Людвиг Фейербах. История философии. Том 3. (фрагменты) Глава 1. Католицизм как противоречие духа и плоти. Единство было сущностью классического язычества, дуализм, разлад являются сущностью классического христианства. Конечно, и в язычестве мы встречаем достаточно противоречий - да и где вообще не найдешь противоречий? - и вследствие этого достаточно борьбы, страданий, зла; только эти противоречия были необходимы, эта борьба органически обоснована, эти страдания и зло естественны, неизбежны. Но христианство присовокупило к неизбежному злу зло, которое само по себе было излишне, к необходимым имманентным столкновениям - разрушающую дух трансцендентную борьбу, к телесным страданиям - страдания душевные, к естественным противоречиям - противоречия неестественные - разлад между богом и миром, небом и землей, благодатью и природой, духом и плотью, верой и разумом. Борьба между церковью и государством была только внешним, политическим выражением этих изнутри терзающих душу человечества противоречий. Там, где человечество согласно с самим собой, оно не может распасться на два мира, противоречие между природой и благодатью, чувственным и сверхчувственным или противостоящим чувственности, человечностью и святостью, или, говоря короче и языком церкви, противоречие между духом и плотью. Отказаться от гражданской и политической жизни, забросить все так называемые мирские вещи и занятия как простую суетность, чтобы как можно больше без помех томиться по небу с сокрушенным сердцем и полными слез глазами, умертвить все естественные склонности и стремления, бичевать и мучить себя - это было религией, добродетелью и даже высшей добродетелью, добродетелью святого. "Вся жизнь христианина есть снятое желание", - говорит Августин. Не любовь, как бы она ни прославлялась риторически, ибо ясно, что природа привила людям не ненависть, а склонность к любви, не вера, ибо также и к вере у человека от природы сильная склонность, - нет! Только целомудрие или, вернее, девственность, потому что лишь к ней природа не только не наделила нас склонностью, но скорее даже внушила нам совершенно противоположное, в высшей степени сильное влечение, только оно было и осталось как противоестественная и сверхъестественная добродетель специфической добродетелью католицизма. Вера легка, ещё легче любовь, но тяжко целомудрие. Сверхчеловечны не любовь, не вера, но целомудрие. Понятие о жертве - самое возвышенное понятие католицизма; но какая же жертва больше для естественного человека, чем жертва целомудрия, девственности? Небо - последняя, единственная цель католицизма, а какая же добродетель делает человека ещё на земле небесным, ангельски чистым и ангелоподобным? Целомудрие. "Непорочная девственность, - говорит, например, святой Августин, - это ангельский дар и проявление вечной нетленности в тленной плоти. Воистину те, у кого уже есть во плоти неплотское, будут иметь при всеобщем бессмертии большое преимущество перед другими". И святой Иероним: "Тому, кому поклоняются ангелы на небе, требуются ангелы и на земле". Даже философ Альберт Великий ещё делает, по крайней мере фактически, целомудрие величайшей добродетелью, когда цитирует следующие слова из Библии по поводу обещанной Христом славы: "Побеждающему (а именно плотское желание) дам сесть со мною на престоле моем, как и я победил и сел с отцом моим на престоле его" (Апокалипсис 3,21). Ибо, "кто ведет святую жизнь, тот близок к богу" (Книга Соломонова, 6, 20). Альберт Великий. Драгоценный ларчик истинных и совершенных добродетелей. Если католичество все-таки не отвергло брака, но терпело его, одобряло и даже сделало таинством, то основанием этого было не религиозное чувство и вера, а гибко применяющийся к внешней необходимости многоопытный рассудок. Уже Августин повинен в самых очевидных софизмах и непоследовательностях в этом деле. Превознеся девственность до небес, он затем (в том же сочинении, откуда взята вышеприведенная цитата, О святой девственности добавляет: "Сторонников и сторонниц святого девства и вечного воздержания я увещеваю, чтобы, предпочитая таким образом свое благо браку, они не считали брак чем-либо пагубным или злом". Но если брак лишает нас небесных преимуществ, ангельского дара, свойства святости, то разве он не зло? Разумеется, зло не для фальшивого, софистического ума, но для безусловного разума и прямого, простого религиозного чувства, которое одно имеет решающий голос во всех спорных и сомнительных материях. Все шаткие различия и софизмы, которые приводили католические богословы для оправдания полового акта (например: "Супружеский половой акт ради рождения детей не является грехом"), люди благочестивые и святые фактически опровергают своей жизнью. Во всех практических предметах дело имеет больше веса, чем слово. В чем соглашаются на словах, из уступчивости по отношению к другим, то опровергает молчаливый, откровенный факт. В словах содержится только экзотерическое учение, в делах - эзотерическое. Следовательно, добродетель и грех есть то, что делали святые, являющиеся образцом, и то, от чего они воздерживались, а но то, что они позволяли или запрещали податливым языком. Разумеется, дела - это знаки, подаваемые за спиной, их улавливает и понимает только наделённый более высоким чувством истины. Святой Антоний, святой Иероним как вдохновенный и вдохновляющий апостол монашества, святой Франциск Ассизский и другие святые в этом роде поэтому являются единственными оригиналами, классическими продуктами католического духа, безошибочными истолкователями его сокровенной сути, настоящими сынами церкви. Поэты и художники эпохи католицизма - это недоразумение, они подкидыши. Любовь к Беатриче вдохновила Данте стать поэтом. Но такая любовь, даже если она столь чиста и идеальна, противоречит сущности и даже ясно выраженным учениям католицизма. "Не человека, а бога люби в человеке", - говорит один католический святой. А смиренный Паскаль заявляет: "Не следует привязываться к нам сердцем, если даже это охотно делают... мы ни для кого не являемся конечной целью... Мы должны напоминать им о том, что им не следует привязываться сердцем к нам, ибо они должны проводить свою жизнь в угождении богу и искании его". "Мысли" Блаженного Паскаля (Христианские мысли). Но любовь любит именно человека в человеке и привязывает человека к человеку. Любовь - это земное и небесное, это блаженство, которое она находит в самой себе, высшее блаженство. Любовь возвышает конечное до бесконечного. Данте отождествляет свою Беатриче с теологией. Петрарка прославляет Лауру в своих сонетах и песнях как свою вездесущую богиню; только любовь к ней заставляет биться его поэтическую жилку. Разве он пел эти песни как католик? Разве они возникли из его католической веры или согласовались с ней? Да, его раскаяние по поводу этих стихов, его обращенная к святому Августину, то есть к персонификации его католической совести, просьба простить ему их были вызваны католичеством, но отнюдь не тем духом, который создал эти песни. Как мало Лев 10 несмотря на то что он был папой, по своим склонностям, своему образу мыслей, короче, по своей сущности соответствовал католицизму, так же мало соответствует ему и искусство, как таковое, как бы его ни лелеяла католическая церковь. Красота является основной категорией, родом искусства; языческая сила и христианское смирение подчинены ей как виды. Также и христианский художник должен мыслить и изображать христианское не как христианское, а как прекрасное; его произведение будет и должно трогать также и нехристиан, поскольку они наделены художественным чутьем и разумом. Произведение искусства, которое прекрасно только для христиан, несовершенно. Искусство переносит свои предметы за пределы отдельных религий, в сферу общечеловеческую. То, что является истинным произведением искусства, не принадлежит уже ни к какой церкви, ни к какой отдельной религии. Истинное произведение искусства есть точка единения всего человечества. Художник прославляет искусство, а не церковь также и в тех творениях, которые он выразительно предназначает для прославления своей церкви. Художник преодолевает свою веру, делая объекты своей веры объектами искусства. Искусство является искусством только в том случае, когда оно является самоцелью для себя, когда оно абсолютно свободно, предоставлено самому себе, не знает более высоких законов, чем свои собственные - законы правды и красоты. Художник подчиняет не искусство религии, а религию искусству. Религиозное в его произведении имеет только подчиненное значение: сущностью является истина, красота. Благочестивый католик, не имеющий отличающегося от его католических чувств и веры эстетического чувства, наслаждается самыми плохими изображениями святых, смиренно преклоняет колени перед самым плохим распятием, ибо они являются для него тем, чем должны быть религиозные изображения, - напоминанием об этом святом, о Христе, который олицетворён для него здесь чувственно. Художественная ценность для пего безразлична, и сама по себе она безразлична также и для религии. Да, только такие изображения святых, которые не имеют художественной ценности, являются изображениями в духе и смысле истинного католицизма, именно потому, что они имеют только религиозное, а не художественное значение, что они не отвлекают человека от благочестивого созерцания возвышенного сюжета, не льстят чувствам, а скорее наполняют его отвращением и ужасом ко всему земному и человеческому и привлекают его взоры только к небу. Наоборот, изображение святого, имеющее художественную ценность, привлекающее к себе взор как произведение искусства, изображает, так сказать, только себя, а не святого, оно является не зрительной трубой, через которую мы видели бы только благочестивый предмет, но бриллиантом, сияющим собственными цветами, восхищающим людей самих по себе, значит также и некатоликов. Перед картиной на религиозную тему только не разбирающийся в искусстве может испытывать чисто религиозное благоговение; знаток искусства воспринимает эту картину только как эстетическое произведение или одновременно как религиозное и эстетическое. Конечно, изображение мадонны производит возвышенное впечатление; но вы ошибаетесь, если приписываете это действие религиозному объекту, как таковому, или вере художника в него. Художнику было священно искусство, как таковое; он постиг и развил его в самом возвышенном смысле. Самое высокое поэтому не было слишком высоким для его возвышенного чувства; он осмелился взяться за религиозные сюжеты, ибо искусство, как таковое, стало для него религией. Искусство было мадонной его души: самое подходящее выражение, самое характерное изображение, которое он мог для этого найти, была мадонна религиозного народного верования. Небесное сияние, окружающее её в творении художника, является только отблеском священного пламени его художественного вдохновения. Итак, картины католической церкви, которые трогают также и некатоликов, даже тех, кто противоположен католицизму по духу, могли возникнуть только из свободного, общего, независимого от нее, противоположного её действительной сущности духа. Впрочем, зачем приводить доказательства? Там, где монашеская добродетель пользуется славой самой высокой добродетели, там искусство обязательно должно иметь дурную репутацию. Где всякое наслаждение вообще является грехом, где человек так неестествен, ничтожен, несвободен, боязлив, ненавистен самому себе, что он не разрешает себе никакой радости, никакого вкусного куска, как Паскаль, который, по рассказам его сестры о его жизни, во время своей болезни, когда ему прописывались тонкие, вкусные блюда, делал всевозможные усилия, дабы не наслаждаться тем, что он ел, как святой Игнатий Лойола, который налагаемыми им на себя покаяниями и умерщвлением плоти сам лишил себя вкуса, там не может быть понимания искусства и склонности к ному, там наслаждение искусством также является запретным плодом, так как, если даже сюжет произведения и религиозный, все же он дает зрительное или слуховое наслаждение. "Жизнь И. Лойолы и так далее". Петра Рибаденейра. Где самая противоестественная добродетель считается высочайшей добродетелью, где, как говорит Паскаль, болезнь считается естественным состоянием христианина или человека или, как говорит Сильвиан, телесная болезнь считается здоровьем души, где истощение, умерщвление, и именно непосредственное, чувственное умерщвление, плоти является законом, нормой, принципом, там эстетическое чувство, основа искусства, в опале, а само искусство вне всякой нравственной и правовой связи с высшим, религиозным принципом. Искусство выбирает не безобразные, вызывающие отвращение, а скорее миловидные, красивые лица для изображений мадонны. Следовательно, как же будет тот, кому религия вменяет в обязанность избегать лицезрения женщины, избегать всех поводов для нецеломудренных мыслей, воздерживаться от каких бы то ни было чувственных наслаждений, со спокойной совестью любоваться прекрасным изображением мадонны? Разве изображение мадонны не может также внушать и чувственную любовь? Разве одна юная девушка не полюбила однажды больше жизни статую? Поэтому если мы все-таки встречаем красоту в искусстве в связи с католичеством и даже среди монахов, то это можно объяснить только той же причиной, вследствие которой вблизи мужских монастырей строились женские, соединенные с первыми подземными ходами. Наука не менее, чем искусство, противоречит внутренней истинной сущности католицизма. "Как так? Кто будет отрицать крупные заслуги монастырей и пап перед наукой?" Никто по крайней мере из находящихся в здравом рассудке не будет отрицать этих фактов, можно отрицать лишь обычное их истолкование. Что бы ни делали папы, какие бы заслуги они ни имели перед наукой и искусством, они вовсе не делали этого всегда как святые отцы сообразно своему первоначальному призванию. Разве папа Лев 10 в качестве страстного любителя охоты и театра был также святым отцом церкви? Если что-нибудь развивалось в католической среде, то это вовсе не значит, что оно возникло из католичества. Науки в монастырях были восприняты и поддерживались неискоренимым, независимым от исторических преград и вообще внешних условий влечением к знанию и просвещению в человеке, они поддерживались духом и влечением, противоположными первоначальному назначению монастырей и тому духу и сути, из которых они возникли. "До Бенедикта Нурсийского, знаменитого основателя ордена бенедиктинцев (умер в 544 году), пост и молитва были единственными основными занятиями монашеских общин; и если Бенедикт в своем уставе приказывает ввести преподавание в каждом из монастырей своего ордена, переписывать книги и положить начало библиотекам, то он подразумевал только преподавание начальных основ религии, чтения и письма, а под книгами, которые следовало переписывать и составлять из них библиотеки, только молитвенники". Эйхгорн. История литературы. Уже в Х веке, во времена Хросвиты, были, как она сама говорит, католики, которые охотнее читали книги язычников ввиду их более изящного слога, чем Библию, и особенно наслаждались Теренцием. М. И. Шмидт. История Германии. Но разве это эстетическое удовольствие не было запретной радостью, аномалией, антикатолицизмом? Благочестивая Хросвита не освобождает совсем и самое себя от "недостатка" этих католиков, но она так смиренна и честна, что признает этот недостаток недостатком и старается его искупить писанием духовных драм. Не иначе обстояло дело и с науками. Они поддерживались католиками, но не как таковыми, а как жаждущими знания людьми, в противоречии с истинным духом католичества. Кто хочет это отрицать, должен также отрицать, что связь аристотелизма с католицизмом - самое очевидное, вопиющее к небу противоречие - была противоречием. Научный дух противоречит духу католицизма. Поэтому возможны только два случая: если науками в католической среде действительно будут заниматься из стремления к знанию, следовательно, в соответствующем сущности науки духе, то ими будут заниматься - будь то сознательно или бессознательно - в противоречии с сущностью католицизма; если же ими будут заниматься единственным ещё соответствующим католичеству образом, то тогда такие научные занятия будут противоречить сущности науки. Так занимался науками иезуитский орден. Научные занятия он сделал своим основным занятием. Но наука была для него только средством - цель оправдывает средства - для защиты и распространения своей веры. Поэтому для благочестивого основателя иезуитского ордена - святого Игнатия научные занятия были настоящим мучением, так как он вел их только по внешним причинам, только в противоречии (и притом сознавая и чувствуя это противоречие) со своим католическим благочестием. Дабы его планы дальнейших научных занятий не были охвачены и истреблены огнем его священного рвения, его влечением к распространению религии, он вынужден был подвергать себя величайшим мучениям, соблюдать строжайшую духовную диету, воздерживаться от разговоров о религиозных вещах даже в общении со своими друзьями. Поэтому то, что монастыри сделали для науки, было в духе монашества, католичества - хотя во всяком случае не в духе отдельных лиц, одиночек, в которых научный дух и влечение к науке одержали верх над верой того времени, - это было самое большее подачкой из милости и сострадания, брошенной научному духу (раз он уж был тут, неизвестно только, откуда он взялся), крохами, оставшимися от переполненной всякими небесными яствами трапезы духовенства. И это подаяние вы оцениваете так высоко? В сущности науки начинаются только там, где начинается научный дух, а этот последний начинается именно там, где науки выходят за стены монастырей и попадают в руки свободных людей, таких людей, для которых нет надобности скрывать светоч науки за ширмой веры. Эразм - прекрасный пример этого перехода. В нем влечение к знанию освободилось от зависимости, его дух сильно влекло к книгам; как он говорит сам о себе в своем письме к приору своего монастыря, но именно потому он и бежал из своего монастыря. Монастырская жизнь противоречила как духовной, так и физической его натуре. Тело так же склонно к революции, как и дух. Глава 2. ПРОТЕСТАНТИЗМ КАК ПРОТИВОРЕЧИЕ ВЕРЫ И РАЗУМА. Противоречие католицизма сущности человека было внутренней причиной Реформации. Протестантизм уничтожил ложную противоположность плоти и духа. С пением и музыкой он вывел человека с кладбища католицизма обратно в гражданскую и человеческую жизнь. "Кто не любит вина, женщин и песен, тот всю свою жизнь останется дураком". Это прекрасное изречение хотя и не значится в символических книгах и, следовательно, не является официальным, но тем не менее, хорошо и правильно понятое, оно имеет всеобщее значение. Даже в религиозном отношении протестантизм, который опирался только на заслуги Христа, имел в себе элемент свободы и радости по сравнению с католицизмом и его религиозными книгами, его отягощающей совестью "Traditionibus" и церемониями. Кроме того, как известно, реформаторы пользовались религиозными песнями и песнопениями как средством пробуждения народа. Главным образом поэтому он отвергал также и целибат как противоречащее естественному праву человека, безбожное, произвольное установление. Но протестантизм освобождал и спасал человека только с практической, а не с теоретической или интеллектуальной стороны: высших требований, прав влечения к познанию, требований разума он не признавал и не удовлетворял. В этом отношении он продолжал коснеть в прежнем варварстве, выдвигая в противоречие с разумом догматы веры и все-таки придерживаясь их как правильных. Было бы неразумным софизмом утверждать, что протестантизм отвергает целибат потому, что Библия выдвигает заповедь "Размножайтесь!", и, наоборот, не считается с требованиями разума, так как в Библии нет ясно выраженной заповеди по этому поводу, вернее, Библия восхваляет нам только веру. Ибо если бы протестантизм в своем взгляде на брак опирался только на Библию, то ему пришлось бы хотя и не предписывать целибат, но также и не отвергать его, по крайней мере безусловно, по той причине, что апостол Павел всячески восхваляет и превозносит безбрачие; а разве восхваления вдохновенного святым духом апостола не имеют для нас силы закона, если даже они и не являются для нас формальными заповедями? Он вообще не мог бы вынести никакого определенного решения по этому поводу, наоборот, ему пришлось бы оставить в покое данный пункт, как и некоторые другие, до того счастливого момента, когда господа экзегеты наконец самым удовлетворительным и определенным образом истолкуют все темные и противоречивые места Библии. Но так же и здесь, как и во многих подобных этому случаях, решало священное право природы и разума, вернейшая инстанция во всех сомнительных случаях, естественное чувство правды, которое независимо от двусмысленностей святого писания непосредственно, только с помощью самого себя признает ложное ложным, истинное истинным. Было бы в самом деле не только не разумным, но и смешным софизмом обосновать и объяснить женитьбу Лютера не правами разума и природы, а позитивной заповедью, изречением Библии; тогда пришлось бы доказывать, что в Библии упоминается Катарина фон Бора как предназначенная Лютеру супруга, что Лютер женился на Катарине на основании определенных слов Библии. Человек, который решается на брак не сам по себе, а на основании Библии, не сможет самостоятельно выбрать то или иное лицо. В браке это лицо не безразлично, вернее сказать, выбирается только одна. Которую же мне выбрать? Это здесь главное. Мрак разрешается, это не грех, он совместим с духом христианства, он хорош; но разве он не становится часто грешным из-за объекта брака? Только предназначенная мне богом невеста хороша, только её я могу взять в жены. Но кто же она? Моя соседка, моя бывшая товарка по школе и подруга юности или та, с которой я познакомился самым необычным образом и в которую сразу же, с первого взгляда влюбился? Но разве здесь я не полагаюсь на свое мгновенно решающее чувство вкуса? Разве искуситель не пользуется такими средствами (ах! даже очень часто), как самый необыкновенный случаи, чтобы свести нас с женщиной, которую мы изо всех сил избегаем? Как мы можем решить, добрым или злым началом нам послана эта особа? Если даже я сделаю христианские добродетели и веру непременными условиями своего выбора, то поможет ли это? Разве и христианка не может в то же время быть богатой, знатной, приятной в обращении, обладать телесной красотой или иметь все эти качества сразу или некоторые из них? Разве я женюсь только на благочестивой христианке независимо от этих привлекательных второстепенных качеств? А может быть, в моем выборе личность невесты сама по себе является главным, а то, что она христианка, только второстепенным признаком, хотя и безусловно необходимым? может быть, в этой неопределенной области сердечной склонности, чувства к моему христианскому чувству совершенно бессознательно примешиваются нечистые, нехристианские побуждения? Значит, как же я могу быть уверен, что моя женитьба является христианской, угодной богу? Нет! Безошибочно только то, что стоит в писании. Моя невеста только тогда может, наверное, считаться предназначенной мне богом, если я из Апокалипсиса или другой какой-нибудь части писания узнаю её имя, её положение, её личность до мельчайших подробностей. Я до тех пор не женюсь по божьей воле, пока не женюсь именно на этой девушке (ибо это самое главное) согласно ясно выраженному желанию бога. Сам по себе я решаюсь жениться только тогда, когда приму решение относительно этой особы, ибо, может быть, никогда не женился бы, несмотря на заповедь "Размножайтесь!", если бы не познакомился с этой Девушкой. Основанием женитьбы Лютера и вообще отрицания целибата была поэтому не Библия, а здравый человеческий смысл, philosophia naturalis, которая оказала на Реформацию большее влияние, чем некоторые думают. Но протестантизм виновен в большом противоречии именно вследствие того, что он не принимал во внимание возражений и требований разума под тем предлогом, что в духовных вещах они не могут иметь веса, так как эти вопросы вне их сферы, и в то не время все-таки считался с протестами и требованиями природы; ибо та же самая причина, которая говорила "за" или "против" восстановления природы в её первоначальных правах, говорила также "за" или "против" освобождения разума, выразительно говорится о браке священников в "Апологии" Аугсбургского вероисповедания, причем сначала приводятся доказательства из Библии, а затем естественные доказательства: "Так будемте же придерживаться того, что мудро и справедливо сказали юрисконсульты: это естественное право, что мужчина и женщина пребывают вместе. А если это естественное право, то это порядок, установленный богом, укоренившийся в природе, и, следовательно, это также и божественное право. А так как божественное и естественное право никто, кроме бога, изменять не может, то брачное состояние должно быть доступно для всех. Ибо естественное, врожденное влечение женщины к мужчине, мужчины к женщине - это дело рук божьих и установленный им порядок" и так далее совпадают ли эти доказательства с теологическими принципами и учениями протестантизма - это другой вопрос, который здесь не имеет значения. Если ты делаешь разум подвластным вере, то почему ты не подчиняешь также свою натуру требованиям христианской добродетели? Если ты отвергаешь разум, который есть не что иное, как духовная природа, потому что для него учения веры являются непостижимыми тайнами, то почему ты не отвергаешь также и природу, которая есть не что иное, как телесный разум и которая, может быть, только потому возмущается против целибата, что для нее как христианская добродетель вообще, так и добродетель безбрачия слишком возвышенное и потому неприемлемое таинство? Если христианство не противоречит практическим требованиям, почему же оно должно противоречить теоретическим требованиям, которые так же необходимы, так же неизбежны, так же не зависят от нас, как и практические потребности? разумеется, протестантизм может в достаточной степени оправдать себя тем (если только историческое явление мирового значения нуждается в оправдании), что вообще в развитии человечества практические потребности возникают раньше, чем теоретические, поэтому они и удовлетворяться должны раньше, чем последние, и что для своего времени протестантизм также сделал достаточно, чтобы освободить интеллект, выбросив за борт бесконечное множество обременявших душу и сердце суеверий. Но что бы ни служило основанием этого, протестантизм в теоретическом отношении был столь же мало, как и католицизм в практическом, принципом мира, примирения. У католика даже было перед протестантами то преимущество, что он, для того чтобы облегчить борьбу с самим собой или сделать её совсем излишней, мог прибегать к таким средствам, как Ориген, который сам себя оскопил, как Иероним, скрывавшийся в уединении темных пещер, как святой Франциск, который жар своих желаний гасил в снежной стуже, как Паскаль, носивший колючий пояс на теле, чтобы каждое неугодное себе побуждение душить при его возникновении. Наоборот, разум связан с органом, потеря которого сопряжена с потерей жизни или по меньше вере, если употребить более мягкие средства, с потерей чувства, сознания, человеческого в человеке. У протестанта нет внешнего, нет естественного средства для смягчения своей борьбы, своих душевных страданий; он вынужден искать спасения в искусственных средствах, в продуктах своей собственной изобретательности; он предоставлен самому себе, он - пациент, которому приходится быть своим собственным врачом. Бедняга! В качестве источника исцеления у него имеется только источник возникновения зла. А именно, сколько бы он ни умиротворял и ни укреплял себя молитвой и чтением Библии, ему все равно придется все время стараться усмирять сомнения, возникающие из разума, доказательствами, также идущими от разума, чтобы таким образом ввести разум в заблуждение с помощью разума же и, так сказать, оставить в дураках. Но вот что самое плохое: желания плоти подобны насекомым, появляющимся в определенное время и потом опять исчезающим; но желания, влечения к познанию, сомнения разума - это червь, точащий изнутри. Таким образом, ортодоксальный протестант всегда носит своего злейшего врага в своей груди: он ни одной минуты не может быть спокоен, что разум не шепнет ему на ухо, как злой дух, ужасного вопроса: "А что, может быть, твоя вера только пустое заблуждение?" Да и как же ему не дойти до этого ужасного "может быть"! Ведь не бывает мира и единения там, где во всех случаях, когда вера говорит "да", разум отвечает "нет", и наоборот. И если там и есть мир, то это не мир истины, не мир разума, но мир вследствие отсутствия мысли, или лени, или даже косности, или бессознательного самообмана, или даже самого утонченного самообмана. О вы, ослепленные христиане! Вы видите соринку в глазах язычников и не замечаете бревна в своих глазах. Кровавые человеческие жертвы приносили язычники своим богам, но разве вера католиков, вера протестантов не приносила человеческих жертв христианскому богу? Разница только в том, что язычество приносило в жертву тело, вера же - души. Психические жертвы протестантской веры по большей части относятся только к новейшему времени. Прежде вера соответствовала своему времени, тогдашнему уровню образования, потребностей, она была обоснованной, относительно благотворной верой. Но тем не менее характерное зло протестантской церкви (я говорю характерное для протестантской церкви", так как хотя от него, разумеется, страдают и католики, но у них это не главное зло) - противоречие между верой и разумом - сказывается уже в более раннее время, уже у Лютера. В нем самым странным образом выступает сознание того, что поучения веры прямо противоречат разуму. Но голос разума считается голосом черни и потому в противоречие с вообще столь излюбленным принципом "глас народа - глас божий" отвергается без внимания: вера, торжествуя, возвышается, опираясь на внешнюю силу, на исторический авторитет, над субъективной силой предоставленного самому себе разума. В результате создалось неестественное, принудительное положение: разуму с византийской жестокостью выкалывают глаза и его подчиняют, несмотря на его жалобы, авторитету веры. Так, Лютер говорит относительно воскресения из мертвых и искупления грехов: "Если ты слову божьему (то есть Священному писанию) не делаешь придавать больше значения, чем всем своим чувствам, зрению, помыслам и сердцу, то должен погибнуть и помочь тебе уже нельзя... Вопреки всему тому, что внушает нам разум или что он хочет постичь и познать, тому, что все наши чувства ощущают и понимают, мы должны научиться держаться слова божьего и соображаться только с ним, хотя мы и видим собственными глазами, что человека зарывают в землю, чтобы он сгнил там... Также, если я чувствую, что грех тяжко угнетает меня и моя совесть так разбита, что я погиб, все же вера должна заключить противное и твердо держаться слова божьего... Писание больше, чем мысли, чувства и опыт всех людей". Истолкование главы пятнадцатой Первого послания к коринфянам. Но так же, как в Лютере, в Кальвине и других теологах Реформации и более позднего времени чувствуется сознание этого противоречия. Например, Теодор де Беза говорит, что ничто так не противоречит человеческому разуму, как учение о предопределении; Рунгиус, профессор богословия в Виттенберге, говорит, что в неверующем человеческий разум осмеивает мистерии веры и даже в истинно верующем возбуждает сомнения; поэтому разум подобен высокой башне, откуда плоть и дьявол ведут борьбу против сына божьего, но разум надо взять в плен и впрячь в ярмо небесного учения, чтобы он смиренно подчинился богу и его истину и силу противоположил своим правилам. Но ещё интереснее изображает нам Жюрье, достаточно известный из биографии Бейля, как настоящий образец видящего везде ереси ортодокса (хотя и его самого реформаты обвиняли во многих ересях), муки и затруднительные положения, в которые, по его мнению, попадает душа верующего благодаря вере. "Я нахожу, - говорит Жюрье, - в поведении бога непонятные вещи; мне стоит большого труда примирить его ненависть к греху с промыслом. И этот шип доставляет мне столько хлопот, что, если кто-нибудь вынет его у меня, я, не раздумывая, сделаюсь его сторонником. Если я обращаю свои взоры на мир, на историю, на события, то нахожу там пропасти, в которых теряюсь, наталкиваюсь там на затруднения, под гнетом которых сгибаюсь до земли... Откровенно говоря, приходится признаться, что нет такого ответа в защиту бога, который заставил бы замолчать человеческий дух. Вся ложная мудрость разума возмущается против этих мистерий (троичности, воплощения, искупления). И эта ложная мудрость обладает такими свойствами, что от истинной мудрости её можно отличить только в свете веры". Бейль. Ответ на вопросы провинциала. Вольнодумец не смог бы лучше отметить непонятное внутреннее противоречие учения о грехопадении, чем это сделал здесь такой правоверный, до мозга костей ортодоксальный, фанатический богослов, как Жюрье. Откровенные заявления Жюрье поэтому вызвали неудовольствие среди многих реформатских теологов; они не только сетовали на то, что этот в остальном такой просвещенный теолог предоставляет здесь христианство нападкам и насмешкам вольнодумцев, заявляя, что на возражения разума невозможно ничего ответить, но также формально жаловались на него в голландский синод. Но синод признавал его ортодоксальным. Противоречие веры и разума, которое нам прежде всего бросается в глаза в Бейле и которое, разумеется, является в нем наиболее значительным историческим моментом, ещё не передает, как общее противоречие, специфической особенности его существа. Бейль даже цитирует в подтверждение своего заявления, что вера противоречит разуму вышеупомянутых и ещё многих других, бесспорно, ортодоксальных теологов. Поэтому надо более подробно определить это противоречие, если оно должно охарактеризовать Бейля. Но специфическое различие выявляется уже при первом здравом взгляде, если мы обратили внимание на то, что противоречие между верой и разумом там высказывается богословами, а здесь - мудрецом мирового значения или ученым, там - богословами по профессии, по положению и духу, здесь - человеком, который как ученый соединяет с массой своих знаний теологическое образование и среди остальных качеств которого как человека можно отметить также то качество, что он член реформированной церкви, веру которой он разделяет. Положение, должность имеют влияние на образ мыслей человека, его внутреннюю жизнь, его веру более, чем он сам сознает это. В большинстве случаев уже нельзя отличить образа мыслей по долгу службы от свободных убеждений, того, что исходит от самого человека, от того, что исходит от него в связи с его внешней профессией. Отнимите у бесконечного множества людей их положение, и вы отнимете у них веру. Вера - это профессиональный долг. Не убеждения поддерживают положение, а положение - убеждения. В моральном отношении дело обстоит так же, как и в религиозном. Поэтому добродетель вырывается с корнем там, где её делают внешней необходимостью, где свободу ограничивают не подобающим, противоречащим её понятию образом. Но если положение или профессия так подчиняют человека (вот видите, как ошибочно, когда одну личность, а не природу вещей, не внутренние свойства и необходимость обычных отношений принимают за основные, определяющие, действенные принципы), так внутренне квалифицируют его, что официальная и внутренняя личности образуют одно неразличимое существо, тогда, наоборот, свобода от определенного положения, отсутствие должности и занятий должны порождать, обусловливать или уже предполагать большую непринужденность… Глава 3. ТЕОЛОГИЯ И НАУКА. Теология, безразлично, протестантская или католическая, опирающаяся на монополию, предъявляющая особые претензии в отношении других наук, считающая себя любимым детищем божества, короче, ортодоксальная теология, если употребить это устарелое выражение, имеет в качестве своего базиса ограниченные, косные, несвободные интересы. Она не желает ничего более, как того, во что она уже верит, и именно не на научном основании - вера не опирается ни на какой научный принцип или фундамент, - как объяснить и доказать то, что она считает истинным, именно не научной истиной, а особой истиной веры, исторически или догматически; ничего более, как устранить то, что противоречит её вере; а если это не удается, то повернуть, насколько это будет возможно, в свою пользу. Теолог, придерживающийся этой точки зрения, не имеет понятия о научном духе, о теоретической свободе; он совершенно погиб для науки, потому что он все время вовлекает теоретическое в область религиозного или нравственного. Сомнение для него преступление, грех; наука имеет для него только формальное значение. Как часто теолог ни говорит о науке, он не относится к ней серьезно (так как серьезно он относится только к своей вере, к учениям своей церкви). Наука остается для него в сущности только не имеющей значения игрой, хотя внешне он занимается ею очень старательно; его ученость - это приукрашенная могила. У него нет, собственно говоря, никаких теоретических интересов: вера уже наложила запрет на все теоретические интересы, ему остались только практические; наука для него только средство, а вера - цель Он занимается наукой в нечистом, рабском, противоречащем сущности науки духе Дух теологии не является поэтому духом науки. Дух науки - это универсальный дух; просто дух, безымянный дух - не христианский, но также и не языческий дух. Не может быть христианской и языческой математики, христианской и языческой философии. Философия, которая называет себя христианской и которая на самом деле такова, - это несовершенная, ограниченная, противоречащая понятию философии философия. Философия не космогония и теогония, не сказочная гесиодовская и гомеровская и не аристотелевская или платоновская философия, это наука спокойно сосредоточенных умов, логически-метафизических принципов, законов, управляющих природой и человечеством, но эти законы вечны, неизменны, сегодня они так же властвуют над христианским миром, как некогда властвовали над языческим. Но теология - это по существу христианская наука, её принцип не истина, как таковая, но христианское; истинно то, что христианское; сущность теологии - партикуляризм. Историческая правда и беспристрастие начинаются поэтому только с того времени и с тех людей, которые относились к истории в чисто научном духе. Кто смотрит на язычество с точки зрения христианства, смотрит на него неверно, ненаучно. Кто читает философов в теологическом духе, тот их не понимает, что в достаточной степени доказали недоразумения с теологами от времен отцов церкви до самого последнего времени. Даже искажения, подделки, клевета были во все времена обычными для религиозного усердия вещами: теолог безбоязненно жертвует (потому что он опирается только на партикулярный принцип) истиной в пользу своей веры, даже с общими понятиями о долге он расстается во благо своих особых, религиозных интересов Чтобы посредством сравнения отдельных лиц представить себе разницу между духом теологии и духом науки, стоит лишь подумать о Бернаре и Абеляре, Ланфранке и Беренгаре, Воэции и Декарте, Жюрье и Бейле, Ланге и Вольфе, Геце и Лессинге, Меланхтоне и теологах его времени, свирепость которых он считал одной из причин, сделавших для него смерть желанной! Любовь, истина, гуманность, дух универсальности всегда были на стороне ученого, а ненависть, ложь, интрига, стремление объявить своих противников еретиками, дух обособленности - на стороне теолога. "Как непохоже на прежних монахов и проповедников, - говорит Бейль, - держали себя Эразм, Луис Вивес и некоторые другие ученые, более склонные к изучению изящных наук, чем теологии, дышавшие только миром, ненавидевшие насилие и беспрестанно отвращавшие князей мира сего от войн". Это и не удивительно. Наука освобождает дух, расширяет ум и сердце, теология суживает и ограничивает их. Теология всегда с фанатической ненавистью преследовала философию, потому что философия возносит человека на точку зрения Вселенной, воздает должное также и язычеству и в нем признает истину, и не истину ставит в зависимость от христианства, а христианство от истины, подчиняет истине христианство; теология всегда ненавидела и обвиняла в ереси людей, которые доказывали справедливость веры в вездесущего бога, а не в бога, запрещенного там или здесь. Как осуждали Лейбница, в особенности как обвиняли в ереси Вольфа за то, что они воздавали должное также индусам и китайцам! И разве ещё и теперь для благочестивых теологов Натан Мудрый не нож в сердце, не бельмо на глазу? Но не подумайте, что ненависть теологов к философии относится только к какой-нибудь особой философии. Не было ещё на свете философии и не будет, которую теологи не сочли бы нехристианской. Та философия, которая пришлась бы теологам по душе, была бы ложной философией, не была бы философией. Философия Лейбница, восхваляемая в наши дни как христианская, в свое время считалась большинством ортодоксальных, то есть истинно теологических, теологов такой же нехристианской, какой у них теперь считается философия Гегеля. Но не подумайте также, что тот, кто ненавидит философию, доброжелателен к другим наукам, за исключением разве только теологии. Ненависть к науке вообще дает себе волю в ненависти к философии, ибо философия является наукой, которая представляет собой идею науки, представляет дух науки, как таковой, независимо от какого-либо определенного предмета. Настроенный против философии теолог только из страха или незнакомства с духом других наук не распространяет своей ненависти на них. Если он честен и смел, он должен это сделать, потому что в Библии сказано: что не за меня, то против меня. Физика, астрономия, ботаника, психология, анатомия, юриспруденция, по мнению правоверных, не за Христа, следовательно, против Христа. Как много людей благодаря физике, медицине, юриспруденции совершенно освободилось от христианской веры! Да и откуда же происходит дух вольнодумства, как не из этих наук? Они не христианские, следовательно, антихристианские науки. И в самом деле, эти науки, да и вообще наука в то время, когда господствовал дух теологии, считались науками самими для себя и, следовательно, нехристианскими науками; занятие ими одобрялось и освящалось не ради них самих, а только как средство прославления теологии Известно, что Лютер был прежде решительным врагом философии, позднее он стал её признавать, но только по причинам внешней необходимости, только с точки зрения её полезности для теологии. Он, например, говорил: "Я убежден, что истинная теология не может существовать без наук". В этом же духе рекомендовал философию и Меланхтон: "Во имя блага церкви, которое вы должны всего ближе принимать к сердцу, я заклинаю вас не пренебрегать философией, так необходимой для теолога". Также и остальные богословы этого века занимались науками только по внешним, в сущности чуждым для науки причинам. Так, Мельхиор Адам в своем труде Жизнеописания теологов, в жизнеописании вышеупомянутого Дав. Рунгиуса, ясно указывает, что Рунгиус изучал также и философию, ибо понимал, как она полезна для теолога. В биографии другого богослова Адам поднимает вопрос: "Подобает ли теологу заниматься математикой?" - и утвердительно отвечает на него цитатой из Августина, в которой говорится о пользе математики для теологии Поэтому, пока господствовала теология, научный дух был угнетенным духом. Даже и впоследствии, когда ортодоксия была уже скорее только уважаемой, чем действительно господствующей силой, у научного духа были подрезаны крылья; он перепархивал только с места на место, как птица в клетке, и не мог свободно взлететь на воздух. Он был косным, нерешительным, робким, нечестным в отношении самого себя, полным противоречий самому себе, оговорок, исключений и ложной, не относящейся к делу осмотрительности; вес исследования допускались только до известной, произвольной в отношении изучаемого предмета границы; ни одна мысль не формировалась и не высказывалась без тщательного изучения вопроса, ортодоксальна она или антиортодоксальна; везде примешивалась религия; ни один предмет не рассматривался самостоятельно, сам по себе, в своих собственных интересах, но только в интересах теологии; ни одно учение не обсуждалось и не ценилось само по себе, а только с точки зрения тех выгод или убытков, которые он может принести вере Так, картезианцы выдвигали в качестве критерия истинности своего учения о том, что животные - это только бездушные машины, в особенности то соображение, что если одарить животное способной к познанию душой, то этим упраздняются естественные доказательства в пользу бессмертия души человека, и что именно поэтому безбожники и эпикурейцы - самые упорные противники их учения. Кроме того, правильность своего воззрения они старались подкрепить его согласованностью не только с догматом о бессмертии, но и вообще с религиозными представлениями о сущности бога. И нельзя отрицать, что с точки зрения религиозных представлений основания для их утверждения были неопровержимы. Из положения святого Августина, что бог справедлив и поэтому несчастья являются необходимым доказательством греха, они вывели заключение, что если бы у животных была способность чувствовать, то они оказались бы ввергнутыми в беду не за грехи, следовательно, они должны быть бесчувственны, ибо в противном случае бог был бы несправедливым и жестоким богом, подвергающим ни в чем не повинные существа всевозможным страданиям и боли и никогда не вознаграждающим их за это. Далее они заключали, что бог, так как он все делает и творит только во славу свою, не мог сотворить способные к познанию и любви души, не сделав их способными и не обязав их полюбить себя, но что он, если бы он дал животным душу и, следовательно, способность чувствовать, сотворил бы их только для телесных наслаждений, для состояния удаления от бога, следовательно, для греха. Отвратительное, невыносимо отвратительное в научных спорах в век ортодоксии вызывалось именно тем, что к этим спорам всегда примешивались интересы религии, всегда один противник ставил на вид другому сомнительные для интересов веры последствия его утверждений. Так, спор Бейля с Леклерком о пластических натурах Кедворта и Гру вертелся только вокруг того, дается ли этим оружие в руки сторонников или противников атеизма. Даже Лейбниц особенно любил рассматривать как свои собственные мысли, так и мысли других философов с внешней точки зрения их последствий для интересов теологии, делая это из снисхождения или угодливости к своему времени или же оттого, что он действительно был ограничен рамками своего времени. Таким образом, философы всегда одним глазом смотрели в философию, а Другим в то же время заглядывали в теологию. Их дух был по нераздельным, безусловным, но относительным в самом себе, раздвоенным и потому двусмысленным. Они не придерживались единственного критерия в философии: правильно или ошибочно что-нибудь само по себе. Как все-таки верно и для своего времени неожиданно изречение Бейля: "Теология вредна философии" Естествоиспытатели не менее, чем философы, противоречили под давлением теологии самим себе. Естествоиспытатели семнадцатого и восемнадцатого столетий объявили конечной целью своего изучения природы только созерцание и познание могущества, доброты и премудрости божьих. Они оправдывали перед собственной совестью и перед религиозными предрассудками своего века рвение к изучению природы уверением, что это делается только в интересах религии, и этим доказывали, что изучение природы для нее самой в глазах теологии было запретным, безбожным пли же пустым и бесполезным занятием. Издатель лейбницевской "Protogaea" категорически заявляет о Лейбнице, что он никогда не смотрел на явления природы как праздный зритель, но по достойному похвалы примеру других ученых мужей старался угадать в них бога и восхищался его совершенством. Но не в ущерб правдолюбию этих превосходных, достойных уважения мужей будь это сказано: религиозные интересы сами по себе - разумеется, не по отношению к их честным, добросовестным умам - были только предлогом, воображением, самообманом. В глубине их души главной побудительной причиной их рвения к изучению природы было влечение познать природу. То, что их прельщало, была сама природа; то, что приковывало к себе их взоры, был предмет сам по себе. Любитель искусства, который в то же время и благочестивый человек, предпочтет картины религиозного содержания светским картинам. Но если этот добрый человек скажет, что он только из религиозного интереса имеет и созерцает эти картины, то он солжет. У него, бесспорно, есть религиозный интерес, но также имеется и интерес к искусству, являющийся самостоятельным, обоснованным в самом себе интересом, который поэтому может захватить также вольнодумца и язычника. Тем, что у него есть эти картины, - этим он, разумеется, обязан своему религиозному чувству, но тем, что у него вообще есть картины, и даже прекрасные картины, - этим он обязан своему эстетическому чувству. Любовь к прекрасному вообще, очевидно, является основной чертой человека; религиозное чувство определяет только род предметов искусства Человек хочет видеть прекрасное, хочет, чтобы его всегда окружало прекрасное, но не только прекрасное, не чисто, не неопределенно прекрасное, не прекрасное в любом роде, ведь вследствие этого он мог бы забыть те требования, которые ему предъявляет религиозное чувство, этим он оскорбил бы и отодвинул это чувство на задний план; следовательно, между своим эстетическим и религиозным чувствами он вводит в качестве посредника изображения святого Иеронима, голову апостола, короче говоря, религиозный предмет. Но эти религиозные картины только, так сказать, самое явное успокаивание собственной совести, уступки, которые его эстетическое чувство делает религиозному, красивый обман, иллюзия, навевающая на него приятную мечту, что он преисполнен только религиозным интересом. Будьте же справедливы! Отдайте религии, что подобает религии, но также и искусству, что подобает ему! Так же дело обстояло и с интересом к природе естествоиспытателей семнадцатого и восемнадцатого столетий: он был основным, хотя и скрытым, интересом; религиозный же интерес - не только движущим рычагом, но скорее тормозом и ограничением в изучении природы. Для того чтобы восхищаться добротой, могуществом и мудростью бога, изучать природу не только не нужно, но даже вредно. Для этой цели вполне достаточно обыкновенного поверхностного созерцания природы. У святого Франциска Ассизского простое созерцание самой крошечной, ничтожной букашки вызывало слезы религиозной любви и восхищения Чем больше мы изучаем природу, тем больше мы знакомимся с её течением, тем скорее мы приходим к мысли о самостоятельности природы, тем больше мы узнаем естественные основы, тем больше разнообразие, приводящее чувственный взор в изумление, сводится все к одним и тем же целям, законам, формам. Однако "что" хватает только для религиозного созерцания, но "как" и "каким образом" является ядром изучения природы. Что такое множество разнообразных и часто таких крошечных, ничтожных существ употребляют в зависимости от цели те же средства, как и мы для жизни и самосохранения, этого факта, который виден уже простым глазом, вполне достаточно для религиозного интереса; но желание узнать, как устроены органы этого животного, как оно их употребляет, чем питается, как живет, - это чистый интерес к природе. Кроме того, мудрость и доброта являются общим, неопределенным предикатом субъекта, мыслимого хотя и не по могуществу и вездесущию, но все же по сущности вне природы; могущество же не только неопределенный, но и бессмысленный предикат. Поэтому между этими неопределенными свойствами и этим животным, имеющим это строение, эти органы, ведущим этот образ жизни, или каким-нибудь другим определенным существом в природе нет связи; так что я познаю премудрость, могущество и доброту бога так же много или так же мало по этому животному, как и по тому животному совсем другого рода и порядка, по дереву, по камню, не говоря уже о том, чего здесь нельзя объяснить, а именно что личный бог также объясняет бытие только личных существ, но не безличных, бесчувственных существ, как деревья и камни, в сущности только бытие существ, которые любят его и мыслят, а не бытие животных, и, следовательно, в свою очередь в них нельзя познать бога, определяемого таким образом Но в своей основе и восхищение сверхъестественным могуществом, добротой и премудростью было также не чем иным, как восхищением предметом самим по себе, которое только внешне, только субъективно, в душе созерцающего соединялось с религиозным представлением, которое поэтому можно также испытывать независимо от этого представления. И именно потому, что между предметом восхищения и божественными свойствами не существует необходимой связи, представление о нем было только моментом отвращения от природы, моментом подчинения предмета общему понятию божьего творения, в котором он утрачивает именно тот единственно имеющий для естествоиспытателя интерес. Поэтому, как ни хороши в своем роде были естествоиспытатели семнадцатого и восемнадцатого столетий, как ни неутомимы в своем усердии, как ни изобретательны в изыскании средств наблюдать природу, все-таки дух их занятий естественными науками в общем был ограничен: это было только наблюдение частностей, недоставало более глубокого осмысления природы в целом. Теология с её верой в чудеса, с её представлениями о сверхъестественном, находящемся вне мира, личном, распоряжающемся природой по своему усмотрению, управляющем ею как машиной боге отделила человечество от природы, лишила его способности вдуматься в нее, проникнуться её чувством Большинство людей влекла к природе не тяга к чему-то родному, предчувствие родства с её сущностью, но скорее чувство изумления, недоумения по поводу этого загадочного существа, поверхностное удивление, а не исходящее из глубины души восхищение; это было одно любопытство; поэтому-то их внимание и было прежде всего обращено на необычайное. Чем была природа для их бога, тем она была и для них самих - только машиной. Роберт Бойль и Кристоф Штурм даже хотели, чтобы слово природа как языческая фикция было изгнано из употребления Но кто верует во внешнего по отношению к природе бога, тот никогда не сроднится с её сокровенной сущностью (поэтому в это время и возникает изречение: "В сокровенную суть природы не проникает созданный дух, счастлив и тот, кому она показывает только свою внешнюю оболочку"), тот всегда останется в отвлеченном от природы, внешнем по отношению к ней положении, у того нет никакой идеи о природе. Так дело обстояло с прежними естествоиспытателями Представление о боге, как его дает теология, было границей, пределом для их духа. Отсюда происходило и представление о бездушной внешней целесообразности Но дух радовался природе; интересы теологии уже не были больше исключительными, всеподавляющими интересами; человек уже не смотрел больше только на небо: его взор восхищали сокровища земли Как часто одни только крылья Я некогда созерцал с внутренним удовольствием: Это действительно чудо - вещи Запечатлены на пестрых крыльях. Можно вполне справедливо Их назвать летающими, живыми цветами. Что же больше может радовать сердце, Чем зеленые кусты, Которые красивейшие цвета, красный и белый, Смешивают в приятнейшем блеске? Но так как теперь мой стих, Отойдя от древес, обращён к цветам, То я прямо вне себя И так радуюсь душой, Что не знаю, как смогу Описать это прекрасное зрелище. Ибо когда мой ненасытный взор Обращается к полной цветов грядке, То мне представляется небо на земле, Полное разноцветных звезд, Которые можно не только чувствовать, Нет! Но и обнять. Б. Г. Брокес. Земное удовольствие в беге, в "Инсектотеологии" Лессера Д. В. Триллер Поэтические размышления в доказательство истинности христианской религии, в возражение атеистам и натуралистам. Но в то же время человека среди наблюдений постоянно охватывал религиозный трепет, переносивший его из этого мира в потусторонний. Этот разлад между одним, что пагубно, и многим, что во благо, этот дуализм между небом и землей раздвоил теологию; и поэтому два - это мать множества - раздробило её на множество специальных теологий, или филиалов. Но чем больше терял теологический дух в отношении своей интенсивности, тем больше разрасталась теология экстенсивно, так что легковерный естествоиспытатель и ученый Атан Кирхер (умер в 1680 году), иезуит, уже мог насчитать 6561 доказательство бытия божьего. А как многообразна стала теология впоследствии! Не было такой области в природе, у которой не было бы своей собственной теологии: была астротеология, литотеология, петинотеология, инсектотеология. Даже отдельные виды животных имели свои теологии. Когда в 1748 г. появились бесчисленные стаи саранчи, то уже в том же году на нее напал Pastor primarius из Дипгольца Ратлеф и сфабриковал собственную акридотеологию (то есть саранчевую теологию), где среди других доказательств "великой мудрости божьей" имеется следующее: "Голову им бог устроил таким образом, что она продолговатая и рот снизу, дабы при еде им не надо было низко нагибаться, а можно было удобно и быстро принимать пищу". В природе не было существа, которое бы теология не усыновила и которому в благодарность за оказанные ей в борьбе с атеизмом услуги она не завещала бы на память своего святого имени. И. А. Фабрициус написал гидротеологию и пиротеологию, один суперинтендант в Пфедельбахе - "Духовное поучение о снеге", П. Альварт - "Бронтотеологию, или Разумное и теологическое размышление о громе и молнии", Ж. С. Пре - "Сейсмотеологию, или Физико-теологическое размышление о землетрясении", а также "О дожде как доказательстве существования бога". Также и дьявольщина, свидетельствовавшая прежде всего о сокровенной жизни природы, и черти делались докторами теологии Так, ученый И. Г. Шварц прочел вступительную речь "О пользе и применении демонов для демонстрирования божественной природы". Альтдорф, 1715. Не было ни одного органа человеческого тела, который не служил бы теологии смертоносным орудием против атеизма; доказательства бытия божьего теперь черпались не из идеи совершенства, понятия божества, нет! Они брались теперь из глаз, ушей, сердца, мозга, языка, рук, ног, позвоночника, желудка, половых органов Лейбниц говорит: "Вспомни, рассказывали, что Аузот Галльский, человек незаурядной учености, не без смысла относил к лучшим доказательствам бытия бога соответствия в различиях половых частей" Мыслящие естествоиспытатели воздерживались или даже отказывались от стремления отыскивать и пояснять в подробностях цели господни под тем предлогом, что это дерзость, в действительности же потому, что они, как Бэкон и Декарт, уже постигли или хотя бы чувствовали бесплодность телеологии, но только в общем представление о внешней целесообразности было необходимой формой мышления для их духа. Даже превосходный Реомюр, бесспорно один из самых свободомыслящих умов среди естествоиспытателей первой половины восемнадцатого века, принимающий в своих исследованиях чисто объективную точку зрения и даже сказавший: "Наверняка есть особые цели, которые нам известны, но, может быть, их меньше, чем мы думаем" - положение, которое он подкрепил несколькими примерами, - даже он в сущности был несвободен от этого представления. Записки об истории насекомых. Но теология есть образ мыслей, препятствующий исследованию природы. До тех пор пока человек был стеснен представлением о внешней целесообразности, он не мог правильно воспринимать природу путем непосредственного созерцания: между ним и природой стояло представление о находящемся вне мира боге. Материализм, механизм, окказионализм были необходимыми последствиями этого: все живое, все разумное охватывалось понятием бога, который все же мыслился не духовным, не разумным, не живым Каждый более глубокий взгляд на природу, как, например, положение Гиппократа, что природа без размышления угадывает верные средства, считался ересью, язычеством, атеизмом. Как и во всех других областях, бог вытеснил здесь божественное. Джордано Бруно и Спиноза были единственными, имевшими понятие о внутренней жизни природы и сохранившими эту идею в чистоте. Субстанция Спинозы не обладает разумной способностью (интеллектом), так как она сама по себе есть разумность Хотя телеология как будто имеет ту хорошую сторону, что она обращает внимание на разумное в природе, но это только видимость, которой не надо давать себя ослепить. Мудрость, разум бога брались только в субъективном значении, мыслились только по аналогии с практическим человеческим рассудком, который употребляет вещи для целей, которые для них самих по себе совершенно безразличны. Поэтому человек всегда оставался вне природы: он не абстрагировался от самого себя, он не возносился мыслью о боге к божественному, выше точки зрения обыденной практической жизни, внешней деятельности. Но как внутренне теология ограничивала и тормозила изучение природы даже в душах друзей природы, так она действовала и внешне в лице теологов, задерживая, тормозя развитие естествознания, как и науки вообще, и тем больше, чем меньше они сдерживали посредством изучения природы свое благочестивое рвение. Достаточно хотя бы вспомнить о судьбе коперниковской системы. Последствия угнетения и враждебности, которые претерпевал научный дух со стороны теологии, мы ощущаем в библиографическом отношении ещё и теперь Интереснейшие для своего времени, остроумнейшие философские труды, например сочинения Джордано Бруно, Николая Тауреллуса, стали такими литературными редкостями главным образом потому, что ограниченность теологов создала им репутацию атеистических произведений. Но чем же было преступление атеизма? Тем, чем в политике в некоторые хорошо известные времена была государственная измена Но почему же дух теологии является противоположным философии, науке - ибо, как уже говорилось, философия представляет собой идею науки - духом? Что является верховным принципом этой противоположности? Вот что: фундаментом теологии является чудо, фундаментом философии - природа предметов; фундамент философии - разум, отец закономерности и необходимости, принцип науки; фундамент теологии - воля, прибежище невежества, короче, противоположный принципу науки принцип произвола. Но заметьте же себе следующее: фундамент теологии как партикулярной науки в, её своеобразном отличии от философии и её независимости от философских влияний, от ограничений, которые ставит разум ортодоксального теолога, чтобы избежать опасных последствий или сколько-нибудь удовлетворить себя своими объяснениями, например в утверждении, что воля божья не разнится от; мудрости, сущности божьих и т. п. утверждениях и ограничениях, которые не уничтожают действительного принципа теологии именно потому, что это только утверждения и внешние ограничения Философия рассматривает законы морали как нравственные отношения, как категории духа, как основанные на самих себе идеи, короче, как законы, теология их считает заповедями бога. Добро является добром для философа потому, что оно хорошо, для теолога потому, что так хочет бог, таково его повеление. То, что говорит бог или у более новых теологов, для которых бог слишком абстрактен, пустое понятие, господь, то и правильно; хорошо ли оно само по себе или нет - это безразлично; воля господня - это источник добра и справедливости; да совершится Же воля господня! Уже Даумер удачно развивал это положение в своих полемических сочинениях. То возражение, которое делает теолог философу, когда последний оспаривает принцип воли божьей как высший принцип, а именно "чего хочет бог ила господь, хорошо, свято, ибо он может желать только хорошее, святое, так как сам свят, следовательно, мое послушание не слепо", - чистый софизм, который, желая опровергнуть противника, признает его правоту. Ибо воля как воля не является основанием добра, но природа этой определенной, божественной, идентичной с идеей добра воли является основанием того, что желаемое им хорошо. Это хорошо, потому что этого желает бог, не как просто желающий, а как желающий свято и хорошо. Воля здесь ставится в зависимость от идеи добра, особый случай (та или иная заповедь) выведен из идеи абсолютного добра. Но именно этого-то теолог и не хочет, этого он не имеет в виду, когда он делает волю принципом. Он подразумевает, что воля как воля, просто воля независимо от природы желаемого, от свойств предмета, воля как (в его понимании) свободный произвол, следовательно, Деспотическая, не имеющая законов и неразумная воля является источником добра. Я хочу - это решающее основание; и меня не заботит суть дела, меня не связывают никакие законы, ведь я господин всего сущего, я законодатель, для меня нет невозможного. "Так я хочу, так я приказываю, и эта воля есть закон" - так говорит, по мнению теологов, господь. Поэтому для теологии что-нибудь свято только потому, что это установлено богом; для философии - в том случае, если это само по себе свято, по той простой причине, что если бы свойства самого предмета не были бы единственно решающим действенным и связывающим основанием, то в конце концов необходимо пришлось бы также признать, что бог не необходимо по своей природе, вследствие своего понятия, но только вследствие акта произвола хорош и свят, что, следовательно, бог сам себя назначил богом; ибо раз делают произвол принципом, то каждая проводимая граница является произвольной, то неразумность является единственно разумным и необходимым следствием, то абсолютная бессмыслица сама является первой сущностью и принципом вещей Но такое обоснование моральных законов только особый случай. Своеобразной тенденцией теологии вообще является выводить все из бога, а именно из воли божьей. Её высший метафизический принцип, так сказать, - ибо это не принцип мышления, а скорее совсем бессмысленная отговорка, какой глубокой она ни кажется, принцип, который отнюдь не имеет своего основания только в духе Августина, - это творение из ничего, то есть из воли. Поэтому смешно искать тайны за этим ничем. Ничто есть не что иное, как онтологическое или метафизическое выражение беспочвенного, голого желания. "Почему, - говорит Августин, - бог создает небо и землю... потому что он хочет. Воля божья является причиной неба и земли". Наоборот, тенденцией философии является выводить вещи вообще из естественных оснований, то есть оснований, которые являются материей мышления, из их существ или, выражаясь языком и в духе новых философов, и их идей Например, на вопрос, как объяснить появление христианства, теология отвечает, не раздумывая, прямо: христианство не имеет естественного происхождения; зачем ломать себе голову, когда все равно ничего не придумаешь? Бог ввел христианство для спасения рода человеческого, ибо он нашел хорошим и целесообразным ввести его. Воля божья - основание христианства. Но философия погружается в глубокое размышление по поводу этого вопроса и только после долгого молчания говорит: ты ставишь мне вопрос, ответить на который по некоторым, хотя по большей част только внешним, причинам нелегко; мне пришлось бы проделать длинный, очень длинный путь, если бы я захотел дать тебе ответ, удовлетворяющий меня самого; разум - это горький, трудный хлеб. Но чтобы показать тебе разницу моего метода, скажу только следующее: для математика было достаточно одного пункта, чтобы привести в движение землю, но философ не так счастлив. Ему нужны две вещи: время и природа. Время разоблачает все тайны, а природа всемогуща, но её всемогущество есть могущество мудрости, а не голого желания Итак, я начну с природы религии и скажу, выражаясь своим языком: религия - это существенная форма человеческого духа, а именно народного духа. Поэтому различные религии имеют общие основания и, как бы различны они ни были по содержанию, общие законы. Как ни различны восточная и западная философия, не только логические, но также и метафизические законы, формы разума, общие идеи все-таки везде одни и те же; отсюда бросающееся в глаза сходство, отсюда то явление, что даже искусственные выражения, которые кажутся произвольно выдуманными, как схоластическое "Diessheit" (Haecceitas), имеются в санскритском языке. Так же дело обстоит и с различными религиями. Нам или вовсе не следует говорить ни об одной религии язычников, или мы должны признать идентичность между языческой и христианской религиями. Но эта идентичность есть не что иное, как природа религии вообще. Даже в фетишизме имеются, если даже и в отвратительном искажении, в карикатуре, следы сущности религии, следы, которые мыслителю так же важны для проникновения в тайную сущность религии, как состояния неистовства и помешательства для познания психологической сущности человека. Поэтому встречающиеся у различных народов, а именно народов Востока, представления, поражающие своим сходством с христианскими представлениями, являются не остатками какой-либо первоначальной, исторически существовавшей религии или зачатками, предвестниками христианской религии, но возникшими из природы религии, из её внутренних законов, из её сущности, необходимыми, для религии необходимыми представлениями. Законы религии именно и являются необходимыми представлениями; разницу, разумеется существенную разницу, составляет только содержание этих представлений, которое может быть даже нерелигиозным, то есть противоречащим истинной сущности религии. Итак, христианская религия имеет необходимое происхождение, происхождение, обоснованное природой религии. Она должна была быть такой, как она есть, если только она хотела соответствовать сущности религии Второй корень её происхождения во времени, исторический. Христианская религия могла родиться только в то время, когда она появилась, - во время заката античного мира, во время величайшей испорченности, гибели всех национальных различий, всех национально-нравственных связей, короче говоря, всех принципов, которые несли и двигали старый мир, пока существовали классические народы, были классические времена. Только в такое время могла сформироваться религия, чистая, свободная от каких-либо посторонних составных частей, и принять соответствующий её сущности образ. Как часто бывает, что в совсем плохой, морально и экономически пришедшей в упадок семье в одном из детей сохраняется чистое сердце и глубокое, святое чувство к семье; и это кажется чудом, так как противоречит обычным предположениям и опыту, но тем не менее это естественно и закономерно, ибо горе от раздоров и несогласий вселяет в душу ребенка ужас к ним, ребёнок замыкается в себе, чтобы здесь, в своем внутреннем мире, обрести то, чего ему недостает во внешнем; так же в то время дело обстояло и с христианством. Это верно, что добро узнается через самого себя, но добро узнается через самого себя также, когда его познают с помощью плохого; ощущение несчастья от плохого есть ощущение счастья от хорошего: отсутствие обладания благом часто дает те же результаты, что и обладание им. Прежние языческие философы, жившие ещё в классические времена древнего мира или в то время, когда ещё свежо и живо было воспоминание о них, и сами находившиеся в сложных политических отношениях, мыслили поэтому идею нравственности не с решительной последовательностью, не независимо, не самое по себе, но всегда в отношении к национальным, политическим целям. Отсюда эти отталкивающие и безнравственные в наших глазах, но тогда злободневные и понятные для их общего, направленного на политико-нравственные цели духа мысли древних философов, например относительно общности женщин, вытравливания плода, уничтожения слабых детей. Христианство обязано своей чистотой, своей строгостью, своей последовательностью именно политико-нравственной испорченности своего времени; дух отвернулся тогда от какой бы то ни было политики; вместе с этим скверным миром он отказался от всего мира. Во внешнем мире не было ничего больше, что могло бы привлечь его к себе, очаровать взор, соблазнить сердце. Человек был пресыщен жизнью" наслаждения ему надоели. Жажда наслаждений, сладострастие римского мира были не чем иным, как отчаянным, разрушающим само себя, ненавистным самому себе наслаждением, не чем иным, как облеченной в пышность разрухой. Только во времена такого ничтожества, в таком мире идея нравственности, являющаяся единственно значительным и истинным в христианстве (если по крайней мере принять во внимание его конечную цель, сбросив восточную разукрашенность с действительного смысла посредствующих образов), могла получить такую чистоту. Уже Ламот ле Вайе делает в "О добродетели язычников" следующее замечание: "...самые прекрасные образцы добродетели встречаются в самые испорченные столетия; добродетель укрепляет себя, сопротивляясь греху; и противостояние противоположностей заставляет обе стороны проявляться с двойной силой". Если же христианство с самого начала присоединилось к национальным целям, то это значит только то, что вообще ничто сразу при своем появлении не обнаруживает своей действительной сущности Если это только что указанное происхождение вашей религии из природы религии и времени покажется вам малопочтенным, слишком будничным, то я напомню о вашей вере в чудеса, которая у вас общая со всеми другими народами. Если вы одинаково много говорите о божественности и внутренней правде учения и если вы, говоря так, проявляете очень либеральное отношение к чудесам и, по-видимому, не придаете им особого значения, то все-таки, когда кто-то выступает в отношении их отрицательно, по вашему гневу в его адрес видно, что чудеса во всяком случае что-то очень важное для вас и что, следовательно, вы говорите одно, а думаете другое. Тот, кто отнимает у вас чудеса, считается у вас нехристианином. Вера в чудеса у вас срослась с христианством, идентична с ним. Но вера в чудеса имеется во всех народных религиях. Поэтому по всем законам правды и разума справедливо следующее заключение: чудо есть естественная потребность, форма представлений народной религии. Чудеса христианства возникли из той же потребности, той же необходимости, что и чудеса язычества. Вера в чудеса - психологический закон; чудеса не только не сверхъестественное, они даже закономерное и соответствующее религиозному духу явление. Вы отличаетесь от язычников только целью, качеством, родом ваших чудес. Поэтому если вы будете стыдиться естественного происхождения вашей религии, то вам следует больше всего стыдиться вашей веры в чудеса, которая имеет очень естественное происхождение. Если вы возразите мне, что ваши чудеса никак нельзя сравнивать с чудесами язычников, так как ваши чудеса истинные, а их ложные, а потому ваша вера в чудеса обоснованная, а их ошибочная, то я отвечу, что вопрос о том, является ли чудо истинным или ложным, вернее, действительно ли оно произошло или выдумано (ибо правда не чудо, даже когда она действительно имеет место, правда - это закон, разум, правило, а не исключение, нарушение закона, необыкновенный случай), - вопрос, совершенно второстепенный и к делу здесь совсем не относящийся; ибо если чудеса язычников и были только выдуманными, ложными чудесами, то все же чудо было для них, как и для вас, потребностью, необходимым представлением их религии. А если вера язычников в ложные чудеса происходит из той же потребности, что и ваша, то в свою очередь ваша вера в чудеса происходит из того же источника, что и вера в чудеса язычников. Ваши настоящие чудеса покоятся на том же самом внутреннем основании, что и их ложные чудеса, каких бы различий между ними вы ни проводили и как бы ни чванились тем, что у вас чудеса служат только для подтверждения истины и потому имеют совсем другой смысл, чем у язычников. Чудо - необходимое представление религии, рассматриваемое как факт, как действительное событие; правильно это делается или нет - это безразлично; вера в чудо есть сущность чуда. Вера не связывает себя с законами разума и природы, следовательно, также с законами исторической правды и действительности Поэтому в вере в чудеса содержится странное противоречие, она хочет, чтобы чувства человека были последним, самым решительным свидетельством достоверности чуда, и в то же время она отказывает чувствам в истинности и достоверности, уничтожая закономерность чувственного явления, заставляя естественным взором видеть сверхъестественное, то есть противоестественное. Но чудо так же мало может быть объектом чувств, как и объектом разума, мыслящего духа Если бы, например, вода была превращена в вино, то, чтобы констатировать это чудо как чувственный факт, чудо должно бы было произойти на моих глазах, то есть чтобы я видел, как вода превращается в вино; достоверность чуда досталась бы мне только посредством наблюдения собственными глазами случившегося чудесного процесса превращения; но тогда это было бы чудо, которое в то же время и не чудо, так как я знал бы, как оно произошло. Чтобы устранить всякую возможность обмана, чтобы достичь самой совершенной, бесспорной достоверности, представим себе, что чудо превращения воды в вино происходит не в кружке, а в прозрачном, как кристалл, стакане. Но что же видят мои глаза? Я не вижу ничего, кроме наличия вина вместо воды в стакане, то есть одного естественного предмета вместо другого естественного предмета, не понимая, то есть не увидев, как он туда попал; поэтому я только верю в чудо, но я не вижу чуда; я только вижу, что вино незаметно для меня попало в стакан вместо воды, но в самом чуде у меня нет объективной чувственной уверенности. Мои чувства мне только говорят, что вино в самом деле было вином, а вода была водой и что там, где была вода, мгновение спустя оказалось вино, а не то, что вода превратилась в вино, этот факт, это неестественное и противоестественное творение не факт, это только дело веры. Как пространственная пустота не может быть объектом чувств, опыта, так им не может быть и качественная пустота; бесконечную пропасть, которая лежит между водой и вином, перепрыгивает только вера Поэтому истинное чудо не имеет объективного отличительного признака от выдуманного, воображаемого или только поддельного чуда. Самообман считать чудеса историческими фактами, действительными событиями. Факт - это то, что в момент, когда оно происходит, исключает возможность того, что дело может обстоять иначе, и поэтому исключает возможность сомнения в зрителе, что непосредственно, неизбежно влечет за собой утверждение: это есть, и есть именно так. Но чудо есть свершившееся без свершения, прошедшее совершенное время без прошедшего несовершенного, чувственный факт без чувственного процесса совершения, без естественного основания. Поэтому в момент совершения чуда оно не влечет за собой необходимо утверждения, что это чудо; то, что делает чудо чудом, существенное этого факта не является предметом восприятия: я только воображаю, я думаю, но я не знаю, что это совершилось чудесным образом. Чудо не исключает сомнения, чудо ли это, или все совершилось естественным образом. Оно предоставляет человека самому себе, его воле, его усмотрению; чудо противоречит понятию действительного, чувственного, неопровержимого факта; это факт, который в то же время и не факт. Факт честен, чистосердечен, надежен, безусловен, он просто утверждает или отрицает, а чудо двусмысленно, обманчиво, скрытно, нечестно; факт выдает себя только за то, что он есть; если он мне не говорит своих естественных оснований и хода, это все же не отрицает, что он имеет естественное (хотя, может быть, и неизвестное мне) основание и поэтому без претензий выдает себя за естественный факт, но чудо выдает чувственный факт за нечувственный. Факт прост, естествен и поэтому непреодолим, но чудо хочет импонировать, придает себе особое значение, лишенное печати действительности, вещественности, говорит иначе, чем думает, употребляет самые обыкновенные жесты и слова, но в противоречащем обычному их употреблению и даже законам языка произвольном смысле. Чудо не заслуживает доверия: оно противоречит сущности истины. Истина полагается только на самое себя: она пренебрегает возможностью посредством опьяняющих, возбуждающих фантазию, но подавляющих рассудок средств вынуждать согласие человека. Паскаль говорит: "Надо судить об учении по чудесам; надо судить о чудесах по учению Учение различает чудеса, и чудеса различают учение. Все это правда, и это не противоречит себе". Мысли о чудесах. Но ни чудо не может подтверждать учение, ни учение - чудо. Учение истинно, а чудо покоится на совершенно ложном предположении, совершенно поверхностном взгляде на природу, на суждении, которое человек черпает не из глубины природы, подходит к природе не с точки зрения познания, но повседневной практической жизни, где природа только в её внешней видимости является предметом; как поверхностному светскому человеку жизнь человека, живущего духовной жизнью, кажется печальной и бедной, так как она не несет в себе заметной смены впечатлений и он не имеет понятия о том, что эти внешние однообразие и скука свидетельствуют только о внутренне богатой и самоудовлетворяющейся жизни, так человеку с точки зрения обычной жизни, когда ему все время бросается в глаза возвращение от одного и того же, когда для него являются объектом только внешние последствия внутренней закономерности, а не она сама, природа кажется чем-то будничным, тривиальным, и он поэтому думает, что только в насильственных прорывах, в театральных эффектах, в чудесных интермеццо можно уловить признаки божественного духа. Но на самом деле чудесное - это царящий над природой божественный дух, который один является законом в природе; и этот закон отнюдь не мертвая буква, но живой, глубокомысленный дух, сокровенная, созидающая, всеопределяющая душа самой природы. Для тех, кто смотрит на закон в природе как на нечто мертвое и поэтому только в разнообразии и беспорядочности внешнего явления видит дух и жизнь, здесь делается замечание, что даже ненормальные и беспорядочные явления в природе (вот какой живой, какой определяющий закон!) суть только следствия внутренней закономерности. Так, например, "это настоящий закон природы, что в целых семействах (растений) половина тычинок постоянно недорастает до нормального или дольки фруктов... частично остаются пустыми". "Для согласованности и симметрии природа часто создает совершенно бесполезные формы" (де Кандоль и К. Шпренгелъ. Основы научной ботаники). С известных точек зрения чудо, разумеется, непреодолимо и необходимо; даже разум, хотя только в форме неразумности, допускает чудо. Например, Лейбниц говорит относительно чуда (Рассуждение о соответствии веры: "Законы природы находятся в ведении законодателя". Разумеется, при таких предпосылках чудо имеет хороший смысл, является совершенно естественным следствием ваших представлений, но предпосылки ошибочны, совершенно ошибочны Разумеется, также и философия верит поэтому в чудеса, но она не верит в чудеса теологии; по крайней мере та философия, которая достойна своего имени, которая не является презренной наложницей теологии, которая при каждой приходящей ей в голову и высказываемой вслух мысли не просит плаксивым голосом прощения у теологии, чтобы как-нибудь не утратить задушевного, уютного мира согласия с ней; та философия, которая не сгибает с рабскими чувствами своей шеи под игом столетних и тысячелетних предрассудков. Она не верит в чудеса произвола и беззакония, в чудеса воображения, но верит в чудеса разума, природы вещей, в тайные тихие чудеса познания, которые доступны только для сосредоточенного духа мудреца в час самого глубокого научного восторга в уединенном храме муз, а не в те чудеса, которые посреди базарной площади при звуках труб и литавр предлагаются вниманию ищущей мишурной пышности черни; она верит в вечные, постоянно возобновляющиеся, живые универсальные чудеса, а не в партикулярные, преходящие, мертвые и поэтому бездушные и незначительные чудеса. Философия не отдает своего сердца преходящим вещам и менее всего египетскому поклонению мумиям прошлого.