Поль Анри Гольбах. Письма к Евгении или Предупреждение против предрассудков. Содержание. Атеизм Гольбаха. Статья Ю. Я. Когана. Письма к Евгении, или Предупреждение против предрассудков. ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ. ПИСЬМО ПЕРВОЕ. (Об источниках веры. Причины, побуждающие к критике религии). ПИСЬМО ВТОРОЕ. (Представления о божестве, которые дает нам религия). ПИСЬМО ТРЕТЬЕ. (Разбор священного писания; о политике христианской церкви и о доказательствах, на которых основывается христианство). ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ. (Об основных догмах христианской религии). ПИСЬМО ПЯТОЕ. (О бессмертии души и о догме загробной жизни). ПИСЬМО ШЕСТОЕ. (О христианских таинствах, религиозных обрядах и церемониях). ПИСЬМО СЕДЬМОЕ. (О правилах благочестия; о молитвах и об умерщвлении плоти). ПИСЬМО ВОСЬМОЕ. (О евангельских добродетелях и о христианском совершенствовании). ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ. (О преимуществах, которые может почерпнуть в религии правительство). ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ. (О преимуществах, доставляемых религией тем, кто ее исповедует). ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ. (О человеческой, или естественной, морали). ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ. (О терпимости к различным воззрениям людей). Примечания. АТЕИЗМ ГОЛЬБАХА. Атеистические произведения Поля Гольбаха, одного из выдающихся французских просветителей-материалистов XVIII века, принадлежат к лучшим достижениям атеизма прошлого. Созданные почти два столетия назад, они не отошли в разряд тех литературно-философских памятников, которые интересуют уже лишь узкий круг специалистов. Несмотря на то, что научная критика религии с тех пор продвинулась далеко вперед, произведения эти, исполненные страстной ненависти к суевериям, могут еще и в наши дни успешно служить благородному делу, которому отдал свой незаурядный талант их автор, — освобождению человеческого сознания от мертвящих религиозных идей. Известно, что сочинения французских атеистов XVIII века, в особенности воинствующие антирелигиозные памфлеты Гольбаха, высоко ценились основоположниками марксизма-ленинизма как средство атеистического просвещения трудящихся. Энгельс считал необходимым «позаботиться о массовом распространении среди рабочих превосходной французской материалистической литературы прошлого века, той литературы, которая до сих пор как по форме, так и по содержанию является высшим достижением французского духа и которая — учитывая тогдашний уровень науки — по содержанию еще и сейчас стоит бесконечно высоко, а по форме все еще остается недосягаемым образцом». Мы знаем, с какой резкостью В. И. Ленин уже в годы советской власти писал о том, что забыт совет Энгельса «переводить для массового распространения в народе боевую атеистическую литературу конца XVIII века». «Бойкая, живая, талантливая, остроумно и открыто нападающая на господствующую поповщину публицистика старых атеистов XVIII века», указывал В. И. Ленин, способна еще принести немалую пользу в идейной борьбе за полное освобождение трудящихся от влияния религиозных предрассудков. И можно предположить, что В. И. Ленин имел здесь в виду в первую очередь атеистическую публицистику Гольбаха, специально и более всех других энциклопедистов потрудившегося на этом поприще. Но что же именно привлекает к ней наше внимание? Каковы ее сильные стороны и недостатки? Чем был обусловлен ее поистине боевой и бескомпромиссный характер? 1. Замечательная атеистическая литература, созданная энциклопедистами, отображала крайнее обострение социальных противоречий во Франции, которое завершилось в конце XVIII века революционным штурмом феодальных порядков. На протяжении всего столетия, по мере вызревания в недрах феодального строя Франции капиталистического способа производства, все глубже становилась пропасть между производительными силами и господствовавшими, но уже отжившими старыми производственными отношениями. На страже этих отношений с упорством обреченных стояли опиравшиеся на королевскую власть привилегированные сословия — дворяне и духовенство, ничтожные численно, но обладавшие всеми правами и всей полнотой политической власти и паразитировавшие на теле народа. Несмотря на преобладание цеховой организации, французская промышленность шла в XVIII веке по капиталистическому пути и стала, по словам Маркса, «образцом мануфактуры в собственном смысле слова». Число предприятий мануфактурного типа доходило в дореволюционной Франции до 600, а число наемных рабочих — до . 600 тысяч, что составляло более 5 процентов ее населения. Характеризуя французскую буржуазию, Вольтер отмечал в своем труде «Век Людовика XIV»: «Промышленность увеличивается с каждым днем… Средний класс обогатился промышленностью. Выгоды и прибыли торговли увеличились… В прежнее время весь доход меньшой братии заключался в службе вельможам, теперь промышленность открыла тысячу путей, неизвестных сто лет тому назад». (А. Шахов, «Вольтер и его время»). Однако широкая реализация этих многочисленных путей обогащения буржуазии сковывалась всей системой феодальных порядков, не дававших свободы предпринимательству и торговле. Ощутив свою силу, утвердив себя экономически, французская буржуазия особенно остро чувствовала свое политическое бесправие. Именно буржуазия, носительница наиболее прогрессивного в то время способа производства, оказалась в XVIII веке во Франции той социальной силой, которая возглавила борьбу против феодального строя и сумела повести за собой угнетенные дворянством и церковью массы тружеников. Руками этих масс и была совершена революция, плоды которой достались, однако, не этим ее истинным творцам. Антагонизм между трудом и капиталом уже сказывался, но отходил на второй план перед основным противоречием той эпохи — противоречием между аристократией и крупным духовенством, с одной стороны, а с другой — «третьим сословием», куда входили и буржуазия, и ремесленники, и нарождавшийся рабочий класс, и многомиллионное крестьянство. Борьба против общего врага — феодалов — соединяла до поры до времени в одном социальном лагере эти весьма различные по имущественному положению слои французского общества. Революционная в то время буржуазия устами своих наиболее радикальных идеологов, прежде всего — просветителей, объединявшихся вокруг Гольбаха и Дидро, — подвергла уничтожающей критике весь насквозь прогнивший старый порядок. Эта критика отвечала чаяниям подавляющего большинства нации. «Третье сословие», как видим, не было однородно по социальному составу. Не была однородной и французская буржуазия с ее небольшим слоем крупных собственников и массой людей среднего достатка. Также и французские просветители, идеологи «третьего сословия», распадались на различные течения — от Вольтера и Монтескье, выражавших интересы крупной буржуазии, до глашатаев крестьянской демократии во главе с Жан-Жаком Руссо. Различна была их положительная общественно-политическая программа, по-разному определилась роль их учений в ходе революции; но все они так или иначе служили делу ее идейной подготовки, все они горели священной ненавистью к насквозь разложившейся светской и духовной аристократии, тянувшей страну к гибели. Перед глазами просветителей была полная противоречий картина жизни, с ее вопиющими социальными контрастами, с жестокостью власть, имущих, с бессмысленными пережитками средневековья, — картина, непрерывно озаряемая то там, то здесь вспышками стихийного народного гнева, приближавшими час неизбежного краха «старого порядка». Два привилегированных в дореволюционной Франции сословия — дворянство и духовенство — составляли лишь ничтожную (всего только сотую!) часть ее двадцатипятимиллиоиного населения; но им принадлежало около двух третей всех земельных угодий. Владельцы крупных поместий, придворная знать, чиновная и военная аристократия, церковные иерархи всех рангов утопали в роскоши, вели паразитический, разгульный образ жизни, грабили народ и прежде всего крестьян — тем больше, чем скорее дворянство теряло свои позиции в экономике страны. Формально «свободное», но по существу совершенно бесправное, опутанное бесчисленными налогами и поборами, отнимавшими до 70 процентов дохода, вынужденное гнуть спину от зари до зари крестьянство стояло на грани полного разорения. Многочисленные факты говорят о крайнем цинизме, до которого доходили при удовлетворении своих прихотей обладатели «голубой крови». Известно, например, что в некоторых местах крестьяне были обязаны в интересах господ, забавлявшихся охотой, сеять по преимуществу культуры, излюбленные дичью. Были и еще более вопиющие факты. Так, во владениях принца Конде разводили волчат и зимой выпускали на волю, чтобы сеньер мог устраивать волчьи облавы. «Истощенные лошади, издыхающие под ударами; жалкие крестьяне, изнуренные голодом, надломленные усталостью и одетые в лохмотья, развалившаяся деревушка — все это представляет глазам печальное зрелище», — писал Руссо о французской деревне. Частые неурожаи тяжким бедствием обрушивались на эксплуатируемые народные массы. Нищие толпами бродили по стране в поисках пропитания. В одном только Париже накануне революции среди 650 тысяч жителей было около 120 тысяч бедняков, живших подаянием. Во всей Франции число нищих доходило в 1777 г. до внушительной цифры в 1200 тысяч — иными словами, один нищий приходился на каждые 20 жителей страны. Д. И. Фонвизин, посетивший Францию в эти годы, писал, что нищие встречаются там буквально на каждом шагу. Доведенные до отчаяния французские крестьяне и городская беднота не раз выступали против угнетателей. На всем протяжении XVIII века не прекращались стихийные народные волнения, зачастую происходили «хлебные бунты»; жестокие голодовки порой охватывали большие территории. Волнения подавлялись с помощью военной силы, так что некоторые деревни превращались в дымящие пепелища. Взрывы народного гнева были направлены не только против светских, но и против церковных феодалов, которых уже все реже спасали толстые стены замков и монастырей и угрозы «небесной карой» тем, кто смеет поднимать руку на «богом установленные» порядки. Так, в 1752 г. в Руане во время волнений, вызванных вздорожанием хлеба, нападению подверглись и дома аристократов и богатые житницы монастырей. (Ф. Рокэн, «Движение общественной мысли во Франции в XVIII в.»). И такие факты не были чем-то из ряда вон выходящим. Не следует удивляться тому, что народные массы Франции (в подавляющем большинстве это были верующие люди) питали глубокую ненависть ко многим высокопоставленным «духовным пастырям», стяжавшим немалые земные богатства. Эти массы, прежде всего крестьянство, испытывали на каждом шагу гнет католической церкви, которая в предреволюционной Франции была верным оплотом королевской власти и аристократии. Церкви принадлежала пятая часть земельных богатств в стране. Дворяне занимали доходные места епископов, архиепископов, аббатов, каждый из которых имел в среднем более 100 тысяч ливров годового дохода. Десятую часть всех добываемых продуктов крестьяне обязаны были отдавать церкви натурой или в форме денежного оброка. Это был один из самых разорительных налогов. С помощью «десятины» церковь выколачивала до 125 миллионов ливров в год; общая же годовая сумма ее доходов составляла до 350 миллионов ливров. При всех своих громадных доходах церковь подобно дворянству была освобождена от обязательных налогов и ограничивалась тем, что изредка вносила в казну «добровольный дар» — сколько хотела, причем в последние предреволюционные годы она тратила на это часть правительственных субсидий, которые вымогала для себя «на бедность». Сильная в экономическом и политическом отношениях католическая церковь была в дореволюционной Франции основным носителем и пропагандистом феодальной идеологии. Именем бога она оправдывала господство дворян и духовенства, сословный строй, королевскую власть, освящала бесправие и нищету народа, самые изощренные фермы феодальной эксплуатации — все порядки, тормозившие движение страны к новым, более прогрессивным общественным отношениям. Почти стопятидесятитысячная армия белого и черного духовенства, сосредоточенная в многочисленных приходах и 983 монастырях, изо дня в день отравляла сознание тружеников призывами покоряться угнетателям. Именем бога церковь заставляла паству неукоснительно платить установленные властями налоги. В 1777 г. путешествовавший Д. И. Фонвизин сообщал в письме на родину из Монлелье, что в местной соборной церкви «пет был благодарный молебен всевышнему за сохранение в жителях единодушия к добровольному платежу того, что в противном случае взяли бы с них насильно». (Д. И. Фонвизин, «Избранные сочинения и письма»). Насквозь проникнутая духом обскурантизма и нетерпимости официальная церковь всячески разжигала религиозный фанатизм, преследовала инаковерующих, свирепо пресекала даже малейшие проявления вольнодумства, а тем более — атеизма. Она стремилась уничтожить всякое свободное печатное слово, направленное против светского и духовного деспотизма и против религиозного мракобесия. В ее руках или под ее контролем находились все школы и университеты. Распространяя враждебное науке религиозное мировоззрение, церковь препятствовала развитию научной мысли, прогрессу науки и техники, в котором была так заинтересована революционная в то время французская буржуазия. Церковь в дореволюционной Франции была, как везде и всегда в предшествовавшие столетия западноевропейской истории, «наиболее общим синтезом и наиболее общей санкцией существующего феодального строя». Окружая этот строй, как писал Энгельс, «священным сиянием божественной благодати», церковь была, таким образом, главной силой, стремившейся увековечить «старый порядок». «Прежде чем вступить в борьбу со светским феодализмом в каждой стране в отдельности,— писал Энгельс,— необходимо было разрушить эту его центральную, священную организацию». Необходимо было, следовательно, самым радикальным образом подорвать влияние религиозной идеологии, которая служила господствующим сословиям средством сохранения их власти. В области философской эту задачу идейного разоружения «старого порядка» наиболее последовательно выполнили французские материалисты XVIII века; воинствующие атеисты, они сумели своей острой критикой нанести по религии и церкви удары поистине сокрушительной силы. Таковы были в самых общих чертах социальные предпосылки того «штурма неба», который предприняли и с громадным для того времени успехом вели просветители из круга Гольбаха и Дидро. Как и всякое другое явление в сфере умственной жизни, их атеизм имел свои идейные предпосылки, прежде всего в творчестве вольнодумцев французского Возрождения — Франсуа Рабле, Бонавентюра Деперье, Мишеля Монтеля и казненного инквизицией Этьена Доле. В знаменитом романе «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле дал глубокое критическое изображение феодального общества, с оружием сатиры обрушился на религиозно-схоластические воззрения, создавал идеал нового человека, преодолевающего тесные рамки церковной и феодальной ограниченности и на каждом шагу обнаруживающего свое превосходство в столкновении с мрачными силами средневековья. Правда, в творении Рабле мы находим лишь отдельные нападки на библейские легенды и на христианскую догматику; зато аллегорический «Кимвал мира» его идейного единомышленника Деперье был уже прямым приговором над христианской религией, от которой может ожидать пользу только «самое глупое и несчастное существо в мире». Что же касается лионского издателя-гуманиста Доле, то это был поистине «рыцарь свободомыслия», безбоязненный обличитель церковного обскурантизма, не таивший своего убеждения в ложности догмата бессмертия души. Наряду с другими французскими типографами XVI века Доле издал немало запрещенных вольнодумных книг, в том числе, вероятно, и особенно ненавистную церкви старинную книгу «О трех обманщиках». По-видимому, именно во Франции она подверглась тогда настолько радикальной атеистической переработке, что читатели уже находили в ней прямое отрицание бытия бога. Овеянные духом скепсиса последние части романа Рабле были как бы предвестием «Опытов» (1580) Монтеня, этого, по выражению Ламеттри, «очаровательного эпикурейца», чей обычный вопрос «что я знаю?» («que saisje?»), когда он относился к религии, означал сомнение во всех ее «истинах». Вместе с тем Монтень нисколько не сомневался в справедливости того атеистического положения, что «наша великая и могущественная мать-природа» есть единственный «приятный, и столь приятный, сколь благоразумный и верный, путеводитель». Атеистически направленный философский скептицизм Монтеня не доходил, однако, до открытого атеизма. Тем не менее в эпоху жестоких гонений на свободную от церковной опеки мысль скептицизм был удобной формой критики религии и церкви. Недаром вслед за Монтенем им охотно пользовались передовые французские мыслители и в последующем, XVII веке — Ламот Левайе, Сент-Эвремон и Пьер Бейль, на которого нередко ссылались Гольбах и другие энциклопедисты. Бейля, очищавшего, по словам Маркса, «почву для усвоения материализма и философии здравого смысла во Франции», не случайно считают предшественником французского просвещения XVIII века. В «Историческом и критическом словаре» («Dictionnaire historique et critique», 1694), этом его главном труде, нет, правда, прямолинейно выраженных атеистических мнений. Однако всеми своими проникнутыми скепсисом размышлениями на религиозные темы Бейль глубоко подкапывал прогнившее здание теологии. Особенно важно было решительное размежевание религии и морали, которое после Бейля блестяще продолжали Гольбах и Дидро. Вопреки богословам не религией, а природой людей и окружающей их обстановкой определяются, согласно Бейлю, их нормы поведения. Вера, писал он, не предотвращает от дурных поступков; более того, именно с религией и ее защитой связаны многочисленные преступления. В то же время атеисты, способные с помощью здравого смысла трезво судить о добродетели, как правило, вполне нравственны. Бросая вызов католической церкви, которая проповедует человеконенавистническую религиозную нетерпимость и проклинает атеистов, Бейль выступил как поборник свободы вероисповедания и даже свободы совести, то есть права держаться любой веры, или не верить в бога совсем. Именно это в этических воззрениях Бейля привлекло особенное внимание просветителей-атеистов XVIII века. Эти его глубоко гуманистические, передовые взгляды получили высокую оценку у Маркса, который писал, что Бейль «возвестил появление атеистического общества… посредством доказательства того, что возможно существование общества, состоящего из одних только атеистов, что атеист может быть почтенным человеком, что человека унижает не атеизм, а суеверие и идолопоклонство». Ничего подобного и в мыслях не имел другой видный представитель передовой французской философии XVII века — Пьер Гассенди; однако и ему принадлежит видное место в истории атеистических идей. Главная заслуга Гассенди — восстановление атомистического учения великого материалиста и атеиста древности Эпикура; он освободил Эпикура, по словам Маркса, «от интердикта, наложенного на него отцами церкви и всем средневековьем». Развивая в своем «Своде философии» (1658) и в других работах мысли об атомном строении материи, Пьер Гассенди в движении атомов видел ключ к объяснению всего многообразия вещей и явлений природы, совершающихся в пространстве и времени. Эти его взгляды имели большое значение для подготовки воззрений французских материалистов XVIII века, хотя сам он верил в божественное происхождение атомов и вообще обставлял свой материализм множеством оговорок и уловок, чтобы избежать открытого разрыва с церковью. Из ближайших французских предшественников атеизма Гольбаха необходимо назвать по крайней мере двух — Николя Фрере и Жана Мелье. Историк, пытливый исследователь древностей Фрере отверг традиционный церковный взгляд на новозаветные книги; он доказывал, что «канонические» евангелия появились лишь во второй половине первого и в начале второго века нашей эры. Большое значение имело его «Письмо Трасибула к Левкиппе» (впервые издано в 1758 г., после смерти автора) — произведение атеистическое, наметившее, по сути дела, все основные линии противорелигиозной критики энциклопедистов. В этой книге, между прочим, мы видим плодотворные попытки сравнительно-исторического изучения религий, попытки найти общие черты между христианской мифологией и религиозными представлениями древневосточного и античного мира. Фрере доказывал, что, с точки зрения здравого смысла, нет никакой надобности объяснять вселенную с помощью идеи бога. В любой религии он видел лишь серьезную помеху свободе разума, благополучию людей. Он считал, что всякий благоразумный человек должен бороться за сохранение тех драгоценных благ, которых религия пытается его лишить. «Чем глубже мы будем размышлять,— писал Фрере в «Письме Трасибула к Левкиппе»,— чем больше мы будем обращаться к данным опыта, тем скорее мы убедимся в том, что религиозные идеи так же гибельны для государств, как и для составляющих их индивидов». Те же мысли — гораздо подробнее изложенные и социально заостренные — содержатся в «Завещании» Мелье, знаменитом литературном памятнике атеизма прошлого и утопического коммунизма. Автор этого произведения был сельским священником, вынужденным вопреки своим убеждениям проповедовать религию; но втайне он писал эту книгу, надеясь, что после его смерти прихожане найдут и прочтут ее. Большая заслуга Мелье в истории атеистической мысли заключается в том, что он выступил не только с последовательной, воинствующей, но и с глубоко демократической критикой религии; он первый соединил эту критику с требованием бороться за интересы трудящихся и с утопическим коммунистическим идеалом. Гольбах, как и другие энциклопедисты, был чужд коммунистических устремлений Мелье, но известное влияние противорелигиозных идей «Завещания» он все же испытал. Идейные предпосылки атеизма Гольбаха не ограничивались достижениями французского материализма и французской атеистической мысли. Творчество энциклопедистов, объединявшихся вокруг Гольбаха и Дидро, было высшим в то время этапом европейской материалистической философии, самым прогрессивным выводом из успехов, достигнутых в прошлом в критике религии и церкви, в области развивавшихся естественных наук, обогащенных к середине XVIII века и во Франции и в других странах многими важными открытиями и наблюдениями. Идеи итальянских натурфилософов-вольнодумцев эпохи Возрождения во главе с Джордано Бруно, труды великого голландского материалиста и атеиста Спинозы, родоначальника английского материализма нового времени Френсиса Бэкона и его соотечественников Гоббса, Локка и Толанда — все это прокладывало путь к Гольбаху, Дидро и Гельвецию, к монументальной гольбаховской «Системе природы», этому, можно сказать, итогу западноевропейской материалистической философии и критики религии почти за три века. Французский атеизм XVIII века был бы немыслим без нового естествознания, вызванного к жизни потребностями развивавшейся промышленности и постепенно освобождавшего от оков теологии представления о природе. Обоснованное Коперником гелиоцентрическое учение опрокидывало освященные церковью антинаучные воззрения на вселенную. Открытие основных законов движения тел (Кеплер, Галилей, Ньютон), успехи в познании строения вещества, в области физики и химии привели в середине XVIII века к открытию законов сохранения материи и движения, важность которых для обоснования материализма и атеизма трудно переоценить. Такое же значение имели работы Везалия по анатомии человека, исследования Фабриция по эмбриологии, обнаружение микроорганизмов, открытие Гарвеем кровообращения, издание группой французских ученых во главе с Бюффоном фундаментальной «Естественной истории», где речь шла уже о единстве органического мира и непостоянстве видов. Постепенно раздвигались границы подлинно научного понимания природы, укреплялась вера в безграничную силу человеческого разума, дерзающего все дальше вторгаться в «непостижимые» тайны мироздания. Говоря об идейных предпосылках атеизма Гольбаха, нельзя забывать и о благоприятной идейной среде, в которой создавались его боевые атеистические памфлеты 60—70-х годов. Эти произведения были, бесспорно, самыми радикальными и яркими, но не единственными образцами антирелигиозной литературы французских просветителей, бурным потоком обрушившейся на твердыни господствовавшей идеологии. Среди этих книг выделялись антихристианские диалоги Вольтера, его знаменитый «Философский словарь» и сочинения других, зачастую — малоизвестных авторов. Правда, критический пафос Вольтера никогда не поднимался до открытого атеизма; и все же в отношении всех так называемых «исторических» религий эта критика была предельно острой, беспощадной, и она, несомненно, сказалась на атеизме Гольбаха. Французский атеизм XVIII века был существенной стороной просветительной идеологии и содействовал поэтому переходу общества к более прогрессивному капиталистическому строю, шедшему на смену феодализму. Он унаследовал и развивал в новых условиях весь накопленный многообразный материал в области критики религии и церкви. В лице французских просветителей-материалистов и прежде всего Гольбаха атеистическая мысль достигла такой высоты и зрелости, каких не знала никогда за всю свою долгую предыдущую историю. 2. Поль-Анри (Пауль-Генрих-Дитрих) Гольбах родился в Германии в 1723 г. в семье состоятельного, однако не родовитого немецкого барона. Юность он провел на родине, затем учился в Нидерландах, в Лейденском университете, и в конце 40-х годов поселился в Париже. Там и прошла вся его дальнейшая жизнь. Свои литературные занятия Гольбах начал с переводов на французский язык книг по физике, химии, минералогии, геологии, физиологии, металлургии. Всестороннее знакомство с естествознанием помогло выработке его материалистических взглядов и толкнуло на путь антирелигиозной критики, в которой он проявил себя самым блестящим образом. Большое влияние на Гольбаха оказала многолетняя сердечная дружба с Дидро, который был на десять лет старше и по праву считается его учителем в области философии; сохранилось известие, что именно под прямым воздействием Дидро Гольбах — вначале деист — перешел к атеизму. К просветителям Гольбах примкнул вскоре после своего появления в Париже. Тогда же он стал активным сотрудником знаменитой «Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел», душой которой был Дидро — ее инициатор, главный редактор и один из основных авторов; к этому делу поистине исторического значения Дидро привлек весь цвет тогдашней передовой французской культуры, в том числе Вольтера, Руссо, Даламбера, Рейналя и многих других. Главным образом с «Энциклопедией» были связаны первые пятнадцать лет литературной и общественной деятельности Гольбаха — примерно, до середины 60-х годов. В этом издании он вел некоторые естественнонаучные разделы, прежде всего химический раздел, составленный из его же статей и заметок. Но этим его участие в «Энциклопедии» далеко еще не исчерпывалось. Вместе с Дидро он делил все невзгоды, в которых не было недостатка на тернистом пути этого великого труда,— ведь там совершалась решительная переоценка всех материальных и идейных устоев феодального общества; недаром «Энциклопедия» вызвала ненависть церковных и светских защитников «старого порядка». Своего рода идейной лабораторией энциклопедистов, местом, где оттачивались и коллективно проверялись теоретические предпосылки их философии, был знаменитый гольбаховский салон. Философские салоны сыграли крупнейшую роль в истории французского просвещения. Не в пример аристократическим салонам XVII века, участники которых проводили время в светских развлечениях и пустой болтовне, парижские салоны следующего столетия во многих случаях были культурными центрами, объединявшими людей интеллектуального труда — ученых, философов, публицистов. В страстных спорах вокруг животрепещущих вопросов жизни, в столкновениях мнений здесь возникали и развивались прогрессивные мысли, которые затем воплощались в литературных произведениях, направленных против «старого порядка». Среди этих философских салонов гольбаховский был самым выдающимся, можно сказать — единственным в своем роде по составу, радикализму и культурно-историческому значению. Обладатель значительного состояния Гольбах, отличавшийся бескорыстной, широкой натурой, не жалел средств для благородного дела, которому посвятил свою жизнь. Ему очень многим была обязана появившаяся в 60-х годах XVIII века обильная просветительная и антирелигиозная литература, среди которой видное место занимали не только его собственные сочинения, но и то, что готовили к печати его друзья и помощники — Лагранж и Нежон. В гостеприимном доме Гольбаха — зимой в Париже, на улице Сен-Рош, летом и до поздней осени в парижском пригороде Гранвале — можно было встретить едва ли не всех видных представителей «литературной республики»— передовых французских писателей, ученых, мыслителей, людей искусства. Посетить гольбаховский салон считали своим долгом и многие выдающиеся деятели культуры, приезжавшие из Англии и Италии, а также дипломаты разных стран. Естествоиспытатели Ру, Дарсе и Бюффон, экономист Тюрго, знаток литературы Мармонтель, автор широко известной «Философской и политической истории колоний и торговли европейцев в обеих Индиях» Рейналь, философ Кондильяк, Даламбер, ближайшие единомышленники Гольбаха — Гельвеции, Гримм и, разумеется, Дидро, который был, можно сказать, душой общества, самым блестящим и талантливым его участником,— таков далеко не полный перечень наиболее частых посетителей салона. В числе иностранных гостей были такие ученые знаменитости, как Бенжамен Франклин, Адам Смит, Чезаре Беккариа, Давид Юм, Джозеф Пристли, писатель Лоренс Стерн, актер Давид Гаррик. В непринужденной беседе и жарких спорах в кружке Гольбаха обсуждались самые разнообразные вопросы философии и этики, литературы и искусства, экономики, политики, религии. В спорах о религии страсти особенно разгорались; они-то больше всего и привлекали хозяина салона, который внимательно прислушивался к аргументам спорщиков и сам участвовал в беседах, искусно их направляя. В кружке не было полного единства взглядов: наряду с убежденными атеистами Дидро, Гельвецием, Ру, Лагранжем и Нежоном здесь подвизались деисты и агностики; быть может, это и соответствовало видам Гольбаха, всесторонне проверявшего в спорах доводы своей антирелигиозной критики. На улице Сен-Рош и в Гранвале находился, можно сказать, главный штаб того «штурма неба», который был предпринят энциклопедистами — в первую очередь самим Гольбахом и его ближайшими друзьями. Дом Гольбаха был не только местом философских чтений и бесед. Здесь велась напряженная литературная работа. И сам барон и его сотрудники неутомимо писали, переводили, редактировали, готовили к печати книги, из которых многие затем приобрели громкую славу и вошли в сокровищницу материалистической, атеистической мысли. Большую помощь в этих занятиях оказывала великолепно подобранная и весьма обширная библиотека Гольбаха. (О содержании этой библиотеки дает полное представление ее каталог, изданный вскоре после смерти Гольбаха: Dе1иге, «Catalogue des livres de la bibliotheque du feu M. Le baron d'Holbach», Paris, 1789). Вот как в одном из писем к Софи Воллан описывает жизнь в Гранвале Дидро, неделями гостивший у своего друга: «Меня поместили в отдельной комнатке, весьма покойной, приветливой и теплой. Здесь, в обществе Горация и Гомера, перед портретом моей подруги, я провожу время в чтении, мечтаниях, писании и воздыхании. Это мое занятие с шести часов утра до часу дня. В половине второго я одет и спускаюсь в гостиную, где нахожу все общество в сборе… Обедаем мы вкусно и долго. Стол сервирован здесь, как в городе, пожалуй, даже пышнее, и как нельзя более умерен и полезен для здоровья… Между тремя и четырьмя часами мы берем трости и отправляемся гулять; дамы идут своей дорогой, барон и я — своей. Мы делаем весьма обширные прогулки… Зрелище природы приятно нам обоим. По дороге мы говорим либо об истории, либо о политике, о химии или о литературе, о вопросах физических или моральных. Заход солнца и вечерняя прохлада гонят нас домой, куда мы возвращаемся, однако, не ранее семи часов… На одном из столов приготовлены свечи и карты… Обычно ужин прерывает игру… До одиннадцати беседуем, в половине двенадцатого все спят или должны, по крайней мере, спать. На следующий день повторяется то же самое». Мы уже говорили о первом этапе творчества Гольбаха. На следующий период — примерно с 1766 до 1772 г.— пришелся расцвет его творческих сил. Работая с неиссякаемой энергией, он за эти годы написал и издал почти все свои антирелигиозные произведения, свой главный труд — знаменитую «Систему природы». В эти же годы Гольбах отчасти самостоятельно, отчасти в содружестве с Нежоном опубликовал ряд переделок и переводов сочинений более ранних французских и английских материалистов и деистов: Фрере, Толанда, Гоббса, Коллинза и других. Гольбаху же принадлежит издание в 1768 г. французского перевода замечательного памятника материализма и атеизма древности — поэмы Лукреция «О природе вещей». Все эти книги образовали наиболее мощную струю в том потоке атеистической, антихристианской и противоцерковной литературы, который обрушился в 60-х годах XVIII века на католицизм и всю феодальную идеологию. Это было незаурядное событие в культурной жизни Франции, одними встреченное с интересом и одобрением, другими же — с ненавистью и злобой. По поводу этой атаки на твердыни религии Дидро шутливо писал Софи Воллан в 1767 г.: «Не знаю, что случится с нашей бедной церковью христовой и пророчеством, которое гласит, что врата адовы не одолеют ее». И еще, год спустя: «Бомбы градом сыплются на божий дом, я всегда боюсь, как бы кому из этих храбрых артиллеристов не стало от них дурно… Это тысяча выпущенных на свободу дьяволов». Первой такой «бомбой», сброшенной Гольбахом на «божий дом», был напечатанный в 1761 г. памфлет «Разоблаченное христианство, или Рассмотрение начал христианской религии и ее последствий» («Le christianisme devoile, ou Examen des principes et des effets de la religion chretienne») — одно из самых талантливых его произведений этого рода, содержащее сокрушительную и остроумную критику церковных «источников» христианской религии и самой мифологии христианства, его догматики и культа. За «Разоблаченным христианством» последовали изданное Гольбахом и Нежоном в 1765 г. атеистическое «Письмо Трасибула к Левкиппе» («Lettre de Thrasubule a Leucippe») Николя Фрере а также приписываемое этому автору «Критическое рассмотрение апологетов христианства» («Examen critique des apologistes de la religion chretienne»). В следующем году Гольбах дал читающей публике составленное в содружестве с Нежоном и другими участниками кружка «Карманное богословие» («Theologie portative») —острую сатиру на богословскую премудрость. Тогда же они издали «Солдата-философа» («Le mi-litaire philosophe») — антихристианский памфлет, в котором Гольбаху принадлежит последняя глава. В 1768 г., кроме нескольких переводов и переделок, появились сразу две его самостоятельные антирелигиозные работы: «Священная зараза, или Естественная история суеверия» («La contagion sacree, ou Histoire naturelle de la superstition») и «Письма к Евгении, или Предупреждение против предрассудков» («Lettres a Eugenie, ou Preservatif centre les prejuges»), В первой из них в отличие от предыдущих памфлетов атеизм приобретает уже сильное политическое звучание как орудие борьбы против всей абсолютистоко-феодальной системы; вторая является образцом популяризации атеизма, страстно обличает нетерпимость и религиозную мораль. Из антирелигиозных произведений Гольбаха следует еще назвать опубликованные одновременно с «Системой природы» в 1770 г. «Дух иудаизма, или Систематическое рассмотрение моисеева закона и его влияния на христианскую религию» («L'esprit du Juda'isme, ou Examen raisonne de la loi de Moise et de son influence sur la religion chretienne»), «Критическое рассмотрение жизни и писаний святого Павла» («Examen critique de la vie et des ecrits de Saint-Paul»), «Критическую историю Иисуса Христа, или Аргументированный анализ евангелий» («Hi-stoire critique de Jesus-Christ, ou Analyse raisonnee des evangiles») и «Галерею святых, или Рассмотрение образа мыслей, поведения, правил и заслуг тех лиц, которых христианство предлагает в качестве образцов» («Tableau des saints, ou Examen de 1'esprit, de la conduite, des maxi-mes et du merite des personnages que le christianisme revere et propose pour modeles»). Последняя работа содержит подробную критику ветхозаветных и новозаветных книг, заключающую немало соображений и выводов, и по сей день представляющих интерес. Завершил эту кипучую, далеко не полностью здесь охарактеризованную литературную деятельность Гольбаха, направленную против религии и церкви, труд «Здравый смысл, или Идеи естественные, противопоставленные идеям сверхъестественным» («Le bon sens, ou Lee idees naturelles opposees aux idees surnaturelles»), впервые вышедший в 1772 г. в нескольких изданиях. На долю этого атеистического памфлета, общедоступного по форме и отличающегося неуязвимой логикой доказательств, выпал наибольший успех. «Здравый смысл» — один из лучших образцов боевой антирелигиозной литературы прошлого. Как и в монументальной «Системе природы», здесь отразился наивысший уровень критики религии, до которого поднялись французские материалисты XVIII века. Пропаганда атеизма увлекала Гольбаха. Можно смело сказать, что ее он считал и своим главным призванием и своим общественным долгом. Он был наиболее страстным богоборцем среди своих единомышленников-энциклопедистов, «личным врагом бога», как его иногда называли. Его антирелигиозные памфлеты — это целая глава в истории домарксистского атеизма, особенно — атеистического просвещения, притом, пожалуй, одна из наиболее ярких глав. Однако не этими памфлетами, а прежде всего «Системой природы» определяется историческое место Гольбаха. Передовая философская мысль XVIII века нашла в этой книге свое всестороннее воплощение. Подобно лучам в фокусе линзы здесь сосредоточились все положения, доказательства и выводы, достигнутые к тому времени материализмом; под пером Гольбаха он предстал в виде стройной, цельной и единственно достоверной философской системы. Гольбах в этой книге подверг уничтожающей критике все возражения врагов материализма и атеизма, все их пресловутые «доказательства» бытия бога и жалкие попытки изобразить религию источником «истинной» морали; он открыто указывал на связь религии с деспотизмом. Как ни одно из других произведений той эпохи, «Система природы» уничтожала ореол «божественной благодати», которым веками окружали свое господство светские и духовные феодалы. Великий гольбаховский труд был вершиной идейной философской революции, которая предварила начавшийся двадцать лет спустя штурм старых порядков. «Система природы, или О законах мира физического и мира духовного»: («Systeme de la Nature, ou Des lois du monde physique et du monde morale») —таково полное название книги _ появилась в 1770 г. Вокруг нее сразу же разгорелась ожесточенная борьба, оставившая глубокий отпечаток и на самом лагере просветителей. Последовательный атеизм «Системы природы» послужил поводом для самого резкого отмежевания сторонников воинствующей проповеди атеизма от тех, кто предпочитал довольствоваться трусливым, половинчатым деизмом. Дидро, написавший для «Системы природы» заключительную главу, отметил главное, за что, по его мнению, следует ценить эту книгу. «Я предпочитаю, — писал он,— ясную, свободную философию, как она изложена, например, в «Системе природы» и еще более в «Здравом смысле»… Автор «Системы природы» не является атеистом на одной странице, а деистом на другой: его философия монолитна». Иначе отнесся к «Системе природы» Вольтер. Многие ее положения, конечно, были для него вполне приемлемы и вполне соответствовали его собственным воззрениям — особенно в отношении христианства и церкви. Но с воинствующим атеизмом этой книги деист Вольтер примириться не мог, считая, что она «сделала неисправимое зло». Резко отрицательно встретил «Систему природы» и Руссо. Настороженное отношение к ней части просветителей объяснялось еще опасением, что она вызовет репрессии, губительные для всего движения. И опасения эти не были напрасны. В августе 1770 г., тотчас же после своего появления, «Система природы» вместе с некоторыми другими книгами была приговорена парижским парламентом к публичному сожжению. В пространной речи королевский прокурор Сегье выразил всю ненависть господствовавшей верхушки общества перед этими «мятежными» сочинениями и прежде всего перед «Системой природы», автор которой оставался неизвестным. Подробно изложив содержание «Системы природы», прокурор заявлял, что ее сочинитель «превосходит своей дерзостью Эпикура, Спинозу и всех философов, или, вернее, всех атеистов прошлых веков», что «в глазах этого святотатца» вера в бога — «вредный предрассудок, порожденный страхом, возвещенный обманщиками, распространившийся благодаря невежеству и трусости, укрепившийся при помощи деспотизма». «По его мнению, — неистовствовал Сегье, вполне разгадавший революционную суть материализма и атеизма, — лица, стоящие во главе нации, — не что иное как узурпаторы, присвоившие себе пышный титул представителей бога только для того, чтобы безнаказанно и деспотически распоряжаться страной. Согласие между духовенством и монархической властью в его глазах не более как союз против рода человеческого». ««Система природы» и подобные ей сочинения,— продолжал этот страж трона и алтаря,— имеют в виду не только подорвать христианскую религию, но и разрушить до основания всякую веру, всякий страх божий…»; проповедуемое ими учение стремится не только посеять семена атеизма, но и передать «всю исполнительную и законодательную власть в руки большинства», уничтожить «неравенство между общественными группами и сословиями». Прокурор призывал к «спасительной строгости» и прямому походу против «дерзкой» книги. (Выдержки даны по переводу речи прокурора Сегье, опубликованному в кн.: К. Н. Беркова, «П. Гольбах», М., 1923, стр. 67—71). Следом за светской властью ее осудили власти духовные. В ноябре того же года специальным декретом инквизиции «Система природы» была внесена в «Индекс запрещенных книг», в котором значится и по сей день. И во Франции и за ее пределами обскуранты охотно вняли призыву королевского прокурора и папскому запрету; не жалея ни времени, ни бумаги, они принялись за критику гольбаховского труда. Особенное усердие в этом безнадежном деле проявил доктор теологии парижский каноник Бертье, уже год спустя издавший два тома своего «Рассмотрения материализма, или Опровержения «Системы природы»». В Германии наряду с другими «Систему природы» взялся опровергать «философ на троне» Фридрих II. Против нее были обращены и многочисленные брошюры, в которых убогие аргументы, призванные удалить «язву неверия», перемешались с бранью и пасквилянтством. Однако все эти писания успеха не имели — разве что способствовали большей славе «Системы природы», вышедшей в предреволюционные годы в девяти изданиях на французском языке, а позже неоднократно появлявшейся на немецком, английском, испанском языках и — в отрывках — на русском, несмотря на жесточайший цензурный режим в конце XVIII века. Все эти факты, связанные с появлением «Системы природы», показывают, в каких условиях приходилось Гольбаху и его друзьям совершать свое благородное дело борьбы против феодальной, религиозной идеологии, против обскурантизма, мракобесия дворянско-церковных кругов, стремившихся увековечить ненавистный народу «старый порядок». Изданный в апреле 1757 г. правительственный декрет под страхом смертной казни воспрещал «сочинять, печатать и распространять в публике сочинения, направленные против религии, королевской власти и общественного спокойствия». (Цит. По кн.: П. Ардашев, «Администрация и общественное мнение во Франции перед революцией», Киев, 1905. Десять лет спустя, в марте 1767 г., королевская декларация вновь предписывала «полное молчание касательно всего, что относится к религии» (Ардашев), имея, конечно, в виду не писания церковных ортодоксов, а выступления вольнодумцев и атеистов. Хотя законы эти и не всегда применялись по всей форме, а в ряде случаев просветители-энциклопедисты ограждались от них влиятельными покровителями, вроде, например, полицейского чиновника по делам печати Мальзерба, Гольбах и его друзья, тем не менее, имели все основания для строгой конспирации в своей литературно-атеистической деятельности. К этому вынуждали их и пример Дидро, которому уже довелось испытать заключение в Венсенском замке, и длинный список запрещенных и сожженных вольнодумных книг, и обыски, которым подвергались они сами в качестве издателей «Энциклопедии», наконец — строжайшая цензура государственного совета, парижского парламента, Сорбонны, католической церкви и лично короля. Ни одно прижизненное издание Гольбаха не вышло под его собственным именем и не печаталось во Франции. С соблюдением всяких предосторожностей рукописи отправлялись Нежоном в Амстердам, в типографию Марка-Михаила Рея, которая главным образом и обслуживала энциклопедистов гольбаховского круга. На титульных листах местом издания значился обычно Лондон, да и год не всегда соответствовал действительности. Авторство зачастую приписывалось кому-либо из умерших ученых или вовсе не указывалось, причем в «Предуведомлении» ради маскировки давалась какая-нибудь выдуманная история происхождения книги. Имея в виду Гольбаха и его друзей, философ Гримм остроумно писал, что для них «покойный г. Фрере и покойный г. Буланже являются двумя добрыми душами, позволяющими находить у себя в бумагах все то, что им не хотелось бы, чтобы было обнаружено в их собственных». За именем умершего в 1759 г. участника «Энциклопедии» философа Буланже Гольбах скрыл «Разоблаченное христианство» и «Критическое рассмотрение жизни и писаний святого Павла». Свою «Священную заразу» он приписал английским деистам XVII века Тренчерду и Гордону. «Карманное богословие» было объявлено сочинением аббата Бернье. Автором «Системы природы» был показан скончавшийся за десять лет до того секретарь академии Мирабо, отец известного деятеля французской революции. Лишь в 1821 г. этот основной труд Гольбаха впервые вышел в свет под именем автора, вообще же тайна его авторства — причем не полностью и не во всем точно — раскрылась только в 1798 г., когда Нежон опубликовал перечень гольбаховских работ. При жизни Гольбаха в эту тайну были посвящены даже далеко не все завсегдатаи салона на улице Сен-Рош,— вернее, знали ее лишь несколько самых близких к нему людей: Дидро, Нежон, Лагранж, Гельвеции, быть может, доктор Ру и Гримм. Неудивительно, что все это повело ко множеству разногласий о принадлежности Гольбаху тех или иных произведений и об участии в их создании его ближайших друзей. И по сей день не разрешены окончательно некоторые сомнения в этих вопросах. Приняв указанные меры предосторожности, Гольбах и его сотрудники могли более или менее спокойно продолжать свой поход против религиозного мракобесия и поповщины. Несмотря на все старания обнаружить главного виновника опасных сочинений, королевским и церковным властям приходилось довольствоваться репрессиями против самих книг. Упомянутый приговор парижского парламента касался не только «Системы природы», но и двух других гольбаховских произведений — «Священной заразы» и «Разоблаченного христианства». Последнее подвергалось сожжению еще раньше — в 1768 г. В 1774 г. та же участь постигла «Здравый смысл», а два года спустя — «Карманное богословие». Наряду с «Системой природы» антирелигиозные памфлеты Гольбаха были в разное время включены в папский «Индекс». Но если сам Гольбах тем или иным способом ускользал от полицейских ищеек, далеко не всегда это удавалось читателям и распространителям его книг. В письме к Софи Воллан Дидро с горечью рассказывал об одном юноше, который получил у разносчика книг два экземпляра запретного «Разоблаченного христианства» и имел неосторожность продать один из них своему хозяину. «Последний,— сообщал Дидро,— донес на него начальнику полиции; и вот книгоноша, его жена и ученик арестованы; их поставили к позорному столбу, наказали плетьми и клеймили. Ученика приговорили к каторжным работам на девять лет, книгоношу — на пять, а жену его — к пожизненному заключению». После «Системы природы» и «Здравого смысла» интерес Гольбаха к критике религии значительно ослаб, и его суждения по религиозному вопросу уже не отличались прежней воинственностью. Возможно, что здесь отчасти сказалось размежевание сил, наметившееся в гольбаховском кружке и вообще в лагере просветителей в начале 70-х годов; поводом к этому послужила «Система природы», а причиной — дальнейшее обострение классовых противоречий в стране, уже приближавшейся к революции. Да и кроме того Гольбах и его друзья едва ли могли, оставаясь на уровне материализма своей эпохи, добавить еще что-либо существенное к той критике религии и церкви, которая содержалась в их прежних произведениях. Последние работы Гольбаха посвящены главным образом нравственным проблемам. И если его «Социальная система» («Le systeme sociale»), вышедшая в 1773 г., по духу еще примыкает к «Системе природы», то на следующих сочинениях — «Естественной политике» (1773), «Универсальной нравственности» (1776), «Этократии» (1776) и посмертных «Элементах всеобщей морали» (1790) —лежит печать абстрактного Морализирования, преподанного в виде педантичных наставлений. Скончался Гольбах 21- января 1789 г., не дожив лишь нескольких месяцев до революции, в идейной подготовке которой он принимал столь деятельное участие. Похоронили его рядом с Дидро. Их могилы не сохранились. 9 февраля в «Journal de Paris» появился некролог, написанный Нежоном, который дал яркий образ своего учителя и друга. Нет такой клеветы, какую на протяжении веков не возводила бы церковь на вольнодумцев и атеистов, проклиная их, обвиняя во всех грехах и прежде всего в аморализме, якобы свойственном людям, отвергнувшим религию. История атеизма начисто опровергает эти измышления обскурантов. Образ Гольбаха — страстного богоборца, беспощадного обличителя всех и всяческих суеверий — вызывает в нас чувство глубокого уважения. Пытливая мысль сочеталась у него с большим, любящим сердцем, в котором, по словам Дидро, звучали «струны, способные иногда перевернуть душу» 1. Друзья в один голос отмечали в Гольбахе мягкость, душевное спокойствие, необычайную простоту и обходительность, непринужденную веселость, омрачавшуюся всякий раз, когда речь заходила о тирании и церкви. «Никто,— писал Нежон в некрологе о Гольбахе,— не был столь общительным, как барон Гольбах; никто не проявлял более живого и искреннего интереса к прогрессу разума, не трудился так усердно и деятельно над способами его ускорения». Его эрудиция и память поражали всех. «Какую бы систему ни придумало мое воображение, — шутливо говорил Дидро, — я уверен, что мой друг Гольбах подыщет мне факты и авторитетные мнения для ее обоснования». В том же духе высказывался о Гольбахе соредактор гриммовских «Корреспонденции» Мейстер, который писал: «Никогда не встречал человека, более ученого и разносторонне образованного» и к тому же «никогда не видел, чтобы он выказывал хоть немного гордости или желания обратить на себя внимание». Гольбаху, не напечатавшему ни одного сочинения под собственным именем, было чуждо авторское честолюбие. Он на идейной почве сталкивался со многими противниками, в том числе и из лагеря просветителей, но не имел среди них ни одного личного врага. Несогласие с атеистическими воззрениями Гольбаха не мешало Руссо признавать его моральное превосходство над многими защитниками идеи бога. Отсутствие тесных отношений и полного единомыслия в вопросах философии и религии не помешало Гольбаху и Вольтеру отнестись с высоким уважением друг к другу при свидании в 1778 г., когда «фернейский патриарх» вернулся в Париж и Гольбах, как передает Нежон, пожелал «увидеть этого замечательного человека, создавшего столько шедевров всякого рода». «Как только Вольтеру доложили о нем,— продолжает Нежон,— он поспешил к нему навстречу и сказал с той живостью, какую вкладывал во все, что интересовало его: «Я рад вас видеть, сударь, я давно знаю вас по вашей репутации; вы один из тех людей, чьей дружбы и уважения я очень желал»» (1). Гуманизм был отличительной чертой Гольбаха-человека и Гольбаха-философа, видевшего в религии величайший бич человечества, главную преграду на пути к человеческому счастью, и страстно желавшего освобождения людей от религиозных предрассудков. Произведения Гольбаха, как и других виднейших французских просветителей XVIII века, получили мировую известность и переведены на многие языки. Его «Систему природы» и атеистические памфлеты высоко ценили и брали на вооружение многие позднейшие прогрессивные мыслители. Еще при жизни Гольбаха его сочинения проникли в Россию, читались и изучались передовыми русскими людьми. Отдельные главы «Системы природы» — правда, в искаженном цензурою виде — были напечатаны просветителем И. П. Пниным в его «Санкт-петербургском журнале» (1798). Есть сведения и о подпольном распространении в рукописных переводах гольбаховской атеистической публицистики, например «Разоблаченного христианства»; наряду с антихристианскими памфлетами Вольтера оно фигурирует в одном из процессов о «богохульстве», которые вершила Тайная экспедиция. Сюда относится дело С. Б. Струговщикова и Е. В. Разнотовского 1771 г. (Центральный государственный архив древних актов, разряд VII, дело 2320). Гольбахом живо интересовались декабристы, его изучали в кружках петрашевцев. Весьма высокую оценку Гольбаху давали русские революционные демократы. «Лично для меня, — писал Н. Г. Чернышевский, — важно лишь то, что прав Левкипп, или — чтобы говорить о современной Лапласу науке, что прав Гольбах». В ярких словах охарактеризовал вождей французскою просвещения и их роль в борьбе за торжество передовых идей Д. И. Писарев: «В мыслях, в чувствах, желаниях Вольтера, Дидро, Гольбаха не было ничего похожего на раздвоенность и нерешительность. Эти люди не знали никаких колебаний и не чувствовали ни малейшей жалости или нежности к тому, что они отрицали и разрушали». Но самую широкую известность приобрел Гольбах в нашей стране только после Октябрьской революции, когда во исполнение ленинских указаний впервые были изданы на русском языке его «Система природы» и главные атеистические памфлеты. 3. Атеистические памфлеты Гольбаха имели, как мы видели, свою идейную предысторию. Они были бы немыслимы без той предварительной работы, которую шаг за шагом совершили в области критики религии и церкви целые поколения вольнодумцев во Франции и вне ее пределов. Но вместе с тем гольбаховские памфлеты резко отличались от всех до того увидевших свет произведений атеистической мысли. Атеизм уже не выступал в них ни под оболочкой пантеизма, ни под прикрытием скептицизма, ни в каком-либо ином завуалированном виде. В них атеизм впервые предстал в поистине воинствующей и поистине бескомпромиссной форме. Критика идеи бога велась здесь последовательно и открыто. И что весьма примечательно — свое убежденное слово атеиста Гольбах впервые обращал не к узкому кругу посвященных, не к тем, кто постиг все тонкости философской науки, но к возможно более широкой аудитории, к верующим людям, переубедить которых было самой страстной его мечтой. Все это вместе взятое определяет и историческое значение антирелигиозных произведений Гольбаха и глубокое уважение воинствующих атеистов наших дней к этому человеку, отдавшему свое перо ученого и публициста делу освобождения человеческого сознания от религии. В своих атеистических произведениях Гольбах особенно сосредоточил внимание на доказательствах несостоятельности идеи бога, на рационалистической критике религиозной догматики и культа. Здесь талант Гольбаха выступает перед нами в полном блеске. Вероятно, в первую очередь именно Гольбаха имел в виду Г. В. Плеханов, когда писал, что французские материалисты XVIII века «задолго еще до изобретения доброго доктора Гильотена… гильотинировали бога». (Г. В. Плеханов, «Очерки по истории материализма»). Более того, можно даже сказать, что Гольбах заставил бога гильотинировать самого себя, ибо, как остроумно рассуждал этот философ, если бог наделил людей разумом и руководит всеми без исключения их поступками, то его, Гольбаха, опровержение идеи бога — тоже дело божье. Нет никакой необходимости подробно прослеживать здесь весь ход рассуждений, все аргументы, приводящие Гольбаха к отрицанию бога и показывающие полную несостоятельность богословских стараний доказать обратное. В произведениях замечательного богоборца легко увидеть всю силу его рассуждений, его находчивость и остроумие в полемике, шаг за шагом приводящие и читателя к атеистическим выводам. Читатель заметит, что Гольбах предельно строг к себе, что он не приписывает богословам ничего такого, чего нет в их писаниях, что он отлично умеет бить теологию ее же оружием, раскрывая свойственные ей бесчисленные противоречия. Не внять доводам атеистических памфлетов Гольбаха могут только упорно не желающие мыслить и уныло твердящие спасительную формулу: «Тайна сия велика есть» — формулу, которою защитники идеи бога обычно прикрывают свое отступление перед аргументами атеистов. Здесь же необходимо подчеркнуть, что Гольбах отвергал не только человекоподобного бога христиан, но и вообще всякую идею бога, в том числе бога «естественной религии», безличного бога деистов, якобы давшего материи «первый толчок», а затем ушедшего на покой, чтобы более уже не вмешиваться в дела мира. Доказывая несостоятельность идеи бога, Гольбах опирался на положения философского материализма, особенно развитые им в «Системе природы». Он не только отстаивал основы материалистического понимания природы, но прямо формулировал атеистические выводы, в этом и видя главную цель. Материалистически решая основной вопрос философии — об отношении бытия и мышления, Гольбах учил, что материя — это извечная, единственная, объективно существующая субстанция и что сознание есть свойство особым образом организованной материи. Реально существует лишь то, что может прямо или косвенно воздействовать на наши чувства и восприниматься сознанием. Это и есть природа во всем ее многообразии — природа, не имеющая начала ни в пространстве, ни во времени, постоянно находящаяся в движении и не знающая абсолютного покоя ни в малейшей своей частице. «Природа,— говорит Гольбах,— есть причина всего; она существует сама собою; она будет существовать и будет действовать вечно; она — своя собственная причина; ее движение есть необходимое следствие ее необходимого существования; без движения мы не можем представлять себе природу, причем под этим собирательным названием природы мы понимаем совокупность веществ, действующих в силу своих собственных энергий». (П. Гольбах, «Система природы…»). В природе, утверждает Гольбах, всецело господствует принцип необходимости, согласно которому все явления совершаются в силу их причинно-следственных связей. Явление может совершаться только естественным путем и только в одном, заранее обусловленном направлении. Никакие нарушения принципа причинности совершенно немыслимы. Атеистические выводы Гольбаха из всех этих положений материализма неопровержимы. Существует только материальная субстанция, значит, не может быть обособленных от материи духовных существ и отличной от тела души. Природа бесконечна и вечна — значит, нельзя представить себе что-либо вне ее и до нее. Она — причина самой себя; значит, чтобы ее объяснить, Нет надобности верить в какую-либо внешнюю причину, то есть в бога — ни в бога-творца, ни в бога-перводвигателя; ведь движение, как доказывает Гольбах, есть «способ существования» материи, оно присуще ей и немыслимо без нее. Подходя к природе без предрассудков, надо признать, что материя «не нуждается ни в каком внешнем толчке, чтобы быть приведенной в движение». (П. Гольбах, «Система природы…»). Представитель метафизического и механистического материализма Гольбах отвергал объективный характер случайности и в своем детерминизме доходил до прямого фатализма. Однако учение о необходимом характере явлений природы, в том числе и поступков человека, которого он рассматривал как часть природы, было сильнейшим доводом против измышлений теологов о «божьем промысле» и чудесах. Гольбах не знал, что сущность движения, внутренний импульс, в силу которого оно совершается, это борьба противоположностей; но даже просто логически выведенное признание внутренней активности материи позволило Гольбаху вытеснить идею бога из ее последнего, деистического убежища. Воинствующий атеист Гольбах видел порочность деизма, неспособного окончательно порвать с идеей бога: «Деизм — это мировоззрение, на котором не сможет задержаться долго человеческая мысль; так как он строится на иллюзии, то рано или поздно он выродится в нелепое и пагубное суеверие». (П. Гольбах, «Система природы…»). Гольбах вел последовательную борьбу против деизма, посвятив ей немало страниц и в «Системе природы», и в некоторых других сочинениях. Замечательна его прозорливость: в XVIII веке деизм был еще относительно прогрессивным учением — с позиций деизма Вольтер и некоторые другие просветители успешно атаковали ортодоксальную веру, в дальнейшем же он действительно стал одной из форм подновления религии идеологами реакционной буржуазии. Признание психических явлений свойством материи имело громадное значение для теоретического обоснования атеизма, для положительных суждений о нормах поведения человека, согласных с «естественным законом», с признанием того, что нет другого существования, кроме земного, и что именно оно должно быть единственным предметом человеческих забот и попечений. «Те, кто предположили наличие в человеке нематериальной, отличной от тела субстанции,— говорит Гольбах,— сами не поняли своего утверждения и придумали лишь некоторое отрицательное качество, о котором они не имели настоящего представления… То, что называют нашей душой, движется вместе с нами, но движение есть свойство материи». (П. Гольбах, «Система природы…»). Но если «душа» — не более чем свойство материи, не может быть и речи о ее бессмертии: свойство неизбежно исчезает с разрушением его материального носителя. «Элементарнейшее размышление о природе нашей души, — утверждал Гольбах, — должно было бы убедить нас, что мысль о ее бессмертии является простой иллюзией». (П. Гольбах, «Система природы…»). Однако какие же поистине пагубные последствия имела эта иллюзия, с древнейших времен отравляющая сознание людей! Без нее не было бы веры в загробную жизнь и в воздаяние, а эта вера, как не уставал подчеркивать Гольбах, дает лишь мнимое утешение, она стала источником действительных страданий миллионов людей и средством обогащения касты жрецов, которым «небесное царство помогло… овладеть земными царствами». «Ожидание будущего блаженства и страх будущих мучений,— заключает Гольбах, — лишь помешали людям думать о том, чтоб стать счастливыми здесь, на земле». (П. Гольбах, «Система природы…»). Так из положения философского материализма о единой материальной субстанции Гольбах делает важнейший, революционный атеистический вывод, характерный для всей его критики религии и церкви. Отдавая должное воинствующему атеизму Гольбаха, мы не можем пройти мимо того, что за двести лет, отделяющие нас от его времени, научная критика религии сделала огромные успехи. В атеистическом наследии французских материалистов XVIII века приходится отделять то, что выдержало испытание временем, от уже устаревшего. Произведениям Гольбаха и его друзей была свойственна ограниченность, обусловленная механическим характером их материализма и идеалистическим пониманием общественной жизни. Правда, некоторые из них, в первую очередь Дидро и Гельвеции, подчас проявляли известную неудовлетворенность механистической точкой зрения и даже формулировали отдельные диалектические положения. Были у них, особенно у Гельвеция, попытки, хотя и не последовательные, переступать через порог идеализма в области истории. Однако при решении основных проблем социальной жизни идеализм владел ими целиком, и это сказалось, в частности, на их определении источников религии, ее роли в обществе и путей ее преодоления. Основываясь на материалистическом понимании истории, марксизм выводит религию в конечном счете из экономической основы общества, из материального бытия людей, от которого на каждой ступени развития зависит характер общественного строя, политических учреждений и господствующих идей. Стоящие над человеком социальные силы получают в религии, как говорит Энгельс, фантастическое отражение, в котором они «принимают форму неземных». Учением о социальных корнях религии прежде всего и отличается марксистский атеизм от атеизма прошлого, в том числе от гольбаховского. Бессилие человека в борьбе с природой, обусловленное чрезвычайно низким уровнем материальной жизни, породило на заре истории религиозные верования. В антагонистических обществах этот корень религии сохранился, но основным ее источником стал классовый гнет, порабощение народа эксплуататорами — сначала рабовладельцами и крепостниками, а затем капиталистами. «Социальная придавленность трудящихся масс,— писал В. И. Ленин,— кажущаяся полная беспомощность их перед слепыми силами капитализма, который причиняет ежедневно и ежечасно в тысячу раз больше самых ужасных страданий, самых диких мучений рядовым рабочим людям, чем всякие из ряда вон выходящие события вроде войн, землетрясений и так далее — вот в чем самый глубокий современный корень религии». Эта социальная придавленность и ведет к тому, что люди ищут утешения в религии, в ее обещаниях вечного блаженства, в фантастическом потустороннем мире. Религия,— говорит В. И. Ленин,— это «один из видов духовного гнета, лежащего везде и повсюду на народных массах, задавленных вечной работой на других, нуждою и одиночеством». Учение марксизма о социальных корнях религии дает совершенно ясный ответ и на вопрос о том, при каких условиях она исчезнет с лица земли. Религиозные предрассудки будут окончательно преодолены только при коммунизме, когда, как указывает Маркс, «отношения практической повседневной жизни людей будут выражаться в прозрачных и разумных связях их между собою и с природой». Эти положения марксизма следует иметь в виду при оценке взглядов французских материалистов XVIII века на религию. «Мнения правят миром». Этой формулы Гольбах, идеалист в понимании общественных явлений, придерживался во всех своих социально-политических взглядах. К ней сводится и подход его к религии как к общественному явлению. «Мнениями» ложными, неразумными, противными «истинной» морали, порождаются неразумные, порочные отношения между людьми, низменные страсти и тирания. «Мнения» разумные, согласные с «естественным законом» и природой человека, наоборот, содействуют установлению справедливых, разумных порядков, соответствующих правильно понятым интересам людей и общества в целом. Но что же есть более неразумное, невежественное, дикое, чем религия с ее фантастическими представлениями, нелепой догматикой, противной здравому смыслу обрядностью, нетерпимостью и обскурантизмом? Рассуждая так, Гольбах приходил к выводу, что религия — едва ли не главная причина всяческого зла на земле и что избавление человечества от всех его невзгод последует тотчас же, как только оно избавится от религиозных предрассудков. Из религии, говорит Гольбах, вышли, как из ящика Пандоры, «все несчастья, тяготеющие над человеческим родом»; (П. Гольбах, «Священная зараза…») она «повсеместно является первоначальным источником порабощения людей, источников их религиозных и политических предрассудков, их кровавых раздоров, их закоренелой ненависти, их душевных мук и неутешной печали» (П. Гольбах, «Священная зараза…»); ей «люди обязаны тем, что по всей земле царит отвратительный деспотизм, являющийся предметом устремлений всех государей мира»; (П. Гольбах, «Священная зараза…») и, следовательно, «чтобы уничтожить самый корень несчастий человечества, необходимо свергнуть и уничтожить жестоких и бессмысленных богов». (П. Гольбах, «Священная зараза…»). Легко увидеть, что Гольбах ставит вопрос с ног на голову, в причине видит следствие и в следствии — причину. Но если идеализм в понимании явлений общественной жизни закрывал ему глаза на действительные корни религии, то относительно социальной ее роли взгляды его отличались и широтой охвата, и глубиной мысли, и резкой политической заостренностью. Отсутствие буржуазного своекорыстия и желание общего благоденствия — отличительные черты французских просветителей XVIII века, отмеченные В. И. Лениным,— сказались здесь, быть может, ярче, чем в каком-либо ином вопросе. И именно потому суждения Гольбаха о реакционной роли религиозной идеологии сохранили боевое звучание по сей день. «Религия, — писал Гольбах, — это искусство одурманивать людей с целью отвлечь их мысли от того зла, которое причиняют им в этом мире власть имущие. Людей запугивают невидимыми силами и заставляют их безропотно нести бремя страданий, причиняемых им видимыми силами; им сулят надежды на блаженство на том свете, если они примирятся со своими страданиями в этом мире». (П. Гольбах, «Разоблаченное христианство, или Рассмотрение начал христианской религии и ее последствий» (см. предыдущую книгу, стр. 336). Характеристика социальной роли религии здесь, правда, лишена классового анализа — но было бы неправильно ставить это Гольбаху в вину. Он был одним из тех, кто в XVIII веке активно участвовал в решительной битве «против всяческого средневекового хлама, против крепостничества в учреждениях и в идеях». А религиозная идеология, как мы знаем, находилась на вооружении у светских и духовных крепостников, у деспотизма и тирании. Это Гольбах отчетливо понимал. И он терпеливо, всесторонне разоблачал тот вред, который религия наносит каждому человеку и всему обществу. В этом — одна из наиболее сильных сторон его атеизма. Сюда же тесно примыкает гольбаховская критика религиозной морали. Основой этических взглядов Гольбаха и всех вообще энциклопедистов был принцип полезности, или интереса, в силу которого «истинной добродетелью» человека является коренящееся в самой его природе стремление к счастью. Это было по тому времени революционное воззрение, требовавшее гармонического сочетания благополучия любого индивида с благополучием всего общества. Воззрение это было глубоко враждебно моральным предписаниям и практике религии и церкви, то есть морали господствующих феодальных сословий. Верный своей концепции, гласящей, что в религии — прямая причина всех человеческих несчастий, Гольбах и нравственное несовершенство людей объяснял только религиозными предрассудками. «Доискиваясь подлинного источника порчи нравов у многих народов,— писал он,— мы видим, что этим источником являются возмутительные представления о божествах, представления, данные народам их религией… Самые дикие и возмутительные обычаи, наиболее противные природе, обычно покоятся на религии». (П. Гольбах, «Священная зараза…»). Он не знал и не мог знать, что мораль, проповедуемая религией, это мораль эксплуататорских классов, преодоление которой невозможно, покуда эти классы будут существовать. Однако, заблуждаясь относительно сущности религиозной морали, Гольбах с позиций своей этической теории правильно и беспощадно раскрывал аморализм всякой религии. Если, рассуждал он, истинная мораль состоит в стремлении к счастью, причем в таком стремлении, при котором благополучие индивида должно сочетаться с благополучием общества, то какой же великой преградой на пути к этому является религия, в том числе и христианская, отравляющая сознание человека с юных лет до гробовой доски и всеми своими взглядами и предписаниями, всей своей практикой воспитывающая его в духе взаимной ненависти и пренебрежения к земным благам! «Религиозная мораль,— говорит Гольбах,— не может идти ни в какое сравнение с моралью природы, которой она противоречит на каждом шагу. Природа побуждает человека любить себя, думать о своем самосохранении, непрестанно увеличивать сумму своего счастья; религия же повелевает ему любить только грозного и ненавистного бога, питать отвращение к самому себе, приносить к жертву своему ужасному идолу самые законные и мирные удовольствия… Природа приказывает живущему в обществе человеку стремиться к славе, трудиться, чтобы добиться всеобщего уважения, быть деятельным, мужественным, трудолюбивым,— религия говорит ему: будь смиренным, жалким, малодушным, живи в одиночестве, предавайся только молитвам, размышлениям, занимайся обрядами, будь бесполезен самому себе и не делай ничего для других. Природа ставит гражданину в образец людей добродетельных, благородных, энергичных, сослуживших службу своим согражданам; религия же прославляет людей жалких, благочестивых мечтателей, безумствующих аскетов, фанатиков, которые из-за нелепых разногласий ставили на карту существование целых государств». (П. Гольбах, «Система природы…»). Невежество, поддерживаемое религией, способствует, согласно Гольбаху, «всеобщему упадку нравов». Он подчеркивает пагубность соединения морали с суеверием, влияния последнего на мораль, в результате чего суеверие «порабощало ее своим капризам». Он терпеливо обнажает перед своим читателем неприглядную мораль христианских «священных книг», доказывает полную несовместимость содержащихся в них моральных «образцов» с требованиями «естественной» человеческой морали. В этом отношении наиболее показательна его «Галерея святых», где он шаг за шагом разбирает с моральной точки зрения легендарные повествования о ветхозаветных и библейских царях и пророках, а затем и легенды Нового завета и жизнеописания христианских святых и мучеников. Выводы его не содержат ничего утешительного для религии. Ее мораль терпит полное поражение и тогда, когда Гольбах делает обзор истории христианства, главным образом католицизма, — истории, полной вопиющих преступлений. Гольбаховская критика религии последовательно рационалистична. Он подвергает религию суду разума и здравого смысла, во всех подробностях раскрывает ее внутреннюю противоречивость. Но он очень мало обращается к историческим условиям жизни людей. Вообще история служит ему только источником примеров для иллюстрации рационально выведенных заключений об антиморальном и антикультурном влиянии религии. В этом сказались и сильные и слабые стороны творчества Гольбаха. Сильные – потому, что, обнажая нелепости и противоречия в религиозных представлениях, догматах и культах, убедительно показывая неспособность теологов защитить идею бога, Гольбах беспощадно срывал с религии ореол святости, непререкаемости и «боговдохновенности». Но Гольбах не просто отбрасывал религию и ее мораль как недостойное здравомыслящего человека; он подверг идею бога уничтожающей критике с позиций философского материализма и утверждал материалистические принципы понимания природы, убедительно доказывал правоту атеизма. Если иметь все это в виду, легко понять, что его рационалистическая критика религии имела большое прогрессивное значение. И, вместе с тем, эта критика религии оказывается недостаточной, так как Гольбах не мог подойти к религии исторически. В связи с этим уместно напомнить об одном существенном свойстве «здравого смысла», заключающемся, по глубокому замечанию Маркса, в том, что «из области истории он убегает в область морали и здесь может пустить в ход всю тяжелую артиллерию своего нравственного возмущения». Известно, что Гольбах неустанно выражал свое искреннее нравственное возмущение религией и что это придавало его атеизму боевой, благородный пафос. Этого нравственного возмущения было Гольбаху вполне достаточно, чтобы осудить, развенчать религию; но оно очень мало помогало ему объяснять такие важные вопросы, как вопросы о происхождении религиозных верований и условиях преодоления религии. В религии Гольбах правильно видел мировоззрение, совершенно несовместимое с наукой. Однако, не зная действительных материальных источников религиозных представлений, он естественно приходил к выводу, что эти представления, лишенные разумного содержания, были порождены в далекие времена неразумием, невежеством древнейшего человека. Невежественные люди легковерны и легко поддаются обману; поэтому, рассуждал далее Гольбах, они становились жертвой тех, кто в корыстных целях старался закрепить и усилить их нелепые религиозные фантазии. Правда, Гольбах на этом не остановился. Раздумывая о происхождении религиозных верований, он; заметил, как много значило здесь чувство страха. Он даже; связывал возникновение религии с разного рода невзгодами, выпадавшими на долю человека, и в одном месте образно написал, что «боги народов были зачаты посреди тревог». (П. Гольбах, «Система природы…»). Однако все эти соображения, заключающие в себе зерно истины и делающие честь пытливому уму Гольбаха, не меняют главного в его концепции, в общем повторяющей сказанное всеми предшествовавшими ему вольнодумцами, начиная с Лукреция. Согласно Гольбаху, и страх и бедствия одинаково коренятся все в том же невежестве человека. Страх первобытных людей — для Гольбаха категория только психологическая, вовсе не связанная с условиями их социальной жизни: «Человек суеверен только потому, что пуглив; он пуглив только потому, что невежествен». (П. Гольбах, «Священная зараза…»). «Изучая историю этого вопроса, мы найдем всегда, что боги были созданы невежеством и страхом, что работа воображения, обман и самообман послужили для украшения или искажения их, что в основе поклонения им лежит слабость, что легковерие поддерживает их существование, что привычка внушает уважение к ним, а тирания поддерживает веру в них, чтобы пользоваться ослеплением людей». (П. Гольбах, «Система природы…»). Впрочем, при всей недостаточности этих объяснений нельзя упускать из виду их последовательно атеистическую сущность. Исходя из материалистической концепции познания — из того положения, что идеи не врождены человеку,— Гольбах доказывал, что и религия не извечна, что она возникла и развивалась по вполне естественным причинам. Очень интересна его попытка нарисовать картину последовательного изменения форм религиозных верований — от поклонения фетишам и олицетворения сил природы к политеизму и монотеизму. Гольбах правильно считал, что вере в единого бога-творца предшествовало многобожие. Вот относящееся к этому место: «Первая богословская система человека заставила его вначале бояться и почитать сами стихии, сами материальные и грубые предметы; затем он стал поклоняться существам, управляющим стихиями, могущественным гениям, гениям низшего порядка, героям или людям, одаренным великими доблестями. Под влиянием дальнейших размышлений он подчинил всю природу одному единственному агенту, верховному разуму, духу, мировой душе, приводившей в движение эту природу и ее части». (П. Гольбах, «Священная зараза…»). Нетрудно увидеть, что к этому процессу Гольбах подходит как идеалист; он выдвигает «размышление» в качестве основной пружины всех этих перемен в религиозных представлениях людей; и, тем не менее, намеченный им ход этих перемен — по крайней мере в общих чертах — соответствует действительности, как свидетельствует современная наука. С гольбаховской теорией происхождения религии полностью согласуются и его понятия о путях ее преодоления. Выводя религию из невежества, Гольбах приходил к выводу, что освобождение человека от религиозных предрассудков произойдет тогда, когда засияет над ним светоч знания и исчезнет даже малейшее побуждение верить в сверхъестественное. Просвещение — вот, по Гольбаху, главное и вполне достаточное средство, которое излечит людей от всяческих заблуждений, в том числе от религии. На то он и был просветителем. «Если незнание природы, — писал Гольбах. — дало начало богам, то познание ее должно уничтожить их. Вместе с ростом просвещения человека растут его силы и его ресурсы; науки, искусства, ремесла несут ему свою помощь; опыт делает его более уверенным, помогая ему оказывать сопротивление многим явлениям, перестающим пугать его, лишь только он познал их. Одним словом, в той самой пропорции, в какой человек становится просвещенней, рассеиваются и его страхи. Просвещенный человек перестает быть суеверным». (П. Гольбах, «Система природы…»). Разумеется, просвещение играет громадную роль в освобождении народа от религиозных предрассудков. Борьба против религии — это борьба идейная, и Гольбах был совершенно прав, обращая внимание на это. Но утратить свое влияние под натиском просвещения религиозные предрассудки могут лишь тогда, когда уже подорван и уничтожен их главный, социальный, корень, когда они становятся пережитком прошлого в сознании людей. «Никакая просветительная книжка,— писал В. И. Ленин,— не вытравит религии из забитых капиталистической каторгой масс, зависящих от слепых разрушительных сил капитализма, пока эти массы сами не научатся объединенно, организованно, планомерно, сознательно бороться против этого корня религии, против господства капитала во всех формах…». Просвещение само по себе бессильно покончить с предрассудками, если массы терпят гнет эксплуататоров, который, как говорил Ленин, порождает и питает эти предрассудки «ежедневно и ежечасно». Буржуазный просветитель Гольбах не знал и не мог знать этого главного обстоятельства. Правда, достижение человеческого благополучия он связывал с уничтожением не только религии, но и тирании, поддерживающей власть суеверий. «Тирания и религия,— замечает он,— это два чудовища, против соединенных усилий которых никогда не может устоять благосостояние государства». (П. Гольбах, «Священная зараза…»). Но и уничтожение тирании рисовалось ему не иначе как результатом просвещения, деятельности некоего «просвещенного государя, понявшего, что надо установить справедливые законы, основанные на «велениях природы». В политике, как мы видим, он не был революционером. Он не верил в силу народа, который представлялся ему неспособной ни к какому созидательному действию, инертной массой. Гольбах не уставал повторять, что если бы когда-либо возникло общество, свободное от оков религии, оно было бы «несравненно добропорядочнее и добродетельнее, чем построенные на религиозных представлениях общества, где все как будто направлено к отравлению мысли и к развращению сердца». (П. Гольбах, «Система природы…»). Проповеди правоты и моральных преимуществ атеизма он посвятил многие страницы своих произведений — в том числе «Писем к Евгении» и, особенно, «Здравого смысла». Он страстно желал наступления того времени, когда атеизм станет достоянием всего народа, а не только узкого круга образованных людей. Однако у Гольбаха не было уверенности в том, что такое время наступит. Перед лицом темноты и невежества масс, слепой, бездумной веры в бога, сковавшей сознание миллионов, при отсутствии даже простой грамотности в народе в его душу закрадывалось сомнение в самой возможности когда-либо одолеть тлетворное влияние религии. «Вряд ли можно,— писал он,— извлечь целый народ из бездны суеверия, т. с. из среды невежества и безумия, и склонить его к абсолютному атеизму, то есть к учению, которое предполагает наличность размышления, знания, длинного ряда опытов, привычки созерцать природу, знания истинных причин ее различных явлений, ее сочетаний, ее законов, содержащихся в ней вещей и их различных свойств». (П. Гольбах, «Система природы…»). Нельзя ставить Гольбаху эти сомнения в упрек. Ясное понимание того, что дело не остановится на теоретическом преодолении религии, но что она будет неизбежно преодолена и практически, доступно лишь марксистскому атеизму. Таким образом, в написанных почти двести лет назад атеистических произведениях Гольбаха немало есть такого, что успело отжить свой век и отвергнуто современной передовой наукой. Но отсюда никак не следует, что гольбаховская критика религии утратила свою познавательную и практическую ценность. В знаменитой статье «О значении воинствующего материализма» В. И. Ленин высмеял тех, кто пытался сдать в архив талантливую атеистическую публицистику французских материалистов XVIII века будто бы за ее полную ненаучность, наивность и устарелость. «Нет ничего хуже подобных, якобы ученых, софизмов, прикрывающих либо педантство, либо полное непонимание марксизма», — писал В. И. Ленин об этих людях. Указывая, что в произведениях французских атеистов XVIII века, действительно, далеко не все приемлемо для нас, В. И. Ленин вместе с тем высоко ценил эти произведения и считал, что они еще немало могут помочь нам пробудить верующего человека от религиозного сна, заинтересовать его, вызвать в нем сознательное отношение к религиозным вопросам. Рационалистические доводы, которые Гольбах направлял против религиозной догматики, культа и самой идеи бога, не потеряли силы и в наши дни. Ведь современные проповедники христианства преподносят верующим в основном все ту же богословскую «премудрость», что и в гольбаховские времена. Верующих духовные пастыри и поныне наставляют с благоговением относиться к ветхозаветным и новозаветным «священным» книгам, принимать за истину заключенные в них легенды, исполнять древние обряды и так далее Большой интерес вызывают памфлеты Гольбаха и как замечательные, во многом еще не превзойденные по форме образцы популяризации атеизма. В памфлетах этих нет, правда, ни вольтеровского красноречия, ни ярких переливов творческой мысли Дидро, ни утонченного изящества и легкости стиля Гельвеция. В них много повторений, которые на первый взгляд могут даже показаться излишними. Они порой страдают абстрактностью и не балуют нас историческими примерами, столь обычными у автора книги «Об уме». Антиисторизм проявился у Гольбаха, быть может, больше, чем у кого-либо другого из энциклопедистов. Но при всем том в гольбаховских памфлетах есть качества, которые отсутствуют в произведениях его соратников. И это потому, что Гольбах — прежде всего пропагандист атеизма, что им движет стремление довести весь ход своих рассуждений до сознания читателя, не искушенного в философии. Гольбах стремится доказать все свои выводы. Он поэтому бесконечно терпелив и считает, что полезнее повториться и закрепить уже известное, чем рисковать потерей читателями нити его логических построений. Гримм был неправ, когда издевался над гольбаховским стилем и сравнивал сто с монотонным кукованьем. К Гольбаху с полным основанием можно отнести мнение Нежона о стиле Фрере: частые повторения, замечает Нежон, действительно «портят теплоту и легкость стиля и делают самое изложение несколько многословным», но они необходимы, «чтобы основные тезисы автора все время держали на страже память и воображение читателя»; ведь если хоть одно из положений автора «будет забыто или плохо понято, неизбежно разорвется цепь доказательств, и в результате даже самая обоснованная система рискует потерять убедительность» 1. Можно не сомневаться, что эти соображения Нежона были внушены ему гольбаховским творчеством. «Ничего нет в мире страшнее смешного: смешное — казнь уродливых нелепостей»,— писал В. Г. Белинский. Атеистические сочинения Гольбаха полны едкой иронии, бичующей уродливую нелепость религиозных предрассудков. Он часто пользуется оружием смеха, чтобы как можно резче показать все убожество богословской «премудрости». В этом — одна из важных особенностей формы гольбаховских памфлетов. Другая ее особенность — доступность изложения, делающая эти памфлеты понятными не только избранному кругу людей, но и массовому читателю, — «прислуге и парикмахерам», как писал с явным аристократическим пренебрежением Гримм; но ведь эти слова — лучшая аттестация гольбаховских антирелигиозных книг, которые и предназначались для просвещения как можно большего числа людей. Реакционные буржуазные философы и в наши дни ищут утешения в религии и всякого рода мистике, еще и теперь изощряются в «опровержении» Гольбаха и других французских атеистов XVIII века. Буржуазия уже давно отреклась от наследства, оставленного передовыми мыслителями XVIII века. Атеистические произведения Гольбаха, как и все другие творения энциклопедистов, принадлежат ныне тем, кто борется за мир, свободу и социализм. В этой борьбе находит применение и гольбаховская публицистика, помогающая освобождению человеческого сознания от духовного рабства. Ю. Я. Коган. Письма к Евгении, или Предупреждение против предрассудков. «…я толкую, Души от тесных оков суеверья стараясь избавить». Лукреций. О природе вещей. ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ. Эти письма были долгое время известны под названием «Писем к Евгении». Малосообщительный характер людей, в чьи руки они сначала попали; странное и все же вполне реальное наслаждение, которое доставляет обычно людям исключительное обладание какой-либо вещью; своего рода отупение, малодушие и подлый страх, порожденные гнетом церковной тирании даже в таких людях, которые благодаря своему умственному превосходству менее всего должны бы склоняться под отвратительным игом духовенства,— все это вместе взятое настолько способствовало удушению, если можно так выразиться, этой важной рукописи, что она долго считалась утерянной: обладатели рукописи хранили ее в глубочайшей тайне и не разрешали снять с нее копии. Списков ее, действительно, существовало так мало, даже в «Библиотеке любителей курьезов», что покойный г. де Боз, собиравший самые редкостные литературные труды всех жанров, так никогда и не смог заполучить копии этой рукописи; в свое время в Париже их насчитывалось три; неизвестно, называлась ли с умыслом именно эта цифра: propter metum Judaeorum (1), или же, действительно, других копий не существовало. Пять или шесть лет тому назад рукописные копии этих писем получили несколько большее распространение; есть даже основания полагать, что в наши дни они очень многочисленны, так как копия, послужившая оригиналом для настоящего издания, была сверена и выправлена по шести спискам, которые удалось раздобыть без большого труда. Все эти копии, к несчастью, пестрят извращающими смысл ошибками и содержат несколько разночтений, которые, строго говоря, хотя и помогли в некоторых случаях установлению истинного смысла, но чаще только вызывали затруднения при толковании того или иного места: еще одно доказательство многочисленности копий, ибо чем больше их делается, тем больше оказывается между ними и различий, в чем можно легко убедиться, взглянув на списки «Письма Трасибула к Левкиппе» (1) или же на разночтения Нового Завета, собранные ученым Миллем и насчитывающие свыше тридцати тысяч. Как бы то ни было, все меры были приняты к тому, чтобы во всей чистоте восстановить первоначальный текст, и мы осмеливаемся утверждать, что, за исключением четырех или пяти мест, искаженных во всех оказавшихся в нашем распоряжении списках и выправленных нами, насколько это было в наших силах, настоящее издание писем почти полностью соответствует авторской рукописи. Что касается имени автора и его биографических данных, то об этом возможны лишь догадки. Единственные известные подробности его жизни, удостоверяемые более или менее всеми,— это близкое знакомство автора с маркизом де ла Фар (2), аббатом де Шолье (3), аббатом Терассоцом (4), Фонтенелем (5), г. де Лассерэ (6) и др. Говорят даже, что покойные гг. дю Марсэ (7) и Фальконне (8) неоднократно слышали, что этот труд написан одним из представителей школы Со (9). Достаточно, однако, прочитать эти письма, чтобы убедиться в том, что их автор был высокообразованным человеком, глубоко изучившим трактуемый им предмет. Его язык ясен, прост, доступен и носит отпечаток столичной культуры, что заставляет предполагать в авторе человека светского, не чуждого хорошему обществу. Но что ярче всего отличает этот труд и делает его драгоценным для всех порядочных людей, это дух бескорыстия и добросовестности, которым письма проникнуты от начала до конца. Читая их, невозможно не составить себе самого высокого мнения о честности их автора, кто бы он ни был; не возыметь желания быть его другом, быть его современником — одним словом, нельзя не отдать должного чистоте его намерений, даже иной раз и не разделяя его мнений. Любовь к добродетели, самая широкая благотворительность, уважение законов, неуклонное подчинение, моральному долгу — все, что может делать совершенным человека, находит самую вескую поддержку v автора; и если, с одной стороны, он не оставляет камня на камне от шаткого здания христианства, то, с другой, он закладывает устойчивую систему морали, основанную исключительно на природных свойствах человека, на его физических потребностях, на его социальных отношениях: а такая основа бесконечно прочнее религиозной, потому что рано или поздно ложь обнаруживается, гибнет и неизбежно увлекает за собой все, чему служила опорой; истина же вечна, и чем она старее, тем вернее: Opinionum commenta delet dies, naturae judicia confirmat (l). Эпиграф, найденный в некоторых списках писем, доказывает, что бескорыстный человек, которому мы ими обязаны, мало заботился о признании своего авторства и что его пером не руководили ни тщеславие, ни жажда славы, ни желание порисоваться дерзостью своих убеждений, называемых священниками и их невежественной паствой безбожием; что для блага себе подобных он стремился только правильно разъяснить и вырвать, так сказать, с корнем ту самую религию, которая в течение веков служила источником всех бед, угнетающих человечество. Вот этот эпиграф: Если я прав, не все ли равно, кто я? Это стих Корнеля 2, нашедший здесь необычайно удачное применение и заслуживающий быть помещенным на титульном листе всех подобного рода книг. Также нельзя сказать ничего достоверного и о лице, которому адресованы письма; судя по некоторым местам текста, нужно думать, что адресат писем — не вымышленная маркиза, как в «Мирах» г. де Фонтенеля3, и что они были действительно написаны женщине, выдающейся и по своему положению и по характеру. Быть может, она принадлежала к школе Тампля4 или Со; но по существу эти подробности, как и имя и биография автора, даты его рождения, смерти и так далее, не имеют большого значения и послужили бы лишь к удовлетворению суетного любопытства каких-нибудь праздных читателей — жадных любителей острых анекдотов, дающих им даже некоторое положение в обществе: они больше чванятся осведомленностью в такого рода делах, чем действительно радуются установлению истины. Я знаю, как они оправдывают свое любопытство: когда читаешь, говорят они, книгу, наделавшую столько шума в обществе и представляющую необычайный интерес и для тебя самого, естественно желание знать, кого за нее благодарить. Такое желание тем более неразумно, чем менее оно может быть удовлетворено; во-первых, потому что еще никогда не было и не будет настолько неосторожного, скажем прямо — безумного, писателя, который еще при жизни опубликовал бы или отдал в печать книгу, попирающую храмы, алтари и изображения божеств и без обиняков опровергающую самые священные догмы религии; во-вторых, потому что все такого рода труды, появляющиеся с некоторых пор, представляют собой, как известно, тайные завещания некоторых выдающихся людей, вынужденных при жизни хранить молчание; смерть спасла этих людей от преследований, и их бренные останки уже не услышат ни воплей суеверия, ни похвал друзей истины; и, наконец, в-третьих, потому что неуместное любопытство может роковым образом угрожать спокойствию, счастью и свободе родных и друзей смелых авторов. Уже одно это соображение должно бы побудить любителей догадок, если у них нет дурных намерений, запрятать в самых глубоких тайниках души свои предположения, будь они истинны или ложны, и найти более полезное, и для себя и для других, применение своему пытливому уму. ПИСЬМО ПЕРВОЕ. (Об источниках веры. Причины, побуждающие к критике религии). Мне трудно, сударыня, выразить то горестное чувство, которое я испытал при чтении вашего письма. Не будь у меня обязанностей, удерживающих меня здесь, я тотчас же полетел бы к вам на помощь. Возможно ли, чтобы Евгения была несчастна! Неужели страдания, подозрения, волнения действительно могут быть ее уделом! Вы пользуетесь благополучием и почетом; вы избалованы нежностью и уважением боготворящего вас супруга; вы обласканы при дворе — преимущество столь немногих; вы окружены друзьями, искренне восхищающимися вашими талантами, просвещенностью, вкусом; как же может быть, чтобы при всем этом вас терзали печаль и страдания? Ваша добродетельная и чистая душа не может, конечно, испытывать ни стыда, ни угрызений совести. Что могло бы заставить краснеть вас, стоящую настолько выше всех слабостей вашего пола? С радостью выполняя свой долг, вы отдыхаете за поучительным чтением и оживленными беседами; вы имеете возможность предаваться самым разнообразным невинным наслаждениям; как же могли проникнуть в вашу душу страхи, разочарование и беспокойство? Увы! Если бы это и не подтверждалось слишком очевидно вашим письмом, то по одному только переживаемому вами волнению я догадался бы о разрушительном действии суеверия. Только суеверие в состоянии нарушить мир чистой души, не утоляя страстей души развращенной; суеверие, завладев душой человека, способно навсегда нарушить ее покой. Мне, сударыня, издавна знакомо гибельное влияние религиозных суеверий; подобно вам, я когда-то изнывал под игом религии, и если бы путем здравых размышлений я не преодолел заблуждения, то и ныне еще вместо того, чтобы утешить вас и внушить вам доверие к собственным силам, я мог бы только разделять ваши волнения и, может быть, даже потворствовать укреплению в вашей душе роковых представлений, которые вас терзают. Благодаря разуму и философии мой ум давно уже обрел успокоение; я изгнал мучившие его когда-то ужасы. Каким счастьем почел бы я приобщить вас к тому покою, которым наслаждаюсь сам. И разрушить чары сковавших вас предрассудков! Между тем, не имея на то вашего согласия, я никогда не осмелился бы открыть вам образ мыслей, слишком вам чуждый, ни бороться с роковыми предрассудками, от которых, как вас уверяют, якобы зависит ваше счастье; я продолжал бы таить про себя чувства, ненавистные большинству людей, привыкших на все смотреть глазами судей, явно заинтересованных в том, чтобы вводить их в заблуждение. Но теперь священный долг обязывает меня заговорить. Евгения, встревоженная, обеспокоенная, пожелала открыть мне свое сердце; она нуждается в моей помощи, она хочет сосредоточить мысли на предмете, от которого зависят ее покой и благополучие; я обязан открыть ей истину; хранить молчание дольше было бы преступлением; и если бы даже привязанность к ней не обязывала меня ответить на ее доверие, я попытался бы разрушить призраки, терзающие ее, из одной только любви к истине. Поэтому, сударыня, я буду с вами откровенен. Может быть, мои мысли, на первый взгляд странные, при ближайшем рассмотрении перестанут вас смущать. Разум, честность, правдивость не могут быть чужды такому уму, как ваш; я призываю вас, успокоив встревоженное воображение, внять строгой рассудительности, довериться разуму и размышлению, отбросив привычные предрассудки и суеверия. Природа наделила вас нежной и чувствительной душой, одарив ее ярким воображением и некоторой дозой меланхоличности, предрасполагающей к мечтательности. Именно эти-то свойства и служат источником страданий, которые вы ныне испытываете. Благодаря вашей доброте, чистоте, искренности вы не в состоянии заподозрить других во лжи и коварстве. Благодаря мягкости характера вы неспособны оспаривать мнения, которые возмутили бы вас, если бы вы снизошли к их внимательному изучению. Вы предпочитаете полагаться на суждения других и скорее целиком подписаться под их представлениями, чем обратиться за советом к собственному разуму и просвещенности. Живость воображения заставляет вас жадно схватывать рисуемые перед вами яркие образы; люди, заинтересованные в вашем беспокойстве, злоупотребляют вашей чувствительностью, чтобы вас запугать; они вселяют в вас трепет такими понятиями, как смерть, страшный суд, ад, вечные муки, вечность. Они заставляют вас бледнеть при одном только имени неумолимого судии, чьих приговоров ничто не в силах отменить; вам кажется, что вы окружены карающими демонами, несущими отмщение жалким созданиям этого судии; и вот уже ваше сердце преисполнено ужаса; вы ежеминутно страшитесь оскорбить, неведомо для самой себя, этого своенравного бога, всегда угрожающего и всегда разгневанного; и в силу свойственной вам последовательности, каждая минута вашей жизни, которая должна бы быть отмечена счастьем и покоем, оказывается отравленной волнениями, подозрениями, паническим страхом, которым не место в такой чистой душе, как ваша. Тревоги, вызываемые этими зловещими представлениями, лишают вас веры в собственные силы; ваш разум подавлен призраками, порожденными вашим же воображением; вы поддаетесь растерянности и унынию, вами овладевает недоверие к себе, и вы оказываетесь одураченной людьми, которые, распаляя воображение и затмевая разум, давным-давно добились власти над всем миром и убедили разумные существа в том, что разум для них бесполезен и даже опасен. Такова, сударыня, извечная проповедь апостолов суеверия, целью которых всегда было и будет уничтожение разума с тем, чтобы безнаказанно подчинять себе человечество; коварные служители религии оказываются всюду тайными или явными врагами разума, потому что разум всегда противился их намерениям; повсюду они порочат разум, боясь, что он свергнет их господство, разоблачив их замыслы и лживость их басен; повсюду они стремятся возвести на обломках попранного разума царство фанатизма и фантастики. И чтобы вернее достичь этой цели, они беспрестанно запугивают смертных картинами ужасов, они поражают и пленяют их воображение чудесами и тайнами, они забивают головы загадками, вселяют в людей неуверенность в себе; они доводят их до отупения обрядами и церемониями, они наполняют умы страхами и подозрениями, они завораживают их образами будущего, не только не дающими истины и блаженства здесь, на земле, но и сбивающими с истинного пути к счастью, искореняющими в глубочайших тайниках человеческой души самую возможность счастья. Таковы способы, применяемые всюду жрецами религии для порабощения земли и овладения ею. Человеческий род во всех странах стал жертвой священнослужителей; они назвали религией системы, изобретенные ими для покорения человека, воображение которого они пленили, рассудок которого они затмили, разум которого они стараются уничтожить. В детстве человеческий разум наиболее предрасположен к восприятию впечатлений. И вот наши священники со всем коварством овладели юношеством, чтобы внушить ему представления, которые им никогда не удалось бы привить человеку зрелому. Именно в самом нежном возрасте они закабаляют ум человека при помощи нелепых басен, диких и бессвязных представлений, смешных химер, которые мало-помалу становятся предметом почитания и устрашения в течение всей его дальнейшей жизни. Стоит только раскрыть глаза, чтобы увидеть недостойные средства, применяемые церковью для удушения зарождающегося в человеке разума. Человеку с детства преподают только странные, противоречивые, грубые, преступные выдумки и внушается благоговение к ним. Его постепенно посвящают в непостижимые тайны, преподносимые в виде священных откровений, его приучают к игре воображения и заставляют трепетать перед им же самим созданными призраками. Одним словом, принимаются самые надежные меры, чтобы воспитать слепцов, неспособных руководствоваться собственным разумом; трусов, трепещущих при каждом упоминании о представлениях, которыми их отравили священники еще в таком возрасте, когда они не в состоянии были догадаться о расставленной им западне. Вспомните, сударыня, о тех пагубных стараниях, которые в монастыре, где вы воспитывались, предпринимались, чтобы посеять в вашей душе семена волнующих вас сейчас страданий. Именно здесь начали вам рассказывать небылицы, говорить о чудесах, тайнах, доктринах, перед которыми вы преклоняетесь; расскажи вам о них впервые сегодня, они показались бы вам смешными и недостойными внимания. Я часто наблюдал, как вы потешались над наивностью, с какой вы верили когда-то сказкам о волшебниках и привидениях, которыми развлекали вас в детстве наставницы-монахини. Вступив в свет, где уже давно не верят во все эти бредни, вы мало-помалу от них избавились и сейчас краснеете за свою былую доверчивость. Почему же в вас недостает мужества точно так же посмеяться и над бесконечным множеством других химер, столь же мало правдоподобных, которые вас еще продолжают терзать и которые вы почитаете достойными внимания либо потому, что не осмеливаетесь взглянуть на них другими глазами, либо же потому, что их почитают люди, не давшие себе труда в них углубиться? Почему же Евгения, столь просвещенная, столь разумная во всех других отношениях, отрекается от своего разума и суждений, как только дело коснется религии? А между тем при этом страшном слове ее душа смущается, силы ее покидают, обычная проницательность ей изменяет, воображение затуманивается, она волнуется и страдает; предубежденная против собственного разума, она не осмеливается взывать к его помощи; она убеждает себя в том, что лучше и безопаснее подчиняться мнениям большинства, которое ни о чем не рассуждает и всегда идет на поводу у слепцов или лжецов. Чтобы восстановить мир в вашей душе, перестаньте, сударыня, пренебрегать собой; окажите должное доверие собственным познаниям, не стыдитесь того, что вы не в силах были избежать всеобщего поветрия. Добрый аббат Сен-Пьер (1) был вполне прав, говоря, что набожность это оспа души; я же добавлю к его словам, что редкий человек не сохраняет ее следов на всю жизнь. Действительно, мы довольно часто встречаем самых просвещенных людей, продолжающих верить детским предрассудкам. Суеверия начали им вдалбливать настолько рано, а в дальнейшем прилагались такие старания для развития посеянных семян, что мы скорее должны удивляться, если кто-либо находил в себе силы освободиться от этих суеверий. Часто жертвами суеверий оказываются даже гениальные люди; присущая им сила воображения иногда лишь усугубляет их заблуждения и еще больше привязывает к воззрениям, которых они бы устыдились, будь им позволено прибегнуть к собственному разуму. Паскаль (1) постоянно видел под своими ногами разверстый ад; Мальбранш 2 известен своим легковерием; Гоббс 3 боялся призраков и демонов; бессмертный Ньютон 4 комментировал Апокалипсис. Одним словом, все доказывает, что нет ничего труднее, как избавиться от представлений, привитых нам в детстве. Самые здравомыслящие люди, разумно рассуждающие по поводу любого иного предмета, впадают в детство, как только дело коснется религии. Итак, сударыня, вам нечего краснеть за слабость, которой подвержены почти все и которую не всегда могли преодолеть даже самые великие люди. Поэтому не падайте духом; найдите в себе смелость более хладнокровно взглянуть на пугающие вас призраки. В деле, касающемся вашего покоя, посоветуйтесь с собственным просвещенным разумом, который возвышает вас над толпой настолько, насколько род человеческий возвышается над другими животными. Отбросьте недоверие к собственным познаниям и, наоборот, отнеситесь с должным недоверием к людям, гораздо менее честным и просвещенным, чем вы, которые, чтобы завладеть вами, играют на вашем чувствительном воображении, с холодным бессердечием разрушают ваше спокойствие и под предлогом обращения вашей души всецело к небу заставляют вас порывать самые нежные связи; которые, наконец, хотят запретить вам обращение к благодетельному разуму — вашему надежному руководству во всем поведении. Оставьте волнения и угрызения совести развращенным женщинам, имеющим достаточно поводов упрекать себя и жаждать искупления совершенных проступков. Оставьте суеверие невежественным бабенкам, ограниченный ум которых неспособен мыслить. Предоставьте бессмысленные и утомительные обряды и все тяготы благочестия праздным, скучающим женщинам, которым ничего другого не остается для заполнения пустоты жизни после того как померкнет блеск минутной молодости и которые пытаются сплетнями и злоречием возместить потерю прежних наслаждений. Сопротивляйтесь своей склонности к мечтательности, уединению и грусти. Набожность существует для праздных душ; ваша же душа создана для деятельности. Вы принадлежите своему супругу, счастье которого составляете; своим детям, которые скоро будут нуждаться в ваших наставлениях для воспитания сердца и ума; вы принадлежите друзьям, которые почитают вас и будут ценить радость общения с вами даже и тогда, когда поблекнет ваша красота; вы принадлежите обществу; оно нуждается в вашем примере и находит в вас добродетели, к несчастью, значительно более редкие в людях вашего круга, чем набожность. И, наконец, вы не должны пренебрегать собственным счастьем; несмотря на обещания религии, вы никогда не обретете счастья в волнениях, уготованных ее мрачными догмами; вы найдете в ней лишь зловещие призраки и устрашающие химеры, безнадежную неразбериху и явные бессмыслицы, необъяснимые загадки, способные только нарушить ваш покой, лишить вас счастья и сделать вас неспособной заботиться о счастьи других, потому что трудно других сделать счастливыми, когда сам не знаешь ни счастья, ни покоя. Стоит вам лишь осмотреться вокруг, чтобы найти подтверждение моим словам. Самые религиозные люди редко бывают самыми приятными и общительными; набожность, даже искренняя, принуждая людей к выполнению обременительных обрядов, занимая их воображение мрачными и подавляющими образами, разжигая их религиозное рвение, совершенно неспособна сообщать святошам ту ровность настроения, ту мягкость и снисходительность характера, ту приветливость, которые делают человека приятным в обществе. Тысячи примеров докажут вам, что набожные люди, стремящиеся прежде всего понравиться богу, редко встречаются среди женщин, пользующихся наибольшим успехом в своем кругу: если некоторые из них и представляют исключение из этого правила, то только потому, что они еще не достигли той степени рвения и усердия, которая, по-видимому, требуется от них религией. Набожность — это страсть, либо давящая и мрачная, либо исступленная и всепоглощающая: религия не терпит ничьего соперничества в душе человека; все, что добрый христианин отдает себе подобным, он похищает у бога; набожная душа должна избегать земных Привязанностей: они отвлекли бы ее от ревнивого бога, требующего исключительного и полного внимания, заставляющего приносить ему в жертву склонности самые нежные и невинные; в угоду своему богу люди должны быть как можно более несчастными на земле. Мы видим, как верные этому принципу верующие ревностно выполняют свой долг, истязая себя и отравляя покой ближних; и когда им. Удается стать совершенно бесполезными или даже неприятными для своих сограждан, они ставят это себе в величайшую заслугу перед небесным повелителем. Я не думаю, сударыня, что набожность породила в вас свойства, вредные вашим близким; я скорее опасаюсь, что ваше благочестие окажется губительным для вас самой; ваша доброта, ваш мягкий характер, доброжелательность, отличающие ваше поведение, позволяют думать, что религия никогда не доведет вас до столь опасных крайностей. И, тем не менее, религия часто вызывает странные превращения. Нельзя не опасаться, что состояние постоянного беспокойства, волнения, чувство подавленности пагубно повлияют на ваш характер, что вы станете раздражительной и что те губительные представления, которые вы вынашиваете в глубине души, рано или поздно отразятся и на ваших близких. Не доказывает ли нам повседневный опыт, что религия производит именно такие перемены в людях? Разве то, что называют обращением, что набожные люди считают благодатью, не есть на самом деле полное подавление добрых и полезных свойств души опасными наклонностями и настоящими пороками? Благодаря злополучному влиянию такой благодати мы часто наблюдаем, как жизнерадостность сменяется унынием, веселость — дурным и мрачным настроением, беспечность — скукой, снисходительность и мягкость — злословием, нетерпимостью и изуверством; мало того: человечность сменяется истинной жестокостью. Одним словом, суеверие — это очень опасный яд, способный погубить самые чистые сердца. Неужели же вы и впрямь не видите, к каким крайностям приводят людей фанатизм и изуверство? Государи, должностные лица, судьи становятся бесчеловечными и безжалостными, как только дело коснется религии. Людей, самых мягких, самых снисходительных, самых справедливых в любом другом вопросе, она часто превращает в диких зверей. Самые чувствительные и сострадательные души искренне считают своим долгом быть жестокими, насиловать и заглушать собственную природу, чтобы преследовать и ненавидеть людей, не разделяющих их религиозных убеждений. Узнаете ли вы, сударыня, терпимость, свойственную нашей нации и нашему правительству, в преследованиях, которым так часто подвергались во Франции протестанты? (1). Находите ли вы разумными, справедливыми, человечными все притеснения, аресты, ссылки, которым в наши дни подверглись янсенисты? (2). А эти последние, захвати они власть в свои руки, преследовали бы своих противников, конечно, с не меньшей жестокостью и бесчеловечностью. Разве вы не встречаете ежедневно людей, искренне считающих себя добрыми и вместе с тем с откровенным бесстыдством выражающих радость по поводу уничтожения людей, в отношении которых они не считают себя обязанными быть ни добрыми, ни терпимыми, — только за то, что эти люди презрели предрассудки, почитаемые священными толпой или поддерживаемые ложной политикой якобы в интересах государства? Суеверие настолько задушило всякую человечность в некоторых людях, впрочем, порядочных во всех других отношениях, что они не постыдились бы принести в жертву суеверию просвещеннейшие умы нации, которые не разделяют общих верований или же отказываются терпеть гнет духовенства. Одним словом, набожность может отравить душу человека желчью и внести разлад в общество. По отношению к религии каждый вменяет себе в обязанность выказать известную долю рвения и преданности. Как часто находил я вас колеблющейся и не знающей, смеяться или плакать при виде полоумной святоши, преисполненной религиозного экстаза, которому так часто бывают подвержены верующие люди! А вместе с тем вы видели, как эти люди вмешиваются в богословские споры, в которых они ничего не смыслят. Сотни раз я замечал, как вас поражала их грубость, как вы были оскорблены их резкостью, возмущены их интригами, какое презрение вызывало в вас их невежество. Тем не менее, ничего удивительного в этих противоречиях нет: невежество всегда было матерью набожности. Быть набожным — значит во всем слепо доверяться священникам, жить по их указке и думать и действовать по их наставлениям; это значит слепо подражать их пристрастиям и предрассудкам; это значит по их усмотрению точно выполнять каждый религиозный обряд. Евгения не создана для того, чтобы быть последовательницей таких учителей; они свели бы ее с ума, расстроили бы ее воображение и испортили бы ее характер. Чтобы вернее подчинить себе ее разум, они сделали бы ее нелюдимой, нетерпимой, неприятной в обществе; одним словом, при помощи магической власти суеверия и сверхъестественных представлений им удалось бы, может быть, превратить в пороки благородные свойства ее природы. Но поверьте мне, сударыня, что вы ничего не выиграете от подобной метаморфозы. Останьтесь такой, какая вы есть; избавьтесь, как можно скорее, от неуверенности, тоски, переходов от упадка к возбуждению, которые вас угнетают. Изберите своими руководителями только собственный разум и добродетель, и я ручаюсь, что вы в самом скором времени разобьете оковы, тяжесть которых начинаете мучительно чувствовать. Отважьтесь, повторяю вам, отважьтесь сами внимательнее присмотреться к религии, которая не только не даст вам обещанного благополучия, но станет для вас неистощимым источником волнений и беспокойства и лишит вас рано или поздно тех редких качеств, за которые вас так ценят в обществе. В ваших же собственных интересах успокоить свою душу; ваш долг — остаться верной своему характеру и не утратить мягкости, снисходительности, жизнерадостности, которые приобретают вам любовь каждого, кто к вам ни приблизится. Быть счастливой — ваша обязанность по отношению к самой себе. Не предавайтесь поэтому грустной мечтательности; напрягите все силы своего разума для борьбы с химерами, которых рисует ваше воображение; они рассеются, как только вы присмотритесь к ним с присущей вам проницательностью. Не говорите мне, сударыня, что ваш разум не в состоянии постичь глубин богословия. Не говорите мне вслед за нашими священниками, что утверждения религии — тайны, которые надо принимать на веру и перед которыми следует преклоняться в молчании, не рассуждая. Не ясно ли вам, что, говоря так, вы выносите приговор той самой религии, которой вас хотят подчинить? Все сверхъестественное создано не для человека, все, что выше его понимания, не должно его интересовать. Преклоняться перед тем, чего не понимаешь, значит ни перед чем не преклоняться; верить в непостижимое значит не верить ни во что; принимать что-либо без проверки значит обнаруживать трусливое легковерие. Говорить, что религия недоступна разуму, значит допускать, что она не создана для разумных существ; значит признавать, что и сами священники преподающие ее догмы, так же, как и мы, не в состоянии постичь ее глубин; значит согласиться с тем, что сами доктора богословия ничего не смыслят в тайнах, которые они каждодневно проповедуют. Если бы истины религии были, как нас уверяют, необходимы всем людям, они должны бы быть понятны и ясны каждому. Если догмы религии так важны, как нам это внушают, их были бы в состоянии понять не только сами проповедники, но и все слушающие проповеди Не странно ли, что лица, обязанные по своей профессии изучать доктрины религии, чтобы преподавать их другим признают, что эти доктрины выше их разумения, и вместе с тем упорно продолжают вдалбливать народу то чего по собственному признанию, они не понимают! Разве стали бы мы доверять врачу, который, признавшись в полном своем невежестве, стал бы расхваливать свои лекарства? А именно это-то и делают ежедневно наши духовные шарлатаны-врачи. И каким-то непонятным, роковым образом самые рассудительные люди позволяют одурачивать себя этим обманщикам, вынужденным на каждом шагу признаваться в своем глубочайшем невежестве! Если тайны религии непроницаемы даже для их проповедников; если среди тех, кто исповедует их, нет никого кто в точности знал бы, во что он верит, или отдавал себе отчет в мотивах своей веры и своего неведения, то всего этого нельзя сказать о противниках религии. Возражения их просты, доступны всеобщему пониманию, убедительны для каждого человека, который, отказавшись от суеверий привитых с детства согласится последовать здравому смыслу, свойственному от природы любому представителю человеческого рода. Ловкие богословы уже в течение многих веков заняты, тем, что отражают нападения неверующих; они упорно трудятся над заделкой трещин и повреждений в шатком здании религии, произведенных ее противниками, сражающимися с ней под знаменами разума; во все времена находились люди, понимавшие всю несостоятельность и незаконность оснований, по которым священники присвоили себе право порабощать умы и обирать народы; невзирая на лицемерие и коварство духовенства, которое одно только и извлекает выгоду из религии, эти люди до сих пор не в силах отстоять свои божественные доктрины от нападений неверующих; они без конца отвечали на все обвинения, но ни разу не сумели ни опровергнуть, ни уничтожить их до конца. Почти всегда опираясь на общественное мнение, проповедники религии заглушали призывы разума разглагольствованиями, бранью, пытками и преследованиями. С помощью таких приемов они всегда оставались победителями на поле сражения, пользуясь тем, что их противники никогда не могли выступать открыто. Несмотря, однако, на неравенство сил, на то, что защитники религии могли свободно применять все доступные им средства борьбы в то время как единственным оружием их противников был разум и они не могли бороться в открытую, — эти последние и не переставали наносить глубокие раны суеверию. А вместе с тем, если верить защитникам религии, правота их дела должна бы служить ей надежной защитой от любого удара, и тысячи неопровержимых свидетельств якобы опрокидывают все выдвигаемые против нее возражения. И все же, несмотря на эти уверения, мы видим их весьма обеспокоенными встречей с каждым новым противником; при этом последний может с успехом выставлять самые простые, самые избитые возражения, потому что до сих пор ни одного из них не удалось ни отвести, ни опровергнуть сколько-нибудь удовлетворительным образом. Чтобы вас убедить, сударыня, в моих словах, я предлагаю вам сравнить самые обычные тезисы, выдвигаемые здравым смыслом против религии, с якобы уничтожающими ответами церковников, чтобы понять, что и наиболее ученые доктора богословия не были в состоянии устранить ни одного возражения, понятного даже малому ребенку; вы найдете в ответах богословов лишь бесконечные мелочные придирки, метафизические уловки, бессвязные бредни, несовместимые с языком истины и доказывающие лишь замешательство, беспомощность и недобросовестность людей, заинтересованных по своему положению в защите совершенно безнадежного дела. Одним словом, все возражения, выставляемые против религии, ясны и доступны всем, тогда как ответы на них темны, запутаны и мало вразумительны даже для лиц, наиболее сведущих в этого рода жаргоне, если только допустить, что эти ответы даются людьми, которые сами хоть сколько-нибудь смыслят в том, что они говорят. Доктора богословия не преминут в качестве доказательства выдвинуть древнее происхождение их доктрин, якобы выдерживавших на протяжении веков непрерывные нападки еретиков, неверующих, преследования язычников. Вы достаточно просвещены, сударыня, чтобы понять, что древность какого-либо учения еще ничем не доказывает его истинности. Если бы древнее происхождение могло быть доказательством истины, христианство должно было бы отступить перед иудейством, а иудейство — на том же основании — перед религией Египта или Халдеи (1), то есть перед идолопоклонством, которое господствовало задолго до закона Моисея. В течение многих тысячелетий люди верили, что Солнце вращается вокруг Земли, остающейся неподвижной, и тем не менее в действительности все-таки неподвижно Солнце, а Земля вращается вокруг него2. К тому же совершенно очевидно, что христианство наших дней уже мало похоже на христианство былых времен; непрерывная борьба с еретиками доказывает, что и среди защитников божественной доктрины никогда не существовало полного согласия; во всяком случае, некоторые отцы церкви отвергали те или иные положения и доктрины христианства, принимая его во всем остальном. И если борьба неверующих с религией оказывалась часто безуспешной, то только потому, что никакие доводы не могут ничего сделать с людьми, ослепленными суеверием, завладевшим общественным мнением, с рутиной и привычкой, которым подчиняется большинство. Что же касается преследований, которым церковь подвергалась со стороны язычников, то всякому, знакомому с религиозным фанатизмом и изуверством, ясно, что тирания и гонения могут только разжечь и еще больше распространить этот фанатизм. Вы не созданы для того, чтобы преклоняться перед авторитетами и громкими именами. Вас забросают бесчисленными свидетельствами множества знаменитых ученых, которые не только исповедовали христианскую религию, но и были ее весьма ревностными защитниками. Вам будут перечислять отцов церкви, великих философов, мыслителей, богословов, которые последовательно защищали религию. Я не буду здесь оспаривать их учености, которая часто оказывалась весьма сомнительной, но лишь повторяю, что нередко величайшие гении человечества бывают не более проницательными в делах религии, чем толпа; что они не проверяли доктрин, которые защищали,— потому что считали их священными; с другой же стороны, они никогда не могли подвергнуть критике те принципы, которые сочли бы пагубными, если бы смогли обсудить их без предубеждения; и, наконец, потому, что они заинтересованы в защите дела, от которого зависело их собственное благополучие. Таким, образом, их свидетельства сомнительны, и авторитет этих людей не имеет большого веса. Что же касается комментаторов, в течение стольких веков упорно трудившихся над истолкованием божественных законов и священного писания, над установлением догм вероучения, то их труды только бросают тень на религию; они доказывают, что божественные творения темны и непостижимы и нуждаются в помощи человека, чтобы стать понятными тем, для кого предназначается божественное откровение. Законы мудрого божества должны быть просты и ясны, а в истолкователях нуждаются только весьма несовершенные законы. Не вам, сударыня, прибегать к таким комментаторам; единственным судьей в этом можете быть только вы сами и ваш разум. Дело ведь идет о вашем счастьи, о вашем спокойствии; а это — вопросы слишком важные, чтобы доверять их решение другим. Если религия имеет столь большое значение, как нас уверяют, то она заслуживает, конечно, самого пристального внимания; если эта религия должна содействовать человеческому счастью и в здешнем мире и в мире загробном, то нет ничего, что могло бы нас интересовать живее и что нуждалось бы, следовательно, в самом зрелом анализе. Тем удивительнее поведение большинства людей. Глубоко убежденные в необходимости религии и в ее большом значении, люди никогда не давали себе труда углубиться в ее рассмотрение; они принимали ее по традиции и по привычке; они никогда не пытались вникнуть в ее догмы; они исповедовали ее и подчинялись ей, и изнемогали под ее ярмом, даже не спрашивая, зачем все это делается; и, наконец, при ее изучении люди всецело полагаются на других; те же, чьим суждениям они слепо верят, менее всего заслуживают доверия: это священники, присвоившие себе исключительное право решать эти вопросы, не допуская обжалования системы, явно выдуманной в их же выгодах. Что же говорят нам священники? Очевидно заинтересованные в религии, они утверждают, будто она совершенно необходима народу и имеет огромное значение для общества; будто она приносит утешение и пользу каждому из нас, так как глубоко связана с моралью. Но после такого предисловия тотчас же следует запрещение изучать этот столь важный предмет. Как же назвать такое поведение? Предоставляю вам самой, сударыня, судить о том, как вас обманывают; священники боятся, что их религия не выдержит критики и что тем самым будет разоблачен зловещий заговор против рода человеческого. Итак, сударыня, я не устану повторять, что вам следует заняться рассмотрением этих важных вещей и положиться на собственную просвещенность; ищите истину в глубине своего правдивого сердца, заставьте замолчать в себе привычку, откажитесь от суеверия, не доверяйте своему воображению; тогда вы сможете уверенно разобраться в вопросах религии; каковы бы ни были источники тех или иных воззрений, вы примете лишь то, что покажется вам убедительным и удовлетворит ваше сердце, что не будет противоречить здравой морали, основанной на истинной добродетели; вы с презрением отбросите все, что окажется неприемлемым для вашего разума, вы с отвращением оттолкнете все преступные и пагубные для морали представления, которые религия выдает за божественные и сверхъестественные. Да что толковать, любезная, разумная Евгения! Обдумайте внимательно все, что я вам говорю, выполняя вашу просьбу; пусть вас не ослепляют в отношении моих суждений ни ваше доверие ко мне, ни пристрастие к моим скромным познаниям; я отдаю их на ваш суд; оспаривайте их, боритесь с ними и не сдавайтесь до тех пор, пока не убедитесь в истине. Мои чувства и мысли не претендуют быть ни божественным откровением, ни богословскими доктринами, которые не подлежат обсуждению; если я сказал правду, примите мои доводы, если же я ошибся, укажите мне на мои заблуждения, и я охотно признаю их и подпишусь под собственным приговором. Для меня, сударыня, будет только счастьем услышать из ваших уст истины, которые я безуспешно искал в священном писании. Если сейчас у меня есть некоторое преимущество перед вами, то им я обязан единственно тому спокойствию, которым наслаждаюсь и которого вы, к сожалению, теперь лишены. Заблуждения ума, волнения, припадки набожности, тревожащие вашу душу, не позволяют вам сейчас достаточно хладнокровно взглянуть на все эти вопросы и подвергнуть их суду собственного разума; но я не сомневаюсь, что очень скоро, вооруженная разумом в борьбе против пустых призраков ваша душа обретет присущие ей твердость и величие. А в ожидании этого времени, которое я предвижу и которого всем сердцем желаю, я почел бы себя счастливейшим человеком, если бы мои рассуждения содействовали вашему успокоению, без которого не может быть счастья и которое столь необходимо, чтобы трезво судить об интересующих вас вещах. Я только сейчас спохватился, сударыня, что мое письмо оказалось слишком длинным; я надеюсь, однако, что вы мне простите его, как и мою откровенность; пусть они послужат по крайней мере доказательством того живого участия, которое вызывает во мне ваше состояние; пусть свидетельствуют об искреннем желании прекратить ваши волнения и о страстном нетерпении увидеть вас снова в вашем обычном ясном и уравновешенном настроении. Нужны были достаточно веские причины, чтобы заставить меня нарушить молчание; потребовалась ваша настойчивая просьба, чтобы принудить меня заговорить с вами о предметах, которые после должного рассмотрения вряд ли заслуживают внимания серьезного ума. Я поставил себе за правило никогда не разговаривать о религии; опыт показал мне, что нет занятия более бесполезного, чем убеждение людей предвзятых, я бы не поверил, что когда-нибудь позволю себе писать об этих вопросах; одна вы, сударыня, способны заставить меня преодолеть мою леность и изменить своим правилам. Евгения, опечаленная и взволнованная сомнениями, готовая отдаться всей душой благочестию, столь тягостному для ее близких и вместе с тем не обещающему ей самой никакой радости, почтила меня своим доверием и обратилась ко мне за советом; она потребовала моих слов; и вот я написал Евгении это письмо, в котором постарался вернуть ей утраченный покой; я решил потрудиться ради той, от счастья которой зависят благополучие и счастье столь многих. Таковы, сударыня, причины, принудившие меня взяться за перо. В ожидании же того времени, когда вы избавитесь от заблуждения, я льщу себя надеждой, что вы, по крайней мере, не отнесетесь ко мне с презрением и ненавистью, которыми верующие по наущению священников награждают всякого, дерзающего опровергать их идеи. Если верить священникам, всякий человек, выступающий против религии,— дурной гражданин, злостный безумец, движимый личными интересами, нарушитель общественного спокойствия, враг своих соотечественников, заслуживающий самой жестокой кары. Мое поведение вам известно; доверие, которым вы меня почтили, служит мне достаточной рекомендацией; мое письмо предназначается только вам; только чтобы рассеять тучи, омрачающие вашу душу, решился я поделиться с вами мыслями, которые остались бы навеки затаенными в глубине моей души. Если мое письмо случайно попадет в руки других людей и сможет оказать кому-нибудь пользу, я поздравлю себя с тем, что мне удастся, может быть, содействовать восстановлению счастья и вразумлению человека, открыв ему истину и разоблачив ложь, повинную в стольких страданиях на земле. Короче говоря, я отдаю на ваше рассмотрение свои убеждения; целиком полагаясь на ваш суд, я осмеливаюсь надеяться, что мои мысли, поддержав вас в борьбе с пустыми страхами, ныне вас терзающими, вполне убедят вас, что религия представляет собою лишь сплетение нелепостей; что она способна только произвести замешательство в умах людей, исковеркать все здравые представления, и может быть выгодна только тем, кто пользуется ею для порабощения человечества. Другими словами, я был бы глубоко неправ, если бы отказался доказать вам, что религия — только пустой, бесполезный и опасный обман и что только истинная мораль имеет право на ум и сердце человека. В этом первом письме я говорил с вами о религии в целом; в дальнейшем я рассмотрю ее основные положения) и льщу себя надеждой доказать вам, что представления, которые богословие окутывает столь густым туманом, могут быть поняты не только вами, но и всяким сколько-нибудь здравомыслящим человеком. Если моя откровенность покажется вам слишком резкой, вините в ней, сударыня, только себя: я принужден был говорить со всей прямотой и считал своим долгом применить для излечения вашего недуга сильно и быстро действующие средства. Впрочем, смею надеяться, что вы скоро воздадите мне должное за то, что я открыл вам истину во всей ее наготе; вы простите мне, что я рассеял никчемные призраки, затуманившие ваш разум; мои усилия вернуть вам спокойствие докажут, по крайней мере, как дорого мне ваше счастье, докажут мою готовность быть вам полезным и мое глубочайшее почтение и так далее. ПИСЬМО ВТОРОЕ. (Представления о божестве, которые дает нам религия). Всякая религия представляет собой систему взглядов и правил поведения, основанную на истинном или ложном понимании, бога. Чтобы судить об истинности любой системы, нужно изучить ее принципы, проверить их согласованность и убедиться в соподчинении всех ее частей. Чтобы быть истинной, религия должна давать нам истинные представления о боге; только с помощью разума мы можем судить об истинности тех представлений о боге, которые дает нам богословие; ведь для людей истинно то, что согласно с разумом; следовательно, только разум, который всячески стремятся опорочить богословы, может позволить нам судить об истинах, проповедуемых религией. Истинным богом может быть только такой бог, чьи свойства и сущность не противоречат разуму, а истинным культом — только культ, признаваемый разумом. Всякая религия имеет значение лишь в меру тех благ, которые она предоставляет людям; наилучшая религия должна была бы обеспечить своим последователям благополучие, наиболее реальное, наиболее длительное и наиболее полное; ложная же религия может дать лишь эфемерные, иллюзорные и скоропреходящие блага; и только разум может судить о том, насколько реальны или призрачны эти блага и, следовательно, решать, насколько те или другие религии, культы, этические системы полезны или вредны человечеству. С точки зрения этих совершенно бесспорных положений я и хочу рассмотреть христианскую религию. Я начну с анализа предлагаемой ею идеи божества; при этом я напомню, что именно христианство претендует быть наиболее совершенным проводником этой идеи по сравнению со всеми другими религиями. Я попытаюсь проверить, согласуются ли между собой основные положения этой религии; соответствуют ли ее догмы основным ее положениям; и, наконец, построена ли вся этическая система, все правила поведения, диктуемые этой религией, на ее представлениях о боге. Я закончу свой анализ рассмотрением тех благ и преимуществ, которые христианство дает человеку; причем, если верить христианским проповедникам, эти блага беспредельно превосходят все, что в состоянии обещать и выполнить все прочие религии. В основу христианства положена вера в единого бога; она определяет его как чисто духовную сущность, как извечный разум, неизменный и ни от чего и ни от кого не зависящий, который все может, все делает, все предвидит, который все собою наполняет, из ничего сотворил мир, заботится об этом мире и со всей премудростью, благостью и справедливостью им управляет. Таковы представления христианства о боге. Теперь посмотрим, согласуются ли они с другими положениями этой религиозной системы, считающей себя плодом божественного откровения,— иными словами, утверждающей, что христианский бог только своим последователям открыл истины, утаённые им от всего остального человечества, для которого божественная сущность осталась, таким образом, скрытой. Стало быть, христианская религия зиждется на особом откровении. Кто же был удостоен этого откровения? Прежде всего Авраам, а впоследствии и все его потомство Ч Бог — вседержитель мира, небесный отец всех людей — пожелал явить себя только потомкам некоего халдея, удостоившимся в течение тысячелетий познания истинного бога. Вследствие особого божественного благоволения иудейский народ оказался в течение долгого времени единственным обладателем познаний, одинаково необходимых всем людям. Только этот народ мог правильно разбираться в вопросах о высшем божестве; все прочие народы блуждали в потемках или же имели самые бессмысленные, нелепые и превратные представления о владыке природы. Итак, мы с первых же шагов видим, что христианство опровергает благость и справедливость своего бога. Самый факт откровения показывает пристрастного бога, отдающего свою любовь нескольким избранникам в ущерб; всем остальным своим творениям; бога, который считается только со своими прихотями, а не с действительными заслугами людей; бога, неспособного обеспечить счастье всем людям и отдающего свои милости нескольким любимцам, имеющим на это не больше оснований, чем все прочие смертные. Что бы вы сказали об отце, возглавляющем многочисленное семейство, который выказывал бы заботы и ласки только одному своему ребенку, только с ним одним виделся и упрекал всех остальных детей в том, что они его мало знают, в то время как сам никогда не позволял им приближаться к себе? Не обвинили ли бы вы такого отца в своенравии, в жестокости, в безрассудстве, в безумии, если бы он гневался на тех из своих детей, которых он сам же изгнал из своего сердца? Разве вы не упрекнули бы такого отца в несправедливости, на которую способны только самые безумные представители человеческого рода, если бы он наказывал своих детей за то, что они не выполнили его приказаний, которых он им и не давал? Итак, сударыня, заключите вместе со мной, что откровение избранным предполагает не благого, беспристрастного, справедливого бога, а своенравного, капризного тирана, который, если и выказывает доброту и снисхождение по отношению к некоторым из своих созданий, то ко всем другим проявляет крайнюю жестокость. А такой вывод приводит нас к тому, что откровение доказывает не благость, а несправедливость и пристрастность бога, который, если верить религии, должен быть преисполнен мудрости, милосердия и справедливости, которого религия изображает как отца всех земных тварей. Если божественные избранники, ослепленные корыстью и самолюбием, восторгаются глубинами божественного промысла, потому что божество осыпает их благодеяниями в ущерб им подобным, то всем прочим людям — жертвам его пристрастия — бог должен казаться очень жестоким. Только безмерная гордыня могла внушить этим немногим людям уверенность в том, что они — излюбленные чада господни и составляют счастливое исключение из всех себе подобных; ослепленные тщеславием, они не поняли, что, признавая избранниками народа себя или некоторые народы, они тем самым опровергают бесконечную божественную благость, равно распространяющуюся на всех людей, которые должны быть равны в глазах бога, если правда, что все они — творения его рук. И, тем не менее, именно на таком откровении основаны все религии мира. Как всякий человек в своем тщеславии мнит себя центром вселенной, так и каждый народ пребывает в уверенности, что в отличие от всех прочих народов он должен пользоваться исключительной любовью вседержителя вселенной. Индусы воображают, что Брама 1 явил себя только им одним, иудеи и христиане убеждены, что мир создан только для них и что только они удостоились божественного откровения. Допустим хотя бы на одно мгновение, что бог действительно являл себя людям. Каким же образом бесплотный дух мог быть воспринят человеческими чувствами? Какую форму должен был принять этот бесплотный дух? Какими физическими органами он должен был пользоваться, чтобы говорить с людьми? Каким образом бесконечное существо могло войти в сношения с существами конечными? Мне ответят, что, снисходя к слабости своих творений, бог пользовался посредничеством некоторых избранников и через них возвещал свою волю всем остальным людям; что эти избранники были просвещены божественным духом и что бог говорил их устами. Можно ли, однако, представить себе, чтобы бесконечное существо могло соединиться со смертной человеческой природой? И каким образом могу я убедиться в том, что человек, выдающий себя за божественного посланника, не рассказывает людям собственных фантазий или же сознательно, с корыстными целями, не обманывает их и не выдает свои слова за божественные прорицания? Какими способами могу я убедиться, что его устами действительно глаголет бог? Мне тотчас же возразят, что бог, дабы придать больший вес словам избранников, сообщил им известную долю собственного всемогущества и что в доказательство своего божественного посланничества они творили многие чудеса. Тогда я спрошу: что же такое чудо? Мне говорят, что это — действие, противоречащее законам природы, установленным самим богом; тогда я скажу, что в соответствии с моими представлениями о божественной мудрости мне кажется невозможным, чтобы неизменный бог смог когда-либо менять те мудрые законы, которые он сам же установил; а отсюда я заключаю, что, принимая во внимание мои представления о мудрости и неизменности бога — вседержителя вселенной, чудеса невозможны. К тому же чудеса и не нужны богу; разве, будучи всемогущим, он не может по желанию изменить разум своих творений? Чтобы в чем-либо убедить эти творения, ему стоит лишь захотеть, чтобы они в этом убедились; ему стоило бы лишь сообщить людям о вещах ясных, понятных, доказуемых, и они, конечно, покорились бы очевидности; для этого богу не понадобилось бы ни чудес, ни посредников; истины самой по себе совершенно достаточно, чтобы убедить человека. Если мы, тем не менее, допустим и нужность и возможность чудес, то на каком основании смогу я судить о том, согласуются ли с законами природы или противоречат им те чудеса, которые на моих глазах совершает божественный посредник? Разве мне знакомы все законы природы? Разве человек, выдающий свои слова за божественное откровение, не может совершенно естественными, но не известными мне средствами творить дела, которые могут мне показаться чудесными? Как же мне убедиться в том, что меня не обманывают? Разве мое незнание секретов и источников силы какого-либо чудотворца не даст ему возможности одурачить меня и внушить мне именем бога благоговение к любому ловкому мошеннику? Таким образом, я не могу не относиться подозрительно к любому чуду, даже если оно совершается на моих глазах. А что же говорить о чудесах, происходивших за тысячи лет до моего появления на свет? Мне скажут, что эти чудеса засвидетельствованы множеством очевидцев; однако, если я не могу полагаться на себя самого, когда дело идет о чуде, как же мне положиться на других, которые могли быть и невежественнее и глупее меня, или же могли быть заинтересованы в показаниях, не соответствующих действительности? С другой стороны, если и допустить возможность чудес, то что могут они мне доказать? Не заставят ли они меня поверить, что бог воспользовался своим всемогуществом, чтобы убедить меня в вещах, диаметрально противоположных тем представлениям, которые я должен составить себе о его сущности, его природе, его божественных свойствах? Если я убежден, что бог неизменен, чудо не заставит меня поверить, что бог может измениться в своей сущности. Если я уверен, что этот бог справедлив и добр, никакое чудо никогда не заставит меня поверить, что этот бог может быть несправедлив и жесток. Если я проникнут убеждением в его премудрости, все чудеса мира не уверят меня в том, что бог может вести себя и говорить, как безумец. Уж не скажут ли мне, что бог творит чудеса, чтобы опровергнуть собственную сущность, что эти чудеса должны якобы искоренить в человеческом уме все представления людей о божественном совершенстве?! А именно так бы и было, если бы бог наделял властью творить чудеса или сам творил их в подтверждение личного откровения; он нарушил бы тем самым установленный миропорядок только для того, чтобы показать всему миру, насколько он своеволен, пристрастен, несправедлив и жесток; он злоупотребил бы своим всемогуществом с единственной целью доказать, что его доброта и благость не предназначены для большинства его творений; все чудеса оказались бы совершенно бессмысленной демонстрацией божественной власти только для того, чтобы скрыть его бессилие убедить людей одним-единственным актом своей воли; и, наконец, бог нарушил бы вечные и неизменные законы природы, чтобы изменить самому себе и возвестить человечеству важные истины, познания которых он его долгое время лишал несмотря на свою безграничную благость. Итак, с любой точки зрения откровение, какими бы чудесами оно ни подкреплялось, будет всегда противоречить тем понятиям, которые нам внушаются о божестве; всякое откровение доказывает нам, что бог несправедлив, что он пристрастен, что он раздает свои милости, руководствуясь лишь собственной прихотью, что он может быть непоследователен в своем поведении, что он оказался не в состоянии внушить сразу же всем людям те знания, которые им были необходимы, ни открыть им путь к совершенству, на которое они были способны. Из всего этого вы можете, сударыня, заключить, что допущение божественного откровения никогда не сможет быть согласовано ни с безграничной добротой, ни с бесконечной справедливостью, ни, наконец, с беспредельным всемогуществом и неизменностью вседержителя мира. Вам не преминут сказать, что творец вселенной, неограниченный повелитель природы, волен в своих милостях; что у него нет никаких обязательств по отношению к своим творениям; что он может располагать ими по своему усмотрению, без суда и обжалования его воли; что человек неспособен постичь глубины замыслов своего творца и что справедливость последнего ничего общего не имеет со справедливостью человеческой. Но все эти доводы, непрестанно приводимые нашими богословами, только еще сильнее и вернее разрушают то высокое представление о боге, которое они хотели бы внушить. В самом деле, выходит, что бог ведет себя, как своенравный властелин, щедро осыпающий своими милостями нескольких любимцев и считающий себя вправе пренебрегать остальными подданными, обреченными им на жалкое, подневольное существование. Вы согласитесь со мной, сударыня, что по такому образцу трудно представить бога всесильного и справедливого, всеблагого и милостивого, всемогущество которого должно дать счастье всем подданным без риска когда-либо истощить сокровищницу божественных милостей. Если нам говорят, что божественная справедливость несходна со справедливостью человеческой, я отвечу на это, что в таком случае мы не вправе называть бога справедливым, так как под справедливостью мы не в состоянии понимать что-либо иное, чем то качество, которое в существах, нам подобных, мы называем этим словом. Если справедливость бога ничего не имеет общего со справедливостью человека, если, напротив, она похожа на то, что мы называем несправедливостью, то ум наш оказывается не в состоянии справиться с этой непосильной загадкой, и мы не можем понять, что же в конце концов значит, когда говорят, что бог справедлив. По нашим человеческим (и единственно возможным для человека) понятиям справедливость всегда исключает произвол и пристрастие; властителя же, который и хочет и может позаботиться о счастьи всех своих подданных и вместе с тем повергает большинство их в нищету и горе, приберегая благодеяния для избранных по собственному капризу любимцев,— мы всегда назовем несправедливым и порочным. Что же касается утверждения, что бог не имеет никаких обязательств по отношению к своим творениям, то этот жестокий принцип опровергает все представления о справедливости и добре и со всей очевидностью в корне подрывает основы всякой религии. Добрый и справедливый бог должен благотворить всем, кому он дарует жизнь; если же он плодит людей только для того, чтобы делать их несчастными, он перестает быть добрым и справедливым; если он сотворил людей, чтобы сделать их жертвами своего произвола, мы не можем наделять его ни мудростью, ни разумом. Что бы вы сказали о человеке, который производил бы на свет детей ради удовольствия выкалывать им глаза и мучить их, как только вздумается? С другой стороны, всякая религия должна основываться на взаимных обязательствах между богом и его творениями. Если бог ничего не должен людям, если он не обязан придерживаться условий взаимного договора, тогда как другая сторона его выполняет, для чего же нужна религия? С какой стати стали бы люди почитать бога и служить ему? Кому придет охота любить хозяина и служить ему, если тот считает себя свободным от каких бы то ни было обязательств по отношению к слугам, поступившим к нему в расчете на обещанную плату? Ясно, что внушаемые нам превратные представления о божественной справедливости основаны лишь на роковом предрассудке, разделяемом большинством людей, что власть и могущество освобождают носителей их от подчинения каким бы то ни было законам права и справедливости, что сила дает право творить зло и что никто не может спрашивать отчета в действиях у человека достаточно могущественного, чтобы исполнять каждый свой каприз. Все эти представления заимствованы, очевидно, из поведения тиранов, которые, завладев неограниченной властью, не считаются ни с какими законами и воображают, что справедливость существует не для них. По этому страшному образцу и создали наши богословы бога, уверяя притом, что он все-таки справедлив; однако, если они правильно рисуют нам поведение этого бога, мы вынуждены счесть его самым несправедливым из тиранов, самым пристрастным из отцов, самым своенравным из всех когда-либо существовавших абсолютных монархов, одним словом — существом, больше всего внушающим страх и менее всего заслуживающим нашей любви. Нам говорят, что бог, сотворивший всех людей, пожелал явить себя лишь немногим из них и что в то время как эти немногие избранники пользуются его исключительными милостями все остальные терпят его гнев; нам говорят, что бог создал это большинство, чтобы подвергнуть его самым страшным мукам и оставить в полном неведении относительно божественного миропорядка. Этим мрачным духом проникнуты все доктрины христианства; этим духом дышат книги, написанные якобы по наитию свыше; этим духом характеризуется вера в предопределение и божественную благодать. Короче говоря, все положения религии рисуют нам бога-деспота; тщетно пытаются богословы изобразить бога справедливым, тогда как все, что мы узнаем о нем, доказывает его несправедливость, тиранический произвол, жестокое своеволие и нелюбовь к большинству своих творений. Когда мы возмущаемся его несообразным с человеческим разумом поведением, нам хотят заткнуть рот, утверждая, что бог всемогущ; что он волен в своих милостях; что он ничем никому не обязан; что мы — земляные черви, не имеющие права критиковать его действия; и, наконец, нас запугивают страшной и незаслуженной карой, уготованной всем, кто только осмелится роптать на бога. Несостоятельность таких доводов очевидна. Повторяю — сила никогда не может и не должна претендовать на право неподчинения законам справедливости; как бы ни был могуществен государь, ему нет оправдания, если он только по своему капризу казнит и милует своих подданных; его будут бояться, ему будут льстить, оказывать ему рабское преклонение, но он никогда не заслужит искренней любви, не вызовет желания преданно ему служить и считать его образцом справедливости и добра; люди, пользующиеся его благодеяниями, находят его добрым и правым; те же, кто терпят его жестокость и своеволие, всегда будут негодовать на него в глубине сердца. Если нам говорят, что люди перед богом все равно что земляные черви или глиняный горшок в руках гончара, то в таком случае я скажу, что никаких отношений или моральных обязательств между творением и его творцом быть не может, а отсюда я заключаю, что религия не нужна, потому что земляной червь ничем не обязан человеку, растоптавшему его ногой, точно так же, как и горшок не может нести никаких обязательств перед вылепившим его гончаром; я заключаю, что сопоставить человека с земляным червем или глиняным горшком, значит лишить его способности служить богу, прославлять и почитать его или гневить и оскорблять. А вместе с тем нам то и дело твердят, что человек может заслужить божью милость или прогневить бога, что он должен любить бога, служить ему, воздавать ему почести и поклонение. Нас уверяют, что конечной целью, венцом божественных творений был всегда человек, что для него создана вся вселенная, что ради него бог часто преступал законы природы, что бог явил себя человеку, чтобы тот его почитал, любил и славословил. И, наконец, согласно доктринам христианства, бог ни на одну минуту не перестает печься о человеке, об этом земляном черве, о глиняном горшке, который он вылепил; мало того, этот человек будто бы еще и наделен известной силой и может содействовать величию, блаженству и славе своего творца: от человека зависит ублаготворить или раздражить бога, заслужить его милость или гнев, доставить ему радость или оскорбить его. Чувствуете ли вы, сударыня, непримиримые противоречия между всеми этими положениями, которые, тем не менее, служат основой всякой религии? Действительно, нет ни одной религии, не зиждущейся на взаимодействии между богом и человеком; человеческий род принижается и умаляется каждый раз как с бога нужно снять обвинение в несправедливости и пристрастии; утверждают, что бог не несет никаких обязательств по отношению к своим жалким созданиям, в которых он не нуждается для своего блаженства; и тут же вдруг этот человеческий род, столь ничтожный в глазах божества, оказывается, играет роль венца творения; он становится необходимым для возвеличения и прославления своего создателя; он — единственный предмет божьего попечения; он способен радовать и огорчать бога, он может заслужить его благоволение и гнев. По этим противоречивым утверждениям получается, что бог — вседержитель мира, источник всяческого блаженства — может быть самым несчастным из всех существ! То он беспрестанно подвергается нападкам людей, оскорбляющих его своими помыслами, словами, делами и грехами, то люди беспокоят и гневят его своим своеволием, своими страстями, вожделениями, даже своим неведением. Если мы примем принципы христианства, согласно которым наибольшая часть человечества заслуживает гнева предвечного и только ничтожное число людей живет сообразно с его волей, не вправе ли мы придти к заключению, что из всего несметного множества существ, созданных во славу божью, угождают ему и прославляют его лишь очень немногие; остальные же только и делают, что печалят и гневят его, нарушают его покой, вносят раздор и дисгармонию в излюбленный им миропорядок, срывают и вынуждают изменять его предначертания и замыслы. Вас, конечно, удивляют эти противоречия, встречающиеся на первых же шагах при изучении религиозных догм; осмелюсь предупредить, что чем больше вы будете углубляться в этот предмет, тем больше встретите подобных затруднений. Если вы хладнокровно разберетесь в откровениях божьих иудеям и христианам, содержащихся в писаниях, называемых священными, вы обнаружите, что глаголющее в этих книгах божество находится в непрестанном противоречии с самим собой; оно подрывает себя собственными же руками; оно постоянно занято разрушением сделанного и исправлением собственной работы. Бог никогда не бывает доволен своими делами и, несмотря на свое всемогущество, никак не может довести человеческий род до желаемой степени совершенства. Книги, содержащие откровение, на котором основано христианство, на каждой странице обнаруживают доброго бога, творящего зло; всемогущего бога, которому то и дело приходится отказываться от собственных замыслов; бога неизменного, который постоянно изменяет собственным принципам и крайне непоследователен в своем поведении; бога, все предвидящего и ежеминутно попадающего впросак; бога премудрого, намерения которого никогда не удаются; бога великого, занимающегося только пустячными мелочами; бога, довлеющего самому себе и все-таки ревнивого; бога всесильного и подозрительного, мстительного, жестокого; справедливого бога, совершающего или возлагающего на исполнителей своей воли возмутительные жестокости; одним словом, совершенного бога, обнаруживающего перед нами такие несовершенства и пороки, которых устыдился бы самый дурной человек. Вот, сударыня, какого бога предписывает вам религия почитать в духе и в истине. Я оставляю до следующего письма рассмотрение священных книг, выдаваемых за божественное откровение; мне кажется, для первого раза мое письмо, может быть, слишком длинно, но не сомневаюсь, что отныне вы почувствуете, что система зиждущаяся на столь непрочных принципах, одной рукой возвеличивающая, а другой ниспровергающая своего бога, может рассматриваться только как невообразимое переплетение абсурдов и противоречий. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ТРЕТЬЕ. (Разбор священного писания; о политике христианской церкви и о доказательствах, на которых основывается христианство). Вы видели, сударыня, в предыдущем письме, насколько несовместимы и противоречивы представления о боге, преподносимые нам религией. Вы должны были заметить, что откровение, выдаваемое за доказательство особой милости и заботы о человечестве, на самом деле свидетельствует лишь о несправедливости и пристрастии, на которые бесконечно справедливый и всеблагой бог не мог бы быть способен; теперь посмотрим, что говорят нам книги, содержащие божественное откровение; окажутся ли эти писания более разумными, более последовательными и логичными, более соответствующими божественному совершенству; посмотрим, достойны ли бога и носят ли отпечаток премудрости и благости, могущества и справедливости факты, о которых повествует Библия, и законы, изрекаемые именем самого бога. Эти вдохновенные свыше писания восходят к началу мира (1). Моисей — наперсник, толкователь и историограф господа бога — приводит нам, так сказать, свидетельства образования вселенной; он сообщает, что предвечный, наскучив бездействием, в один прекрасный день надумал для приумножения своей славы сотворить мир; с этой целью он из ничего создает материю; чистейший дух производит вещество, ничего не имеющее общего с ним самим; и хотя этот бог и так уже все наполняет своим величием, он находит еще место и для вселенной со всеми содержащимися в ней материальными телами. Таковы, во всяком случае, представления, которые богословы внушают нам о создании мира, если вообще возможно понять, каким образом чистый дух может производить материю. Однако рассуждение об этом завело бы нас в метафизические дебри, от которых я хотел бы вас избавить. Достаточно заверить вас в том, что вы вряд ли поняли бы что-нибудь во всем этом, так как даже самые глубокие мыслители, говоря о сотворении мира из ничего, не могут похвастать более точными представлениями, чем ваши; мало того, сударыня: дав себе труд подумать, вы обнаружите, что наши богословы вместо того, чтобы объяснить что-либо, почти всегда придумывают только новые слова, которые еще больше затемняют и запутывают наши естественные разумные представления. Я не собираюсь затруднять вас перечислением скучнейших подробностей, неудач и промахов, которыми пестрит история Моисея, продиктованная якобы самим богом; если прочесть это повествование с некоторым вниманием, мы на каждом шагу столкнемся в нем с нелепостями из области физики и астрономии, непростительными для автора, вдохновленного свыше; таких ошибок не смог бы допустить человек, хотя бы поверхностно изучавший или даже просто наблюдавший природу. Вы узнаете, например, что свет был создан раньше Солнца, тогда как совершенно очевидно, что оно — единственный источник света для земного шара (1). Вы найдете там смену дня и ночи, происходящую также до создания Солнца, хотя только его присутствие может означать день, а отсутствие — ночь. Вы прочтете, что Луна — светящееся тело, подобное Солнцу, тогда как известно, что эта планета излучает только отраженный солнечный свет. Эти грубые ошибки доказывают, что бог, явившийся Моисею, плохо разбирался в созданном им же из ничего мире и что вы в этом отношении осведомлены гораздо лучше творца вселенной. Мне, конечно, известно, что у наших богословов имеется готовое оправдание таких нелепостей, компрометирующих божественный разум, оказывающийся по своему уровню много ниже Галилея 2, Декарта3, Ньютона и даже тех юнцов, которые приступают к изучению основ физики: богословы скажут вам, что бог, чтобы быть понятым дикими и невежественными иудеями, сообразовался с их грубыми понятиями, с темным и невразумительным языком первобытного народа. Этот довод, представляющийся вполне убедительным нашим докторам богословия и столь часто повторяемый ими, когда им приходится защищать Библию от обвинений в безграмотности и невежестве, удовлетворить нас не может. Мы возразим, что бог, все сотворивший и всемогущий, мог бы единственным словом вразумить невежественный народ и дать ему возможность понять природу вещей более совершенно, чем это сделали много позднее наши ученые. Если нам скажут, что откровение не имеет целью сделать из людей ученых, а заботится лишь об их благочестии, я отвечу, что откровение не должно все же распространять ложных представлений; что богу не подобает заимствовать язык у невежд и лжецов; что наука о природе не только не может повредить благочестию, но должна бы быть лучшим свидетельством божьего величия; что религия была бы непоколебимой, если бы не противоречила истинной науке; что священное писание и повествование Моисея не вызывали бы никаких возражений, не греши они на каждом шагу против законов физики и наших познаний в астрономии и геометрии. Утверждать противное и говорить, что бог волен извращать человеческую науку и делать ее бессмыслицей, значит считать, что он находит удовольствие в том, чтобы обманывать человека, держать его в невежестве, что ему неугоден какой бы то ни было прогресс человеческого разума, творцом которого мы все же должны его считать. Говорить, что бог должен был в своих откровениях применяться к человеческому языку и пониманию, значит утверждать, что он не захотел просветить разум людей для понимания его откровений или не смог подготовить их к восприятию языка истины. Это замечание не следует упускать из виду при изучении священного писания, в котором на каждой странице бог допускает недостойные его выражения. Разве всемогущий бог вместо того, чтобы унижаться и снисходить до языка невежд, не мог научить их языку, более соответствующему истине, более благородному и сообразному с теми представлениями о божестве, которые нам внушают? Хороший учитель постепенно подводит своих учеников к пониманию того, чему он хочет их обучить; тем более бог должен бы быть в состоянии подготовить свои творения к познаниям, которые он почел необходимым им преподать. Далее книга «Бытие» повествует, что бог, сотворив мир, создал из глины человека; вместе с тем мы узнаём, что он сделал его по своему образу и подобию. Каким же, однако, должны мы представлять себе бога? Можно ли человека, существо материальное — хотя бы частично — уподобить чистому духу, не имеющему в себе ничего материального? Каким образом человеческая душа, столь несовершенная, могла быть создана по образцу души совершенной, какою, по нашим представлениям, должен обладать создатель вселенной? Какое сходство, какое соотношение, какая связь могут быть между душой смертной, конечной, облеченной в тело, и ее создателем — духом вечным и бесконечным? Вот вопросы, которые до сих пор, по-видимому, невозможно было разрешить и которые, надо думать, еще долго будут обсуждаться людьми, стремящимися понять непостижимый смысл книги, продиктованной самим богом для нашего просвещения. Зачем же бог создал человека? Затем, чтобы населить вселенную разумными существами, которые воздавали бы ему хвалу, были бы свидетелями его чудес, прославляли бы своего создателя, созерцали его творения, размышляли о них и, следуя божественным законам, заслуженно пользовались его милостями. Человек, стало быть, необходим для возвеличения божества, которое без человека не могло бы добиться ни славы, ни почестей и влачило бы жалкое существование государя без подданных; чье тщеславие примирилось бы с такими условиями? Мне кажется бесполезным говорить вам о том, насколько эти представления мало соответствуют всему, что нам рассказывают о самодовлеющем духе, ни в ком и ни в чем не нуждающемся для своего блаженства. Все черты, которыми Библия наделяет божество, всегда оказываются заимствованными у тщеславного человека или монарха, и мы убеждаемся, что не бог создал человека по своему образу и подобию, а человек всегда творил бога по своему образцу (1), наделяя его своим умом, своими качествами, особенно — пороками. Спрашивается, будет ли этот человек, только что созданный богом ради собственной славы, добросовестно выполнять предначертания своего создателя? Окажется ли этот приобретенный подданный покорным и почтительным исполнителем его воли? Ничего подобного: тотчас же по сотворении он уже восстает против велений творца и вкушает от запретного плода, который подсовывает человеку сам же бог, чтобы подвергнуть его искушению: этим проступком человек навлекает божий гнев на себя и на свое потомство; таким образом, одним движением он разрушает великие замыслы всемогущего2. А бог, создавший для собственного прославления человека, настолько возмущен его поведением, которое, однако, мог предвидеть, что в корне изменяет свое отношение к нему, превращается в его врага, приговаривает его со всем потомством, которое еще и не в состоянии было грешить, к бесконечным бедствиям, жестоким испытаниям, смерти и — мало этого — к мукам даже после смерти. Таким образом, бог, создавая человека, желал славы, но не прославился, и со всей очевидностью сотворил его только для того, чтобы человек непрестанно наносил ему оскорбления и был за это наказан. В этом рассказе, основывающемся на Библии, вы вряд ли узнаете, сударыня, всемогущего бога, приказания и предначертания которого всегда с неизбежностью выполняются. Можете ли вы в боге, подвергающем человека искушению и допускающем его падение, узнать существо искреннее и благотворящее? Можете ли вы назвать справедливым бога, наказывающего человека, который поддался искушению с его же соизволения? Видите ли вы хотя бы малейший намек на справедливость в боге, который простирает свое возмездие на существа, еще не родившиеся и потому еще не бывшие в состоянии грешить? Можно ли не оспаривать способность бога к предвидению, если он разгневался из-за того, что неизбежно должно было произойти? И, наконец, можно ли признать хоть каплю доброты в боге, из мести осуждающем свои слабые создания на жесточайшие муки и в этом и в ином мире? И, тем не менее, на этой истории, или. Вернее, на этой басне, зиждется вся христианская религия. Не ослушайся бога первый человек, весь человеческий род не испытал бы божьего гнева, и не было бы никакой нужды в искупителе; если бы бог, всемогущий и всевидящий, предвидел и предотвратил падение Адама, ему для собственного умиротворения не пришлось бы посылать на смерть своего невинного сына. «Люди, для которых бог создал вселенную, были бы вечно счастливы и никогда бы не лишились его милостей. Словом, не будь этого яблока, по неосторожности съеденного Адамом и его супругой, человеческий род никогда не знал бы ни горя, ни нужды, всегда бы наслаждался по божьему замыслу неомрачимым счастьем, и предначертанные провидением судьбы человечества не были бы столь роковым образом потрясены. Бесполезно дольше рассуждать обо всех этих нелепых понятиях, несовместимых с премудростью, могуществом и справедливостью бога; совершенно достаточно просто сопоставить отдельные приводимые Библией факты, чтобы понять всю их непоследовательность, бессмысленность и противоречивость. Мы то и дело видим премудрого бога, делающего безумства, разрушающего собственное творение, чтобы снова его исправлять, раскаивающегося в содеянном, действующего так, словно он не обладает даром предвидения, и вынужденного допускать события, которые не в состоянии предотвратить его всемогущество. В книгах, приписываемых тому же самому богу, он только и делает, что сам себя опорочивает, унижает и компрометирует в глазах людей, которых он хотел бы побудить к славословию и почитанию его; он только и знает, что отуманивает и помрачает умы тех, кого желал бы просветить. Всего сказанного достаточно, чтобы отвратить от книги, продиктованной будто бы самим богом, написанной по его внушению и вместе с тем в корне подрывающей престиж этого бога; из всех этих абсурдных и ложных представлений нельзя, конечно, извлечь ничего, кроме бесчисленных нелепостей. Проследим, однако, бегло дальнейшие события, описанные в Библии. Перейдем к потопу: священное писание сообщает нам, что, несмотря на волю всемогущего бога, человеческий род, уже однажды наказанный бедствиями, болезнями, смертью,— продолжает предаваться самым разнузданным порокам; бог на него негодует, раскаивается в том, что сотворил человека, падения которого он, как это ни странно, не предвидел, и вместо того, чтобы исправить дурные наклонности человеческой души, находящейся всецело в его руках, он предпочитает сотворить самое грандиозное и невозможное чудо, а именно — потопить почти всех обитателей земли, за исключением нескольких любимцев, которые предназначаются для заселения обновленного мира угодными богу избранниками. Достигает ли успеха это новое начинание всемогущего? Нет, конечно; избранная раса, спасшаяся от потопа, на обломках старого разрушенного мира снова начинает оскорблять повелителя природы, совершает новые преступления, занимается идолопоклонством, забывая о недавнем небесном возмездии, и всем своим поведением навлекает на себя новые кары. Чтобы помочь делу, бог избирает своим любимцем идолопоклонника Авраама; он является последнему, приказывает отречься от культа отцов и принять новую веру; в залог своего союза с ним владыка природы требует мучительного, странного и непонятного обряда, ставя свои милости в зависимость от его выполнения (1). За это потомству избранника обещаются всякого рода привилегии; оно навеки станет предметом исключительной любви всемогущего; оно будет самым счастливым из всех остальных народов, которыми отныне божество станет пренебрегать. Несмотря на эти торжественные обещания, род Авраама попадает в рабство к египтянам — к нации, проклятой и презираемой предвечным; избранники терпят от своих поработителей самое жестокое обращение; но бог, неспособный сам предотвратить постигшее их несчастье, посылает им освободителя и вождя, который для спасения своего народа творит самые поразительные чудеса. По слову Моисея вся природа ставится вверх дном; и все-таки бог, пользующийся Моисеем для изъявления своей воли, бог, могущий сотворить вселенную и снова погрузить ее в небытие, как это ни странно, никак не может справиться с фараоном; божественное всемогущество, носителем которого оказывается Моисей, десять раз терпит поражение, сталкиваясь с упрямым египетским царем2. Наконец, после безуспешных попыток смягчить фараона, которого бог тут же старается одновременно ожесточить, он спасает свой народ самым обычным и простым способом, а именно — внушает ему бежать, посоветовав предварительно ограбить египтян; последние преследуют беглецов, но бог им покровительствует и приказывает морю поглотить несчастных, осмелившихся добиваться возвращения похищенного имущества. Теперь следовало бы предположить, что бог будет доволен народом, только что освобожденным им при помощи такого количества чудес. Увы! Ни Моисей, ни сам всемогущий не могут сладить с его непостижимой преданностью ложным богам той страны, где иудеи были так несчастны; они предпочитают этих богов своему богу, который их только что избавил от плена; все чудеса, творимые предвечным в пользу Израиля, не могут сломить его упорства, еще более удивительного и непостижимого, чем эти самые чудеса. Чудеса эти приводят теперь в доказательство божественной миссии Моисея; но, по признанию Моисея же, они не смогли убедить народ, бывший их свидетелем; они, во всяком случае, никогда не производили того благотворного действия, ради которого совершались. Неверие, упорство, все более и более глубокое разложение иудейского народа — вот, сударыня, наиболее убедительные доказательства вымышленное™ чудес Моисея и всех его последователей, которым священное писание приписывает сверхъестественную силу. И если, несмотря на это, все же утверждают, что эти чудеса действительно произошли и засвидетельствованы, то приходится на основании самой же Библии признать, что они оказались бесполезными, что все планы всемогущего постоянно терпели крах и что божеству так никогда и не удалось сделать евреев народом, покорным его воле. И вместе с тем бог упорно не оставляет надежды на исправление этого народа; чтобы сделать его достойным себя, бог ни на минуту не спускает с него глаз; в угоду ему уничтожает целые нации, попустительствует ему в грабежах, насилиях, изменах, убийствах, узурпации; одним словом, он позволяет этому народу все, лишь бы привести его к цели; он то и дело посылает вождей, пророков, чудотворцев, которые безуспешно стараются привести иудеев к повиновению богу. Вся история Ветхого завета только и говорит, что о бесплодных попытках бога преодолеть упорство своего избранного народа; он применяет для этого и благодеяния, и чудеса, и наказания; то он дает ему власть над другими народами и позволяет их ненавидеть, грабить, уничтожать; то он допускает, чтобы те же самые народы подвергали невероятным жестокостям его избранников; он предает иудеев в руки врагов; иудеев покоряют идолопоклонники, подвергающие их оскорблениям, издевательствам и неслыханным пыткам, заставляющие их приносить жертвы идолам и надругаться над законами собственного бога. Потомство Авраама подпадает под иго нечестивых; ассирийцы, персы, греки и римляне подвергают иудеев самым кровавым истязаниям, самым жестоким надругательствам; для наказания иудеев бог допускает даже осквернение своего храма. И, наконец, чтобы прекратить муки своего возлюбленного народа, бесплотный дух, сотворивший вселенную, посылает на землю собственного сына (1). Говорят, что он предупреждал об этом иудеев через пророков, но таким странным образом, что мог только помешать узнать этого сына, когда он явился. Из любви к иудеям этот сын божий вочеловечивается и приходит на землю для того, чтобы просветить и наставить иудеев, освободить их и сделать самым счастливым народом в мире. Наделенный божественным всемогуществом, он творит самые поразительные чудеса, которые, однако, ни в чем не убеждают иудеев; он может сдвинуть горы, но переупрямить иудеев не в состоянии и, несмотря на все чудеса, вместо того, чтобы их обратить и спасти, он вынужден сам с позором претерпеть муки и умереть на кресте, как последний злодей. Бог приговорен к смерти людьми, которых пришел спасти! Предвечный ожесточает и ослепляет людей, к которым посылает собственного сына; словно он не предвидел того, что сын его будет отвергнут; да что говорить! — он сам позаботился, чтобы его сына не узнали и чтобы его избранный народ не смог воспользоваться никакими результатами пришествия мессии; словом, бог, кажется, сделал все возможное, чтобы расстроить и привести к полному краху все то, что сам же предпринял для спасения иудеев. Когда мы возмущаемся таким странным поведением, мало приличествующим божеству, нам говорят, что все это происходило для исполнения пророчества о том, что мессия не будет узнан, что его схватят и казнят. Но почему же тогда бог — всесильный и всевидящий, предвидя участь своего сына, послал его к иудеям, если знал, что миссия эта окажется бесплодной? Не проще ли было не предупреждать о его пришествии или не посылать его? Разве не было бы сообразнее с божественным могуществом обойтись без всех многочисленных чудес, без пророчеств, без стольких зря затраченных трудов, без гнева, без сыновних страданий, и преобразить человечество мановением руки? Нам скажут, что богу нужна была жертва; что для искупления проступка первого человека необходима была по меньшей мере смерть другого бога; что единосущный бог-вседержитель не мог успокоиться без пролития крови бога-сына. На это я возражу, что прежде всего стоило богу только не допустить грехопадения первого человека, и он тем самым избавился бы от стольких печалей и забот и спас бы жизнь своему дорогому сыну. Я отвечу далее, что человек смог оскорбить бога только потому, что бог сам этого захотел и это допустил; не вдаваясь в рассмотрение вопроса, каким образом бог может иметь сына, который, будучи таким же богом, оказывается вместе с тем смертным, я скажу, что мне непонятно, как можно происшествию с яблоком придавать такое огромное значение, и что преступление Адама, съевшего яблоко, ни в какой мере не соизмеримо со смертью бога-сына. Я прекрасно знаю, что мне ответят, что все это тайны; но «тайны» — громкое слово, придуманное людьми, которые не могут выбраться из лабиринта, куда завели их ложные рассуждения и нелепые принципы. Как бы то ни было, нас уверяют, что мессия, или спаситель иудеев, был ясно предсказан пророчествами Ветхого завета. Но почему же тогда иудеи не признали этого чудотворца, этого бога, посылаемого их богом? Мне скажут, что и ослепление иудеев было предсказано и что многие духовидцы предвещали также и смерть божьего сына. На мой же взгляд, сколько-нибудь здравомыслящему богу вовсе и не следовало посылать своего сына при таких обстоятельствах; всесильный бог мог бы выбрать более действенные и надежные средства, чтобы вернуть свой народ на предуготованные ему пути; а если он не хотел обращать и спасать иудеев, то нечего было и посылать сына и бессмысленно обрекать его на верную и притом заранее предсказанную смерть. Мне не замедлят возразить, что божье терпение было в конце концов истощено проступками иудеев; что неизменный бог, поклявшийся в вечном союзе с потомством Авраама, решил порвать договор после всех заверений в его нерушимости. Мне объяснят, что бог решил отвернуться от еврейской нации и усыновить ненавидимых и презираемых в течение почти четырех тысяч лет язычников. Я отвечу, что такие рассуждения мало сообразуются с представлениями о боге, никогда не изменяющем себе, чье милосердие бесконечно, чья благость неистощима. Я скажу, что в этом случае мессия, возвещенный иудейскими пророками, был предназначен для иудеев и должен был освободить, а не погубить этот народ, его культ, его религию. Если бы и было возможно хоть что-нибудь разобрать в предсказаниях библейских пророков — темных, двусмысленных, загадочных и символических; если бы и удалось каким-либо способом разгадать не поддающиеся никакой расшифровке логогрифы (1), торжественно именуемые пророчествами, мы увидели бы только, что когда духовидцы были в хорошем настроении, они обещали иудеям искупителя грехов и восстановителя иудейского царства, а не разрушителя веры Моисея. Если мессия должен был прийти к язычникам, он уже не мог быть тем мессией, который был обещан иудеям и о котором возвещали пророки. Если же Иисус — мессия иудеев, он не мог уничтожить этот народ. Мне скажут: Иисус сам сказал, что он пришел исполнить, а не отменить закон Моисея. Но тогда я спрошу, почему же христиане не следуют моисеевым законам и доныне? Таким образом, с какой стороны ни подходить, Иисус Христос не мог быть тем, кого возвещали пророки, раз совершенно очевидно, что он пришел только для уничтожения иудейской религии, хотя и основанной самим богом, но почему-то заслужившей его немилость. Если этот непостоянный бог, наскучивший иудейским культом, раскаялся, наконец, в своей несправедливости к язычникам, то им он и должен был послать своего сына; тем самым он, по крайней мере, избавил бы своих старых друзей от богоубийства, которое было совершено по его же предписанию за то, что иудеи не узнали посланного им спасителя. Впрочем, иудеям было простительно не признать ожидаемого ими мессии в скромном, смиренном плотнике из Галилеи, совершенно не соответствовавшем характеристике, данной ему пророками, и к тому же при жизни не добившемся ни освобождения своих соотечественников, ни их счастья. Говорят, что он творил чудеса, исцелял больных, ставил на ноги хромых, возвращал зрение слепым, воскрешал мертвых и, наконец, воскрес сам. Да. Но ему явно не удалось то единственное чудо, ради которого он сошел на землю: он никогда не смог ни убедить, ни обратить в свою веру иудеев, бывших ежедневными свидетелями его чудес; несмотря на эти чудеса, они самым бесчеловечным образом распяли его на кресте; и несмотря на свою божественную силу, он не смог избежать казни; он пожелал умереть, чтобы смерть его осталась на совести иудейского народа, чтобы иметь удовольствие воскреснуть на третий день и тем самым уличить своих соотечественников в неблагодарности и упрямстве. Что же из всего этого вышло? Прониклись ли иудеи этим великим чудом, признали ли они, наконец, в Иисусе мессию? Никоим образом; они этого чуда и не видели; тайно воскресший сын божий явился только своим приверженцам; только они заверяют, что беседовали с ним; только они повествуют нам о его жизни и чудесах… И после этого богословы хотят, чтобы столь недостоверное свидетельство убедило нас в божественности Иисуса по прошествии восемнадцати веков, тогда как такому убеждению не поддались его современники-иудеи? В ответ на это нам говорят, что несколько иудеев обратилось в христианство еще при жизни Иисуса; что после смерти Христа его первые приверженцы обратили многих других иудеев; что очевидцы его жизни и чудес подкрепили свое свидетельство собственной кровью; что ради подтверждения лжи не умирают; что по явному соизволению божественного промысла большая часть населения земли приняла христианство и до сего дня остается верной этой религии. Я не вижу во всем этом никакого чуда; все это очень сообразно с обычным ходом вещей в нашем мире. Ловкий обманщик, удачливый шарлатан легко мог найти себе приверженцев среди грубого, невежественного и суеверного народа; эти приверженцы, послушные его советам и соблазненные его обещаниями, соглашались бросить свою полную невзгод и трудов жизнь и последовать за человеком, обещавшим сделать их «ловцами человеков»; а это значило, пользуясь его искусством, жить за счет доверчивой толпы. Иной шарлатан с помощью своих известных одному ему средств может излечивать людей, и невежественным зрителям это покажется чудесным; глупцы тотчас же признают в нем человека, обладающего сверхъестественной и божественной силой; он и сам проникается этим убеждением и поддерживает в своих последователях веру r свое высокое назначение; он понимает, насколько ему выгодно внушать им это убеждение; ему удается разжечь их энтузиазм. Для этого он переходит к проповедям; он говорит загадками, притчами, изрекает непонятные сентенции; и все это — толпе, всегда восхищающейся тем, что ей непонятно. Чтобы завоевать симпатии народа, он восстанавливает бедных и невежественных людей против богачей, против знатных и ученых людей и, в особенности, против священников, которые во все времена отличались алчностью и властолюбием и немилосердно грабили народ. Если его речи имеют успех у простонародья, всегда удрученного нуждой, всегда угнетенного и недовольного, то они совсем не по вкусу тем, против кого направлены насмешки и издевательства народного проповедника. Последние, естественно, недовольны, расставляют ему западни, стараются поймать его на слове, чтобы сорвать с него маску и предать суду. Они его преследуют, разоблачают, хватают и карают; из его приверженцев ему остаются верными несколько кретинов, которых ничто не может в нем разочаровать; несколько сторонников, привыкших к легкой жизни, да несколько ловких жуликов, которые намереваются продолжить дело своего учителя, применяя ту же систему и произнося темные, бессвязные и патетические проповеди против властей и духовенства; дело кончается преследованиями, арестами, избиениями, казнями и пытками. Бродяги, привыкшие к нищете, выносят все эти превратности, проявляя мужество, которым нередко отличаются иные преступники; в некоторых из них мужество подкрепляется фанатизмом. Эта стойкость поражает, трогает, смягчает зрителей, раздражая и возмущая их против преследователей и вызывая жалость и симпатии к преследуемым, чья стойкость заставляет предполагать их невиновность и, может быть, правоту. Так распространяется энтузиазм; преследования же все более и более увеличивают число приверженцев гонимых. Предоставляю вам, сударыня, провести аналогию между историей нашего шарлатана и его последователей и основателями, апостолами и мучениками христианского вероучения. Как бы искусно ни была изображена жизнь Иисуса Христа, известная нам только со слов его апостолов и учеников, она дает достаточно оснований для наших заключений. Напомню вам, что иудейский народ прославился своей доверчивостью; что спутники Иисуса вышли из подонков этого народа; что Иисус всегда оказывал предпочтение простонародью, на которое он предполагал опереться в борьбе со священниками; и что, наконец, Иисус был арестован в связи с самым своим громким чудом: смертный приговор ему приводится в исполнение тотчас же после воскрешения Лазаря; это происшествие, даже судя по евангельскому рассказу, обнаруживает явный обман для всякого, кто читает о нем без предубеждения. Мне кажется, сударыня, что сказанного достаточно, чтобы составить суждение об основателе христианства и его первых последователях; они были либо обманщиками, либо фанатиками, для которых проповеди христианства казались тем более привлекательными и авторитетными, что они полностью совпадали с их собственными желаниями; многие из них поддались обману мошенников, сумевших извлечь выгоды из плутней своего учителя, которого они очень ловко возродили и сделали основателем религии, позволившей им самим построить свое благополучие за счет народов и ныне обеспечивающей благоденствие духовенства, которое мы богато одариваем за его право передачи из поколения в поколение басен, видений и чудес, зародившихся когда-то в Иудее. Широкое распространение христианства и стойкость мучеников не представляют собой ничего удивительного: народ следует за всеми, кто поражает его воображение мнимыми чудесами; он без рассуждения верит их бредням; он передает своему потомству услышанные россказни; затем мало-помалу народные предрассудки заражают и государей, знать и даже ученых. Что касается мучеников, то в их поведении тоже ничего сверхъестественного нет. Первые христиане, как и все новаторы, рассматривались иудеями и язычниками как нарушители общественного спокойствия. Опьяненные фанатизмом, убежденные в том, что они заслуживают у бога мученический венец и что им уготованы вечные обители в ином мире; одним словом, видя небеса отверстыми и с минуты на минуту ожидая конца света, эти люди мужественно выдерживали пытки и презирали смерть. Ничего удивительного во всем этом нет. К перечисленным причинам чисто религиозного характера присоединялись и другие, которые по своей природе всегда сильно действуют на умы людей. Притесняемых за веру первых христиан посещали в тюрьмах, утешали, ободряли, почитали; друзья и родные задаривали их, ухаживали за ними и помогали им; после их смерти вокруг них создавался своего рода культ. Тех же, кто обнаруживал малодушие, презирали, ненавидели и проклинали, а в случае раскаяния их присуждали к суровому пожизненному покаянию. Таким образом, все эти побудительные причины, взятые вместе, вселяли в мучеников мужество, не более сверхъестественное, чем то, которое заставляет нас ежедневно пренебрегать самыми очевидными опасностями из страха осрамиться в глазах соотечественников; всякое же проявление трусости обрекло бы нас на бесчестие до самой смерти. Ничего чудесного нет в стойкости человека, которому, с одной стороны, обещают вечное блаженство и самые высокие почести, а с другой — угрожают ненависть и презрение единомышленников и раскаяние в собственной трусости. Вы видите, сударыня, что нет ничего легче, как опровергнуть доказательства откровений, которые богословы считают столь убедительными. Чудеса, мученичество, пророчества ничего не доказывают. Все чудеса, о которых рассказывается в Ветхом и Новом завете, если бы они действительно были, ничуть не доказывали бы божественного всемогущества, а наоборот, свидетельствовали бы о бессилии божества, постоянно вынужденного убеждать людей в возвещаемых им истинах. С другой же стороны, если предположить, что все чудеса приводили именно к той цели, ради которой они делались, нам приходится верить в них либо по традиции, либо по рассказам других, а эти свидетельства часто недостоверны, ложны, преувеличены. О чудесах Моисея свидетельствуют сам же Моисей или еврейские писатели, заинтересованные в том, чтобы в эти чудеса уверовал народ, которым они хотели управлять. Чудеса Иисуса засвидетельствованы только его учениками, которые стремились завербовать себе приверженцев среди доверчивого народа, рассказывая о необычайных вещах, которым они были свидетелями или о которых они знали якобы со слов очевидцев. Обманывающие людей не обязательно должны быть мошенниками и часто сами могут быть одурачены такими же легковерными простаками. Впрочем, кажется, я уже доказал вам, сударыня, что чудеса никак не вяжутся с неизменной божественной сущностью, как. и с премудростью, не допускающей что-либо изменять в разумных законах, установленных самим богом. И, наконец, чудеса бесполезны, раз мы знаем со слов самого писания, что они не производили должного действия. Столь же мало обоснованы и доказательства истинности христианства, извлеченные из пророчеств. Всякий, кто без предубеждения рассмотрит эти мнимые божественные прорицания, столкнется с их малопонятным, двусмысленным, абсурдным, бессвязным языком, совершенно недостойным бога, намеревающегося обнаружить свое предвидение и открыть своему народу ожидающее его будущее. Во всем священном писании нет ни одного достаточно ясного пророчества, которое можно было бы применить к Иисусу Христу. Чтобы убедиться в этой истине, попросите самого ученого богослова назвать вам хоть одно пророчество, в котором ясно говорилось бы о мессии; вы увидите, что только при помощи натянутых пояснений, аллегорий, символов, мистических толкований они изыскивают слова, применимые к вочеловечившемуся богу, которому они заставляют нас поклоняться. Можно подумать, что бог только для того и изрекал пророчества, чтобы никто не мог в них ничего понять. В этих темных предсказаниях, смысла которых невозможно уловить, мы находим лишь выражение опьянения, фанатизма и бреда. Когда же мы различаем что-либо более или менее членораздельное, оказывается, что пророки говорят о событиях, им современных, или о лицах, живших еще до них. Итак, наши богословы попросту применяют к Христу пророчества или, скорее, рассказы, написанные о царе Давиде тотчас после его царствования, о Соломоне или Кире и так далее Богословы видят предсказание кары всему еврейскому народу в тех рассказах, где говорится явно только о вавилонском пленении; в этих событиях, предшествовавших явлению Христа, стараются найти предсказание рассеяния евреев в наказание за богоубийство; в наши дни это выдается за неопровержимое доказательство истинности христианства. Неудивительно поэтому, что древние иудеи, как и современные, понимали пророчества не так, как их толкуют нам богословы или как их понимают они сами. Иисусу с его пророчествами повезло не больше, чем его предшественникам. В Евангелии он предсказывает ученикам конец мира и страшный суд, которые якобы должны произойти в самое ближайшее время, еще при жизни современного ему поколения. А, между тем, мир стоит до сей поры и, по-видимому, никакая опасность уничтожения ему не угрожает. Правда, наши богословы считают, что это предсказание Иисуса Христа относилось к разрушению Иерусалима Веспасианом (1) и Титом2; но такой подмене могут поверить только люди, не читавшие Евангелия. Если же верить ему, приходится признать, что сам сын божий пророчествовал не лучше своих невразумительных предшественников. На каждой странице священных книг, написанных будто бы по божественному наитию, бог являет себя только| для того, чтобы еще лучше спрятаться; все, что он высказывает, он говорит так, чтобы его не могли понять; он пророчествует, но его пророчества невозможно ни понять, ни отнести к какому-либо реальному событию; он творит чудеса, как будто только для того, чтобы увеличить неверие; он является людям, чтобы сбить их с толку и лишить здравого смысла, которым сам же их наделил. Библия постоянно изображает нам бога соблазнителем, искусителем, подозрительным тираном, который сам не знает, как ему вести себя со своими подчиненными; бога, которому доставляет удовольствие расставлять западни своим созданиям, который подвергает их искушениям ради одного только удовольствия наказать, когда они поддаются соблазну; этот бог только и делает, что создает, чтобы разрушить, только и уничтожает, чтобы восстановить; он похож на ребенка, которому наскучили его игрушки, он то и дело переделывает уже сделанное и разрушает то, к чему стремился. Никакой предусмотрительности, никакого постоянства, никакой гармонии в его поведении обнаружить невозможно; никакой связи, никакой ясности в его речах нет; что бы он ни делал, он то одобряет свои дела, то раскаивается в них; он раздражается и сердится за то, что сам допустил; несмотря на свое всесилие, он позволяет, чтобы человек его оскорблял; он соглашается, чтобы сатана, им же созданный, путал все его планы. Словом, книги христиан и иудеев, содержащие божественное откровение, кажутся сочиненными только для того, чтобы опорочить бога или даже просто опровергнуть качества, приписываемые божеству и составляющие его сущность. Все священное писание, вся система христианства, очевидно, основаны на том представлении, что бог оказался бессилен обеспечить счастье человеческого рода и сделать людей мудрыми и добрыми, как он того желал. Смерть его безвинного сына, принесенного в жертву ради отмщения, оказалась бесполезной для большей части обитателей земного шара; почти все человечество, несмотря на постоянные усилия божества, продолжает оскорблять его, нарушать его планы, сопротивляться его воле и упорствовать во зле. На основе этих понятий, таких противоречивых, таких недостойных мудрого, правого, благого, разумного, независимого, неизменного и всемогущего бога, и построена вся христианская религия, навеки данная людям, по уверениям богословов, в качестве единственной истинной веры тем самым богом, который однажды уже отвратился от веры иудеев; а мы знаем, что он и с ними заключил когда-то вечный союз и поклялся в его нерушимости. Время покажет, будет ли бог выполнять свои обязательства по отношению к христианам более верно и честно, или же поступит с ними не лучше, чем с Авраамом и его потомством. Признаюсь, сударыня, что прошлое его поведение внушает мне беспокойство по поводу будущего. Если он сам устами Иезекииля (1) смог признать, что данные им иудеям законы нехороши, то в один прекрасный день он сможет найти недочеты и в законах христианских. Наши священники как будто вполне разделяют мою подозрительность и побаиваются, как бы богу не наскучило так долго покровительствовать своей церкви. Обнаруживаемое ими беспокойство, их старания препятствовать просвещению человечества, преследования, которым они подвергают всех, кто осмеливается им противоречить, по-видимому, доказывают, что они не очень-то полагаются на обещания Иисуса Христа и не слишком уверены в долговечности своей власти, которую считают божественной только потому, что сами они и впрямь, как боги, управляют себе подобными. Что и говорить, несладко пришлось бы священникам, если бы они потеряли власть над людьми; вполне естественно опасаться того, что если земным повелителям и народам когда-нибудь надоест подчиняться игу священников, они тем самым не замедлят наскучить и своему небесному повелителю. Как бы то ни было, я льщу себя, сударыня, надеждой, что это письмо совершенно отвратит вас от слепого преклонения перед книгами, называемыми божественными, тогда как они словно нарочно написаны для того, чтобы опорочить и принизить бога, выдаваемого за их вдохновителя. В первом письме я показал вам, что догмы, основанные на этих книгах или придуманные позднее в оправдание идеи бога, также полностью противоречат понятию о бесконечно совершенном существе. Система, построенная на ложных принципах, разумеется, может быть только нагромождением нелепостей и абсурдов. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ. (Об основных догмах христианской религии). Вам известно, сударыня, что богословы уверяют, будто священное писание, краткому разбору которого я посвятил предыдущее письмо, не содержит ни одного слова, не продиктованного самим духом божьим; все мои рассуждения по этому поводу должны доказать вам, что в этом случае нужно признать, что бог составил самое никчемное, самое бессмысленное, самое противоречивое сочинение; короче говоря, всякий здравомыслящий человек устыдился бы признать себя автором подобного труда. Если какое-нибудь пророчество в отношении христиан и оправдалось, то это, конечно, слова пророка Исайи: «Будете слышать и не услышите и не поймете». По этому поводу мы можем заметить, что и не стоило говорить только для того, чтобы быть непонятным; не стоило богу являть себя для того лишь, чтобы ничему не научить людей. Незачем поэтому удивляться, что христиане, хотя и считают себя божьими избранниками, которым бог явил себя, не имеют сколько-нибудь ясного представления ни о своем боге, ни о его повелениях, ни о том, как надо понимать его пророков. Писания, из которых они черпают свои сведения, могут только запутать самые простые понятия, сбить человека с толку и породить бесконечные споры. Если таково и было намерение бога, то с этой задачей он справился наилучшим образом. Христианские богословы всегда расходились в понимании истин, самолично изреченных богом; все их усилия пока что не привели к сколько-нибудь удовлетворительному истолкованию священного писания, и все одна за другой изобретавшиеся догмы никогда не смогут оправдать в глазах здравомыслящего человека поведения якобы бесконечно совершенного существа. Надо сказать, что многие богословы, отлично сознавая, к каким неприятностям может привести чтение священного писания, предусмотрительно изъяли его из обращения среди простого и невежественного народа; они поняли, что знакомство со священным писанием может лишь опорочить его, и что всякий человек, обладающий простым здравым смыслом, найдет в нем слишком много бессмыслиц (1). Пророчества, таким образом, не доходят до тех, кому они якобы предназначались; нужно удостоиться таинства священства, чтобы черпать в священном писании познания, предназначенные божеством для всех его возлюбленных детей. Справляются ли, однако, сами священники с теми трудностями, на которые наталкиваешься на каждой странице этих книг? Дают ли они нам более ясные представления о промысле божьем благодаря размышлению над сокрытыми в священном писании тайнами? Конечно, нет; они только объясняют одни тайны другими; они еще больше осложняют и затемняют каждое и без того темное место в писании; редко-редко богословам удается сговориться между собой, но даже и тогда их толкования не становятся понятнее, и наш разум по-прежнему недоумевает. В чем богословы действительно пришли к единомыслию — так это в утверждении, что человеческий разум, созданный якобы самим же богом, порочен; не равносильно ли это обвинению бога в бессилии, несправедливости и коварстве? Почему бог, создавая разумное существо, не наделил его совершенным разумом? Нам отвечают, что человеческий разум неизбежно должен быть ограничен; что тварь не может претендовать на совершенство; что пути господни не совпадают с путями человеческими. Но тогда почему же бога оскорбляют неизбежные несовершенства его творений? На каком же основании справедливый бог может требовать, чтобы наш разум принимал нечто такое, чего он не в силах понять? Как же может нечто, стоящее выше нашего понимания, быть предназначено для нас — существ с ограниченным разумом? Если бог бесконечен, как может смертное, конечное существо рассуждать о нем? Если тайны и сокровенные замыслы божества не могут по своей природе быть постигнуты человеком, зачем без конца твердить ему о них? Если бы бог пожелал, чтобы мы участвовали в его замыслах, разве не должен был он наделить нас разумом, способным овладеть требующимися для этого познаниями? Вы видите, сударыня, что, опорочивая наш разум, полагая его извращенным, наше духовенство само устраняет необходимость для нас религии, которая не может быть полезна или нужна нам, раз мы ее не понимаем. Более того, утверждая несостоятельность нашего разума, духовенство выносит и приговор божественной справедливости, так как выходит, что бог требует от нас явно невозможного, то есть требует, чтобы мы понимали то, чего мы понять не в состоянии. Одновременно священники изобличают и бессилие бога, вделавшего наш разум столь несовершенным; одним словом, унижая человека, они унижают и самого бога, когда лишают его якобы присущих ему свойств. Разве вы назовете добрым или справедливым отца, пославшего своих детей в неизвестное и опасное путешествие и не снабдившего их всем необходимым для того, чтобы они не сбились с пути, чтобы они могли избежать опасностей, с которыми постоянно будут сталкиваться? Разве станете вы утверждать, что этот отец достаточно хорошо позаботился о благополучии своих детей, дав им неразборчивое и непонятное письменное наставление, которое они не в состоянии прочесть при слабом свете фонарика, данного им в дорогу? Нам, конечно, не замедлят возразить, что развращенность разума и несовершенство умственных способностей человека — последствия грехопадения. Почему же, однако, человек согрешил? Как мог добрый бог допустить, чтобы его любимое творение, для которого он создал мир и от которого он ждал любви, оскорбляло его, не выполняя его воли, а тем самым утрачивало и затемняло полученный от того же бога разум? С другой же стороны, Адам, очевидно, обладал до грехопадения более совершенным разумом; почему же тогда этот разум не предотвратил его от грехопадения? Или, может быть, разум Адама был порочен уже до того как Адам навлек на себя гнев божий? Стало быть, его разум был порочен еще до того как совершил что-либо для развращения Адама? Чтобы хоть как-нибудь оправдать странное поведение бога, чтобы не сделать его виновником греха и выручить его из смешного положения вдохновителя и одновременно участника преступления, направленного против самого же себя,— богословы изобрели существо, подчиненное божественному промыслу, и сделали его виновником всего происходящего в мире зла. Будучи не в состоянии примирить беспорядки, ареной которых постоянно оказывается вселенная, с волей всемогущего бога, исполненного благости,— блюстителя порядка, пекущегося о счастьи своих созданий,— богословы выдумали духа-разрушителя, духа зла, всячески изощряющегося в способах делать людей несчастными и препятствующего исполнению благих начертаний предвечного. Это зловредное и порочное существо назвали сатаной, дьяволом, злым духом; оно играет важную роль во всех религиях мира, основатели которых оказались не в силах объяснить происхождение добра и зла из одного и того же источника. При помощи этого воображаемого существа хотели устранить все затруднения, но при этом упустили из виду, что такой выдумкой свели на нет божественное всемогущество, что такая система оказалась построенной на вопиющих противоречиях и что, если людей заставляет грешить дьявол, то по всей справедливости он один и должен нести наказание. Если бог — творец всего, то, стало быть, он создал и дьявола; если же этот злой дух опрокидывает все предначертания божества, значит этого хочет само божество, которое позволяет дьяволу вмешиваться в свои планы, либо не имеет достаточно силы, чтобы помешать ему творить зло. Если бы бог не пожелал, чтобы дьявол существовал, его бы и не было; бог мог бы его уничтожить единым словом или хотя бы перевоспитать его и искоренить в нем свойства, столь пагубные для нас и столь враждебные благим намерениям божьего промысла; однако, раз дьявол существует и творит зло, мы вынуждены заключить, что бог одобряет его деятельность и постоянное его вмешательство в божественные замыслы. Итак, сударыня, изобретение дьявола ничему не помогло; оно внесло только еще большую путаницу. Однако, относя на счет дьявола все совершающееся в мире зло, мы не снимаем вины с бога, ибо все предполагаемое могущество дьявола заимствовано у бога же; а вы хорошо знаете, что, по христианскому учению, у дьявола гораздо | больше последователей, чем у самого бога; он то и дело совращает божьих слуг и побуждает их к возмущению и бунту против творца; и на зло богу он ведет их к погибели; на одного человека, оставшегося верным богу и заслужившего помилование, приходятся, как вам известно, миллионы перешедших под знамя сатаны, которые будут вместе с ним осуждены на вечные муки. Каким же образом попал в опалу всемогущего сам сатана? Какими преступлениями заслужил он вечный гнев и проклятие своего творца? Христианская религия объясняет все это: мы узнаем, что первоначально дьявол был ангелом, то есть, чистым, порядочным духом, предназначенным к занятию видного поста при дворе царя небесного; как и всем прочим придворным, ему полагалось внимать велениям божества и вместе с ними наслаждаться неомрачаемым блаженством; но дьявола погубила гордыня; ослепленный тщеславием, он осмелился восстать на своего повелителя; он завлек в свое безумное предприятие и других, таких же непорочных, духов; за свою измену он был сброшен с неба, и его злополучные приверженцы разделили его участь; с тех пор ожесточенные по воле божьей, они упорствуют во зле, и их единственное занятие во вселенной — искушать человека, стремиться увеличить число божьих врагов и жертв его гнева. При помощи этой басни богословы объясняют, каким образом грехопадение Адама было предопределено всевышним еще до сотворения мира. Нужно думать, однако, что богу очень хотелось, чтобы человек согрешил, раз он заблаговременно все подготовил для этого греха! И действительно, именно дьявол, приняв облик змея, уговорил прародительницу рода человеческого ослушаться бога и склонить к сообщничеству мужа. Как бы там ни было, а все эти выдумки все-таки ничего не объясняют, потому что сам собой встает вопрос: как же бог допустил, чтобы в те времена, когда сатана еще был ангелом, был непорочен и пользовался божественными милостями, в нем зародилась гордость, честолюбие, возмущение против творца? Каким образом этот светлый дух оказался настолько ослепленным, что не постиг всего безумия своего поступка? Разве он не знал, что господин его всесилен? Кто же, в конце концов, искушал сатану? Каковы причины, навлекшие на него божий гнев, и почему бог именно его избрал в разрушители своих предначертаний, сделал своим противником? Если гордость — грех, если одна лишь мысль о бунте — самое тяжелое из всех преступлений, значит грех предшествовал греху, и Люцифер оскорбил бога, когда еще был в состоянии первозданной чистоты; между тем чистое, непорочное и угодное богу существо, обладающее всеми совершенствами, на какие только способно творение, должно бы быть недоступно ни гордости, ни честолюбию, ни безумию. То же самое мы должны сказать о нашем праотце, который, несмотря на мудрость, непорочность и познания, внушенные ему самим богом, не переставая грешил, соблазненный дьяволом. Стало быть, так или иначе, а источником греха во всех случаях оказывается все-таки сам же бог; он соблазнил Люцифера еще до сотворения мира, чтобы он в свою очередь подверг искушению человека и оказался виновным в погибели всего человеческого рода. Можно подумать, что бог только затем и сотворил ангелов и человека, чтобы дать им возможность грешить. Смехотворность такой системы очевидна; поэтому богословы сочли своим долгом изобрести другую, не менее абсурдную, догму, служащую всем религиям откровения основой, которая будто бы полностью оправдывает божественный промысл. Эта догма предполагает свободу воли человека, то есть свободу человека по собственному выбору делать добро или зло и соответственно руководить своей волей. Я предвижу, сударыня, что слова «свобода воли» приведут вас в трепет; вы, конечно, опасаетесь целой метафизической диссертации по этому вопросу. Успокойтесь, я горжусь тем, что сумел упростить этот вопрос и сделать его вполне понятным не только для вас, но и для гораздо менее просвещенных людей. Сказать, что человек свободен, значит освободить его от власти высшего существа, признать, что бог не руководит его волей, значит — утверждать, что слабое создание может по собственному желанию восставать на своего создателя, расстраивать его планы, нарушать установленный им порядок, уничтожать плоды его трудов, огорчать и печалить бога, влиять на него, давать волю своим страстям и злобе. Легко понять, какая бездна бессмыслиц вытекает из этого принципа. Если бог — друг и блюститель порядка, все его творения должны поддерживать этот порядок; иначе пришлось бы признать, что божественная воля не в состоянии достичь поставленной ею цели. Если бог имеет какие-либо планы, они необходимо должны выполняться; если же человек в состоянии оскорбить бога, значит блаженство бога может зависеть от человека, и союз человека с сатаной — это сила, способная расстроить божественные замыслы. Одним словом, если человек свободен грешить или не грешить, бог перестает быть всемогущим. Нам ответят, что бог может предоставить человеку свободу, не нанося никакого ущерба своей власти, что эта свобода — благодеяние, при помощи которого бог хочет дать человеку возможность заслужить его милости; но, с другой стороны, эта свобода дает человеку и возможность навлечь на себя гнев, оскорбить бога и тем самым обречь себя на бесконечные муки; отсюда я заключаю, что такая свобода — совсем не благодеяние и что она со всей очевидностью подрывает представление о божественной благости. Эта благость была бы более реальной, если бы люди были вынуждены всегда делать только угодное богу,— только то, что сообразно общему порядку и ведет к счастью. Если же люди, обладая свободой, творят нечто противное божеским намерениям, бог, могущий все предвидеть, должен был бы заранее знать, что люди будут злоупотреблять своей свободой; если же он знал, что они будут грешить, он должен был бы воспрепятствовать этому; если же он не помешал их дурным делам, значит он примирился со злом, которое люди в состоянии причинить; а если примирился — он не должен и не может оскорбляться; если же бог оскорбляется и наказывает людей за содеянное ими зло, значит он несправедливый и жестокий бог; если он допускает, чтобы люди устремлялись к своей погибели, он должен винить в этом самого себя, и он не вправе карать людей за злоупотребление свободой,— за то, что они поддались обману и соблазну, которые оказались на их пути по воле того же бога, пожелавшего их искусить, соблазнить и направить к злодеянию. Что скажете вы об отце, который предоставил бы своим малолетним неопытным детям свободу удовлетворять их капризы, не считаясь с последствиями? Вправе ли такой отец сердиться на детей за то, что они злоупотребляют данной им свободой? Не заслужил ли бы такой отец обвинения в коварстве, раз он предвидел все, что могло произойти из факта предоставления детям свободы вредить самим себе? И разве не верхом безумия было бы наказывать детей за вред, который они себе причинили, и за то, что они тем самым огорчили отца? Разве не себя самого должен винить отец за глупости и шалости своих детей? Именно так выглядит божество с точки зрения догмата о свободе воли. Эта свобода — чрезвычайно опасный дар, дающий человеку возможность причинить себе самые страшные муки. Отсюда мы можем заключить, что и этот догмат не только не оправдывает бога, но навлекает на него обвинение в коварстве, в неосторожности, несправедливости и безумии. Утверждать, что бесконечно мудрое и благое существо согласилось покарать свои создания за склонности, которыми оно само же их наделило, или за то, что оно допустило их впасть в дьявольское искушение, значит опрокинуть все наши представления о боге. Все ухищрения богословия только разрушают им же создаваемый образ божества. Это богословие, очевидно, не что иное, как бочка Данаид (1). Между тем богословы изобрели еще одно подкрепление своих шатких и вредоносных доктрин. Вы, конечно, не раз слышали о предопределении и милости; страшные слова! — они даже и среди нас иной раз вызывают споры, которые были бы недостойны разумных существ, если бы христиане не сочли своим прямым долгом отречься от разума; и, тем не менее, эти споры и столкновения имеют весьма плачевные последствия для общества. Удивляться этому нечего: ложные или темные доктрины, из которых исходят богословы, должны неизбежно приводить к раздорам; мы могли бы оставаться совершенно равнодушными к этим богословским спорам, если бы им не придавалось значение, которого они не заслуживают. Учение о предопределении предполагает, что бог в своих вечных решениях предусмотрел особые милости для некоторых своих избранников и любимцев,— милости, благодаря которым эти фавориты имеют возможность» угождать богу и достичь вечного блаженства, в то время как основная масса человечества приговаривается к погибели и не пользуется никакой особой благодатью, чтобы заслужить царство небесное. Достаточно хотя бы вкратце изложить эту доктрину, чтобы понять всю ее абсурдность. Она делает из бога — существа совершенного и всеблагого — пристрастного тирана, который сотворил большую часть людей лишь для того, чтобы превратить ее в игрушку, в жертву своих капризов; эта система предполагает, что бог карает свои творения за то, что они не восприняли его благодати, которою он сам же не пожелал их одарить; эта доктрина наделяет бога такими отвратительными чертами, что богословам приходится признать все, что они наболтали по этому вопросу, глубочайшей тайной, которую не в состоянии постичь человеческий ум. Однако, если человек не создан для того, чтобы попытаться приподнять покров с этой ужасной тайны, то есть разоблачить вопиющую бессмыслицу, выдуманную богословами ради того, чтобы объяснить пути божьи, либо попытаться скрыть чудовищную несправедливость божества и примирить ее с бесконечной божественной благодатью, то по какому же праву требуют они от нас преклонения перед этой тайной, по какому праву заставляют верить в нее, вынуждают подписываться под мнением, подрывающим самые основы божественной благости? И как могут они рассуждать о догме и с ожесточением оспаривать положения, в которых они, по собственному признанию, ничего не понимают? Чем больше будете вы исследовать религию, тем больше найдете поводов убедиться в том, что так называемые тайны богословов — не что иное, как камни преткновения, о которые сами же они спотыкаются, не будучи в состоянии связать концы с концами и разобраться в бессмыслице, к которой неизбежно приводят их ложные положения. Само слово «тайна» ничего нам не говорит; глубокомысленные же богословы сами ничего не смыслят в вещах, о которых они нам непрестанно толкуют; они придумывают слова, так как не в состоянии объяснить вещи, и именуют тайнами все, что понимают не лучше нас. Все религии мира основываются на предопределении; все откровения, как вы уже могли заметить, основываются на том возмутительном положении, по которому провидение оказывается жестокой и несправедливой мачехой, пристрастной к собственным детям в ущерб чужим. Религии делают бога тираном, наказующим неизбежные проступки, которым сам он потворствовал. Эта догма, послужившая основой всему язычеству, осталась и главным стержнем христианской религии, божество которой вызывает такую же ненависть и отвращение, как и самые отталкивающие божества идолопоклонников. Нет ничего удивительного, если с такими принципами этот бог внушает всем своим последователям страх и ужас; одной мысли о таком боге достаточно, чтобы ошеломить воображение и побудить человека к самым опасным безумствам. Чтобы оправдать бога от обвинения в якобы кажущейся и временной его несправедливости, богословы придумали догмат загробной жизни. Они утверждают, что богу нравится испытывать на земле даже своих любимцев с твердым намерением сторицей вознаградить их в будущей жизни. Но, как я, кажется, уже говорил, испытание, которому бог подвергает своих лучших детей, или доказывает его несправедливость, хотя бы и временную, или опровергает его всеведение. Если бог всеведущ и ему открыты самые сокровенные уголки человеческого сердца, зачем ему испытывать свои создания? Если он решил их поддержать и оказал им милость, разве он не уверен, что они никогда не согрешат? Если же бог несправедлив и жесток, значит он и непостоянен и может хотя бы на некоторое время изменить своему характеру, а следовательно — и изменить своей божественной сущности, которая должна бы быть нерушимой. Что подумали бы мы о государе, который временно подверг своих фаворитов самому жестокому и незаслуженному обращению, чтобы их испытать, и который полагал бы все загладить, осыпав их в дальнейшем величайшими милостями? Разве не показался бы нам такой властелин злым, взбалмошным и жестоким? А между тем этого недоверчивого и подозрительного властителя еще можно бы понять и извинить, если бы он в собственных интересах подверг некоторому искусу своих слуг, желая испытать их преданность. Но это никак не применимо к всезнающему и всемогущему богу, которому в силу этих свойств нечего опасаться своих созданий. Мы видим, таким образом, что богословы заставляют бога играть странную — ребячливую, недостойную роль, когда утверждают, что он испытывает своих слуг, принуждая их безвинно страдать в этом мире в чаянии награды в мире ином. Богословы не поскупятся, конечно, на доводы, оправдывающие такое поведение бога; но это опять-таки будут указания на божественное всемогущество, на абсолютную власть над человеком, перед которым бог не обязан отчитываться в своих действиях, и мы снова, как всегда, убедимся, что богословие, желая оправдать бога, делает из него деспота и тирана, то есть самого ненавистного из повелителей. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ПЯТОЕ. (О бессмертии души и о догме загробной жизни). Итак, сударыня, мы подошли к рассмотрению догмата будущей жизни, согласно которому полагают, что, заставив людей пройти через искушения, испытания и превратности земного существования, бог вознаграждает их или наказывает в жизни загробной в зависимости от того заслужат ли они его любовь или гнев. Эта догма — одна из основных в христианском вероучении — утверждается на множестве принципов и предположений, в полной абсурдности которых и несовместимости с представлениями той же религии о божестве мы уже убедились. Действительно, эта догма предполагает, что человек в состоянии оскорбить или ублаготворить повелителя вселенной, повлиять на его настроение, разжечь его гнев, огорчить его сопротивляться его воле, не подчиняться его власти. Эта догма предполагает свободу человека — принцип, который мы только что нашли несовместимым с благостью, справедливостью и всемогуществом бога. Она предполагает, что богу необходимо испытать свои творения и заставить их, так сказать, пройти известный искус, чтобы определить их дальнейшую судьбу. Догма эта предполагает, что бог, сотворивший человека для счастья, бессилен сразу же наставить его на путь к вечному блаженству. Она предполагает, что человек переживает самого себя и после смерти будет в состоянии думать, чувствовать, действовать, как и при жизни. Одним словом, она предполагает бессмертие души; эта догма была неизвестна законодателю иудеев, ни разу не обмолвившемуся о ней народу избранному самим богом; во времена же Иисуса Христа в Иерусалиме к этой догме относились по-разному; одни ее допускали, другие отвергали; сам же мессия, пришедший наставлять народы на путь истинный, ничего определенного по этому вопросу не высказал; эта догма, невидимому, зародилась в Египте или Индии, еще до возникновения иудейской религии, а евреям стала известна только после того как они познакомились с языческой философией и доктринами Платона (1). Каково бы ни было происхождение этой догмы, христиане с жадностью на нее набросились и сочли ее весьма подходящей для своего вероучения, все принципы которого построены на чуде; они, конечно, почли бы преступлением принять догму, хотя сколько-нибудь сообразную с разумом. Итак, не доискиваясь до первых изобретателей этой непостижимой догмы, рассмотрим ее сущность; посмотрим со всей возможной трезвостью, насколько серьезны поддерживающие ее принципы; примем ее, если она окажется оправданной, и отбросим, если не найдем никаких доказательств ее истинности, если она окажется противоречащей разуму, даже если вся античная древность считала ее незыблемой, даже если эта идея была принята большею частью человечества. Все люди, признающие бессмертие души, принимают душу за нечто, отличное от тела, представляющее самостоятельную сущность, именуемую духом. Если спросить, что такое дух, нам скажут: это то, что не есть материя, а если мы спросим, что надо понимать под тем, что не есть материя — единственное, о чем мы можем составить себе представление,— нам ответят, что это дух. Вообще же, начиная с самых диких, первобытных людей и кончая самыми тонкими мыслителями, все пользуются словом «дух» для обозначения некоего побудителя, о котором не могут себе составить ясного понятия: это слово всегда обозначает нечто, о чем не имеют никакого представления. И тем не менее считается, что это неизвестное нечто, по своей сущности совершенно отличное от тела, оказывается в состоянии приводить тело в движение,— тайна совершенно непостижимая. Мы видели, что эту духовную сущность объединяют с материальным телом и объявляют, будто бы она руководит его действиями. Так как считалось, что материя не может ни мыслить, ни чувствовать, ни желать, было решено, что все эти процессы станут понятнее, если их приписать существу, представления о котором еще менее ясны, чем наши знания о материи. И вот, чтобы объяснить связь тела с душой, пришлось изобрести множество совершенно необоснованных пред положении. Наконец, будучи не в состоянии преодолеть все трудности, вытекающие из двойственной природы человека и из признания, что в человеке воплощено существо, отличное от него, богословы прибегли к утверждению, что союз тела и души — великая тайна; на добром французском языке это означает бессмыслицу; когда богословы не в силах справиться с тем или иным утверждением, они прибегают — как к последнему средству — к всемогуществу бога, к его верховной воле, к чудесам. Вот к чему сводится метафизический язык безудержных мечтателей, которые уже много веков твердят нам о душе и ее нематериальной сущности, о которой они не имеют никакого понятия, о духе, то есть о существе, совершенно недоступном познанию; вся эта богословская болтовня сводится к пышным словам, импонирующим невеждам, но, в сущности, выдающим незнание того, что такое душа; богословы называют духом всякую причину, природа и способ действия которой им неизвестны; они утверждают, что бытие и деятельность духа — результат всемогущества бога, сущность которого еще более чужда человеку и еще более непостижима и сокровенна, чем даже сама человеческая душа. Все эти ничего не говорящие слова составляют премудрость богословов всего мира, которые смыслят во всем этом, право же, сударыня, не больше вашего. Если вы хотите составить себе хоть сколько-нибудь ясное представление о себе самой, отбросьте предрассудки богословия, повторяющего слова, не связанные ни с какими ясными понятиями; отличая душу от тела, богословие тем самым лишь умножает число неразумных существ и делает еще более непонятными и темными и без того смутные понятия человека о самом себе. Наши представления окажутся, по крайней мере, и проще и точнее, если мы, познавая себя, будем руководствоваться природой, опытом и разумом; эти источники наших знаний докажут нам, что человек воспринимает мир посредством материальных органов своего тела, что он видит только глазами, осязает только кожей, слышит только ушами, и если ни один из этих органов не получил толчка извне, не был предварительно возбужден,— человек не может иметь ни представлений, ни мыслей, ни памяти, ни понятий, ни суждений, ни желаний, ни воли. Опыт покажет нам, что только телесные, материальные существа в состоянии воздействовать на телесные органы и что без этих органов так называемая душа не могла бы ни думать, ни чествовать, ни желать, ни действовать. Все убеждает нас в том, что душа подвержена тем же изменениям, что и тело: она развивается, становится зрелой, стареет и слабеет вместе с телом; и, наконец, все говорит нам, что она должна и умереть вместе с ним, если не предположить, что человек сможет ощущать, уже не имея органов для ощущений, что он сможет видеть и слышать, не имея ни глаз, ни ушей; что он сможет иметь представления и перерабатывать их своим рассудком, не получая впечатлений из физического мира; что он, наконец, сможет наслаждаться или страдать, не имея нервов и утратив чувствительность. Таким образом, все доказывает, что наша душа есть не что иное, как наше тело, рассматриваемое с точки зрения некоторых его действий, менее доступных точному познанию, чем другие. Все убеждает нас в том, что без тела душа — ничто и что все действия, приписываемые душе, прекратятся с разрушением тела. Наше тело — машина, которая при жизни способна к действиям, обозначаемым теми или иными словами; чувство и есть одно из таких действий; мысль — другого рода действие; суждения — опять-таки особое действие, и так далее Эти процессы происходят внутри нас, и наш мозг — это тот очаг или орган, где они протекают. Если эту машину испортить или сломать, она потеряет способность производить нужный эффект или выполнять нужные действия. Наше тело тогда подобно часам, которые перестают указывать время и звонить, когда их сломают. Итак, прекрасная Евгения, перестаньте печалиться о жребии, ожидающем вас, когда вы уже не будете существовать. Со смертью тела прекратит существование и душа; пожирающий огонь, которым ей угрожают церковники, не поглотит ее; она уже не будет испытывать ни радости, ни печали, ее не будут занимать ни веселые или грустные мысли, ни радостные или мрачные представления. Мы чувствуем и мыслим лишь через тело; только благодаря телу мы радуемся или печалимся, испытываем счастье или горе; тело, разложившись, уже не будет получать восприятий, не будет иметь ощущений, и, следовательно, не будет ни представлений, ни памяти; частицы, на которые распадется тело, утратят те свойства, которыми они обладали, составляя одно целое; ничем не связанные между собой, они уже не будут способны к прежней деятельности. Одним словом, как только разрушится тело, перестанет существовать и душа, представляющая как бы результат совместных действий частей тела. Наши богословы прекрасно понимали, что душа, которую они совершенно неосновательно отделили от тела, не в состоянии что-либо делать без этого тела, и поэтому им пришлось признать еще одну смехотворную догму, изобретенную впервые персидскими магами и известную под| названием воскресения. Эта догма предполагает, что распавшиеся частицы тела в один прекрасный день снова должны соединиться и вернуться к исходному состоянию. Это необычайное явление совершится, если частицы нашего разложившегося тела, из которых одни превращаются в землю, другие переходят в растения, животных и любые другие существа,— если, повторяю, эти частицы, смешавшиеся с водой или растворенные в воздухе, входившие в тела различных людей, снова соединятся и воспроизведут тот индивид, тело которого они когда-то составляли. Если вы не можете себе представить этого процесса, богословы снова скажут вам, что это глубочайшая тайна, недоступная нашему пониманию; они будут уверять вас, что воскресение — это чудо, сверхъестественный акт божественного могущества. Так они разделываются с любым возражением, предъявляемым здравым смыслом. Если вы, сударыня, почему-либо не захотите удовлетвориться столь высокими соображениями, противными здравому смыслу, они постараются обольстить вашу фантазию, нарисовав перед вами заманчивые картины несказанного блаженства, уготованного в раю телам и душам людей, уверовавших в их бред; если же вы откажетесь поверить им на слово, они пригрозят вам вечным гневом милосердного бога; они запугают ваше воображение жестокими пытками, предназначенными всеблагим богом для большинства его творений. Но стоит вам только трезво подумать, и вы почувствуете лживость всех этих обещаний и угроз, изобретенных лишь для обольщения и устрашения простаков. Если правда, что человек может пережить себя, то бог, вознаграждая его обещанными милостями, вознаградил бы лишь себя самого; а наказывая, он покарал бы его лишь за то, что он не заслужил милостей, в которых ему было отказано по жестокосердию самого же бога. Такое поведение можно назвать ребячливым или варварским; и то и другое одинаково недостойно премудрого и всеблагого бога. Если ваш ум, найдя в себе силы противостоять всем ужасам, которыми христианская религия стремится запугать своих приверженцев, окажется в состоянии хладнокровно взвесить те ужасающие обстоятельства, которыми, как говорят, будут сопровождаться изощреннейшие муки, уготованные богом жертвам своего возмездия, вы поймете, что они невозможны и совершенно несовместимы со всеми теми представлениями о божестве, которые нам внушаются. Одним словом, вы признаете, что возмездие в жизни загробной — не что иное, как призрак, выдуманный для помрачения человеческого разума, изобретенный. Для того, чтобы обмануть и сбить с толку людей, чтобы навсегда лишить их спокойствия и превратить в послушных рабов духовенства. Нам говорят, что загробные муки ужасны, но это никак не вяжется с представлением о божественной благости; нам говорят, что эти муки будут вечными, но это не соответствует представлению о боге справедливом, который должен бы соразмерять наказания с проступками и, стало быть, не может вечно наказывать за мимолетные грехи, имевшие лишь временные следствия. Нам отвечают, что грех против бога — вина беспредельная и что, следовательно, божество, не нарушая справедливости может мстить и карать по-божески, то есть беспредельно. Тогда я скажу, что такой бог не может быть назван всеблагим; что он мстителен, а это свойство всегда доказывает слабость и малодушие. И, наконец, я скажу, что среди несовершенных существ, составляющих человечество, не найдется, пожалуй, ни одного, которое, не побуждаемое ни выгодой, ни страхом, и не будучи безумно, согласилось бы навеки покарать своего обидчика, уже лишенного возможности ему вредить. Калигула (1) находил наслаждение в созерцании мук несчастных, истребляемых им в собственных выгодах. Но какая же выгода богу от мучений, к которым он приговорит грешников? Позабавят ли его эти мучения? Послужат ли эти страшные наказания к исправлению других грешников? Принесут ли какую-нибудь пользу примеры божественной строгости живым, которые не смогут быть свидетелями наказания? Наконец, не будет ли самым поразительным из всех чудес, если тела грешников окажутся в состоянии, не разрушаясь, вечно испытывать предназначенные им страшные муки? Вы видите, сударыня, что внушаемые нам представления об аде делают бога существом безумным, бесконечно злым и жестоким, не сравнимым ни с каким, даже самым диким, варваром. Ко всему этому еще добавляют, что к осуществлению неумолимого божественного возмездия будут привлечены дьявол и все его приспешники, то есть враги божьи; что они-то и будут приводить в исполнение приговоры над людьми, вынесенные на страшном суде. Вы, конечно, знаете, сударыня, что всеведущий бог заставит свои творения для чего-то отчитываться перед ним во всех делах и поступках, которые ему, однако, заранее были известны; мало того, что бог судит каждого человека в отдельности после смерти; он произведет еще генеральный суд: восседая на развалинах вселенной с участием многочисленного божественного синклита, бог торжественно утвердит приговор всему человечеству, собранному, чтобы выслушать это решение. Что же, однако, в ожидании этого знаменитого суда будет с душами людей, расставшимися с телами до воскресения этих тел? Души праведников направятся прямым путем в рай наслаждаться вечным блаженством; что же касается участи душ, погрязших в преступлениях и грехах, то на сей счет все знающие богословы, столь хорошо осведомленные обо всем, происходящем в загробном мире, сами еще не могут прийти к полному единомыслию. Католические богословы утверждают, что души, от которых бог еще не окончательно отвратил свой лик, будут помещены в некое место, где, претерпевая жестокие пытки, они завершат искупление грехов, еще тяготевших над ними в минуту смерти. Если верить этой прекрасной доктрине, столь выгодной нашим священникам, для некоторых, еще недостаточно очищенных душ бог счел удобным соорудить раскаленную печь вместо того, чтобы оставить их еще на несколько лет соединенными с телами и дать им время раскаяться и заслужить вечное блаженство еще на земле. На этих странных представлениях и зиждется догма чистилища, которую каждый добрый католик должен принимать на веру для выгоды святых отцов, разумеется, оставивших за собой право своим заступничеством перед справедливым и неизменным богом добиваться освобождения из чистилища душ, самим же богом приговоренных к необходимому, с его точки зрения, очищению. Что касается протестантов, которые, как известно, слывут за еретиков и безбожников, так как отказываются от этих доходных статей католических богословов, то они думают, будто каждый человек подвергается окончательному суду в самый момент смерти, после чего тут же по приговору божества отправляется в обители славы или на вечные адские муки. Значит, душа, представляющая собой бесплотный дух, лишенный органов ощущения и чувств, даже и не воссоединившись с телом, оказывается способной подвергнуться действию огня. Некоторые богословы, правда, утверждают, что адский огонь — это огонь духовный, совершенно, стало быть, отличный от материального; трудно, однако, представить себе, чтобы почтенные богословы имели хотя бы малейшее понятие о духовном огне или о том невыразимом блаженстве рая, которое, конечно, как и адские муки, надо понимать духовно. Вот, сударыня, в немногих словах те глупости, столь же возмутительные, сколь и смехотворные, к которым пришел человеческий ум, приняв догмы будущей жизни и бессмертия души. Таковы призраки, которыми пользуются, чтобы прельщать и устрашать смертных, чтобы подогревать в них надежды и страхи; таковы эти побудители, обладающие столь мощным воздействием на слабые и чувствительные существа. Но так как мрачные представления сильнее потрясают воображение, чем светлые и радостные, то священники всегда сильнее упирают на то, чего люди должны опасаться со стороны жестокого бога, нежели на милости, которых они могли бы ждать от бога всеблагого и милосердного. Слуги самых жестоких владык бывают куда усерднее, чем слуги государей, известных своей снисходительностью и человечностью. Священники, искусно используя двойственность приписываемого богу характера, сумели вселить в нас неуверенность и страх. Если они и обещают нам спасение, то все же предписывают уповать на бога со страхом и трепетом. Таким способом, без конца повторяя, что человек никогда не может быть уверен в том, что он заслужил — милость или гнев творца,— им удается повергнуть в смятение и ужас даже самые чистые души. Страх всегда был и будет самым верным средством обмана и порабощения людей. Нам, конечно, скажут, что страх, внушаемый религией,— страх благодетельный, что догма загробной жизни представляет весьма мощную узду, предотвращающую многие преступления и заставляющую людей сохранять верность долгу. Чтобы опровергнуть этот аргумент, к которому столь часто прибегают и который находит всеобщее признание только на основании голословных утверждений священников, стоит лишь непредвзято в нем разобраться. Мы всюду видим, что христиане, твердо убежденные в существовании загробной жизни, все же не обнаруживают особого страха перед мстительным богом и не возлагают больших надежд на бога милосердного. Идет ли дело о какой-либо крупной выгоде, увлечен ли человек сильной страстью, потакает ли укоренившейся I привычке,— он закрывает глаза на будущую жизнь, и| мысль о разгневанном судье не удерживает его от греха; только уже согрешив, человек подбадривает себя надеждой на божью благость; к тому же и религия, противореча самой себе, советует нам уповать на того самого бога, которого она изображает то гневным и мстительным, то исполненным милосердия и милующим всех раскаивающихся в своих грехах. Одним словом, я еще не видел человека, которого останавливал бы страх перед адскими муками. Сами священники, всеми силами старающиеся вселить в нас этот страх, обнаруживают подчас склонности более предосудительные, чем грехи иных людей, которым никогда не внушалась мысль о загробной жизни. Люди же, с детства наслушавшиеся зловещих наставлений священников, не стали ни менее мстительными, ни менее развратными, ни менее надменными, ни менее злыми, ни менее несправедливыми, ни менее жадными. Вера в загробную жизнь никак не влияет на жизнь земную; она не смиряет и не сдерживает ни одной из наших страстей и служит некоторой уздой лишь тем людям, которые по свойственной им робости и так не отважились бы ни -| на какие крупные преступления. Эта догма способна лишь нарушить покой немногих честных, добросовестных и доверчивых людей, волнуя их воображение, и никогда не удержит от зла негодяя, которого не могут остановить ни общественные приличия, ни законы. Наконец, чтобы высказаться до конца, я должен признать, что христианская религия, мрачная и зловещая, оказывает сильное и очень опасное влияние на такие души, как ваша, и лишь поверхностно задевает людей, закосневших в преступлениях или легкомысленных, на чьи души угрозы религии производят лишь самое поверхностное, быстро рассеиваемое впечатление. Более последовательная в своих принципах, чем другие, вы слишком часто и серьезно погружаетесь в грустные и мрачные мысли, волнующие ваше воображение, между тем как призраки, преследующие вас, быстро забываются людьми, не обладающими ни вашими добродетелями, ни вашей просвещенностью и чувствительностью. Христианин, верный своим убеждениям, должен бы жить в постоянной тревоге; он никогда не может быть уверен — угоден или не угоден он богу; малейший намек на гордость или вожделения, малейшее желание может вызвать гнев божий и мгновенно уничтожить плоды многолетнего благочестия. Не удивительно, что при таких убеждениях люди ищут уединения, чтобы в печальном одиночестве погружаться в страдание, избегая всякого повода к греху, и испытать все средства, рекомендуемые для искупления проступков, которые могут навлечь вечное наказание всевышнего. Стало быть, мрачные мысли о будущей жизни оставляют в покое лишь тех, кто принимает их не слишком серьезно; и они способны привести в отчаяние тех, кто по своему характеру склонен к мрачности и меланхолии. Эти-то жестокие представления о божестве, внушаемые нам священниками, и приводят многих порядочных людей к полному неверию. Если иные распутники, неспособные к размышлению, отталкивают религию как помеху к удовлетворению страстей и пороков, то гораздо большее число людей отказывается от нее после зрелого анализа и с полным сознанием причин такого поступка; они не могут согласиться ни жить в вечном страхе, ни умирать в отчаянии; такие люди отрекаются от религии, способной лишь вселить в душу тревогу, и обращаются за поддержкой к разуму, возвращающему силы и бодрость. Крупнейшие преступления совершаются всегда в эпохи глубочайшего невежества. Эти периоды отмечены также наибольшим распространением религии; в такие времена люди чисто механически, не рассуждая, выполняют ее обряды, не задумываются над ее доктринами. По мере просвещения народов крупные преступления случаются все реже, нравы смягчаются, развиваются науки, и авторитет религии, которую начинают подвергать строгому анализу, заметно падает. Тогда значительно увеличивается число неверующих, и общественная жизнь протекает спокойнее, чем в былые времена, когда по капризу духовенства люди шли на злодеяния в надежде обрести вечное блаженство на небе. Религия утешает лишь тех, кто неспособен охватить ее в целом; туманные обещания наград могут соблазнить только тех людей, которые не в состоянии задуматься над отвратительным, лживым и жестоким характером, приписываемым религией богу. Как можно полагаться на обещания божества, которого изображают искусителем, соблазнителем, который только и делает, что расставляет опасные западни своим слабым творениям? Как можно рассчитывать на своенравного бога, от которого никогда не знаешь, чего ждать — милости или гнева? На каком основании ждать наград от бога-деспота, облеченного абсолютной властью, если у него нет обязанностей по отношению к людям и если он руководствуется только своей фантазией, предопределяя судьбы собственных творений? Только слепой фанатизм может внушить доверие к такому богу; только безумие может заставить полюбить его; только безрассудство может рассчитывать на неизреченные милости, которые обещают священники от его имени, утверждая вместе с тем, что бог властен награждать или карать людей, а человек ничего от него требовать не смеет. Одним словом, сударыня, вера в загробную жизнь, не давая никакого утешения, может лишь отравить всю прелесть жизни земной. Согласно тем мрачным представлениям, которые христианство в постоянном противоречии с самим собой дает о своем боге, можно быть скорее уверенным в ужасающих наказаниях, чем в неописуемых наградах; бог милует, кого хочет, и выносит свои приговоры, независимо от наших заслуг, так что самая чистая жизнь все же не дает нам права рассчитывать на его любовь. Да разве, по правде сказать, полное уничтожение нашего существа не лучше опасности оказаться в руках столь страшного бога? Разве не должен всякий благоразумный человек предпочесть полную смерть и уничтожение вечному бытию в качестве игрушки жестокого божества, способного вечно казнить и мучить свои слабые создания именно за те слабости, которыми сам же их наделил. Если, как нас уверяют, бог добр, несмотря на все жестокости, на которые его считают способным, разве не должен бы он помешать родиться существам, постоянно рискующим подвергнуться вечному проклятию? И, наконец, разве этот бог не оказался куда более милостивым к животным, которые неспособны грешить и потому не могут заслужить вечных мук? Христианская догма бессмертия души и загробной жизни ни в коей мере не содержит ничего утешительного; напротив, она создана для того, чтобы преисполнить сердце верного ей христианина, постоянным беспокойством и страхами. Посмотрите, сударыня, на себя: успокоили и утешили вас эти возвышенные представления? Удавалось ли вам сдержать затаенное содрогание каждый раз, как приходила на ум перспектива неизвестного будущего? Помогла ли вам уверенность в добродетели прожитой жизни и в чистой совести сохранить спокойствие и не допустить в свою душу неизбежный страх перед ревнивым, суровым, своенравным богом, чье вечное проклятие можно навлечь на себя каким-нибудь ничтожным проступком, невольной и простительной слабостью, несмотря на годы усерднейшего благочестия? Мне прекрасно известно все, что вам скажут, чтобы помешать освободиться от предрассудков; священники обладают секретом рассеивать тревогу, ими же возбужденную; людям, слишком подавленным страхом, они стараются внушить доверие к богу; так они уравновешивают одну крайность другою; они постоянно держат в неустойчивом равновесии ум своих рабов, прекрасно сознавая, что избыток доверия может притупить их чувствительность, а отчаяние может довести до желания сбросить с себя непосильный гнет. Людям безмерно напуганным они говорят только о надеждах на милость божью; слишком же доверчивым они живописуют жестокости и страшный суд грозного бога. При помощи такой тактики им удается привлечь и удержать под своим игом всех прислушивающихся к их противоречивым наставлениям. Далее священники вам скажут, что человеку присуще чувство бессмертия; что безмерные желания, раздирающие его душу и ничем не утолимые на земле, несомненно указывают на необходимость бессмертия и вечной жизни души; одним словом, исходя из того, что мы желаем вечной жизни, они делают вывод, что мы и будем жить вечно. Куда же, сударыня, могут завести такие рассуждения?! Мы жаждем продления жизни, когда она счастлива, или же если мы льстим себя надеждами на будущее счастье. Но мы не можем желать увековечения жалкого существования, если не ждем от жизни ничего, кроме тяжких бедствий. Если, как это часто повторяет христианская религия, число избранников невелико, блаженство же трудно достижимо, а число осужденных огромно, кто же захочет вечной жизни, со всей очевидностью рискуя вечно страдать? Не лучше ли вовсе не родиться, чем волей-неволей участвовать в такой опасной игре? Да и представление о небытии не приятнее ли мысли о существовании, которое так легко может привести к вечным мукам? Разрешите мне, сударыня, сослаться на вас самих; если бы перед появлением на свет вам дали возможность выбирать между жизнью и небытием, предупредив при этом, что, выбрав первое, вы сможете избежать вечных мук всего лишь в одном случае из ста тысяч,— неужели же вы предпочли бы жить? Таким образом, нетрудно показать, насколько несостоятельны доказательства бессмертия души и загробной жизни. Если мы даже и желаем бессмертия, это желание зиждется только на надежде вечного блаженства. Дает ли религия уверенность в нем? Нам ответят утвердительно, если мы согласимся выполнять все ее предписания. Однако в состоянии ли мы сделать это без божьего соизволения? Можно ли быть уверенным в том, что его заслужим и получим? Разве нам не повторяют беспрестанно, что бог сам располагает своими милостями и наделяет ими лишь небольшое число избранников? Разве мы не слышим каждый день, что на одного человека, удостоившегося вечного блаженства, приходятся миллиарды людей, идущих к погибели? А если так, то каждый здравомыслящий христианин счел бы безумными желание вечной жизни и надежду на вечное блаженство, которое зависит исключительно от прихоти своенравного божества, забавляющегося судьбой своих жалких творений. С какой бы точки зрения ни рассматривать догму бессмертия души, мы вынуждены назвать ее чистейшей химерой, придуманной людьми, ослепленными собственной выгодой, стремящимися во что бы то ни стало оправдать несправедливости божества в этом мире. Эта догма была охотно принята, потому что потакала страстям, в особенности же честолюбию человека, считающего себя венцом творения, чванящегося своим превосходством над всеми другими земными тварями, которые на его глазах исчезают и погибают; человек почел себя избранником божьим, несмотря на то, что бог ежеминутно подвергал его всевозможнейшим неприятностям, бедам и страданиям в той же мере, что и все остальные существа, наделенные чувствами, и, наконец, обрек его на смерть и разрушение, подчинив закону, неизменному для всего существующего. Надменное создание, возомнившее себя привилегированным и единственно угодным богу, даже не заметило, что в некоторых отношениях его существование еще более бренно и ненадежно, чем существование прочих живых тварей и даже неодушевленных предметов. Человек не захотел понять, что он не обладает ни силой льва, ни быстротой оленя, ни долголетием дуба, ни прочностью скалы и металлов; он вообразил себя излюбленным творением, самым высоким, самым благородным, превосходящим всех других только потому, что обладал способностью мыслить и рассуждать. Не делает ли его, однако, эта способность еще более несчастным, чем, скажем, животных, которых он считает или лишенными способности мыслить, или наделенными ею в гораздо меньшей степени? Разве злополучная способность думать, вспоминать, предвидеть не заставляет человека чувствовать себя глубоко несчастным вследствие того, что он в состоянии оглянуться на прошлое, осознать настоящее и предполагать будущее? Разве страсти не доводят его по крайностей, не известных другим существам? Всегда ли здравы и отвечают действительности его суждения? Чего стоит разум большинства представителей человеческого рода, если пользование этим разумом запрещено и считается опасным? Чего стоят все эти преимущества, если человеку не удалось избавиться от предрассудков и химер, отравляющих ему жизнь? И, наконец, разве у животных есть религия, внушающая непрестанный ужас и страх перед будущим, отравляющая их самые чистые радости, заставляющая их мучить себя самих и себе подобных и угрожающая карами в ином мире? По правде говоря, сударыня, если мы взвесим все эти мнимые преимущества человека перед другими живыми существами, мы убедимся в иллюзорности его превосходства. Мы поймем, что все созданное природой, подчиняется одним и тем же законам; что все живые существа родятся, чтобы умереть; что они неизбежно должны испытывать радость и печаль; что они должны возникать и исчезать, появляться в одной форме, чтобы переходить в другую. Таковы вечные превращения, которым подвергается все существующее, и человек не представляет здесь исключения. Наша планета изменяется, моря перемещаются, горы разрушаются и сравниваются с землей, все, что дышит, в конце концов умирает,— и только человек претендует на бессмертие! Пусть мне не говорят, что сравнивать человека с существами, лишенными души и разума, значит принижать его; главное не в его уничтожении, а в том, чтобы поставить его на должное место, от которого он в своем ребяческом тщеславии весьма некстати отказывается. Все живые существа равны; обладая различными формами, они по-разному ведут себя; но, в согласии с законами, неизменными и непреложными для всего существующего, все, что состоит из материи, распадается, все, что живет, рано или поздно умирает; все люди подвержены в равной степени смерти, они равны перед нею, хотя при жизни совершенно неизбежно и вполне реально отличаются друг от друга по своим характерам, дарованиям и, особенно, добродетелям. Что станется с ними после смерти? Они будут тем же, чем были за десять лет до появления на свет. Итак, мудрая Евгения, изгоните навсегда из вашего сознания все ужасы, которые наговорили вам о смерти. Для несчастных смерть — надежная пристань, укрывающая от жизненных невзгод, если же тем, кто наслаждается счастьем, смерть кажется жестокостью, пусть они забудут о ней и примирятся с ее неизбежностью; пусть они призовут на помощь разум, который успокоит не в меру взбудораженное воображение; разум рассеет тучи, которыми религия омрачает умы; он покажет, что смерть, которой так страшатся люди,— ничто, что вместе с человеком умрет и его память о прошлых наслаждениях и печалях, не оставив ни горечи, ни сожалений. Будьте же счастливы и спокойны, дорогая Евгения! Заботливо оберегайте свою жизнь, столь приятную и нужную тем, кто вас окружает. Не вредите своему здоровью, не нарушайте своего спокойствия мрачными мыслями. Не имея никаких оснований беспокоиться о будущем, развивайте свои высокие добродетели, ставшие неотделимой частью вашей души и делающие вас столь драгоценной всем, кто только имеет счастье приблизиться к вам. Пользуйтесь своим положением, состоянием, авторитетом, своими талантами, чтобы доставлять людям радость, поддерживать угнетенных, помогать нуждающимся, осушать слезы обездоленных. Пользуйтесь своим умом для занятий честных и достойных вас. Обращайтесь к своему разуму, чтобы рассеять призраки, беспокоящие вас, и предрассудки, внушенные вам с детства. Словом, успокойтесь и помните, что человек, следующий, как вы, всю свою жизнь добродетели, никогда не сможет навлечь на себя гнев бога, потому что, если бы этот бог готовил вечные муки в награду за гражданские добродетели, он был бы самым странным, самым жестоким и самым безумным из существ. Вы, может быть, спросите меня, что станется с укорами совести, столь необходимыми человеку, чтобы удержать его от зла, если уничтожить веру в загробную жизнь? Я отвечу вам, что совесть всегда будет жива, даже если человек перестанет опасаться отдаленного и мало вероятного божественного возмездия. Совершая преступления, отдаваясь порывам страстей, вредя себе подобным, отказываясь от добрых дел, заглушая в себе жалость, всякий человек с незатемненным разумом прекрасно понимает, что он становится невыносимым для окружающих, что ему приходится опасаться их вражды; человек стыдится заслужить презрение и ненависть ближних; он сознает постоянную необходимость в их уважении, в их помощи; опыт доказывает, что его самые тайные пороки вредят прежде всего ему самому; ему то и дело приходится страшиться того, что его постыдные пороки или тайные преступления будут случайно раскрыты; все эти соображения и порождают сожаления и укоры совести даже в людях, не верящих в призрак будущей жизни. Что же касается людей, умственно поврежденных, опьяненных страстями, погрязших в пороках, то такие люди, даже и веря в адские муки, не станут ни менее испорченными, ни менее злыми. Никакой бог ничего не поделает с тем человеком, который настолько неразумен, что пренебрегает общественным мнением, игнорирует приличия, попирает законы и обрекает самого себя позору и проклятию своих ближних. Всякий здравомыслящий человек легко поймет, что в этом мире уважение и любовь окружающих нужны для его собственного счастья и что для всех, кто вредит себе своими пороками и навлекает на себя презрение общества, жизнь становится мучительным бременем. Делать счастливыми других — вот, сударыня, самый верный способ стать счастливым в этом мире; быть добродетельным — значит заботиться о счастьи себе подобных; обладая этой добродетелью, человек мирно и со спокойной совестью доживет до предела, положенного природой всем земным существам; в вашем возрасте этот предел может еще только мерещиться в туманной дали; не приближайте же его никчемными страхами; заботы и стремления всех, знающих вас, будут всегда направлены к тому, чтобы отдалить этот предел до тех пор, пока вы сами не пожелаете безмятежно перейти в лоно создавшей вас природы, насытившись радостями жизни и удовлетворившись сыгранной на земном поприще ролью. Примите и так далее. ПИСЬМО ШЕСТОЕ. (О христианских таинствах, религиозных обрядах и церемониях). Сударыня, все приведенные мною в предыдущих письмах рассуждения достаточны, мне кажется, чтобы освободить вас от тех мрачных и удручающих воззрений, которые были внушены вам религией. Тем не менее, чтобы выполнить поставленную вами задачу и окончательно успокоить вас, разрушив представления, которые могли укорениться в вашем сознании благодаря непоследовательным и противоречивым религиозным доктринам, я продолжу анализ непостижимых тайн, к которым христианство велит относиться с величайшим благоговением. Эти тайны основаны на столь странных и противных разуму понятиях, что если бы нам не прививали их постепенно, с детства, нам пришлось бы устыдиться за род человеческий, который мог хоть на минуту принять и исповедовать христианское вероучение. Не удовлетворяясь кучей загадок и противоречий, наполняющих иудейские книги, христиане изобрели множество других тайн; их непроницаемость внушает людям тем больший трепет; священники, осмелевшие благодаря доверчивости своих приверженцев, только и делают, что изощряются в приумножении непонятных доктрин, требуя полного подчинения себе и слепой веры. Первая из них — это тайна троичности; она предполагает, что единосущный бог, будучи бесплотным духом, состоит из трех ипостасей, или лиц. Три бога, называемые отцом, сыном и святым духом, образуют единого бога (1). Эти три лица обладают равной степенью власти, мудрости, совершенства; но второе лицо троицы подчинено первому настолько, что по его воле воплотилось в человеческое тело и принесло себя в жертву ему. Это и называется тайной вочеловечения. Несмотря на невинность, на совершенство и чистоту, сын божий навлекает на себя гнев справедливого бога-отца, который не может успокоиться, если не умрет его возлюбленный сын, тождественный с ним и составляющий часть его самого. Сын божий, не удовлетворившись воплощением в человека, умирает, ни разу не согрешив, ради блаженства грешных людей; бог, таким образом, предпочитает несовершенные и неисправимые творения своему возлюбленному сыну, преисполненному божественных совершенств; смерть бога стала необходимой, чтобы избавить род человеческий от порабощения сатаной, который в противном случае не выпустил бы своей добычи и который оказался достаточно могущественным по сравнению со всемогущим богом, чтобы заставить последнего пожертвовать собственным сыном. Это называют тайной искупления. Стоит только просто изложить все эти воззрения, чтобы убедиться в их абсурдности; ясно, что, если существует один бог, их не может быть три. Можно, конечно, рассматривать божество, как это сделал Платон (1) еще до возникновения христианства, с трех различных точек зрения, то есть как всемогущее, мудрое, разумнее и, наконец, всеблагое; но только в бреду можно было прийти к олицетворению этих божественных свойств, превратив их в реальные существа. Можно было предположить, что эти моральные атрибуты божества объединены в одном и том же боге; но делать на их основе трех различных богов — просто глупость; и этого многобожия не спасает утверждение, что все три бога составляют единое божество. Впрочем, этот бред никогда и не приходил в голову законодателю иудеев. Предвечный, явив себя Моисею, никогда не сообщал ему о своей тройственности; в Ветхом завете мы не найдем ни одного слова о троице; а вместе с тем такое представление, столь странное, чудесное и загадочное, заслуживало бы откровения, тем более, что оно должно было стать основой христианства, к которому извечно были устремлены все помыслы и заботы бога и которое он, по-видимому, замышлял еще до сотворения мира. Как бы то ни было, второе лицо, или второй бог, троицы облеклось в плоть; сын божий стал человеком. Но каким же образом бесплотный дух, вседержитель вселенной, смог породить сына? Каким образом этот сын, будучи до воплощения чистым духом, смог соединиться с материальным телом и войти в него? Как божественная природа могла слиться с несовершенной природой человеческой? Как необъятное и бесконечное, подобное своему отцу, существо могло быть выношено во чреве девы? Как могло произойти зачатие этой избранной девы бесплотным духом? Был ли сын божий наделен божественным разумом еще во чреве матери, или же, подобно другим детям, он до известного возраста отличался непонятливостью, глупостью и хрупкостью, свойственными детскому возрасту? В таком случае, куда девались в это время его божественная премудрость и всемогущество? И, наконец, каким образом бог мог страдать и умереть? Как справедливый бог мог допустить, чтобы такой же бог, свободный от всяческого греха, подвергся каре, предусмотренной только для грешников? Почему бог не смирил своего гнева, не принося себе столь драгоценной и невинной жертвы и не губя самого себя? Сочтете ли вы рассудительным государя который для удовлетворения своего гнева заставил бы взбунтовавшийся против него народ казнить любимого своего сына, непричастного к народному мятежу? Нам скажут, что бог все это сделал из любви к человечеству. Однако, мне все-таки кажется, что было бы проще и сообразнее с представлением о всеблагом боге простить человечеству грехи или предупредить их, чем пускать в ход такое сильное средство. Если верить христианскому учению, выходит, что бог создал мир только для того, чтобы пожертвовать своим сыном. Грехопадение восставших ангелов было, со всей очевидностью, явным предуготовленном грехопадения Адама; первого же человека бог допустил до греха только ради удовольствия проявить свою благость и ценой смерти собственного сына выкупить человечество из рабства у сатаны; он даровал сатане ровно столько могущества, чтобы померяться с ним силами и, пожертвовав сыном, сокрушить его власть над землей. Удалось ли, однако, богу выполнить все эти столь глубокие замыслы? Вполне ли освобождены люди от власти сатаны? Продолжают ли они оставаться рабами греха или им уже не может угрожать божий гнев? Смыла ли кровь сына божьего все зло мира? Продолжают ли оскорблять и поносить бога те, которых он выкупил своей кровью, кому он явил себя, кто уверовал в него? Отпустил ли бог грехи людям после такой грандиозной жертвы? Предъявляет ли бог после смерти своего сына еще какие-либо требования к людям, избавил ли он их от болезней, скорбей и смерти? Нет, нет и нет; ничего подобного не случилось; все планы, задуманные еще до сотворения мира всевидящим и премудрым богом, чья воля не знает преград, потерпели крушение; самая смерть божества оказалась бесполезной для мира; все божественные замыслы рухнули, натолкнувшись на свободную волю человека и могущество дьявола. Человек продолжает грешить и умирать; дьявол остался победителем на поле битвы и оказалось, что бог умер и принес себя в жертву только для очень немногих избранных. Трудно, сударыня, избавиться от стыда и неловкости, когда серьезно оспариваются подобные выдумки; если и можно говорить о каком-либо чуде, оно, конечно, заключается в том, что все эти бессмыслицы могли быть порождены человеческим мозгом и что в них могли поверить разумные существа. Впрочем, все эти доктрины, действительно, не что иное, как тайны; это и не требует доказательства: даже люди, проповедующие эти чудеса, так же неспособны их понимать, как и мы сами. Человек, утверждающий, что он верит в эти басни,— явный лжец; верить в то. Чего нельзя понять, совершенно невозможно; чтобы можно было поверить какому-либо предположению, необходимо прежде всего, чтобы оно было понятно. Верить же в то. Чего человек не в состоянии постигнуть, значит подписываться, не рассуждая, под чужими глупостями; предел безумия — верить словам людей, не понимающих того, что они говорят; слепо верить в тайны христианской религии — значит допускать противоречия, в которых запутались даже сами проповедники этого вероучения, не могущие при всем желании разобраться в бессмыслицах, без рассуждения и по традиции воспринимаемых от отцов и предков, которые были либо обманщиками, либо обманутыми. Если вы меня спросите, почему же люди не возмутились против такой массы бессмысленных и непостижимых фантазий, я постараюсь раскрыть вам одну великую тайну, а именно тайну существования самой церкви, тайну нашего духовенства. Для этого надо только хорошо изучить человеческую природу, в особенности же природу человека невежественного и неспособного рассуждать. Всякий человек отличается любопытством; стоит человеку сообщить о существовании таинственных вещей, имеющих будто бы важное значение для его счастья,— и его любопытство уже возбуждено; его воображение заработало; толпа презирает все, что ей знакомо и доступно; чтобы завоевать доверие толпы, ее надо ослепить; ей нужны чудеса, подвиги, вещи необычайные; она восхищается только тем и покоряется только тому, что покоряет ее воображение, она преклоняется только перед тем, что дает пищу уму и воображению, часто не имея при этом никакого смысла. Наибольшим успехом у простого народа всегда пользуются священники, любящие разглагольствовать о чудесах и тайнах; перед ними преклоняются и им-то больше всего платят. Так как сущность божества непознаваема и скрыта от глаз смертных, люди в большинстве своем вообразили, что во всем им непонятном должно быть нечто божественное. Слова «священный», «таинственный» и «божественный» стали синонимами, и этих громких слов достаточно, чтобы заставить людей испытывать благоговейный трепет. Три разобранные мною тайны чтутся всеми христианскими сектами; есть, однако, и такие тайны, о которых богословы ведут ожесточенные споры. В самом деле, мы наблюдаем, как люди, допустив без малейших колебаний известное количество глупостей, вдруг ни с того ни с сего останавливаются на полпути и отказываются от всех прочих бессмыслиц. Именно так ведут себя христианские протестанты; они с презрением отвергают таинства, наиболее почитаемые католической церковью. Трудно, конечно, точно установить пределы человеческого безрассудства! Что же касается наших богословов, более сообразительных, чем протестантские, то они с необыкновенной ловкостью приумножают религиозные тайны; они были бы в отчаянии, если бы хоть что-нибудь в религии было ясно, понятно и естественно. Они нашли средство превращать в тайну все. Перещеголяв в этом даже самих египетских жрецов; некоторые телодвижения, самые невинные обычаи, веселые празднества превратились в их чудодейственных руках в священные и таинственные мистерии. В католической церкви все — магия, все — чудо, все — сверхъестественно; во всех случаях наши богословы избирают путь наименее разумный, наиболее противоречащий здравому смыслу. И именно вследствие этого наши священники оказались самыми богатыми, самыми влиятельными и самыми высокопоставленными лицами. Постоянно нуждаясь в них, чтобы достигнуть божественных милостей, отпускаемых нам только через них, мы оказываемся в зависимости от этих специалистов по чудесам, сделавших себя посредниками и маклерами между небом и землей. Все наши таинства — это великие мистерии. Это обряды, которым божество никому неизвестными способами придает, как уверяют, тайное значение и содержание. Во время таинства крещения, обязательного для спасения, вода, которую льют на голову новорожденного, омывает его душу и очищает ее от последствий греха, совершенного еще Адамом. При помощи этой чудодейственной воды и нескольких маловразумительных слов ребенок оказывается примиренным с богом, которого он в лице своего праотца, сам того не ведая, оскорбил. В подобное нагромождение нелепостей должен по предписанию церкви свято верить каждый христианин; надо думать, однако, что ни один христианин не в состоянии ни понять, в чем заключается сила чудодейственной воды, якобы способная, по уверениям священников, возродить человека; ни постичь, как справедливый владыка вселенной может возлагать какую-то вину на тех, кто не провинился; ни сообразить, каким образом премудрый бог может ставить свою милость в зависимость от какого-то пустого обряда, не избавляющего от врожденной склонности к греху, но зато могущего, в особенности зимой, оказаться весьма опасным для здоровья ребенка. В конфирмации (1) — таинстве или обряде, имеющем какую-либо ценность только при условии, что его совершает епископ, ребенок получает пощечину, благодаря которой его голову осеняет святой дух, сообщающий ему твердость в вере. Действенным это таинство, как бы сами, сударыня, можете видеть на моем примере, к сожалению, не является; хотя в молодости надо мной был выполнен по всем, правилам обряд конфирмации, я, признаюсь, не могу похвастать преданностью вере отцов и даже не могу не краснеть за эту веру. В таинстве исповеди, состоящей в том, что мы исповедуем перед священником свои грехи, следует опять-таки видеть чудо и тайну. В награду за смирение, вменяемое себе в обязанность каждым истинным католиком, священник — сам такой же грешник, но облеченный божественной властью,— именем бога отпускает и прощает грехи, вызвавшие гнев всевышнего; бог примиряется с каждым, кто соглашается унизиться перед его посредником, и по распоряжению последнего вновь открывает небесные врата, которые совсем было захлопнулись перед грешником. Если это таинство и не сулит сколько-нибудь крупных милостей всем, его выполняющим, оно, по крайней мере, дает огромные преимущества духовенству. Которое, пользуясь им, приобретает такую власть над доверчивой паствой, что производит иногда целые общественные перевороты; чаще же всего оно вносит раздор в семьи и повергает в смятение человеческую совесть. Далее, у католиков имеется таинство причащения, представляющее собой самое непостижимое чудо. Наши богословы требуют от нас под страхом проклятия, чтобы мы уверовали, будто сын божий по слову священника покидает обители славы и является нам под видом хлеба; хлеб становится богом; при этом таких богов оказывается ровно столько, сколько на всем земном шаре священников, совершающих этот обряд; однако наряду с этим мы всюду должны видеть одного и того же бога; этому-то богу поклоняются и воздают честь люди, которые, невзирая на все это, находят чрезвычайно смешным, что египтяне в былое время обожествляли луковицы. Католики, не довольствуясь поклонением хлебу, съедают его, убежденные в том, что насытились божественной сущностью; протестанты отказываются верить в такое чудо и считают людей, выполняющих этот обряд, самыми настоящими идолопоклонниками. Как бы то ни было, эта таинственная догма, конечно, весьма выгодна нашим священникам; они приобретают огромный вес в глазах верующих благодаря власти над самим божеством, которое по их желанию буквально отдается им в руки; можно сказать, что каждый католический священник — творец своего бога. Что касается таинства елеосвящения, состоящего в растирании маслом больных, готовящихся отправиться в иной мир, то уверяют, будто оно весьма содействует их телесному и духовному укреплению. Если, однако, это таинство и оказывает столь благотворное влияние, то самым невидимым и чудесным образом, так как видимые его результаты сводятся главным образом к запугиванию ослабленных болезнью людей и нередко к приближению минуты их смерти. Однако наши священники настолько преисполнены милосердия и настолько заинтересованы в вечном блаженстве человека, что скорее рискнут погубить его, нем позволить ему отправиться на тот свет, не получив их спасительного помазания. Рукоположение — это таинственная церемония, посредством которой бог изливает свою невидимую благодать на тех, кого избрал себе в священнослужители. Согласно католическому вероучению бог дает священникам власть самим создавать бога — привилегия, которой, конечно, нельзя достаточно надивиться. Что касается видимых результатов этого обряда и видимой благодати, сообщаемой соответствующим лицам, то они заключаются в том, что посредством нескольких слов и ритуальных жестов обыкновенный человек превращается в священную особу, то есть перестает быть мирянином; благодаря этому духовному превращению человек начинает получать огромные доходы, не будучи взамен этого обязанным приносить какую-либо пользу обществу; само небо дарует ему право обманывать, сбивать с толку и обирать своих непосвященных соотечественников, работающих на него. И, наконец, брак тоже считается у нас таинством, так как мы получаем через него невидимую благодать, о которой не имеем ни малейшего понятия. Протестанты и неверующие, рассматривающие брак лишь как гражданский договор, а не таинство, получают при этом ровно столько же ощутимой благодати, сколько и любой добрый католик; мы не замечали, чтобы последние благодаря скрытому действию таинства становились более верными, постоянными и любящими супругами; нам с вами, сударыня, знакомы многие, кому этот обряд сообщил лишь благодать взаимной ненависти. Я не буду говорить здесь о множестве других магических церемоний, совершаемых некоторыми христианскими сектами и отвергаемых другими, которым святоши придают самое большое значение, в твердой уверенности, что посредством этих ритуалов бог невидимо источает свои милости. Все эти обряды и церемонии заключают в себе, конечно, важные тайны, да и самый способ их действия, конечно, не менее таинственен. Так, вода, над которой священник произнес несколько нечленораздельных слов, приобретает невидимую силу невидимо же изгонять злых духов, невидимых по своей природе. Так, масло, над которым епископ пробормотал несколько невнятных формул, может сообщить людям и даже неодушевленным предметам, например, дереву, камню, металлу и стенам, невидимые свойства, которыми они раньше не обладали. Во всех церковных обрядах нам в конце концов только и показывают одно чудо за другим, а ничего не понимающая толпа с тем большим восторгом изумляется, любуется и трепещет; понимай она хоть что-нибудь во всех этих таинствах, они перестали бы вызывать столь страстное преклонение. Жрецы всех народов начинали с шарлатанства, фокусничества, прорицаний и колдовства. Мы видим такого рода людей у самых отсталых и диких народов; они всюду существуют вследствие невежества и доверчивости себе подобных. Этих людей считают высшими существами, одаренными сверхъестественными способностями, избранниками самих богов, потому что они делают вещи, выдаваемые и принимаемые за чудеса; невежды же легко видят чудесное во всем. Даже и у наиболее цивилизованных наций народ всегда остается самим собой; слишком часто даже и здравомыслящие люди в делах религии разделяют народные представления; таким образом, священники продолжают при всеобщем одобрении заниматься своим старинным ремеслом. Не удивляйтесь же, сударыня, тому, что наши епископы и все простые священники занимаются магией или фокусничеством на глазах у людей, питающих слепое пристрастие к древним обычаям и привязанных к ним тем более, чем менее им понятно их происхождение. Все таинственное имеет необычайную прелесть для невежд; чудесное завораживает людей; этим чарам трудно не поддаться даже самым просвещенным людям. Поэтому мы и видим, что священники, были всегда ярыми защитниками ритуала и обрядов церковного культа; чтобы упростить или отменить какой-либо обряд, требовались целые перевороты; пустейший ритуал стоил иногда потоков человеческой крови; народы чувствовали себя каждый раз на грани погибели, как только предпринимались какие-либо нововведения в религиозном культе; им каждый раз казалось, что их намереваются лишить неведомых выгод и невидимых милостей, которые они неразрывно связывали с теми или иными телодвижениями или обрядами. Ловкие священники предусмотрительно загромоздили религию бесчисленными обрядами, ритуалом и таинствами; они чувствовали, что этим еще вернее поработят людей, разожгут их энтузиазм, добьются почета и, став необходимыми, смогут извлекать из своего ремесла огромные доходы. Сударыня, вы меньше всего созданы для того, чтобы слишком долго обманываться насчет этих священных жонглеров; предоставьте им показывать свои хитроумные фокусы толпе; вы же должны, наконец, понять, что все их тайны,— не что иное, как бессмыслицы и глупости, которым они не могут дать никакого, хоть сколько-нибудь разумного объяснения; вы должны знать, что никакие жесты и никакие ритуалы не могут иметь значения для премудрого существа, которое именуют двигателем природы. Вы согласитесь, сударыня, что богу вряд ли могут польстить наивные церемонии и что всемогущий владыка мира, ни в чем не нуждающийся, чуждый гордыни и тщеславия, не может, наподобие земных государей, требовать соблюдения этикета или ставить свои милости в зависимость от лишенного всяческого смысла обряда. Вы можете отсюда заключить, что все эти чудодейственные ритуалы, полные, по уверению священников, глубоких тайн, к которым народ и сводит, по существу, всю религию,— не что иное, как ребячество, которому здравомыслящие люди должны подчиняться лишь для того, чтобы не оскорблять обычаев и не волновать слишком суеверных умов своих соотечественников. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО СЕДЬМОЕ. (О правилах благочестия; о молитвах и об умерщвлении плоти). Теперь, сударыня, вы знаете, как надо относиться к таинствам и обрядам, перед которыми религия предписывает вам склоняться в молчании и благоговеть. В этом письме я хочу поговорить с вами об обрядах, от которых, по утверждению наших богословов, зависят благосклонность и милость бога. Священники изобрели для народа уйму безрассудных обычаев, вполне соответствующих ложным, зловещим, противоречивым и бессмысленным представлениям богооткровенных религий. Бог всегда изображался как человек, полный страстей, весьма неравнодушный к подаркам и лести, к различным выражениям преданности, или, вернее, как взбалмошный мелочный тиран, которого легко оскорбить, не оказав должных знаков уважения и пренебрегая этикетом, установленным, чтобы ублажать его тщеславие. На основании этих столь мало приличествующих богу представлений была выдумана масса обрядов и обычаев — смехотворных, нелепых, неудобных и часто жестоких, — посредством которых считалось возможным заслужить милость или охладить гнев владыки вселенной. Отсюда все молитвы, приношения и жертвы. При этом забыли только, что всеблагой и всезнающий бог не нуждается в ходатаях; что бог, творец всего, не нуждается в том, чтобы ему подносили его же собственные произведения; что богу, сознающему свое могущество, не нужны ни лесть, ни раболепство, которые напоминали бы ему о его величии, власти и правах; что бог, господин всего сущего, не может требовать, чтобы ему дарили то, что ему и так принадлежит; что бог, не имеющий ни в чем нужды, ничего не выигрывает от таких даров; что его нельзя подкупить подарками или взятками; что он не может завидовать своим творениям в обладании теми благами, которыми он их сам же наградил. Вопреки этим простым соображениям, религии всего земного шара содержат множество самых бессмысленных обрядов, посредством которых люди будто бы могут по своему желанию снискать божественные милости. Священники, всегда выдававшие себя за придворных, фаворитов, посредников и исполнителей воли небесного царя, догадались, какую выгоду они могут извлечь из человеческих заблуждений, а кстати — и из даров, приносимых божеству; поэтому они в собственных интересах стремились поддержать человека в его заблуждениях и даже, насколько возможно, еще больше сбить его с толку, изобретая все новые средства умилостивления неведомых вершителей его судеб; они стали поощрять благочестие и благоговение перед невидимыми существами, сделав себя самих их видимыми представителями. Священники скоро заметили, что, работая на богов, они работали на себя, что они могут невозбранно приложить руки к дарам, обетам и жертвам, приносимым существам, которые никогда не предъявляли требований на все эти вещи. Вот, сударыня, каким образом священники установили общность имущества своего и божьего. Их политика свелась к поощрению и умножению заблуждений человеческого рода. Они изображали бога как корыстного, ревнивого, тщеславного государя, ничего не делавшего даром; этот властитель всегда якобы требовал доказательств подчинения и преклонения; он жаждал непрерывных почестей; его милостей надо было испрашивать особыми способами, и он расточал их лишь после докучливых ходатайств и вымаливаний, чтобы просители лучше узнали цену этим милостям; этот бог, наконец, был особенно падок на дары, которыми его можно было ублажить и подкупить, но которые неминуемо приставали к рукам его посредников. Совершенно очевидно, что весь культ, все церемонии и ритуалы, установленные всеми религиями мира, основаны на принципах, заимствованных из придворного этикета земных властителей; каждая религия постаралась, как умела, сделать из своего бога владыку наиболее могущественного, страшного, деспотического и корыстного. Народы, завороженные этими слишком человеческими и унизительными понятиями, без рассуждений приняли всё изобретения духовенства, преподносимые им как наиболее надежные средства к достижению божьих милостей и отвращению божьего гнева. Священники всегда выполняли обряды, которые они придумывали по собственной религиозной системе и в своих собственных интересах; а невежда слепо шел за ними на поводу. Привычка сроднила его с обычаями, о которых он никогда не размышлял; традиции он превратил в долг, передаваемый из поколения в поколение, от отцов к детям. Не успеет родиться ребенок, как его уже заставляют особым образом складывать ручонки и учат молиться; заставляют лепетать на его детском языке непонятные формулы, адресованные богу. Еще на руках кормилицы его приносят в храм, где его глаза приучаются к зрелищам, церемониям, таинствам, в которых он не сможет ничего понять даже и в зрелом возрасте. Если, когда он вырастет, его кто-нибудь спросит о мотивах его поведения или захочет узнать, почему отправление тех или иных обрядов он считает своим долгом, он сможет только ответить, что его с детства приучали чтить обычаи, которые, по-видимому, священны, раз они ему непонятны. Если кто-нибудь попробует разубедить и отучить его от этих нелепых привычек, он либо откажется слушать, либо рассердится на непрошенного просветителя, который осмеливается оспаривать представления, с детства укоренившиеся в его мозгу; всякий, кто пожелает вернуть его к здравому смыслу и будет осуждать бессмысленные закоренелые привычки, покажется этому человеку странным или безумным, и он оттолкнет его как безбожника и святотатца, потому что именно так его научили называть всякого, кто не придерживается той же традиции или не связывает таких же самых представлений с предметами, которых он в должной мере не изучил. В какой бы ужас пришел каждый набожный христианин, если бы ему сказали, что всякая молитва бесполезна! Каково было бы его изумление, если бы ему доказали, основываясь на принципах его же религии, что заученные им с детства молитвы не только не угодны богу, а даже оскорбительны! Действительно, если бог все знает, ему совершенно не требуется напоминаний о нуждах его любимых созданий. Если бог — наш отец, исполненный нежности и доброты, неужели мы должны ежедневно просить его о хлебе насущном? Если этот всеблагой бог предвидит все нужды своих детей и знает их гораздо лучше, чем они сами, как может он требовать, чтобы ему докучали просьбами об удовлетворении этих нужд? Если бог неизменен и мудр, как может его же творение заставить изменить его божественное намерение? Если этот бог справедлив и благ, как можно его оскорблять просьбой не вводить нас в искушение? Вы видите, сударыня, как мало христиан, отдающих себе отчет в том, что они говорят, произнося ежедневно молитву, которую якобы продиктовал им сам бог. Вы видите, что «Отче наш» содержит массу бессмыслиц и нелепых понятий, совершенно противоположных тем идеям, которые христианин должен иметь о своем боге. Если его спросить, зачем он без конца повторяет бессмысленные слова, над которыми никогда не задумывался, он сможет только ответить, что родители с детства учили его так складывать руки и повторять фразы, в которых он никогда ничего не понимал; он добавит, что в течение всей жизни священники уверяли его, будто это самая святая молитва, при помощи которой легче всего стать угодным небесному отцу. Точно так же должны мы судить и о множестве прочих молитв, постоянно рекомендуемых нашими богословами. По их словам, чтобы угодить богу, человек должен все время проводить в просьбах и молитвах, пока не наскучит богу и таким образом не добьется желаемого. Если бог добр, если он заботится о своих творениях, если ему известны их нужды, бесполезно просить его о чем бы то ни было; если бог не может изменять своих намерений, бессмысленно надеяться повлиять на его замыслы; если бог мудр, он лучше людей знает, что им нужно; если бог способен оскорбляться, он должен отклонять молитвы, порочащие его благость, справедливость и бесконечную мудрость. Но почему же священники без конца проповедуют необходимость молитв? Потому что при помощи молитв они поддерживают в умах нужные им самим настроения и представления. Они изображают бога как недоступного повелителя, трудно поддающегося уговорам; сами же они играют роль его министров, придворных и фаворитов; они становятся посредниками между невидимым владыкой и его земными подданными; они берут плату за свое могущественное заступничество; они молят бога за народы и, выполняя эту мало обременительную обязанность, требуют себе почестей и вознаграждения, словно приносят реальную пользу обществу. Именно необходимостью молитвы и оправдывают они существование духовенства, монахов, монахинь, главная обязанность которых — воздевать к небу праздные руки и вымаливать для народа милости божьи; без этого бог не додумался бы облагодетельствовать свои излюбленные творения и посылал бы им одни наказания и бедствия. Молитвы священников считаются панацеями от всех бед. Во всех несчастьях народы прибегают к своим духовным пастырям; последние же общими силами используют в своих интересах всякое общественное бедствие; тут-то они сторицей вознаграждают себя за все ходатайства перед всемогущим. Не зная природы и ее неизменных законов, люди рассматривают все, что их огорчает и волнует, как результат божьего гнева; особенно болезни, от которых они не могут никакими средствами излечиться, кажутся им проявлением сверхъестественного или божественного могущества и гнева божия; бог, называемый ими благим, почему-то любит иногда причинять людям вред; им кажется при этом, что их заботливый отец проявляет свою немилость, нарушая все законы природы; справедливый бог наказывает иногда людей, которые не могут даже догадаться, чем они навлекли на себя божественное возмездие. И тогда в отчаянии люди прибегают к священникам, которые всегда умеют найти причину божьего гнева; они говорят, что бог был оскорблен, что им пренебрегли, что он требует молитв, приношений, жертв; что за свое умиротворение бог будто бы желает большего внимания к своим служителям, большего послушания, больших воздаяний. Они грозят народу, что в противном случае виноградники вымерзнут, наводнения затопят поля, что чума, голод, войны и эпидемии опустошат землю; а если эти бедствия действительно приходят, то, чтобы от них избавиться, священники снова требуют бесконечных молитв. Если бы страх и ужас не мешали рассуждать, люди поняли бы, что и зло и добро — лишь неизбежные следствия естественных законов природы; они увидели бы, что мудрый и неизменный бог может действовать только в согласии с законами, творцом которых он признается. Они узнали бы, что бедствия, недороды, болезни, эпидемии и смерть так же неизбежны, как благополучие, изобилие, здоровье и жизнь. Люди признали бы, что войны, неурожаи, голод оказываются часто следствием человеческой неосторожности; они примирились бы с несчастьями, которых нельзя избежать, и постарались бы отвращать бедствия, предупредить которые в человеческих силах; люди нашли бы простые и естественные способы помочь себе в бедствиях и разуверились бы в сверхъестественных средствах и бесполезных молитвах; если бы люди отказались от религиозных предрассудков, опыт многих веков доказал бы им несостоятельность и бесплодность их упований на помощь свыше. Однако это подорвало бы благополучие священников; они попросту стали бы ненужными, если бы люди убедились в безрезультатности молитв, в бесплодности совершаемых обрядов, в никчемности всего мишурного культа, отдающего человечество во власть духовенства. Священники всегда будут стараться опорочить всех, кто попытается дискредитировать их лавочку. Они будут запугивать слабые души страшными представлениями о мстительном божестве; они запретят рассуждать и, затмив человеческий разум, превратят людей в безропотных исполнителей своих самых нелепых, самых неразумных и противоречивых предписаний. Надо надеяться, однако, что придет время, когда люди откажутся от навязанного им культа, от бессмысленных, ненужных и даже вредных обрядов и перейдут к выполнению и соблюдению обязанностей, гораздо более важных и существенных. Священники знают, что человек не рассуждает, когда ему приходится туго; поэтому они уверены в человеке, когда он в беде; если же он не чувствует себя несчастным, они будут угрожать ему и внушать страх перед воображаемыми грядущими несчастьями. Сударыня, если вы захотите без предубеждения взглянуть на так называемые обязанности, возлагаемые на нас религией, вы убедитесь, что эти обязанности нужны и выгодны только священникам, что они совершенно бесполезны богу и обществу, а для последнего часто и гибельны. Какую пользу может принести семье набожная мать, которая проводит время в молитвах, посте, размышлениях и одиночестве, пренебрегая ради этих пустых занятий своими прямыми обязанностями, и, оторвавшись от своих благочестивых упражнений, вносит в общество раздражение и тоску, почерпнутые из таинственных собеседований с духовником. Разве ее муж, ее дети, ее слуги будут довольны, видя, что их участь зависит от женщины, теряющей все свое время в молитвах и благочестивых размышлениях, которые развивают ее придирчивость, раздражительность и меланхоличность? Разве не лучше, чтобы отец или мать семейства с должной заботой занимались хозяйством или домашними делами, столь часто пренебрегаемыми в особенности знатными людьми, вместо того, чтобы выслушивать обедни, бегать по проповедям, размышлять над непостижимыми тайнами, замыкаться в уединении и предаваться никому не нужным благочестивым упражнениям? В стране, где вы, сударыня, живете, есть много святош, сидящих по уши в долгах; их состояние расстроено, так как у них нет времени навести порядок в собственных делах. Вечно копаясь в своей совести, они не занимаются ни воспитанием детей, ни устройством имущественных дел, ни уплатой долгов. Иной человек приходит в отчаяние оттого, что пропустил обедню, между тем допускает, чтобы в его передней годами просиживали какие-нибудь злополучные кредиторы, разорившиеся столько же по небрежности, сколько и по злой воле своих должников. Согласитесь, сударыня, что, приняв все это во внимание, нельзя не признать, что набожность никогда не ведет к добру. А что вы скажете о наших бесчисленных праздниках? Разве не приносят они очевидный ущерб обществу? Разве не равны все дни в глазах предвечного? Могут ли быть при дворе небесного владыки неприсутственные дни? Много ли чести богу, если какой-нибудь ремесленник или торговец бездельничает вместо того, чтобы зарабатывать на хлеб семье, и сначала теряет время по церквам, а потом сорит деньгами по кабакам? Мне скажут, что человек должен иметь отдых. Кто же может помешать ему отдохнуть, когда он почувствует усталость? Но лучше работать, чем болтаться по церквам и распевать латинские песнопения или слушать проповеди, в которых невозможно ничего понять. Иной считает грехом работать в праздник и вместе с тем со спокойной совестью предается пьянству и в одно воскресенье спускает весь свой недельный заработок. Но духовенству выгодно, чтобы все лавочки были закрыты, когда они открывают свои; потому-то, разумеется, и необходимы праздники. Можно ли придумать что-либо более противоречащее и несообразное с бесконечными благостью и мудростью бога, чем посты и лишения, которые предписывает нам религия; или умерщвление плоти, покаяния и самоистязания, которые она возводит в добродетель? Что сказать об отце, посадившем своих детей за обильный стол с условием, что они не притронутся ни к одному блюду, которое возбудит их аппетит? Можно ли допустить, чтобы всеблагой бог ревновал свои творения к самым невинным удовольствиям, услаждающим их жизнь; или что этот бог создал хорошие вещи только затем, чтобы искушать людей, запретив их употребление? Христианская религия, по-видимому, приговаривает нас к мукам Тантала (1). Если верить большей части предрассудков, то бог оказывается самым своенравным и ревнивым повелителем, забавляющимся искушением своих рабов, любящим дразнить их аппетиты и ревнующим их ко всем радостям, для которых они созданы. В каждой стране немало безумцев, ставящих себе в заслугу борьбу со своей природой и умерщвление плоти; они считают своим долгом отказывать себе в удовлетворении насущных потребностей и мучить себя, чтобы угодить богу. Люди считают, что они обезоружат божий гнев и предотвратят небесную кару, подвергая себя истязаниям в угоду владыке, который всегда жаждет жертв. Эти бесчеловечные, фанатические, безумные представления особенно присущи христианству, чей бог настолько жесток, что пожелал страданий и смерти своего невинного сына. Если бог, непричастный никакому греху, сам подверг себя страданиям и мукам, нет ничего удивительного в том, что грешные люди считают своим долгом подражать ему и изобретают всевозможные способы сделать себя несчастными. Вследствие этих зловещих верований пустыни в былые времена оказались населенными толпами фанатиков, которые отказались от всех радостей жизни и заживо погребли себя, надеясь заслужить небесное блаженство; которые истязали себя самым жестоким образом, становясь совершенно бесполезными для своего отечества. Вследствие этих ложных представлений, превращающих бога в дикого и безумного тирана, среди нас еще до сих пор находятся люди — мужчины и женщины,— которые на всю жизнь обрекают себя на скуку, покаяние, печаль и слезы и изощряются в изобретении и совершенствовании способов самоистязания. Но гордыня и корыстолюбие духовенства находят себе пищу даже в этих самоистязаниях; самые суровые монахи завоевывают славу благодаря диким пыткам, которые их орден предписывает им для умерщвления плоти; монахи знают, что всеми этими фокусами они заработают почет у легковерных невежд, воображающих, что люди, добровольно подвергающие себя мучениям и истязаниям, должны быть святыми. Такие фанатики-монахи приносят себя в жертву гордыне и честолюбию всего духовенства, живущего в роскоши и изобилии в то время как ради него несколько честолюбивых безумцев морят себя голодом. Сколько раз, сударыня, я видел вас растроганной воспоминаниями о бедных монахинях, которые добровольно приговорили себя к пожизненному заключению! В порыве ли молодого энтузиазма или по принуждению бесчеловечных родителей, эти девушки соглашаются до самой могилы терпеть строжайшее уединение. Они беспрекословно должны подчиняться произволу настоятельницы, которая в проявлениях жестокого самовластия находит утешение в собственном затворничестве; вы наблюдали этих несчастных девушек, вынужденных навсегда отречься от собственной воли и ежеминутно сносить жестокий деспотизм, которому им поневоле приходится подчиняться вследствие данного когда-то рокового обета. Все наши монастыри представляют собой отталкивающее сборище фанатиков, удалившихся от общества и посвятивших свою жизнь унылым стараниям сделать себя несчастными; эти люди объединились только затем, чтобы отравлять друг другу жизнь; они вообразили, что для того, чтобы заслужить рай, они должны еще на земле пройти через все муки ада. Если религия и не всех христиан призывает к столь высоким подвигам самосовершенствования, то все же каждому верующему она вменяет в обязанность страдать и умерщвлять плоть; церковь предписывает всем своим чадам лишения, воздержание, посты; святоши воображают, что они угодны богу, если в точности выполняют все скучные обряды, все мелочные и ребяческие ритуалы, которые наши священники выдумали, по-видимому, только для того, чтобы испытывать терпение и послушание своей паствы. В самом же деле, какое смехотворное представление должны иметь о боге люди, со всей наивностью считающие, что богу не безразлично, какая пища попадает в их желудок; люди, убежденные, что бог может прийти в плохое настроение, узнав, что мы съели говядины или телятины, и обрадоваться оттого, что мы удовольствовались бобами и рыбой! По правде сказать, сударыня, священники, стремящиеся внушить нам самые величественные представления о боге, по-видимому, часто позволяют себе забавляться, низводя его до полного ничтожества! Жизнь истинного христианина или святоши наполнена бесконечным множеством затруднительных обрядов и правил, с которыми можно было бы еще, пожалуй, примириться, если бы они приносили хоть какую-нибудь реальную пользу обществу. Но общественная польза меньше всего беспокоит наших священников; они стремятся только сделать из людей рабов, безропотно и слепо выполняющих все их капризы, выдаваемые за повеления премудрого божества; они хотят только, чтобы эти рабы были достаточно тупы и относились ко всем обрядам как к божественным мистериям, а тех, кто их в точности выполняет, считали бы избранниками всевышнего. К каким результатам приводит, например, воздержание от мясной пищи, проповедуемое христианами, хотя некоторые другие вероучения с полным основанием считают это предписание смехотворным? Легко заметить, что это требование, открыто пренебрегаемое богатыми, тягостно и разорительно для бедняков, которые вынуждены дорого платить за нездоровую пищу, не восстанавливающую сил изнуренных трудом людей. К тому же разве сами священники за деньги не освобождают богачей от выполнения церковных правил? Они словно только затем и умножают без того многочисленные обряды, обязанности и ограничения, чтобы иметь основания уличать нас в их невыполнении и опять-таки извлекать выгоды из наших мнимых проступков. Чем внимательнее мы будем изучать религию, тем больше будем убеждаться, что ее единственная цель — благополучие духовенства. Все положения и предписания религии словно нарочно сводятся к тому, чтобы мы убедились в необходимости духовенства и нашего подчинения его фантазиям; чтобы мы считали себя вынужденными работать для его возвеличения и содействовать его обогащению. Священники предписывают неудобовыполнимые вещи, требуют от нас недостижимого совершенства только для того, чтобы мы на каждом шагу преступали их законы и повеления; этим способом они порождают в слабых душах укоры совести и страдания, от которых охотно соглашаются нас избавить за известную мзду. Всякий святоша вынужден непрестанно следить за собой; он всегда недоволен собственным поведением и укоряет себя; ему поминутно нужен священник, чтобы искупить мнимые проступки, преувеличиваемые его воображением; при этом обязанности, которые он считает наиболее важными в жизни, и проступки, в которых он себя укоряет, редко имеют какое-либо значение для общества. При помощи целой серии религиозных предрассудков священники отравляют и развращают слабые умы святош, которые считают себя глубоко провинившимися, если не выполнят какого-либо бесполезного обряда, и которые вместе с тем, не сморгнув, в состоянии совершить действительно вопиющую несправедливость, сочинить или распространить злостную клевету — одним словом, согрешить против человечества; святоши обычно стремятся угодить только богу и мало заботятся о том, чтобы сделать добро людям и помочь ближним. В самом деле, какая реальная польза обществу от многочисленных молитв, постов, воздержания, лишений, от размышлений и аскетизма, которым религия придает такое большое значение? Дают ли хоть какие-нибудь реальные блага все эти таинственные обряды? Может ли самое тщательное соблюдение их усмирять страсти, исправлять пороки, наделять людей добродетелями? Разве мы ежедневно не встречаем таких святош, которые сочли бы себя преступниками, если бы пропустили обедню, съели бы в пятницу цыпленка или не пошли на исповедь, и которые вместе с тем позволяют себе бесконечное количество проступков и бывают несправедливы и жестоки? Обряды, соблюдение которых святоши считают своим главным долгом, обычно только заслоняют истинные моральные обязательства человека; святоши редко отличаются добродетелями: довольствуясь выполнением религиозных предписаний, они мало заботятся о прочих своих обязанностях и почитают себя божьими избранниками, не нуждающимися в хорошем отношении ближних, которое они и не стремятся заслужить. Вся жизнь святоши проходит в точном выполнении обязанностей, совершенно безразличных богу, неудобных и обременительных для него самого и бесполезных для других; он воображает себя в высшей степени добродетельным, если в точности выполнил предписанные религией правила и обычаи; если он размышлял над тайнами, в которых ничего не смыслит; если он убивал драгоценное время на вещи, совершенно ненужные с точки зрения здравомыслящего человека; одним словом, если он проявлял евангельские или христианские добродетели, в которых, по наставлению церкви, и заключается вся мораль. Я рассчитываю поговорить об этих добродетелях в следующем письме и доказать вам, что большинство их полностью противоречит нашим представлениям о боге, что они бесполезны для нас самих и часто опасны для других. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ВОСЬМОЕ. (О евангельских добродетелях и о христианском совершенствовании). Если верить, сударыня, нашим богословам, мы должны быть убеждены, что возвышенностью и красотой моральных догм христианская религия превосходит и философию и все другие религии; по их словам, слабый человеческий разум никогда не смог бы вообразить более здоровой морали, более героической добродетели, более полезных обществу правил поведения. Мало того: все добродетели, известные язычникам и культивируемые ими, считаются нашими священниками добродетелями ложными; они не только не заслуживают ни нашего уважения, ни благоволения всемогущего, но достойны всяческого презрения; в глазах же всевышнего эти добродетели — просто смертные грехи. Другими словами, христианская мораль — мораль священная, и предписываемые ею правила поведения настолько возвышенны, что их мог выработать только сам бог. В самом деле, если божественным мы считаем то, чего люди не могут ни постичь, ни исполнить; если под божественными добродетелями подразумеваются такие качества, о назначении и пользе которых человеческий ум даже и догадаться не в состоянии; если под божественными совершенствами имеют в виду свойства, чуждые смертным или даже противоречащие всему, о чем они могут составить себе представление,— то, действительно, нельзя не согласиться с тем, что христианская мораль божественна; можно, во всяком случае, с уверенностью сказать, что она не имеет ничего общего с моралью, нужной человеку, и что христианские правила поведения могут часто только запутать все наши представления о добродетели. В соответствии с нашим слабым разумением и здравым смыслом мы понимаем под добродетелью естественные качества, способствующие счастью и пользе человеческого общества, в котором мы живем; применяя эти добродетели к нашим ближним, мы тем самым побуждаем их в свою очередь способствовать нашему благополучию. В христианской же религии добродетелью называются такие качества, которыми невозможно обладать без помощи сверхъестественной благодати; эти качества оказываются бесполезными и обременительными для нас самих и для всех живущих с нами в этом мире. Христианская мораль— поистине мораль загробного мира. Истинных христиан можно сравнить с тем философом древности, который постоянно созерцал звезды и однажды упал в колодец, не заметив его у себя под ногами. Вся христианская мораль сводится к тому, чтобы отвратить человека от земли и привязать к небу; эта мораль ничуть не заботится о человеческом счастье в здешнем мире; мир этот для христианина — только кратковременная юдоль, только переходная ступень к другому, прекраснейшему миру, о котором он не имеет никакого представления. Мало того: лучшим способом, ведущим к блаженству в этом неведомом мире, по христианскому вероучению, считается несчастье, страдание в здешнем, известном нам мире; чтобы наиболее прямым путем достичь царствия небесного, человек должен целиком отказаться от рассуждения и подобно слепцу идти на поводу у священников. На этих-то принципах и зиждется христианская мораль. Теперь перейдем, сударыня, к разбору самих добродетелей, служащих основой христианской религии. Эти добродетели называют божественными, и нас уверяют, что не обладающий ими не может быть угоден богу. Первая из этих добродетелей — вера. Согласно учению богословов, вера — дар божий; это сверхчеловеческая добродетель, дающая нам твердую веру в бога и во все, что он по своей благости явил людям, даже если наш разум и не постигает этого. Вера, говорят нам, основана на слове бога, который не может ни обмануть, ни обмануться сам; таким образом, вера предполагает слово божье, обращенное к людям; но кто же свидетельствует о том, что бог говорил людям? Священное писание. Кто уверяет нас, что в священном писании содержится слово божье? Наши священники, объединившиеся в организацию, именуемую церковью. А кто же нас заверяет, что бог не может и не хочет нас обманывать? Священное писание, свидетельствующее непогрешимость церкви, причем церковь в свою очередь свидетельствует истинность писания. Отсюда со всей очевидностью следует, что вера — не что иное, как слепое доверие к священникам, по слову которых мы должны принять учение, недоступное нашему пониманию. Нам, правда, говорят о чудесах, якобы подтверждающих святость писания, но истинность этих чудес засвидетельствована опять-таки все тем же писанием. Что касается самих чудес, то я уже достаточно убедительно доказал их невозможность. С другой стороны, как мне кажется, сударыня, я уже доказал вам и полную невозможность для человека убедиться в том, чего не в состоянии понять его ум; проделанный нами разбор книг, называемых у христиан священными, должен был убедить вас в том, что премудрый, всеблагой, всевидящий, правый и всемогущий бог не мог быть их автором. Таким образом, верить по-настоящему мы не в состоянии, и то, что мы называем верой, есть лишь безрассудное, слепое доверие к догмам, выдуманным священниками, которые убедили нас с самого раннего детства в необходимости присоединяться к мнениям, выгодным и нужным им самим. Могут ли, однако, сами священники верить в то, что они проповедуют, как бы ни были они заинтересованы в тех убеждениях, которые стараются привить нам? Нет, конечно. Они такие же люди, как и мы, обладают теми же органами чувств, и так же, лак и мы, не могут быть убеждены в вещах, непостижимых для всего остального человечества. Если бы у них были какие-либо дополнительные органы восприятия, мы, допускаю, могли бы представить себе, что они способны понимать то, чего не понимаем мы; но так как ничто не подтверждает, что они обладают таким преимуществом, мы вправе заключить, что их вера, как и вера всех прочих христиан, не что иное, как слепое и малоразумное исповедание идей, унаследованных ими без критики от предшественников; они никак не могут твердо верить в те вещи, в которых не в состоянии быть глубоко убежденными, поскольку эти вещи не подтверждаются никакой очевидностью и потому неправдоподобны. Нам, конечно, скажут, что вера или способность верить в невероятные вещи есть дар божий и что такую веру может почувствовать лишь тот, кто удостоен этой милости. Тогда я отвечу, что человеку следует терпеливо ждать, когда бог соблаговолит наделить его этой способностью, о которой мы не имеем представления, потому что ни легковерие, ни глупость, ни безрассудство не могут считаться благодатью, ниспосланной богом, олицетворяющим разум. Если бог бесконечно мудр, ему не может льстить поклонение невежд и глупцов; если бы вера была божественной благодатью, она, очевидно, представляла бы собой способность видеть вещи другими, чем они есть на самом деле или чем их создал бог; сотворенный богом мир, вся природа оказалась бы только миражем, не соответствующим никакой реальности. Чтобы поверить, что Библия — творение божье, человек должен отказаться от всех представлений, которые он составил о боге; чтобы поверить, что один бог заключает в себе трех богов и что три бога составляют одного, надо пренебречь всеми законами разума и признать, что мы не можем опираться на очевидность в здешнем мире. Итак, сударыня, мы вправе подозревать, что так называемая божья благодать, или сверхъестественный дар, в действительности лишь глубочайшее ослепление, безрассудное легковерие, рабское подчинение чужим убеждениям, тупое невежество, заставляющее нас без критики принимать на веру слова священников; именно эти свойства и заставляют нас присоединиться к мнениям людей, так же, как и мы, мало убежденных в реальности того, во что они верят. И, наконец, людей, непрестанно внушающих мысль о необходимости добродетели, способной извратить наши самые простые и ясные представления о добре, мы можем без большого риска заподозрить в намеренном ослеплении человека и в заведомой лжи. Только такой вывод мы, действительно, и можем сделать из поведения наших священников; эти пастыри очень скоро забывают, что сами убеждали нас, будто вера — дар божий, выражение его благодати, которою он по капризу наделяет того, кто ему понравится, и которой лишает неудачника; забыв об этом, они набрасываются на тех, кого бог не удостоил веры, проклинают их и, если могут, прилагают всяческие усилия к их истреблению. Таким образом выходит, что еретики и неверующие оказываются в ответе за то, что они не удостоились благодати; в этом мире их наказывают, так как бог лишил их способов и средств проникнуть в лучший мир. Недостаток веры — это в глазах священников и святош самое тяжкое преступление; именно за отсутствие веры безумные и непоследовательные люди подвергали себе подобных самым жестоким, бесчеловечным преследованиям и пыткам; ведь вам должно быть известно, сударыня, что в тех странах, где церковь пользовалась наибольшим авторитетом, людей, не обнаруживавших требуемой дозы этой добродетели, с величайшим милосердием сжигали на кострах. Если мы поинтересуемся причинами столь несправедливого и безрассудного поведения, нам скажут, что вера — самая необходимая добродетель, что она имеет огромное значение для нравственности, что человек, не имеющий веры,— человек дурной и опасный. Но от человека ли зависит иметь или не иметь веру? Может ли человек быть господином своих мыслей? Разве от нас зависит находить бессмысленным то, что наше суждение признает противоречащим разуму? Разве мы были в состоянии в детстве воспротивиться тем впечатлениям, представлениям и мыслям, которые внушали нам родители и учителя? И, наконец, существует ли человек, который мог бы похвастать истинной верой или полным убеждением в непостижимых тайнах и невероятных чудесах, преподносимых нам религией? А в таком случае, каким же образом вера может улучшить нравы? Если вера основывается только на словах, а не на действительном убеждении, какую же роль могут играть божественные добродетели в жизни общества? А если все-таки допустить возможность истинной веры, то какая связь может быть между темными и никому не понятными идеями и очевидными обязанностями, возлагаемыми на каждого человека его разумом, его прямыми интересами и благом всего общества? Неужели же для того, чтобы осознать свой долг быть справедливым, добрым и терпимым, мне так уж необходимо веровать в троицу, в вочеловечение Христа и евхаристию, во все басни Ветхого завета? Разве дикие события, описываемые Библией и столь противоречащие всем представлениям, которые я должен бы иметь о боге, исполненном справедливости, мудрости и благости, не способствуют в гораздо большей мере развитию во мне пороков, чем добродетелей? И неужели же потому, что я не чувствую пользы и смысла непонятных мне таинств или странных и обременительных обрядов, предписываемых религией, я могу оказаться менее достойным гражданином, чем те, кто преследуют, пытают и истребляют людей, имеющих несчастье думать и мыслить иначе, чем они? Не естественнее ли и не очевиднее ли предположить, что человек, якобы обладающий живой верой и слепо убежденный в вещах, противных разуму, должен быть и более безрассудным и более злым, чем человек, чуждый роковым предубеждениям? Неужели же человек, порабощенный священниками и в угоду им заглушивший в себе голос разума и природы, готовый якобы по приказу их бога на любое преступление, нужнее и полезнее обществу, чем человек, отказывающийся верить, что бог мог требовать преступлений и злодейств? Мне скажут, что вера нужна для морали, что без нее у нас нет достаточного побуждения воздерживаться от преступлений и оставаться верными добродетели, требующей иногда тяжелых жертв. Одним словом, нас станут уверять, что без убеждения в существовании бога — мстительного и злопамятного — ничто в этом мире не может заставить людей выполнять долг. Вы, конечно, чувствуете, сударыня, всю лживость этих претензий, придуманных священниками, уверяющими нас, что религия насущно необходима обществу. Чтобы их опровергнуть, достаточно вспомнить об истинной природе человека, о его естественных интересах, о целях всякого общества. Человек — существо слабое, каждую минуту нуждающееся в помощи и поддержке. Для самосохранения и для того, чтобы быть приятным окружающим, человек может заинтересовать в собственном существовании других людей только в зависимости от своего к ним отношения; поведение, привлекающее к нему интерес и симпатии общества, называется добродетельным; поведение, отталкивающее общество, называется преступным; то же поведение, которое вредит самому человеку, называют порочным. Таким образом, человеку стоит взглянуть на самого себя, чтобы понять, что его счастье зависит от его поведения по отношению к другим людям, что его даже самые тайные пороки могут привести к гибели, что его преступления неизбежно вызовут к нему отвращение и презрение окружающих, которые со всей очевидностью необходимы ему для собственного же счастья. Одним словом, воспитание, общественное мнение и законы скорее научат человека его обязанностям, чем иллюзорные представления религии. Всякому человеку свойственно чувство самосохранения; опыт показывает, что он должен делать и чего избегать, чтобы достичь благополучия; и для человека совершенно естественно следовать этому опыту и избегать всех крайностей, которые могли бы повредить его здоровью или угрожать его жизни; человек запретит себе все наслаждения, последствия которых могли бы сделать его несчастным; он согласится на жертвы, если они окажутся необходимы, чтобы добиться благ более реальных и ценных, чем те, которыми он жертвует в данный момент. Таким образом, человеку нетрудно понять свои обязанности по отношению к самому себе и к другим. Вот вам, сударыня, в немногих словах все принципы всякой истинной морали; они основаны на природе человека, на достоверном опыте, на общечеловеческом разуме. Законы этой морали для нас обязательны, потому что результаты нашего поведения так же естественно неизбежны, как неизбежно падение камня, когда никакое препятствие не останавливает его движения. Человека, который делает добро, совершенно неизбежно и необходимо будут предпочитать человеку, делающему зло. Все богословские представления ничего не смогут прибавить к уверенности всякого здравомыслящего человека в этой истине; он будет воздерживаться от причинения вреда другим и себе самому; он найдет в себе достаточно силы, чтобы делать добро, если захочет упрочить свое счастье и заслужить то отношение к себе, без которого общество не имело бы для него никакой прелести. Вы видите, сударыня, что вера никоим образом не может содействовать исправлению нравов; вы, конечно, понимаете, что никакие сверхъестественные представления ничего не прибавляют к тем обязанностям, которые возлагаются на человека самой природой; напротив, чем более невразумительны и непостижимы религиозные представления, тем более они отвращают нас от природы и здравого смысла, голос которого никогда не может обмануть нас, если мы захотим к нему прислушаться. Если мы поищем без предубеждения причины бесконечных зол, от которых страдает общество, мы увидим, что источником их служат злополучные религиозные идеи, которые, одурманивая человека, приводят его в состояние экстаза, фанатического исступления, бреда и делают его слепым, безрассудным врагом самому себе и другим. Тиранический, пристрастный и жестокий бог никогда не сможет сделать своих приверженцев людьми добрыми и справедливыми. Священники, запрещающие нам руководствоваться разумом, могут превратить нас только в существа безрассудные, готовые воспламениться любой страстью, какую им вздумается нам внушить. Их цель в том и состоит, чтобы сделать нас такими. Они хотят, чтобы мы пожертвовали для них своим разумом, потому что этот разум способен восстать и разрушить их грандиозные замыслы. Вера только и полезна священникам, потому что она готовит отупевших рабов, из которых они делают все, что захотят, и которые превращаются в орудия их страстей. Вот откуда такое рвение, такая страстная пропаганда веры; вот истинная причина враждебности священников к науке и ко всем, кто отказывается подчиниться их власти; вот почему везде, где только возможно, священники огнем и мечом — это испокон веков их лучшие аргументы — учреждают деспотическую власть веры, то есть собственную власть. Все это должно вам доказать, сударыня, как мало пользы извлекает общество из этой сверхъестественной веры — первой добродетели наших богословов. Она бесполезна и богу, которому для того, чтобы убедить людей, вполне достаточно только захотеть этого. Она недостойна премудрого бога, чья речь должна быть сообразна с разумом, которым он наделил человека. Она недостойна праведного бога, который не может требовать от людей убеждения в том, чего они не в состоянии понять; она уничтожает самое существование бога, требуя от нас вещей, совершенно противоречащих нашим представлениям о божестве. Что же касается морали, то она настолько священна и необходима — и сама по себе и в связи с человеческой природой,— что никакая вера ничего к ней прибавить не может; а вместе с тем, вера бесполезна и даже опасна для общества, в котором под предлогом ее требований нередко происходят глубочайшие потрясения и даже самые реальные преступления. И, наконец, вера противоречит своим собственным принципам, потому что заставляет принимать непостижимые вещи, несовместимые с теми представлениями, которые мы получаем из нее же самой, как мы в этом убедились при разборе священных книг. Кому же нужна вера? Она нужна всего лишь немногим людям, пользующимся ею для порабощения человечества; она нужна им для того, чтобы заставить народы неустанно работать ради их величия, их власти, их благополучия. Счастливы ли эти народы оттого, что они обладают верой или слепым доверием к своим священникам? Конечно же нет; среди этих народов мы не видим ни более высокой нравственности и добродетелей, ни развития наук, ни счастья; напротив, мы наблюдаем, что в стране, где церковь пользуется наибольшей властью, народ всегда и более испорчен, и более несчастен. Надежда — вторая христианская добродетель — утешает нас в страданиях, причиняемых верой; надежда требует от нас твердого убеждения в том, что все, кто веровал, то есть все, кто подчинялся священникам, в награду за это будут вкушать невыразимое блаженство в загробном мире. Таким образом, надежда основывается на вере, а вера зиждется на надежде. Вера предлагает нам надеяться на то, что она сама нам обещает. На что же мы все-таки должны надеяться? А это, видите ли, блага невыразимые, то есть такие, которые нельзя выразить никакими словами. Стало быть, мы никоим образом и не можем знать, на что надеемся; но тогда мы спросим: как можно надеяться или хотя бы желать того, чего не может выразить язык? Как можно непрестанно говорить нам о вещах, о которых в то же время сообщается, что они непостижимы и невыразимы? Мы видим, что надежда так же мало обоснована, как и вера; разрушая веру, мы неизбежно уничтожаем надежду. Какая же, однако, польза людям от надежды? Нам скажут, что она побуждает к добродетели, помогает сносить превратности судьбы, утешает верующих людей в горе и страданиях. Но как же можно ободрить, поддержать, утешить какими-то неясными, туманными понятиями, не дающими никаких достоверных представлений? Как бы там ни было, ясно, что надежда нужна опять-таки священникам, чтобы выпутываться из затруднений каждый раз, как им приходится оправдывать бога в его несправедливостях и жестокостях по отношению к своим избранникам. К тому же, несмотря на все прекрасные доктрины, священники, сознавая невозможность доставить народам счастье, которое они им беспрестанно сулят при условии веры в бога, и понимая, что ложные представления религии и церковные распри несут народам только несчастья и страдания,— священники уверяют, что человек создан не для этого мира, что его отчизна на небесах и что именно там он испытает счастье, о котором пока не имеет никакого представления. И, наконец, подобно шарлатанам, старающимся развлечь больных, чье здоровье они разрушили своими снадобьями, священники, не будучи в состоянии действительно помочь, с немалой выгодой торгуют надеждами и посулами. Священники, как и многие лекари, сначала расстраивают наше здоровье, внушая нам страхи и ужасы, а затем утешают нас надеждами, продаваемыми на вес золота. В этой коммерции и заключается всякая религиозная система. Третья божественная добродетель — любовь; она предполагает, что мы должны любить превыше всего бога, а затем наших ближних — как самих себя. Однако, чтобы проповедовать любовь к богу, религии следовало бы сделать его достойным любви. По правде же, сударыня, мы вправе спросить, заслуживает ли христианский бог нашей любви. Можно, ли испытывать что-нибудь, кроме отвращения, к пристрастному, своевольному, жестокому, мстительному, ревнивому и кровожадному тирану? Можно ли искренне любить существо, самое страшное из всех, какие мы знаем? Как любить бога живого, способного приговорить к вечным мучениям свои творения, которые могут только трепетать от ужаса при одной мысли о возможности попасть в его руки? Понимают ли наши богословы, что они говорят, называя страх божий страхом сыновним, то есть чувством, вызванным и продиктованным любовью? Не должны ли мы ненавидеть, проклинать варвара-отца, несправедливость которого простирается настолько, что он в состоянии покарать весь ни в чем не повинный человеческий род всего-навсего за какое-то яблоко, которое ему ничего не стоило помешать съесть? Что и говорить, сударыня, а любить превыше всего бога, характер которого, изображаемый в Библии, способен вселить лишь ужас,— невозможно. Если, как считают янсенисты (1), для достижения блаженства необходимо прежде всего любить бога, то мы не должны удивляться малому числу избранников, которые будут удостоены этого блаженства. Напротив, нужно думать, что мало кто сможет преодолеть в себе ненависть к такому богу; однако и этого, если верить иезуитам, вполне достаточно. Способность любить бога, из которого религия сделала ненавистнейшее существо, следует считать самой сверхъестественной из всех добродетелей, то есть наиболее противной природе! Очень трудно любить того, кого не знаешь; еще труднее любить того, кого боишься; любить же существо, которое нам изображают самыми отвратительными и отталкивающими красками, просто невозможно. Поэтому мы и должны признать, что, не обладая непостижимой, неведомой благодатью, о которой профаны не имеют ни малейшего Понятия, христианин в здравом уме любить своего бога не может; святоши, хвастающие таким счастьем, могут, конечно, и обманываться. Ведь они ведут себя, как низкие льстецы, которые в надежде ублаготворить отвратительного тирана либо показать свое смирение и тем смягчить его гнев, на людях притворяются и выражают свою неизменную любовь, ненавидя его в глубине души; иногда же они уподобляются экзальтированным мечтателям, внушившим себе какое-то сказочное представление о боге и не хотящим видеть тех его черт, которые характеризуют его как самое злое существо, не смотря на голословные утверждения о его доброте и справедливости. Самые искренние святоши похожи на женщин, пылающих безудержной страстью к любовнику, которого другие, не влюбленные в него, считают просто даже недостойным привязанности. Мадам де Севинье (2) говорила, что она любит бога как благородного человека, каких она еще не знала. Но благороден ли христианский бог? Если бы мадам де Севинье хоть немного только подумала о том портрете, который дают нам библия и богословы, она вряд ли могла бы любить оригинал. Что же касается любви к ближнему, то разве мы нуждаемся в религии, что сознавать, что наш долг быть благожелательными и любить себе подобных следует из самой человеческой природы? Ведь только давая другим ощутить свое расположение, мы можем пробудить в них; те чувства, которые нам бы хотелось, чтобы они питали к нам. Вполне достаточно быть просто человеком, чтобы претендовать на сердечное отношение всякого другого человека, не лишенного чувства гуманности и не урода. Кому лучше вас, сударыня, знакомо это чувство? Разве ваша участливая душа не испытывает на каждом шагу удовлетворения от облегчения чужих страданий? Вряд ли вы были бы в состоянии независимо от каких бы то ни. Было предписаний религии равнодушно смотреть на слезы и нужды вашего ближнего. Приносить людям счастье — не значит ли властвовать над их душами? Так наслаждайтесь же этой властью, продолжайте расточать вокруг себя добро и радость; вы обретете довольство собой и почерпнете удовлетворение в своих благодеяниях; вас благословят ваши близкие и принесут вам заслуженную дань привязанности, на которую имеют право все| добрые души. Не довольствуясь проповедью любви к ближнему, христианство предписывает также любить врагов; это изобретение приписывается самому сыну божьему; именно благодаря этой заповеди богословы ставят христианскую мораль выше всех этических систем античных мудрецов. Важно, однако, установить, применима ли эта заповедь в жизни; человек с возвышенной, благородной душой, конечно, может ставить себя выше всех оскорблений; забывать нанесенные обиды благородно, и человеку большого сердца естественно платить за зло добром и тем заставлять обидчика краснеть; но испытывать настоящую нежность к тем, кто стремится нам вредить, невозможно; эту заповедь любви к врагам, изобретением которой так гордится христианство, сами же христиане преступают на каждом шагу. Да и можно ли действительно любить тех, кто нас заставляет страдать? Властны ли мы радоваться собственному горю, с радостью получать оскорбления, любить людей, обходящихся с нами жестоко? Нет, конечно. Мы можем стойко и спокойно выносить страдания и неприятности, мы можем утешаться надеждой на небесное воздаяние; но в ожидании этих наград мы никак не можем испытывать искренней любви к злым существам, которым приписываем терзающие нас в данный момент страдания; в крайнем случае мы будем избегать таких людей, но это никак не может называться любовью. Хотя христианская религия и предписывает формально любовь к ближнему, любовь к врагам, прощение оскорблений, мы не можем не видеть, что все эти заповеди нарушаются и преступаются на каждом шагу теми людьми, которые их проповедуют и восхваляют. В особенности же никак не могут похвастать строгим выполнением этих замечательных предписаний сами священники. Правда, что всякого человека, не разделяющего их взглядов, они уже и не считают ни ближним, ни даже просто человеком. Поэтому-то, конечно, они и порочат, и гонят, и, где только могут, истребляют всех, кто им не нравится; мы не видим, чтобы они прощали своих врагов, — разве только в тех случаях, когда они просто не в состоянии отомстить. Правда, они уничтожают не собственных врагов, мстят не за собственные оскорбления, а за обиды, нанесенные богу, который, по-видимому, без их помощи не смог бы постоять за себя; кроме того известно, что враги священников странным образом оказываются всегда и врагами бога; у бога всегда общие интересы со своими земными министрами; и он, конечно, осудил бы своих служителей, если бы по малодушной снисходительности они стали прощать совместно с ним понесенные обиды и оскорбления. Священники, видите ли, проявляют жестокость, мстительность, бесчеловечность всегда только из религиозного рвения; они, конечно, не упустили бы случая прощать своих врагов, если бы не боялись, что их милосердный бог взыщет с них за излишнюю снисходительность. Надо любить бога превыше всего, а следовательно, его надо предпочитать своим ближним. Мы всегда принимаем к сердцу все, что касается тех, кого любим, и поэтому каждый истинный христианин не может не проявлять религиозного рвения и, если это нужно, даже не может не уничтожать своих ближних, когда эти ближние своими делами или помыслами оскорбляют бога. Равнодушие в таких обстоятельствах считается преступлением; если человек искренне любит бога, он должен со всей горячностью защищать божьи интересы, и в таких делах вряд ли можно ставить какие-либо границы этой горячности. Этими-то абсурдными представлениями и оправдывались все преступления, все крайности и безумства, которые во все времена совершались на земле из религиозного рвения. Безумные фанатики, одурманенные священниками, ненавидели друг друга, преследовали, душили; они считали своим долгом мстить за всемогущего бога; они воображали, что богу, всеблагому и милосердному, доставляет наслаждение наблюдать братоубийство; они в своем безумии верили, что, защищая интересы священников, защищают дело самого бога. Другими словами, на основании догм, противоречащих всему тому, что сама же религия нам говорит о божестве, священники во все века возмущали народы и заставляли их преследовать и уничтожать врагов церкви. Под предлогом отмщения за всемогущего священники изобрели способ мстить за самих себя, не подвергаясь ни ненависти, ни позору, которых заслуживали их жестокости и бесчеловечность. Во имя бога, владыки природы, они заглушили в человеке голос природы; во имя бога всеблагого они вселили в людей злобу и ненависть; во имя бога милосердного они навеки запретили прощать. Таким образом, сударыня, религиозное рвение, благочестие, неизбежно проистекающее из любви к богу, стало испокон веков источником самых страшных потрясений на земле. Христианский бог, как и римский Янус (1), имеет два лица: то нам представляют его добрым, то он пышет местью, жестокостью и злобой. К чему же ведет такая двуликость? Христиане гораздо больше напуганы страшным образом своего бога и значительно меньше полагаются на его благость; они опасаются его капризов, считают его способным на измену, воображают, что самый верный способ доказать богу свое рвение — это мстить за него; они убеждены, что злой господин не может не быть доволен, когда слуги ведут себя так же, как он сам, и что он никогда не покарает их, до каких бы крайностей они ни довели свою мстительность в отношении тех, кто осмелился оскорбить их хозяина. Из всего сказанного, сударыня, вы можете заключить о тех пагубных последствиях, к которым могут привести любовь к богу и вытекающее из нее благочестие. Если такую любовь и можно назвать добродетелью, то она, конечно, выгодна и приносит добро только самим священникам, которые одни вправе возвещать народам гнев божий; которые одни только и пользуются дарами и почестями, приносимыми богу; которые одни могут судить о том, что угодно и что не угодно богу; которым одним известно, чего требует бог от человека и в каких случаях следует мстить за нанесенные ему обиды. Только священники заинтересованы в том, чтобы внушать страх перед богом и его жестокостью, чтобы порабощать людей; только они нашли способы удовлетворять собственную мстительность и страсти, изображая мстительным и жестоким бога, искореняя в людях какую бы то ни было человечность и терпимость, внушая им безумную злобу и ненависть, толкая их на преследования и преступления, приводившие во все времена к самым невероятным потрясениям в христианских странах. В соответствии с мрачными доктринами своей религии христиане обязаны ненавидеть и преследовать всех, на кого им укажут как на врагов господних; как только они проникаются превыше всего любовью к строгому, мгновенно раздражающемуся по любым пустякам владыке, которого могут оскорбить даже невольные, безотчетные помыслы и мнения человека, они считают себя обязанными выказывать рвение, поднимать споры и ссоры, мстить за своего повелителя, как подобает мстить за божество, то есть проявлять беспредельную жестокость. Такое поведение — неизбежное следствие тех возмутительных представлений о боге, которые внушаются нам священниками. Таким образом, истинный христианин неизбежно должен быть нетерпим ко всем инакомыслящим. Правда, что в теории христианство проповедует снисходительность, терпимость, согласие и мир; но на практике христиане проявляют эти добродетели только тогда, когда не обладают достаточной властью, чтобы дать волю своим разрушительным страстям. В действительности христиане обнаруживают чувства, свойственные всякому человеку, только по отношению к своим единомышленникам, к единоверцам, и выказывают большее или меньшее отвращение ко всем, кто не принимает вслепую богословских рассуждений священников. Мы наблюдаем, как даже самые мягкие и самые честные люди бесчеловечно относятся ко всякому, кто принадлежит к другой секте; господствующая религия (то есть та, которую исповедует государь или которая пользуется покровительством власти) повсюду либо уничтожает все другие секты, либо в лучшем случае дает им почувствовать свое превосходство, применяя для этого весьма стеснительные, оскорбительные и возмутительные меры. Очень часто государи в угоду церкви восстанавливают против себя своих самых верных подданных и навлекают на себя ненависть, которая должна бы быть| направлена против священников, по чьему наущению действует правительство. Одним словом, сударыня, мы нигде не видим искренней терпимости; священнослужители разных сект внушают своим последователям ненависть друг к другу с детства и разжигают рознь на почве богословских вопросов,! Которых никто и никогда не постигнет. Вы нигде не увидите, чтобы церковь, пользующаяся влиянием, проповедовала терпимость; всех же, кто попробует заикнуться о терпимости, она обвинит в равнодушии к ее делу, заподозрит в неверии, в тайной вражде, в предательстве. В шестнадцатом веке Сорбонна (1) признала еретиками всех, кто утверждал, что еретиков не надо сжигать. Если свирепый святой Августин 2 и проповедовал иногда терпимость, мы знаем, что этот отец церкви изменил свои убеждения, как только глубже проник в тайны церковной политики, для которой терпимость мало пригодна. Преследования действительно нужны священникам затем, чтобы прикрывать ими жадность, честолюбие, спесь и упорство. Церковь стремится к расширению своей власти, к умножению своих рабов; она старается опорочить всех, кто не подчиняется ей, кто не испытывает должного трепета перед ее безапелляционными постановлениями. Вот почему наши богословы придают такое большое значение смирению, также возводимому ими в степень добродетели. Нельзя, конечно, отрицать, что мягкость, скромность, почтительность — качества весьма достойные и полезные для общества; люди надменные и наглые мало привлекательны и не пользуются симпатиями общества; они нас отталкивают, они неизбежно оскорбляют самолюбие людей, которым приходится с ними общаться; однако скромность и деликатность, обеспечивающие нам хорошее отношение друзей и знакомых, ничего не имеет общего с христианским смирением. Под христианским смирением подразумевается презрение человека к самому себе, пренебрежение к мнениям ближних; человек должен отказаться от собственного разума и слепо подчиняться непререкаемой мудрости своих духовных отцов; пожертвовать ради них истинами, очевидными и убедительными для его разума. Но к чему же может привести эта мнимая добродетель? Может ли честный и разумный человек иметь основания презирать самого себя? Чем обычно кончают люди, пренебрегающие общественным мнением? Какие более благородные и сильные стимулы могут подвигнуть человека на служение родине, если не желание прославиться, заслужить одобрение и признание своих соотечественников? В чем же может заключаться их награда, если мы будем настолько несправедливы и неблагодарны, что откажем им в том, что они по праву заслужили; если мы осудим их чувство удовлетворения и довольство собой и не позволим им гордиться своей доблестью? По какому праву можем мы требовать от человека — честного, благородного, одаренного, просвещенного,— чтобы он согласился считать себя глупее корыстного священника и невежественного фанатика, проповедующих ложь и фантазии? Священники беспрестанно твердят, что гордость ведет к неверию, что религии нужны люди смиренные и послушные. Но, по правде говоря, разве не предельная глупость — жертвовать своими убеждениями и знаниями ради совершенно очевидных бессмыслиц, в которые нас заставляет верить церковь? С каким лицом, с какими глазами осмеливается глубокомысленный богослов предлагать мне смиренно поверить в тайны и догмы, в которых он со всей очевидностью сам ничего не смыслит? Неужели же можно назвать самонадеянным человека, считающего себя более просвещенным, чем люди, учение которых представляет собой лишь клубок противоречий, бессмыслиц, ложных понятий и которые при помощи своего учения одурачивают человечество, а иногда и приносят в жертву этому учению человеческие жизни? Неужели вас можно упрекнуть в гордости и надменности, если вы откажетесь согласиться с суждениями госпожи Д***, которая прославилась скандалами и интригами? Христианское смирение — добродетель монахов; она не может быть полезна обществу и способна лишь обессилить душу человека; эта добродетель выгодна только священникам, которые, требуя от людей смирения, хотят на самом деле превратить их в подлых трусов и задушить в них всякое стремление к знаниям, всякое мужество, и сделать их рабами религии, другими словами — собственными рабами. Согласитесь со мной, сударыня, что все христианские добродетели иллюзорны, бесполезны для бога, бесполезны и часто опасны людям и выгодны только духовенству. Согласитесь, что можно быть и нравственным и добродетельным человеком, не насилуя своих убеждений, не хвастая ненужными добродетелями, не подчиняясь всем тем правилам поведения, которые предлагаются священниками как единственно необходимые для достижения блаженства. Согласитесь, наконец, что можно оценить и любить добродетель, не любя священников, и что, не обладая христианскими добродетелями, можно иметь все те качества, которые действительно нужны обществу. Разобравшись в этом подробнее, мы, может быть, пришли бы к убеждению, что истинная мораль (то есть такая, которая действительно полезна и нужна и отдельным людям и обществу) несовместима с христианской религией, как и со всякой другой богооткровенной религией. Если мы предполагаем существование бога пристрастного, злого, мстительного, неверного, оскорбляющегося мыслями, словами, делами своих творений, мы неизбежно должны признать, что все, считающие себя божьими избранниками, должны ненавидеть других людей и презирать их, должны обходиться с ними надменно и жестоко и действовать с варварским изуверством, как только им скажут, что их ближние навлекли на себя гнев божий. Безумные люди, верящие, что их бог — тиран, своенравный, вспыльчивый, неумолимый в гневе, неизбежно должны быть унылыми и трепещущими рабами, всегда готовыми преследовать всех, кто своим поведением, убеждениями или речами могут разгневать небесного царя. Невежды, имеющие глупость верить, что их священники представляют собой непогрешимые орудия божества, пойдут на любое преступление по наущению своих пастырей, если это окажется необходимым для умилостивления божества. Люди, имеющие неосторожность следовать этическим предписаниям этих пастырей, столь непоследовательных в своих убеждениях и столь мало согласных между собой в вопросах веры, вряд ли будут морально устойчивы, если их поведение станут подсказывать священники. Одним словом, истинная мораль не может быть основана на представлениях о несправедливом, капризном и неверном боге, которому религия велит нам поклоняться и подражать. Поэтому, сударыня, будьте верпы своим собственным нравственным принципам; этого вполне достаточно для вашего счастья в здешнем мире; наши принципы заслужат вам почет, любовь и уважении всех, кто почувствует на себе их благотворное влияние; к они во всяком случае дадут вам право на самоуважение, а это чувство всегда законно, когда сознаешь, что служишь счастью всего человечества. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ. (О преимуществах, которые может почерпнуть в религии правительство). Показав вам, сударыня, как мало пользы приносит религия человеческой нравственности, я хочу теперь разобраться в том, насколько она полезна государственной политике; правда ли, что религия необходима правительствам, как нам в этом стремятся уверить? Если мы, закрыв глаза на очевидность, послушаем наших священников, то должны будем признать, что вероучение необходимо для общественного спокойствия и порядка в государстве; мы должны будем поверить, что в управлении страной, в трудах, направленных к ее процветанию, государи не могут обойтись без духовенства и церкви; наконец, священники внушают государям необходимость сообразоваться с их капризами; они требуют подчинения всех людей их священному игу; они считают, что государи должны вмешиваться и принимать участие в их важных диспутах и передрягах; и им, действительно, слишком часто удается убедить земных властителей в том, что враги церкви — враги всяческой власти, что, подрывая основы религии, они неизбежно расшатывают и трон государя. Стоит, однако, только открыть глаза и внимательно проследить историю человечества, чтобы увидеть всю ложь и необоснованность этих претензий и понять настоящую цену тех важных услуг, которые христианское духовенство испокон веков оказывало государям. С самого начала христианства во всех странах, где принято это вероучение, мы видим постоянное двоевластие. Церковь стала государством в государстве. Церковь, то есть духовенство, находится там в постоянной оппозиции к верховной власти, якобы выполняя возложенную на нее свыше миссию, и стремится диктовать свои законы правительствам. Мы видим, что священники, гордясь самочинно присвоенными себе правами, пытаются уклониться от послушания государям, претендуя на иллюзорные и весьма опасные преимущества и привилегии, на которые нельзя наложить руки, не оскорбив самого бога; мы видим в них неких обожествленных подданных, признающих только собственную власть и отказывающихся подчиняться светским властям; они предпочитают склоняться перед волей духовного лица, именующего себя наместником Христа и не имеющего никакого отношения к их родной стране. Римский папа в качестве наместника Христа на земле считает своим долгом управлять монархами; опираясь на своих агентов и злоупотребляя народным доверием, папам часто удавалось добиваться признания своих странных претензий принуждать государей к самым позорным делам, сеять раздоры и смуты в их странах, подрывать их власть и заставлять в конце концов униженно просить пощады (1). Таковы те важные услуги, которые религия тысячекратно оказывала государям. Народы же, ослепленные суеверием, не могут колебаться в выборе между богом и земными царями; духовенство — это видимое орудие невидимой божественной власти — пользуется громадным влиянием на предубежденные умы; вследствие глубокого невежества и народы и их государи оказываются в полной зависимости от духовенства. Священники всегда стремились втянуть народы в свои бесконечные распри; уже много веков все заботы государей сосредоточиваются на сопротивлении опасным замыслам духовенства; они изыскивают всякие меры, чтобы защитить страну от своевластия церкви, чтобы сдержать упрямых смутьянов, считающих себя божественными оракулами; государям почти никогда не удавалось заставить замолчать и смириться коварных интриганов и безумных фанатиков, либо кровно заинтересованных в разжигании народных смут, либо искренне считавших, что возмущать и бунтовать народ — дело, угодное богу. Вследствие того, что церковь требовала постоянного внимания государей к своим делам, последние не в состоянии были должным образом заботиться о благополучии своих подданных; народ же, часто принимая сторону священников, сам отстранял от себя заботы государей. Правители оказывались нередко слишком слабы, чтобы противостоять этим неразумным стремлениям; они уступали церкви и заключали с нею союз. В тех же случаях, когда пытались действовать наперекор церкви, они наталкивались либо на открытое сопротивление, либо на тайные подкопы и западни. Если же правители подчинялись воле духовенства, им приходилось малодушно приносить ему в жертву счастье и спокойствие своих подданных. Как часто рука мятежного цареубийцы получала оружие из рук высокомерного и мстительного духовенства против достойнейшего государя! Под предлогом мести за самого бога священники обрушивали свою ярость на самих монархов, если те не выказывали готовности подчиниться их игу. Одним словом, мы видим, что духовенство во всех странах и во все времена отличалось самым разнузданным самоуправством. Мы то и дело видим, как по его милости целые империи разделялись на два враждующих лагеря, как опрокидывались троны, умерщвлялись монархи, народы поднимались на восстание; и если мы только захотим глубже проникнуть в сущность дела, мы узнаем, что источником и двигателем всех этих потрясений всегда были честолюбие, алчность и тщеславие духовенства. Итак, религия часто приводила к анархии и потрясала империи, опорой которых она себя считает. Государи пользовались спокойствием и миром только тогда, когда постыдно склонялись перед духовенством, подчинялись его капризам и, раболепствуя перед ним, уступали ему управление страной. Тогда светская власть была целиком подчинена церкви, а государь был лишь первым ее служителем; часто церковь поручала ему подлую роль палача; она делала его исполнителем своих кровожадных приговоров; она заставляла его обагрять руки в крови своих подданных, приговоренных ею к казни; она делала его явным орудием своей мести, своего террора, своих тайных пороков 1. Вместо того чтобы трудиться для счастья своего народа, государь угодливо подвергал пыткам, преследовал и казнил своих честных граждан и возбуждал против себя ненависть тех, для кого должен бы быть отцом; и все это делалось, чтобы удовлетворить непомерное тщеславие и ненасытную корысть нескольких священников, всегда чуждых народу, который их кормит, признающих свою родину только для того, чтобы ее поработить, безнаказанно терзать, обирать и объедать. Вам не придется, сударыня, много раздумывать, чтобы убедиться в том, что я нисколько не преувеличиваю. События самого недавнего времени доказывают, что и в наш просвещенный век государства беззащитны против тех потрясений, которые по воле священников претерпевались народами. Вы сотни раз возмущались при виде трагических безумств, на которые шли люди по самым ребяческим поводам. Вы содрогались при виде страшных последствий самых смехотворных диспутов, недостойных внимания разумных существ. Вы трепетали вместе со всеми добрыми соотечественниками от страшных злодейств, совершённых в опьянении фанатизмом, для которого нет ничего святого. И, наконец, вы видели непрерывную борьбу светской власти с мятежниками, считавшими, что совесть или интересы религии вынуждают их восставать против самых разумных и справедливых законов. Наши предки — люди более набожные и менее просвещенные, чем мы — были свидетелями еще более страшных событий; они пережили гражданские войны, заговоры и открытые союзы, организованные церковью против государей; они видели нашу столицу, затопленную кровью (1); два монарха один за другим были умерщвлены по воле разъяренного духовенства, раздувавшего по всей стране пожар мятежа (2). Наши предки видели королей, воюющих с собственными подданными; они видели знаменитого властелина, запятнавшего свои имя и славу незаконными преследованиями подданных, которые могли бы спокойно жить и трудиться на благо отечества, если бы пользовались свободой совести; наконец, они были свидетелями того, как тот же самый государь, одураченный ложной политикой, диктовавшей нетерпимость, вместе с протестантами изгнал из своей страны искусства и мануфактуры, заставив лучших людей искать убежище у наших врагов (3). Мы видим, что в Европе религия всегда оказывает влияние на светские дела; церковь управляет государями; она расчленяет христианские народы и натравливает их друг на друга только потому, что духовные пастыри этих народов не договорились о той или иной догме. Германия разделена на два непрестанно враждующих между собой лагеря. Протестанты всюду оказываются исконными врагами католиков; они относятся к католикам с величайшим недоверием и опаской, а католики вслед за своим духовенством враждуют против всех, кто не разделяет их лживого и рабского вероучения. Вот каковы, сударыня, те блага, которые несет религия народам. Нам, конечно, тотчас же скажут, что во всех страшных событиях повинны человеческие страсти, а не христианская религия, которая проповедует милосердие, согласие, снисходительность и мир. Но стоит нам лишь подумать о принципах христианства, как мы тут же заметим, что они несовместимы со всеми этими прекрасными словами, которые претворялись в жизнь только в тех случаях, когда христианское духовенство не было в состоянии преследовать своих врагов и обрушивать на них всю силу своей ярости. Поклонники бога ревнивого, мстительного, кровожадного — таков со всей очевидностью бог иудеев и христиан — не могут быть ни сдержанны, ни терпимы, ни человечны. Поклонники бога, которого могут оскорбить мысли и убеждения его слабых творений, который присуждает к вечным мукам, к истреблению всех, исповедующих иное вероучение, точно так же неизбежно должны быть нетерпимы, жестоки и злопамятны. Люди, поклоняющиеся богу, не пожелавшему говорить на языке, доступном его творениям, богу, который явил себя своим избранникам только для того, чтобы сбить их с толку, вселить в них полную неуверенность и вечные сомнения, никогда не смогут прийти к единомыслию в истолковании воли этого бога; напротив, между ними неизбежно должны возникать непрестанные споры по поводу двусмысленных предсказаний, непостижимых тайн, сверхъестественных предписаний, которые, кажется, выдуманы лишь для того, чтобы подвергнуть жесточайшей пытке человеческий разум, породить раздоры и распри, прекращаемые только силой. Незачем поэтому удивляться, что от самого начала христианства не было дня, чтобы наши священники не спорили. Можно подумать, что бог послал на землю своего сына только затем, чтобы символ веры стал яблоком раздора для самой церкви и всех верующих. Служители церкви, основанной самим Христом, обещавшим ей свою помощь и благодать святого духа, никогда не могли прийти к полному единомыслию. Мы видим, что в некоторые эпохи наша непогрешимая церковь почти в полном составе предавалась заблуждениям и ересям. Вам известно, сударыня, что в четвертом веке, по признанию самих богословов, почти все святые отцы церкви чуть было не впали в арианство (1), заключавшееся — ни больше, ни меньше — в отрицании божественной сущности Иисуса Христа. Нужно думать, что дух божий очень основательно отвратился от своей церкви, если ее служители разошлись во мнениях по поводу самой главной догмы христианства. Несмотря на непрекращающиеся диспуты и споры, церковь считает себя вправе устанавливать истинные доктрины для всех верующих христиан; она все-таки не перестает считать себя непогрешимой; и если протестантские богословы отказались от этой нелепой и высокомерной претензии, это не мешает и им требовать от своих последователей полного подчинения постановлениям, выдаваемым за божественные внушения. Находясь в постоянных распрях, священники то и дело проклинали друг друга, предавали анафеме, отлучали от церкви; каждая секта упрямо держалась собственных позиций и всех инакомыслящих считала еретиками; и только сила в состоянии была покончить со всеми церковными спорами, прекратить диспуты и установить общепринятое вероучение. Те из священников, которым удавалось привлечь на свою сторону государей, признавались правоверными, то есть выдавали себя за единственных носителей истинной веры; и тогда, пользуясь достигнутым авторитетом, они с варварской жестокостью преследовали и уничтожали своих противников. Что бы ни говорили наши богословы, нам не стоит большого труда понять, что христианское вероучение в конечном счете устанавливалось всегда властью императоров и королей; богословские догмы, якобы наиболее угодные богу, в каждой стране преподавались народу посредством вооруженной силы; истинной оказывалась всегда та вера, которую исповедовал государь; правоверными считались всегда те, кто обладал достаточной властью и силой, чтобы истребить врагов, которые объявлялись врагами самого бога. Другими словами, действительно непогрешимыми были государи; именно их мы и должны считать истинными основателями веры; именно они во все времена определяли, какую религиозную доктрину следует принять, какую — отвергнуть; и, наконец, только они решали, какую принять их подданным религию. С тех пор как христианство было принято в некоторых странах, внимание их государей почти целиком поглощали религиозные дела. В одних случаях правители, ослепленные суеверием, подчинялись священникам; в других же — государям приходилось из осторожности считаться со священниками, превратившимися в вожаков толпы, у которой не было ничего более святого и великого, чем служители божества. И в первом, и во втором случаях никто не считался с принципами здравой, разумной политики; ею приходилось малодушно пренебрегать будто бы ради интересов самого же государства. Мы видим, как имении вследствие предрассудков и суеверий самих государей церковь в эпохи невежества завладевает огромными богатствами; люди считали, что, задаривая священников, они обогащают самого бога — бога бедняков, объявившего себя врагом богатства. Дикие и аморальные воители, надеясь искупить свои преступления, учреждали монастыри и раздавали громадные состояния людям, давшим обет бедности. Вознаграждать праздных бездельников считалось высокой заслугой перед всемогущим богом, а праздность почиталась величайшим благом, так как она позволяла убивать время в молитвах, будто бы столь необходимых народу. Таким образом, благодаря суеверию государей, знатных людей и народа духовенство приобрело богатства и власть; монашество почиталось подвигом, а самые никчемные и опасные люди получали самые высокие и богатые награды, пользовались наибольшим почетом; их осыпали благодеяниями, привилегиями, льготами; они обладали полной независимостью; все это давало им огромную власть в стране; так чрезмерная набожность государей возвеличивала духовенство настолько, что оно восставало на тех же государей, диктовало свои законы и безнаказанно сеяло в стране смуты и раздоры. Достигнув такого могущества и величия, церковь оказалась опасным противником государей; им приходилось либо подчиняться ее игу, либо вести с ней борьбу. В тех случаях, когда монарх уступал церкви, он становился ее рабом, орудием ее козней, малодушным исполнителем ее власти; тогда же, когда государь отказывался подчиняться церкви, священники подвергали его самым жестоким испытаниям; они предавали его анафеме, именем бога возмущали против него народ; страна распадалась на два лагеря, боровшихся — один за царя небесного, другой за царя земного; земному властителю стоило большого труда удержаться на престоле, расшатываемом, а то и разрушаемом по воле священников. Было время, когда власть государя в Европе и спокойствие страны находились целиком в руках одного из представителей церкви и зависели только от его каприза; в это время невежества, смут и религиозного фанатизма, столь благоприятных для церкви, бессильный и нищий государь, окруженный таким же нищим и жалким народом, оказался в полном подчинении у римского папы, который в любую минуту мог распорядиться его судьбой, поднять против него подданных и обречь его на гибель. Надо сказать, сударыня, что в странах, где сильна религия, государь находится, как правило, в полном подчинении у духовенства: он может пользоваться своей властью лишь по милости церкви; и он утрачивает всякую власть, как только перестает нравиться и угождать монахам, которым ничего не стоит поднять против него народный мятеж; верный же принципам религии, народ не осмеливается колебаться в выборе между богом и государем; но бог всегда оказывается на стороне священников; невежество и тупость, поддерживаемые духовенством, не позволяют народу разобраться в том, насколько правильно истолковывают священники веления бога и насколько лживы или истинны их поучения. Согласитесь же со мной, сударыня, что интересы светских правителей никак не могут совпадать с выгодами христианского духовенства; священники же во все времена были самыми беспокойными, самыми неблагонадежными подданными, зачастую покушавшимися даже на жизнь самих королей. Так пусть же нам не твердят, что христианство — самая прочная опора трона, что оно считает монархов божьими помазанниками, что, по его учению, всякая власть — от бога (1). Все эти слова предназначены лишь для усыпления бдительности государей, для того, чтобы польстить тем из них, на кого церковь может положиться; однако эти льстецы быстро меняют тон, как только государи осмеливаются не слишком поспешно поддаться их злокозненнейшим замыслам и отказываются слепо проводить политику церкви; о, тогда государь оказывается безбожником, еретиком, которого не только можно, но и должно предать; мало того, он становится тираном, заслуживающим смерть, и освобождение земли от злостного врага господня становится делом похвальным и заслуживающим поощрения. Вы знаете, сударыня, что эти отвратительные принципы тысячу раз проповедовались священниками, которые при всякой попытке хоть как-нибудь ограничить их власть вопят, что государь поднял руку на алтари, что лучше повиноваться богу, чем человеку. Священники поддерживают государей только тогда, когда те слепо подчиняются им. Когда же государи обнаруживают неповиновение церкви, священники открыто призывают к цареубийству (1). И вместе с тем, как бы отвратительны и ужасны ни были эти принципы, какими бы опасностями ни угрожали они светской власти и народному спокойствию, они все же совершенно неизбежно вытекают из доктрин иудаизма и христианства. В Ветхом завете недвусмысленно одобряются и поощряются цареубийство, бунт и предательство. Как только возникает подозрение, что люди разгневали бога своими помыслами, как только зарождается предположение, что те или иные еретики неугодны богу, совершенно естественно прийти к выводу, что подданные могут на вполне законных основаниях восстать против своего государя, если он оказывается еретиком или безбожником, то есть, если он не подчиняется духовенству, стоящему на страже веры, и если этот государь противится постановлениям непогрешимой церкви; а это может якобы привести к гибели и вероотступничеству большую часть народа, для которого, по мнению церкви, религия должна быть важнее всего и дороже самой жизни. Признающий эти принципы ревностный христианин считает, что, наказывая своего врага, он угождает богу, что, освобождая народ от государя, могущего воспрепятствовать вечному блаженству своих подданных, он оказывает величайшую услугу своей стране. Вы видите, сударыня, что иезуиты — эти проповедники цареубийства — действуют в согласии с христианскими принципами, хотя их проповеди мало способствуют упрочению власти государей и народного спокойствия. А вместе с тем в силу этих принципов жизнь всякого христианского государя целиком зависит от каприза папы или какого-либо епископа, которые, объявив его еретиком и отлучив от церкви, тотчас же превращают его в тирана и призывают на его голову ярость первого же безумного фанатика, стремящегося к мученическому венцу. Если те же иезуиты льстили королям и ратовали за абсолютную власть, делалось это только потому, что сами они были неограниченными властителями совести своих государей, слепо подчинявшихся их желаниям; если же государи не выказывали требуемой покорности, иезуиты немедленно переходили к бунту и мятежу. Подчинение церкви государям всегда условно; духовенство покорится своему государю, станет раболепствовать перед ним и поддерживать его власть и авторитет только при том условии, что государи будут выполнять предписания церкви, не будут препятствовать ее замыслам, накладывать рук на ее богатства и покушаться на изменение догм, на основе которых служители бога строят собственное величие и благополучие; и, наконец, от государей требуется признание их божественных прав, столь явно противоречащих интересам верховной власти, и совершенно очевидно расшатывающих прочность трона. Стоит только непредубежденными глазами взглянуть на вещи, чтобы убедиться, что священники — чрезвычайно опасные люди. Они ставят себе целью господствовать над умами, чтобы иметь возможность грабить кошельки. Вот почему эти враги рода человеческого повсюду и всегда объявляют войну науке и разуму; вся их система совершенно очевидно предназначена для порабощения народов, среди которых они стремятся поддерживать невежество и тупость. Наслаждаясь богатством и властью, духовенство обрекает своих сограждан на невежество, нужду и бедствия; оно изнуряет сельских работников десятиной (1), оброком и вымогательствами; они подавляют энергию, преследуют людей одаренных и талантливых, словно им угодно властвовать только над людьми обездоленными и несчастными. Прекраснейшие страны Европы, покорно признавшие вместе со своими набожными государями власть духовенства, обезлюдели и захирели. Инквизиция, предоставляющая церкви право самой вершить дела веры и преследовать своих врагов, сохранила в неприкосновенности правоверное вероучение в Италии, Испании и Португалии; но та же инквизиция едва ли способствовала процветанию этих стран. В этих благословенных самим небом краях только священники и монахи живут в довольстве; государи этих стран бессильны и бесславны, их подданные влачат жалкое существование в нищете и рабстве. Им не хватает даже мужества выкарабкаться из ужасающей нужды; вместо того чтобы работать, они нищенствуют и вымаливают милостыню у ворот какого-нибудь прелата или богатого священника; они отказываются и от того немногого, что имеют, чтобы добыть себе заступничество перед богом; у самых разнузданных и порочных людей они покупают искупление собственных проступков (1). И, наконец, они всегда готовы восстать против своего государя, как только какой-нибудь крамольный монах скажет им, что светская власть повинна во всех тех бедствиях, истинным виновником которых чаще всего оказывается церковь. Священники непрестанно твердят, что их деятельность очень полезна. Они не только возносят молитвы, плоды которых народы пожинали столько веков, но и подчеркивают свою роль в народном образовании, общественном воспитании, преподавании и поддержании моральных устоев. Увы. Сударыня, если мы попытаемся взвесить эти мнимые заслуги священников, мы увидим, что они сводятся к нулю; мы убедимся, что они не приносили никакой пользы, но были вредны и убийственны для народов. В чем, действительно, заключаются воспитание и образование нашего юношества, которое, к несчастью, находится целиком в руках духовенства? Стремятся ли священники вырастить из нас мужественных, разумных и добродетельных граждан? Нисколько. Они делают из нас трусов, всю жизнь терзаемых воображаемыми ужасами: они делают нас суеверными людьми, которым прививают только монашеские добродетели, людьми, покорно следующими заветам своих учителей и оказывающимися совершенно никчемными членами общества: они делают из нас нетерпимых святош, готовых ненавидеть и преследовать всякого, кто мыслит иначе. Чем мы: они делают из нас фанатиков, готовых в любую минуту восстать на своего государя, как только нас убедят, что этот государь — враг церкви. Чему же учат священники своих воспитанников? Они заставляют их терять драгоценное Время в чтении молитв, в механическом затверживании символа веры, в котором нельзя разобраться даже в более зрелом возрасте; они преподают им мертвые языки, которые бесполезны в современном обществе и в лучшем случае могут послужить лишь для развлечения. И. наконец, это примерное образование увенчивается преподаванием философии, превратившейся и руках священников в пустословие, в нечто лишенное всяческого смысла и долженствующее подготовить учеников к восприятию непостижимой науки, именуемой богословием. А есть ли какая-нибудь польза народам от этого богословия? Интересны ли людям бесконечные метафизические диспуты, в которых они ничего не могут понять? Много ли приобретают жители Парижа и всей Франции от споров наших богословов о том, как следует понимать божественную благодать? Что же касается наставлений и правил, непрестанно преподаваемых нам священниками, то нужно действительно обладать большой верой, чтобы увидеть в них какую-нибудь пользу. Эти хваленые наставления заключаются в преподании нам неизреченных тайн, непостижимых догм, смехотворных басен и сказок, страшных историй, мрачных, изуверских пророчеств, зловещих угроз и, прежде всего и в основном,— глубочайших религиозных истин и систем, в которых не могут разобраться даже сами проповедники. По правде говоря, сударыня, я при всем желании не могу усмотреть во всем этом ничего полезного: можно ли считать, что народы безмерно обязаны людям, сделавшим себе профессию из размышлений о тайнах, одинаково недоступных всему человеческому роду? Согласитесь со мной, что наши богословы, мучительно и скрупулезно занимающиеся установлением и сохранением чистоты вероучения, теряют попусту время. Народы, во всяком случае, не в состоянии воспользоваться плодами их великих трудов. Церковная кафедра часто превращается в трибуну, с которой святые проповедники поливают друг друга грязью, заражают своими страстями прихожан и натравливают их на врагов церкви, становясь глашатаями нетерпимости, террора и мятежа. Если священники проповедуют мораль, то мораль эта сверхъестественна и мало пригодна для человека. Если они восхваляют добродетели, то эти добродетели не имеют никакого применения в человеческом обществе, как мы это установили выше. Если случайно какой-нибудь священник обмолвится в своей проповеди о добродетелях действительно человеческих и социальных, то вы сами знаете, сударыня, что неосторожный проповедник тотчас же станет предметом критики и ненависти своих собратий; святоши презирают его, потому что им милы только евангельские добродетели, которых они не понимают; для них важнее мистические обряды, в которых вся мораль сводится к набожности. Вот чем ограничиваются те важные услуги, которые в течение стольких веков оказывали народам церковь и духовенство! По правде сказать, они не стоят той чрезмерной цены, которою народу приходится расплачиваться за эти услуги; напротив, если бы священников расценивали по их истинной стоимости, люди, может быть, пришли бы к тому выводу, что духовенство не заслуживает ни на грош больше, чем любой шарлатан, превозносящий на уличных перекрестках и площадях снадобья, более опасные, чем болезни, которые они якобы предназначены исцелять. Лишив духовенство хотя бы части его колоссальных владений, приобретенных благодаря человеческой доверчивости; ограничив или даже уничтожив полностью его влияние на государственную власть; отняв у него все льготы и привилегии, все иллюзорные и опасные права; заставив, наконец, служителей церкви стать хотя бы только просто спокойными и послушными подданными,— государи смогут когда-нибудь помочь народу, вернуть людям мужество, возродить их энергию, пробудить к жизни таланты, разум и тем самым приобрести благонадежных и верных граждан. До тех же пор, пока в государстве останется двоевластие, обе власти будут неизбежно находиться.) в состоянии непрекращающейся войны; та власть, на стороне которой окажется божественный промысел, всегда будет, конечно, одерживать верх над властью человеческой. Если же и та и другая власть станет претендовать на божественное происхождение, народы будут окончательно деморализованы, подданные разделятся на два лагеря; и тем страшнее будет гражданская война, и даже голова самого государя вряд ли удержится на плечах в борьбе с многоголовой церковной гидрой. Змеи Аарона поглотят в конце концов змей фараоновых магов (1). Вы спросите меня, сударыня, какими же средствами смог бы просвещенный государь ограничить непокорных священников, которые издавна владеют умами народов и умеют безнаказанно расправляться с самими государями. Я отвечу вам, что, несмотря на неусыпные заботы и всемерные старания церкви, народы неуклонно стремятся к просвещению; люди чувствуют себя усталыми от непосильного ига, которое они так долго терпели только потому, что искренне верили в то, что это иго возложено на них богом и что оно необходимо для их же счастья. Заблуждения не могут продолжаться вечно; они исчезают с приближением истины. Наши священники прекрасно это сознают, их бесконечные разглагольствования против всех, стремящихся к просвещению человечества, представляют неопровержимые доказательства страха и опасений, что их замыслы будут рано или поздно разоблачены. Они боятся проницательного ока философии, они опасаются царства разума, который не терпит ни анархии, ни мятежей. Поэтому государям не подобает разделять эти страхи и превращать себя в орудие церковной мести; государи вредят самим себе, поддерживая своих крамольных соперников, которые во все времена были истинными врагами светской власти и нарушителями общественного спокойствия; когда государи объединяют свои интересы с интересами духовенства и препятствуют освобождению народов от их заблуждений, они заключают союз с собственными же врагами. Правители народов более чем кто-либо другой заинтересованы в прогрессе человеческого разума и в уничтожении лжи, жертвами которой в первую очередь всегда оказывались они сами. Если бы люди не становились мало-помалу более просвещенными, государи, как и в былые времена, все еще находились бы во власти римского папы, который мог бы по собственному капризу поднять в стране мятеж, взбунтовать население против государя и, может быть, даже лишить его трона и жизни. Если бы человеческий разум хотя и незаметно, но все же неуклонно не вступал в свои права, короли и по сей день еще управляли бы шумливой, беспорядочной толпой невежественных и набожных подданных, готовых к возмущению по первому знаку какого-нибудь фанатического священника или изувера-монаха. Вы видите, сударыня, насколько люди, мыслящие сами и научающие мыслить других, полезнее государям, чем душители разума и палачи свободы мысли; вы видите, что истинные друзья государственной власти — те, кто способствует народному просвещению. Вы понимаете, что, изгоняя разум, преследуя философию, правительство приносит в жертву свои самые драгоценные интересы в угоду мятежному духовенству, тщеславие и алчность, которого ненасытны, гордыня которого не позволяет ему подчиниться светской власти, долженствующей, по его мнению, склониться перед властью церковной. Нет ни одного священника, который не почитал бы себя стоящим выше государя. Церковь не раз заявляла столь тщеславные претензии: священники всегда приходят в неистовство, когда их хотят подчинить светской власти; они считают государя профаном и обвиняют в тирании, когда их хотят поставить на свое место; каждый священник во все времена считал свою особу священной и облеченной правами свыше; не совершая кощунства, не оскорбляя самого бога, никто не смел поднять руку на имущества, привилегии, льготы духовенства, присвоенные им благодаря невежеству и доверчивости народа. Каждый раз, как светские власти пытались ограничить эти ставшие в руках духовенства священными и неприкосновенными прерогативы, начинались беспорядки; церковь пыталась поднять народ против государя; последнего объявляли тираном, потому что он имел дерзость напомнить духовенству о законе, искоренить злоупотребления церкви и лишить ее возможности вредить стране. Правительство кажется священникам законным только тогда, когда оно уничтожает их врагов, и они находят его невыносимым, как только его действия сообразуются с разумом и интересами народов. Священники, в сущности, самые дурные люди и самые неблагонадежные подданные; и нужно было бы чудо, чтобы сделать их иными; они во всех странах как баловни в семье. Они надменны, потому что считают себя посланцами и миссионерами самого бога. Они неблагодарны, потому что уверяют, будто только богу обязаны за все те благодеяния, которыми их осыпают государи и народ. Они дерзки, потому что много веков пользуются полной безнаказанностью. Они мятежны и коварны, потому что им всегда хочется играть главную роль. Они — спорщики и смутьяны, потому что никогда не сговорятся по поводу толкования тех мнимых истин, которые преподают людям. Они подозрительны, недоверчивы и жестоки, так как великолепно сознают, что у них есть все основания опасаться, что рано или поздно их преступления будут раскрыты. Они — исконные враги истины, так как предчувствуют, что истина опрокинет все их претензии. Они неумолимы в мести, потому что им опасно прощать людей, стремящихся поколебать их доктрины, несостоятельность которых им прекрасно известна. Они лицемерны, потому что большинство их слишком умно, чтобы поверить в фантазии, проповедуемые имя людям. Они упорны в своих заблуждениях, потому что суетны, а к тому же им было бы и опасно отказываться от учения, авторство которого они приписывают богу. Мы часто встречаем священников разнузданных и безнравственных, потому что праздность, изнеженность и роскошь развращают их. Впрочем, иногда мы видим среди священников аскетов, ведущих строгую жизнь, когда они считают этот способ наилучшим, чтобы завоевать авторитет и достигнуть своих тщеславных целей. Если они вероломны и лукавы — они очень опасны; если они глупы и фанатичны — они еще страшнее. И, наконец, они почти всегда бунтовщики и крамольники, потому что, облеченные божественной властью, отказываются снизойти до подчинения власти человеческой. Вот, сударыня, верное изображение могущественной организации, ради которой правительства с давних времен жертвовали всеми прочими людьми. Вот граждане, извлекающие богатейшие прибыли из суеверия,— те, перед кем на глазах народа преклоняются земные государи; вот люди, которым они доверяют, которых считают опорой своей власти, которых почитают необходимыми для счастья и прочности своего государства. Предоставляю вам судить о полноте сходства; более чем кто-либо другой вы имеете возможность наблюдать интриги духовенства и его поведение, слушать проповеди священников; и вы, конечно, согласитесь со мной, что его постоянная цель заключается в обольщении государей, чтобы поработить народы и управлять ими. В угоду этим опасным людям государи считают нужным вмешиваться в богословские распри, становясь на сторону тех священников, которые сумели к ним подольститься, преследовать непокорных, выносить жестокие приговоры защитникам разума и изгонять просвещение, нанося злейший ущерб собственной власти. Поэтому священники вопят о кощунстве, когда государи пытаются вмешиваться в их дела, стремясь подчинить их разумным законам; поэтому они поносят тех же государей, называя их безбожниками, когда последние отказываются бороться с врагами церкви и обнаруживают полнейшее и законное равнодушие к церковным распрям. Когда же, отказавшись от предрассудков, государи пожелают, наконец, быть действительными хозяевами своей страны, они перестанут внимать советам корыстных и часто кровожадных святых отцов, которые, ища во всем выгоды, хотели бы, чтобы им пожертвовали счастьем, спокойствием и богатством всех слоев общества. Пусть государи никогда не впутываются в церковные споры, потому что. Присоединяясь к той или другой стороне, они тем самым безмерно усугубляют опасность этих раздоров; пусть государи не преследуют за религиозные убеждения, которые обычно одинаково нелепы и необоснованы с обеих сторон; все эти диспуты не представляли бы никогда никакого интереса для государства, если бы государь сам не проявлял малодушия и не позволял увлечь себя одной из сторон. Пусть государи предоставят своим подданным свободу мысли, но при помощи мудрых законов управляют их действиями; пусть они позволят каждому мечтать и фантазировать, как ему вздумается, лишь бы поведение человека отвечало законам морали и государства. Пусть они хотя бы не препятствуют просвещению, только и способному спасти народы от невежества, предрассудков и варварства, первыми жертвами которых так часто оказывались сами же христианские государи; пусть правители убедятся, что образованные и просвещенные подданные и надежнее, и вернее, чем тупые рабы, невежественные и безрассудные, всегда готовые отдаться любым страстям по наущению первого попавшегося фанатика. Пусть государи обратят самое серьезное внимание на просвещение своих подданных; нельзя допускать, чтобы дело народного образования целиком предоставлялось священникам, которые поддерживают с детства в своих воспитанниках бессмысленные мистические понятия и настроения, прививают им суеверные обычаи и делают их фанатиками. Если государь не в состоянии предотвратить распространение безумных учений, пусть он позаботится о противоядии, введя преподавание разумной социальной этической системы, сообразующейся с интересами государства, способствующей благополучию граждан; эта мораль научит человека его обязанностям перед самим собой, перед своими ближними, перед обществом и перед правительством. Люди, усвоившие такую мораль, не станут ненавидеть себе подобных, не обладающих этими убеждениями; эта мораль не сделает людей ни опасными энтузиастами, ни святошами, слепо подчиняющимися священникам; воспитанные в этой морали люди превратятся в уравновешенных, разумных подданных законной власти; одним словом, такая мораль воспитает добродетельных людей и хороших патриотов. Истинная, разумная мораль — самое верное средство против суеверия и фанатизма. Благодаря всему этому власть церкви постепенно ограничится; государь уже не будет иметь соперника в своей стране; он будет безраздельно управлять своими здравомыслящими подданными; богатства церкви, постепенно возвращенные обществу, дадут возможность поднять общее благополучие народа. Бесполезные учреждения могут быть использованы в интересах общества и государства; часть церковных сокровищ, с самого начала предназначавшаяся бедным и прилипшая к рукам алчных священников, поступит к беднякам, своим законным хозяевам. Опираясь на народ, который сумеет понять и оценить все предоставляемые ему блага и преимущества, государям не придется опасаться воплей фанатика, за которым никто уже не последует. Число священников, праздных монахов, беспокойных девственников, не заботящихся о будущности страны и висящих на шее чуждого им народа, постепенно заметно уменьшится. Монарх, став более богатым и могущественным, не станет ограничивать своих благодеяний; он будет уверенно управлять страной и поймет, что люди, враждебные церкви, никоим образом не враги трона, славы и истинного величия своего государя. Вот, сударыня, какие цели должно поставить себе всякое правительство, сознающее свои истинные интересы. Я надеюсь, что мои планы не покажутся вам ни невозможными, ни призрачными; пути к их осуществлению уже подготовляются все более широко распространяющимся просвещением; пусть они содействуют прогрессу разума или хотя бы не препятствуют ему, и вы увидите, как государи и народы без потрясений, без смут мало-помалу скинут с себя столько лет тяготившее их ярмо. Чем могут быть полезны обществу памятники благочестия наших предков? Мы видим среди них монастыри, предназначенные для праздных фанатиков; дорогие храмы, сооруженные и украшенные нищими народами для утоления тщеславных вожделений духовенства, ради которого воздвигались алтари и дворцы. С самого возникновения христианства все, казалось, служило возвеличению церкви ценой разорения народов и династий. Умами людей завладела религия; люди забыли, что живут на земле, и интересовались лишь своим грядущим блаженством в неведомых эмпиреях. Пора покончить с церковным авторитетом; пора человечеству заняться своими насущными делами; эти дела всегда будут несовместимы с интересами духовенства, присвоившего право вводить человечество в заблуждение. Чем больше вы будете изучать христианское вероучение, тем очевиднее станет вам, что оно выгодно тем, кто возложил на себя мало обременяющий труд руководить ослепленным человечеством. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ. (О преимуществах, доставляемых религией тем, кто ее исповедует). Я льщу себя, сударыня, надеждой, что сумел ясно показать вам, что христианская религия не только не может быть опорой государственной власти, но что она — самый настоящий ее враг; я, надеюсь, совершенно убедил вас, что служители церкви, по самой своей природе — соперники государей и самые опасные противники светской власти. И, наконец, я доказал вам, что общество могло бы вполне обойтись без услуг духовенства или, по крайней мере, отказаться от слишком щедрой оплаты этих услуг. Теперь рассмотрим, какие блага и преимущества доставляет эта религия отдельным людям, наиболее убежденным ее последователям, послушно выполняющим все ее предписания. Посмотрим, насколько она в состоянии сделать своих приверженцев довольными, счастливыми и добродетельными. Чтобы ответить на этот вопрос, нам достаточно осмотреться и понаблюдать, как влияет религия на умы людей, действительно глубоко проникнутых ее мнимыми истинами. Обычно мы видим, что люди, наиболее искренно исповедующие христианское вероучение и наиболее точно выполняющие его заповеди, предаются меланхолии, унылому настроению, меньше всего свидетельствующему о благополучии; мы не замечаем в них того внутреннего мира и спокойствия, о которых нам непрестанно твердят и которых вместе с тем никогда не могут показать на деле. Когда человек доволен собой, это не может не проявиться во всем его поведении; святоши же так тщательно прячут свое внутреннее довольство от посторонних глаз, что трудно поверить, чтобы они его действительно испытывали. Внутренний мир, порожденный чистой совестью, чаше всего проявляется у них в желчной раздражительности, от которой не могут не страдать окружающие люди. Если случайно мы и встречаем какого-нибудь святошу в хорошем настроении, радостного, снисходительного, то потому только, что мрачные представления еще не смогли окончательно испортить его благодушный, покладистый характер; а может быть и так, что человек еще недостаточно глубоко проникся духом религиозной системы, которая при глубоком изучении неизбежно повергает людей в самое неудержимое смятение, в самую безысходную тоску. Всякий, кто вдумается со всей серьезностью в представления о деспотическом и своенравном боге, которому поклоняются христиане, и вместе с тем постарается представить все тиранические поступки этого бога, приписываемые ему Библией; кто поразмыслит над удручающими догмами о произвольном, незаслуженном избрании немногих и о предопределенной погибели большинства людей; кто поймет, что он никогда не может быть уверен, достоин ли он милости или гнева, что не в его власти добиться или заслужить благорасположение всемогущего; кто придет к выводу, что минутная слабость может разом свести на нет заслуги всей жизни, посвященной добродетели; всякий, повторяю, кто забивает себе ум всеми этими роковыми и зловещими вещами, не может, если он не безумен, ни предаваться радости, ни проявлять искреннюю беззаботность и веселость. Можете ли вы поверить, сударыня, что наш святоша Паскаль, считавший грехом свои нежные чувства к сестре и часто из благочестия обходившийся с ней грубо и жестоко, был человеком веселым и приятным в общежитии? В христианской религии все неизбежно навевает уныние и грусть; она трактует только о мрачных предметах. Она проповедует бога, ревнующего нас к каждому движению нашего сердца, к каждой, даже самой естественной, склонности; этот бог запрещает самые законные радости, он жаждет наших стонов, наших слез и мук, ему нравится подвергать нас испытаниям, он требует от нас самоумерщвления, отказа от всего, что нам желанно и приятно; он предписывает нам ненавидеть все земное; одним словом, нам ставятся требования, в корне противоречащие склонностям нашей природы. Такой бог, конечно, вряд ли может внушить радостное, спокойное настроение. Бог, который не пожалел родного сына и безмерно мстит за самые пустячные невольные проступки перед ним,— такой бог способен только погрузить в отчаяние душу всякого человека, имевшего несчастье поверить в него. И, наконец, христианин, который должен бояться смерти, потому что каждую минуту может предстать перед безжалостным судией, уже предопределившим его участь, не может не испытывать постоянного страха. Как посмотрели бы мы на человека, весело или хотя бы только спокойно ожидающего своего смертного приговора? Итак, сударыня, не будем ссылаться на противоречивые разглагольствования наших священников; до смерти напугав своими страшными догмами, они стараются подбадривать нас туманными надеждами и призывают довериться богу, против которого они нас сами же восстановили; пусть же они не говорят нам, что бремя христово легко; напротив, оно невыносимо для всякого, кто понимает, в чем оно заключается; оно легко только тем, кто несет его, не раздумывая, или же тем, кто перекладывает его на плечи других. Разрешите мне, сударыня, поговорить о вас. Очень ли вы были счастливы, довольны и веселы, когда поведали мне о тех тайных беспокойствах и волнениях, вызванных в вашей душе суеверием, которые уже начали мало-помалу роковым образом овладевать вашим умом и которые я теперь стараюсь рассеять? Не казалось ли вам, что ваша душа погружается в самые мрачные бездны отчаяния, несмотря на ваш трезвый ум, на ваши здравые суждения? Не собирались ли вы самым серьезным образом отказаться от счастья? Не готовились ли вы в угоду религии уйти от света, предать забвению все свои общественные обязанности? Все это меня опечалило, но не удивило: христианская религия считает своим долгом разрушать счастье и покой человека; религия всегда вселяет в душу тревогу, трепет; приняв эту религию, можно быть счастливым, только не вдумываясь в ее догмы; для вас религия означала бы самое безысходное несчастье; ваш последовательный ум неизбежно стремился бы охватить все ее принципы в целом; ваше чувствительное воображение привело бы вас к крайностям, опасным для вас самой и достаточно болезненным для ваших близких и друзей. Такая душа, как ваша, никогда не знала бы ни мира, ни спокойствия; угрозы религии слишком убедительны, а ее противоречивые утешения слишком неопределенны и не могут внушить человеку ни чувства уверенности в себе, ни спокойствия, без которого нельзя ни создать собственное счастье, ни трудиться для счастья других. Я уже говорил вам, что считаю невозможным для человека заботиться о чужом счастьи, если он несчастлив сам. Святоша, во всем себе отказывающий, во всем сомневающийся, непрестанно укоряющий себя, разжигающий религиозный экстаз молитвами, постами и уединением, неизбежно должен раздражаться и сердиться на всех, кто не считает нужным принуждать себя к таким же мучительным жертвам; такой святоша не может не беситься и не осуждать профанов, пренебрегающих обязанностями, возложенными на людей, по его мнению, самим богом. Ему хорошо только в обществе тех, кто смотрит на все его же глазами; всех остальных он избегает и в конце концов начинает ненавидеть; вместе с тем он считает нужным всюду выставлять напоказ свои убеждения, свою набожность, даже с риском быть смешным. К тому же, если бы такой святоша обнаруживал снисходительность, ему пришлось бы опасаться, что его примут за сообщника всех тех людей, которые поносят его бога; он должен обличать всех грешников, и он это делает, конечно, резко и сурово, потому что на душе у него нелегко; он должен на них гневаться, а следовательно, он становится неприятным и невыносимым для людей, когда достаточно ревностно выполняет свои благочестивые обязанности; если же он проявляет снисходительность, мягкость и терпимость,— значит, он грешит против религии. Набожность порождает в нас дурные чувства, которые рано или поздно сказываются в нашем поведении и отталкивают от нас окружающих. Святоши чувствуют себя превосходно; мир им несносен, и они несносны миру, который не мог бы и существовать, если бы каждый стремился к высоким и недостижимым добродетелям, предписываемым религией. Христианство несоединимо с земным миром; бог требует всего нашего сердца, мы ничего не смеем утаить для наших жалких собратий; как только становимся набожными, мы даже считаем долгом мучить своих ближних, чтобы наставить их на путь добродетелей, от которых якобы зависит их будущее спасение. Странная религия, не правда ли? Ведь если бы каждый в точности и неукоснительно выполнял все ее предписания, это привело бы к полному развалу общества! Искренне верующий ставит себе недостижимые идеалы, недоступные человеческой природе; и так как, несмотря на все свои усилия, человек не может достичь этих идеалов, он всегда недоволен собой; он считает себя жертвой божьего гнева, он во всем укоряет себя, он испытывает угрызения совести за все радости, которые себе позволил; он трепещет, опасаясь, что каждый шаг может повести его к гибели; он приходит к выводу, что вернее и надежнее избегать общества, которое ежеминутно может отвлечь его от мнимых обязанностей, толкнуть на грех, сделать его свидетелем или сообщником разврата; и, наконец, если этот человек очень благочестив, он не может не избегать или не презирать людей, которые, согласно мрачным религиозным представлениям, только и делают, что раздражают и гневят бога. С другой стороны, вы знаете, сударыня, что обычно именно печаль и страдания толкают человека к религии; мы, как правило, обращаемся к небу, когда здешний мир нас оставляет или перестает нам нравиться; именно в лоне церкви ищут тщеславные люди утешения в своих неудачах и в крушении честолюбивых планов; изысканные или развращенные женщины становятся святошами, когда видят, что свет перестает ими заниматься; тогда они отдают богу свое потрепанное сердце и увядшую красоту, которая уже не может пленить никого в этом мире; с душой, переполненной горечью, снедаемые печалью, взбешенные против общества, где уже не рассчитывают играть никакой роли, они предаются религиозным безумствам после того как прославились в свете пороками и безумствами; с яростью в душе они простираются перед богом, который, по правде сказать, не слишком-то щедро вознаграждает их за утраченные прелести. Одним словом, люди по большей части обращаются к богу под влиянием дурного настроения, несчастья, потерь; мы обычно отдаемся в руки священников, толкаемые жестокими разочарованиями и крушением каких-либо страстных надежд; в этом-то и проявляется перст божий; бог посылает нам страдания, чтобы спасти нас. Поэтому нет ничего удивительного, если люди набожные кажутся нам обычно мрачными и суровыми. Эти настроения к тому же непрестанно поддерживаются и питаются религией, которая только и способна все больше и больше ожесточать душу, подпавшую под ее влияние. Однако беседа с духовником — слабое утешение в потере возлюбленного; надежды на будущую жизнь не могут заменить нам реальных радостей здешнего мира; и все никчемные, бессмысленные религиозные обряды вряд ли могут заполнить душу, которая в свое время не насытилась ни интригами, ни наслаждениями светской жизни. Итак, мы видим, сударыня, что плоды этих потрясающих обращений людей к религии, долженствующие обрадовать всемогущего со всем его синклитом, не имеют никакой ценности для нас, смертных. Если эти перемены, происходящие с человеком по благости божьей, не делают его все-таки более счастливым и радостным, то еще меньше радости и пользы от таких обращений всем их свидетелям и очевидцам. Действительно, какой толк обществу от того, что кто-то обратился к богу? Люди эти, отмеченные перстом божьим, не становятся лучшими; они не делают никакого реального добра своим ближним. Становится ли смиренным и добрым какой-нибудь заносчивый и важный придворный? Исправляет ли жестокий все то зло, которое он причинял? Возвращает ли казнокрад все, что он похитил у общества? Искупает ли изысканная светская женщина своим религиозным рвением все то зло, которое причинили семье ее распущенность и рассеянная жизнь? Нет, конечно нет, эти новообращенные, испытавшие прикосновение божьего перста, ограничиваются по большей части молитвами, постами, благотворительностью и уединением, посещением церкви, преклонением перед священниками, интригами и злословием в пользу той или иной церковной партии, опорочением всех, кто не согласен с их духовником, и демонстрацией смехотворного, преувеличенного усердия к делам, в которых они ничего не смыслят; всем этим исчерпывается их долг по отношению к богу; ни люди, ни общество ничего не выигрывают от их чудесного превращения; напротив, благочестие часто лишь усугубляет и еще больше разжигает дурные свойства, которыми всегда отличались наши неофиты; но теперь эти свойства и страсти получают иное применение, а религия всегда оправдывает крайности, допущенные в ее интересах. Так, честолюбивый человек превратится в тщеславного и беспокойного фанатика и найдет оправдание своей страсти в благочестии; попавший в опалу придворный займется во имя бога интригами против своих врагов; злой и мстительный человек под предлогом отмщения за бога будет изыскивать способы мстить за собственные обиды; женщина, утратившая красоту и обратившаяся к богу, будет считать себя вправе отравлять жизнь мужа; она станет со всем благочестием злословить о других женщинах по поводу их невинных удовольствий; желая показать свою набожность, она обнаружит только дурное настроение, зависть, ревность, коварство; принимая близко к сердцу интересы бога, она проявит все свое невежество, все свое больное воображение и легковерие. Стоит ли, сударыня, так долго останавливаться на всем этом? Вы живете в стране, где слишком много святош и слишком мало истинно добродетельных людей. При желании вы без труда убедитесь, что среди этих людей, глубоко верующих в бога, убежденных в высоком назначении и пользе религии, беспрестанно твердящих о даруемых ею утешениях, о насаждаемых ею добродетелях, вы вряд ли найдете действительно счастливого; и еще меньше найдется людей, которых религия сделала лучшими. Если они глубоко прониклись мрачными и зловещими представлениями религии, они покажутся вам желчными, неприятными, нелюдимыми; если же они относятся к спасению своей души легкомысленнее и поверхностнее, они произведут на вас менее отталкивающее впечатление. Религия, исповедуемая при дворе, представляет собой, как вам известно, смесь чередующихся благочестивых обрядов и увеселений: обедня, праздник, несколько минут, посвященных молитве,—и снова развлечения; здесь религия Христа легко совмещается со служением дьяволу. Мы наблюдаем здесь роскошь, тщеславие, честолюбие, интриги, месть, зависть, легкомыслие, легко уживающиеся с аскетическими требованиями религии. Казуисты, поддакивающие великим мира сего, легко оправдывают эту смесь и творят новую религию, применяющуюся к обстоятельствам, страстям и порокам людей; слишком суровые и правоверные богословы не удовлетворили бы и возмутили бы людей, соглашающихся исповедовать религию при условии, чтобы их ничто не стесняло. Вот почему янсенисты, стремящиеся к восстановлению аскетического христианства первых веков, не смогли привиться при дворе. Доведенные до крайности принципы и доктрины христианства по плечу только людям, подобным его основателям; они созданы лишь для существ желчных, суровых, недовольных, обездоленных судьбой, по своему происхождению чуждых роскоши, власти, почестей и неизбежно становящихся врагами всех мирских благ, о которых им не позволено и мечтать. Святоши очень ловко и хитро умеют поставить себе в заслугу отвращение или презрение к вещам, для них недостижимым. Однако последовательный христианин не должен ни на что претендовать; он не должен ничего желать; он должен бежать света и всей его пышности, подавлять свои страсти. Это настоящий стоик (1), скорбная философия которого порождена религиозным фанатизмом. Недостижимое совершенство, к которому он стремится, порождает непрестанную душевную борьбу, которая в конце концов делает его несчастным; он должен быть постоянно настороже в отношении всего мирского, потому что все мирское может дать повод к искушению и греху. Истинный христианин — враг самого себя и всего человеческого рода; ради собственной безопасности ему следовало бы жить, как сове, и никому не показываться. Религия делает его существом антиобщественным, равно бесполезным и неприятным себе и другим. Что толку обществу от человека, беспрестанно трепещущего, страдающего, погруженного в молитвы и размышления? Какую же жизненную цель может поставить перед собой святоша, который должен сторониться порочного мира, ненавидеть почести и богатства, могущие его погубить, который запрещает себе радости, вызывающие гнев и ревность бога? Каковы же плоды такой фантастической морали? Эту мораль можно сравнить с чрезмерно суровыми законами, которые все признают и никто не соблюдает. Мы знаем, что некоторые философы обсуждали возможность существования чисто атеистического общества (2); мне кажется гораздо более правомерным вопрос — долго ли смогло бы просуществовать общество, состоящее только из истинно верующих христиан. Ср., что говорит по этому поводу Бейль, «Continuation des pensees diverses sur la comete», разд. 124, 125, т. 4. Г. Руссо из Женевы в его «Contract Social-», кн. 4, гл. 8. См. Также tLettres ecrites de la Montagne”, письмо 1-е, стр. 45—54. Изд. In 8°. Автор обсуждает тот же вопрос и подкрепляет свое мнение новыми рассуждениями, представляющими большой интерес для читателя. Что сталось бы со страной, обитатели которой, стремясь к совершенству, проводили бы все время в созерцании, размышлениях, покаянии и молитвах, избегали бы богатства, почестей, высокого положения? Что сталось бы со страной, жители которой не думали бы о завтрашнем дне и, занятые только божественными делами, совершенно пренебрегали всем, касающимся здешней бренной юдоли; где каждый ставил бы себе в заслугу безбрачие; где все были бы настолько заняты религиозными упражнениями и обрядами, что у них не оставалось бы времени для помощи себе подобным? Ясно, что такое общество могло бы существовать только в Фиваиде (1) и скоро развалилось бы. Если в некоторых монастырях мы и видим примеры такого объединения верующих, то ведь о фанатиках, проживающих в этих богоугодных местах, заботится общество. А кто бы заботился о целой нации, которая, забыв о всех земных нуждах, хлопотала бы только о царствии небесном? Нельзя не признать, что христианская религия действительно создана не для этого мира; она не в состоянии обеспечить счастье ни обществу, ни отдельным людям; заповеди и наставления ее бога невыполнимы и скорее могут довести человека до отчаяния и апатии, отнять у него уверенность в себе и своих силах, чем сделать его счастливым, деятельным и добродетельным. Если христианин хочет остаться в обществе, ему приходится допускать известную скидку со всех требований религии; он перестает быть настоящим христианином, как только начинает стремиться к собственному счастью; он пренебрегает небесным блаженством как только хочет позаботиться о счастьи своих собратий; он рискует оскорбить бога, как только прислушается к собственным желаниям, позволит себе радости жизни и вступит в общество себе подобных, могущих заразить его своими страстями и пороками; одним словом, настоящий христианин — человек не от мира сего. Поэтому, как только христианин вспоминает о том, что он — человек, он вынужден тотчас же отказываться от своих сверхъестественных и божественных принципов. Страсти, обуревающие простых смертных, у христиан только приглушены, но не уничтожены; чаще всего эти страсти приобретают еще большую силу и могут очень повредить обществу. Замаскированные, скрытые лицемерным смирением, они, вырываясь наружу, обычно приводят к большим потрясениям. Тут-то честолюбие, мстительность, жестокость, злоба, злоречие, зависть, прикрытые личиной благочестия, приносят самые ужасающие плоды; эти страсти в своем разгуле уже не знают границ. Религия не уничтожает страстей в сердце святоши; она иной раз даже оправдывает их. Опыт часто показывает нам, что самые набожные христиане ничуть не лучше и не хуже всех прочих людей и что они не имеют никакого права упрекать неверующих в недостатках и пороках, будто бы проистекающих из атеистических убеждений. Действительно, милосердие священников-миротворцев и их благочестивых приверженцев нисколько не мешает им порочить и чернить своих противников, призывать на их головы гнев и презрение общества; их заботы о славе божьей допускают применение любого оружия; злоречие и клевета оказывают им испокон веков особенно драгоценные услуги. Слушая священников, можно подумать, что неверие может быть только следствием развращенности; что от религии люди отказываются только затем, чтобы дать свободу своим страстям и порокам; по их словам неверие всегда предполагает порочность, разнузданность нравов, предельную распущенность. Другими словами, они считают, что всякий человек, отказывающийся поверить в их фантазии и следовать предписаниям их неестественной морали, не может иметь никаких побуждений к добру и отличается непреодолимой наклонностью к злу. Так наши милосердные богословы превращают врагов своей власти в опасных разбойников, которых общество якобы в собственных интересах должно изгонять и уничтожать. Из этого следует, что всякий, внемлющий разуму и отказывающийся от суеверия,— это самый безрассудный человек; что всякий, осуждающий религию за все ее преступления, за все то зло, которое она причиняет людям,— плохой гражданин; что всякий, обвиняющий священников в смутах и беспорядках, оказывается сам опасным нарушителем общественного спокойствия; что всякий, содрогающийся при виде бесчеловечных преследований, спровоцированных тщеславными и коварными священниками, не имеет никакого понятия о справедливости и должен задушить в себе всякое чувство гуманности. Отсюда же следует, что всякий, кто не признает лживых, фальшивых стимулов, выискиваемых в потустороннем мире для того, чтобы побудить людей быть добродетельными, справедливыми и добрыми, не имеет уже никаких реальных побудительных причин развивать в себе все эти добродетели ради своего собственного благополучия в здешнем мире. И, наконец, отсюда следует, что все желающие низвержения церковной тирании и разоблачения величайшего обмана, столь пагубного и для правителей и для народов,— оказываются государственными преступниками, подлежащими преследованию законом. Я думаю, сударыня, теперь вы убедитесь, что истинные друзья рода человеческого и государей не могут быть пособниками религии и духовенства. Каковы бы ни были причины или чувства, которые привели человека к неверию; каковы бы ни были вытекающие из его неверия принципы,— они не могут быть столь же пагубны, столь же разрушительны, как принципы, непосредственно и неизбежно вытекающие из такой нелепой и жестокой религии, как христианская. Неверие не приписывает себе божественного происхождения; оно не стремится к господству и к овладению человеческой совестью; оно не ставит цели подчинить себе человеческие умы; оно не имеет никаких поводов ненавидеть человека за его убеждения, если эти убеждения никому не приносят вреда. Другими словами, люди неверующие не имеют ни особых побуждений, ни корысти приносить вред и делать зло, к чему всегда находят столько предлогов рьяные защитники религии. Неверующий, стоящий у власти, не окажется ни более несправедливым, ни более злым, чем святоша, вменяющий себе в обязанность преследовать своих религиозных противников. Мыслящий неверующий человек хорошо понимает, что и в здешнем мире у него достаточно самых настоятельных и реальных побуждений делать добро; он сознает, как важно ему сохранить жизнь и избежать всего, что могло бы ему повредить; в своих природных потребностях он чувствует себя связанным с другими людьми и знает, что заслужит их презрение, если обнаружит какие-либо пороки, вызывающие их ненависть, и если окажется виновным в проступке, угрожающем праву и добродетели; он знает, что понесет наказание, если совершит преступление и ослушался закона. Правила приличия и общественные обязанности, желание заслужить одобрение сограждан, страх навлечь на себя позор и наказание — достаточно сильные стимулы для обуздания всякого здравомыслящего. Если же человек безумен, его не смогут удержать от крайностей никакие вероучения мира; если он обладает достаточной властью, чтобы ничего не страшиться в здешнем мире и не считаться с мнением людей, вряд ли страх перед божественным гневом подействует на такого человека сильнее приговора судей, которых он ежечасно видит перед собой. Нам скажут, что страх перед мстительным богом может во всяком случае предупредить множество тайных преступлений, на которые пошли бы люди, не удерживай их религии. Но разве сама-то религия предотвращает тайные преступления? Разве христианские страны не полны всякого рода злоумышленников, втайне замышляющих разорение и гибель своих сограждан? Разве люди, с виду самые благочестивые и благонамеренные, не предаются разнообразнейшим порокам, которые заставили бы их устыдиться, если бы эти пороки случайно раскрылись? Очень часто человек, глубочайшим образом убежденный в том, что бог видит все его дела и помыслы, совершает, не краснея, тайком такие проступки, которые он не позволил бы себе в присутствии другого, хотя бы и самого ничтожного человека. К чему же сводится та мощная узда, которую религия накладывает на человеческие страсти? Если мы послушаем наших священников, окажется, что в странах, где люди внемлют их проповедям и следуют их заповедям, никаких преступлений, ни явных, ни тайных, не совершается; окажется что сами священники — сущие ангелы, а всякий верующий не знает за собой никаких недостатков. И вместе с тем мы забываем все свои религиозные теории и рассуждения, как только нас захватывает какая-нибудь сильная страсть, неискоренимая привычка, или же мы ослеплены соображениями собственной выгоды; в таких случаях мы перестаем рассуждать. Стало быть, добродетельными или порочными делают нас характер и привычка. Неверующий может отличаться очень сильными страстями; он может очень здраво рассуждать о религии и вместе с тем теряет всякий здравый смысл, как только дело касается его собственного поведения. Тот же, кто готов всему верить,— плохой мыслитель; а если он еще и ведет себя дурно, то он одновременно и глупый, и злой человек. Наши священники, правда, не соглашаются с тем, что неверующие способны мыслить; они считают, что человек не умеет разумно рассуждать, если предпочитает разум их авторитету. Но в этом деле они — слишком пристрастные судьи, и вопрос этот подлежит решению менее заинтересованными людьми. Пока что сами священники не слишком-то полагаются на собственные рассуждения и для подкрепления своих аргументов всегда привлекают силу; они загоняют людей в рай кнутом; они просвещают их светом костров инквизиции; они насаждают веру вооруженной силой; они имеют низость вызывать на спор людей, которые не могут выступить против них открыто. Такое поведение мало вяжется с представлением о людях, глубоко убежденных в силе своих доводов. Если бы наши богословы действительно обладали искренней верой, разве они побоялись бы свободного и открытого диспута? Разве они не радовались бы всякому доводу, опровержение которого только упрочило бы их учение, будь оно истинно? Между тем наши богословы применяют к своим врагам тактику мексиканских миссионеров, которые заставляли связывать сражавшихся с ними рабов и убивали их, вместо того, чтобы померяться с ними силами в честном бою. Как бы то ни было, вполне допустимо, что и неверующий человек может вести себя дурно, и в этом он, конечно, ничем не отличается от любого святоши. Самые фанатичные приверженцы религии не могут не согласиться, что среди их единомышленников лишь ничтожное число — избранники, достигшие благодаря религии высокой добродетели; на каком же основании священники требуют, чтобы неверие, не опирающееся ни на какие сверхъестественные силы, приносило плоды, которыми, по их же собственным признаниям, не может похвастать религия? Если бы все верующие были людьми добродетельными, религия в своем споре с атеизмом оказалась бы, конечно, победительницей, в особенности если бы все неверующие были людьми безнравственными и порочными. Но что бы ни говорили священники, мы встречаем среди неверующих гораздо больше добродетельных людей, чем среди святош. Хороший характер, разумное воспитание, стремление к спокойной жизни, нежелание заслужить позор и ненависть, благие привычки оказываются совершенно достаточными и гораздо более сильными и реальными стимулами, чем религия, для того, чтобы человек сдерживал пороки и стремился к добродетели. К тому же в отличие от святоши неверующий не знает бесконечных уловок и неисчерпаемых аргументов для оправдания и извинения любых проступков. Ведь верующий всегда может искупить свои преступления; он всегда может найти способы помириться с богом и успокоить свою совесть. Человек же неверующий, совершив дурной поступок, не может примириться ни с обществом, которое он оскорбил, ни с самим собой, если его мучит совесть. Он не надеется на награду в загробном мире и тем более заинтересован заслужить уважение и почет, которыми во всех просвещенных странах пользуются добродетельные, честные и порядочные люди; неверующий тем более старается избежать осуждения общества и всех неприятностей, на которые оно обрекает людей, угрожающих общественному спокойствию и благополучию. Кажется совершенно очевидным, что всякий, следующий законам разума, рассудительнее того, кто доверяет только своему воображению. Совершенно очевидно также, что всякий, кто считается с человеческой природой и с окружающими людьми, неизбежно должен иметь более реальные представления о добре и зле, справедливости и несправедливости, о чести и бесчестии, чем человек, сообразующийся в своем поведении лишь с предписаниями оракулов некоего таинственного бога, служители которого злы, несправедливы, вероломны, постоянно сами себе противоречат, и который часто санкционирует проступки, в корне противоречащие морали и всем нашим представлениям о добродетели. Очевидно, что человек, руководствующийся в своем поведении церковной моралью, будет угождать лишь капризам и прихотям духовенства и окажется, действительно, вредным и порочным, хотя он при этом вполне уверен в своей добродетели. И, наконец, так же очевидно, что, сообразуясь с заповедями и предписаниями религии, человек может быть сколь угодно набожен, не будучи ни хорошим, ни добродетельным. Опыт показывает, что можно слепо придерживаться самых непостижимых догм, проповедуемых священниками, самым тщательным образом выполнять все предписываемые ими обряды, на словах восхвалять все христианские добродетели • и на деле быть лишенным всех качеств, необходимых для достижения собственного счастья и для содействия счастью окружающих. Даже сами святые, с которых нам предлагают брать пример, были в высшей степени бесполезны для общества; мы неизменно видим в них фанатиков — либо угрюмых, принесших себя в жертву мрачным доктринам религии; либо деятельных, которые под предлогом служения религии непрерывно возмущали спокойствие народов; либо, наконец, мечтателей, придумавших целые системы, способные сбить с толку и помрачить умы их приверженцев. Всякий святой, обладающий спокойным и уравновешенным характером, печется всегда только о самом себе и в своем благочестивом затворничестве стремится лишь к собственному благополучию; святой же, наделенный от природы деятельным, горячим темпераментом, выступает перед обществом с проповедью пагубных фантазий, требуя удовлетворять претензии церкви, которые он отождествляет с интересами бога. Словом, сударыня, я никогда не устану повторять, что всякая религиозная система придумана лишь ради выгод духовенства; христианская мораль всегда преследовала только интересы церкви; все проповедуемые христианством добродетели не имеют опять-таки никакой иной цели, кроме выгод церкви и ее служителей; последние же всегда стремились поработить народы, чтобы поживиться от их трудов и легковерия. Нет сомнения, что можно быть и нравственным, и добродетельным человеком, не участвуя во всех этих замыслах; если священники порицают тех, кто им противоречит, и подвергают сомнению честность и бескорыстие всякого мыслителя, отвергающего их бесполезные и даже пагубные добродетели, то общество, нуждающееся в истинно человеческих и реальных добродетелях, ни в коем случае не должно вмешиваться в их дрязги, ни заимствовать настроения людей, явно сплотившихся против этого общества. Если служители религии, чтобы упрочить свою незаконно захваченную власть, нуждаются в Догмах, таинствах, добродетелях, то правительству для осуществления его законных прав требуются добродетели разумные, мораль гуманная и прежде всего служащая общественному спокойствию. Наконец, люди, составляющие всякое общество, нуждаются в такой морали, которая может обеспечить их счастье здесь, на земле, и не желают затруднять себя моральными предписаниями, имеющими в виду их блаженство в некоем вымышленном, призрачном мире, о котором они знают только со слов священников. Эти священники очень легко объединили свою религиозную систему с моралью, чтобы еще больше упрочить свой авторитет, завоеванный при помощи непостижимых и таинственных догм религии; благодаря этому им удалось убедить людей, что ни мораль, ни добродетель без религии невозможны. Я надеюсь, сударыня, что мне удалось окончательно разрушить этот предрассудок и с полной ясностью доказать всякому, желающему думать, что все эти представления, испокон веков проповедуемые религией, отвлеченны, туманны и лживы; и, однако, этими представлениями оказывались часто заражены даже философы, тормозившие развитие истинной морали и сделавшие из науки, самой достоверной, ясной и доступной всякому мыслящему человеку,— науку сомнительную, непонятную, страдающую вопиющими противоречиями. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ. (О человеческой, или естественной, морали). Если вы, сударыня, продумали все, о чем я до сих пор вам писал, вы не могли не убедиться, что совершенно невозможно основывать моральную систему, прочную и неизменную, на фанатической, двусмысленной, мистической, противоречивой религии, последователи которой сами никогда не могут прийти к полному единомыслию относительно ее доктрин. Вы поймете, что бог, забавляющийся! Игрой в прятки со своими приверженцами, бог пристрастный и вероломный, чьи заповеди находятся в полном противоречии друг с другом, не может служить основой морали, долженствующей быть неизменной во все времена для всех людей. Действительно, как можно строить понятия справедливости и добра, основываясь на вере в несправедливого и коварного бога, повергающего человека, для которого он сотворил мир, искушению только затем, чтобы покарать этого человека за податливость перед этим искушением? Как полагаться на волю бога, сказавшего «не убий» и в то же время потворствовавшего уничтожению целых народов? Какое представление можно составить о морали, которая продиктована богом, имевшим своим пророком кровожадного Моисея, избравшим себе в любимцы бунтовщика, убийцу и развратника Давида? Можно ли устанавливать священный кодекс прав и обязанностей человечества, основываясь на вере в бога, фаворитами которого на земле были самые бесчеловечные преследователи и чудовища жестокости? Как можем мы черпать представления о нашем нравственном Долге в проповедях и наставлениях священников, поклоняющихся богу-миротворцу и вместе с тем повсюду сеющих мятеж, призывающих к резне и мести, как только кто-нибудь попробует наложить руки на их привилегии. Можем ли мы подражать святым, зарекомендовавшим себя либо как бесполезные энтузиасты, либо как беспокойные фанатики, либо, наконец, как упрямые бунтовщики, которые под предлогом защиты божьего дела учиняли страшные опустошения на земле? Может ли здравая мораль основываться на невыполнимых и сверхъестественных заповедях и добродетелях, плоды которых часто вредны и опасны и которые явно бесполезны для нас самих и для тех, с кем мы живем? Примем ли мы в качестве блюстителей наших нравов священников, внушающих нам лишь непостижимые понятия и требующих совершать ребяческие, пустые обряды, ради которых нас заставляют пренебрегать самыми насущными и реальными нашими обязанностями? И, наконец, согласимся ли мы, чтобы нами руководили люди, чья неустойчивая мораль сообразуется только с собственными выгодами; чья проповедь то призывает нас к благотворительности, человечности и смирению, то якобы по велению свыше толкает нас на несправедливости, коварство, предательство и жестокости? Вы понимаете, сударыня, что невозможно основывать какую бы то ни было этическую систему на столь неустойчивых положениях, противоречащих нашим самым естественным представлениям о добродетели; ведь под добродетелью мы должны понимать склонность человека к поступкам, содействующим счастью ближних; религия же понимает под добродетелью качества, могущие сделать нас угодными некоему таинственному богу, который ставит свои милости в зависимость от обрядов, от убеждений и часто от действий чрезвычайно вредных и губительных и для нас самих, и для окружающих. Мораль христиан — мораль мистическая, которая подобно догмам их религии так же темна, непостижима и неустойчива, так же зависит от толкования ее тем или другим священником; у христиан не может быть и речи о незыблемой морали, потому что она подчинена религии, принципы которой непрестанно меняются, сообразуясь с волей прихотливого и деспотического бога или, вернее, с волей его священников, чьи выгоды и капризы чрезвычайно разнообразны и кто поэтому никогда не может договориться между собой. Священное писание, которое служит для христиан источником их морали, не только непроницаемо, темно и требует постоянных истолкований у священников, но и противоречиво. В одном месте оно пропс дует действительно полезные добродетели, а в другом оно же одобряет или предписывает действия, совершенно противоположные нашим представлениям о морали. Один и тот же бог, повелевающий нам быть добрыми, справедливыми, милостивыми, запрещающий мстить за оскорбления, именующий себя самого богом милующими и милосердным, обнаруживает неумолимую жестокость и возвещает, что он принес не мир, но меч (1); этот же бог говорит нам, что он пришел разделить людей; он, наконец, требует возмездия за поношения; он санкционирует грабеж, измену, узурпацию, резню. Словом, в писании невозможно найти сколько-нибудь определенные и ясные принципы морали. Вы там наряду с несколькими полезными разумными советами находите доктрины самые нелепые и самые пагубные, угрожающие целости и благополучию всякого человеческого общества. В Ветхом завете бог как бы сводит всю иудейскую мораль лишь к пунктуальности, с которой должны выполняться его педантичные пустые предписания; он требует от народа Израиля выполнения и соблюдения всякого рода ритуалов, церемоний и обрядов; и в награду за скрупулезное и тщательное выполнение этих, так сказать, обязанностей он позволяет совершать самые ужасные преступления. Добродетели, заповедуемые сыном божьим в Новом завете, действительно отличаются от тех, которым придавал в свое время такое огромное значение бог-отец; бог Нового завета противоречит ветхозаветному богу иудеев: сын божий заявляет, что ему не нужно ни жертв, ни даров, ни обрядов; он заменяет их теми сверхъестественными добродетелями, бесполезность, невыполнимость и несовместимость которых с благополучием человека, живущего в обществе себе подобных, я вам уже доказал. Вместе с тем сын божий противоречит сам себе не меньше, чем его отец; он то и дело отменяет все, что только что сам установил; в дальнейшем отцы церкви в свою очередь отменили многие евангельские принципы. Ведь священники беспрекословно слушаются своего бога только в тех случаях, когда божественные заповеди согласуются с их выгодами. Выгодны им в данный момент преследования — и им кажется, что бог повелевает им истреблять нечестивых и силой сгонять званых на пир, то есть в лоно правоверной церкви. Подвергаются преследованиям они сами — тогда их бог немедленно налагает запрет на всяческое насилие. Кажется им, что религиозные обряды прибыльны — и, несмотря на ясно высказанное Иисусом Христом неодобрение всяких жертвоприношений, ритуалов и церемоний, они заставляют народы выполнять эти ритуалы и церемонии, придумывают множество новых обрядов и принуждают человека ради этого пренебрегать самыми насущными обязанностями перед обществом. Иисус запретил мстить за него, священники же находят, что бог-отец потребовал жестокого возмездия за своего сына. Иисус заявил, что царство его не от мира сего, и проповедовал отказ от богатства, а его священники изыскивают в Ветхом завете всяческие поводы и оправдания для того, чтобы покорить мир, оспаривать власть у государей, узурпировать в этом мире права самой неограниченной деспотии, самого разнузданного произвола. Одним словом, если мы и найдем в Библии несколько моральных советов, здравых и полезных, то наряду с ними та же Библия оправдывает самые бесчеловечные жестокости. Таким образом, в христианской религии мораль всецело зависит от произвола, страстей и выгод священников; ее принципы никогда не могут быть сколько-нибудь устойчивы и зависят от обстоятельств; бог, представителями и комментаторами которого почитают себя священники, предписывает только то, что им в данную минуту выгоднее и удобнее, и никогда им не противоречит; по прихоти священников он то и дело меняет свои приговоры; одни и те же поступки этот бог то одобряет, то осуждает; за одно и то же поведение то награждает, то карает; что сегодня в его глазах — преступление, то завтра — добродетель, и что сегодня — добродетель, то завтра — порок. Что же следует из всего этого? Что христиане никогда не уверены в собственных моральных принципах; что эти принципы непрестанно меняются в соответствии с политикой духовенства; священники, завладевшие человеческой совестью при помощи угроз и террора, заставляют закрывать глаза на все противоречия и, как только дело касается религии, впутывают самых честных людей в вопиющие злодеяния; таким образом, веруя в бога, проповедующего любовь к ближнему, христиане с детства привыкают с ненавистью относиться к еретику и готовы ему всячески вредить только потому, что он не подчиняется воле их духовных пастырей. Поэтому, веруя в бога, призывающего любить врагов и прощать оскорбления, христиане ненавидят и преследуют врагов своих священников, с лихвой воздавая за все будто бы нанесенные им обиды. Поэтому, веря в бога правого, непрестанно прославляя его благость, христиане по первому знаку своих духовных отцов совершают несправедливости и жестокости, гордятся тем, что могут подавить в себе голос природы и разума и попрать законы человечности. Одним словом, в голове каждого христианина неизбежно смешаются и искажаются все представления о праве и насилии, о добре и зле, о благости и жестокости. Деспотический священник распоряжается во имя бога самой природой человека. При звуке его властного голоса разум немеет, а истине приходится скрываться; зато невозбранно разыгрывается воображение человека, и он всецело отдается фанатизму и безумию, якобы ниспосланным ему свыше. В ослеплении он пренебрегает своими самыми священными обязанностями и почитает себя добродетельным, попирая все лучшие склонности своей души. Чувствует ли при этом человек угрызения совести? Если и чувствует, то духовник быстро примиряет его с совестью, предписывая несколько ничуть не обременительных обрядов, долженствующих снискать ему божественную милость. Чувствует ли он, что был несправедлив, что ограбил и обокрал своего ближнего? Но ведь он может все эти проступки искупить, пожертвовав церкви награбленные богатства или щедро раздавая милостыню и подарки в награду за праздность ее служителей и за молитвы об отпущении его грехов. Священник никогда не упрекает человека в несправедливости, жестокости и преступлениях, совершенных на пользу церкви и ради благоденствия ее служителей; наименее простительными проступками оказываются всегда те, которые приносят ущерб интересам духовенства. Выказать неверие и непослушание священникам — преступление самое страшное, именуемое грехом против духа святого и неискупимое ни в этом мире, ни в мире ином; небрежение к вещам, которые сообразно с выгодами духовенства следует уважать и почитать, рассматривается как богохульство и кощунство. Эти громкие и маловразумительные слова способны, конечно, привести в ужас невежественную толпу. Страшное слово «кощунство» означает любое покушение на личность, достояние и священные права духовенства. Пренебрежение какими-нибудь бессмысленными обрядами раздувается в настоящее преступление, более тяжкое, чем самые пагубные проступки по отношению к человечеству. За верность религиозному культу священник с легкостью простит своему покорному рабу любые пороки, любой разврат, любое, даже самое вопиющее преступление. Вы видите, сударыня, что христианская мораль не имеет иной цели, кроме благополучия духовенства. Не будем поэтому удивляться, если оно пожелало быть единственным судьей и господином в этом вопросе, если оно признало ложными и порочными все добродетели, не сообразующиеся с его божественными доктринами. Христианская мораль, как это очевидно, имеет целью только ослепить людей, помрачить их разум, сделать их малодушными трусами, лишить их достоинства, мужества, заставить их ненавидеть и презирать самих себя, оторвать их от земли, на которой они живут, и обратить к небу. При помощи такой морали священники превратились в этом мире в самых могущественных владык; они изобрели добродетели и культ, выгодные им самим, и опорочили и уничтожили все то, что действительно соответствовало интересам общества; они сделали своих духовных учеников рабами, ставящими себе в заслугу и в добродетель слепое повиновение всем их капризам, готовыми вмешиваться в их недостойные дрязги и никогда не имевшими ни малейшего представления об истинной морали и добродетели. Чтобы упрочить основы истинной морали, совершенно необходимо уничтожить предрассудки, внушаемые нам священниками; нужно начать с того, чтобы вернуть людям душевную энергию, мужество, поколебленное и придушенное призрачными страхами; нужно заставить людей отказаться от сверхъестественных представлений и идей, которые заглушили в них голос природы и принудили разум склониться перед силой; нужно разуверить людей в пагубных доктринах, принижающих человеческое достоинство; нужно, чтобы человек перестал чувствовать себя жертвой небесного гнева, чтобы он не считал свою природу порочной, а свой разум — ненадежным руководителем, советов которого он не должен слушаться; чтобы он понял, что никакое счастье не может быть достигнуто, если искать его с завязанными глазами. Человека надо освободить от ненависти к самому себе, от запрета трудиться ради счастья на земле; его нужно разуверить в том, что возможно что-либо достойнее и нужнее благополучия в этом мире, достигнутого на пути истинной добродетели. И, наконец, надо научить человека любви к самому себе; он должен научиться уважать себя и своим поведением заслужить приязнь, дружбу и уважение всех, с кем он связан в этой жизни. Можно подумать, что религиозная мораль только для того и придумана, чтобы разрушить общество, превратить людей в первобытных дикарей. Христианские добродетели со всей очевидностью ведут к изоляции человека, к разрыву тех связей, которые соединяют его с ему подобными, к тому, чтобы отдать его в полное распоряжение священников; христианская мораль хочет, чтобы человек перестал заботиться о собственном как можно более прочном и надежном благополучии и целиком оказался в плену химер, опасных для него и для окружающих. А между тем мы живем в обществе именно для того, чтобы легче добиться тех благ, той помощи и тех радостей, которых мы никогда не добились бы, живи мы в одиночку. Если же нам вменяется в обязанность делать себя несчастными в этом мире, ненавидеть самих себя, пренебрегать уважением других людей, придумывать для себя всяческие муки и страдания, ни к кому не привязываться, — разве это не значит разрушать общество, изолировать человека от всего прочего человечества и превращать его в дикаря, чуждого своим собратьям? Вместе с тем, если принять, что человека действительно создал бог, то этот же бог сотворил его существом общественным, пожелал, чтобы человек для своего счастья жил в кругу себе подобных. Если бог добр, он не может требовать, чтобы человек отказался от общества; если бог — творец разума, он хочет, чтобы и человек был разумен и пользовался разумом в поисках средств к достижению того благополучия, к которому он стремится в соответствии со своей природой. Если бог в чем-нибудь и проявил себя, то, конечно, именно в тех склонностях, которыми он наделил всех людей; это и есть наиболее очевидное и ясное доказательство его бытия, а не какие-то таинственные откровения, явно противоречащие внушаемым нам представлениям о божестве. Поэтому-то, если уж и привлекать бога к выяснению обязательств, связующих человека с себе подобными, то нужно сказать, что этот бог достаточно ясно проявил себя в неизменном стремлении к счастью и благополучию, свойственном всем представителям человеческого рода. А так как изыскать средства, ведущие нас к блаженству, мы можем, только руководствуясь разумом, то бог и пожелал, чтобы мы пользовались этим разумом при достижении цели. Таким образом, совершенно очевидно, что, рассматривая человека как творение бога, мы должны считать, что именно сам бог пожелал, чтобы человек слушался своего разума, способного доставить ему более прочное и более реальное счастье, чем все чудеса и недостижимые и опасные добродетели, проповедуемые религией. Поэтому, каковы бы ни были наши суждения о божестве, проще заменить мораль религиозную моралью разума. Заменим мораль, предназначенную для небольшого числа избранников и зиждущуюся на вопиющем неравенстве и несправедливости, моралью, одинаково необходимой и понятной всем обитателям земного шара, принципы которой заложены в самой природе человека. Будем же изучать эту человеческую природу, ее потребности, желания; исследуем способ удовлетворения этих нужд и стремлений; подумаем, ради чего мы стремимся жить в обществе; понаблюдаем, что вызывает симпатии человека, к чему он по своей природе испытывает уважение, кому он стремится оказать помощь; и с другой стороны, подумаем также над тем, какие поступки вызывают ненависть, презрение, осуждение людей; обратимся к нашему опыту; предоставим разуму указать нам поведение, которое может дать человеку наиболее реальное, прочное и долговечное благополучие; воздержимся от тех поступков, следствия которых покажутся нам сомнительными; пусть временные, преходящие радости не заставляют нас жертвовать долговечными благами, остережемся ради минутного наслаждения отказываться от прочного и длительного счастья; будем заботиться сами о себе, стремясь развить уже заложенные в нас возможности счастья и благополучия; будем мужественно бороться со всяким злом и страданием; если они неустранимы, постараемся их смягчить; поищем в себе самих и в наших ближних способы, могущие облегчить нашу жизнь; постараемся снискать в наших собратьях участие к своей судьбе; заслужим их сочувствие тем добром, которое им сделаем. Такое поведение заложит основы естественной, разумной и прочной морали, пригодной для всех людей, способной гораздо больше содействовать благополучию всего общества и всех его членов, чем та мистическая, шаткая и порочная мораль, которую навязывают нам служители церкви. В нашем разуме, в нашей собственной природе мы найдем гораздо более надежных руководителей, чем боги, которым церковь диктует поведение, и язык которых она всегда переводит сообразно своим выгодам. Разум же создаст простую и неизменную мораль, которая не утратит истинности до тех пор, пока на земле существует род человеческий. Предписания этой морали будут основаны на природе самих вещей; нарушая эти предписания, каждый человек необходимо понесет наказание, а соблюдая их, каждый будет равно вознагражден. Всякий справедливый, полезный и добрый человек сможет заслужить любовь своих сограждан; человек же несправедливый, никчемный и злой навлечет на себя их ненависть; каждый честный и разумный человек будет вправе испытывать довольство собой; всякому же порочному и развращенному придется ненавидеть самого себя, трепетать и стыдиться себя в глубине души и постоянно страшиться того, что посторонние глаза разоблачат его истинную, сокровенную сущность. Итак, сударыня, если меня спросят, чем заменить религию, я назову разумную мораль, правильное воспитание, благие привычки, ясные прочные принципы, мудрые законы, обуздывающие людей злонамеренных, награждающие и поощряющие людей добродетельных. Наша современная система воспитания со всей очевидностью делает людей суеверными рабами; добродетели, которыми она пичкает юношество,— добродетели фанатиков, подготовляющие человеческий ум к тому ярму, в которое впоследствии впрягут его на всю жизнь священники; эти добродетели основаны на фикциях и призраках; предуготовленные для нас в туманном будущем награды и наказания либо бессильны повлиять на человеческое поведение, либо делают человека никчемным мечтателем или опасным фанатиком. Принципы религиозной морали шатки и непрочны; принципы же морали, основанной на разуме, непоколебимы и никогда не смогут быть разрушены. До тех пор, пока человек останется разумным существом, наделенным чувствам самосохранения и стремящимся к счастью, он всегда будет предан добродетели, будет отдавать должное всем ее благим плодам и ради собственной же безопасности станет избегать беспутства и порока. Он будет охранять добродетель потому, что стремится к благополучию. Он будет ненавидеть преступление, потому что его природе свойственно избегать страданий. Пока существует человеческое общество, оно будет нуждаться в добродетели, в разумных законах, в деятельных людях, способных служить себе подобным и защищать их интересы. Эти законы будут разумны, если станут побуждать людей заботиться о благе организации, членами которой они состоят. Эти законы окажутся справедливыми, если будут награждать и карать в меру того добра и зла, которое человек сделает обществу. Эти законы, опирающиеся на видимую, реальную власть, основанные на действительных потребностях, будут обладать, конечно, большей силой, чем законы религии, зиждущиеся на шатких, туманных и призрачных основах, которые, как показывает опыт, никогда не были в состоянии сдерживать человека, чей разум старались подавить как самое опасное и вредное его свойство. Если бы вместо того, чтобы душить разум, люди научились его совершенствовать; если бы, вместо того, чтобы пичкать нас ложью, нам преподавали истину; если бы вместо сверхъестественной морали нам проповедовали мораль человеческую, основанную на реальном опыте, не было бы надобности ни в каких выдуманных побудителях, ни в устрашающих баснях, чтобы мы почувствовали и признали всю необходимость добродетели. Каждым легко может убедиться, что его собственное счастье целиком зависит от его поведения, от соблюдения всех пред писаний морали. Если он женат, он поймет, что ради собственного счастья надо быть заботливым, надо с любовью и нежностью относиться к подруге своей жизни, с которой судьба свела его, чтобы делить все радости и печали; по друга же его, сообразуясь с собственными насущными интересами, поймет, что она должна запретить себе все, что может омрачить ее супруга и отнять или поколебать его уважение, его доверие, его чувства к ней. Отцы и матери поймут, что их дети должны стать впоследствии их утешителями и опорой их старости и что поэтому они насущно заинтересованы в том, чтобы с малолетства внушать им те чувства, благодетельными плодами которых хотели бы сами воспользоваться. Дети же, как только научатся рассуждать, поймут, как важно для них заслужить любовь родителей, как важно оказывать им все знаки благодарности, которых они впоследствии будут вправе ожидать и от своего потомства. Хозяин поймет свои обязанности по отношению к слугам; он узнает, что для того, чтобы ему преданно служили, он должен быть заботлив, добр и снисходителен; слуги же не смогут не признать, что они заинтересованы в благополучии, процветании своего хозяина, что их прямая выгода — заслужить расположение хозяина, от которого зависят. Человек поймет, как ему нужно сердце друга, и ради собственного же счастья постарается вызвать и развить дружеское к себе отношение. Члены всякой семьи сочтут необходимым поддерживать между собой связь, диктуемую самой природой, чтобы совместно противостоять беде и общими усилиями стремиться к благополучию. Члены любого сообщества, если они сознают его цель, поймут, что ради этой цели надо честно и добросовестно выполнять взаимные обязательства. Каждый по собственному разумному побуждению заметит, что его судьба связана с судьбой всей нации, что он необходимо участвует в ее процветании и разделяет ее бедствия. Следовательно, каждый поймет, насколько он заинтересован в том, чтобы по мере своих сил и способностей в той или иной области преданно служить своей стране; он поймет, что всякий, наносящий ущерб его стране, — человек опасный и что враг государства неизбежно оказывается врагом и каждого подданного. Проще говоря, всякий человек, который захочет поразмыслить о самом себе, будет вынужден признать, что добродетель необходима для его же собственного счастья. Он увидит, что справедливость должна быть основой всякого общества, что добродетель неизбежно вызывает симпатии и любовь и что всякий, кто не враг себе, будет стремиться их заслужить; человек поймет, что он нуждается в уважении своих собратьев; что он должен ревниво относиться к собственной репутации; что слабое существо, которое ежеминутно подстерегают опасности и несчастья, должно в собственных же интересах проявлять сострадание и человечность к своим ближним, должно оказывать им помощь, в которой оно само в любую минуту может испытать нужду. Стоит нам лишь подумать о том, какие последствия влекут за собой человеческие страсти, и мы почувствуем всю необходимость подавлять эти страсти, чтобы избавить себя от иной раз уже бесполезного раскаяния, от укоров совести и их неизбежных горьких плодов. Минутного размышления достаточно, чтобы сознать все опасности, которыми чревата человеческая злоба, все роковые последствия мстительности, клеветы и злоречия. Каждому нетрудно заметить, что, дав волю своим желаниям, он неизбежно становится врагом общества; в таком случае законы должны сдержать всякого, кто, невзирая на доводы собственного разума, не посчитался бы со своими внутренними побуждениями, долженствующими удержать его от дурного поступка. Мне скажут, что если человек несвободен в своем поведении, то он не может сдерживать свои страсти, а поэтому закон не вправе его наказывать. Я отвечу, что если человек необходимо должен делать зло, то окружающие его люди со всей необходимостью должны его ненавидеть за то зло, которое он им причиняет, и что общество ради самосохранения и собственного благополучия имеет все права устранить человека, по необходимости приносящего ему вред. Неизбежные проступки человека необходимо вызывают ненависть всех, кто испытывает последствия этих проступков. Если человека, считающегося с собственным разумом, совершенно реальные и веские причины побуждают делать другим добро и воздерживаться от зла, то он имеет не менее сильные стимулы к сопротивлению своим склонностям, ведущим к пороку. Опыт не может не показать ему, что рано или поздно он сам становится жертвой собственных проступков; нет порока, который не заключал бы в себе собственного возмездия. А если так, то из чувства самосохранения, из осторожности всякий здравомыслящий человек никогда не даст воли своим порочным наклонностям; он поймет всю необходимость сдерживать себя в наслаждениях; он оценит трезвость и целомудрие; всякий же, отказавшийся признать эти истины, неизбежно поплатится здоровьем и повлечет за собой презрение общества, и избавит его от этого только смерть. Неужели, сударыня, нужно какое-то особое, божественное откровение, чтобы почувствовать всю непререкаемую истинность такой морали? Неужели нужно уноситься в заоблачное будущее в поисках шатких, мнимых оснований для того поведения, которого мы должны придерживаться в этом мире? Не достаточно ли простого желания счастья и чувства самосохранения, чтобы почесть себя обязанным воспользоваться теми средствами, без которых невозможно достичь этой цели, общей всем разумным существам? Всякий, стремящийся к гибели и обрекающий себя на бедственное существование, всякий жертвующий своим истинным и прочным счастьем ради минутных наслаждений — безумец или ветреник, не дающий себе труда подумать о своих насущных интересах. Если такие ясные и естественные принципы этой человечной морали до сих пор не признавались, то в этом опять-таки повинна только религия. Религиозные представления— темные, мистические, противоречивые — сделали из наиболее очевидной и доказуемой морали мораль непостижимую, таинственную, шаткую и никому не нужную. В руках наших священников мораль превратилась в не поддающуюся решению загадку. Вместо того, чтобы вывести наши обязанности из природы самого человека, они поставили их в зависимость от блага, которого не в состоянии постичь человеческий ум; они пытаются найти в небе опору для здания, сооружаемого на земле; они хотят управлять нашей нравственностью в согласии с двусмысленными, никчемными, противоречивыми откровениями, ввергающими нас в страдания и беды. Священники решили, что их моральная система, будет прочнее и неколебимее, если отдаленные кары и награды за несоблюдение или выполнение ее предписаний они возложат на самого бога. Их безумие дошло до утверждения, что человек будто бы не должен любить себя, что, наоборот, он должен себя ненавидеть, что для своего будущего счастья он должен отказаться от всяческого счастья на земле. Вместо того, чтобы направлять человеческие страсти на благо общества, вместо того, чтобы подвигнуть человека к содействию общему счастью, они требуют подавлять и уничтожать страсти, свойственные человеческой природе, страсти, без которых мы не были бы людьми и общество не могло бы существовать. Наконец, они наложили руку на все наслаждения жизни, потому что совершенный человек должен будто бы быть совершенно бесчувственным. Не будем же удивляться, что эта сверхъестественная или, скорее, противная природе мораль оказывалась всегда никчемной. Ни бороться с природой, ни уничтожить ее нельзя; она сильнее всех призраков воображения. Не взирая на все беспочвенные мистические теории, человек всегда будет стремиться к благополучию и всегда будет избегать страдания. В человеке всегда будут живы страсти; но когда человек научится владеть своими страстями, когда он будет направлять их на общее благо, эти страсти будут вполне законны и уместны, и поступки, продиктованные ими, заслужат только всеобщее одобрение; когда же человек даст волю своим страстям и они окажутся вредны и опасны для общества и гибельны для него самого, он понесет заслуженное наказание и вызовет ненависть в ему подобных, испытавших на себе действие его роковых страстей. Человек всегда будет искать наслаждений, потому что ему свойственно любить все, что скрашивает и делает приятным существование; никогда не удастся заставить человека любить неудобства и несчастья. Христианская мораль, словно нарочно придуманная для того, чтобы сковать человеческую природу и поработить ее выдуманным призракам, не имела поэтому никакого влияния на большинство людей. Она послужила лишь к тому, чтобы измучить, истерзать некоторые слабые и легковерные души, и не смогла удержать ни одного человека, увлеченного сильной страстью или укоренившейся привычкой. Когда же людям делались поблажки и эта мораль приспособлялась к их склонностям и страстям, она со всей очевидностью нарушала главные принципы непреложного вероучения; применяемая же со всей строгостью, она оказывалась невыполнимой; такой морали оставались верны лишь немногие фанатики, которые, заглушая в себе голос сердца, голос природы, становились еще менее выносимы для общества. Христианская мораль, принятая большинством святош, не искореняя их привычек или естественных склонностей, повергала их лишь в вечное противоречие с самими собой; вся жизнь этих святош превращалась в непрерывную цепь проступков и угрызений совести, грехов и раскаяния, преступлений и их искупления, наслаждений, в которых они без всяких оснований себя упрекали, и совершенно бесплодных сожалений. Другими словами, религиозная мораль вносила смуту и раздоры в человеческую душу, в семью, в жизнь целых наций; она воспитала экзальтированных фанатиков, педантичных святош; она породила много безумцев и несчастных; но она никого не сделала лучшим; хорошими оставались всегда только те люди, которых сделали такими природа, воспитание и привычка. Поведение человека всецело зависит от его темперамента; благие, с раннего возраста усвоенные привычки, достойные примеры, разумные убеждения, уменье сдерживать страсти приводят нас к добродетели, делают нас способными к счастью. Трудно быть добродетельным и счастливым человеку с горячим, пылким характером, обуреваемому безудержными страстями. Довольство собой и послушание разуму требуют известного спокойствия. Природа, наделяя нас живыми страстями или пламенным воображением, оказывает нам скверную услугу: мы часто становимся в тягость самим себе и вредим нашим ближним, мы не в состоянии сообразоваться с собственными истинными интересами и сдерживать наши склонности. Но страсти, которых не в состоянии обуздать разум, не сдержат и призраки религии. Мы напрасно пытались бы с помощью религии достичь счастья, если по своей природе неспособны к нему, неспособны развить в себе добродетели, недостижимые вследствие неуравновешенности характера. Религия не может изменить человека; он всегда остается таким, каким его создали природа или привычка, а если она все же и добивается некоторых перемен в человеке, то я уже доказал, что эти перемены не в его пользу. Итак, сударыня, вы можете поздравить себя с тем, что вы появились на свет наделенной столь благоприятными склонностями, что вам были внушены здравые принципы, позволяющие вам быть довольной своей судьбой и стремиться к добродетели — и по привычке, и по собственному влечению. Будьте же по-прежнему источником радостей и счастья вашей семьи, обожающей и почитающей вас. Продолжайте благотворить окружающих вас. Продолжайте свою деятельность, столь справедливо снискавшую вам любовь и уважение всех ваших близких и друзей. Любите себя; уважайте себя; эти законные и благодетельные чувства не могут заслужить осуждения у людей. Трудитесь для собственного счастья, заботясь о счастьи всех, с кем вас связала судьба; не забудьте уделить и мне некоторую долю вашей драгоценной дружбы; разрешите мне поздравить себя с тем, что мне удалось изгнать из вашей души омрачавшие ее тучи; что по моему совету вы обратились к разуму, оказавшему вам столь ценные услуги в борьбе с вашим слишком впечатлительным воображением. Отрекитесь навсегда от суеверия, могущего принести лишь несчастье; пусть вашей единственной религией будет естественная мораль; пусть вашей неизменной целью будет счастье, а вашим руководителем — разум, и да поможет вам добродетель достичь этой высокой цели; пусть эта добродетель будет вашим единственным богом. Любить добродетель и жить в добродетели — вот единственный способ поклоняться богу. Если действительно есть бог, заботящийся о своих творениях, бог справедливый, добрый и мудрый, он не прогневается на вас за обращение к разуму; если есть другая жизнь, этот бог не покарает вас и не ввергнет в несчастье, раз он отдал в ваши руки счастье стольких людей в этом мире. Остаюсь и так далее. ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ. (О терпимости к различным воззрениям людей). Позвольте, сударыня, поздравить вас с той счастливой переменой, о которой вы мне сообщаете. Вы, наконец, поняли, насколько несостоятельны все те представления, которые с некоторых пор мешали вам спокойно наслаждаться, жизнью; вас убедили в этом самые простые рассуждения, которые вам одной были, однако, не под силу из-за волнений, терзавших вашу душу; вы признаете теперь всю никчемность религии, будто бы несущей людям помощь и утешение; вы сознаете очевидный вред и бесчисленные опасности, к которым приводит система, служившая до сих пор только тому, чтобы восстанавливать людей против их собственного благополучия и благополучия их ближних. Я с радостью убеждаюсь, что доводы разума все еще не потеряли для вас силы и что достаточно показать вам истину, чтобы вы тотчас же последовали за нею. Вы можете гордиться своим здравым смыслом, доказывающим основательность ваших суждений. Склониться перед разумом и суметь выдержать ослепительный свет истины — только почетно. Суеверие настолько вооружило людей против истины, что большая часть человечества упрямо сопротивляется самым бесспорным доказательствам, невзирая на собственные суждения. Мы знаем, что люди, долго пребывавшие в темноте, с трудом переносят дневной свет; стоит им хоть немного приоткрыть глаза, как веки их непроизвольно закрываются; для большинства людей самые явные и ошеломляющие истины — не что иное, как яркие, слепящие искры, вызывающие неприятное раздражение, от которого они стараются избавиться, снова погрузившись во мрак. Я нисколько не удивлен ни теми колебаниями, которые вы еще испытываете, ни той склонностью к некоторым представлениям, которые против воли заставляют вас иногда все еще вступать в противоречие с разумом. Не гак-то легко одним ударом уничтожить укоренившиеся привычки; человеку кажется, что он повисает в пустоте, когда его внезапно лишают идей и представлений, служивших ему точкой опоры; он чувствует себя в новом мире, законы которого ему неизвестны. Приверженность к любой системе воззрений — не что иное как результат привычки; уму так же трудно отказаться от привычного образа мышления и усвоить новые представления, как телу — действовать и жить, не пользуясь свойственными ему способностями и органами. Попробуйте уговорить человека отказаться от табака на том основании, что он вредит здоровью; этот человек или просто не послушается вас, или же только с чрезвычайным трудом сможет отказаться от привычки, превратившейся в настоящую потребность; и если он даже подчинится вам, то еще долго будет машинально тянуться к табачнице — каждый раз как это будут делать при нем другие; он будет испытывать желание вернуться к оставленной привычке; и только очень постепенно и не скоро он сможет совершенно отделаться от привычки, вред которой сознал. Точно так обстоит дело и с нашими разнообразными предрассудками; особенно сильную власть над нашей душой приобретают предрассудки религиозные. Мы с детства сживаемся с ними; благодаря привычке эти предрассудки делаются потребностью; наш образ мышления становится нам необходим; наш ум уже не может обходиться без тех представлений, которые его постоянно занимали, а душа чувствует себя потерянной и опустошенной, когда у нее отнимают веру в чудеса и призраки, которыми она жила; наша душа сроднилась с этими, порой даже отталкивающими, химерами; они стали ей милы и нужны, точно так же, как наши глаза постепенно привыкают к лицемерию самых неприятных и возмутительных вещей. К тому же религия вследствие непоследовательности и нелепости своих доктрин дает постоянную работу нашему уму; и когда наш ум внезапно лишается своего привычного занятия, он чувствует себя обреченным на мучительное бездействие. Эта работа ума тем более необходима, чем живее воображение. Вот почему людям всегда нужно заменять старые безумства новыми. В этом заключается также одна из истинных причин того, что люди бросаются к религии после тяжелых разочарований, ища в ней забвения пережитых страстей; набожность часто заменяет им сильные страсти, наслаждения и даже светские развлечения. При помощи бесконечных тайн и чудес религия целиком занимает наш ум, побуждает его к деятельности; привычка же роднит нас со всеми религиозными представлениями и делает их необходимыми; в конце концов даже страхи и ужасы приобретают для нас известную привлекательность. Бывают умы деятельные и беспокойные, требующие непрерывной работы и волнений; бывают души, стремящиеся к непрестанной смене покоя и тревоги; множество людей не смогло бы вынести уверенности и покоя, которые дают разум и истина. Очень многие жаждут призраков, жаждут неустойчивой, шаткой почвы и чувствуют себя неуверенными, как только твердо становятся на ноги. Эти рассуждения объяснят вам непрестанные колебания, испытываемые очень многими, особенно в отношении религии. Они переменчивы, как флюгеры; их беспокойное воображение никогда не может остановиться ни на чем определенном; то вы видите этих людей во власти самых мрачных предрассудков, то вам кажется, что они, наконец, освободились от суеверия. То они снова трепещут у ног священника, то как будто сбрасывают с себя ярмо религии. От этих колебаний часто не свободны даже самые умные люди, потому что их убеждения находятся под слишком сильным влиянием собственного пылкого воображения, постоянно выводящего их из равновесия. К тому же мы часто встречаем людей, обладающих сильным умом и робкой, боязливой душой. Что и говорить! Человек не может быть всегда одинаков. В нем постоянно происходят всякие потрясения и перевороты; его мысли и состояние его души неизбежно меняются в соответствии с теми изменениями, которым подвергается его тело. Когда человек болен, когда тело его ослаблено недугом, душа его обычно неспособна радоваться или проявлять усиленную деятельность. Нервные болезни, как правило, совершенно уничтожают душевные силы и подавляют душу, которую наши богословы с такою легкостью отделили от тела; люди желчного или меланхолического характера вообще неспособны радоваться; всякое веселье их раздражает; чужая радость их утомляет. Углубленные в самих себя, эти люди любят сосредоточиваться на мрачных представлениях, которые им в обилии доставляет религия. От набожности следовало бы лечить, как от запоя; суеверие — хроническое заболевание, поддающееся излечению. Правда, никогда нельзя быть уверенным, что эта болезнь не даст рецидива; люди, отличающиеся мрачным, меланхолическим, характером, легко впадают в угнетенное настроение, которое их снова приводит к старым предрассудкам. Не так-то легко вдохнуть мужество в малодушного, в труса; почти невозможно излечить от предрассудков того, кто и по своему характеру, и по непреодолимой привычке всего боится и всего трепещет. Церковь и духовенство так упорно добивались увековечения человеческих заблуждений; они приложили столько стараний к тому, чтобы помешать нам избавиться от этих заблуждений, что нередко можно встретить человека, который нет-нет да и изменит разуму. Только правильное просвещение могло бы радикально исцелить человеческий разум. Думаю, сударыня, всего сказанного достаточно, чтобы объяснить вам причины тех колебаний, которые мы часто наблюдаем в убеждениях людей, той тайной склонности, против воли отдающей их во власть суеверия, которое как будто окончательно преодолел их ум. Теперь-то вы тем более почувствуете, как мы должны относиться к этим тайным, бессознательным склонностям, выдаваемым нашими священниками за внушение свыше, за божественный перст, за особую милость, в то время как эти тайные побуждения — не что иное, как плоды изменений, которые испытывает наш организм — то здоровый, то изнуренный болезнью, то сильный и могучий, то ослабленный; а именно от того или иного состояния тела неизбежно зависят и наш способ мышления, и наше отношение к вещам. Все эти рассуждения должны вам также показать, как мало значения можно придавать обращению людей к религии в предсмертные минуты. Священники любят хвастать такими «победами» их над разумом и не упускают случая отравить умирающему последние минуты жизни. Тут-то они и считают своим долгом подстерегать человека; по их мнению, именно в предсмертные минуты человек начинает видеть вещи в их истинном свете и, готовясь расстаться с жизнью, неизбежно признает свои ошибки. Только бессовестные лжецы могут опираться на подобные рассуждения, и только дураков такие рассуждения могут в чем-либо убедить. Можно ли утверждать, что в состоянии подавленности, слабости, бреда человек может рассуждать здраво? Переживая смертную агонию, обессиленный и душой и телом, перепуганный к тому же еще священником, человек не в состоянии, конечно, ни рассуждать, ни аргументировать, ни опровергать софизмы (1). Нечего сказать, хороши же религиозные истины, силу которых можно почувствовать только при полной потере всех телесных и душевных сил! Правильно рассуждать человек может только когда он вполне здоров, когда его душа не взволнована страхом, не измучена болезнью, не взбудоражена страстями. Суждения умирающего не должны иметь никакого значения; только мошенники могут ссылаться на его мнения. Истина же являет себя лишь здоровому духу в здоровом теле. Ни один человек, не одержимый безумием, не может отвечать за те мысли, которые придут ему в голову, когда тело его, его организм не в порядке; только бесчеловечные священники считают себя вправе воспользоваться слабостью и болезнью, чтобы еще больше взволновать человека, и только мошенники в состоянии затем аргументировать теми нездоровыми мыслями, которые им удается вырвать из уст больного или невменяемого. Мысли человека неизбежно меняются в зависимости от работы его организма; умирающий способен рассуждать только как человек, тело и ум которого находятся на грани уничтожения. Поэтому, сударыня, не отчаивайтесь и не удивляйтесь, если вы порой чувствуете, что предрассудки снова начинают предъявлять права на ваш однажды уже закрепощенный ими разум; припишите эти колебания каким-либо неполадкам вашего тела, каким-нибудь нарушениям его работы, временно лишающим вас возможности здраво рассуждать. Подумайте, как мало на свете людей всегда уравновешенных и постоянных, которые всегда смотрят на вещи одними и теми же глазами. Так как наше тело подвержено непрерывным изменениям, совершенно неизбежно изменяется и наш способ мышления; наши мысли малодушны и низменны, когда мы устали, когда мы больны; и мы мыслим правильно, когда наше тело здорово, то есть когда все его органы точно выполняют свойственные им функции. Все сомнения, которые мы испытываем, чувствуя себя не в своей тарелке, мы должны снова пересматривать и проверять в здоровом и нормальном состоянии. Потому что правильно рассуждать мы можем только тогда, когда хорошо себя чувствуем. Как бы там ни было, чтобы успокоить все еще волнующие вас иногда сомнения, подумайте немного, и вы тотчас же признаете, что ваш образ мыслей никогда не может иметь для вас никаких губительных последствий. Действительно, почему бог, которого мы предполагаем добрым, справедливым и разумным, стал бы гневаться на людей за их мысли, всегда непроизвольные и, конечно, безвредные для всемогущего? Разве человек может быть хоть на одно мгновение господином своих мыслей, которые поминутно возникают в нем благодаря воздействию на него предметов и явлений, никоим образом от него не зависящих? Сам святой Августин признал эту истину: «ни один человек, сказал он, не властен над тем, что возникает в его уме». Не должны ли мы заключить отсюда, что богу глубоко безразличны мысли, рождающиеся в уме его творений, которые, следовательно, и неспособны его оскорбить? Если наши богословы претендуют на последовательность в своих принципах, они должны принять эту истину. Они должны бы согласиться, что правый бог не может быть оскорблен теми движениями материи, которые происходят в им же созданном мозгу человека. Они почувствовали бы, что этот бог, если он действительно мудр, не вправе сердиться на ложные мысли, которые могут возникнуть в уме его творений, им же наделенных весьма ограниченными возможностями познания; они увидели бы, что если бог действительно всемогущ, ни его славе, ни его могуществу нечего опасаться представлений и суждений слабых смертных и что все те идеи, которые они составляют себе о самом боге, никоим образом не могут умалить ни его величия, ни его власти. И, наконец, если бы эти богословы не вменяли себе в обязанность отречение от разума, не вынуждали бы себя к постоянному противоречию с собственной природой, они не могли бы не признать, что бог — самый несправедливый, самый неразумный и самый жестокий тиран, наказывающий им же самим созданные существа за то, что они не умеют правильно рассуждать. Не нужно много ума, чтобы понять, что богословы постарались сделать своего бога взбалмошным, безрассудным и жестоким властителем, требующим от своих тварей способностей, которыми они не могут обладать. Представления об этом неведомом существе богословы всегда заимствовали из наших понятий о могущественных людях, ревнивых к своей власти, требующих от подчиненных преклонения и преданности, наказывающих тех, кто своим поведением или речами не проявляет должного уважения к ним. Вы видите, сударыня, что бог был создан по образцу требовательного и подозрительного деспота, болезненно восприимчивого к мнениям о нем людей; бога всегда уподобляли властителю, который для упрочения своего господства жестоко карает тех, чьи представления о нем не льстят его тщеславию и не прославляют его могущества. Совершенно очевидно, что на этих столь смехотворных и противоречивых представлениях, внушаемых нам богословами о божестве, и построена вся нелепейшая система христианской религии; христиане убеждают себя, что бог весьма чувствителен к тому, как о нем думают люди, что его могут глубоко оскорбить их мысли и что он может их безжалостно наказать за всякое ошибочное о нем мнение, за всякое рассуждение, бросающее тень на его славу. Не было ничего губительнее для человечества, чем эта печальная мания, опровергающая внушаемые нам представления о боге как о существе справедливом, благом, мудром, всемогущем,— о таком боге, чьей славы и безграничного могущества не могут преуменьшить его творения. Вследствие таких дерзких допущений люди всегда страшились каких-либо неподобающих понятий о своем тайном, невидимом повелителе, от которого они считали себя зависимыми; ум человеческий поставил себе мучительную задачу разгадать непостижимую природу божества, но, опасаясь божественной немилости, люди щедро наделили своего бога всевозможными человеческими свойствами, не замечая, что вместо прославления они на самом деле его порочили; что, присваивая божеству несовместимые качества, они попросту делали невозможным его существование. Так почти все религии, стремясь открыть людям бога и разъяснить его промысл, бесчестили его и делали еще менее познаваемым; таким образом, религии неизбежно приводили к разумному атеизму, на деле отрицающему и уничтожающему существо, с которым эти религии намеревались познакомить смертных. Размышляя и фантазируя о боге, люди все больше и больше погружались во мрак неведения и неизбежно утрачивали всякий здравый смысл; они не могли правильно судить об этом предмете, потому что имели о нем лишь смутные и ложные представления; они никогда не могли придти к единомыслию, потому что всегда основывались на нелепых установках и принципах; каждого человека в глубине души раздирали сомнения, так как он прекрасно сознавал, что суждения его неосновательны; поэтому люди всегда страшились и трепетали, воображая, что могут жестоко поплатиться за каждую свою ошибку; они постоянно спорили друг с другом, потому что невозможно придти к соглашению о вещах совершенно неизвестных и по-разному понимаемых и толкуемых. И, наконец, люди только и делали, что жестоко мучили друг друга из-за тех или иных равно безрассудных убеждений, потому что придавали величайшее значение этим убеждениям и потому что тщеславие не позволяло ни одному из них уступить или согласиться с фантазиями другого. Вот почему божество стало для людей источником бед, раздоров и расколов; вот почему самое имя бога стало внушать людям ужас; вот почему религия оказалась зачинщицей и виновницей стольких войн и превратилась в самое настоящее яблоко раздора для беспокойных смертных, ожесточенно споривших о вещах, о которых не имели истинного представления. Хотя люди и вменили себе в обязанность постоянно думать и рассуждать о боге, они никогда не умели заниматься этим должным образом, потому что они могут составить себе правильное представление только о том, что воспринимают их органы чувств. Будучи не в состоянии самостоятельно постигнуть божество, люди обратились к помощи ловких мошенников, уверявших их в своей близости к богу и выдававших себя за посредников между ним и людьми, обладающих особыми познаниями, в которых, якобы отказано остальным смертным. Эти пройдохи проповедовали народам не что иное, как собственные фантазии, сведенные в те или иные системы; они, разумеется, не давали никаких сколько-нибудь отчетливых представлений о том невидимом существе, с которым будто бы стремились познакомить людей; они наделяли бога свойствами, наиболее соответствующими их собственным выгодам; они сделали из бога монарха, милостивого к тем, кто подчиняется их воле, и жестокого ко всем отказывающимся слепо им повиноваться. Вы видите, сударыня, что возвещенного религией невероятного бога создали сами люди, для того же, чтобы эта выдумка была воспринята как священное откровение; те же люди приписали этому богу способность глубоко оскорбляться всяким мнением, не совпадающим с их собственным. В книге Моисея бог сам себя называет просто сущим; но затем этот вдохновленный свыше пророк, повествуя о боге, изображает его тираном, искушающим человека, карающим за грехопадение, уничтожающим весь человеческий род только за то, что один человек поддался греху; одним словом, нам рисуют бога, который ведет себя как самовластный деспот, не признающий никаких законов справедливости, разума и добра. Получили ли мы более разумные и ясные представления о божестве от преемников Моисея? Дал ли нам сам божий сын возможность познать своего отца? И, наконец, удалось ли церкви, постоянно просвещаемой святым духом, рассеять наши сомнения и колебания? Увы! Несмотря на эту сверхъестественную помощь, мы все же ничего не знаем о скрытом двигателе природы; внушаемые нам представления о боге, все россказни наших непогрешимых богословов могут только сбить нас с толку и помутить наш разум. Их бог — это чистый дух, то есть существо, не имеющее ничего общего с материей и, однако, породившее ее. Они делают из бога некий двигатель вселенной, тем не менее, не признавая его душой вселенной. Они делают из него бесконечное существо, которое заполняет пространство своей безмерностью, не смущаясь тем, что материальная вселенная занимает то же пространство. Они делают из бога всемогущее существо, предначертания которого, однако, постоянно терпят крах ввиду того, что он не в состоянии поддерживать излюбленный им миропорядок и вместе с тем не желает стеснять свободы человека; бог вынужден допустить грех, который ему не угоден и который он мог бы предотвратить. Богословы делают из бога бесконечно доброго отца, который, однако, оказывается безмерно мстительным; они изображают его бесконечно справедливым монархом, который, тем не менее, не отличает виновного от правого и доходите своей несправедливости и жестокости до того, что собственного сына предает смерти ради искупления грехов человечества, продолжающего, несмотря на это, по-прежнему грешить. Богословы характеризуют бога как существо мудрое и всезнающее и, однако, заставляют его действовать безрассудно и нелепо. Они делают из него существо разумное, которое, тем не менее, раздражается из-за невольных и неизбежных мыслей человека; которое осуждает людей на вечные муки за недоверие к смехотворным басням, несовместимым с понятиями о божестве, или за сомнение в том, что в боге могут сочетаться самые противоречивые и непримиримые качества. Не удивительно поэтому, что многие люди, возмущенные всеми этими противоречивыми и отталкивающими представлениями, поддались сомнениям и впали в неверие; они не могут допустить существования подобного божества и просто отрицают его. Действительно, невозможно принять христианского бога, в котором бесконечные совершенства соединяются с вопиющими пороками; в котором, если трезво вдуматься, мы находим лишь плод беспорядочной фантазии мечтателей, доведенных до отчаяния невежеством, или мошенников, пожелавших поработить себе человека и постаравшихся для этого повергнуть в смятение его душу и разум и запугать его страшными призраками. Таковы, по-видимому, были побуждения людей, возымевших дерзость дать народам познание божества, никогда им самим не доступное; эти люди всегда изображали бога недоступным тираном, показывающимся только своим министрам и фаворитам, предпочитающим скрываться от взоров толпы и вместе с тем приходящим в ярость, когда оказывалось, что люди его не знают или отказываются верить в него на основании противоречивых свидетельств священников. Если, как я много раз повторял, нельзя верить в то, чего не понимаешь, или быть глубоко убежденным в вещах, о которых не имеешь ясного представления, приходится заключить, что, когда христиане говорят нам о своей вере в проповедуемого ими бога, они либо заблуждаются сами, либо хотят нас ввести в заблуждение. Вера эта — не что иное как слепое, нерассуждающее приятие всего, что внушается священниками по поводу божества, существование которого они же сами сделали не только невероятным, но и невозможным для всякого человека, желающего подумать об этом предмете. Если бы бог и существовал, он не мог бы быть таким, каким его изображают христиане и их богословы. Найдется ли на свете хоть один человек, который мог бы похвастать пониманием того, что наши священники подразумевают под словом дух? Если мы спросим у них, что такое дух, они скажут нам, что это — бесплотное существо, не обладающее ни одним из тех свойств или качеств, которые могут быть нам известны. А что такое бесплотное существо и так далее? Это — существо, не обладающее ни одним из известных нам свойств, не имеющее ни формы, ни протяженности, ни цвета и так далее Но как же можно признать бытие существа, не обладающего ни одним из знакомых человеку свойств? Нам отвечают: для этого нужна вера. А что значит иметь веру? Это значит без критики принимать все, что говорят священники. А что наши священники говорят о боге? Они говорят нам вещи, которые мы не можем ни понять, ни проверить. Самое существование бога в их руках превратилось в одну из самых непроницаемых тайн религии. Но понимают ли, в конце концов, сами священники, что такое этот невыразимый бог, которого они проповедуют? Имеют ли они сами о нем правильные представления? Могут ли они сами быть искренне убеждены в бытии существа, соединяющего в себе самые несовместимые, взаимно исключающие свойства? Мы не можем этому поверить; мы считаем себя вправе думать, что священники, утверждающие, будто они верят в того бога, которого нам проповедуют, или сами не знают, что говорят, или же со всей очевидностью хотят нас обмануть. Поэтому, сударыня, не удивляйтесь, что находятся люди, осмеливающиеся сомневаться в существовании бога, которого богословы делали тем более непонятным и невероятным, чем больше они о нем размышляли. Не удивляйтесь и тому, что богословы не могут сговориться между собой, когда спорят о боге, ни тому даже, что до сих пор существование бога, служащее основой всякой религии, никогда еще не было установлено неопровержимыми доказательствами. Бытие бога никак не подтверждается откровением, в котором слишком очевидно чувствуется подлог и которое скорее может служить опровержением, чем доказательством существования бога. Бытие бога не может быть также обосновано теми свойствами, которыми наделяют бога наши священники, потому что из суммы всех этих свойств мы не можем вывести представления ни о каком сколько-нибудь доступном нашему пониманию существе. Недоказуемо бытие бога и теми моральными качествами, которые духовенство ему приписывает, потому что эти качества кажутся нам несовместимыми в одном и том же существе, не могущем быть одновременно и добрым, и злым, и справедливым, и несправедливым, и милосердным, и безжалостным, и премудрым, и врагом человеческого разума. На чем может основываться бытие бога? Сами священники в качестве основы божественного бытия выдвигают разум, величие вселенной, изумительные законы природы. Люди, которым все эти доводы кажутся бездоказательными, ничего более убедительного не найдут во всех религиях человечества, способных скорее ввести человека в заблуждение и посеять в его душе сомнения, чем его убедить; религии не только не придают убедительности и очевидности доказательствам существования бога, которые может дать природа, но способны лишь пошатнуть всякую веру вопиющими противоречиями, наполняющими разглагольствования священников по поводу творца вселенной, сущность которого всегда будет скрыта от слабых очей смертных. Что же надо думать о боге? Надо думать, что он существует, не пытаясь о нем размышлять. Если мы ничего больше сказать о нем не можем, значит он сам этого не пожелал; значит невозможно существу конечному познать существо бесконечное; значит бессмысленно рассуждать о природе существа, относительно которого все люди всегда были, есть и будут в полнейшем неведении. Одно можно утверждать бесспорно — что бог не пожелал, чтобы смертные о нем рассуждали. Если мы и можем говорить о какой-либо каре, постигшей нас по воле бога, то таковою мы должны признать все бредни, все бедствия, все безумства, к которым привели богословские споры. Как же нам относиться к людям, которые не знают бога, отрицают его существование; не могут узнать его в явлениях природы, где добро и зло, гармония и хаос непрерывно сменяются, причем исходят из одного и того же источника? Какое мнение должны мы составить о людях, считающих материю вечной, не нуждающейся ни в каком постороннем двигателе и существующей в соответствии с неизменными законами; о людях, считающих материю способной из самой себя производить все, что мы видим, непрерывно созидающей и разрушающей, соединяющей и растворяющей, неспособной ни на любовь, ни на ненависть, лишенной свойств, которые мы в существах, нам подобных, именуем интеллектом и чувством, и вместе с тем могущей порождать существа с организацией, позволяющей рассуждать, мыслить и чувствовать? Что скажем мы о мыслителях, которые находят, что в мире не может быть ни абсолютного добра или зла, ни абсолютной гармонии или хаоса, что все эти вещи условны и зависят только от различного состояния существ, их воспринимающих; и что все, что происходит во вселенной, необходимо и неизбежно повинуется своей судьбе? Одним словом, что нам думать об атеистах? Мы скажем, что они по-другому смотрят на вещи или, вернее, что они пользуются для обозначения тех же самых вещей другими словами. Они называют природой то, что другие называют божеством; они называют необходимостью то, что другие называют божественными законами; силой природы — то, что иные называют двигателем или творцом природы; судьбою или роком — то, что иные называют богом, веления которого всегда выполняются. Вправе ли мы ненавидеть или уничтожать этих людей? Нет, конечно, мы так же не вправе это делать, как не вправе приговаривать к смерти тех, кто не владеет языком, которым мы условились пользоваться. А между тем именно к таким невероятным убеждениям и привела религия человеческий разум. Побуждаемые священниками люди ненавидят и убивают друг друга потому, что в спорах о религии они говорят на разных языках. Из тщеславия каждый воображает, что его язык лучше, выразительнее, понятнее, тогда как нам совершенно ясно, что язык богословов непонятен ни тем, кто на нем говорит, ни тем, кто его изобрел. Однако только слова атеист достаточно, чтобы разозлить святош, привести в ярость людей, непрерывно поминающих бога и не имеющих о нем ни малейшего представления. Если они и воображают, что имеют какие-то понятия о боге, то эти их понятия всегда смутны, противоречивы, безрассудны и с детства внушены им священниками; последние же, как мы видели, всегда рисуют бога теми красками, какие им подскажет их собственное воображение, или же их выгоды и интересы, соучастниками которых неизвестно по каким причинам должны быть непременно и все прочие люди. Вместе с тем самой простой логики достаточно, чтобы понять, что бог, если он справедлив и добр, не может требовать, чтобы его познали те, кто на это неспособен. Если атеисты — люди неразумные, то бог совершил бы несправедливость, карая их за слепоту и безрассудство или за недостаток понимания и просвещенности, необходимых для того, чтобы почувствовать силу естественных доказательств существования бога. Справедливый бог не может наказывать людей за то, что они слепы или плохо рассуждают. Атеисты, какими бы безумцами их ни считали, все же менее безрассудны, чем те, которые верят в бога, обладающего свойствами, одно другое исключающими; атеисты гораздо менее опасны, чем поклонники жестокого божества, которому думают угодить, преследуя людей за их воззрения. Наши философствования безразличны богу, славы которого ничто не может запятнать и могущества которого ничто не может умалить; эти философские упражнения нужны только нам самим, если они способствуют нашему душевному успокоению и удовлетворению; они не должны ни в коей мере интересовать и общество, если не в состоянии содействовать его благополучию. Таким образом очевидно, что убеждения людей могут отразиться на благополучии общества, только если людей лишают свободы убеждений. Итак, сударыня, предоставим людям право думать так, как они хотят, лишь бы они вели себя в соответствии с требованиями, предъявляемыми к существам, назначенным жить в обществе. Пусть каждый строит какие угодно теории, лишь бы они не обращались во вред другим. Наши представления, наши мысли, наши убеждения от нас не зависят; то, что кажется убедительным одному, не обладает никакой силой доказательства для другого. Нет в мире двух человек с одинаковыми глазами или с одинаковым умом; люди получают разное воспитание, воспринимают разные представления и понятия; и они никогда не смогут прийти к соглашению, если будут спорить о предметах невидимых и сокровенных, о которых каждый принужден судить, ссылаясь только на собственное воображение; проверить же истинность его показаний и установить, чьи представления ближе к истине, — невозможно. У людей никогда не возникает долгих споров по поводу предметов, которые они могут исследовать и подвергнуть исследованию при помощи своих органов чувств. Существует несколько очевидных и неопровержимых истин, которые безоговорочно принимаются всеми смертными. К числу таких истин относятся и главные принципы морали; для каждого здравомыслящего человека очевидно и бесспорно, что существа, объединенные в обществе, нуждаются в справедливости, что они должны делать добро, что они созданы для взаимной помощи, одним словом — что они обязаны быть добродетельными и полезными обществу, если хотят жить счастливо и благополучно. Совершенно очевидно и бесспорно также, что в интересах самосохранения мы должны быть умеренными в своих желаниях, должны обуздывать свои страсти, отказываться от губительных привычек, избегать пороков, которые могли бы повредить нам самим или людям, связанным с нами общими интересами. Эти истины очевидны для всякого мыслящего существа, чей разум не затемнен никакими страстями и вожделениями; эти истины не находятся ни в какой зависимости от богословских теорий, которые и неочевидны, и небесспорны, и не поддаются никакой проверке нашим разумом; эти истины не имеют ничего общего с религиозными представлениями, за достоверность которых могут поручиться только воображение, фантазия и легковерие; представления же эти, как я уже доказал, приносят плоды, прямо противоположные наиболее очевидным и непререкаемым принципам морали и требованиям благополучия общества. Стало быть, каковы бы ни были убеждения атеистов, они никогда не будут столь же пагубны и опасны, как учение священников, которые выдумали свои доктрины только для того, чтобы путем раздоров и междоусобиц порабощать и обирать народы. Теоретические принципы атеиста, доступные очень немногим, не могут, конечно, иметь такого же широкого распространения, как заразительные фанатические доктрины религии, делающие бога источником всех раздоров и смут на земле. Если существуют опасные убеждения и пагубные теории, то это именно теории тех фантазеров, которые пользуются религией, чтобы разъединять людей, разжигать их страсти и заставлять их жертвовать интересами общества, государей и их подданных ради собственного тщеславия, алчности, мстительности и злобы. Нам говорят, что у атеиста нет побуждений к добру, что, отказываясь признавать бога, он отказывается от какой бы то ни было узды для своих страстей. У атеиста действительно нет никакой невидимой узды, никаких сокровенных тормозов, но зато у него есть и видимые побудители, и видимая узда, которые всегда будут управлять его поведением, если только он способен мыслить. Атеист отрицает существование бога, но не отрицает существования людей. Ему не трудно понять, что его собственные интересы требуют умерять свои страсти, стараться быть приятным, воздерживаться от ненависти, презрения и мести, страшиться преступлений и искоренять в себе пороки и такие привычки, которые рано или поздно могут обернуться против него же самого. Итак, в отношении морали атеист обладает более прочными и надежными принципами, чем суеверный святоша, которого религия заставляет выказывать благочестие и который часто считает долгом совести идти на преступления, чтобы умилостивить бога. Если атеиста не останавливает ничто, то фанатика часто тысячи причин побуждают попирать самые священные права человека. Мне кажется, впрочем, я уже доказал вам, что мораль святоши никогда не имеет под собой прочной основы; она изменяется в зависимости от выгод духовенства, толкующего божественные предначертания в соответствии с данными обстоятельствами; обстоятельства же эти часто требуют от послушной паствы жестокостей и злобы. Атеист, напротив, основывая свою мораль на собственной природе и на постоянных взаимообязательствах, связывающих членов общества, руководствуется твердыми принципами, не зависящими ни от обстоятельств, ни от чьего бы то ни было каприза; когда атеист делает зло, он сознает, что достоин порицания и не может подобно нетерпимым религиозным фанатикам ставить себе в заслугу преступления и злодейства. Вы видите, сударыня, что в отношении морали атеист оказывается явно в преимущественном положении по сравнению с суеверным святошей, для которого нет иных законов, кроме прихоти священника, нет иной морали, кроме той, которая содействует выгодам духовенства, нет других добродетелей, кроме тех, которые делают святошу рабом его духовного пастыря; интересы же и выгоды последнего часто прямо противоположны интересам человечества. Итак, вы должны признать, что естественная мораль атеиста более надежна и постоянна, чем мораль святоши, считающего, что он угождает богу каждый раз, как ему приходится потакать страстям духовенства. Нечего и говорить, конечно, что если атеист настолько слеп и развращен, чтобы игнорировать законы, предписываемые ему самой природой, то он, конечно, ничем не отличается от суеверного святоши, священные добродетели которого не останавливают его от жестокостей, а священные пастыри еще и подстрекают его к ним. Все эти рассуждения, повторяю, должны еще раз подтвердить, что мораль не имеет ничего общего с религией, что религия не только не служит основой морали, но скорее враждебна ей. Истинная мораль должна быть основана на природе человека; мораль религиозная всегда будет зиждиться только на химерах и на произволе тех людей, которые наделяют бога языком, часто в корне противоречащим и природе, и разуму человека. Итак, позвольте, сударыня, повторить вам, что мораль есть единственный культ, единственная, естественная религия человека на земле, единственное, что должно занимать его в этом мире. Только выполняя требования этой морали, мы можем считать себя выполняющими божественную волю. Если действительно бог сделал человека тем, что он есть, то стало быть бог наделил его и чувством самосохранения, и стремлением к счастью. Если это бог сотворил нас разумными, значит он пожелал, чтобы мы считались с разумом, разбираясь, где добро и зло, полезное и вредное. Если он сделал нас существами общественными, значит он хотел, чтобы мы жили в обществе и стремились к его сохранению и благополучию. Если же бог наделил нас ограниченным умом, он, очевидно, намеревался запретить нам бесплодные искания, которые могут только без нужды вывести из равновесия человека и поколебать спокойствие общества. Если бог ставит нашу жизнь и наше благополучие в зависимость от соблюдения известных правил поведения, а смерть и страдания — от нарушения этих правил, значит он установил достаточно ясные законы, которые мы обязаны уважать под страхом немедленной кары, позора, укоров совести; с другой стороны, мы тут же получаем и награду в виде тех реальных преимуществ, которые можем благодаря добродетели получить в этом мире, где, несмотря на царящее беззаконие, порок все-таки всегда бывает наказан, а добродетель никогда не остается без награды, потому что, если добродетельный человек порой и не находит признания у людей, слишком часто несправедливых в своих оценках, то он во всяком случае приобретает право на самоуважение. Вот, сударыня, к чему сводятся доктрины естественной религии; размышляя о них и, в особенности, применяя их на деле, мы действительно вправе будем называть себя людьми религиозными, действительно будем выполнять божественные предначертания, заслужим любовь ближних и право на самоуважение, сохраним и продлим свою жизнь; мы завоюем прочное счастье в этом мире, и нам нечего будет опасаться мира иного. Вот те ясные, бесспорные правила, нарушение которых неминуемо влечет за собой наказание, а соблюдение обещает заслуженную награду; эти правила и составляют тот кодекс природы, силу которого должны признавать все живые мыслящие и чувствующие существа, независимо от того, считают ли они творцом природы бога или же рассматривают природу как единственный источник всех вещей. Самый крайний скептицизм не сможет поколебать эти бесспорно истинные и реальные законы. Атеист не может не признать законов, основанных на природе, из которой он делает бога, и на неизменных и необходимых взаимоотношениях, связывающих всех смертных между собой. Ни брамины (1), ни конфуцианцы (2), ни последователи каких бы то ни было других вероучений не смогут не признать этих очевидных законов, если их разум не будет затемнен страстями или предрассудками; эти истинные и столь очевидные законы могут показаться непонятными, непрочными или ложными только людям суеверным, предпочитающим фантазии истинам, вытекающим из природы и здравого смысла человека; только святошам, не знающим иных законов, кроме прихотей священников, требующих, чтобы люди следовали той морали, которая служит к достижению их пагубных целей. Позволим же, прекрасная Евгения, людям думать так, как каждому из них свойственно, и будем судить о них лишь по их поступкам. Если их теории и системы пагубны для них самих или для общества, — противопоставим им законы разума, постараемся излечить их от суеверий, если увидим, что они сами, их близкие или общество оказываются жертвами этих суеверий. Покажем им истину — единственное реальное средство против заблуждений; изгоним из нашего воображения мрачные призраки, которые могут только нарушить наш душевный покой; не будем предаваться бесплодным размышлениям о тайнах, созданных только для того, чтобы отвлечь внимание от наших насущных задач. Откажемся от той морали, которая словно нарочно придумана лишь для того, чтобы сбить нас с истинного пути. Займемся собственными делами, собственным счастьем; постараемся изучать природу человека и те обязанности, которые она на него возлагает; постараемся избегать наказаний, рано или поздно настигающих всякого, кто нарушит ее порядок; будем надеяться на те награды, которые природа обещает и воздает всем, соблюдающим ее законы. Постараемся применять в нашей жизни ту простую мораль, которая самым неуклонным и надежным путем приведет нас к счастью и которая, пока на земле не исчезнет человеческий род, всегда останется единственной спорой общества. Если мы захотим в наших размышлениях выйти из круга личных интересов, постараемся хотя бы не вступать в противоречия с природой. Пусть нас никогда не оставляет свет разума; будем искренне искать истину; если у нас возникнет сомнение, остановимся и поищем того пути, который покажется наиболее верным; будем достаточно мужественны, чтобы отказаться от тех или иных убеждений, как только увидим, что они лишены должного основания. Будучи в ладу с собственной совестью, не будем сопротивляться непосредственным побуждениям нашего сердца,, если им руководит разум; успокоив свои страсти, будем слушаться советов разума, который никогда не допустит нас ни до преступления, ни до пороков, явных или тайных; разум докажет нам, что нет никакой заслуги в том, чтобы угождать богу мудрому, веруя в нелепости, или богу благому, совершая поступки, пагубные и для нас самих, и для наших ближних. Остаюсь и так далее. Примечания. Цифры указывают страницу и номер примечания на ней. Примечания составил Ю. Я. Коган. В настоящем издании воспроизводится один из двух портретов Гольбаха, исполненных французским художником и писателем-драматургом Луи Кармонтелем (1717—1806), близко стоявшим к энциклопедистам. Эти портреты считаются единственно достоверными (см. P. Naville, «D'Holbach», Paris, 1943, p. 429). «Письма к Евгении, или Предупреждение против предрассудков» Наряду с «Разоблаченным христианством», «Священной заразой» и «Здравым смыслом» «Письма к Евгении, или Предупреждение против предрассудков» («Lettres a Eugenie, ou Prcservatif centre Ics prejuges»)—один из лучших атеистических памфлетов Гольбаха. Написанное в отличие от других в эпистолярной форме, произведение это содержит убедительную критику религии, идеи бога, христианской морали, обрядов и таинств, религиозной нетерпимости. Основываясь на положениях философского материализма и строго логично опровергая шаг за шагом доводы защитников религии, Гольбах подводит к выводу о полной противоположности религиозной веры здравому смыслу, о ее пагубности для каждого человека и для всего общества, наконец — о преимуществах атеизма. Вполне доступные для всякого читателя «Письма к Евгении» являются ярким образцом атеистической пропаганды французских материалистов XVIII века, обращенной к верующему человеку с целью опровергнуть его религиозные убеждения. Впервые «Письма к Евгении» появились в 1768 г. (в двух томах); они были изданы анонимно, как и другие прижизненны здания произведений Гольбаха. На авторство именно Гольбаха указывают многие исследователи и библиографы: Барбье (A.-A. i ier), Керар (J.-M. Querard), Рек (Н. Rock), Уиквар (W.-H. V ar). Навиль (P. Naville), а также Морне (D. Mornet), упоминай : кроме того рукопись под этим названием, предположительно с относимую мм к 1720 г. Можно, таким образом, допустить, что Гольбах ради маскировки дал своей книге название и форму уже известного публике старого вольнодумного произведения, либо действительно в какой-то степени использовал его. Целью «Предуведомления" к книге, написанного, как установлено позже, Нежоном, было не дать повода приписать ее перу Гольбаха или его друзей. На титульном листе «Писем к Евгении» помещен латинский эпиграф из поэмы «О природе вещей" (кн. IV, ст. 6—7) великого атеиста древности Лукреция: «...artis religionum animum nodis exsolvere pergo» («...я толкую, души от тесных оков суеверья стараясь избавить», пер. И. Рачинского), отвечающий основному замыслу гольбаховского памфлета. В 1792 г. «Письма к Евгении» были переизданы в составе сочинений Н. Фрере, которому они в то время приписывались. В XIX в. их переводили на испанский (1810 1823 гг.) и английский (1819, 1823, 1857 гг.) языки. На русском языке «Письма к Евгении» публикуются здесь впервые. Это полный перевод издания 1768 г. Названия писем приведены в скобках, так как во французском оригинале они даны только в оглавлении. 51 (1) «Страха ради иудейска». Пользуясь этим евангельским выражением, автор «Предуведомления» Нежон намекает, что, может быть, число рукописных копий «Писем к Евгении» преуменьшается из боязни вызвать недовольство властей. 521 «Письмо Трасибула к Левкиппе» — написанное в 20 х годах XVIII в. атеистическое произведение французского историка и философа Николя Фрере (1688—1749), одного из ближайших предшественников энциклопедистов. Произведение это распространялось в рукописных копиях, прежде чем было издано в 1758 г. 522 Лафар, Шарль (1644—1712)—французский поэт, посещал кружок последователей эпикурейской философии, известный под названием «школы Тампля». 523 Шолье, Гийом, аббат (1639—1720)—французский поэт, посещал ту же эпикурейскую школу. 524 Терассон, Жан (1670—1750)—французский писатель и историк литературы; член академии, аббат. 525 Фонтенель, Бернар (1657—1757)—французский писатель-просветитель, популяризатор, секретарь Парижской академии наук Наиболее известны его «История прорицаний» («Histoire des oracles», 1686), направленная против религиозных предрассудков, особенно же «беседы о множестве миров» («Entretiens sur la pluralite des mondes», 1686), ярко и в доступной форме пропагандирующие учение Коперника. «Беседы...» выдержали в XVIII и XIX вв. до 40 изданий, в том числе и на русском языке (в переводе Антиоха Кантемира: «Разговоры о множестве миров господина Фонтенелла», 1740). 52 6 Лассере, Жан (1662—1756)—французский драматург, посещал эпикурейскую «школу Тампля». 527 Дюмарсе, Цезарь Шено (1676—1756) —языковед и логик, один из сотрудников «Энциклопедии», помимо работ по грамматике и логике написал небольшое атеистическое произведение «Философ» («Le philosophe»), напечатанное впервые в 1750 г 528 Фальконне, Этьен (1716—1791)—французский скульптор: был близок к энциклопедистам, долго дружил с Дидро; автор памятника Петру I («Медный всадник») в Ленинграде. 529 Школа Со — один из французских эпикурейских кружков XVIII в., который посещали Вольтер и Фонтенель; о «аиколе Со» пишет Дидро в статье «Эпикуреизм», помещенной в «Энциклопедии» (Diderot, CEvres completes 14, p. 527, русск. пер. в журн. «Под знаменем марксизма 1923, № 4—5, стр. 59—60). 53 1 «Время разрушает заблуждения мысли и подтверждает естественный ход вещей» (лат.). 532 Корнель, Пьер (1606—1684)—драматург, один из основоположников французской классицистской трагедии. Его главные произведения: «Сид», «Цннна», «Гораций», «Полиевкт». 533 Имеются в виду «Беседы о множестве миров» Фонтенеля, на писанные в форме диалога между автором и некоей маркизой 534 Школа Тампля — один из эпикурейских кружков во Франции в XVIII в. 591 Сен-Пьер, Шарль, аббат (1658—1743)—французский писатель и политический мыслитель, просветитель и вольнодумец, вы ступал против религиозной нетерпимости и требовал борьбы с ней государственными средствами. Наиболее известен своим «Проектом вечного мира» («Projet de paix perpetuelle», 1713), проникнутым убеждением в пагубности всяких войн и проповедовавшим союз европейских государств для предотвращения военных столкновений. 601 Паскаль, Блез (1623—1662)—французский ученый и философ. Известен замечательными исследованиями в области физики и математики (работы по гидростатике, теории вероятностей) В философии был идеалистом, примыкал к янсенизму (см прим. 632.). Главное его философское сочинение—незаконченные «Мысли» («Pensees), написанные в защиту идеализма и христианства. Паскалю принадлежат также «Письма к провинциалу...» («Lettres a un provincial...», 1658), нанесшие с позиций янсенизма сокрушительный удар по иезуитам и их морали. 60 2 Мальбранш, Николя (1638—1715)—французский философ-идеалист, защитник религии, враг материализма и атеизма представитель «окказионализма» — реакционного философского направления, перерабатывавшего учение Декарта в духе мистики. Его основная работа — «О разыскании истины» («De la recherche de la Verite», 1674—1675). 603 Гоббс, Томас (1588—1679)—английский философ-материалист и политический мыслитель. Его сочинения «О гражданине» («De cive», 1642), «О теле» («De corpore», 1655) и «О человеке» («De nomine», 1658) содержат систему материализма, которому он придал законченный механистический характер. В «Левиафане» («Leviaphane», 1651) Гоббс, исходя из теории естественного права, развивал свои воззрения на государство, причем один из первых выводил его «из разума и опыта, а не из теологии» (Маркс). Религию Гоббс считал одним из средств политического господства и объяснял ее страхом «перед невидимой силой, придуманной умом или воображаемой на основании выдумок, допущенных государством». Приводимое Гольбахом со ссылкой на «Словарь» Бейля мнение, будто «Гоббс боялся призраков и демонов», ошибочно. «Фантомами» Гоббс называл «образы, которые остаются в нашем воображении после длительного и сильного акта восприятия». Лишь невежественные люди, заключал он. принимают «эти призраки за реальные вещи, существующие подобно телам вне нас» (см Т. Гоббс, Избр. соч., 1926, стр. 225, 265). 604 Ньютон, Исаак (1642—1727)—английский физик и математик. Оказал как естествоиспытатель громадное влияние на разработку механистического материализма XVII—XVIII вв.; допускал существование бога, «божественный толчок», как первопричину движения материи; к концу жизни выступал в защиту религии; написал сочинение о ветхозаветном пророке Данииле, а также упоминаемое Гольбахом толкование одного из первых памятников раннехристианской литературы — «Апокалипсиса». 63 1 Имеются в виду преследования французских протестантов гугенотов. Во второй половине XVI в. и в первой половине XVII в. во Франции непрерывно происходили «религиозные войны» между приверженцами господствовавшего католицизма, объединенными в Католическую лигу, и гугенотами. За религиозной оболочкой этой борьбы скрывались серьезные экономические и политические противоречия между различными слоями французского общества. Наиболее кровавыми эпизодами «религиозных войн» во Франции были резня в Васси (1562 г.) и стоившая жизни почти двум тысячам протестантов «Варфоломеевская ночь» в Париже (24 августа 1572 г.), за которой последовали избиение противников католицизма в провинции и гибель еще около 30 тысяч человек. Обрадованный известием об истреблении гугенотов папа Григорий XIII велел выбить в память Варфоломеевской ночи медаль. Наступившее на некоторое время умиротворение после издания Генрихом IV так наз. Нантского эдикта (1592 г.), который предоставил гугенотам некоторые политические права и свободу вероисповедания, сменилось в XVII в., при кардинале Ришелье и позже, новыми притеснениями; они завершились после отмены эдикта (1685 г.) массовым изгнанием гугенотов из Франции. 632 Янсенисты— последователи голландского богослова К. Янсения (1585—1638), религиозно-нравственное учение которого (отрицание свободы воли, защита идеи «предопределения» и так далее) приближалось к кальвинизму и английскому пуританизму. Оставаясь течением в католической церкви, янсенизм в XVII и XVIII вв. был одной из форм буржуазной оппозиции господствовавшему дворянству и церковным верхам. В числе его сторонников были некоторые представители буржуазной интеллигенции, напр. Паскаль. В 1713 г. янсенисты как еретики были осуждены папой Климентом XI (булла «Unigenitus»), а их центр, монастырь Пор-Рояль близ Парижа, еще за три года до того был разрушен. Против янсенистов неутомимо выступали иезуиты; янсенисты, со своей стороны, резко нападали на иезуитскую мораль. Их взаимные полные шума и брани препирательства открывали всю глубину нравственного падения католического духовенства, подрывали его авторитет среди верующих и нередко использовались французскими просветителями, особенно Вольтером, для критики христианской догматики и церкви. 67 1 Халдея — Ново-Вавилонское царство, возникшее в 626 г. до н. э., после вторжения в Вавилон аравийского племени халдеев. Просуществовало до 538 г. до н. э. Было завоевано персидским царем Киром. 672 Гольбах считал движение неотъемлемым свойством материи и отрицал состояние абсолютного покоя; он писал, что «всё во вселенной находится в движении» и что «части природы, представляющиеся нам лишенными движения, находятся только и относительном, или кажущемся, покое». Говоря о неподвижности Солнца, Гольбах, разумеется, имел в виду его положение относительно вращающейся вокруг него Земли. Опытным путем движение Солнца в пространстве было доказано Вильямом Гершелем в 1785 г. 74 1 По библейским сказаниям, Авраам — древнееврейский патриарх, родоначальник еврейского народа. Авраам — личность вымышленная подобно другим библейским патриархам, Иакову и Исааку, фигурирующим в Библии в качестве его сына и внука. В образах патриархов воплощены первоначальные древнееврейские родовые божества. 761 Брама, или Брахма,— верховный бог-творец в религии индусов — брахманизме и в ее новой форме — индуизме. Вместе с Вишну (благое божество, охраняющее людей) и Шивой (грозное, разрушительное божество) Брама входит в состав «божественной троицы», олицетворяющей, по верованиям брахманистов, различные стороны «мировой сущности». 851 Имеются в виду библейские сказания о сотворении мира, которыми начинается «Пятикнижие» — первая часть Ветхого завета, почитаемого христианами и иудеями. Доказано, что Моисей (по Библии, вождь и законодатель древних евреев, составитель «Пятикнижия») никогда не существовал и что ветхозаветные книги, в том числе «Пятикнижие», сложились на основе многих и различных по времени источников. Обработка дошедшего до нас текста «Пятикнижия» относится к V в. до н. э., остальных ветхозаветных книг — к III—II вв. до н. э. Многие фантастические библейские сказания о сотворении мира, как и множество других легенд, были заимствованы у вавилонян во время «вавилонского пленения» после разгрома Иудеи в 586 г. до н. э. Навуходоносором. 861 Гольбах отмечает здесь одну из бессмыслиц в библейской легенде о миротворении, согласно которой создание света и чередование дня и ночи предшествовали созданию Солнца, Луны и звезд («Бытие», гл. I, ст. 3—5, 14—19). Это противоречие коренилось в наивных воззрениях древних людей, которые не всегда связывали дневной свет с Солнцем (пасмурная погода, рассвет и сумерки). 862 Галилей, Галилео (1564—1642)—итальянский ученый, один из творцов физики и астрономии нового времени, много сделавший для естественнонаучного обоснования материализма и атеизма. Впервые применив зрительную трубу к астрономическим наблюдениям, он обнаружил горы на поверхности Луны, спутников Юпитера, вращение Солнца вокруг оси, фазы Венеры, звездное строение Млечного пути. Сторонник гелиоцентрической системы, Галилей своими открытиями способствовал ее экспериментальному обоснованию, а также доказательству материалистического и атеистического принципа материального единства мира. За приверженность к учению Коперника инквизиция преследовала Галилея; в 1633 г. под угрозой пыток он был вынужден формально отречься от своих взглядов. Основной труд Галилея, содержащий блестящую защиту гелиоцентризма,— «Диалог о двух важнейших системах мира, птоломеевой и коперниковой» (1632 г.). 863 Декарт, Рене (1596—1650)—французский философ, физик и математик. Будучи дуалистом, признавал два начала — материальное и духовное; был сторонником теории врожденных идей, к которым относил и идею бога. Вместе с тем он сыграл большую роль в борьбе против средневековых церковно-схоластических воззрении, обосновывая тот взгляд, что познавать мир и устанавливать истину следует единственно с помощью разума и «сомнения», а не слепой веры. В области физики Декарт стоял на материалистических позициях, наделяя материю самостоятельной творческой силой. Стремясь к цельному, научному пониманию природы, он выдвинул ряд прогрессивных для своего времени теорий, в частности «теорию вихрей», согласно которой в основе образования миров из первоначального хаоса лежат механические процессы, вихреобразные движения материи. Упоминая Декарта, Гольбах имел в виду именно эту его теорию, резко противостоящую религиозным представлениям о миротворении. 881 Здесь Гольбах формулирует одно из основных положений научной критики религии. Еще в VI в. до н. э. древнегреческий мыслитель Ксенофан писал: «Эфиопы говорят, что их боги курносы и черны, фракияне же (представляют себе своих богов) голубоглазыми и рыжеватыми». Современник Гольбаха, великий русский материалист и революционер А. Н. Радищев также писал, что люди творят божество по образу своему и подобию, и «что оно часто похоже на человека, то неудивительно: человек его изображает...». В середине XIX в. эту мысль подробно развивал выдающийся представитель домарксова материализма немецкий философ Людвиг Фейербах; он учил, что, создавая представления о боге, человек обожествлял свою собственную сущность. При разработке атеистического положения о земных корнях религии домарксов материализм считался лишь с биологической, а не социальной природой человека. Марксизм, основываясь на материалистическом понимании общественной жизни, рассматривает религиозные представления как отражение социальных условий жизни людей, а в антагонистических обществах прежде всего — классовых противоречий. 882 Гольбах имеет в виду библейскую легенду о «грехопадении» первых людей, согласно которой человечество было обречено богом на страдания и смерть за то, что мифические Адам и Ева съели плод с запретного дерева («Бытие», гл. III, ст. 1—24). Используя эту легенду, церковь веками внушала трудящимся мысль о неизбежности и естественности их угнетенного положения и о греховности борьбы против эксплуататоров. 91 1 Речь идет об обряде обрезания. Библейская легенда, связанная с этим обрядом, — одно из доказательств того, что удаление крайней плоти (как и другие повреждения — ушей, губ и так далее) служило знаком принадлежности человека к определенному, роду или племени. Возникший в глубокой древности обряд обрезания в различных его формах является пережитком человеческих жертвоприношений и возник в качестве их заменителя Он имел широкое распространение среди древних народов (у египтян, мексиканцев и др.) и поныне сохранился в иудейской и мусульманской религиях, в обрядах некоторых племен Полинезии, Африки и Южной Америки. 91 2 Имеются в виду «казни египетские», при помощи которых, по библейскому сказанию («Исход», гл. VII—XI), Моисей и Аарон пытались убедить фараона отпустить евреев из Египта. Пребывание евреев в египетском рабстве и «исход» их из Египта, фантастически описываемые в Библии, не подтверждаются историческими источниками. Содержащая эту легенду книга «Исход» проникнута духом жестокости, религиозной нетерпимости и фанатизма. 92 1 Здесь и далее имеется в виду легенда о Христе, именуемом «сыном божиим». 941 Логогриф — род шарады или загадки, в которой заданное слово меняет свое значение при перестановке или отбрасывании букв. 100 1 Веспасиан, Тит Флавий — римский император (69—79 гг. н. э.), При нем была окончательно покорена Римом Иудея. 100 2 Тит — римский император (79—81 гг. н. э.), сын Веспасиана; в 70 г. он руководил осадой Иерусалима, который и был захвачен и разрушен римскими войсками. 1021 Иезекииль— один из библейских пророков — людей, якобы наделенных свыше познанием предначертанных «волей божьей» грядущих событий. 104 1 Гольбах имеет в виду предписания католической церкви, не допускающие чтения Библии мирянами. Еще в 1229 г. церковный собор в Тулузе запретил светским лицам читать «священные книги» на народном языке. В 1231 г. запрет чтения Библии мирянам был подтвержден папой Григорием IX и в дальнейшем подтверждался неоднократно. Этот запрет сохраняет силу и теперь. В 1950 г. папа Пий XII в послании «Humani generis» («Род человеческий») писал, что толковать «священное писание» могут только духовные лица. 110 1 «Бочка Данаид» — выражение, означающее напрасный, бесполезный труд. В древнегреческой легенде 50 дочерей царя Даная, убившие своих мужей, были за это осуждены богами наполнять водой в преисподней бездонную бочку. 1151 См. прим. 132 (1). 1191 Калигула, Гай Цезарь — римский император (37—41 гг. н. э.). Отличался крайней жестокостью и самодурством, требовал для себя божеских почестей. Чтобы дискредитировать остатки республиканских учреждений, ввел своего коня в сенат и объявил там о возведении его в консулы Убит заговорщиками-преторианцами — солдатами императорской охраны. 131.1 Догмат троицы возникший в христианстве во II в. и закрепленный Никейским собором (325 г.), долго был объектом ожесточенных богословских споров. Догмат этот восходит к древневосточным религиям, в частности к египетской. 132 1 Платон (427—347 гг. до н. э.) — древнегреческий философ-идеалист. Действительному, материальному миру он противопоставлял потусторонний мир идей, которые считал прототипами вещей, первичными по отношению к ним. Высшая идея у Платона — идея божественного демиурга, творца вселенной. Гольбах полагал, что приводимый им платоновский взгляд на божество лежит в основе христианской троицы. Наиболее отчетливо эта мысль выражена им в «Карманном богословии», где Платон даже именуется «отцом церкви» (см. П. Гольбах, «Избранные антирелигиозные произведения», т. I, M., 1934, стр. 606—607). В действительности на христианство непосредственно повлиял так наз. неоплатонизм — реакционная философия эпохи разложения Римской империи (III—IV вв.), окончательно переработавшая платоновские воззрения в духе религии и мистики. 1361 Конфирмация (миропомазание) — обряд в католицизме, а в особой форме — и в протестантизме, служащий знаком приобщения верующего человека к церкви; совершается он в детском либо отроческом возрасте. Гольбах имеет в виду католическую форму обряда. Конфирмация, корни которой — в магических церемониях первобытных религий, служит сильнейшим средством религиозного воздействия на верующих. 148 1 Тантал — в древнегреческой мифологии лидийский царь. Был осужден Зевсом вечно страдать от жажды и голода, стоя по горло в воде под ветвью с плодами и не имея возможности ни сорвать их, ни напиться. Отсюда выражение «муки Тантала». 1631 См. прим. 632. 1632 Севинье, Мари де (1626—1696)—маркиза; известна своими письмами к дочери. Письма эти, живые и остроумные, содержат множество сведений, рисующих быт французской аристократии XVII в. и придворную жизнь времен Людовика XIV. 1661 Янус — древнеримское божество «входа и выхода», всякого начала и времени вообще; ему был посвящен первый месяц года (Januarius — январь). Янус изображался с двумя лицами — юноши и старца, глядящими в противоположные стороны; отсюда выражение «двуликий Янус», обозначающее двуличие, двойственность. 1681 Сорбонна — до конца XVIII в. богословская школа в Париже. Основана в 1253 г. Робером Сорбонном. Много столетий была рассадником реакционной идеологии католицизма, поддерживала средневековые процессы по обвинениям в колдовстве, преследования еретиков и вольнодумцев, травила Вольтера и энциклопедистов. Как богословская школа Сорбонна была упразднена во время французской буржуазной революции, в 1792 г. В настоящее время она —часть Парижского университета. 1682 Августин, Аврелий (354—430) — епископ, «блаженный», один из «отцов церкви». Крайний фанатик, проповедовал религиозную нетерпимость и главенство церковной власти над светской; защищал частную собственность и социальное неравенство. Его главное сочинение — «О граде божьем» («De civitate Dei»). Наряду с Фомой Аквинским (см. прим. 2581) является виднейшим идеологом католической церкви и превозносится ею. Французские атеисты XVIII в., особенно Гольбах, не раз подвергали: критике реакционные взгляды Августина. 173 1 Речь идет о борьбе между церковной и светской властью в средние века, особенно в период наибольшего усиления папства (XI—XIII вв.). Гольбах, вероятно, имеет в виду римско-германского императора Генриха IV (1056—1106), который в ходе своей многолетней борьбы с папой Григорием VII однажды вынужден был в замке Каносса просить у него прощения (1077 г.). Отсюда выражение «идти в Каноссу», то есть унизиться, сдаться на милость противника. 1741Имеется в виду инквизиция — судилище, созданное в XIII в. католической церковью для борьбы с вольнодумством и антифеодальными движениями. Инквизиция просуществовала до XIX в.; число ее жертв огромно; в одной только Испании оно доходит до 350000. Смертные приговоры инквизиции приводились в исполнение светской властью, на что и намекает Гольбах, говоря, что церковь «заставляла» государей «обагрять руки в крови своих подданных, приговоренных ею к казни». В ряде стран светская власть использовала инквизицию в своих интересах, например в Испании в XV и XVI вв. 175 1 Речь идет о «Варфоломеевской ночи» (ночь на 24 августа 1572 г.). 175 2 Имеются в виду французские короли: Генрих III (1574—1589), убитый доминиканским монахом Жаком Клеманом, и его преемник Генрих IV (1589—1610), которого убил подосланный иезуитами фанатик Франсуа Равальяк. 175 8 Имеется в виду французский король Людовик XIV (1643— 1715), при котором был отменен Нантский эдикт и усилились преследования гугенотов, закончившиеся их изгнанием из Франции. 1761 Арианство — одно из первых еретических движений в христианстве, возникшее в начале IV в. Во главе его стоял александрийский священник Арий (256—336), учение которого сводилось к тому, что «сын божий» Христос сотворен «богом-отцом» и не равен ему. Арианство выражало оппозицию христианских низов правившим церковным кругам, уже тесно связанным с эксплуататорской верхушкой общества в тот период превращения христианства в государственную религию. Арианская ересь была осуждена в 325 г. на Никейском соборе. 179 1 Гольбах имеет в виду следующее место из послания апостола Павла к римлянам (гл. XIII): «Всякая душа да будет покорна высшим властям: ибо нет власти не от бога; существующие же власти от бога установлены». Это наставление наряду с другими, появившимися во II в., когда христианство стало превращаться из религии угнетенных в религию эксплуататоров («Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом...» (послание Павла к ефесянам, гл. VI), «Рабы, под игом находящиеся, должны почитать господ своих достойными всякой чести...» (послание Павла к Тимофею, гл. VI), «Отдавайте кесарево кесарю, а божие богу» (евангелие Луки, гл. XX) и др.), использовалось церковью для освящения эксплуататорского строя и порабощения трудящихся. Интересы светских правителей, как правило, совпадали с церковной проповедью, чего не понимал Гольбах с его идеалом «просвещенного монарха», не зависимого от церкви. 180 1 См. прим. 1752. 181 1 Десятина — налог в размере десятой части урожая и всякого вообще дохода трудового населения, взимавшийся католической церковью в Западной Европе. Десятина, известная с XIII в., была одной из главных форм церковной феодальной эксплуатации, источником обогащения высшего духовенства. Во Франции ее ликвидировала буржуазная революция в 1789 г. 1821 Имеются в виду индульгенции — грамоты об «отпущении грехов» именем папы римского. Беззастенчивая торговля индульгенциями приносила католической церкви огромный доход. При помощи этих грамот, оплаченных по особой таксе, добывалось прощение любых, даже самых тяжких, преступлений. Торговля индульгенциями существует в католической церкви и сейчас. 1841 Речь идет об одном из эпизодов библейской легенды о состязании в чудотворстве египетских жрецов с Моисеем и Аароном («Исход», гл. VII, ст. 11—12). См. прим. 912. 1981 Стоики — последователи стоицизма — возникшей в Греции в IV в. до н. э. философской школы, основанной Зеноном Китайским (ок. 336—264) и просуществовавшей до начала VI в. н. э. Древнегреческим стоикам были свойственны материалистические тенденции. В дальнейшем стоицизм выродился в идеалистическое учение, тесно связанное с религией. Наиболее видные древнеримские стоики — Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий. Гольбах имеет в виду именно римский стоицизм, внимание которого было сосредоточено преимущественно на морали. Выступая против этики великого греческого материалиста и атеиста Эпикура (341—270 гг. до н. э.) и его римского последователя Лукреция Кара (99—55 гг. до н. э.), римские стоики учили, что в мире существует фатальная необходимость, и призывали к нравственному самоусовершенствованию, якобы достижимому при покорности судьбе, полной пассивности, отказе от радостей «посюстороннего» мира. Этика стоицизма оказала сильное влияние на формировавшееся в I в. христианство, которое, как отмечает Энгельс, возникло «из смеси обобщенной, в особенности еврейской, теологии и вульгаризованной, в особенности стоической, философии» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Избр. произв. в двух томах, т. II, 1952, стр. 378). Гольбах здесь подмечает сходство между моралью христианства и стоицизма. - 1982 Гольбах имеет в виду прежде всего французского мыслителя Пьера Бейля (1647—1706), который горячо отстаивал не только свободу вероисповедания, но и право человека быть атеистом. Отвергая церковную клевету на безбожие, Бейль высоко ставил моральный облик и достоинство атеиста. По словам Маркса, он ««возвестил появление атеистического общества... посредством доказательства того, что возможно существование общества, состоящего из одних только атеистов, что атеист может быть почтенным человеком, что человека унижает не атеизм, а суеверие и идолопоклонство» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., изд. 2, т. II, стр. 141—142). 1991 Фиваида — местность на юге Египта, в которой в III—IV вв. селились христианские монахи. 2091 «Не мир пришел я принести, но меч» (евангелие Матфея, гл. X, ст. 34). В другой месте у того же евангелиста (гл. V, ст. 9) сказано: «Блаженны миротворцы». Отмечаемая Гольбахом противоречивость моральных наставлений новозаветных книг объясняется тем, что христианство, первоначально выражавшее в религиозной форме ненависть угнетенных масс к рабовладельцам, вскоре утратило революционно-демократический дух и стало проповедовать идеи непротивления и покорности угнетателям. 227 1 Софизмы — неправильные, ложные доводи, уловки в спорах для доказательства неверных положений или опровержения правильных. К софизмам часто прибегали богословы, пытаясь согласовать нелепые, противоречивые, несовместимые с логикой и здравым смыслом религиозные вероучения и догматы. В произведениях Гольбаха содержится сокрушительная критика софистических ухищрений богословов. 2401 Брамины — священники в древнеиндусской религии — браманизме (брахманизме), сложившейся в X—IX вв. до н. э. 2402 Конфуцианцы — последователи учения китайского религиозного мыслителя Конфуция, жившего в 551—478 гг. до н.э.