений метафизики.

Когда, сидя на берегу ручья, он замечал, как сорвавшийся с соседнего
дерева лист, принесенный ветерком, падает на поверхность воды, нарушая
ее хрустальную прозрачность, он говорил мне о непостоянстве наших
привязанностей, о хрупкости наших добродетелей, о силе страстей, о
волнениях нашей души, о важности и трудности непредвзятого отношения к
самому себе и правильного самопознания.

Когда мы стояли на вершине холма, господствовавшего над окрестными
полями и селами, он внушал мне презрение ко всему, что возносит
человека, не делая его лучше; он указывал мне на пространство над моей
головой, в тысячу раз большее, чем то, что у меня под ногами, и смирял
мою гордость головокружительным сравнением занимаемой мною точки с
необъятным простором, который расстилался у меня перед глазами.

Когда мы вновь спускались в долину, он говорил о невзгодах, неотделимых
от человеческой жизни, и призывал меня ожидать их без волнения и
переносить без слабости.

Цветок, встретившийся на пути, вызывал у него какую-нибудь легкую мысль
или тонкое соображение. У подножия старого дуба или в глубине грота он
делился со мной серьезным и основательным замечанием, сильной идеей,
глубоким размышлением.

Я понял, что Клеобул создал себе своего рода местную философию; что все
его селение было для него чем-то одушевленным и говорящим; что каждый
предмет внушал ему особые мысли и творения природы были для него
какой-то аллегорической книгой, из которой он вычитывал тысячи истин,
ускользавших от других людей.

Чтобы еще больше увериться в своем открытии, я повел его однажды к
звезде, о которой я уже говорил. Я припоминал, что в этом месте он
как-то коснулся вопроса о том, сколь различными путями люди приближаются
к своей последней черте; мне хотелось знать, не вернется ли он на этом
месте к той же теме. Каким успехом увенчался мой опыт! Сколько важных и
новых истин довелось мне услышать! Меньше чем за два часа, в течение
которых мы прогуливались от аллеи терний до аллеи каштанов и от аллеи
каштанов до цветника, он исчерпал все, что можно сказать о нелепостях
религий, о недостоверности философских систем и о тщете светских
удовольствий. Я расстался с ним, убежденный правильностью его понятий,
четкостью его суждений и обширностью знаний; вернувшись к себе, я
поспешил записать его слова, что мне было в данном случае особенно
легко, поскольку Клеобул, желая приноровиться ко мне, охотно заимствовал
термины и сравнения из моей профессии.

Я нисколько не сомневаюсь, что, пройдя через мое перо, его слова
потеряли немалую долю той энергии и живости, какую они имели в его
устах; но, я думаю, мне по крайней мере удалось сохранить основное
содержание его речи. Эту речь я и выпускаю теперь в свет под заглавием
“Прогулка скептика, или Беседа о религии, философии и светской жизни”.

Я уже роздал несколько копий моей рукописи; они были размножены, и в
некоторых я нашел такие чудовищные искажения оригинала, что, боясь
недовольства Клеобула, в случае если он проведает о моей нескромности, я
отправился предупредить его, попросить прощения и даже добиться
разрешения опубликовать его мысли. Я трепетал, когда объявлял ему о цели
моего посещения; я вспомнил надпись, начертанную на черном мраморе над
входом в его дом: “Beatus qui moriens fefellit” и уже стал отчаиваться в
успехе своего начинания. Но он успокоил меня, взял за руку, повел под
свои каштаны и сказал следующее:

— Я нисколько не браню вас за то, что вы стараетесь просветить людей;
это самая важная услуга, которую им можно было бы оказать, но которая,
однако, никогда не будет им оказана. Как остроумно выразился один из
наших друзей, когда я однажды беседовал с ним под сенью этих деревьев,
излагать истину некоторым людям — это все равно что направить луч света
в совиное гнездо. Свет только попортит совам глаза, и они поднимут крик.
Если бы люди были невежественны только потому, что ничему не учились, то
их, пожалуй, еще можно было бы просветить; но нет, в их ослеплении есть
система. Арист, вы имеете дело с людьми не только ничего не знающими, но
и не желающими ничего знать. Можно образумить человека, который
заблуждается невольно; но с какой стороны атаковать того, кто стоит на
страже против здравого смысла? Поэтому не ожидайте, что ваши труды
принесут большую пользу другим, но бойтесь, как бы они не причинили
бесконечный вред вам. Религия и правительство — священные предметы,
которых недозволено касаться. Лица, стоящие у кормила церкви и
государства, оказались бы в большом затруднении, если бы им пришлось
объяснять, по какой причине они требуют от нас молчания; но самое
благоразумное — повиноваться и молчать, если только у нас нет столь
твердой позиции, чтобы мы были недосягаемы для их стрел и могли
возвещать им истину.

— Я понимаю,— ответил я,— всю мудрость ваших советов, но не обязуюсь
следовать им; позволю себе спросить вас: почему религия и правительство
— запретные темы, о которых нельзя писать? Если истина и справедливость
могут только выиграть от моего исследования, то смешно воспрещать мне
исследовать их. Неужели, позволив мне свободно высказывать свои мысли о
религии, ей нанесут более опасный удар, чем запретив мне говорить о ней?
Если бы знаменитый Кошен, изложив суду свои доводы, потребовал в
заключение, чтобы противной стороне было воспрещено отвечать, то какое
странное впечатление создалось бы о правоте защищаемого им дела! Пусть
дух нетерпимости движет магометанами; пусть они отстаивают свою религию
огнем и мечом — они последовательны. Но когда люди, называющие себя
учениками того, кто принес на землю закон любви, доброжелательства и
мира, охраняют этот закон вооруженной силой, то это уж просто
невыносимо. Значит, они забыли, как сурово он разбранил своих слишком
пылких учеников, просивших его низвергнуть огонь с неба на те города,
которые они не сумели обратить по собственной вине? Короче говоря, если
рассуждения сильного ума основательны, то не следует бороться против
них; а если они слабы, не следует их бояться.

— Вам можно было бы возразить,— ответил Клеобул,— что есть предрассудки,
которые важно сохранить в народе.

— Какие? — перебил я его,— Раз человек признает существование бога,
реальность нравственного добра и зла, бессмертие души, воздаяние и кары
в загробной жизни, то к чему ему предрассудки? Если он будет еще
посвящен в глубокие тайны пресуществления, сосуществования троицы,
ипостасного единства, предопределения, воплощения и так далее,— станет
ли он от этого более достойным гражданином? Если он будет знать во сто
раз лучше, чем самый завзятый сорбоннский спорщик, являются ли три
божественных лица отдельными и различными субстанциями;

всемогущи ли Сын и святой дух или подчинены богу-отцу;

заключается ли единство трех лиц в их внутреннем взаимном знании мыслей
и намерений каждого; обстоит ли дело так, что в боге совсем нет лиц;
являются ли Отец, Сын и святой дух тремя атрибутами божества — его
благостью, мудростью и всемогуществом; являются ли они тремя актами его
воли — творением, искуплением и благодатью — или же двумя актами или
двумя атрибутами Отца;

его самопознанием, из которого рождается Сын, и его любовью к Сыну, из
которой исходит святой дух, или же тремя отношениями одной и той же
субстанции, которая рассматривается как несотворенная, порожденная и
произведенная, или, наконец, просто тремя наименованиями,— станет ли он
от этого более честным человеком? Нет, дорогой Клеобул, пусть он
постигнет все тайные свойства личности, сосуществования, единосущия и
ипостаси — при всем том он может остаться плутом. Христос сказал: любите
бога и своего ближнего всем сердцем, как самого себя, в этом закон и
пророки. Он был слишком разумен и справедлив, чтобы ставить добродетель
и спасение людей в зависимость от слов, лишенных смысла. Клеобул, не
великие истины залили землю кровью. Люди убивали друг друга лишь во имя
того, чего они сами не понимали. Просмотрите церковную историю, и вы
убедитесь, что если бы христианская религия сохранила свою
первоначальную простоту; если бы от людей требовали только познания бога
и любви к ближнему; если бы христианство не затемнили бесконечным
множеством суеверий, которые сделали его на будущие времена недостойным
бога в глазах здравомыслящих людей, — словом, если бы людям
проповедовали только такой культ, основы которого они находили бы в
своей собственной душе, то они его никогда не отвергли бы, а приняв его,
не стали бы вступать в распри друг с другом. Корысть породила
священников, священники породили предрассудки, предрассудки породили
войны, и войны будут существовать до тех пор, пока будут предрассудки,
предрассудки — пока будут священники, а священники — пока будет выгодно
быть ими.

— Мне прямо кажется,— подхватил Клеобул,— что я перенесен во времена
Павла в Эфес и что вокруг меня священники поднимают такой же вой, с
каким они когда-то обрушились на Павла. “Если этот человек прав,—
воскликнут эти торговцы реликвиями,— то конец нашей торговле; нам
останется только закрыть нашу лавочку и умереть с голоду”. Арист,
послушайтесь меня, предотвратите этот взрыв, спрячьте вашу рукопись и не
давайте ее никому, кроме наших друзей. Если вам дорога репутация
человека, умеющего писать и мыслить, они должны будут признать за вами
эту заслугу. Но если вы жаждете более широкой известности, если уважение
и искренняя похвала маленького общества философов вас не удовлетворяют,
то издайте труд, который вы сможете признать своим. Займитесь
каким-нибудь другим вопросом; найдется сколько угодно тем, которые дадут
еще более богатый материал вашему легкому перу.

— Что до меня, Клеобул,— ответил я,— то, сколько я ни всматриваюсь в
окружающие меня предметы, я нахожу только два, которые заслуживают моего
внимания, и это как раз те самые, о которых вы запрещаете мне говорить.
Заставьте меня молчать о религии и правительстве, и мне нечего будет
сказать. Действительно, какое мне дело, что академик *** написал
прескверный роман; что отец *** произнес с кафедры академическую речь;
что дворянин *** наводняет нас жалкими брошюрами; что герцогиня ***
домогается благосклонности своих пажей; не все ли равно, кто настоящий
отец сына герцога *** и пишет ли Д. *** сам свои сочинения или за него
пишут другие? Все эти пустяки не имеют значения; эти глупости не
затрагивают ни вашего благополучия, ни моего. Даже если бы скверная
история с *** оказалась, хоть это и невозможно, еще в сто раз более
скверной — управление государством не стало бы от того ни лучше, ни
хуже. Ах, дорогой Клеобул, найдите для нас, пожалуйста, более интересные
темы или уж дозвольте нам сидеть сложа руки.

— Согласен,— ответил Клеобул,— чтобы вы сидели сложа руки, сколько вам
будет угодно. Не пишите никогда, если написанное может погубить вас; но
если уж вы непременно хотите использовать свой досуг за счет публики, то
почему бы вам не взять за образец нового автора, написавшего о
предрассудках?

— Я вас понимаю, Клеобул,— сказал я,— вы советуете мне говорить о
предрассудках публики так, чтобы всем было ясно, что я сам их целиком
разделяю. Это ли вы имеете в виду? Это ли ставите мне в пример? Когда
мне сообщили о выходе в свет этого сочинения, я сказал самому себе: вот
книга, которую я ждал! “Где она продается?” — спросил я шепотом. “У
Ж.***, на улице Св. Жака”,— ответили мне без всякой таинственности. “Как
же это? — продолжал я думать про себя. — Неужели нашелся честный цензор,
готовый пожертвовать своим жалованием ради истины, или же книга написана
так плохо, что цензор мог пропустить ее, не рискуя своим маленьким
состоянием?” Я прочел книгу и убедился, что цензор ничем не рисковал.
Итак, вы советуете мне, Клеобул, или ничего не писать, или написать
плохую книгу.

— Конечно,— ответил Клеобул. — Лучше быть плохим автором и жить
спокойно, нежели, будучи хорошим автором, подвергаться преследованиям.
Правильно сказал один, впрочем довольно сумасбродный, автор, что книга,
над которой зеваешь, не вредит никому.

— Я постараюсь,— возразил я,— написать хорошую книгу и избежать
преследования.

— Желаю вам успеха. Но верный способ достигнуть цели, никого не
раздражая,— это сочинить длинный исторический, догматический и
критический трактат, которого никто не станет читать и который суеверы
могут оставить без ответа. Тогда вы удостоились бы чести красоваться на
одной полке вместе с Яном Гусом, Социном, Цвингли, Лютером и Кальвином,
и через год едва ли кто-нибудь вспомнил бы, что вы написали книгу.
Наоборот, если вы усвоите себе манеру Бейля, Монтеня, Вольтера, Барклая,
Вулстона, Свифта, Монтескье, у вас, конечно, будут шансы оказаться более
долговечным, но как дорого вы заплатите за это преимущество! Дорогой
Арист, знаете ли вы как следует, с кем вы играете? Если у вас сорвется с
пера, что “единосущный” просто бессмысленное слово, вас тотчас же
объявят атеистом; но всякий атеист осужден на вечную муку, а всякий
осужденный должен гореть в огне на том свете и на этом. Вследствие этого
милосердного заключения вас будут гнать и преследовать. Сатана —
служитель гнева божьего, а эти люди, как говорил один из наших друзей,
никогда не откажутся быть служителями ярости сатанинской. Светские люди
позабавятся над вашим сатирическим описанием их нравов; философы
посмеются над насмешками, которыми вы уничтожаете их мнения; но святоши
не понимают шуток, предупреждаю вас. Они все принимают всерьез и скорее
простят вам сто возражений, чем одно острое слово.

— Но не объясните ли вы мне, дорогой Клеобул,— ответил я,— почему
богословы так не любят шуток? Ведь известно, что ничего не может быть
полезнее удачной шутки; а что до неудачной, то ничего, я думаю, не может
быть невинней. Смеяться над тем, в чем нет ничего смешного, все равно
что дуть на зеркало. Влага дыхания сходит с его поверхности сама собой,
и оно снова становится кристально чистым. Нет, решительно, эти чересчур
серьезные господа либо сами не умеют шутить, либо не знают, что истина,
добро и красота не могут быть осмеяны, либо, наконец, чувствуют, что
этих качеств у них нет и в помине.

— Верно, конечно, первое,— сказал Клеобул,— ибо что может быть несноснее
богослова, который разыгрывает из себя остряка? Разве только молодой
военный, разыгрывающий из себя богослова. Дорогой Арист, у вас есть
положение в свете, вы носите известное имя, вы служили с отличием и
доказали на деле свою честность; никто еще не вздумал и, надеюсь, никто
не вздумает отказать вам в приятной внешности и уме; скажу больше,
признавать за вами эти достоинства и быть знакомым с вами должен всякий,
кто хочет иметь успех. По правде говоря, слава хорошего писателя даст
вам так мало новых преимуществ, что вы могли бы пренебречь ею, но
подумали ли вы о том, чем грозит вам репутация посредственного автора?
Знаете ли вы, что тысячи низких душ, завидующих вашим достоинствам, с
нетерпением ждут одного вашего неловкого шага, чтобы безнаказанно
опорочить все ваши блестящие качества? Не рискуйте обрадовать зависть
этим жалким утешением;

пусть она удивляется вам, чахнет и безмолвствует.

Мы собирались продолжать наш разговор, и Клеобул, уже поколебавший меня
своими первыми рассуждениями, в конце концов, пожалуй, задушил бы во мне
авторское тщеславие, так что мое или, вернее, его произведение навеки
осталось бы под замком, как вдруг появился молодой скептик Альсифрон; он
предложил быть арбитром в нашем споре и решил, что раз наша беседа о
религии, философии и светской жизни уже обращается в рукописи, то стоило
бы их напечатать. “Но во избежание всех неприятностей, беспокоящих
Клеобула,— прибавил он,— я советую вам обратиться с этим делом к
какому-нибудь подданному того государя-философа, который прогуливается
иногда, с лавровым венком на челе, по нашим аллеям и отдыхает от своих
благородных трудов в тени наших каштанов,— того самого, который, как вы
слышали, так красноречиво и умно распек недавно Макиавелли. Издайте вашу
рукопись в его владениях, и пусть себе ханжи кричат сколько угодно.

Этот совет вполне отвечал условиям моего спокойствия, моим интересам и
моим порокам, и я последовал ему.

ПРОГУЛКА СКЕПТИКА, ИЛИ АЛЛЕИ.

АЛЛЕЯ ТЕРНИЙ.

1. Завистники не обвинят меня в том, что я растратил миллионные
государственные средства на поездку в Перу за золотым песком или в
Лапландию за соболями. Те, кому Людовик повелел проверить вычисления
великого Ньютона и определить с помощью туаза форму нашей планеты, без
меня поднимались вверх по реке Торнео, я не спускался вместе с ними по
водам Амазонки. Поэтому я не буду рассказывать тебе, дорогой Арист, об
опасностях, которым я подвергался в ледяных краях севера или в знойных
пустынях юга, и уж тем более не буду говорить о пользе, которую извлекут
когда-нибудь, через две или три тысячи лет, география, мореплавание и
астрономия из моего удивительного угломера и моей необыкновенной
зрительной трубы. Я ставлю себе более благородную цель, более близкую
задачу: я хочу просветить и усовершенствовать человеческий разум
повествованием о простой прогулке. Нужно ли мудрецу переплывать моря и
отмечать в своем дневнике варварские имена и необузданные нравы дикарей,
чтобы просвещать цивилизованные народы? Все, что нас окружает, является
предметом для наблюдений. Самые привычные вещи могут показаться нам
чудесами: все зависит от нашего взгляда. Будучи рассеянным, он
обманывает нас; будучи проницательным и сосредоточенным, он приближает
нас к истине.

2. Ты знаешь нашу землю; реши сам, на каком меридиане расположена
небольшая страна, которую я тебе опишу,— я исследовал ее недавно как
философ, потеряв сперва немало времени на то, чтобы объездить ее в
качестве географа. Предоставляю также тебе самому дать различным
населяющим ее народам имена, подходящие к их нравам и характерам,
которые я тебе обрисую. Как ты будешь изумлен, узнав, что живешь среди
них! Но так как эта странная нация состоит из различных классов, то
тебе, может быть, неизвестно, к какому из них принадлежишь ты сам, и я
заранее смеюсь над твоим затруднением, если ты не сумеешь сказать, кто
ты, или над твоим стыдом, если окажется, что твое место в толпе глупцов.

3. Царство, о котором я говорю, управляется государем, имя которого
почти не вызывает разногласий среди его подданных; но нельзя сказать
того же о его существовании. Никто его не видел, а те из его
приближенных, которые утверждают, будто разговаривали с ним, высказались
о нем в таких темных выражениях и приписали ему такие странные,
противоречивые свойства, что одни не переставали с тех пор строить
разные системы для объяснения этой загадки или драться между собой за
свои взгляды, другие же предпочли сомневаться во всем, что говорят про
государя, а некоторые даже решили ничему этому вовсе не верить.

4. Тем не менее его считают бесконечно мудрым, просвещенным,
преисполненным нежности к своим подданным; но так как он решил быть
недоступным, по крайней мере на время, и так как всякое общение с
народом, очевидно, унизило бы его, то выбранный им способ обнародования
законов и изъявления своей воли весьма сомнителен. Люди, якобы
посвященные в его тайны, так часто оказывались безумцами или
мошенниками, что поневоле начинаешь думать, что они и впредь всегда
будут такими же. Два толстых тома, наполненные чудесами и
постановлениями, то весьма странными, то вполне разумными, содержат в
себе его волеизъявления. Эти книги написаны так неровно, что, надо
думать, он был не слишком внимателен при выборе своих писцов или же его
доверием часто злоупотребляли. В первом томе содержатся особые
предписания, подкрепляемые длинным рядом чудес; второй том отменяет эти
первые привилегии и вводит новые, точно так же опирающиеся на чудеса;
отсюда распря между привилегированными лицами. Новые избранники считают
себя исключительными обладателями государевых милостей и презирают
старых как слепцов, а те клянут их как втируш и похитителей. В
дальнейшем я изложу тебе подробнее содержание этого двойного кодекса, а
пока вернемся к государю.

5. Он обитает, по слухам, в каком-то лучезарном, великолепном и
блаженном месте, которое описывается весьма различно в зависимости от
воображения описывающего. Туда придем в конце концов мы все. Двор
государя — общее место встреч, к которому мы все время приближаемся; и
говорят, что мы будем там вознаграждены или наказаны, смотря по тому,
как мы вели себя в пути.

6. Мы рождаемся солдатами; но нет ничего более странного, чем способ,
каким нас зачисляют в войско. Когда мы погружены в такой глубокий сон,
что никто из нас даже не помнит, спал он или бодрствовал, к нам
приставляют двух свидетелей; спящего спрашивают, хочет ли он вступить в
войско; свидетели соглашаются за него, подписывают его обязательство, и
дело сделано: он — солдат.

7. Во всяком военном государстве установлены знаки, дающие возможность
отличать военных и налагать на них наказания как на дезертиров, если они
оставят службу не по приказу или не по крайней необходимости. Так, у
римлян на новобранцах ставили клеймо, закреплявшее их на военной службе
под страхом смертной казни. Та же мера была принята и в нашем
государстве, и в первом томе кодекса было предписано делать всем воинам
отметку как раз на той части тела, которая знаменует мужеский пол. Но
либо наш государь сам передумал, либо прекрасный пол, всегда склонный
оспаривать наши преимущества, счел себя не менее способным к военному
делу и заявил протест,— как бы то ни было, во втором томе этот пункт был
отменен. Штаны перестали быть отличительным признаком военных. Появились
войска в юбках, и государева армия состоит теперь из героев и амазонок,
одетых в одинаковую форму. Военный министр, которому было поручено
придумать ее, остановился на повязке на глазах и белом платье или плаще.
Таков наш военный мундир, и он, без сомнения, больше подходит для лиц
обоего пола, чем первый,— замечательное средство увеличить по крайней
мере вдвое количество войск! Добавлю, между прочим, к чести прекрасного
пола, что мало найдется мужчин, умеющих носить повязку так ловко, как
женщины.

8. Обязанность солдат заключается в том, чтобы хорошо носить свою
повязку и не посадить ни пятнышка на своем платье. Повязка становится от
употребления либо более толстой, либо более тонкой. У одних она
превращается в кусок чрезвычайно плотной материи, у других — в легкий
газ, который может разорваться в любую минуту. Платье без пятнышка и две
одинаково плотные повязки — вот чего никто еще не видел. Вы прослывете
негодяем, если запятнаете свое платье; а если ваша повязка разорвется
или упадет, вас примут за дезертира. О моем платье я не скажу тебе, мой
друг, ни слова. Считается, что хвалить его — значит его пачкать, а
отзываться о нем с презрением значило бы навести тебя на мысль, что оно
грязно. Что до моей повязки, то я уже давно избавился от нее: она ли
сама некрепко держалась, или я тут постарался, но она спала.

9. Нас уверяют, что наш государь обладает всеми знаниями, какие только
возможны, однако наш кодекс, написанный будто бы им самим, более чем
темен. Насколько разумно все, что написано в нем о платье воина,
настолько же смешны пункты, касающиеся повязки. Утверждается, например,
что, когда она сделана из добротной материи, она не только не мешает
видеть, но сквозь нее даже можно узреть бесчисленное множество чудес,
обыкновенно недоступных глазу, и что у нее одно свойство, общее с
гранеными стеклами,— показывать один и тот же предмет сразу в нескольких
местах. В доказательство этих нелепостей приводится такое множество
других, что некоторым дезертирам пришло в голову, не мелкие ли это бесы
внушили нашему законодателю свои мысли и внесли в новый кодекс столько
ребяческой чепухи, которой нет и следа в старом. Но вот что будет для
тебя особенно удивительным: они еще добавили, что знание этих бредней
совершенно необходимо, чтобы быть допущенным во дворец нашего монарха.
Ты, конечно, спросишь меня, что сталось со всеми теми, кто жил до
обнародования нового кодекса. Право, ничего об этом не знаю... Лица,
уверяющие, что они в курсе дела, говорят в оправдание государя, что он
сообщил обо всем этом по секрету своим старым генералам; но они не
оправдывают его за то, что он распустил всех своих старых солдат,
которые жили себе попросту и, конечно, были весьма удивлены, когда,
прибыв ко двору, встретили такой скверный прием за незнание вещей,
которых они никак не могли знать.

10. Войска стоят лагерем в местностях, о которых мало что известно.
Напрасно возвещают, что все там имеется в изобилии; надо думать, живется
там плохо. В самом деле, те, кто вербует нас в войско, не сообщают
ничего определенного, ограничиваются общими фразами, боятся прибавить
лишнее слово и сами отправляются туда как можно позднее.

11. Три дороги ведут туда. Одна, по левую руку, считается самой верной,
хотя в действительности она только самая мучительная. Это длинная узкая
тропинка, крутая, каменистая и заросшая терниями; путнику она внушает
страх, он идет по ней нехотя и всегда готов свернуть в сторону.

12. Прямо простирается другая дорога — широкая, заманчивая, вся усеянная
цветами; она кажется приятно пологой. Невольно хочется идти по ней; она
сокращает путь, что, впрочем, вовсе не достоинство, ибо ввиду ее
привлекательности всякий был бы не прочь идти по ней подольше. Но если
путник осторожен и внимательно присматривается к этой дороге, он
убеждается, что она неровна, извилиста и далеко не безопасна. Он
замечает, что она круто спускается вниз; он видит пропасти под цветами,
он боится сделать неверный шаг; он сворачивает в сторону, но нехотя;
едва забывшись, он возвращается снова,— и нет такого человека, который
не забылся бы на мгновение.

13. Направо идет небольшая темная аллея, обсаженная каштанами и
усыпанная песком, более удобная, чем терновая тропа, менее
привлекательная, чем аллея цветов, более верная, чем они обе; но ее
трудно пройти до конца, потому что песок на ней становится все более и
более зыбучим.

14. В аллее терний ты встретишь власяницы, вретища, бичи для умерщвления
плоти, личины, собрания благочестивых раздумий, мистических побрякушек,
наставления, как предохранить свое платье от пятен или как его очистить,
и великое множество поучений, как носить повязку, чтобы она не
сползала,— поучений, которые бесполезны для глупцов и среди которых нет
ни одного, полезного для здравомыслящих людей.

15. Аллея цветов усеяна картами, домино, серебром, драгоценными камнями,
украшениями, волшебными сказками и романами; куда ни взглянешь, ложа из
свежей зелени и нимфы, чьи прелести, отвергнешь ты их или нет, не сулят
ничего страшного.

16. В каштановой аллее ты найдешь сферы, глобусы, телескопы, книги, тень
и безмолвие.

17. Пробудившись от глубокого сна, во время которого вербуют в войско,
человек оказывается на терновой тропе, одетым в белый плащ, на глазах у
него красуется повязка. Легко себе представить, сколь неудобно
пробираться ощупью сквозь колючие кустарники и крапиву. А между тем есть
солдаты, которые на каждом шагу благословляют провидение, пославшее их
сюда, и искренне радуются беспрестанным царапинам, которые им приходится
получать; они редко поддаются искушению запачкать свое платье и никогда
не пробуют приподнять или разорвать повязку; они твердо верят, что, чем
хуже видишь, тем прямее идешь и что когда-нибудь государь отблагодарит
их столько же за бездействие их глаз, сколько за их усердное попечение о
своем платье.

18. И кто бы мог подумать? Эти безумцы счастливы. Они нисколько не
сожалеют об утрате органа, цену которого не знают; они считают повязку
драгоценным украшением; они скорее пролили бы свою кровь до последней
капли, чем расстались бы с этой повязкой; они радуются при мысли о
белизне своего платья; привычка делает их нечувствительными к шипам, и
они проходят свой путь, распевая в честь государя песни, очень старинные
и не потерявшие своей красоты.

19. Пусть они остаются при своих предрассудках; было бы слишком
рискованно открыть им глаза; может быть, всей своей добродетелью они
обязаны своему ослеплению. Если снять с их глаз повязку, кто знает,
будут ли они по-прежнему так заботиться о своем платье? Иной человек,
прославившийся в терновой аллее, был бы, может быть, прогнан сквозь
строй в цветочной или каштановой;

и наоборот, возможно, что человек, отличившийся в одной из двух
последних аллей, был бы достоин бичевания в первой.

20. На дорожках, подводящих к этой мрачной тропе, ты встретишь людей,
которые тщательно ее изучили; они хвалятся тем, что знают ее, и знакомят
с ней прохожих, но не так наивны, чтобы самим идти по ней.

21. Это вообще самая скверная порода людей, какую я только знаю.
Спесивые, скупые, лицемерные, коварные, мстительные, а главное,
сварливые, они унаследовали от блаженной памяти брата Жана Дезантоммёра
тайну, как убивать своих врагов древком знамени; бывают минуты, когда
они умертвили бы друг друга из-за одного слова, если бы им любезно
разрешили это сделать. Им удалось, не знаю как, убедить новобранцев, что
они обладают исключительной привилегией очищать платья, и благодаря
этому они сделались крайне необходимыми для людей с завязанными глазами,
которые легко верят на слово, что их платье запачкано.

22. Эти ханжи днем торжественно прогуливаются по терновой аллее, а ночи
преспокойно проводят в цветочной. Они утверждают, что какими-то
государевыми законами им воспрещено иметь собственных жен; но они не
удосужились прочесть в тех же законах, что прикасаться к чужим женам им
точно так же воспрещается, и поэтому охотно ласкают жен путников. Ты не
поверишь, сколько им требуется предосторожностей, чтобы скрыть эти
похождения от своих ближних, ибо они усердно занимаются тещ что срывают
маски друг с друга. Когда им это удается, что бывает нередко, в их аллее
начинают по этому поводу благочестиво вздыхать, в цветочной громко
хохочут, а в нашей лукаво посмеиваются. Если из-за их проделок мы теряем
кое-кого из наших, то это искупается для нас тем, что мы можем поднять
их на смех; ибо, к стыду рода человеческого, острая шутка опасна для
людей не меньше, а даже больше, чем рассуждение.

23. Чтобы дать тебе о них еще более точное представление, я должен
теперь описать, как эта весьма многочисленная корпорация вожатых
образует своего рода главный штаб с высшими и низшими чинами, с большим
или меньшим жалованьем в зависимости от ранга, с различными флагами и
мундирами. Разнообразию тут нет пределов.

24. Во-первых, существует вице-король, который из боязни занозить себе
ступни, ставшие слишком изнеженными, передвигается только в колеснице
или на носилках. Он учтиво называет себя смиренным слугой всех, но не
возражает, когда его приспешники заявляют, что все кругом его рабы; они
повторяют это так часто, что уверили в этом наконец глупцов, то есть
очень многих людей. Правда, на некоторых участках аллеи терний
встречаются новобранцы, у которых повязка начинает протираться; они
оспаривают мнимое право вице-короля на деспотическую власть, выдвигая
против него старые документы, где содержится решение собрания
Генеральных штатов. Но вместо ответа он тотчас же пишет им, что они
неправы, потом сговаривается в один миг со своими приближенными, и, если
мятежники не сдаются, он лишает их жалованья и пенсий и отбирает у них
все снаряжение, а иногда расправляется с ними и более круто. Есть
молодцы, которых он высек, как мальчишек. За их счет он обзавелся
довольно крупным имением, главная продукция которого — веленевая бумага
и мыло, ибо он первый в мире выводчик пятен в силу особой привилегии,
которую он использует очень охотно, когда ему за это платят. Его первые
предшественники ходили пешком по аллее терний. Кое-кто из его потомков
заблудился в аллее цветов. Некоторые прогуливались под нашими каштанами.

25. Под началом этого владыки, которого ты принял бы за отца Яфета
Армянского, так он жеманен и так любит щеголять своими шапочками,
состоят губернаторы и их помощники; одни из них измождены и тощи, другие
пышут здоровьем и румяны, третьи ловки и изящны. Они образуют рыцарский
орден, отличительный знак которого — длинная крючковатая палка и
головной убор, заимствованный у жрецов Кибелы, на которых они, впрочем,
в остальных отношениях отнюдь не похожи — это они доказали на деле. Они
выполняют функции наместников государя; вице-король называет их своими
слугами. Они также торгуют мылом, но оно похуже качеством, а потому и
подешевле, чем мыло вице-короля; кроме того, они знают секрет
приготовления такого же чудодейственного бальзама, как бальзам Хвастуна.

26. За ними следуют многочисленные кадры офицеров, распределенных по
отдельным постам. Каждый из них получает, как спаги у турок, более или
менее доходное военное поместье или хутор; поэтому большинство из них
ходят пешком, некоторые ездят верхом и очень немногие — в колясках. Их
обязанность — проводить занятия с рекрутами, комплектовать войска,
усыплять новобранцев проповедями о том, что необходимо как следует
носить повязку и отнюдь не пачкать свое платье — две задачи, к которым
они сами относятся довольно небрежно, так как они, очевидно, слишком
заняты заботой о повязках и чисткой платья других, ибо это тоже входит в
их обязанности.

27. Я чуть не забыл упомянуть о небольшом отдельном отряде, члены
которого носят шапочку, украшенную пионом, с накидкой из кошачьей
шкурки. Эти люди выдают себя за официальных защитников прав государя,
существование которого большинство из них не признает. Не так давно в
этом отряде появилось вакантное место. Три конкурента притязали на него:
один глупец, один негодник и один дезертир, иначе сказать — невежда,
распутник и атеист; место досталось дезертиру. Они все время спорят на
варварском жаргоне о государевом кодексе, который они толкуют и
комментируют по своему произволу и над которым явно потешаются. Поверишь
ли, один из их полковников утверждал, что, когда сын государя проводит
генеральный смотр подданных своего отца, он может с таким же успехом
воплотиться в корову, как и в человека. Старики из этого отряда болтают
вздор так ловко, точно они всю жизнь ничего другого не делали. Молодым
начинает надоедать их повязка; у них осталось от нее только очень тонкое
полотно, а иногда и того уже нет. Они довольно свободно разгуливают по
цветочной аллее и общаются с нами под нашими каштанами, но всегда в
сумерках и тайком.

28. Наконец, имеются еще вспомогательные войска под командой очень
богатых полковников. Это настоящие головорезы: они живут тем, что грабят
путников. О большинстве из них рассказывают, что они когда-то ловко
обирали тех, кого доставляли в гарнизонный лагерь: у одного захватывали
замок, у другого ферму, у этого лес, у того пруд — и таким путем создали
свои просторные отдохновительные приюты, расположенные между аллеей
терний и аллеей цветов. Некоторые из их стариков ходят с протянутой
рукой из дома в дом или продолжают раздевать прохожих. Эти презренные
войска разделены на полки, из которых каждый имеет свое знамя, странную
форму и еще более странные уставы. Не жди от меня описания их
разнообразного оружия. Почти все носят вместо каски нечто вроде
подвижного слухового окна или конусообразную покрышку, которая то
покрывает им голову, то ниспадает на плечи. Они сохранили усы сарацин и
римские сандалии. Из этих именно войск набираются в некоторых местах
аллеи терний армейские судьи, лучники и палачи. Этот военный совет
весьма суров: он приказывает сжигать живьем путников, которые
отказываются надеть повязку или носят ее не так, как следует, а также
дезертиров, которые ее снимают,— причем все это делается милосердия
ради. Из этих же войск, и особенно из одного большого черного отряда,
выходят толпы вербовщиков, заявляющих, что государь поручил им набирать
войска за границей, вербовать солдат в чужих краях и убеждать подданных
других монархов сбросить выданное им платье, кокарду, шапку и повязку и
надеть форму, принятую в аллее терний. Когда эти вербовщики попадаются,
их вешают, если только они сами не становятся перебежчиками, и по
большей части они предпочитают переметнуться, чем быть повешенными.

29. Не все так предприимчивы, не все ищут приключений в далеких
варварских странах. Многие, замкнувшись в более узкой сфере, выбирают
себе различные занятия, смотря по своим способностям и по указанию
начальников, которые искусно используют их в интересах своих отрядов.
Тот, кого природа одарила верной памятью, красивым голосом и некоторой
долей нахальства, будет без устали кричать прохожим, что они не туда
идут, не указывая им, однако, правильного пути; он будет загребать
деньги за свои советы, хотя вся его заслуга состоит в повторении того,
что до него уже говорили тысячи других, так же плохо осведомленных, как
и он. Тот, у кого есть смекалка и кто умеет болтать вздор и интриговать,
станет жить в помещении, похожем на ящик, где проведет половину своей
жизни в выслушивании признаний — редко занимательных, по большей части
лживых, но всегда прибыльных. Уныние и тоска царят обычно в этих
жилищах. Но бывали случаи, что в них тайком проникала запретная любовь,
овладевала неискушенными сердцами и увлекала юных паломниц в аллею
цветов, которую им показывали под тем предлогом, что, ознакомившись с
нею, легче будет идти по аллее терний. В похожих на ящик жилищах
раскрывается все:

тайны, богатства, дела, любовные похождения, интриги, муки ревности. Все
используется, и советы редко даются даром. Тот же, у кого нет ни
воображения, ни таланта, погрузится в науку о числах или займется
переписыванием чужих мыслей. Иной ослепнет над заржавелым куском бронзы,
стараясь определить по нему, когда был основан город, о котором уже
тысячу лет ничего не слышно, или будет мучиться десять лет подряд над
тем, чтобы оболванить какого-нибудь способного от рождения ребенка, и
достигнет наконец своей цели. Некоторые владеют кистью, заступом,
напильником или рубанком; очень многие предпочитают совсем ничего не
делать и лишь трубить о своей значительности. Тот, кто знает этих людей,
опасается их или избегает, и многие думают, что знают их, хотя мало кто
знает их до конца.

30. Поразительно, с каким доверием и предупредительностью относятся к
тем, кто живет в ящиках. Послушать их самих — они владеют средством
исцелять все беды. Это средство состоит в следующем: ревнивому мужу
говорят, что его жена вовсе не кокетка или что он должен ее любить,
несмотря на ее кокетство; женщине легкого поведения — что она обязана
жить со своим шестидесятилетним супругом; министру — что он должен быть
честен; торговцу — что он напрасно занимается ростовщичеством;
неверующему — что следовало бы верить, и так далее “Ты хочешь
исцелиться?” — говорит шарлатан больному. “Да, хочу”,— отвечает тот.
“Иди же, и ты будешь исцелен”. Простаки уходят вполне удовлетворенные и,
пожалуй, на самом деле чувствуют себя лучше.

31. Не так давно среди вожатых образовалась довольно многочисленная
секта крайне суровых людей, которые стали пугать путников требованием,
чтобы их платье блистало совершенной белизной: они стали вопить в домах
и храмах, на улицах и на крышах, что малейшее пятнышко — неизгладимый
порок; что мыло вице-короля и губернаторов никуда не годится; что надо
доставать мыло непосредственно со складов государя и растворять его в
слезах; что государь раздает мыло gratis, но в очень малых количествах и
получить его может далеко не всякий. И как будто колючих терний,
которыми усеяна дорога, было мало, эти бешеные люди усеяли ее капканами
и рогатками, так что идти по ней стало уже совершенно невозможно.
Путники пришли в отчаяние, со всех сторон стали раздаваться вопли и
стоны. Ввиду невозможности продолжать путь по столь мучительной дороге
многие были готовы броситься в аллею цветов или перейти под наши
каштаны, но черный отряд изобрел пуховые туфли и бархатные рукавицы. Эта
мера предотвратила повальное бегство.

32. Кое-где встречаются большие вольеры; в них содержатся птицы, причем
только самки. Здесь богомольные самки попугаев гнусавят чувствительные
речи или поют на жаргоне, которого сами не понимают; там стонут молодые
горлинки, оплакивая утрату свободы; еще дальше порхают и опьяняются
собственным щебетанием коноплянки, которым вожатые свистят для
развлечения, подходя к решеткам их клетки. Те из поводырей, или бродячих
шарманок, у которых есть кое-какие связи в аллее цветов, приносят им
оттуда букетики из ландышей и роз. Мука этих пленниц в том, что они
слышат, как мимо них проходят путники, и не могут упорхнуть вслед за
ними. Впрочем, их клетки просторны и опрятны, в них кладут вдоволь проса
и леденцов.

33. Теперь ты имеешь представление об армии и ее начальниках. Обратимся
к военному кодексу.

34. Это своего рода мозаика, составленная сотней различных мастеров, из
которых каждый добавлял камешки по собственному вкусу; хорош ли был этот
вкус, суди сам.

35. Кодекс состоит из двух томов. Первому положил начало около 45 317 г.
китайской эры один старый пастух, отлично умевший жонглировать посохом и
слывший в придачу великим магом, что он и доказал своему хозяину,
который не хотел ни уменьшить его оброк, ни освободить от барщины его и
его родственников. Преследуемый стражниками, он покинул свой родной край
и укрылся у одного хуторянина; там он сорок лет пас баранов в пустыне и
одновременно занимался колдовством. И вот он уверяет, что однажды —
честное слово — видел нашего государя, не видя его, и был им возведен в
звание главного наместника, получив маршальский жезл. Наделенный такими
полномочиями, он возвращается на родину, подстрекает к бунту своих
родных и друзей и призывает их следовать за ним в страну, которая, по
его словам, принадлежала когда-то их предкам и в которой те
действительно бывали. В один момент бунтовщики собираются на его призыв,
и он заявляет о своем намерении хозяину имения; тот отказывается
отпустить их и поступает с ними как с мятежниками. Тогда старый пастух
бормочет сквозь зубы несколько слов, и все - пруды нашего барона
оказываются отравленными. На другой День он насылает порчу на овец и
лошадей. Еще через несколько дней он насылает на помещика и всех его
домочадцев чесотку и понос. После множества таких проделок он поражает
смертоносной язвой его старшего сына и всех взрослых парней деревни.
Тогда помещик соглашается отпустить бунтовщиков; они уходят, опустошив
предварительно его замок и ограбив остальных жителей. Возмущенный
дворянин садится на коня и во главе своей челяди пускается в погоню. Но
бандиты уже успели благополучно перейти вброд какую-то реку; удача
сопутствовала им: их бывший хозяин, не знавший этой реки, попытался
переехать ее несколько ниже и утонул почти со всеми своими * людьми.

36. Прежде чем добраться до страны, которая была им обещана, они долго
блуждали в пустыне, где их вождь развлекал их своими колдовскими
фокусами, пока они все не перемерли. Как раз в это время он занялся от
скуки сочинением истории своего народа и составлением первой части
кодекса.

37. Написанная им история целиком основана на рассказах, которые деды
передавали у домашнего очага своим детям, усвоив их, в свою очередь, от
дедов, и так далее вплоть до первого прадеда. Самый верный секрет, как
не извратить истину событий!

38. В этой истории рассказывается, как наш монарх, основав свое
государство, взял немножко грязи, дунул на нее, вдохнул в нее жизнь и
сотворил таким образом первого солдата; как жена, которую он ему дал,
съела скверное блюдо и этим запятнала своих детей и всех их потомков
так, что они стали ненавистны государю; как войско стало умножаться; как
солдаты сделались настолько дурными, что государь утопил их всех, за
исключением небольшой группы, начальник которой был довольно порядочным
человеком; как дети этого последнего вновь заселили мир и
распространились по земле; как наш государь, чуждый всякого лицеприятия,
возлюбил, однако, только часть нового человечества, признав ее своим
народом; как этот народ по его воле родился от женщины, уже утратившей
способность рожать детей, и от довольно бодрого старика, который изредка
слал со своей служанкой. Тут-то и начинается, собственно говоря, история
тех первых избранников, о которых я говорил тебе, — тут мы входим в
детали их родословной и их приключений.

39. Об одном из этих родоначальников рассказывается, например, что
государь повелел ему зарезать собственного сына и что отец уже готов был
повиноваться, как вдруг явился нарочный с известием, что невинный
помилован;

о другом мы читаем, что его воспитатель, отправившись напоить лошадь,
нашел ему хорошенькую любовницу; о третьем — что он обманывал того, кто
был ему дважды тестем, а сначала обманул собственного отца и старшего
брата, что он спал с двумя сестрами и затем с их служанками; о четвертом
— что он спал с женой своего сына;

о пятом — что он нажил большое богатство отгадыванием загадок и
прекрасно устроил свою семью в вотчине одного господина, у которого
служил управляющим; и почти обо всех — что их посещали чудесные сны, что
они видели воочию всякие небылицы, встречались с духами и отважно
дрались с домовыми. Таковы великие события, о которых старый пастух
поведал потомству.

40. Что касается кодекса, то вот его главнейшие статьи. Я уже - сказал о
черном пятне, из-за которого мы сделались ненавистны государю. Угадай,
что было предпринято для того, чтобы вернуть его милость, столь странным
образом потерянную! Нечто еще более странное: у всех детей отрезали
крошечный кусочек плоти (об этой операции я уже говорил) и обязались
ежегодно съедать, собравшись всей семьей, лепешку без масла и без соли,
с салатом из сухих одуванчиков. Другое обязательство заключалось в том,
чтобы один день в неделю проводить со связанными на спине руками.
Каждому было приказано обзавестись повязкой и белым платьем, которое под
страхом смертной казни предписывалось стирать в крови ягненка и в чистой
воде — происхождение повязок и белых платьев относится, как видишь, к
очень древним временам. Для этой цели в полках были учреждены роты
мясников и водовозов. Десять небольших рукописных строчек заключали в
себе все приказы государя; вождь наших переселенцев обнародовал их и
затем спрятал в ларец из палисандрового дерева, который по части
прорицаний ничуть не уступал треножнику дельфийской сивиллы. Остальное
представляло собой беспорядочный набор произвольных постановлений о
форме рубашек и плащей, о распорядке трапез, о качестве вин, о большей
или меньшей удобоваримости различных сортов мяса, о времени для
прогулок, для сна и для других вещей, которые человек делает, когда не
спит.

41. Старый пастух, опираясь на поддержку одного из своих братьев,
которого он обеспечил крупным доходом, ставшим наследственным в его
семье, захотел насильственно подчинить своих спутников всем этим
постановлениям. Но тут поднялся ропот, люди собрались толпой, стали
оспаривать его власть, и он потерял бы ее безвозвратно, если бы не
уничтожил мятежников, проведя подкоп под тот участок земли, на котором
они жили. Это событие было истолковано как месть небес, и наш чудотворец
никого в том не разубеждал.

42. После множества других приключений наконец приблизились к стране,
которую предстояло завоевать. Вождь переселенцев, не желавший брать на
себя ручательство за это дело и любивший воевать только издалека,
удалился от своих подданных в пещеру и умер там голодной смертью,
предварительно крепко заповедав им не давать пощады своим врагам и быть
великими ростовщиками — две заповеди, которые они выполнили на диво.

43. Я не буду останавливаться ни на их победах, ни на том, как они
основали новое государство, ни на разных переворотах, происходивших там.
Все это нужно искать в самой книге, в которой ты познакомишься, если
сможешь, с историками, поэтами, музыкантами, романистами и глашатаями,
возвещавшими о будущем прибытии сына нашего монарха и о реформе кодекса.

44. Наконец он действительно явился, но не в пышном окружении, которое
приличествовало бы его происхождению, а как один из тех искателей
приключений, которым удавалось когда-то основывать или завоевывать
царства с горсткой смелых и решительных сподвижников. Такая уж тогда
была мода. Соотечественники долго принимали его за обыкновенного
человека; но в один прекрасный день они с удивлением услышали, что он
выдает себя за государева сына и присваивает себе право изменить старый
кодекс, за исключением лишь десяти строк, и утвердить в замен новый. Он
был прост в своих привычках и речах. Он возобновил под страхом смертной
казни ношение повязки и белого платья. Относительно последнего он дал
превосходные предписания, еще более трудные для выполнения;

но о повязке он высказал странные мысли. Некоторые из них я уже сообщил
тебе; выслушай теперь другие. Он утверждал, например, что с этой
повязкой на глазах можно явственно увидеть, как его отец, он сам и еще
третье лицо, являющееся одновременно его братом и его сыном, сливаются в
нераздельное единство. Ты, конечно, вспомнишь тут о Герионе древних. Но
я прощаю тебе попытку объяснить чудо с помощью басни. Несчастный, ведь
ты не знаешь тайну круговращения. Ты ничего не слыхал о божественной
пляске, в которой три государя вечно обращаются один вокруг другого. Сын
говорил даже, что он станет со временем большим вельможей и что его
посланцы будут задавать пиры. Это предсказание оправдалось. Первые из
тех, кто получил это почетное звание, устраивали недурные обеды и
основательно выпивали за здоровье своего господина; но их преемники
стали бережливее. Они открыли, не знаю как, что их господин обладает
способностью вмещаться в кусочек хлеба и что его могут тогда
проглатывать целиком в одно мгновение сотни тысяч его друзей, не
испытывая при этом никакой тяжести в желудке, хотя он и был ростом в
пять футов и шесть дюймов; в связи с этим было решено заменить обеды
простыми завтраками без выпивки. Некоторые солдаты, любившие выпить,
возроптали. Дело дошло до оскорблений, а там и до драки; было пролито
много крови; и эта распря, повлекшая за собой две другие, привела к
тому, что население аллеи терний уменьшилось вдвое и находится на грани
полного исчезновения. Упоминаю об этом обстоятельстве как об образчике
того мира, который новый законодатель принес в царство своего отца. Об
остальных его идеях скажу лишь несколько слов; они были наскоро записаны
его секретарями, из которых главнейшими были один продавец свежей рыбы и
один сапожник из бывших дворян.

45. Этот последний, весьма речистый от природы, наговорил что-то
неслыханное о чудодейственных свойствах некоей невидимой трости, которую
государь подает, по его словам, всем своим друзьям. Понадобились бы
целые тома, чтобы передать тебе хотя бы вкратце все то, что выдумали,
написали, наговорили вожатые (при этом расправляясь друг с другом
кулаками) относительно природы, действенной силы и свойств этой палки.
Одни утверждали, что без нее нельзя ступить ни шагу; другие — что она
совершенно бесполезна, были бы только здоровые ноги и искреннее желание
ходить. Одни заявляли, что она становится жесткой или гибкой, прочной
или слабой, короткой или длинной в зависимости от того, в какие руки она
попадет, и от того, насколько трудна дорога, и что тот, у кого ее нет,
виноват сам; другие уверяли, что государь никому не обязан давать ее,
что он многим отказывает в ней и даже иногда отнимает ее у тех, кому дал
ее раньше. Все эти мнения основывались на большом трактате о тростях,
сочиненном одним бывшим преподавателем риторики в качестве комментария к
тому, что было написано продавцом свежей рыбы о значении костылей.

46. А вот другой вопрос, вызвавший не меньше разногласии,— вопрос о
бесконечной благости нашего государя, которую упомянутый ритор будто бы
примирил с его заранее принятым непреклонным решением навсегда удалить
от своего двора и бросить в темницу без надежды на помилование всех тех,
кто не был записан в его войска, то есть бесчисленные народы, никогда
ничего не слыхавшие и не имевшие возможности слышать о нем, а также
многих других, которых он не удостоил милостивого взгляда или подверг
опале за непослушание их прадеда, будучи в то же время благосклонным к
другим, не менее виновным, словно он играет судьбами людей в орла и
решку. Наш вожатый, впрочем, и сам сознавал нелепость своих мыслей. И уж
бог ведает, как он выпутывается из созданных им же самим чудовищных
затруднений. Когда, выбившись из сил, он наконец совсем теряет голову,
он вдруг восклицает: “Берегись ловушки!” И все, кто вслед за ним
изображают нашего государя таким же варварским самодуром, повторяют
хором: “Берегись ловушки!” Ко всем этим вывертам и множеству других
такого же достоинства в аллее терний относятся уважительно. Путники,
идущие по ней, считают их за истину и даже находят, что, окажись хотя бы
только один из них ложью, то же самое пришлось бы сказать обо всех.

47. Между тем сторонники старого кодекса возмутились против сына
государя и потребовали, чтобы он предъявил свою родословную и
соответствующие доказательства. “Мои дела,— гордо сказал он им,— должны
доказать мое происхождение”. Ответ прекрасный, но едва ли способный
удовлетворить многих аристократов. Стали говорить, что он поносит память
старого пастуха, и под этим предлогом роты мясников и водовозов, которые
он грозился расформировать и заменить отрядами сукновалов и выводчиков
пятен, составили заговор против него. Заговорщики подкупили его
казначея; он сам был схвачен, приговорен к смерти и, того хуже, в самом
деле казнен. Его друзья объявили, что он умер и не умер, что через три
дня после своей смерти он явился вновь, но что прошлый опыт удержал его
при дворе отца, так что с тех пор его больше не видели. Уходя, он
поручил своим друзьям собрать его законы, обнародовать их и настаивать
на их выполнении.

48. Ты понимаешь, конечно, что немые законы поддаются всевозможным
толкованиям; так и случилось с его законами. Одни нашли их слишком
снисходительными, другие — слишком суровыми; кое-кто усмотрел в них
нелепости. По мере своего образования и роста новая корпорация начала
сталкиваться с внутренними раздорами и внешними препятствиями. Мятежники
не оказывали ни малейшей пощады своим спутникам, и те и другие не
встречали пощады у своих общих врагов. Однако время, предрассудки,
воспитание и упорная приверженность к запретным новшествам увеличивали
число этих энтузиастов. Вскоре они стали собираться толпами и обижать
своих хозяев. Сначала их наказывали как безумцев, а потом как
бунтовщиков. Но большинство из них, твердо веря, что лучше всего угодишь
своему государю, если позволишь убивать себя ради того, чего сам не
понимаешь, шли на самые позорные и тяжкие муки, и вскоре мятежники или
глупцы прослыли героями; поразительный результат красноречия вожатых!
Таким-то образом аллея терний стала постепенно заселяться. Вначале она
была очень пустынна, и лишь через много лет после смерти сына нашего
монарха у него появились войска и о нем начали поговаривать.

49. Из сказанного мною ты уже можешь заключить, что никто в мире не
совершил столь великих дел, как он. Знай, однако, что никто в мире не
прожил свою жизнь и не умер в большей неизвестности. Я мог бы тотчас же
объяснить тебе, в чем тут дело, но предпочитаю передать тебе разговор
одного старого обитателя аллеи каштанов с некоторыми из лиц, заселивших
аллею терний. Я прочел об этом разговоре у одного автора, который
показался мне весьма осведомленным о событиях того времени. "О жизни,
чудесах и истории Иисуса Христа". Он рассказывает, что обитатель аллеи
каштанов обратился сперва к соотечественникам того, кто выдавал себя за
сына нашего государя, и они ответили ему, что образовалась секта
мечтателей, выдающих за сына и посланца великого духа какого-то
обманщика и смутьяна, который по приговору местных судей был распят.
Тогда Менипп — так звали нашего обитателя аллеи каштанов — стал
расспрашивать жителей аллеи терний. “Да,— ответили они ему,— наш вождь
был распят, как бунтовщик; но это был божественный человек, все действия
его были чудесны. Он изгонял бесов, исцелял хромых, возвращал зрение
слепым, воскрешал мертвых, воскрес сам и вознесся на небо. Очень многие
из наших видели его, и весь край был свидетелем его жизни и его
чудотворных подвигов”.

50. “Это поистине прекрасно,— сказал Менипп,— очевидцы стольких чудес,
конечно, все перешли к нему на службу: все жители страны поспешили
обзавестись белым платьем и повязкой...” “Увы, нет! — ответили те.—
Люди, которые пошли за ним, были ничтожны по числу в сравнении с
остальными: у этих последних были глаза, но они не видели, были уши, но
они не слышали...” “Ага! — сказал Менипп, несколько оправившись от
своего удивления.— Теперь я понимаю, в чем дело: здесь были замешаны
заклинания, столь обычные для вашего народа. Но скажите мне прямо:
действительно ли все было так, как вы рассказываете? Правда ли, что
великие подвиги вашего начальника были принародными?” “Еще бы! —
ответили те,— они совершались на глазах у всего края. Всякий, каким бы
недугом он ни страдал, если он только мог прикоснуться к краю его
одежды, когда тот проходил мимо, исцелялся в ту же минуту. Он несколько
раз накормил пять или шесть тысяч добровольцев едой, которой еле хватало
на пять-шесть человек. Не говоря о бесконечном множестве других чудес,
скажем только, что он однажды воскресил мертвого, которого несли
хоронить. Другой раз он воскресил покойника на четвертый день после
похорон”.

51. “Что касается этого последнего чуда,— сказал Менипп,— то я убежден,
что все видевшие его пали к его ногам и стали почитать его как бога”.
“Да, кое-кто поверил и перешел к нему, но не все,— был ответ.—
Большинство, напротив, тут же побежало рассказать о виденном мясникам и
водовозам, его смертельным врагам, чтобы еще больше ожесточить их против
него. Остальные его дела всегда приводили к тому же. Если немногие из
тех, которые были их очевидцами, следовали за ним, то лишь потому, что
он от века предназначил их к тому, чтобы идти под его знаменами. Тут в
его поведении была даже некоторая странность: он особенно любил бить в
барабан как раз в тех местах, где, как он сам предвидел, не
обнаруживалось никакой склонности служить ему”.

52. “Право же,— ответил Менипп,— либо вы сами слишком простоваты, либо
ваши противники глупцы. Я легко представляю себе (и ваш пример
утверждает меня в этой мысли), что люди могут быть настолько глупы,
чтобы вообразить себя очевидцами чудес, которых они вовсе не видели; но
невозможно представить себе людей настолько тупых, чтобы они отказались
поверить в такие поразительные чудеса, как те, о которых вы
рассказываете. Следует признать, что ваша страна рождает людей,
нисколько не похожих на людей других стран. У вас происходят вещи,
которых не увидишь ни в каком другом месте земного шара”.

53. Менипп изумлялся легковерию этих простаков, которые казались ему
первостатейными фанатиками. Но чтобы полностью удовлетворить свое
любопытство, он прибавил таким тоном, словно хотел взять обратно свои
последние слова: “То, что я слышал от вас, так чудесно, так странно и
ново, что я с удовольствием узнал бы подробнее все, что касается вашего
вождя. Вы очень обяжете меня, если поделитесь со мной всем, что вам о
нем известно. Столь божественный человек заслуживает, конечно, чтобы
весь мир был осведомлен о малейших событиях его жизни...”

54. Не успел он это произнести, как Марк, один из первых поселенцев
аллеи терний, надеявшийся, может быть, сделать из Мениппа солдата,
принялся подробно рассказывать о подвигах своего полковника — о том, как
он родился от девы, о том, как волхвы и пастухи признали его
божественность, когда он был еще в пеленках о чудесах, сотворенных им в
детстве и в его последние годы, о его жизни, смерти и воскресении. Ничто
не было забыто. При этом Марк не ограничился только делами сына
человеческого (так называл себя иногда его господин, особенно в тех
случаях, когда было опасно величать себя пышными титулами), но
воспроизвел также его речи, проповеди и отдельные изречения. Словом, это
было исчерпывающее изложение как его биографии, так и установленных им
законов.

55. Когда Марк кончил, Менипп, слушавший его терпеливо и не перебивая,
взял слово и стал говорить, но таким тоном, который явно показывал, что
он не очень-то намерен пополнить число новобранцев... “Правила вашего
вождя,— сказал он,— нравятся мне. Они, как я вижу, совпадают с
правилами, которые проповедовались всеми разумными людьми в течение
четырехсот лет и больше до него. Вы считаете их новыми, и они, может
быть, действительно таковы для народа неразвитого и грубого; но они
стары для остальных людей. Однако они внушают мне вот какую мысль:
удивительно, что человек, проповедовавший их, был столь мало
последовательным и столь заурядным в своих действиях. Я не понимаю, как
ваш полковник, столь превосходно мыслящий в нравственных вопросах, мог
натворить столько чудес”.

56. “Если его мораль для меня не нова,— продолжал Менипп,— то,
признаюсь, я не могу сказать того же о его чудесах: они для меня
совершенно новы, а между тем в них не должно бы быть ничего нового ни
для меня, ни для кого бы то ни было. Ваш начальник жил совсем недавно;
все пожилые люди были его современниками. Неужели вы в самом деле
думаете, что в такой часто посещаемой провинции империи, как Иудея,
могли происходить столь необычайные дела, и происходить три-четыре года
подряд, а никто о них и не услышал? В Иерусалиме находится наш
губернатор и многочисленный гарнизон; в нашей стране полно римлян; между
Римом и Яффой все время идет торговля, а мы даже и не знали о
существовании вашего вождя. Его соплеменники могли видеть или не видеть
творимые им чудеса, как им было угодно; но остальные люди видят
обыкновенно то, что у них перед глазами, и только это и видят. Вы мне
говорите, что наши солдаты засвидетельствовали чудеса, происшедшие при
его смерти и воскресении,— и землетрясение, и густой мрак, затмивший на
три часа солнечный свет, и все прочее. Но когда вы мне рассказываете,
что они были поражены, объяты ужасом, повержены в прах и пустились в
бегство при виде ангела, сошедшего с неба, чтобы отвалить камень от его
могилы, и когда вы затем уверяете, что те же солдаты из низкой корысти
отказались подтвердить чудеса, столь их поразившие, что они чуть ли не
умерли со страху, то вы забываете, что это были люди, или, по крайней
мере, превращаете их в идумейцев, точно воздух вашей родины обладает
свойством завораживать глаза и расстраивать разум иноземцев, которые им
дышат. Поверьте, если бы ваш вождь совершил хоть малейшую часть того,
что вы ему приписываете, то об этом узнали бы император, Рим, сенат,
весь мир. Этот божественный человек сделался бы темой наших бесед и
предметом всеобщего поклонения, а между тем о нем всё еще ничего не
знают. Вся Иудея, за исключением немногих ее жителей, считает его
обманщиком. Поймите по крайней мере, Марк, что потребовалось чудо
гораздо большее, чем все чудеса вашего вождя, чтобы окутать тьмой такую
открытую, такую блистательную, такую необычайную жизнь, какая выпала ему
на долю. Признайте же свое заблуждение и откажитесь от своих бредней;
ведь ясно, что всеми чудесными свойствами, которыми вы украшаете его
биографию, он обязан исключительно вашему воображению”.

57. Марк помолчал несколько минут, озадаченный словами Мениппа, но затем
заговорил с энтузиазмом: “Наш вождь — сын всемогущего бога; он наш
мессия, наш спаситель, наш царь. Мы знаем, что он умер и воскрес.
Блаженны те, которые видели его и уверовали; но еще блаженнее те,
которые поверят в него, не видя. Рим, откажись от своего неверия!
Надменный Вавилон, покройся вретищем и посыпь себя пеплом, покайся;
спеши, ибо времени мало, твое падение близко, твое владычество идет к
концу. Но что я говорю о твоем владычестве? Весь мир изменит свой лик,
сын человеческий появится на облаках и будет судить живых и мертвых. Он
грядет, он уже у дверей. Многие из живущих ныне станут очевидцами этих
событий”.

58. Менипп, которому этот ответ пришелся не по вкусу, распростился с
толпой и покинул аллею терний, предоставив энтузиасту ораторствовать
перед новобранцами и вербовать новых приверженцев.

59. Ну так как же, Арист, что ты думаешь об этой беседе? Я предвижу твой
ответ. “Согласен,— скажешь ты,— что эти идумейцы, наверное, были
большими глупцами; но невозможно, чтобы в целом народе не нашлось ни
одного человека с головой. У фивян, самого тупоумного греческого
племени, был свой Эпаминонд, свой Пелопид, свой Пиндар; и мне хотелось
бы услышать беседу Мениппа не только с апостолом Иоанном или
евангелистом Марком, но также с историком Иосифом или философом Филоном.
Толпе глупцов всегда было позволительно верить в то, что не гнушались
признать даже немногие разумные люди, и безмозглая доверчивость первых
никогда не могла опорочить просвещенное свидетельство вторых. Поведай же
мне:

что сказал Филон о начальнике аллеи терний?.. Ничего.— Что думал о нем
Иосиф?.. Ничего, — Что рассказал о нем Юст Тивериадский?.. Ничего”. И
как же ты хочешь, чтобы Менипп беседовал о жизни и делах этого человека
с лицами хоть и весьма образованными, но никогда ничего о нем не
слыхавшими? Они не забыли ни об Иуде Галилейском, ни о фанатике
Ионафане, ни о бунтовщике Тевде; но они умолчали о сыне твоего государя.
Как же это так? Неужели они не различили его в толпе плутов, которые
появлялись один за другим в Иудее и, едва появившись, тотчас же
исчезали?

60. Обитателей аллеи терний задело унизительное для них молчание
современных историков об их вожде и еще большее презрение, которое
испытывали к их войску давние обитатели аллеи каштанов. Что же они
надумали, оказавшись в таком положении? Уничтожить следствие, уничтожив
причину. “Как это,— воскликнешь ты,— уничтожив причину? Я тебя не
понимаю. Неужели они заставили Иосифа говорить через несколько лет после
его смерти?..” Представь себе, что ты догадался: они вставили в его
историю похвалу их начальнику. Но подивись их неумелости: так как они не
смогли ни придать правдоподобие сочиненному ими отрывку, ни выбрать для
него подходящее место, то подлог вышел совершенно явным. Иосифу,
еврейскому историку, первосвященнику своего народа, ревностно преданному
религиозным законам, они вложили в уста слова одного из вожатых; и куда
же они включили эти слова? В такое место, где они нарушают весь смысл
речи автора. “Но мошенники не всегда понимают свои собственные
интересы,— говорит автор, у которого я заимствовал беседу Мениппа с
Марком.— Желая слишком многого, они часто не получают ничего. Две
строчки, с умом вставленные в другом месте, принесли бы им больше
пользы. К злодеяниям Ирода, так подробно описанным у еврейского
историка, который его не любил, нужно было бы прибавить избиение
вифлеемских младенцев, о котором тот не говорит ни слова”.

61. Ты сам обдумаешь все это, а пока вернись со мной еще раз в аллею
терний.

62. Среди тех, кто влачится по ней ныне, есть некоторые, придерживающие
повязку обеими руками, точно она стремится вырваться изо всех сил. По
этому признаку ты тотчас отличишь людей с хорошими головами; ибо издавна
замечено, что повязка держится на лбу тем лучше, чем этот лоб уже и
уродливей. Но к чему приводит сопротивление повязки? Одно из двух: либо
придерживающие ее руки устают и она падает, либо человек упорствует в
своем стремлении удержать ее и в конце концов достигает цели. Те, у кого
руки устают, вдруг оказываются в положении слепорожденного, у которого
раскрылись бы глаза. Все предметы внешнего мира предстали бы перед ним
совсем не в том виде, в каком он их себе воображал. Эти прозревшие
переходят в нашу аллею. С каким наслаждением отдыхают они под нашими
каштанами и дышат нашим чистым воздухом! С какой радостью следят за тем,
как с каждым днем зарубцовываются страшные раны, которые они сами себе
нанесли! С каким состраданием вздыхают над участью несчастных,
оставленных ими в терниях! Но они не решаются протянуть им руку. Они
боятся, что те не найдут в себе сил следовать за ними и будут вновь
увлечены, сами по себе или принуждаемые вожатыми, в еще более дремучие
дебри. Никогда не случалось, чтобы эти перебежчики покинули нас. Они
доживают до старости под сенью наших деревьев; но когда для них
наступает время отправляться на общую встречу, они видят себя
окруженными множеством вожатых; и так как они иногда впадают в
слабоумие, то вожатые пользуются этим состоянием, или мгновением
летаргического сна, чтобы поправить у них на лбу повязку или слегка
почистить их платье,— этим они будто бы оказывают им великую услугу. Те
из нас, чей разум сохраняет всю свою силу, не мешают вожатым в этом
деле, ибо они убедили всех, что неприлично появляться перед государем
без повязки, в не выстиранном и невыглаженном платье. У благовоспитанных
людей это называется приличным завершением путешествия, а наш век любит
приличия.

63. Я перешел из аллеи терний в аллею цветов, где пробыл недолго; оттуда
я удалился под сень каштанов, но не льщу себя уверенностью, что останусь
здесь до моей последней минуты: ни за что нельзя ручаться. Вполне
возможно, что я окончу свой путь двигаясь ощупью, как это бывает с
другими. Но, как бы то ни было, сейчас я убежден, что наш государь
безгранично благ и что он обратит большее внимание на мое платье, чем на
мою повязку. Он знает, что, как правило, мы скорее слабы, чем преступны.
И к тому же мудрость начертанных им законов так велика, что мы не можем
отклониться от них безнаказанно. Если верно, как старались меня убедить
в аллее терний (а тамошние управители хоть и живут скверно, но говорят
иногда превосходные вещи),— если верно, говорю я, что степень нашей
добродетели есть точная мера нашего нынешнего счастья, то наш монарх мог
бы уничтожить нас всех, не поступив несправедливо ни с одним. Но
признаюсь, что я лично желал бы иного; я неохотно иду навстречу
собственной гибели; я хотел бы жить и дальше, будучи уверен, что со мной
не может случиться ничего дурного. Я думаю, что наш государь, который не
менее мудр, чем благ, ничего не делает напрасно; ну, а что он мог бы
иметь в виду, наказывая дурного солдата? Свое собственное
удовлетворение? Не думаю; я жестоко оскорбил бы его, предположив, что он
более злобен, чем я. Удовлетворение добрых людей? Это значило бы
допустить в них чувство мести, которое несовместимо с их добродетелью и
с которым наш государь, не сообразующийся с прихотью других, никогда не
стал бы считаться. Нельзя сказать, что он будет наказывать для примера,—
ведь тогда уж не будет людей, которых могла бы устрашить казнь
преступника. Если земные владыки карают за преступление, то лишь в
надежде отпугнуть этим тех, кто захочет подражать виновным.

64. Однако, прежде чем покинуть аллею терний, ты должен еще узнать, что
все путники, идущие по ней, подвержены одному странному заблуждению. А
именно, им кажется, что они одержимы неким коварным соблазнителем и что
этот старый, как мир, соблазнитель, смертельный враг государя и его
подданных, невидимо вьется около них, старается их совратить и
непрестанно нашептывает им, чтобы они бросили свою палку, испачкали свое
платье, разорвали свою повязку и перешли в аллею цветов или под наши
каштаны. Когда они чувствуют, что им слишком уж хочется последовать его
советам, они делают правой рукой символический жест, который обращает
соблазнителя в бегство, особенно если они предварительно окунут кончик
пальца в особую воду, приготовлять которую дано одним вожатым.

65. Я никогда бы не кончил, если бы стал подробно рассказывать о
свойствах этой воды и о необычайном действии этого знамения. О самом
соблазнителе написаны тысячи томов, и все они свидетельствуют, что наш
государь — глупец по сравнению с ним, что он сотни раз обводил государя
вокруг пальца и что он в тысячу раз более искусен в похищении у него
подданных, чем тот в их сохранении. Но чтобы не навлечь на себя упрека,
сделанного Мильтону, и чтобы этот проклятый соблазнитель не был
превращен также и в героя моего сочинения (его, наверное, провозгласят
автором сего труда), замечу еще только следующее: его изображают
приблизительно в таком же гнусном виде, какой придали обольстителю
Фрестону у герцога Медокского в скучном продолжении превосходного романа
Сервантеса; в аллее терний полагают, что те, кто послушается его в пути,
будут выданы ему в руки у ворот лагеря, чтобы делить с ним в огненной
бездне до скончания веков уготованную ему страшную участь. Если так, то
это будет самая пестрая толпа честных людей и негодяев, какую когда-либо
видели, и притом собравшаяся в таком скверном месте.

АЛЛЕЯ КАШТАНОВ.

1. Аллея каштанов образует спокойный приют и напоминает древнюю
Академию. Я уже сказал, что вдоль нее разбросаны тенистые рощи и
укромные уголки, где царят тишина и мир. Ее обитатели степенны и
серьезны, но не отличаются ни молчаливостью, ни суровостью. Видя свое
призвание в том, чтобы размышлять, они любят беседовать и даже спорить,
но без того раздражения и упрямства, с каким визжат о своих бреднях по
соседству с ними. Различие мнений не нарушает здесь дружеского общения и
не мешает проявлению добродетелей. Противников атакуют без ненависти и,
хотя припирают их к стене без пощады, однако торжествуют над ними без
тщеславия. На песке там начерчены круги, треугольники и другие
математические фигуры. Там занимаются построением систем, но стихов
пишут мало. “Послание к Урании” возникло, думается мне, в аллее цветов,
между шампанским и токайским.

2. Солдаты, идущие по этой дороге, в большинстве своем пехотинцы. Они
идут по ней втайне, и шли бы они довольно мирно, если бы на них не
нападали время от времени вожатые из аллеи терний, считающие их своими
самыми опасными врагами. Должен тебе сказать, что эта аллея вообще
немноголюдна и что она была бы, может быть, еще малолюднее, если бы на
ней встречались только те, кому суждено пройти ее до конца. Для колясок
она не так удобна, как аллея цветов; а для тех, кто не может ходить без
палки, она вовсе непригодна.

3. Очень важно было бы решить вопрос, составляет ли эта часть армии
единый отряд и способна ли она образовать общество. Ибо здесь нет ни
храмов, ни алтарей, ни жертвоприношений, ни вожатых. Нет такого знамени,
за которым шли бы все; не существует общеобязательных постановлений;
люди разделены на более или менее многочисленные группы, из которых
каждая ревниво охраняет свою независимость. Жизнь устроена как в тех
древних государствах, где каждая область посылала своих делегатов в
центральный совет с одинаковыми полномочиями. Ты разрешишь поставленный
мною вопрос, когда я обрисую тебе характеры этих воинов.

4. Первая рота, происхождение которой восходит к глубокой древности,
состоит из людей, прямо заявляющих вам, что не существует ни аллеи, ни
деревьев, ни путников; что все видимое нами может с одинаковой
вероятностью и быть чем-нибудь, и не быть решительно ничем. Эти воины
обладают, как говорят, удивительным преимуществом в бою: оставив всякую
заботу об обороне, они думают только о нападении. У них нет ни шлема, ни
щита, ни брони, а есть только короткий обоюдоострый меч, которым они
владеют чрезвычайно искусно. Они нападают на всех, даже на собственных
товарищей; нанеся вам глубокие раны или будучи сами покрыты ранами, они
заявляют с чудовищным хладнокровием, что все это была только игра, что
они и не думали наносить вам удары, ибо у них нет меча, а у вас нет
тела, что в конце концов они могли и ошибиться, но что им и вам
следовало бы прежде всего исследовать, действительно ли они вооружены и
не является ли эта стычка, столь вас огорчившая, выражением их дружбы.
Об их первом командире рассказывают, что он ходил по аллее во всех
направлениях, иногда вниз головой, часто задом наперед;

что он наталкивался на прохожих и на деревья, попадал в ямы, растягивал
себе связки, но на всякое предложение проводить его отвечал, что он и не
думал двигаться с места и чувствует себя превосходно. В разговоре он
безразлично отстаивал любое из противоположных мнений, высказывал мнение
и тут же опровергал его, одной рукой гладил вас, а другой давал вам
пощечины и заканчивал все эти шутки вопросом: “Неужто я вас ударил?” У
этого отряда долгое время не было своего знамени, но лет двести назад
один из его бойцов придумал для него знамя. Золотыми, серебряными,
шерстяными и шелковыми нитями вышиты весы, под которыми виден девиз: “А
что я знаю?” Фантастические писания этого героя, весьма сумбурные, нашли
своих прозелитов. Все эти солдаты хороши для засад и для военных
хитростей.

5. Другой отряд, не менее древний, но менее многочисленный, состоит из
взбунтовавшихся солдат предыдущего. Эти признают, что существуют они
сами, аллея и деревья; но они находят, что мысль о войске и лагере
смехотворна и что даже сам государь — химера; что повязка есть
принадлежность глупцов и что страх перед наказанием — единственный
разумный мотив, по которому следует сохранять в чистоте свое платье. Они
безбоязненно подвигаются к концу аллеи, где, как они думают, песок
осядет у них под ногами и, ничем более не удерживаемые, они провалятся в
бездну.

6. Солдаты следующего отряда смотрят на вещи совершенно иначе.
Убежденные в существовании лагеря, они думают, что бесконечная мудрость
государя не оставила их без знаний; что разум есть дар, полученный от
него и достаточный для того, чтобы определять путь; что надобно чтить
своего владыку и что он окажет вам хороший или дурной прием, смотря по
тому, хорошо или дурно вы ему служили; что, однако, он не будет
чрезмерно суров и не будет карать безгранично и что свидание с ним, раз
наступив, уже не прекратится. Они подчиняются законам общества, признают
добродетели и насаждают их, ненавидят преступление и считают умеренные
страсти необходимыми для счастья. Несмотря на их кротость, их ненавидят
в аллее терний. Почему? — спросишь ты. Потому что они не носят повязки;
потому что они утверждают, что пары здоровых глаз достаточно для
правильного поведения, и не верят без основательных доказательств, что
военный кодекс действительно исходит от государя, ибо обнаруживают в
этом кодексе черты, несовместимые с представлением о его мудрости и
благости. Наш властелин, говорят они, слишком справедлив, чтобы осудить
нас за любознательность;

чего мы ищем, как не познания его воли? Нам показывают написанную им
грамоту, и в то же время у нас перед глазами творение его рук. Мы
сравниваем одно с другим и не можем понять, как это столь великий мастер
может быть таким плохим писателем. Неужели это противоречие недостаточно
явно, чтобы простить нам наше недоумение?

7. Четвертая группа скажет тебе, что аллея расположена на спине нашего
монарха — фантазия более нелепая, чем Атлант древних поэтов. Этот
последний подпирал своими плечами небесный свод, и поэтический вымысел
украшал заблуждение. Здесь же издеваются над разумом и с помощью
нескольких двусмысленных выражений протаскивают мысль, что государь
составляет часть видимого мира, что вселенная и он одно и то же и что мы
сами лишь часть его огромного тела. Вождь этих безумцев был своего рода
партизаном; он часто совершал набеги, приводившие в смятение аллею
терний.

8. Бок о бок с этими воинами идут без всякого порядка еще более странные
бойцы — это люди, из которых каждый утверждает, что только он один
существует на свете. Они признают бытие лишь одного существа; но это
мыслящее существо и есть они сами. Так как все, что в нас происходит,
сводится к впечатлениям, то они заключают отсюда, что нет ничего, кроме
их самих и этих впечатлений;

таким образом, каждый из них есть одновременно любовник и возлюбленная,
отец и ребенок, цветочная грядка и тот, кто ее топчет. На днях я
встретил одного из них, уверявшего меня, что он Вергилий. “Как вы
счастливы, — ответил я ему,— что обессмертили себя своей божественной
Энеидой!” “Кто? Я? — воскликнул он. — Я в этом отношении не счастливее
вас”. “Что вы говорите! — возразил я.— Если вы действительно латинский
поэт (а вы так же можете им быть, как и всякий другой), то согласитесь,
что вы заслуживаете величайших похвал за ваше бессмертное творение.
Какой огонь! Какая гармония! Какой слог! Какие описания! Какая
стройность!” “Что вы говорите о стройности? — перебил он меня.— Ее нет и
следа в поэме, которую вы так превозносите; это набор представлений, ни
к чему не относящихся. И если бы я мог похвалить себя за одиннадцать лет
труда, потраченных на сочинение десяти тысяч стихов, то лишь ввиду тех
недурных комплиментов, которые я в этих стихах мимоходом сделал себе
самому за умение подчинить себе своих сограждан посредством проскрипций
и почтить себя названием отца и защитника родины, будучи на самом деле
ее тираном”. Я широко раскрыл глаза, слушая этот вздор, и пытался
как-нибудь связать воедино столь несовместимые представления. Мой
Вергилий заметил мое смущение. “Вам трудно понять меня,— продолжал он,—
дело вот в чем: я был одновременно Вергилием и Августом, Августом и
Цинной. Но этого мало: теперь я тот, кем хочу быть, и сейчас я вам
докажу, что, может быть, я — вы, а вы — ничто; поднимусь ли я за облака
или спущусь на дно пропасти, я никогда не выйду за пределы самого себя,
и все, что я воспринимаю, есть лишь моя собственная мысль”. На этих
словах, которые он произнес с особенным ударением, его речь была
прервана шумной ватагой — единственной виновницей всех беспорядков,
случающихся в нашей аллее.

9. Это были молодые шалопаи, которые после довольно долгой прогулки по
аллее цветов перешли в нашу, вертясь и кривляясь; они были в каком-то
исступлении, и их можно было принять за пьяных по их поведению и речам.
Они кричали, что не существует ни государя, ни лагеря и что в конце
аллеи они все будут преблагополучно уничтожены;

но в доказательство этих бредней — ни одного дельного слова, ни одного
связного рассуждения. Подобно людям, расхаживающим ночью по улицам с
песнями, чтобы уверить других, а может быть, и самих себя, что им не
страшно, они довольствовались шумом, который они производили. И если они
прекращали его на несколько мгновений, то лишь для того, чтобы
подслушать речи других, уловить из них отдельные обрывки и потом
повторять их, выдавая их за свои и прибавив к ним какую-нибудь чепуху.

10. Наши мудрецы ненавидят этих фанфаронов, и за дело: у них нет
определенного пути, они все время переходят из одной аллеи в другую. Они
приказывают перенести себя в аллею терний, когда заболевают подагрой;
стоит ей пройти, они устремляются в аллею цветов, откуда их возвращает к
нам молодое вино, но ненадолго. Вскоре они будут отрекаться у ног
вожатых от всего, что говорили среди нас, но тотчас же покинут их, если
действие принятых лекарств ударит им в голову новым хмелем. Хорошее или
дурное состояние здоровья составляет всю их философию.

11. Пока я рассматривал этих мнимых удальцов, мой безумец успел
исчезнуть, и я стал приглядываться к его товарищам и наблюдать, как они
поднимают на смех всех путников; сами они не имеют никаких определенных
мнений и воображают, что разумных мнений вообще не может быть. Они не
знают, откуда они пришли и для чего, куда направляются, и очень мало
интересуются всем этим. Их боевой клич “Все — суета!”.

12. Некоторые из этих воинов объединяются иногда в отряды для
партизанских военных действий и приводят, если могут, перебежчиков или
пленников. Место их набегов — аллея терний; они пробираются туда
украдкой, воспользовавшись ущельем, лесом, туманом или каким-нибудь
другим средством для сокрытия своего движения, обрушиваются на слепцов,
попадающихся им на пути, прогоняют их вожатых, разбрасывают воззвания
против государя или сатиры на вице-короля, отнимают посохи, срывают
повязки и исчезают. Ты не можешь себе представить, до чего смешны
слепцы, оставшиеся без посохов: не зная, куда ступить, какого пути
держаться, они бродят ощупью, блуждают, вопят, приходят в отчаяние,
беспрестанно осведомляются о дороге и с каждым шагом удаляются от нее;
неуверенность их поступи отклоняет их ежеминутно от большой дороги, на
которую их возвращает привычка.

13. Когда виновников этого замешательства удается схватить, военный
совет поступает с ними как с бездомными и бесправными разбойниками.
Поведение, совершенно непохожее на наше! Под нашими каштанами вождей из
аллеи терний выслушивают спокойно, отвечают на их удары, припирают их к
стене, повергают их в прах, наконец, просвещают их, если это возможно,
или, по крайней мере, оплакивают их ослепление. Кротостью и миролюбием
проникнуты наши приемы, их же приемы внушены яростью. Мы пускаем в ход
аргументы, они припасают хворост. Они проповедуют любовь, но жаждут
только крови. Их речи человечны, но их сердце жестоко. Если они
изображают нашего государя безжалостным тираном, то лишь для того, чтобы
оправдать свои собственные страсти.

14. Не так давно я присутствовал при беседе одного обитателя аллеи
терний с одним из наших товарищей. Первый, блуждая с повязкой на глазах,
приблизился к зеленой беседке, в которой второй предавался раздумью. Их
разделяла уже только живая изгородь, мешавшая им соединиться, но
позволявшая слышать друг друга. Наш товарищ, только что додумавший до
конца ряд мыслей, громко воскликнул, как это бывает с людьми,
полагающими, что их никто не слышит: “Нет, никакого государя не
существует;

ничто не доказывает с очевидностью его существования!”. Слепец, до
которого эти слова донеслись неясно, принял его за одного из себе
подобных и стал его расспрашивать задыхающимся голосом:

— Брат, не заблудился ли я? Так ли я иду, и далеко ли нам еще,
по-вашему, до конца пути?

15. — Увы, жалкий безумец,— ответил тот,— ты терзаешь и мучаешь себя
напрасно; несчастная жертва своих вожатых, ты можешь идти сколько угодно
и все равно никогда не придешь в то место, которое они тебе обещают.
Если бы твоя голова не была закутана в эту тряпку, ты увидел бы так же
ясно, как мы, что нет фантазий более нелепых, чем те странные
хитросплетения, которыми тебя убаюкивают. Скажи мне, в самом деле:
почему ты веришь в существование государя? Является ли твоя вера плодом
твоих собственных размышлений и твоих знаний, или же она порождена
предрассудками и назиданиями твоих вождей? Ты соглашаешься с ними, что
не видишь ни зги, а судишь очень смело обо всем. Попытайся сначала
разобраться в вопросе, взвесь доводы, чтобы составить себе более здравое
суждение. С какой радостью я вытащил бы тебя из лабиринта, в котором ты
блуждаешь. Подойди ко мне ближе, чтобы я мог снять с тебя эту повязку.

— Клянусь государем, я этого не сделаю,— ответил слепец, сделав три шага
назад и насторожившись.— Что скажет он и что будет со мной, если я
предстану перед ним без повязки, с широко раскрытыми глазами? Но если
хочешь, давай побеседуем. Может быть, ты выведешь меня из заблуждения; а
я, в свою очередь, не теряю надежды обратить тебя на путь истины. Если
мне это удастся, мы пойдем дальше вместе, и, разделив опасности
путешествия, мы разделим впоследствии и радости свидания. Говори же, я
слушаю.

16. — Вот уже тридцать лет,— начал свою речь обитатель аллеи каштанов,—
как ты в тоске и тревоге бредешь по этой проклятой дороге; ближе ли ты к
цели, чем в первый день? Видишь ли ты теперь более ясно, чем прежде,
вход или какой-нибудь зал или павильон дворца, в котором живет твой
повелитель? Различаешь ли ты хоть одну ступень его трона? Нет, всегда
равно удаленный от него, ты никогда к нему не приблизишься. Согласись
же, что ты пошел по этой дороге без достаточно веского основания, только
потому, что по ней шли, столь же безосновательно, твои предки, твои
друзья и ближние, из которых ни один не принес тебе известий о блаженной
стране, где ты надеешься когда-нибудь обитать. Не счел бы ты достойным
кандидатом в сумасшедший дом купца, который бросил бы свой дом и,
доверившись словам какого-нибудь обманщика или невежды, стал бы
подвергаться тысячам опасностей, переплывать неведомые и бурные моря,
пересекать выжженные зноем пустыни в поисках какого-то клада в стране,
которую он знает лишь по домыслам другого путешественника, столь же
плутоватого или неосведомленного, как он сам? Этот купец — ты. Ты
бредешь, натыкаясь на колючие тернии, по незнакомой дороге. Ты не имеешь
почти никакого представления о том, что ты ищешь; и вместо того чтобы
исследовать свой путь, ты поставил себе законом идти вслепую, с глазами,
закрытыми повязкой. Но скажи мне, если твой государь разумен, мудр и
благ, может ли он быть доволен тем глубоким мраком, в котором ты живешь?
Если бы этот государь когда-нибудь предстал перед тобой, как мог бы ты
признать его в темноте, которой ты себя окружаешь? Что помешает тебе
спутать его с каким-нибудь самозванцем? Какое чувство вызовет в нем твой
забитый вид — презрение или жалость? А если он вовсе не существует, то к
чему все эти царапины, которым ты себя подвергаешь? Если после смерти
сохраняется способность чувствовать, ты будешь вечно терзаться
раскаянием при мысли, что ты сам разрушал себя в тот краткий промежуток
времени, который был дан тебе для наслаждения бытием, и что ты
представлял себе своего государя жестоким тираном, жаждущим крови,
воплей и ужасов.

17.— Ужасов! — перебил его слепец.— Ужасы только у тебя на устах,
нечестивец! Как смеешь ты подвергать сомнению и даже отрицать
существование государя? Неужели все, что происходит в тебе и вне тебя,
не убеждает тебя в его существовании? Мир возвещает о нем твоим глазам,
разум — твоему уму, преступление — твоему сердцу. Да, я ищу сокровище,
которого никогда не видел;

а куда идешь ты? К уничтожению! Какая чудная цель! Тебе не на что
надеяться; твой удел — ужас, и ужас доводит тебя до отчаяния. Что за
беда, если я пятьдесят лет получал царапины, пока ты жил в свое
удовольствие? Ведь я знаю, что, когда ты предстанешь перед государем без
повязки, без платья и без посоха, ты будешь осужден на бесконечно более
тяжкие и невыносимые мучения, чем те мимолетные неприятности, которым я
себя подвергал... Я рискую малым, чтобы выиграть многое; а ты не хочешь
поставить на карту ничего, рискуя потерять все.

18.— Постойте, мой друг,— ответил обитатель аллеи каштанов,— вы
предполагаете доказанным как раз то, что стоит под вопросом:
существование государя и его двора, необходимость носить определенную
форму и обязанность сохранять свою повязку и не иметь ни одного пятнышка
на платье. Но представьте себе, что я все это отрицаю; если эти
предпосылки неверны, то все выводы, которые вы из них делаете, рушатся
сами собой. Если материя вечна, если движение расположило ее в известный
порядок и изначала сообщило ей все те формы, которые оно, как мы видим,
сохраняет за нею посейчас, на что мне ваш государь?

Нет никакой будущей встречи, если то, что вы называете душой, есть
только продукт определенной организации. Пока внутренняя связь наших
органов сохраняется, мы мыслим; как только она порвется, мы теряем
разум. Что же становится с душой после уничтожения этой связи? Да и кто
вам сказал, что, отделившись от тела, душа продолжает мыслить,
представлять, чувствовать? Но перейдем к вашим правилам; основанные на
произвольных соглашениях, они созданы вашими первыми вожатыми, а не
разумом, ибо разум, будучи единым во всех людях, указал бы им в любое
время и в любом месте один и тот же путь, предписал бы одни и те же
обязанности и воспретил бы одни и те же действия. В самом деле, разве
есть основание думать, что он поступил с людьми более милостиво в
отношении некоторых умозрительных истин, чем в отношении истин морали?
Но все без исключения признают достоверность первых;

что же до вторых, то стоит вам переправиться с одного берега реки на
другой, перебраться на противоположный склон горы, переступить границу,
пересечь математическую линию, и вы увидите, что белое превратилось в
черное. Рассейте прежде всего этот туман, если хотите, чтобы я
что-нибудь видел.

19.— Весьма охотно,— ответил слепец,— но я хотел бы время от времени
прибегать к авторитету нашего кодекса. Знаете ли вы его? Это
божественное творение. В нем не утверждается ничего, что не было бы
основано на фактах сверхъестественного порядка, и, стало быть,
несравненно более убедительных, чем те, какие мог бы представить разум.

20.— Ах, оставьте в покое ваш кодекс,— сказал философ.— Давайте
сражаться равным оружием. Я выступаю перед вами без доспехов, причем иду
на поединок охотно, а вы заковываете себя в броню, которая скорее может
обессилить и раздавить человека, чем защитить его. Мне было бы стыдно
иметь такое преимущество перед вами. Подумали ли вы об этом? И откуда вы
взяли, что ваш кодекс имеет божественное происхождение? Так ли уж
серьезно верят в это даже в вашей аллее? А может быть, это один из ваших
вожатых под предлогом обличения Горация и Вергилия... но молчу: вы и так
понимаете меня. Я слишком презираю ваших вожатых, чтобы использовать их
авторитет против вас. Но какую пользу можете вы извлечь из баснословных
рассказов, которыми полна эта книга? Как? Вы верите и хотите заставить
верить других в самые невероятные факты со слов писателей, умерших более
2000 лет назад, хотя знаете, что ваши современники обманывают вас
каждодневно насчет событий, которые происходят у вас на глазах и которые
вы можете проверить?! Вы сами, когда рассказываете много раз о
каком-нибудь известном вам и заинтересовавшем вас факте,— вы сами
прибавляете, убавляете, без конца меняете подробности, так что против
ваших слов приводят ваши же слова и еле могут разобраться в ваших
противоречивых суждениях. И после этого вы воображаете, что можете
отчетливо читать во мраке минувших веков и без труда согласовывать
сомнительные сообщения ваших первых вожатых! Да ведь это значит
относиться к ним с большей почтительностью, чем та, на какую вы могли бы
притязать сами: вы решительно не считаетесь со своим самолюбием.

21. — Не говори об этом, чудовище! — воскликнул слепец.— Это главный
виновник пятен, которые ты видишь на наших платьях, и семя высокомерия
мешает и тебе обуздать твой разум. О, если бы ты сумел смирить его, как
мы! Ты видишь эту власяницу? Не хочешь ли испробовать ее? А вот это бич
одного великого служителя государя; дай я стегну тебя им несколько раз
для спасения твоей души!

Если бы ты знал сладость этих истязаний! Как они благотворны для
солдата! Через очищение они ведут к озарению, а затем к соединению. Но
что я делаю, безумец? Я говорю с тобой языком героев, и, чтобы наказать
себя за это святотатство и пробудить в тебе дар разума...

22. Тут засвистела плеть и кровь полилась ручьями. — Несчастный! —
вскричал философ.— Какое безумие овладело тобой? Если бы я был менее
жалостлив, я расхохотался бы над подобным зрелищем. Я посмотрел бы на
тебя, как на слепого, который терзает свое тело, чтобы вернуть зрение
пациенту Жандрона, или как на Санчо, который бичует себя, чтобы
разрушить чары Дульсинеи. Но ты человек, и я тоже. Остановись, мой друг:
твое самолюбие, которое ты думаешь укротить этой варварской экзекуцией,
находит в ней удовлетворение и не сгибается под твоим бичом. Опусти свою
руку и выслушай меня. Уродуя изображение вице-короля, разве ты оказал бы
ему большую честь? И если бы ты вздумал заняться этим делом, не был бы
ты тотчас же схвачен телохранителями военного совета и брошен в тюрьму
на весь остаток твоих дней? Ты видишь, я рассуждаю, исходя из твоих же
принципов. Внешние знаки почитания венценосцев имеют своим единственным
основанием их гордость, которую приходится ублажать, или, может быть,
фактическую бедственность их положения, от которой их надо избавить. Но
ведь твой государь наслаждается высшим блаженством. Если он довлеет
себе, как ты утверждаешь, то к чему твои обеты, молитвы и все твои
корчи? Либо он знает заранее твои желания, либо они ему вовсе
неизвестны; и если он их знает, он уже раз и навсегда решил выполнить их
или отвергнуть; твои докучливые мольбы не вырвут из его рук даров, и
вопли твои не ускорят их ниспослание.

23. — А! Я начинаю догадываться, кто ты,— ответил слепец.— Твоя система
стремится разрушить миллион величественных зданий, взломать двери наших
вольеров, превратить наших вожатых в земледельцев или солдат, привести в
нищенское состояние Рим, Анкону и Компостеллу,— откуда я заключаю, что
ты хочешь уничтожить всякое общество.

24. — Ты заключаешь неправильно,— возразил наш друг,— я хочу уничтожить
только злоупотребление. Существовали большие общественные союзы без всех
этих принадлежностей, да и сейчас найдется не одно благоустроенное
общество, не знающее даже их названий. Если ты сопоставишь всех этих
людей с теми, которые хвастаются тем, что знают твоего государя, и если
разберешься в ошибочности или противоречивости всего того, что эти
последние говорят о нем, ты придешь к гораздо более правильному
заключению, что никакого государя не существует. В самом деле, знал ли
бы ты своего отца, если бы он всегда жил в Куско, а ты в Мадриде и если
бы он сообщил тебе только самые сомнительные сведения о своем
существовании?

25. — Но что бы я думал о нем,— возразил слепец,— если бы он дал мне в
пользование какую-нибудь часть своего достояния? А ты согласишься со
мной, что я получил в дар от великого духа способность мыслить,
рассуждать. Я мыслю, следовательно, я существую. Я не сам дал себе
бытие. Следовательно, я получил его от другого, и этот другой и есть
государь.

26. — Ну, с этой точки зрения,— сказал обитатель аллеи каштанов,
рассмеявшись,— сразу видно, что твой отец обездолил тебя. Но возьмем
разум, которым ты так хвалишься,— какое применение ты ему находишь? В
твоих руках это совершенно бесполезное орудие. Вечно опекаемый твоими
вожатыми, он годится лишь на то, чтобы привести тебя в отчаяние. Из их
речей, которые ты принимаешь за пророчества, твой разум узнает о
каком-то своенравном повелителе, которого ты тщетно пытаешься
умилостивить своим упорством в борьбе с этими терниями, скалами и
трясинами. Ибо откуда тебе знать, не предопределил ли он, что в конце
пути ты потеряешь терпение, приподнимешь из любопытства уголок повязки и
чуть-чуть запачкаешь свое платье? Если таково его предопределение, ты
падешь, и тогда ты погиб навеки.

27. — Нет,— возразил слепец,— ожидающие меня великолепные награды будут
меня поддерживать.— Но в чем же заключаются эти великолепные награды? —
В чем? В том, чтобы видеть государя; видеть его еще и еще раз;

видеть его без конца и всякий раз испытывать такое восхищение, точно
видишь его впервые.— Каким же это образом? — Каким образом? С помощью
потайного фонаря, который нам прикрепят к шишковидной железе или к
какому-то там мозолистому телу и который позволит нам увидеть все так
ясно, что...

28. — С чем вас и поздравляю,— сказал наш товарищ,— но пока мне кажется,
что твой фонарь невыносимо чадит. Из твоих слов вытекает только, что ты
служишь своему господину из одного лишь страха и что твоя преданность
основана лишь на корысти, на этой низкой страсти, приличествующей лишь
рабам. Таким образом, самолюбие, против которого ты только что рвал и
метал, оказывается единственной побудительной причиной твоих действий, и
ты хочешь теперь, чтобы твой государь увенчал его наградой. Нет, ты
только выиграл бы, если бы перешел к нам;

свободный от страха и от всякой корысти, ты по крайней мере жил бы
спокойно, и самое большее, что тебе угрожало бы,— это прекращение твоего
бытия в конце пути.

29. — Пособник сатаны,— ответил слепец,— отойди прочь от меня. Я вижу,
что даже самые сильные доводы до тебя не доходят. Постой, я прибегну
теперь к более действенному оружию.

30. И он принялся кричать: “Безбожник! Дезертир!” На эти крики со всех
сторон стали сбегаться разъяренные вожатые с хворостом под мышкой и с
факелами в руках. Наш приятель тихонько удалился по окольным тропинкам в
глубь аллеи, а слепец, подобрав свой посох и продолжая путь, рассказывал
о своем приключении своим товарищам, которые наперебой его поздравляли.
После длинного ряда хвалебных речей было постановлено отпечатать его
аргументацию под следующим заглавием: “Физическая и духовная теория
света, его существования и его свойств. Сочинение одного испанского
слепца, переведено с комментариями и схолиями церковным старостой
парижской больницы для слепых”. Прочитать эту книгу рекомендуется всем,
кто за последние сорок лет и больше считает себя обладателем острого
зрения, неизвестно почему. В утешение лицам, которые не смогут достать
ее, замечу, что в ней не содержится ничего, кроме вышеизложенного
разговора, только растянутого и переделанного таким образом, чтобы
книгопродавец получил том надлежащих размеров.

31. Так как шум, произведенный этой сценой, донесся до самых отдаленных
уголков нашей аллеи, то было решено ознакомиться с происшествием ближе и
созвать общее собрание для обсуждения аргументов слепца и Атеоса (так
звали нашего друга). Постановили, чтобы кто-нибудь, кто присутствовал
при их диспуте, взял на себя роль слепца и изложил его соображения, не
ослабляя и не выставляя их в смешном виде. Кое-кто заметил, что я
находился поблизости от места стычки, и, хотя мне не очень-то хотелось
выступить защитником столь слабой стороны, я счел своим долгом сделать
это в интересах истины. На собрании наш приятель повторил все свои
доводы, а я воспроизвел с величайшей точностью возражения слепца;

мнения слушателей, как у нас обычно бывает, разделились. Одни говорили,
что с обеих сторон были выставлены очень слабые доводы; другие полагали,
что это начало диспута может привести в дальнейшем к разъяснению
вопроса, полезному для общего дела. Друзья Атеоса торжествовали и уже
рассчитывали на то, что к ним постепенно присоединятся остальные отряды.
Мои товарищи и я утверждали, что они празднуют победу слишком рано и что
если они разбили никуда не годные доводы, то это еще не значит, что они
сумеют сокрушить противника, вооруженного более основательными
аргументами. Ввиду обнаружившихся разногласий один из нас предложил
образовать отделение из представителей всех отрядов, по два человека от
каждого, выслать его вперед и на основании дальнейших сведений решить,
какому отряду считаться впредь передовым и за каким знаменем следовать.
Это предложение показалось здравым и было принято. В первом отряде
выбрали Зенокла и Дамиса (пирронисты); во втором — Атеоса, героя
происшествия со слепцом, и Ксанфа (атеисты); Фелоксен и я были посланы
нашим отрядом (деисты); четвертый отряд послал Орибаза и Алкмеона
(спинозисты); пятый выбрал Дифила и Нерестора (скептики);

в шестом (фанфароны) тоже приступили к выборам, и все его члены
одинаково притязали на избрание, но мы заявили, что не допустим в
разведочные пикеты людей, известных своими дурными нравами,
непостоянством, невежеством и весьма сомнительной благонадежности... Они
подчинились, хотя и с ропотом. Мы выбрали пароль — Истина — и двинулись
в путь. Главные силы расположились на покой, чтобы дать нам время уйти
вперед и сообразовать свой марш с нашими движениями.

32. Мы выступили в одну из тех прекрасных ночей, которой романист
непременно воспользовался бы для красноречивого описания. Но я всего
лишь историк и скажу только, что луна была в зените, на небе не было ни
облачка и звезды ярко сияли. Я случайно оказался подле Атеоса, и мы
вначале шли молча, но можно ли долго путешествовать вдвоем, не проронив
ни слова? Я заговорил первый, обратившись к своему спутнику:

— Вы видите сияние этих светил, однообразный ход одних, постоянную
неподвижность других, их взаимные влияния, которыми они помогают друг
другу, их полезность для нашей планеты? Без этих светильников что
сталось бы с нами? Какая благодетельная рука зажгла их на небе и
поддерживает их свет? Мы пользуемся им, и неужели мы будем так
неблагодарны, что припишем их появление случайности? Неужели их
существование и изумительный порядок не приведут нас к открытию их

творца?

33. — Все это не приведет ни к чему, дорогой мои,— ответил тот.— Вы
смотрите на эту иллюминацию глазами какого-то энтузиаста. Ваше
взвинченное воображение превращает ее в чудное создание искусства, за
которое вы восхваляете какое-то существо и не думавшее обо всем этом.
Это наивность провинциала, только что попавшего в столицу и полагающего,
что Сервандони изобразил сады Армиды или построил дворец Солнца
специально для него. Перед нами неизвестная машина, наблюдения над
которой обнаруживают правильность ее движений, по мнению одних, и
хаотический беспорядок, по убеждению других; невежды, рассмотрев одно
колесо и ознакомившись с несколькими его зубцами, строят догадки о том,
как оно сцепляется с сотней тысяч других колес, совершенно им
неизвестных, и в заключение называют с видом знатоков имя создателя
машины.

— Продолжим это сравнение,— ответил я,— неужели регулирующий маятник или
часы с репетицией не обнаруживают ум мастера, который их создал? Неужели
вы решитесь утверждать, что они порождены случаем?

34. — Постойте,—сказал мой спутник,—это далеко не одно и то же. Вы
сравниваете конечную вещь, происхождение и создатель которой известны,
кто и как ее сделал, с бесконечным соединением, возникновение, настоящее
состояние и конец которого вам неизвестны и о создателе которого вы
можете только строить догадки.

35. — Не все ли равно,— возразил я,— когда оно возникло и кем было
создано? Разве я не вижу, каково оно? И не свидетельствует ли его
устройство о том, что у него есть создатель?

36. — Нет! — ответил Атеос.— Вы вовсе не видите, каково оно. Кто вам
сказал, что порядок, который так восхищает вас здесь, не нарушается ни в
каком другом месте? Какое право имеете вы заключать от одной точки
пространства ко всему бесконечному пространству? Вот груда мусора и
щебня, беспорядочно набросанная кем-то; однако черви и муравьи находят
для себя в этой груде весьма удобные жилища. Что подумали бы вы об этих
насекомых, если бы они, рассуждая по-вашему, стали восторгаться умом
садовника, который так искусно расположил для них эти материалы?

37. — Вы в этом ничего не понимаете, господа,— заявил вдруг Алкмеон,
перебивая нас.— Мой собрат Орибаз докажет вам, что великое лучезарное
светило, которое не замедлит появиться на небе, есть око нашего
государя, а вот эти сияющие точки — алмазы в его короне или пуговицы его
одежды, которая сегодня вечером темно-синего цвета. Вы спорите о его
облачении; но, может быть, завтра он переменит его; может быть, его око
наполнится влагой, а его платье, такое блистающее сегодня, станет
тусклым и мутным; по какому признаку узнаете вы его тогда? Ах, ищите его
лучше в самих себе. Вы составляете часть его существа: он в вас и вы в
нем. Его субстанция единственна, необъятна, всеобъемлюща; она одна
существует; все остальное лишь ее модусы.

38. — В таком случае,— сказал Филоксен,— ваш государь — странное
существо; он плачет и смеется, спит и бодрствует, ходит и не двигается с
места, счастлив и несчастен, печален и весел, бесстрастен и испытывает
страдания; он находится одновременно в самых несовместимых состояниях.
Он в одном лице и честный человек, и мошенник; он мудр и безумен,
воздержан и распущен, кроток и жесток; он соединяет в себе все пороки со
всеми добродетелями; я просто не могу понять, как вы примиряете все эти
противоречия.

Дамис и Нерестор взяли сторону Филоксена против Алкмеона; и, говоря по
очереди, они сначала привели тысячу доводов против Алкмеона, потом
обрушились на Филоксена, наконец вернулись к разговору, который я
завязал с Атеосом, и в заключение сказали нам задумчивым тоном:
“Vedremo”.

39. Между тем ночь уступала место дню, и в лучах восходящего солнца мы
увидали широкую реку, изгибы которой, казалось, пересекали нам путь. Ее
воды были прозрачны, но глубоки и быстры, и никто из нас сперва не
решался попытаться перейти через нее. Мы отрядили Филоксена и Дифила
узнать, не становится ли река где-нибудь дальше более мелководной и нет
ли где брода, а сами расположились недалеко от берега на лужайке под
тенью ив и тополей. Перед нами тянулась цепь гор, очень крутых и
поросших елями.

— Не благодарите ли вы мысленно вашего государя,— иронически спросил
меня Атеос,— за то, что он сотворил для вашего благополучия две вещи,
приводящие сейчас в бешенство столько порядочных людей,— реку, которую
нельзя перейти без риска утонуть, и за ней скалы, такие, что мы скорее
погибнем от усталости и голода, чем переберемся через них? Разумный
человек, который насадил бы сад для себя и своих друзей, едва ли устроил
бы для них такие опасные прогулки. Вселенная, говорите вы, творение
вашего монарха; согласитесь же, по крайней мере, что эти два уголка не
делают чести его вкусу. К чему здесь такое изобилие воды?! Нескольких
ручьев было бы достаточно для поддержания свежести и плодородия этих
лугов. А эти огромные груды неотесанных камней — вы, конечно, и их
предпочитаете красивой равнине? Нет, повторяю еще раз, все это похоже
скорее на причуды сумасшедшего, чем на создание мудрого ума.

40. — Что бы вы, однако, сказали,— ответил я ему,— о деревенском
политике, который, не имея доступа в совет своего государства и ничего
не зная о его замыслах, ополчился бы против налогов, против движения или
бездействия армий, против операций флота и объяснял бы случайностью то
победу в каком-нибудь сражении, то успех каких-нибудь переговоров или
морской экспедиции? Вы, конечно, покраснели бы за него, а между тем вы
заблуждаетесь ничуть не меньше. Вы осуждаете расположение этой реки и
этих гор, потому что они вам сейчас мешают; но разве вы один в мире?
Приняли ли вы в расчет, как соотносятся эти два предмета с благом всей
мировой системы? Почем вы знаете, не нужна ли эта масса воды для
поддержания плодородия в других краях, которые она орошает в своем
дальнейшем течении, не осуществляет ли она торговую связь между многими
большими городами, расположенными на ее берегах? Какая польза была бы
здесь от ваших ручьев, которые солнце могло бы высушить в одно
мгновение? Эти скалы, которые так оскорбляют ваш взгляд, покрыты травой
и деревьями, общеизвестными своей полезностью. Из недр этих скал
добывают минералы и металлы. На их вершинах — глубокие водоемы, которые
наполняются дождями, туманами, снегами и росой и из которых воды затем
правильно распределяются, образуя вдали ручьи, источники, малые и
большие реки. Таковы, дорогой мой, планы государя. Разум подводит вас к
порогу его кабинета, и вы достаточно наслышаны о нем, чтобы не
сомневаться, что бессмертная рука вырыла эти водоемы и провела эти
каналы.

41. Зенокл, видя, что спор начинает разгораться, сделал нам знак рукой,
как бы приглашая нас приостановить военные действия. “Мне кажется,—
сказал он,— что вы оба слишком спешите. Ведь, по-вашему, перед нами река
и скалы — не так ли? А я утверждаю, что то, что вы называете рекой, есть
твердый кристалл, по которому можно ходить совершенно безопасно, и что
вайи мнимые скалы не что иное, как туман, хоть и густой, но легко
проницаемый. Судите сами, прав ли я”. С этими словами он бросается в
реку и оказывается на глубине более шести футов. Мы все не на шутку
испугались за его жизнь; но, к счастью, Орибаз, хороший пловец, бросился
вслед за ним, схватил его за полу и вытащил на берег. Наш испуг сменился
громким хохотом, которого не мог не вызвать его вид. А он, широко
раскрыв глаза и стряхивая с себя капли воды, спросил, почему мы так
веселы и что случилось.

42. Тем временем быстрыми шагами вернулись наши разведчики. Они
сообщили, что, идя вниз по реке, они нашли неподалеку от нас мост,
сделанный самой природой. Это была довольно большая скала, под которой
вода пробила себе ход. Мы переправились через реку и прошли около трех
миль вдоль гор; река оставалась слева. Время от времени у Зенокла
являлось желание ринуться головой в каменную стену, преграждавшую нам
путь справа, чтобы, как он выражался, пронизать туман.

43. Наконец мы прибыли в приятную долину, которая пересекала горы и
переходила в широкую равнину, поросшую плодовыми деревьями,
преимущественно тутовыми, листва которых была отягощена шелковичными
червями. Рои пчел гудели в дуплах нескольких старых дубов. Эти насекомые
трудились без устали, и мы принялись внимательно рассматривать их,
причем Фелоксен спросил Атеоса, считает ли он этих трудолюбивых животных
автоматами.

44. — Если бы я стал доказывать,— ответил Атеос,— что это маленькие
колдуны, заключенные в кольца гусеницы или в тело мухи, как недавно
утверждал один из наших друзей, вы, верно, выслушали бы меня если не с
удовольствием, то, во всяком случае, без негодования, и отнеслись бы ко
мне более милостиво, чем жители аллеи терний.

45. — Вы правильно понимаете меня,— скромно сказал Филоксен,— я отнюдь
не склонен видеть что-то страшное в легкой и невинной болтовне. Да будет
далек от нас дух гонения; он одинаково враждебен как изящным манерам,
так и разуму. Но если считать этих насекомых простыми машинами, то
мастер, изготовляющий их столь искусно...

— Я понимаю, куда вы клоните,— перебил его Атеос,— это ваш государь?
Недурное занятие для такого великого монарха — проявлять свое искусство
в отделывании ножки гусеницы или крылышка мухи.

46. — Довольно презрения! — возразил Филоксен.— То, что вызывает
восхищение людей, вполне могло привлечь к себе внимание творца. Во
вселенной нет ничего, что было бы создано или помещено в определенное
место без какой-либо цели...

— Ах! Опять эта цель! — воскликнул Атеос.— Это невыносимо.

— Эти господа посвящены в тайны великого строителя,— заметил Дамис,— как
ученые в мысли комментируемого ими автора, которого они заставляют
говорить то, о чем он никогда не думал.

47. — Не совсем так,— подхватил Филоксен.— С тех пор как с помощью
микроскопа открыли в шелковичном черве мозг, сердце, кишечник, легкие; с
тех пор как исследованы механизм и действие этих частей, разнообразные
движения циркулирующих в них жидкостей; с тех пор как изучено, как
трудятся эти насекомые,— можно ли еще говорить о случае? Но, даже
оставив в стороне искусство пчел, я думаю, что в одном строении их
хоботка и жала всякий здравый ум усмотрит чудеса, которые он никогда не
станет объяснять случайными движениями материи.

— Эти господа,— перебил его Орибаз,— никогда не читали Вергилия, одного
из наших патриархов, утверждающего, что пчелы получили в удел луч
божества и что они составляют часть великого духа.

— Ваш поэт и вы,— заметил я,— не приняли в соображение, что вы
обожествляете не только мух, но каждую каплю воды и каждую песчинку в
море,— утверждение явно нелепое! Но вернемся к тому, что говорит
Филоксен. Если из своих тщательных наблюдений над некоторыми насекомыми
он делает вывод о существовании нашего государя, то чего бы только не
извлек он из анатомии человеческого тела и из знакомства с другими
явлениями природы!

— Ничего иного,— твердо заявил Атеос,— кроме того, что материя
организованна.

Другие наши товарищи, видя его в затруднении, утешали его тем, что,
может быть, он прав, но правдоподобие на моей стороне.

48. — Если перевес на стороне Филоксена, то виноват в этом сам Атеос,—
живо промолвил Орибаз.— Ему следовало сделать только еще один шаг, и
шансы на победу были бы, по крайней мере, уравновешены. Из слов
Филоксена вытекает только то, что материя организованна; но если удастся
доказать, мог бы он прибавить, что материя, а возможно, и ее устроение
существует вечно, то что останется от красноречия Филоксена?

49. — Если бы сущего никогда не было, то его и не могло бы быть
никогда,— важно продолжал Орибаз,— ибо для того, чтобы дать себе бытие,
надо действовать, а чтобы действовать, надо быть.

50. Если бы когда-нибудь были только материальные существа, то никогда
не было бы мыслящих существ. В самом деле: мыслящие существа могли либо
сами дать себе бытие, либо получить его от материальных существ; в
первом случае они должны были бы действовать прежде, чем стали
существовать, а во втором случае они были бы произведениями материи, но
тем самым они были бы низведены до степени модусов, что отнюдь не входит
в расчеты Филоксена.

51. Если бы когда-нибудь были только разумные существа, то никогда не
было бы материальных существ. В самом деле, все способности духа
сводятся к мышлению и воле; но я решительно не понимаю, как могут мысли
и воля действовать на сотворенные существа, тем более на небытие, и
поэтому я вправе предположить, что это невозможно, по крайней мере до
тех пор, пока Филоксен не докажет мне противного.

52. Он полагает, что мыслящее существо отнюдь не есть модус телесного
существа. По моему мнению, нет никаких оснований считать телесное
существо произведением мыслящего. Из его мнения и из моих соображений
вытекает, таким образом, что мыслящее существо и телесное существо
вечны, что две эти субстанции составляют вселенную и что вселенная есть
бог.

53. Пусть Филоксен откажется от своего презрительного тона, который
неуместен нигде, а меньше всего среди философов; пусть он восклицает,
сколько ему угодно: “Вы обожествляете бабочек, насекомых, мух, капли
воды и все молекулы материи”. “Я не обожествляю ничего,— отвечу я ему.—
Если вы хоть чуть-чуть меня поймете, вы увидите, наоборот, что я
стараюсь изгнать из мира самомнение, ложь и богов”.

54. Филоксен, не ожидавший такого энергичного выпада со стороны
противника, с которым он мало считался, был явно смущен. Пока он
собирался с духом и придумывал ответ, на всех лицах изображалось легкое
злорадство, вызванное, очевидно, тайными движениями ревности, от которой
не всегда защищены даже самые философские души. До этой минуты Филоксен
торжествовал, и было приятно видеть, что он поставлен в затруднительное
положение, да еще противником, с которым он обращался довольно дерзко.
Об ответе Филоксена я ничего тебе не скажу. Едва он начал говорить, как
небо потемнело; густая туча скрыла от нас окружающие предметы, и мы
очутились в глубоком мраке, что побудило нас прекратить спор и
предоставить его разрешение тем, кто выслал нас на разведку.

55. Так мы вернулись в нашу аллею. Там выслушали

рассказ о нашем путешествии и о наших беседах. В настоящее время
рассматриваются наши аргументы, и, если когда-либо будет вынесено
окончательное суждение, я сообщу тебе о нем.

56. Замечу еще только, что Атеос, вернувшись, нашел, что его жена
похищена, дети убиты и дом разграблен. Подозрение пало на слепца, с
которым Атеос вел спор через изгородь и которого убеждал не считаться с
голосом совести и законами общества всегда, когда можно пренебречь ими
без опасности для себя; решили, что именно он тайком пробрался из аллеи
цветов и совершил это злодейство, рассчитывая на безнаказанность ввиду
отлучки Атеоса и отсутствия каких бы то ни было свидетелей. Самое
огорчительное в этой истории заключалось для бедного Атеоса в том, что
он даже не смел громко жаловаться; ибо ведь слепец был, в конце концов,
последователен

АЛЛЕЯ ЦВЕТОВ.

1. Хотя мои прогулки по аллее цветов не были ни часты, ни длительны, я
все-таки знаю ее достаточно хорошо, чтобы дать тебе понятие о ее
расположении и о свойствах ее обитателей. Это не столько аллея, сколько
огромный сад, в котором можно найти все, что нежит чувства. Яркие клумбы
цветов сменяются широкими мшистыми коврами и лужайками, которые
орошаются сотнями ручейков. Там есть темные леса, где пересекаются
тысячи тропинок, лабиринты, в которых приятно блуждать, рощи, в которых
можно спрятаться, беседки из густолиственных деревьев, где можно
уединиться.

2. Там выстроены отдельные небольшие помещения, предназначенные для
различных целей. В одних ты найдешь столы с изысканными яствами и
буфеты, которые ломятся от вин и чудесных ликеров; в других — ломберные
столики, марки, жетоны, рулетки и прочие приспособления, дающие
возможность разориться, развлекаясь.

3. Вот здесь собираются люди, которые любят принимать
рассеянно-задумчивый вид, которые редко говорят то, что думают, а
забрасывают друг друга комплиментами, не зная и подчас ненавидя друг
друга. А вот там устраиваются восхитительные вечера, заканчивающиеся еще
более восхитительными ужинами, на которых злословят по поводу
какой-нибудь женщины, расхваливают какое-нибудь блюдо, рассказывают
неестественные истории и подтрунивают друг над другом.

4. Еще дальше ты найдешь великолепные светлые залы. В одних смеются и
плачут; в других поют и танцуют; повсюду критикуют, рассуждают, спорят,
кричат — и большей частью сами не знают почему.

5. Здесь мы в царстве любовных похождений. Здесь царит прихотливая
любовь и жеманное кокетство. Наслаждение всюду на виду, но за
наслаждением всюду таится жестокая скука. Как пошлы здесь любовники, как
редки верные возлюбленные! О чувстве говорят здесь целый день; но сердце
ни на мгновение не участвует в разговоре.

6. Не буду говорить тебе о более темных покоях с широкими диванами и
мягкими кушетками: их предназначение ты и сам понимаешь. Эту мебель
сменяют так часто, словно только и делают, что пользуются ею.

7. Общественная библиотека состоит из всего, что написано о любви и ее
тайнах от Анакреона до Мариво. Это — архивы Киприды. Их хранителем
состоит автор “Танзаи”. Здесь красуются увенчанные миртом бюсты королевы
Наваррской, Мерсиуса, Боккаччо и Лафонтена. Здесь млеют над “Марианной”,
“Красным деревом” и тому подобными безделицами. Юноши читают, а молодые
девушки проглатывают историю любовных похождений отца Сатюрнена. Ибо
здесь такое правило, что, чем раньше просветишь свой ум, тем лучше.

8. Хотя любовной практике предаются гораздо больше, чем теории, однако
считают, что не следует пренебрегать и последней. Ведь так часто бывает
в жизни, что надо перехитрить бдительность матери, обмануть ревность
мужа, усыпить подозрения любовника, а для этого нужно заранее изучить
всю эту науку. И многие в аллее цветов заслуживают в этом отношении
больших похвал. Вообще же там очень много смеются — тем больше, чем
меньше думают. Это какой-то вихрь, мчащийся с невероятной быстротой. Все
заняты только тем, что наслаждаются сами или мешают наслаждаться другим.

9. Все путники в этой аллее идут задом наперед. Мало заботясь о
пройденном пути, они думают лишь о том, как бы с наибольшим
удовольствием завершить его. Иные приблизились уже вплотную к воротам
лагеря, а готовы уверять вас, что не прошло и минуты, как они двинулись
в путь.

10. Тон среди этой легкомысленной публики задает ряд женщин,
очаровательных своим умением и желанием нравиться. Одна гордится великим
множеством поклонников и хочет, чтобы все об этом знали; другая любит
дарить счастье многим, но так, чтобы это оставалось в тайне. Одна
обещает свою благосклонность тысяче поклонников, но только к одному
будет действительно благосклонна; другая подаст надежду только одному,
но не обидит и сотню других,— и все это в строжайшей тайне, которую
никто не соблюдает, ибо смешно не знать похождений хорошенькой женщины и
даже принято увеличивать их число по мере надобности.

11. Будуар можно было бы назвать общим местом свиданий, если бы из него
не был исключен супруг. Там собираются ветреные и подчас предприимчивые
молодые люди, которые говорят обо всем, не зная ничего, болтают вздор с
глубокомысленным видом, умеют соблазнить красавицу злословием против ее
соперниц, переходят от начатого ими серьезного разговора к рассказу о
каком-нибудь любовном приключении, потом вдруг начинают напевать,
неизвестно почему, какую-нибудь песенку и тотчас же обрывают ее, чтобы
поговорить о политике и в заключение высказать глубокие мысли о разных
прическах, платьях, о китайском болванчике, о какой-нибудь нагой фигуре
Клинштеда, о саксонском фарфоре, о кукле с картины Буше, о безделушке
Эбера и о ларце Жюльетты или Мартена.

12. Такова в общих чертах толпа, резвящаяся в аллее цветов. Так как все
эти люди бежали в свое время из аллеи терний, они не могут без ужаса
слышать голос вожатых, и поэтому в определенные дни волшебный сад
пустеет. Его обитатели идут каяться в аллею терний, откуда вскоре
возвращаются обратно, чтобы через некоторое время опять идти каяться.

13. Повязка очень стесняет их; немалую часть своей жизни они проводят в
поисках средств, которые дали бы им возможность сделать ее менее
обременительной. Это своеобразное упражнение помогает им увидеть
кое-какие проблески света, но эти проблески быстро исчезают. Их зрение
недостаточно крепко, чтобы выдержать яркий свет; поэтому они взглядывают
на него изредка и как бы украдкой. Никакая серьезная и последовательная
мысль не проникает в эти головы; одно слово “система” приводит их в
ужас. Если они и допускают существование государя, то не делают отсюда
никаких выводов, которые могли бы помешать им наслаждаться. Философ,
который рассуждает и хочет проникнуть в глубь вопроса, в их глазах
скучное и тяжеловесное животное. Однажды я вздумал занять Темиру
разговором о наших возвышенных умозрениях; она мгновенно впала в
ипохондрию и, обратив ко мне свой томный взор, сказала: “Перестань
наводить на меня скуку; подумай лучше о своем счастье и осчастливь
меня”. Я повиновался и увидел, что она настолько же довольна мной как
мужчиной, насколько была недовольна философом.

14. Их платье находится в плачевном состоянии; время от времени они
отдают его в стирку, но проку в этом мало:

это делается только для приличия. Можно подумать, что их главная цель —
посадить на своем платье столько пятен, чтобы его первоначальный цвет
стал неузнаваем. Такое поведение не может быть угодно государю, и,
несмотря на угар наслаждений, об этом, вероятно, догадываются в аллее
цветов. Ибо хотя она самая населенная из всех и больше всего народа
толпится на ее дорожках, однако в последней своей трети она начинает
постепенно пустеть, а в самом конце в ней уже встретишь лишь нескольких
порядочных человек из наших, пришедших туда на минуту, чтобы отдохнуть.
И действительно, эта аллея очень приятна, но в ней не следует долго
оставаться: все там кружит голову и люди, которые здесь умирают, умирают
безумцами.

15. Не удивляйся, что время течет для них так быстро и что им так не
хочется расставаться со своей аллеей. Я уже сказал тебе, что на вид она
обворожительна, все в ней полно очарования,— это царство приветливости,
легкости и учтивости. Почти всех ее обитателей можно принять за людей
честных и порядочных. Только опыт рассеивает эту иллюзию, а опыт
приходит иногда слишком поздно. Признаться ли тебе, мой друг? Я сотни
раз попадался в сети этого мира, пока не узнал его и не перестал ему
доверять, и, лишь познакомившись с бесчисленными примерами
мошенничества, клеветы, неблагодарности и предательства, я расстался с
глупой привычкой, столь свойственной порядочным людям: судить о других
по себе. Поскольку я считаю тебя порядочным человеком и поскольку и ты
можешь когда-нибудь оказаться таким же глупцом, как я, то я расскажу
тебе несколько приключений, которые, наверное, будут для тебя
поучительны, а может быть, и занимательны. Выслушай меня и потом суди о
своей любовнице, о своих друзьях и знакомых.

16. Я знал когда-то двух лиц, поселившихся в одной из уединенных рощиц
аллеи цветов,— это были кавалер Аженор и молодая Федима. Аженор,
разочаровавшийся в придворной жизни и отчаявшийся, отказался, по его
словам, от честолюбивых мечтаний; своенравие государя и несправедливость
министров заставили его бежать из того вихря, в котором он тщетно
пытался продвинуться; словом, он постиг тщету человеческих почестей.
Федима в свою очередь отказалась от флирта и сохранила привязанность к
одному Аженору. Оба удалились от мира и решили наслаждаться в
одиночестве вечной любовью. Я слышал их восторженные речи: “Как мы
счастливы! Какое счастье может сравниться с нашим? Все дышит здесь негой
и привольем. Прелестный уголок, какой мирной и невинной отрадой даришь
ты нас! Чего стоят пышные хоромы, оставленные нами, перед тенью твоих
деревьев? О золотые цепи, в которых мы так долго томились, вашу тяжесть
в полной мере чувствует только тот, кто избавился от вас! О блистающее
иго, которое носят с такой гордостью, как отрадно сбросить тебя! Не
ведая тревог, мы утопаем в океане блаженства. Наши наслаждения,
сделавшись такими доступными, не стали от этого менее яркими. Утехи
сменяются утехами, и ни разу скука не отравила их своим ядом. Прошлое не
вернется: докучные обязанности, вынужденные знаки внимания, притворное
уважение не будут больше властвовать над нами. Разум привел нас в эти
места, и одна только любовь последовала за нами... Как непохожи
мгновения нашей жизни на те дни, которые мы приносили в жертву смешным
обычаям или нелепым вкусам! Почему эти новые дни не начались раньше,
почему они не вечны?! Но стоит ли думать о мгновении, которое
когда-нибудь прекратит их? Будем лучше наслаждаться ими, не теряя
времени”.

17. — Мое счастье,— говорил Аженор Федиме,— сияет в твоих очах; никогда
я не разлучусь с моей любезной Федимой — нет, никогда, клянусь этими
очами! Дивное уединение, в тебе будут замкнуты все мои желания; цветущее
ложе, которое я делю с Федимой, ты — трон любви, и ты сладостней
царского трона.

18. — Любезный Аженор,— отвечала Федима,— ничто мне не мило так, как
обладание твоим сердцем. Из всех кавалеров ты один сумел меня тронуть и
победить мою неприязнь к уединенной жизни. Я видела твою пламенную
страсть, твою верность, твое постоянство; я покинула все и вижу, что
покинула слишком мало. Нежный Аженор, дорогой и достойный друг, ничего,
кроме тебя, мне не нужно; я хочу жить и умереть с тобою. Если бы это
уединение было настолько же ужасно, насколько оно прелестно, если бы эти
волшебные сады превратились в пустыни, Федима видела бы в них тебя, и
твоя Федима была бы счастлива! О, если бы моя нежность, моя верность,
мое сердце и радости взаимной любви могли вознаградить тебя за все, чем
ты пожертвовал ради меня! Но, увы, этим радостям наступит конец, и,
потеряв их, я по крайней мере утешусь сладким сознанием, что твоя рука
закроет мне глаза и что я испускаю последний вздох в твоих объятиях.

19. Как ты думаешь, мой друг, чем все это кончилось? Однажды Аженор,
испытав в объятиях Федимы самые упоительные восторги, расстался с нею.
Он удалился на одно лишь мгновение; через минуту он должен был вернуться
к ней на цветущее ложе, где он ее оставил. Но поджидавший его дилижанс
умчал его стрелою ко двору. Там он давно уже хлопотал об одном видном
месте. Его влияние, интриги, шаги, предпринятые его семьей, богатые
подарки министрам или их любовницам, происки нескольких женщин,
захотевших отнять его у Федимы,— все это привело к тому, что он получил
желаемое место, и он был извещен об этом успехе письмом за минуту до
того, как между ним и его возлюбленной произошел изложенный мною нежный
разговор.

20. Итак, Аженор удалялся; а в это время один его соперник, только и
ждавший его ухода, показался из-за деревьев, за которыми он прятался, и
занял его место в объятиях Федимы. Этот новый герой царил положенный
срок;

он был замучен ласками и потом заменен другими любовниками.

21. Ты знаешь теперь, что такое истинная любовь;

слушай дальше и суди об искренности дружбы.

22. Белиза была самой близкой подругой Калисты; обе были юные,
незамужние, имели тысячу поклонников и жили в свое удовольствие. Всюду
их видели вместе: на балах, на вечеринках, на прогулках, в опере. Они
были неразлучны. Они советовались друг с другом о своих самых важных
делах. Белиза не купит, бывало, ни одного куска материи, который не был
бы одобрен Калистой; Калиста ни за что не пойдет к своему ювелиру без
Белизы. Что сказать тебе еще? Игры, развлечения, ужины — все у них было
общее.

23. Точно так же Критон был другом Альсиппа, стародавним другом.
Одинаковость вкусов, талантов, наклонностей, взаимные услуги, общий
кошелек — все, казалось, подготовило и должно было укрепить их сердечную
связь. Критон был женат; Альсипп оставался холостым.

24. Белиза и Критон были знакомы. Однажды, когда Критон был у нее в
гостях, у них завязался серьезный разговор о дружбе. Они красноречиво
описывали это чувство, разбирали его, давая друг другу понять, что
отличаются чувствительностью и тонкостью необычайной.

— Как приятно,— говорила Белиза,— иметь возможность сказать себе, что у
тебя есть настоящие друзья и что ты заслужил их дружбу живым и нежным
интересом ко всему, что их касается; но часто это удовольствие обходится
недешево. Я лично слишком часто убеждаюсь, чего стоит иметь такое
сердце, как мое. Сколько тревог, сколько волнений и горестей приходится
разделять с другим! Это душевное состояние невозможно побороть.

25. — Ах, мадам,— отвечал Критон,— неужели вы недовольны тем, что у вас
такая чудная душа? Если бы мне было дозволено говорить о самом себе, я
сказал бы, что я, так же как и вы, не могу, никоим образом не могу
подавить в себе живейшее участие к своим друзьям; но признаюсь — и это,
может быть, покажется вам странным,— мне приятно чувствовать, как моя
душа раздирается всем, что затрагивает их интересы. Между нами, разве не
было бы нарушением главного долга дружбы, если бы мы медлили с нашим
душевным участием в известных обстоятельствах?

26. — Одного я никогда не могу понять,—перебила его Белиза,— как это
существует на свете столько черных душ, прикрывающих вероломство, злобу,
корысть, предательство и сотни других ужасных пороков чарующей
видимостью нравственности, честности и дружбы? Я впадаю в дурное
настроение, когда вижу, что творится вокруг меня, и почти начинаю
подозревать своих лучших друзей.

27. — Я далек,— сказал Критон,— от подобной крайности; я охотнее дам
обмануть себя какому-нибудь плуту, чем оскорблю своего друга. Но во
избежание обеих этих неприятностей я изучаю, глубоко изучаю людей,
прежде чем довериться им; особенно остерегаюсь я всех этих слишком
приветливых франтов, которые сразу бросаются вам в объятия; которые
опорочили чувство симпатии тем, что постоянно им злоупотребляют; которые
хотят во что бы то ни стало быть вашими друзьями, а между тем знают о
вас только то, что вы богаты и щедры или что у вас хороший повар,
приятная любовница, жена или красивая молодая дочь... Втереться в дом
человека, чтобы соблазнить его жену,— это самое обычное явление, а может
ли быть что-нибудь более ужасное? Я не говорю, что нельзя иметь
сердечных дел, привязаться к кому-нибудь; в свете даже невозможно жить
на известный лад без этих развлечений;

но покуситься на жену своего друга — это низость, это совершеннейшая
гнусность. Первое — слабость, которую прощают; второе — преступление, ни
с чем не сравнимый ужас.

28. — Простите,— возразила Белиза,— мне кажется, я могу сравнить его кое
с чем. Есть злодеяние, которое мне столь же ненавистно; оно
свидетельствует о полной потере чести и порядочности — это когда женщина
отнимает любовника у своей подруги и сама становится его любовницей. В
этом есть что-то дьявольское. Надо вырвать из своей груди всякое
чувство, отказаться от всякого стыда, а между тем мы видим примеры...

29. — Но, мадам,— возразил Критон,— вам ведь известно, как относятся к
этим низким тварям.

30. — К ним относятся прекрасно,— возразила Белиза, — с ними
встречаются, их принимают, их приветствуют, о том, что они сделали, даже
и не думают.

31. — А по моим наблюдениям, мадам,— ответил Критон,— у света не такая
короткая память, как вы утверждаете, и эти чудовища всегда изгоняются из
общества, основанного на добродетели, из общества, где царят прямота и
чистосердечие; а такие общества существуют.

32. — Согласна,—сказала Белиза,—я не думаю, например, чтобы здесь можно
было встретить таких женщин. О, мы все необыкновенно подходим друг к
другу!

33. — С тех пор как вы столь милостиво приняли меня в свой круг,— сказал
Критон,— я старался оправдать доброе отношение, которым меня удостоили,
и в особенности ваше, мадам, неукоснительным соблюдением правил
порядочности. Мои чувства проверяются разумом. Я действую по принципам;
да, принципы — вот что я уважаю. Они безусловно необходимы, и человека,
у которого их нет, я считаю настолько же недостойным привязанности,
насколько он сам неспособен к ней.

34. — Вот это я называю мыслить! — воскликнула Белиза.— Как редки
друзья, подобные вам, и как надо заботиться о том, чтобы их сохранить,
если имел счастье найти их! Впрочем, должна вам сказать, что ваши
чувства меня совсем не удивляют. Я только восхищена тем, что они
совпадают с моими. Я, может быть, даже отнеслась бы к этому немножко
ревниво, если бы не знала, что добродетели нисколько не теряют от того,
что становятся достоянием многих, что они даже выигрывают, когда
делишься ими в таких беседах, как наша.

35. — В этих откровенных и непринужденных излияниях, в которых
прекрасные души открываются друг другу,— сказал Критон,— заключается
величайшая прелесть дружбы, ведомая только им одним.

36. Я хотел бы знать, что ты думаешь об этих людях. Но вижу, что история
Федимы и Аженора заставляет тебя быть осторожным. Ты не веришь
торжественным фразам, и ты прав. Терпение, мой друг, если мой рассказ и
не занимает тебя: он, как я вижу, по крайней мере приносит тебе пользу.

37. Не успел Критон расстаться с Белизой, как к ней вошел Дамис. Это был
богатый молодой человек приятной наружности, которому была обещана рука
Калисты.

— Вы знаете,— сказал он Белизе,— что прелестная Калиста должна через два
дня составить мое счастье. Все уж готово; дело только за подарками,
которые я хочу поднести ей. Вы понимаете в этом толк; могу ли я
попросить вас поехать вместе со мной в Лафрене? Мой экипаж ждет нас
внизу.

38. — Охотно,— отвечает Белиза,— и они садятся в коляску. По дороге
Белиза начинает сперва всячески расхваливать Калисту:

— Ах, если бы вы знали ее так, как я! Это самое лучшее существо в мире;
она была бы совершенством, если бы...

— Если бы она была немножко менее резва,— перебил Дамис.

— О, это побольше, чем просто излишняя резвость,— возразила. Белиза,— но
у кого нет недостатков? Повторяю, она прелестна, и неровность ее
характера, постоянные приступы дурного настроения из-за пустяков не
помешали мне быть ее подругой вот уже десять лет. Я прощаю ей эти
мелочи; но я хотела бы избавить ее от некоторой ветрености, которая ей
повредила, потому что я люблю ее всем сердцем.

39. — Которая ей повредила! — воскликнул Дамис.— То есть как это?..

— Да так,— сказала Белиза,— что эта ветреность, неспособная внушить
чрезмерное уважение, подарила некоторых шалопаев не одними только
надеждами...

40. — Что я слышу? — промолвил Дамис, уже омраченный облаком ревности.—
Не одними только надеждами! Так, значит, Калиста лишь прикидывается
невинной?!

41. — Я этого не говорю,— ответила Белиза.— Но не верьте мне на слово,
смотрите сами, наблюдайте. Связать себя на целую жизнь — это шаг, над
которым стоит призадуматься.

42. — Мадам,— сказал Дамис,— если я чем-нибудь заслужил ваше доброе
отношение, умоляю вас, не оставьте меня в неведении насчет того, что так
важно для моего счастья. Неужели Калиста могла настолько забыться?..

43. — Я этого не говорю,— ответила Белиза,— но были толки, и я крайне
удивлена, что вы ничего не знаете...

— Есть что-то ужасное в этих первых связях,— прибавила она с рассеянным
видом,— но брак исцеляет иногда от недостатков, от которых не может
уберечь никакое благоразумие и никакой ум; а следует признать, что у
Калисты есть и то и другое, и в немалой степени.

44. В это время они подъехали к Лафрене. Белиза выбрала драгоценности, и
Дамис заплатил за них не торгуясь. Совсем другие мысли его занимали.
Подозрения овладели его сердцем, и образ Калисты незаметно искажался в
его душе. “Тут несомненно что-то есть,— говорил он себе,— раз даже ее
лучшая подруга не может молчать”. Благоразумие, конечно, требовало,
чтобы он разобрался во всем внимательно; но разве ревность
прислушивалась когда-нибудь к голосу благоразумия? Как только они снова
сели в коляску, Белиза начала заигрывать с ним, пустила в ход все
средства, стала порочить Калисту уже без всякой пощады, кокетничала без
стыда; она вскружила Дамису голову, вырвала у него обещания, которые
вначале для вида отвергала, согласилась после долгих просьб принять
подарки, предназначавшиеся для Калисты, и сделалась супругой ее
возлюбленного.

45. А в то самое время Критон, наш честный Критон, узнав, что Альсипп
уехал один в деревню, отправился в дом своего друга, провел две-три ночи
в объятиях его жены и на следующее утро поехал вместе с нею встречать
Альсиппа, которого они, конечно, засыпали ласками. Таковы наши добрые
друзья.

46. Я обещал также показать тебе, чего стоят наши знакомые, и сейчас
выполню свое обещание.

47. Однажды я проводил время с Эросом. Это твой знакомый, ты знаешь,
скольких трудов, усилий, денег и хлопот стоило ему место камергера,
которого он так и не получил; в какие только двери он не стучался, каких
только не было у него протекций, чего только не пустил он в ход, чтобы
добиться своей цели! Но, может быть, тебе неизвестно, как у него
перебили место? Выслушай же меня и суди об остальных обитателях аллеи
цветов.

48. Мы прогуливались вдвоем с Эросом, и он рассказывал мне о своих
хлопотах, когда к нам подошел Нарсес. Судя по любезностям, которые они
стали расточать друг Другу, я решил, что это самые близкие друзья.

— Ну, так как же,— сказал Нарсес после первых приветствий,— в каком
положении ваше дело?

— Оно, в сущности, уже сделано,— ответил Эрос,— я все устроил и
рассчитываю завтра же получить грамоту.

— Я в совершенном восторге,— ответил Нарсес,— удивительно, как вы умеете
устраивать свои дела без всякого шума. Я слышал, правда, что вы
заручились обещанием министра и что за вас замолвила слово герцогиня
Виктория; но, не скрою, я не верил в конечный успех. Я видел столько
препятствий впереди; но скажите, пожалуйста, как вам удалось выбраться
из этого лабиринта?

49. — А вот как,— чистосердечно сказал Эрос.— Я считал себя вправе
добиваться места, которое так долго занимал мой отец и которое наша
семья потеряла только потому, что в момент смерти отца я был слишком
молод для вступления в эту должность. Я следил, искал подходящих
случаев, и вот они представились. Я подкупил лакея министра и добился
того, что его господин стал слушать меня.

Я упорно гнул свою линию и уже считал, что достиг многого, хотя еще не
имел ничего. Таково было положение, как вдруг умирает Меострис. Я узнаю,
что вокруг освободившегося места плетутся интриги, являюсь в числе
соискателей, хожу туда-сюда и встречаю одного провинциала, двоюродного
брата горничной кормилицы принца; бросаюсь туда, добираюсь до кормилицы
— она обещает замолвить за меня слово, но оказалось, что она уже просила
за другого. Тогда я цепляюсь за Жоконду; я слышал, что она любовница
министра. Бегу к ней и узнаю, что там все кончено и что у нее уж есть
преемница — балерина Астерия. Вот та дверь, говорю я себе, в которую
нужно толкнуться. Это связь совсем новая, и министр, наверное, захочет
выполнить первую просьбу балерины. Итак, нужно заинтересовать эту
женщину.

50. — Это было умно задумано,— сказал Нарсес.— И что же вышло?

51. — Все, на что я рассчитывал,— ответил Эрос.— Один из моих друзей
идет к Астерии и предлагает ей двести луидоров; она просит четыреста,
тот соглашается, и она обещает за эту цену попросить за меня. Вот,
дорогой мой, каковы мои дела.

52. — О,— воскликнул Нарсес,— место за вами! Поздравляю вас, господин
камергер. Вы им будете наверное, если только кто-нибудь другой не успеет
заплатить больше.

53. — Этого не может быть,— сказал Эрос,— вы единственный человек,
которому я доверился, а вашу выдержанность я знаю...

— Вы можете рассчитывать на нее,— подхватил Нарсес,— но будьте
выдержанны и сами. Очень советую вам, будьте более скрытны; ведь по
большей части мы не знаем, кому доверяемся, и все эти люди, которых мы
принимаем за друзей... вы понимаете меня... до свидания, я обещал быть
на рулетке у известной вам красавицы маркизы и должен бежать.

54. Нарсес раскланялся с нами и исчез. Его совет был превосходен, но как
жаль, что Эрос не выслушал его от какого-нибудь честного человека и не
последовал ему в своих отношениях с Нарсесом. Этот предатель отправился
прямо к куртизанке, предложил ей шестьсот луидоров и таким образом
перебил место у Эроса.

55. Ты знаешь теперь смешные стороны и пороки аллеи цветов, знаешь также
и ее привлекательные стороны. Вход в нее нам не запрещен; прогулка по
ней предохраняет нас от вредных влияний слишком холодного воздуха,
которым мы дышим в тени наших деревьев.

56. Однажды вечером, когда я искал там отдыха и развлечений, я
натолкнулся на нескольких женщин, которые искоса смотрели на меня сквозь
легкий газ, покрывавший их лица; они показались мне красивыми, но не
очень приятными. Я подошел поближе к одной брюнетке, которая украдкой
устремляла взор своих больших черных глаз

в мои глаза.

— В этом царстве любовных нег с таким лицом, как ваше, вы, верно,
одерживаете победу за победой,— сказал

я ей...

— Ах, месье, уйдите, уйдите от меня,— воскликнула она,— я не могу
спокойно слушать ваши легкомысленные речи! Государь меня видит, мой
вожатый следит за каждым моим шагом; я должна думать о своей репутации,
о будущем, о чистоте своего платья. Уйдите, умоляю вас, или перемените
тему разговора!

57. — Но как странно, мадам,— ответил я,— что при такой щепетильности вы
ушли из аллеи терний. Позвольте спросить вас, что вы намерены делать
здесь?

— Исправлять по мере возможности,— сказала она улыбнувшись,— таких
негодников, как вы.

В эту минуту она заметила, что кто-то приближается к нам, и тотчас же
приняла свой прежний серьезный и скромный вид; она опустила глаза,
умолкла, сделала мне глубокий реверанс и исчезла, оставив меня одного
среди молодых ветрениц, которые хохотали во все горло, заигрывали с
прохожими и делали глазки каждому встречному.

58. Они старались наперебой завладеть мною — или, вернее, обмануть меня.
Я пошел за ними, и они сразу же стали подавать мне надежды. “Видите вы
это дерево? — сказала мне одна из них.— Так вот, когда мы подойдем к
нему...” В то же время она указала на другое место одному молодому
человеку, которого привела с собой издалека. Когда мы подошли к
условленному дереву, она повела меня ко второму, от второго к третьему,
оттуда в рощу, которая, по ее словам, должна была быть весьма удобной,
из этой рощи во вторую, еще более удобную. “Но ведь этак я могу,—
подумал я,— идя от одного дерева к другому, от одной рощи к другой,
дойти с этими ветреницами до конца аллеи, не получив ни малейшей награды
за свой труд”. Подумав это, я тут же оставил их и подошел к одной юной
красавице, черты которой пленяли не столько правильностью, сколько своей
прелестью. Это была блондинка, но из тех, которых философ должен
избегать. С легкой и тонкой талией она соединяла приятную полноту. Я
никогда в жизни не видал таких живых красок, такой свежей кожи, такого
красивого тела. На ее просто причесанной головке красовалась соломенная
шляпа с розовой подкладкой; из-под шляпы сверкали глаза, дышавшие
сладострастием. Ее разговор обнаруживал изысканный ум; она любила
рассуждать, она даже была логична в своих мыслях. Едва между нами
завязалась беседа, как мы уже говорили о наслаждении — это всеобщая и
неисчерпаемая тема здешних разговоров.

59. Я важно доказывал, что государь запретил нам наслаждения и что сама
природа поставила нам границы. “Я ничего не знаю о твоем государе,—
сказала она в ответ.— Но если создатель и двигатель всех существ так
благ и мудр, как это утверждают, неужели он вложил в нас столько
приятных ощущений лишь для того, чтобы терзать нас? Говорят, он ничего
не делает напрасно; в чем же назначение потребностей и связанных с ними
желаний, как не в их удовлетворении?”

60. Я ответил, хотя и не очень решительно, что государь мог окружить нас
этими обольщениями для того, чтобы мы побороли их и заслужили себе этим
награду. “Положи на одну чашу весов,— возразила она,— настоящее, которым
я наслаждаюсь, а на другую — сомнительное будущее, которое ты сулишь
мне, и реши сам, что перевесит”. Я колебался, и она заметила это. “Как!
— продолжала она.— Ты советуешь мне быть несчастной в ожидании счастья,
которое, может быть, никогда не наступит. И если бы еще законы, которым
я, по-твоему, должна принести себя в жертву, были продиктованы разумом!
Но нет — это причудливая смесь нелепостей, единственная цель которых,
по-видимому, в том, чтобы воспрепятствовать всем моим влечениям и
поставить моего творца в противоречие с самим собой... Меня соединяют,
меня навсегда связывают с одним-единственным человеком,— продолжала она
после некоторого перерыва.— Я делаю все, чтобы довести его до отчаяния,
но что толку? Он признает свою несостоятельность, но не отказывается от
своих притязаний. Он не отрицает своего поражения, но не хочет и слышать
о помощи, которая могла бы обеспечить ему победу. Что он делает, когда
его силы приходят к концу? Он выдвигает против меня предрассудок, а мне
нужен совсем другой неприятель...” Тут она остановилась и устремила на
меня страстный взгляд; я подал ей руку и провел ее в зеленую беседку,
где она смогла убедиться, что ее доводы даже лучше, чем она сама
воображала.

61. Мы считали себя вполне укрытыми от посторонних взоров, как вдруг
заметили сквозь листву нескольких строгих женщин в сопровождении двух
или трех вожатых, которые пристально рассматривали нас. Моя красавица
покраснела. “Чего вы боитесь? — шепнул я ей.— Эти святые женщины
подчиняют предрассудки своим влечениям точно так же, как и вы, и при
виде вашего наслаждения они испытывают в глубине души не столько
негодование, сколько зависть. Я не ручаюсь, однако, что они не
попытаются насолить людям, которые не глупее их. Но мы пригрозим, что
сорвем маски с их спутников, и тогда уж мы можем рассчитывать на их
скромность”. Сефиза одобрила мою мысль и улыбнулась; я поцеловал ей
руку, и мы расстались — она полетела навстречу новым наслаждениям, а я
отправился мечтать в тени наших деревьев.