В.В. Розанов

http://users.kaluga.ru/kosmorama/

Редактор: Сергей Ясинский (kosmorama@kaluga.ru)

+++

Ясинский Сергей Юрьевич

Режиссер. Поставил в театре "Косморама" спектакль по произведениям
Д.Хармса "Тепель-тапель, или Постоянство веселья и грязи", по пьесам
А.Харитоновой "Печали Воротовых" и "Радуйся", "Счастье мое"
А.Червинского, кукольные спектакли "Наш любимый Циолковский" и
"Рождество Христово" и др.

Планирую сделать сайты посвященные П.А.Флоренскому, Е.В.Завадской,
русскому масонству и др.

Телефон в Калуге: (0842) 571832

пишите: kosmorama@kaluga.ru

+++

Библиографические материалы:

Указатель всех произведений Розанова (проект) [1243]

Прижизненые издания

Современные издания

Тексты Розанова:

Легенда о Великом Инквизиторе 

Последние листья. 1916

Перед Сахарной. 1913

В Сахарне. 1913

Рассыпавшиеся Чичиковы. 1917

Революционная Обломовка. 1917

С печальным праздником. 1917

Письма к Голлербаху. 1915-1918

Письма к Н.Михайловскому (1892) и П.Струве (1917)

План полного собрания сочинений. 1917

Анкета для Библиографического словаря. 1909

Письмо в Совет управления архивным делом. 1918

Духовное завещание. 1899

Современники о Розанове:

Розанов в Брокгаузе 

А. Ремизов. Кукха. Розановы письма

З.Гиппиус. Задумчивый странник

Письма С.Булгакова к Розанову

А.Мейер. Петербургское религиозно-философское общество

П.П.Перцов. Воспоминания о В.В.Розанове

А.Ф.Лосев. [О Розанове]

Вокруг Розанова:

В.В.Розанов в Британской энциклопедии (1998)

П.Палиевский. Розанов и Флоренский

А.Колодин. Задумчивый странник

Е.Жиглевич. Купель жизни

М.Козьменко. Удоноши и фаллофоры Алексея Ремизова

Венедикт Ерофеев. Василий Розанов глазами эксцентрика

Венедикт Ерофеев. [Розановские сентенции]

Виктор Ерофеев. Розанов против Гоголя

Петр Вайль. Перевод с итальянского

Розанов и дело Бейлиса

Слово КРОВЬ в Ветхом Завете

А.Козырев. Рецензии на книги Розанова

Е.В.Иванова. Италия - Розанову

А.Гаврилов. Первые Розановские чтения. Елец. 1993

Б.Парамонов. Американец Розанов

А.Эткинд. [Розанов]

А.Эткинд. [Розанов и Соловьев]

И.Смирнов. [Замечание о Розанове]

И.Кон. [Гомосексуализм в России]

М.Л.Гаспаров. [О Розанове]

Миропольский. Философическая новелла

Список разыскиваемых статей и докладов:

Читатели Розанова:

Е.Ермолин. Архетипический мотив в русской культуре 1917-1918 гг

Л.Левинсон. На святой Руси секса нет

Ю.Сорочкин. Электронная деревня

Э.Найман. В жопу прорубить окно

Н.Струве. Наша русская душа продлевается в России

С.Князев. Виктор Топоров как Василий Розанов

Д.Драгунский. Особенности национального проектирования

О.Майорова. «Кощей православья» в отзывах потомков

Т.Касаткина. Дар уединения

М.Климова. Нравится - не нравится, спи, моя красавица!

А.Скидан. Неизбежность оскопления

С.Аверинцев. Моя ностальгия

В.Малявин. Россия между Востоком и Западом: третий путь?

М.Архипов. Кожиновские загадки и наши отгадки

Н.Амаев. История монет в истории моей

В.Кантор. Лишенные наследства

В.Бибихин. Две легенды, одно видение: инквизитор и антихрист

Е.Курганов. В.Ерофеев и В.Розанов

А.Подводный. Нумерология Розанова

Б.Парамонов. Гоголь, убийца животных

Б.Парамонов. К 50-летию со дня смерти Бердяева

Б.Парамонов. Толстой и Ницше - вне Шестова

Б.Парамонов. "121"

М.Эпштейн. Державная ревность у

А.Кураев. О нашем поражении

+++

Все произведения В.В.Розанова	(проект)



Всего 1243. Составил С.Ю.Ясинский.

25.07.99



Наименование статьи	Первая публикация	Опубликовано в книге

1 марта 1881 - 18 мая 1896 <имп. Александр III>	Русское обозрение, №5,
1897	 

1812 г. в баснях Крылова. Памяти Отечественной войны 1812 г. <рец.>
Новое время, 7.8.1912. №13076	Среди художников. СПб., 1914.

25-летие кончины Некрасова (27-го декабря 1877 г. - 27-го декабря 1902
г.)	Новое время, 24.12.1902 №9630	 

28 января 1881 - 1901г. <Ф.М.Достоевский>	Новое время, 28.1.1901 №8952
Около церковных стен. СПб., 1906. Т.1-2.

35-летие смерти Ап.Ал.Григорьева	Торгово-промышленная газета, лит.
прилож. 30.10.1899 №29	 

43 года "корректности"... <"Вестник Европы"> 	Новое время, 5.10.1908.
№11698.	 

50 лет влияния (Памяти В.Г.Белинского)	Новое время, 26.5.1898 №7988;
Русское обозрение, 1898 №5	Литературные очерки СПб., 1899,1902

50-й (юбилейный) патриотический концерт М.И.Долиной 	Новое время,
13.3.1915. №14010.	 

50-летие А.С.Суворина 	Новое время, 27.2.1909. №11840. Без подписи.	 

50-летие кончины Гоголя	Новое время, 21.2.1902 №9328 Без подписи.	 

80-летие рождения гр. Л.Н.Толстого	Новое время, 28.8.1908 №11660. Без
подписи.	 

Inde ira… <"Союз писателей">	Русское слово, 10.3.1897 №66	 

La divina comedia	1918	Апокалипсис нашего времени, №8-9 1918

Nicolas Leskov (рец. на франц. пер.)	Новое время, прилож. 22.11.1906
№11026 Подпись: В.В.	 

Orientalia Мариэтты Шагинян 	Новое время, 24.3.1913. №13302.	 

Paolo Trubezkoi и его памятник Александру III	Русское слово, 6.6.1909
Среди художников. СПб., 1914.

Perturbatio aeterna	1918	Апокалипсис нашего времени, №8-9 1918

Post scriptum	Новое время, 16.03.1902	Итальянские впечатления. Венеция.
1909

Religio	1918	Апокалипсис нашего времени, №5 1918

Servus servorum Dei	1991	 

Uno, duo, tre <см. Из Италии>	Новое время, 4.09.1901 №9160	Итальянские
впечатления. Неаполитанский залив. 1909

А.И.Косоротов. Забитая калитка. <рец.>	Новое время, прилож. 8.3.1900
№8631	 

А.Киреев "По поводу старокатолического вопроса" <рец.>	Новое время,
прил. 13.5.1898.	Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901.

А.Л.Волынский. Ф.М.Достоевский <рец.>	1909	 

А.Левенстим. Профессиональное нищенство, его причины и формы. <рец.>
Новое время, прилож. 3.11.1899 №8508	 

А.Н.Бежецкий. Медвежьи углы. <рец.>	Новое время, прилож. 5.1.1900 №8569
 

А.Н.Майков. Некролог.	Свет, 11.03.1897 №66 Без подписи.	 

А.П.Чехов	 	Юбилейный чеховский сборник. М.,1910.

А.С.Пушкин	Новое время, 26.5.1899 №8348	 

А.С.Суворин [+11.8.1912]	Новое время, 12.8.1912. №13081.	 

А.С.Суворин и Д.С.Мережковский (письмо в редакцию)	Новое время,
25.1.1914 №13604.	 

А.С.Хомяков и Вл.С.Соловьев.	1906	раздел "А.С.Хомяков..." [раздел кн.
"Около..."]

А.Смирнов-Кутачевский. Иванушка-дурачок. Русские народные сказки. <рец.>
Новое время, 23.12.1912. №13214	Среди художников 1912

А.Ф.Кони как писатель и юрист 	Новое время, 19, 22.3.1912. №12938,
12941. 	 

А.Ященко. Русская библиография по истории древней философии.—
Э.Л.Радлов. Философский словарь <рец.> 	Новое время, 24.4.1916. №14414.
 

Автобиография (Письмо В.В.Розанова к Я.Н.Колубовскому)	Русский труд,
16.10.1897	 

Автопортрет Влад. С.Соловьева 	Русское слово, 28, 31.10.1908. №250, 253.
Подпись: В.Варварин.	 

Автор "Балаганчика" о петербургских Религиозно-философских собраниях 
Русское слово, 25.1.1908. №21 Подпись: Варварин.	 

Академическое издание Кольцова 	Новое время, 24.10.1909. №12076. 	 

Актер	Русское слово, 6.9.1909. №205. Подпись: В.Варварин	Среди
художников. СПб., 1914.

Алекс. Андр. Иванов и картина его "Явление Христа народу"	Золотое руно,
1906 №12	Среди художников. СПб., 1914.

Александр Платонович Барсуков <Некролог> 	Новое время, 19.4.1914.
№13685.	 

Александр Степанович Хомяков. К 50-летию со дня кончины его (23-го
сентября I860 г.— 23-го сентября 1910 г.) 	Русское слово, 23.9.1910.
№218. Подпись: В.Варварин.	 

Альбом выставки в память Н.В.Гоголя и В.А.Жуковского	Новое время,
прилож. 21.8.1902 №9505	 

Американизм и американцы	Новый путь, 1904 №2	 

Амфитеатров 	Новое время, 13.5.1910. №12272.	 

Амфитеатров и Ропшин-Савинков 	Новое время, 23.5.1912. №13000. 	 

Анатолий Федорович Кони (К 50-летию его общественной и государственной
деятельности) 	Новое время, 1.10.1915. №14210.	 

Ангел Иеговы у евреев (Истоки Израиля).	1914	Ангел Иеговы у евреев
(Истоки Израиля). СПб. 1914. 24 с

Андрюша Ющинский	Земщина, 5.10.1913	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Анкета для Библиографического словаря	1909	 

Анна Павловна Философова 	Русское слово, 17.2.1909. №38. Подпись:
В.Варварин.	 

Анна Павловна Философова (К 50-летию ее общественной деятельности) 
Новое время, 18.4.1911. №12606.	 

Апокалипсис нашего времени	1917-1918	10 выпусков, 1917-1918

Апокалиптика русской литературы	Книжный угол, 1918 №5	 

Апокалиптическая секта (Хлысты и скопцы).	 	СПб.1914.208с.

Армяне-москвичи <С.И.Саркисов> 	Новое время, 24.2.1912. №12914.	 

Археология древних миниатюр	Новое время, 18.2.1906 №10751; 29.3.1906
№10790	Среди художников. СПб., 1914.

Архиеп. Никанор. "Из истории ученого монашества".<рец.>	Русское слово,
1.7.1896.	Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901.

Аскоченский и архимандрит Феод. Бухарев	Новое время, 12,17.12.1902	Около
церковных стен. т.2. 1906 г.

Атлантида - была	1901	 

Ауто-портрет Победоносцева 	Русское слово, 19.12.1907. №291. Подпись:
В.Варварин.	 

Афоризмы	Русский труд, 1898 №5,8	Религия и культура.

Афоризмы и наблюдения	1894	Сумерки просвещения 1899

Афродита - Диана	1899	 

Афродита и Гермес	1909	 

Бабы Малявина	Мир искусства, 1903 Т.9	Среди художников. СПб., 1914.

Балет рук (Сиамцы в Петербурге)	1900 г. (написано для "Мира искусства"?
См. ст. "Занимательный вечер" и рисунок Бакста "Сиамский ритуальный
танец")	Среди художников. СПб., 1914.

Бегство из духовного сословия	1904	 

Бедные наши дети	Новое время, 26.6.1907	 

Бедные провинциалы... <Ф.Сологуб. Мелкий бес> 	Новое время, 11.6.1910.
№12300.	 

Белинский и Достоевский 	Новое время, 8.7.1914. №13764 (продолж. из
№13753).	 

Бенефис великорусского оркестра 	Новое время, 7.2.1917. №14701.	 

Бердяев о молодом московском славянофильстве 	Московские ведомости,
17.8.1916. №189. Подпись: Петроградский старожил.	 

Бердяев о религиозных исканиях Д.С.Мережковского 	Колокол, 30.9,
7.10.1916. №3107, 3112.	 

Бермамут	Русское слово, 27.07.1908 Подпись: В.Руднев	 

Беспочвенность русской школы	 	Сумерки просвещения 1899

Библейская поэзия.	 	СПб.1912.39с.

Библиография	 	Религия и культура СПб. 1899,1901.

Библиография	 	Сумерки просвещения 1899

Библиотека А.В.Петрова. Собрание книг, изданных в царствование Петра
Великого	Новое время, 20.4.1913. №13327	Среди художников. СПб., 1914.

Библиотека всемирной литературы. Байрон. Чайльд-Гарольд. Дон Жуан	Новое
время, 29.8.1912. №13098.	 

Благовидов и его книга "Обер-прокуроры Св.Синода в XVIII и первой
половине XIX столетия".	Новое время, 28.1.1901	Около церковных стен.
т.1. 1906 г.

Блондины и брюнеты... <3апрещение служить панихиду по Коммиссаржевской> 
Русское слово, 18.2.1910. №39. Подпись: В.Варварин.	 

Бляха №101 <Иванов-Разумник> 	Новое время, 17.12.1911. №12848. 	 

Богатый и убогий <"Критические рассказы" Чуковского> 	Новое время,
22.3.1911. №12581.	 

Борхард Рихард. Иорам. (предисловие)	1909	СПб., Пантеон. 1909

Брак и христианство	1901	В мире неясного и нерешенного 1901,1904

Будущее кассы взаимопомощи литераторов 	Новое время, 19.8.1909. №12010.
 

Быт и события	Новый путь, 1904 №9	 

В "Религиозно-философских собраниях" в С.-Петербурге 1902-1903 гг.	1906
Около церковных стен. т.2. 1906.

В Берлине	Русское слово, 21.07.1910, Подпись: В.Варварин	 

В "вечер" Бейлиса	Новое время, 1.11.1913	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

В военном лагере римлян	Русское слово, 6.06.1910, Подпись: В.Варварин	 

В государственной думе 19-го июля. И.С.Бердников (некролог)	1915	 

В домике Гете 	Русское слово, 15.7.1910. №161. Подпись: В.Варварин.	 

В интеллигентном угаре	1915	 

В июльские дни	Новое время, 5.8.1901.	Около церковных стен 1906

В католической Германии	Новое время, 27.07.1905	Итальянские впечатления.
Германские впечатления. 1909

В Кисловодском парке	Новое время, 14.7.1898	Литературные очерки
1899,1902

В литературной прачечной... <Вл. Соловьев> 	Новое время, 1.6.1910.
№12291.	 

В литературных перспективах <Бальмонт о Л.Андрееве> 	Новое время,
10.11.1915. №14250.	 

В мире неясного и нерешенного.	 	В мире неясного и нерешенного. Сб.ст.
СПб.1901.271с.

В музеях Ватикана	Новое время, 23.05.1901 №9056	Итальянские впечатления
1909

В наши тревожные дни	Новое время, 27.04.1917 (Подпись: Обыватель)	 

В полусвете ученых кафедр 	Новое время, 11, 12.9.1913. №13470, 13471.	 

В Религиозно-философском обществе... 	Новое время, 24.10.1913
Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб.,
1914.

В Религиозно-философском обществе 	Новое время, 23.1.1909. №11806. 	 

В русских потемках 	Новое время, 2.10.1910. №12413 (продолжение статьи
«Тьма»).	 

В русском подполье	Русское слово, 28.5.1906 (Подпись: В.Варварин)	Когда
начальство ушло

В Сахарне	Написана в 1913. Неопубликована при жизни.	 

В своем углу. Г-жа Лухманова о проституции.	Новый путь, 1903 №12	 

В семье моряка	Новое время, 27.08.1900 (Подпись: Колосов В.)	 

В соседстве Содома (Истоки Израиля).	1914	В соседстве Содома (Истоки
Израиля). СПб. 1914. 20 с.

В театральном мире (К гастролям московского Художественного театра в
Петербурге) 	Русское слово, 8.5.1910. №104. Подпись: В.Варварин.	 

В темных религиозных лучах	1910	В темных религиозных лучах. СПб. 1910.

В чаду войны.	1916	В чаду войны. Пг. М. 1916. 61 с.

В чаяниях "движения воды"	1904	 

В чем главный недостаток "наследства" 60-70-х годов?	Московские
ведомости, 14.7.1891	Литературные очерки 1899,1902

В чем разница древнего и нового миров	Новое время, 12.9.1902 №9527	 

В.В.Розанов — Д.С.Мережковский <Интервью по поводу исключения Розанова
из Рел.-фил. общества> 	Петербургская газета. 29.1.1914. №28.	 

В.В.Стасов. (Некролог)	Новое время, 11.10.1906 №10984 Без подписи.	 

В.Г.Белинский (К 100-летию дня рождения) 	Новое время, 28.5.1911.
№12646.	 

В.Л.Дедлов. Киевский Владимирский собор. <рец.> <см. Вопросы церковной
живописи.>	Новое время, 19.9.1901 №9175	Среди художников. СПб., 1914.
Под названием: Вопросы церковной живописи.

В.Л.Дедлов. Панорама Сибири. <рец.>	Новое время, прилож. 12.4.1900 №8664
 

В.М.Нестеров	1907	Среди художников. СПб., 1914.

В.О.Ключевский о древней Руси	1892	Религия и культура СПб. 1899,1901.

В.О.Ключевский о М.Горьком 	Колокол. 15.1.1916. №2902. Подпись:
В.Ветлугин.	 

В.С.Соловьев. Стихотворения <рец.>	Голос Руси, 25.4.1916	 

В.С.Федина. А.А.Фет (Шеншин). Материалы и характеристики <рец.> 	Новое
время, 28.9.1916. №14571.	 

Важные труды о Хомякове <П.Флоренского> 	Новое время, 12.10.1916.
№14585.	 

Важный исторический вопрос	Новое время,  26.9.1913	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Важный исторический труд <Н.Ф.Каптерев. Характер отношений России к
православному Востоку в XVI и XVII столетиях> 	Новое время, 15.11.1913.
№13535.	 

Вал. Алекс. Серов на посмертной выставке 	Новое время, 31.1, 2.2.1914.
№13610. 13612.	 

Вдохновляющая старина (В.А.Верещагин. Памяти прошлого) 	Новое время,
12.4.1914. №13678.	 

Вековая бездейственность русской профессуры 	Новое время, 27.8.1911.
№12736.	 

Вековая годовщина (30.5.1811 — 30.5.1911) <Белинский> 	Русское слово,
29.5.1911. №122. Подпись: В.Варварин.	 

Великий мир сердца (Нечто о Л.Н.Толстом) 	Русское слово, 9.10.1908.
№234. Подпись: В.Варварин.	 

Великий наставник юношества <В.В.Болотов. Лекции по истории древней
церкви> 	Новое время, 11.10.1913. №13500.	 

Великое начинается в Москве <Марфо-Мариинская обитель> 	Новое время,
4—7.3.1909. №11845—11848.	 

Великорусский оркестр В.В.Андреева	Новое время, 25.1.1913. №13245	Среди
художников. СПб., 1914.

Величайшая минута истории	Новый журнал иностранной литературы, 1900 №10.
Из восточных мотивов. Пг.: Сириус, 1916. Вып. 1-2 ; Пг.,1917. Вып. 3.

Венеция.	1902	Раздел книги Итальянские впечатления 1909

Венок на могилу Засодимского 	Новое время, 20.5.1912. №12997. 	 

Весеннее и осеннее древонасаждение	Новое время, 25.8.1901 №9150 Без
подписи.	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Ветхие тезисы и "новые" антитезисы.	1906	Около церковных стен. т.2. 1906
г.

Вечерком	1910	 

Вечная память (Н.Н.Страхов, Ю.Н.Говоруха-Отрок)	1896	 

"Вечно печальная дуэль". <Лермонтов>	Новое время, 24.03.1898 №7928
Литературные очерки СПб., 1899,1902

Вечное "Преображение". <Нестеров>	 	Опубликовано: Советский музей, 1989
№5

Вечные памятки (А.А.Винницкая и Н.Г.Граммати) 	Новое время, 10.4.1914.
№13676.	 

Вечный жид	Новый путь, №9 1903	 

Виардо и Тургенев 	Русское слово, 20.5.1910. №114. Подпись: В.Варварин.
 

Вл. Соловьев и Достоевский	Новое время, 20.9.1902 №9535	 

Владимир Соловьев. Стихотворения <рец.> 	Голос Руси. 25.4.1916. №818.	 

Влюбленность	Новый путь, №2 1904	 

Внутри ограды церковной. [раздел т.2 "Около..."]	 	Около церковных стен.
т.2. 1906.

Военно-Грузинская дорога	Новое время, 2.9.1898	Литературные очерки
1899,1902

Возврат к Пушкину	Новое время, 29.1.1912. №12889	Среди художников. СПб.,
1914.

Воздыханцы.	Новое время, 8.3.1905.	Около церковных стен. т.2. 1906.

Возле "русской идеи"...	Новое время, 19.07.1911	Среди художников. СПб.,
1914.

Возле хлебов	Новое время, 16.07.1913	 

Возможный "гегемон" Европы	Новое время, 29.07.1905	Итальянские
впечатления. Германские впечатления. 1909

Возражение г. К.Арсеньеву	1914	Обонятельное и осязательное отношение
евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Возрождение	1907	 

Война 1914 года и русское возрождение.	 	Пг., 1915. 238с.

Волжский "Святая Русь и русское призвание" <рец.>	Новое время, 15.1.1916
 

Волжский. Из мира литературных исканий. <рец.>	Новое время, прилож.
19.4.1906 №10810 Подпись: В.Р-в.	 

Волнующий вопрос <семья и литература>	Новое время, 28.10.1904 №10295	 

Вопрос о происхождении организмов	1889	 

Вопросы русского труда <в литературе> 	Новое время, 26, 27.3.1909.
№11867, 11868.	 

Вопросы церковной живописи. В.Л.Дедлов. <рец.> <см. Киевский
Владимирский собор.	Новое время, 19.9.1901 №9175	Среди художников. СПб.,
1914. 

Воспитательное значение танцев Айс.Дункан	1914	Среди художников. СПб.,
1914.

Впечатления мирянина	Богословский вестник, 1913 №3	 

Все "те же", вечно "те же"... (В.И.Дмитриева. Разбитые скрижали) 
Московские ведомости. 28.7, 13.8, 3, 10.10.1915. №175, 186, 227, 233.
Подпись: Петроградский Старожил,	 

Всемирные дни России <Письма Джерома К.Джерома о России> 	Русское слово,
22.2.1907. №42. Подпись: В.Варварин.	 

Вынос кумиров <Хомяков>	Новый путь, 1903 №6, под названием "Политика
Комба"	В темных религиозных лучах

Выставка исторических портретов	1905	 

Выцветающая живопись.	Новое время, илл.прил. 26.05.1901 №9059
Итальянские впечатления СПб., 1909

Г.К.Лукомский. Старинные театры <рец.> 	Новое время, 22.5.1914. №13718.
 

Г.Т.Северцов (Полилов). Аккорд бытия. <рец.>	Новое время, 23.8.1900
№8796 Подпись: В.Р-в. 	 

Галерея портретов русских писателей г.Пахоменко	1910	 

Гамлет в роли администратора <К.П.Победоносцев>	Новое время, 17.2.1906
№10750	 

"Ганнеле" Гауптмана	Новое время, 14.9.1901 №9170 Подпись: Ибис	Среди
художников. СПб., 1914.

Где "культура" русская... 	Новое время, 11.10.1911. №12781.	 

Где было хорошо на Новый год	Новое время, 3.1.1902	Около церковных стен.
т.1. 1906 г.

Где же "покой" Толстому? 	Новое время, 6.11.1910. №12448. 	 

Где же "религия молодости"? (По поводу выставки картин М.В.Нестерова)
Русское слово, 15.2.1907. №36. Подпись: В.Варварин	Среди художников.
СПб., 1914.

Где же границы апокрифичности?	Новое время, 4.3.1902	Около церковных
стен. т.2. 1906 г.

Где истинный источник "борьбы века"	Русский вестник, 1895 №8	Религия и
культура СПб. 1899,1901

Гений формы (К 100-летию со дня рождения Гоголя) 	Новое время,
20.3.1909. №11861.	 

Германская наука и русские ученые кафедры	Колокол, 10.12.1916	 

Германские впечатления (вторая поездка)	1910	 

Германские впечатления (первая поездка)	1905	Итальянские впечатления
1909

Германский "renaissance".	Новое время, 8.12.1901 №9254 Без подписи.	 

Гермес и Афродита (рец. на кн. А.Форель "Половой вопрос")	Весы, №5 1909
 

Героическая личность <Грановский и др.> 	Новое время, 3.12.1909. №12116.
 

Герцен 	Новое время, 8.7.1911. №12686,	 

Г-н Н.Я.Абрамович об "Улице современной литературы" 	Колокол, 12.2.1916.
№2925 Подпись: В.Ветлугин.	 

Гоголевские дни в Москве 	Новое время, 3, 8.5.1909. №11903, 11908	Среди
художников. СПб., 1914. первая статья 

Гоголь	Мир искусства, 1902 Т.8 №12	 

Гоголь и его значение для театра	Новое время, 21.3.1909. №11862	Среди
художников. СПб., 1914.

Гоголь и Петрарка	Книжный угол, 1918 №3	 

Годовщина В.О.Ключевского 	Новое время, 16.5.1912. №12993.	 

Годовщина смерти Золя	Новое время, 15.8.1903	 

Голгофа и крест	 	Темный лик 1910,1911

Голос правды	Новое время, 25.06.1917; Подпись: Обыватель	 

Голос священника (С.Щукин. Около церкви) 	Новое время, 20.3.1913.
№13298.	 

Голоса из провинции о миссионерстве	Новое время, 29.11.1901	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

Гордиев узел	1895	 

Горе от ума	Новое время, 4.7.1898	Литературные очерки 1899,1902

Город и школа	 	Сумерки просвещения 1899

Государственны ли русские (Ответ г.Философову) 	Новое время, 5.9.1912.
№13105 Подпись: N.	 

Гр. Л.Н.Толстой	Новое время, 22.9.1898	 

Границы закона	 	Сумерки просвещения 1899

Грех <Толстой и духовенство> 	Новое время, 9, 24.9.1908. №11672, 11687.
 

Густая книга <П.Флоренский. Столп и утверждение Истины> 	Новое время,
12, 22.2.1914. №13631, 13641.	 

Д.А.Сперанский. Из литературы древнего Египта. <рец.>	Новое время,
прилож. 29.3.1906 №10790	 

Д.В.Философов с "неугасимой лампадой" 	Новое время, 8.2.1912. №12898.	 

Д.Мережковский. Любовь сильнее смерти. <рец.>	1902	 

Д.П.Шестаков. Стихотворения. <рец.>	Новое время, прилож. 1.12.1899 №8536
 

Д.С.Мережковский. Вечные спутники. <рец.>	Новое время, прилож. 31.3.1899
№8294	 

Два вида правительства. <Пушкин> ["представительства"?]	Новое время,
15.7.1897 №7679	 

Два исхода <Толстой>	Московские ведомости, 29.7.1891	Литературные очерки
1899,1902

Два слова в защиту Достоевского как человека	Русское слово, 22.2.1906
Подпись: Ор-ъ <Орион>	 

Два стана. Екатеринославская помещица и троицкий инок о нуждах русского
народа.	1906	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Два типа образования	 	Сумерки просвещения 1899

Две гаммы человеческих чувств (По поводу Ходынской катастрофы)	Русское
обозрение, №8, 1896	 

Две философии (По поводу брошюр Ф.Э.Шперка)	Новое время, 20.8.1897 №7715
Природа и история

Двое "Безпятовых", критик и беллетрист <Г.Чулков и И.Игнатов> 	Новое
время, 18.6.1914. №13744.	 

Двуликие Янусы <славянофилы>	Новое время, 2.6.1900 Без подписи.	 

Двухсотая годовщина Полтавского боя 	Новое время, 27.6.1909. №11957. Без
подписи.	 

Дед	1918	Апокалипсис нашего времени, №3 1918

Декадент	Новое время, 13.8.1900 №8786 Подпись: В.Колосов	 

Декаденты. Критический этюд. Рецензия на книгу "Русские символисты"
СПб., 1894-1895	Русский вестник, №4 1896	СПб.1904.24с. Религия и
культура 1899

Де-Ласси и Панченко.	Русское слово, 27.5.1910. Подпись: В.Варварин.	 

Демократизация живописи	Мировые отголоски, 13.5.1897	Религия и культура
СПб. 1899,1901, Среди художников. СПб., 1914. Под названием "О
художественных и народных выставках".

"Демон" Лермонтова в окружении древних мифов.	Новое время, 21.8.1901
№9146	 

"Демон" Лермонтова и его древние родичи	Русский вестник, 1902 №9	 

Десятилетие кончины Ф.Э.Ромера (8.8.1901 — 8.8.1911) 	Новое время,
8.8.1911. №12717.	 

Дети и монахи в садах Боргезе.	Новое время, 24.4.1901 №9034	Итальянские
впечатления 1909

Дневник туриста <в Германии> 	Новое время, 6, 21, 26, 29.7, 17.8.1910.
№12325. 12340. 12345, 12348, 12367.	 

До Чехова и после Чехова.	Благовест, 1909(?) Лубна	 

Добрый почин священника	1903	 

Домик Лермонтова в Пятигорске 	Новое время, 16.6.1908. №11587. Продолж.
23,30.06.1908 под названием: Лермонтовский домик в Пятигорске 	 

Домик Пушкина в Москве 	Новое время, 12.3.1911. №12571	Среди художников.
СПб., 1914.

Домострой	1918	Апокалипсис нашего времени, №10 1918

Дон Кихот в Народном доме <О Шаляпине>.	Новое время, 4.3.1914. №13641. 
 

Дорогая книжная новинка <Собр. соч. Ап. Григорьева> 	Новое время,
23.4.1915. №14050.	 

Древность и христианство	1918	Апокалипсис нашего времени, №10 1918

Дрезденская мадонна	Новое время, 3.7.1905 №10536	Итальянские впечатления
1909

Друг великого человека <В.Чертков> 	Новое время, 5.6.1911. №12653.	 

Дружные усилия <школа и национальная литература>	Новое время, 13.9.1904
№10250	 

Думы и впечатления	Новое время, 30.3; 2,15.4;11.5.1900 №8653, 8656,
8667, 8693 подп. В.Р-в. 	 

Дункан и ее танцы (13.1.1913 г. в Малом театре) 	Новое время, 16.1.1913.
№13236 	Среди художников. СПб., 1914.

Духоборческие скитания и К.П.Победоносцев 	Русское слово, 13.12.1907.
№286. Подпись: В.Варварин.	 

Духовенство в училищах.	1906	Около церковных стен. т.2. 1906.

Духовенство, храм, миряне. Два письма: 1)об образовании духовенства 2)о
византизме в России	Новый путь, 1903 №1 Записки рел.-фил. собраний	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

Духовное завещание	1899	 

Е.Иванов. В лесу и дома. Рассказы <рец.> 	Новое время, 28.12.1914.
№13935.	 

Е.Поселянин. Русская церковь и русские подвижники 18-го века. <рец.>
Новое время, прилож. 18.5.1905 №10490	 

Евреи в жизни и в печати	Новое время, 28.3.1900 №8651 Без подписи.	 

Евреи в русской литературе 	Новое время, 6.5.1912. №12984. 	 

Европа и евреи.	1914	Европа и евреи. СПб. 1914. 38 с.

Европейская культура и наше к ней отношение	Московские ведомости,
16.8.1891	Литературные очерки 1899, 1902

Египет	1906	 

Единое стадо и неугомонный волк... <Чуковский и "Современный мир"> 
Новое время, 18.6.1910. №12307.	 

Ежедневность	1918	Апокалипсис нашего времени, №3 1918

Есть ли "всеобщие и безусловные принципы нравственности"? (К полемике
кн. Е.Н.Трубецкого с Д.Д.Муретовым) 	Новое время, 20.8.1916. №14532.	 

Есть ли "наука" в России? (К академическому "заявлению"…) 	Новое время,
12.8.1911. №12721.	 

Есть ли у евреев "тайны"? (Ответ на заявление 400 раввинов).	Новое
время, 9.12.1911.	Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови.
СПб.,1914

Еще два слова о С.Ф.Шарапове <Некролог> 	Новое время, 1.7.1911. №12679.
 

Еще доброе дело на Руси (Н.Барсуков. Жизнь и труды М.Н.Погодина)	1896	 

Еще из оценок и предвидений Достоевского 	Новое время, 24.8.1916.
№14536.	 

Еще о "демократе" Уитмене и Чуковском 	Новое время, 13.8.1915. №14161. 
 

Еще о "научном состоянии" России 	Новое время, 20.8.1911. №12729.	 

Еще о "сыне" в отношении "Отца"	1918	Апокалипсис нашего времени, №6 1918

Еще о В.В.Андрееве и его "народном оркестре" 	Новое время, 19.4.1913.
№13326 	Среди художников. СПб., 1914.

Еще о Вл. Серг. Соловьеве	Новое время, 20.8.1900 №8793	 

Еще о гр. Л.Н.Толстом и его учении о непротивлении злу	Русское обозрение
1896 №10	 

Еще о мозаичности и эклектизме в истории	Московские ведомости,
17.10.1892. №288	Литературные очерки 1899,1902

Еще о московских славянофилах 	Московские ведомости, 22.9.1916. №218.
Подпись: Петроградский старожил.	 

Еще о славянофилах и о г. Ник.Соколове	1906	Около церковных стен. т.2.
1906.

Еще о смерти Пушкина	Мир искусства, 1900 т.3, №7	 

Еще об "истинно русских людях"	Русское слово, 14.12.1906	 

Еще об иудейской тайне. (Ответ г.Переферковичу).	1911-1913	Обонятельное
и осязательное отношение евреев к крови. 1914

Еще памяти русского историка <0 С.М.Соловьеве> 	Новое время, 27.5.1916.
№14447.	 

Еще погребенный "социологами" (Из мартиролога русской революции) <Гл.
Успенский> 	Новое время, 2,16,21,25.3, 4.4.1914. №13639, 13653, 13658,
13662, 13672 (16, 21.3.и 4.4. измененное название: Еще похороненный
"социологами").	 

Ж.Ж.Руссо 	Новое время, 10.7.1912. №13048.	 

Желтый человек в переделке <Рачинский и Сережа Саоцзы>	Новое время,
28.7.1900	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Желчные мысли в желтом журнале	Новый путь, 1903 №10	Около церковных
стен. т.1. 1906 г.

Женское образовательное движение 60-х годов	Новое время, 9.8.1896
Религия и культура СПб. 1899,1901

Женщина перед великой задачею	Биржевые ведомости, 1,3.5.1898	Религия и
культура СПб. 1899,1901.

Женщина-пылесос и ее лекции, в зале Тенишевского училища <Н.Б.Нордман и
проф. Б.А.Тураев о Египте> 	Новое время, 8.12.1913. №13558.	 

Жертвоприношения у древних евреев	1914	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Живые и мертвые <см. Наши возлюбленные усопшие>	Новое время, 24.9.1900
№8828	Около церковных стен. т.1. 1906 г. под названием: Наши
возлюбленные усопшие

Жизнь на подмостках	Новое время, 13.10.1901 №9199 Подпись: Ибис	Среди
художников. СПб., 1914.

З.А.Рагозина. Древнейшая история Востока. История Халдеи. <рец.>	Новое
время, прилож. 2.10.1902 	 

Заблудились в трех соснах <Леонтьев о Толстом и Достоевском> 	Русское
слово, 24.1.1910. №19. Подпись: В.Варварин.	 

Забытое после Толстого	Новое время, 19.12.1910	 

Завершившийся опыт	Новое время, 9.9.1907	 

Заветы быта и труда <письма А.И.Эртеля> 	Новое время, 28.1.1910. №12170.
 

Загадки Гоголя 	Русское слово, 12, 14.3.1909. №58, 60. Подпись:
В.Варварин.	 

Загадки русской провокации	1910	 

Загадочная любовь (Виардо и Тургенев) 	Русское слово,, 8.9.1911. №207.
Подпись: В.Варварин.	 

Задача истории <0твет на "Воззвание германских ученых"> 	Новое время,
1.7.1915. №14118.	 

Задумалась <Достоевский> 	Новое время, 25.3.1916. №14385.	 

Закон Божий в училищах	Новое время, 5.2; 19.3.1900 под названиями:
"Закон Божий в гимназиях" и "Нравственное воздействие Закона Божия в
школах"	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Закон и брак	1903	 

Закон о цензуре и администрация цензуры 	Новое время, 18.12.1912.
№13209.	 

Закржевский о Конст. Леонтьеве 	Новое время, 11.8.1912. №13080. 	 

Заметка о Мережковском	Мир искусства, т.2 1903	 

Заметка о Пушкине	Мир искусства, 1899 т.2, №13-14	 

Заметки на полях непрочитанной книги	1901	Религия и культура СПб.
1899,1901.

Заметки на статью Рцы "Бессмертные вопросы"	1901	сб. "Сущность брака" М.
1901.

Заметки о важнейших течениях русской философской мысли в связи с нашей
переводной литературой по философии	Вопросы философии и психологии, 3,
1890	 

Заметки о новом правописании	Новое время, 14.06.1917; Подпись: Обыватель
 

Замечательная еврейская песнь	Исторический вестник, 1901 №2	 

Замечательная статья. [рец. на книгу Рцы. "Нагота рая - эстетическая
теорема"]	Новый путь, 1903 №5	 

Занимательный вечер (Еще о сиамских танцовщицах)	Мир искусства, 1901 т.5
Хроника №1	Среди художников. СПб., 1914.

Запоздалое горе... <Революция и литература> 	Новое время, 10.8.1917.
№14849. Подпись: Обыватель.	 

Запущенный сад. - Гоголь и Петрарка	1918	 

Заупокойная месса С.Пшибышевского	1906	 

Зачарованный лес	Весы, 1905 №2.	Из восточных мотивов. Пг.: Сириус, 1916.
Вып. 1-2 ; Пг., 1917. Вып. 3.

Зачем они звонят?	1918	Апокалипсис нашего времени, №3 1918

Звезды	Мир искусства, №7, 1901 с иллюстрацией Л.Бакста	 

Звериное число	1903	 

Золотистая Венеция	Новое время, 11.7.1902 №9464	Итальянские впечатления.
Венеция. 1909

И не пойду…	Новое время, 18.6.1909	 

И шутя, и серьезно... <Мережковский> 	Новое время, 31.3.1911. №12590.	 

И.А.Данилов. В тихой пристани. <рец.>	Новое время, прилож. 10.3.1899
№8273	Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901.

И.В.Киреевский и Герцен	Новое время, 12.2.1911	 

И.Тэн. Путешествие по Италии <рец.> 	Новое время, 2.5.1913. №13339	Среди
художников. СПб., 1914.

И.Щеглов. Новое о Пушкине. <рец.>	Новое время, прилож. 7.11.1901 №9224	 

Ибсен и Пушкин - "Анджело" и "Бранд"	Русская мысль, 1907 №8 под
названием "Наброски"	Среди художников. СПб., 1914.

Ив. Смольянинов. Серые шинели. Рассказы участника войны <рец.> 	Новое
время, 14.12.1915. №14284. Подпись: В.Р-в.	 

Ив.С.Тургенев (К 20-летию смерти)	Новое время, 22.8.1903 №9865	 

Иван Федорович Романов ("Рцы"). Некролог 	Новое время, 22.5.1913.
№13359.	 

Идеалы скромных людей <Гоголь, Грибоедов и Россия>	Новое время,
14.7.1902 №9590	 

Идейные споры Л.Н.Толстого и Н.Н.Страхова 	Новое время, 24, 28.11,
4.12.1913. №13544, 13548, 13554.	 

Идея "мессианизма" (По поводу новой книги Н.А.Бердяева "Смысл
творчества") 	Новое время, 10.6.1916. №14461.	 

Идея рационального естествознания	1892	Литературные изгнанники 1913

Из воспоминаний и мыслей о К.П.Победоносцеве	Новое время, 26.3.1907
№11148	 

Из воспоминаний и мыслей об Иоанне Кронштадском	Русское слово, 9.1.909	 

Из воспоминаний о В.С.Соловьеве	 	 

Из восточных мотивов.	1916-1917	Из восточных мотивов. Пг.: Сириус, 1916.
Вып. 1-2 ; Пг.,1917. Вып. 3.

Из дел нашей школы	1910	 

Из жизненных встреч (Памяти Железновой)	Русское слово, 4.06.1911	 

Из жизненных встреч. К.М.Фофанов	1911	 

Из жизни, исканий и наблюдений студенчества	1914-15-16	 

Из житейских воспоминаний.	Новое время, 19.9.1900 №8823 Подпись: Ибис	 

Из житейских встреч. К.М.Фофанов	Новое слово, 1911 №11	 

Из житейских и литературных мелочей	Новое время, 21,23.1.1903 №9656,
9658	Около церковных стен. т.2. 1906 г. под названием "Оптина пустынь".

Из загадок человеческой природы	Новое время, 15.5.1898 №7978	В мире
неясного и нерешенного. СПб., 1901, 1904

Из записной книжки русского писателя	Торгово-промышленная газета, лит.
прилож. 24,28,11.1899; 19.12.1899 №32,37,40.	 

Из истории журнальной полемики	1903	 

Из Италии. I.Uno, duo, tre. II.Салерно.	Новое время, 4.9.1901 №9160
Итальянские впечатления. Неаполитанский залив. 1909

Из католического мира.	1906	Около церковных стен. т.2. 1906 г.

Из книги, которая никогда не будет издана	Стрелец, 1916, кн.2	 

Из литературных впечатлений. 1)В религиозно-философском обществе.	1910	 

Из мира идей и фактов <"толстовцы">	Русь, 20,25.3.1897 №61,66	 

Из мыслей зрителя	Журнал театра Лит.-худож. общества 1908	Среди
художников. СПб., 1914.

Из оклеветанной книги. Талмуд. Легенды о благочестивом Гиллеле и его
равви Акибе.	? не установлено	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Из оценок русского народа	Новое время, 13.3; 17.4.1900	Около церковных
стен. т.1. 1906 г.

Из переписки К.Н.Леонтьева	1903	 

Из переписки С.А.Рачинского	1902	 

Из писем о материнстве и супружестве	1901, 1904	В мире неясного и
нерешенного. СПб., 1901, 1904

Из подробностей о Некрасове <"Архив села Карабихи"> 	Колокол. 19.3.1916
№2954. Подпись: В.Ветлугин.	 

Из подробностей церковной жизни [раздел кн. "Около ..."]	1906	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

Из последних листьев	Книжный угол, 1921 №7	 

Из предвидений Достоевского о германизме и борьбе с ним 	Новое время,
30.6.1916. №14481; то же: Голос Руси. №921.	 

Из предсмертных мыслей (фраг.)	1917-1918	 

Из прошлого нашей литературы <М.Гершензон. Образы прошлого> 	Новое
время, 18.9.1912. №13118.	 

Из прошлого нашей общественной мысли <К.Аксаков, Достоевский>	Новое
время, 25.11.1904 №10323	 

Из седой древности	1917	Из восточных мотивов. Пг.: Сириус, 1916. Вып.
1-2 ; Пг.,1917. Вып. 3.

Из старых писем. Письма Влад.Серг.Соловьева.	Вопросы жизни, 1905 №10-11
 

Из старых портретов <С.В.Ковалевская> 	Колокол. 5.2.1916. №2919.
Подпись: В.Ветлугин.	 

Из судеб русской литературы и общественности <Тургенев и Герцен> 	Новое
время, 2.5.1914. №13698.	 

Из таинств Христовых	1918	Апокалипсис нашего времени, №4 1918

Из философии народной души <На возражение Н.А.Бердяева о "русском
мессианизме") 	Новое время, 30.7.1916. №14511.	 

Избегнутая ошибка <0тлучение писателей от церкви> 	Новое время,
13.10.1910. №12424.	 

Из-за чего сыр-бор загорелся	1906	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Иллюстрация к историческому осуществлению принципов веры и свободы	1896
Религия и культура. СПб. 1899,1901.

Иллюстрированная история религий <...> <рец.>	Новое время, прилож.
25.11.1898. №8171	Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901.

Именины	1903	 

Интересная книга (С.Смирнов. Древнерусский духовник) 	Новое время,
20.4.1914. №13686.	 

Интересное чтение <Религиозно-философские собрания>	Новое время,
8.3.1902 №9342	 

Интересные книги, интересное время и интересные вопросы <Н.П.Барсуков.
Жизнь и труды М.П.Погодина, "Сборник сочинений" Н.П.Гилярова-Платонова,
"Письма к духовному юношеству" С.А.Рачинского >	Новое время, 11.6.1900
№8753	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Интересные размышления Скабичевского	1901	 

Ипполит Тэн. Путешествие по Италии <рец.>	Новое время, 2.5.1913	Среди
художников. СПб., 1914.

Ипполит Эврипида на Александринской сцене	Мир искусства, 1902 т.8	Среди
художников. СПб., 1914.

Иродова легенда	1901	В мире неясного и нерешенного. СПб., 1901, 1904

Искушение в пустыне	1918	Апокалипсис нашего времени, №5 1918

Испуг и волнение евреев	1914	Обонятельное и осязательное отношение
евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Истинный "Fin de siecle"	Биржевые ведомости 8.11.1898	В мире неясного и
нерешенного. СПб., 1901, 1904

Историко-литературный род Киреевских 	Новое время, 27.9, 9, 18.10.1912.
№13127, 13139, 13148.	 

Историческая роль Столыпина 	Новое время, 7.10.1911. №12777.	 

Исторический перелом	1910	Когда начальство ушло

Итальянские впечатления	СПб., 1909.B428	 

Иудеи и судьба христиан (Письмо к В.В.Розанову)	1914	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Иудейская тайнопись	Новое время, 12.12.1911.	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

К "делу" священника Г.С.Петрова	Русское слово, 18.1.1907	 

К 100-летию Московской Духовной академии 	Новое время, 3.10.1914.
№13854.	 

К 20-летию кончины К.Н.Леонтьева (1891 — 12.11.— 1911) 	Новое время,
12.11.1911. №12813.	 

К 25-летию кончины Ив. Алекс. Гончарова (15.9.1891 — 15.9.1916 гг.) 
Новое время, 15.9.1916. №14558.	 

К 40-летию литературной деятельности И.И.Ясинского 	Новое время,
6.1.1911. №12507. Без подписи.	 

К 50-летию кончины Ап. А.Григорьева 	Новое время, 26.9.1914. №13844.	 

К биографии и посмертной судьбе Достоевского <Музей Достоевского>	Новое
время, прилож. 22.11.1906 №11026	 

К возобновлению религиозно-философских собраний 	Новое время,
10.11.1908. №11734.	 

К всеобщему успокоению нервов...	Новое время, 7.2.1911. №12539	Среди
художников. СПб., 1914.

К выходу сочинений Аполлона Григорьева 	Колокол, 26.2.1916. №2935.
Подпись: В.Ветлугин.	 

К изданию полного собрания сочинений К.Леонтьева <Леонтьев и Ницше> 
Новое время, 16.6.1912. №13024.	 

К истории одного книгопродавческого разорения 	Новое время, 22.7.1909.
№11982.	 

К кончине Пушкина (По поводу новой книги П.Е.Щеголева "Смерть Пушкина") 
Новое время, 13.9.1916. №14556.	 

К кончине художника В.И.Сурикова 	Новое время, 8.3.1916. №14368.	 

К лекции Вл.Соловьева	1900	 

К литературной деятельности Н.Н.Страхова.	Новое время, 22.8.1902 №9506 
 

К нашей неразберихе	1891(?)	 

К новолетию 1917 года	Новое время, 1.01.1917	 

К открытию памятника императору Александру III 	Новое время, 23.5.1909.
№11922. Без подписи.	Среди художников. СПб., 1914.

К открытию памятника П.А.Столыпину 	Новое время, 5.9.1913. №13464. Без
подписи.	 

К открытию этического общества 	Новое время, 29.10.1911. №12799.	 

К падению башни св. Марка в Венеции.	Новое время, 22.07.1902	Итальянские
впечатления. Венеция. 1909

К пожару Троицкого собора	Новое время, 13.2.1913. №13260	Среди
художников. СПб., 1914.

К положению момента	1991	 

К помощи в добром деле <Внук В.Л.Боровиковского завещал имение в приют
живописцам.>	Новое время, 30.4.1913. №13337. 	 

К помощи слепым... (Я.Сильд-Сильдинский. В душевном мраке. Рассказ)
Новое время, 21.12.1915. №14291.	 

К прекращению ритуального убоя скота	Новое время,  7.10.1913
Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб.,
1914.

К пятому изданию "Вех"	1910	 

К разгрому библиотек 	Новое время, 27.6.1917. №14813. Подпись:
Обыватель.	 

К Религиозно-философскому собранию 19 января	Новое время, 26.1.1914
№13605.	 

К студентам. - Маленький фельетон	1916	 

К читателю	1917	Апокалипсис нашего времени, №1 1917

К.И.Чуковский о русской жизни и литературе	1908-1909	 

К.Леонтьев об Аполлоне Григорьеве (Вновь найденный материал) 	Новое
время, 9.12.1915. №14279.	 

К.М.Фофанов. Иллюзии. <рец.>	Новое время, прилож. 14.2.1901 №8968	 

К.Н.Леонтьев	Торгово-промышленная газета, лит.приложение 4.4.1899
Литературные очерки 1899,1902

К.П.Победоносцев 	Русское слово, 13, 18, 27.3.1907. №58, 63, 70.
Подпись: В.Варварин.	 

К.П.Победоносцев в его переписке 	Русское слово, 12.12.1907. №285.
Подпись: В.Варварин.	 

К.П.Победоносцев. Воспитание характера в школе. <рец.> 	Новое время,
прилож. 31.5.1900 №8712	Около церковных стен 1906

К.Победоносцев. Новая школа. <рец.>	Новое время, прилож. 9.12.1898 №8185
 

К.Чуковский. Поэт грядущей демократии Уолт Уитмэн <рец.> 	Новое время,
10.8.1915. №14158.	 

Кавказские впечатления (вторая поездка)	1907	 

Кавказские впечатления (первая поездка)	1898	Литературные очерки 1899,
1902

Казерно Санто и виды на будущее Европы	1894	 

Как делали одного ученого... <о рец. на кн. Розанова "В мире неясного и
нерешенного» 	Новое время, 20.1.1910. №12162.	 

Как люди русеют <Толстой> 	Новое время, 18.12.1909. №12131. 	 

Как мы встретили св. Г.Петрова	Русское слово, 18.5.1907	 

Как мы умираем?	1917	Апокалипсис нашего времени, №1 1917

Как начала гноиться наша революция	1991	 

Как падала и упала Россия	1918	Апокалипсис нашего времени, №10 1918

Как произошел тип Акакия Акакиевича?	Русский вестник, №3 1894	Легенда о
Великом инквизиторе СПб., 1906

Как святой Стефан прорубал "прокудливую березу" и как началось на Руси
пьянство	Новое время, 7.4.1907	 

Как торжествует "русский национализм" <философов> 	Новое время,
25.10.1911. №12795.	 

Как хорошо иногда "не понимать"...	Новое время, 28.4.1911	Среди
художников. СПб., 1914.

Капище Молоха	Новое время, 9.07.1905	Итальянские впечатления. Германские
впечатления 1909

Капри	Новое время, ил.прилож. 4.05.1902	Итальянские впечатления.
Неаполитанский залив. 1909

Катков "как государственный человек"	Биржевые ведомости 17.10.1899
Литературные очерки 1899,1902

Католицизм и Россия <рец. на книгу В.Соловьева "Россия и католицизм"> 
Русское слово, 21.5.1911. №115. Подпись: В.Варварин.	 

Киев и киевляне <в Софии Киевской> 	Новое время, 17.9.1911. №12757; с
подзаголовком: Во Владимирском соборе. 24.9.1911. №12764.	 

Киреевский и Герцен 	Новое время, 12.2.1911. №12544. 	 

Ключевский (К 75-летию со дня рождения В.О.Ключевского) 	Колокол.
22.1.1916. №2908. Подпись: В.Ветлугин,	 

Кн. Е.Н.Трубецкой и его "Развенчание национализма" ("Русская мысль",
апрель) 	Новое время, б.5.1916. №14426.	 

Книга вовремя <П.Д.Паренсов. Из прошлого> 	Новое время, 1.10.1908.
№11694.	 

Книга особенно замечательной судьбы (А.Бокль "История цивилизации")	1898
Природа и история 1900,1903

Книжные новинки <"Русский библиофил"> 	Новое время, 38.9.1913. №13477
Среди художников. СПб., 1914.

Книжные новинки к Новому году. П.Муратов. Образы Италии. Т. 2. Соч.
Ю.Ф.Самарина. Т. 12 	Новое время, 3.1.1912. №12863.	 

Книжные новинки к Новому году. Сочинения Ю.Ф.Самарина. т.12. Письма. М.,
1911. (	Новое время, 3.1.1912.	 

Князь Е.Н.Трубецкой и Д.Д.Муретов 	Колокол. 12.8.1916. №3069. 	 

Когда начальство ушло... [1905-1906].	 	СПб.1910.431с.

Когда-то знаменитый роман <"Что делать?">	Новое время, 8.6.1905 №10511	 

Кого жалко?	Новый путь, №4 1903	 

Кое что новое о Пушкине	Новое время, 21.7.1900 №8763	 

Кое-что "про себя".	1914	Обонятельное и осязательное отношение евреев к
крови. Сборник. 1914

Комментарии к "Легенде о Великом инквизиторе"	1902	 

Кому "горе от ума" в действительности жизни <Н.Страхов, Ап.Григорьев,
К.Леонтьев>	Русское слово, 19.2.1896 №48	 

Кому же верить, Петербургу или Москве?	Новое время, 11.3.1902	Около
церковных стен. т.2. 1906 г.

Константин Леонтьев и его "почитатели"	Новое слово 7.7.1910	 

Концы и начала, "божественное и демоническое", боги и демоны <Лермонтов>
Мир искусства, 1902 т.8 №8	 

Кончина Л.Н.Толстого 	Новое время, 8.11.1910. №12450. Без подписи.	 

Корень вещей	1918	Апокалипсис нашего времени, №10 1918

Космополитизм и национализм <в литературе> 	Новое время, 22.10.1911.
№12792.	 

Красота в природе и ее смысл.	1895.	Красота в природе и ее смысл. М.
1895. 83 с.

Красота-властительница 	Новое время, 2.12.1909. №12115.	 

Критика г. Михайловского.	Новое время, 1.9.1902. №9516	 

Критика русского decadence'а (А.А.Измайлов. Помрачение божков и новые
кумиры) 	Русское слово, 29.9.1909. №222. Подпись: В.Варварин.	 

Критическая заметка (об Аксакове)	1895	 

Критические заметки <журнал "Вешние воды"> 	Новое время, 18.11.1914.
№13897.	 

Кроткая	1918	Апокалипсис нашего времени, №3 1918

Кроткий демонизм <"Крейцерова соната" Толстого>	Новое время, 1.11.1897
№7806	Религия и культура СПб. 1899,1901.

Кружок К.И.Губастова в память К.Н.Леонтьева 	Новое время, 6.12.1908.
№11760.	 

Кто друг семьи?	1904	 

Кто задерживает обновление церкви?	Новое время, 16.3.1902	Около
церковных стен 1906

Кто и за что держится в теперешней войне?(Опять социалы)	1915	 

Кто истинно счастливый человек (Из тем Карамзина) 	Московские ведомости,
2, 6.7.1916. №152, 155. Подпись: Петроградский старожил.	 

Кто истинный виновник этого?	Русское обозрение, №8, 1896	 

Кулачество в литературе	1906	 

Культура и "Гражданин".	Новое время, 6.9.1902 Без подписи.	 

Культура и деревня	Торгово-промышленная газета, лит. прилож. 18.7.1899
№18 	 

Культурная океания	1911	 

Культурная хроника русского общества и литературы за XIX век.	Русский
вестник, 1895 №10	Религия и культура СПб. 1899,1901

Культурно-религиозные вопросы	Новое время, 23.10.1906 №10996	 

Куно-Фишер. История новой философии. Лейбниц. Шеллинг. <рец.> 	Новое
время, 16.3.1905	 

Купол храма	1911	Темный лик 1911

Куприн <"Яма">	Новое время, 26.11.1909. №12109.	 

Л.Андреев и его "Тьма" 	Новое время, 25.1.1908. №11448. Красота молчания
(К юбилею Л.Н.Толстого) 	 

Л.Н.Толстой 	Новое время, 28.8.1908. №11660.	 

Л.Н.Толстой и Н.Я.Грот (Предсмертные мысли Л.Н.Толстого) 	Русское слово,
14.11.1910. №263. Подпись: В.Варварин.	 

Л.Н.Толстой и русская церковь.	 	Л.Н.Толстой и русская церковь. СПб.
1912. - 23 с. В продаже с ноября 1911 г.

Лев III и католичество.	Новое время, 13.7.1903. №9805	Около церковных
стен. Т.2. 1906

Левин из "Речи" о жестокостях русского суда <А.В.Жиркевич. Пасынки
военной службы> 	Новое время, 28.8.1913. №13456.	 

Левитан и Гершензон	Русский библиофил, 1916 №1	 

Легенда о Великом инквизиторе Ф.М.Достоевского. Опыт критического
комментария	Русский вестник, 1891 №1-4	Легенда о Великом инквизиторе
СПб., 1906(3-е изд)

Литература и литераторы.	Новое время, 4.7.1901 №9098 Без подписи.	 

Литературная личность Н.Н.Страхова	Вопросы философии и психологии, 1890,
кн.4	Литературные очерки 1899,1902

Литературно-общественный "кризис" см. Литературно-экономический кризис	 
 

Литературно-художественные новинки [рецензии]	1912	Среди художников.
СПб., 1914.

Литературно-экономический кризис	Новое время, 23.9.1897 №7749
Литературные очерки. 1899, 1902. Перепечатано под названием
"Литературно-общественный кризис".

Литературные волнения	Русь, 31.3.1897	 

Литературные заметки 	Новое время, 25.11.1909. №12108. 	 

Литературные заметки <Ал. Котович. Духовная цензура в России 1799— 1855
гг.> 	Новое время, 28.11.1909. №12111.	 

Литературные заметки. Наша русская епархия.	Московский еженедельник,
1910 №4	 

Литературные и педагогические дела <Л.Андреев>	Новое время, 5.9.1907
№11308	 

Литературные и политические афоризмы. Ответ К.И.Чуковскому и П.Б.Струве 
Новое время, 25, 28.11, 9.12.1910. №12467, 12470, 12481.	 

Литературные изгнанники. <Страхов и Говоруха-Отрок>	1913.	Литературные
изгнанники. СПб. 1913. т.1. XII, 532 с.

Литературные новинки ("Жизнь Василия Фивейского" Л.Андреева)	Новое
время, 2.6.1904 №10147	 

Литературные новинки (Е.Милицына. Идеалист)	Новое время, 23.6.1904
№10168	 

Литературные новинки (М.Лемке. "Очерки по истории русской цензуры...")
Новое время, 8.7.1904 №10182	 

Литературные новинки (Чехов. "Вишневый сад")	Новое время, 16.6.1904
№10161	 

Литературные новинки <Леонтьев> 	Новое время, 20.2.1912. №12910.
Подпись: В. Р.	 

Литературные олеографии <Вл. Войтинский, Изгоев, Горнфельд и др.> 	Новое
время, 13, 21.8.1913. №13441, 13449.	 

Литературные очерки	 	Литературные очерки. СПб. 1899. 293 с. СПб. 1902.
278 с

Литературные симулянты <Блок и Мережковский> 	Новое время, 11.1.1909.
№11794.	 

Литературные типы 	Новое время, 15.1.1911. №12516. Прилож.	 

Литературный род Соловьевых 	Новое время, 14.4.1911. №12602.	 

Литературный террор <Струве> 	Новое время, 12.1.1911. №12513. 	 

Лицемерие <см. На черном и желтом материках>	Новое время, 18.6.1900
№8730 Подпись: Ибис	Около церковных стен. т.1. 1906 г. под названием: На
черном и желтом материках

Личность отца Иоанна Кронштадтского 	Новое время, 21.12.1908. №11775.	 

Ломоносов. Его личность и судьба (4.4.1765 г.— 4.4.1915 г.) 	Новое
время, 4.4.1915. №14031.	 

Ломоносовские издания, современные его жизни 	Новое время, 8.11.1911.
№12784.	 

Лукавые слова	1906	сб. Против смертной казни 1906

Лучшая книга по средневековой истории (К воспоминаниям о
М.М.Стасюлевиче) 	Новое время, 30.1.№12531.	 

Любите ли вы человека?	1906	раздел "А.С.Хомяков..."

Люди без лица в себе (Иванов-Разумник)	1913	 

Люди и книги около стены церковной [раздел кн. "Около ..."]	1906	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

Люди лунного света. Метафизика христианства.	 	Люди лунного света. СПб.
1911. X, 199 с. 1500 экз.

М.В.Нестеров	Золотое руно, 1907 №2	Среди художников. СПб., 1914.

М.Горький и о чем у него "есть сомнения", а в чем он "глубоко
убежден"... 	Колокол, 2.1.1916. №2892. Подпись: В.Ветлугин.	 

М.М.Ковалевский <Некролог> 	Колокол, 17.4.1916. №2975. Подпись:
В.Ветлугин.	 

М.П.Соловьев и К.П.Победоносцев о бюрократии	1910	 

М.Ю.Лермонтов ( К 60-летию кончины)	Новое время, 15.07.1901 №9109	 

Магическая страница у Гоголя	Весы, 1909 №8	 

Магнитские и Философов 	Новое время, 5.9.1911. №12745.	 

Максим Горький о самоубийствах 	Новое время, 6.3.1912. №12925.	 

Маленькая историческая поправка (Д.С.Мережковский. Л.Толстой и
Достоевский)	Новое время, 17.1.1901 №8941	 

Маленький мир 	Новое время, 28.4.1911. №12616 	Среди художников. СПб.,
1914. под назв. "Как хорошо иногда не понимать".

Мар. Ив. Долина	1914	Среди художников. СПб., 1914.

Марчелла Зембрих	Новое время, 7.04.09. №11877	Среди художников. СПб.,
1914.

Мастерство слова у русских и французов 	Новое время, 6.8.1909. №11997.
(см. продолж. «Русское и французское мастерство слова»). 	 

Меблированная пыль на сцене Малого театра	1904	 

Между Азефом и "Вехами" 	Новое время, 20.8.1909. №120011.	 

Между светом и тьмою.[раздел кн."Около ..."]	1906	Около церковных стен.
т.2. 1906 г.

Между тьмою и светом (К инциденту в Религиозно-философском обществе) 
Новое время, 17.11.1908. №11741.	 

Мережковский Д.С. Вечные спутники. <рец.>	Новое время, 31.3.1899	 

Мережковский Д.С. Любовь сильнее смерти. <рец.>	Исторический вестник,
№3, 1902	 

Мережковский против "Вех" (Последнее Религиозно-философское собрание)
Новое время, 27.4.1909. №11897.	 

Место христианства в истории	1888	Религия и культура СПб. 1899,1901.

Метафизический разговор	Русское слово, 4.09.1910, Подпись: В.Варварин	 

Метерлинк	Метерлинк М. Сочинения. СПб., 1907. т.1.	 

Мечта "духовных" христиан.	Новое время, 4.6.1896	Апокалиптическая секта.
(Хлысты и скопцы). СПб. 1914

Мечта в щелку	Весы, 1905 №7	 

Мимолетное.[неопубликовано при жизни]	1914-1915	 

Мимоходом. Из случайных впечатлений	1903	 

Мнимые загадки	1904	 

Миронова в "Сафо"	Новое время, 11.12.1912. №13202	Среди художников.
СПб., 1914.

Миссионеры и миссионерство	Новое время, 30.10.1910	 

Миссионеры и миссионерство [раздел кн. "Около ..."]	1906	Около церковных
стен. т.1. 1906 г.

Мнимое заимствование <Достоевский и Гете>	Новое время, 27.11.1901 №9244
 

Мое предвидение	1917	Апокалипсис нашего времени, №2 1917

Может быть тревожный час истории.	Новое время, 19.1.1912.	 

Может ли быть мозаична историческая культура?	Московские ведомости,
20.7.1892.	Литературные очерки 1899,1902

Молодому поколению России <санскрит и проф. М.И.Орлов> 	Новое время,
4.3.1912. №12923.	 

Молодые московские славянофилы перед судом Н.А.Бердяева 	Колокол.
26.8.1916. №3080.	 

Молодые поэты <В.Бородаевский, С.Гедройц> 	Русское слово, 4.6.1910.
№126. Подпись: В.Варварин.	 

Молящаяся Русь (На выставке картин М.В.Нестерова)	Новое время, 23.1.1907
№11087	Среди художников. СПб., 1914.

Момзен и Ренан	1903	 

Монархия - старость, республика - юность	?	 

Москва слезам не верит	1918	Апокалипсис нашего времени, №3 1918

Московские идеалисты <С.Булгаков, Е.Трубецкой, Н.Бердяев, С.Франк и др.>
Новое время, 11.12 №9976	 

Московские копьеносцы / Рел.-фил. б-ка М.А.Новоселова 	Новое время,
9.5.1912. №12987.	 

Московские литературные и художественные кружки 	Колокол. 24.2.1916.
№2933. Подпись: В.Ветлугин.	 

Мысли Белинского о воспитании. <рец.>	Новое время, 3.6.1897 №7996
Подпись: Р.	 

Мюнхенский монашенок	Новое время, 21,22.9.1910	 

Н.Бердяев. Смысл творчества <рец.> 	Колокол, 1.5.1916. №2987. Подпись:
В.Розанов (В.Ветлугин).	 

Н.И.Барсов. Несколько исследований исторических и рассуждений о вопросах
современных.	Новое время, прилож. 20.1.1899 №8225	 

Н.И.Гиляров-Платонов. Сборник сочинений. <рец.>	Новое время, прилож.
9.6.1899 №8361	 

Н.Н.Русов. Любовь возвращается. Роман. <рец.> 	Новое время, 10.2.1913.
№13261.	 

Н.С.Тихонравов. Сочинения. <рец.>	Новое время, прилож. 1.12.1899 №8536	 

Н.Я.Данилевский	Новое время, 14.2.1899	Литературные очерки 1899,1902

На вершине Колизея	Новое время, илл. прилож. 8.06.1901 №9073	Итальянские
впечатления 1909

На выставке "Мира искусства"	Мир искусства, 1903 т.9	Среди художников.
СПб., 1914.

На выставке картин А.А.Борисова 	Новое время, 9.3.1914. №13646. 	 

На границах поэзии и философии	Новое время, 9.6.1900	 

На границах поэзии и философии. Стихотворения Вл. Соловьева.	Новое
время, 9.6.1900 №8721	 

На закате дней (К 55-летию литературной деятельности Л.Н.Толстого) 
Русское слово, 12.9.1907. №209. Подпись: В.Варварин.	 

На закате дней (Л.Толстой и быт) 	Русское слово, 5.10.1907. №228.
Подпись: В.Варварин.	 

На закате дней (Л.Толстой и интеллигенция) 	Русское слово, 30.10.1907.
№249. Подпись: В.Варварин.	 

На книжном и литературном рынке <Арцыбашев. Санин.> 	Новое время,
11.7.1908. №11612.	 

На книжном и литературном рынке <Диккенс> 	Новое время, 23.7.1908.
№11624.	 

На книжном и литературном рынке <Соч. Ан. Каменского> 	Новое время,
24.6.1908. №11595.	 

На концерте В.В.Андреева 	Новое время, 9.1.1914. №13588.	 

На концерте Шаляпина	Новое время, 28.4.1913. №13335	Среди художников.
СПб., 1914.

На лекции кн. Е.Н.Трубецкого 	Новое время, 14.12.1914. №13923. 	 

На лекции о "славянском классицизме" 	Новое время, 20.3.1916. №14380	 

На лекции о Достоевском 	Новое время, 4.7.1909. №11964.	 

На панихиде по Вл.С.Соловьеве (годовщина смерти)	Новое время, 1.8.1901
№9126	Около церковных стен, т.1. СПб., 1906

На печальном остатке жизни <Айседора Дункан> 	Новое время, 15.4.1914.
№13681.	 

На фундаменте прошлого.[Рецензия на книгу П.Е.Казанского "Власть
всероссийского императора"]	Богословский вестник, 1914 №1	 

На черном и желтом материках	Новое время, 18.6.1900 №8730 под названием
"Лицемерие" Подпись: Ибис	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

На чтении гг. Бердяева и Тернавцева 	Новое время, 12.3.1909. №11853.	 

На экзамене учениц школы г-жи Исаченко-Соколовой	1916	 

Наблюдения, извлеченные из чтения "Шахразады"	Новое время, 18.9.1903
№9892	 

Наброски <Переписка Толстого и Страхова> 	Новое время, 21.6.1914.
№13747. 	 

Наброски.1.Ибсен и Пушкин - "Анджело" И "Бранд"	1907	Среди художников.
СПб., 1914.

Над. В. Стасова и основание "Высших женских курсов" в Петербурге.	Новое
время, 9.8.1896	Религия и культура СПб. 1899,1901 под названием "Женское
образовательное движение 60-х годов". 

Надавило шкафом	1918	Апокалипсис нашего времени, №8 1918

Напоминания по телефону	Новое время, 18.11.1913	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Народные чтения в Петербурге	Новое время, 27.3.1902.	Около церковных
стен 1906

Наталия Грот. Свобода в жизни и государстве. Этюд по Чаннингу. <рец.>
Новое время, прилож. 15.11.1906 №11019	 

Научные работы в Эрмитаже 	Новое время, 12.9.1909. №12034. Прилож.	 

Нации технические и нации поэтические	Новое время, 16.2.1904 №10040	 

Национальные таланты <Пушкин - Леонтьев>	Новое время, 2.2.1902 №9309	 

Наш "Антоша Чехонте" 	Русское слово, 17.1.1910. №13. Подпись:
В.Варварин.	Чеховский юбилейный сборник М. 1910

Наша "кошерная" печать	Земщина, 22.10.1913	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Наша прислуга, пожарные и деревенская школа.	Новое время, 28.5.1912.	 

Наша русская анархия	Московский еженедельник, 3.4.1910	 

Наша ученая старина.— Из старой жизни Московского университета 	Новое
время, 20, 22.12.1913. №13570, 13572.	 

Наши библиофилы 	Новое время, 2.6.1916. №14453.	 

Наши возлюбленные усопшие	Новое время, 24.9.1900 №8828 под названием
"Живые и мертвые"	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Наши публицисты <Е.Н.Трубецкой и "Московский еженедельник"> 	Новое
время, 3.8.1908. №11635. Подпись: А.В.	 

Не в новых ли днях критики? <Д.С.Дарский. Чудесные вымыслы. О
космическом сознании в лирике Тютчева> 	Новое время, 3.2.1916. №14334.	 

Не верьте беллетристам... <0бзор литературы за 1910 г.> 	Новое время,
5.1.1911. №12506.	 

Не извольте беспокоиться, ваше благородие (В.Пуришкевич. Перед грозою)
Новое время, 3.7.1914. №13759.	 

Не нужно давать амнистию эмигрантам	Богословский вестник, №3, 1913	 

Не прейдет и нота...	1909	Песнь Песней Соломона/пер. А.Эфроса

Не те слова, не те думы	Новое время, 16.08.1917	 

Неаполитанский залив	1909	Раздел книги "Итальянские впечатления" 1909

Небесное и земное	Новое время, 11.12.1901 №9258	Около церковных стен.
т.1. 1906 г.

Невидимые хранители церкви.	Новое время, 17.5.1911.	 

Недавние впечатления	1897	Религия и культура СПб. 1899,1901.

Недоконченность суда около дела Ющинского	Новое время, 10.11.1913
Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб.,
1914.

Недоумения и недоумения... <П.Ф.Якубович и Герцен> 	Новое время,
2.7.1911. №12680.	 

Неизданная пьеса Толстого <"Живой труп" в чтении Влад. Ив.
Немировича-Данченко> 	Русское слово, 26.4.1911. №96. Подпись: В.Варварин
	Среди художников. СПб., 1914.

Некрасов - певец родины, способствовавший сближению различных слоев ее
населения	1915	 

Некрасов в годы нашего ученичества 	Русское слово, 10.1.1908. №8.
Подпись: В.Варварин.	 

Некрасов в пору нашего ученичества 	Русское слово, 15.1.1908. №12.
Подпись: В.Варварин.	 

Немножко и радости	1918	Апокалипсис нашего времени, №5 1918

Необходимое разъяснение	1895	 

Необходимое самооправдание <О статье "О классическом и нашем мире>	Новое
время, 16.5.1902 №9409	 

Неоценимый ум. [о критике Толстого Леонтьевым]	Новое время, 21.6.1911.
№12669.	 

Непостижимое вмешательство <Синод и Толстой> 	Новое время, 23.8.1908.
№11655. Без подписи.	 

Несколько замечаний о духоборческом течении русского раскола	Русское
обозрение, 1896 №11	Религия и культура СПб. 1899,1901

Несколько замечаний по поводу студенческих беспорядков	1898	Религия и
культура СПб. 1899,1901.

Несколько слов о Гоголе	Московские ведомости, 15.2.1891	Легенда о
Великом инквизиторе Ф.М.Достоевского.

Нечто из седой древности.	 	Религия и культура СПб. 1899,1901.

Нечто из тумана "образов" и "подобий".	1901, 1904	В мире неясного и
нерешенного. СПб., 1901, 1904

Нечто о декадентах, "лампадном масле" и о проницательности нашей критики
1896	 

Нечто о мыле, трахоме и "Заветах Минина и Пожарского"	Новое время,
24.8.1901	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Нечто о прекрасной природе	Весы, №5, 1905	 

Нечто об "излечениях" и чудесах	1896	Природа и история 1900,1903

Нищета деревенской школы	Новое время, 19.8.1901	Около церковных стен.
т.1. 1906 г.

Новая книга о Гоголе <И.Щеглов. Подвижник слова> 	Новое время,
24.4.1909. №11894.	 

Новая книга проф. Тареева	Новое время, 3.1.1909	 

Новая пьеса <"Под колесом" Л.Г.Жданова> <рец.>	Новое время, 23.9.1901
№9179 Подпись: Ибис	Среди художников. СПб., 1914.

Новая работа о Толстом и Достоевском <Д.С.Мережковский. Л.Толстой и
Достоевский.>	Новое время, 24.6.1900 №8736	 

Новая религиозно-философская концепция <Н.Бердяев. Смысл творчества> 
Московские ведомости, 27.5.1916. №121. Подпись: Петроградский старожил.
 

Новое из прошлого гр.Л.Н.Толстого	Новое время, 3,4.6.1904 №10148, 10149
Подпись:W.W.	 

Новое исследование о Фете 	Новое время, 24.9.1915. №14204.	 

Новое о Пушкине.[рец. на кн. И.Щеглова "Новое о Пушкине"]	Новое время,
7.11.1901	 

Новое о Толстом и Достоевском	Новое время, 24.6.1900	 

Новое общество "Искусство для всех" 	Новое время, 10.3.1916. №14370.
Подпись: В.Р-в.	 

Новые вкусы в философии. Л.Шестов. Апофеоз беспочвенности.	Новое время,
17.9.1905 №10612 дополнение: Письмо в редакцию.Новое время, 26.1.1906	 

Новые издания "Религиозно-философской библиотеки" 	Новое время,
11.1.1917. №14674.	 

Новые люди <"Воскресение" Толстого>	Русское слово, 20.2.1906 №49
Подпись: Василий Варварин	 

Новые работы по философии <Эрн и др.> 	Новое время, 21.6.1912. №13029. 
 

Новые события в литературе <Лит. вечера> 	Новое время, 5.3.1911. №12564.
 

Новые труды по истории философии 	Новое время, 20.12.1908. №11774. 	 

Новые эмбрионы	1901	Религия и культура СПб. 1901.

Новый ежемесячный журнал "Летопись" 	Колокол. 29.1.1916. №2914. Подпись:
В.Ветлугин.	 

Новый Робинзон <Н.Морозов. Письма из Шлиссельбурга> 	Новое время,
13.4.1910. №12244.	 

Новый свет из "Маяка"	Новое время, 30.8.1904 №10236 Подпись: В.Р.	Около
церковных стен. т.2. 1906 г.

Новый труд проф.Тареева	Русское слово, 8.2.1908	 

Номинализм в христианстве	Биржевые ведомости, 13.10.1898	В мире неясного
и нерешенного. СПб., 1901, 1904

Нравственное воздействие Закона Божия в школах <см. Закон Божий в
училищах>	Новое время, 19.3.1900	Около церковных стен. т.1. 1906 г. под
названием: Закон Божий в училищах

Нужно перенести дело в другую плоскость (К делу Ющинского)	1914
Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб.,
1914.

О "народо"-божии как новой идее Максима Горького 	Русское слово,
13.12.1908. №289. Подпись: В.Варварин.	 

О "русских богоискателях"	1908	 

<О 2-м коробе "Опавших листьев"> 	Колокол. 24.6.1916. №3030	 

О благодушии Некрасова	Мир искусства, 1903 Т.9 №2	 

О больных старообрядцах	Новое время, 6.9.1901	Около церковных стен. т.1.
1906 г.

О борьбе с Западом, в связи с литературной деятельностью одного из
славянофилов	Вопросы философии и психологии, №4, 1890	Лит. очерки СПб.,
1899

О вере русских	 	 

О вещах бесконечных и конечных (По поводу несостоявшегося "отлучения от
церкви" писателей)	Русское слово, 16.10.1910. №238. Подпись: В.Варварин.
 

О возобновлении религиозно-философских собраний 	Новое время, 8.9.1907.
№11311.	 

О высших интересах знания и речи	Новое время, 16.4.1903 №9738	 

О гимназической реформе 70-х годов	Новое время, 5.8.1897	Сумерки
просвещения 1899

О главном сомнении гр. Л.Н.Толстого	1901	Около церковных стен 1906

О деревенском ученьи	Новое время, 30.8.1901	Около церковных стен. т.1.
1906 г.

О Достоевском	Предисловие к первому тому п.с.с. Ф.М.Достоевского в
издании "Нивы" 1894	Литературные очерки 1899,1902

О древнеегипетских обелисках.	Торгово-промышленная газета. Лит.
приложение. 21.3.1899 №1 	 

О законе Гейнце <О наготе в искусстве>	Новое время, 5.5.1900 №8686	 

О картине "Христос и богатый юноша" <А.И.Алексеева>	Новое время,
8.3.1904 №10061	Темный лик 1910,1911 под названием "Христос и "богатый
юноша"

О картине И.Е.Репина "17-е октября" 	Новое время, 12.3.1913. №13290
Среди художников. СПб., 1914.

О классическом и нашем мире.	Новое время, 29.4.1902 №9392	 

О Конст.Леонтьеве	Новое время, 22.2.1917	 

О Лермонтове 	Новое время, 18.7.1916. №14499.	 

О милости к животным	Новый путь, 1903 №6	Около церковных стен. т.1. 1906
г.

О множестве самобытных идей	Новое время, 8.2.1902 №9315	 

О монархии	1895	 

О нарядности и нарядных днях календаря	1903	Около церковных стен 1906

О некоторых подробностях церковного воззрения на брак	Новый путь, 1903
№8	Русская церковь и др. статьи 1906

О неудобстве частных перемещений в Духовном Ведомстве	Новое время,
17.7.1904	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

О памятнике И.С.Тургеневу	Новое время, 27.8.1908	 

О пенсиях духовенству	Новое время, 25.6.1902	Около церковных стен. т.1.
1906 г.

О переводах древних писателей.	Новое время, 18.8.1901 №9143	 

О переводе А.С.Хомякова и Литургии Иоанна Златоуста на испанский язык
Новое время, 30.9.1912.	 

О писателях и писательстве	Новое время, 22.9.1899(частично)	Литературные
очерки 1899,1902

О письмах писателей 	Новое время, 16.12.1909. №12129.	 

О письме гр. С.А.Толстой	Новое время, 11.2.1903 №9677	 

О подразумеваемом смысле нашей монархии	1895.	О подразумеваемом смысле
нашей монархии. СПб. 1912. 87

О поместных соборах в России	Новое время, 27.11.1903	Около церковных
стен. т.1. 1906 г.

О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения
науки как	 	 

О происхождении некоторых типов Достоевского (Литература в переплетениях
с жизнью) 	Русское слово, 28.10, 4, 15.11.1911. №248, 254, 263. Подпись:
В.Варварин.	 

О психологии терроризма <революция и литература> 	Новое время,
25.7.1909. №11985.	 

О Пушкинской академии	Торгово-промышленная газета, лит. прилож.
23.05.1899 №9	Среди художников СПб., 1914

О работах г. Шервуда	Новое время, 8.3.1905 №10419	Среди художников.
СПб., 1914.

О радости прощения	1909	 

О С.Н.Булгакове 	Колокол. 2.9.1916. №3085.	 

О самоубийствах	1911	 

О священстве и "благодати" священства. - Об основном идеале церкви. - О
древних	1906	Около церковных стен. т.2. 1906.

О священстве, о древних и новых жертвах	1906	Русская церковь и др.
статьи 1906

О символистах	Русский вестник, 1896 №4	Религия и культура СПб. 1899,1901

О символистах и декадентах	Русский вестник, 1896 №4	Религия и культура
СПб. 1899,1901

О совести. По поводу суждений еп. Никанора.	Новое время, 7.10.1901	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

О сострадании к животным.	Новое время, 23.9.1902.	Около церковных стен.
т.2. 1906.

О страстях мира	1918	Апокалипсис нашего времени, №8-9 1918

О студенческих беспорядках	Русское обозрение, 1898 №1	Религия и культура
СПб. 1899,1901

О Суворове	Новое время, 18.5.1900 №8690	 

О таинствах	1907	 

О так называемом "действии на расстоянии"	1895	 

О терафимах	1914	Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови.
Сб. статей. СПб., 1914.

О типах религиозной мысли в России <Бердяев> 	Колокол. 19.8.1916. №3074.
 

О трех принципах человеческой деятельности	1893	Сумерки просвещения 1899

О трех фазисах в развитии нашей критики	Русское обозрение, №8 1892
Литературные очерки СПб., 1899,1902

О христианском аскетизме	Речь 15.3.1908	 

О художественных народных выставках. [cм. Демократизация живописи]
Мировые отголоски 13.5.1897	Среди художников. СПб., 1914.

О.Петерсон и Е.Балобанова. Западноевропейский эпос… <рец.>	Новое время,
прилож. 31.5.1900 №8712	 

Об адогматизме христианства	Новый путь, 1903 №11	Русская церковь и др.
статьи 1906

Об издании книги "Из восточных мотивов" 	Новое время, 13.5.1917. №14776.
	 

О Иисусе-сладчайшем и горьких плодах мира	21.11.1907 (доклад); Русская
мысль 1908 кн.1	Записки СПб религиозно-философского общества. Вып.2 СПб

Об Италии (И.Тэн. Путешествие по Италии Т.2) 	Новое время, 6.2.1916.
№14337. Прилож.	 

Об одной особенной заслуге Влад. Соловьева	Новый путь, 1904 №9	Около
церковных стен.т.2 СПб., 1906

Об одном народце	1918	Апокалипсис нашего времени, №3 1918

Об одном приеме защиты еврейства	Новое время, 16.10.1913	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Об одном сомнении гр.Л.Толстого	Миссионерское обозрение 1901 №7	Около
церковных стен 1906

Об основаниях церковной юрисдикции, или о Христе - Судии мира	Новый
путь, 1903 №4	Темный лик 1910,1911

Об отлучении гр. Л.Толстого от Церкви	Новый путь, 1903 №2 (фрагменты)
Около церковных стен 1906 т.2

Об отмене одного католического у нас обычая	1903	 

Об отрицании эллинизма	Новое время, 26.8.1902 №9510	 

Об отроческом и юношеском чтении 	Новое время, 15.3.1910. №12215.	 

Об упадке серьезной критики	Гражданин. 8.6.1900 №42 Подпись: Орион	 

"Обескровленные" журналисты	1914	Обонятельное и осязательное отношение
евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Обманчивые слова	Новое время, 11.6.1899 №8363 Без подписи.	 

Обмен духовными ценностями 	Русское слово, 19.7.1911. №165. Подпись:
В.Варварин (перепеч. в кн.: Среди художников, под названием "Возле
"русской идеи", вторая часть статьи).	 

Обмызганная Русь и ее блестящие литераторы 	Новое время, 18.5.1916.
№14438.	 

Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Сб.ст.	1911-1913
Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Сборник статей.
СПб., 1914.

Образцовая средняя школа	Новое время, 12,25.5.1905	 

Огни священные	Новое время, 14.4.1902	Около церковных стен. т.2. 1906 г.

Огонь Христов	1918	Апокалипсис нашего времени, №5 1918

Один из "стаи славной" <К.Аксаков> 	Новое время, 27.2.1915. №13996.	 

Один из певцов вечной "весны" <"История одной жизни" Мопассана> 	Новое
время, 31.7.1909. №11991. (см. продолж. «Мастерство слова у русских и
французов»). 	 

Одна из дерзких книг (Л.К.Нахапетов. Этюды) 	Новое время, 29.10.1915.
№14238.	 

Одна из замечательных идей Достоевского 	Русское слово, 1.3.1911. №48.
Подпись: В.Варварин.	 

Одна из русских поэтико-философских концепций (Н.Минский. "Религия
будущего")	Золотое руно, №7-9,1906	 

Одно воспоминание о Л.Н.Толстом 	Русское слово, 11.10.1908. №236.	 

Около болящих	Биржевые ведомости 15.09.1898	Лит. очерки 1899, 1902

Около гроба Пергамента 	Русское слово, 22.5.1909. №115. Подпись:
В.Варварин.	 

Около науки и университета (По поводу 30-летия ученой службы
В.О.Ключевского) 	Русское слово, 12.12.1909. №285. Подпись: В.Варварин.
 

Около трудных религиозных тем <Н.Бердяев> 	Новое время, 24.8.1916.
№14536.	 

Около целебных вод	Новое время, 18,22.07; 7.08.1907	 

Около церковных стен.	1906.	Около церковных стен. СПб. 1906. т.1-2.

Окончание "Писем Соловьева" 	Новое время, 1.5.1911. №12619.	 

Окончание трилогии г. Мережковского (Петр и Алексей) <рец.>	Новое время,
28.4.1905 №10470	 

Опавшие листья. Короб второй и последний.	Пг. 1915	 

Опавшие листья. Короб первый.	 	Опавшие листья. Короб первый. СПб. 1913.
526 с., тир.24

Опасная категория	1918	Апокалипсис нашего времени, №5 1918

Оправдание надежды наших Геростратов 	Новое время, 14.10.1911. №12784.
Подпись: Подписчик "Словаря".	 

Оптина пустынь [см. Из житейских и литературных мелочей.]	Новое время,
21;23.1.1903 №9656, 9658 	Около церковных стен т.2 1906

Органический процесс и механическая причинность	ЖМНП, 1889 №5	 

Ослабнувший фетиш (Психологические основы русской революции).	СПб.,
1906. 24 с.	 

Особая группа писателей. (Из переписки Рачинского)	Новое время,
28.6.1902 №9451	 

Особенная чепуха за день.	Новое время, 4.2.1912.	 

Ответ г.Владимиру Соловьеву	Русский вестник, 1894 №4	 

Ответ г.Меньшикову	Новое время, 28.3.1903	 

Ответ на письмо о.Михаила	Новый путь, 1903 №11	 

Ответ о. Ф.Орнатскому	Новый путь, 1903 №12	Около церковных стен. т.1.
1906 г.

Ответы на тему.	Новое время, 9.3.1902	Около церковных стен. т.2. 1906 г.

Открытое письмо А.Пешехонову и вообще нашим "социал-сутенерам" 	Новое
время, 15.12.1910. №12487.	 

Открытое письмо к г.Алексею Веселовскому	1895	 

Открытое письмо к г-же Вере Воскресенской	1915	 

Открытое письмо к Д.В.Философову	1899	 

Открытое письмо к С.К.Эфрону (Литвину)	Новое время,  3.10.1913
Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб.,
1914.

Открытое письмо Пешехонову и вообще нашим "социал-сутенерам".	Новое
время, 15.12.1910.	 

Откуда несходство греческого и еврейского текстов Св. Писания?	Новое
время,  24.9.1913	Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови.
Сб. статей. СПб., 1914.

Отойди, Сатана <Мережковский и др.> 	Новое время, 14.10.1911. №12784.	 

Отрывок (из Петербургских видений)	1897	 

Оттенок разницы (К спору о Египте) 	Новое время, 6.11.1916. №14610.	 

Отцы-воспитатели русского общества. Письма И.С.Тургенева к графине
Е.Е.Ламберт 	Новое время, 4, 31.7.1915. №14121, 14148.	 

Отчего не удался памятник Гоголю?	Журнал театра Лит.-худож. об-ва 1909
№2	Среди художников. СПб., 1914.

Официальный нигилизм 	Новое время, 9.7.1912. №13047.	 

П.А.Кусков. Некролог 	Новое время, 22.8.1909. №12013.	 

П.А.Флоренский об А.С.Хомякове 	Колокол. 14, 22.10.1916. №3118, 3125.	 

П.Б.Струве и "Записки" С.М.Соловьева о времени Александра III 	Новое
время, 15.11.1915. №14255.	 

П.Б.Струве о духовном сословии и духовной школе	Колокол, 8.1.1916	 

П.Б.Струве о М.М.Ковалевском и г. Изгоев о г-не Пешехонове 	Колокол,
10.6.1916. №3018.	 

П.Перцов. Венеция и венецианская живопись.<рец.>	Новое время, 17.5.1912.
12994	Среди художников. СПб., 1914.

П.Я.Чаленко. Независимость христианского учения о нравственности от
этики античных философов <рец.> 	Новое время, 9.3.1913. №13287.	 

Падающие колосья <Союз писателей>	Русское слово, 6.3.1897 №62	 

Палеограф. <рец. на книгу Н.П.Барсукова "Воспоминания о Н.И.Костомарове
и А.Н.Майкове".>	1898	 

Памяти А.С.Суворина (Нечто личное) 	Новое время, 14.8.1912. №13083 
Опавшие листья 1912. Т.1.

Памяти А.С.Хомякова	Новый путь, 1904 №6	Около церковных стен, т.2 СПб.,
1906

Памяти Александра Карловича Закржевского 	Новое время, 30.8.1916.
№14542.	 

"Памяти Андрюши Ющинского" (Письмо в редакцию)	25.1.1914	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Памяти Анны Павловны Философовой 	Новое время, 24.3.1912 №12943	 

Памяти В.О.Ключевского 	Русское слово, 15.5.1911. №111.Подпись:
В.Варварин.	 

Памяти В.Ф.Комиссаржевской	Русское слово, 14.2.1910. №36. Подпись:
В.Варварин 	Среди художников. СПб., 1914.

Памяти Вл. Соловьева	Мир искусства, 1900 Т.4 №15-16	 

Памяти Владимира Францевича Эрна 	Новое время, 7.5.1917. №14771.
Подпись: Обыватель	 

Памяти Дм.Вас.Григоровича	Торгово-промышленная газета, 24.12.1898 №28	 

Памяти дорогого друга <К.Леонтьева>	Русское слово, 14.2.1896 №43	 

Памяти Е.И.Апостолопуло	Русский библиофил, 1915, №8 с.96-99	 

Памяти Евг. Льв. Маркова	Новое время, 20.3.1903 №9714	 

Памяти И.П.Мержеевского.	Новое время, 8.3.1908.	 

Памяти Ив. Влад. Цветаева	Новое время, 19.9.1913. №13478	Среди
художников. СПб., 1914.

Памяти Ив. Леонт. Леонтьева-Щеглова 	Новое время, 7.6, №12655.	 

Памяти Иллариона Васильевича Кривенко 	Новое время, 5.11.№13525.	 

Памяти Ник.Ил.Стороженко	Новое время, 8.1.1906 №10721	 

Памяти Серг. Серг. Боткина	Новое время, 31.1.1910. №12173	Среди
художников. СПб., 1914.

Памяти усопших	1896-1897	Литературные очерки 1899,1902

Памяти усопших. Н.Н.Страхов	Русское обозрение, №10,1896	Литературные
очерки 1899,1902

Памяти усопших. О.И.Каблиц	Русское обозрение, №11,1893	Литературные
очерки 1899,1902

Памяти усопших. Ф.Э.Шперк	Новое время, 13.10.1897	Литературные очерки
1899,1902

Памяти усопших. Ю.Н.Говоруха-Отрок	Русское обозрение, №9,1896
Литературные очерки 1899,1902

Памяти усопших. Я.П.Полонский	СПб ведомости, 22.10.1898	Литературные
очерки 1899,1902

Памяти Ф.М.Достоевского (28 января 1881 - 1906 г.г.)	Новое время,
28.1.1906 №10730	 

Памяти Ф.Э.Шперка	Русское обозрение, №11 1897	 

Памяти Федора Евгеньевича Корша (1843—1915) 	Новое время, 21.2.1915.
№13990.	 

Памятка о Ключевском 	Новое время, 20.5.1911. №12638.	 

Памятник Императору Александру III	Русское слово, 6.8.1906 Подпись:
В.Варварин	Среди художников. СПб., 1914. под названием Paolo Trubezkoi и
его памятник Александру III).

Папская "непогрешимость" как орудие реформации без революции.	Новое
время, 19.2.1902	Около церковных стен. т.2. 1906 г.

Паскаль. Мысли. <рец.>	Новое время, прилож. 6.11.1899 №8480	 

Пасквале Виллари. Джироламо Савонарола и его время. т.1. <рец.>	Новое
время, 21.11.1912. №13182	Среди художников. СПб., 1914.

Пассивные идеалы <"Воскресение" Толстого>	Новое время, 11.1.1900 №8575	 

Пасха в Соборе св. Петра.	Новое время, 13,14.4. 1901	Итальянские
впечатления 1909

Педагогические архаизмы	Новое время, 21.8.1901	Около церковных стен.
т.1. 1906 г.

Педагогические трафаретки	 	Сумерки просвещения 1899

Первый дебют <Л.Ф.Достоевская. Больная девушка> 	Новое время, 3.4.1911.
№12593.	 

Первый полный русский перевод "Сказок" Э.Лабулэ	Новый журнал иностранной
литературы 1900 №7	Среди художников. СПб., 1914. под названием:Сказки и
правдоподобия.

Переводчик и редактор (К изданию переводов И.Ф.Анненского)	Новое время,
14.1.1917. №14677.	 

Перед рассветом <Горький, Толстой, Достоевский>	Слово, 6.12.1904
Подпись: Орион	 

Перед Сахарной. [неопубликовано при жизни]	Написана в 1913.
Неопубликована.	 

Перед созывом Церковного собора	Новое время, 20,22,25,27.11;2.12.1916(?)
 

Перед трудными минутами	1904	 

Переживание	1918	Апокалипсис нашего времени, №6,1906 г.

Переписка В.В.Розанова и М.О.Гершензона: 1909-1918	 	 

Песни прекрасного мальчика <И.И.Иванов. Сб. стихотворений> 	Новое время,
25.7.1914. №13781.	 

Песнь Песней Соломона. Пер. А.Эфроса. (предисловие)	СПб., Пантеон. 1909
(2-е издание: 1910)	 

Пестрые темы <Куприн, Арцыбашев, Хомяков и др.> 	Русское слово, 30.4.13,
22, 25.5, 1, 8, 12, 14.6.1908. №100, 110, 118. 120, 126, 132, 135, 137.
Подпись: В.Варварин.	 

Пестум	Мир искусства, 1902 №2 с рисунками Л.Бакста	Итальянские
впечатления. Неаполитанский залив. 1909

Петр Великий и Петербург	Новое время, 16.5.1903 №9768	 

Печатание ситцев	1904	 

Печатное слово в России	Новое время, 9.5.1899 №8331. Без подписи.	 

Пимен Карпов и его "Говор зорь"	1914	 

Писатели-целители.[рец. на книги Г.С.Петрова и Независимого]	Новое
время, 17.10.1901; 30.9.1898	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Писатель семидесятых годов. Н.К.Михайловский.	Новое время, 16.6.1900
№8728	 

Писатель-художник и партия <Чехов>	Новое время, 21.7.1904 №10196	 

Письма 1917-1919 гг.(Письма З.И.Барсуковой, Варе, Н.А.Котлеревскому,
Д.С.Мережковскому.	 	 

Письма А.П.Чехова 	Колокол. 19.5.1916. №3001.	 

Письма Б.А.Грифцову	 	 

Письма в редакцию <несостоявшаяся дуэль с Рославлевым> 	Новое время, 7,
15, 17.2.1912. №12897, 12905, 12907.	 

Письма Г.А.Лопатину	 	 

Письма И.И.Фуделю	 	 

Письма к Леонтьеву, Толстому, Чехову, Перцову, Брюсову, Суворину,
Горькому, Короленко	 	 

Письма к Э.Ф.Голлербаху//Стрелец. Сборник третий и последний	 	 

Письма К.Н.Леонтьеву	 	 

Письма К.Н.Леонтьеву	 	 

Письма Н.К.Михайловскому	 	 

Письма П.Б.Струве	 	 

Письма П.П.Перцову	 	 

Письма Э.Голлербаху	 	 

Письмо А.С.Глинке	42423	 

Письмо в редакцию	Северный вестник, 1897 №4	 

Письмо в редакцию	Новое время, 27.04.1917; Подпись: Гражданин В.Колосов
 

Письмо в редакцию (в защиту П.Перцова)	1900	 

Письмо в редакцию (О памятнике И.С.Тургеневу) 	Новое время, 27.8.1908.
№11659.	 

Письмо в редакцию (По поводу "Необходимого разъяснения")	1895
Литературные очерки 1899,1902

Письмо в редакцию <"Библиографический указатель…", сост.
А.Г.Достоевской>	Новое время, 28.11.1906 №11032	 

Письмо в редакцию <0 выходе из совета Рел.-фил. об-ва> 	Новое время,
17.1.1909. №11800.	 

Письмо в редакцию <0 газете "Жало", Харьков> 	Новое время, 26.9.1915.
№14205.	 

Письмо в редакцию <0твет Д.В.Философову> 	Новое время, 24.2.1916.
№14355.	 

Письмо в редакцию <0твет Струве> 	Новое время, 15.1.1911. №12516.	 

Письмо в редакцию <0твет Ф.Ф.Зелинскому о переводах Ин. Анненского
"Трагедий" Эврипида> 	Новое время, 24.1.1917. №14687.	 

Письмо в редакцию <Д.С.Мережковский. "Л.Толстой и Ф.Достоевский">	Новое
время, 18.1.1903 №9653	 

Письмо в редакцию <Лекция Вл.Соловьева>	Новое время, 29.2.1900 №8623
Подпись: Мнимо упавший со стула.	 

Письмо в редакцию <О Добролюбове>	Новое время, 2.6.1902 №9525	 

Письмо в редакцию <отказ "Речи" от публикации объявлений о новых книгах
Розанова> 	Новое время, 25.2.1914. №13634.	 

Письмо в Совет Московского общественного Управления Архивным Делом	1918
 

Письмо Н.П.Барсукову	1898	 

План полного собрания сочинений	1917	 

Плеханов о религии 	Новое время, 14.10.1909. №12066.	 

По Германии [раздел кн. "Итальянские впечатления"]	 	Итальянские
впечатления 1909

По поводу доклада о.Михаила о браке	Новый путь, 1903 №3	Русская церковь
и др. статьи 1906

По поводу новой книги о Некрасове <В.Евгеньева> 	Новое время, 8.1.1916.
№14308.	 

По поводу одного стихотворения Лермонтова	1904	 

По поводу одной страницы в "Воскресении" гр. Л.Н.Толстого	Гражданин,
28.11;5,9.12.1899 №92, 94, 95. Подпись: Безродный.	Семейный вопрос в
России. Под названием: "Об отреченных или апокрифических детях".

По поводу одной тревоги гр.Л.Н.Толстого	Русский вестник, №8, 1895
Литературные очерки 1899,1902

По следам книгопродавческого съезда <Толстой> 	Новое время, 15.7.1909.
№11975.	 

По старому Риму.	Новое время, 17,21.4; 8.5.1901 №9027, 9031, 9048
Итальянские впечатления 1909

По тихим обителям	Новое время, 10,18.08 И 1,15.09.1904	Темный лик
1910,1911

Поганая власть или добрый совет?	1991	 

Пограничные запахи	Русское слово, 2.07.1910	 

Погребатели России <Мережковский, Л.Андреев> 	Новое время, 19.11.1909.
№12102.	 

Под знаменем науки. Юбилейный сборник в честь Н.И.Стороженко. <рец.>
Новое время, прилож. 6.11.1902 №9582	 

Под колесом. Драма в 4-х действиях г-на Жданова	Новое время, 23.9.1901
Среди художников. СПб., 1914.

Под старость лет... <50-летие Литературного фонда> 	Новое время,
22.10.1909. №12074.	 

Подготовление к профессуре в России 	Русское слово, 16.6.1909. №136.
Подпись: В.Варварин.	 

Подробности и частности	1916-1917	Из восточных мотивов. Пг.: Сириус,
1916. Вып. 1-2 ; Пг.,1917. Вып. 3.

Поездка в Абро	Летописец №8 1904	 

Поездка в Ясную поляну	Русское слово, 11.10.1908; Подпись: В.Варварин	О
Толстом. Международный толстовский альманах. М. 1909

Поздние фазы славянофильства (Н.Я.Данилевский. Россия и Европа).	Новое
время, 14.2.1895	Литературные очерки 1899,1902

Поздние фазы славянофильства К.Н.Леонтьев.	Торгово-промышленная газета,
4.4.1899 №2	 

Пол как прогрессия нисходящих и восходящих величин	1911	Люди лунного
света. Метафизика христианства. СПб., 1911

Полезное издание для народа.	Новое время, 16.6.1902 №9439	 

Полемические заметки <Толстой> 	Новое время, 4.11.1909. №12087. 	 

Полемические материалы	1901, 1904	В мире неясного и нерешенного. СПб.,
1901, 1904

Политика Комба	Новый путь, 1906 №3	В темных религиозных лучах

Полупонятные руины	Русское слово, 18.08.1910	 

Поминки по славянофильстве и славянофилах	Новое время, 21.5.1904 №10135
 

Помпеи	Мир искусства, 1902 т.7 №5-6	Итальянские впечатления 1909

Попутные заметки. <О русской культуре>	Новое время, 16.12.1899 №8551 	 

Попутные заметки. <Толстой>	Новое время, 9,23,28.4.1899 №8303, 8315,
8320, 8356.	 

Попы, жандармы и Блок 	Новое время, 16.2.1909. №11829. 	 

Портрет В.С.Соловьева	 	 

Посещение преосвященного Гермогена.	22.1.1912.	 

После Сахарны	Написана в 1913. Неопубликована.	 

Последнее похождение Кречинского	1906	 

Последние времена	1917	Апокалипсис нашего времени, №2 1917

Послесловие к комментарию "Легенды о Великом инквизиторе
Ф.М.Достоевского"	Золотое руно, №11-12,1906	Легенда о Великом
инквизиторе СПб., 1906

Посмертный том "Жизни и трудов Погодина" Н.П.Барсукова 	Новое время,
25.6.1910. №12314.	 

Потуги на пророчество <Мережковский> 	Новое время, 5.1.1909. №11788.
Подпись: Старый друг.	 

Почему Азеф-провокатор не был узнан революционерами	Русское слово,
27.1.1908 Подпись: В.Варварин	 

Почему мы отказываемся от "наследства 60-70-х годов?	Московские
ведомости, 7.7.1891	Литературные очерки 1899,1902

Почему на самом деле евреям нельзя устраивать погромов?	1918	Апокалипсис
нашего времени. №6-7 1918

Почему появился "Арцыбашев"? (К вопросу о разводе) 	Новое время,
27.3.1916. №14387.	 

Правда и кривда	1918	Апокалипсис нашего времени, №4 1918

Предисловие к "В Сахарне" [неопубликовано при жизни]	 	 

Предисловие к "В темных религиозных лучах"	1910	 

Предисловие к книге Л. Вилькиной "Мой сад".	1906	М. Гриф. 1906

Предисловие к книге Р.Борхарда "Иорам".	СПб., Пантеон, 1910.	 

Предисловие к первому изданию "В мире неясного и нерешенного"	1901	В
мире неясного и нерешенного. СПб., 1901

Предисловие к т.1 "Около церковных стен"	1906	Около церковных стен 1906

Предисловие к т.2 "Около церковных стен"	1906	Около церковных стен 1906

Предисловие ко второму изданию "В мире неясного и нерешенного"	1904	В
мире неясного и нерешенного. СПб., 1904

Представители "нового религиозного сознания" <Мережковский и др.> 
Русское слово, 13.9.1908. №212. Подпись: В.Варварин.	 

Представители нового религиозного сознания	Русское слово, 3.9.1908	 

Представление о России в годы учебной реформы	Новое время, 16.9.1897
№7742	Сумерки просвещения 1899

Прекрасный Иосиф и его братья.	не установлено	Около церковных стен. т.2.
1906.

Прелести старокнижия [3 рецензии]	1913	Среди художников. СПб., 1914.

Призвание Руси (А.С.Волжский. Святая Русь и русское призвание) 	Новое
время, 15.1.1916. №14315.	 

Приказ №1	1918	Апокалипсис нашего времени, №6-7 1918

Прилежный редактор	1914	Среди художников. СПб., 1914.

Приложения для медиков и юристов	1913	Люди лунного света, 2-ое издание
1913

Примечание к письму о.Михаила	1903	 

Примитивные...	1917	Черный огонь. Париж, 1991.

Принцип анархии	1917. Подпись: Обыватель.	Черный огонь. Париж, 1991.

Приостановка издания "Сочинений К.Леонтьева" 	Новое время, 14.1.1913.
№13234.	 

Природа и история. Сб.ст. по вопросам науки, истории и философии.	1900
Природа и история. Сб.ст. по вопросам науки, истории и философии.
СПб.1900.272с.

Присматриваясь к молодежи	Новое время, 1.12.1913	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

"Присяжные" священники и "присяжный" митрополит (К инциденту с
депутатами-священниками).	Трудовой путь, 1907 №5 Подпись: В.В.	 

Пробуждающийся интерес к древнему Египту 	Новое время, 3.11.1916.
№14607.	 

Проводили	Русское слово, 9.3.1907.	 

Проект условий между Редакцией "Нового времени" и Розановым.	1899	 

Простая рыбачка	Новое время, 5.4.1903	 

Проф. Д.А.Хвольсон о ритуальных убийствах	1914	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Психика и быт студенчества	1904	 

Психологическое осложнение иероглифов 	Новое время, 11.11.1916. №14615,
 

Психология русского раскола	Новое время, 4.6.1896	Религия и культура
СПб. 1899,1901

Публицистика на сцене. ("Весенний поток" г.Косоротова)	Слово, 5.1.1905
№34	Среди художников. 1914

Публицисты и публицистика	Новое время, 11.3.1900 №8634 Без подписи.	 

Путаные идеи <Вл.Соловьев>	Новое время, 9.5.1899 №8354 Без подписи.	 

Пушкин и Гоголь	Московские ведомости, 15.02.1891	Легенда о Великом
инквизиторе СПб., 1906

Пушкин и Лермонтов 	Новое время, 9.10.1914. №13857.	 

Пятьдесят лет служения русской литературе (В.В.Буренин) 	Новое время,
24.11.1911. №12825. Без подписи.	 

Работы Голубкиной	Новое время, 2.3.1910. №12202	Среди художников. СПб.,
1914.

Размолвка между Достоевским и Вл.Соловьевым	Новое время, 11.10.1902
№9556	 

Раненая молодежь.	Новое время, 4,7.1.1912.	 

Рассказы И.Л.Щеглова 	Новое время, 1.5.1910. №12260. Прилож.	 

Расслабленная мысль <"Вестник Европы> 	Новое время, 3.10.1908. №11696.	 

Рассыпавшиеся Чичиковы	1917-1918	 

Рассыпанное царство	1917	Апокалипсис нашего времени, №1 1917

Рафаэлевское и рембрандтовское христианство 	Русское слово, 25.12.1910.
№298. Подпись: В.Варварин.	 

Революционная Обломовка	Новый журнал, Нью-Йорк. №35 1979	 

Религиозно-философские собрания	Новое время, 9.12.1901 №9256	 

Религиозно-философские собрания	Новое время, 5.5.1902 №9398	 

Религиозно-философские собрания в Петербурге 	Русское слово, 17.11.1907.
№266. Подпись. В.Варварин.	 

Религиозный "эклектизм" и "синкретизм" (Из воспоминаний о Вл.
С.Соловьеве) 	Русское слово, 8.7.1911. №156. Подпись: В.Варварин.	 

Религия и зрелища. По поводу снятия со сцены "Саломеи" О.Уальда	Русское
слово, 12.11.1908. №263. Подпись: В.Варварин.	Среди художников. СПб.,
1914.

Религия и культура. Сб. статей.	 	СПб.1899.265с.

Религия и национализм <Бердяев, Булгаков, Флоренский> 	Колокол.
25.9.1916. №3103.	 

Религия как свет и радость	Новое время, 14.4.1899 №8301	Около церковных
стен. Т.1. 1906

Реликвии Кальвина	Новое время, 2.8.1905	Итальянские впечатления. По
Германии. 1909

Речь по поводу 900-летия крещения русского народа на публичном акте
Елецкой гимназии	1888	Религия и культура СПб. 1899,1901.

Рим [раздел кн."Итальянские впечатления"]	 	Итальянские впечатления.
СПб.1909.

Рождественские елки в сельской школе	Новое время, 17.12.1901	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

Романов И.Ф. (некролог)	Новое время, 22.5.1913	 

Ропшин и его новый роман 	Новое время, 3.5.1912. №12981. 	 

Руки!!! руки!!! руки!!!	1914	Обонятельное и осязательное отношение
евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Русская церковь	Полярная звезда, 3.02.1906	Русская церковь СПб. 1909. -
39 с.

Русская церковь и другие статьи.	Париж. 1906.	 

Русская церковь. Дух - Судьба. - Очарование и ничтожество. - Главный
вопрос.	СПб., 1909	 

Русские идеалы (Пл.Кусков. Наши идеалы)	Новое время, 11.11.1904 №10309	 

Русские исторические портреты на выставке в Таврическом дворце	1905
Когда начальство ушло 1910

Русские могилы	 	Темный лик 1910,1911

Русские могилы в иноверных странах 	Новое время, 14.5.1915. №14070.	 

Русские педагоги. Несколько замечаний к характеристике Н.В.Розанова.
Педагогический еженедельник (Ревель) 14.11.1894	 

Русский "реалист" об евангельских событиях и лицах <Л.Андреев. "Иуда
Искариот и др.>	Новое время, 19.7.1907 №11260	 

Русский библиофил (1915, кн. 1) 	Новое время, 10.2.1915. №13979,	 

Русский библиофил за 1913 г., V выпуск	Новое время, 18.9.1913	Среди
художников. СПб., 1914.

Русский Нил 	Русское слово, 26, 30.6, 17, 18, 24, 27.7, 5, 24,
31.8.1907. №145, 149, 163, 164, 169, 172, 180, 194 (под заглавием
"Израиль"), 200 (под заглавием "В современных настроениях"). Подпись:
В.Варварин.	 

Русское и французское мастерство слова 	Новое время, 14.8.1909. №12005.
 

Русско-католические отношения	1906	Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Русь и Гоголь 	Новое время, 26.4.1909. №11896. Без подписи. 	 

С вершины тысячелетней пирамиды (неопубликовано при жизни)	1918	 

С печальным праздником	1917-1918	 

С Юга <"Горе от ума" и др.>	Новое время, 14,24.07; 2.09.1898 №8037,
8047, 8087	Литературные очерки 1899, 1902

С.А.Андреевский как критик	Новое время, 27.9.1903 №9901	 

С.А.Рачинский "Сельская школа" изд. 3-е <рец.>	Новое время, прилож.
6.1.1899 №8211	 

С.А.Рачинский и его Татеево	Новое время, 22.5.1902 №9415	 

С.Литвин. "Замужество Ревекки". <рец.>	Новое время, прилож. 25.11.1898.
№8171	Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901.

С.Ф.Годлевский. Смерть Неволина и его скитания. <рец.> 	Новое время,
прилож. 22.11.1900 №8887	 

С.Ф.Шарапову, напомнившему слова: "могий вместити - да вместит"	1901,
1904	В мире неясного и нерешенного. СПб., 1901, 1904

Салерно <см. Из Италии>	Новое время, 4.09.1901 №9160	Итальянские
впечатления. Неаполитанский залив. 1909

Сантиментализм и притворчество, как двигатели революции <литература и
революция> 	Новое время, 17.7.1909. №11977.	 

Саша Амфитеатров и его эпилог 	Новое время, 11.11.1915. №14251.	 

Сборник памяти А.П.Философовой 	Новое время, 13.9.1915. №14192. 	 

Сборник писем Влад. Соловьева 	Новое время, 28.10.1908. №11721.	 

Светлый праздник русской земли	Новое время, 2.04.1917. Без подписи.	 

Свеча в храме	1911	Люди лунного света 1911

Свобода и вера	Русский вестник, 1894 №1	 

Своевременная книга. Деревня в родной поэзии.	Новое время, 15.6.1901
№9079	 

Свои люди поссорились... <Мережковский и Минский> 	Новое время,
21.4.1908. №11532.	 

Святость и "гений" в историческом творчестве <Бердяев. Смысл творчества>
	Колокол. 6.5.1916. №2991.	 

Святость и смерть	Новый путь, 1903 №7	Темный лик 1910,1911

Свящ. Н.Р.Антонов. Русские святые богословы и их религиозно-общественное
миросозерцание <рец.>	Новое время, 29.10.1912. №13159.	 

Священнический совет при епископе	Новое время, 6.7.1902	Около церковных
стен. т.1. 1906 г.

Се человек... <духовная цензура книги Розанова "Около церковных стен"> 
Новое время, 29.11.1909. №12112.	 

Сегодня мы похороним "Эль-Эса" <Л.З.Соловьев> 	Новое время, 28.3.1915.
№14024.	 

Сегодня утром	1991	 

Семейный вопрос в России. Дети и родители. Мужья и жены. Развод и
понятие незаконнорожденности.	 	 

Семинаристы-студенты	Новое время, 22.7.1901 Без подписи.	Около церковных
стен. т.1. 1906 г.

Семья как истинная школа	 	Сумерки просвещения 1899

Семья как религия <"Крейцерова соната" Толстого>	Санкт-Петербургские
ведомости, 5,23.11.1898 №304, 322	В мире неясного и нерешенного. СПб.,
1901, 1904

Семя и жизнь <Толстой>	Биржевые ведомости, 29.11.1897	Религия и культура
СПб. 1899,1901.

Сентиментализм и притворство как двигатели революции	Новое время,
17.7.1908	 

Серия недоразумений <Мережковский о Толстом>	Новое время, 16.2.1901
№8970	 

Сиамцы в Петербурге	1909	Среди художников. СПб., 1914.

Сикстинская мадонна	Новое время, 3.07.1905	Итальянские впечатления.
Германские впечатления. 1909

Символическая выставка Мих. Ив. Сапожникова 	Новое время, 12.4.1917.
№14749. Подпись: Обыватель.	 

Сицилианцы в Петербурге	Журнал театра Литературно-Художественного
общества 1908	Среди художников. СПб., 1914.

Сказки и правдоподобия	Новый журнал иностранной литературы, 1900 под
названием: Первый полный перевод сказок Э.Лабулэ.	Среди художников.
СПб., 1914.

Сказочное царство <Э.Лабуле. Волшебные сказки> см. Сказки и
правдоподобия	Новое время, 26.5.1900 №8708	Среди художников. СПб., 1914.
Под названием: Сказки и правдоподобия. 

Скептический ум (К.П.Победоносцев и его "Московский сборник")	Новое
время, 23.11.1901 №9240	Около церковных стен.т.1. СПб., 1906

Сладкое и горькое на Руси. К истории проф. Тареева	Русское слово, 23.6;
27,28.7.1910	 

Слово Божие в нашем ученьи	Новое время, 16,26.8.1901 №9141, 9151	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

Слово Божие в нашем ученьи [раздел кн."Около..."]	1906	Около церковных
стен. т.1. 1906 г.

Случай	Мир искусства, 1900 т.4 №23-24	Темный лик 1910,1911

Смена мировоззрений (Н.Страхов. "Философские очерки" СПб., 1895.)
Русское обозрение, 1895 №7	Природа и история. СПб. 1900.

Смертное.СПб.1913.66с.	 	 

Смерть урожая (+ урожая)	41492	 

Смерть учительницы Еремеевой	Новое время, 5.8.1901	Около церковных стен.
т.1. 1906 г.

Смерть... и что за нею	1910	 

Смысл аскетизма <пол и литература>	Новое время, 31.12.1897 №7846	Религия
и культура СПб. 1899,1901.

Смысл недавнего прошлого	Русский вестник, №12, 1894	 

Собрание сочинений Вл.С.Соловьева.	Новое время, прилож. 13.2.1902 №9320
 

Совесть - отношение к Богу - отношение к Церкви	Новый путь, 1903 №4
Записки Религиозно-философского общества	Около церковных стен. т.1. 1906
г.

Совет юношеству	1918	Апокалипсис нашего времени, №10 1918

Содержание и пространство заповеди: "Не прелюбодействуй"	1905	 

Солнце [Заботится ли солнце о земле?]	1918	Апокалипсис нашего времени,
№3 1918

Солнце [Живет ли солнце?]	1918	Апокалипсис нашего времени, №4 1918

Солнце [Говорят: "Нет вечного perpetuum mobile"]	1918	Апокалипсис нашего
времени, №5 1918

Солнце [Попробуй распять солнце, ...]	1918	Апокалипсис нашего времени,
№10 1918

Солнце и виноград	Новое время, приложение 28.05.1903	Итальянские
впечатления. Неаполитанский залив. 1909

Солнце.- Таинственные соотношения.- Колебания мира	1918	1918

Социализм в теории и натуре 	Новое время, 19.5.1917. №14781. Подпись:
Обыватель.	 

Сочинения Ю.Ф.Самарина. т.4. М., 1911. <рец.> 	Новое время, 30.9.1911.
№12770. Подпись: В.Р-в.	 

Спор не без идеи	Новое время, 3.9.1900 №8807 Подпись: Ибис	 

Спор об апокрифах.[раздел т.2 "Около ..."]	1906	Около церковных стен.
т.2. 1906 г.

Споры около имени Белинского 	Новое время, 27.6.1914. №13753.	 

Среди иноязычных	Мир искусства, 1903 Т.10 №7-8 Новый путь, №10 1903
Около церковных стен. т.1

Среди людей "чисто русского направления".	Русское слово, 24.11.1906.	 

Среди обманутых и обманувшихся	1904	 

Среди художников. Сб.статей.	1914	СПб.1914.499с.

Среди человеческих слез.	Новый путь, 1903 №5	Около церковных стен. т.2.
1906.

Старое и новое [раздел в книге Лит .очерки]	 	Литературные очерки, 1902

"Старые годы" 	Новое время, 11.1.1916. №14311.	 

"Старые годы" и "Русский библиофил" 	Колокол. 25.3, 2.4.1916. №2959,
2965. Подпись: В.Ветлугин.	 

Старый поновленный спор <Вл. Соловьев> 	Новое время, 9.2.1914. №13619.	 

Стенная живопись	Новое время, 26.4.1912. №13333	Среди художников. СПб.,
1914.

Сто лет поэзии и прозы <Н.Энгельгард. История русской литературы XIX
столетия>	Новое время, 6.2.1902 №9113	 

Столетие колыбели русского просвещения	1903	 

Столетний юбилей И.Г.Фихте 	Новое время, 7.6.1914. №13733.	 

Странность	1918	Апокалипсис нашего времени, №8-9 1918

Страстная пятница в Соборе св.Петра	Новое время, 31.3.1901	Итальянские
впечатления 1909

Страстная суббота в Колизее	Новое время, 1.4.1901	Итальянские
впечатления 1909

Ступени Веры Рудич <рец.> 	Новое время, 31.3.1914. №13668.	 

Суворин и Катков 	Колокол. 11.3.1916. №2947. Подпись: В.Ветлугин.	 

Судебное недоразумение в Берлине	 	 

Судьба "Черных воронов" <пьеса В.В.Протопопова> 	Слово. 17.2.1908. №383.
Подпись: В.Надеждин 	Среди художников. СПб., 1914.

Судьба нашего журнального консерватизма.	Новое время, 30.6.1900 №8742	 

Сумерки просвещения	1893	Сумерки просвещения 1899

Сумерки просвещения. Сб. статей по вопросам образования.	СПб. 1899.
246с.	 

Счастливый обладатель своих способностей	Мир искусства, 1902 Т.8 №9-10	 

Сын	1918	Апокалипсис нашего времени, №4 1918

Т.Н.Грановский (К 50-летию кончины)	Новое время, 7.10.1905 №10630	 

Таблица вопросов религиозно-философских.	1906	Около церковных стен. т.2.
1906.

Таинственные соотношения	1918	 

Тайны мира	1918	Апокалипсис нашего времени, №5

Талантливость и бесталанность в духовенстве	не установлено	Около
церковных стен. т.1. 1906 г.

Танцы невинности (Айседора Дункан)	Русское слово, 21.4.1909. №90.
Подпись: В.Варварин	Среди художников. СПб., 1914.

Театр и юность	Ежегодник императорских театров. 1910. Т.1.	Среди
художников. СПб., 1914.

Текст о вкушении крови евреями - в Библии ЕСТЬ!!!	1914	Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Тема и Боккачио и Сократа (О цензуре) 	Новое время, 1.5.1912. №12979. 	 

Тема нашего времени <Достоевский>	Новое время, 6.3.1901 №8987	 

Темный лик. Метафизика христианства. [первая часть книги "В темных
религиозных лучах"]	 	Темный лик. СПб. 1911.

Теория исторического прогресса и упадка	Русский вестник, 1892 №2;3	 

Теперь и прежде	Русское слово, 26.2.1896	Религия и культура СПб.
1899,1901.

То же, но другими словами (М.А.Кузмин и В.Я.Брюсов)	Золотое руно,
№1,1907	 

Толстовство и жизнь 	Новое время, 20, 23.12.1909. №12133, 12136.	 

Толстой в литературе 	Новое время, 9.11.1910. №12451.	 

Толстой и Достоевский об искусстве	Новое время, 21,28.11; 6.12.1906
№11025, 11032, 11040	 

Толстой и крапивенские аборигены 	Новое время, 17.12.1910. №12491.	 

Толстой между великими мира 	Русское слово, 28.8.1908. №199. Подпись:
В.Варварин.	 

Томас Карлейль. Речь, произнесенная при вступлении в должность
лорда-ректора Эдинбургского университета. <рец.>	Новое время, прилож.
25.9.1902 №9540	 

Тоска по жертве <Достоевский и революция> 	Новое время, 8.10.1910.
№12419.	 

Трагедия механического творчества <Грибоедов и Гоголь> 	Новое время,
3.2.1912. №12894.	 

Трагическое остроумие <Мережковский> 	Новое время, 9.2.1909. №11822. 	 

Тревожная ночь	Северные цветы на 1902. М.1902	Темный лик 1910,1911

Тревожный и не разобранный вопрос <"вырождение" Франции и Золя> 	Новое
время, 8.7.1909. №11968.	 

Трепетное дерево	Мир искусства, 1901 т.6 №10	Темный лик 1910,1911

Три главные принципа образования	1893	Сумерки просвещения 1899

Три гороскопа	1918	Апокалипсис нашего времени, №8-9

Три момента в развитии русской критики	Русское обозрение, №8 1892
Литературные очерки 1899,1902

Труд г. Вл. Бонч-Бруевича о современных хлыстах 	Новое время, 4.8.1916.
№14516.	 

Труд и художество <О художественных училищах Строганова, Штиглица >
Новое время, 18.3.1900 Без подписи.	 

Труды М.В.Ломоносова 	Новое время, 4.4.1915. №14031. Подпись: В.Р-нов.	 

Туфля	1918	Апокалипсис нашего времени, №5 1918

Тьма 	Новое время, 4.9.1910. №12385. (см. продолжение «В русских
потемках»).	 

У Айседоры Дункан	Новое время, 19.2.1913. №13270	Среди художников. СПб.,
1914.

Уголок Бессарабии <Сахарна> 	Новое время, 21, 31.5, 20.6, 4, 16.7, 6.8,
3.9.1913. №13358, 13368, 13387, 13401, 13413 (Возле хлебов), 13434
(Смерть урожая). 13462 (Из монастыря домой).	 

Уединенное. Почти на праве рукописи.	1912	Уединенное. Почти на праве
рукописи. СПб., 1912. 300с.

"Умирающий гладиатор" и "Моисей" Микель-Анджело.	Новое время, илл.
прилож. 2.6.1901 №9066	Итальянские впечатления СПб., 1909

Умственные течения в России за 25 лет	Новое время, 21.3.1900 №8644 	 

Университет в образовании писателей	Новое время, 28.5.1900 №8710
Подпись: Ибис	 

Университет и наука	1903	 

Университетский вопрос в освещении Н.П.Гилярова-Платонова	Новое время,
18.9.1903 №9883	 

Успехи нашей скульптуры	1901	 

Ученая пава	Новое время, 18.10.1913	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Учение двенадцати апостолов <рец.>	Новое время, приложение 12.6.1898.
Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901.

Ученицы Дункан 	Новое время, 17.5.1914. №13713.	 

Учитель и ученики, гений и простые смертные <Толстой>	Новое время,
13.10.1904 №10280	 

Ф.М.Достоевский. (предисловие к собранию сочинений)	1894	 

Февральские потери (на смерть Михайловского)	Новое время, 3.3.1904.	 

Федосеевцы в Риге	Новое время, 27.8.1899 №8440	Около церковных стен.
т.1. 1906 г.

Физическая сила и власть идей	Новое время, 16.05.1917; Подпись:
Обыватель	 

Физическое и нравственное воспитание юношества	Новое время, 30.9.1900
Около церковных стен. т.1. 1906 г.

Философ Рудин <Вл.Соловьев>	Новое время, 13.11.1901 №9230	 

Философия погаснувшей свечи <"Буддизм в сравнении с христианством">
Новое время, 21.12.1916. №14655.	 

Философия урожая	 	 

Флоренция	Мир искусства, 1902 №7	Итальянские впечатления 1909

Формы и практика. <ответ "Вестнику Европы" по поводу статьи "Печатное
слово в России">	Новое время, 6.6.1899 №8352	 

Фр.Кирхнер. "Путь к счастью. Как надо жить". <рец.>	Новое время, прилож.
4.3.1898. №7908	Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901.

Франко-русские впечатления	Народ, 26.8.1897	Религия и культура СПб.
1899,1901

Французский труд о Влад.Соловьеве	Новое слово, 1911 №7	 

<Хомяков на испанском языке> 	Новое время, 30.9.1912. №13130. 	 

Хорошо ли знаете "какого вы духа"?	1901, 1904	В мире неясного и
нерешенного. СПб., 1901, 1904

Храм ветхозаветный был храмом затаения	1914	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Хризантемы г-жи Владимировой	Новое время, 13.10.1901	Среди художников.
СПб., 1914.

Христианин	1918	Апокалипсис нашего времени, №8-9 1918

Христианство пассивно или активно? <Пушкин>	Новое время, 28.10.1897
Религия и культура СПб. 1899,1901.

Христос - [как] судия мира	 	Темный лик 1910,1911

Христос и "богатый юноша" [см. О картине "Христос и "богатый юноша"]
Новое время, 8.03.1904 №10061	Темный лик 1910,1911

Христос между двух разбойников	1918	Апокалипсис нашего времени, №10 1918

Художество испуга и мировой его смысл 	Новое время, 3.11.1910. №12445. 
 

Царевич Алексей <Д.С.Мережковского>	Новое время, 5.1.1904 №9999	 

"Царевна" Н.И.Манасеиной <рец.>	Новое время, 18.11.1915	 

Цветок на гроб моего Агатона <50-летие "Русских ведомостей> 	Новое
время, 6.9.1913. №13465.	 

Цель человеческой жизни	Вопросы философии и психологии, №14-15 1892	 

Цензура	Вешние воды. 1916. т.16-17.	 

Церковь "прежде почивших" и церковь живых	Новый путь, 1903 №2	Около
церковных стен.т.2.1906.

Цивилизация "центра" и "окраины" (К духу исторического Египта) 	Новое
время, 22.11.1916. №14626.	 

Чаадаев и кн. Одоевский 	Новое время, 10.4.1913. №13319.	 

Чего недостает Толстому? 	Новое время, 3.9.1908. №11666.	 

Чем нам дорог Достоевский? (К 30-летию со дня его кончины) 	Новое время,
6.8.1911. №12715.	 

Черный огонь	Статьи 1917 г.	Черный огонь (с сокр.) Париж, 1991

Черта характера древней Руси.	Русский вестник, 1892 №7	 

Черточка к черточке	не опубликовано	 

Что выражает собой красота природы?	1895	 

Что говорят англичане о русской революции и русском союзе	Новое время,
10.06.1917; Подпись: Обыватель	 

Что иногда значит "научно объяснить" явление?	1895	 

Что мне случилось увидеть...	1914	Обонятельное и осязательное отношение
евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Что не принято в соображение при закрытии Кассы взаимопомощи литераторов
	Новое время, 9.8.1909. №12000.	 

Что приснилось философу? <Вл.Соловьев>	Новое время, 16.5.1900 №8698	 

Что против принципа творческой свободы нашлись возразить защитники
свободы хаотической	Русский вестник, №7, 1894	 

Что сказал Тезею Эдип (Тайна Сфинкса)	1904	 

Что такое "буржуазия"?	Новое время, 20.06.1917; Подпись: Обыватель	 

Что такое народ теперь?	Новое время, 20.04.1917; Подпись: Обыватель	 

Что-то такое случилось	1918	Апокалипсис нашего времени, №3 1918

Чувство солнца и дерева у древних евреев	1903	 

Чудовище	Новое время, 26.9.1901 №9182	Итальянские впечатления.
Неаполитанский залив. 1909

Ш.Рише. Любовь. (Психологический этюд). <рец.>	Новое время, прилож.
4.3.1898. №7901	Религия и культура. Сборник статей. СПб. 1899,1901

Шестидесятые годы и "утилитарная критика"	Новый путь, 1903 №2	 

Э.Бутру. В защиту идеалов разума. <рец.>	Новое время, 1.3.1900 №8624	 

Экономический и социальный вопрос у Достоевского (К 25-летию его
кончины)	Русское слово, 28,30.1.1906 №27,28. Подпись: В.Елецкий	 

Эллинизм	Новое время, 11.7.1901 №9105	 

Эмбрионы.	1899	Религия и культура СПб. 1899,1901.

Эстетическое понимание истории	Русский вестник, 1892 №1	 

Эстонское затишье	Новое время, 20.08.1899	 

Этнографические объяснения Египта 	Новое время, 30.11.1916. №14634,	 

"Эхад". Тринадцать ран Ющинского.	1914	Обонятельное и осязательное
отношение евреев к крови. Сб. статей. СПб., 1914.

Юбилейное издание Добролюбова 	Новое время, 26.11.1911. №12827. Прилож. 
 

Юбиляр <"Вестник Европы"> 	Утро России. 23.1.1916. №23. Подпись:
Вологжанин.	 

Юдаизм	Новый путь, 1903 №7-12	 

Язычество и христианство в Ясной Поляне (К уходу Л.Н.Толстого) 	Русское
слово, 4.11.1910. №254. Подпись: В.Варварин.	 





	

+++

Розанов В.В.

Книги

(изданные и подготовленные, но неопубликованные)

составил  С.Ю.Ясинский

    "Ангел Иеговы" у евреев (Истоки Израиля). СПб., 1914. 24 с.

    Апокалипсис нашего времени. Сергиев Посад. Издание М.С.Елова.
1917-1918. №1-10. 148 с. [общая пагинация].

    Апокалиптическая секта (Хлысты и скопцы). СПб., 1914. 208 с. [см. в
Религия и культура. ст. Психология русского раскола]

    Библейская поэзия. СПб., 1912. 39 с.

    В мире неясного и нерешенного. СПб., 1901. 271 с.; 2-ое изд.: 1904.
362 с.

    В Сахарне. 1913. [неопубликовано]

    В соседстве Содома (Истоки Израиля). СПб., 1914. 20 с.

    В темных религиозных лучах. 1910. [невыпущено] [см. Темный лик и
Люди лунного света]

    В чаду войны. Пг. М. 1916. 61 с.

    Война 1914 года и русское возрождение. Пг. 1915. 238 с.; 2-ое изд.:
Пг. 1915. 238 с.

    Декаденты. Критический этюд. СПб., 1904. 24 с.

    Европа и евреи. (Истоки Израиля). СПб., 1914. 38 с.

    Итальянские впечатления. СПб., 1909. VIII, 319 с.

    Из восточных мотивов. Пг. 1916-1917. Вып.1-3. 96 с.

    Когда начальство ушло... 1905-1906. СПб., 1910. 431 с.

    Красота в природе и ее смысл. М., 1895. 83 с.

    Л.Н.Толстой и русская церковь. СПб., 1912. 23 с.

    Легенда о Великом инквизиторе Ф.М.Достоевского. Опыт критического
комментария. СПб., 1894. 234 с. 2-ое изд.: СПб., 1902.178 с.; 3-е изд.
СПб., 1906. 284 с.

    Литературные изгнанники. СПб., 1913. т.1. XII, 532 с.

    Литературные очерки. СПб., 1899. 293 с.;  2-ое изд.: СПб., 1902. 278
с.

    Люди лунного света. Метафизика христианства. СПб., 1911. Х, 199 с.;
2-ое изд.: СПб., 1913. XII, 297 с. [2-ая часть книги "В темных
религиозных лучах"]

    Место христианства в истории. Речь, произнесенная по поводу
900-летия крещения русского народа на публичном акте в Елецкой гимназии
1 окт. 1888 г. М., 1890. 40 с. 2-ое изд.: СПб., 1904. [Переиздано в Рел.
и кул. 1899,1901]

    Мимолетное.1915 г. [Неопубликовано].

    Неузнанный феномен. Памяти К.Н.Леонтьева. СПб., Сириус. 1911. 22 с.

    О подразумеваемом смысле нашей монархии. СПб., 1912. 87 с.

    О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего
строения науки как цельного знания. М., 1886. XII, 738 с.

    Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. СПб., 1914.
302 с.

    Около церковных стен. СПб., 1906. 2 т. Т.1 - 416 с., Т.2 - 497 с.

    Опавшие листья. Короб первый. СПб., 1913. 526 с.

    Опавшие листья. Короб 2-ой и последний. Пг. 1915. 516 с.

    Ослабнувший фетиш (Психологические основы русской революции). СПб.,
1906. 24 с.

    Перед Сахарной. 1913. [неопубликовано]

    Письма А.С.Суворина к В.В.Розанову. СПб., 1913. 183 с.

    Последние листья. 1916 год. [неопубликовано].

    Природа и история. Сб.ст. по вопросам науки, истории и философии.
СПб., 1900. 272 с.; 2-ое изд.: СПб., 1903. 269 с.

    Письма В.В.Розанова к Э.О.Голлербаху//Стрелец. Сборник третий и
последний. Берлин: Гутков 1922 г. 

    Религия и культура. Сборник статей. СПб., 1899. 264 с. 2-е издание:
1902. 274 с.

    "Русская церковь" и другие статьи. Париж. 1906. 124 с.

    Русская церковь. Дух - Судьба. - Очарование и ничтожество. Главный
вопрос. СПб., 1909. 39 с.

    Русский Нил. [цикл статей в Русском слове 1907 г.].

    Семейный вопрос в России. СПб., 1903. 2 т. Т.1 - 312 с., Т.2 - 516
с.

    Смертное. Домашнее в 60 экземпляров издание. СПб., 1913. 66 с.

    Среди художников. СПб., 1913. 499 с.

    Сумерки просвещения. Сборник   статей по вопросам образования. СПб.,
1899. 246 с.

    Темный лик. Метафизика христианства.СПб., 1911. XVI, 285 с.
[Усеченное цензурой издание "В темных религиозных лучах" в котором было
542 с. Cм. Люди лунного света.]

    Уединенное. Почти на праве рукописи. СПб., 1912. 300 с.; 2-ое изд.:
СПб., 1916. 154 с.

+++

Розанов В.В.

Современные российские издания

Книги

Розанов В.В. - М.: Правда, 1990. т.1. - 640 с. Вступ.ст. и прим.
Е.В.Барабанова.

Розанов В.В. - М.: Правда, 1990. т.2. - 720 с. Прим.Е.В.Барабанова.
Указ.имен.

Розанов В.В. Мысли о литературе. - М.: Современник, 1989. - 607 с.
Вст.ст., комм., указ. имен А.Николюкина.

Розанов В.В. Люди лунного света. - Спб, 1913. 2-ое изд. - 298 с.
Репринт.

Розанов В.В. Религия. Философия. Культура. - М.: Республика, 1992. - 399
с. Вст. ст., комм., указ. имен А.Николюкина.

Розанов В.В. Сочинения.- М.: Советская Россия. 1990. - 592 с. Вст.
ст.,прим., указ. имен А.Л. Налепина и Т.В.Померанской.

Розанов В.В. Сумерки просвещения. - М.: Педагогика, 1990. - 624с. Сост.
и статья В.Н.Щербакова.

Розанов В.В. Уединенное. - М.: ИПЛ, 1990. - 543 с. Сост., вступ. ст.,
комм. и библиография А.Н.Николюкина.

Розанов В.В. Мимолетное. Собрание сочинений под общей редакцией
А.Н.Николюкина. - М.: Республика, 1994. - 543 с.

Розанов В.В. В темных религиозных лучах. Собрание сочинений под общей
редакцией А.Н.Николюкина. Комм. и сост. А.Н. Николюкина и П.П.Апрышко. -
М.: Республика, 1994. - 476 с.

Розанов В.В. Итальянские впечатления. Среди художников. Собрание
сочинений под общей редакцией А.Н.Николюкина. Комм. и сост.
А.Н.Николюкина и В.А.Фатеева. - М.: Республика, 1994. - 494 с.: ил.

Розанов В.В. Иная земля, иное небо. Полное собрание путевых очерков.
Сочинения В.В.Р. под редакцией В.Г.Сукача. - М.: Танаис, 1994. 10 ненум.
- 735 [6], с. I л. портр.

Розанов В.В. Несовместимые контрасты жития. Литературно-эстетические
работы разных лет. Составление, вступ. статья В.В.Ерофеева. Комм.
О.Дарка. - М.: Искусство, 1990. - 605 с.

Розанов В.В. Из припоминаний и мыслей об А.С. Суворине. Предисловие
Н.Н.Лисового. - М.: Патриот, 1992. - 120 с.

Розанов В.В. О писательстве и писателях. Собрание сочинений под общей
редакцией А.Н.Николюкина. Комм. и сост. А.Н.Николюкина. - М.:
Республика, 1995. - 734 с.

Розанов В.В. Около церковных стен. Собрание сочинений под общей
редакцией А.Н.Николюкина. Подготовка текста П.П.Апрышко, А.Н.Николюкина,
С.Р.Федякина. Комм. С.Р.Федякина. - М.: Республика, 1995. - 558 с.

Розанов В.В. О себе и жизни своей. - М.: Моск. рабочий, 1990.

Розанов В.В. Сочинения. Ленинград.: Васильевский остров, 1990.

Розанов В.В. Опавшие листья: Лирико-философские записки. Сост., вступ.
ст. Гулыги А.В. - М.: Современник, 1992. 542 с.

Розанов В.В. О понимании. Сочинения В.В.Р. под редакцией В.Г.Сукача. -
М.: Танаис.

Розанов В.В. О Ф.М.Достоевском и графе Л.Н. Толстом. Полное собрание
статей, написанных с 1890 по 1918 г. Сочинения В.В.Р. под редакцией
В.Г.Сукача. - М. Танаис.

Розанов В.В. О В.С.Соловьеве. Полное собрание статей и фрагментов с
приложением статей В.С.Соловьева о Розанове и перепиской двух
мыслителей. Сочинения В.В.Р. под редакцией В.Г.Сукача. - М.: Танаис.

Розанов В.В. О писательстве и писателях. Полное собрание статей о
русской литературе в двух томах. Сочинения В.В.Р. под редакцией
В.Г.Сукача. М.: Танаис.

Розанов В.В. В мире неясного и нерешенного. Из восточных мотивов.
Собрание сочинений под общей редакцией А.Н.Николюкина. Комм. и сост.
А.Н.Николюкина и С.Р.Федякина. - М.: Республика, 1995. - 462 с.

Розанов В.В. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М.Достоевского.
Литературные очерки. О писательстве и писателях. Собрание сочинений под
общей редакцией А.Н.Николюкина. Комм. и сост. А.Н.Николюкина, А.В.Панова
и С.Р.Федякина. - М.: Республика, 1996. - 702 с.

Розанов В.В. Литературные изгнанники: [ О Н.Н.Страхове и
Ю.Н.Говорухе-Отроке]. - [Репринт. воспроизведение изд.1913 г.]. -
Лондон:Overseas Publ.Interchange, 1992. -547 с

Розанов В.В. Когда начальство ушло... Собрание сочинений под общей
редакцией А.Н.Николюкина. Составление П.П.Апрышко, А.Н.Николюкина.
Подготовка текста А.Н.Николюкина. Указ. имен В.М.Персонова. - М.:
Республика, 1997. - 671 с.

Розанов В.В. Сахарна. Обонятельное и осязательное отношение евреев к
крови.   Собрание сочинений под общей редакцией А.Н.Николюкина. - М.:
Республика, 1998. - 464 с.

Сборники и журналы: 

Опыты.М.Сов.пис.1990.

Лит.учеба.1'88.

Тайна Израиля. Спб. София.1993.

Вопросы литературы. 8'87.

Русский эрос.М. Прогресс.1991.

Мир и эрос.М. ИПЛ. 1991.

Вопросы философии. 9'92.

Наше наследие. 1'89.

Наше наследие. 6'89.

Пушкин в русской философской критике. М.Книга.1990.

Гиппиус З. Стихи и проза. Тула. ПКИ.1992.

Ковчег. Альманах еврейской культуры. М. Худ. лит.1990

Лит. учеба.1'89.

Вопросы жизни.2'1905.

Белый А. Начало века. М. Х.Л. 1990.

Начала. Религиозно-философский журнал. 3'92

Общественная мысль:исследования и публикации.М.1989.вып.1.

Русская нация и обновление общества.М.1990.

Домострой. 20'92.

Наш современник.3'91.

Религиозно-идеалистическая философия в России ХIХ-началаХХв.М.1989.

Лосский Н.А. История русской философии.М.Высшая школа.1991.

О Великом инквизиторе.Достоевский и последующие.М.Молодая гвардия.1991.

Советская библиография.10'89. с.167-172.

Начала.1'91.с.44-45.

Голос Родины.1'91.с.8-9.

Русская литература.1'91. с.104-123.

Театр.8'90.с.120-126.

Лит.учеба.1-2-3'92.

Лепта. 1'91. с.139-142.

Лит.учеба 1'90. с.70-88.

Лит.учеба 6'89. с.215-242.

Новый мир.3'91. с.215-242.

Вопросы философии 3'91 с.133.

Вопросы литературы 3'91 с.76-88

Контекст-90. М.1990.с.161-218

Наш современник 10'90 с.110-122

Новое литературное обозрение 5'93

Странник 1'93

Голлербах Э.В. В.Розанов. Жизнь и творчество. М. Квазар.1991. 84 с.

Российский архив. т.1. М.1991. с.249-261.

Русская литература.Л. 3-4'89.

Лит.учеба 2,1989

В.В.Розанов: Pro et Contra. Антология в 2-х книгах. Издательство
Русского Христианского гуманитарного института. СПб., 1995.

+++

В. В. Розанов 

Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Читатель да не посетует, что главный труд, здесь предлагаемый и который
он мог бы, судя по заглавию книги, ожидать один встретить в ней,
сопровождается двумя небольшими критическими этюдами о Гоголе. Они
вызваны были многочисленными возражениями, какие встретил в нашей
литературе взгляд на этого писателя, мною побочно выраженный в "Легенде
об Инквизиторе". С этими возражениями я согласиться не мог, и два
небольших очерка, написанные мною в объяснение своего взгляда, помогут и
читателю стать в этом спорном вопросе на ту или другую сторону. 

Главный же очерк, комментарий к знаменитой "Легенде" Достоевского,
сопровождается впервые здесь приложениями, которые, как ключ, введут
читателя в круг господствующих идей нашего покойного писателя и дадут
также возможность отнестись критически к моим объяснениям его
творчества. 

СПб., 1894 

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Отзыв о Гоголе, стр. 10 -- 14, вызвал очень много протестов сейчас же по
напечатании "Легенды". Кажется, и до сих пор он остается в литературе
одиноким, непризнанным. Верен ли он? Ложен ли? Едва ли что можно
возразить мне, имея в руках документы написанного Гоголем. Гоголь был
великий платоник, бравший все в идее, в грани, в пределе
(художественном); и, разумеется, судить о России по изображениям его
было бы так же странно, как об Афинах времен Платона судить по отзывам
Платона. Но в характеристике своей я коснулся души Гоголя и, думаю, тут
ошибся. Тут мы вообще все ничего не знаем о Гоголе. Нет в литературе
нашей более неисповедимого лица, и, сколько бы в глубь этого колодца вы
ни заглядывали, никогда вы не проникнете его до дна; и даже по мере
заглядывания все менее и менее будете способны ориентироваться,
потеряете начала и концы, входы и выходы, заблудитесь, измучитесь и
воротитесь, не дав себе даже и приблизительно ясного отчета о виденном.
Гоголь -- очень таинствен; клубок, от которого никто не держал в руках
входящей нити. Мы можем судить только по объему и весу, что клубок этот
необыкновенно содержателен... Поразительно, что невозможно забыть ничего
из сказанного Гоголем, даже мелочей, даже ненужного. Такою мощью слова
никто другой не обладал. В общем рисунок его в равной мере реален и
фантастичен. Он рассказывает полет бурсака на ведьме ("Вий") так, что
невозможно не поверить в это как в метафизическую быль; в "Страшной
мести" говорит об испуге тоном смертельно боящегося человека. Да, он
знал загробные миры; и грех, и святое ему были известные не понаслышке.
В то же время в портретах своих, конечно, он не изображает
действительность, но схемы породы человеческой он изваял вековечно;
грани, к которым вечно приближается или от которых удаляется человек... 

Достоевский как творец-художник стоит, конечно, неизмеримо ниже Гоголя.
Но муть Гоголя у него значительно проясняется, и из нее вытекли миры
столь великой сложности мысли, какая и приблизительно не мерцала автору
"Переписки с друзьями". Идейное содержание Достоевского огромно, хотя
через 20 лет по его смерти, взяв карандаш, всегда можно отметить, где он
не дошел до нужного, переступил требующееся. И вообще виден конец и
пределы сказанного им, которых в год смерти его решительно невозможно
было определить. Можно сказать, что мы должны идти далее Достоевского,
ибо время и самый предмет удивления и восхищения как-то прошли... Видны
ясно его ошибки; и, напр., вся его путаница о Европе и России (в их
взаимоотношении) теперь представляется очевидною аберрацией ума.
Вопросы, поставленные Достоевским, гораздо глубже, чем казались ему. Они
все суть более метафизические вопросы, чем исторические, каковыми он
склонен был сам считать их. Россия подошла ныне к таким проблемам,
взглянув на которые оба наши писателя почувствовали бы нечто сходное с
тем, что почувствовал добрый Бурульбаш, заглянув в окно старого замка к
Пану-Отцу ("Страшная месть"). Они зажмурились бы и спустились скорее
вниз. Ясно, однако, чувствуется, что центр всемирной интересности и
значительности передвинулся к нам (Россия), -- и почти весь вопрос
теперь в силах нашего разумения, просто в нашей талантливости.
Талантливый момент придвинул к нам Бог; сумеем ли около него мы сами
быть талантливы... 

Одна частность, которую следует оговорить. Дойдя до критики страдания
людей, в частности -- младенцев, я пытался тогда, в 1891 г.,
рационализировать около этой темы. Это ошибка, и хотя я оставляю эту
страницу (66) нетронутою, но читатель должен на нее смотреть как бы на
зачеркнутую. В "Пушкинской речи", так запомнившейся в России,
Достоевский спросил: "Чем успокоить дух, если позади стоит нечестный,
безжалостный, бесчеловечный поступок?.. Позвольте, представьте, что вы
сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить
людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что
для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только одно
человеческое существо, мало того -- пусть даже не столь достойное,
смешное даже на иной взгляд существо, не Шекспира какого-нибудь, а
просто честного старика, мужа молодой жены, в любовь которой он верит
слепо, хотя сердца ее не знает вовсе, уважает ее, гордится ею, счастлив
ею и покоен. И вот только его надо опозорить, обесчестить и замучить и
на слезах этого обесчещенного старика возвести это здание. Согласитесь
ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? Вот вопрос. И
можете ли вы допустить хоть на одну минуту, что люди, для которых
выстроили это здание, согласились бы принять от вас такое счастье?"... 

Речь эта, и в частности приведенное место ее, чрезвычайно запомнились.
Действительно, тут поставлен некоторый кардинальный вопрос: можно ли
вообще на чьих-нибудь костях, и даже проще -- на чьей-нибудь обиде,
воздвигнуть, так сказать, нравственный Рим, вековечный, несокрушимый?
Или, еще острее поворот спора: если некоторый нравственный Рим, с
предположениями на вековечность, построен на чьих-нибудь костях, но так
искусно и с такими оговорками положенных, что не минуту, не год, но века
человечество проходило мимо этих костей, даже не замечая трупика,
отворачиваясь от него, презирая его, хотя о нем и сознавая все время: то
вправе ли мы долее считать и надеяться, что этот уже воздвигнувшийся Рим
вековечен, имеет вечное и согласное себе благословение в сердцах
человеческих и благоволение свыше?.. Вот вопрос, вот критерий. 

Лет шесть назад мне пришлось выслушать рассказ приезжего с моей родины,
смеющийся почти рассказ, и просто в качестве новости, известия, именно
повода к рассказу за чашкою чая. Неподалеку от Костромы, в перелесках,
которыми начинаются необозримые заволжские леса, найдено было тельце
младенца-мальчика, около года, одинокое, но цельное и нетронутое.
Привезли его в Кострому, и как неизвестные тела нельзя предавать земле
без вскрытия, то его и вскрыли. Нашли в желудке и костях и тканях
особенное перерождение, которое происходит от голодной смерти. Дело было
летом, и, очевидно, мальчик все ползал около деревьев, может быть,
заползал в кусты, может быть, сваливался в ямку и из нее карабкался, и
по крайней мере это длилось неделю. В конце, вероятно, он потерял голос,
но первые дни, верно, кричал: "Мама! Мама!" Боялся он? Не боялся ночью?
Как он относился к чувству голода, т. е. что понимал об этом? Что такое
боль голода, сильна ли? Ведь это не местная и не острая боль? Ничего не
умею представить себе о душе и воображении, сознании мальчика, но
кое-что, верно, было, уж по крайней мере коротенькое-то это "мама!
мама!". Но "мама", верно, была уже далеко, хотя, может быть, день-то и
постояла поблизости за деревом, тоже следя, куда поползет мальчик и как
он будет ее искать. К годовому ребенку любовь уже совершенно
сформировавшаяся, не одна инстинктивная, но и сознательная, сердечная,
острая, щемящая, -- и этим только и можно объяснить, что она не имела
сил убить его (верно, тайного своего ребенка), а оставила в лесу с тупой
надеждой, что кто-нибудь пройдет мимо, пожалеет и поднимет. Но, верно,
он отполз в сторону, и люди проходили дорогой, а в сторону не заглянули.


По всей обстановке видно, что до году мальчик скрывался где-нибудь на
стороне, а затем по каким-нибудь обстоятельствам матери пришлось взять
его, и вот она понесла было домой, но не донесла, ноги задрожали, ум
помутился: ведь за это и родной отец привычно выгоняет дочерей вон из
дому, что же скажут чужие, не отцы, соседи, священник? И руки разжались,
и младенец выпал на дорогу; но не нашлось для него "дочери фараоновой",
которая спасла Моисея из воды. Явный случай этот есть вариант частого у
нас случая гибели и погубления тайно рождаемых детей, в той же мере
обрекаемых на небытие, как египетский закон не требовал ведь собственно
и именно убиения израильских детей, а только чтобы еврейки не рождали
мальчиков детей. Девочек же они могли рождать так много, как и
христианки могут много рождать детей при сумме таких-то формальностей,
которые, увы, не в их распоряжении, и они оказываются во множестве, и не
по своей воле, так сказать, не получившими билета на вход в семейный
сад. Все христиане знают a priori, что, положим, в следующем 1903 году
будет убито младенцев приблизительно столько же сотен, сколько в этом
1902 году; но это не возбуждает вопроса. Это так же мало для всякого
интересно, как для египтян мало было интересно число еврейских
младенцев, которые, в силу такого-то закона, попадут в Нил и иногда
хуже, чем в Нил. На почве этой коллизии Моисей и египтяне и разошлись.
Теперь, если взять вопрос Достоевского, в приведенной выше речи, и
прикинуть его не к мужу Татьяны ("Евг. Онег."), как он сделал, т. е.
факту литературному и предполагаемому, но к костромскому мальчику, т. е.
явлению очевидному и постоянному, калейдоскопически вертящемуся, то мы и
увидим, что, так сказать, нравственный Рим, нами доверчиво принятый и в
котором мы живем, так же раскалывается, как еврейско-египетский
союз-сожитие, ибо он построен именно на крови детской, о которой в
"Легенде" заговорил Достоевский; на страдании без вины: и не стариков
страдании, не взрослых, не людей какого-либо чина и состояния, но именно
и специально одних только детей. Мы живем в эре похуленного рождения;
потрясенного абсолюта полов, т. е. жизни, т. е. опять же рождения, И
костромской факт, в общей его картине и смысле, есть продукт этого
похудения, и вне нашей эры его не существует. Ибо где слава и честь --
там не умирают, не умерщвляют; а где позор -- там уж непременно умрут.
Явилась и непременно должна была явиться у нас некоторая доля как бы
апокрифических рождений, не попадающих в тесный канон; и как
апокрифические книги не велено читать, предосудительно держать,
одобрительно уничтожить: так дети апокрифические не прямо, но косвенно
указуются к вычерку из "книги живота". Моисей и его судьба, но без
дочери фараоновой, a priori вырисовываются. И вырисовывается нужда,
сердечная принужденность, подумать о вторичном "Исходе", аналогичном
Моисееву. Ибо, как и сказал Достоевский: "Позвольте, согласились ли бы
вы принять такую гармонию?" Но он совершенно не подумал, как далеко
простирается его вопрос и как самые дорогие ему идеи закручиваются и
идут ко дну именно около детей. Он взял в пример необъяснимости вообще
страданий абсолютную правду, чистоту: дитя. Ему в ответ кидается:
дитя-то и есть преимущественная скверна, первая вина человеков, их
стрежневой грех. Около этого вопроса "Легенда" Достоевского, которая
могла бы казаться только теориею, рассуждением и таковою действительно
была для него, наливается, так сказать, соком и кровью практики и вдруг
переходит в совершенно реальную проблему. 

      И что я поддельною болью считал,

      То боль оказалась живая...

Это не литературный спор, но бытийственный. Исходная точка возможного
нового бытия. 

С.-Петерб., 1901 

  

О ЛЕГЕНДЕ "ВЕЛИКИЙ ИНКВИЗИТОР"

И рече Бог: "Се Адам бысть яко един от Нас, еже разумети доброе и
лукавое. И ныне да не когда прострет руку свою, и возмет от древа жизни,
и снест, и жив будет во век". И изгна его Господь Бог из Рая сладости --
делати землю, от неяже взят бысть. 

Быт. III 

В одной фантастической повести Гоголь рассказывает, как старый
ростовщик, умирая, призвал к себе художника и неотступно просил его
срисовать с себя портрет; когда работа уже началась, художник вдруг
почувствовал непреодолимое отвращение к тому, что делал, и к этому
отвращению примешался какой-то страх. Ростовщик, однако, все следил за
работой, какая-то тоска и беспокойство светились в его лице, -- но,
когда он увидел, что по крайней мере глаза окончены, в этом лице
сверкнула радость. Художник отошел на несколько шагов, чтобы посмотреть
на свою работу; но едва он взглянул на нее, как колена его задрожали: в
глазах начатого портрета светилась жизнь, настоящая жизнь, та самая,
которая уже потухала в его оригинале и каким-то тайным волшебством
перенеслась в эту копию. Палитра и кисть выпали из его рук, и он с
ужасом выбежал из комнаты. Через несколько часов ростовщик умер.
Художник окончил жизнь в монастыре. 

Этот рассказ, почему-то, невольно припомнился нам, когда мы задумали
говорить о знаменитой легенде Достоевского. Сквозь всю фантастичность в
нем как будто мелькает и какая-то правда, и, верно, она-то вывела его на
свет сознания из ряда других полузабытых рассказов я связала мысль о нем
с занимающим нас предметом. Не выразил ли в нем Гоголь некоторой тайны
художественной души, быть может, сознав ее в себе самом? Эта жизнь,
перешедшая в создание, это тоскливое желание не умереть прежде, чем
совершился такой переход, -- все это как будто напоминает нам что-то
главное в жизни самих художников, поэтов, композиторов. Только
воплощаемое и воплощающий здесь разделены, и этим замаскирована скрытая
аллегория. Соедините их, -- и вы получите изображение судьбы и личности
всякого великого творческого дарования. 

Там, "откуда не возвращался никто", есть, конечно, жизнь: но нам ничего
не рассказано о ней, и, по всему вероятию, это жизнь какая-то совсем
особенная, слишком абстрактная для наших живых желаний, несколько
холодная и призрачная. Вот почему человек так прилепляется к земле, так
боязливо не хочет отделиться от нее; и, так как это ранее или позже
все-таки неизбежно, он делает все усилия, чтобы расставание с нею было
не полное. Жажда бессмертия, земного бессмертия, есть самое удивительное
и совершенно несомненное чувство в человеке. Не оттого ли мы так любим
детей, трепещем за жизнь их более, нежели за свою, уже увядающую; и
когда имеем радость дожить и до их детей -- привязываемся к ним еще
сильнее, чем к собственным. Даже в минуту совершенного сомнения
относительно загробного существования мы находим здесь некоторое
утешение: "Пусть мы умрем, но останутся дети наши, а после них -- их
дети" ["Подросток", Ф. М. Достоевского. Изд. 3. СПб., 1882, стр. 454.],
-- говорим мы в своем сердце, прижимаясь к дорогой нам земле. Но это
бессмертие, эта жизнь нашей крови после того, как мы станем горстью
праха, слишком не полна: это какое-то разорванное существование,
распределенное в бесчисленных поколениях, и в нем не сохраняется
главного, что мы в себе любим, -- нашей индивидуальности, цельной
личности. Несравненно полнее существование, которое достигается в
великих произведениях духа; в них создающий увековечивает свою личность
со всеми своими особыми чертами, со всеми изгибами своего ума и тайнами
своей совести. Порою он не хочет раскрыть какой-нибудь стороны своей
души, и, однако, жажда в нем бессмертия, индивидуальной, особой от
других жизни, так велика, что он скрывает, запрятывает среди прочего и
все-таки оставляет в своих произведениях отражение этой стороны:
проходят века -- и нужная черта вскрывается и встает полный образ того,
кто уже не страшится более смутиться перед людьми. "Строй выше себе
пирамиду, бедный человек", -- говорит как будто полный этих ощущений
Гоголь ["Арабески", ч. 2. Жизнь.]. 

Во всяком случае, чувство радости, которое испытывается при этом
созидании, служит хоть каким-нибудь просветом среди того сумрака,
который обычно окружает душу великих поэтов, художников, композиторов.
Так глубоко и так часто непреодолимо разъединенные с живым, окружающим
их миром людей, их радостей и печалей, они чувствуют себя соединенными
через века с иными поколениями людей, мысленно живут в их жизни,
помогают им в труде их и радуются их радостям. Странная, несколько
фантастическая жизнь, черты которой, однако, мы наблюдаем, вчитываясь во
все замечательные биографии. Недаром покойный проф. Усов, натуралист, но
и вместе знаток искусства, назвал мир его -- "миром иллюзии" [Cм.:
"Воспоминания о воззрениях С. А. Усова на искусство" Н. Иванцова, в кн.
III "Вопросы философии и психологии". М., 1890.]. Замечательно, что у
каждого почти творца в сфере искусства мы находим один центр, изредка
несколько, но всегда немного, около которых группируются все его
создания: эти последние представляют собою как бы попытки высказать
какую-то мучительную мысль, и, когда она наконец высказывается, --
появляется создание, согретое высшею любовью творца своего и облитое
немеркнущим светом для других, сердце и мысли которых влекутся к нему с
неудержимою силой. Таков был у Гете "Фауст", Девятая симфония у
Бетховена, "Сикстинская Мадонна" у Рафаэля. Это высшие продукты
психической деятельности, их любит человечество и знает, как то, к чему
способно оно в лучшие свои минуты, которые, конечно, редки во всемирной
истории, как редки и минуты особенного просветления в жизни каждого
человека. 

На одном из подобных созданий мы и хотим остановиться. Оно, однако,
проникнуто особою мучительностью, как и все творчество избранного нами
писателя, как и самая его личность. Это -- "Легенда о Великом
Инквизиторе" покойного Достоевского. Как известно, она составляет только
эпизод в последнем произведении его, "Братья Карамазовы", но связь ее с
фабулою этого романа так слаба, что ее можно рассматривать как отдельное
произведение. Но зато, вместо внешней связи, между романом и "Легендою"
есть связь внутренняя: именно "Легенда" составляет как бы душу всего
произведения, которое только группируется около нее, как вариации около
своей темы; в ней схоронена заветная мысль писателя, без которой не был
бы написан не только этот роман, но и многие другие произведения его: по
крайней мере не было бы в них всех самых лучших и высоких мест. 

I 

Еще в 1870 г. в письме к Ап. Н. Майкову от 25 марта, Достоевский писал,
между прочим, о замысле большого романа, который он обдумывал в течение
последних двух лет и теперь хотел бы написать, пользуясь свободным
временем. "Идея [этого романа], -- говорил он в письме, -- та самая, о
которой я вам уже писал. Это будет мой последний роман. Объемом в "Войну
и мир", и идею вы бы похвалили, -- сколько я, по крайней мере,
соображаюсь с нашими прежними разговорами с вами. Этот роман будет
состоять из пяти больших повестей (листов 15 в каждой; в 2 года план у
меня весь созрел). Повести совершенно отделены одна от другой, так что
их можно даже пускать в продажу отдельно. Первую повесть я и назначаю
Кашпиреву [Редактор журнала "Заря", приглашавший Достоевского написать к
осенним месяцам этого года какую-нибудь повесть.]: тут действие еще в
сороковых годах. Общее название романа есть: "Житие великого грешника",
но каждая повесть будет носить название отдельно. Главный вопрос,
который приведется во всех частях, -- тот самый, которым я мучился
сознательно и бессознательно всю мою жизнь, -- существование Божие.
Герой в продолжение жизни -- то атеист, то верующий, то фанатик и
сектатор, то опять атеист. Вторая повесть будет происходить вся в
монастыре. На эту вторую повесть я возложил все мои надежды. Может быть,
скажут, наконец, что не все писал пустяки. Вам одному исповедуюсь,
Аполлон Николаевич: хочу выставить во 2-й повести главною фигурой Тихона
Задонского, конечно под другим именем, но тоже архиерей, будет проживать
в монастыре на покое. 13-летний мальчик, участвовавший в совершении
уголовного преступления, развитый и развращенный (я этот тип знаю),
будущий герой всего романа, посажен в монастырь родителями (круг наш,
образованный), и для обучения. Волчонок и нигилист-ребенок сходится с
Тихоном (вы, ведь, знаете характер и все лицо Тихона). Тут же, в
монастыре, посажу Чаадаева (конечно, под другим тоже именем). Почему
Чаадаеву не посидеть года в монастыре? Предположите, что Чаадаев после
первой статьи, за которую его свидетельствовали доктора каждую неделю,
не утерпел и напечатал, напр. за границей, на французском языке,
брошюру, -- очень и могло бы быть, что за это его на год отправили бы
посидеть в монастырь. К Чаадаеву могут приехать гости и другие,
Белинский, напр., Грановский, Пушкин даже. (Ведь у меня же не Чаадаев, я
только в роман беру этот тип) В монастыре есть и Павел Прусский, есть и
Голубова, и инок Парфений (в этом мире я знаток и монастырь русский знаю
с детства). Но главное -- Тихон и мальчик. Ради Бога, не передавайте
никому содержание этой второй части... Я вам исповедуюсь. Для других
пусть это гроша не стоит, но для меня -- сокровище. Не говорите же про
Тихона. Я написал о монастыре Страхову, но про Тихона не писал. Авось,
выведу величавую, положительную (курсив Достоевского), святую фигуру.
Это уж не Констанжогло-с и не немец в Обломове ["Почем мы знаем: может
быть, именно Тихон-то и составляет наш русский положительный тип,
который ищет наша литература, а не Лаврецкий, не Чичиков, не Рахметов и
проч". Приписка Достоевского к письму.]; и не Лопуховы, не Рахметовы
[Два последние -- герои романа "Что делать?".]. 

Правда, я ничего не создам, а только выставлю действительного Тихона,
которого я принял в свое сердце давно с восторгом. Но я сочту, если
удастся, и это для себя важным подвигом. Не сообщайте же никому. Но для
второго романа, для монастыря -- я должен быть в России" [См.:
"Биография и письма". СПб., 1883, отд. 2, стр. 233 -- 234.]. 

Кто не узнает в торопливых и разбросанных строках этого письма первый
очерк "Братьев Карамазовых", с его старцем Зосимою и с чистым образом
Алеши (очевидно, разделенная фигура Тихона Задонского), с развитым и
развращенным, правда уже не мальчиком, но молодым человеком Иваном
Карамазовым, с поездкою в монастырь (помещик Миусов, очевидно, --
переделанная фигура Чаадаева), со сценами монастырской жизни и пр. Но
всегдашняя нужда расстроила предположения Достоевского. Связываемый
срочными обязательствами, в которые он входил с редакциями и
книгопродавцами, он принужден был усиленно работать, и хотя из
написанного им за это время было много прекрасного, однако все это не
было осуществлением его задушевной мечты и уже созревшего плана.
Очевидно, он все дожидался досуга, который дал бы возможность
обрабатывать неторопливо. Кроме денежной нужды, этому чрезвычайно
препятствовала и его впечатлительность: он не мог, хотя на время,
закрыть глаза на текущие дела, тревоги и вопросы нашей жизни и
литературы. С 1876 г. он начал выпускать "Дневник писателя", создав им
новую, своеобразную и прекрасную форму литературной деятельности,
которой в будущем, во все тревожные эпохи, вероятно, еще суждено будет
играть великую роль. Чрезвычайный успех этого издания, можно было
опасаться, совершенно не даст ему возможности сосредоточиться на
какой-нибудь цельной работе, и, как многие планы, замысел большого
романа, уже обдуманного несколько лет назад, мало-помалу заглохнет,
самый энтузиазм к нему рассеется. 

Но судьба, так часто злая извне к великим людям, всегда бережно
обходится с тем, что есть в них внутреннего, глубокого и задушевного.
Мысль, которой предстоит жизнь, не умирает с носителями своими, даже
когда смерть застигает их неожиданно или случайно. Хотя бы перед самым
наступлением ее, повинуясь какому-то безотчетному и неудержимому
влечению, они отрываются от всего побочного и делают то, что нужно, --
самое главное в своей жизни. 

Беспорядочный, страстный, перед тысячами ожидающих глаз [Об успехе
"Дневника писателя" см. цифровые данные в его "Биографии и письмах".],
Достоевский вдруг умолкает и замыкается в себя, "чтобы заняться одною
художественною работой" [См.: "Дневник писателя" за 1877 г., декабрь: "К
читателям".]; он успокаивает читателей "Дневника", что это не более как
на один год, ему необходимый для работы, после чего он вновь возвратится
к ежемесячной беседе с ними. Но предчувствию, выраженному семь лет назад
[См. выше, в письме к An. H. Майкову.], суждено было сбыться:
предпринимаемая художническая работа стала действительно его "последним
романом", и даже последним неоконченным литературным трудом. В 1880 и
1881 годах было выпущено только по одному нумеру "Дневника" -- в минуту
особенного оживления [По поводу Пушкинского праздника единственный № за
1880 г., с "Речью о Пушкине" и объяснениями к ней.] и в промежуток
отдыха между первым большим отделом романа и его вторым отделом, который
должен был "представлять собою почти самостоятельное целое". В этот
краткий промежуток отдыха ему суждено было окончить свои дни. Последние
томы романа, "обширного, как "Война и мир", не были написаны.
Четырнадцать книг, составляющие четыре части (с эпилогом) "Братьев
Карамазовых", представляют собою выполнение, уже доведенное до конца,
первого отдела обширной художественной эпопеи. Вот что пишет он об общем
плане ее в предисловии к "Братьям Карамазовым": "Хотя жизнеописание
(героя, которое служит содержанием романа) у меня одно, но романов два.
Главный роман -- второй: это деятельность моего героя уже в наше время,
или в наш теперешний текущий момент. Первый же роман произошел еще
тридцать лет назад -- и это почти даже и не роман, а лишь один момент из
первой юности моего героя. Обойтись мне без этого первого романа
невозможно, потому что многое во втором романе стало бы непонятным". 

Очевидно, даже внешний план долго вынашиваемого произведения был
сохранен в "Братьях Карамазовых"; и все нужное к его выполнению было
также сделано теперь: в 1879 г. Достоевский ездил в знаменитую Оптину
Пустынь, чтобы обновить свои воспоминания о монастырской жизни. В старце
монастыря этого, отце Амвросии, нравственно-религиозный авторитет
которого и до сих пор руководит жизнью тысяч людей, он, вероятно, нашел
несколько драгоценных и живых черт для задуманного им положительного
образа. Но первоначальный план подвергся некоторым изменениям и принял в
себя много дополнений. Положительный образ старца, который Достоевский
хотел вывести в своем романе, не мог стать центральным лицом в нем, как
он первоначально думал это сделать: установившийся и неподвижный, этот
образ мог быть очерчен, но его нельзя было ввести в движение
передаваемых событий. Вот почему старец Зосима только показывается в
"Братьях Карамазовых": он благословляет на жизненный подвиг своего
любимого послушника, Алешу Карамазова, и умирает. Вместо его,
центральным лицом всего сложного произведения должен был стать этот
последний [Это высказано положительно и в предисловии к "Братьям
Карамазовым".]. Нравственный образ Алеши в высшей степени замечателен по
той обрисовке, которая ему придана. Видеть в нем только повторение типа
кн. Л. Н. Мышкина (герой "Идиота") было бы грубою ошибкой. Кн. Мышкин,
так же как и Алеша, чистый и безупречный, чужд внутреннего движения, он
лишен страстей вследствие своей болезненной природы, ни к чему не
стремится, ничего не ищет осуществить; он только наблюдает жизнь, но не
участвует в ней. Таким образом, пассивность есть его отличительная
черта; напротив, натура Алеши прежде всего деятельна и одновременно с
этим она также ясна и спокойна. Сомнения [См. его думы и слова после
кончины старца Зосимы.], даже чувственные страсти [Один разговор с
Ракитиным, где он, "девственник", признается, что ему слишком понятны
"карамазовские бури".] и способность к гневу [Разговор с братом Иваном о
страданиях детей.] -- все есть в этом полном человеческом образе, и с
тем вместе есть в нем какое-то глубокое понимание разностороннего в
человеческой природе: он как-то близок, интимен со всяким человеком, с
которым ему приходится вступать в сношения. Брат Иван и Ракитин,
развращенный старик, его отец, и мальчик Коля Красоткин -- одинаково
доступны ему. Но, вникая в чужую внутреннюю жизнь, он внутри себя всегда
остается тверд и самостоятелен. В нем есть неразрушимое ядро, от
которого идут всепроницающие нити, способные завязаться, бороться и
побеждать внутреннее содержание других людей. И между тем, этот человек,
так уже сильный, является перед нами еще только отроком -- образ
удивительный, впервые показавшийся в нашей литературе. Нет сомнения, что
оборванный конец (или, точнее, главная часть) "Братьев Карамазовых" унес
от нас многие откровения человеческой души, что там были бы слова,
действительно проясняющие путь жизни. Но этому не суждено было сбыться;
в той части романа, которую мы имеем перед собой, Алеша только готовится
к подвигу: он более выслушивает, чем говорит, изредка вставляет только
замечания в речи других, иногда спрашивает, но больше молча наблюдает.
Однако все эти черты, только обрисовывающие тип, но еще не высказывающие
его, положены так тонко и верно, что и недоконченный образ уже светится
перед нами настоящею жизнью. В нем мы уже предчувствуем нравственного
реформатора, учителя и пророка, дыхание которого, однако, замерло в тот
миг, когда уста уже готовы были раскрыться, -- явление единственное в
литературе, и не только в нашей. Если бы мы захотели искать к нему
аналогии, мы нашли бы ее не в литературе, но в живописи нашей. Это --
фигура Иисуса в известной картине Иванова: также далекая, но уже идущая,
пока незаметная среди других, ближе стоящих лиц и, однако, уже
центральная и господствующая над ними. Образ Алеши запомнится в нашей
литературе, его имя уже произносится при встрече с тем или иным редким и
отрадным явлением в жизни; и, если суждено будет нам возродиться
когда-нибудь к новому и лучшему, очень возможно, что он будет путеводною
звездой этого возрождения. 

Но если Алеша Карамазов только обрисован в романе, но не высказался в
нем, то его брат, Иван, и обрисован и высказался ("Легенда об
инквизиторе"). Таким образом, вне предположений Достоевского, не
успевшего окончить своего романа, эта фигура и стала центральною во всем
его произведении, т. е. собственно она осталась таковою, потому что
другой и его заслоняющей фигуре (Алеши) не пришлось выступить и, без
сомнения, вступить в нравственную и идейную борьбу с своим старшим
братом. Таким образом, "Братья Карамазовы" есть действительно еще не
роман, в нем даже не началось действие: это только пролог к нему, без
которого "последующее было бы непонятно". Но, судя по прологу, целое
должно было стать таким мощным произведением, которому подобное трудно
назвать во всемирной литературе: только Достоевский, способный совмещать
в себе "обе бездны -- бездну вверху и бездну внизу", мог написать не
смешную пародию, но действительную и серьезную трагедию этой борьбы,
которая уже тысячелетия раздирает человеческую душу, -- борьбы между
отрицанием жизни и ее утверждением, между растлением человеческой
совести и ее просветлением. Он только, переживший эту борьбу и в чистом
энтузиазме, с которым создавал "Бедных людей" [См. об этом воспоминания
в "Дневн. писат." за январь 1877 г.], и в шумном кружке Петрашевского, и
в дебрях Сибири, среди каторжников, и в долгом уединении в Европе, мог
сказать нам одинаково сильно и "pro" и "contra" [Это название носят две
центральные книги в "Братьях Карамазовых".]; без лицемерия "pro" и без
суетного тщеславия "contra". 

По отношению к характерам, которые выведены в "Братьях Карамазовых",
характеры его предыдущих романов можно рассматривать как
предуготовительные: Иван Карамазов есть только последний и самый полный
выразитель того типа, который, колеблясь то в одну, то в другую сторону,
уже и ранее рисовался перед нами то как Раскольников и Свидригайлов
("Преступл. и наказ."), то как Николай Ставрогин ("Бесы"), отчасти как
Версилов ("Подросток"); Алеша Карамазов имеет свой прототип в кн.
Мышкине ("Идиот") и отчасти в лице, от имени которого ведется рассказ в
романе "Униженные и оскорбленные"; отец их, "с профилем римского
патриция времен упадка", рождающий детей и бросающий их, любитель
потолковать о бытии Божием "за коньячком", но главное -- любитель
надругаться над всем, что интимно и дорого человеку, есть завершение
типа Свидригайлова и старого князя Вальковского ("Униженные и
оскорбленные"). Только Дмитрий Карамазов, нелепый и в основе все-таки
благородный, смесь добра и зла, но не глубокого, является новым лицом;
кажется, один капитан Лебядкин ("Бесы"), вечно уторопленный и
возбужденный, может еще хоть несколько, конечно извне только, напомнить
его. Новым лицом является и четвертый брат, Смердяков, это незаконное
порождение Федора Павловича и Лизаветы "смердящей", какой-то обрывок
человеческого существа, духовное Квазимодо, синтез всего лакейского, что
есть в человеческом уме и в человеческом сердце. Но эта повторяемость
главных характеров не только не вредит достоинству "Братьев
Карамазовых", но и возвышает их интерес: Достоевский есть прежде всего
психолог, он не изображает нам быт, в котором мы ищем все нового и
нового, но только душу человеческую с ее неуловимыми изгибами и
переходами, и в них мы прежде всего следим за преемственностью, желаем
знать, во что разрешается, чем заканчивается то или иное течение мыслей,
тот или иной душевный строй. И с этой точки зрения, как завершающее
произведение, "Братья Карамазовы" имеют неисчерпаемый интерес. Но чтобы
понять его вполне, нужно сказать несколько слов о том общем смысле,
который имеет деятельность Достоевского. 

II 

Известен взгляд [Он подробно развит, между прочим, у Ап. Григорьева в
статье "Взгляд на современную изящную словесность, и ее исходная
историческая точка".] по которому вся наша новейшая литература исходит
из Гоголя; было бы правильнее сказать, что она вся в своем целом явилась
отрицанием Гоголя, борьбою против него. Она вытекает из него, если
смотреть на дело с внешней стороны, сравнивать приемы художественного
творчества, его формы и предметы. Так же как и Гоголь, весь ряд
последующих писателей, Тургенев, Достоевский, Островский, Гончаров, Л.
Толстой, имеют дело только с действительною жизнью, а не с созданною в
воображении ("Цыганы", "Мцыри"), с положениями, в которых мы все бываем,
с отношениями, в которые мы все входим. Но если посмотреть на дело с
внутренней стороны, если сравнить по содержанию творчество Гоголя с
творчеством его мнимых преемников, то нельзя не увидеть между ними
диаметральной противоположности. Правда, взор его и их был одинаково
устремлен на жизнь: но то, что они увидели в ней и изобразили, не имеет
ничего общего с тем, что видел и изображал он. Не составляет ли тонкое
понимание внутренних движений человека самой резкой, постоянной и
отличительной черты всех новых наших писателей? За действиями, за
положениями, за отношениями мы повсюду у них видим человеческую душу,
как скрытого двигателя и творца всех видимых фактов. Ее волнения, ее
страсти, ее падения и просветления -- вот что составляет предмет их
постоянного внимания. Оттого столько задумчивого в их созданиях; за это
мы так любим их и считаем постоянное чтение их произведений за средство
лучшего очеловечивающего воспитания. Теперь если, сосредоточив как на
главном на этой особенности свое внимание, мы обратимся к Гоголю, то
почувствуем тотчас же страшный недостаток в его творчестве этой самой
черты -- только ее одной и только у него одного. Свое главное
произведение он назвал "Мертвые души" и, вне всякого предвидения,
выразил в этом названии великую тайну своего творчества и, конечно, себя
самого. Он был гениальный живописец внешних форм и изображению их, к
чему одному был способен, придал каким-то волшебством такую жизненность,
почти скульптурность, что никто не заметил, как за этими формами ничего,
в сущности, не скрывается, нет никакой души, нет того, кто бы носил их.
Пусть изображаемое им общество было дурно и низко, пусть оно заслуживало
осмеяния: но разве уже не из людей оно состояло? Разве для него уже
исчезли великие моменты смерти и рождения, общие для всего живого
чувства любви и ненависти? И если, конечно, -- нет, то чем же эти
фигуры, которые он вывел перед нами как своих героев, могли отозваться
на эти великие моменты, почувствовать эти общие страсти? Что было за
одеждою, которую одну мы видим на них, такого, что могло бы хоть
когда-нибудь по-человечески порадоваться, пожалеть, возненавидеть? И
спрашивается, если они не были способны ни к любви, ни к глубокой
ненависти, ни к страху, ни к достоинству, то для чего же в конце концов
они трудились и приобретали, куда-то ездили и что-то переносили? Гоголь
выводит однажды детей, -- и эти дети уже такие же безобразные, как и их
отцы, также лишь смешные и осмеиваемые, как и они, фигуры. Раз или два
он описывает, как пробуждается любовь в человеке, -- и мы с изумлением
видим, что единственное, что зажигает ее, есть простая физическая
красота, красота женского тела для мужчины (Андрей Бульба и полячка),
которая действует мгновенно и за первым мгновением о которой уже нечего
рассказывать, нет всех тех чувств и слов, которые мы слышим в заунывных
песнях нашего народа, в греческой антологии, в германских сказаниях и
повсюду на всей земле, где любят и страдают, а не наслаждаются только
телом. Неужели же это был сон для всего человечества, который разоблачил
Гоголь, сорвав наконец грезы и показав действительность? И не правильнее
ли думать, что не человечество грезило и он один видел правду, но,
напротив, оно чувствовало и знало правду, которую и отразило в поэзии
всех народов на протяжении тысячелетий, а он сам грезил и свои больные
грезы рассказал нам как действительность: 

"И почему я должен пропасть червем? -- говорит его герой в трудную
минуту, оборвавшись в таможне. -- И что я теперь? Куда я гожусь? Какими
глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу
семейства? Как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром
бременю землю? И что скажут потом мои дети? "Вот, -- скажут, -- отец --
скотина: не оставил нам никакого состояния". 

"Уже известно, что Чичиков сильно заботился о своих потомках. Такой
чувствительный предмет! Иной, может быть, и не так бы глубоко запустил
руку, если бы не вопрос, который, известно почему, приходит сам собою: а
что скажут дети? И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося
только одним глазом вбок, не глядит ли откуда хозяин, хватает поспешно
все, что к нему поближе: мыло ли стоит, свечи ли,сало" ["Мертвые души".
Изд. 1873 г., стр. 258.]. 

Какой ужас, какое отчаяние, и неужели это правда? Разве мы не видели на
деревенских и городских погостах старух, которые сидят и плачут над
могилами своих стариков, хотя они оставили их в рубище, в котором и сами
жили? Разве, видя отходящим своего отца, где-нибудь дети подходят к
матери и спрашивают: "Остаемся ли мы с состоянием"? Разве ложь и выдумка
вся несравненная поэзия наших народных причитаний [См. "Причитания
северного края", собранные г. Барсовым. "Плач Ярославны", самое
поэтическое место в "Слове", есть, очевидно, перенесенное сюда народное
причитание. Сравни язык, образы, обороты речи.], нисколько не уступающая
поэзия "Слова о полку Игоря"? Какие образы, какая задушевная грусть,
какие надежды и воспоминания! И каким тусклым, безжизненным взглядом
нужно было взглянуть на действительность, чтобы просмотреть все это, не
услышать этих звуков, не задуматься над этими рыданиями. Мертвым
взглядом посмотрел Гоголь на жизнь и мертвые души только увидал он в
ней. Вовсе не отразил действительность он в своих произведениях, но
только с изумительным мастерством нарисовал ряд карикатур на нее: от
этого-то и запоминаются они так, как не могут запомниться никакие живые
образы. Рассмотрите ряд лучших портретов с людей, действительных в
жизни, одетых плотью и кровью, -- и вы редкий из них запомните;
взгляните на очень хорошую карикатуру, -- и еще много времени спустя,
даже проснувшись ночью, вы вспомните ее и рассмеетесь. В первых есть
смешение черт различных, и добрых и злых наклонностей, и, пересекаясь
друг с другом, они взаимно смягчают одна другую, -- ничего яркого и
резкого не поражает вас в них; в карикатуре взята одна черта характера,
и вся фигура отражает только ее -- и гримасой лица, и неестественными
конвульсиями тела. Она ложна и навеки запоминается. Таков и Гоголь. 

И здесь лежит объяснение всей его личности и судьбы. Признавая его
гений, мы с изумлением останавливаемся над ним, и когда спрашиваем себя:
почему он так не похож на всех [В "Выбранных местах из переписки с
друзьями" можно, в сущности, найти все данные для определения
внутреннего процесса его творчества. Вот одно из ясных и точных мест: "Я
уже от многих своих недостатков избавился тем, что передал их своим
героям, их осмеял в них и заставил других также над ними посмеяться...
Тебе объяснится также и то, почему я не выставлял до сих пор читателю
явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в
голове не выдумаешь. Пока не станешь сам сколько-нибудь на них походить,
пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько
добрых качеств, -- мертвечина будет все, что ни напишет перо твое".
("Четыре письма к разным лицам по поводу "Мертвых душ", письмо третье.)
Здесь довольно ясно выражен субъективный способ создания всех образов
его произведений: они суть выдавленные наружу качества своей души, о
срисовке их с чего-либо внешнего даже и не упоминается. Так же
определяется и самый процесс создания: берется единичный недостаток,
сущность которого хорошо известна из субъективной жизни, и на него
пишется иллюстрация или иллюстрация "с моралью". Ясно, что уже каждая
черта этого образа отражает в себе по-своему этот только недостаток, ибо
иной цели рисуемый образ и не имеет. Это и есть сущность карикатуры.],
что делает его особенным, то невольно начинаем думать, что это особенное
-- не избыток в нем человеческого существа, не полнота сил сверх
нормальных границ нашей природы, но, напротив, глубокий и страшный изъян
в этой природе, недостаток того, что у всех есть, чего никто не лишен.
Он был до такой степени уединен в своей душе, что не мог коснуться ею
никакой иной души: и вот отчего так почувствовал всю скульптурность
наружных форм, движений, обликов, положений. О нем, друге Пушкина,
современнике Грановского и Белинского, о члене славянофильского кружка в
лучшую, самую чистую пору его существования, рассказывают, что "он не
мог найти положительного образа для своих созданий"; и мы сами слышим у
него жгучие, слишком "зримые" слезы по чем-то неосуществимом, по
каком-то будто бы "идеале". Не ошибка ли тут в слове и, подставив
нужное, не разгадаем ли мы всей его тайны? Не идеала не мог он найти и
выразить; он, великий художник форм, сгорел от бессильного желания
вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу. И когда не мог
все-таки преодолеть неудержимой потребности, -- чудовищные фантасмагории
показались в его произведениях, противоестественная Улинька и какой-то
грек Констанжогло, не похожие ни на сон, ни на действительность. И он
сгорел в бессильной жажде прикоснуться к человеческой душе; что-то
неясное говорят о его последних днях, о каком-то безумии, о страшных
муках раскаяния, о посте и голодной смерти [См. о нем в "Литературных
воспоминаниях" И. С. Тургенева ("какое умное и какое больное существо")
и также Ф. И. Буслаева: "Мои досуги". М., 1886, т. 2, стр. 235 -- 239, с
историческими словами Гоголя, обращенными (за несколько дней до смерти)
к комику Щепкину: "Оставайтесь всегда таким ".]. Какой урок, прошедший в
нашей истории, которого мы не поняли! Гениальный художник всю свою жизнь
изображал человека и не мог изобразить его души. И он сказал нам, что
этой души нет, и, рисуя мертвые фигуры, делал это с таким искусством,
что мы в самом деле на несколько десятилетий поверили, что было целое
поколение ходячих мертвецов, -- и мы возненавидели это поколение, мы не
пожалели о них всяких слов, которые в силах сказать человек только о
бездушных существах. Но он, виновник этого обмана, понес кару, которая
для нас еще в будущем. Он умер жертвою недостатка своей природы, -- и
образ аскета, жгущего свои сочинения, есть последний, который оставил он
от всей странной, столь необыкновенной своей жизни. "Мне отмщение и Аз
воздам" -- как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который
гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на
человеческую природу. 

Что не сознается людьми, то иногда чувствуется ими с тем большею силою.
Вся литература наша после Гоголя обратилась к проникновению в
человеческое существо; и не отсюда ли, из этой силы противодействия,
вытекло то, что ни в какое время и ни у какого народа все тайники
человеческой души не были так глубоко вскрыты, как это совершилось в
последние десятилетия у всех нас на глазах? Нет ничего поразительнее той
перемены, которую испытываешь, переходя от Гоголя к какому-нибудь из
новых писателей: как будто от кладбища мертвецов переходишь в цветущий
сад, где все полно звуков и красок, сияния солнца и жизни природы. Мы
впервые слышим человеческие голоса, видим гнев и радость на человеческих
лицах, знаем, как смешны иногда они бывают: и все-таки любим их, потому
что чувствуем, что они люди и, следовательно, братья нам. Вот в ряде
маленьких рассказов Тургенева те же деревни, поля и дороги, по которым,
может быть, проезжал и герой "Мертвых душ", и те же мелкие уездные
города, где он заключал свои купчие крепости. Но как живет все это у
него, дышит и шевелится, наслаждается и любит. Те же мужики перед нами,
но это уже не несколько идиотов, которые, чтобы разнять запутавшихся
лошадей, неизвестно для чего влезают на них и колотят их дубинами по
спинам; мы видим дворовых и крепостных, но это не вечно пахнущий
Петрушка и не Селифан, о котором мы знаем только, что он всегда бывал
пьян. Какое разнообразие характеров, угрюмых и светлых, исполненных
практической заботы или тонкой поэзии. Всматриваясь в черты их, живые и
индивидуальные, мы начинаем понимать свою историю, самих себя, всю
окружающую жизнь, -- что так широко разрослась из недр этого народа.
Какой чудный детский мир развертывается перед нами в грезах Обломова, в
воспоминаниях Неточки Незвановой, в "Детстве и отрочестве", в сценах
"Войны и мира", у заботливой Долли в "Анне Карениной": и неужели все это
менее действительность, чем Алкид и Фемистоклюс, эти жалкие куклы, злая
издевка над теми, над кем никто не издевался? А мысли Болконского на
Аустерлицком поле, молитвы сестры его, тревоги Раскольникова и весь этот
сложный, разнообразный, уходящий в безграничную даль мир идей,
характеров, положений, который раскрылся перед нами в последние
десятилетия, -- что скажем мы о нем в отношении к Гоголю? Каким словом
определим его историческое значение? Не скажем ли, что это есть
раскрытие жизни, которая умерла в нем, восстановление достоинства в
человеке, которое он у него отнял? 

III 

Достоевский прежде всех других заговорил о жизни, которая может биться
под самыми душными формами, о человеческом достоинстве, которое
сохраняется при самых невозможных условиях. В крошечном и прелестном
рассказе "Честный вор" [Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского.
Изд. 1882 г., т. 2, стр. 463 и след. Ниже указывая томы, мы всегда будем
разуметь издание этого года, первое посмертное и до сих пор лучшее.] мы
видим две фигуры, из тех, мимо которых ежедневно проходим, не замечая
их. Бедный угол, простые речи, случай, какие слишком часты, -- все это
как луч из какого-то далекого мира падает на нашу душу: мы забываем на
минуту свои мысли и желания и внимательно присматриваемся к этому лучу.
Образы, которые мы знали раньше только снаружи, просвечивают перед нами,
и мы видим сердце, которое в них бьется. Несколько минут прошло, луч
снова исчез, мы опять возвращаемся к обычному течению своих идей, но
что-то уже переменилось в них, что-то стало в них невозможно более и
что-то стало навсегда неизбежно: неизбежна -- тревога за человеческое
существо, как бы далеко оно ни отстояло от нас, невозможно -- презрение
к человеку, где бы мы его ни встретили. Среди всей мудрости, которую мы
впитываем в себя, на всей высоте своих понятий, мы вдруг иногда
останавливаемся и спрашиваем: так же ли чист наш внутренний мир, так же
ли тепло в нас сердце, как в тех убогих и бедных людях, которых мы на
минуту видели и навсегда запомнили? И слова апостола: "Пусть языком
твоим говорят ангелы, но если в словах твоих не будет любви, то они
будут медью звенящей и кимвалом бряцающим" -- становятся ясны для нас,
как никогда; мы понимаем, что в них дано мерило добра и зла, с которым
мы никогда не погибнем и которое приложимо к всякой мудрости. 

Кто пробуждает в нас понимание, тот возбуждает в нас и любовь, Вслед за
автором мы идем и спускаемся в тусклый мир человеческого существования,
которое было до сих пор скрыто от нас, и вместе с ним рассматриваем
живые существа, которые там копошатся. "Вы думали, что они перестали
страдать, что они ничего более не чувствуют, -- говорит он нам, --
прислушайтесь к языку их, всмотритесь в их лица: разве вы сами умеете
так чувствовать, разве в трудную минуту вы встречали в окружающих такое
участие, каким они согревают друг друга в этом мраке и в этом холоде? И
посмотрите, какая вера в них живет, как далеки они от слабых жалоб, как
мало обвиняют и терпеливо несут свой крест. Вы думали, что они только
трудятся и питаются, предоставив мысли и желания вам? Нет, в них живут
все ваши страсти, и они понимают многое, что непонятно вам. Это -- люди,
совершенно такие же люди, как вы, многое сохранившие, что вы потеряли, и
немногое не успевшие приобрести, что вы приобрели. Вы видели их: теперь
ступайте и, если можете, забудьте этот мир". 

И когда вы в нерешительности останавливаетесь, он смотрит на вас
проницающим взглядом и продолжает: "Отчего вы не идете, что удерживает
вас? Помните же то, что в вас пробудилось, и не забывайте никогда в
ваших соображениях: совесть -- она живет и во всех людях, и также в
этих. Вы видите не руки, которые устали, не ноги, которым холодно, не
желудки, которые пусты. Вы видите перед собой миллионы человеческих душ
и, когда вздумаете, что их нужно только согреть, накормить и успокоить,
-- вспомните, как забыли вы теперь о сне и пище, которые вас ожидают. Я
сказал все. Теперь идите и занимайтесь вашей философией или древностями.
Я же останусь с ними и, если не сумею разделить их труд, -- разделю их
горести и когда-нибудь, быть может, порадуюсь их радости". 

Сквозь философские и исторические интересы, которые вновь вас окружают,
сквозь блеск всего мира красоты, который приковывает вас в искусствах и
литературе, вы с тех пор чувствуете иногда что-то тревожное, и вам
припоминается странный человек, который однажды завел вас в мир, так не
похожий на все, что вы знали, и остался там, сказав свои угрюмые слова.
Силен ли он, и что он там сделает, над чем пронеслись тысячелетия и
улеглась наша цивилизация? В свободные минуты вы берете томы его
рассказов, чтобы внимательнее всмотреться в его лицо, попробовать силу
его мышц и крепость его мысли. 

Перед вами проходит ряд его повестей и рассказов. Сколько смешного и
серьезного, подчас невозможно нелепого [Напр., "Роман в девяти письмах"
и "Хозяйка" в Сочинениях, т. 2. 23]: точно человек, который, готовясь
что-то сказать, предварительно брызгает слюною и издает невнятные звуки.
Но вот речь устанавливается, вы забываете ненужное и вникаете в ее
смысл. Какое богатство чувства, какое понимание всего, самого важного,
что нужно понять человеку. Вот проходит перед нами грустная и смешная
идиллия ("Слабое сердце"), вот благоуханная поэзия "Белых ночей" и
жгучая страстность неоконченной повести, с ее безумным музыкантом,
бегущим по темным улицам города со своею малолетнею дочерью ("Неточка
Незванова"). А вот исполненный неподдельной веселости рассказ "Маленький
герой" (т. 2); мы справляемся и узнаем, что он был написан в крепости,
за несколько недель до суда, приговора и, быть может, казни. "Да, этот
человек серьезен, -- думаем мы невольно, -- что бы ни было в его
внутреннем мире, этот мир крепок, если творческая работа продолжается в
нем и перед зияющею могилой". Но самое любопытное -- это то, что он
вращается не исключительно в том мире, где мы оставили его, он легко
поднимается вверх и только занимается здесь почти исключительно детским
миром (княжна Катя в "Неточке Незвановой", дочь откупщика в "Елке и
свадьбе"). Глядя на мир этот, светлый и невинный, он так же ясен и
оживлен, как и там, среди убогих бедняков; и та же тревога за этот мир
видна в нем, как за тех, забытых людьми, людей: как недоверчив и
сумрачен делается его взгляд, когда подходят к этому играющему миру
взрослые. Вот Юлиан Мастакович, рассчитывающий по пальцам лета девочки и
проценты к капиталу, на нее положенному, цифру которого он случайно
узнал на детском вечере: 

"Триста, триста... -- шепчет важный сановник, -- 11, 12... 16 -- пять
лет; положим по 4% на 100 -- двенадцать, пять раз 12 = 60, да на эти
60... Да не по четыре же держит, мошенник, может, восемь, аль десять
берет..." [Сочинения, т. 2, стр. 485 -- 486.] 

Счет прерывается; он на цыпочках подкрадывается к занятому куклой
ребенку и целует его в голову: "А что вы тут делаете, милое дитя", --
говорит он взволнованным шепотом. 

Детский вечер кончается при оживленном удивлении гостей, с умилением
смотрящих на приветливый разговор важного сановника с ребенком богатого
откупщика. Глаза читателя закрываются и снова открываются через пять
лет: пасмурный день (как всегда у Достоевского), приходская церковь,
прекрасная, едва расцветшая девушка и встречающий ее жених. Шепот в
народе о богатстве невесты и хоть несколько постаревшие, но узнанные
черты жениха объяснили рассказчику все, -- и он вспомнил о детской елке
пять лет назад, в морозную ночь, накануне Нового года. 

На этом же вечере, среди веселых детских фигурок, он отмечает загнанного
мальчугана, сына гувернантки в хозяйском доме, с его мучительным
желанием подойти и поиграть с другими детьми, которые от него
сторонятся. Детский ум уже понимает различия положений, а детская натура
влечет переступить через них. Он робок и заискивающ, 

-- такой веселый вечер повторится не скоро, -- и вот он жмется к детям,
затаивает обиды от них и угодливо льстит, лишь бы они его не отгоняли от
себя. Вы чувствуете, что мишура и богатство -- все это, как дымка, стоит
в стороне; и взор автора неподвижно устремлен на то, что живет и
движется под всем этим, -- на человеческую душу, ее первые страдания,
начальные искажения. 

"Но силен ли он?.." В несколько фантастическом очерке, сюжет и тон
которого повторится потом в "Униженных и оскорбленных", рассказан случай
встречи одного уединенного мечтателя с оставленною девушкой. 

Какие странные встречи, какие задумчивые и горячие признания, и как
крепко держат друг другу руку эти два одинокие и чистые существа. Во
всей нашей литературе нельзя найти повести, столь же ушедшей куда-то
глубоко-глубоко во внутренний мир человеческой души, откуда не слышно
более людской жизни, не видно их шумной суеты. Только безлунные светлые
ночи севера смотрят на них, да они сами смотрятся чистою совестью в
чистую совесть друг друга. Но вот, какая-то тень мелькает мимо их, когда
он говорит ей какие-то бессвязные речи, указывая на небо. Это была
четвертая ночь, четвертая их встреча. Она жмется к нему, рука ее дрожит.
Знакомый голос, который она так любила, которому привыкла робко
повиноваться, зовет ее: с криком бросается она к тому, о ком думала, что
потеряла его навеки, -- к своему надтреснувшему счастью, с верой в
пробуждение и возврат горячей любви. Мечтатель остается один; он
возвращается домой. Как постарелым показалось ему все в его одиноком
углу, -- и он сам, и стены его комнаты, и соседний дом. В страстном и
молящем письме она объясняет ему все и просит не упрекать ее и не
забывать -- как и она сама сохранит о нем постоянную память. Письмо
выпало у него из рук, и он закрыл лицо: 

"...Или луч солнца, внезапно выглянув из-за тучи, опять спрятался под
дождевое облако, и все опять потускнело в глазах моих; или, может быть,
передо мною мелькнула так неприветливо и грустно вся перспектива моего
будущего, и я увидел себя таким, как я теперь, ровно через пятнадцать
лет, постаревшим, в той же комнате, также одиноким и с тою же Матреной,
которая нисколько не поумнела за все эти годы. 

Но чтобы я помнил обиду мою, Настенька! Чтобы я нагнал темное облако на
твое ясное, безмятежное счастье; чтоб я, горько упрекнув, нагнал тоску
на твое сердце, уязвил его тайным угрызением и заставил его тоскливо
биться в минуту блаженства; чтоб я измял хоть один из этих нежных
цветов, которые ты вплела в свои черные кудри, когда пошла вместе с ним
к алтарю... О, никогда, никогда! Да будет ясно твое небо, да будет
светла и безмятежна милая улыбка твоя, да будешь ты благословенна хоть
за минуту блаженства и счастья, которое дала другому, одинокому,
благодарному сердцу" ["Белые ночи". Сочинения, т. 2, стр. 539.]. 

Не правда ли, слова эти сотканы как будто из лунного света? В них то же
спокойствие, то же самоограничение, та же готовность светиться только
чужим счастьем. 

И вдруг этот тон: "Я человек больной... Я злой человек.
Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень" ["Записки
из подполья". Сочинения, т. 3, стр. 443.], -- слышится мутный рокот из
подполья. Перевертываем несколько страниц: "...я убежден, что не только
очень много сознания, но даже всякое сознание -- болезнь. Я стою на том.
Оставим и это на минуту. Скажите мне вот что: отчего так бывало, что как
нарочно в те самые, -- да, в те самые минуты, в которые я наиболее
способен был сознать все тонкости "всего прекрасного и высокого", мне
случалось уже не сознавать, а делать такие неприглядные деяния, которые
хоть и все делают, но которые как нарочно приходились у меня именно
тогда, когда я наиболее сознавал, что их совсем бы не надо делать? Чем
более я сознавал о добре и о всем этом "прекрасном и высоком", тем
глубже яд опускался в мою тину и тем способнее был совершенно завязнуть
в ней" [Сочинения, т. 3, стр. 446.]. Перелистываем дальше: "...законный,
непосредственный плод сознания -- это инерция. Усиленно повторяю: все
непосредственные люди и деятели потому и деятельны, что они тупы и
ограниченны. Как это объяснить? А вот как: они, вследствие своей
ограниченности, ближайшие и второстепенные причины за первоначальные
принимают; таким образом, скорее и легче других убеждаются, что
непреложное основание своему делу нашли, -- ну, и успокаиваются, а,
ведь, это главное. Ведь, чтоб начать действовать, нужно быть совершенно
успокоенным предварительно и чтоб сомнений уж никаких не оставалось. Ну,
а как я, например, себя успокою? Где у меня первоначальные причины, на
которые я упрусь, где основания? Откуда я их возьму? Я упражняюсь в
мышлении, а следственно, у меня всякая первоначальная причина тотчас же
тащит за собой другую, еще первоначальное, и т. д. в бесконечность.
Такова именно сущность всякого сознания и мышления. Это уже опять, стало
быть, законы природы". 

Мелькают постыдные признания и гениальная диалектика, показываются
золотые булавки, которые скучающая Клеопатра втыкает в груди своих
невольниц, топчется "поэзия" известных стихов: 

    Когда из мрака заблужденья

    Горячим словом убежденья

    Я душу падшую извлек... --

и на бессильно опустившемся теле девушки, возрожденной и потом
истерзанной, выскакивает какая-то гнусная фигура, без имени и без
образа, и кричит: "Я -- человек" [См.: "По поводу мокрого снега" в
"Записках из подполья". Сочинения, т. 3, стр. 472 -- 538. Единственную
аналогию с этим произведением, одним из глубочайших у Достоевского,
представляет "Племянник Рамо" у Дидро. Первоначальный очерк характера
"героя подполья" представляет, но исключительно с комической стороны,
Фома Фомич в повести "Село Степанчиково и его обитатели" (Сочинения, т.
3).]. 

Да, думаете вы, этот человек силен. Душа, в которой зародились столь
различные звуки и образы, и все эти мысли, -- способна побороться со
всем, с чем человек в силах бороться. Он может быть не выслушан, может
быть непонят: никакой пророк не обратит песок пустыни в чутких
слушателей. Но на безбрежных равнинах истории не вечно же будет лежать
песок, -- и тогда жатва его придет. 

Одновременно с этим писателем, который так привлекает нас, выступает
труппа других. Вот задумчивый сквозь сон Гончаров, с его артистическою
любовью к человеку, при ярком освещении солнца, среди безграничного мира
Божия следит, не замечая ни этого солнца, ни этого мира, один уголок его
и медленно рисует свой узор. Вот суетный и слабый Тургенев, столь
даровитый, так много думавший, вводит нас в чарующий мир своего слова,
роняет мысли, так запоминающиеся, и выводит ряд образов, несколько
бледных и, однако, всегда привлекательных. Наконец, вот и Толстой, для
мощи которого, кажется, нет пределов, открывает необъятную панораму
человеческой жизни всюду, где завершилась она в твердые формы. Мы
колеблемся; погруженные в выполнение своей миссии, ни одним взглядом не
отрываясь от нее, эти великие художники неотразимо влекут к себе всех.
Сравнительно с созданиями их, как неправильно все то, что создает
писатель, за которым мы хотели бы последовать: его образы нередко
искажены, его речи недостает гармонии; это как будто хаос, к которому
еще не приложены мера и число, или как будто уже смешались в нем все
числа и меры. Особенно сильно наше колебание при взгляде на мир
Толстого: здесь не одна невыразимая прелесть созданий влечет нас, тут
есть нечто другое, более глубокое и удерживающее. Для нас очевидно, что
он прикоснулся к Элевзинским таинствам природы, и слушает глухие звуки,
и всматривается в неясные тени, припав к Матери-земле, из которой растет
все живое. Он старается уловить смысл всякого рождения и каждой смерти,
в узком пределе которых заключено бедное существование человека. Но
древние предания говорят нам, что и там, в настоящих Элевзиниях, для
посвященных открывался смысл жизни и умирания, только издали и в
аллегорических образах. По-видимому, этим одним навсегда суждено
ограничиться человеку. 

Как ни привлекателен мир красоты, есть нечто еще более привлекательное,
нежели он: это -- падения человеческой души, странная дисгармония жизни,
далеко заглушающая ее немногие стройные звуки. В формах этой дисгармонии
проходят тысячелетние судьбы человечества. И если мы посмотрим на
всемирную литературу, мы увидим, что ничей взор в ней не был устремлен с
таким проникновением на причины этой дисгармонии, как взор писателя,
которого мы избираем. Оттого, среди всего хаоса его произведений, мы ни
у кого не найдем такой цельности и полноты, есть что-то кощунственное в
нем и вместе религиозное. Он не избирает ни одной картины в природе,
чтобы любить ее и воссоздавать; его интересуют только швы, которыми
стянуты все эти картины, он, как холодный аналитик, всматривается в них
и хочет узнать, почему весь образ Божьего мира так искажен и неправилен.
И с этим анализом он непостижимым образом соединил в себе чувство самой
горячей любви ко всему страдающему. Как будто то искажение, которое
проходит по лицу Божия мира, особенно глубоко прошло по нем самом,
тронуло его внутренний мир, и, как никто другой, он ярко почувствовал и
все страдание, которое "сущая тварь" несет в себе, и приблизился к
пониманию его скрытой сущности. Отсюда вытекает глубокая субъективность
его произведений и их страстность: он не извне зовет нас пойти и
разделить с ним его интересы, которыми мы можем заняться наравне со
всякими другими, его голос доходит до нас как будто издали, и, когда мы
приближаемся, мы видим одинокое и странное существо там, где никого
другого нет, и оно говорит нам о нестерпимых мучениях человеческой
природы, о совершенной невозможности выносить их и о необходимости найти
какие-нибудь пути, чтобы из них выйти. Отсюда -- болезненный тон всех
его произведений, отсутствие в них внешней гармонии частей и мир
неутолимого страдания, который он открывает, переплетенный с мыслью о
его непонятных причинах, о его непостижимых целях. 

Это-то и сообщает его произведениям вековечный смысл, неумирающее
значение. Было бы анахронизмом в настоящее время разбирать характеры,
выведенные, напр., Тургеневым, хотя со времени их создания прошло
немного лет: они ответили на интересы своей минуты, были поняты в свое
время, и теперь за ними осталась привлекательность исключительно
художественная. Мы их любим, как живые образы, но нам уже нечего в них
разгадывать. Совершенно обратное мы находим у Достоевского: тревога и
сомнения, разлитые в его произведениях, есть наша тревога и сомнения, и
таковыми останутся они для всякого времени. В эпохи, когда жизнь катится
особенно легко или когда ее трудность не сознается, этот писатель может
быть даже совсем забыт и нечитаем. Но всякий раз, когда в путях
исторической жизни почувствуется что-либо неловкое, когда идущие по ним
народы будут чем-либо потрясены или смущены, имя и образ писателя, так
много думавшего об этих путях, пробудится с нисколько не утраченною
силой. 

Туда, куда зовет он, -- в мир искажения и страдания, к рассмотрению
самых швов, которыми скреплена природа, можно пойти действительно, забыв
и мир красоты, открываемый в искусствах и поэзии, и холодные сферы
науки, слишком далекие от нашей бедной земли, которой забыть мы никак не
можем. Ведь идти туда -- значит удовлетворить глубочайшим потребностям
своего сердца, которому как-то сродно страдание, оно имеет необъяснимый
уклон к нему; и пойти с такою целью -- это значит ответить на главный
запрос ума, который он снова и снова высказывает сквозь все, чем
пытается развлечь его наука и философия. 

IV 

В 1863 г. Достоевский оставил на несколько дней Париж, в котором он
проводил тогда свое время [Это была первая его заграничная поездка. Свое
первое впечатление от Европы он описывает прямо в "Зимних заметках о
летних впечатлениях" (Сочинения, изд. 1882 г., т. 3) и косвенно во
многих своих романах, где общее чувство его к Европе выразилось даже
цельнее и ярче; сюда относится, напр., в "Подростке", стр. 453 и след.,
имеющие большое автобиографическое значение.], чтобы посетить Лондон и
его всемирную выставку. В несколько беспорядочной по виду, но, в
сущности, глубоко связной и сосредоточенной статье он передает о
впечатлении, которое оставил в нем этот "день и ночь суетящийся и
необъятный как море город", с визгом и завыванием его машин, с бегущими
по крышам кварталов рельсами, с хаосом движений своих и мощью замыслов.
"Отравленная Темза, воздух, пропитанный каменным углем, великолепные
скверы и парки, и страшные углы города, как Вайтчапель, с его полуголым,
диким и голодным населением" -- все сложилось у него в цельную картину,
части которой неразъединимы. Как и повсюду, мимо частных и бегущих
интересов, он задумывается над общим смыслом этой картины, ее вековечным
значением: "Вы чувствуете страшную силу, которая соединила тут всех этих
бесчисленных людей, пришедших со всего мира, в едино стадо; вы сознаете
исполинскую мысль; вы чувствуете, что тут что-то уже достигнуто, что тут
победа, торжество... Вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли, в
самом деле, достигнутый идеал? -- думаете вы; не конец ли тут? Не это ли
уж в самом деле "едино стадо"... Дух ваш теснит: все это так
торжественно, победно и гордо. Вы смотрите на эти сотни тысяч, на эти
миллионы людей, покорно текущих сюда со всего земного шара, -- людей,
пришедших с одною мыслью, тихо, упорно и молча толпящихся в этом
колоссальном дворце (говорится о Хрустальном дворце выставки), и
чувствуете, что тут что-то окончательное совершилось, совершилось и
закончилось. Это какая-то библейская картина, что-то о Вавилоне,
какое-то пророчество из Апокалипсиса, воочию совершающееся. Вы
чувствуете, что много надо вековечного духовного отпора и отрицания,
чтоб не поддаться, не подчиниться впечатлению, не поклониться факту и не
обоготворить Ваала, т. е. не принять существующего за свой идеал"
["Зимние заметки о летних впечатлениях", гл. 5: "Ваал". Сочинения, т. 3,
стр. 406.]. 

Во всем, что открывается его наблюдению, он высматривает самостоятельно
возникшее и, следовательно, мощное, все же заимствованное и,
следовательно, слабое он упускает. В Риме он хотел видеть папу, но в
Лондоне он даже,не взглянул на Собор св. Павла. Зато он посетил "шабаш
белых негров", как называет он ночь с субботы на воскресенье в рабочих
кварталах города: "Полмиллиона работников и работниц, с их детьми,
разливаются, как море, и празднуют всю ночь, до пяти часов, наедаясь и
напиваясь за всю неделю. Все это несет сюда свои еженедельные экономии,
все наработанное тяжким трудом и проклятием... Толстейшими пучками горит
газ, ярко освещая улицы. Точно бал устраивается для этих белых негров.
Народ толпится в отворенных тавернах и на улицах. Тут же едят и пьют.
Пивные лавки разубраны, как дворцы. Все пьяно, но без веселья, а мрачно,
тяжело, -- и все как-то странно молчаливо. Только иногда ругательства и
кровавые потасовки нарушают эту подозрительную и грустно действующую на
вас молчаливость. Все это поскорее торопится напиться до потери
сознания... Жены не отстают от мужей и напиваются вместе с мужьями; дети
бегают и ползают между ними" [Там же, стр. 407.]. Он замечает, что в
этой потере сознания есть что-то "систематическое, покорное,
поощряемое". Своим обобщающим умом он стремится уловить скрытый смысл и
этого факта, связать его с тем, что он видел днем и что так гордо своею
законченностью, своим совершенством: этот пот, этот угрюмый разврат, эта
жажда забыться хоть на несколько часов в неделю, все это мерещится ему,
как миллионы человеческих душ, положенных в угол возводимой башни,
которая, правда, чуть не досягает до неба, но зато как страшно давит на
землю! Для этих париев "долго еще не сбудется пророчество, долго не
дадут им пальмовых ветвей и белых одежд, и долго еще будут они взывать к
престолу Всевышнего: -- Доколе, Господи!" [Там же, стр. 408.]. 

Библейские образы -- это ведь только величайшее обобщение фактов, до
какого могли додуматься история и философия; "пальмовые ветви и белые
одежды" -- это только жажда радости и света для миллионов задавленных
существ, теперь -- необходимых придатков к чудовищным машинам с
совершенно ненужными остатками какого-то в себе сознания. Достоевский
понимает факт во всей его целости и полноте: он видит не ноги, которым
холодно, не руки, которые устали; он видит человека, который раздавлен,
и спрашивает: разве он не так же алчет и достоин духовной радости, как и
все мы, которые не можем без нее жить? 

Но это только задавленные существа, но еще не извращенные: образ Божий в
них померк, но по крайней мере не искажен. Он посетил Гай-Маркет,
квартал, где ночью толпятся тысячами публичные женщины. Ярко освещенные
улицы, кофейни, разубранные зеркалами и золотом, где в одно и то же
время "и сборища, и приюты; жутко входить в эту толпу. И так странно она
составлена. Тут и старухи, тут и красавицы, перед которыми
останавливаешься в изумлении. Во всем мире нет такого красивого типа
женщин, как англичанки. Все это, не умещаясь на тротуарах, толпится на
улицах, тесно, густо. Все это ждет добычи и бросается с бесстыдным
цинизмом на первого встречного. Тут и блестящие дорогие одежды, и почти
лохмотья, и резкое различие лет, -- все вместе. В этой ужасной толпе
толкается и пьяный бродяга, сюда же заходит и титулованный богач. Слышны
ругательства, ссоры, зазыванье и тихий, призывный шепот еще робкой
красавицы. И какая иногда красота!" Он описывает поразительной
наружности молодую женщину, с задумчивым развитым лицом, которая пила
джин; около нее сидел молодой человек, очевидно непривычный посетитель
этого квартала. "Что-то затаенное было в ее прекрасном и немного гордом
взгляде, что-то мыслящее и тоскующее. Она была, она не могла не быть
выше всей этой толпы несчастных женщин своим развитием; иначе что же
значит лицо человеческое?" [Там же, стр. 409.] Видно было, что молодой
человек отыскал ее здесь или что это было условленное свидание. Оба были
задумчивы и грустны и говорили отрывками, часто умолкая; очевидно,
что-то важное оставалось между ними недосказанным. Наконец он встал,
заплатил за водку, пожал ей руку и пошел; она, с красными пятнами на
бледном лице, затерялась в толпе промышляющих женщин. "В Гай-Маркете я
заметил матерей, которые приводят на промысл своих малолетних дочерей.
Маленькие девочки, лет по двенадцати, хватают вас за руку и просят,
чтобы вы шли за ними. Помню, раз я увидал одну девочку, лет шести, не
более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую:
просвечивавшее сквозь лохмотья тело ее было в синяках. Она шла как бы не
помня себя, не торопясь никуда, Бог знает зачем, шатаясь в толпе; может
быть, она была голодна. На нее никто не обращал внимания. Но что больше
всего меня поразило, -- она шла с видом такого горя, такого безвыходного
отчаяния в лице, что видеть это маленькое создание, тоже несущее на себе
столько проклятия и отчаяния, было даже как-то неестественно и ужасно
больно. Она все качала своею всклоченною головой из стороны в сторону,
точно рассуждая о чем-то, раздвигала врозь свои маленькие руки,
жестикулируя ими, и потом вдруг всплескивала их вместе и прижимала к
своей голенькой груди. Я воротился и дал ей полшиллинга. Она взяла
серебряную монету, потом дико, с боязливым изумлением посмотрела мне в
глаза и вдруг бросилась бежать, точно боясь, что я отниму у нее деньги"
[Там же, стр. 410.]. 

И мы можем повторить: "Доколе, Господи!" Всемирная выставка, Хрустальный
дворец и там где-нибудь лекция знаменитого физика с блестящими опытами
-- стоит ли все это горя крошечного созданья, бьющего себя худыми
ручонками в грудь, и этих женщин, которые ведут малолетних дочерей
отдать всякому, кто бросит за это монету. Скажут: "Так всегда было, и
даже хуже"; это уже говорят в оправдание и ссылаются на каннибальство
диких народов, не желая вернуться к которому мы должны, будто бы,
терпеть свое зло, специфический яд цивилизации. Но это неправда, и не
всегда так было. У народа, жившего под заповедями Божиими, не было ни
каннибальства, ни матерей, торгующих детьми: там были матери, собирающие
колосья, нарочно оставленные на полях богатыми людьми [См. кн. Руфь.]. И
этого не было бы у нас, не смело бы быть, если бы оставленные нам слова:
"Ищите прежде царствия Божия и все остальное приложится вам" -- мы не
читали с конца, не применяли бы наоборот. 

"Но когда проходит ночь и начинается день, тот же гордый и мрачный дух
снова царственно проносится над исполинским городом. Он не тревожится
тем, что было ночью, не тревожится и тем, что видит кругом себя и днем.
Ваал царит и даже не требует покорности, потому что в ней убежден. Вера
его в себя безгранична; он презрительно и спокойно, чтоб только
отвязаться, подает организованную милостыню. Он не прячет от себя диких,
подозрительных и тревожных явлений жизни. Бедность, страдание, ропот и
отупление массы его не тревожат нисколько" (там же, с. 411). 

Всем этим фактам, равно и тревоге по поводу их, можно дать следующую
формулу: в нормальном процессе всякого развития благоденствие самого
развивающегося существа есть цель; так, дерево растет, чтобы
осуществлять полноту своих форм, -- и то же можно сказать о всем другом.
Из всех процессов, которые мы наблюдаем в природе, есть только один, в
котором этот закон нарушен, -- это процесс истории. Человек есть
развивающееся в нем, и, следовательно, он есть цель: но это лишь в идее,
в иллюзии: в действительности он есть средство, а цель -- это
учреждения, сложность общественных отношений, цвет наук и искусств, мощь
промышленности и торговли [В истории есть один факт, особенно удобный
для пояснения этой мысли: в Германии, ко времени крестьянского и
рыцарского восстаний, уже значительно распространилось римское право,
вытеснив местные феодальные юридические обычаи. Тягость от него для
всего народонаселения была так велика, что восставшие, плохие юристы и
только простые люди, требовали, между прочим, отмены римского права в
судебной практике. Но кто же усомнится, что, будучи правом, как и
средневековые судебные обычаи, оно неизмеримо превосходит не только эти
последние, но и вообще все когда-либо появлявшееся во всемирной истории
в сфере права. Дальнейшее распространение его поэтому и не прекратилось,
оно было естественно и, так сказать, внутренне необходимо. Этот пример
показывает, что усовершенствование отдельных отраслей жизни вообще не
необходимо связано с уменьшением человеческого страдания, что оно имеет
внутреннюю закономерность и извне автономно; а потому и совершается в
истории независимо от всего прочего.]. Все это неудержимо растет, и
никогда не придет на мысль бедному человеку хоть когда-нибудь не дать
переступить через себя всему этому, не лечь перед торжествующею
колесницею Ваала и не обрызгать колес его кровью [Частный пример и здесь
может с удобством пояснить общий исторический процесс: 1) необходимо,
чтобы в стране, для поддержания ее международного положения,
существовало несколько сот тысяч мужчин, специально занятых военным
искусством и, для большего усовершенствования в нем, -- освобожденных от
забот семьи; 2) нужно, чтобы люди, поддерживающие страну на высоте ее
духовного и материального процветания, как можно лучше подготовились для
выполнения своей миссии и глубже вошли в сложный и трудный мир чистых и
прикладных наук. Образуется громадный контингент людей, семья для
которых возможна и удобна только в позднем возрасте. По причинам,
объяснять которые было бы излишне, возникает соответствующий им
контингент бессемейных женщин; с тою разницею, однако, что для первых
семья есть нечто позднее и ее временное отсутствие есть удобство, а для
вторых семья становится навсегда закрытою, и они являются безличным
средством для удобного существования других. Как большая река привлекает
к себе маленькие речки и ручьи и испарениями с бассейна своего родит
влагу и дождь, в конце концов опять в нее же собирающиеся, так к этому
крупному потоку бессемейного существования примыкают многие другие
мелкие течения его, в значительной степени порождаемые просто его
массивностью, легкостью, удобством для каждого и привычностью.]. И
народы стелются перед нею; задавив миллионы у себя, колесница уже
переходит в другие страны, к тем каннибалам, которые до сих пор наивно в
одиночку пожирали друг друга и которых теперь, по-видимому, готовится
зараз пожрать Европа. 

С величайшею способностью к обобщению в Достоевском удивительным образом
была соединена чуткая восприимчивость ко всему частному,
индивидуальному. Поэтому он не только понял общий, главный смысл того,
что совершается в истории, но и почувствовал нестерпимый его ужас, как
будто сам переживая все то личное страдание, которое порождается
нарушением главного закона развития. Тотчас за "Зимними заметками о
летних впечатлениях" [Появились в 1863 г. в журнале "Время".] появились
сумрачные "Записки из подполья" [Появились в 1, 2 и 4 №№ журнала
"Эпохи", который сменил приостановленное "Время" в 1864 году.], о
которых уже упоминали мы выше. 

Чтение их невольно вызывает мысль о необходимости у нас комментированных
изданий, комментированных не со стороны формы и генезиса литературных
произведений, как это уже есть, но со стороны их содержания и смысла, --
для того, чтобы решить, наконец, вопрос: верна ли данная мысль, или она
ложна, и почему? И решить это совокупными усилиями, решить обстоятельно
и строго, как это доступно только для науки. Например, "Записки из
подполья" важны каждою своею строкою, их невозможно почти свести к общим
формулам; и вместе утверждения, которые в них высказаны, нельзя оставить
без обсуждения никакому мыслящему человеку. 

В литературе нашей никогда не появлялось писателя, идеалы которого были
бы так совершенно отделены от текущей действительности. Удержать ее и
лишь кое в чем исправить -- эта мысль никогда не останавливала
Достоевского даже на минуту. В силу обобщающего склада своего ума, он со
всем интересом приник ко злу, которое скрывается в общем строе
исторически возникшей жизни; отсюда его неприязнь и пренебрежение ко
всякой надежде что-либо улучшить посредством частных изменений, отсюда
вражда его к нашим партиям прогрессистов и западников. Созерцая лишь
общее, он от действительности непосредственно переходил к предельному в
идее, и первое, что находил здесь, это -- надежду с помощью разума
возвести здание человеческой жизни настолько совершенное, чтобы оно дало
успокоение человеку, завершило историю и уничтожило страдание. Критика
этой идеи проходит через все его сочинения, впервые же, и притом с
наибольшими подробностями, она высказана была в "Записках из подполья". 

Подпольный человек -- это человек, ушедший в глубину себя,
возненавидевший жизнь и злобно критикующий идеал рациональных утопистов
на основании точного знания человеческой природы, которое он вынес из
уединенного и продолжительного наблюдения над собой и над историей. 

Общий смысл этой критики есть следующий: человек несет в себе, в скрытом
состоянии, сложный мир задатков, ростков еще не обнаруженных, -- и
обнаружение их составит его будущую историю столь же непреодолимо, как
уже теперь действительно присутствие этих задатков в нем. Поэтому
предопределение нашим разумом истории и венца ее всегда останется только
набором слов, не имеющим никакого реального значения. 

Между этими задатками, насколько они обнаружились уже в совершившейся
истории, есть столько непостижимо странного иррационального, что нельзя
найти никакой разумной формулы для удовлетворения человеческой природы.
Счастье не составит ли принципа для построения этой формулы: а разве
человек не стремится иногда к страданию, разве есть наслаждения, за
которые Гамлет отдал бы муки своего сознания? Порядок и планомерность не
составят ли общих черт всякого окончательного устроения человеческих
отношений: а между тем, разве мы не любим иногда хаос, разрушение,
беспорядок еще жаднее, чем правильность и созидание? Разве можно найти
человека, который делал бы в течение всей своей жизни только хорошее и
должное, и разве не испытывает он, долго ограничивая себя этим,
странного утомления, и не переходит, хоть на короткое время, к поэзии
безотчетных поступков? Наконец, не исчезнет ли для человека всякое
счастье, когда для него исчезнет ощущение новизны, все неожиданное, все
прихотливо изменчивое, согласуя с чем теперь свой жизненный путь, он
испытывает много огорчений, но и столько радостей? Однообразие для всех
не противоречит ли коренному началу человеческой природы --
индивидуальности, а недвижность будущего и "идеала" -- его свободной
воле, жажде выбрать то или иное по-своему, иногда вопреки внешнему, хотя
бы и разумному, определению? А без свободы и без личности будет ли
счастлив человек? Без всего этого, при вековом отсутствии новизны, не
проснутся ли с неудержимой силой в человеке такие инстинкты, которые
разобьют алмазность всякой формулы: и человек захочет страдания,
разрушения, крови, всего, но не того же, к чему на вечность обрекла его
формула; подобно тому как слишком долго заключенный в светлой и теплой
комнате изрежет руки о стекла и выйдет неодетый на холод, лишь бы только
не оставаться еще среди прежнего? Разве не это ощущение душевного
утомления кидало Сенеку в интриги и преступления? И разве не заставляло
оно Клеопатру втыкать золотые булавки в груди черных невольниц, жадно
смотря им в лицо, на эти дрожащие и улыбающиеся губы, в эти испуганные
глаза? Наконец, неподвижное обладание достигнутым идеалом удовлетворит
ли человека, для которого желать, стремиться, достигать -- составляет
непреодолимую потребность? И разве рассудочность исчерпывает, вообще,
человеческую природу: а, очевидно, она одна может быть придана
окончательной формуле самым ее творцом, разумом? 

Человек в цельности своей природы есть существо иррациональное; поэтому
как полное его объяснение недоступно для разума, так недостижимо для
него -- его удовлетворение. Как бы ни была упорна работа мысли, она
никогда не покроет всей действительности, будет отвечать мнимому
человеку, а не действительному. В человеке скрыт акт творчества, и он-то
именно привнес в него жизнь, наградил его страданиями и радостями, ни
понять, ни переделать которых не дано разуму. 

Иное, чем рациональное, -- есть мистическое. И недоступное для
прикосновения и мощи науки -- может быть еще достигнуто религиею. Отсюда
развитие в Достоевском мистического и сосредоточение интереса его на
религиозном, что все мы наблюдаем во втором и главном периоде его
деятельности, который открылся "Преступлением и наказанием". 

V 

Признают Достоевского глубочайшим аналитиком человеческой души. Таким он
сделался вследствие того, что в ней увидел сосредоточение всех загадок,
над которыми думает человек, и разрешение всех трудностей, преодолеть
которые в истории до сих пор не дано было ему. 

Мы назвали выше гр. Л. Толстого художником жизни в ее завершившихся
формах, которые приобрели твердость; духовный мир человека в пределах
этих форм исчерпан им с недосягаемым совершенством: все малейшие
движения сердца, все незаметные ростки мысли в формах установившейся
жизни, установившегося духовного строя изображены в его произведениях с
отчетливостью, которая не оставляет ничего желать. Но два великие
момента в исторически развивающейся жизни, зарождения и разложения, не
тронуты им; моменты эти несомненно носят в себе нечто болезненное, часто
заключают в себе неправильное и иногда преступное. От всего этого он
как-то непреодолимо отвращается. Напротив, Достоевский к этому
непреодолимо влечется: он восполняет гр. Толстого; в противуположность
ему, он аналитик неустановившегося в человеческой жизни и в человеческом
духе. 

Его совершенная отдельность от текущей действительности, отсутствие
каких-либо органических связей с нею, симпатий к ней есть, конечно,
главная причина того, что он исключительно останавливается на моментах
зарождения и разложения. Полный ожиданий или сожалений, он вечно обращен
был к будущему или давно прошедшему, но никогда к настоящему. Поэтому
следить, как, разлагаясь, -- умирает настоящее или как, среди этого
умирания, -- брезжит новая жизнь, всегда было для него высшим
удовлетворением. В длинном ряде его романов, от "Преступления и
наказания" и до "Братьев Карамазовых", мы видим установившиеся типы
только мелькающими, почти издали; на первом плане движутся люди, не
принадлежащие ни к какой определенной категории, встревоженные и ищущие,
разрушающие или создающие. 

От этого психический анализ его носит некоторые особенности: это есть
анализ человеческой души вообще, в ее различных состояниях, стадиях,
переходах, но не анализ индивидуальной, обособленной и завершившейся
внутренней жизни (как у графа Л. Н. Толстого). Не образы законченные,
каждый со своим внутренним средоточением, движутся перед нами в его
произведениях, но ряд теней чего-то одного: как будто различные
трансформации, изгибы одного рождающегося или умирающего духовного
существа. Поэтому размышление, а не созерцание есть главное, что
возбуждают в нас выводимые им лица. Он вскрывает перед нами тайники
человеческой совести, пожалуй, развязывает и вскрывает в пределах своих
сил тот мистический узел, который есть средоточие иррациональной природы
человека. 

Но, во всяком случае, в порядке возникновения его интересов психический
анализ был только вторичное и обусловленное; он и развивается, начиная
лишь с "Преступления и наказания". Главным и все обусловливающим для
него было: человеческое страдание и его связь с общим смыслом жизни.
Именно оно является уже, но как образ только, в первом его произведении
-- "Бедные люди", и оно же обсуждается диалектически в последнем
("Братья Карамазовы"). 

Как выше уже замечено было, коренное зло истории заключается в
неправильном соотношении в ней между целью и средствами: человеческая
личность, признанная только средством, бросается к подножию возводимого
здания цивилизации, и, конечно, никто не может определить, в каких
размерах и до каких пор это может быть продолжаемо. Ею раздавлены уже
всюду низшие классы, она готовится раздавить первобытные народности, и в
воздухе носится иногда идея, что данное живущее поколение людей может
быть пожертвовано для блага будущего, для неопределенного числа
поколений грядущих. Что-то чудовищное совершается в истории, какой-то
призрак охватил и извратил ее: для того, чего никто не видел, чего все
ждут только, совершается нечто нестерпимое: человеческое существо, до
сих пор вечное средство, бросается уже не единицами, но массами, целыми
народами во имя какой-то общей далекой цели, которая еще не показалась
ничему живому, о которой мы можем только гадать. И где конец этому,
когда же появится человек как цель, которому принесено столько жертв, --
это остается никому не известным. 

С мощною идеею этой, которая не высказывается, но совершается, управляя
фактами, Достоевский и вступил в борьбу, также не столько сознавая ее
отчетливо, сколько чувствуя, ощущая. 

Критика возможности окончательного идеала была только первою половиною
задачи, выполнение которой предстояло ему. Показав иррациональность
человеческой природы и, следовательно, мнимость конечной цели [Таким
образом, "Записки из подполья" составляют первый, как бы краеугольный
камень в литературной деятельности Достоевского, и мысли, здесь
изложенные, образуют первую основную линию в его миросозерцании.], он
выступил на защиту не относительного, но абсолютного достоинства
человеческой личности, -- каждого данного индивидуума, который никогда и
ни для чего не может быть только средством. 

Сюда примкнул ряд его религиозных идей. Замечательным и счастливым было
то совпадение, которое оказалось между результатом его беспристрастного
анализа человеческой природы и между тем, что требовалось задачами его
борьбы. Первое, показав иррациональность человеческого существа,
обнаружило в нем присутствие чего-то мистического, без сомнения
переданного ему в самом акте творчества. И это в высшей степени
согласовалось с необходимостью взгляда на человека как на нечто
неизмеримо высшее, чем мы думали о нем, религиозное, священное,
неприкосновенное. Как агрегат физиологических функций, между которыми
одна есть сознание, человек есть, конечно, только средство, -- по
крайней мере всякий раз, когда такового требует иное и большее число
подобных же физиологических агрегатов. Совершенно иное увидим мы в нем,
признав его мистическое происхождение и мистическую природу: он носит
отблеск Творца своего, в нем есть Лик Божий, не померкающий, не
преклоняющийся, но драгоценный и оберегаемый. 

Нужно заметить, что только в религии открывается значение человеческой
личности. В праве личность есть только фикция, необходимый центр, к
которому относятся договорные обязательства, имущественная
принадлежность и пр.; значение ее не выяснено и не обосновано здесь, и
если она определяется так или иначе, то подобное определение является
первичным, произвольным: оно есть условие, на которое можно и не
согласиться. Сама личность, в праве, -- может служить предметом
договора; и рабство вообще есть естественное последствие чистого,
беспримесного юридического строя. В политической экономии личность
совершенно исчезает: там есть только рабочая сила, к которой лицо есть
совершенно ненужный придаток. Таким образом, путем знания, путем науки
недостижимо восстановление личности в истории: мы можем ее уважать, но
это не есть необходимость, мы можем ею и пренебрегать, -- и это в
особенности, когда она дурна, порочна. Но уже самое введение этих
условий подкашивает абсолютность личности: для греков дурны были все
варвары, для римлян все не граждане, для католиков -- еретики, для
гуманистов -- все обскуранты, для людей 93-го года -- все консерваторы.
Этой обусловленности и с ней колебаниям, сомнениям кладет грань религия:
личность всякая, которая жива, абсолютна как образ Божий и
неприкосновенна. 

Вот почему, что касается, в частности, до рабства, то при религии оно
тем более усиливалось, чем слабее она или искаженнее становилась;
напротив, при праве оно усиливалось с его последовательностью, чистотою,
беспримесностью. В истории наиболее страшно оно было у римского народа,
самого совершенного в понимании права: здесь рабов крошили на говядину,
которою откармливали рыбу в прудах; наиболее же гуманно оно было у
древних евреев, живших под строгою религиею: в юбилейные годы там все
рабы должны были возвращаться на свободу, т. е. они были предметом
временного пользования, но не владения в строгом смысле, не
собственности. 

В "Преступлении и наказании" впервые и наиболее обстоятельно [Таким
образом, роман этот, в литературном отношении наиболее строгое и,
следовательно, лучшее произведение Достоевского, составляет второй
краеугольный камень в развитии его мировоззрения. Идея, выраженная в
этом романе, положительно защищается, но в отрицательных формах, еще в
"Бесах".] раскрыта Достоевским идея абсолютного значения личности. Среди
безысходного страдания, при виде гибнущих и готовящихся погибнуть,
возмущается целомудренная душа главного героя этого романа, и он
решается переступить закон неприкосновенности человека. Гениальная
диалектика подставлена под факт; он совершен. И тотчас же, как произошло
это, началось мистическое взаимодействие между убившим, убитою и всеми
окружающими людьми. Все, что совершается в душе Раскольникова,
иррационально; он до конца не знает, почему ему нельзя было убить
процентщицу. И с ним вместе и мы не понимаем умом, диалектически,
состояний его совести, качеств его поступка. Но цельным существом своим
мы совершенно ясно ощущаем необходимость всех последствий совершенного
им факта. Едва разбил он отраженный Лик Божий, правда обезображенный его
носителем, -- и он почувствовал, как для него самого померк этот Лик и с
ним вся природа. "Не старушонку я убил, себя я убил", -- говорит он в
одном месте. Точно что-то переместилось в его душе, и с этим
перемещением открылось все в новом виде и закрылось навеки то, что он
знал прежде. Он почувствовал, что со всеми живыми, оставшимися по сю
сторону преступления, у него уже нет ничего общего, соединяющего; и
никогда этого не будет. Он переступил по другую сторону чего-то, ушел от
всех людей, кажется -- туда, где с ним одна убитая старушонка.
Мистический узел его существа, который мы именуем условно "душою", точно
соединен неощутимою связью с мистическим узлом другого существа, внешнюю
форму которого он разбил. Кажется, все отношения между убившим и убитою
кончены, -- между тем они продолжаются; кажется, все отношения между ним
и окружающими людьми сохранены и лишь изменены несколько, -- между тем
они перерваны совершенно. Здесь, в этом анализе преступности, в
обнаружении как бы покровов, скорлуп душевности, окружающих каждое "я" и
то взаимодействующих, то перестающих взаимодействовать, и разгадана
глубочайшая тайна человеческой природы, раскрыт великий и священный
закон о непереступаемости человеческого существа, его абсолютности.
Насколько доступно это мистическое явление не столько объяснению,
сколько простому обозначению словами, мы можем его выразить таким
образом: то, что мы наблюдаем в человеке, его поступки, слова, желания,
все, что о нем знают другие и он знает о себе, не исчерпывает полноты
его существа; в нем есть еще иное сверх этого, и притом главное, чего
никто не знает [Факты атавизма или также факт рождения от обыкновенных
родителей гения обнаруживают и фактически присутствие в человеке такого,
чего не знает ни он в себе, ни в нем другие.]. Привязываться, любить в
человеке мы должны это главное: поэтому-то и любим мы его иногда вопреки
всему, что видим в нем; напротив, ненавидеть в человеке мы можем только
внешнее и не главное, какое-то обезображение, которому он подверг себя.
Но когда, смешивая то и другое или, точнее, ничего не зная о
существовании в человеке за его наружными проявлениями еще чего-то, мы
разбиваем его образ -- мы разбиваем целое, которого не подозревали. Мы
вдруг касаемся главного, о чем не думали, и испытываем неожиданное, что
не входило в наши соображения. Таким образом, только переступив личность
человека, мы постигаем все ее значение: для нас открывается мистический
и иррациональный смысл ее, но уже поздно. Сделав ненужным подобный опыт,
обнаружив со всею убедительностью в гениальном изображении состояние
преступной совести, Достоевский оказал великую историческую услугу. 

Собственно, разрешением этих двух вопросов он заканчивал выполнение
своей задачи, насколько она относилась к человеку как существу
страдающему и попранному. Но за ними поднимался теоретический интерес,
и, следуя ему-то, он вступил в безбрежную область рассматривания того,
что мы назвали швами мироздания. Первый проблеск этого стремления мысли
мы находим уже в "Преступлении и наказании". 

В невыразимо тяжелой сцене между Раскольниковым и Соней, в душной
комнате у этой последней, он ей сказал о возможности для нее заражения и
болезни и о необходимости тогда гибели родной семьи, для прокормления
которой она отдала себя: 

" -- А копить нельзя? на черный день откладывать? -- спросил он вдруг,
останавливаясь перед ней. 

-- Нет, -- прошептала Соня. 

-- Разумеется, нет. А пробовали? -- прибавил он чуть не с насмешкой. 

-- Пробовала. 

-- И сорвалось! Ну, да, разумеется! Что и спрашивать! И опять пошел по
комнате. Еще прошло с минуту. 

-- Не каждый день получаете-то? 

Соня больше прежнего смутилась, и краска ударила ей в лицо. 

-- Нет, -- прошептала она с мучительным усилием. 

-- С Полечкой (маленькая сестра ее), наверно, то же самое будет, --
сказал он вдруг. 

-- Нет! Нет! Не может быть, нет! -- как отчаянная, громко вскрикнула
Соня, как будто ее вдруг ножом ранили, -- Бог, Бог такого ужаса не
допустит!.. 

-- Других допускает же! 

-- Нет, нет! Ее Бог защитит, Бог!.. -- повторила она, не помня себя. 

-- Да может, и Бога-то совсем нет, -- с каким-то злорадством ответил
Раскольников, засмеялся и посмотрел на нее. Лицо Сони вдруг страшно
изменилось" ["Преступление и наказание", изд. седьмое, стр. 293 -- 294.
Страшный смысл слов о "попытке копить" заключается в торопливости, в
жадности к разврату, которое делает и вынуждена делать эта девушка, лишь
извне растленная. Здесь Достоевский с какою-то адскою мукою следит, как
физическая нужда, ударяя в душу, как бы продырявливает ее и раскрывает
для вступления уже внутреннего порока.]. 

В том же романе между Раскольниковым и его alter ego, его второю и
дурною половиной, Свидригайловым, происходит разговор на тему о
привидениях и загробной жизни. 

" -- Я согласен, -- говорит Свидригайлов, -- что привидения являются
только больным; но, ведь, это только доказывает, что привидения могут
являться не иначе как только больным, а не то, что их -- нет, самих по
себе. Привидения -- это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их
начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что
здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить
одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка. Ну а чуть заболел, чуть
нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает
сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и
соприкосновений с другим миром больше, так что когда умрет совсем
человек, то прямо и перейдет в другой мир. Я об этом давно рассуждал.
Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить. 

-- Я не верю в будущую жизнь, -- сказал Раскольников. Свидригайлов сидел
в задумчивости. 

-- А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, -- сказал он
вдруг. 

"Это помешанный", -- подумал Раскольников. 

-- Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя,
что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг,
вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, этак
вроде деревенской бани; закоптелая, а по всем углам пауки -- и вот и вся
вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится. 

-- И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и
справедливее этого! -- с болезненным чувством вскрикнул Раскольников
(раньше он ничего не хотел говорить с Свидригайловьш). 

-- Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и,
знаете, я бы так непременно нарочно сделал, -- отвечал Свидригайлов,
неопределенно улыбаясь. 

Каким-то холодом охватило Раскольникова при этом безобразном ответе"
[Там же, стр. 264 -- 265.]. 

Мы чувствуем душную атмосферу каких-то странных идей и чувств. Если в
том же романе есть диалектика, оправдывающая преступление, и все-таки в
целом своем душа несет кару за него, то здесь мы видим диалектику,
которая восходит до признания "новых миров", а чувство в вопросах
вечного воздаяния спускается до каких-то пауков. "Дрожащая тварь", как
называется здесь раза два человек, ни мелочностью преступлений своих, ни
своими бесполезными добродетелями не заслуживает ни больше этого, ни
меньше. 

Религиозный вопрос затем уже не исчезает в произведениях Достоевского: в
каждом романе он касается его, но так, что мы живо чувствуем, как он
только откладывает его до минуты, когда в силах будет сделать это без
внешних помех, неторопливо и свободно. Наконец минута эта настала, и
появились "Братья Карамазовы". 

VI 

Самый период времени, когда появился этот роман, был в высшей степени
замечателен: шли последние годы прошлого царствования. Заговоры
анархистов, колебания правительства, шумная и влиятельная пресса -- все
распространяло в обществе тревогу и ожидания. Борьба партий достигла
высшего напряжения, но из них та, которая совпадала с двухвековым
направлением нашей истории -- мы разумеем партию западников и
приверженцев реформ, -- пользовалась неизмеримым преобладанием в
литературе и в обществе. Собственно, что всем надеждам и уже почти
требованиям этой партии суждено сбыться -- в этом слабо сомневались даже
противники ее; и все, к чему еще усиливались эти последние, состояло в
том, чтобы хоть на некоторое время задержать ее окончательное торжество.


В это-то время, почти один вслед за другим, выступили со своим
окончательным словом три наиболее влиятельные писателя: Тургенев, гр. Л.
Толстой и,последним, Достоевский. Каждый, кто только раскрыл бы эти
произведения и даже не анализировал их, тотчас почувствовал бы, до чего
сомнительна минута, в которую они появляются, как все неверно в
обществе, настроением которого они вызваны. 

Как и всегда, Тургенев в "Нови" ответил текущим стремлением времени и
только смягчил их несколько и ограничил. Разносторонность и широта его
образования, отсутствие первородной крепости и хоть невысказанное, но
ясное безразличие ко всему, кроме искусства, -- все это заставило его и
теперь, как прежде, попытаться войти в круг идей и стремлений, с
которыми, очевидно, у него не было ничего родственного. Он, однажды
высказавший, что в Венере Милосской есть нечто более несомненное и
вечное, чем в принципах первой французской революции, на склоне лет
своих и вопреки всему, чему отдавал жизнь, захотел войти во вкусы людей,
для которых весь мир красоты и искусства не заключал в себе никакой
значительности и смысла. Но эта противоестественная попытка, как и можно
было ожидать, вышла до того вымученною и жалкою, что все, для кого он
был дорог своими прежними произведениями, не могли смотреть на нее
иначе, как с чувством глубочайшей печали. Эту печаль, это сожаление о
себе не мог не ощутить и сам творец, и она именно придала оживление и
особый колорит его самым последним произведениям. Каждый, как человек,
так и писатель, в дарах природы своей несет и горечь и сладость своей
жизни. Тургеневу первому из наших писателей привелось снискать
европейскую известность; и когда он достиг ее и уже не было времени
стремиться еще к чему-нибудь, он вдруг увидел, что достиг чего-то самого
малого: все же значительное и ценное от него ускользнуло. 

Напротив, оба другие писатели, которые до тех пор несколько заслонялись
Тургеневым, заговорили с силою, как никогда прежде, и голос их зазвучал
противоречиво всему, чего хотело общество и что оно думало. И если нужно
в истории искать примера, где значение и влияние личности было бы
несомненно и отчетливо видно, ясно, -- то нельзя найти лучшего, как в
последнем фазисе деятельности этих двух писателей. В самый разгар
увлечения внешними реформами, в минуту безусловного отрицания всего
внутреннего, религиозного, мистического в жизни и в человеке, они
отвергли, как совершенно незначащее, все внешнее, -- и обратились к
внутреннему и религиозному. И общество, сперва удивленное и негодующее,
но и очарованное их словом, вначале поодиночке и потом массами, точно
поволоклось ими в противоположную сторону, чем куда шло; в жизни его
совершился перелом, и мы стоим теперь на совершенно иных путях, нежели
те, на каких стояли еще так недавно. 

В "Анне Карениной" с недосягаемым совершенством формы соединилось
глубокое и строгое содержание. Более, нежели в "Войне и мире", над всеми
группами выведенных лиц здесь господствует мысль художника, это теснее
сжимает их и придает всему произведению больше единства и цельности.
Группы и сцены менее широко разбрасываются, не так свободно живут, все
устремляется как будто к одному невидимому центру, который впереди.
Взамен эпического спокойствия, которое царит в "Войне и мире", придавая
всем событиям и лицам этого романа размеренную неторопливость, в "Анне
Карениной" мы ощущаем присутствие чего-то встревоженного и ищущего. Это
сообщает всему произведению лиризм. Оставляя "Войну и мир", читатель
испытывает ясное удовлетворение; напротив, окончив "Анну Каренину", он
чувствует себя встревоженным и смущенным. Ощущение горести, душевного
ужаса, ненависти к жизни и жалости к судьбе человека -- все это
смешивается в нем, становится невыносимо; и, не имея силы бороться с
собою, он ищет помощи у великого художника, который так возмутил его
покой. И этот последний не заставил долго ожидать своего слова; "Анна
Каренина" оказалась только великим прологом к учению, которое то прямо,
то в аллегориях вот уже десять лет развивает ее автор. Переходя от
сомнения к вере и из веры падая опять в сомнение, твердый только в
отрицаниях и колеблющийся в утверждениях, он всем рядом своих последних
трудов как бы олицетворяет ищущий разрешения скептицизм: "Что я верю в
какого-то Бога, это я чувствую; но в какого Бога я верю -- вот что темно
для меня", -- как будто говорит он всем смыслом своих последних трудов. 

Резко отличаясь по форме, растянутый, эпизодический, роман Достоевского
глубоко однороден с "Анной Карениной" по духу, по заключенному в нем
смыслу. Он также есть синтез душевного анализа, философских идей и
борьбы религиозных стремлений с сомнением. Но задача взята в нем шире: в
то время как там показано, как непреодолимо и страшно гибнет человек,
раз сошедший с путей, не им предустановленных, здесь раскрыто
таинственное зарождение новой жизни среди умирающей. Старик Карамазов --
это как бы символ смерти и разложения, все стихии его духовной природы
точно потеряли скрепляющий центр, и мы чувствуем трупный запах, который
он распространяет собою. Нет более регулирующей нормы в нем, и все
смрадное, что есть в человеческой душе, неудержимо полезло из него,
грязня и пачкая все, к чему он ни прикасается. Никогда не появлялось в
нашей литературе лица, для которого менее бы существовал какой-нибудь
внешний или внутренний закон, нежели для этого человека: беззаконник,
ругатель всякого закона, пачкающий всякую святыню, -- вот его имя, его
определение. Наше общество, идущее вперед без преданий, недоразвившееся
ни до какой религии, ни до какого долга и, однако, думающее, что оно
переросло уже всякую религию и всякий долг, широкое лишь вследствие
внутренней расслабленности, -- в основных чертах верно, хотя и слишком
жестоко, символизировано в этом лице. Вскрыта главная его черта,
отсутствие внутренней сдерживающей нормы, и, как следствие этого, --
обнаженная похоть на все, с наглой усмешкой в ответ каждому, кто встал
бы перед ним с укором. Среди зловония этого разлагающегося трупа
возрастает его порождение. Между всеми четырьмя сыновьями его можно
найти внутреннее соотношение, которое подчинено закону
противоположности. Смердяков, этот миазм, эта гниющая шелуха "павшего в
землю и умершего зерна", есть как бы противоположный полюс чистого
Алеши, который несет в себе новую жизнь, подобно тому как свежий росток
выносит из своей темной могилки на свет солнца жизнь и закон умершего
материнского организма. Тайна возрождения всего умирающего прекрасно
выражена в этом противоположении. Третий сын, Иван Федорович, сдержанный
и замкнутый, представляет собою противоположность Димитрию,
раскидывающемуся, болтливому, несущему в себе добрые стремления, но без
какой-либо нормы, -- тогда как эта норма в высочайшей степени
сосредоточена в Иване. Как Димитрий тяготеет к Алеше, так у Ивана есть
нечто связующее и общее со Смердяковым. Он "высоко ценит" Алешу, но,
конечно, -- как свою противоположность, и притом равносильную. Но с
Димитрием у него нет ничего общего; все отношения этих двух братьев
чисто внешние, и это важнее, чем то, что они в конце становятся даже
враждебными. Напротив, со Смердяковым у Ивана есть что-то родственное:
они с полуслова, с намека понимают один другого, заговаривают так, как
будто и в молчании между ними не прерывалось общение. Их связь, таким
образом, несомненна, как и связь Алеши с Димитрием. И как в Алеше
выделилась в очищенном виде мощь утверждения и жизни, так и в Иване в
очищенном же виде сосредоточилась мощь отрицания и смерти, мощь зла.
Смердяков есть только шелуха его, гниющий отбросок, и, конечно, зло,
лежащее в человеческой природе, не настолько мало, чтобы выразиться
только в уродстве. В нем есть сила, есть обаяние, и они сосредоточены в
Иване. Димитрию суждено возродиться к жизни; через страдание он
очистится; он, уже только готовясь принять его, ощутил в себе "нового
человека" и готовится там, в холодной Сибири, из рудников, из-под земли,
запеть "гимн Богу". Вместе с очищением в нем пробуждается сила жизни: "В
тысяче мук -- я есмь, в корче мучусь -- но есмь" [Сочинения, т. 14, стр.
294.], -- говорит он накануне суда, который, он чувствовал, окончится
для него обвинением. В этой жажде бытия и в неутолимой же жажде стать
достойным его хотя бы через страдание опять угадана Достоевским
глубочайшая черта истории, самая существенная, быть может центральная.
Едва ли не в ней одной еще сохранился в человеке перевес добра над злом,
в которое он так страшно погружен, которым является каждый единичный его
поступок, всякая его мысль. Но под ними, под всею грязью, в тине которой
ползет человек целые тысячелетия, неутолимая жажда все-таки ползти и
когда-нибудь увидеть же свет -- высоко поднимает человека над всею
природою, есть залог неокончательной его гибели среди всякого страдания,
каких бы то ни было бедствий. Здесь и лежит объяснение того, почему с
таким содроганием мы отвращаем лицо свое при виде самоубийства, отчего
оно кажется нам сумрачнее даже убийства, нарушает какой-то еще высший
закон, -- и религия осуждает его как преступление, которого нельзя
искупить. С рациональной точки зрения мы должны бы относиться к нему
индифферентно, предоставляя каждому решать, лучше ли ему жить или не
жить. Но общий и высший закон, конечно мистического происхождения,
принудительно заставляет нас всех -- жить, требует этого как долга,
бремени которого мы не можем сложить с себя. Если Димитрий Карамазов,
порочный и несчастный, возрождается к жизни вследствие того, что в
основе его все-таки лежит доброе, -- то Иван, которому извне открывается
широкий путь жизни, несмотря на высокое развитие, несмотря на сильный
характер, все-таки стоит при начале того уклона, по которому скользнул и
умер Смердяков. Мощный носитель отрицания и зла, он долго и сильно будет
бороться со смертью, этим естественным выводом из отрицания; и все-таки
вечные законы природы преодолеют его мощь, силы его утомятся, и он умрет
так же, как умер Смердяков. 

Поразительны последние дни этого четвертого брата, переданные в первом,
втором и третьем свиданиях с ним Ивана. Мы и здесь, как в "Преступлении
и наказании", каким-то особым приемом, тайна которого была известна
только Достоевскому, опять погружаемся в особую психическую атмосферу,
удушающую, темную, -- и, еще ничего не видя, еще не дойдя до самого
факта, испытываем мистический ужас от приближения к какому-то нарушению
законов природы, к чему-то преступному; и уже содрогаемся от ожидания.
Эта ненависть, с которою он смотрит теперь на Ивана, внушившего ему, что
"все позволено"; эта книга "Иже во святых отца нашего Исаака Сирина",
сменившая под его подушкою французские вокабулы, и какие-то припадки
исступления, о которых передает встревоженная хозяйка, хотя мы сами не
замечаем в нем ничего особенного; наконец, эта пачка бумажек, которую он
тащит у себя из-под чулка, а Иван дрожит, еще не зная -- отчего, и
пятится к стене; и самый рассказ о том, как совершилось убийство, с этою
беспричинною боязнью жертвы к своему убийце, к своему незаконному сыну и
доверенному лакею, к малосильному трусу и идиоту -- все это
поразительно, тягостно до последней степени и еще раз вводит нас в мир
преступности. Замечательно, что как закон природы, нарушенный здесь,
выше, чем тот, который нарушен в "Преступлении и наказании", так и
атмосфера, окружающая преступника, как-то еще удушливее и теснее, нежели
та, которую мы ощущаем около Раскольникова. Вот почему последний не
наложил на себя рук; ему еще было чем жить, и через несколько лет
искупления, он вышел же из своей атмосферы к свету и солнцу. Смердякову
нечем было жить; и хотя и для него, может быть, было где-нибудь солнце и
свет, но совершенно ясно, что он не мог дойти до них и упал при первых
же шагах задушенный. Последнее его прощание с Иваном, отдача ему денег,
из-за которых совершилось убийство, слова о Провидении -- все это вводит
нас в душу человека в последние часы перед самоубийством: тайна, еще
никем не изображенная, никому из живых не переданная. 

Здесь нам хотелось бы сказать несколько слов о характере припадков двух
братьев, одного отцеубийцы и другого, замешанного в отцеубийстве.
Последний, как известно, жалуется на посещение его бесом, "дрянным,
мелким бесом"; первый говорит о Провидении, о посещающем его Боге. Ранее
оба были атеистами, и притом довольно убежденными. Вчитываясь в рассказ
Достоевского, не трудно заметить, что именно галлюцинации составляют
главную муку Ивана Федоровича. Вспомним, как он говорит Алеше: "Это он
тебе сказал"; как оживляется всякий раз, когда неясные слова собеседника
дают повод думать, что говорящий также знает о возможности появления
беса ("Кто он, кто находится, кто третий?" -- испуганно спрашивает он
Смердякова); наконец, вспомнил ледяной холод, который вдруг прилип к его
сердцу, когда он подошел к своему дому после третьего свидания со
Смердяковым, с мыслью, что вот уже там его дожидается "посетитель", и --
почти плачущий тон его жалоб после галлюцинации: "Нет, он знает, чем
меня мучить... он зверски хитер"... "Алеша, кто смеет предлагать мне
такие вопросы... Это он тебя испугался, чистого херувима" -- и пр. Если
мы вспомним холодный и суровый тон этого атеиста, его действительно
мощную натуру, то это превращение сильного человека в жалующегося
ребенка, в плачущую женщину всего яснее может дать нам понять о степени
мучительности его галлюцинаций. "Завтра крест, но не виселица" (стр.
360, т. XIV), -- решает он, готовясь рассказать все на суде после той же
галлюцинации. По аналогии, мы должны допустить, что предмет главного
мучения и для Смердякова составляло нечто подобное. Собственно раскаяние
и воспоминание об убийстве должно бы быть сильнее в первые дни после
него, и, между тем, Смердяков в это время еще совершенно спокоен;
болезнь и исступление начались несколько недель спустя; и они так же,
как у Ивана Федоровича, не непрерывны, но происходят время от времени.
Разница только в том, что "третий этот", в присутствии которого он
уверен даже при посетителе, -- есть Бог, "самое это Провидение-с", хотя
и говорит он тут же как о чем-то не относящемся к предмету на вопрос
Ивана о Боге: "Нет, не уверовал-с". Очевидно, то, о чем они беседовали в
свое время и что порешили, было нечто совершенно другое, нежели
оказавшееся, когда закон природы был ими нарушен. Поэтому, ощутив один
то, что он называет "бесом", а другой то, что он называет "Провидением",
они ощутили нечто совершенно неожиданное; все же прежние слова их о
загробном существовании и о Боге оказались ни к чему не относящимися.
Продолжая аналогию с Иваном, мы должны думать, что именно ужас ожидания
"посещения" и приводил Смердякова в исступленное смятение, он и привел
его к самоубийству. Как и всегда человек, он скользнул по уклону
меньшего страдания. Перенести физическую боль удушения, очевидно, было
для него легче, нежели еще раз почувствовать ледяное прикосновение
мучащего его призрака. 

Припадки Смердякова, очевидно более тяжелые, нам не описаны, и сделано
только подробное описание припадка Ивана Федоровича. Есть известие, что,
когда печатались "Братья Карамазовы", один доктор-психиатр написал
Достоевскому письмо [Если письмо это сохранилось, было бы любопытно
видеть его напечатанным.], в котором удивляется глубокому соответствию
его художественного описания с тем, что открывается в припадках для
объективного наблюдения; последнее, конечно, не знает внутреннего
содержания галлюцинаций, которое именно дается у Достоевского. Этот
последний обставляет свое описание несколько насмешливым тоном, но,
вчитываясь в весь ряд его сочинений, мы видим, как постоянно он
обставляет в начале и конце легкою ирониею и свои любимые идеи [Такова,
напр., в "Братьях Карамазовых" речь прокурора на суде, которая вся
ведется в тоне, иронизирующем над прокурором; и, однако, многие из
мыслей этой речи содержат повторение мыслей, высказанных Достоевским от
своего имени в "Дневнике писателя".], -- по крайней мере делал это
всякий раз, когда ожидал, что они могут подвергнуться насмешке. Он не
хотел, очевидно, слишком восстановлять против себя читающую массу, -- но
и оставить невысказанным то или другое ему тоже было трудно. Иван
Федорович во все время галлюцинации не верит ее объективности, т. е. не
верит, пока болен; и, напротив, ее реальности он верит все время, как
здоров, когда уже более ее не испытывает; и даже ее только боится, об
ней одной думает. Слишком уже серьезны слова больного именно в
здоровом-то его состоянии, и слишком упорно сосредоточен делается автор,
как только подходит к ним. Все это заставляет нас видеть двойственное и
скрытное в Достоевском, когда он передает "кошмар Ивана Федоровича":
едва ли он хотел нам дать только описание галлюцинации, чуть ли под
насмешливым тоном у него не скрыто действительное убеждение; и весьма
тонкое соображение Свидригайлова (см. выше) о возможности "иных миров,
клочки которых открываются человеку в болезненном состоянии", едва ли не
есть мысль самого Достоевского. По крайней мере вот слова, которые он
влагает старцу Зосиме, уже без всякой иронии: 

"Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное
сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и
высоким, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот
почему и сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из
миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад Свой, и взошло все, что
могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения
своего с таинственным миром иным; если ослабевает или уничтожается в
тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе. Тогда станешь к жизни
равнодушен и даже возненавидишь ее" ["Братья Карамазовы", глава "Из
бесед и поучений старца Зосимы". Сочинения, т. 13,стр. 357.]. 

Удивительны слова эти и по глубине заключенной в них мысли, и по красоте
образов, кажется очень близко соответствующих скрытой действительности
вещей, и по силе убежденности. Это уже во второй раз [Разумеем известное
стихотворение Лермонтова "По небу полуночи ангел летел" и пр.] наша
художественная литература, так неизмеримо опередившая вялое движение
наших наук, поднимается на высоту созерцаний, на которой удерживался
только Платон и немногие другие. В том, что ощущает преступник,
Достоевский, несомненно, видел прикосновение к "мирам иным", вдруг
становящееся отчетливым, ощутимым, тогда как для всех других людей, не
переступивших законов природы, оно есть, но не сознается, оно вполне
неощутимо и безотчетно. 

Что Достоевский был далек от какой-нибудь грубой ошибки и что мы также
не впадаем в нее, вскрывая его невысказанную мысль, в этом нас убеждает
решение, которое мы должны дать на два вопроса, невольно возникающие при
чтении как "Преступления и наказания", так и при описании свиданий
отцеубийц в "Братьях Карамазовых": отчего мы так понимаем верность
изображенного душевного состояния преступников, хотя сами не испытали
его? И отчего, совершив преступление и, следовательно, вдруг упав среди
окружающих людей на всю его высоту, преступник в каком-то одном
отношении, напротив, поднимается над ними всеми? Смердяков, дрожащее
насекомое перед Иваном до преступления, -- совершив его, говорит с ним,
как власть имеющий, как господствующий. Сам Иван изумляется этому и
произносит: "Ты серьезен, ты умнее, чем я думал". Раскольников, только
primus inter pares между другими людьми перед преступлением,
положительно выходит из их уровня после него; один Свидригайлов, тоже
убийца, говорит с ним, как равносильный, насмешливо указывая, что у них
есть "какая-то общая точка соприкосновения". Все это требует объяснения,
и мы выскажем то, которое нам кажется вероятным. Если для нас, никогда
не совершавших убийства, душевное состояние преступника понятно и, читая
Достоевского, мы удивляемся не прихотливости его фантазии, но искусству
и глубине его анализа, то не совершенно ли ясно, что у нас есть какое-то
средство оценки, имея которое мы произносим свой суд над правдоподобием
в изображении того, что должно бы быть для нас совершенно неизвестным.
Не очевидно ли, что таким средством может быть только уже
предварительное знание этого самого состояния, хотя в нем мы и не даем
себе отчета; но вот другой изображает нам еще не испытанные нами
ощущения, -- ив ответ тому, что говорит он, в нас пробуждается знание,
дотоле скрытое. И только потому, что это пробуждающееся знание
сливается, совпадая, с тем, которое дается нам извне, мы заключаем о
правдоподобии, об истинности этого последнего. В случае несовпадения мы
сказали бы, что оно ложно, -- сказали бы о том, о чем, по-видимому, у
нас не может быть никакой мысли, никакого представления. Этот странный
факт вскрывает перед нами глубочайшую тайну нашей души -- ее сложность:
она состоит не из одного того, что в ней отчетливо наблюдается (напр.,
наш ум состоит не из одних сведений, мыслей, представлений, которые он
сознает); в ней есть многое, чего мы и не подозреваем в себе, но оно
ощутимо начинает действовать только в некоторые моменты, очень
исключительные. И, большею частью, мы до самой смерти не знаем истинного
содержания своей души; не знаем и истинного образа того мира, среди
которого живем, так как он изменяется соответственно той мысли или тому
чувству, какие к нему мы прилагаем. С преступлением вскрывается один из
этих темных родников наших идей и ощущений, и тотчас вскрываются перед
нами духовные нити, связывающие мироздание и все живое в нем. Знание
этого-то именно, что еще закрыто для всех других людей, и возвышает в
некотором смысле преступника над этими последними. Законы жизни и смерти
становятся ощутимыми для него, как только, переступив через них, он
неожиданно чувствует, что в одном месте перервал одну из таких нитей и,
перервав, -- как-то странно сам погиб. То, что губит его, что можно
ощущать только нарушая, -- и есть в своем роде "иной мир, с которым он
соприкасается"; мы же только предчувствуем его, угадываем каким-то
темным знанием. 

Мы сказали, что в "Братьях Карамазовых" великий аналитик человеческой
души представил нам возрождение новой жизни из умирающей старой. По
необъяснимым, таинственным законам, природа вся подлежит таким
возрождениям; и главное, что мы находим в них, -- это неотделимость
жизни от смерти, невозможность осуществиться для первой вполне, если не
осуществилась вторая. Здесь и находит свое объяснение эпиграф, взятый
Достоевским для своего последнего произведения: "Истинно, истинно говорю
вам: если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно;
а если умрет, то принесет много плода" (Ев. от Иоанна, XII, 24).
Падение, смерть, разложение -- это только залог новой и лучшей жизни.
Так должны мы смотреть на историю; к этому взгляду должны приучаться,
смотря и на элементы разложения в окружающей нас жизни: он один может
спасти нас от отчаяния и исполнить самой крепкой веры в минуты, когда
уже настает, кажется, конец для всякой веры. Он один соответствует
действительным и мощным силам, направляющим поток времен, а не слабо
мерцающий свет нашего ума, не наши страхи и заботы, которыми мы
наполняем историю, но нисколько не руководим ею. 

Но широко задуманная Достоевским картина осталась недорисованною. С
пониманием мрака, хаоса, разрушения, без сомнения, связано было в душе
самого художника некоторое отсутствие гармонии, стройности,
последовательности. Собственно, в "Братьях Карамазовых" изображено
только, как умирает старое; а то, что возрождается, хотя и очерчено, но
сжато и извне; и как именно происходит самое возрождение -- это тайна
унесена Достоевским в могилу. Судя по заключительной странице
"Преступления и наказания", он всю жизнь готовился к этому изображению,
и оно должно было наконец появиться в последующих томах "Братьев
Карамазовых"; но, за смертью автора, этому не суждено было сбыться.
Важнейшую задачу своей жизни он только наметил, но не выполнил. 

Но то, что стояло в преддверии к ней, выполнено им с широтою замысла и с
глубиною понимания, которые не имеют себе ничего подобного как в нашей
литературе, так и в других. Мы разумеем "Легенду о Великом Инквизиторе".
Уже выше замечено было, что, умирая, всякая жизнь, представляющая собою
соединение добра и зла, выделяет в себе, в чистом виде, как добро, так и
зло. Именно последнее, которому, конечно, предстоит погибнуть, но не
ранее как после упорной борьбы с добром, -- выражено с беспримерной
силою в "Легенде". 

VII 

В маленьком трактире, за перегородкою, впервые сходятся два брата:
Алеша, мечтательный и религиозный юноша, любимый послушник старца
Зосимы, так спокойно свернувший с обычной жизненной колеи на путь
монастырского уединения, и старший его годами и опытностью Иван. Из всех
четырех братьев только они были единоутробные, Димитрий же и Смердяков
были им братьями лишь по отцу. Уже четыре месяца прошло, как они
встретились, впервые после долгой разлуки, -- и вот только теперь,
накануне новой разлуки, быть может навсегда, они сходятся и говорят с
глазу на глаз. В течение этих месяцев Алеша с любопытством рассматривал
своего брата, об убеждениях и высоком образовании которого он знал; и, в
свою очередь, подмечал на себе иногда его долгие взгляды. Они молчали
друг с другом, и, однако, только друг с другом им было о чем
высказаться, тогда как с прочими они говорили или безучастно, или
подчиняясь (Алеша с Зосимою), или господствуя (Иван с Миусовым). Их
соединяла некоторая исходная точка; и хотя именно начиная от нее они
разошлись в противоположные стороны и потом уже не соприкасались ни в
чем, однако сближение в ней одной было значительнее, жизненнее, чем
сближение боковыми ветвями или вершинами своего духовного развития,
которое одно было у них со всеми окружающими. Это хорошо выражено в
следующем вводном эпизоде их беседы: 

" -- Ты что беспокоишься, что я уезжаю, -- говорит Иван Алеше. 

-- У нас с тобой еще Бог знает сколько времени до отъезда. Целая
вечность времени, бессмертие! 

-- Если ты завтра уезжаешь, то какая же вечность? 

-- Да нас с тобой чем это касается? -- засмеялся Иван. -- Ведь, свое-то
мы успеем все-таки переговорить, свое-то, для чего мы пришли сюда? Чего
ты глядишь с удивлением? Отвечай: мы для чего здесь сошлись? Чтобы
говорить о старике и о Димитрии? о загранице? о роковом положении
России? об императоре Наполеоне? Так ли, для этого ли? 

-- Нет, не для этого. 

-- Сам понимаешь, значит, для чего. Другим одно, а нам, желторотым, --
другое; нам прежде всего надо предвечные вопросы решить. Вся молодая
Россия только лишь о вековечных вопросах теперь и толкует. Именно
теперь, как старики все полезли вдруг практическими вопросами
заниматься. Ты из-за чего все три месяца глядел на меня в ожидании?
Чтобы допросить меня: "Како веруеши или вовсе не веруеши"?.. 

-- Пожалуй что и так, -- улыбнулся Алеша. -- Ты, ведь, не смеешься
теперь надо мною, брат? 

-- Я-то смеюсь? Не захочу я огорчить моего братишку, который три месяца
глядел на меня в ожидании. Алеша, взгляни прямо: я, ведь, и сам
точь-в-точь такой же маленький мальчик, как и ты, разве только вот не
послушник. Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют, -- иные то
есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели
в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира --
сорок лет опять не будут знать друг друга: ну и что ж, о чем они будут
рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не
иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну,
те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества
по новому штату, -- так, ведь, это один же черт выйдет, все те же
вопросы, только с другого конца, И множество, множество самых
оригинальных мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах
говорят у нас в наше время. Разве не так? 

-- Да, настоящим русским вопросы о том: есть ли Бог и есть ли
бессмертие, или, как вот ты говоришь, вопросы с другого конца --
конечно, первые вопросы и прежде всего, да так и надо, -- проговорил
Алеша, все с тою же тихою и испытующею улыбкой вглядываясь в брата". 

На этом-то "так и надо" и сошлись братья. Приведенное место навсегда
останется историческим, и, кажется, действительно было время, когда люди
сходились и расходились на "вековечных вопросах", роднясь на интересе к
ним ближе, нежели даже на узах родства, вне говоря уже об общности
положения или состояния. Счастливое время и счастливые люди: от них
далеко было нравственное растление. Но, кажется, все это минуло, и, быть
может, довольно прочно. Как это сделалось, что самое интересное очень
скоро стало у нас самым неинтересным, -- об этом произнесет свой суд
будущая история. Несомненно только, что умственный индифферентизм,
равнодушие ко всяким вопросам никогда еще не было так беззастенчиво, как
в подрастающих на смену нам поколениях. 

Чувствуя общность в главном, братья уже не стесняются друг друга в
остальном, и Иван высказывает перед послушником Алешей свою натуру:
жажда жизни есть главное, что он находит в себе. "Не веруй я в жизнь, --
говорит он, -- разуверься в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей,
убедись даже, что все, напротив, беспорядочный, проклятый и, быть может,
бесовский xaoc [В "Бесах" Кирилов перед самоубийством говорит: "Вся
планета наша есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке; самые законы
планеты -- ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты
человек!" (изд. 1882 г., стр. 553). Очевидно из повторений и страстности
тона, что Достоевский вложил здесь свое собственное сомнение, с которым
он долго и трудно боролся.], порази меня хоть все ужасы человеческого
разочарования, -- а я все-таки захочу жить [В "Биографии и письмах"
можно найти очень много указаний на необыкновенную живучесть самого
Достоевского, которая одна дала ему силу вынести все, что ему выпало на
долю в жизни. "Кошачья живучесть (во мне), не правда ли", -- заключает
он одно из своих писем.], и уж как припал к этому кубку -- то не
оторвусь от него, пока весь не осилю. Впрочем, к тридцати годам,
наверно, брошу кубок, хоть и не допью всего, и отойду... не знаю куда".
Эта жажда жизни непосредственна и безотчетна: "Центростремительной еще
силы много в нашей земле", -- замечает он, затрудняясь в ее объяснении.
"Я живу, потому что хочется жить, хотя бы и вопреки логике". Есть что-то
родственное в человеке с жизнью природы и с тою другою жизнью, которая
развертывается на ее лоне и которую мы зовем историею; и человек липнет
ко всему этому: нити, гораздо более прочные и жизненные, нежели холодные
связи умозаключения, привязывают его к земле, и он любит ее
необъяснимою, высокою любовью: "Дороги мне клейкие, распускающиеся
весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого
иногда не знаешь, за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в
который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки, по старой
памяти, чтишь его сердцем..." 

"Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить", --
говорит задумчиво Алеша. 

-- Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?" 

Алеша, говорит, что "да" и что за непосредственною любовью к жизни
всегда последует и понимание ее смысла, -- ранее или позже. 

С любовью к жизни дремлющей природы, к "клейким весенним листочкам", у
Ивана нераздельна любовь и к той другой природе, которая живет полным
сознанием: мы говорим о человеке и чудном мире, им созданном. "Я хочу в
Европу съездить", -- говорит он. У него были две тысячи руб.,
оставленные по завещанию воспитательницею его и Алеши, которая их
подобрала из жалости, ради памяти к их матери, когда их бросил отец.
Теперь, окончив университет, он собирался съездить за границу, думая
употребить на поездку эти деньги. 

"Отсюда и поеду, Алеша, -- продолжает он. -- И ведь я знаю, что поеду
лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что!
Дорогие там лежат покойники; каждый камень над ними гласит о такой
горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою
истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю
и буду целовать эти камни и плакать над ними [Здесь также вложено
чувство самого Достоевского к Европе; сравни в "Подростке" слова
Версилова, стр. 453 -- 454, и заметку в "Биографии и письмах", стр.
295.], -- в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно
уже кладбище и никак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь
просто потому, что буду счастлив пролитыми слезами моими" ["Братья
Карамазовы", т. I, стр. 259.]. 

Эти проникновенные слова вскрывают перед нами великое сердце, и великий
ум, и всю ту грусть, которую не может не носить в себе такая душа.
Грусть вытекает здесь из силы любви и вместе из высокого сознания,
которое от нее неотделимо и ей противоречит. Отрицать диалектически, не
испытывая привязанности, или быть привязанным безотчетно, не понимая, --
это два отношения к Европе, одинаково легкие и потому исключительно
почти господствующие у нас. Редкие поднимаются до соединения того и
другого, и, конечно, подобное соединение не может не вызывать самого
глубокого страдания. Но в нем одном -- истина, и, как это ни трудно,
каждый, кто хочет быть правым, должен усиливаться развить в себе
способность и к этому чувству любви, и к этому сознанию, что любимое --
уже умирает. 

Всякий, кто носит в себе великий интерес к чему-нибудь постороннему, что
с ним лично не связано, не может не быть искренен и правдив. Его мысль
слишком сосредоточена на этом интересе, чтобы заниматься всем тем
мелочным, чем обычно старается обставить себя человек, чтобы скрыть свою
незначительность. От этого истинное величие всегда бывает так просто; и
от этого же, конечно, оно никогда не получает при жизни признания,
которое всегда достается ложному и потому драпирующемуся величию.
Душевное одиночество, неразделенность своих мыслей -- есть только
необходимое последствие этого положения вещей, и оно, в конце концов,
обращается и в замкнутость, в нежелание делиться. И, между тем,
потребность высказаться все-таки существует, -- и здесь-то и лежит
объяснение тех моментов встреч и глубоких признаний, которых еще за
минуту нельзя было предвидеть и которые оставляют в собеседниках
впечатление на всю жизнь. 

"У меня нет друзей, Алеша, -- говорит Иван, -- и я бы хотел с тобой
сойтись". Все то, что проводило такую непереступаемую грань между им и
другими, вдруг падает теперь; Алеша шутит с ним, с которым никто не
шутил, и он сам говорит ему, смеясь "как маленький кроткий мальчик":
"Братишко, не тебя я хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя; я, может
быть, себя хотел бы исцелить тобою". Алеша смотрит на него с удивлением;
никогда он не видал его таким. 

VIII 

"С чего же начинать, с Бога?" -- спрашивает Иван и развивает идею о
несовместимости Бога сострадающего с человечеством страдающим и Бога
справедливого с преступлением неотмщенным. 

"Один старый грешник [Первому эта мысль приписана Вольтеру.], -- так
начинает Иван, -- сказал в прошлом веке, что если бы не было Бога, то
следовало бы его выдумать. И не то странно, не то было бы дивно, что Бог
в самом деле существует; но то дивно, что такая мысль -- мысль о
необходимости Бога -- могла залезть в голову такому дикому и злому
животному, как человек: до того она свята, до того она трогательна, до
того премудра и до того она делает честь человеку". 

Испорченность человека и святость религии есть, таким образом, то, что
прежде всего стремится он утвердить. Религия есть нечто высокое: и
сделать ее возможною для человека, стать способным войти в ее
миросозерцание -- это есть высшая цель, высшее удовлетворение, которого
может достигнуть он. Но достигнуть этого правдиво, искренно он может не
вопреки своим способностям усвоения, но только следуя им, как они
устроены ему Творцом, о котором учит сама же религия. 

Таким образом, здесь нет и тени враждебности, высокомерия или
презрительности к тому, что сейчас будет оспариваться с такою силой; и в
этом лежит глубочайшая оригинальность самого приема. Во всемирной
литературе, где подобные оспаривания были так часты, мы чувствуем, что
подходим к чему-то особенному, что еще никогда не появлялось в ней, к
точке зрения, на которую никто не становился. И мы чувствуем также, что
эта точка зрения есть единственно серьезная со стороны нападающей и,
пожалуй, единственно угрожающая для стороны нападаемой. 

И эта оригинальность в движении мысли сохраняется и далее: бытие Божие,
недоказуемость которого для ума человека (как в философии, так и в
науке) обыкновенно ставится первым преткновением для религиозного
миросозерцания, здесь переступается как возражение, нисколько не
останавливающее. То, что всего более силится защитить религия, что она
затрудняется защитить, -- вовсе не подвергается нападению, уступается
без оспаривания. И строгую научность этого приема нельзя не признать:
относительность и условность человеческого мышления есть самая тонкая и
глубокая истина, которая тысячелетия оставалась скрытою от человека, но
наконец -- обнаружена. Поразительным, ярким свидетельством этой
относительности в самое недавнее время явилось сомнение, исчерпывается
ли действительное пространство тем, которое одно знает человек, одно для
него мыслимо и представимо. Возникновение так называемой неевклидовой
геометрии [Она была открыта впервые Лобачевским, и Казанский
университет, в котором он был профессором, почтил его память изданием
полного собрания его сочинений от своего имени и на свои издержки (один
том, Казань, 1883). Здесь содержатся его труды: "Воображаемая
геометрия", "Новые начала геометрии с полною теориею параллельных" и
"Пангеометрия". Подробности о неевклидовой геометрии и указания на
литературу ее -- см. проф. Вященко-Захарченко: "Начала Евклида, с
пояснительным введением и толкованиями". Киев, 1880.], которая
разрабатывается теперь лучшими математиками Европы и в которой
параллельные линии сходятся, а сумма углов треугольника несколько меньше
двух прямых, есть факт бесспорный, для всех ясный, и он не оставляет
никакого сомнения в том, что действительность бытия не покрывается
мыслимым в разуме. К тому, что немыслимо и однако же существует, может
относиться и бытие Божие, недоказуемость которого не есть какое-либо
возражение против его реальности. Исходя из этой относительности
человеческого мышления, Иван отказывается судить, правы или нет
утверждения религии о Том, Кто есть источник всякого бытия и
определитель и законодатель всякого мышления. "Я смиренно сознаюсь, --
говорит он, -- что у меня нет никаких способностей разрешать такие
вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том,
что не от мира сего. Да и тебе советую никогда об этом не думать: есть
ли Он или нет. Все это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному
с понятием лишь о трех измерениях. Итак, принимаю Бога, и не только с
охотой, но, мало того, принимаю и премудрость Его, и цель Его, -- нам
совершенно уже неизвестные; верую в порядок, в смысл жизни, верую в
вечную гармонию, в которой мы, будто бы, все сольемся; верую в Слово, к
которому стремится вселенная и которое Само "бе к Богу" и которое есть
Само -- Бог" [Разумеются начальные слова Ев. от Иоанна: "В начале бе
Слово и Слово бе к Богу и Бог бе Слово. Сей бе искони к Богу. Вся тем
быша и без Него ничто же бысть, еже бысть". Гл. I, ст. 1.]. 

IX 

"Но я мира Божьего не принимаю", -- так оканчивает он свое признание. Мы
опять встречаемся с оборотом мышления, совершенно неизвестным: тварь не
отрицает Творца своего, она Его признает и знает; она восстает против
Него, отрицает творение Его и с ним -- себя, ощутив в порядке этого
творения несовместимое с тем, как именно сама она сотворена. Воля высшая
и мудрая, из непостижимого Источника излитая в мироздание, в одной
частице его, которая именуется человеком, восстает против себя самой и
ропщет на законы, по которым она действует. 

"Я тебе должен сделать одно признание, -- говорит Иван, -- я никогда не
мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему,
и невозможно любить, а разве лишь дальних. Я вот читал когда-то и где-то
про Иоанна Милостивого (одного святого), что он, когда к нему пришел
голодный и обмерзший прохожий и попросил согреть его, -- лег с ним
вместе в постель, обнял его и начал ему дышать в гноящийся и зловонный
от какой-то ужасной болезни рот его. Я убежден, что он это делал с
надрывом лжи, из-за заказанной долгом любви, из-за натащенной на себя
эпитимии. Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался...
Отвлеченно еще можно любить ближнего, и даже иногда издали, но вблизи --
почти никогда". 

В словах этих слышится страшная ненависть, в основе которой лежит
какая-то великая горечь. "Никто же плоть свою возненавидит, но всякий
питает и греет ее", -- сказано о человеке, сказано как общий закон его
природы. Здесь мы именно видим ненависть против своей плоти, желание не
"согреть и напитать ее", но, напротив, растерзать и истребить. Пример
взят неудачно, от какой-то смятенной торопливости: конечно, со счастьем,
с радостью делал свое дело Иоанн Милостивый, и почти не нужно объяснять
этого. Но эта ошибка в мелькнувшем образе ничего не поправляет; мы
пропускаем ее и слушаем далее. 

"Мне надо было поставить тебя, -- продолжает Иван, -- на мою точку. Я
хотел заговорить о страдании человечества вообще, но лучше уж
остановимся на страданиях одних детей... Во-первых, деток можно любить
даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом (мне, однако же,
кажется, что детки никогда не бывают дурны лицом). Во-вторых, о больших
я и потому еще говорить не буду, что, кроме того, что они отвратительны
и любви не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко, и
познали добро и зло, и стали "яко бози". Продолжают и теперь есть его.
Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чем не виновны. Любишь ты
деток, Алеша? Знаю, что любишь, и тебе будет понятно, для чего я про них
одних хочу говорить. Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж,
конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, -- но,
ведь, это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь, на
земле, непонятное? Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому
неповинному! Подивись на меня, Алеша, я тоже ужасно люблю деточек. И
заметь себе, жестокие люди, страстные плотоядные, карамазовцы -- иногда
очень любят детей. Дети, пока дети, до семи, напр., лет, страшно отстоят
от людей: совсем будто другое существо и с другою природой. Я знал
одного разбойника в остроге: ему случалось, в прежнее время, резать и
детей. Но, сидя в остроге, он их до странности любил. Из окна острога он
только и делал, что смотрел на играющих на дворе детей. Одного
маленького мальчика он приучил приходить под окно, и тот даже сдружился
с ним... 

Ты не знаешь, для чего я это все говорю, Алеша? У меня как-то голова
болит, и мне грустно", 

"Ты говоришь с странным видом, -- с беспокойством заметил Алеша, --
точно ты в каком безумии". 

Причинение страдания из жажды сострадать есть черта полярности души
человеческой, таинственная и необъяснимая, которую вскрывает здесь
Достоевский. Сам он, как известно, часто и с величайшею мучительностью
останавливается в своих сочинениях [В "Униженных и оскорбленных" --
характер и судьба Нелли, в "Бесах" -- разговор Ставрогина с Шатовым и
его же разговор с Кириловым, когда тот играл мячом с малюткой, в
"Преступлении и наказании" -- дети Мармеладова; в "Братьях Карамазовых"
-- две главы: "Надрыв в избе" и "На чистом воздухе", где детское
страдание почти нестерпимо даже в чтении ("Папочка, папочка, милый
папочка, как он тебя унизил!" -- говорит Илюша в истерике отцу своему).
Есть что-то жгучее и страстное в этой боли. В той же главе люди все
называются "больными" и "детьми" (стр. 244). Вслед за этими сценами и
начинается "Pro и Contra", великая диалектика всякой религии и
христианства, которая, будучи задумана много лет назад, все-таки
вылилась, кажется, у автора вдруг, вне всякой связи с ходом действия в
романе.] на страданиях детей, изображая их так, что всегда видно, как и
страдает он их страданием, и как умеет проницать в это страдание:
рисуемая картина, своими изгибами, как нож в дрожащее тело, глубже и
глубже проникает в безвинное, бьющееся существо, слезы которого жгут
сердце художника, как струящаяся кровь жжет руку убийце. Можно
чувствовать преступность этого, можно жаждать разорвать свою плоть,
которая так устроена; но пока она не разорвана, пока искажение души
человеческой не исправлено, было бы напрасною попыткой закрывать глаза
на то, что это есть или, по крайней мере, встречается по какому-то
необъяснимому закону природы. Но, конечно, высказав это признание, можно
прийти к "безумию" от сознания, что еще история человеческая не
кончается и еще тысячелетия предстоит этой неустроенной плоти жить,
мучить и страдать. 

"Выражаются иногда про зверскую жестокость человека, -- продолжает Иван,
оправившись, -- но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь
никогда не может быть так жесток, как человек. Тигр просто грызет, рвет
-- и только это и умеет". Напротив, человек в жестокость свою влагает
какую-то утонченность, тайное и наслаждающееся злорадство. От этой черты
не освобождает его ни национальность, ни образование или, наоборот,
первобытность, ни даже религия; она вечна и неистребима в человеке.
Клеопатра, утонченная гречанка, когда ее утомляло однообразие все только
счастливой жизни, разнообразила его то страницей из Софокла или Платона,
то изменяющеюся улыбкой на побледневшем лице невольницы, в которое она
смотрела и оно смотрело ей в глаза, между тем как рука ее впускала
булавку в ее черную грудь. Турки, магометане и варвары, притом занятые
хлопотливым восстанием, все-таки урывают время, чтобы испытать высшее
для человека наслаждение -- наслаждение безмерностью чужого страдания;
вот они входят в избу и находят испуганную мать с грудным ребенком. Они
ласкают младенца, смеются, чтоб его рассмешить, им удается, младенец
рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в четырех
вершках расстояния от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется
ручонками, чтобы схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо
ему в лицо и раздробляет ему головку. Кстати, турки, говорят, очень
любят сладкое [Там же, стр. 268. Намек на любовь турок к "сладкому"
имеет более общее значение: повсюду уклон человеческой природы к
жестокому Достоевский связывает с ее уклоном к страстному и
развратному.]. 

" -- Брат, к чему это все? -- спросил Алеша. 

-- Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его
человек, -- то создал он его по своему образу и подобию". 

"А ты удивительно умеешь оборачивать словечки, как говорит Полоний в
"Гамлете", -- засмеялся Иван. -- Пусть, я рад; хорош же Бог, коль его
создал человек по образу своему и подобию". 

И он продолжает развивать картину человеческого страдания. В мирной
Швейцарии, трудолюбивой и протестантской, всего лет пять назад,
случилась казнь преступника, замечательная своими подробностями. Некто
Ришар еще младенцем был отдан своими родителями, прижившими его вне
брака, каким-то пастухам, которые приняли его как будущую рабочую силу.
Как вещь он был отдан им, и как с вещью обращались с ним. В непогоду, в
холод, почти без одежды и никогда не накормленный, он пас у них стадо в
горах. "Сам Ришар свидетельствует, что в те годы он, как блудный сын в
Евангелии, желал ужасно поесть хоть того месива, которое давали
откармливаемым на продажу свиньям; но ему не давали даже и этого и били,
когда он крал его у свиней. И так он провел все детство свое и свою
юность до тех пор, пока возрос и, укрепившись в силах, пошел сам
воровать. Дикарь стал добывать деньги поденною работой в Женеве, добытое
пропивал, жил как изверг и кончил тем, что убил какого-то старика и
ограбил. Его схватили, судили и присудили к смерти". Уже приговоренного,
уже погибшего -- общество, религия и государство окружают вниманием и
заботою. В тюрьму приходят к нему пасторы, и впервые раскрывается перед
ним свет Христова учения; он выучивается чтению и письму, он сознается в
преступлении и сам пишет суду о себе, что он -- изверг "и вот, наконец,
удостоился, что и его озарил Господь и послал ему благодать". Общество
умиляется и волнуется; к нему идут, его целуют и обнимают: "И на тебя
сошла благодать, ты брат наш во Господе!"... Ришар плачет; новые,
никогда не испытанные впечатления сошли ему в душу и размягчили и
умилили ее. Дикарь и звереныш, воровавший корм у свиней, он вдруг узнал,
что и он человек, что он не всем чужой и одинокий, что и ему есть
близкие, которые его любят, согревают и утешают. "И я удостоился
благодати, -- говорит он, растроганный, -- умираю во Господе". 

-- "Да, да, Ришар, умри во Господе, ты пролил кровь и должен умереть во
Господе. Пусть ты не виновен, что не знал совсем Господа, когда
завидовал свиному корму и когда тебя били за то, что ты крал его (что ты
делал очень нехорошо, потому что красть не позволено), но ты пролил
кровь и должен умереть". И вот наступает последний день. "Это лучший из
дней моих, -- говорит он, -- я иду к Господу". -- "Да, -- говорят ему,
-- это счастливейший день твой, ибо ты идешь к Господу!" Позорную
колесницу, на которой везут его на площадь, окружают несметные толпы
народа, и все глядят на него с умилением и любовью. Вот остановились
перед эшафотом: "Умри, брат наш, умри во Господе, удостоившийся
благодати!" -- говорят окружающие. С ним прощаются, его покрывают
поцелуями, он всходит и кладет голову в ошейник гильотины; нож скользит,
и голова, так долго бывшая во мраке и, наконец, озаренная, падает
отрезанная к ногам озаривших его и плачущих братьев" [В Женеве была
составлена брошюра с подробным описанием этого случая и, переведенная на
иностранные языки, рассылалась в разных странах, между прочим и в
России, бесплатно при газетах и журналах. Достоевский замечает, что
подобный факт, в высшей степени местный (в смысле национальности и
религии), совершенно невозможен у нас: "хотя, -- тонко оговаривает он
далее, -- кажется, и у нас прививается с того времени, как повеяло
лютеранскою проповедью в нашем высшем обществе" (стр. 269). Замечание
это очень глубоко: между различными способностями души человеческой есть
некоторая соотносительность, и, тронув развитием, образованием или
религиею которую-нибудь из них, мы непременно изменяем и все прочие в
соответствии с нею, по новому типу, который она принимает под
воздействием. Слезливый пиетизм, это характерное порождение
протестантизма, также нуждается в возбуждении себя преступным и
страдающим, но только на свой манер, как и иные типы душевного склада,
выработываемые в других условиях истории. В католических странах,
например, невозможен описанный случай с Ришаром; зато в протестантских
странах невозможна эта изощренная, многообразная и извилистая система
мук, которая придумана была там инквизициею. Всюду по-своему и, однако,
везде человек терзается человеком.]. Соединение чувства любви и этой
теплой крови, которая еще более согревает и возбуждает его, есть
услаждение неустроенной души человека, в своем роде столь же утонченное,
как и соединение играющей невинности с насмешливым замыслом через минуту
раздробить на куски эту невинность. 

Человек не только страдает и развратен сам, он вводит растление и муку
всюду, где может, во всю природу. Приноравливая к себе, он исказил самые
инстинкты животных ]Байрон в одном месте справедливо и глубоко называет
прирученных, домашних животных -- "развращенными".], он вымучил у них и
у растений небывалые формы, принуждая их к противоестественным
скрещиваниям [См. поразительные подробности об этом, напр., у Богданова
"Медицинская зоология", т. I. M., 1883, § 37 -- 38.], которым не знал бы
и границ, если бы не встретил упорного сопротивления в таинственных
законах природы. Гнусный беззаконник, он стоит перед этими законами, все
еще усиливаясь придумать, как бы нарушить их, как бы раздвинуть все
грани и переступить через них своим развратом и злом. Он торопливо
хватает в природе всякое уродство, каждую болезнь, -- и хранит и бережет
все это, -- увеличивает еще [См. Данилевского: "Дарвинизм. Критическое
исследование". СПб., 1885 (о голубиных породах).]. Он перемешал климаты,
изменил все условия жизни, смесил несмешивавшееся и разделил сродненное,
снял с природы лик Божий и наложил на нее свой искаженный лик. И среди
всего этого разрушения сидит сам, ее властелин и мучитель, и, мучаясь,
слагает поэзию о делах рук своих. 

Переходя от далеких стран и иных типов страдания на родную почву, к
нашему родному страданию, Иван останавливается мельком и на поэзии этой.
Правда, не поняв всего уродства, какое вносит человек в природу, нельзя
и понять всей глубины зла, которое он несет с собой. "У нас хоть нелепо
рубить голову брату потому только, что он стал нам брат и что на него
сошла благодать, но у нас есть свое, почти что не хуже. У нас --
историческое, непосредственное и ближайшее наслаждение истязанием битья.
У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечет лошадь по глазам, по
"кротким глазам". Это кто ж не видал, это русизм. Он описывает, как
слабосильная лошаденка, на которую навалили слишком, завязла с возом и
не может вытащить. Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец,
не понимая, что делает; в опьянении битья сечет больно, бессчетно: "хоть
ты и не в силах, а вези, умри да вези!" Клячонка рвется, -- и вот он
начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по "кротким глазам". Вне
себя она рванула и вывезла и пошла "вся дрожа, не дыша, как-то боком, с
какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно". 

Именно в неестественности и позорности, которые внес человек в
младенческую природу, и заключается здесь ужас. Но если битье лошади по
"кротким глазам" может распалить кровь, то неизмеримо больше распаляют
ее крики ребенка, своего ребенка, который в вас же ищет защиты от вас.
-- "Образованный господин и его дама секут собственную дочку, младенца
лет семи, розгами". Отец выбирает прутья с сучьями: "Садче будет", --
говорит он. "Секут минуту, секут, наконец, пять минут, секут десять
минут, дальше, больше, чаще, садче. Ребенок кричит, ребенок, наконец, не
может кричать, задыхается: "Папа, папа, папочка, папочка" [Здесь,
очевидно, говорится о процессе г. Кронеберга и г-жи Жезинг, разбор
которого, и защитительная речь г. Спасовича, был сделан Достоевским в
февральском выпуске "Дневника писателя" за 1876 г. (Соч., т. XI, стр. 57
-- 83).]. В другой раз почтенные, образованные и чиновные родители
возненавидели почему-то своего ребенка, пятилетнюю девочку, били ее,
пинали ногами и, наконец, даже дошли до того, что "в холод запирали ее
на всю ночь в отхожее место; и за то, что она не просилась ночью (как
будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще
может в эти лета научиться проситься), -- за это обмазывали ей лицо
калом и заставляли ее есть этот кал: и это мать, мать заставляла! И эта
мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка,
запертого в подлом месте!"... "Понимаешь ли ты это, -- говорит Иван, --
когда маленькое существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ней
делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным
своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми,
незлобивыми, кроткими слезками к "Боженьке", чтобы Тот "защитил его", --
понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой Божий
и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана?
Без нее, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы
добра и зла. Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это
столького стоит? Да, ведь, весь мир познанья не стоит, тогда, этих
слезок ребеночка к "Боженьке". Я не говорю про страдания больших, -- те
яблоко съели, и черт с ними, и пусть бы их всех черт взял, но эти, эти!
Мучаю я тебя, Алеша? Ты как будто бы не в себе? Я перестану, если
хочешь". 

" -- Ничего, я тоже хочу мучиться", -- пробормотал Алеша. "Одну, только
одну еще картинку", -- продолжает неудержимо Иван и рассказывает, как в
мрачную пору крепостного права один дворовый мальчик, лет восьми, за то,
что зашиб нечаянно ногу камнем любимой гончей собаке помещика, был, по
приказанию этого последнего, растерзан псами на глазах матери [Факт этот
действителен, как, впрочем, и все приведенные; он сообщен был в одном из
наших исторических журналов.]. С бесчисленными собаками своими и псарями
проживавший на покое генерал выехал в морозное утро на охоту. Собрана
была "для вразумления" вся дворня, и впереди ее поставили мать ребенка:
сам он был взят от нее уже с вечера накануне. Его вывели и раздели
донага; "он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть". 

-- "Гони его", -- кричит генерал; "беги, беги!" -- кричат псари, и,
когда он в беспамятстве бежит, генерал бросает на него всю стаю борзых и
через минуту от мальчика даже клочьев не осталось. "Ну... что же его?
Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства -- расстрелять?
Говори! 

-- Расстрелять, -- тихо проговорил Алеша, с бледною перекосившеюся
какою-то улыбкой, подняв взор на брата. 

-- Браво, -- завопил Иван в каком-то восторге, -- уж если ты сказал,
значит... 

-- Я сказал нелепость, но... 

-- То-то и есть, что но... -- кричал Иван. -- Знай, послушник, что
нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит, и без них,
может быть, в нем совсем ничего бы и не произошло [Параллельное место
см. в "Братьях Карамазовых", главу "Кошмар Ивана Федоровича", где бес
объясняет шутливо, что он существует "единственно для того, чтобы
происходили события", и, несмотря на желания свои, никак не может
примкнуть к "осанне" остальной природы, ибо тогда тотчас же "перестало
бы что-нибудь случаться".]. Мы знаем, что знаем!" 

" -- Я ничего не понимаю, -- продолжал Иван, как бы в бреду, -- я и не
могу теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте, Я давно решил
не понимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю
факту, а я решил оставаться при факте... 

-- Для чего ты меня испытуешь? -- с надрывом горестно воскликнул Алеша,
-- скажешь ли мне наконец? 

-- Конечно, скажу, к тому и вел, -- говорит Иван и выводит свое
заключение: -- Слушай, я взял одних деток для того, чтобы вышло
очевиднее. Об остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся
земля от коры до центра, -- я уж ни слова не говорю, я тему мою нарочно
сузил. Я -- клоп и признаю со всем принижением, что ничего не могу
понять, для чего все так устроено... О, по моему, по жалкому, земному,
эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что
виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все
течет и уравновешивается, -- но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я
знаю же это; ведь жить по ней я не могу же согласиться! [Это --
чрезвычайно высокое место, одно из грустных и великих признаний
человеческого духа, справедливости которого нельзя отвергнуть. Его мысль
состоит в том, что есть дисгармония между законами внешней
действительности, пo которым все течет в природе и в жизни человеческой,
и между законами нравственного суждения, скрытыми в человеке. Вследствие
этой дисгармонии, человеку предстоит или, отказавшись от последних и с
ними от своей личности, от искры Божией в себе, -- слиться с внешнею
природою, слепо подчинившись ее законам; или, сохраняя свободу своего
нравственного суждения, -- стать в противоречие с природою, в вечный и
бессильный разлад с нею. Первый проблеск этой мысли у Достоевского мы
находим в 1864 г., в "Записках из подполья" (отд. I, гл. IV, стр. 450 --
451, т. Ill, изд. 82 г.), где она выражена нервно и беспорядочно, но
очень характерно: "Боже, да что мне за дело до законов природы и
арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не
нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле
сил не будет пробить, но я не примирюсь с ней потому только, что тут
каменная стена, что у меня сил не хватило. Как будто такая каменная
стена и вправду есть успокоение, и вправду заключает в себе хоть
какое-нибудь слово на мир, единственно только потому, что она -- дважды
два четыре?! О, нелепость нелепостей! То ли дело все понимать, все
сознавать, все невозможности и каменные стены; не примиряться ни с одной
из этих невозможностей -- каменных стен, если вам мерзит примиряться;
дойти путем неизбежных логических комбинаций до заключений на вечную
тему о том, что даже и в каменной стене как будто чем-то сам виноват,
хотя опять-таки до ясности очевидно, что вовсе не виноват, и вследствие
этого, молча и скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая
о том, что даже и злиться тебе выходит не на кого; что предмета не
находится, а может быть, и никогда не найдется; что тут подмен,
подтасовка, шулерство ("дьяволов водевиль", в "Бесах"), но, несмотря на
все эти неизвестности и подтасовки, у вас все-таки болит, и, чем больше
вам неизвестно -- тем больше болит". В издевательстве и страдании
последних слов уже лежит зародыш идеи "Легенды о Великом Инквизиторе".
См. Приложения.] Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, --
мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя [Т. е. при страдании и
преступности если нет возмездия и с ним удовлетворения, то я, ища
удовлетворения, истреблю свою плоть как преступную и страдающую. Здесь
объяснение самоубийства. Параллельные места в "Дневнике писателя", 1876
г., октябрь и декабрь. См. Приложения.]. И возмездие не в бесконечности,
где-нибудь и когда-нибудь, а здесь уже, на земле, и чтоб я его сам
увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть; а если к тому часу буду уже
мертв, то пусть воскресят меня, ибо если все без меня произойдет, то
будет слишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой,
злодействами и страстями моими, унавозить кому-то будущую гармонию. Я
хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный
встанет и обнимется с убившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг
узнают, для чего все так было. На этом желании зиждутся все [В этих
словах признается, что религии, и без какого-либо исключения, вытекли из
недр человеческой души, из присущих ей противоречий и жажды хоть
как-нибудь из них выйти, а не даны человеку извне. Т. е. их
происхождение признается мистическим только лишь в той степени, в какой
мистична самая душа человека, но не более. Этот взгляд противоречит всем
обычным теориям о происхождении религии, как абсолютно мистическом, так
и натуральном.] религии на земле, а я -- верую. Но вот, однако же,
детки, -- и что я с ними стану тогда делать? Это вопрос, который я не
могу решить... Если все должны страдать, чтобы страдать, -- чтобы
страданиями купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне,
пожалуйста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать и они и
зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они попали тоже в
матерьял и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в
грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не
с детками же солидарность в грехе?! И если правда, в самом деле, в том,
что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, -- то уж,
конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна. Иной шутник скажет,
пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет нагрешить [В философии и
так называемом "нравственном богословии" существует подобное объяснение,
но оно, действительно, совершенно неудовлетворительно.]; но вот же он не
вырос, его восьмилетнего затравили собаками. О, Алеша, я не
богохульствую! Понимаю же я, каково должно быть сотрясение вселенной,
когда все на небе и над землею сольется в один хвалебный глас и все
живое и жившее воскликнет: Прав Ты, Господи, ибо открылись пути Твои! Уж
когда мать обнимется с мучителем, растерзавшим псами сына ее, и все трое
возгласят со слезами: Прав Ты, Господи, то уж, конечно, настанет венец
познания, и все объяснится. Но вот... этого-то я и не могу принять, И
пока я на земле, я спешу взять свои меры. Видишь ли, Алеша, ведь, может
быть, и действительно так случится, что, когда я сам доживу до того
момента [Параллельное место см. в главе "Кошмар Ивана Федоровича", где
бес говорит (стр. 350): "Я, ведь, знаю, что тут есть секрет, но секрет
мне ни за что не хотят открыть... Я ведь знаю, в конце концов я
примирюсь, дойду и я мой квадрилион и узнаю секрет. Но пока это
произойдет, -- будирую и, скрепя сердце, исполняю одно назначение:
губить тысячи, чтобы спасся один... Нет, пока не открыт секрет, для меня
существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем
неизвестная, а другая -- моя".] или воскресну, чтобы увидать его, то и
сам я воскликну, пожалуй, со всеми, смотря на мать, обнявшуюся с
мучителем ее дитяти: "Прав Ты, Господи!" Но я не хочу тогда восклицать.
Пока еще время, спешу себя оградить, а потому от высшей гармонии совсем
отказываюсь. Не стоит она слезенок хотя бы одного только того
замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в
зловонной конуре своей неискупленными слезами своими к "Боженьке"! Не
стоит, потому что слезки его остались неискупленными. Они должны быть
искуплены, иначе не может быть и гармонии. Но чем, чем ты искупишь их?
Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их
отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда
те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и
обняться хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей
пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для
покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой
цены [В "Прилож." см. подобн. мысль о "Хрустальном дворце".]. Не хочу я,
наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами!
Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть
простит мучителю материнское безмерное страдание свое; но страдания
своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет
простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если
они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо,
которое могло бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из-за любви к
человечеству не хочу! Я хочу оставаться лучше со страданиями
неотмщенными. Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и
неутоленном негодовании моем, хотя бы я был не прав. Да и слишком дорого
оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А
потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я
честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и
делаю. Не Бога я не принимаю, Алеша, я только билет ему почтительнейше
возвращаю". 

Х 

"Это бунт, -- тихо и потупившись проговорил Алеша". 

Приведенное слово -- самое горькое, какое выдавилось у человека за его
историю. Не отвергая Бога, он отвращает свое лицо от Него; не сомневаясь
в конечном воздаянии за свои муки, -- не хочет более этого воздаяния.
Что-то до того драгоценное извращено в нем, до того святое --
оскорблено, что он поднимает свой взор к небу и, полный горести, молит,
чтобы, наконец, это оскорбление не искупалось, это извращение -- не
снималось: Ты, Который вложил в мою природу похоть терзать ближнего и
силою похоти этой вырвал детей моих и истерзал, зачем дал любовь к ним,
которая даже против Тебя возроптала? Зачем смесил Ты мою душу, перервал
в ней все начала и все концы, так что не могу ни любить я, ни
ненавидеть, ни знать, ни оставаться в неведении, ни быть праведным
только, ни только грешным? И если смесил ее плод, который вошел в меня
от древа познания добра и зла, зачем взрастил Ты это древо на соблазн
мне или почему не оградил его гранью непереступаемою? Наконец, почему,
создавая меня, вложил в меня менее крепости послушания, нежели похоти к
соблазну? Верно, в воздаяние; но вот дети мои погибли, -- и пусть
воздаяние идет мимо меня. Погаси во мне сознание и с ним дай забвение,
смеси снова с землею, от которой взял меня. Но если сознание мое не
потухнет, хочу лучше плакать о растерзанных детях моих, нежели созерцать
торжество правды Твоей. Не хочу утешения, хочу в муках сердца моего всю
вечность разделять муку моих погибших детей. 

Здесь сказывается надломленность человеческих сил, неспособность их
продолжать тот путь, по которому от скрытого начала к скрытому же концу
ведется человек Провидением. Он шел по этому пути тысячелетия и покорно
выносил все в надежде, что конечное познание и конечное торжество правды
Божией утолит когда-нибудь его сердце. Но вот наконец это страдание
возросло до такой силы, что он невольно останавливается, не может далее
идти. Он оглядывается на весь пройденный путь, припоминает все,
взвешивает бремя свое и остаток сил своих и спрашивает: куда я иду и
могу ли дойти? Безумие была надежда моя, и зло в воле той, которая
внушила мне ее. 

Без сомнения, высочайшее созерцание судеб человека на земле содержится в
религии. Ни история, ни философия или точные науки не имеют в себе и
тени той общности и цельности представления, какое есть в религии. Это
-- одна из причин, почему она так дорога человеку и почему так возвышает
его ум, так просвещает его. Зная целое и общее, уже легко найтись,
определить себя в частностях; напротив, как бы много частностей мы ни
знали -- а они одни даются историей, науками, философией, -- всегда
можно встретить новые, которые поставят нас в затруднение. Отсюда --
твердость жизни, ее устойчивость, когда она религиозна. 

Три великие, мистические акта служат в религиозном созерцании опорными
точками, к которым как бы прикреплены судьбы человека, на которых они
висят, как на своих опорах. Это -- акт грехопадения: он объясняет то,
что есть; акт искупления: он укрепляет человека в том, что есть; акт
вечного возмездия за добро и за зло, окончательного торжества правды: он
влечет человека в будущее. 

Потрясти судьбы человека можно, только поколебав которую-нибудь из этих
основных точек. Без этого, каким бы бедствиям человек ни подвергался:
войне, голоду, мору, уничтожению целых народностей, он все это вынесет,
потому что во всем этом самое существо его сохранится; будут гибнуть
люди, но останется человек, и люди возродятся; перемена коснется
проявлений, но не коснется проявляемой сущности; листья будут оборваны,
но сохранится завязь и плодник. Одного не вынесет человек -- это разрыва
своего бытия и сознания с тремя мистическими актами, верою в которые он
живет. Без всяких бедствий, в полном довольстве, он погибнет как-то
замешавшись; проявления, просуществовав некоторое время, исчезнут,
потому что исчезнет скрытая за ними сущность; люди не возродятся, потому
что умрет человек. 

Отсюда понятна та ненависть, с которою смотрит человек на всякое
враждебное приближение к этим опорным точкам своего существования. "Не
прикасайся, я этим живу", -- как будто говорит он всякому, кто пытается
к ним подойти, кто их хочет взвесить или измерить, поправить в
чем-нибудь, дополнить или очистить. В этом чувстве инстинктивной
ненависти лежит объяснение всех религиозных преследований, какие
когда-либо совершались в истории, -- преследований, вызывавших наиболее
сочувствия в широких массах народных, как бы они жестоки ни были. 

Именно эти три акта, три опорных точки земных судеб человека, источник
ведения его о себе, источник сил его, -- и колеблются с помощью
диалектики, часть которой мы привели. Акт искупления, второй и связующий
два крайние акта, здесь еще не затронут. Но подвергнут сомнению первый
акт -- грехопадение людей, и отвергнут последний, -- акт вечного
возмездия за добро и зло, акт окончательного торжества Божеской правды.
Он отвергнут не потому, что он невозможен, его не будет; но потому, что
он не нужен более, не будет принят человеком. 

Нужно заметить, что в столь мощном виде, как здесь, диалектика никогда
не направлялась против религии. Обыкновенно исходила она из злого
чувства к ней и принадлежала немногим людям, от нее отпавшим. Здесь она
исходит от человека, очевидно преданного религии более, чем всему
остальному в природе, в жизни, в истории, и опирается положительно на
добрые стороны в человеческой природе. Можно сказать, что здесь восстает
на Бога божеское же в человеке: именно чувство в нем справедливости и
сознание им своего достоинства. 

Это-то и сообщает всей диалектике опасный, несколько сатанинский
характер. Уже о первом отпавшем Ангеле сказано, что он был "выше всех
остальных", стоял "ближе их к Богу", т. е. был особенно Ему подобен, --
конечно, по чистоте своей, по святости. Некоторый религиозный характер
лежит на этой диалектике, и то чувство преданности, которое внушает к
себе всякая религия, и та ненависть, которую вызывает против себя
каждый, кто ее затрагивает, становится как бы покровом и над ней, хотя
она именно направлена против религии. Пытаться разрушить эту диалектику,
всю исходящую из любящего трепета за человека, кажется, можно, только не
любя его. Ею подкапываются опоры бытия человеческого, и это сделано так,
что невозможно защищать их, не вызывая в человеке горького чувства
оскорбления. Он сам невольно вовлекается в защиту своей гибели, не
временной или частной, но всеобщей и окончательной. 

Построить опровержение этой диалектики, столь же глубокое и строгое, как
она сама, без сомнения, составит одну из труднейших задач нашей
философской и богословской литературы в будущем, -- конечно, если эта
последняя сознает когда-нибудь свой долг разрешать тревожные сомнения,
бродящие в нашем обществе, а не служить только удостоверением в немецкой
грамотности нескольких людей, которые почему-либо обязаны действительно
быть с ней знакомы. Не делая попытки к такому построению, мы выскажем
только два замечания. 

Отказ принять воздаяние или даже только видеть торжество Божией правды
основывается, в приведенных выше словах, действительно на одной верной,
тонко подмеченной особенности человеческой души: всякий раз, когда ее
страдание слишком велико, оскорбление нестерпимо, -- в ней пробуждается
жажда не расставаться с этим страданием, не снимать с себя этого
оскорбления. Есть что-то утоляющее самое страдание в сознании, что оно
не заслужено (как страдания детей, предполагается) и что оно не
вознаграждено; и как только это вознаграждение является, исчезает
утоление и боль страдания становится нестерпимой. Таким образом,
вознаграждение привходит новою, другою радостью; но оно вовсе не
становится на место прежней горечи, нисколько не вытесняет ее. И это
закон души человеческой, как она дана, устроена. Нельзя отрицать, что в
черте этой есть много благородного и вытекает она из сознания человеком
в себе достоинства, из некоторой гордости и вместе смирения, но без
какой-либо дурной примеси. 

Так; и пока человек остается в тех формах своего духовного и физического
бытия, в какие заключен теперь, какие одни знает в себе, он
действительно захочет остаться "лучше с неотмщенным страданием своим",
нежели принять за него возмездие и примириться с ним. Но думать, что эти
формы его бытия есть нечто абсолютное и вечное, ничем не обусловленное,
было бы величайшею ошибкою. Тесно, слишком тесно дух человеческий связан
в идеях своих, в понятиях и чувствах с таинственною организациею его
тела; он прикреплен к ней, связан и обусловлен ею, как рождающийся, но
еще не рожденный связан с чревом своей матери. Но это связанное
состояние есть только временное; и если течение наших идей изменяется со
всякою переменой в нашей организации, то мы и представить себе
затрудняемся, что почувствует наш дух и что подумает он, когда станет от
нее свободен и чист. Как невозможно, действительно невозможно для него
теперь примирение, так, быть может, необходимо и невольно будет оно
тогда. И станет "земля новая и небо новое", сказано о последнем дне, в
который "отрет Бог всякую слезу" [Откровение св. Иоанна, XXI, 1 и 4 ст.
64], и в этих словах указано разрешение затруднения, которое пока для
нас непреодолимо. 

Далее, страдания детей, столь несовместные, по-видимому, с действием
высшей справедливости, могут быть несколько поняты при более строгом
взгляде на первородный грех, природу души человеческой и акт рождения.
Выше уже сказали мы, что в душе человеческой сверх того, что в ней
выражено ясно и отчетливо, заключен еще целый мир содержания,
невыраженный, непроявленный. Когда человек совершает что-либо
преступное, то исполнение им этого есть только вторичное и менее важное,
первичное же и главное есть то душевное движение, которое ему
предшествовало, из которого родился преступный акт. Оно кладет особую
складку, проводит неизгладимую черту на человеческой душе, подвергает ее
некоторому искажению. Спрашивается, на том ли только проводится эта
черта, то ли одно приемлет в себя искажение, что ясно выражено в душе:
память с заключенными в ней сведениями, текущие желания, мелькнувшие
чувства? Ясно, что нет: зло входит в нее, как в целое, искажается она в
полноте своего содержания, -- как в ясной его части, так и в
непроявленной еще. О всем преступном мы знаем, что и зарождается" оно в
человеке неясными путями, идет из темных недр его души. Далее, в акте
рождения, без сомнения, передается родившим рожденному не только его
организация, но и то, что служит как бы ее законом и скрепляющим
центром, т. е. самая душа. Наследственность характеров, особых дарований
или порочных наклонностей слишком общеизвестный теперь факт, чтобы мы
могли теперь в этом сколько-нибудь сомневаться. Множественность актов
рождения и индивидуальные особенности рожденных дают основание думать,
что в каждом порознь акте передается некоторая часть того сложного
содержания, которое входит в душу рождающего; причем, когда передаются
части выраженные -- наблюдается наследственность, когда передается
невыраженное -- она, по-видимому, отсутствует. Каждая часть, именно в
силу таковой природы своей, содержит в себе способность восстановляться
до целого, вызывать появление недостающих частей, которые все, равно как
и порядок их, предустановлены в ней именно ее прежним отношением к
целому, из которого она вышла; как, напр., в самой малой дуге,
оставшейся от окружности, предустановлены все исчезнувшие ее части, и по
ней они могут быть восстановлены. Эти восстановляемые части психического
организма каждого рождаемого организма могут быть рассматриваемы как
нечто новое; но среди них, без сомнения, есть и прежняя часть, не
возникшая, но только перешедшая, Она несет в себе общее искажение,
которое было присуще душе родившего, а иногда и некоторое особое,
глубокое зло, некоторое преступление, которое в ней было частью,
терявшеюся между другими, а теперь осталось одно и восстановило около
себя целое. А неся в себе преступление, она несет и вину его, и
неизбежность возмездия. Таким образом, беспорочность детей и,
следовательно, невиновность их есть явление только кажущееся: в них уже
скрыта порочность отцов их и с нею -- их виновность; она только не
проявляется, не выказывается в каких-нибудь разрушительных актах, т. е.
не ведет за собою новой вины: но старая вина, насколько она не получила
возмездия, в них уже есть. Это возмездие они и получают в своем
страдании. Проступок, совершенный отцом, может быть настолько тяжел, что
и не может быть возмещен на нем, ни даже посредством его смерти: он
растлил, положим, ребенка, развратил существо чистое, которое к нему
доверчиво приблизилось. Может ли за это преступление ответить он
существом своим? Нет, и преступление его остается скрытым, ненаказанным.
Но вот проходят поколения, и возмездие является -- в страдании, которое,
по-видимому, непонятно и нарушает законы правды. В действительности же
оно восполняет ее. 

Одно очень глубокое явление в духовной жизни человека получает здесь
свое объяснение: это -- очищающее значение всякого страдания. Мы несем в
себе массу преступности и с нею -- страшную виновность, которая еще
ничем не искуплена; и, хотя мы ее не знаем в себе, не ощущаем отчетливо,
она тяготит нас глубоко, наполняет душу нашу необъяснимым мраком. И
всякий раз, когда мы испытываем какое-нибудь страдание, искупляется
часть нашей виновности, нечто преступное выходит из нас, и мы ощущаем
свет и радость, становимся более высокими и чистыми. Всякую горесть
должен человек благословлять, потому что в ней посещает его Бог.
Напротив, чья жизнь проходит легко, те должны тревожиться воздаянием,
которое для них отложено. 

Возможность такого объяснения не приходила на мысль Достоевскому, и он
думал, что страдания детей есть нечто абсолютное, приведшее вновь в мир
без всякой предшествующей вины; отсюда понятен его вопрос: кто может
простить виновника этого страдания? С этим затруднением связан вопрос об
искуплении, втором и центральном мистическом акте, с которым соединены
судьбы человека. По имени Искупителя самая религия, наша называется
"христианством"; оно и вовлекается в обсуждение здесь в дальнейшей
диалектике. Оспаривается искупление, как ранее оспаривалось грехопадение
и вечный суд. Эта вторая часть его диалектики, которую, в
противоположность первой, библейской, можно назвать по ее предмету
евангельскою, и заключена в несколько причудливую форму "Легенды об
Инквизиторе". 

С критикою акта искупления у Достоевского соединилось изложение скрытой
идеи католицизма [Едва ли не первый очерк этой идеи находится в "Идиоте"
(1868 г.), стр. 537 -- 538 (изд. 1882 г.), и очень часто к ней
возвращается Достоевский в "Дневнике писателя" (напр., за 1877 г., май
-- июнь, гл. III). См. Приложения.]. Именно, идея эта, раскрывая свое
содержание, в нем высказывает свой суд над жизнью и учением Христа и
одновременно обосновывает необходимость своего появления на земле.
Анализируя природу человека и сопоставляя ее с учением Христа,
престарелый инквизитор, раскрывающий идею своей Церкви, находит
несоответствие между первою и вторым. Дары, принесенные Христом на
землю, слишком высоки и не могут быть вмещены человеком; а поэтому
человек и не в силах принять их, т. е. как уразуметь слово Христа, так и
привести в исполнение Его заветы. От этого несоответствия требований и
способностей, идеала и действительности, человек должен оставаться вечно
несчастным: только немногие, сильные духом, могли и могут спасаться,
следуя Христу и понимая тайну искупления. Таким образом, Христос,
отнесшись к человеку с столь высоким уважением, поступил "как бы вовсе
не любя его". Он не рассчитал его природы и совершил нечто великое и
святое, но вместе невозможное, неосуществимое. Католицизм и есть
поправка к Его делу, есть понижение небесного учения до земного
понимания, приспособление божеского к человеческому. Но, совершив это,
он скрыл тайну изменения в себе; народы же, следуя ему, думают, что
следуют Христу. Выносить эту тайну обмана, одна сторона которого
обращена к Богу, другая к человечеству, стоит глубокого страдания; и его
приняли на себя немногие, руководящие Западною Церковью, ради избавления
от страдания всего остального человечества и ради устроения земных его
судеб. Таким образом, и здесь любовь к человеку есть движущее начало
всей диалектики, а ее орудием является анализ его природы. 

Общий же смысл всего этого заключается в том, что самого акта искупления
не было: была лишь ошибка; и религии как хранительницы религиозных тайн
-- нет, а есть лишь иллюзия, которою необходимо человеку быть обманутым,
чтобы хоть как-нибудь устроиться на земле. 

И как окончательный вывод из этой диалектики -- отсутствие в
действительности религии и абсолютная невозможность ее за отсутствием
внешнего для нее основания: мистических актов грехопадения, искупления и
вечного суда. 

Переходим теперь к детальному обозрению этой мысли, которой только тему
мы изложили. На восклицание Алеши: "Это бунт" -- Иван отвечает
проникновенно: 

"-- Бунт? Я бы не хотел от тебя такого слова. Можно ли жить бунтом, а я
хочу жить. Скажи мне сам прямо, я зову тебя, -- отвечай: представь, что
это ты сам возводишь ["Пушкинской речи" ("Дневник писателя", 1880)
Достоевский, разбирая характер Татьяны и отказ ее, ради удовлетворения
своего чувства любви, оскорбить старика мужа, спрашивает и уже от себя
лично: "Разве может человек основать свое счастье на несчастье другого?
Счастье... в высшей гармонии духа. Чем успокоить его, если позади стоит
несчастный, безжалостный, бесчеловечный поступок... Позвольте,
представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в
финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот,
представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо
замучить всего только лишь одно человеческое существо... Согласитесь ли
вы быть архитектором такого здания на этом условии?" (т. XII, стр. 424).
Из этого сопоставления очевидно, что все, что говорит Иван Карамазов, --
говорит сам Достоевский.] здание судьбы человеческой с целью в финале
осчастливить людей, дать им наконец мир и покой: но для этого необходимо
и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь только крохотное
созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачком в грудь, и
на неотмщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть
архитектором на этих условиях, скажи и не лги! 

-- Нет, не согласился бы, -- тихо проговорил Алеша. 

-- И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь,
согласились бы сами принять свое счастие на неоправданной крови
маленького замученного, а приняв -- остаться навеки счастливыми?" 

Вот к какой великой и благородной черте человеческой совести, которая
одна возносит ее обладателя над безжалостною природой к милосердному
Богу, сведен вопрос о восстании против самого Бога. Нельзя колебаться в
ответе: если человечество скажет: "Да, могу принять", то оно тотчас же и
перестанет быть человечеством, "образом и подобием Божием", и обратится
в собрание зверей; ответ же отрицательный утверждает и оправдывает отказ
от вечной гармонии, -- и тем все обращает в хаос... 

Алеша в смятении; он отвергает возможность принять мировую гармонию на
этом условии и вдруг проговорил, засверкав глазами: "Брат, ты сказал
сейчас: есть ли во всем мире Существо, которое могло бы и имело право
простить? Но Существо это есть, и Оно может все простить, всех и вся и
за все, потому что Само отдало неповинную кровь свою за всех и за все.
Ты забыл о Нем, а на Нем-то и созиждется здание, и это Ему воскликнут:
Прав ты. Господи, ибо открылись пути Твои". 

-- А, это Единый безгрешный и Его кровь, -- говорит Иван и, вместо
ответа, предлагает брату рассказать одну легенду, которая вырисовалась в
его уме при размышлении обо всех этих вопросах. Алеша приготовлялся
слушать, и Иван начинает. 

XI 

Сцена переносится в далекую страну, на крайний запад, века раздвигаются,
и открывается XVI столетие, эпоха смешения и борьбы различных элементов
европейской цивилизации: первых путешествий в новооткрытую Америку и
религиозных войн, Лютера и Лойолы, шумливых гуманистов и первых
генералов ордена иезуитов. Шум и смятение этой борьбы происходят,
однако, в центре материка; там же, за Пиренеями, в Испании, только видят
далекую борьбу, крепче замыкаются в себе и остаются неподвижны. Еще
дальше, в темной глуби времен, виднеется бедная обожженная солнцем
страна, где совершилась великая тайна искупления, была пролита на землю
кровь за грехи этой земли, для спасения страждущего человечества.
Пятнадцать веков уже прошло, как тайна совершилась; погибла чудовищная
империя, и на ее остове возник мир иных и свежих народов и государств,
которые просветились новою верою, укрепились искупляющею кровью своего
Бога и Спасителя. С неугасимою жаждою и надеждою они ждут Его, ждут
исполнения обетования, которое оставил Его ученик: "Се, гряду скоро"
[Апокалипсис, XXII, 12: "Се гряду скоро, и возмездие Мое со мною, чтобы
воздать каждому по делам его".] -- и о времени которого Он сам изрек на
земле: "О дне же сем и часе не знает даже и Сын, но токмо Отец мой
небесный". Даже с большею еще верою ждут Его, ибо "пятнадцать веков уже
минуло с тех пор, как прекратились залоги с небес человеку": 

      Верь тому, что сердце скажет,

      Нет залогов от небес... --

и только безграничное упование в святыню слова поддерживает человека.
"Но дьявол не дремлет, и в человечестве началось уже сомнение. Как раз
явилась тогда на севере, в Германии, страшная новая ересь. Огромная
звезда, подобная светильнику ["Т. е. церкви", -- замечает Достоевский.
Образ звезды, падающей с неба, взят из Апокалипсиса, VIII, 10 -- 11, как
и некоторые дальнейшие сравнения, которыми изображается судьба
христианской Церкви на земле. В настоящем месте высказывается взгляд на
реформацию как на подобие Церкви, которое увлекает людей своим кажущимся
сходством с нею и через это отвлекает их от Церкви истинной: "источники
вод" -- здесь "чистота веры", заражаемой "подобием" Церкви.], пала на
источники вод, и стали они горьки". Но тем пламеннее верят оставшиеся
верными. Слезы человечества восходят к Нему; по-прежнему ждут Его, любят
Его, надеются на Него, жаждут пострадать и умереть за Него, как и
прежде. И "вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: бо,
Господи, явися нам! столько веков взывало к Нему, что Он, в неизмеримом
сострадании своем, возжелал снизойти к молящим". 

Сцена сдвигается, и рассказ сосредоточивается. Открывается Севилья, на
знойные улицы которой спускается тихий вечер. Толпы народа расходятся
туда и сюда; вдруг появляется Он, -- "тихо, незаметно, в том самом
образе человеческом, в котором ходил 33 года между людьми пятнадцать
веков назад". По виду, по внешности Он ничем не отличается от остальных,
-- но, странное дело, "все узнают Его. Народ непобедимою силой стремится
к Нему, окружает Его, нарастает кругом Него, следует за Ним. Он молча
проходит среди них с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнце
любви горит в Его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей
Его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он
простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к Нему, даже
лишь к одеждам Его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает
старик, слепой с детских лет: 

"Господи, исцели меня, да и я Тебя узрю", -- и вот как бы чешуя сходит с
глаз его, и слепой Его видит. Народ плачет и целует землю, по которой
идет Он. Дети бросают перед Ним цветы, поют и вопиют Ему: "Осанна!" --
"Это Он, это сам Он, -- повторяют все, -- это должен быть Он! это никто
как Он!" Он останавливается на паперти Севильского собора в ту самую
минуту, когда во храм вносят с плачем детский открытый белый гробик: в
нем семилетняя девочка, единственная дочь одного знатного гражданина.
Мертвый ребенок лежит весь в цветах. "Он воскресит твое дитя", -- кричат
из толпы плачущей матери. Вышедший навстречу гроба соборный патер
смотрит в недоумении и хмурит брови. Но вот раздается вопль матери
умершего ребенка, она повергается к ногам Его: "Если это Ты, то воскреси
дитя мое!" -- восклицает она, простирая к Нему руки. Процессия
останавливается, гробик опускают к ногам Его, Он глядит со страданием, и
уста Его тихо еще раз произносят: "Талифа куми" -- "И возста девица".
Девочка подымается в гробе, садится и смотрит [Поразительна жизненность,
влитая Достоевским в эту удивительную картину: мы как будто не читаем
строки, но перед нами проходит видение -- вторичного появления, и уже
почти в наше время, Христа среди народа. В биографии Д-го есть некоторые
места, которые до известной степени могут объяснить эту странную,
непостижимую жизненность фантастической, сверхъестественной сцены.
"Однажды, -- рассказывается там, -- Достоевский находился в обществе
людей, чуждых и даже враждебных ко всякой религии. Неожиданно среди
говорящих кто-то упомянул об И. Христе, и сделал это без достаточного
уважения. Достоевский вдруг страшно побледнел, и на глазах его
показались слезы. Это было еще в дни его молодости, и, очевидно, уже
тогда он проникновенно вдумывается в Его образ". Затем, во время его
ссылки. Евангелие было единственною книгою, которую он мог читать, и,
постоянно перечитывая евангельские рассказы, очевидно, он вжился в них
до ясности ощущения всего того, о чем там передается... Наконец,
воскресение девочки, описываемое так, что мы как будто видим совершение
самого факта, также имеет биографическое объяснение. Вот что читаем мы в
его жизнеописании (см. "Биография и письма", отд. I, стр. 296):
"Рождение дочери (22 февраля 1862 г.) было большим счастьем для обоих
супругов и очень оживило Федора Михайловича. Все свободные минуты он
проводил у ее колясочки и радовался каждому ее движению. Но это
продолжалось менее трех месяцев. Смерть ее была страшным неожиданным
ударом. Федор Михайлович всю жизнь не мог забыть свою первую девочку и
всегда вспоминал о ней с сердечною болью. В одну из своих поездок в Эмс
он нарочно съездил в Женеву, чтобы побывать на ее могиле". Без сомнения,
он живо представлял, когда писал приведенную выше сцену, свое чувство,
если бы любимая девочка каким-нибудь чудом вдруг поднялась из гроба.],
улыбаясь, удивленными, раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет
белых роз, с которым она лежала в гробу. В народе смятение, крики,
рыдания". 

В это самое время проходит мимо собора девяностолетний старик, с
исхудалым лицом, в грубой волосяной рясе, кардинал Римской церкви и
вместе Великий Инквизитор страны. Он останавливается, издали наблюдает
все происходящее, и взгляд его омрачается. Крики народа доносятся до
него, он слышит рыдания стариков и "осанна" из детских уст, видит
подымающегося из гроба ребенка; и вот, обертываясь, он подзывает жестом
священную стражу и указывает ей на Виновника смятения и торжества. И
народ, "уже приученный, покорный и трепетный", раздвигается; воины
подходят к Нему, берут Его и уводят. Толпа склоняется до земли перед
сумрачным стариком, он благословляет народ и проходит далее. Пленник
приводится в темное подземелье Святого Судилища и запирается там. 

Вечер кончается, и настает "тихая и бездыханная" южная ночь. Воздух
горяч еще и сильнее наполнен ароматом цветущего лавра и лимона. Среди
тишины вдруг заскрипели ржавые петли тюремной двери, она отворяется, и в
подземелье входит старик Инквизитор. Дверь запирается за ним тотчас, и
он остается наедине со своим Пленником. Долго он всматривается в Его
лицо, ставит тусклый светильник на стол, подходит ближе и шепчет: 

"Это Ты? Ты? -- Но, не получая ответа, быстро прибавляет: -- Не отвечай,
молчи. Да и что бы Ты мог сказать? Я слишком знаю, что Ты скажешь. Да Ты
и права не имеешь ничего прибавить к тому, что уже сказано Тобою прежде.
Зачем же Ты пришел нам мешать? Ибо Ты пришел нам мешать, и Сам это
знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто Ты, и знать не
хочу: Ты ли это или только подобие Его, но завтра же я осужу и сожгу
Тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который
сегодня целовал Твои ноги, завтра же, по одному моему мановению,
бросится подгребать к Твоему костру угли, -- знаешь Ты это? Да, Ты,
может быть, это знаешь", -- прибавил он в проникновенном раздумье, ни на
мгновение не отрываясь взглядом от своего Пленника. 

В этих напряженных, порывистых словах уже взяты все вариации последующей
диалектики: признание Божественного сохранено до ясности ощущения Его,
до созерцания; и ненависть к Нему простирается до угрозы -- завтра же
истребить Его, сжечь и растоптать. Это -- величайшее в истории
соединение и одновременно разъединение человеческой души с ее Предвечным
Источником. Вдали, как в перспективе, показывается какое-то странное
отношение к народу, к миллионам пасомых душ: в этом отношении есть,
несомненно, тревожная забота, т. е. уже любовь, и вместе презрение, и
какой-то обман, что-то скрытое. В молчании Пленника и в словах: "да, Ты,
может быть, это знаешь" -- скользит кощунственная мысль, что для самого
Спасителя открывающаяся сцена обнаруживает что-то новое и неожиданное,
какую-то великую тайну, которой Он не знал ранее и начинает понимать
только теперь. И тайну эту хочет Ему высказать человек: "дрожащая тварь"
чувствует в себе такую силу убеждения, вынесенного из всей своей судьбы,
что не боится встать с ним и за него перед своим Творцом и Богом. 

Во всем дальнейшем исповедании, которое высказывает старик, раскрывается
движущая идея Римской церкви; но очень трудно отрешиться от мысли, что
эта идея есть вместе и исповедание всего человечества, самое мудрое и
проникновенное сознание им судеб своих, и притом как минувших, так, и
это главным образом, будущих. Западная Церковь, конечно, есть только
романское понимание христианства, как Православие -- греко-славянское
его понимание и протестантизм -- германское. Но дело в том, что из этих
трех ветвей, на которые распалась всемирная Церковь, только первая
возросла во всю величину своих сил; другие же две лишь возрастают.
Католицизм закончен, завершен в своем внутреннем сложении, он отчетливо
сознал свой смысл и непреодолимо до нашего времени стремится провести
его в жизнь, подчинить ему историю; напротив, другие две Церкви чужды
столь ясного о себе сознания [Протестантизм, открыв свободу для
индивидуального понимания христианства, не только в настоящем не
представляет чего-либо завершенного, окончательного, но и в будущем,
очевидно, никогда не получит подобного завершения. Что касается до
Православия, то до сих пор оно находилось в столь тяжких исторических
условиях, так извне стеснено было то варварством (монгольское иго), то
магометанством (турецкое иго), то, наконец, самим католицизмом, что
отстоять бытие свое и как-нибудь выполнить все нужное для душевного
спасения среди обделенных и приниженных народностей -- составило пока
весь его исторический труд; о том же, чтобы возвести свое скрытое
внутренне содержание к свету ясного сознания, -- оно еще не имело
средств озаботиться. Попытки славянофилов (как Хомякова, Ю. Самарина) и
самого Достоевского выяснить особенность и идею Православия в истории
объясняются этим его состоянием и были бы невозможны при другом
положении дела.]. Вот почему, повторяем, невозможно удержаться от того,
чтобы не обобщить до крайней степени, до объема всего человечества и
всей истории, странное признание Инквизитора, высказываемое наедине
Христу. 

Он начинает с утверждения, что все завещанное Христом учение, как оно
сохранено Провидением, есть нечто вечное и неподвижное, и как изъять из
него ничего нельзя, так нельзя и ничего к нему надбавить. Оно вошло уже,
как камень во главу угла, в воздвигнувшуюся часть всемирной истории, и
было бы поздно теперь что-нибудь поправлять, уяснять или ограничивать в
нем: это пошатнуло бы пятнадцать веков зиждительной работы. И это не
только по отношению к человечеству, которое не может же постоянно
перестраиваться, но и в отношении Бога -- чем было бы новое Откровение,
дополнение к сказанному, как не сознание недостаточности сказанного уже,
и кем же? сказанного самим Богом! Наконец, и это самое главное, подобное
дополнение было бы нарушением человеческой свободы: Христос оставил
человечеству образ Свой, которому оно могло бы следовать свободным
сердцем, как идеалу, соответствующему его (скрыто божественной) природе,
отвечающему его смутным влечениям. Следование это должно быть свободно,
в этом именно состоит его нравственное достоинство. Между тем, всякое
новое откровение с неба явилось бы как чудо и внесло бы в историю
принуждение, отняло бы у людей свободу выбора и с ним нравственную
заслугу. Поэтому, смотря на Христа и думая о втором обещанном пришествии
Его на Землю, Инквизитор говорит: "Теперь Ты не приходи хоть вовсе"...
"не приходи до времени по крайней мере", 

-- поправляется он, думая о незавершенности пока своего дела на земле. 

Он все время странно задумчив; перед ликом Спасителя контраст между
великими заветами Его и действительностью представляется ему особенно
ярким и вызывает в нем грустную иронию. Он припоминает Христу, как
часто, пятнадцать веков назад, он говорил людям: "Хочу сделать вас
свободными", и добавляет: "Вот, Ты теперь увидел этих свободных людей".
Ирония замечания этого относится не только к тем, кого хотел возвысить
Христос своим учением, но и к Нему самому: "Это дело, -- продолжает он,
-- нам дорого стоило, но мы докончили его 

-- во имя Твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь
это кончено, и кончено крепко". 

Здесь говорится про начало авторитета, которое всегда и глубоко
проникало Римскую Церковь и было причиною гораздо большей ее
нетерпимости ко всяким отступлениям от догмы, нежели какая была присуща
другим Церквам. В XVI веке, к которому относится описываемая сцена,
необходимость авторитета и нерассуждающего подчинения была особенно
сильно сознана Римом ввиду угрожающего движения Реформации, нарушившей
тысячелетнее духовное единство Западной Европы. Явления, в которых оно
выразилось, были: введение инквизиции и цензуры книг; проводниками этой
идеи выступили: Тридентский собор и орден иезуитов с его учением о
безусловном подчинении ["Будь в руке старшего тебя покорен, как посох в
руке странника" и пр.] старшим, о совершенном подавлении индивидуальной
воли ["Cadaver esto", т. е. будь безличен, инертен, как труп.]. Но, как
и повсюду в рассматриваемой "Легенде", указание на основную черту
католицизма сделано потому только, что она ответила собою на некоторую
вековечную нужду человечества и, следовательно, выразила в себе вечную
же необходимую особенность его истории. Это становится ясно из
дальнейших объяснений Инквизитора; он говорит: "Только теперь, когда мы
побороли свободу, стало возможным помыслить в первый раз о счастии
людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть
счастливыми?" -- спрашивает он. 

Христос принес на землю истину; Инквизитор же говорит, что земная жизнь
человека управляется законом страдания, вечного убегания от него или,
когда это невозможно, -- вечного следования по пути наименьшего
страдания. Между истиною, которая безотносительна и присуща только
абсолютному Богу, и между этим законом страдания, которому подчинен
человек вследствие относительности своей природы, лежит непереступаемая
бездна. Пусть, кто может, влечет человека по пути первой; он будет
следовать всегда по пути второго. Это именно и высказывает Инквизитор:
не отрицая высоты принесенной Спасителем истины, он отрицает только
соответствие этой истины с природою человека и, с тем вместе, отрицает
возможность следования его за ней. Другими словами, он отвергает, как
невозможное, построение земных судеб человека на заветах Спасителя и,
следовательно, утверждает необходимость построения их на каких-то иных
началах. 

К ним он тотчас и переходит. Но прежде чем обратиться к их рассмотрению,
отметим факт коренного изменения в воззрении Достоевского на
человеческую свободу, которое произошло у него со времени "Записок из
подполья". Там, так же как и здесь, свободная воля человека выставляется
как главное препятствие к окончательному устроению человеческих судеб на
земле; но, в силу этого, отрицается только необходимость и возможность
подобного устроения, а сама свобода оставляется человеку, как его
драгоценнейшая черта. Во взгляде на эту свободу там есть что-то
одобрительное, и в этой одобрительности слышен бодрый тон еще не
усталого человека. Достоевский с видимым удовольствием рисует себе
картину, как в момент всеобщего благополучия, наконец достигнуто, вдруг
явится человек "с ретроградною и насмешливою физиономией", который
скажет своим счастливым и только несколько скучающим братьям: "А что, не
столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, --
единственно с тою целью, чтобы все эти логарифмы отправились к черту и
чтоб нам опять на своей глупой воле пожить" ["Записки из подполья", отд.
I, гл. IX. См. также гл. X, о предпочтительности временного "курятника"
в общественно-историческом строе, именно потому, что он не окончателен и
не убивает навсегда свободу, перед "хрустальным зданием", которое
ненавистно именно своею неразрушимостью.]. С тех пор многое в воззрениях
Достоевского изменилось, нет прежней бодрости в его тоне, и также нет
более насмешливости и шуток. Сколько страдания за человека выносил он в
себе и сколько ненависти к человеку -- об этом свидетельствует весь ряд
его последующих произведений, и между ними "Преступление и наказание", с
его безответными мучениками, с его бессмысленными мучителями. Усталость
и скорбь сменили в нем прежнюю уверенность, и жажда успокоения
сказывается всего сильнее в "Легенде". Высокие дары свободы, истины,
нравственного подвига -- все это отстраняется, как тягостное, как
излишнее для человека; и зовется одно: какое-нибудь счастье,
какой-нибудь отдых для "жалкого бунтовщика" и все-таки измученного,
все-таки болящего существа, сострадание к которому заглушает все
остальное в его сердце, всякий порыв к божескому и высокочеловеческому.
"Легенду об Инквизиторе" до известной степени можно рассматривать как
идею окончательного устроения судеб человека, что безусловно было
отвергнуто в "Записках из подполья"; но с тою разницею, что, тогда как
там говорилось об устроении рациональном, основанном на тонком и
детальном изучении законов физической природы и общественных отношений,
здесь говорится об устроении религиозном, исходящем из глубочайшего
проникновения в психический строй человека. 

"Тебя предупреждали, -- говорит Инквизитор Христу, -- Ты не имел
недостатка в предупреждениях и указаниях, но Ты не послушал их и отверг
единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми". И
затем он высказывает свою идею, следя за которою серьезно, невозможно не
ощутить некоторого ужаса, который тем сильнее возрастает, чем яснее
чувствуешь ее неотразимость. Нити всемирной истории, как она совершилась
уже, будущие судьбы человека, как их можно предугадывать, мистический
полусвет и непостижимое соединение неутолимой жажды веры с отчаянием в
бытии для нее какого-либо объекта, все это сплелось здесь удивительным
способом и в целом своем образовало слово, которое мы не можем не
принять как самое глубокое, самое проникновенное и мудрое, что -- с
одной возможной для человека точки зрения -- было когда-нибудь им о себе
подумано. 

XII 

"Страшный и умный Дух, Дух самоуничтожения и небытия, -- так начинает
Инквизитор, -- Великий Дух говорил с Тобою в пустыне, и нам передано в
книгах, что он будто бы искушал Тебя... Так ли это? И можно ли было
сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил Тебе в трех
вопросах, и что Ты отверг, и что в книгах названо искушениями? А между
тем, если было когда-нибудь на земле совершено настоящее, громовое чудо,
то это в тот день, в день этих трех искушений. Именно в появлении этих
трех вопросов и заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь
для пробы и для примера, что три эти вопроса Страшного Духа бесследно
утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и
сочинить, чтобы внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов
земных -- правителей, первосвященников, ученых, поэтов -- и задать им
задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того,
что соответствовали бы размеру события [Какая яркость в ощущении его
действительности; мы отмечаем этот тон, потому что, варьируя, он
изменяется в разных местах "Легенды" до совершенной ясности ощущения,
что "события" никогда не было.], но и выражали бы, сверх того, в трех
словах, в трех только фразах человеческих всю будущую историю мира и
человечества, -- то думаешь ли Ты, что вся премудрость земли, вместе
соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по
глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены Тебе
тогда могучим и умным Духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь
по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим
текущим умом, но с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как
бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история
человеческая, -- и явлены три образа, в которых сойдутся все
неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей
земле. Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо;
но теперь, когда прошло пятнадцать веков, -- мы видим, что все в этих
трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что
прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более". 

Пятнадцать веков минувшей истории здесь названы потому только, что самый
разговор Инквизитора с Христом представляется происходящим в XVI
столетии; но он писался в XIX в., и, если бы возможно было сделать это
без грубого нарушения правдоподобия. Инквизитору следовало бы
согласиться на все девятнадцать веков: все, о чем он говорит далее и на
что указал словами -- "это не могло быть видно тогда", -- обнаружилось
окончательно только в наше, текущее столетие, и никаких даже
предвестников этого не было еще в эпоху, когда происходила описываемая
сцена. Как это ни странно, перенесение исторических противоречий,
раскрывшихся в XIX веке, в беседу, происходящую в XVI веке, не
производит никакого дурного впечатления и даже не замечается: в
разбираемой "Легенде" все временное до того отходит на задний план и
выступают вперед черты только глубокого и вечного в человеке, что
смешение в ней прошлого, будущего и настоящего, как бы совмещение всего
исторического времени в одном моменте, не только не является чем-то
чудовищным, но, напротив, совершенно уместно и кажется необходимым. Уже
в приведенных словах Инквизитора мы чувствуем, что он как будто сам
забывает, что обращает свою речь к другому; она звучит как монолог, как
исповедь веры 90-летнего старика, и чем далее она развивается, тем яснее
выступает из-за его "высокой и прямой фигуры" небольшая и истощенная
фигурка человека XIX века, выносившая в душе своей гораздо более, нежели
мог выносить старик, хотя бы и "вкушавший акриды и мед в пустыне" и
сожигавший потом еретиков сотнями "ad majorem gloriam Dei" [К вящей
славе Божией (лат.)]. 

Инквизитор с точки зрения трех искушений, как бы образно представивших
будущие судьбы человека, начинает говорить об этих судьбах, анализируя
смысл самых искушений. Таким образом, вскрытие смысла истории и как бы
измерение нравственных сил человека делается здесь в виде обширного
толкования на краткий текст Евангелия. Вот как записано о самом
искушении и первом "вопросе Духа" у Евангелиста Матфея: "Тогда Иисус
возведен был духом в пустыню искуситься от Диавола. И постился дней
сорок и ночей сорок, но напоследок взалкал. И приступил к Нему
Искуситель, и сказал: Если ты Сын Божий, то скажи, чтобы камни эти стали
хлебами. Он же, отвечая, сказал ему: 

Написано: не хлебом одним жив будет человек, но всяким словом, исходящим
из уст Божиих" (IV, .1 -- 3). 

"Реши же Сам, -- говорит Инквизитор, -- кто был прав. Ты или тот,
который тогда вопрошал Тебя? Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально
[Действительно, очень замечательно, что ведь Дух искушал Богочеловека не
когда-нибудь посреди его служения на спасение рода человеческого, но
перед вступлением на это служение, и, следовательно, он, древний борец с
Богом и враг рода человеческого, как бы соблазнял его на другие
возможные способы спасения, указывал иные пути для этого, чем учение Его
божественное и крестная смерть. Искушения относились именно к целому
служению Иисуса Христа, и поэтому хлебы, чудо и власть, Искусителем
предложенные, суть действительно три модуса иного, не небесного, не
божественного, не благодатного и таинственного спасения.], но смысл его
тот: "Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом
свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве
своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, -- ибо
никогда и ничего не было для человека и для человеческого общества
невыносимее свободы!" [Впервые мысль эта, очень глубокая, была высказана
Достоевским в 1847 г., в одном из самых беспорядочных его произведений
-- "Хозяйка", см. стр. 347 "Сочинений", т. 2, изд. 1882. Вот эти слова:
"Слабому человеку одному не сдержаться... Только дай ему все, он сам же
придет, все назад отдаст; дай ему полцарства земного в обладание,
попробуй, -- ты думаешь, что? Он тебе тут же в башмак спрячется, -- так
умалится. Дай ему волюшку, слабому человеку, -- сам ее свяжет, назад
принесет" и пр. Это показывает, до какой степени рано у Достоевского
зародились все его основные идеи, лишь в утверждении или отрицании
которых он позднее десятилетия колебался, но ничего существенно нового
не открывал в них.] А видишь ли сии камни в этой нагой и раскаленной
пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество, как стадо,
благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что Ты отымешь руку
Свою и прекратятся им хлебы Твои. Но Ты не захотел лишить человека
свободы и отверг предложение: ибо какая же свобода, рассудил Ты, если
послушание куплено хлебами. Ты возразил, что человек жив не единым
хлебом: но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет
на Тебя Дух Земли, и сразится с Тобою, и победит Тебя, и все пойдут за
ним, восклицая: "Кто подобен Зверю сему, -- он дал нам огонь с небеси!" 

Здесь в апокалиптическом образе представлено восстание всего земного,
тяготеющего долу в человеке, против всего небесного в нем, что
устремляется вверх, и указан победный исход этого восстания, которого мы
все -- грустные свидетели. Нужда, гнетущее горе, боль несогретых членов
и голодного желудка заглушит искру божественного в человеческой душе, и
он отвернется от всего святого и преклонится, как перед новою святынею,
перед грубым и даже низким, но кормящим и согревающим. Он осмеет, как
ненужных людей, своих прежних праведников и преклонится перед новыми
праведниками, станет составлять из них новые календари святых и чтить
день их рождения, как "благодетелей человечества". Уже Ог. Конт на место
христианства, которое он считал отживающею религиею, пытался изобрести
некоторое подобие нового религиозного культа, с празднествами и
чествованием памяти великих людей, -- и культ служения человечеству все
сильнее и сильнее распространяется в наше время, по мере того как
ослабевает служение Богу. Человечество обоготворяет себя, оно
прислушивается теперь только к своим страданиям и утомленными глазами
ищет кругом, кто бы утолил их, утишил или, по крайней мере, заглушил.
Робкое и дрожащее, оно готово кинуться за всяким, кто что-нибудь для
него сделает, готово благоговейно преклониться перед тем, кто удачною
машиной облегчит его труд, новым составом удобрит его поле, заглушит
хотя бы путем вечной отравы его временную боль. И, смятенное,
страдающее, оно точно утратило смысл целого, как будто не видит за
подробностями жизни своей главного и чудовищного зла, со всех сторон на
нее надвигающегося: что, чем более пытается человек побороть свое
страдание, тем сильнее оно возрастает и всеобъемлющее становится, -- и
люди уже гибнут не единицами, не тысячами, но миллионами и народами, все
быстрее и все неудержимее, забыв Бога и проклиная себя. 

Мы приведем величественный образ из Откровения Св. Иоанна, -- откровения
о судьбах Церкви Божией на земле и также рода человеческого, около нее
волнующегося, ее усиливающегося поглотить; образы здесь выражают
иносказательно циклы в развитии этих судеб и своим характером определяют
их общий, отвлеченный от всех подробностей смысл: "стал я на песке
морском и увидел выходящего из моря Зверя с семью головами и десятью
рогами: на рогах его было десять диадем, а на головах его -- имена
богохульные. И дал ему Дракон [Т. е., по Апокалипсису, отпадший от Бога
Первый Дух.] силу свою, и престол свой, и власть великую. И видел я, что
одна из голов его как бы смертельно была ранена; но эта смертельная рана
исцелела. И дивилась вся земля, следя за Зверем, и поклонились Дракону
[Мы ожидали бы "Зверю", -- но как удивительно выдержана точность
апокалиптических образов, соответствие их действительному смыслу!],
который дал власть Зверю, говоря: Кто подобен Зверю сему? и кто может
сразиться с ним? И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно; и
дана была власть действовать сорок два месяца. И отверз он уста свои для
хулы на Бога, чтобы хулить имя Его, и жилище Его, и живущих на небесах.
И дано было ему вести брань со святыми и победить их; и дана была ему
власть над всяким коленом людей, и над родом, и языком и племенем. И
поклонятся ему все живущие на земле, которых имена не написаны в книге
жизни у Агнца, закланного от создания мира. Кто имеет ухо -- да слышит.
Если кого в пленение возьмет -- в пленение пойдет, если кого оружием
убьет -- подобает ему быть оружием убитым. Здесь -- терпение и вера
святых" (Апок., XIII). 

Знание, кормящее, но уже не просвещающее человека, великий промен
духовных даров на вещественные дары, чистой совести -- на сытое брюхо,
представлены в этом поразительном образе. С заботою об "едином хлебе"
закроются алтари, исчезнет великая устрояющая сила, и люди вновь
примутся за возведение здания на песке, за построение своими силами и
своею мудростью Вавилонской башни своей жизни. На все это указывает
Инквизитор в проникновенных словах и тут же предсказывает, чем все это
кончится: "Знаешь ли Ты, -- говорит он, -- что пройдут века и
человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что
преступления -- нет, а стало быть, -- нет и греха, а есть лишь только
голодные". "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" -- вот что
напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушится
храм Твой [Разумеется, теория относительности преступления, по которой
оно ничем не выделяется из ряда других фактов, совершаемых человеком, и,
как все они, вызывается влиянием среды, воспитания и вообще внешних
обстоятельств. Воля, всецело определяемая этими обстоятельствами,
бессильна не совершить какого-нибудь факта, в данном случае
преступления, поэтому не свободна и, следовательно, невиновна ("греха
нет"). "Преступление и наказание", "Бесы" (некоторыми своими эпизодами)
и, наконец, "Братья Карамазовы" могут быть рассматриваемы как
художественно-психологическая критика этой идеи XIX века, к которой
как-то влекутся в нем самые высокие умы, и ее отвержение, как не
соответствующей природе вещей, не истинной. См. об этом выше.]. На месте
храма Твоего воздвигнется новое здание [В силу теории о невиновности
индивидуальной воли, все преступления, как и всякое зло, относятся, как
к причине своей, к неправильному устройству общества. Отсюда вопрос о
борьбе со злом сводится к вопросу о лучшем устроении человеческого
общества, -- что вводит теоретическую мысль как зиждующее начало в
историю на место бессознательных сил, в ней действующих. Сравни выше, в
гл. IV, стр. 35 и далее, выдержки из "Зимних заметок о летних
впечатлениях".], воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня; и хотя и
эта не достроится, как и прежняя, но все же Ты бы мог избежать этой
новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, -- ибо к нам же,
ведь, придут они, промучившись тысячу лет с своею башнею!" [Достоевский
часто и настойчиво указывал (напр., в "Бесах"), как наука, отвергнув
свободную волю в человеке и абсолютность в преступлении, доведет людей
до антропофагии, -- и тогда-то, в отчаянии, "заплачет земля по старым
богам" и люди вновь обратятся к религии. Таким образом, обращение к
Богу, думал он, увенчает историю, и это тем непременнее совершится, чем
большие бедствия ожидают человечество в будущем.]. Они отыщут нас тогда
опять под землей, в катакомбах, скрывающихся -- ибо мы будем вновь
гонимы [Здесь говорится о периоде нестерпимых гонений, которые
самоустроящееся и несчастное человечество воздвигнет против религии на
некоторое время, и именно перед тем, как обратиться к Богу.
Преследования -- не против Церкви, но против самого религиозного начала
в человеке, -- бывшие в конце прошлого века во Франции и теперь
вспыхивающие то здесь, то там, могут быть рассматриваемы как первые и
легкие предвестники попытки искоренить его вовсе, искоренить всюду на
земле.] и мучимы, -- найдут нас и возопиют к нам: "Накормите нас, ибо
те, которые обещали нам [Т. е. рациональные теоретики устроения человека
на земле без религии, и в частности теоретики новых форм организации
труда и собственности.] огонь с небеси, его не дали". И тогда уже мы и
достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы,
во имя Твое, -- и солжем, что во имя Твое. О, никогда, никогда без нас
они не накормят себя!" Никакая им наука не даст хлеба, пока они будут
оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к
ногам нашим и скажут нам: "Лучше поработите нас, но накормите нас"
[Отчаяние экономических бедствий приведет (и уже приводит) к забвению
всех других идеалов, которые первоначально были неотделимы от идеала
равномерного распределения богатств: так, уже теперь крайние демократы
становятся индифферентны к заветам политической и общественной свободы
(конституционализму), а равно и к успехам наук и просвещения, готовые
безразлично соединиться и с военным деспотизмом, и с торжеством Церкви
над государством, лишь бы сила, военная ли, церковная ли -- для них все
равно, -- разрешила экономический вопрос, "накормила всех".]. Поймут
наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого -- вместе
немыслимы: ибо никогда не сумеют они разделиться между собою! [При
заботе "о хлебе едином" померкнет совесть в людях и с нею --
сострадание: так как невозможно этих чувств ни возвести "к хлебу", ни из
"забот о нем" вывести. Каждый возьмет себе наибольшее, на что имеет
право по количеству и качеству своего труда, и гений потребует, чтобы
были удалены с пиршества неспособные, потому что они отнимают у него
излишнее, В вопросе об устроении общества на экономических началах
распределение продуктов производства, по праву -- "suum cuique", по
правде сердца человеческого -- "Бог за всех", представляет главное и, в
строгом смысле, неразрешимое затруднение. Именно оно является уже теперь
предметом нескончаемых разногласий среди теоретиков общественной жизни;
и если они так непримиримы в мысли, так несогласимы в книгах, то трудно
и представить себе, к какому хаосу столкновений приведет неразрешимость
этого вопроса в действительности, где господствуют страсти, где
негодование и гнев не утихают по надобности и жалость имеет свою
убедительность, где, наконец, всякая диалектика разбивается о честное
непонимание людей сердца. Уже теперь можно предвидеть, что, согласно
внутренним своим желаниям разрешившись, социальный кризис встанет перед
диаметрально противоположными лозунгами "убрать неспособных, спрятать,
свести на нет, поработить", и -- "не надо гениев, излишни гении... и
оскорбляют бедность нашу красотой своей духовной, и опасны". Философия
Ницше, на наших глазах получающая распространение в Европе, есть раннее,
но очень уже смелое выражение первого лозунга.] Убедятся тоже, что не
могут быть никогда свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны
и бунтовщики. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли
он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного
людского племени -- с земным? И если за Тобою, во имя хлеба небесного,
пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с
десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь
хлебом земным для небесного?" 

XIII 

"Или Тебе дороги, -- продолжает Инквизитор, -- лишь десятки тысяч
великих и сильных, -- остальные же миллионы, многочисленные, как песок
морской, слабых, но любящих Тебя, должны лишь послужить матерьялом для
великих и сильных?" 

Этими словами начинается поворот в его мысли, обращение ее к вечному
смыслу истории, который несовместим с абсолютною правдой и милосердием.
Пока этот смысл только мельком указывается, но затем на нем именно
Инквизитор и оснует свое отрицание. 

Слишком известен взгляд, по которому высший цвет культуры вырабатывается
только немногими избранными, людьми высших способностей; и для того,
чтобы они могли выполнять свою миссию свободно и неторопливо, им
доставляется обеспечение и досуг трудом и страданиями нищенской жизни
огромных народных масс. Мы пройдем мимо этот взгляд, слишком грубый,
чтобы на нем останавливаться, и приведем, чтобы сделать ясною
последующую речь Инквизитора, слова из Откровения Св. Иоанна "о малом
числе избранных и оправданных" в день Последнего Суда. Очевидно, этот
именно высокий и проникающий в сердце образ имеет он в виду, развивая
далее свою мысль: "И взглянул я, и вот Агнец стоит на горе Сионе, и с
Ним сто сорок четыре тысячи, у которых имя Отца Его написано на челах. 

И услышал я голос с неба, как шум от множества вод и как звук сильного
грома; и услышал голос как бы гуслистов, играющих на гуслях своих. 

Они поют как бы новую песнь пред Престолом и пред четырьмя животными и
старцами: и никто не мог научиться этой песне, кроме сих ста сорока
четырех тысяч, искупленных от земли. 

Это те, которые не осквернились с женами -- ибо они девственники; это
те, которые следуют за Агнцем, куда бы Он ни пошел. Они искуплены из
людей, как первенцы Богу и Агнцу. 

И в устах их нет лукавства, они непорочны пред Престолом Божиим"
(Апокал., гл. XIV, ст. 1 -- 5). 

Какой чудный, зовущий идеал в этом образе; как поднимает он в нас
тоскующее желание; как мало удивляемся мы, только взглянув на него,
глубокому и быстрому перевороту, какой совершило Евангелие на переходе
из древнего мира в новый. 

И, все-таки, именно потому, что красота идеала так велика, что один уже
порыв к нему дает счастье, -- в нас тотчас пробуждается неодолимая
жалость к тем "многочисленным, как песок морской" человеческим
существам, которые, выделив из себя эти "сто сорок четыре тысячи", --
остались где-то забытыми и затоптанными в истории [В главе "Кошмар Ивана
Федоровича", которая вообще представляет вариации на "Легенду о Великом
Инквизиторе", бес говорит: "Сколько надо было погубить душ... чтобы
получить одного только праведного Иова" ("Бр. Карамазовы", т. 2, стр.
355. Изд. 1882 г.). Оставляя в стороне поверхностную мысль, будто для
"свободного досуга" немногих, которые "возделывали бы науки и
художества" (их истинно возделывают люди бедные и в постоянном труде
живущие), нужен подавляющий, чрезмерный труд остальных, -- мы укажем на
другое, действительно существующее соотношение между "спасением одного"
на счет гибели многих: спасаются через трудное, что, будучи чрезмерно
для многих, и, между тем, ломая о себя и их, -- губит их. Единичный
пример лучше всего объяснит нашу мысль: высокое просвещение хорошо,
всеми чтится и всех манит к себе; и так как в детстве ни о ком еще
нельзя решить, способен он или нет к нему, то тысячи и десятки тысяч
детей уродуются о трудную, сложную школу, чтобы выделить из себя
несколько десятков истинно просвещенных людей; около которых остальные
толпятся менее, чем только непросвещенною массою -- массою
развращенною.]. 

Это чувство жалости наполняет и душу Инквизитора, и он говорит твердо:
"Нет, нам дороги и слабые", и быстро мелькает в его уме мысль о том, как
он и те, которые поймут его, устроятся с этими слабыми: но уже устроятся
совершенно одни, без Него, хотя, за отсутствием другой устроящей идеи,
во имя Его: 

"Они порочны и бунтовщики, -- говорит он, -- но под конец они-то и
станут послушными. Они будут дивиться на нас и будут считать нас за
богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу и
над ними господствовать, -- так ужасно им станет под конец быть
свободными! Но мы скажем, что послушны Тебе и господствуем во имя Твое.
Мы их обманем опять, ибо Тебя уже мы не пустим к себе. В обмане этом и
будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать". 

И затем он переходит к неугасимым требованиям человеческой души, зная
которые и отвечая на них, можно и следует воздвигнуть окончательное,
вековечное здание его земной жизни: "В вопросе о хлебах, -- говорит он,
-- заключалась великая тайна мира сего; приняв хлебы, Ты бы ответил на
всеобщую вековечную тоску человеческую -- как единоличного существа, так
и целого человечества вместе -- это: "пред кем преклониться". Нет заботы
беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, --
сыскать поскорее то, перед чем преклониться. Но ищет человек
преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все эти
люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих
жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне
или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в
него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта
потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого
человека единолично, как и целого человечества с начала веков. Из-за
всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом [В "Подростке"
Макар Иванович -- старик, сходный по типу со старцем Зосимою в "Бр.
Кар.", говорит: "Невозможно и быть человеку, чтобы не преклониться, не
снесет себя такой человек, да и никакой человек. И Бога отвергнет -- так
идолу поклонится, деревянному, или златому, или мысленному". -- Под
"идолами", перед которыми падут люди, отвергнув Бога истинного,
разумеются идолы "мысленные": разум обожествляемый и его продукты --
философия и точные науки; или, наконец, идолы совсем грубые, каковы
некоторые частные идеи этого самого разума, этой науки или философии:
напр., идея утилитаризма. В этом месте "Легенды", однако, говорится о
преклонении мистическом, религиозном, напр. перед Христом, Магометом и
пр.]. Они созидали богов и взывали друг к другу: "Бросьте ваших богов и
придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим". И так будет
до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: все равно
-- падут пред идолами. Ты знал. Ты не мог не знать эту основную тайну
природы человеческой; но Ты отверг единственное абсолютное знамя,
которое предлагалось Тебе, чтобы заставить всех преклониться пред Тобою
бесспорно, -- знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба
небесного. Взгляни же, что сделал Ты далее, -- и все опять во имя
свободы! Говорю Тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти
того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это
несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот,
кто успокоит их совесть. С хлебом давалось Тебе бесспорное знамя: дашь
хлеб -- и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба; но если
в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо Тебя, -- о, тогда
он даже бросит хлеб Твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть.
В этом Ты был прав. Ибо тайна бытия человеческого заключается не в том,
чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления
себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорее истребит
себя, чем останется на земле, -- хотя бы кругом его все были хлебы
[Черта, верно подмеченная и одна своим идеализмом уравновешивающая все
низкое, что в этой же "Легенде" приписывается человеку.]. Это так. Но
что же вышло? Вместо того, чтобы овладеть свободой людей. Ты увеличил им
ее еще больше! Или Ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку
дороже [Без сомнения, это обмолвка, и нужно читать "удобнее, выгоднее,
нужнее и лучше".] свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего
обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и
мучительнее. И вот, вместо твердых основ для успокоения совести
человеческой раз навсегда -- Ты взял все, что есть необычайного,
гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а
потому поступил как бы и не любя их вовсе, -- и это Кто же? Тот, Который
пришел отдать за них жизнь свою! Вместо того, чтоб овладеть людскою
свободой. Ты умножил ее и обременил ее мучениями душевное царство
человека навеки. Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно
пошел он за Тобою, прельщенный и плененный Тобою. Вместо твердого
древнего закона [T. е. Закона Ветхозаветного, который от Новозаветного
действительно отличается дробностью, раздельностью, твердостью указаний
и точностью мер наказания, за нарушение его назначаемого (см.
Второзаконие). Можно сказать, перелагая все на юридические термины, что
в Ветхом Завете даны правила, в Новом -- принципы.], -- свободным
сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея
лишь в руководстве Твой образ пред собою [В трех этих строчках выражено
понятие Достоевского о сущности христианства и указан руководительный
принцип для деятельности христианина: всегда мысленно предстоящее дело
относить к Христу и спрашивать себя: совершил ли бы Он его или, видя,
одобрил ли бы, не нарушая при этом в своей мысли цельности Его образа,
как Он передан нам евангелистами, совокупности всех черт его. Мы думаем,
этот принцип есть истинный, и при соблюдении Его Евангелие никогда бы не
могло быть подвергнуто тем насильственным применениям, каким,
посредством уловления из него отдельных выражений, оно подвергалось в
истории. Так, на выражении "compelle intrare" -- "понудь их (позванных)
войти" (на брачный пир жениха, в "Притче о званых и незваных")
основывала свое право на существование католическая инквизиция; или на
выражении: "Мое царство не от мира сего" и до сих пор многие основывают
требование безучастного отношения Церкви к греху, к преступлению "мира"
(целого общественно-исторического строя).], -- но неужели Ты не подумал,
что он отвергнет же наконец и оспорит даже и Твой образ и Твою правду,
если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? Они
воскликнут, наконец, что правда не в Тебе, -- ибо невозможно было
оставить их в смятении и мучении более, чем сделал Ты, оставив им
столько забот и неразрешимых задач. Таким образом, сам Ты и положил
основание к разрушению Своего же Царства, и не вини в этом никого
более". 

Другими словами, учение, пришедшее спасти мир, -- своею высотою и
погубило его, внесло в историю не примирение и единство, но хаос и
вражду. История не закончена; и, между тем, она должна закончиться,
именно этого ищут народы в своей жажде найти предмет общего и согласного
поклонения. Они и истребляют друг друга для того, чтобы, хотя путем
гибели многих непримиренных, наконец соединились оставшиеся.
Христианство не ответило этой потребности человеческого сердца,
предоставив все индивидуальному решению, ложно понадеявшись на
человеческую способность к различению добра и зла. Даже древний, не
столь высокий, но точный и суровый закон более удовлетворял этой
потребности: побиение камнями извергало всякого, кто отступал от него, и
люди оставались в единстве, хотя насильственном. Еще лучше ответило бы
этой потребности, правда, уже совсем грубое средство -- "земные хлебы",
закрытие от глаз человека всего небесного. Напитав его, оно усыпило бы
тревоги его совести. 

Мы не отойдем, кажется, далеко от истины, если скажем, что с искушением
прибегнуть, овладевая судьбами человечества, к "земным хлебам" здесь
разумеется один страшный, но действительно мощный исход из исторических
противоречий: это -- понижение психического уровня в человеке. Погасить
в нем все неопределенное, тревожное, мучительное, упростить [В "Бесах"
одно из лиц, только почти называемое (Шигалев), высказывает идею этого
упрощения человеческой природы, понижения в ней психического уровня. Ее
можно считать ранним и более подробно мотивированным изложением данного
места "Легенды". См. Приложения.] его природу до ясности коротких
желаний, понудить его в меру знать, в меру чувствовать, в меру желать --
вот средство удовлетворить его, наконец, и успокоить... 

XIV 

Все более и более склоняя свою речь к переходу от хаоса, в который
ввергло человечество Христианство и его учение о свободе, к изображению
будущего и окончательного успокоения его на земле. Инквизитор обращается
к разбору двух остальных искушений дьявола. Вот слова, в которых они
записаны у евангелистов Матфея и Луки: 

"Тогда берет Его диавол во Святой Град и поставляет Его на крыле храма и
говорит Ему: "Если Ты Сын Божий -- бросься вниз; ибо о Том написано:
Ангелом своим заповедает о Тебе сохранить Тебя, и на руках понесут Тебя,
да не преткнешься о камень ногою Твоею". Иисус же сказал ему: "Написано
также -- не искушай Господа Бога Твоего". 

"И вновь берет Его Диавол и, возведя на высокую гору, показывает все
царства Вселенной во мгновении времени; и говорит Ему: "Все это дам
Тебе, если, падши, поклонишься мне". Тогда Иисус говорит ему: 

"Отойди от меня, Сатана! Ибо написано -- Господу Богу твоему поклоняйся
и Ему Единому служи". 

"Тогда оставляет Его Диавол, и се Ангелы приступили и служили ему"
(Матф., гл. IV, ст. 5 -- 11, Луки, IV, 5). 

Инквизитор, сказав об элементах саморазрушения, которыми наполнено
Христианство, продолжает, обращаясь к Христу: "Между тем, то ли
предлагалось Тебе? Есть три силы, единственные три силы на земле,
могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков
для их счастья. Эти силы: чудо, тайна и авторитет. Ты отверг и то, и
другое, и третье, и Сам подал пример тому. Когда страшный и премудрый
Дух поставил Тебя на вершине Храма и сказал Тебе: "Если хочешь узнать.
Сын ли Ты Божий, то верзись вниз, ибо сказано про Того, что ангелы
возьмут и понесут Его, и не упадет, и не преткнется, и узнаешь тогда,
Сын ли Ты Божий, и докажешь тогда, какова вера Твоя в Отца Твоего", --
то Ты, выслушав, отверг предложение, и не поддался, и не бросился вниз.
О, конечно, Ты поступил тут гордо и великолепно, как Бог, но люди-то, но
слабое бунтующее племя это -- оно-то боги ли? О, Ты понял тогда, что,
сделав лишь шаг, движение броситься вниз, Ты тотчас бы и искусил
Господа, и веру в Него всю потерял, и разбился бы о землю, которую
спасать пришел, и возрадовался бы умный Дух, искушавший Тебя". 

Удивительно неверие в мистический акт искупления, выраженное в первых
отмеченных нами словах, соединенное с совершенною верою в искушение
Иисуса и даже в мистическое значение этого искушения, в попытку Дьявола
помешать пришествию Его как Спасителя в мир, которая выражена в
последних отмеченных словах. 

"Но, повторяю, -- продолжает Инквизитор, -- много ли таких, как Ты? И
неужели Ты в самом деле мог допустить хоть минуту, что и людям будет под
силу подобное искушение? Так ли создана природа человеческая, чтобы
отвергнуть чудо -- ив такие страшные моменты жизни, моменты самых
страшных, основных и мучительных душевных вопросов [Говорится об
отношении человека к мистическому акту Искупления, верою в который он
жив будет, -- и нужно бы эту веру, эту жизнь подкрепить чем-нибудь
более, нежели как только подкрепляет ее высота Христова лика.] своих
оставаться лишь с свободным решением сердца? О, Ты знал, что подвиг Твой
сохранится в книгах, достигнет глубины времен [Опять, какая удивительная
вера звучит в этих словах!] и последних пределов земли, и понадеялся,
что, следуя Тебе, и человек останется с Богом, не нуждаясь в чуде. Но Ты
не знал, что чуть лишь человек отвергнет чудо, то тотчас отвергает и
Бога [Говорится, и с справедливым презрением, о том, как в истории -- и
до нашего времени -- борьба против религии почти отождествлялась с
борьбою против чудесного, равно и обратно; и как, едва распутав
что-нибудь, прежде казавшееся в природе сверхъестественным, человек
трусливо перебегал от веры к неверию.], ибо человек ищет не столько
Бога, сколько чудес. И так как человек оставаться без чуда не в силах,
то насоздаст себе новых чудес, уже собственных [Говорится о позднейших
открытиях науки и, еще более, о технических изобретениях, которым так
дивится человек в наше время, так снова и снова любит повторять себе о
них, едва веря, что они есть и что их нашел он сам -- человек.], и
поклонится уже знахарскому чуду, бабьему колдовству [Говорится о той
особенной заинтересованности, с которою во времена безбожия люди
прислушиваются ко всему странному, исключительному, в чем бы нарушился
закон природы. Можно сказать, что в подобные времена ничто не ищется
людьми с такою жадностью, как именно чудесное, -- но лишь с непременным
условием, чтобы оно не было также и божественным. Увлечения спиритизмом,
о которых с насмешкою упоминается в "Дневнике писателя", без сомнения,
напомнили Достоевскому общность и постоянность этой психической черты в
человеке (срав. суеверное состояние римского общества, когда оно впало в
совершенный атеизм во II -- III веках).], хотя бы он сто раз был
бунтовщиком, еретиком и безбожником. Ты не сошел со креста, когда
кричали Тебе, издеваясь и дразня Тебя: сойди со креста -- и уверуем, что
это Ты. Ты не сошел: потому что, опять-таки, не захотел поработить
человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной
любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз навсегда
его ужаснувшим [Говорится о неизъяснимой высоте Христианства, с его
простотою и человечностью, над всеми другими религиями земли, в которых
элемент чудесного так преобладает над всем остальным, которые
исторически возникли из страха перед этим чудесным.]. Но и тут Ты судил
о людях слишком высоко, ибо -- конечно, они невольники, хотя созданы
бунтовщиками. Озрись и суди; вот прошло пятнадцать веков, поди посмотри
на них: кого Ты вознес до Себя? Клянусь, человек слабее и ниже создан,
чем Ты о нем думал!. [Основная мысль "Легенды". Ниже мы также отметим
несколько фраз, в которых как бы сконцентрирован ее смысл или, точнее,
указаны ее исходные пункты.] Столь уважая его, Ты поступил как бы
перестав ему сострадать, потому что слишком много от него потребовал, и
это кто же? Тот, Который возлюбил его более Самого Себя! Уважая его
менее, менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к любви, ибо
легче была бы ноша его". 

Из чрезмерной высоты заветов Спасителя вытекло непонимание их человеком,
сердце которого извращено и ум потемнен. Над их великою непорочностью,
чудною простотою и святостью, он наглумится, надругается, -- и это
одновременно с тем, как преклонится перед вульгарным и грубым, но
поражающим его пугливое воображение. Мощными словами Инквизитор рисует
картину восстания против религии, только малый уголок которого видела
еще всемирная история, и проницающим взглядом усматривает то, что за
этим последует: "Человек слаб и подл. Что в том, что он теперь
[Говорится не о реформационном движении, современном диалогу "Легенды",
потому что дух глубокой веры, проникавший это движение, был слишком
высок для презрительного отзыва о нем (см. несколько слов об этом духе у
Достоевского в "Речи о Пушкине", по поводу стихов: "Однажды странствуя
среди пустыни дикой" и проч.). Без сомнения, слова "Легенды" вызваны
антирелигиозным движением отчасти XVIII, но главным образом нашего XIX
века, в котором на борьбу с религией также мало тратится усилий и
серьезности, как и на борьбу с какими-нибудь предрассудками.]
повсеместно бунтует против нашей власти и гордится, что он бунтует! Это
гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в
классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу [И приходит,
напр., в наше время по отношению к недавнему антирелигиозному движению,
и во всякое другое, более серьезное время по отношению ко всякому же
предшествующему восстанию против религии. Так, сама реформация как
индивидуальное искание Церкви возникла после кощунственно относившегося
к религии гуманизма; а за эпохою французской революции настали времена
Шатобриана, Жозефа де Местра и других с их вычурными идеями и смятением
чувства. Истинное отношение к этим и аналогичным движениям верно указано
Достоевским: это не вера настоящая, простая и сильная, но испуг и
смятение вчерашних кощунствовавших школьников; это не Бог, в человеке
действующий, а человек, подражающий наружно движениям и словам тех, в
ком Он истинно действовал, кого истинно призвал к Себе когда-то
(праведники).] ребятишек -- он будет дорого стоить им. Они ниспровергнут
храмы и зальют кровью землю [Говорится не о временах первой французской
революции, как можно бы подумать, но о том, что непременно совершится в
будущем, -- о попытке насильственно подавить в целом человечестве
религиозное сознание. Слова эти соответствуют некоторым уже приведенным
выше местам "Легенды".]. Но догадаются, наконец, глупые дети, что хотя
они бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не
выдерживающие [Достоевский, всегда стоя выше своих героев (на которых
никогда не любуется, но, скорее, выводит их для выражения своей мысли),
любит наблюдать, как, несмотря на великие свои силы, они ослабевают под
давлением душевных мук, как они не выдерживают своей собственной
"широты" и преступности, хотя прежде возводили это в теорию (последний
разговор Н. Ставрогина с Лизою в "Бесах", последнее свидание Ив.
Карамазова со Смердяковым). Почти повсюду изображение очень сильного
человека, если он не оканчивает раскаянием (как Раскольников), у
Достоевского завершается описанием как бы расслабления его сил,
унижением и издевательством над "прежним сильным человеком".]. Обливаясь
глупыми слезами своими, они сознаются, наконец, что создавший их
бунтовщиками, без сомнения, хотел посмеяться над ними. Скажут это они в
отчаянии, и сказанное ими будет богохульством, от которого они станут
еще несчастнее, -- ибо природа человеческая не выносит богохульства и, в
конце концов, сама же всегда и отметит за него". 

Затем, подводя общий итог совершившемуся в истории, Инквизитор переходит
к раскрытию своей тайны, которая состоит в поправлении Акта Искупления
через принятие всех трех советов "могучего и умного Духа пустыни", --
что, в свою очередь, совершилось ради любви к человечеству, для
устроения земных судеб его. Оправдание им этого преступного исправления
возводится к тому образу немногих искупляемых, который мы привели выше
из XIV гл. Апокалипсиса; припоминая его, он говорит: 

"Итак, неспокойство, смятение и несчастие -- вот теперешний удел людей
после того, как Ты столь претерпел за свободу их! Великий пророк Твой в
видении и в иносказании говорит, что видел всех участников первого
воскресения и что было их из каждого колена по двенадцати тысяч [В гл.
VII Апокалипсиса делается предварительное исчисление спасаемых, по 12
тысяч в каждом из колен Израилевых, которые в XIV гл. и называются все в
общей цифре 144 тысячи.]. Но если было их столько, то были и они как бы
не люди, а боги. Они вытерпели крест Твой, они вытерпели десятки лет
голодной и нагой пустыни, питаясь акридами и кореньями, -- и, уж,
конечно. Ты можешь с гордостью указать на этих детей свободы, свободной
любви, свободной и великолепной жертвы их во имя Твое [Какое
удивительное, глубокое и верное понимание истинного смысла духовной
свободы; свободы от себя, от низкого в природе своей, во имя высшего и
святого, что почувствовал и признал своею лучшею стороною вне себя. На
эту свободу указывается Здесь в противоположность грубому ее пониманию:
как независимости низкого в себе от руководства ли, или подчинения
какому-нибудь высшему, вне лежащему началу.]. Но вспомни, что их было
всего только несколько тысяч, да и то богов, а остальные? И чем виноваты
остальные слабые люди, что не могли вытерпеть того, что могучие? Чем
виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров?
[Вторая центральная мысль "Легенды".] Да неужто же и впрямь приходил Ты
лишь к избранным и для избранных? Но если так, то тут -- тайна, и не
понять ее". 

XV 

Здесь, на этой непостижимости, что Тайна Искупления, совершившись в
высоких формах, оставила вне себя безвинно слабых, и начинается
вступление диалектики Инквизитора в новый, высший круг: отвержение
самого Искупления; как выше, в исповеди Ив. Карамазова, на
непостижимости тайны безвинного страдания основывалось отвержение им
будущей жизни. Последнего Суда. Отрицания бытия этих актов -- нет; есть,
напротив, яркость их ощущения, доходящая до ослепительности; есть против
них восстание, есть отпадение от Бога, второе на исходе судеб, после
завершившейся истории, но во всем подобное тому первому отпадению, какое
совершилось и перед началом этих судеб, -- однако с сознанием,
углубленным на всю их тяготу. 

"Если же -- тайна, -- говорит Инквизитор, -- то и мы вправе были
проповедовать тайну и учить их, что не свободное решение сердец их важно
[Это положение, как известно, составляет действительно особенность
католического учения, и она именно повела ко всему формализму в Западной
Церкви и к нравственному растлению народов, ею пасомых. Из него вытекло
так называемое учение о "добрых делах", которые, как бы ни совершались,
хотя бы совершенно механически, -- для души одинаково спасительны
(отсюда -- индульгенция, т. е. отпущение грехов первоначально шедшим, в
Крестовых походах, положить жизнь за веру и Церковь, потом каким-нибудь
образом способствующим этому и, наконец, вообще делающим денежные
пожертвования на нужды Церкви: откуда уже только один шаг до продажи за
различную цену спасающих от греха писаных бланок). На этом именно
средстве оправдания и разошелся протестантизм со старою Церковью,
противу поставив ее формальному способу спасать души людей через
мертвенное дело -- оправдание верою, т. е. актом живого внутреннего
движения.] и не любовь, а -- тайна, которой они повиноваться должны
слепо, даже мимо их совести. Так мы и сделали. Мы исправили подвиг Твой
и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их
вновь повели, как стадо, и что с сердец их снят наконец столь страшный
дар, принесший им столько муки [Т. е. свобода и свободное различение
добра и зла.]. Правы мы были, уча и делая так, скажи? Неужели мы не
любили человечества, столь смиренно сознав его бессилие, с любовью
облегчив его ношу и разрешив слабосильной природе его хотя бы и грех, но
с нашего позволения? К чему же теперь Ты пришел нам мешать? И что Ты
молча и проникновенно глядишь на меня кроткими глазами своими?
Рассердись, я не хочу любви Твоей, потому что сам не люблю Тебя. И что
мне скрывать от Тебя? Или я не знаю, с Кем говорю? То, что имею сказать
Тебе, все Тебе уже известно, я читаю это в глазах Твоих. И я ли скрою от
Тебя тайну нашу? Может быть. Ты именно хочешь услышать ее из уст моих,
слушай же: мы не с Тобой, а с Ним, вот наша тайна!.. Мы взяли от Него
то, что Ты с негодованием отверг: тот последний дар, который он
предлагал Тебе, показав Тебе все царства земные: мы взяли от него Рим и
меч Кесаря". 

С этих только слов начинается раскрытие частной католической идеи в
истории. Все, что было сказано раньше, имеет совершенно общее значение,
т. е. представляет собою диалектику Христианства в его основной идее,
одинаковой для всех верующих, в связи с раскрытием природы человеческой,
осуждением ее и к ней состраданием. Но, развиваясь далее и далее и,
наконец, заканчиваясь мыслью о религиозном устроении человеческих судеб
на земле, окончательном и всеобщем, эта диалектика, до сих пор
совершенно абстрактная, -- совпала с историческим фактом, ей отвечающим,
и невольно вовлекла его в себя, цепляясь оборотами мысли с выдающимися
чертами действительности. Этот факт -- Римско-католическая церковь с ее
универсальными стремлениями, с ее внешнею объединяющею мощью;
христианское семя, выросшее на почве древнего язычества. 

Инквизитор, оговариваясь, что дело их еще "не приведено к окончанию",
что оно "только началось", высказывает, тем не менее, твердую
уверенность, что оно завершится: "Долго еще ждать этого, -- говорит он,
-- и еще много выстрадает земля, но мы достигнем и будем кесарями, и
тогда уже помыслим о всемирном счастии людей [Мысль исключительно
Достоевского и вовсе не принадлежащая Риму, который если и стремился в
древнее и новое время к всемирному господству, то вовсе не для "счастья
людей". Из этого примера лучше всего можно видеть, как вплетает
Достоевский в исторический факт, как его душу, свою особенную и личную
мысль.]. А, между тем, Ты мог бы еще и тогда взять меч Кесаря. Зачем Ты
отверг этот последний дар? Приняв этот третий совет могучего Духа, Ты
восполнил бы все, чего ищет человек на земле, то есть: пред кем
преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться, наконец,
всем в бесспорный общий и согласный муравейник [Это уже язык и мысли,
специально выработавшиеся у Достоевского и звучащие несколько странно в
устах Инквизитора, в XVI веке. "Муравейник", "Хрустальный дворец" и
"Курятник" -- это три образные выражения идеи всемирного соединения
людей и их успокоения, которые впервые обсуждаются у Достоевского в
"Записках из подполья". "Курятник" -- это бедная и неудобная
действительность, которая, однако, предпочтительнее всего другого,
потому что она хрупка, всегда может быть разрушена и изменена, и,
следовательно, не отвечая второстепенным требованиям человеческой
природы, отвечает главной и самой существенной ее особенности --
свободной воле, прихотливому желанию, которое не погашается в
индивидууме. "Хрустальный дворец" -- это искусственное, возведенное на
началах разума и искусства, здание человеческой жизни, которое хуже
всякой действительности, потому что, удовлетворяя всем человеческим
нуждам и потребностям, не отвечает одной и главной -- потребности
индивидуального, особенного желания; оно подавляет личность. В "Записках
из подполья" отвергается вторая формула и оставляется первая, за
отсутствием для человека третьей "Муравейника": под этим названием
разумеется всеобщее и согласное соединение живых существ какого-либо
вида, основанное на присутствии в них одного общего и безошибочного
инстинкта построения общего жилища. Таким инстинктом наделены все
живущие обществами животные (муравьи), но его лишен человек; поэтому в
то время, как они строят всегда одинаково, повсюду одно и постоянно
мирно, человек строит повсюду различное, вечно трансформируется в своих
желаниях и понятиях; и едва приступит к построению всеобщего --
разойдется в представителях своих, единичных личностях, и притом со
смертельною враждою и ненавистью. Эти три формулы необходимо постоянно
помнить при чтении сочинений Достоевского. Детальное изложение их см. в
Приложениях.]. Ибо потребность всемирного соединения есть третье и
последнее мучение людей [Нужно различать это "соединение" от "всеобщего
преклонения" перед чем-нибудь человеческой совести, о котором говорилось
раньше. То было внутреннее, душевное соединение людей, здесь говорится
об их внешнем соединении, о согласной общественно-исторической жизни.
Между этими двумя понятиями есть соотношение, но не тождество;
соответствуя друг другу, как душа и тело, они суть части одного третьего
-- всемирной гармонии человеческой жизни.]. Всегда человечество в целом
своем стремилось устроиться непременно всемирно. Много было великих
народов с великою историею, но чем выше были эти народы, тем были и
несчастнее, ибо сильнее других сознавали потребность всемирности
соединения людей. Великие завоеватели, Тимуры и Чингисханы, пролетели
как вихрь по земле, стремясь завоевать вселенную; но и те, хотя и
бессознательно, выразили ту же самую великую потребность человечества ко
всемирному и всеобщему единению. Приняв мир и порфиру Кесаря, Ты основал
бы всемирное царство и дал всемирный покой. Ибо кому же владеть людьми,
как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их. Мы и
взяли меч Кесаря, а, взяв его, конечно, -- отвергли Тебя и пошли за
Ним". 

Таким образом, в советах "могучего и умного Духа", искушавшего в пустыне
Иисуса, заключалась тайна всемирной истории и ответ на глубочайшие
требования человеческой природы; советы эти были преступны, но это
потому, что самая природа человека уже извращена. И нет средства иначе
как через преступление ответить на ее требования, нет возможности другим
способом устроить, сберечь и пожалеть племя извращенных существ, как
приняв это самое извращение в основу; собрать их рассыпавшееся стадо
извращенною мыслью, ложь которой ответила бы лжи их природы. 

XVI 

Большего отчаяния, чем какое залегло в эту странную и очень трудно
опровержимую идею, никогда не было. Можно сказать, что это -- самая
грустная мысль, когда-либо проходившая через человеческое сознание, и
приведенная страница -- самая тяжелая в целой всемирной литературе.
Полным отчаянием она и кончается -- падением лжи, за которою не стоит
никакой правды, разрушением обмана, которым еще только и могут жить
люди. Это высказано как толкование на таинственные слова XII, XVII и
XVIII глав Откровения Св. Иоанна, в которых, по толкованиям богословов,
аллегорически представлены, под образом "Жены", судьбы Ветхозаветной и
Новозаветной Церкви на земле. Вот эти слова: "И явилось на небе великое
знамение: "Жена, облеченная в солнце; под ногами ее луна, и на главе ее
венец из двенадцати звезд. Она имела во чреве и кричала от болей и мук
рождения. 

И другое знамение явилось на небе: вот большой красный Дракон с седмью
головами и десятью рогами, и на головах его седмь диадем; хвост его
увлек с неба третью часть звезд и поверг их на землю. 

Дракон сей стал перед Женою, которой надлежало родить, дабы, когда она
родит, пожрать ее младенца. И родила она младенца мужского пола,
которому надлежит пасти все народы жезлом железным, и восхищено было
дитя ее к Богу и Престолу Его. 

А Жена убежала в пустыню, где приготовлено было для нее место от Бога,
чтобы питать ее там тысячу двести шестьдесят дней..." 

Далее описывается судьба Дракона. "И низвержен был великий Дракон,
древний Змей, называемый Диаволом и Сатаною, обольщающий всю
вселенную... И услышал я громкий голос, говорящий на небе: ныне настало
спасение и сила и царство Бога нашего и власть Христа Его; потому что
низвержен клеветник братии наших, клеветавший на них пред Богом нашим
день и ночь. Они победили его кровию Агнца и словом свидетельства своего
и не возлюбили души своей, даже до смерти... 

Когда же Дракон увидел, что он низвержен на землю, то начал преследовать
Жену, которая родила младенца мужского пола. И даны были Жене два крыла
большого орла, чтоб она летела в пустыню, в свое место, от лица Змея, и
там питалась в течение времени, времен и полвремени. И пустил Змей из
пасти своей вслед Жены воду как реку, дабы увлечь ее рекою. Но земля
помогла Жене, и разверзла земля уста свои, и поглотила реку, которую
пустил Дракон из пасти своей. 

И рассвирепел Дракон на Жену, и пошел, чтобы вступить в брань с прочими
от семени ее, сохраняющими заповеди Божий и имеющими свидетельство
Иисуса Христа". 

Затем образы меняются; является новое видение, о котором было говорено
уже выше: из вод морских выходит Зверь, которому Дракон передает свою
силу и власть. Очевидно, именно через него он восстает на брань с
"сохраняющими заповеди Божий". Вся земля следит за ним с удивлением;
народы преклоняются перед его чудною мощью, потому что он творит всякие
знамения и даже низводит с небес огонь. Он кладет свою печать на людей,
и ее принимают все, "имена которых не написаны в книге Агнца". Видение
снова меняется: показывается Агнец, "закланный от создания мира", и с
ним сто сорок четыре тысячи, искупленных его кровью, которые не
осквернились земною скверною. Пролетает Ангел, в руках которого Вечное
Евангелие, чтобы благовествовать живущим на земле, и всякому племени, и
колену, и языку, и народу. За ним следует другой Ангел, восклицая: "Пал,
пал Вавилон, город великий, потому что он яростным вином блуда своего
напоил все народы". Это первое предвозвестие великого падения,
изображение которого еще впереди, но оно уже надвигается. Появляется
светлое облако, и на нем "подобный Сыну Человеческому", держащий острый
серп. Ангел говорит ему: "Пусти серп твой и пожни, потому что пришло
время жатвы, -- ибо жатва на земле созрела". И великая жатва
совершается. Потом открывается новое видение: победившие Зверя и образ
его и начертание его и число имени его стоят, держа гусли Божий, и поют
песнь Моисея, раба Божия, и песнь Агнца, говоря: "Велики и чудны дела
Твои, Господи Боже Вседержитель! Праведны и истинны пути Твои, Царь
святых! Кто не убоится Тебя, Господи, и не прославит имени Твоего? Ибо
Ты един свят. Все народы прийдут и поклонятся пред Тобою, -- ибо
открылись суды Твои!" Вслед за этим выходят семь Ангелов, держащих семь
фиалов гнева Божия, и изливают их на землю. Муки постигают людей,
поклонившихся Образу Звериному и принявших начертание его, вся природа
извращается в свойствах своих, и страдания все возрастают. "И они хулили
имя Бога, имеющего власть над сими язвами, и не вразумились, чтобы
воздать Ему славу". Когда пятый Ангел излил свой фиал, -- "Царство Зверя
стало мрачно, и люди кусали языки свои от страдания, и хулили Бога
небесного от страданий своих; и не раскаялись в делах своих". Когда
излился на землю последний фиал гнева Божия, из таинственного храма на
небесах, где стоит Престол Бога, послышался голос, говорящий:
"Свершилось", и вслед за тем открывается видение суда над блудницею: 

"И пришел один из седьми Ангелов, имевших фиалы, и сказал мне: "Подойди,
я покажу тебе суд над великою блудницею, сидящею на водах многих. 

С нею блудодействовали цари земные, и вином ее блудодеяния упивались
живущие на земле". 

"И повел меня в духе в пустыню; и я увидел Жену, сидящею на Звере
багряном, преисполненном именами богохульными, с седьмью головами и
десятью рогами. 

И Жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом,
драгоценными камнями и жемчугом и держала золотую чашу в руке своей,
наполненную мерзостью и нечистотою блудодейства ее. 

И на челе ее написано имя: Тайна, Вавилон Великий, Мать блудницам и
мерзостям земным. 

Я видел, что Жена упоена была кровию святых и кровию свидетелей
Иисусовых, -- и, видя ее, дивился удивлением великим". 

Видя его удивляющимся. Ангел делает ему пояснения: 

"Воды, которые ты видел, где сидит блудница, -- суть люди и народы, и
племена, и языки. 

И десять рогов, которые ты видел на Звере, сии возненавидят Блудницу, и
разорят ее, и обнажат, и плоть ее съедят, и сожгут ее в огне. Потому что
Бог положил им на сердце исполнить волю Его. 

Жена же, которую ты видел, -- есть великий город, царствующий над
земными царями". 

Вслед за этим наступает видение и самого суда торжествующей блудницы,
"введшей волшебством своим в заблуждение все народы" (XVIII, 23) и
"растлившей землю своим блудодейством" (XIX, 2). Цари земные, которые с
нею блудодействовали, и торговцы, обогатившиеся от нее, "стоят вдали, от
страха мучений ее плача и рыдая", и, ударяя в груди свои, восклицают
горестно и изумленно: "Какой великий город был подобен этому!" 

Чтобы стал более понятен смысл всех этих слов, заметим, что после суда
над блудницею сходит на последнюю брань со Зверем и с народами, которые
поклонились ему, поражены были язвами, но еще не побеждены, "Господь
господствующих и царь царствующих", и о Нем повторяются (XIX, 15) слова,
сказанные о младенце, рожденном Женою, которого хотел поглотить Дракон,
но он был взят к Богу. 

Теперь мы будем продолжать речь Инквизитора уже без перерывов. Сказав,
что он и с ним единомышленные, отвергнув Христа и приняв советы Дьявола,
овладеют совестью людей, и мечом и царством Кесаря, он так представляет
отношение к себе человечества, для которого все это сделано: "Пройдут
еще века бесчинства свободного ума их, их науки и антропофагии, --
потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат
антропофагией". 

Наука, как точное познание действительности, не заключает в себе никаких
неодолимо сдерживающих нравственных начал, -- и, возводя, при помощи ее,
окончательное здание человеческой жизни, никак нельзя отрицать, что,
когда потребуется, не будет употреблено и чего-нибудь жестокого и
преступного. Идея Мальтуса (разделяемая даже таким мыслителем, как Д. С.
Милль), что единственное средство для рабочих классов удержать на
известной высоте заработную плату заключается в воздержании рабочих от
брака и семьи, чтобы не размножать свое число, другими словами, -- в
низведении громадной массы женщин на степень только придатка к известной
мужской функции, может служить примером жестокости и безнравственности,
до которой может доходить теоретическая мысль, когда ей не закрывает
уста незыблемый религиозный закон. И в самом деле, так как наукою же
найдены безболезненные способы умирать (увеличенные дозы анестезирующих
средств), то почему не явиться второму Мальтусу, так же одушевляемому
"любовью к ближнему", как и первый, который скажет, что "пусть браки
будут, но дети от них пусть поедаются", -- что может делаться "не
непременно родителями", не будет стоить никакого страдания и станет
"выгодным для всего человечества". 

"Но тогда-то и приползет к нам Зверь, -- продолжает Инквизитор, -- и
будет лизать ноги наши, и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих.
Но мы сядем на Зверя и воздвигнем чашу и на ней будет написано: Тайна.
Но тогда лишь, и только тогда настанет для людей царство покоя и
счастья. Ты гордишься своими избранниками, но у Тебя лишь избранники, а
мы успокоим всех. Да и так ли еще: сколь многие из этих избранников, из
могучих, которые могли бы стать избранниками, устали, наконец, ожидая
Тебя, и понесли и еще понесут силы духа своего и жар сердца своего на
иную ниву, -- и кончат тем, что на Тебя же и воздвигнут свободное знамя
свое. Но Ты сам воздвиг это знамя". 

Какие удивительные слова, какое глубокое понимание всего
антирелигиозного движения великих европейских умов в последние столетия,
с признанием мощи их и великодушия, с грустью за них, но и вместе с
указанием их заблуждения. 

"У нас же все будут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни
истреблять друг друга, как в свободе Твоей повсеместно. О, мы убедим их,
что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы
своей для нас и нам покорятся. И что же, правы мы будем или солжем? Они
сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и
смятения доводила их свобода Твоя. Свобода, свободный ум и наука заведут
их в такие дебри и поставят перед такими чудами и неразрешенными
тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих
[Теоретическая мысль, оправдывающая "самоистребление", изложена
Достоевским в "Дневнике писателя", по поводу одного самоубийства. См.
Приложения.], другие, непокорные, но малосильные и несчастные, истребят
друг друга [Соответствующую мысль см. в "Бесах", слова Кирилова Петру
Верховенскому перед самоубийством: "Убить другого будет самым низким
пунктом моего своеволия, и в этом (предложении) -- весь ты. Я не ты: я
хочу высший пункт и себя убью", стр. 552, изд. 82 г.], а третьи,
оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и
возопиют к нам: "Да, вы были правы, вы одни владели тайной Его, и мы
возвращаемся к вам: спасите нас от себя самих" [Основная задача истории,
-- которая при слиянии в одно субъекта и объекта (и спасаемый, и
спасающий есть человек) неразрешима и разрешается лишь при их разделении
(в религии, где спасаемый есть человек и спасающий его есть Бог).]. 

В абсолютной покорности и безволии масс откроется это спасение. Ничего
не привнесут нового им мудрые, взявшие у них свободу; но что прежде было
недостижимо -- они достигнут, мудро направив их волю и распределив их
труд: 

"Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же
хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать без
всякого чуда; увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину
более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук
наших! Ибо слишком будут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы,
добытые ими, обращались в руках их лишь в камни, а когда они воротились
к нам, то самые камни обратились в руках их в хлебы". 

Это говорится о нашем времени, когда, при свободном соперничестве,
несмотря на необъятные массы производимых продуктов, -- необъятные
народные массы едва влачат скудное существование, и все уходит куда-то,
расточается, пропадает вследствие несогласованности между собою
человеческих желаний и действий. Напротив, когда укоротятся желания
роскошествующих теперь и согласуется в одно целое труд всего
человечества, даже если он и не будет обременителен, как теперь повсюду,
-- произведенных продуктов хватит для безбедного существования всех. 

"Слишком, слишком оценят они, что значит раз навсегда подчиниться! ["В
мире одного недостает, одному нужно устроиться -- послушанию", --
говорит Достоевский в "Бесах" (устами Петра Верховенского). Изд. 1882
г., стр. 374.] И пока люди не поймут сего, они будут несчастны. Кто
более всего способствовал этому непониманию, скажи? Кто раздробил стадо
и рассыпал его по путям неведомым? Но стадо вновь соберется и вновь
покорится, и уже раз навсегда. Тогда мы дадим им тихое, смиренное
счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы [Эти и
тотчас ниже отмеченные слова составляют третью центральную мысль
"Легенды".]. О, мы убедим их, наконец, не гордиться, ибо Ты вознес их и
тем научил гордиться; докажем им, что они слабосильны, что они только
жалкие дети, но что детское счастье слаще всякого. Они станут робки и
станут прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут
дивиться и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так
умны, что смогли усмирить такое буйное тысячемиллионное стадо. Они будут
расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут
слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить
они по нашему мановению к веселью и смеху, светлой радости и счастливой
детской песенке [Это "расслабление" человеческой природы, в сущности,
тождественно искусственному "понижению" ее психического уровня и только
совершится не насильственно, но мирно.]. Да, мы заставим их работать, но
в свободные от труда часы мы устроим им жизнь, как детскую игру, с
детскими песнями, хорами, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех
[Преступное в истории, став предусмотренным и разрешенным в пределах
необходимого, тотчас утратит свой опасный и угрожающий характер.]; они
слабы и бессильны, они будут любить нас, как дети, за то, что мы им
позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если
сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их
любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя [Вся эта
картина будущей полубезгрешной жизни повторяется Достоевским еще раз в
"Подростке", в разговоре Версилова с своим сыном.]. И возьмем на себя, а
нас они будут обожать, как благодетелей, понесших на себе их грехи перед
Богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или
запрещать им жить с их женами и любовницами, иметь или не иметь детей,
все судя по их послушанию, -- и они будут нам покоряться с веселием и
радостью. Самые мучительные тайны их совести, -- все, все понесут они
нам, и мы все разрешим, и они поверят решению нашему с радостью, потому
что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения
личного и свободного". 

Едва ли в последних словах не содержится указание и на возможность
регулировать самое народонаселение, его рост или умаление, -- все смотря
по нуждам текущего исторического момента. Общая же мысль этого места
состоит в том, что весь размах страсти будет удален из человечества,
людям будут оставлены лишь подробности и мелочи греха, а его во всей его
глубине возьмут те, которые в силах сдержать всякий размах и вынести
всякую тягость. Таким образом и неразрешимые противоречия истории, и
непостижимые тайные движения человеческой души -- все то, что мешает
человеку жить на земле, -- будет сосредоточено на плечах немногих,
которые в силах выдержать познание добра и зла. Можно сказать, --
история умолкнет, и останется только тайная история немногих великих
душ, которой, конечно, никогда не будет суждено стать рассказанною. 

XVII 

"И все будут счастливы, -- заканчивает Инквизитор, -- все миллионы
существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие
тайну, только мы будем несчастны. Будут тысячи миллионов счастливых
младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания
добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя Твое, -- и за гробом
обрящут лишь смерть [Сравни тон и мысли в указанном уже выше месте
"Подростка".]. Но мы сохраним секрет и для их же счастья будем манить их
наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то уж,
конечно, не для таких, как они". 

Гордость слов этих, так просто сказанных, неизъяснима: за ними
чувствуется мощь, действительно свободно озирающая нескончаемые пути
истории и твердо взвешивающая в своей руке меру человеческого сердца и
человеческой мысли. Мы не удивляемся, слыша далее такие слова,
относящиеся к приведенному выше Откровению Св. Иоанна: "Говорят и
пророчествуют, что Ты придешь и вновь победишь, придешь со своими
избранниками, со своими гордыми и могучими: но мы скажем, что они спасли
лишь себя, а мы спасли всех. Говорят, что опозорена будет Блудница,
сидящая на Звере и держащая в руках своих тайну, что взбунтуются вновь
малосильные, что разорвут порфиру ее и обнажат ее "гадкое" тело. Но я
тогда встану и укажу Тебе на тысячи миллионов счастливых младенцев, не
знавших греха. И мы, взявшие грехи их для счастья их на себя, мы станем
пред Тобою и скажем: суди нас, если можешь и смеешь. Знай, что я не
боюсь Тебя. Знай, что и я был в пустыне, что и я питался акридами и
кореньями, что и я благословлял свободу, которою Ты благословил людей, и
я готовился стать в число избранников Твоих, в число могучих и сильных с
жаждой "восполнить число". Но я очнулся и не захотел служить безумию. Я
воротился и примкнул к сонму тех, которые исправили подвиг Твой. Я ушел
от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных. То, что я
говорю Тебе, сбудется, и царство наше созиждется. Повторяю Тебе, завтра
же Ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему
бросится подгребать горячие угли к костру Твоему, на котором сожгу Тебя
за то, что пришел нам мешать. Ибо если был, кто более всех заслужил наш
костер, то это -- Ты. Завтра сожгу Тебя. Dixi". 

Инквизитор останавливается. Среди глубокого безмолвия тесной сводчатой
тюрьмы он глядит на своего Узника и ждет Его ответа. Ему тягостно
молчание и тягостен проникновенный и тихий взгляд, которым Он продолжает
еще смотреть на него, как и во все время речи. Пусть бы что-нибудь
горькое и страшное сказал Он, но только не оставлял бы его без ответа.
Вдруг Узник приближается к нему и молча целует его в его бледные,
старческие уста. "Вот и весь ответ". Инквизитор вздрогнул, что-то
зашевелилось в его губах. Он подходит к двери, отворяет ее и говорит
Ему: "Ступай и не приходи более... не приходи вовсе... никогда,
никогда!" Узник выходит на "темные стогна града". Севильская ночь также
бездыханна. С темных небес яркие звезды льют тихий свет на безмятежную
землю. Город спит; и только старик стоит и смотрит на дремлющую природу,
у отворенной двери, с тяжелым ключом в руке. На его сердце горит
поцелуй, но... "он остается в прежней идее", и... его Царство
созиждется. 

Так оканчивается поэма. Века снова сдвигаются, умершие уходят в землю, и
перед нами снова маленький трактир, где двое братьев час тому назад
заговорили о разных тревожных вопросах. Но, что бы они ни говорили
теперь, мы их не будем более слушать. Душа наша полна иных мыслей, и в
ушах все звучит точно какая-то мефистофелевская песнь, пропетая с
надзвездной высоты над нашею бедною землей. 

Мы расчленили ее на части и вдумались в каждое ее слово; но вот они
прозвучали все, и у нас остается только воспоминание о целом, в котором
мы еще не отдали себе отчета. 

Прежде всего нас поражает необыкновенная сложность ее и разнообразие,
соединенные с величайшим единством. Самая горячая любовь к человеку в
ней сливается с совершенным к нему презрением, безбрежный скептицизм --
с пламенною верою, сомнение в зыбких силах человека -- с твердою верою в
достаточность своих сил для всякого подвига; наконец, замысел
величайшего преступления, какое было совершено когда-либо в истории, с
неизъяснимо высоким пониманием праведного и святого. Все в ней
необыкновенно, все чудно. Точно те зыбкие струи добра и зла, которые
льются и переливаются в истории, сплетая ее многосложный узор, вдруг
соединились, слились между собою; и, как в тот первый момент, когда
человек впервые научился различать их и начал свою историю, мы снова
видим их нераздельными -- и, так же, как он тогда, поражены ужасом и
недоумением. Где Бог, и истина, и путь? -- спрашиваем мы себя, потому
что вдруг, как никогда еще, чувствуем неудержимую свою гибель, ощущаем
приближение страшного и отвратительного существа, о котором нам так
много передавали в поэзии и прозе, что мы серьезно начали считать его
простой забавой фантазии, и вдруг теперь слышим его леденящее
прикосновение и звук его голоса. Один человек, который жил между нами,
но, конечно, не был похож ни на кого из нас, непостижимым и таинственным
образом почувствовал действительное отсутствие Бога и присутствие
другого и перед тем, как умереть, передал нам ужас своей души, своего
одинокого сердца, бессильно бьющегося любовью к Тому, Кого -- нет,
бессильно убегающего от того, кто -- есть. Всю жизнь он проповедывал
Бога, и из тех, которые слышали его, одни смеялись над его постоянством
и негодовали на его привязчивость, другие ей умилялись, на него
указывали. Но он будто не слышал ни этого негодования, ни этого
умиления. Он все говорил одно, и только удивительно было всем, почему
он, с такою радостною, утешительною идеею в сердце, сам так беспросветно
сумрачен, так тосклив и тревожен. Он говорил о радости в Боге, он
указывал на религию, как на единоспасительную для человека, и слова его
звучали горячо и страстно, и самую природу, о которой он никогда не
упоминал обыкновенно, он как будто начинал любить в это время, понимать
ее трепет, красоту и жизнь [Сравни описание природы (точнее, -- скудные
слова о ней) в "Бедных людях", в "Записках из подполья" и пр. со словами
о ней старца Зосимы ("Братья Карамазовы") и Макара Ивановича
("Подросток").]. Точно как и она увяла от дыхания какого-то ледяного
ощущения в душе его и оживала, когда он забывался от него хоть в звуке
своих слов. Были и признания в его словах, но они все были непоняты. Он
проговаривался, что человек, у которого действительно нет Бога в душе,
тем и страшен, что "приходит с именем Бога на устах" ["Подросток", стр.
363 (изд. 82 г.).]. Эти слова читали, но их смысла никто не уразумевал.
И он сошел в могилу, не узнанный, но тайну души своей не унес с собою;
точно толкаемый каким-то инстинктом, вовсе не чувствуя еще приближения
смерти, он оставил нам удивительный образ, взглянув на который мы
наконец все понимаем. "И ты с ним", эти слова, которые обращает горестно
Алеша к своему брату, когда выслушал его рассказ, мы неудержимо обращаем
к самому автору, который так ясно стоит за ним: "И ты с ним, с могучим и
умным Духом, предлагавшим искушающие советы в пустыне Тому, Кто пришел
спасти мир, и которые ты так хорошо понял и истолковал, как будто
придумал их сам!" Признание в частном письме, которое делает Достоевский
задолго до написания романа и которое мы указали выше, и слова,
написанные им в своей записной книжке незадолго до своей смерти: "моя
осанна сквозь горнило испытаний прошла", и ссылка при этом именно на
"Легенду"; наконец, совершенная отдельность легенды от романа и вместе
центральное ее положение не только в нем, но и во всем длинном ряде его
произведений -- все это не оставляет в нас более сомнений насчет
истинного ее смысла. Душа автора, очевидно, вплелась во все удивительные
строки, которые мы выписали выше, лица перемешиваются перед нами, сквозя
одно из-за другого, мы забываем говорящее лицо за Инквизитором, мы видим
даже и не Инквизитора, перед нами стоит Злой Дух, с колеблющимся и
туманным образом, и, как две тысячи лет назад, развивает свое
искусительное слово, так кратко сказанное тогда. И в самом деле, ему
нужно говорить подробнее: его слушают теперь люди, и нельзя перед ними в
двух-трех словах замыкать всю историю. 

XVIII 

Тонкая, искусительная и могучая диалектика его так и начинается, как она
должна была начаться. Он называется "клеветником", -- с клеветы на
человека и начинается его речь. 

Человеческая природа -- есть ли она в основе своей добрая и только
искажена привнесенным злом? или она от начала злая и только бессильно
стремится подняться к чему-то лучшему? -- вот затруднение, решив которое
в одну сторону, он основал на нем всю свою мысль. Человек померкающая ли
искра, или он -- холодный пепел, который можно только зажечь со стороны;
что такое он в сокровенной своей сущности -- вот на что мы должны
ответить, прежде чем решимся бороться с ней далее. 

Только раз дрогнула его речь, только однажды он оговорился: это когда
заметил, что за тем, кто поманит человека истиной, он побежит, "бросив
даже и хлебы". -- "В этом Ты был прав", -- оговорился он. В мимолетном
смущении этом не раскрылась ли, чтобы вновь закрыться, настоящая истина?
И если -- да, то существуют ли какие-нибудь способы вывести ее к свету
нашего ясного сознания? 

Искусительно развивается его диалектика: он берет самое важное --
отношение человека к Богу и этим отношением измеряет низость и
постоянство его падения. Стоя перед ликом Бога, между Ним и
человечеством в его тысячелетних судьбах, он указывает на Его святой
образ и, показав, что даже и над Ним сумел надругаться человек,
спрашивает о мере его истинного достоинства. Кажется, что защищать себя
-- значит здесь не чувствовать святости образа, уже одною попыткою к
оправданию -- лишаться всякого на него права; как, подобным же образом,
ранее одна попытка не отказаться от правосудия Божия казалась ужасающим
оскорблением для безвинно страдающих в роде людском. Чудная, в самом
деле, речь перед нами: Божество и соединенный с Ним человек непреодолимо
разъединяются, и всякое усилие помешать этому кажется восстанием именно
против Божества или против самого человека. 

Но фактами временного отпадения человека от Бога нельзя разрешить
вопроса о добре и зле, заложенном как основа в его природу. Разве не
столько же есть фактов неудержимого влечения человека к Богу? Разве те
мученики, которых накануне своего монолога сжег Инквизитор, не горели за
то самое, что не преклонились перед его бесовскою мыслью и до конца
сохранили верность истине? Разве рыдания, которые раздались в народе,
когда ему почудилось, что "Он, Он Сам сошел к ним увидеть их горести и
страдания", ничего не говорят нам о человеческом сердце? Разве
пятнадцать веков неколеблющегося ожидания ничего не значат? Кто смеет,
взяв минуты человеческого падения, даже если бы они тянулись века, --
скажем яснее, прямо отвечая на скрытый вопрос автора: кто может, видя
падение и низость своего века и негодование возводя в право, сказать
клевету на всю человеческую историю и отвергнуть, что в целом своем она
есть чудное и высокое проявление если не человеческой мудрости (в чем
можно сомневаться), то бескорыстного стремления к истине и бессильного
желания осуществить какую-то правду? 

Но и фактами высоты человеческого духа, как бы много их ни было набрано,
можно только поколебать доказывающее значение обратных фактов, но вовсе
нельзя разрешить вопроса, какова именно природа человека, к которой, как
к узлу своему, восходят эти ряды столь противоположных, взаимно
отрицающих друг друга, явлений. 

Есть иной и твердый способ, могущий пролить самый отчетливый свет на это
затруднение, от решения которого в ту или другую сторону зависит так
много наших надежд и верований. Устраняя смешанные и противоречивые
факты истории, как бы снимая нарост их с человека, можно взять его
природу в ее первозданной чистоте и определить ее необходимое
соотношение с вечными идеалами, стремление к которым никогда не может
быть заподозрено: с истиною, с добром и свободою. 

В сознании человека что предшествовало одно другому -- ложь правде или
правда лжи? Вот простой вопрос, ответ на который кладет начало
непреодолимому разрешению и общего вопроса о всей человеческой природе.
Мы не можем здесь колебаться: ложь сама по себе есть нечто вторичное,
она есть нарушенная правда, и ясно, что прежде, нежели нарушиться,
правда уже должна была существовать. Она есть, таким образом,
первозданное, от начала родившееся; ложь же есть прившедшее, появившееся
потом. Ее происхождение все в истории; происхождение же правды в самом
человеке. Она исходит от него, и вечно исходила бы одна, если бы на пути
своем он не встречал препятствий, отклоняющих его от нее. Но это
показывает только, что причина всякой лжи лежит вне его. Первое движение
человека всегда есть движение к истине, и мы не можем представить себе
иного, если он свободен, т. е. если чист от всяких привходящих влияний,
действует в силу одного устройства своих способностей. Можем ли мы
представить себе, чтобы первый человек, взглянув на мир, окружающий его,
и почувствовав первый восторг в себе, сказал ложь об этом мире:
притворился, что он не видит его, или, подавив в себе чувство
благоговения, сказал, что он ощущает гадливость. И так же всякий раз,
когда человек не боится, не достигает, когда никакое стороннее желание
не отвлекает его от простого созерцания, -- не произносит ли он об этом
созерцаемом одной истины? И когда под влиянием страха или повинуясь
какому-нибудь влечению, он произносит ложь, разве он не ощущает всякий
раз некоторого страдания, некоторой внутренней боли, происходящей
оттого, что его мысль на пути к своему внешнему выражению подверглась
некоторому искажающему влиянию? Разве, чтобы произвести его в себе,
чтобы нечто подавить в истине или прибавить к ней, не требуется всякий
раз некоторое усилие; и откуда было бы оно, если бы уже от начала
человеческая природа была безразлично наклонна как ко лжи, так и к
истине? 

Итак, между разумом человека, с одной стороны, и между истиною как вечно
достигаемым объектом -- с другой, существует не простое отношение, но
соотношение. Вторая так же неощутимо предустановлена в первом, как для
линии, к которой склонилась другая линия, неощутимо предустановлена
точка далекого с ней соединения. Ложь и заблуждение, т. е. зло, есть
только препятствие к этому соединению или отклонение от него; но оно не
есть нечто самостоятельное, в самом себе замкнутое или цельное, что
разрывалось бы истиной. Истина безотносительна; это есть простое и
нормальное взаимодействие между разумом человека и миром, в котором
живет он; напротив, ложь всегда относительна и частична: именно она
относится к какой-нибудь частной мысли, правильность которой нарушает.
Поэтому как мир целен, так может быть цельное миросозерцанье, т. е,
система гармонически соединенных истин; напротив, ложь не может быть
устроена ни в какую систему, и особенно в такую, в которой и принципы
построения были бы ложные. При всякой попытке создавать непременно
ложные мысли и непременно ложно соединять их, разум почувствует
нестерпимое страдание и, -- даже заглушая его, все-таки не достигнет
своей цели, где-нибудь в построение введет невольно правильность;
напротив, создание истинных мыслей и соединений их в правильную систему
всегда доставляло и доставляет разуму величайшее наслаждение, и оно тем
выше становится, чем ближе построяемое им к чистой и безупречной истине.
Это страдание и это наслаждение есть показатель истинной природы
человека; они определяют ее как благую, но только в первозданном
состоянии; напротив, как изменившуюся в истории, они показывают ее
померкнувшей. 

Вот почему, если в науке или философии мы иногда находим как будто нечто
злое, чему непреодолимо противится наша природа, мы можем без
предварительного исследования думать, что та часть ее, которая вызывает
подобное смущение, содержит в себе нечто ложное. И более внимательное
изучение этой части, изучение способа ее происхождения, всегда и
наверное откроет, что под нею лежит не чистая мысль, но мысль,
искаженная каким-нибудь приведшим чувством, каким-нибудь страхом или
влечением. Так, в упомянутом законе Мальтуса истина только основа его,
что в некоторые времена количество народонаселения увеличивается в
геометрической прогрессии, а количество продуктов производимых -- в
арифметической; но совершенно ложно противоестественное требование,
будто бы рабочие классы должны воздерживаться от браков. Под этим
требованием лежит забота, как бы роскошествующие не потеряли права на
роскошь, и страх, как бы бедные не начали, наконец, умирать с голоду. О
первой можно сказать, что она суетна, о втором -- что он поспешен,
потому что иные и более глубокие законы, законы самой рождаемости,
очевидно, оберегают людей от подобного бедствия; и хотя исторического
времени прошло уже достаточно, чтобы закон Мальтуса начал действовать,
однако никогда и нигде еще родители не начинали пожирать детей своих, не
оставались безбрачными, но всегда и всюду находили пищу себе и детям
своим. 

Чистая же мысль, в абстрактной своей деятельности, может создать только
благое; и всякая наука и философия, насколько они не изменяют природе
своей, -- благи и совершенны перед человеком и перед Богом. Смешение
областей мышления и чувств, искажение первого вторым или второго первым
порождает все зло, какое когда-либо могло поднимать ропот даже и на свою
природу, сетовать на слишком большую глубину сознания или на
неудержимость страстей своих. 

Напротив, когда области эти не извращены вмешательством друг друга, они
являются нам как чистые от зла. Рассмотрев первую из них, область
мышления, мы перейдем ко второй. 

Чувство в первоначальной природе своей стремится ли к доброму и
причиняет его, или оно стремится к злому и ищет его? Вот вопрос, ответ
на который продолжит начатое нами обнаружение первозданной природы
человека. И здесь, опять, разрешение затруднения не может возбуждать
колебаний. Жажда причинить другому зло есть всегда ответная, и она
вызывается уже страданием, перенесенным от другого. Таким образом,
характер дурного чувства так же необходимо вторичен и произведен, как и
характер лжи. Как невозможно представить себе, чтобы первый человек,
взглянув на природу, солгал о ней, так нельзя допустить, чтобы тот же
первый человек, ощутив около себя второго и уже каким-нибудь образом
узнав, что такое боль и страдание, захотел бы его подвергнуть им; чтобы
он не оттолкнул его от дерева, которое грозит его задавить, не
предупредил бы его о глубине воды, в которой сам раз тонул, или не
позвал к себе под одинокий куст во время палящего зноя полудня. И
повсюду, как в этих примерах, раз мы найдем человека не воспринявшим из
окружающего или из прошедшего какого-нибудь зла, мы найдем его природу
расположенною только к добру. Оно есть первое, к чему влечется
человеческое чувство, зло же всегда есть второе и привходящее извне.
Чувства внутреннего страдания или внутренней радости и здесь могут
служить такими же верными указателями истины, как в сфере сознания.
Первое смутно и непреодолимо овладевает человеком и возрастает по мере
того, как его душою овладевает зло; напротив, светлая ясность
сопровождает благожелательную жизнь, какими бы физическими бедствиями
она ни угнеталась. Страдание здесь вытекает из несоответствия зла с
человеческою природою, а ясность духа -- из их гармонии. 

На ответном происхождении всякого зла основывается и глубокое учение о
несопротивлении ему: действительно, насколько учение это выполняется,
настолько выделяется, исчезая, из жизни зло. Удержание себя от того,
чтобы отвечать на зло злом, подсекает его в корне; оно утишает в
отдельных точках ту взволнованность друг за друга цепляющихся страстей,
которою переполнена уже вся жизнь и оплетена воля каждой личности.
Трудное вначале и совершенно незаметное по своим последствиям, оно с
каждым шагом делается легче, и его следствия -- ощутительнее. Страсти,
переставая возбуждать друг друга, постепенно утихают, и каждое
причиненное зло, не возбуждая никакого ответа, неизбежно умирает. Для
тех, кто привык думать, что история и вся прелесть жизни состоит именно
из игры страстей и что лучше уже переносить зло, нежели лишиться его
свободной и обольстительной красоты, можно заметить, что радость
ощущения внутренней чистоты своей и ощущения гармонии со своим духом
всей окружающей жизни с избытком вознаградит человеческое сердце за то
утраченное, чем так мучительно и слепо наслаждается оно теперь. 

Относительно третьей стороны человеческой природы, воли, вопрос о ее
первоначальной чистоте или испорченности разрешается исследованием:
находится ли она в соответствии с последним великим идеалом, к которому
может стремиться человек, -- свободою. И здесь мысленный опыт дает ясное
разрешение. Свобода есть внешняя деятельность, соответствующая
внутренней, и она является осуществленною вполне, когда первая без
остатка есть следствие второй. Ясно, что, если бы человек мог быть
разобщенным с прошедшим и окружающим, его внешняя деятельность, которая,
однако, должна иметь свою причину, могла бы иметь ее только во
внутренней психической деятельности, т. е. его воля вне посторонних
влияний безусловно свободна. В действительности же, когда он соединен с
прошедшим и окружающим, его внешняя деятельность перестает гармонировать
с внутреннею, и притом всегда в той именно мере, с какою силою действует
на него внешность. Это значит, что умаление человеческой свободы, ее
подавленность или извращение, идет не извнутри его природы, но извне.
Страдание, которое всегда сопровождает это чувство подавленности, и
здесь указывает на истинный характер этой стороны человеческого духа. 

Истина, добро и свобода суть главные и постоянные идеалы, к
осуществлению которых направляется человеческая природа в главных
элементах своих -- разуме, чувстве и воле. Между этими идеалами и
первозданным устройством человека есть соответствие, в силу которого она
неудержимо стремится к ним. И так как идеалы эти ни в каком случае не
могут быть признаны дурными, то и природа человеческая в своей
первоначальной основе должна быть признана добротою, благою. 

XIX 

Это и подкапывает основание диалектики Инквизитора. "Иго мое благо и
бремя мое легко" (Матф., XI, 30), -- сказал Спаситель о своем учении.
Действительно, исполненное высочайшей правды, призывая всех людей к
единению в любви, оставляя человеку свободно следовать лучшему, оно всем
смыслом своим отвечает глубочайшим образом первозданной природе человека
и будит ее снова сквозь тысячелетний грех, который обременил ее игом
тягостным и ненавистным. Покаяться и последовать Спасителю -- это и
значит снять с себя ненавистное "иго"; это значит почувствовать себя так
радостно и легко, как чувствовал себя человек в первый день своего
творения. 

Здесь и лежит тайна нравственного перерождения, совершаемая Христом в
каждом из нас, когда мы обращаемся к Нему всем сердцем. Нет иного слова,
как "свет", "радость", "восторг", которым можно бы было выразить это
особенное состояние, испытываемое истинными христианами. От этого-то
уныние признается Церковью таким тяжким грехом: оно есть внешняя печать
удаления от Бога, и, что бы ни говорили уста человека, ему подпавшего,
его сердце далеко от Бога. Вот почему всякие утраты и все внешние
бедствия для истинного христианина и для общества людей, живущих
по-христиански, -- то же, что завывание ветра для людей, сидящих в
крепком, хорошо согретом и светлом доме. Христианское общество
бессмертно, неразрушимо, настолько и до тех пор, пока и в какой мере оно
христианское. Напротив, началами разрушения проникнута бывает всякая
жизнь, которая, став однажды христианскою, потом обратилась к иным
источникам бытия и жизни. Несмотря на внешние успехи, при всей наружной
мощи, она переполняется веянием смерти, и это веяние непреодолимо
налагает свою печать на всякий индивидуальный ум, на каждую единичную
совесть. 

"Легенду об Инквизиторе", в отношении к истории, можно рассматривать как
мощное и великое отражение этого особенного духа. Отсюда вся скорбь ее,
отсюда -- беспросветный сумрак, который накидывает она на всю жизнь.
Будь она истинною, -- человеку невозможно было бы жить, ему оставалось
бы, произнеся этот суровый приговор над собою, 

-- только умереть. Да этим отчаянием она и кончается. Можно представить
себе тот ужас, когда человечество, наконец устроившееся во имя высшей
истины, вдруг узнает, что в основу устроения его положен обман и что
сделано это потому, что нет вообще никакой истины, кроме той, что
спасаться все-таки нужно и спасаться нечем. В сущности, смысл этого
именно утверждения и имеют последние слова Инквизитора, которые в день
страшного восстания народов он готовится обратить к Христу: "Суди меня,
если можешь и смеешь". Сумрак и отчаяние здесь -- сумрак неведения. "Кто
я на земле? и что такое эта земля? и зачем все, что делаю я и другие?"
-- вот слова, которые слышатся сквозь "Легенду". Это и высказано в конце
ее. На слова Алеши брату: "Твой Инквизитор просто в Бога не верует" --
тот отвечает: "Наконец-то ты догадался". 

Это и определяет ее историческое положение. Вот уже более двух веков
минуло, как великий завет Спасителя: "Ищите прежде Царствия Божия, и все
остальное приложится вам" -- европейское человечество исполняет
наоборот, хотя оно и продолжает называться христианским. Нельзя и не
следует скрывать от себя, что в основе этого лежит тайное, вслух
невысказываемое сомнение в божественности самого завета: Богу веруют и
повинуются ему слепо. Этого-то и не находим мы: интересы государства,
даже успехи наук и искусств, наконец, простое увеличение
производительности -- все это выдвигается вперед без какой-либо мысли о
противодействии им; и все, что есть в жизни поверх этого, -- религия,
нравственность, человеческая совесть, -- все это клонится, раздвигается,
давится этими интересами, которые признаны высшими для человечества.
Великие успехи Европы в сфере внешней культуры все объясняются этим
изменением. Внимание к внешнему, став безраздельным, естественно
углубилось и утончилось; последовали открытия, каких и не предполагали
прежде, настали изобретения, которые справедливо вызывают изумление в
самих изобретателях. Все это слишком объяснимо, слишком понятно, всего
этого следовало ожидать еще два века назад. Но слишком же понятно и
другое, что с этим неразъединимо слилось: постепенное затемнение и,
наконец, утрата высшего смысла жизни. 

Необозримое множество подробностей и отсутствие среди их чего-либо
главного и связующего -- вот характерное отличие европейской жизни, как
она сложилась за два последних века. Никакая общая мысль не связует
более народов, никакое общее чувство не управляет ими, -- каждый и во
всяком народе трудится только над своим особым делом. Отсутствие
согласующего центра в неумолкающем труде, в вечном созидании частей,
которые никуда не устремляются, есть только наружное последствие этой
утраты жизненного смысла. Другое и внутреннее его последствие
заключается во всеобщем и неудержимом исчезновении интереса к жизни.
Величественный образ Апокалипсиса, где говорится о "подобии
светильника", ниспадающего в конце времен на землю, от которого "стали
источники ее горьки", гораздо более, чем к реформации, применим к
просвещению новых веков. Результат стольких усилий самых возвышенных
умов в человечестве, оно никого более не удовлетворяет, и всего менее
тех, которые над ним трудятся. Как холодного пепла остается тем больше,
чем сильнее и ярче горело пламя, так и это просвещение тем более
увеличивает необъяснимую грусть, чем жаднее приникаешь к нему вначале.
Отсюда глубокая печаль всей новой поэзии, сменяющаяся кощунством или
злобою; отсюда особенный характер господствующих философских идей. Все
сумрачное, безотрадное неудержимо влечет к себе современное
человечество, потому что нет более радости в его сердце. Спокойствие
старинного рассказа, веселость прежней поэзии, какою бы красотою это ни
сопровождалось, не интересует и не привлекает более никого: люди дико
сторонятся от всего подобного, им невыносима дисгармония светлых
впечатлений, идущих снаружи, с отсутствием какого-либо света в их
собственной душе. И поодиночке, злобно или насмешливо высказываясь, они
оставляют жизнь. Наука определяет цифры этих "оставляющих", указывает, в
каких странах и когда они повышаются и понижаются, а современный
читатель, где-нибудь в одиноком углу, невольно думает про себя: "Что в
том, что они повышаются или понижаются, когда мне нечем жить, -- и никто
не хочет или не может дать мне то, чем можно жить!" 

Отсюда -- обращение к религии, тревожное и тоскливое, с пламенною
ненавистью ко всему, что его задерживает, и вместе с ощущением бессилия
слиться в религиозном настроении с миллионами людей, которые оставались
в стороне от просветительного движения новых веков. Пламенность и
скептицизм, глухое отчаяние и риторика слов, которою, за неимением
лучшего, заглушается потребность сердца, -- все удивительным образом
смешивается в этих порывах к религии. Жизнь иссякает в своих источниках
и распадается, выступают непримиримые противоречия в истории и
нестерпимый хаос в единичной совести, -- и религия представляется как
последний, еще не испытанный выход из всего этого. Но дар религиозного
чувства приобретается, быть может, труднее всех остальных даров. Уже
надежды есть, бесчисленные извивы диалектики подкрепляют их; есть и
любовь с готовностью отдать все ближнему, за малейшую радость его
пожертвовать всем счастьем своей жизни, а, между тем, -- веры нет; и все
здание доказательств и чувств, нагроможденных друг на друга и взаимно
скрепленных, оказывается чем-то похожим на прекрасное жилище, в котором
некому обитать. Века слишком большой ясности в понятиях и отношениях,
привычка и уже потребность вращаться сознанием исключительно в сфере
доказуемого и отчетливого настолько истребили всякую способность
мистических восприятии и ощущений, что, когда от них зависит даже и
спасение, она не пробуждается. 

Все отмеченные черты глубоко запечатлелись на "Легенде": она есть
единственный в истории синтез самой пламенной жажды религиозного с
совершенною неспособностью к нему. Вместе с этим в ней мы находим
глубокое сознание человеческой слабости, граничащее с презрением к
человеку, и одновременно любовь к нему, простирающуюся до готовности --
оставить Бога и пойти разделить унижение человека, зверство и глупость
его, но и вместе -- страдание. 

XX 

Нам остается отметить еще последнюю черту этой "Легенды": ее отношение к
великим формам, в которые уже вылилось религиозное сознание европейских
народов. В своем характере, в своем происхождении оно, это отношение, в
высшей степени независимо: очень похоже на то, что человек, разошедшийся
с религиозными формами какого бы то ни было народа и какого бы то ни
было времени, начинает тревогами своей совести приводиться к мысли о
религии и развивает ее самостоятельно, исключительно из этих тревог.
Строго говоря, в ней только мелькают имена христианства и католицизма;
но из первого взято для критики только высокое понятие о человеке, а из
второго -- презрение к нему и страшная попытка сковать его судьбы и волю
индивидуальною мудростью и силой. Бурно, неодолимо развертывающаяся
мысль, как будто почуяв в двух фактах истории что-то подобное себе,
потянула их к себе, искажая и перемалывая их в оборотах диалектики,
ничем, кроме законов души, в недрах которой она зародилась, не
управляемой. 

Абстрактный, обобщающий склад этой души сказался в том, что "Легенда"
только опирается на внутренние потребности человеческой природы, но
отвечает не им, а историческим противоречиям. Устроить судьбы
человечества на земле, воспользовавшись слабостями человека, -- вот ее
замысел. И этою стороною своею она совпала с тем, что можно было
предполагать в одной из установившихся форм религиозного сознания -- в
Римско-католической церкви. Отсюда фабула "Легенды", канва, в которую
вотканы ее мысли. Но здесь, заговорив об ее отношении к предполагаемой
католической идее, мы должны высказать взгляд вообще на взаимное
соотношение трех главных христианских Церквей. В нем откроется и
окончательная точка зрения, с которой следует смотреть на эту "Легенду"
в ее целом. 

Стремление к универсальному составляет самую общую и самую постоянную
черту Католической церкви как стремление к индивидуальному, особенному
-- коренную черту Протестантизма. Но если бы мы предположили, что эти,
различные в основе своей, черты оригинальны в самых Церквах или что они
каким бы то ни было образом вытекают из духа христианства -- мы глубоко
ошиблись бы. Универсальность есть отличительная черта романских рас, как
индивидуализм -- германских; и только поэтому Христианство,
распространяясь по Западной Европе, восприняло эти особые черты,
встретившись с этими двумя противоположными типами народов. Что бы мы ни
взяли, будем ли мы всматриваться в одиночные факты или в общее течение
истории, обратимся ли к праву, к науке, к религии, -- всюду заметили мы
как управляющую идею, в одном случае направление к всеобщему, в другом
-- к частному. Правовые формулы Древнего Рима, абстрактные, как и его
боги, так же годны для всякого народа и для всякого времени, как и
принципы 89-го года, с их обращением к человеку, с стремлением на его
праве утверждать и право француза. Искание всеобщего с уверенностью
подвести под него все частное слишком ясно здесь сказывается. Философия
Декарта, единственная великая у романских рас, так же пытается свести
все разнообразие живой природы к двум великим типам существования,
протяжению и мышлению, -- как Гораций и Буало пытались свести к простым
и ясным правилам порывы поэтического восторга, как Кювье свел к вечным
немногим типам животный мир и целый ряд великих математиков Франции
познание природы свели к познанию алгебры, найдя слишком конкретными
даже геометрические чертежи. Интерес и влечение ко всеобщему и некоторая
слепота к частному произвела все эти великие факты в умственном мире
латинизированных рас; и им отвечают не менее великие факты их
политической истории. Жажда объединять, сперва охватывая и, наконец,
стирая индивидуальное, -- есть не умирающая жажда Рима и всего, что
вырастает из его почвы. Этот глубокий, бессознательный и неудержимый
инстинкт заставил римские легионы, вопреки ясным расчетам, переходить из
страны в страну, дальше и дальше, и наконец -- туда, куда не захватывал
уже и глаз и ум; и он же повлек миссионеров римского епископа сперва в
Германию и Англию, а несколько веков спустя -- в далекие и неизвестные
страны центральной Африки, внутреннего Китая и дальней Японии. Сама
Римская церковь, непреодолимо отвращаясь от всего частного,
разбросанного и единичного, точно свертывалась в великие духовные ордена
-- явление, совершенно исключительное во всемирной истории, не связанное
ни с какою чертою Христианства и возникшее во всех своих разнообразных
формах и в разные времена на одной романской почве. Как будто дух
монашества, дух отшельничества и уединения от мира, переселясь на эту
почву, -- пошел в мир, чтобы подчинить его своим требованиям, понятиям,
формам своего воззрения и своего быта. В то время как аскеты всех стран,
времен и народов, отвращаясь от грешного человечества, бежали от него в
пустыню и там спасали себя, аскеты Католической церкви, дружно
соединяясь в одно, шли на это самое человечество, чтобы привести его к
тому, о чем для себя одних они никогда не могли думать. С этим
стремлением к универсальному неотделимо слилось у романских рас
непонимание индивидуального, как бы слепота к нему, -- неспособность
всмотреться в его природу или пожалеть его страдания. Слова римского
легата, говорившего воинам: "Убивайте всех, Бог на Последнем Суде
отделит католиков от еретиков", были сказаны, быть может, с слишком
большою задумчивостью; по крайней мере, по хроникам с точностью
известно, что крестоносное ополчение, двинувшееся на Лангедок, было
одушевлено таким высоким религиозным духом, оно было так серьезно, что
всякое наше желание принять эти слова за циническое кощунство -- должно
быть оставлено. Учение Кальвина, распространявшееся трудно по Франции,
грозило ей гораздо меньшим, чем Германии пламя, зажженное Лютером; и,
однако, Варфоломеевская ночь вспыхнула именно в ней. Члены одной и той
же семьи истребляли друг друга, чтобы были одинаковы французы; как три
века спустя, за другие принципы и с такою же жестокостью, члены Конвента
истребляли отличных от себя людей во Франции, а потом и в собственных
недрах своих, чувствуя тень всякого отличия в убеждениях -- как
преступление. Пренебрежение к человеческой личности, слабый интерес к
совести другого, насильственность к человеку, к племени, к миру есть
коренное и неуничтожимое свойство романских рас, сказавшееся в великих
фактах Римской империи, французской централизации, в наступательных
войнах католической реакции и первой революции, в ордене иезуитов, в
инквизиции, в социализме [Разумеем идеи Фурье, Сен-Симона, Кабе,
Луи-Блана и др., в которых социализм зародился как мечта, как страстное
и тоскливое желание, прежде чем впоследствии стал обосновываться,
оправдывая эту мечту, научно. Можно вообще заметить, что как республика
Фабиев и империя Августов была романскою попыткою объединить
человечество правом, так Католицизм был романскою же попыткою объединить
его в религии, и социализм является стремлением, зародившимся также в
романских расах, -- объединить его на экономической основе. Из этого
видно, как, при изменяющихся средствах, цель романского духа остается
одна на протяжении двух тысячелетий, т. е. всего их исторического
существования.]. Всегда и повсюду, с крестом или с пушками, под
знаменами республики или под орлами Цезаря, во имя различных истин в
разные эпохи народы, почуявшие в своих жилах римскую кровь, шли на
другие мирные народы, чтобы, не заглядывая глубоко им в душу, заставить
их принять формы своего мышления, своей веры, своего общественного
устройства. Безжалостность к человеку и неспособность понять его, вместе
с великою способностью устроения человечества, сделала народы эти как бы
цементом, связующим в великое целое другие части, иногда неизмеримо
более ценные, но всегда более мелкие. Ни что само по себе великое,
истинное или святое не произведено романским гением; кроме одного --
связи между всем великим, истинным и святым, что создано было другими
народами, но почему оно и образует в целом своем историю. Отсюда
притягательная сила форм всех романских цивилизаций; отсюда лиризм,
вечное устремление к чему-то, которое нас поражает в католической
музыке. Иные народы, хотя бы более глубокие и содержательные,
непреодолимо приковываются к этим цивилизациям, к этой Церкви, науке,
литературе. В них всех пробуждается тайный инстинкт единства, и они с
тоскующим чувством гасят свой высший гений, и идут, и сливаются с чудным
зданием, вековечным, всевозрастающим, холодным, но и прекрасным. 

Дух германской расы, наоборот, повсюду и всегда, что бы его ни занимало,
устремляется к частному, особенному, индивидуальному, В
противоположность обнимающему взгляду романца, взгляд германца есть
проницающий, и отсюда -- все особенности их права, науки, церкви,
поэзии. Человеческая совесть вместо судеб человечества, домашний быт
взамен политических столкновений, созерцание глубин собственного я
вместо познания мира -- все это различные последствия одного факта.
Можно считать за результаты великого недоразумения принадлежность
германских народов к Католической церкви, и она сохранялась столько
веков потому лишь, что они не видели истинных стремлений Рима, ни Рим не
всматривался слишком подробно и близко в то, что было за Альпами.
Реформационное движение, обнимающее два века и разделившее Европу на два
пышущие враждою лагеря, было только обнаружением этого недоразумения,
удивительным равно для обеих сторон, с тех пор и навечно разошедшихся.
Когда Лютер, бедный августинский монах, забыв о своем ордене, об
империи, о всемирной Церкви и только прислушиваясь к тревогам своей
совести, твердо сказал, что он не признает себя заблуждающимся, пока ему
не докажут этого "словом Божиим", -- в нем, в этом упорном
противопостановлении своего я всему миру, впервые высказалась германская
сущность и стала твердым фактом в истории, отныне не покоряющимся, но
покоряющим. Мир религиозных сект, отсюда выросших, это странное
исповедание Бога по-своему чуть не в каждой местности, без какого-либо
желания согласовать свою веру с верою других, есть в сфере религиозного
сознания то же, чем был ранее в сфере общественно-политической феодализм
[Сущность феодализма едва ли не удачнее всего выражена в этой
средневековой поговорке: "Chaque seigneur est Souverain dans sa
seigneurie" ("Каждый сеньор -- властитель в своей сеньории" -- фр.), где
не политическая связь, не экономические отношения, но именно
провинциализм, если так можно выразиться, воли указан как главная
особенность всего жизненного строя. Замечательно, что формула эта
выразилась на французском языке, т. е. сложилась в уме гораздо более
способном к обобщению, к улавливанию соединяющих черт в комплексе
разнородных явлений, хотя ее предметом служит учреждение бесспорно
германского происхождения (территория распространения феодализма есть в
то же время и территория расселения германского племени, которое в
первые века нашей эры замешалось и в исключительно романские до того
времени страны). Исчезнув во всех странах с преобладающею романскою
кровью, он, однако, сохранился доселе как политический партикуляризм в
чисто германских.], это другое странное желание делать повсюду центром
своих понятий и интересов личное я, как нечто безусловное, что ни с чем
не согласуется, но с чем должно согласоваться все другое. Наконец,
третий великий факт, внесенный германскою расою в историю, -- ее особый
способ воззрения на природу, ее философия -- есть также только
последствие этого направления души. Как в сфере религиозной, как в сфере
политической, так и здесь, в умственной области, собственное я было
признано высшими выразителями этой расы за источник норм, граней и
связей, какие мы наблюдаем в природе. И углубленное изучение мира,
которое для всех народов от начала истории было любопытным
рассматриванием его и размышлением о виденном, -- для ряда великих
прозорливцев, начиная с Канта, стало только познанием сокровенных
движений собственного внутреннего существа. "Разум диктует свои законы
природе", "мир есть мое представление", он есть "развитие идеи, мною
сознанной", все эти слова, с удивлением выслушанные и повторенные
Европою, так глубоко предопределены особым психическим складом
германской расы, что, думая о них и длинном ряде доводов, на который
они, по-видимому, беспристрастно опираются, мы, наконец, совсем теряем
границу между предметным познанием и субъективною иллюзиею и спрашиваем:
какие же есть средства для человека пробиться сквозь условия века, места
и племени? И как, будучи столь связан даже этими условиями, он мог
когда-нибудь надеяться переступить даже через условия своей человеческой
организации и достигнуть знания абсолютного по полноте и истинности? 

И что бы другое, более мелкое, мы ни взяли, повсюду отметим на нем то же
тяготение германского духа к частному. Его поэзия, в противоположность
героической поэзии романских народов, избрала предметом своим мир
частных отношений, семью вместо форума, сердце простого бюргера взамен
высокого долга и сложных забот короля, завоевателя или их советников.
Мещанская драма, нравоописательный роман и к ним примыкающая
деятельность Лессинга и Аддисона, наконец, даже Гете, с миром
неопределенных внутренних тревог своего Фауста, -- все это, на чем мы
хотели бы видеть печать личного гения, носит на себе только печать гения
своего народа. Понимание индивидуального в праве создало в далеком
сумраке средних веков суд 12 присяжников, которые выносят приговор из
глубины своей совести, а не находят его в заранее предустановленной
норме общего для всех случаев закона. Оно же непреодолимо отвращает
английский народ от кодификации законов своих, растянувшихся на
тысячелетие, и вызвало глубокомысленные исследования немецких ученых над
правом средневековым, над историческим его развитием, наконец, над
правом всех народов, где, наряду с самым высоким, внимательно
обсуждается и самое первобытное. Слова великого Гердера, что "каждое
время и каждое место живет для себя самого", открыли истинную эру в
понимании истории, указав на мир индивидуального и своеобразного,
который должен быть познан в ней. И как удивительно этим словам,
обнимающим смысл того, что жило и умерло, отвечают слова другого
мыслителя Германии, обращенные к совести всего живого: "Смотри на
всякого, себе подобного, как на цель, которая никогда и ни для чего не
может быть средством". Это царство целей, для себя существующих, эта
нравственная монадология Канта в какой живой связи находится с идеями
Лейбница, -- и весь он, этот германский мир, точно рассыпавшийся на
мириады средоточий, из которых каждое только себя чувствует и через себя
все познает, всему верует, на все действует, -- как удивительно этот мир
соответствует тому другому миру, о котором мы говорили ранее, что он
обнимает, господствует, определяет формы, но бессилен создать
какое-нибудь содержание. Точно эти две противоположные и соответствующие
одна другой расы отражают края какой-то великой ступни, которой движения
делают историю, влекут века и разделяют народы, в своем свободном гении
лишь отпечатлевающие волю иного чего-то и высшего, в чью мысль прозреть
им никогда не суждено. 

Безбрежный мистицизм протестантства, жажда залить подвигом где-нибудь
среди дикарей великую грусть своего сердца так же чувствуется в
германской расе, как тоскующее желание -- в звуках романской музыки, ее
поэзии, в неустанной деятельности ее великих политиков. Непреодолимо
разъединенные и вечно ощущая недостаток другого, они полны внутренней
дисгармонии и эту дисгармонию из глубины своего духа вносят в жизнь и в
историю, которую создают. Их вечная борьба и неустанное созидание есть
только борьба противоположностей, которые никогда не смогут понять друг
друга, и подготовление формы и содержания, которые не сливаются в живое
целое. Отсюда чувство неудовлетворительности, разлитое по всей истории,
вечное достигание и недовольство всем достигнутым. 

XXI 

Внесение гармонии в жизнь и в историю, соединение красок и полотна в
живую картину -- вот что не выполнено человеком на земле и чего так
страшно недостает ему. Недостает "пальмовых ветвей" и "белых одежд",
внутреннего мира и радости, чтобы благословить Бога, свою судьбу,
благословить друг друга и всякое дело рук своих. 

Каким внутренним движением совершится это, как ощутится тот восторг
души, которого хватит на утоление всякой скорби, на примирение всякой
ненависти, -- этого мы не можем знать. Мы можем только жаждать и ожидать
этого, да уж и жаждают и ожидают все народы как чего-то должного и
необходимого. 

Раса, последнею выступившая на историческое поприще, к которой
принадлежим и мы, в особенностях своего психического склада несет
наибольшую способность выполнить эту великую задачу. Одинаково чуждая
стремления как к внешнему объединению разнородных элементов, так и к
безграничному уединению каждого элемента внутрь себя, она исполнена
ясности, гармонии, влечения к внутреннему согласованию как себя со всем
окружающим, так и всего окружающего между собою через себя. Взамен
насильственного стремления романских рас все соединить единством формы,
не заглядывая в индивидуальный дух и не щадя его, и взамен упорного
стремления германских рас отъединиться от целого и уйти в нескончаемый
мир подробностей, -- раса славянская входит как внутреннее единство в
самые разнообразные и, по-видимому, непримиримые противоположности. Дух
сострадания и терпимости, которому нет конца, и одновременно отвращение
ко всему хаотичному и сумрачному заставляет ее, без какой-либо
насильственности, медленно, но и вечно созидать ту гармонию, которая
почувствуется же когда-нибудь и другими народами; и, вместо того чтобы,
губя себя, разрушать ее, они подчинятся ее духу и пойдут, утомленные, ей
навстречу. 

Сознание недостаточности тех идеалов, которые преследуются другими
расами, всего более может сосредоточить наши силы на собственном. Мы
должны, наконец, понять, что все неисчислимое страдание, которое несет
человек в истории и благословляет его, потому что оно дало ему будто бы
"познание добра и зла", в действительности несется все-таки напрасно, и
он так же далек от этого познания, как и тогда, когда впервые протянул к
нему руку. Непереступаемые границы, которыми определен он и связан, дают
ему только просвет к этому познанию, тревожащий его и дразнящий, но
через который никогда не суждено ему взглянуть прямо на солнце правды. И
мы должны также понять, что неустанное стремление "соединить
рассыпавшееся стадо" человечества только разделило его непримиримою
враждою, и она всегда становилась тем яростней, чем страстнее и
насильственнее были самые попытки к соединению. Поняв это, мы сознаем,
как обманчиво то величие, к которому влекся человек в своей истории.
Смирив свой дух, мы увидим, что его задачи на земле ограниченнее.
Перестав вечно обращаться мыслью и желанием к чему-то далекому, мы снова
почувствуем полноту сил, возвратившихся к нам из бесплодного скитания. И
мы поймем, как только произойдет это, высоту тех задач, которые ранее
казались нам так незначительными и неинтересными. Мы поймем, что
успокоить одно встревоженное сердце, утолить чью-нибудь тоску -- это
больше и выше, нежели сделать самое блестящее открытие или удивить мир
ненужным подвигом. Подвиги наши станут к нам близки, они сведутся к
утишению той скорби, которою залил себя мир в своих бесплодных
стремлениях. И одновременно с тем, как покорится наша гордость,
возрастет наше истинное достоинство. Поняв слабость своих сил перед
великими целями, мы перестанем бросать человеческую личность к подножию
их. Мы не будем более громоздить страдание на страдание, чтобы подняться
на высоту, откуда нас видели бы самые далекие народы и будущие времена.
Мы поймем абсолютную значительность человека, поймем, что радость и свет
в его сердце, на каждом отдельном лице -- есть высшее, лучшее и
драгоценнейшее в истории. 

Осуществление и разлитие этой гармонии в жизни вовсе не сознается как
высшая задача человека на земле. Долго еще не "перекуются мечи на
орала", и, конечно, перекуются они силою внутренней радости, а не путем
внешнего логического сознания. Последнее, даже и предпочитая "орала",
предварительно накует мечей, чтобы ими погнать людей к оралам. Но не
будем обращаться к тревожным мыслям -- они исчерпаны "Легендою". Мы же,
ища, чем побороть их, обратимся к рассмотрению третьей великой ветви, на
которую распался христианский мир. 

Как Католицизм есть романское понимание Христианства и протестантизм --
германское, так Православие есть его славянское понимание. Хотя корни
его держатся в греческой почве [Мы, впрочем, должны помнить, до какой
степени эта почва в первые же века нашей эры, в эпоху передвижения
народов, пропиталась славянскими элементами.] и на этой же почве
сложились его догматы, но весь тот особенный дух, которым он светится в
истории, живо отражает на себе черты славянской расы. И он-то именно
значущ в исторических судьбах народов, а не догматические различия,
которые, по-видимому, одни разделяют Церкви и кажутся так легко
устранимы. Без сомнения, не filioque вызвало инквизицию, хотя инквизиция
была только там, где и filioque. Догматическая разница совпадала с
характером, с направлением и духом, который не имеет никакой связи с нею
и вытекает исключительно из расовых особенностей романского племени. И
если бы этой разницы не было, можно быть уверенным, что народы
германские и славянские все равно неудержимо разошлись бы в понимании
Христианства и его практике с народами романскими и потом разошлись бы
еще между собой. И теперь потому так упорно каждая Церковь противится
слиянию с которою-нибудь другой, что в сущности не в догматах только, но
во всем своем внутреннем сложении, в каждой черте своего характера, она
есть нечто глубоко своеобразное и совершенно особенное от прочих
церквей. И это потому, что жизнь, которая бьется в них, бьется в каждой
по особому типу. 

И, однако, одно Евангелие и один дух светится в нем. Если мы захотим
себе дать отчет, который же из трех типов жизни соответствует ему, мы
непреодолимо и невольно должны будем сказать, что это -- дух
Православия. Когда нам будут указывать на неизъяснимое величие
Католицизма, на безбрежность мысли, заложенной в нем, которою он увит и
обоснован с седой схоластики и до наших дней, -- мы согласимся со всем
этим и признаем также, что ничего подобного нет в нашей Церкви и ее
истории. Если нам будут указывать на все плоды протестантизма, на эту
богобоязненность жизни, на свободу критики в нем и высокое просвещение,
которое отсюда вытекло, -- мы скажем, что все это видим и никогда не
закрывали на это глаза. Мы спросим только: но христианство, но дух
евангельский, но то, чему учил нас словом и жизнью Спаситель? Ничего нет
у нас, ни высоких подвигов, ни блеска завоеваний умственных, ни замыслов
направить пути истории. Но вот перед вами бедная церковь, вокруг
рассеянные, около нее группирующиеся домики. Войдите в нее и
прислушайтесь к нестройному пению дьячка и какого-то мальчика. Бог знает
откуда приходящего помогать ему. Седой высокий священник служит
всенощную. Посреди церкви, на аналое, лежит образ, и неторопливо тянутся
к нему из своих углов несколько стариков и старух. Всмотритесь в лица
всех этих людей, прислушайтесь к голосу их. Вы увидите, что то, что уже
утеряно всюду, что не приходит на помощь любви и не укрепляет надежду,
-- вера -- живет в этих людях. То сокровище, без которого неудержимо
иссякает жизнь, которого не находят мудрые, которое убегает от бессильно
жаждущих и гибнущих, -- оно светится в этих простых сердцах; и те
страшные мысли, которые смущают нас и тяготят мир, очевидно, никогда не
тревожат их ум и совесть. Они имеют веру и с нею надеются, при ее помощи
любят. Что в том, что дьячок невнятно читает на клиросе молитвы: но он
верит смыслу их, и те, которые слушают его, нисколько не сомневаются,
что за этот смысл он умрет, если будет нужно, и внидет в царство
небесное; как и все они умрут и по делам своим примут мзду, к которой
готовятся. 

С этим покоем сердца, с этою твердостью жизни могут ли сравниваться
экзальтация протестантизма и всемирные замыслы великой и гибнущей
Церкви? Уныние в первом, тоскующее желание во второй не есть ли симптомы
утраты чего-то, без чего храм остается только зданием и толпа молящихся
-- только собравшеюся толпою? И весь блеск искусств, которым они
окружают себя, эта несравненная живопись, эта влекущая музыка, эти
величественные кафедралы -- не вытекает ли все это из желания пробудить
в себе то, что в тех бедных молящихся никогда не засыпало, найти
утраченное, что в той невидной церкви не было потеряно. Весь необъятный
порыв желания, которым полна и трепещет Европа, не есть ли только
желание залить великую грусть, которую она хочет и не может пересилить;
и вся красота, величие и разнообразие ее жизни, ее цивилизации не
напоминает ли великолепную ризу, в которую никогда более не облечется
священник? 

Так-то произошло в истории это необъяснимое и глубокое явление, по
которому у "неимущего отнялось и имущему прибавилось". В прекрасном
евангельском образе Марии и Марфы, принявших в свой дом Спасителя, как
будто высказаны эти неисповедимые судьбы Церкви. Марфа, когда вошел Он,
смутилась и заторопилась; она думала о богатом угощении и, в хлопотах о
них, забыла даже о Том, для Кого они. "Мария же, сестра ее, села у ног
Иисуса и слушала слово Его". Измученная и раздраженная на нее, Марфа
подошла к Учителю и сказала: 

"Господи, или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила
служить?" И тогда произнес Он слова, в которых звучит смысл всей жизни и
истории: "Ты заботишься о многом, Марфа, а одно только нужно; Мария же
избрала благую часть, которая не отнимется у нее". 

Нашей Святой Церкви, по неисповедимым путям Промысла, суждено было
избрать это "единое", которое только и нужно. Она только верила в
Спасителя, слушала слово Его. Будем молиться, чтобы эта вера никогда не
была отнята у нас, и не будем, по завету Учителя, сожалеть, что наши
суетливые сестры так много успели сделать. 

XXII 

Насколько иссякает в нас сокровище веры, настолько мы начинаем
тревожиться идеалами, которыми живут другие церкви [Здесь видим мы
объяснение неудержимого влечения к слиянию с другими церквами, которое
время от времени высказывают у нас иные.], -- безбрежным развитием
внутреннего чувства и субъективного мышления или заботами о судьбах
человечества и его внешнем устроении. Этими заботами мы силимся
наполнить пустоту, которая образуется в нашей душе с утратой веры, и это
происходит всякий раз, когда почему-либо мы теряем живые связи со своим
народом. "Легенда о Великом Инквизиторе" есть выражение подобной
тревоги, -- высшее, какое когда-либо появлялось; потому что пустота,
которую она замещает, -- зияющая, в которой дно не только очень глубоко,
но, кажется, его и совсем нет. Вспомним слова Ивана в ответ Алеше:
"Наконец-то ты догадался", -- и на что они были отвечены. 

В этом смысле, т. е. в отношении к нашей исторической жизни, она есть
самая ядовитая капля, которая стекла, наконец, и отделилась из той фазы
духовного развития, которую мы проходим вот уже два века. Большей
горечи, большего отчаяния и, прибавим также, большого величия в своем
отрицании родных основ жизни мы не только не переживали никогда, но,
нельзя в этом сомневаться, и не будем переживать. "Легенда" вообще есть
нечто единственное в своем роде. Шутливые и двумысленные слова, которыми
Фауст отделывается от вопросов Маргариты о Боге, темнота религиозного
сознания в Гамлете -- все это только бедный лепет в сравнении с тем, что
было сказано и что спрошено в маленьком трактире за перегородкой, куда
прихотливо наш великий художник ввел выразителей своих дум, а потом,
раздвинув века, -- показал чудную картину явления Христа "смрадному и
страдающему человечеству" и, введя Его в мрачное подземелье инквизиции,
-- снова показал оттуда далекую пустыню полторы тысячи лет назад, и в
ней Его, готового выступить на спасение человеческого рода, и перед ним
Искусителя, который говорит, что это не нужно, что не сумеет Он спасти
людей, не зная их истинной природы, и ранее или позже за это спасение
придется взяться ему, лучше знающему эту природу и... любящему людей не
менее, нежели Он. 

Черты истинно сатанинские, не то, что мог бы подумать человек о Злом
Духе, его подстерегающем, но что мог бы сказать о себе сам Злой Дух, --
удивительным и непостижимым образом вылились в этой "Легенде", Алеша,
бедный, трепещущий Алеша, только еще растущий, бессильно поднимающий
руки к небу, -- истинное олицетворение малого ростка в огромном гниющем
семени жизни -- как бы разбит и подавлен этим мощным исповеданием зла,
признаниями "умного Духа пустыни, Духа смерти и разрушения". Повторяем,
образы Инквизитора, студента, самого художника и Искушающего Духа,
который стоит за всеми ими, мелькают один из-за другого, теряют резкость
индивидуальных очертаний и сливаются в одно существо, голос которого мы
слышим и понимаем, лица же и имени его не различаем. Как бы растерянный,
не находя ни в чем опоры, он хватается за свое сердце, за ту жизнь,
которая в нем бьется, законов которой он не знает -- и знает, однако,
что она хороша. В непостижимой силе и красоте жизни, нам данной и нами
благословляемой, но и непостижимой для нас, таинственной, он находит эту
опору против Злого Духа: 

"Брат, как же ты будешь жить?" -- спрашивает он. В этом восклицании и
лежит весь смысл и вся сила опровержения: признание ограниченности
своего ума, который даже такого близкого, нам родного явления, как
жизнь, не может не только постигнуть, но и сколько-нибудь приблизиться к
его пониманию и уже, конечно, не в силах постичь строение мироздания и
источники добра и зла. Прилепленные к жизни, даже "не понимая ее
смысла", мы непреодолимо начинаем думать, что есть в ней нечто
неизмеримо более глубокое, нежели тот жалкий смысл, который мы хотели бы
в ней видеть, и, найдя только его, готовы были бы примириться с нею,
"принять ее". Ощущение мистического, в чем коренится наше бытие, хотя мы
его не видим, наполняет нашу душу, смиряет наш ум, но и возвращает нам
силу жизни. "Прав Ты, Господи, и неисповедимы пути Твои", -- невольно
говорим мы в своей душе, когда после всех неизъяснимых тревог и Мук
сознания снова возвращаемся к покою простой веры, к этому прочному
следствию исповедания непостижимого. 

С прочностью веры этой соединены и надежды наши. В "Легенде", которую мы
разбирали, есть один пропуск: говоря об "оправданных", она ничего не
говорит о прощенных. Между тем, тотчас после слов Откровения, в которых
сказано, что первых будет сто сорок четыре тысячи, сделано радостное
обетование и об остальных. Мы приведем это обетование, и пусть святые
звуки его превозмогут тот сумрак и отчаяние, среди которого мы так долго
вращались, говоря о "Легенде": 

"После сего взглянул я, -- говорит Св. Иоанн о своем видении, -- и вот,
великое множество людей, которого никто не мог перечесть, из всех племен
и колен и народов и языков, стояло перед Престолом и перед Агнцем в
белых одеждах и с пальмовыми ветвями в руках своих. 

И восклицали громким голосом, говоря: спасение Богу нашему, сидящему на
Престоле, и Агнцу! 

И все Ангелы стояли вокруг Престола и старцев и четырех животных, и пали
перед Престолом на лица свои, и поклонились Богу, говоря: 

"Аминь, благословение и слава, и премудрость, и благодарение, и честь и
сила, и крепость Богу нашему во веки веков". 

И, начав речь, один из старцев спросил меня: сии облеченные в белые
одежды кто и откуда пришли? 

Я сказал ему: "Ты знаешь, господин". И он сказал мне: "Это те, которые
пришли от великой скорби; они омыли одежды свои и убелили их кровью
Агнца. 

За это они пребывают ныне пред Престолом Бога и служат Ему день и ночь в
Храме Его, и Сидящий на престоле будет обитать в них. 

Они не будут уже ни алкать, ни жаждать, и не будет палить их солнце и
никакой зной. 

Ибо Агнец, который среди Престола, будет пасти их и водить их на живые
источники вод; и отрет Бог всякую слезу с очей их" (гл. VII, ст. 9 --
17). 

В великом образе этом явлено заключение земных судеб человека. В словах
книги Бытия, приведенных нами в самом начале [В эпиграфе.], указана
исходная точка, откуда начались его скитания. Сама же "Легенда" -- это
горький его плач, когда, потеряв невинность и оставленный Богом, он
вдруг понял, что теперь совершенно один, со своею слабостью, со своим
грехом, с борьбою света и тьмы в душе своей. 

Преодолевать эту тьму, помогать этому свету -- вот все, что может
человек в своем земном странствии и что он должен делать, чтобы
успокоить свою встревоженную совесть, так отягощенную, так больную, так
неспособную более выносить свои страдания. Ясное познание того, откуда
этот свет и откуда тьма, может более всего укрепить его надеждою, что не
вечно же суждено ему оставаться ареною борьбы их. 

  

ПРИЛОЖЕНИЯ

К стр. 13. "В "Легенде о Великом Инквизиторе" схоронена заветная мысль
автора, без которой не были бы написаны не только "Братья Карамазовы",
но и многие другие его произведения; по крайней мере, не было бы в них
всех самых лучших и высоких мест". 

Первая слагающая идея этой "Легенды": о неустроимости природы
человеческой рационально, выражена Достоевским впервые и всего подробнее
в 1856 г. в "Записках из подполья" -- диалектически и потом в 1866 г.
образно -- в "Преступлении и наказании". 

"О, скажите, кто это первый объявил, кто первый провозгласил, что
человек потому только делает пакости, что не знает настоящих своих
интересов; а что, если б его просветить, открыть ему глаза на его
настоящие, нормальные интересы, то человек тотчас же перестал бы делать
пакости, тотчас же стал бы добрым и благородным, потому что, будучи
просвещенным и понимая настоящие свои выгоды, именно увидел бы в добре
собственную свою выгоду, а известно, что ни один человек не может
действовать, зазнамо, против собственных своих выгод, следственно, так
сказать, по необходимости стал бы делать добро? О, младенец! О, чистое,
невинное дитя! Да когда же, во-первых, бывало, во все эти тысячелетия,
чтоб человек действовал только из одной своей собственной выгоды? Что же
делать с миллионами фактов, свидетельствующих о том, как люди зазнамо,
то есть вполне понимая свои настоящие выгоды, отставляли их на второй
план и бросались на другую дорогу, на риск, на авось, никем и ничем не
принуждаемые к тому, а как будто именно только не желая указанной
дороги, и упрямо, своевольно пробивали другую, трудную, нелепую,
отыскивая ее чуть не в потемках. Ведь, значит, им действительно это
упрямство и своеволие было приятнее всякой выгоды... Выгода! Что такое
выгода? Да и берете ли вы на себя совершенно точно определить, в чем
именно человеческая выгода состоит? А что, если так случится, что
человеческая выгода, иной раз, не только может, но даже и должна именно
в том состоять, чтоб в ином случае себе худого пожелать, а не выгодного?
[Бентам: "...возражающие против принципа пользы, собственно говоря,
утверждают, что есть случаи, когда сообразоваться с пользою -- было бы
несообразно с нею" ("Введение в основания нравственности и
законодательства", гл. I, 13). Он думал -- это неопровержимо; логически
-- так, но психологически -- слишком легко опровергается.] А если так,
если только может быть этот случай, то все правило прахом пошло. Как вы
думаете, бывает ли такой случай? Вы смеетесь; смейтесь, господа, но
только отвечайте: совершенно ли верно сосчитаны выгоды человеческие? Нет
ли таких, которые не только не уложились, но и не могут уложиться ни в
какую классификацию? Ведь вы, господа, сколько мне известно, весь ваш
реестр человеческих выгод взяли средним числом из статистических цифр и
из научно-экономических формул. Ведь ваши выгоды -- это благоденствие,
богатство, свобода, покой, ну и так далее, и так далее, так что человек,
который бы, например, явно и зазнамо пошел против всего этого реестра,
был бы, по-вашему, ну да и, конечно, по-моему, -- обскурант или совсем
сумасшедший, так ли? Но ведь вот что удивительно: отчего это так
происходит, что все эти статистики, мудрецы и любители рода
человеческого, при исчислении человеческих выгод постоянно одну выгоду
пропускают? Даже и в расчет ее не берут в том виде, в каком ее следует
брать, а от этого и весь расчет зависит. Беда бы не велика, взять бы ее,
эту выгоду, да и занесть в список. Но в том-то и пагуба, что эта
мудреная выгода ни в какую классификацию не попадет и ни в один список
не умещается. У меня, например, есть приятель... Эх, господа, да ведь и
вам он приятель; да и кому, кому он не приятель! Приготовляясь к делу,
этот господин тотчас же изложит вам, велеречиво и ясно, как именно надо
ему поступить по законам рассудка и истины. Мало того, с волнением и
страстью будет говорить вам о настоящих, нормальных человеческих
интересах; с насмешкой укорит близоруких глупцов, не понимающих ни своих
выгод, ни настоящего значения добродетели, и -- ровно через четверть
часа, без всякого внезапного, постороннего повода, а именно по чему-то
такому внутреннему, что сильнее всех его интересов, -- выкинет
совершенно другое колено, то есть явно пойдет против того, об чем сам и
говорил: и против законов рассудка, и против собственной выгоды, ну,
одним словом, против всего... Предупрежду, что мой приятель -- лицо
собирательное, и потому только его одного винить -- как-то трудно. То-то
и есть, господа: не существует ли и в самом деле нечто такое, что почти
всякому человеку дороже самых лучших его выгод, или (чтоб уж логики не
нарушать) есть одна такая самая выгодная выгода (именно пропускаемая-то,
вот об которой сейчас говорили), которая главнее и выгоднее всех других
выгод и для которой человек, если понадобится, готов против всех законов
пойти, то есть против рассудка, чести, покоя, благоденствия, -- одним
словом, против всех этих прекрасных и полезных вещей, лишь бы только
достигнуть этой первой первоначальной, самой выгодной выгоды, которая
ему дороже всего. 

-- Ну, так все-таки "выгоды же", -- перебиваете вы меня. -- Позвольте-с,
мы еще объяснимся, да и не в каламбуре дело, а в том, что эта выгода
именно тем и замечательна, что все наши классификации разрушает и все
системы, составленные любителями рода человеческого для счастья рода
человеческого, постоянно разбивает. Одним словом, всему мешает. Но
прежде, чем я вам назову эту выгоду, я хочу себя компрометировать лично
и потому дерзко объявляю, что все эти прекрасные системы, все эти теории
разъяснения человечеству настоящих нормальных его интересов с тем, что
оно, необходимо стремясь достигнуть этих интересов, стало бы тотчас же
добрым и благородным, -- покамест, по моему мнению, одна логистика!
Да-с, логистика. Ведь утверждать хоть эту теорию обновления всего рода
человеческого посредством системы его собственных выгод, ведь это,
по-моему, почти то же... ну, хоть утверждать, например, вслед за Боклем,
что от цивилизации человек смягчается, следственно, становится менее
кровожаден и менее способен к войне. По логике-то, кажется, у него так и
выходит. Но до того человек пристрастен к системе и к отвлеченному
выводу, что готов умышленно исказить правду, готов видом не видать и
слыхом не слыхать, только чтоб оправдать свою логику. Потому и беру этот
пример, что это слишком яркий пример. Да оглянитесь кругом: кровь рекою
льется, да еще развеселым таким образом, точно шампанское! Вот вам все
наше девятнадцатое столетие, в котором жил и Бокль. Вот вам Наполеон --
и великий, и теперешний. Вот вам Северная Америка -- вековечный союз.
Вот вам, наконец, карикатурный Шлезвиг-Гольштейн... И что такое смягчает
в нас цивилизация? Цивилизация вырабатывает в человеке только
многосторонность ощущений и... решительно ничего больше! А через
развитие этой многосторонности человек еще, пожалуй, дойдет до того, что
отыщет в крови наслаждение. Ведь это уж и случалось с ним. Замечали ли
вы, что самые утонченные кровопроливцы почти сплошь были самые
цивилизованные господа, которым все эти разные Атиллы, да Стеньки Разины
иной раз в подметки не годились, и если они не так ярко бросаются в
глаза, как Атилла и Стенька Разин, так это именно потому, что они
слишком часто встречаются, слишком обыкновенны, примелькались. По
крайней мере, от цивилизации человек стал если не более кровожаден, то
уж наверное хуже, гаже кровожаден, чем прежде. Прежде он видел в
кровопролитии справедливость и с спокойною совестью истреблял кого
следовало; теперь же мы хоть и считаем кровопролитие гадостью, а
все-таки этою гадостью занимаемся, да еще больше, чем прежде. Что хуже?
-- (ими решите. Говорят, Клеопатра (извините за пример из римской
истории) любила втыкать золотые булавки в груди своих невольниц и
находила наслаждение в их криках и корчах. Вы скажете, что это было во
времена, говоря относительно, варварские; что и теперь времена
варварские, потому что (тоже говоря относительно) и теперь булавки
втыкаются; что и теперь человек хоть и научился иногда видеть яснее, чем
во времена варварские, но еще далеко не приучился поступать так, как ему
разум и науки указывают. Но все-таки вы совершенно уверены, что он
непременно приучится, когда совсем пройдут кой-какие старые, дурные
привычки и когда здравый смысл и наука вполне перевоспитают и нормально
направят натуру человеческую. Вы уверены, что тогда человек и сам
перестанет добровольно ошибаться и, так сказать, поневоле не захочет
разнить свою волю с нормальными своими интересами. Мало того: тогда,
говорите вы, сама наука научит человека (хоть это уж и роскошь,
по-моему), что ни воли, ни каприза на самом-то деле у него и нет, да и
никогда не бывало, а что он сам не более, как нечто вроде фортепианной
клавиши или органного штифтика; и что сверх того -- на свете есть еще
законы природы; так что все, что он ни делает, делается вовсе не по его
хотенью, а само собою, по законам природы. Следственно, эти законы
природы стоит только открыть, и уж за поступки свои человек отвечать не
будет и жить ему будет чрезвычайно легко. Все поступки человеческие,
само собою, будут расчислены тогда по этим законам, математически, вроде
таблицы логарифмов, до 100 000-й доли и занесены в календарь; или, еще
лучше, появятся некоторые благонамеренные издания, вроде теперешних
энциклопедических лексиконов, в которых все будет так точно исчислено и
обозначено, что на свете уже не будет более ни поступков, ни
приключений. 

Тогда-то, -- это все вы говорите, ~ настанут новые экономические
отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математическою
точностью, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно
потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится
хрустальный дворец. Тогда... Ну, одним словом, тогда прилетит птица
Каган. Конечно, никак нельзя гарантировать (это уж я теперь говорю), что
тогда не будет, например, ужасно скучно [См. ниже, в этих же
приложениях, о скуке при будущем окончательном устроении людей, -- и о
необходимости утолить ее, рассеять хотя бы ценою крови, временно и
преднамеренно поэтому допускаемой.] (потому что что ж и делать-то, когда
все будет расчислено по табличке), зато все будет чрезвычайно
благоразумно. Конечно, от скуки чего не выдумаешь! Ведь и золотые
булавки от скуки втыкаются, но это бы все ничего. Скверно то (это
опять-таки я говорю), что, чего доброго, пожалуй, и золотым булавкам
тогда обрадуются. Ведь глуп человек, глуп феноменально. То есть он хотя
и вовсе не глуп, но уж зато неблагодарен так, что поискать другого --
так не найти. Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с
того ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия возникнет
какой-нибудь джентльмен, с неблагородной или, лучше сказать, с
ретроградной и насмешливою физиономией, упрет руки в боки и скажет нам
всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного
разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы
отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить [В
одной из своих критических статей г. Н. Михайловский возражает на это,
что "подобного господина свяжут и уберут". Но это -- механический ответ,
не разрешающий психологическую задачу. И Достоевский знал, что "убрать"
можно, но уже не "уберешь", когда подобных будут тысячи, когда встанет
человечество, не насыщенное "арифметикой". Д -- ий берет задачу
насыщения, и кто хочет отвечать ему -- должен отвечать именно на этот
вопрос.]. 

Это бы еще ничего, но обидно то, что ведь непременно и последователей
найдет: так человек устроен. И все это от самой пустейшей причины, об
которой бы, кажется, и упоминать не стоит: именно оттого, что человек
всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а
вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и
против собственной выгоды, а иногда и положительно должно (это уж моя
идея). Свое собственное, вольное и свободное хотенье, свой собственный,
хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы
даже до сумасшествия, -- вот это-то все и есть та самая, пропущенная,
самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и
от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту. И с чего
это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого-то нормального,
какого-то добродетельного хотения? С чего это непременно вообразили они,
что человеку надо непременно благоразумно-выгодного хотенья? Человеку
надо одного только -- самостоятельного хотенья, чего бы эта
самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела. Ну и хотенье ведь...


* * * 

-- Ха-ха-ха! Да ведь хотенья-то, в сущности, если хотите, и нет, --
прерываете вы с хохотом. Наука даже по ею пору до того успела
разанатомировать человека, что уж и теперь нам известно, что хотенье и
так называемая свободная воля -- есть не что иное, как... 

-- Постойте, господа, я и сам так начать хотел. Я, признаюсь, даже
испугался. Я только что хотел было прокричать, что хотенье, ведь, черт
знает от чего зависит и что это, пожалуй, и слава Богу, да вспомнил про
науку-то и... осекся. А вы тут и заговорили. Ведь в самом деле, ну, если
и вправду найдут когда-нибудь формулу всех наших хотений и капризов, то
есть от чего они зависят, по каким именно законам происходят, как именно
распространяются, куда стремятся в таком-то и в таком-то случае и проч.,
то есть настоящую математическую формулу, -- так ведь тогда человек
тотчас же, пожалуй, и перестанет хотеть, да еще, пожалуй, и наверное
перестанет. Ну, что за охота хотеть по табличке? Мало того: тотчас же
обратится он из человека в органный штифтик или вроде того; потому, что
же такое человек без желаний, без воли и без хотений, как не штифтик в
органном вале? Как вы думаете? Сосчитаем вероятности, -- может это
случиться или нет? 

-- Гм... -- решаете вы, -- наши хотенья большею частью бывают ошибочны
от ошибочного взгляда на наши выгоды. Мы потому и хотим иногда чистого
вздору, что в этом вздоре видим, по глупости нашей, легчайшую дорогу к
достижению какой-нибудь заранее предположенной выгоды. Ну, а когда все
это будет растолковано, расчислено на бумажке (что очень возможно,
потому что гнусно же и бессмысленно заранее верить, что иных законов
природы человек никогда не узнает), -- то тогда, разумеется, не будет
так называемых желаний. Ведь, если хотенье стакнется когда-нибудь
совершенно с рассудком, так, ведь, уж мы будем тогда рассуждать, а не
хотеть, собственно, потому, что ведь нельзя же, например, сохраняя
рассудок, хотеть бессмыслицы и, таким образом, зазнамо идти против
рассудка и желать себе вредного... А так как все хотенья и рассуждения
могут быть действительно вычислены, потому что когда-нибудь откроют же
законы так называемой нашей свободной воли: то, стало быть, и, кроме
шуток, может устроиться что-нибудь вроде таблички, так что мы, и
действительно, хотеть будем по этой табличке. Ведь если мне, например,
когда-нибудь расчисляn и докажут, что если я показал такому-то кукиш,
так именно потому, что не мог не показать и что непременно таким-то
пальцем должен был его показать, так что же тогда во мне свободного-то
остается, особенно если я ученый и где-нибудь курс наук кончил? Ведь я
тогда вперед всю мою жизнь на тридцать лет рассчитать могу; одним
словом, если и устроится это, так ведь нам уж нечего будет делать; все
равно надо будет понять. Да и вообще мы должны не уставая повторять
себе, что непременно в такую-то минуту и в таких-то обстоятельствах --
природа нас не спрашивается; что нужно принимать ее так, как она есть, а
не так, как мы фантазируем, и если мы действительно стремимся к табличке
и к календарю, ну, и... хоть бы даже и к реторте [Т. е. к знаменитой
реторте алхимиков, где, по известному рецепту и известным способом,
изготовлялся человек -- Homunculus.], то что же делать, надо принять и
реторту! Не то она сама, без нас, примется... 

-- Да-с, но вот тут-то для меня и запятая! Господа, вы меня извините,
что я зафилософствовался; тут сорок лет подполья! Позвольте
пофантазировать. Видите ли-с: рассудок, господа, есть вещь хорошая, это
бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только
рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни,
то есть всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми
почесываниями. И хоть жизнь наша, в этом проявлении, выходит зачастую
дрянцо, но все-таки -- жизнь, а не одно только извлечение квадратного
корня. Ведь я, например, совершенно естественно хочу жить для того,
чтобы удовлетворить всей моей способности жить, а не для того, чтоб
удовлетворить одной только моей рассудочной способности, то есть
какой-нибудь одной двадцатой доли всей моей способности жить. Что знает
рассудок? Рассудок знает только то, что успел узнать (иного, пожалуй, и
никогда не узнает: это хоть и не утешение, но отчего же этого и не
высказать?), а натура человеческая действует вся целиком, -- всем, что в
ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет -- да живет. Я
подозреваю, господа, что вы смотрите на меня с сожалением; вы повторяете
мне, что не может просвещенный и развитой человек, одним словом, такой,
каким будет будущий человек, зазнамо захотеть чего-нибудь для себя
невыгодного, что это -- математика. Совершенно согласен, действительно
математика. Но, повторяю вам в сотый раз, есть один только случай,
только один, когда человек может нарочно, сознательно пожелать себе даже
вредного, глупого, даже глупейшего, а именно: чтобы иметь право пожелать
себе даже и глупейшего и не быть связанным обязанностью желать одного
только умного. Ведь это глупейшее, ведь этот свой каприз и в самом деле,
господа, может быть всего выгоднее для нашего брата из всего, что есть
на земле, особенно в иных случаях. А в частности, может быть выгоднее
всех выгод даже и в таком случае, если приносит нам явный вред и
противоречит самым здравым заключениям нашего рассудка о выгодах, --
потому что во всяком случае сохраняет нам самое главное и самое дорогое,
то есть нашу личность и нашу индивидуальность. Иные вот утверждают, что
это и в самом деле всего для человека дороже; хотенье, конечно, может,
если хочет, и сходиться с рассудком, особенно если не злоупотреблять
этим, а пользоваться умеренно; это и полезно, и даже иногда похвально.
Но хотенье очень часто и даже большею частию совершенно и прямо
разногласит с рассудком и... и... и знаете ли, что это и полезно, и даже
иногда очень похвально? Господа, положим, что человек не глуп.
(Действительно, ведь, никак нельзя этого сказать про него, хоть бы по
тому одному, что если уж он будет глуп, так, ведь, кто же [Какое
сознание одиночества человека на земле и, вообще, в природе, -- чувство
атеизма!..] тогда будет умен?!) Но если и не глуп, то все-таки --
чудовищно неблагодарен! Неблагодарен феноменально. Я даже думаю, что
самое лучшее определение человека -- это: существо на двух ногах и
неблагодарное. Но это еще не все; это еще не главный недостаток его;
главнейший недостаток его -- это постоянное неблагонравие, постоянное,
начиная со всемирного потопа до Шлезвиг-Гольштейнского периода судеб
человеческих. Неблагонравие, а следственно, и неблагоразумие; ибо давно
известно, что неблагоразумие не иначе происходит, как от неблагонравия.
Попробуйте же, бросьте взгляд на историю человечества: ну, что вы
увидите? Величественно? Пожалуй, хоть и величественно; уж один колосс
Родосский, например, чего стоит! Недаром же г. Ананевский
свидетельствует о нем, что одни говорят, будто он есть произведение рук
человеческих; другие же утверждают, что он создан самою природою.
Пестро? Пожалуй, хоть и пестро; разобрать только во все века и у всех
народов одни парадные мундиры на военных и статских, -- уж одно это чего
стоит, а с вицмундирами и совсем можно ногу сломать; ни один историк не
устоит. Однообразно? Ну, пожалуй, и однообразно: дерутся да дерутся, и
теперь дерутся, и прежде дрались, и после дрались, -- согласитесь, что
это даже уж слишком однообразно. Одним словом, все можно сказать о
всемирной истории, все, что только самому расстроенному воображению в
голову может прийти. Одного только нельзя сказать, что -- благоразумно.
На первом слове поперхнетесь. И даже вот какая тут штука поминутно
встречается: постоянно, ведь, являются в жизни такие благонравные и
благоразумные люди, такие мудрецы и любители рода человеческого, которые
именно задают себе целью всю жизнь вести себя как можно благонравнее и
благоразумнее, так сказать, светить собою ближним, собственно для того,
чтоб доказать им, что действительно можно на свете прожить и благонравно
и благоразумно. И что ж? Известно, что многие из этих любителей, рано
ли, поздно ли, под конец жизни изменяли себе, произведя какой-нибудь
анекдот, иногда даже из самых неприличнейших. Теперь вас спрошу: чего же
можно ожидать от человека, как от существа, одаренного такими странными
качествами? Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье
совсем с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности
счастья, как на воде; дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему
совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать
пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории, -- так он вам и
тут, человек-то, и тут, из одной неблагодарности, из одного пасквиля
мерзость сделает. Рискнет даже пряниками и нарочно пожелает самого
пагубного вздора, самой неэкономической бессмыслицы, единственно для
того, чтобы ко всему этому положительному благоразумию примешать свой
пагубный фантастический элемент. Именно свои фантастические мечты, свою
полнейшую глупость пожелает удержать за собой, единственно для того,
чтоб самому себе подтвердить (точно это так уж очень необходимо), что
люди все еще люди, а не фортепианные клавиши, на которых хоть и играют
сами законы природы, собственноручно, но грозят до того доиграться, что
уж мимо календаря и захотеть ничего нельзя будет. Да ведь мало того:
даже в том случае, если он действительно бы оказался фортепианной
клавишей, если б это доказать ему даже естественными науками и
математически, так и тут не образумится, а нарочно, напротив, что-нибудь
сделает, единственно из одной неблагодарности, -- собственно, чтоб
настоять на своем. А в том случае, если средств у него не окажется,
выдумает разрушение и хаос, выдумает разные страдания и настоит-таки на
своем! Проклятие пустит по свету, а так как проклинать может только один
человек (это уж его привилегия, главнейшим образом отличающая его от
других животных), так ведь он, пожалуй, одним проклятием достигнет
своего, то есть действительно убедится, что он человек, а не
фортепианная клавиша! Если вы скажете, что и это все можно рассчитать по
табличке, и хаос, и мрак, и проклятие, так что уж одна возможность
предварительного расчета все остановит, и рассудок возьмет свое -- так
человек нарочно сумасшедшим на этот случай сделается, чтоб не иметь
рассудка и настоять на своем! Я верю в это, отвечаю за это, потому что,
ведь, все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и
состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не
штифтик! Хоть своими боками, да доказывал; хоть троглодитством, да
доказывал. А после этого как не согрешить, не похвалить, что этого еще
нет и что хотенье покамест еще черт знает от чего зависит. 

"Вы кричите мне (если только еще удостоите меня вашим криком), что ведь
тут никто с меня воли не снимает, что тут только и хлопочут как-нибудь
так устроить, чтоб воля моя сама, своей собственной волей, совпадала с
моими нормальными интересами, с законами природы и с арифметикой". 

-- Эх, господа, какая уж тут своя воля будет, когда дело доходит до
таблички и до арифметики, когда будет одно только дважды два четыре в
ходу? Дважды два и без моей воли четыре будет. Такая ли своя воля
бывает! 

Господа, я, конечно, шучу, и сам знаю, что неудачно шучу, но, ведь, и
нельзя же все принимать за шутку. Я, может быть, скрипя зубами шучу.
Господа, меня мучат вопросы; разрешите их мне. Вот вы, например,
человека от старых привычек хотите отучить и волю его исправить,
сообразно с требованиями науки и здравого смысла. Но почему вы знаете,
что человека не только можно, но и нужно так переделывать? Из чего вы
заключаете, что хотенью человеческому так необходимо надо исправиться?
Одним словом, почему вы знаете, что такое исправление действительно
принесет человеку выгоду? И, если уж все говорить, почему вы так наверно
убеждены, что не идти против настоящих, нормальных выгод,
гарантированных доводами разума и арифметикой, действительно для
человека всегда выгодно и есть закон для всего человечества? Ведь это
покамест еще только одно ваше предположение. Положим, что это закон
логики, но, может быть, вовсе не человечества. Вы, может быть, думаете,
господа, что я сумасшедший? Позвольте оговориться. Я согласен: человек
есть животное по преимуществу созидающее, присужденное стремиться к цели
сознательно и заниматься инженерным искусством, то есть вечно и
беспрерывно дорогу себе прокладывать, хотя куда бы то ни было. Но вот
именно потому-то может быть, ему и хочется иногда вильнуть в сторону,
что он присужден пробивать эту дорогу, да еще, пожалуй, потому, что как
ни глуп непосредственный деятель вообще, но все-таки ему иногда приходит
на мысль, что дорога-то, оказывается, почти всегда идет куда бы то ни
было, и что главное дело не в том, куда она идет, а в том, чтоб только
шла, и чтоб благонравное дитя, пренебрегая инженерным искусством, не
предавалось губительной праздности, которая, как известно, есть мать
всех пороков. Человек любит созидать и дороги прокладывать, это
бесспорно. Но отчего же тоже любит разрушение и хаос? Вот это
скажите-ка! Но об этом мне самому хочется заявить два слова особо. Не
потому ли, может быть, он так любит разрушение и хаос (ведь это
бесспорно, что он иногда очень любит, это уж так), что сам инстинктивно
боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание? Почем вы знаете,
может быть, он здание-то любит только издали, а отнюдь не вблизи; может
быть, он только любит созидать его, а не жить в нем, предоставляя его
потом aux animaux domestiques, как-то: муравьям, баранам и проч., и
проч. Вот муравьи совершенно другого вкуса. У них есть одно удивительное
здание в этом же роде, навеки нерушимое, -- муравейник. 

С муравейника достопочтенные муравьи начали, муравейником, наверно, и
покончат, что приносит большую честь их постоянству и положительности.
Но человек существо легкомысленное и неблаговидное и, может быть,
подобно шахматному игроку, любит только один процесс достижения цели, а
не самую цель. И, кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся
цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в
одной этой беспрерывности процесса достижения; иначе сказать -- в самой
жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное
что, как дважды два четыре, то есть формула, а, ведь, дважды два четыре
есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. По крайней мере, человек
всегда как-то боялся этого дважды два четыре, а я и теперь боюсь.
Положим, человек только и делает, что отыскивает эти дважды два четыре,
океаны переплывает, жизнью жертвует в этом отыскивании, но отыскать,
действительно найти, -- ей-Богу, он как-то боится. Ведь чувствует, что
как найдет, так уже нечего будет тогда отыскивать. Работники, кончив
работу, по крайней мере деньги получат, в кабачок пойдут, потом в часть
попадут, -- ну, вот и занятие на неделю. А человек куда пойдет? По
крайней мере, каждый раз замечается в нем что-то неловкое при достижении
подобных целей. Достижение он любит, а достигнуть -- уж и не совсем, и
это, конечно, ужасно смешно. Одним словом, человек устроен комически; во
всем этом, очевидно, заключается каламбур. Но дважды два четыре --
все-таки вещь пренесносная. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит
поперек вашей дороги, руки в боки и плюется. Я согласен, что дважды два
четыре -- превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды два
пять -- премилая иногда вещица. 

И почему вы так твердо, так торжественно уверены, что только одно
нормальное и положительное, -- одним словом, -- только одно
благоденствие человеку выгодно? Не ошибается ли разум-то в выгодах?
Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть,
страдание-то ему ровно настолько же выгодно, как и благоденствие? А
человек иногда любит страдание, до страсти, и это -- факт. Тут уж и со
всемирною историею справляться нечего; спросите себя самого, если только
вы человек и хоть сколько-нибудь жили. Что же касается до моего личного
мнения, то любить только одно благоденствие даже как-то и неприлично.
Хорошо ли, дурно ли, -- но разломать иногда что-нибудь тоже очень
приятно. Я ведь тут, собственно, не за страдания стою, да и не за
благоденствие. Стою я... за свой каприз и за то, чтоб он был мне
гарантирован, когда понадобится. Страдание, например, в водевилях не
допускается, я знаю. В хрустальном дворце оно и немыслимо: страдание
есть сомнение, есть отрицание, а что за хрустальный дворец, в котором
можно усумниться? А между тем я уверен, что человек от настоящего
страдания, то есть от разрушения и хаоса, никогда не откажется.
Страдание, -- да ведь это единственная причина сознания. Я хоть и
доложил вначале, что сознание, по-моему, есть величайшее для человека
несчастие, но я знаю, что человек его любит и не променяет ни на какие
удовлетворения. Сознание, например, бесконечно выше, чем дважды два.
После дважды двух уж, разумеется, ничего не остается не только делать,
но даже и узнавать. Все, что тогда можно будет, это -- заткнуть свои
пять чувств и погрузиться в созерцание. Ну а при сознании хоть и тот же
результат выходит, то есть тоже будет нечего делать, но, по крайней
мере, самого себя иногда можно посечь, а это все-таки подживляет. Хоть и
ретроградно, а все же лучше, чем ничего. 

* * * 

Вы верите в хрустальное здание, навеки нерушимое, то есть в такое,
которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане
показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания, что оно
хрустальное и навеки нерушимое, -- и что нельзя будет даже и украдкою
языка ему выставить. 

Вот видите ли: если вместо дворца будет курятник и пойдет дождь, я,
может быть, и влезу в курятник, чтоб не замочиться: но все-таки
курятника не приму за дворец, из благодарности, что он меня от дождя
сохранил. Вы смеетесь, вы даже говорите, что в этом случае курятник и
хоромы -- все равно. Да, отвечаю я, если б надо было жить только для
того, чтобы не замочиться. 

Но что же делать, если я забрал себе в голову, что живут и не для одного
этого и что если уж -- жить, так уж жить -- в хоромах [Здесь говорится о
возможности мечты, воображения, идеала, что при "курятнике" (наша бедная
действительность) сохраняется человеку, а в "хрустальном дворце" для
него исчезнет; говорится также и о потребности в нем отрицания, которое
самою идеею "дворца" уничтожается.]. Это -- мое хотение, это -- желания
мои. Вы его выскоблите из меня только тогда, когда перемените желание
мое. Ну, перемените, прельстите меня другим, дайте мне другой идеал. А
покамест я не приму курятника за дворец. Пусть даже так будет, что
хрустальное здание есть пуф, что по законам природы его и не полагается
и что я выдумал его только вследствие моей собственной глупости,
вследствие некоторых старинных, нерациональных привычек нашего
поколения. Но какое мне дело, что его не полагается. Не все ли равно,
если он существует в моих желаниях, или, лучше сказать, существует, пока
существуют мои желания? Может быть, вы опять смеетесь? Извольте
смеяться; я все насмешки приму и все-таки не скажу, что я сыт, когда я
есть хочу, все-таки знаю, что я не успокоюсь на компромиссе, на
беспрерывном периодическом нуле, потому только, что он существует по
законам природы и существует действительно. Я не приму за венец желаний
моих -- капитальный дом с квартирами для бедных жильцов по контракту на
тысячу лет [Говорится о коммунистических идеях Фурье и др.] и, на всякий
случай, с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске. Уничтожьте мои желания,
сотрите мои идеалы, покажите мне что-нибудь лучше -- и я за вами пойду.
Вы, пожалуй, скажете, что не стоит и связываться; но, в таком случае,
ведь, и я вам могу тем же ответить. Мы рассуждаем серьезно; а не хотите
меня удостоить вашим вниманием, так, ведь, кланяться не буду. У меня
есть подполье. 

А покамест я еще живу и желаю, -- да отсохни у меня рука, коль я хоть
один кирпичик на такой капитальный дом принесу! Не смотрите на то, что я
давеча сам хрустальное здание отверг, единственно по той причине, что
его нельзя языком подразнить. Я это говорил вовсе не потому, что уж так
люблю мой язык выставлять. Я, может быть, на то только и сердился [С
этих слов прямо начинается уже переход к возможности такого "здания" на
иных началах, мистических, религиозных, -- т. е. к идее "Легенды о
Великом Инквизиторе".], что такого здания, которому бы можно и не
выставлять языка, из всех ваших [Т. е. рационально, рассудочно,
утилитарно построяемых.] зданий -- до сих пор не находится. Напротив, я
бы дал себе совсем отрезать язык из одной благодарности, если б только
устроилось так, чтоб мне самому уже более никогда не хотелось его
высовывать. Какое мне дело до того, что так невозможно устроить и что
надо довольствоваться квартирами. Зачем же [Отсюда уже тон и мысли самой
"Легенды о Великом Инквизиторе".] я устроен с такими желаниями? Неужели
ж я для того и устроен, чтоб дойти до заключения, что, все мое
устройство -- одно надувание? Неужели в этом вся цель? Не верю. 

А, впрочем, знаете что: я убежден, что нашего брата подпольного нужно в
узде держать". 

("Записки из подполья ", гл. VII -- X). 

Здесь, таким образом, не только обнаружена невозможность разрешения этой
задачи, но и показаны три модуса, под которыми могли бы ожидать решения.
Из них один избран природою и основан на вложении в натуру устрояемых
существ инстинкта не ошибающегося, безотчетного, постоянно действующего,
и притом одинаково (муравейник): второй осуществляется в истории; это
неудобная, несовершенная, изменчивая действительность (курятник), с
которою человек вечно враждует, ее не уважает, к ней не привязан, но ею
пользуется -- от "дождя" (т. е. преступлений грубых и частных, от голода
и нужды мелкой, от насилия и пр.) и в случае -- от "грозы", хотя она
обычно эту действительность сносит; от нее человек вечно силится перейти
к третьему модусу -- хрустальному дворцу -- формуле окончательной,
всеудовлетворяющей, вечной, -- и ее-то критика дана в приведенной
выдержке. 

В "Преступлении и наказании" та же мысль выражена в болезненных грезах
Раскольникова, в Сибири, когда Соня занемогла и он остался совершенно
один; ими образно как бы заключается идейное развитие главного лица
романа, как бы высказывается суд его над тревожными своими мыслями,
окончательная на них точка зрения. Вот эти слова: 

"Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то
страшной, неслыханной и невиданной мировой язве, идущей из глубины Азии
на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих
избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические,
вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи [Первая идея романа
"Бесы", который, таким образом, через это место связывается с
"Преступлением и наказанием", а через смысл этого места с "Записками из
подполья", и, далее, с "Легендою", "Бесы" -- только очень широко
выполненная картина этого сна, она же и картина своего времени и
общества, иносказательно выраженного здесь, в этом сне.], одаренные умом
и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и
сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и
непоколебимыми в истине, как считали эти зараженные. Никогда не считали
непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих
нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы
заражались и сумасшедствовали. Все были в тревоге и не понимали друг
друга, всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился,
глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали,
кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром
[Это язык и мысли "Легенды о Великом Инквизиторе". Несколькими строками
ниже, от смутности настоящего -- воображение продвигается вперед, к
ужасу будущего. Момент этого-то ужаса и взят в некоторых местах
"Легенды", в словах "об антропофагии", о "неумении человека различать
добро и зло" и т. д.]. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди
убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на
друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами
терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга,
кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били
в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет -- никто не знал того, а
все были в тревоге. Оставляли [Здесь, собственно, и выступает
неустроимость, несогласимость человеческой мысли, которая к единству,
всеобщности признания чего-либо истинным и окончательным -- никогда не
придет.] самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои
мысли, свои поправки и не могли согласиться; остановилось земледелие.
Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись
не расставаться, -- но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое,
чем сейчас же сами предполагали [Мысль совершенно "Записок из
подполья".], начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались
пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась
дальше и дальше. Спастись во всем мире [Это уже образы "Легенды", ей
"оправданных и избранных", 144 тысяч Апокалипсиса.] могли только
несколько человек: это были чистые и избранные, предназначенные начать
новый род людей [Через эти слова данное место соединяется со "Сном
смешного человека" в "Дневнике писателя", с полетом на новую землю, к
новой породе людей, еще чистых и неразвращенных.] и новую жизнь,
обновить и очистить землю, -- но никто и нигде не видал этих людей,
никто не слыхал их слова и голоса". 

"Преступление и нак.", Эпилог, II. 

Здесь мы имеем, таким образом, как бы узел, в котором связаны лучшие
произведения Достоевского: это -- заключение "Преступления и наказания",
в то же время -- это тема "Бесов"; она входит, как образующая черта, в
"Легенду о Великом Инквизиторе", которая и отвечает на потребность
умиротворить этот хаос, уничтожить это смятение, и, хотя одною стороною,
косым намеком, указывает на "Сон смешного человека" в "Дневнике
писателя". 

К стр. 76 -- 86. "Идея понижения психического уровня человека, сужения
его природы как средство устроения судьбы его на земле составляет вторую
образующую черту "Легенды", отвечающую только что выясненной первой". --
Первоначальное ее выражение, но без примеси религиозно-мистических
основ, было сделано Достоевским в 1870 -- 71 гг. в романе "Бесы". Это --
теория, высказанная эпизодически вставленным лицом, Шигалевым, и мы
приведем из главы VII ("У наших", отд. II) места, в которых или он сам,
или за него другие указывают коренные пункты этой теории: 

"Длинноухий Шигалев с мрачным и угрюмым видом медленно поднялся с своего
места и меланхолически положил толстую и чрезвычайно мелко исписанную
тетрадь на стол. Он не садился и молчал. Многие с замешательством
смотрели на тетрадь, но Липутин, Виргинский и хромой учитель были,
казалось, чем-то довольны. 

-- Посвятив мою энергию, -- начал он, -- на изучение вопроса о
социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я
пришел к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших
времен до нашего 187... года, были мечтатели, сказочники, глупцы,
противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в естественной науке и
в том странном животном [Язык и тон "Легенды"; под "естественною наукою"
разумеется естественная наука о человеке, его психология, как она
выражается в фактах истории и текущей действительности.], которое
называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия -- все
это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого. Но так
как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы
наконец собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я и
предлагаю собственную мою систему устройства мира. 

Объявляю заранее, что система моя не окончена. Я запутался в собственных
данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей,
из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю
безграничным деспотизмом [Тема и "Легенды о Великом инквизиторе".].
Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не
может быть никакого. 

-- Если вы сами не сумели слепить свою систему и пришли к отчаянию, то
нам-то тут чего делать? -- осторожно заметил один из слушающих. 

-- Вы правы, -- резко оборотился к нему Шигалев, -- и всего более тем,
что употребили слово "отчаяние". Да, я приходил к отчаянию; тем не менее
все, что изложено в моей книге, -- незаменимо, и другого выхода нет;
никто ничего не выдумает. И потому спешу, не теряя времени, пригласить
все общество, по выслушании моей книги, заявить свое мнение. Если же
члены не захотят меня слушать, то разойдемся в самом начале, -- мужчины
-- чтобы заняться государственною службой, женщины в свои кухни, потому
что, отвергнув книгу мою, другого выхода они не найдут. Ни-ка-кого!
Упустив же время, повредят себе, так как потом неминуемо к тому же
воротятся [Слова об отчаянии и об отсутствии иного выхода проникают и
"Легенду".]. 

Среди гостей началось движение: "Что он, помешанный, что ли?" раздались
голоса... 

-- Тут не то-с, -- ввязался наконец хромой. Вообще он говорил с
некоторой как бы насмешливою улыбкой, так что, пожалуй, трудно было и
разобрать, искренно он говорит или шутит. -- Тут, господа, не то-с. Г.
Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен.
Мне книга его известна. 

Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, -- разделение
человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу
личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же
должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и, при
безграничном повиновении, достигнуть -- рядом перерождений --
первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и
будут работать. Меры, предлагаемые автором для отнятия у девяти десятых
человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания
целых поколений, -- весьма замечательны, основаны на естественных данных
и очень логичны [Это уже есть логический компендиум "Легенды"; с тем
вместе, из трех формул жизни человеческой, указанных в "Записках из
подполья", мысль автора клонится к идее "Муравейника", с заменой
господствующего там неошибающегося инстинкта -- непрекословящим
повиновением.]. Можно не согласиться с иными выводами, но в уме и
знаниях автора усомниться трудно. Жаль, что условие десяти вечеров
совершенно несовместимо с обстоятельствами, а то бы мы могли услышать
много любопытного. 

"-- Неужели вы серьезно? -- обратилась к хромому m-me Вергинская, в
некоторой даже тревоге. -- Если этот человек, не зная, куда деваться с
людьми, обращает девять десятых их в рабство? Я давно подозревала его. 

-- То есть, вы про вашего братца? -- спросил хромой. 

-- Родство? Вы смеетесь надо мною или нет? 

-- И, кроме того: работать на аристократов и повиноваться им, как богам,


-- Это подлость! -- яростно заметила студентка. 

-- Я предлагаю не подлость, а рай, земной рай, -- и другого на земле
быть не может, -- властно заключил Шигалев. 

-- А я бы вместо рая, -- вскричал Лямшин, -- взял бы этих девять десятых
человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а
оставил бы только кучку людей образованных, которые и начали бы
жить-поживать по-ученому. 

-- Так может говорить только шут! -- вспыхнула студентка. 

-- Он шут, но полезен, -- шепнула ей m-me Вергинская. 

-- И, может быть, это было бы самым лучшим разрешением задачи! - горячо
оборотился Шигалев к Лямшину. -- Вы, конечно, и не знаете, какую
глубокую вещь удалось сказать, господин веселый человек. Но так как ваша
идея почти невыполнима, то и надо ограничиться земным раем, если уж так
это назвали. 

-- Однако, порядочный вздор! -- как бы вырвалось у Верховенского.
Впрочем, он совершенно равнодушно и не подымая глаз продолжал обстригать
свои ногти. 

-- Почему же вздор-с? -- тотчас же подхватил хромой, как будто гак и
ждал от него первого слова, чтобы вцепиться. -- Почему же именно вздор?
Господин Шигалев отчасти фанатик человеколюбия; но вспомните, что у
Фурье, у Кабета особенно и даже у самого Прудона есть множество самых
деспотических и самых фантастических предрешений вопроса. Господин
Шигалев даже, может быть, гораздо трезвее их разрешает дело. Уверяю вас,
что, прочитав книгу его, почти невозможно не согласиться с иными вещами.
Он, может быть, менее всех удалился от реализма, и его земной рай есть
почти настоящий -- тот самый, о потере которого вздыхает человечество,
если только он когда-нибудь существовал". 

Дальнейшее изложение и оценку мысли Шигалева мы находим в разговоре
между Ставрогиным и П. Верховенским, когда они шли с вечера: 

"Шигалев -- гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье, но
-- смелее Фурье; я им займусь. Он выдумал "равенство"! -- проговорил
Верховенский. 

"С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось особенное", --
подумал о нем еще раз Ставрогин. Оба шли не останавливаясь. 

-- У него хорошо в тетради, -- продолжал Верховенский, -- у него
шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан
доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве
равны. В крайних случаях -- клевета и убийство, а главное -- равенство.
Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий
уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, -- не надо
высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были
деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда
развращали более, чем приносили пользы, их изгоняют или казнят. Цицерону
отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза. Шекспир побивается
камнями, -- вот Шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще
не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство --
и вот Шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за Шигалевщину! 

Ставрогин старался ускорить шаг и добраться поскорее домой. "Если этот
человек пьян, то где же он успел напиться, -- приходило ему на ум. --
Неужели же коньяк?" 

-- Слушайте, Ставрогин: горы сровнять -- хорошая мысль, не смешная. Я за
Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит
материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного
только недостает [С этих слов мы прямо входим в оборот мысли,
развиваемой в "Легенде".] -- послушания. Жажда образования есть уже
жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь -- вот уже и
желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни,
донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в
младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство! "Мы научились
ремеслу, и мы честные люди, нам не надо ничего другого" -- вот недавний
ответ английских рабочих. Необходимо лишь необходимое! -- вот девиз
земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы,
правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная
безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу и все
вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы
не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в Шигалевщине не
будет желаний. Желание и страдания -- для нас [Здесь опять встречаем
частную мысль "Легенды" -- о том, что свобода и познание добра и зла
должны быть взяты немногими, а остальному человечеству должно быть
предоставлено повиновение и сытость.], а для рабов -- Шигалевщина. 

-- Себя вы исключаете? -- сорвалось опять у Ставрогина. 

-- И вас. Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос
и покажется черни: "Вот, -- дескать, -- до чего меня довели!" -- и все
повалит за ним, даже войско. Папа -- вверху, мы -- кругом, а под нами --
Шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась: так
и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет, вот
помяните мое слово" [Слишком, слишком приходится "помянуть"... Писано
было это Достоевским в 1871 году, при Пии IX, консервативнейшем из пап
(во вторую половину своей жизни) и наиболее униженном в своей власти. И
вот -- его преемник. Лев XIII, из всего, что он тайно думал, что ему
явно указывалось, на что он манился, к чему призывался, избирает, к
смущению целого мира, как бы программою своею -- слова, сказанные еще
при его предшественнике о папстве далеким и ему, вероятно, неизвестным
публицистом враждебной и мало знаемой страны. Между великим и смешным
часто один шаг; в словах: "я думал отдать мир папе" как не увидеть и
тему деятельности публициста-богослова, Вл. Соловьева, с его усилиями
дать папе духовно Россию, дабы в ней он получил физическое орудие,
матерьяльную силу для восстановления своего владычества над расшатанным,
дезорганизованным миром. Но мы должны помнить замечательные слова
"проекта": вокруг него -- мы (религиозно-политические мошенники, как
ниже, в не приведенных строках, определяет себя П. Верховенский), а
внизу -- Шигалевщина (рабское, тупое стадо). Конечно, история не может,
не должна так грустно кончиться: этого не допустит Бог, живой наш Бог,
Царь Небесный истинный, а не Его немое подобие, мелькающее в воображении
экзальтированных людей, глаза которых слепы, слух утерян и потому разум
так искажен и слово косноязычно.]. 

"Бесы", гл. VII и VIII. 

Вот грубый и грязный, но уже полный очерк "Легенды"; мазок углем по
полотну, который, однако, там именно и так именно проводится художником,
как и где позднее он положит яркие и вечные краски своею кистью. 

К стр. 86 -- 94. Идея римского католицизма как противоположения
христианству впервые высказана была Достоевским в 1868 г., в романе
"Идиот", в следующем разговоре: 

"...Не с этим ли Павлищевым история вышла какая-то странная... с
аббатом... с аббатом... Забыл, с каким аббатом, но только все тогда
что-то рассказывали, -- произнес, как бы припоминая, сановник. 

-- С аббатом Гуро, иезуитом, -- напомнил Иван Петрович, -- да-с, вот-с
превосходнейшие-то люди наши -- достойнейшие-то! Потому что все-таки
человек был родовой, с состоянием, камергер, и, если бы... продолжал
служить... И вот бросает вдруг службу и все, чтобы перейти в католицизм
и стать иезуитом, да еще чуть не открыто, с восторгом каким-то. Право,
кстати умер... Да, тогда все говорили. 

-- Павлищев был светлый ум и христианин, истинный христианин, --
произнес вдруг князь ("идиот"), -- как же мог он подчиниться вере...
нехристианской? Католичество -- все равно, что вера нехристианская, --
прибавил он вдруг, засверкав глазами и смотря перед собой, как-то вообще
обводя глазами всех вместе. 

-- Ну, это слишком, -- пробормотал старичок и с удивлением поглядел на
Ивана Федоровича. 

-- Как так? Это католичество -- вера нехристианская? -- повернулся на
стуле Иван Петрович. -- А какая же? 

-- Нехристианская вера, во-первых! -- в чрезвычайном волнении и не в
меру резко заговорил опять князь, -- это во-первых, а во-вторых,
католичество римское даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! Да,
таково мое мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет
дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и
поруганного, Христа противоположного! Он Антихриста проповедует, клянусь
вам, уверяю вас! Это мое личное и давнишнее убеждение, и оно меня самого
измучило... Римский католицизм верует, что без всемирной государственной
власти Церковь не устоит на земле, и кричит: Non possumus! По-моему,
римский католицизм даже и не вера, а решительно -- продолжение Западной
Римской империи, и в нем все подчинено этой мысли, начиная с веры. Папа
захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор все так и идет,
только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие,
злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными
чувствами народа, все, все променяли за деньги, за низкую земную власть.
И это не учение антихристов?! Как же было не выйти от них атеизму?
Атеизм от них вышел, из самого римского католичества! Атеизм, прежде
всего, с них самих и начался: могли ли они веровать себе сами? Он
укрепился из отвращения к ним; он -- порождение их лжи и бессилия
духовного! Атеизм! У нас не веруют еще только сословия "исключительные",
как великолепно выразился Евгений Павлович, корень потерявшие; а там, в
Европе, уже страшные массы самого народа начинают не веровать, -- прежде
от тьмы и от лжи, а теперь уже из фанатизма, из ненависти к Церкви и к
Христианству. 

Князь остановился перевести дух. Он ужасно скоро говорил. Он был бледен
и задыхался. Все переглядывались, но, наконец, старичок откровенно
рассмеялся. Князь N вынул лорнет и, не отрываясь, рассматривал князя.
Немчик-поэт выполз из угла и подвинулся поближе к столу, улыбаясь
зловещею улыбкой. 

-- Вы очень пре-у-вели-чиваете, -- протянул Иван Петрович с некоторою
скукой и даже как будто чего-то совестясь, -- тамошней Церкви тоже есть
представители, достойные всякого уважения и до-бро-детельные... 

-- Я никогда и не говорил об отдельных представителях Церкви. Я о
римском католичестве в его сущности говорил, я о Риме говорю. Разве
может Церковь совершенно исчезнуть? Я никогда этого не говорил! 

-- Согласен, но все это -- известно, и даже -- не нужно и... принадлежит
богословию... 

-- О, нет, о, нет! Не одному богословию, уверяю вас, что нет! Это
гораздо ближе касается нас, чем вы думаете. В этом-то вся и ошибка наша,
что мы не можем еще видеть, что это дело не исключительно одно только
богословское! Ведь и социализм порождение католичества и католической
сущности! Он тоже, как и брат его атеизм, вышел из отчаяния, в
противоположность католичеству в смысле нравственном, чтобы заменить
собой потерянную нравственную власть религии, чтобы утолить жажду
духовную возжаждавшего человечества и спасти [Говорится сейчас "также",
т. е. эти черты есть и в католицизме, как в нем указаны они "Легендою".]
его не Христом, а также насилием! Это тоже свобода через насилие! Это
тоже объединение через меч и кровь! "Не смей веровать в Бога, не смей
иметь собственности, не смей иметь личности, fraternite ou la mort, два
миллиона голов!" "По делам их вы узнаете их" -- это сказано! И не
думайте, чтоб это было все так невинно и бесстрашно для нас; о, нам
нужен отпор, и скорей, скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш
Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали! Не рабски
попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы
должны теперь стать перед ними; и пусть не говорят у нас, что проповедь
их изящна, как сейчас сказал кто-то... 

-- Но позвольте же, позвольте же, -- забеспокоился ужасно Иван Петрович,
озираясь кругом и даже начиная трусить, -- все ваши мысли, конечно,
похвальны и полны патриотизма: но все это в высшей степени преувеличено
и... даже лучше об этом оставить. 

-- Нет, не преувеличено, скорей уменьшено; именно уменьшено, потому что
я не в силах выразиться, но... 

-- По-зволь-те же! 

Князь замолчал. Он сидел, выпрямившись на стуле, и неподвижно огненным
взглядом глядел на Ивана Петровича. 

-- Мне кажется, что вас слишком уже поразил случай с вашим благодетелем,
-- ласково и теряя спокойствие, заметил старичок, -- вы воспламенены...
может быть, уединением. Если бы вы пожили больше с людьми -- а в свете,
я надеюсь, вам будут рады, как замечательному молодому человеку, -- то,
конечно, успокоите ваше одушевление и увидите, что все это гораздо
проще... и к тому же такие редкие случаи... происходят, по моему
взгляду, отчасти от нашего пресыщения, а отчасти от... скуки... 

-- Именно, именно так, -- вскричал князь, -- великолепнейшая мысль!
Именно "от скуки, от нашей скуки", не от пресыщения, а, напротив, от
жажды... не от пресыщения, вы в этом ошиблись! Не только от жажды... но
даже от воспаления, от жажды горячешной! И... и не думайте, что в таком
маленьком виде, что можно только смеяться; извините меня, надо уметь
предчувствовать! Наши как доберутся до берега, как уверуют, что это --
берег, то уж так обрадуются ему, что немедленно доходят до последних
столпов; отчего это? Вы вот дивитесь на Павлищева, вы все приписываете
его сумасшествию или доброте, но это не так! И не нас одних, а всю
Европу дивит в таких случаях русская страстность наша: у нас коль в
католичество перейдет, -- то уж непременно иезуитом станет, да еще из
самых подземных; коль скоро атеистом станет, то непременно начнет
требовать искоренения веры в Бога насилием, то есть, стало быть, и
мечом! Отчего это, отчего разум такое исступление? Неужто не знаете?
Оттого, что он отечество нашел, которое здесь просмотрел, и обрадовался;
берег, землю нашел и бросился ее целовать! Не из одного ведь тщеславия,
не все, ведь, от одних скверных, тщеславных чувств происходят русские
атеисты и иезуиты, а и из доли духовной, из жажды духовной, из тоски по
высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать
перестали, потому что никогда ее и не знали! Атеистом же так легко
сделаться русскому человеку, -- легче, чем всем остальным во всем мире!
Но наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм,
как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова
наша жажда! "Кто почвы под собой не имеет, тот и Бога не имеет". Это --
не мое выражение. Это выражение одного купца из старообрядцев, с
которыми я встретился, когда ездил. Он, правда, он не так выразился, он
сказал: "Кто от родной земли отказался, тот и от Бога своего отказался".
Ведь, подумать только, что у нас образованнейшие люди в хлыстовщину даже
пускались... Да и чем, впрочем, в таком случае хлыстовщина хуже, чем
нигилизм, иезуитизм, атеизм? Даже, может, и поглубже еще! Но вот до чего
доходила тоска! Откройте жаждущим и воспаленным Колумбовым спутникам
берег Нового Света, откройте русскому человеку Русский Свет, дайте
отыскать ему это золото, это сокровище, сокрытое от него в земле!
Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его,
может быть, одною только русскою мыслью, русским Богом и Христом [Это
совершенно мысли "Пушкинской речи".] -- и увидите, какой исполин,
могучий и правдивый, мудрый и кроткий, вырастет пред изумленным миром,
изумленным и испуганным, потому что они ждут от нас одного лишь меча,
меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по
себе, без варварства. И это до сих пор, и это чем дальше, тем больше!" 

"Идиот", часть четвертая, VII. 

В "Дневнике писателя" за 1877 год, в номерах январском и июльском,
Достоевский вновь возвращается к характеристике стремлений
Римско-Католической церкви, оттеняя роль их в истории характеристикою
германского протеста. Нельзя отрицать, что оба явления им
характеризованы немного не так, как они существовали и развивались в
истории, -- и недостаточно, и несколько косо. И, однако, по крайней мере
что касается до Римско-Католической церкви в истории, она схвачена и
выражена исторически верно. Недостаточность характеристики Достоевского
заключается в том, что он берет явление как усилие, и почти
сознательное, преднамеренное, что все он понимает как некоторую
политическую деятельность, тогда как мы имеем дело с формою духа и
строением культуры, которое выражалось в поэзии, драме, философии так же
отчетливо, как и в деятельности великих политиков Франции, в римских
первосвященниках или, ранее, в цезарях. Мы приведем все три отрывка,
сюда относящиеся: "Три идеи встают перед миром и, кажется, формулируются
уже окончательно. С одной стороны, -- с краю Европы, -- идея
католическая, осужденная, ждущая в великих муках и недоумениях, быть ей
или не быть, жить ей еще или пришел ей конец. Я не про религию
католическую одну говорю, а про всю Идею Католическую, про участь наций,
сложившихся под этой идеей в продолжение тысячелетия, проникнутых ею
насквозь. В этом смысле Франция, например, есть как бы полнейшее
воплощение Католической идеи в продолжение веков, глава этой идеи,
унаследованной, конечно, еще от римлян и в их духе. Эта Франция, даже и
потерявшая теперь, почти вся, всякую религию (иезуиты и атеисты тут все
равно, все одно), закрывавшая не раз свои церкви и даже подвергавшая
однажды баллотировке Собрания самого Бога, эта Франция, развивавшая из
идей 89-го года свой особенный французский социализм, т. е. успокоение и
устройство человеческого общества уже без Христа, и вне Христа, как
хотело, да не сумело устроить его во Христе католичество, -- эта самая
Франция и в революционерах Конвента, и в атеистах своих, и в социалистах
своих, и в теперешних коммунарах своих, -- все еще в высшей степени есть
и продолжает быть нацией католическою [Т. е. нужно разуметь --
"романскою": здесь имя части заменяет название целого.] вполне и
всецело, вся зараженная католическим духом и буквой его, провозглашающая
устами самых отъявленных атеистов своих: Liberte, Egalite, Fratemite --
ои la morte, т. е. точь-в-точь как бы провозгласил это сам папа, если бы
только принужден был провозгласить и формулировать Liberte, Egalite,
Fratemite католическую -- его слогом, его духом, настоящим слогом и
духом папы средних веков. Самый теперешний социализм французский, --
по-видимому, горячий и роковой протест против идеи Католической всех
измученных и задушенных ею людей и наций, желающих во что бы то ни стало
жить и продолжать жить уже без Католичества и без богов его, -- самый
этот протест, начавшийся фактически с конца прошлого столетия (но в
сущности гораздо раньше), есть не что иное, как лишь вернейшее и
неуклонное продолжение Католической идеи, самое полное и окончательное
завершение ее, роковое ее последствие, выработавшееся веками! Ибо
социализм французский есть не что иное, как насильственное единение
человечества -- идея еще от Древнего Рима идущая и потом всецело в
Католичестве сохранившаяся. Таким образом идея освобождения духа
человеческого от Католичества облеклась тут, именно, в самые тесные
формы католические, заимствованные в самом сердце духа его, в
материализме его, в деспотизме его, в нравственности..." 

"Дневник писателя", 1877 г., янв. 

"Я не останавливаюсь на временных формулах [Т. е. воплощениях, пожалуй,
-- на средствах осуществления.] идеи древнеримской, равно как и
вековечного германского [Определение германского духа как только
протестующего сделано узко и неверно; мы указали, разбирая "Легенду",
что сущность этого духа лежит в индивидуализме, и, добавим здесь,
поэтому только он и в истории стал "протестующим" против объединяющего
романского гения.] против нее протеста. Я беру лишь основную идею,
начавшуюся еще две тысячи лет тому назад и которая с тех пор не умерла,
хотя постоянно перевоплощалась в разные виды и формулы. Теперь именно
весь этот крайний западноевропейский мир, именно унаследовавший римское
наследство, мучится родами нового перевоплощения этой унаследованной
древней идеи, и это для тех, кто умеет смотреть -- до того наглядно, что
и объяснений не просит. 

Древний Рим первый родил идею всемирного единения людей и первый думал
(и твердо верил) практически ее выполнить в форме всемирной монархии. Но
эта формула пала перед христианством, -- формула, а не идея. Ибо идея
эта есть идея европейского человечества, из нее составилась его
цивилизация, для нее одной лишь оно и живет. Пала лишь идея всемирной
римской монархии и заменилась новым идеалом всемирного же единения во
Христе. Этот новый идеал раздвоился на восточный, то есть идеал
совершенно духовного единения людей, и на западноевропейский
Римско-Католический, папский -- совершенно обратный восточному. Это
западное, Римско-Католическое воплощение идеи и совершилось по-своему,
но утратив свое христианское, духовное начало и поделившись им с
древнеримским наследством. Римским папством было провозглашено, что
христианство и идея его, без всемирного владения землями и народами, --
не духовно, а государственно, -- другими словами, без осуществления на
земле новой всемирной римской монархии, во главе которой будет уже не
римский император, а папа, -- осуществлено быть не может. И вот началась
опять попытка всемирной монархии совершенно в духе древнеримского мира,
но уже в другой форме. Таким образом, в восточном идеале -- сначала
духовное единение человечества во Христе -- а потом уж, в силу этого
духовного соединения всех во Христе -- несомненно вытекающее из него
правильное, государственное и социальное единение; тогда как по римскому
толкованию -- наоборот: сначала заручиться прочным государственным
единением в виде всемирной монархии, а потом уж, пожалуй, и духовное
единение под началом папы как владыки мира сего. 

С тех пор эта попытка в римском мире шла вперед и изменялась
беспрерывно. С развитием этой попытки самая существенная часть
христианского начала почти утратилась вовсе. Отвергнув, наконец,
христианство духовно, наследники древнеримского мира отвергли и папство.
Прогремела страшная французская революция, которая в сущности была не
более как последним видоизменением и перевоплощением той же
древнеримской формулы всемирного единения. Но новая формула оказалась
недостаточною, новая идея не завершилась. Был даже момент, когда для
всех наций, унаследовавших древнеримское призвание, наступило почти
отчаяние. О, разумеется, та часть общества, которая выиграла для себя с
1789 года политическое главенство, т. е. буржуазия, -- восторжествовала
и объявила, что далее и не надо идти. Но зато все те умы, которые по
вековечным законам природы обречены на вечное мировое беспокойство, на
искание новых формул идеала и нового слова, необходимых для развития
человеческого организма, -- все те бросились ко всем униженным и
обойденным, ко всем, не получившим доли в новой формуле всечеловеческого
единения, провозглашенной французскою революцией 1789 года. Они
провозгласили свое уже новое слово, именно -- необходимость всеединения
людей уже не ввиду распределения равенства прав жизни для какой-нибудь
одной четверти человечества, оставляя остальных лишь сырым материалом и
эксплуатируемым средством для счастья этой четверти человечества, а,
напротив, -- всеединения людей на основаниях всеобщего уже равенства,
при участии всех и каждого в пользовании благами мира сего, какие бы
они, там, ни оказались. Осуществить же это решение положили всякими
средствами, т. е. отнюдь уже не средствами христианской цивилизации, и
не останавливаясь ни перед чем". 

Там же, май и июнь. 

"Если папство когда-нибудь будет покинуто и отброшено правительствами
мира сего, то весьма и весьма может случиться, что оно бросится в
объятия социализма и соединится с ним воедино. Папа выйдет ко всем нищим
пеш и бос и скажет, что все, чему они учат и чего хотят, давно уже есть
в Евангелии, что до сих пор лишь время не наступало им про это узнать, а
теперь наступило -- и что он, папа, отдает им Христа и верит в
муравейник. Римскому католичеству (слишком уж ясно это) нужен не
Христос, а всемирное владычество: "Вам-де надо единения против врага --
соединитесь под моею властью: ибо я один всемирен из всех властей и
властителей мира, и -- пойдем вместе". 

Там же. "И сердиты и сильны". 

P.S. Все это, как очерк положения дел, пожалуй, и справедливо. Но ведь
нельзя же закрывать глаза на заключительное слово Христа, как оно
записано в последней главе Евангелия от Иоанна. 

"Из учеников же никто не смел спросить Его: "Кто Ты?" -- зная, что это
Господь. -- Иисус приходит, берет хлеб и дает им, также и рыбу. Это уже
в третий раз явился Иисус ученикам Своим по воскресении Своем из
мертвых. Когда же они обедали, Иисус говорит Симону Петру: "Симон Ионин,
любишь ли ты Меня более, нежели они?" Петр говорит Ему: "Так, Господи!
Ты знаешь, что я люблю Тебя". Иисус говорит ему: "Паси агнцев Моих". --
Еще говорит ему в другой раз: "Симон Ионин, любишь ли ты Меня?" Петр
говорит Ему: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя". Иисус говорит
ему: "Паси овец Моих". Говорит ему в третий раз: "Симон Ионин, любишь ли
ты Меня?" Петр опечалился, что в третий раз спросил его: любишь ли ты
Меня? -- и сказал Ему: "Господи! Ты все знаешь, что я люблю Тебя". Иисус
говорит ему: "Паси овец Моих. Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был
молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состаришься, то
прострешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь".
И, сказав сие, говорит ему: "иди за Мною ". 

Вот начало авторитета ("паси"), против кого напрасно волнуется
Достоевский, -- авторитета единоличного, исключительного, а вовсе не
"соборного" (славянофилы), так как не всем апостолам (в куче) были
сказаны столь знаменательные слова. Если на более кратких и
промежуточных (по ходу речи) словах о скопчестве (Матф., 19) основалось
неудержимо столь универсальное явление в христианстве, как монашество и
идеал безбрачия, то можно ли представить границы, до которой развилось и
еще разовьется это последнее завещание Спасителя, столь выпуклое,
резкое, трижды повторенное и (самое главное) перед самым вознесением на
небо! Поистине, слова эти - как милость, брошенная Елисею Илиею. Критика
Достоевского Католицизма поэтому ничтожна; не в смысле определения, в
чем его сущность, но борьбы против этой сущности. Церковь была, есть и
останется златоглавна, верхоглавна и никогда не станет "стадом"
Шигалева; она авторитетна, иерархична, пирамидальна: а пирамида имеет
вершину. Лепет Достоевского о каком-то им открываемом "подлинном
христианстве", "чистом православии", -- как будто в тысячу лет оно не
выразило и не определило себя! -- есть в сущности реакция к старому и
"славному" славянству, немножечко распущенному, стихийному, доброму, с
распущенными губами, подрумяненным лицом, заплетающимся языком (вражда к
"логическому" началу славянофилов); к старому началу "Велеса" и
"Даж-бога", на западе окончательно выметенному, а у нас по нерадивости
духовенства еще сохраняющему кой-где и кой в чем силу. Все это
"неприличие" старого язычества и хочет вымести Шигалев-папа, -- дабы
"устроилось едино стадо и един пастырь", царство "не от мира сего", но,
однако, потому и царство -- что оно господствует над "миром сим",
слабым, греховным, злым, "диавольским", "Велесовым"-Карамазовским. Еще
Достоевский говорит, что "для веры в Бога надо иметь почву под собою,
почву нации, семьи, отечества". Для "веры" в какого это Бога? В "Велеса"
-- конечно! А для Христа? "Ныне уже ни эллин, ни иудей, ни мужеск пол,
ни женский, ни обрезание, ни необрезание, но все и всяческая и во всех
Христос". Христианство вне-земно, вне-отечественно, вне-семейно. Как Д
-- кий не разобрал всего этого! "Уморим желание", "Шекспиру долой
голову"; зачем так грубо. Мальчишка-Шигалев и не достиг ничего
грубостью. Но ведь идея, например, "старчества", кротко руководящего, и
заключается в совете: "Принеси мне свою голову, а вместо нее надень на
плечи мою". Ничего этого не разобрал Д -- кий! 

  

Примечание 1901 года. 

К стр. 59 и друг. "Мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя..."
"Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри, что одни из
них, непокорные и свирепые, истребят себя..." Теория такого
"самоистребления" изложена была Достоевским в 1876 году, в окт. нумере
"Дневника писателя": 

"...В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на
свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием
и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без воли
моей на то, сознающего? Сознающего -- стало быть, страдающего: но я не
хочу страдать 

-- ибо для чего бы я согласился страдать? Природа чрез сознание мое
возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание
наделало из этого возвещения [ Т. е., следовательно, под "гармонией"
здесь разумеется воздаяние за добрые и злые дела в загробной жизни.]
религий. Она говорит мне, что я, -- хоть и знаю вполне, что в "гармонии
целого" участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму ее вовсе,
что она такое значит [Оборот мысли и характер языка совершенно как у
Ивана Карамазова, в начале разговора с братом Алешей.], -- но что я
все-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять
страдание ввиду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать
сознательно, то уж, разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в
то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет
никакого дела после того, как я уничтожусь [Здесь, как и в "Легенде",
замечательна одна черта: при тревоге мыслью за судьбы человечества, при
величайшей идейной связанности с целым, страшная отъединенность от этого
целого в сердце, совершенное одиночество души. Кажется, именно этого не
выносит человек и убивает себя или задумывает преступление.] --
останется ли это целое с гармонией на свете, после меня, или уничтожится
сейчас же вместе со мною. И для чего бы я должен был так заботиться о
его сохранении после меня [Если я весь, без остатка и окончательно,
исчезаю по смерти, как могу я любить? Не более способен к этому, чем мое
временное тело, которое, конечно, никого не любит, но лишь страдает или
наслаждается. Любовь, поэтому, есть жизнь; точнее, нами непонимаемое
обнаружение бессмертной жизни, никогда не кончающейся связи нашей с
родом человеческим. Потому -- есть она, потому может быть, что ни я, в
ком эта любовь, ни предмет ее -- мы никогда не кончимся.], -- вот
вопрос? Пусть уж лучше я был бы создан как все животные, т. е. живущим,
но не сознавающим себя разумно; сознание мое [Т. е. и сознание мое есть
дисгармония, и я несчастлив, потому, что не люблю; и не люблю потому,
что не верую -- Богу моему и ближнего моего. Через Бога только можно
любить живою человеческою любовью, -- не уважать, не почитать, не
признавать достоинства, но любить. И вот почему любить и верить --
значит радоваться, и радоваться -- никогда не пожелать умереть (т. е.
насильственно).] есть именно не гармония, а, напротив, -- дисгармония:
потому что я с ним несчастлив. Посмотрите, кто счастлив на свете и какие
люди соглашаются жить? [Вопрос исторически и психологически истинен, но
показывает только: до какой степени центральный недостаток новой
цивилизации заключается в ослаблении веры, без которой индивидуальным
лицам эта цивилизация так же мало нужна, как мне, когда на руках моих
лежит труп моего ребенка, мало нужна его рубашечка, простыньки, прочее.
Отсюда историческое объяснение самоубийств. Зачем человеку "прочее",
когда у него нет главного? И не к этому ли главному он уходит и силится
уйти, бросая с отвращением "прочее"?] Как раз те, которые похожи на
животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они
соглашаются жить охотно, но именно под условием жить как животные, то
есть -- есть, пить, спать, устраивать гнезда и выводить детей. Есть,
пить и спать по-человеческому значит наживаться и грабить. Возразят мне,
пожалуй, что можно устроиться и устроить гнездо на основаниях разумных,
на научно верных социальных началах, а не грабежом, как было доныне.
Пусть, а я спрошу: для чего? Для чего устраиваться и употреблять столько
стараний устроиться в обществе людей правильно, разумно и
нравственно-праведно? На это уж, конечно, никто не сможет мне дать
ответа. Все, что оне могли бы ответить, это: "чтоб получить
наслаждение". Да, если б я был цветок или корова -- я бы и получил
наслаждение. Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не
могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастии
любви к ближнему и любви ко мне человечества: ибо знаю, что завтра же
все это будет уничтожено, -- и я, и все счастье это, и вся любовь, и все
человечество обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я
ни за что не могу принять никакого счастья, -- не от нежелания
согласиться принять его, не от упрямства какого из-за принципа, а просто
потому, что не буду и не могу быть счастлив под условием грозящего
завтра нуля. Это -- чувство, это непосредственное чувство, и я не могу
побороть его. Ну, пусть бы я умер, а только человечество оставалось бы
вместо меня вечно -- тогда, может быть, я все же был бы утешен. Но ведь
планета наша не вечна и человечеству срок -- такой же миг, как и мне. И
как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле
человечество, -- все это тоже приравняется завтра к тому же нулю. И хоть
это почему-то там и необходимо, по каким-то там всесильным, вечным и
мертвым законам природы, но поверьте, что в этой мысли заключается
какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне
оскорбительное, и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого
[Последние слова повторяют собою одно место в "Записках из подполья", и
из этого видно, до какой степени эта теория самоубийства (она носит
название "Приговор") есть продукт самозаключения, приговор над собою
всего цикла нами разбираемых идей, окончательным выражением которых
служит "Легенда".]. 

И, наконец, если б даже [Отсюда начинается ход мысли, вошедшей и в
"Легенду".] предположить эту сказку об устроенном наконец-то на земле
человеке на разумных и научных основаниях -- возможною, и поверить ей,
поверить грядущему наконец-то счастью людей, -- то уж одна мысль о том,
что природе необходимо было, по каким-то там косным законам ее, истязать
человека тысячелетия, прежде чем довести его до этого счастья, одна
мысль об этом уже невыносимо возмутительна. Теперь прибавьте к тому, что
той же природе, допустившей человека наконец-то до счастья, почему-то
необходимо обратить все это завтра в нуль, несмотря на все страдание,
которым заплатило человечество за это счастье, и, главное, нисколько не
скрывая этого от меня и моего сознанья, как скрыла она от коровы, -- то
невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо
грустная мысль: "Ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то
наглой пробы, чтоб только посмотреть, уживется ли подобное существо на
земле или -- нет?" [Аналогии этому см. в "Бесах" ("дьяволив водевиль"
Кирилова) и также в "Легенде" и в "Кошмаре Ив. Федоровича" (в "Бр.
Кар.").] Грусть этой мысли, главное -- в том, что опять-таки нет
виноватого, никто пробы не делал, некого проклясть, а просто все
произошло по мертвым законам природы [Это -- слова "Записок из
подполья". Таким образом, этот приговор включает в себя мучительные
мысли самых важных произведений Достоевского и, конечно, -- его
собственные мысли.], мне совсем непонятным, с которыми сознанию моему
никак нельзя согласиться. Ergo: Так как на вопросы мои о счастье я через
мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не
иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю и, очевидно для меня,
и понять никогда не в силах -- Так как природа не только не признает за
мной права спрашивать у нее отчета, но даже и не отвечает мне вовсе -- и
не потому что не хочет, а потому что и не может ответить -- Так как я
убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила
мне (бессознательно) меня же самого и отвечает мне моим же сознанием
(потому что я сам это все говорю себе), -- Так как, наконец, при таком
порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика,
подсудимого и судьи, и нахожу эту комедию, со стороны природы,
совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже
унизительным -- То, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи
и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло
произвела меня на страдание, -- вместе со мною к уничтожению... А так
как природу истребить я не могу, то истребляю себя одного, единственно
от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого". 

Там же, 1876, октябрь. "Приговор". 

Достоевскому казалось, что в переданном отрывке им доказано бессмертие
души человеческой ("если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия
человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние
человечества, а коли так, то и самое бессмертие души человеческой
существует несомненно", там же, декабрь, курсив авт.). К счастью, идея
бессмертия не относится к числу доказуемых, т. е. для нас внешних, нами
усматриваемых идей; но благодатно она дается или не дается человеку, как
и вера, как и любовь. Нельзя доказать любовь к ближнему, к ребенку
своему или -- основательность своей радости; еще менее можно, выслушав
доказательство, действительно полюбить, начать радоваться. Доказуемо для
человека лишь второстепенное, "прочее", что так или иначе существует, --
ему безразлично, истина их существования есть для него предмет
любопытства. Что нужно ему, чем жив он -- дано ему с жизнью, как легкие
с дыханием, сердце с кровообращением. Есть люди, предназначенные к
жизни, -- они чувствуют бессмертие души, знают о нем; есть обреченные,
без Бога, без любви -- они темны к нему. И, кажется, между первыми и
вторыми нет общения, и доказательства как средства такого общения --
исключены, ненужны. "Я жив, бессмертен; ты этого не знаешь о себе? Итак
-- умри, мне остается только похоронить тебя!" 

1894 

  

ПОСЛЕСЛОВИЕ 

К КОММЕНТАРИЮ "ЛЕГЕНДЫ О ВЕЛИКОМ ИНКВИЗИТОРЕ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО"

Выпуская 3-е издание своего комментария к "Легенде" Ф. М. Достоевского,
-- я заметил, что и предисловие ко 2-му изданию его (измененное мною в
применении к изменившимся внешним условиям печати), и предисловие к 3-му
изданию, вновь написанное, уже так далеко расходятся с этим
комментарием, что соединять их в одно, в одну книгу значило бы совершать
литературную какофонию. "Иные дни -- иные сны"... 

Между тем кое-что в этих предисловиях не лишено "комментаторского"
значения, -- только с изменившихся точек зрения. Поэтому я позволяю себе
нескромность предложить их вниманию читателя в отдельном виде, прося его
не винить меня особенно строго за желание сохранить вариации своих
мыслей, желание пустое -- если бы оно касалось только личности моей, и
не совсем пустое, если принять во внимание великие темы, затронутые в
"Легенде", и перемена взглядов на которые на протяжении 15-ти лет,
прошедших после написания мною "комментария", понятна и извинительна. 

I 

Отзыв о Гоголе (в главе второй) вызвал очень много протестов сейчас же
по напечатании "Легенды". Кажется, и до сих пор он остается в литературе
одиноким, непризнанным. Верен ли он? Ложен ли? Едва ли что можно
возразить мне, имея в руках документы написанного Гоголем. Гоголь был
великий платоник, бравший все в идее, в грани, в пределе
(художественном); и, разумеется, судить о России по изображениям его
было бы так же странно, как об Афинах времен Платона судить по отзывам
Платона. Но в характеристике своей я коснулся души Гоголя, -- и, думаю,
тут ошибся. Тут мы вообще все ничего не знаем о Гоголе. Нет в литературе
нашей более неисповедимого лица, и, сколько бы в глубь этого колодца вы
ни заглядывали, никогда вы не проникнете до его дна; и даже по мере
заглядывания -- все менее и менее будете способны ориентироваться,
потеряете начала и концы, входы и выходы, заблудитесь, измучитесь и
вернетесь, не дав себе даже и приблизительно ясного отчета о виденном.
Гоголь -- очень таинствен; это -- клубок, от которого никто не держал в
руках входящей нити. Мы можем судить только по объему и весу, что клубок
этот необыкновенно содержателен... Поразительно, что невозможно забыть
ничего из сказанного Гоголем, даже мелочей, даже ненужного. Такою мощью
слова никто другой не обладал. В общем рисунок его в равной мере реален
и фантастичен. Он рассказывает полет бурсака на ведьме ("Вий") так, что
невозможно не поверить в это как в метафизическую быль; в "Страшной
мести" (самый конец) говорит об испуге "колдуна" тоном человека, который
сам смертельно боится... В Оптину Пустынь, к одному из тамошних старцев,
он написал записочку-просьбу, буквально повторяющую этот плачущий,
запуганный тон "грешника", который что-то особенное наделал на земле...
Да, он знал загробные миры; и грех, и святое ему были известны не
понаслышке. В то же время в портретах своих, конечно, он не изображает
действительность: но схемы породы человеческой он изваял вековечно, --
грани, к которым вечно приближается или от которых удаляется человек... 

Достоевский как творец-хуложник стоит, конечно, неизмеримо ниже Гоголя.
Но муть Гоголя у него значительно прояснилась, и из нее показались миры
столь великой сложности мысли, какая и приблизительно не мерцала автору
"Переписки с друзьями". Идейное содержание Достоевского огромно, хотя
через 20 лет по его смерти, взяв карандаш, всегда можно отметить, где он
не дошел до нужного, где переступил требующееся. И вообще виден конец и
пределы сказанного им, которых в год смерти его решительно невозможно
было определить. Можно сказать, что мы должны идти далее Достоевского,
ибо время и самый предмет удивления и восхищения как-то прошли... Видны
ясно его ошибки; и, напр., вся его путаница о Европе и России (в их
взаимоотношении) теперь представляется очевидною аберрацией ума.
Вопросы, поставленные Достоевским, гораздо глубже, чем казались ему. Они
все суть более метафизические вопросы, чем исторические, каковыми он
склонен был сам считать их. Россия подошла ныне к таким проблемам,
взглянув на которые оба наши писателя почувствовали бы нечто сходное с
тем, что почувствовал добрый Бурульбаш, заглянув в окно старого замка к
Пану-Отцу ("Страшная месть"). Они зажмурились бы и спустились скорее
вниз. Ясно, однако, чувствуется, что центр всемирной интересности и
значительности передвинулся к нам (Россия), -- и почти весь вопрос
теперь в силах нашего разумения, просто -- в нашей талантливости.
Талантливый момент придвинул к нам Бог. Сумеем ли около него мы сами
быть талантливы... 

Одна частность, которую следует оговорить. Дойдя до критики страдания
людей, в частности - младенцев, я пытался тогда, в комментарии своем,
рационализировать около этой темы. Это -- ошибка, и хотя я оставляю эту
страницу нетронутою, но читатель должен на нее смотреть как бы на
зачеркнутую. В "Пушкинской речи", так запомнившейся в России,
Достоевский спросил: "Чем успокоить дух, если позади стоит нечестный,
безжалостный, бесчеловечный поступок?.. Позвольте, представьте, что вы
сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить
людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что
для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только одно
человеческое существо, мало того -- пусть даже не столь достойное,
смешное даже на иной взгляд существо, не Шекспира какого-нибудь, а
просто честного старика, мужа молодой жены, в любовь которой он верит
слепо, хотя сердца ее не знает вовсе, уважает ее, гордится ею, счастлив
ею и покоен. И вот только его надо опозорить, обесчестить и замучить и
на слезах этого обесчещенного старика возвести это здание. Согласитесь
ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? Вот вопрос. И
можете ли вы допустить хоть на одну минуту, что люди, для которых
выстроили это здание, согласились бы принять от вас такое счастье?.." 

Речь эта, и в частности приведенное место ее, чрезвычайно запомнились.
Действительно, тут поставлен некоторый кардинальный вопрос: можно ли
вообще на чьих-нибудь костях, и даже проще -- на чьей-нибудь обиде,
воздвигнуть, так сказать, нравственный Рим, вековечный, несокрушимый?
Или, еще острее поворот спора: если некоторый нравственный Рим, с
предложениями на вековечность, построен на чьих-нибудь костях, но так
искусно и с такими оговорками положенных, что не минуту, не год, но века
человечество проходило мимо этих костей, даже не замечая трупика,
отворачиваясь от него, презирая его, хотя о нем и сознавая все время: то
вправе ли мы долее считать и надеяться, что этот уже воздвигнувшийся Рим
-- вековечен, имеет вечное и согласное себе благословение в сердцах
человеческих и благоволение свыше?.. Вот вопрос, вот критерий. 

Лет шесть назад мне пришлось выслушать рассказ приезжего с моей родины,
-- смеющийся почти рассказ, и просто в качестве новости, известия,
именно повода к разговору за чашкою чая. Неподалеку от Костромы, в
перелесках, которыми начинаются необозримые заволжские леса, найдено
было тельце младенца-мальчика, около года, одинокое, но цельное и
нетронутое. Привезли его в Кострому, и как неизвестные тела нельзя
предавать земле без вскрытия, то его и вскрыли. Нашли в желудке и костях
и тканях особенное перерождение, которое происходит от голодной смерти.
Дело было летом, и, очевидно, мальчик все ползал около деревьев, может
быть, заползал в кусты, может быть, сваливался в ямку и из нее
карабкался, и по крайней мере это длилось неделю. В конце, вероятно, он
потерял голос, но первые дни, верно, кричал: "Мама! Мама!" Боялся он? Не
боялся? Ночью? Как он относился к чувству голода, т. е. что понимал об
этом? Что такое боль голода, сильна ли? Ведь это не местная и не острая
боль? Ничего не умею представить себе о душе и воображении, сознании
мальчика, но кое-что, верно, было, уже по крайней мере коротенькое-то
это "мама! мама!". Но "мама", верно, была уже далеко, хотя, может быть,
день-то и постояла поблизости за деревом, тоже следя, куда поползет
мальчик и как он будет ее искать. К годовому ребенку любовь уже
совершенно сформировавшаяся, не одна инстинктивная, но и сознательная,
сердечная, острая, щемящая, -- и этим только и можно объяснить, что она
не имела сил убить его (верно, тайного своего ребенка), а оставила в
лесу с тупой надеждой, что кто-нибудь пройдет мимо, пожалеет и поднимет.
Но, верно, он отполз в сторону, и люди проходили дорогой, а в сторону не
заглянули. По всей обстановке видно, что до году мальчик скрывался
где-нибудь на стороне, а затем по каким-нибудь обстоятельствам матери
пришлось взять его, и вот она понесла было домой, но не донесла, ноги
задрожали, ум помутился. Просто -- не имела сил внести в родной дом дитя
девичества своего. Об этом, т. е. что таких детей "не имеют сил вносить
в дом свой", знает Церковь, и за него все, исповедующие ее учение и
приученные повиноваться ему. Я сказал: "знает Церковь"... Слишком
скромно: Церковь-то и отрекла этих детей, -- всех, рожденных без
предварительного ее благословения, и при ее отказе дать таковое
благословение на рождение до замужества; отрекла и определила их судьбу,
убиваемых, кидаемых, во всяком случае при матери и отце не остающихся.
Что восемнадцать веков было церковным преступлением, то на девятнадцатый
век стало "светским неприличием", "антиморальным поступком": но пятно
последнего границами своими точь-в-точь совпадает с краевыми очертаниями
тысячелетнего церковного осуждения. И что ничего непременного здесь нет,
никакой антиморальности, антирелигиозности, антиобщественности, видно из
того, что не только теперь, напр., у русских вотяков даже и не берут в
замужество девушку без ребенка, говоря, что "это рискованно, ибо у нее,
может быть, и не будет детей, а какой же дом без детей", но и у
высокоцивилизованных египтян, народа самого серьезного и религиозного из
древних по свидетельству всех писателей, дочери священников,
первосвященников, вельмож, военачальников первые годы девичества
отдавали свободной любви и свободному деторождению, -- прежде, нежели
выйти замуж; после чего, с детьми, их брали в замужество первые люди
государства, священники, приближенные фараонов. Деторождение почитаемо
было везде: а если почитаемо -- кому могло прийти на мысль осуждать за
это? почему с детьми пренебречь взять в замужество?! С душою углубленною
во все величие материнства, тронутою, взволнованною, узнавшей тревоги
бессонных ночей над больным или беспокойным малюткой, -- эти
невесты-матери насколько были пышнее и идеальнее душою, глубже и
священнее теперешних невольно-пустеньких барышень, как и затворниц
старых московских теремов, младенцев неразвернувшихся, без
определившегося в них добра и зла? Материнство ли марает? -- Нет,
возвышает! Отчего же не приносить в дар жениху, вместо золота и наук,
цветущее здоровьем и талантами дитя, залог продолжения в будущем? Так
естественно. Итак, -- это возможно, было в цивилизациях тысячелетия
прошлых. Следовательно, не расшатывает ни быта, ни гражданственности. И
наш теперешний обычай ничего непременного в себе не содержит. Но пришла
Церковь и сказала скупое "нет!". Не по жажде целомудрия: ибо неужели же
детные женщины нецеломудреннее бездетных, дев? -- но по скупости к
рождению, по отвращению к счастью, по исканию несчастья. И вот вопрос
Достоевского, как все им приведенные примеры детского страдания сами
собою повертываются от "властных помещиков", "сластолюбивых турок" и
"злых родителей", существ эмпирических и случайных, к лицу Церкви, уже
"святой", "непорочной", "непогрешимой". 

"Позади этой святости, непорочности, непогрешимости стоит нечестный,
безжалостный, бесчеловечный поступок... Позвольте, представьте, что это
вы сами, священники, архиереи, живые и усопшие учители Церкви, постники,
столпники, чудотворцы, праведники, возводите здание судьбы человеческой
с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец покой сердечный и
мир. И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо
надо замучить всего только одно человеческое существо, мало того --
пусть даже не столь достойное, смешное даже на иной взгляд существо, не
Шекспира какого-нибудь, а простого годовалого ребенка костромской
девушки-мещанки, но которого она любит, хотя будущности его и не знает,
хотела бы гордиться им, быть счастливою им, найти с ним покой. И вот
только его и эту девушку надо опозорить, выставить бесчестными и
замучить и на слезах этой опозоренной девушки возвести это здание.
Согласитесь ли вы, столпники, постники, учители Церкви, святые и
праведники, быть архитекторами такого здания на этом условии? Вот
вопрос. И можно ли допустить, чтобы люди, чтобы христиане, для которых
вы построили это здание, эту Церковь, согласились от вас принять ее как
покой и правду?" 

Что и спрашивать... "Здание" это было построено... "Здание" это было
принято... 

"Легенда" обращается против творца своего... Из похвалы, восторгов,
умиления (в сущности) она переходит... в Бог знает что. "Моя осанна
сквозь горнило испытаний прошла", -- записал он перед самой смертью в
своей "Записной книжке" и в скобках указал на "Легенду". Но "горнило" то
не очень было выверено, слишком патетично и без оглядок: и "осанна"
выходит как-то с кашлем, и даже ее вовсе не слышно, а видно только, что
человек старается, заслуживает... почти получает, что нужно, в руку и
все же может выговорить только "благодарю покорно", без всякого "ей,
гряди". 

1901 -- 1906 

II 

Год назад появилась интересная работа о Гоголе Д. С. Мережковского:
"Гоголь и черт". В ней автор отрицает высокодемоническое, настаивая, что
есть только плоскодемоническое. Что сущность "бесовского" в мире есть
пошлость, серенькое, маленькое... Узнаем здесь плач человеческой души по
великом; но если лирика автора критического этюда права, то его тезисов
как о злом начале, так, в частности, и о Гоголе -- не можем не
отвергнуть. "Гоголь всю жизнь свою ловил черта"... уловлял его, поборол
его -- такова мысль Мережковского. Насмешливо хочется заметить: да уж не
ловил ли Гоголь самого себя за хвост, ибо в письмах он писал, что все
"старается исправляться", что "выставлял свои пороки в выводимых лицах"
и через это "освобождался от них"... Нет, в самом деле: если допускать
"бесовское" и как серьезное, что есть, применяя терминологию Библии, не
только "боги низин", но и "боги высот", гор, -- то о "поимке
собственного хвоста" у Гоголя можно было бы сказать и без шутки... 

Работа Мережковского, пытающаяся проникнуть в метафизическое существо
душевной жизни Гоголя, -- есть серьезнейшее в нашей литературе начало
настоящего отношения к Гоголю. До этого, в работах Кулиша, Тихонравова,
Шенрока, мы имели какое-то плюшкинство около Гоголя: собирание тряпок,
которые остались после великого человека. "Повертывали и так, и этак,
прямо и к свету", как он записал о шинели Акакия Акакиевича, и все
видят: "дрянь, изношено, чинить нельзя"... Конечно, важна и
библиография: но дайте же что-нибудь и для души, и о душе великого
творца "Миргорода", "Ревизора" и "Мертвых душ". 

...Касательно главной темы Достоевского. Он нарисовал соблазнительную
легенду о том, как злые люди, мучители и обманщики, "пожалели людей",
когда к ним отнесся "великолепно, как Бог" (слова "Легенды"), Тот,
Который так и этак поступил с ними, но в основе, по Достоевскому же,
"поступил с ними как бы и не любя их вовсе"... Замечание Мережковского о
мелочности зла, и всегда только мелочности, получает в ответ себе
улыбку... В "Легенде" Достоевского все так сплелось, что "злые люди"
более жалеют человека, чем "добрый избавитель" их: это его собственные
слова, его собственный тезис; хотя он на всем протяжении "Легенды"
именно принижает их и возвеличивает его. Странно: пошляки люди, в Бога
не верят -- а друг друга жалеют. "Избавитель" же величественный такой, и
люди под ним -- как мокрый песок: и ступить не на что. Пишет он, далее,
что "избавитель" до того был смиренен, до того смиренен, что не захотел
для себя ни чуда, ни тайны, ни авторитета: оставил людей "свободными",
полагаясь на "свободную их любовь". "Не обольщал их совести". Так на
Востоке нами, русскими, по преемству от смиренной и тихой Византии, и
понятно, и принято... А католики, "соединившиеся с ним (Злым Духом) и
отвергнувшие Христа, вопреки ему основали религию на тайне, чуде и
авторитете". Это собственные все слова Достоевского: так что
Православие, по нему, есть чистый рационализм, параллель штундизму, и
отвергает с отвращением чудо, тайну и авторитет, сии дары "умного Духа
пустыни"... "Ты не захотел чуда: ибо что же за вера при чуде" и проч.,
"захотел их свободной любви". Удивительно! Достоевский забыл, что
Христос ужасно много творил чудес: насытил 5-ю хлебами 5000 народа,
претворил воду в вино, укрощал бури, исцелял хромых. В конце концов он
даже прямо сказал: "Если бы такие чудеса были явлены" там и там-то, "то
те люди уже поверили бы в Меня: а вы -- не верите". Таким образом, о
чуде как именно о средстве заставить поверить в себя как в Божество
прямо сказал Христос. Православие едва ли имеет "чудес" менее, чем
католицизм, - и особенно оно едва ли более чуждается их... "чудес" и
"чудотворцев". "Легендою" Д-кий бросил не камень в католичество, а
горсть песку, рассыпавшуюся по всем церквам. Наконец, "авторитет": разве
Православие отказывается быть авторитетным? морщится, когда его именуют
и оно само именует себя "единою истинною церквью". Никто не слышал,
кроме Достоевского, о такой скромности. "Не хотел основать Церкви,
основанной на таинствах: не хотел волшебства и суеверий"... Но ведь
именно наша Церковь, в отличие от рационализма, добродетели и философии,
имеет в основании своем семь "таинств": Крещение, исповедание,
причащение, брак, священство, елеосвящение. В частности, в "исповедании"
именно духовенство наше "разрешает" все то, о чем пишет Достоевский:
"иметь и не иметь детей", "жить и не жить с женой", "разрешает тихие
детские песенки", ну словословия, "тропари" и "кондаки", отпускает даже
"грехи", и, словом, поступает, как мудрые, "взявшие на себя знание добра
и зла". Не все так великолепно, как пишет он: но по существу -- именно
это. Так что если католики -- "с ним", как пишет Д-кий, то мы-то с кем
же? Да и, главное, Достоевский так добро очертил "его", который даже
хлебцем накормил голодающих, что, по обыкновенному рассуждению, вовсе
даже и нестрашно быть "с ним" и гораздо более жутко остаться с тем, кто
в хлебе принципиально отказал, как в слишком грубом, низменном начале,
а, однако, вещественные "царства мира" взял себе: франков при Хлодвиге,
англичан при Берте, нас в Х веке, германцев -- - при Бонифации; а через
нас, и франков, и англичан взял и прочие "царства мира", черный и желтый
и красный материки... Так что "во мгновении ока" показанное в пустыне,
или померцавшееся в пустыне, все и соединилось в "христианский мир", все
объединилось под одною "тайною, чудом и авторитетом"... 

А "злой дух" остался на бобах: ему поклоняются какие-то якуты, мордва,
черемисы, -- да и то до прихода наших школьных учителей, наших
миссионеров и священников. Придут они -- подберут и эти остатки. И все я
не умею понять: какую же это "блудницу" раздерут восставшие народы?
неужто раздерут якутов и самоедов? Одной роты солдат довольно, и не для
чего вовсе тревожиться ими "восставшим народам", как равно и небесным
трубам, воинствам ангельским и проч. Это на якутов-то? Вообразить себе,
до чего напугаются... Нет, в самом деле: если спросить какого угодно
священника, начетчика, архиерея: неужели Страшный Суд, Последний Суд
будет против якутов и самоедов, "еще не просвященных светом крещения",
против китайцев и японцев, то, мне кажется, все согласно воскликнут: 

"Нет! Это -- наше, это -- мы! Это -- что-то главное, а не такая
второстепенность, как якуты с японцами"... 

Вот что страшно... И вот чего я, по крайней мере, так боюсь, боюсь, что
забываю литературу, свою книгу, и мне хочется начать кричать, как и
предсказано: 

"Горы, падите на нас! Холмы, покройте нас"... 

1906 

В.В. Розанов

Последние листья. 1916 год

Ныне хорошо известны книги Василия Васильевича Розанова , среди них
“Уединенное”, “Опавшие листья” (короб первый и второй) , составившие его
необычайную трилогию. В 1994 году впервые издано “Мимолетное. 1915 год”,
печатались фрагменты из “Мимолетного 1914 год” , из “Сахарны” (1913). Но
вот о книге Розанова “Последние листья . 1916 год” в розановедении не
было слышно. Считалось, что записи не сохранились . Но история вновь
подтвердила, что “рукописи не горят”. 

Розанов – создатель особого художественного жанра, сказавшегося на
многих книгах писателей XX века. Его записи в “Уединенном”, “Мимолетном”
или “Последних листьях” – это не “мысли” Паскаля, не “максимы”
Ларошфуко, не “опыты” Монтеня, а интимные высказывания, “сказ души”
писателя, обращенный не к “читателю”, а в абстрактное “никуда”.

“На самом деле человеку и до всего есть дело, и – ни до чего нет дела, –
писал Розанов в одном из писем Э.Голлербаху. – В сущности он занят
только собою, но так особенно, что занимаясь лишь собою, – и занят
вместе целым миром. Я это хорошо помню, и с детства, что мне ни до чего
не была дела. И как-то это таинственно и вполне сливалось с тем, что до
всего есть дело. Вот поэтому-то особенному слиянию эгоизма и безэгоизма
– “Опавшие листья” и особенно удачны”. Розановский жанр “уединенного” –
это отчаянная попытка выйти из-за “ужасной занавески”, которой
литература отгорожена от человека и из-за которой он не то чтобы не
хотел, но не мог выйти. Писатель стремился выразить “безъязыковость”
простых людей, “затененное существование” человека.

“Собственно, мы хорошо знаем – единственно себя. О всем прочем –
догадываемся, спрашиваем. Но если единственная “открывшаяся
действительность” есть “я”, то, очевидно, и рассказывай об этом “я”
(если сумеешь и сможешь). Очень просто произошло "Уединенное"”.

Смысл своих записей Розанов видел в попытке сказать то, чего до него
никто не говорил, потому что не считал это стоящим внимания. “Я ввел в
литературу самое мелочное, мимолетное, невидимые движения души, паутинки
бытия”, – писал он и пояснял: “У меня есть какой-то фетишизм мелочей.
“Мелочи” суть мои “боги”. Я вечно с ними играюсь в день. А когда их нет:
пустыня. И я ее боюсь”.

Определяя роль “мелочей”, “движений души”, Розанов считал, что его
записи доступны и “для мелкой жизни, мелкой души”, и для “крупного”,
благодаря достигнутому “пределу вечности”. При этом выдумки не разрушают
истины, факта: “всякая греза, пожелание, паутинка мысли войдет”.

Розанов попытался ухватить внезапно срывающиеся с души восклицании,
вздохи, обрывки мыслей и чувств. Суждения бывали нетрадиционные,
ошарашивающие читателя своей резкостью, но Василий Васильевич и не
пытался их “пригладить”. “Собственно, они текут в вас непрерывно, но их
не успеваешь (нет бумаги под рукой) заносить, – и они умирают. Потом ни
за что не припомнишь. Однако кое-что я успевал заносить на бумагу.
Записанное все накапливалось. И вот я решил эти опавшие листы собрать”.

Эти “нечаянные восклицания”, отражающие “жизнь души”, записывались на
первых попавшихся листочках и складывались, складывались. Главное был
“успеть ухватить”, пока не улетело. И подходил к это работе Розанов
очень бережно: проставлял даты, размечал порядок записей внутри одного
дня.

Предлагаем читателю отдельные записи из книги “Последние листья. 1916
год" которая полностью будет опубликована в выходящем в издательстве
“Республика” Собрании сочинений В.В.Розанова в 12 томах.

При публикации сохранены лексические и шрифтовые особенности текста
автора.

Публикация и комментарии А.Н.Николюкина.

Корректировал С.Ю.Ясинский

3.I.1916

Неумная, пошлая, фанфаронная комедия.

Не очень “удавшаяся себе”.

Её “удача” произошла от множества очень удачных выражений. От остроумных
сопоставлений. И вообще от множества остроумных подробностей.

Но, поистине, лучше бы их всех не было. Они закрыли собою недостаток
“целого”, души. Ведь в “Горе от ума” нет никакой души и даже нет мысли.
По существу это глупая комедия, написанная без темы “другом Булгарина”
(очень характерно)...

Но она вертлява, игрива, блестит каким-то “заимствованным от французов”
серебром (“Альцест и Чацкий”1 А.Веселовского), и понравилась
невежественным русским тех дней и последующих дней.

Через “удачу” она оплоскодонила русских. Милые и глубокомысленные
русские стали на 75 лет какими-то балаболками. “Что не удалось Булгарину
– удалось мне”, – мог бы сказать плоскоголовый Грибоедов.

Милые русские: кто не ел вашу душу. Кто не съедал ее. Винить ли вас, что
такие глупые сейчас.

Самое лицо его – лицо какого-то корректного чиновника Мин.иностр.дел – в
высшей степени противно. И я не понимаю, за что его так любила его Нина.

“Ну, это особое дело, розановское”. Разве так.

10.I.1916

Темный и злой человек, но с ярким до непереносимости лицом, притом
совершенно нового в литературе стиля. (resume о Некрасове) 

В литературу он именно “пришел”, был “пришелец” в ней, как и в Петербург
“пришел”, с палкою и узелком, где было завязано его имущество. “Пришел”
добывать, устроиться, разбогатеть и быть сильным.

Он, собственно, не знал, как это “выйдет”, и ему было совершенно все
равно, как “выйдет”. Книжка его “Мечты и звуки”2, – сборник жалких и
льстивых стихов к лицам и событиям, показывает, до чего он мало думал
быть литератором, приноровляясь “туда и сюда”, “туда и сюда”. Он мог
быть и слугою, рабом или раболепным царедворцем – если бы “вышло”, если
бы продолжалась линия и традиция людей “в случае”.

На куртаге случилось оступиться, –

Изволили смеяться...

Упал он больно, встал здорово.

Был высочайшею пожалован улыбкой3.

Все это могло бы случиться, если бы Некрасов “пришел” в Петербург лет на
70 ранее. Но уже недаром он назывался не Державиным, а Некрасовым. Есть
что-то такое в фамилии. Магия имен...

Внутренних препон “на куртаге оступиться” в нем не было никаких: и в
Екатерининскую эпоху, в Елизаветинскую эпоху, а лучше всего – в эпоху
Анны и Бирона он, в качестве 11-го прихлебателя у “временщика”, мог бы
на иных путях и иными способами сделать ту “счастливую фортуну”, какую
лет 70 “после” ему приходилось сделать, и он сделал естественно уже
совершенно другими способами.

Как Бертольд Шварц – черный монах – делая алхимические опыты, “открыл
порох”, смешав уголь, селитру и серу, так, марая разный макулатурный
вздор Некрасов написал одно стихотворение “в его насмешливом тоне”, – в
том знаменитом впоследствии “некрасовском стихосложении”, в каком
написаны первые и лучшие стихи его, и показал Белинскому, с которым был
знаком и обдумывал разные литературные предприятия, отчасти “толкая
вперед” приятеля, отчасти думая им “воспользоваться как-нибудь”. Жадный
до слова, чуткий к слову, воспитанный на Пушкине и Гофмане, на Купере и
Вальтер-Скотте словесник удивленно воскликнул:

– Какой талант. И какой топор ваш талант4.

Это восклицание Белинского, сказанное в убогой квартирке в Петербурге,
было историческим фактом – решительно начавшим новую эру в истории
русской литературы.

Некрасов сообразил. Золото, если оно лежит в шкатулке, еще драгоценнее,
чем если оно нашито на придворной ливрее. И главное, в шкатулке может
лежать его гораздо больше, чем на ливрее. Времена – иные. Не двор, а
улица. И улица мне даст больше, чем двор. А главное или, по крайней
мере, очень важное – что все это гораздо легче, расчет тут вернее,
вырасту я “пышнее” и “сам”. На куртаге “оступиться” – старье. Время –
перелома, время – брожения. Время, когда одно уходит, другое – приходит.
Время не Фамусовых и Державиных, а Figaro-ci, Figaro-la' (Фигаро здесь,
Фигаро там (фр.)).

Моментально он “перестроил рояль”, вложив в него совершенно новую
“клавиатуру”. “Топор – это хорошо. Именно топор. Отчего же? Он может
быть лирой. Время аркадских пастушков прошло”.

Прошло время Пушкина, Державина, Жуковского. О Батюшкове, Веневитинове,
Козлове, кн. Одоевском, Подолинском – он едва ли слыхал. Но и Пушкина, с
которым со временем он начал “тягаться”, как властитель дум целой эпохи,
– он едва ли читал когда-нибудь с каким-нибудь волнением и знал лишь
настолько, чтобы написать параллель ему, вроде:

Поэтом можешь ты не быть,

Но гражданином быть обязан5.

Но суть в том, что он был совершенно нов и совершенно “пришелец”.
Пришелец в “литературу” еще более, чем пришелец “в Петербург”. Как ему
были совершенно чужды “дворцы” князей и вельмож, он в них не входил и
ничего там не знал, так он был чужд и почти не читал русской литературы;
и не продолжил в ней никакой традиции. Все эти “Светланы”, баллады,
“Леноры”, “Песнь во стане русских воинов”6 были чужды ему, вышедшему из
разоренной, глубоко расстроенной и никогда не благоустроенной
родительской семьи и бедной дворянской вотчины. Сзади – ничего. Но и
впереди – ничего. Кто он? Семьянин? Звено дворянского рода (мать –
полька)? Обыватель? Чиновник или вообще служитель государства? Купец?
Живописец? Промышленник? Некрасов-то? Ха-ха-ха...

Да, “промышленник” на особый лад, “на все руки” и во “всех
направлениях”. Но все-таки слово “промышленник” в своей жесткой
филологии – идет сюда.

“Промышленник”, у которого вместо топора – перо. Перо как топор
(Белинский). Ну, он этим и будет “промышлять”. Есть промышленность, с
“патентами” от правительства и есть “промыслы”, уже без патентов. И есть
промыслы великороссийские, а есть промыслы еще и сибирские, на
черно-бурую лисицу; на горностая, ну – и на заблудившегося человека.

(прервал, вздумав переделать на фельетон.

См. фельетон)7

16.I.1916

Я не хотел бы читателя, который меня “уважает”. И который думал бы, что
я талант (да я и не талант). Нет. Нет. Нет. Не этого, другого.

Я хочу любви.

Пусть он не соглашается ни с одной моей мыслью (“все равно”). Думает,
что я постоянно ошибаюсь. Что я враль (даже). Но он для меня не
существует вовсе, если он меня безумно не любит.

Не думает только о Розанове. В каждом шаге своем. В каждый час свой.

Не советуется мысленно со мной: “Я поступлю так, как поступил бы
Розанов”. “Я поступлю так, что Розанов, взглянув бы, сказал – да”.

Как это возможно?

Я для этого и отрекся с самого же начала от “всякого образа мыслей”,
чтобы это было возможно! (т.е. я оставляю читателю всевозможные образы
мыслей). Меня – нет. В сущности. Я только – веяние. К вечной нежности,
ласке, снисходительности, прощению. К любви.

Друг мой, ты разве не замечаешь, что я только тень около тебя и никакой
“сущности” в Розанове нет? В этом сущность – Providentia (Провидения
(лат.)). Так устроил Бог. Чтобы крылья мои двигались и давали воздух в
ваших крыльях, а лица моего не видно.

И вы все летите, друзья, ко всяким своим целям, и поистине я не отрицаю
ни монархии, ни республики, ни семьи, ни монашества, – не отрицаю, но и
не утверждаю. ибо вы никогда не должны быть связаны.

Ученики мои – не связаны.

Но чуть грубость – не я.

Чуть свирепость, жесткость – тут нет меня.

Розанов плачет, Розанов скорбит.

“Где ж мои ученики?”

И вот они собрались все: в которых только любовь.

И это уже “мои”.

Потому-то я и говорю, что мне не нужно “ума”, “гения”, “Значительности”;
а чтобы люди “завертывались в Розанова”, как станут поутру, и играя,
шумя, трудясь, в день 1/10 минутки всего вспомнили: “этого всего от нас
хотел Розанов”.

И как я отрекся “от всего образа мыслей”, чтобы ради всегда быть с
людьми и ни о чем с ними никогда не спорить, ничем не возражать им, не
огорчать их – так “те, которые мои” – пусть дадут мне одну любовь свою,
но полную: т.е. мысленно всегда будут со мною и около меня.

Вот и все.

Как хорошо.

Да?

16.I.1916

Вася Баудер (II – III кл. гимназии, Симбирск)8 приходил обыкновенно ко
мне по воскресеньям часов в 11 утра. Он носил гимназическое пальто,
сшитое из серого (темно-серого), толстого, необыкновенной красоты сукна,
которое стояло “колом” или как туго накрахмаленное, – и это являло такую
красоту, что, надевая его только на плечи, – как-то слегка приседал от
удовольствия носить такое пальто.

Он был из аристократического семейства и аристократ. Во-первых, – это
пальто. Но и самое главное – у них были крашеные полы и отдельно
гостиная, небольшая зала, отцов кабинет и спальня. Еще богаче их были
только Руне – у них была аптека, и Лахтин. У мальчика Лахтина (Степа)
была отдельная, холодная комната с белкой в колесе, а на Рождество
приезжала красивая сестра и с нею подруга – Юлия Ивановна.

С ними (барышнями) я не смел никогда разговаривать . И когда одна
обратилась ко мне , я вспыхнул , заметался и нечего не сказал.

Но мы мечтали о барышнях. Понятно . И когда Вася Баудер приходил ко мне
по воскресениям , то садились спиной друг к другу ( чтобы не
рассеиваться ) за отдельные маленькие столики и писали стихотворение:

К НЕЙ

Никогда и решительно никакой другой темы не было. “Её” мы никакую не
знали, потому что ни с одной барышнею не были знакомы. Он, полагаясь на
свое великолепное пальто, еще позволял себе идти по тому тротуару, по
которому гимназистки шли, высыпая из Мариинской гимназии (после уроков).
У меня же пальто было мешком и отвратительное, из дешевенького вялого
сукна, которое “мякло” на фигуре. К тому же я был рыжий и красный (цвет
лица). Посему он имел вид господства надо мною, в смысле что “понимает”
и “знает”, “как” и “что”. Даже – возможность. Я же жил чистой иллюзией.

У меня был только друг Кропотов, подписывающийся под записками:
Kropotini italo9, и эти “издали” Руне и Лахтин.

Мы спорили. У меня было ухо, у него глаз. Он утверждал, насмешливо, что
я пишу вовсе не стихи, потому что “без рифмы”; напротив – мне казалось,
что скорее он, не я, пишет прозу, п.ч., хотя у него оканчивалось
созвучиями: “коня”, “меня”, “друг”, “вдруг”, но самые строки были вовсе
без звука, без этих темпов и периодичности, которые волновали мой слух,
и впоследствии мы узнали, что это зовется стихосложением. Напр., у меня:

Ароматом утро дышит

Ветерок чуть-чуть колышет...

Но если “дышит” и “колышет” не выходило, то я ставил смело и другое
слово, твердя, что это все-таки “стих”, п.ч. есть “гармония”
(чередующиеся ударения). 

У него...

У него были просто строчки, некрасивые, по мне – дурацкие, “совершенная
проза” но зато “созвучие” последних слов, этих концов строк, что мне
казалось – ничто. Это были и не теперешние белые стихи: это была просто
буквальная проза, без звона, без мелодии, без певучести, и только
почему-то с “рифмами”, на которых он помешался.

Так мы жили.

Я сохранил его письма. Именно, едва перейдя в IV класс, я был взят
братом Колею в Нижний10, должно быть, “быстро развился там”
(Нижегородская гимназия была несравнима с Симбирской), “вознесся умом” и
написал на “старую родину” (по учению) несколько высокомерных писем, на
которые он отвечал мне так:

[сюда поместить непременно, непременно, непременно!!! – письма Баудера.
См. Румянцевский музей] <позднейшая приписка>.

 

16.I.1916

“Я” есть “я”, и это “я” никогда не станет – “ты”.

И “ты” есть “ты”, и это “ты” никогда не сделается как “я”.

Чего же разговаривать. Ступайте вы “направо”, я – “налево”, или вы
“налево”, я “направо”.

Все люди “не по дороге друг другу”. И нечего притворяться.

Всякий идет к своей Судьбе.

Все люди – solo.

23.I.1916

Так обр. Гоголь вовсе и не был неправ? 

(Первооснова русск. действительности), и не в нем дело. Если бы Гоголя
благородно восприняло благородное общество: и начало трудиться,
“восходить”, цивилизовываться, то все было бы спасено. Но ведь произошло
совсем не это, и нужно заметить, что в Гоголе было такое, чтобы именно
“произошло не это”. Он писал вовсе не с “горьким смехом” свою “великую
поэму”, Он писал ее не как трагедию, трагически, а как комедию,
комически. Ему самому было “смешно” на своих Маниловых, Чичиковых и
Собакевичей, – смех, “уморушка” чувствуется в каждой строке “М.Д.”. Тут
Гоголь не обманет, сколько ни хитри. Слезы появляются только в конце,
когда Гоголь увидал сам, какую чудовищность он наворотил. “Finis
Russorum” (“Конец Руси” (лат.)).

И вот подло (“комически”) написанную вещь общество восприняло подло: и в
этом заключается все дело. Чернышевские – Ноздревы и Добролюбовы –
Собакевичи загоготали во всю глотку: – А, так вот она наша стерва. Бей
же ее, бей, да убей.

Явилась эра убивания “верноподданными” своего отечества. До 1-го марта11
и “нас”, до Цусимы12.

23.I.1916

Действие “М.Д.” и было это: что подсмотренное кое-где Гоголем,
действительно встретившееся ему, действительно мелькнувшее перед его
глазом, ГЛАЗОМ, и в чем гениально, бессмысленно и по наитию, он угадал
“суть сутей” моральной Сивухи России - через его живопись, образность,
через великую схематичность его души - обобщилось и овселенскилось.
Дробинки, частицы выросли во всю Русь. “Мертвые души” он не “нашел”, а
“принес”. И вот они “60-ые годы”, хохочущая “утробушка”, вот мерзавцы
Благосветовы13 и Краевские14, которые “поучили бы Чичикова”. Вот
совершенная копия Собакевича – гениальный в ругательствах Щедрин. Через
гений Гоголя у нас именно появилось гениальное в мерзостях. Раньше
мерзость была бесталанна и бессильна. К тому же, ее естественно пороли.
Теперь она сама стала пороть (“обличительная литература”). Теперь
Чичиковы стали не только обирать, но они стали учителями общества.

- Все побежало за Краевским. К Краевскому.

У него был дом на Литейном. “Павел Иванович уже оперился”.

И в трубу “Отеч. Записок” дал “Евангелие общественности”.

26.I.1916

Вот ты прошел мимо дерева: смотри, оно уже не то.

Оно приняло от тебя тень кривизны, лукавства, страха. Оно “трясучись”
будет расти, как ты растешь. Не вполне – но тенью:

И нельзя дохнуть на дерево и не изменить его.

Дохнуть в цветок – и не исказить его.

И пройти по полю – и не омертвить его.

На этом-то основаны “священные рощи” древности.

В которые никто не входил никогда.

Они были – для народа и страны как хранилища нравственного. Среди
виновного – они были невинными. И среди грешного – святыми.

Неужели никто не входил?

В историческое время – никто. Но я думаю, в доисторическое время
“Кариатид” и “Данаид” ?

Эти-то, именно эти рощи были местом зачатий, и через это древнейшими на
земле храмами.

Ибо храмы – конечно возникли из особого места для столь особого, как
зачатия.

Это была первая трансцендентность, встретившаяся человеку (зачатие).

2.II.1916

Поговорили о Гоголе, обсуждали разные стороны его, и у него мелькнули
две вещи: 

– Всякая вещь существует постольку, поскольку ее кто-нибудь любит. И
“вещи, которой совершенно никто не любит” – ее и “нет”.

Поразительно, универсальный закон.

Только он сказал еще лучше: что “чья-нибудь любовь к вещи” вызывает к
бытию самую “вещь”; что, так сказать, вещи рождаются из “любви”,
какой-то априорной и предмирной. Но это у него было с теплом и дыханием,
не как схема.

Удивительно, целая космогония.

И в другом месте, погодя:

У Гоголя вещи ничем не пахнут15. Он не описал ни одного запаха цветка.

Даже нет имени запаха. Не считая Петрушки, от которого “воняет”. Но это
уже специально гоголевский жаргон и его манерка. Т.ч. это тоже не запах,
а литературный запах.

Он такие говорит, что Гоголь отвратителен, неинтересен и невыносим. И
что у него кроме выдумки и сочинения ничего нет.

(С Тиграновым Фаддеем Яковлевичем)16

У него мать и прелестная жена, блондинка (кожа) и светлокудрая: бледный,
бессильный цвет волос, с переливом в золото. Он сказал, что это
древнейший корень Армении, что именно в старейших и захолустных
местностях – сплошь рыженькие крестьянки. “Благодарю, не ожидал”17. Сам
он черный жук, небольшого роста, – теоретик и философ.

5.II.1916

И на меня летят “опавшие листья” с моих читателей. Что им мое “я”?
Никогда не виденный человек и с которым по дальности расстояния (городок
Нальчик, на Кавказе) он никогда не увидится.

И сколько отрады они несут мне. За что? А я думал разве “за что”, даря
“кому-то”, безвестному, с себя “опавшие листья”? Ибо я дал не публике, а
“кому-то вон там”.

Так взаимно.

И как рад я, чувствуя, как коснулся лица росток с чужого далекого
дерева. И они дали мне жизнь, эти чужие листья. Чужие? Нет. Мои. Свои.

Они вошли в мою душу. Поистине, это зерна. В моей душе они не лежат, а
растут.

На расстоянии 2-х недель вот 2 листа:

“18/I.916. Томск.

“Как понятна мне грусть “Уединенного”, близка печаль по опавшим
листьям... Их далеко разносит вьюга, кружа над мерзлою землей, навек
отделит друг от друга, засыпав снежной пеленой”, – пела моя бедная Оля и
умолкла в 23 года. Холодно ей жилось! – моя вина, моя боль до самой
смерти. Однажды в темную осеннюю ночь пришла ко мне грусть как внезапное
предчувствие грядущих несчастий – мне было 5 лет. С тех пор она часто
навещала меня, пока не стала постоянным спутником моей жизни. Полюбила
Розанова – он чувствует грустных, понимает тоскующих, разделяет нашу
печаль. Как Вы метки в определении душевных состояний в зависимости от
обстоятельств и возраста – мой метафизический возраст, полный
воспоминаний и предчувствий, в счастьи я язычница была. Не верить в
будущую жизнь значит мало любить. Всю жизнь хоронила – отец, мать, муж,
все дети умерли; тоска, отчаяние, боль и отупение владели душой – после
смерти последней моей дочери Оли я не могу допустить мысли, что ее нет,
не живет ее прекрасная душа. Если прекрасные и нравственные не умирают,
не забываются в наших душах, то сами-то по себе неужели они перестают
существовать для дальнейшего совершенствования? Какой смысл их жизни?
Закрыть трубу, чтобы сохранить тепло, когда дрова сгорят сами,
целесообразно, а если огонь еще пылает и от него людям тепло и светло –
закройте трубу, получится угар и чад. Кто-то вносил огонь жизни в нас и
не определил продолжительности его горения – есть ли право гасить его?
Бывает иногда, что дрова сгорят, но остается головня, которая никак не
может сгореть, тогда я не выбрасываю ее, но тотчас употребляю на
растопку другой печи или заливаю и после тоже как матерьял для топлива
употребляю – пусть на тепло идет; моя душа тоже обгорела в огне
страданий, но еще не сгорела до конца – она темна и уныла, как эта
головня – у нее нет ни красок, ни яркости, нет своей жизни – идет на
подтопку, а Ваша – теплый, светлый огонь – нельзя трубу закрывать.

Спасибо же Вам, родной, хороший, за слезы, которыми я отвела душу, читая
“Уединенное” и “Опавшие листья” – они для меня как дождь в пустыне. Ах,
какая жизнь прожита мучительная и полная превратностей, на что она мне
была дана, хотелось бы понять

А.Коливова”

Другое:

“1-е февраля.

Случайно натолкнулась на случайно неразрезанные страницы в первом коробе
“Опавших листьев”. Обрадовалась, что есть непрочитанное. О Тане. Как
Таня прочла Вам стих-ие Пушкина “Когда для смертного умолкнет шумный
день”, прочла во время прогулки у моря.

Как хороши эти Ваши страницы. Хорошо – все, все – сначала. Какая она у
Вас чудесная – Танечка. Разволновалась я. Так понятно и хорошо все, что
Вы рассказали. Потом прочла последние строки – Мамины слова: “Не надо на
рынок”18. Правда. Только ведь не всякая душа – рынок. Василий
Васильевич, дорогой мой, ведь 9/10 ничего, ничего, ну ничего не
понимают! Знаете, как о Вас говорят? “Это тот Розанов, что против
евреев?” Или – “это тот, что в Новом Времени?”

Нужно громадное мужество, чтобы писать, как Вы, ведь это большая
обнаженность, чем Достоевский”.

-

“Родной мой и любимый Василий Васильевич, я получила Ваше письмо давно,
оно дало мне громадную радость, сразу хотела писать Вам, да не пришлось,
а потом Ириночка*1 заболела, а сейчас, вот 2-ю неделю, Евгений*2 болен,
сама ухаживаю за ним. Замоталась совершенно.

Вчера ожидала людей, а Евгений говорит: “Спрячь Розанова”. Я поняла и
убрала Ваши книги в комод. Не могу им дать. Не могу. Залапают. Обидят.
Есть книги, которые никому дать не могу. У Вас есть слова о том, что
книги не надо “давать читать”. Это совершенно совпало с нашим старым,
больным вопросом о книгах. За это – нас бранят и обвиняют все кругом.
Если книгу не убережешь – увидят – надо дать только – пускай уже лучше
не возвращают совсем – ибо “потеряла она от чистоты своей”. Люди никак
не могут понять, что дать книгу – это в 1000 раз больше, чем одеть свое
платье.

Но мы иногда даем, даем с нежной мыслью отдать лучшее, последнее, и это
никогда, никогда не бывает понято: ведь книга – “общее достояние” (так
говорят). Спасибо, дорогой и милый, за ласку, спасибо, что пожалели меня
в Вашем письме, от Вас все принимаю с радостью и благодарностью. Как
теперь Ваше здоровье?

Преданная и любящая Вас

Надя*3 А.” 

*1) Маленькая дочь, лет 3-х.

*2) Муж, учитель школы.

*3) “Надей” ( как молодую) я ее назвал в первом ответном письме, – так
как у меня тоже есть дочь Надя 15 лет <примеч. В.В.Розанова>.

14.II.1916

Какое каннибальство... Ведь это критики, т.е. во всяком случае не
средние образованные люди, а выдающиеся образованные люди.

Начиная с Гарриса, который в “Утре России”19 через 2-3 дня, как вышла
книга (“Уед.”) – торопливо вылез: “Какой это Передонов; о, если бы не
Передонов, ведь у него есть талант” и т.д., от “Уед.” и “Оп.л.” одно
впечатление: “Голый Розанов”20, “У-у-у”, “Цинизм, грязь”.

Между тем, как ясно же для всякого, что в “Уед.” и “Оп.л.” больше
лиризма, больше трогательного и любящего, чем не только у ваших
прохвостов, Добролюбова и Чернышевского, но и чем во всей русской
литературе за XIX в. (кроме Дост-го).

Почему же “Го-го-го” – ? Отчего? Откуда?

Не я циник, а вы циники. И уже давним 60-летним цинизмом. Среди собак,
на псарне, среди волков в лесу – запела птичка.

Лес завыл. “Го-го-го. Не по-нашему”.

Каннибалы. Вы только каннибалы. И когда вы лезете с революциею, то очень
понятно, чего хотите:

– Перекусить горлышко.

И не кричите, что вы хотите перекусить горло только богатым и знатным:
вы хотите перекусить человеку.

П.ч. я-то, во всяком случае, уж не богат и не знатен. И Достоевский жил
в нищете.

Нет, вы золоченая знатная чернь. У вас довольно сытные завтраки. Вы
получаете и от Финляндии, и от Японии. Притворяетесь “бедным пиджачком”
(Пешехонов). Вы предаете Россию. Ваша мысль – убить Россию, и на ее
месте чтобы распространилась Франция, “с ее свободными учреждениями”,
где вам будет свободно мошенничать, п.ч. русский полицейский еще держит
вас за фалды.

19.II.1916

О “Коробе 2-м” написано втрое больше, чем о 1-м21. Сегодня из Хабаровска
кто-то. Спасибо.

“Лукоморье”22 не выставило своей фирмы на издание. Что не “выставило” –
об этом Ренников23 сказал: – “Какие они хамы”. Гм. Гм... Не будем так
прямо. Все-таки они сделали доброе дело: у меня в типографии было уже
около 6000 долга; вдруг они предложили “издать за свой счет”. Я с
радостью. И что увековечился Кор. 2-й, столь мне интимно дорогой –
бесконечная благодарность им.

Еще молодые люди. Марк Николаевич24 (фам. забыл). Показал “Семейный
вопрос”25, весь с пометками. Я удивился и подумал – “Вот кому издавать
меня”. Но он молод: все заботился обложку. “Какую мы вам сделаем
обложку”. Я молчал. Какая же, кроме серой!!! Но они пустили виноградные
листья.

Ну, Господь с ними. Мих. Ал.26 и Марк Николаевич – им вечная память за
“Короб-2” Без них не увидел бы света.

19.II.1916

И вот начнется “течение Розанова” в литературе (знаю, что начнется).

И будут говорить: “Вы знаете: прочитав Р-ва, чувствуешь боль в груди...”

Господи: дай мне в то время вытащить ногу из “течения Розанова”.

И остаться – одному.

Господи, я не хочу признания множества. Я безумно люблю это “множество”:
но когда оно есть “оно”, когда остается “собою” и в своем роде тоже
“одно”.

Пусть.

Но и пусть я – “я”. О себе я хотел бы 5-7, и не более 100 во всей России
“истинно помнящих”

Вот одна мне написала: “Когда молюсь – всегда и о вас молюсь и ваших”.

Вот.

И ничего – еще.

20.II.1916

...дело в том, что “драгоценные металлы” так редки, а грубые –
попадаются сплошь. Это и в металлургии, это и в истории.

Почему железа так много, почему золото так редко? Почему за алмазами
надо ехать в Индию или Африку, а полевой шпат – везде. Везде – песок,
глина. Есть гора железная – “Благодать”27. Можно ли представить золотую
гору? Есть только в сказках.

Почему в сказках, а не в действительности? Не все ли равно Богу
сотворить, природе – создать? Кто “все мог”, мог бы и “это”. Но – нет.
Почему – нет? Явно не отвечает какому-то плану мироздания, какой-то
мысли в нем.

Так и в истории. Читается ли Грановский? Все предпочитают Кареева,
Шлоссера28, а в смысле “философии истории” – Чернышевского. Никитенко
был довольно проницательный человек и выразил личное впечатление от
Миртова (“Исторические письма”), что это – Ноздрев29. Ноздрев? Но он при
Чичикове был бит (или бил – черт их знает), а в эпоху Соловьева и
Кавелина, Пыпина и Дружинина был возведен в степень “преследуемого
правительством гения”.

Что же это такое?

Да, железа много, а золота мало. И только. Природа.

Что же я все печалюсь? Отчего у меня такое горе на душе, с университета.
“Раз Страхова не читают – мир глуп”. И я не нахожу себе места.

Но ведь не читают и Жуковского. Карамзина вовсе никто не читает.
Грановский не читаем: Киреевский, кн. [В].Ф.Одоевский – многие ли их
купили? Их печатают благотворители, но напечатанных их все равно никто
не читает.

Почему я воображаю, что мир должен быть остроумен, талантлив? Мир должен
“плодиться и множиться”, а это к остроумию не относится.

В гимназии я раздражался на неизмеримую глупость некоторых учеников и
тогда (в VI-VII кл.) говорил им: – “Да вам надо жениться, зачем вы
поступили в гимназию?”. Великий инстинкт подсказывал мне истину. Из
человечества громадное большинство из 10000 9999 имеют задачею – “дать
от себя детей”, и только 1 – дать сверх сего “кое-что”.

Только “кое-что”: видного чиновника, оратора. Поэт, я думаю, приходится
уже 1 на 100000; Пушкин - 1 на биллион “русского народонаселения”.

Вообще золота очень мало, оно очень редко. История идет “краешком”,
“возле болотца”. Она, собственно, не “идет”, а тащится. “Вон-вон ползет
туман, а-громадный”. Этот “туман”, это “вообще” и есть история.

Мы все ищем в ней игры, блеска, остроумия. Почему ищем? История должна
“быть” и даже не обязана, собственно, “идти”. Нужно, чтобы все
“продолжалось” и даже не продолжалось: а чтобы можно было всегда сказать
о человечестве: “а оно все-таки есть”.

“Есть”. И Бог сказал: “Плодитесь и множитесь”, не прибавив ничего о
прогрессе. Я сам – не прогрессист: так почему же я так печалюсь, что все
просто “есть” и никуда не ползет. История изнутри себя кричит: “не хочу
двигаться”, и вот почему читают Кареева и Когана. Господи: мне же в
утешение, а я так волнуюсь. Почему волнуюсь?

29.II1916

Он ведь соловушка – и будет петь свою песню из всякой клетки, в которую
его посадят.

Построит ли ему клетку Метерлинк и назовет его “Синей Птицей”30.

Новый Т.Ардов31 закатит глаза – запоет: “О, ты синяя птица, чудное
видение, которое создал нам брюссельский поэт. Кого не манили в юности
голубые небеса и далекая незакатная звездочка...”

Или построит им клетку Л.Толстой и назовет ее “Зеленой палочкой”32

И скажет Наживин33 :

“Зеленая палочка, волшебный сон детства! Помните ли вы свое детство? О,
вы не помните его. Мы тогда лежали у груди своей Матери-природы и не
кусали её.

Это мы, теперь взрослые, кусаем ее. Но опомнитесь. Будем братья. Будем
взирать на носы друг друга, закопаем ружья и всякий милитаризм в землю.
И будем, коллективно собираясь, вспоминать зеленую палочку”.

Русскому поэту с чего бы начать, а уж продолжать он будет.

И это банкиры знают. И скупают. Говоря: “Они продолжать будут. А для
начала мы им покажем Синюю птицу и бросим Зеленую палочку”.

(ХL-летний юбилей “Н.Вр.”)34

9.III.1916

Я всю жизнь прожил с людьми мне глубоко ненужными. А интересовался –
издали.

(за копией с письма Чехова)35

Прожил я на монастырских задворках. Смотрел, как звонят в колокола. Не
то, чтобы интересовался, а все-таки звонят.

Ковырял в носу.

И смотрел вдаль.

Что вышло бы из дружбы с Чеховым? Он ясно (в письме) звал меня,
подзывал. На письмо, очень милое, я не ответил. Даже свинство. Почему?

Рок.

Я чувствовал, что он значителен. И не любил сближаться с значительными.

(читал в то время только “Дуэль” его, которая дала на меня
отвратительное впечатление; впечатление фанфарона (“фон-Корен” резонер
пошлейший, до “удавиться” [от него]) и умственного хвастуна. Потом эта
баба, купающаяся перед проезжавшими на лодке мужчинами, легла на спину:
отвратительно, Его дивных вещей, как “Бабы”, “Душечка”, я не читал и не
подозревал).

Так я не виделся и с К.Леонтьевым36 (звал в Оптину), и с Толстым, к
которому поехать со Страховым было так естественно и просто, – виделся
одни сутки37.

За жар (необыкновенный) его речи я почти полюбил его. И мог бы влюбиться
(или возненавидеть).

Возненавидел бы, если 6 увидел хитрость, деланность, (возможно). Или –
необъятное самолюбие (возможно).

Ведь лучший мой друг (друг – покровитель) Страхов был внутренне
неинтересен. Он был прекрасен; но это – другое, чем величие.

Величия я за всю жизнь ни разу не видал. Странно.

Шперк был мальчишка (мальчишка – гений). Рцы38 – весь кривой. Тигранов –
любящий муж своей прелестной жены (белокурая армянка. Редкость и диво).

Странно. Странно. Странно. И м.б. страшно.

Почему? Смиримся на том, что это рок.

Задворочки. Закоулочки. Моя – пассия.

Любил ли я это? Так себе. Но вот вывод: не видя большого интереса вокруг
себя, не видя “башен” – я всю жизнь просмотрел на себя самого. Вышла
дьявольски субъективная биография, с интересом только к своему “носу”.
Это ничтожно. Да. Но в “носе” тоже открываются миры. “Я знаю только нос,
но в моем носу целая география”.

9.III. 1916

Противная. Противная, противная моя жизнь. Добровольский (секретарь
редакции) недаром называл меня “дьячком”. И еще называл “обсосом”
(косточку ягоды обсосали и выплюнули). Очень похоже.

Что-то дьячковское есть во мне. Но поповское – о, нет! Я мотаюсь “около
службы Божией”. Подаю кадило и ковыряю в носу. Вот моя профессия. Шляюсь
к вечеру по задворкам. “Куда ноги занесут”. С безразличием. Потом –
усну.

Я в сущности вечно в мечте. Я прожил такую дикую жизнь, что мне было
“все равно как жить”. Мне бы “свернуться калачиком, притвориться спящим
и помечтать”.

Ко всему прочему, безусловно ко всему прочему, я был равнодушен.

И вот тут развертывается мой “нос”, “Нос – Мир ”. Царства, история.
Тоска, величие. О, много величия: как я любил с гимназичества звезды. Я
уходил в звезды. Странствовал между звездами. Часто я не верил, что есть
земля. О людях – “совершенно невероятно” (что есть, живут). И женщина, и
груди и живот. Я приближался, дышал ею. О, как дышал. И вот нет ее. Нет
ее и есть она. Эта женщина уже мир. Я никогда не представлял девушку, а
уже “женатую”, т.е. замужнюю. Совокупляющуюся, где-то, с кем-то (не со
мной).

И я особенно целовал ее живот. 

Лица ее никогда не видел (не интересовало).

А груди, живот и бедра до колен.

Вот это – “Мир”: я так называл. Я чувствовал, что это мир, Вселенная,
огромная, вне которого вообще ничего нет.

И она с кем-то совокупляется. С кем – я совершенно не интересовался,
мужчины никакого никогда не представлял. Т.е. или – желающая
совокупиться (чаще всего) или сейчас после совокупления, и не позже как
на завтра.

От этого мир мне представлялся в высшей степени динамическим. Вечно “в
желании”, как эта таинственная женщина – “Caelestis femina” (Небесная
женщина (лат.)). И покоя я не знал. Ни в себе, ни в мире.

Я был в сущности вечно волнующийся человек, и ленив был ради того, чтобы
мне ничто не мешало.

Чему “не мешало”?

Моим особым волнениям и закону этих волнений.

Текут миры, звезды, царства! О, пусть не мешают реальные царства моему
этому особенному царству (не любовь политики). Это – прекрасное царство,
благое царство, где все благословенно и тихо, и умиротворено.

Вот моя “суббота”. Но она была у меня, ей-ей, семь дней.

9.III.1916

И я любил эту женщину и, следовательно, любил весь мир. Я весь мир
любил, всегда. И горе его, и радость его, и жизнь его. Я ничего не
отрицал в мире; Я – наименее отрицающий из всех рожденных человек.

Только распрю, злобу и боль я отрицал.

Женщина эта не видела меня, не знала, что я есмь. И касаться ее я не
смел (конечно). Я только близко подносил лицо к ее животу, и вот от
живота ее дышала теплота мне в лицо. Вот и все. В сущности все мое
отношение к Caelesta femina. Только оно было нежно пахучее. Но это уже и
окончательно все: теплый аромат живого тела – вот моя стихия, мой “нос”
и, в сущности, вся моя философия. 

И звезды пахнут. Господи, и звезды пахнут.

И сады.

Но оттого все пахнет, что пахнет эта прекрасная женщина. И сущности,
пахнет ее запахом.

Тогда мне весь мир усвоился как “человеческий пот”. Нет, лучше (или
хуже7) – как пот или вчерашнего или завтрашнего ее совокупления. В
сущности, ведь дело-то было в нем. Мне оттого именно живот и бедра и
груди ее нравились, что все это уже начало совокупления. Но его я не
видел (страшно, запрещено). Однако только в отношении его все и
нравилось и существовало.

И вот “невидимое совокупление”, ради которого существует все “видимое”.
Странно. Но – и истинно. Вся природа, конечно, и есть “совокупление
вещей”, “совокупность вещей”. Так что “возлюбив пот” совокупления ее
ipso (тем самым (лат.)) я возлюбил весь мир.

И полюбил его не отвлеченно, но страстно.

Господи, Язычник ли я?

Господи, христианин ли я?

Но я не хочу вражды, – о, не хочу, – ни к христианству, ни к язычеству.

10.III.1916

При этом противоречия не нужно примирять: а оставлять именно
противоречиями, во всем их пламени и кусательности. Если Гегель заметил,
что история все сглаживает, что уже не “язычество” и “христианство”, а
Renaissance, и не “революция” и “абсолютизм”, а “конституционный строй”,
то он не увидел того, что это, собственно, усталая история, усталость в
истории, а не “высший примиряющий принцип”, отнюдь – не “истина”. Какая
же истина в беззубом льве, который, правда, не кусается, но и не доит.
Нет: истина, конечно, в льве и корове, ягненке и волке, и – до конца от
самого начала: в “альфе” вещей – Бог и Сатана. Но в омеге вещей –
Христос и Антихрист.

И признаем Одного, чтобы не пойти за другим. Но не будем Сатану и
Антихриста прикрывать любвеобильными ладошками.

Противоречия, пламень и горение. И не надо гасить. Погасишь – мир
погаснет. Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и “умозаключению”
своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении, в безобразии. Пусть.
Все - пусть. Пусть “да” лезет на “нет” и “нет” вывертывается из-под него
и борет “подножку”. Пусть борются, страдают и кипят. Как ведь и бедная
душа твоя, мудрый человек, кипела и страдала. Душа твоя не меньше мира.
И если ты терпел, пусть и мир потерпит.

Нечего ему морду мазать сметаной (вотяки).

 

11. III.1916

Некрасив да нежен, – так “два угодья в нем”. 

От некрасивости все подходят ко мне без страха: и вдруг находят нежность
– чего так страшно недостает в мире сем жутком и склочном.

Я всех люблю. Действительно всех люблю. Без притворства. С Николаи,
долгое время с Афанасьевым39 и еще не менее 10-ти сотрудников в нашей
газете я был на “ты”, не зная даже их по имени и отчеству. И
действительно, их уважал и любил: “А как зовут – мне все равно”. Хорошая
морда.

Этих “хороших морд” на свете я всегда любил. Что-то милое во взгляде.
Милое лицо. Смешное лицо. Голос. Такого всегда полюбишь. 

Стукачева мне написала: “голос Ваш (из Москвы спрашивала) нежный,
приятный; обаятельный”. Мы не видались еще, а лишь года 2
переписывались. Отвратительно, что я не умею читать лекций. Я бы “взял
свое”. Образовал бы “свою партию”.

Я знаю этот интимный свой голос, которому невольно покоряются; точнее –
быстро ко мне привязываются и совершенно доверяют.

Что общего между Шараповым40 и Мережковским: а оба любили. Между
Столпнером41 и Страховым: любили же.

И я немножко их “проводил”. Мережковского я не любил, ничего не понимая
в его идеях, и не интересуясь лицом. Столпнера – как не русского.

Они мне все говорили. Я им ничего не говорил. Не интересовался говорить.

Но и не говорил (никогда): “Люблю”. Просто, чай пил с ними.

И я со всем светом пил чай. Оставаясь в стороне от света.

В себе я: угрюмый, печальный. Не знающий, что делать. “Близко к
отчаянному положение”. На людях, при лампе – “чай пью“”.

Обман ли это? Не очень. Решительно, я не лгал им и при них. Никогда.
Всегда “полная реальность”. А не говорил всего.

Таким образом, в моей “полной реальности” ничего не было не так, ничего
не лежало фальшиво. Но ведь во всех вещах есть освещенные части и
неосвещенные “освещенное было истинно так”, а об неосвещенной я не
рассказывал.

“По ту сторону занавески” перешла только мамочка. О, она и сама не
знала, что “перешла”; и никто не знал, дети, никто. Это моя таинственная
боль, слившаяся с ее болью воединое. И притом, она была потаенная.

Прочие люди проходили мимо меня. Эта пошла на меня. И мы соединились,
слились. Но она и сама не знает этого.

За всю жизнь я, в сущности, ее одну любил. Как? - не могу объяснить. “Я
ничего не понимаю”. Только боль, боль, боль...

Болезни детей не только не производят такого же впечатления, но и ничего
подобного. Поэзия других людей не только не производит такого же
впечатления, но и ничего приблизительного. “Что? Как? Почему?” - не
понимаю.

11.III.1916

Метафизика живет не потому, что людям “хочется”, а потому что самая душа
метафизична.

Метафизика - жажда.

И поистине она не иссохнет.

Это - голод души. Если бы человек все “до кончика” узнал, он подошел бы
к стене (ведения) и сказал: “Там что-то есть” (за стеной).

Если бы перед ним все осветили, он сел бы и сказал: “Я буду ждать”.

Человек беспределен. Самая суть его - беспредельность. И выражением
этого и служит метафизика.

“Все ясно”. Тогда он скажет: “Ну, так я хочу неясного”. 

Напротив, все темно. Тогда он орет: “Я жажду света”.

У человека есть жажда “другого”. Бессознательно. И из нее родилась
метафизика.

“Хочу заглянуть за край”.

“Хочу дойти до конца”.

“Умру. Но я хочу знать, что будет после смерти”.

“Нельзя знать? Тогда я постараюсь увидеть во сне, сочинить, отгадать,
сказать об этом стихотворение”.

Да. Вот стихи еще. Они тоже метафизичны. Стихи и дар сложить их – оттуда
же, откуда метафизика.

Человек говорит. Казалось бы, довольно. “Скажи все, что нужно”.

Вдруг он запел. Это – метафизика, метафизичность.

20.III.1916

Что вы ищете все вчерашнего дня. Вчерашний день прошел, и вы его не
найдете никогда.

“Он умер! Он умер!” – восклицали в Египте и в Финикии. “Возлюбленный –
умер!!”

И плакали. И тоже посыпали пеплом голову и раздирали одежды на себе.

“Да, – я скажу, – он умер, ваш Возлюбленный”.

Будет ли он называться “вчерашний день” или – Озирис, или Христос.

И – католичество. И – Москва.

~

Ах, и я жалею Возлюбленного. О, и для меня он – Возлюбленный. Не менее,
чем для вас.

Но я знаю, что Он воистину умер.

~

И обратим взоры в другую сторону. И будем ждать “Завтра”

20.III.1916

Есть люди, которые всю жизнь учатся, “лекции” и все, – и у них самое
элементарное отношение к книге. Элементарное отношение к самомалейшему
рассуждению, к стихотворению, к книге – которую и начали читать.

А 12 лет школы за спиною. И есть “ученье работы”, и уже почти начинают
сами читать лекции.

Какое-то врожденное непредрасположение к книге, неприуготовленность к
книге.

Отсюда я заключаю, что “книга родилась в мир” совсем особо, что это –
“новое чего-то рождение в мире” и далеко не все “способны к книге”. Что
есть люди, “врожденно к ней неспособные”, – и такие сколько бы ни
учились, ни читали, ни старались, к ним “книга” так же не идет, как к
корове “горб верблюда”.

Я присутствовал раз при разговоре о стихотворениях одной не кончившей
курс гимназии, и еще одной лет 20-ти, с молодым ученым, который не
только “любит стихи”, но и сам пишет стихи, при этом недурные, формально
недурные, – “с рифмами” и “остроумные”.

И то, что недоучившейся гимназистке было с полуслова понятно, – именно
понятны “тени” и “полуоттенки” слов, выражений, синонимов, омонимов,
“украшений” – ученому осталось целый вечер непонятным. И он высокомерно
спорил. Гимназистка же “взяла глаза в руки от удивления”, – почти не
веря и видя, что он ничего не понимает.

В спорах, в критике, в журналах – это сплошь и рядом. Редакторам
журналов и издателям книг на ум не может прийти, что “ученый молодой
человек” или “начинающий критик”, приносящий им рукопись или “к изданию
– книгу”, на самом деле не имел никакого отношения к книге, родился до
Элазевиров, до Альдов и Гуттенберга, и есть собственно современник
Франциска Ассизского, – хотя занимается “естествознанием” и “по
убеждениям – позитивист”. И вот он написал свою новую статью “по
грамматике Грота” и с методами Бэкона и Милля: не догадываясь, что он
родился вообще до книгопечатания.

То, что я говорю – очень важно, очень практично. Не было бы и не
возникло бы половины споров, если бы люди были все одинаково “после
книгопечатания”. Но тайна великая “литературы и науки” заключается в
том, что %% 75-80 “пишущей и ученой братии” родились до Гуттенберга и в
“породу книжности”, в “геологическую породу книжности” – никак не вошли
и самого ее “обоняния” не имеют; что они суть еще троглодиты, питающиеся
“мясом и костями убитых ими животных”, – хотя уже писатели, критики,
иногда – философы (тогда – всегда позитивисты), читают лекции и
составляют книги.

Я ненавижу книгу. Но я книжен. И передаю это мое таинственное
наблюдение.

21.III.1916

“Было, было, было”.

– Ну, что же. Было и прошло.

“Плачь, бренный человек”

– Поплакать и мне хочется. Но утешилось: “будет”.

“Но ведь 6удет уже не то и не такое?”

– Да. Новенькое всегда жмет и шершаво около шеи. Но обносится.

“Господи! – неужели и ты за новое?”

– По правде-то сказать, я “новое” ненавижу. Но – fatum.

21.III.1916

Музыка тишины?

Лучшее на свете.

Слушайте, слушайте лес!

Слушайте, слушайте поле...

Слушайте землю.

Слушайте Небо.

Больше всего: слушайте свою душу. 

(сижу в банке у Нелькена)

21.III.1916

Если бы не писал, то сошел с ума.

Какое же сомнение?

И писательство – для меня по крайней мере – есть разрешение безумия в
вереницы слов.

Слова, слова, слова. Как устал. Где же конец мой.

21.III.1916

Идеалы социалистического строительства разбиваются не о критику
подпольного человека (“Записки из подполья” Дост.), а о следующее:

Все органическое – асимметрично.

Между тем все постройки непременно будут симметричны.

“Планировать нельзя иначе, чем по линейке”. А из живого – ничего по
линейке.

Как-то лет 20 назад я читал о поляризации света: и прочел, что кристаллы
сахара (?), взятые из сахарного тростника – “отклоняют поляризационный
свет вправо (положим), тогда как кристаллы, добытые фабричным путем –
отклоняют влево”.

Забыл. Давно очень. Но это что-то элементарно и учебно, так что можно
справиться. Помню хорошо только, что дело идет о поляризации света, и
надо искать в этом отделе.

Я б. поражен.,'“Лучи света” точно чувствуют органичность и отклоняют
вправо или влево, смотря по тому, лежит ли перед ними одна и та же масса
– взятая из растения или приготовленная на фабрике.

И как-то, – помню в изложении, – это сливалось с асимметричностью.
Что-то вроде: “природа любит асимметричное”.

Каково же было мое изумление. когда лет через 10 после этого чтения,
начав знакомиться с Египтом и читая Бругша 42-43, я наткнулся у него на
замечание: “египтяне вообще избегали в постройках симметричного”, их
“художественный вкус избирал – acuммemричное”.

Обратим внимание, что в фигуре человека ничто из “левого” и “правого”,
“верхнего” и “нижнего”, “переднего” и “заднего” – не симметрично, не
бывает – тожеством.

И вот: социалист – строит. Естественно – симметрично, в “гармонии”. Но
мировые силы, космогонические силы всегда и непременно это перекосят,
растянут и испортят.

21.III.1916

– Если перед 12 дюйм. пушкой поставить Суворова и выстрелить...

– Какое же сомнение: Суворов не упадет. 

(к “истории вооруженных сил в России”)

Все победы Суворова не принесли столько пользы России, сколько ей
принесли вреда ссылки “на пример Суворова”.

Мы перестали вооружаться, учиться, – но самое главное: вооружаться – все
твердя и тараторя, что “пуля дура, штык молодец” и веря в “быстроту,
глазомер и натиск”.

В пору огнестрельного оружия мы (“штык – молодец”) в сущности вернулись
к эпохе холодного оружия: колоть и рубить.

Мы потеряли военное искусство.

И вот: едва могли победить Турцию, побеждены Японией и очутились без
снарядов перед Германией.

Что около этого в сущности “падения Державы” такие мелочи, как земская
реформа, судебная реформа и хвастливая Госуд. Дума.

Я думаю – цари это знают. И думают: “Не то! не то!” – когда галочье
стадо лезет, кричит, взывает и умоляет: “Еще реформу – хотя ма – лю –
сень – кую...”

Цари наши видят дальше и лучше, чем общество. Но бессильны поправить
дело, слишком запущенное

21.III.1916

Кто же придет на мои похороны?

Одни проститутки (м.б., даже “свои” не придут).

Но ведь они даже не знают, что “есть Розанов”?

Да. Но я о них заботился.

Ну и пусть. Я был недобродетельный, и пусть добродетельные обойдут мои
похороны.

“Розанов не заслужил нашего участия”. Ну и пусть “не заслужил”.

22.III.1916

Зерно выпадает...

Самое зерно выпадает и уже выпало из литературы.

Правда, искренность, “нужно”. 

Нужно иметь немножко уха, чтобы слышать все это в глухих их строках,
каких-то мятых, без звука, без музыки. Вот как мятая солома лежит на
поле, пустая.

Пустая, пустая, пустая. Как ужасно.

О, как ужасно это опустение литературы. Бедные Карамзин и Дмитриев, и
Жуковский: с такой надеждой начинавшие.

Теперь жива только библиография. “О прошлом” Верещагин (“Библиофил”) –
вот он жив и исполнен еще мечты.

“В каком переплете издавали в XVIII в. Кожа. Maroquin (Сафьян (фр.)). А,
это – дело.

И вот я люблю, когда копаются эти книжные червячки. В них я нахожу еще
какую-то микроскопическую жизнь.

“Как был издан И.И.Дмитриев”. Его “И мои безделки”44. Это – я люблю.

Неважно, что он написал в своих “безделках”. Но как они были изданы.

Фу, смерть.

“Удовольствуйся этим”.

Я умираю.

“Друг мой, не ты умираешь, а мир умирает”. 

(после кофе, утром)

25.III.1916

Нет команды 

(суть России)

Команда какая-то рыхлая, дряхлая.

Во времена Николая она была неумная, но твердая. Однако “неумная” –
отразилось слабостью. Кто не умен, в конце концов делается слаб.

С 1855-56 – кризис. Анархия и Гоголь. Вместо осторожности – безумие. В
холодной и голодной России “мы зато будем строить фаланстеры”. “Община и
ypa” – “утрем нос миру”.

Турецкая война 77-го года впервые показала уже воочию для Европы
слабость России. Дотоле разбивавшая Турцию, как “драла за уши
мальчишку”, Россия едва может справиться с Турцией. Турки при трех
Плевнах наносят русским поражения, какие во время всей войны русские не
могли ни разу и нигде нанести туркам. По существу дела Россия оказалась,
конечно, громаднее Турции, но турки – более “мастерами битв”, чем
русские. Турецкая война была страшным обнаружением государственного
ничтожества России.

Именно, “ничтожества” – меньше термина нельзя взять.

Государи начали бояться всякого столкновения с Европой, они чувствовали,
что при всяком крупном столкновении Россия проиграет.

Боялись даже Австрии. Германии трепетали.

Японская война “облупила яичко” Оно оказалось протухлым. “Но зато мы
будем помогать европейскому социализму”.

28.III.1916

Вспотел – и афоризм

~

Я вовсе не всякую мысль, которая мелькнула, записываю. Вышла бы каша,
“плеть” и в целом бестолковица. Таково и есть большинство собраний
афоризмов, “подобранных авторами”, с которыми “Уед.” и “Оп.л.” не имеют
ничего общего по происхождению. Уже потому, что и в “Уед.” и в “Оп.л.”
есть “мелочи, недостойные печати” и которых ни один автор не занес бы в
книгу. Спрятал, бросил.

Нет. Особым почти кожным ощущением я чувствую, что “вышел пот из меня”,
и я устал, – сияю и устал, – что “родилось”, “родил”, что “вышло семя из
меня” и я буду спать после этого до нового накопления семени.

Это только одно, одно-единственное и записано в “Уед.” и “Оп.л.” Но зато
из этого уже ничего не выпущено. ни хорошее, ни преступное, ни глупое.
Ни важное, ни мелочное.

Так. обр., тут нет ничего “на тему”, а есть сумма выпотов души. “Жизнь
души как она была”. “Пока не умрет” (надеюсь).

Пот мой – семя мое. А семя – глагол к будущему и в вечность. И по
существу “пота” ничто не исчезнет из этих особенных книг.

Прежде я писал “на тему”, из нужды и “так себе”. В написанном не было
абсолютной необходимости. Именно необходимости не было, и это самое
главное. Напротив, раз “потелось” – это не от меня зависело, и “Уед.” и
“Оп.л.” в тексте своем абсолютно от меня независимы можно сказать и
“никогда не думал своего “Уед.” и “своих Оп.л.” а это поймалось
независимо от меня, как бы “боком прошло возле меня”, а я только
взглянул, заметил и записал.

Что же такое эти “выпоты” мои, в которых я сам так неволен? Так “сходит
семя” и “выплевывается слюна” Ну, Бог со слюной это вода. Но семя –
жизнь. И я передал часть жизни моей... не читателю даже, а “в воздух”,
“в пространство ”. Но с помощью техники книгопечатания эта “часть моей
души” вошла в читателя.

Многие поморщились, оттолкнули, не услышали. Вообще для многих “не
надо”, Такие просто и не знают, что я написал, как “не знающие
греческого языка” естественно не знают, что “написал Гомер” и даже “был
ли Гомер”.

Но некоторые поняли, услышали. И их души стали “маткою” для “семени
моего”.

Я родил, и в них родится.

И “хочет” или “не хочет” – а принял “новую жизнь от Розанова”. Какова же
эта жизнь? Что она?

Нежность.

Есть еще другое. Дурное. Но оно все видно, я его не скрыл. Это “дурное”
я сам в себе “отрицаю”, и отрицаемое мною – его, очевидно, не принял и
читатель.

“Это грех Розанова. Зачем я возьму его себе”.

Основательно.

А нежность вся хороша. Ее одну и возьмет читатель. Я унежил душу его. А
он будет нежить мир.

Так, читатель – будем нежить мир. Основной недостаток мира – грубость и
неделикатность. Все спорят. Все ссорятся. Это не хорошо. Не нужно. Мы не
будем вовсе ни о чем спорить. Мы оставим мысли другим. Мы будем
“поводить по волосам (всегда “по шерстке”) мира” гладить ему щеки...

И заглядывая в глаза его – говорить: “Ну, ничего”. 

(в казначействе, за пенсией к Пасхе, все мешают, толкают)

Разврат мой, что “я люблю всех” и через это обидел и измучил мамочку –
может быть, имеет ту провиденциальную сторону в себе, – ту необходимость
и универсальность, что без него я не пришел бы к идее вечной и всеобщей
неги. Ибо надо было “насосаться” молока всех матерей. Нужно было
сладострастие к миру, чтобы любить вымя всех коров и мысленно целовать
телят от всех коров. Как “уродиться в отца всех”, не родив действительно
“всех” и, след., не совокупившись “со всеми коровами”... по крайней
<мере> мысленно, духовно. И вот так вышло: Господь меня устроил “во всех
коров”. Я полюбил их титьки. Я полюбил их ложесна. Я полюбил их
влажность и самый запах пота. Ну, “совокупиться”-то со всеми не мог, но
ведь это не далеко от совокупления. “Что-то сделалось в мире”, и я был
близок к “всеобщему совокуплению”. В душе моей произошел “свальный грех”
и через него и единственно через него я “уроднился” с миром: и вот
читатель чувствует, что я ему – тоже “родной”.

И ты, читатель, – мне родной.

Так и будем родниться. Спорить не будем – а будем родниться.

3.IV.1916

Россия баба.

И нельзя ее полюбить, не пощупав за груди.

Тогда мы становимся “патриотами”. И уже все и непременно.

А это “за груди” – быт, мелочи, вонь, шум, сор. Нужно принюхаться. И
тогда полюбишь.

4.IV.191б

Иногда кажется, что из голоса твоего ничего не выходит, и никто тебе не
внимает, и никто на усилия твои не обращает внимания.

Но утешься, мой друг.

Я замечаю другое “успел ли Петр Великий?” Ведь кажется из современников
его, да и то немного спустя, – его мысль и энергию и порыв воспринял
один Ломоносов. Кажется, что он “преобразовал только кафтаны” и глубже
дело не пошло. Какая темь кругом, и грубость, и элементарность.

Но прошел век: наступила эпоха Грановского и Белинского. Наступил век
Кавелина, Соловьева (С.М.), Забелина, Беляева (“Крестьяне на Руси”)45.
Пришел Максимов и принес “Куль хлеба”46. Стали ходить по Руси, изучать
Русь. И вот когда Петр мог сказать: “Довольно. Я счастлив”.

7.IV.1916

...потенциал бесконечности... 

(о себе) (бреду по улице)

7.IV.1916

...дремлешь, дремлешь...

Усталость в ногах...

Совсем спишь.

Проснулся.

И как стрела в ухе: “Егда приидеши в Царствии Твоем”.

И прослезишься.

~

Так не все ли мы живем мигами? Сто лет лжи и минута правды. И ею
спасаемся. 

(как стою я в церкви)

7.IV.1916

Я весь вылился в литературу.

И “кроме” ничего не осталось.

Ни отец, ни муж, ни гражданин.

Да хоть человек ли?

Так что-то такое, мыслящая коза.

“Случайное” Аристотелево... что – “набежало”.

Это – я, лицо (скорее безликое).

А литература – это необходимость.

13.IV.1916

И декабристы “ниспровергали” Россию.

И Грибоедов.

И Гоголь.

А “господин полицейский” все стоит на углу двух улиц.

Да почему?

Да потому что он необходим.

Он всем – нужен.

Те были аристократы. И полицейский им не нужен. Но есть беднота. Убогие.
Жалкие. И без защиты полицейского им как обойтись? 

(происхождение демократического строя)

Полицейский – самая маленькая величина. Чего: на него даже пролетарий
плюет. И в строе, где все – маленькие, он вырос в самую огромную
величину. 

(тоже)

Каждый из нас есть “полицейский самого себя” в собственной душе. Он
вечно хватает себя за полу, за ворот и кричит: “Держи вора” (таинство
покаяния). Как же вы хотите, чтобы в стране не было полиции? 

(происхождение христианско-полицейского государства)

14.IV.1916

Каждый час имеет свою ось, около которой он вращается.

И всякое “я” вращается по оси своего “я”.

Это мы называем “эгоизмами” и плачем. Несимпатично. Некрасиво. Но что же
делать? Иначе бы мир рассыпался.

Мир уплотняется. Камешками, а не песком. Звездочки, а не “туман
материи”. Мог бы ведь и “туман”.

Так Бог сказал всему: “смотри в себя”.

И вот мир эгоистичен.

~

Но я этого не люблю. Ох, не люблю. По мне бы лучше туман. И я бы все
облизывал. Розанов не эгоистичен. Он обнюхивает и грязь у себя под
ногтем, и любит далекую звездочку.

Я люблю чужие эгоизмы (своеобразия всех вещей) – своего эгоизма я не
люблю.

Да его и нет во мне. Я люблю валяться на дороге, по которой проходят
все.

14.IV.1916

Проституция – ужас.

Совокупление - всегда светло. Вокруг него образуется семья, растут дети.
Песни. Быт. И больше всего этого – религия.

“Мать ведет в церковь детей своих”.

Здесь - ничего. Тело Солнца есть. А свет солнца погас.

...плачьте народы, люди... 

(идем с мамочкой в гости к Тиграновым. Мытнинская улица. И вокруг,
по-видимому, проститутки)

16.IV.1916

...да для ослиного общества и нужна только ослиная литература. Вот
побежали за фигуристами, п.ч. ноги их только и умеют бегать туда, где
слышится и пальба, и пахнет овсом. “Чего ты дивишься, Розанов?” 

“Иги, иги, иги.

Ого-ого-ого...

Тпру, тпру, тпру”:

– это самое существо теперь литературы, п.ч. давно самое существо
общества есть поле с овсом и лошади.

“Плодитесь. Размножайтесь. И наполните землю”.

Чем началось – тем кончилось.

18.IV.1916

Все вещи “вертятся около своей оси”. Это не космография, а ноумен мира.

Этот день вертится около своей оси. Год вертится около “годовой оси”.
Юность – около своих 7 лет (14-21). Прошло. И эта ось выкидывается из
человека, “как отработавшая”, и вал-человек надевается на “ось старости”
и опять начинает вращаться около этой совсем другой оси.

Теперь он удивляется, что было в юности и что он делал в юности. “Все
непонятно или отвратительно”, п.ч. ось другая.

И здесь есть также циклы и эпициклы. Планета оттягивает планету. Брак.
Дружба. Роковая встреча.

Даже “комета сталкивается с кометой” и сливается в одну. Новая “комета
из двух прежних с одним ядром”. Таков всякий брак.

И центробежная сила во всем, и центростремительная. Монархия -
центростремительна. Общественность – центробежна.

Декабристы – центробежны. Николай – центростремителен. “Которое кого
переборет”.

Вражда. Ненависти. Споры. Ссоры. 

19. IV.1916

Счастье Германии было выковано в несчастии ее (Наполеон) (“дробя стекло,
кует булат”)47, а несчастье России (17 губерний занято немцами) было
выковано в беспримерном и незаслуженном счастьи.

“Крах” и давно поджидает Россию. И патриотизм Струве не спасет ее.

Не Россия побеждала при Минихе, а именно и только побеждал Миних:
грубый, здравомысленный, жесткий немец. И не “русские” перешли через
Альпы; а их перешел – перелетел ангел Суворова. Он – гений и случай.

Россия же всегда была темна, несчастна, ничему решительно не научена и
внутренно всячески слаба. Она два - века шла и преуспевала “на фу-фу”.
Как Лазарь. И только то и было хорошо, что поэты “пели”. А “пели” они,
действительно, хорошо.

19.17.1916

Не нужно “примирения”. О, не нужно.

Никогда. 

Пусть все кипит в противоречиях. Безумно люблю кипение.

Мировой котел. Славный. “Берегись, прохожий”.

Берегись. Ошпарит. “Погубишь душу свою”. Но где гибель – и рожденье.

Из котла вырастают цветы. Детишки. Идеи.

И опять попадают в котел, чтобы “жратвы было больше”.

Жрет. Какое славное жранье.

И кипит.

И родит.

Это – лоно мира. Куда же тут Гегель со своим “синтезом”. Привел в
Берлинскую полицию.

Розанов говорит ему:

НЕ-ХА-ЧУ.

23.IV.1916

Добро как вода – просто и пресно.

И как вода – всеобще и необходимо 

Им “не интересуется” никто. Это правда. Да оно об этом и не просит. Но
есть другое, важное: кричать, когда его недостает.

Добра в действительности гораздо больше, и зла совсем немного. Да без
этого и нельзя было бы жить. И хотя в газетах каждый день печатается –
или в два дня об одном случае – ужасного преступления в одном
Петербурге: но на самом деле много ли это? На два миллиона жителей один
ярко себя проявивший преступник. “Лежим на розах”. Ибо на самом-то деле
не только не каждый день, но не более одного раза в неделю.

Это так “мало”, что почти “нет совсем”.

“Зло” кажется “повсюду и везде”, именно оттого, что о нем кричат, как о
какой-то катастрофе. Да оно и есть катастрофа. Вы живете в дому с 1000
жителей (в Петрограде сплошь и рядом такие дома). Между тем вспомните за
всю жизнь: много ли было случаев, что- бы “в нашем дому случилось
что-нибудь особенное”? “Ничего особенного не случается”. Я не помню,
чтобы когда-нибудь случилось (за 60 лет), и только раз в Казачьем
переулке48 дворники избили и тяжело ранили дворника (ножом в живот),
которому за старательность жильцы дали больше к Пасхе “чаевых”. Но это
был ужас (в д. №4), прислуга, жильцы – все кричали и волновались.
Швейцары волновались. И еще помню – когда был гимназист – проходил мимо
дома, “в котором повесился человек”. Я дрожал, испытывал мистический
страх. Но это – два случая. Затем я не помню даже кражи, кроме 2-3 у
себя, из них только одна рублей на 80 (белье с чердака).

А о добре никто не говорит. “Так серо”. И хорошо, что не говорят. Это –
“скучно” говорить о добре, и от этого оно несмотря на свою решительно
повсюдность, не “перетирает зубы”, не надоедает, не черствеет.

И всегда светло, не утомительно. Как эти “утомляющие” преступления,
которых на самом деле так немного. Тут (в малом говоре о добре) скрыта
самозащита человечества.

Это – “корень жизни”, на который “не надо глядеть”. 

(приехав в редакцию)

25. IV.1916

...да я и не отрицаю, что эти патриоты или “потреоты” все сплошь св....,
взяточники и проч. Среди которой, впрочем, поднимались три фигуры:
Гиляров-Платонов, Аксаков и Катков.

Но вот мой вопрос: из вас, порядочных господ, почему же никто не пошел в
патриоты?

Ведь тогда патриотизм-то бы скрасился. Было бы: сволочь, но среди нее
Катков, Гиляров-Платонов, Аксаков и Михайловский. С его талантом,
деятельным и живым, с его читаемостью.

Было бы немного получше. Понадежнее было бы.

А если бы Короленко? О, беллетрист и идейный человек, которого “читают”.
Совсем было бы недурно.

Я думаю, если бы Короленко был патриотом, – осмелился бы и Чехов назвать
себя “русским человеком”. С Чеховым и Короленко наша партия решительно
подняла бы голову. “Мы, русские, тоже не сопляки”.

Но теперь решительно сопляки. Помилуйте: правительство и вокруг него
сволочь. В отчаяние придешь.

Да и сволочь-то потому единственно с правительством, что получает от
него денежку. Вот и “Земщина” и “Голос Руси”, и “Моск. Ведомости” Кто же
назовет их “литературой” или назовет вообще “чем-нибудь”?

Удивительное положение.

Святые иконы (которым из порядочных людей никто не поклоняется).

Святые в могилах (которых никто не чтит, т.е. из поряд.).

Правительство и Сволочь (в живых):

состав правой партии.

В левой партии:

Гоголь, Грибоедов, Фон-Визин, Чаадаев, Радищев. Декабристы. Шестидесятые
годы. Все звезды. Положительно все звезды. Весь ум, талант Руси. 

“Душа Руси” – левая.

Святые Руси – в могилах.

Образа... да, но они из золота и металла. Правда, есть чудотворные.

И – правительство.

Правительство с образами и с могилами.

Без народа. Без “действительности вокруг”.

Господи. Господи. Неужели это не “зарезанная Русь”??!!!

6.V.1916

Со всеми нами под старость делается склероз мозга. И хоть печально
признать “зависимость духа от материи”, но что делать – приходится.

Можно и следует забыть Толстому все его “Дневники”, кои он для чего-то и
почему-то таил от мира, хотя там ничего особенного не содержится, кроме
доказывания в сотый раз того, чего он не умел доказать 99 раз, – забыть
богословие, “В чем моя вера”49 и “как я пришел к истине” и остановиться
просто на его aeternum (вечное (лат.)) – “Войне и мире” и “Анне
Карениной”.

Тигранов, оказывается, читает и перечитывает оба произведения, и
особенно “Войну и мир”, и заметил такие его детали, каких никто не
заметил. Он мне между прочим указал на то, что когда впервые в доме
Ростовых появляется кн.Андрей, т.е. “жених” Наташи, с кем будет у нее
“судьба”, – и эта судьба ДЕЙСТВИТЕЛЬНО БУДЕТ, – так все в дому, отец,
мать, Соня, Николай “точно разбежались”, почувствовав трепет и страх...
Страх о дорогом, страх о любимом (дочь). Я этого совершенно не заметил.
Тигранов передал это удивительно, в интонациях голоса. “В дом вошла
судьба”. И еще никто не знает, черная она или светлая. Не знает и
трепещет.

Также он отметил, что во всех местах, где Толстой говорит о князе
Андрее, – он говорит о нем с каким-то внутренним трепетанием. “Заметьте,
– сказал Тигранов, – что все важнейшие события с князем происходят в
день и дни, когда решается судьба России. Он тяжело ранен при
Аустерлице, он смертельно ранен при Бородине”. Также он что-то говорил о
въездах князя. “Он в Лысые Горы приезжает ночью”. Кажется, еще Наташу он
впервые видит ночью же.

Не помню. Тигранов говорил тихо и вдумчиво.

И когда он говорил это (ему всего 30 лет), мне как-то осозналось, до
чего “в те годы”, в “свое время” Толстой в самом деле превосходил всю
Россию не “головою”, а несколькими головами, многими головами. До чего
он был как Калифорнская тысячелетняя лиственница между молоденького
сосняка своего отечества. 

Удивительно. Вполне удивительно. Вот величие. И что мы болтаем про его
богословие.

8.V.1916

Все, что принадлежит минуте – принадлежит и вечности.

Смеет разве вечность зачеркнуть минуты? зачеркнуть свое питание?

Свои зерна?

Ни-ни-ни.

Вот отчего мое “вчера”, хотя настало уже “сегодня”, а это “сегодня”
нисколько не похоже на “вчера”, – продолжает быть и сегодня и останется
завтра. Правда, я не “думаю” его: но я благоговею перед ним, и вообще
оно священно.

12Х.1916

В России так же жалеют человека, как трамвай жалеет человека, через
которого он переехал. В России нечего кричать. Никто не услышит. 

(в трамвае)

28. V.1916

Вот что, русский человек: вращайся около своей оси.

Той, на которую ты насажен рождением. На которую насажен Провидением.

Где у тебя “Судьба”.

Не рассеивайся. Сосредотачивайся. Думай о “своем” и “себе”.

Даже если у тебя судьба к “Рассеянности” – ну, и не сдерживайся – “будь
рассеян во всем”. Тогда выйдет ясность. Будет ясен человек и ясна жизнь.
А то – сумерки и путаница. Ничего не видно. У нас ведь как,
рассеянный-то человек и играет роль сосредоточенного, угрюмый –
весельчака, пустозвон обычно играет роль политика. Все краски смешаны,
цвета пестры и ничего не разберешь.

Пусть будет разврат развратищем, легкомыслие – легкомыслием, пусть вещи
вернутся каждая к своему стилю. А то вся жизнь стала притворна и
обманна.

Россия - страна, где все соскочили со своей оси. И пытаются вскочить на
чужую ось, иногда – на несколько чужих осей. И расквашивают нос и делают
нашу бедную Россию безобразной и несчастной.

Следы и последствия 200 лет “подражательной цивилизации”.

17.VI.1916

Неудачная страна.

Неудачна всякая страна, если она не умеет пользоваться у себя “удачными
людьми”. Видеть их, находить.

Сколько я видел на веку своем удивительных русских людей с душою нежною
и отзывчивою, с глубоким умом и любивших Россию... как не знаю что.
“Какая же Греция не воспользуется Патроклом”. И в то время как русские
министры “не находят людей” (и Победоносцев о себе это говорил) и
гимназии и университеты переполнены учителями и воспитателями юношества,
которые не ухмыльнувшись не могут выговорить слово “Россия”, – эти люди
удивительного ума и сердца умирали с голода на улице.

Да вот припоминаю Дормидонтова...

Тоже - Великанов...

Цветков50.

Рцы.

Я думаю - тоже с Фл.51...

А Глинка-Волжский52?

Я благодарю судьбу, что видел людей, не менее любивших Россию, нежели
“Федор Глинка” 1812 г. (Майков53 рассказывал). Видел людей именно по
любви к России – прямо удивительных. Патроклы.

Что же они все?

Да ничего. Топтали тротуары.

Цветкову даже не дали кончить в университете. А он студентом сделал
ученое издание “Русских ночей” Одоевского, со всем шиком понимания
бумаги и шрифтов. Издание вполне удивительное, например по отброшенности
своих примечаний. Он мог бы их сделать гору и сделал по необходимости
2-3 от неизбежности. Это так скромно, так великолепно, что хочется
поцеловать руку. А ему было 26 лет.

Его рассказы о животных и их таинственных инстинктах, о больной собаке,
которая была “как больной ребенок”, и чувствовала в нем друга и отца –
все это удивительно. Его письмо ко мне о муравьином льве (хищное
насекомое), если бы его поместить в “Аде”. Его мысль побродить по Руси,
постранствовать и записать все случаи, “где открывается величие и
красота души”, стать Далем добродетели, – не удивительная ли это мысль,
вчуже источающая слезы.

И его речь задумчивая, “как бы он не видит вас”, его гордость, но
тайная, аристократизм всей его натуры, какая-то музыка вкусов и “выбора”
вещей и людей: все это какого из него делало “воспитателя студентов”,
“инспектора гимназии”...

Я писал Любавскому54. Чины. Программы.

Юноша, студентом знавший греческую скульптуру, так что специалисты
спрашивали его совета в своих трудах, не кончил, “потому что не умел
сдать курса средних веков, напичканного политической экономией и
классовой борьбой” профессора Виппера55, колбасника и нигилиста.

А чистые сердцем Великанов и Дормидонтов? Дормидонтов сошел с ума, –
просто от безысходности, от “некуда себя деть”.

Рцы задыхался, “считая заготовленные шпалы” на жел. дорогах.

И эти с...д... кричат: “У нас <нет> людей”.

– Только я. Тайный советник NN.

С этими-то “тайными советниками” Россия и проваливается. Нет,
когда-нибудь я закричу: – Давайте нигилистов!! Безверов, хулиганов,
каторжников. П.ч. эта меднолобая св..... гораздо хуже и, главное,
гораздо опаснее каторжников.

Каторжники – это: “Се творю все новое”. Что-нибудь выйдет

ПРИМЕЧАНИЯ.

1 Статья Алексея Н.Веселовского “Альцест и Чацкий”. Отрывок из этюда о
“Мизантропе” опубликована в журнале “Вестник Европы”, 1881, №3
cc.91-112; перепечатана н его книге “Этюды и характеристики” (М., 1894;
4-е изд. М., 1912).

2 Первый сборник стихов Н.А.Некрасова “Мечты и звуки” (СПб., 1840)
вызвал резкий отзыв В.Г.Белинского, который написал об этой книге:
“Посредственность в стихах нестерпима”.

3 Строки из комедии А.С.Грибоедова “Горе от ума” (д.II, явл.2).
Цитируется неточно.

4 В письме И.С.Тургеневу 19 февраля (3 марта) 1847 г. В.Г.Белинский
писал о Некрасове: “Что за талант у этого человека! И что за топор его
талант!” Розанов мог читать это письмо в третьем томе “Писем”
Белинского, вышедшем под ред. Е.А.Ляцкого (СПб., 1914, сс. 177-181).

5 Строки из стихотворения Н.А.Некрасова “Поэт и гражданин” (1856).

6 Речь идет и балладах В.А.Жуковского “Светлана” (1813) и
“Ленора”(1831), представляющих собой переложение баллады немецкого поэта
Г.А.Бюргера (1747 – 1794) “Ленора” (1773). Стихотворение Жуковского
“Певец во стане русских воинов” (1812) написано во время пребывания
поэта в армии, когда Москва еще была занята Наполеоном.

7 Частично настоящая запись вошла в статью Розанова “По поводу новой
книги о Некрасове” (“Новое время”, 1916, 8 января, №14308),
представляющей собой отклик на книгу В.Е.Евгеньева-Максимова
“Н.А.Некрасов. Сборник статей и материалов” (М., 1914).

8 В 1870 – 1872 гг. Розанов жил в Симбирске и учился во 2-3-м классах
симбирской гимназии.

9 О своем гимназическом товарище Кропотове Розанов писал во втором
коробе “Опавших листьев” (Пг., 1915, c.117).

10 В 1872 г. старший брат Розанова Николай Васильевич, у которого жил
будущий писатель, переехал из Симбирска в Нижний Новгород, и до
окончания гимназии в 1878 г. В.В.Розанов учился в нижегородской
гимназии, где его брат был учителем

11 Имеется в виду 1 марта 1881 г., когда народовольцами был убит
император Александр II.

12 В Цусимском морском сражении 14-15 (27-28) мая 1905 г. в Корейском
проливе, около острова Цусима, во время русско-японской войны флот
России потерпел поражение от японского флота. Цусима стала нарицательным
обозначением грандиозного поражения.

13 Григорий Евлампиевич Благосветов (1824 – 1880) - журналист и
публицист, издатель-редактор журналов “Русское слово”, “Дело”. В первом
коробе “Опавших листьев” Розанов писал о нем “В жизни был невыразимый
холуй, имел негра возле дверей кабинета, утопал в роскоши, и его близкие
(рассказывают) утопали в “амурах” и деньгах, когда в его журнале
писались “залихватские” семинарские статьи в духе: “все расшибем”,
“Пушкин – г...o”. Но холуй ли, не холуй ли, а раз “сделал под козырек” и
стоит “во фронте” перед оппозицией, – то ему все “прощено”, забыто...”
(СПб., 1913, сс. 120-121).

14 Андрей Александрович Краевский (1810 – 1389) – журналист, издатель
“Отечественных записок”. Розанов писал о нем: “Цензор только тогда
начинает “понимать”, когда его Краевский с Некрасовым кормят обедом.
Тогда у него начинается пищеварение, и он догадывается, что "Щедрина
надо пропустить"” (Розанов В.В. Уединенное. М., 1990, c.208).

15 Как неоднократно говорил Розанов, его интересуют не факты, а общие
идеи. Поэтому его утверждение, что у Гоголя вещи ничем не пахнут, не
следует понимать буквально. Запахи у Гоголя, конечно, присутствуют. В
начале “Невского проспекта” читаем: “...с самого раннего утра, когда
весь Петербург пахнет горячими только что выпеченными хлебами”; в
повести “Шинель” Акакий Акакиевич, “взбираясь по лестнице, ведшей к
Петровичу, которая, надобно отдать справедливость, была вся умащена
водой, помоями и проникнута насквозь тем спиртуозным запахом, который
ест глаза и, как известно, присутствует неотлучно на всех черных
лестницах петербургских домов”.

16 Фаддей Яковлевич Тигранов – музыковед, автор книги “Кольцо
Нибелунгов. Критический очерк” (СПб., 1910). Розанов виделся с ним
осенью 1910 г., а в “Уединенном” писал о нем: “Мне почувствовалось
что-то очень сильное и самостоятельное в Тигранове (книжка о Вагнере).
Но мы виделись только раз, и притом я был в тревоге и не мог внимательно
ни смотреть на него, ни слушать его. Об этом скажу, что, “может быть,
даровитее меня” (Розанов В.В. Уединенное. М., 1990, с.71).

17 Выражение “благодарю, не ожидал” употребляется в значении: не ожидал
ничего подобного. Оно принадлежит В.А.Соллогубу (1813 – 1882), который в
60-е годы читал экспромтом стихотворение, каждая строфа которого
кончалась этими словами. Использовано как рефрен также в стихотворении
П.А.Вяземского “Ильинские сплетни” (1869).

18 В первом коробе “Опавших листьев” Розанов рассказывает, как его дочь
Таня во время прогулки читала стихотворение Пушкина “Когда для смертного
умолкнет шумный день”, а его жена Варвара Дмитриевна, прослушав эту
запись, сказала: “Как мне не нравится, что ты все это записываешь. Это
должны знать ты и я. А чтобы рынок это знал – нехорошо” (c.157).

19 Под псевдонимом Гаррис 15 марта 1912 г. в газете “Утро России” Мария
Александровна Каллаш (1885 – 1954) напечатала едкую рецензию на вышедшую
в начале марта 1912 г. книгу Розанова “Уединенное”. В 1929 г. М.А.Каллаш
под псевдонимом М.Курдюмов выпустила в Париже книгу “О Розанове”, полную
интересных философских размышлений о наследии писателя. Передонов –
учитель в романе Ф.Соллогуба “Мелкий бес” (1907).

20 “Голый Розанов” – название рецензии В.Ф.Боцяновского на второй короб
“Опавших листьев”, появившийся в “Биржевых ведомостях” (вечерний выпуск)
16 августа 1915 г.

21 Выход второго короба “Опавших листьев” в июле 1915 г. был встречен
многими журналами и газетами весьма критично, что видно уже из названий
рецензий: Ашешов Н.П. Позорная глубина (“Речь”, 1915, 16 августа);
Айхенвальд И. Неопрятность (“Утро России”, 1915, 22 августа); Мокиевский
П. Обнаженный нововременец (“Русские записки”, 1915, №9); Василевский
И.М. Гнилая душа (“Журнал журналов”, 1915, №15. Подпись: Л.Фортунатов);
Любошиц С.Б. “Бобок” (“Биржевые ведомости”, утренний выпуск, 1915, 16
августа).

22 Второй короб “Опавших листьев” вышел в петроградском издательстве
“Лукоморье” с указанием типографии Товарищества А.С.Суворина, но без
обозначения издательства.

23 Андрей Митрофанович Ренников (настоящая фамилия Селитренников, 1882 –
1957) – прозаик, драматург, фельетонист. С 1912 г. редактировал отдел
“Внутренние известия” в петербургской газете “Новое время”, где служил и
Розанов. Регулярно печатал в газете фельетоны, рассказы, очерки. В 1920
г. эмигрировал.

24 Имеется в виду Марк Николаевич Бялковский, редактор еженедельного
литературно-художественного и сатирического журнала “Лукоморье”,
выходившего в Петрограде в 1914 – 1917 гг.

25 В 1903 г. в Петербурге в двух томах вышла книга Розанова “Семейный
вопрос в России. Дети и родители. Мужья и жены. Развод и понятие
незаконнорожденности. Холостой быт и проституция. Женский труд. Закон и
религия”.

26 Речь идет о сыне издателя “Нового времени” Алексея Сергеевича
Суворина издателе-редакторе журнала “Лукоморье” Михаиле Алексеевиче
Суворине.

27 На горе Благодать, на восточном склоне Среднего Урала ( вблизи
г.Кушны), с 1735 г. ведется разработка железной руды, залегающей на
небольшой глубине.

28 Николай Иванович Кареев (1850 – 1931) – историк, автор многих работ
по истории французской революции XVIII в.; Фридрих Кристоф Шлоссер (1776
– 1861) – немецкий историк, книги которого (“История XVIII столетия”,
“Всемирная история”) переводил Н.Г.Чернышевский.

29 Один из псевдонимов народника Петра Лавровича Лаврова (1823 – 1900) –
Миртов. Его “Исторические письма”, пользовавшиеся популярностью у
революционно настроенной молодежи, публиковались в 1868 – 1869 гг.
Цензор и историк литературы Александр Васильевич Никитенко (1804 – 1877)
писал о нем “У нас есть особенный тип прогрессиста, который как нельзя
осязательнее воплотился в Петре Лавровиче Лаврове. Он страстно любит
человечество, готов служить ему везде и во всем... В награду за свою
бескорыстную любовь Петр Лаврович хочет одного: быть признанным великим
человеком между своими современниками... Петр Лаврович удивительно
подвижный человек. Едва прочтет он в заграничном журнале какую-нибудь
ученую и политическую новость, тотчас, как Бобчинский, бежит разглашать
ее везде, куда только позволен ему доступ” (Никитенко А.В. Дневник. Т.2.
М., 1955, с 456).

30 Бельгийский драматург и поэт Морис Метерлинк (1862 – 1949) создал
свой шедевр, драму “Синяя птица”, в 1908 г. и передал право первой
постановки К.С.Станиславскому (30 сентября 1908 г. пьеса была поставлена
на сцене МХТ). О философских сочинениях Метерлинка Розанов записал во
втором коробе “Опавших листьев”: “Начал “переживать” Метерлинка: страниц
8 я читал неделю, впадая почти после каждых 8 строк в часовую
задумчивость (читал в конке). И бросил от труда переживания, –
великолепного, но слишком утомляющего” (с.213).

31 Т.Ардов – псевдоним Владимира Геннадиевича Тардова (1879 – после
1918), писателя и журналиста, о котором Розанов писал в статье “Возле
“русской идеи”...”, вошедшей в его книгу “Среди художников” (СПб.,
1914). Серия статей Т.Ардова о настоящем и будущем России печаталась в
газете “Утро России” в июне 1911 г.

32 Л.Н.Толстой в “Воспоминаниях” (1902 – 1906) рассказывает о том, как
его старший брат Николенька объявил, что у него есть тайна, через
которую, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми и будут
любить друг друга. Тайна эта написана им на зеленой палочке, и палочка
эта зарыта у дороги на краю оврага в яснополянском парке (глава
“Фанфаронова гора” ).

33 Иван Федорович Наживин (1874 – 1940) – писатель, выходец из
крестьянской среды, был близко знаком с Л.Н.Толстым, вел с ним
переписку, испытал его идейной влияние. Беседы с Толстым опубликовал в
своей книге “Из жизни Л.Н.Толстого” (М., 1911). В 1920 г. эмигрировал.

34 29 февраля 1916 г. отмечалось 40-летие с момента, как издателем
газеты “Новое время” стал А.С.Суворин, остававшийся им до смерти в 1912
г.

35 Имеется в виду единственное письмо А.П.Чехова Розанову из Ялты от 30
марта 1899 г., в котором он давал свой московский адрес и писал: ““У
меня здесь бывает беллетрист М.Горький, и мы говорим о Вас часто... В
последний раз мы говорили о Вашем фельетоне в “Новом времени” насчет
плотской любви и брака (по поводу статей Меньшикова). Эта статья
превосходна...”

36 Розанов переписывался с философом Константином Николаевичем
Леонтьевым (1831 – 1891), жившим в Оптиной Пустыни, в последний год его
жизни. Письма Леонтьева к нему Розанов напечатал, в “Русском вестнике”
(1903, № 4-6) со своими пространными комментариями. В последнем письме
18 октября 1891 г. уже из Сергиева Посада Леонтьев писал “Надо нам
видеться”. Письмо заканчивается словами: “Постарайтесь приехать... Умру,
– тогда скажете: “Ах! Зачем я его не послушал и к нему не съездил!
Смотрите!.. Есть вещи, которые я только вам могу передать”.

37 У Л.Н.Толстого в Ясной Поляне Розанов был вместе с женой Варварой
Дмитриевной 6 марта 1903 г. Впервые Толстому о Розанове рассказывал
Николай Николаевич Страхов (1828 – 1896), с которым Розанов
переписывался с января 1888 г. и встретился впервые в Петербурге в
январе 1889 г.

38 Федор Эдуардович Шперк (1872 – 1897) – философ, друг Розова, о
котором он писал в “Уединенном ”: “Он очень любил меня (мне кажется,
больше остальных людей, – кроме ближних). Он был очень проницателен,
знал “корни вещей”. И если это сказал, значит, это верно” (c.57). “Трех
людей я встретил умнее или, вернее, даровитее, оригинальнее, самобытнее
себя: Шперка, Рцы и Флоренского. Первый умер мальчиком (26 л.), ни в чем
не выразившись” (с.71). Рцы – псевдоним Ивана Федоровича Романова
(1857/58 – 1913), писателя, публициста, друга В.Розанова.

39 Николай Иванович Афанасьев (р.1864) – секретарь газеты “Новое время”.

40 Сергей Федорович Шарапов (1855-1911) – писатель, друг Розанова.

41 Борис Григорьевич Cтолпнер (1871-1937) – участник петербургского
Религиозно-Философского общества, где с ним встречался Розанов;
сотрудник “Еврейской энциклопедии”.

42-43 Бругш. Египет. История Фараонов. Пер. Г.К.Власкова. СПб., 1880.

44 Сборник произведений поэта Ивана Ивановича Дмитриева “И мои безделки”
издан в Университетской типографии в Москве в 1795 г. Назван по аналогии
с “Моими безделками” Н.М.Карамзина, отпечатанными там же в 1794 г.

45 Историк Иван Дмитриевич Беляев (1810 – 1873) в своем главном
сочинении “Крестьяне на Руси” (1859) дал первый в русской историографии
систематический обзор истории русского крестьянства со времен Киевской
Руси до XVIII в.

46 Имеется в виду роман “Kyль хлеба и его похождения” (1873) писателя и
этнографа Сергея Васильевича Максимова (1831-1901).

47 Строка из поэмы “Полтава” А.С.Пушкина: “Так тяжкий млат, дробя
стекло, кует булат” (песнь I).

48 В Большом Казачьем переулке (дом 4, кв.12) семья Розанова жила с
января 1906 г. по июль 1909 г.

49 Религиозно-философское сочинение Л.Н.Толстого “В чем моя вера”
(1884).

50 Сергей Алексеевич Цветков (1838-1964) – литератор, друг Розанова и
его библиограф. Под его редакцией издательство “Путь” (Москва) выпустило
“Русские ночи” В.Ф.Одоевского.

51 Речь идет о П.А.Флоренском.

52 Волжский – псевдоним Александра Сергеевича Глинки (1878-1940),
литературного критика, публициста, историка литературы, одного из друзей
Розанова.

53 Розанов был знаком с поэтом Аполлоном Николаевичем Майковым (1821 –
1897) и напечатал некролог на его смерть в газете “Свет” 11 марта 1897
г.

54 Матвей Кузьмич Любавский (1860-1936) – историк, учившийся вместе с
Розановым на историко-филологическом факультете Московского
университета. Розанов вспоминал о нем в “Мимолетном. 1915 год”: “Какая
радость, что наш выпуск в Московском университете дал трех СЫНОВ России:
Любавский (М.Куз.), Зайончковский, Вознесенский и я” (запись 20 апреля
1915 г.).

55 Роберт Юрьевич Виппер (1859 – 1954) – историк, в 1897 – 1922
профессор Московского университета, автор книги “Общественные учения и
исторические теории XVIII и XIX вв. в связи с общественным движением на
Западе” (СПб., 1900; 3-е изд. 1913) и учебника “Новая история для
старших классов гимназии”, который Розанов видел у своих
детей-гимназистов.

 

В.В.Розанов

ПЕРЕД САХАРНОЙ

Комментарии А.Н.Николюкина

“Любовь существует для пользы Отечества”

3 января 1913 г.

В—я привезла на Рождество две двойки, по немецкому и арифметике. Ее
встретили сухо и почти не разговариваем. Она опешила. Заглядывает в
глаза, улыбается виновно и заискивающе, но мы не обращаем внимания.
Однако, когда прошли дни,— ее впустили в комнату к Шуре, куда собрались
две курсистки, она сама (Шура 1) и все детишки.

Я что-то копался. Когда вошли в кабинет и сказали: “Идите к нам,
папочка: как весело”. Скучая, что оторвали,— я, однако, вошел.

На полу — “подножках” и табуретках — разместились, кроме трех больших —
все маленькие: Таня, Вера, Варя, Вася, Надя. Все были в ажитации, и,
когда я тихо сел,— почти не заметили.

Играли “В свои мнения”. Эти “мнения” составляли определения вещей, имя
коих писалось на бумажке.

Меня поразили многие из мнений, и, когда все кончилось,— я захватил
бумажки и здесь воспроизвожу их.

Вопрос: Что такое цветы?

“Цветы одушевляют человека, когда он бывает угнетен чем-нибудь и
освежают его душу” (Вася).

“Цветы да еще дети одни украшают землю” (Вера).

“Дыхание красы”.

“Цветок есть последняя отрада человека, посаженный в землю около
гробовой доски” (Варя).

“Цветы — внешняя улыбка природы, их запах — тайное признание ее”
(курсистка),

“Цветы — это песнь природы” (Наташа 2).

“Без цветов мир стал бы мертвее самой смерти” (Шура).

(Вторично заданная та же тема, или второе мнение при первом же задании):

“Цветы — покорное создание, которых каждый смертный может сорвать и
растоптать” (Вася).

“Цветы — это маленькие и нежные созданья Бога, которые остались как
печальные воспоминания о Рае” (Вера).

“Цветы, как люди,— горды, нежны”.

“Цветы —в природе —милые, светлые, разноцветные. В своих чашечках они
скрывают мечты... своим благоуханием они сдувают муки и тягость.— Цветы
в душной комнате. Скучно, серо... Вьются нежные цветы у пыльного окна.
Подходишь. И встают золотые воспоминания о чем-то далеком” (по-видимому,
Таня).

Вопрос: Что такое ум?

“Ум — очень трудно определить тому, кто его имеет; для тех же, кто его
не имеет, ум — святое счастье и богатство” (курсистка).

“Вечно “Горе от ума” (Шура).

“Ум — это счастье несчастливых” (Наташа).

“Ум — руль” (Таня).

Вопрос, Что есть высший героизм?

“Самоотверженно к себе, радостно умереть за ближнего и даже за самого
низкого преступника” (Надя или Вася).

“Героизм есть высшая отвага и стремление к великому

делу” (Варя).

“Высший героизм есть самоотречение. Только тот сможет создать великое и
прекрасное, только тот может, как герой, отпечатлеть своей рукой на
истории и в измученных душах людей, кто скажет: я для всех, но не для
себя. Это есть истинный герой человечества” (Вера).

“Жажда сгореть в любви” (Таня). “Высший героизм — стереть свое лицо”
(Шура). “Героизм — ни один раз в жизни не солгать” (Наташа). “Героизм
есть лишь вспышка, но не огонь” (курсистка). “Истинный героизм
заключается в силе любви, заставляющей забыть свое мучительное я”
(вторичное — Тани).

“Высший героизм — сказать про себя самое смешное и низкое” (вторичное —
Шуры).

“Героизм есть необыкновенная жизнь человека, иногда незаметная, а иногда
заметная” (по-видимому,— по почерку — Вася или Надя).

“Как мы можем спрашивать, что такое героизм, когда вся жизнь Христа есть
высший подвиг героизма” (судя по почерку, кажется. Вера).

Вопрос: Что? труднее всего на свете?

“Всего труднее в жизни полюбить ненавидящего тебя” (курсистка) .

“Труднее всего в жизни побороть себя” (курсистка). “Прожить без любви”
(Наташа). “Забыть себя” (Шура).

“Самое трудное — сказать в старости то, что говорил в молодости”
(по-видимому, Вера).

“Сохранить юность” (по-видимому, курсистка). “Верить и прожить честно,
без фальшивых прикрас” (Таня). 

“Труднее всего в жизни — просто, без затей ее прожить” (по-видимому,
курсистка вторично).

“Труднее всего в жизни забыть о себе” (Шура вторично). 

“Самое трудное — стать выше своих страданий” (Вера).

“Труднее всего переживать предсмертный час, если был грешен” (Вася,—
sic!).

“Труднее всего в жизни переживать муки” (Вася вторично). “Труднее всего
в жизни пойти выпить молоко и лечь спать” (Пучок — Надя).

Смеялись больше всего последнему. Дивились больше всего Васе. Он был по
пояс мне, совсем маленький. Пораженный, я его отвел в сторону (после
игры) и спросил: “Разве ты думал о смертном часе?”

“Думал”.— “Ну, это мне тяжело умирать так, а ты?,.”— “Нет, папа. Какие у
тебя грехи? Если тебе захочется согрешить, то ты удержишься”.— Прыснув
со смеху и замирая в страхе, я пошел и рассказал Шуре “своего Ваську”.

Но... потеряны листки с “любовью”.

— “Что такое любовь?”. Ответили разное. Но Варя — вся проказа вне этого
“наказанного” Рождества — поспешила утешить родителей и успокоить
общество:

“Любовь существует для пользы отечества”.

Этому-то больше всего мы и смеялись тогда.

* * *

Еврей находит “отечество” во всяком месте, в котором живет, и в каждом
деле, у которого становится. Он въязвляется, врастает в землю и в
профессию, в партии и в союзы. Но это не фальшь, а настоящее. И везде
действует легко (с свободою) и с силою, как родной.

Он в высшей степени не чужой везде, со всеми. Общее предположение, что
евреи ведь чужие,— верно только в половине. В каком-то одном и
таинственном отношении они и есть везде и всем чужие. Но столь же верно
и неодолимо то, что они и близки, до “единокровности”, со всеми.

Отсюда проистекают некоторые мелочи, например знаменитое “жидовское
нахальство”, которого сами евреи не замечают и даже не понимают, о чем
мы говорим. Нас поражает и мы не выносим, что в России они ведут себя и
разглагольствуют, “как мы”; а они и чувствуют себя, “как мы”, и так
говорят и ведут себя.

Отсюда (отчасти) побои, и — то, что евреи так этого не понимают.

(в клинике около мамы).

* * *

Когда идет добро от священника и когда идет добро от мирского человека,
и собственные “измерения добра” в одном и другом случае одинаковы,— т.
е. равны: доброе слово здесь и там, утешение здесь и там, милостыня
здесь и там,— то есть разница какая-то в благоухании. Добро священника
благоуханнее добра светского человека.

Отчего это? Явно чувствую. Чувствую не потому, что я “таких убеждений”.
Не ум чувствует, а нос чувствует.

(припомнился разговор с одним добрым батей).

Эх, попы. Поправьтесь! — и спасете Русь.

* * *

Мне не нужна “русская женщина” (Некрасов и общественная шумиха), а нужна
русская баба, которая бы хорошо рожала детей, была верна мужу и
талантлива.

Волосы гладенькие, не густые. Пробор посередине, и кожа в проборе белая,
благородная.

Вся миловидна. Не велика, не мала. Одета скромно, но без постного. В
лице улыбка. Руки, ноги не утомляются.

Раз в году округляется.

(иду от Пр. Гор.).

* * *

— Это что часы-то? Остановились? Большие, с белой доской. С тяжелыми
гирями, из которых к одной был прицеплен еще старый замок.

— Это худо. Это к чему-нибудь. И мамаша задумывалась. Правда, энергией
своей она все преодолевала. Но когда они останавливались, это было
дурным часом в ее дне.

в Ельце.

* * *

Часы ходили еле-еле. Вековые. От покойного Дмитрия Наумыча (мужа, отец
“друга”).

За него она вышла замуж, п. ч. он был тихий и удобный для воспитания
брата ее. Ей было 15 лет, брату 4 года. Но она все сообразила и
планировала, и не вышла за “бойкого”, который был бы “самой люб”, а за
удобного.

Она была постоянно веселая, и любила, чтобы было все чистое, комнаты и
нравы,— и поведение сыновей и дочери.

Умирая, завещала похоронить “вместе с мужем”. “Вместе родили детей”,
“вместе лежать в земле”, “вместе идти к Богу”.

* * *

“Три-три-три 

Фру-фру-фру 

Иги-иги-иги 

Угу-угу-угу”.

Это хорошо. После “Синтетической философии” в одиннадцати томах Герберта
Спенсера 3— это очень хорошо.

(Статья о футуристах 4 Рог-Рогачевского с примерами из их поэзии).

А не верят люди в Бога, Судьбу и Руку. Но Он дерет за ухо не только
верующих, но и не верующих в Него. 

* * *

Теперь стою в банке, перевод или что,— смотрю по сторонам: где тут
международный плут, с его “печатью на лице”, которого бы ловил Шерлок
Холмс.

(Начитавшись Ш.-Хол.) Перевожу

последнюю уплату за монеты Осману 

Нурри-бею в Константинополь.

* * *

Много можно приобрести богатством: но больше — ласковостью.

(мудрость евреев).

* * *

Булгаков честен, умен, начитан и рвется к истине.

Теперь — к христианству.

Но он не имеет беды в душе, ни бедствия в жизни. Он не восклицал никогда
— “тону!” — среди ужаса. Он профессор, а не обыватель; ученый, а не
человек. А христианство (думается) открывается именно “немудрым земли” в
особых точках и в особые минуты. И, кажется, проникнуть особенно глубоко
в не свои темы ему не удается.

* * *

Как поправить грех грехом — тема революции.

(на извозчике).

И поправляющий грех горше поправляемого.

* * *

— Отдай пирог! Отдай пирог! Отдай пирог! Вера лежала животом на полу в
Шуриной комнате, 10-ти лет. И повторяла:

— Отдай мне пирог!!

Шура выбежала ко мне и, смеясь “до пупика”, спрашивала:

— Как я отдам ей пирог?

— Какой “пирог”??.

— Вчера, вернувшись из гостей, она вынимает из кармана завернутый в
платок кусок торта и говорит:

— “Это, Алюсенька, тебе”.

— Конечно, я съела. Сегодня она на что-то рассердилась, кажется,— я
сделала ей замечание, и требует, чтобы я ей отдала назад торт. Говорю:
—Как же я “отдам”, когда я съела? — Она кричит (юридическое чувство):

— Все равно — отдай! Мне нет дела, что ты съела. Шура смеялась
(курсистка). Вера плакала. В гневе с Верой никто не может справиться,
хоть ей всего 10 лет. Она всегда безумеет, как безумеет и в увлечениях.

(на семейной карточке “Он. л.” 

она одной рукой обнимает, 

другую уставила в бок).

* * *

Бредет пьяный поп... Вдовый и живет с кухаркой... А когда рассчитывается
с извозчиком — норовит дать Екатерининскую “семитку” (2 коп.) вместо
пятака.

И тем не менее я отделяюсь от Влад. Набокова, профессора Кареева и
дворянина Петрункевича, и подойду к нему...

Почему же я к нему подойду, отделясь от тех, когда те разумны, а этот
даже и в семинарском-то “вервии” лыка не вяжет?

По традиции? Привычке?

Нет, я выбрал.

Я подошел к мудрости и благости. А отошел от глупости и зла.

Почему? Как?

Да около Набокова станет еще Набоков и около Кареева станет еще
Кареев...

Как бы они ни множились и как бы цепь их ни увеличивалась, она и в
середине, и на концах, и в бесконечности не обещает ничего еще, кроме
Набокова и Кареева или Тьера и графа Орлова-Чесменского, Захарьина и
князя Юсупова; а рядом с попом может стоять сейчас же митрополит
Филарет, да и сам Св. Серафим Саровский. Чего, и дальше: “за руку с
попом” не погнушает взяться и древний Платон, сказав: “Он — от моей
мудрости”.

А я прибавлю: “Нет, отче Платоне,— он превзошел тебя много. Ты —
догадывался, а он — знает, и о душе, и о небесах. И о грехе и правде.

И что всякая душа человеческая скорбит, и что надо ей исцеление”.

* * *

Вина евреев против И. Христа была ли феноменальная или ноуменальная? Т.
е. только “эта толпа” “не могла понять” и, главное, “теперь”— ну, “при
исходе времен”? Или — от корня, издревле, от Моисея и даже Авраама? Было
ли больно все от истока начиная, или — только в устье? В последнем
случае, т. е. если только “нравы” и сейчас,— не для чего было отменять
обрезания и всего жертвенного культа, и суббот и храма.

В этом случае была бы у христиан сохранена библейская семья; сохранено
бы было живое и животное чувство Библии, а не то, что “иногда читаем”.
Не было бы ужасного для сердец наших противопоставления Евангелия и
Ветхого завета.

Ничего не понимаю. О, если бы кто-нибудь объяснил.

* * *

Как задавили эти негодяи Страхова, Данилевского, Рачинского... задавили
все скромное и тихое на Руси, все вдумчивое на Руси.

“Пришествие Гиксосов”. Черт их знает, откуда-то “Гиксосы” взялись;
историки не знают откуда. Пришли и разрушили египетскую цивилизацию,
2000 лет слагавшуюся. Потом через 1Ѕ века их прогнали. И начала из
разорения она восстановляться; с трудом, медленно, но восстановилась.

(придя с Айседоры Дункан домой).

Как хорошо, что эта Дункан своими бедрами послала все к .черту, всех
этих Чернышевских и Добролюбовых. Раньше,, впрочем, послали их туда же
Брюсов и Белый (Андрей Белый).

О, закрой свои бледные ноги 5.

Это было великолепно. Поползли на четвереньках, а потом вверх ногами. И
тщетно вопияли Лесевичи и Михайловские:

— Где наш позитивизм? Где наш позитивизм!!! Позитивизм и мог быть
разрушен только через “вверх ногами”.

На эмалевой стене 

Там есть свет чудных латаний.

Дивно. Сам Бог послал. Ничего другого и не надо было. Только этим
“кувырканьем” в течение десяти лет и можно было прогнать “дурной сон”
литературы.

* * *

Вчера разговор в гостях. И выслушал удивительный взрыв отца:

“Моему 13-летнему сыну, который никогда не знал онанизма, в гимназии
сказали никогда не дотрагиваться до... потому что хотя это
насладительно, но вредно для здоровья. Он дотронулся и сделался
онанистом.

10 чиновников в мундире министерства просвещения, из которых каждый был
шпион и ябедник, учили его “не послушествовать на друга своего
свидетельства ложна”. И он стал клеветником и злословцем.

Те же десять чиновников, из которых каждый был предатель и втихомолку
занимался социализмом, учили его “быть патриотом”. И он возненавидел
свое отечество.

Таким образом, когда он “окончательно получит образование” и сделается
никуда не годным человеком, ему выдадут бумажку, по которой он может
получить всякое место на государственной службе.

Перед ним будут “открыты все двери”.

Он войдет в наиболее широкую, выберет девицу с кушем и женится. Теперь
он сделается не только “полезным гражданином”, но и в высшей степени
“приятным членом общества”. У него станут занимать деньги. Ему везде
станут предлагать “председательство”. Он станет заниматься
“благотворением”. Когда он умрет, поп скажет хорошую речь”.

(русская цивилизация).

Я подумал молча про себя.

Нет. Мой Вася жив. С ним никогда этого не будет. Берегись, Вася.
Берегись “русской цивилизации”.

* * *

За попа, даже и выпивающего, я трех кадетов не возьму. Только злой поп 6
(поп А-бов) — невыносим. Он хуже всякого человека. В нем этот яд
становится хуже, проклятее, смраднее, стрельчатее яда во всяком другом
человеке.

Отчего это? Тоже — тайна. “И взяв кусок с блюда и обмакнув в соль —
подал ему” 7. И всякий исповедник Христа, если он зол,— увеличивается в
зле на всю величину Христа и становится Иудой.

* * *

“Знаешь (и она назвала одного любимого мною умершего писателя), если бы
он теперь жил, он не показался бы интересным. Он был тогда интересен (в
90-е годы). Люди с каждым годом растут; душа с каждым годом растет, и
человек теперь не то, что был 15 лет назад”.

(мамочка, в постели, 13 янв.).

* * *

Греки — “отец”; и римляне тоже — “отец”. Даже сухопарый чиновник — и он
“отец”. Одна “жидова” — Вечная Мать. Отсюда проистекает их могущество и
значительность.

(идя из клиники).

* * *

Батя. С Урала, член Госуд. Думы. Еду с дочкой на извозчике. И говорю:

— Сколько платите за квартиру?

— Сорок.

— Сорок?! Сколько же комнат?

— С прихожей 4.

— Как же вы помещаетесь? Из кого семья?

— Я. Да брат студент, технолог. Да сестра замужняя с ребенком. Да папаша
с мамашей. И еще брат двух лет.

— Как же вы спите?

— Я в столовой на кушетке, брату в прихожей на ларе стелют. Сестра с
мужем за перегородочкой. Папаша с мамашей за другой перегородочкой.

— Сестриному-то ребенку сколько будет?

— Полтора года.

— А меньшому брату вы, кажется, сказали два?

— Два.

— Это хорошо. Сестра-то еще не беременна? Она помолчала.

— Это хорошо. Тесно, а тепло. И отец еще молодой?

— 53 года: а когда на именинах были гости, то говорили, что ему едва
сорок можно на вид дать. Лицом белый и большого роста. И живот,— хотя не
очень большой.

— А мамаша?

— Мамаша совсем молодая. Ей только 42.

— Совсем хорошо! То-то и фамилия у вас красивая. Нет красивее на Руси,—;
т. е. не может быть красивее такой фамилии: тут и “мережки” и “золото”.
Оттого, что вы старые люди на Руси.

Курсистка улыбнулась. По задумчивому виду я вижу, что ей тоже пора
замуж. Уже 19 лет.

Так растет добро на Руси. Или не сказать ли по-церковному: так
произрастает и густится пшеница Господня на землях тучных.

Берегите тучность земли. Берегите, берегите. Хольте, вспахивайте,—
молите дождичка.

Солнышка молите. И во благовремении полной пригоршней бросайте зерна в
землю.

* * *

Что истинно интересно?

Своя судьба.

Своя душа.

Свой характер.

Свои тайны (“сокровенное души”). С кем хотел бы быть?

С Богом. Еще с кем?

С тем, кого истинно любишь. Таков за всю жизнь один-два.

Что нужно?

* * *

После Гоголя, Некрасова и Щедрина совершенно невозможен никакой
энтузиазм в России.

Мог быть только энтузиазм к разрушению России. — Вот и 1-е марта, и
полупаралич турецкой войны, и “ни одной победы” в Маньчжурии. Вовсе не
Алексеев и еще какой-то “гофмейстер” — Абаза — устроили “авантюру на
Ялу” 8, а превратили в “авантюру” возможную победу и расширение земли
своей господа “Современника”, “Отечественных записок” и “Русского
богатства”. Победа вообще никакая стала невозможна, пока не явился
“международный еврей” Азеф, который вообще стал всею этою гнилью
“торговать”, продавая “туда”, продавая “сюда”,— и вообще всякому, кто бы
ему дал на винцо и женщин.

* * *

Да, если вы станете, захлебываясь в восторге, цитировать на каждом шагу
гнусные типы и прибауточки Щедрина, и ругать каждого служащего человека
на Руси, в родине,— да и всей ей предрекать провал и проклятие на каждом
месте и в каждом часе, то вас тогда назовут “идеалистом-писателем”,
который пишет “кровью сердца и соком нервов”... И весь-то мотив этого,
что “сопричисляющий вас” с залихватской русской фамилией Рог-Рогачевский
пишет в журнале еврея Кранихфельда 9, и “чей хлеб кушает, того и песенку
поет”.

— Если ты не изменник родине — то какой же после этого ты русский? И
если ты не влюблен в Финляндию, в “черту” и Польшу — то какой же ты
вообще человек?

Что делать в этом бедламе, как не... скрестив руки — смотреть и ждать.

* * *

“Ни я, ни вы, ни Новоселов ц..... не нужны”,— написал NN.

—Это что, дело стоит даже крепче: ей чести не нужно, “правильных
документов на торговлю” не нужно.

Лопаты, приставленные к забору, басят глубоким строем:

— Нам нужны только доходы. Остальное уже обеспечено им.

(получив письмо от NN). 

* * *

Да почему он “скиталец”? 10 Везде принят, все кланяются.
Религиозно-философские собрания сочли “за честь”, когда он одно из них
посетил, придя в середине чтений и обратив всех внимание черною блузою,
ремешком и физиономией “под Максима” 11. Почему же он “скиталец”, и кто
его “изгнал”, и откуда он “исключен”? “Качества его произведений” никому
(вероятно) не приходили на ум, пишет ли он стихами или прозой,
публицистику или “так рассказы” — никто не знает, и только всякому
известно, что “есть еще другой Максим, который называется Скитальцем”, и
тоже с ремешком и в блузе. Да это скорее — граф, “его сиятельство” и уж
во всяком случае “превосходительство”.

В первый раз проходят какие-то в литературе с фальшивыми физиономиями
“под другого”, в чужой прическе и совершенно не своим “видом на
жительство”.

Барин, который называет себя “Ванька с Сенной”.

* * *

NN бы заговорил другим языком, если бы из его дома вывели за ручку Ан.
Мих., со словами: “На все четыре стороны, прощалыга”, а Васюка присудили
бы с двухлетнего возраста “здорово живешь” в солдаты без срока. Тогда
были бы песни другие, и он не приравнивал бы это к бедной кофточке и
грубому слову кухарки, с добавкой, однако: “Заочно от меня”. То-то
“заочно”: ну а что, если бы на глазах? — сказал ли бы он только:
“Будьте, Катерина, мягче: мы все — христиане”.

И Новоселову с его “мамашей” тоже всего этого не нужно. Но что, если бы
его “мамашу” стали бить кнутом на конюшне, как в Петербурге сек с
конюхом (при пособии конюха) свою жену гвардеец,— урожденную Варгунину,
за которою взял 150 000 приданого, но уже во время ее первой
беременности сказал ей, что его, как дворянина, компрометируют поклоны
на улице и посещения на дому ее купеческой родни и чтобы сама она
постаралась, чтобы эти родные “не навязывались” и не “ходили к нам”, а
затем начал — и сечь (на конюшне). Отец, Варгунин, обратился к властям,
но, согласно NN и Новоселову, получил “кукиш с маслом” в утешение, т. е.
“ни развода, ни отдельного паспорта на жительство”, ни вообще —“прав у
отца на дочь, раз она обвенчана”. И только уплатив еще 75 000
“правильно-каноническому, повенчанному” мужу, отец вызволил дочку из
“благодатного благословения церкви”.

Так была подробно, с именами, рассказана в “Гражданине” князя Мещерского
эта петербургская история. Я не прочел, к сожалению; но со слов
“Гражданина” рассказывала вслух всем гостям эту историю за обедом Анна
Ивановна Суворина. Да что: разве не такую точь-в-точь историю
рассказывает в “Семейной хронике” С. Т. Аксаков? 12 И у Аксакова все
духовенство прочло это; прочло и ничем не отозвалось.

Так вот, вы полюбуйтесь, сперва, и NN. и Новоселов, на эту Варгунину, да
и вы, Иван Павлович, да и Цветков с Андреевым.

А я же до благосклонного ответа скажу:

— Пока это есть, представляется каким-то мазурничеством говорить о
“цветочках” Франциска Ассизского и прочих чудесах.

* * *

Чем “молиться” на секретаря духовной консистории (однако же, ведь не в
ней суть, она “приложися” во временах), то уж лучше помолиться вотяцкой
“Керемети” 13: все-таки живее, да и фольклор по крайней мере.

Это я говорил (писал) Рачинскому и страшусь, что придется говорить NN.

Вот где возможен поворот к: “вернемся к египетским богам, потому что они
кормили нас и мы не были голодны”.

И ведь израиль в пустыне был бы прав, если бы не прилетели перепели. Вот
и кое-кто и кое-что (лицо и потом возникшие учреждения) пусть “пришлет
перепелов” и “источит из камня воду”. Если кое-кто и кое-что бессильнее
Моисея,— нельзя удивиться и нельзя будет негодовать, если люди вдруг
из-за “перепелов” начнут заворачивать к Моисею, да и к египетским богам.

* * *

Мерзавцы-канонисты подумали бы, что с коровою привычною расстаться
нелегко, квартиру удобную передают неохотно: по какому же праву и по
какому скаредному мотиву они вообразили, они наклеветали на людей, они
закричали в печати и, ранее Гутенберга, кричали в манускриптах, что
мужья-человеки все такие же мерзавцы, как они сами (т. е. как канонисты)
и сейчас побросают жен и перейдут к “молоденьким и сладеньким”, если
Рачинский и NN вдруг “согласятся на развод”. Но они злы, эти мерзавцы, и
хочется им засадить “гной в кости” (“худая жена — как гной в костях
человека”,— Соломон в “притчах”). И, пользуясь идеализмом,
отвлеченностью и мечтательностью NN и Рачинского, они (канонисты) им все
“навевают” о человеческом легкомыслии и недобродетели, соображая про
себя: “С гноем-то в кости нам человек все заплатит”.

Канонист-профессор (был процесс о наследстве — недавно) оставил 100 000
дочерям. Занимал именно по бракоразводным делам “стол” в высоком
духовном учреждении. Автор книг и статеек в “Христианском чтении” и в
“Отдыхе христианина”. 100 000 из “профессорского жалованья” не скопишь.

* * *

...Скука, холод и гранит. 14

Что это, стихотворение Пушкина?

— Нет, это каноническое право. “Кормчая”, Суворов, Красножен,
Сильченков, еще кто-то, многие. Как говорится где-то в Библии: “Взойди
на башню и посмотри, не идет ли это на помощь осажденным войско?” —
Посланный вернулся и сказал: “О нет,— это идет стадо скота и подымает
пыль”.

* * *

Вот идет по тротуару проституточка. Подойду к ней и разделим...
последнюю папироску. Она одна мне “своя” в мире: такая же бездомная,
тоже без отца, без матери, также никому не нужная, также ей никто не
нужен. Дам ей папироску, она закурит, я докурю. Потом пойдем к ней. И
будет она мне жена на ночь.

Как и мне на час работы нужен каждый хозяин, и я говорю о всяком через
час — “провались”.

(за корректурой своей статьи о Страхове 15:

место ее о “меланхолии в Европе”).

Подошла Пучок 24 и молча поцеловала папу в щеку; в рубашонке, сейчас в
постель (ночь). Нет, я теперь не такой: мне мама дала другое.— Но ведь
не у всех была “наша мама”, и другие — именно таковы.

(т. е. “меланхолия в Европе” происходит

от КОРНЕВИДНОЙ в Европе бессемейности;

от того, что семья там есть случай и удача).

* * *

Моя прекрасная душа! Моя прекрасная душа! Моя прекрасная душа!

“Как ты, пачкунья, смеешь это думать?”

— Моя прекрасная душа. Моя прекрасная душа. Моя прекрасная душа.

“И лукавая? и скрытная? обманная?”

— Моя прекрасная душа! Моя прекрасная душа! Моя прекрасная душа.

“Весь запутанный? Скверный?”

— Моя прекрасная душа. Моя прекрасная душа. Моя прекрасная душа.

(Бреду ночью из редакции, 3-й час ночи.

Кругом проститутки.)

* * *

Собственно, есть одна книга, которую человек обязан внимательно
прочитать,— это книга его собственной жизни. И, собственно, есть одна
книга, которая для него по-настоящему поучительна,— это книга его личной
жизни.

Она одна ему открыта вполне, и — ему одному. Собственно, это и есть то
новое, совершенно новое в мире, ни на что чужое не похожее, что он может
прочитать, узнать. Его личная жизнь — единственный новый факт, который
он с собою приносит на землю. Он рождается для своей жизни, и его жизнь
есть дар Божий земле. Каждого человека Бог дарит земле. В каждом
человеке Земля (планета) получает себе подарок. Но “подарок” этот
исполнен внутренними письменами. Вот прочесть-то их и уразуметь и
составляет обязанность всякого человека. И если он добр к людям,
расположен к ним, если “у корыта (мир) мы все щенята”,— то без церемоний
и ужимок, без стыда и застенчивости, без кокетничанья скромностью, он
должен сказать “поросятам у корыта”: “Братья мои, вот что написано в
этой книге. Вникните все и читайте меня. Может, кому понадобится. Может,
иной утешится через меня в себе. И “третий добрый молодец” позабавится,—
без зла, а с добрым смехом. Ибо злым смехом ни над каким человеком
нельзя смеяться”.

Поэтому “У един.”, собственно, каждый человек обязан о себе написать.
Это есть единственное наследие, какое он оставляет миру и какое миру от
него можно получить, и мир вправе его получить. “Все прочее не
существенно”,— и все прочее, что он мог написать или сказать, лишь
частью верно; “верное” там не в его власти, не в его знаниях.

* * *

В белом больничном халате и черных шерстяных перчатках, она изящно пила
чай с яблочным вареньем. Едва открыл дверь — вся в радости.

— Что же это ты чай в перчатках?

— Я уже с 12 часов одела их. Сама,— и на больную руку сама.

Я и забыл, что больную всегда мы одевали,— я или Надя (горничн.).

Прислуга куда-то разбежалась.

— Можешь надеть на меня платье? Я в две минуты одел серый английский
костюм (сшитый для Наугейма).

— Едем.

— Подожди. Сперва к Варваре Андреевне (близ Клиники). Она меня каждый
день проведывала,— и ей мой первый выезд. Отбыли.

— Теперь едем (кататься)?

— Нет. Еще к Скорбящей (на Шпалерной).

— А кататься? Отдыхать?

— Потом уж и кататься.

(21 января 1913 г.).

* * *

Купа седых (серых) волос давала впечатление львиной головы, и когда она
повернула умеренно-массивную голову,— то (так как она была против статуи
Екатерины) я не мог не залюбоваться этим “Екатерининским видом”
сурового, бронзового, гордого лица. Оно было прекрасно той благородной
грубостью, которая иногда нравится более, чем нежность. Перейдя к
плечам, я увидел, что они как будто держат царство. Муж — сухой, узкий.
Второй ряд кресел, по 10 р.,—должно быть, “товарищ министра” или большая
коммерция. Но явно — и образование. Сколько лет? 60 или не менее 55. Но
никакой дряхлости, изнеможения, рыхлости.

Я дождался, пока еще повернулась: белым скатом лебяжья грудь была
открыта до “как можно”. Бюст совершенно был наг, увы — неприятным или
недогадливым современным декольте, которое скрывает главную прелесть
персей — начало их разделения и оставляет видеть только один могучий
скат.

— Такое ведь неприличие смотреть внимательно на декольте.

И я никогда не смотрел на него прямо.

Но 60 или 55 лет меня взволновали. Оттого именно, что мне казалось
неприлично глядеть прямо, я был поражен удивлением, что она так
декольтирована в 55 или 60.

“Однако если она открылась, то ведь, конечно, для того, чтобы видели. И
смотреть внимательно на декольте не только не обижает, но скорее
обижает, если не смотрят”.

В первый раз мелькнуло в голову: “Америка”, “эврика”.

И я посмотрел прямо, как никогда. И хотя она перевела глаза на меня,
продолжал смотреть прямо.

Вдруг каким-то инстинктом я провел языком по губам... По верхней губе...
Раз... три... четыре... Теперь она сидела так, что мне были видны только
шея и щеки. Странный инстинкт: она, как львица, полуоткрыла рот и, тоже
высунув язык, провела по нижней и верхней губе, и немного лизнув щеки. Я
никогда не видал “в Собрании”, и очень пышном, такой манеры — за всю
жизнь не видал! — Но она сделала движение языком (высунув!) так, что это
не было ни безобразно, ни отвратительно.

Балалайки играли “Осень” Чайковского. Звуки шептали и выли, как осенний
ветер. Музыка чудная. Но эта манера неужели не взаимный сомнамбулизм?
Так как нельзя поверить, чтобы она читала мои мысли. Она сидела во 2-м
ряду, я— в третьем, немножко наискось и сзади. Немного вправо от нее.

Муж сидел прямо. Он сухой и прямой. Он чиновник.

К моей добродетели надо сказать, что в переполненной зале Дворянского
собрания я не заметил ни одной женщины. Только эти 55 лет.

(22 января). 

* * *

Я — великий методист. Мне нужен метод души, а не ее (ума) убеждения.

И этот метод — нежность.

Ко мне придут (если когда-нибудь придут) нежные, плачущие, скорбные,
измученные. Замученные. Придут блудливые (слабые)... Только пьяных не
нужно...

И я скажу им: я всегда и был такой же слабый, как все вы, и даже слабее
вас, и блудливый, и похотливый. Но всегда душа моя плакала об этой своей
слабости. Потому что мне хотелось быть верным и крепким, прямым и
достойным... Только величественным никогда не хотел быть...

“Давайте устроимте Вечерю Господню... Вечерю чистую — один день из семи
без блуда...

И запоем наши песни, песни Слабости Человеческой, песни Скорби
Человеческой, песни Недостоинства Человеческого. В которых оплачем все
это...

И на этот день Господь будет с нами”.

А потом шесть дней опять на земле и с девочками.

* * *

Христианству и нужно всегда жить о бок с язычеством: в деревнях —
бедность, нужда, нелечимые болезни, труд. Конечно, там христианство. В
городах — Невский, “такие магазины”: христианству некуда и упасть, все
занято — суетой, выгодой. Но мне кажется об этом не надо скорбеть. Это —
натуральное положение планеты. Христианство даже выигрывает от этого,
потому что “в вечной борьбе с язычеством” оно тем самым делается вечно
in statu nascentis 16.

(на концерте Андреева в Дворянском собрании).

* * *

Первый из людей и ангелов я увидел границу его. А увидеть грани, границы
— значит увидеть небожественность.

Первый я увидел его небожественность. И не сошел с ума. Как я не сошел с
ума? А может быть, я и сошел с ума.

* * *

Какая-то смесь бала и похорон в душе — вечно во мне.

Творчество — и это, конечно, бал. Но неисполненный долг в отношении
людей — ужасные похороны.

Что я им дал? Написал “сочинения”? В “Понимании” 17 я тешил себя. Да и
вечно (в писан.) тешил себя.

Накормил ли я кого?

Согрел ли я кого?

В конце концов, действительно 10 человек согрел и кормил,— это и есть
лучшая моя гордость.

* * *

Я счастлива.

(1-й выезд из клиники. Матовое лицо. 

Без улыбки. И как “дело” это:

“Я счастлива”. Первый раз это 

слово за три года.

29 января).

* * *

Самый плохой мужчина все-таки лучше, чем “нет мужчины”.

И женщины бросаются.

И “самая плохая женщина есть все-таки женщина”.

И мужчины — ищут.

Так произошла проституция и “совершенно невозможные браки”.

(за Айсед. Дункан).

* * *

Вот две вещи совершенно между собою несходные.

Бог захотел связать их.

Тогда Он в ночи взял нечто от одной вещи и перенес в другую. А от другой
нечто взял и перенес в первую.

Пробудившись, каждая почувствовала, что ей чего-то недостает. И встала и
возмутилась. И почувствовала себя несчастною. Она почувствовала себя
потерпевшею в мире, ненужною миру.

И стала искать “это мое потерянное”.

Эти искания и есть тоска любовных грез.

Все перешло в брожение, хождение, странствование.

Все стали искать, тосковать.

— Где мое? Где мое?

— Где мой Утраченный? Где мой Потерянный?

И найдя — женщины брали и целовали.

И найдя — мужчины улыбались и целовали.

Так произошли поцелуи, и любовные, и не только любовные.

Произошли объятия, произошли вздохи.

Мир зарумянился. Мир стал вздыхать; побледнел.

Мир забеременел.

Мир родил.

* * *

Почему я, маленький, думаю, что Бог стоит около меня? Но разве Бог стоит
непременно около большого? Большое само на себя надеется, и Бог ему не
нужен, и, ненужный, отходит от него.

А маленькому куда деваться без Бога? И Бог — с маленькими. Бог со мною,
потому что я особенно мал, слаб, дурен, злокознен: но не хочу всего
этого.

* * *

Страхов так и не объяснил, почему же “мы враждуем против рационализма”
(Интереснейшее, “хватающее за сердце” его рассуждение в предисловии к
“Мир как целое” 20. Прим. 1916 г.— В. Р.). Изложив его мысли,
“рационально изъясняющие природу” (в статье “Идея рационального
естествознания” 18), я тоже почувствовал в уме и душе что-то неприятное,
тяжелое и тоскливое.

Действительно — “враждуем с рационализмом”, и именно и особенно разумом.
Отчего? Что за загадка?

Умерщвляется всякая поэзия в природе, всякий в ней каприз и прихоть,
всякое “отступление от нормы” и гений, “преступление и наказание” (а они
в природе есть). Уничтожается картина и добродетель.

Построить так (в уме своем) “рационально природу” — плюнешь и отойдешь.
“Ну тебя к черту”. “Заприте сад,— никогда не пойду в него”. “Спустите с
цепи Шарика,— не могу его видеть”.

Природа. становится глубоко рациональною, но и глубоко отвратительною.

Облетели цветы 

И угасли огни. 19

Природа — не дышит. Это — труп ее, а не она. А кто же захочет долго быть
“в мертвецкой” и даже там “закурить папироску”.

В “лесу из Страхова” папирки не закуришь.

А закуриваем. Т. е. природа вовсе не “из Страхова” и вовсе не
“рациональна”.

Вероятно, он свою идею взял “из немцев” и даже только изложил. Или
“сколотил” из разных мест их объяснений, из Шеллинга, Окена или
откуда-нибудь из маленьких. Эта “немецкая природа” действительно не
дышит.

Итак, откуда же “тоска” (“тоска от рационализма” — по Страхову)? Да как
же не быть тоске перед гробом, и как не быть тоске после преступления?
Раз мы умерщвляем в рационализме природу, мы, естественно, совершаем над
нею преступление, хотя только в уме своем. Но самый этот ум, который
тоже жив, возмущается, тоскует, принужденный к этому логическому
препарированию живого предмета.

Нет, природа не рациональна. В ней есть рациональное, но это — бок ее, а
— не она вся, не брюхо ее. Ньютон утром и вечером пил чай, и в этом был
правилен, регулярен и рационален. Но если бы кто-нибудь, войдя сзади
ночью в его комнату, указал другому на его согнутую над письменным
столом спину и объяснил:

— Вот это — Ньютон, регулярнейший человек Оксфорда: ежедневно утром в 7
часов и вечером в 8 он пьет кофе. Поэтому называется “Ньютон” и
считается самым добродетельным и самым мудрым человеком в городе...

...то, выслушав, мы воскликнули бы:

— Идиот. Какое идиотическое объяснение и мудрости и добродетели! Зачем
ты взялся за Ньютона, когда ты мог бы объяснить его лакея, а еще лучше —
как устроен тот ларь, на котором спит этот лакей! {Теперь, в 1916 г.,
думаю иначе: мозг наш — фалличен (2-й, после мозга в поясных позвонках,
центр полового возбуждения,—. именно через грезы, мечты), и он, в то же
время “источник разума”, враждует против “рационализма”, так как этот
последний, будучи “чистяком”,— гнушается взять в объяснение мира эту
половую “нечисть”. Тогда мозг чувствует себя угнетенным и тоскующим, как
бы принудительно обесфосфориваемым и иссушенным. Отсюда, при
рациональных объяснениях, прямо физиологическая в нем тоска и боль,
“вывих мозга”. Обратно, “мистические” и “религиозные” объяснения мира и
природы радуют мозг, озаряют его, кормят его, ибо в глубине и сокровении
они всегда суть фаллические объяснения (“творец вещей” и “податель
жизни” и т. д.}.

* * *

Кто же научил меня крестить подушку на ночь (и креститься самому)?
Мамаша. А мамашу — церковь. Как же спорить с ней.

(перед сном).

Я и испытываю (перекрестя подушку) это простое, непонятное, ясное: что
отгоняются дурные мысли, что ко всему миру становлюсь добрее.

* * *

Только человек, помолившийся поутру и помолившийся к ночи, есть человек;
до этого — животное. Усовершенствованное, обученное, но животное.

* * *

Церковь есть устроительница душ и устроительница жизней. Церковь
домоводственна.

Церковь — зерно цивилизации.

(2 февраля).

Завтра 3-е вливание в вены.

* * *

Все они — сладкие и демократичные.

И безжалостные.

(педагоги нового фасона).

N-ня, опустясь на пол и положа тетрадь на кушетку, сидела в труде. Два
часа ночи.

Взял. Посмотрел.

“Теорема. Общие кратные двух чисел суть общие кратные наименьшего
кратного (?? В. Р.) двух из них и третьего числа” (!!??В.Р.).

(Билибин: “Теоретическая арифметика” 21).

Не понимаю. Вчитываюсь, вдумываюсь, усиленно вдумываюсь, и не могу
понять, сообразить, усвоить, что такое тут “требуется доказать”
(“теорема”),— а не то уже, чтобы понять ход и сущность доказывания этой
теоремы. Мне 57 лет, дочке 15; я прошел классическую гимназию и
университет, она же в 7-м .классе гимназии N-ой. 22

Гимназия с курсом “естествознания”, физики и химии, рациональная,— и с
дикими насмешками законоучителя N над чудесами Библии и прямо с
выражениями перед классом, что “в Библии рассказывается много глупого” и
заведомо ложного.

Но что “я”, “мы” не понимаем...

— Может быть, Мусин Пушкин (Попечитель СПб-ского учебного округа.)
понимает? Мотает головой.

— Может быть, понимает Кассо? Тоже мотает головой.

— Но ведь вы все хорошие люди и развитые? Обе головы утвердительно
кивнули.

— Тогда отчего же то, чего не понимают министр и попечитель, должна
“непременно” знать бледненькая девочка в 15—16 лет?

* * *

Для безличного человека программа заменяет лицо. Программа вообще издали
кажется лицом. Вот почему, по мере того как общество падает,
вырождается, как способных людей в нем становится меньше и меньше,—
программы пылают, все обряжаются в программы,— и, кажется, живешь не
среди людей, а среди программ. На самом же деле и в глубине вещей
программа есть просто неприличие.

Ведь программа — “не мое” на “мне”. Она есть всегда плагиат и обман “на
счет того лица, которое имеет программа”.

Можно ли представить себе Кольцова, держащегося “партии демократических
реформ”? Гоголь или Пушкин “с программою” — это что-то чудовищное.
Напротив, Кутлера и нельзя себе вообразить без программы. Если он “без
программы” — он ничего.

Без галстуха, шляпы и вообще голый. Голый и жалкий. Без “программы” он
только спит. Но уже просыпаясь одним глазом, говорит лакею или жене:
“Душечка — скорее программу!” 

Вот происхождение Набоковых и Родичевых. И вот из кого состоит
парламент.

* * *

Пошлость Н.— это что-то историческое,

С кулаками, с бубенцами, с колоколами — требует ото всех, чтобы все
здоровались с прислугой непременно за руку, не спросив, желает ли еще
этого прислуга; и устроив у себя, чтобы эта же прислуга моментально
спрятывалась за дверь, поставив кушанье заранее на особый стол сзади (т.
е. сзади общего обеденного, для сидения гостей, стола). Через это
достигается, что гости вовсе не видят прислуги, и “дом хозяйки” как бы
“сам себе служит”, обходясь “без рабовладельчества”. Гости— каждый—
берут себе жаркое на тарелки и наливают суп из кастрюли. Таким образом,
достигается “братство, равенство и свобода”. После обеда гости
коллективно тащут доску (тесину) с надписью черною краскою и огромными
буквами: кооперация... И я тащил, дабы хозяйке было хорошо.

Теперь читает лекции, чтобы все ели только травы,— как бы до нее не было
вегетарианского стола; требует ассоциаций и назначает великому живописцу
в пошлой своей пьесе играть роль дворника, в фуражке, с метлою и в
грязном “пинжаке”. Обращает его дивную кисть — каждый день работы
которой есть национальное приобретение России — в средство
иллюстрировать свои знаменитые романы, пьесы и дневники, под крикливыми
заглавиями — “Почему мы рабы”, “Эта” и еще что-то, из ее жизни, не то
русской, не то американской. Изгоняет из писем и из многочисленных
аншлагов в своем имении “Церера” буквы Ъ, э, ь, ь и i... Это что-то
такое, чему нет имени или чему имя найдется в каком-нибудь
восклицании... Право, ее можно назвать — “девица-0-если-бы!!!”...

При этом—полна, здорова, спокойна, уравновешенна. Никакого признака
нервов. Все в высшей степени рассудительно? и обдуманно.

“Бейте в трам-трам громко!” — “Смело входите на крыльцо от 3-х до 5-ти
.в среду”, и Въезд на столбе ворот... Все это достойно кисти Р. или
стихов Кузьмы Пруткова...

И побежденный и влюбленный Голиаф кисти рисует и рисует победившую его
амазонку... всегда почему-то со спины... Не может не кинуться в глаза,
что лицо ее, выпуклое, большое, отлитое, и через все это как бы
“сутуловатое”,— имеет отдаленное сходство со спиною. И он ее изображает
с этой исключительно содержательной стороны, или — интересной,
значительной, осмысленной, “незачеркнутой”. С единственной — которую не
зачеркнул Бог. Но здесь nota bene, уже о художнике: что, кажется, в
центре его таланта и ума лежит именно “постижение спин человеческих”,—
спин, поясниц, ног,— а не лица человеческого. И не в этом ли разгадка
его странного порабощения. 

1Ѕ года, что я знавал их, они были моим кошмаром. Я дома все думал: “Что
такое? Почему? Откуда?” И разгадки не находил и не нахожу.

………………………………………………………………………………………

………………………………………………………………………………………

* * *

Твердость есть отличительное качество Рцы. Прочие замечательные умы,
которые мне встречались в жизни, колебались, сомневались, изменялись,
росли. Рцы решительно ни в чем не изменился, не вырос, не умалился — и
не переменил ни одного мнения. При этом у него были некоторые порочные
мнения или, вернее, суеверия, предрассудки, навыки жизни, методы жизни,—
например, ничегонеделанье,— но он, в полном убеждении и о великих
качествах этого “ничегонеделанъя”, при всем ужасном страдании его же
самого от него и при страдании от него его горячо любимой семьи,—
нисколько о нем и в нем не поколебался за 20 лет, как я его знаю, вижу,
видаю. Это можно было бы назвать “деревянностью”, “застоем”,
“кирпичностью”, и вообще это - -так и есть во всяком; но в Рцы — отнюдь
этого нет, и притом — в нем одном. Он ежеминутно, даже в ватере,
работает умом, вечно напряжен, “руки и ноги” ума (отнюдь не физики!) в
вечном движении. Его молекулярная жизнь так же напряжена, как его
anatomica недвижна.

Tu es Petrus 23... это о нем сказано.

Камень.

И плещут на камень волны со всех сторон, но он недвижен.

И светит солнышко. А он все так же темен и непроницаем для солнца.

Мимо проезжал экипаж. Задел колесом. Разбилось колесо, разбился экипаж,
вывалились люди и кричат от боли.

А камень все молчит.

— О чем ты думаешь, камень?

— Я думаю о том, что было с основания мира и что будет к концу мира. Ибо
я положен здесь от основания мира. И я пролежу здесь до конца мира.

— Ты слушаешь музыку Россини?

— Да, и музыку Россини (Рцы ее любил).

— Ты любишь покушать?

— Да, и люблю покушать.

— Фу... оборотень, леший, лешее начало мира. В тебе Бога нет. Совести
нет. Стыда нет.

— Бог есть во всем.

Так лежит он, темный, в темном углу мира. Кровать. Стол. Образ. И “Новое
время” (горой старые №№).

— Что вы в Новом-то времени читаете?

— Последние сплетни.

— А образ?

— Это древние молитвы.

— И вы их сочетаете?

— Непременно. Последнюю сплетню так же необходимо знать, как необходимо
знать самую древнюю молитву.

— И башмачок барышни?

— Да... Когда, оглянувшись, она поправляет подвязки и из-под
приподнявшейся верхней юбки видны белые фестончики нижней юбки (Это — не
“для примера”, а он подлинно — купил такую карточку, - рассказал о ней
дома, и дома смеялись и пересказывали.)

— А потом “Господи помилуй”?!

— Отчего “потом”? В то же время.

* * *

Вечное — в мгновениях. Вечное именно - не века, не времена, не общее, а
“сейчас”.

Их и записывай,— как самое важное, что вообще увидел в жизни.

Почему это важно, как “студента арестовали” и “что он думал, когда его
вели в полицию”. Таких павлиньих перьев — сколько угодно. Но Пучку
одному пришло на ум надписывать “поспешно” на письмах, идущих к
знаменитой “Гузарчик”. И это,— потому что “единственно”,— достойно книги
и печати. Это — прекрасная жизнь, во всем ее божественном величии. А то
— сор. И я сор — пропускаю, а величие записываю.

(Как произошло “Уед,”).

* * *

Вся натура моя — мокрая. Сухого — ничего.

Похож на воду синюю и грязную в корыте, в котором прачка стирала белье.
Вот и во мне Бог “стирал белье” с целого мира. И очень рад. Много я
узнал о мире из этой стирки, и полюбил много в мире, “принюхавшись к
старым панталонам” всех вещей.

* * *

Почему это важно, что “я думаю о Чернышевском”? Сегодня думаю— это, п.
ч. во мне мелькнула такая-то сторона его деятельности, лица и слога. ( В
“У един.” — о Чернышевском, м. б., верное, а м. б., и неверное.) Завтра
мелькнет совсем другая сторона его же, и я напишу другое. И ни одно, ни
другое не имеет иного значения, как “минуты моей жизни”, и ровно
нисколько не важно для самого Чернышевского и нисколько его не
определяет. Ибо все мы

Се — раб, се — червь. 25

Но как тогда Вера радовалась найденному под подушкой пуделю (игрушка
автоматическая), то вот это вообще — было, и — не пройдет, как минута ее
восторга. Что же важнее, ее восторг реальный или — то, как А. В. Тыркова
26 начинает свою повесть рассказом об обыске у студента,— и потом,
конечно: “повели” и “что он думал”.

Мысли наши, как трава, вырастают и умирают. Но радости и печали суть
какие-то отлагания в Склад Вечности.

Эти отлагания я и записываю в “Уед.”.

Все прожитое — вечно. А продуманное прошло.

* * *

Наша молодежь отчасти глупа, отчасти падшая. И с ней совершенно нечего
считаться. Бриллиантики, в нее закатившиеся (или, вернее, в ней сущие),
это сами хорошо понимают, тайно страдают, тайно находятся в оппозиции
товариществу, и также втайне думают то же самое (т. е. “падшая”).

Молодежь — в руках Изгоевых. Ну и пусть они носят ее на руках, а она
носит их на руках. Эти муравьи, таскающие пустые соломинки, нисколько не
интересны.

* * *

В самом деле, писатель не должен смотреть на то, что написал много
страниц; даже не должен утешаться тем, что произвел своими писаниями или
своею личностью много волнения в печатном же мире,— и, наконец, даже в
самой жизни, в политике или культуре. А — “что, в конце концов, из этого
вышло” или “что, в конце концов, он сотворил и оставил”. Это совсем
иное, нежели “хорошо написанные страницы”, и даже “очень хорошо
написанные” и “очень много”. До конца жизни писатель этим вопросом не
задается. “Шуми ветер, неси — листы: а ты, писатель, как Древо же Жизни,
роди новые и новые листы”. Это упоительное представление молодости
сменяется другим: “А где добродетель?” — т. е. в чем итог написанного?
Иногда его нет после всего шума. Вот что хотел Страхов сказать мне
надписью на портрете подаренном (“боюсь, что при всей талантливости из
вас ничего не выйдет”). И я не умею о этой “добродетели” сказать ни
“да”, ни “нет”. Скажу только доброму учителю в могилу: “Старался, Ник.
Ник.,— и паче всего старался за идеализм в философии и за доблестную в
Россию веру”.

(в вечер отправки портрета Страхова

в фототипию Прокудина-Горского).

* * *

Пустынная земля есть голодная земля. И земледелец, насаждая сады,
засевая поле,— насыщает ее голод.

За это, что он ее насыщает, земля выкидывает ему “сам 24” колос.

Вот Деметра.

* * *

И Деметра улыбалась, 

Баубасто с ней шутила.

Несколько лет уже, с тех пор как добрый Туренский (чиновник контроля,—
из духовных) подарил мне III-й том архим. Хрисанфа — “Религии древнего
мира” 27, я заметил следующее поразительное там сообщение:

“Когда Деметра, сетовавшая о похищении дочери своей Персефоны Плутоном,
пришла, разыскивая ее, в Элевзис, то Баубо, жившая здесь вместе с
Триптолемом и Евмолпом, угощая богиню (подчеркиваю далее я), поднесла ей
отвар из полбы, [текст на греческом]; но богиня, удрученная горем, не
хотела пить его. Тогда огорченная Баубо (слушайте! слушайте! внимайте,
внимайте!) [текст на греческом] (т. е. обнажила свои стыдливые части и
показала на них богине). Богиня после этого повеселела и приняла питье
(Климент Александрийский в “Admonit. ad gentes” 28 [“Увещание
язычникам”]). Арновий рассказывает это иначе, нежели Клим.
Александрийский; он говорит, что Baubo partem illam corporis, per quam
secus foemineum subolem solet prodere, facit in speciem laevigari nondum
duri atque striculi pusionis, redit ad Deam tristen et retegit se ipsam"
29 (Aglaaph., t.II, 819,820; Хрисанф, т. III, стр. 550—551,—примечание).
[Баубо, сделав ту часть женского тела, через которую появляется плод,
гладкой, подобно младенцу, еще не покрытому волосами, вернулась и
показала ее грустной богине (лат.)]

Перед этим — несколько выше — у архим. Хрисанфа:

“В Элевзинских и Дионисовых мистериях, — говорит с негодованием
блаженный Феодорит,— …. [текст на греческом: Мы видели фаллос Диониса,
перед которым преклоняются, и женский срам — несчастье женской чести —
перед которым испытывают благоговейный страх (греч.).]

Но ведь это— в рассказах Клим. Ал. и Арновия, — modus vivendi inter se
virginum aeternarium sive virginium utriusque sexus?!!! [способ
существования вечных дев между собой, т. е. дев того и другого пола].
Через миф и “якобы шутки” Баубасто, как и в “таинствах Диониса”, греки
выразили admirationem, adorationem et divinationem [поклонение,
молитвенное обращение, обожествление (лат.)] (богиня Деметра) этой, как
мы именуем, “аномалии” пола...

Мы же через наименование “аномалией”, т. е. “странностью”,
“неожиданностью”, говорим: “Не по-ни-ма-ем”… Что нам “непонятно” — они
были вправе истолковывать. Мы же с “не понимаем” не имеем даже права
возразить,

Возвращаясь к “шуткам Баубо”, мы должны отметить, что “улыбнувшаяся”
Деметра “стала пить” вовсе не “отвар полбы”, и последний играет роль
“для отвода глаз” “непосвященным”,— тем именно, которым не находили
возможным что-либо “рассказывать о содержании таинств”!.. Им и говорили:
“да она пила просто полбу!”, “отвар из ячменя”! А если бы он спросил,
любопытствуя, для чего Баубо вышла к богине в таком странном виде и
совершила неприличный жест,— то, посмотрев в глаза спрашивающему,
“посвященный” ответил бы: “Баубо просто шутила”.— “Шутила? зачем?” — “Да
потому, что была богиня печальна”. Таким образом, “посвященный”
отвязался бы от спрашивающего. Но замечательно, что “улыбнулась” Деметра
и утешилась от неутешного горя по утраченной дочери — не при виде полбы,
а— взглянув на странное одеяние или раздеяние Баубо.., Неужели нужно еще
что-нибудь говорить, чтобы разъяснить вдумчивому “ученику”, что именно
утешившаяся богиня начала “пить” и каковы настоящие отношения Баубо и
Деметры? Миф определенно говорит, учит, открывает, что “пьющие эту влагу
жизни приобщаются бессмертия и становятся небожителями”. Мысль мифа идет
далее и учит о происхождении божественного и богов на земле: быть может,
Баубо и Деметра были обе простыми и равночастными женщинами,— но
равенство и сходство между ними нарушилось, когда Баубо не захотела
пить, и ничего у гостьи не спрашивала,— а тоскующая гостья захотела
пить, и отказом от фигуральной “полбы” показала, что она хочет другого
питья. Баубо была слишком эллинка и жила в эллинские времена, чтобы не
понять, чего гостья хочет. Она вышла в другую комнату, приспособилась и,
вернувшись к гостье, недвусмысленным жестом ей выразила, что “согласна”
и “готова”.

— Гостья улыбнулась и начала пить...

В тот же момент, как бы отделись от земли, ... она оставила Баубо внизу,
а сама поднялась в сонм олимпийских небожителей, около Зевса, Хроноса,
Урана, Геры, Гелиоса, Аполлона, получив имя поклоняемой “Деметры”.

Таким образом, миф... миф и “таинства” греческие... учили и открывали
избранным и немногим, что то, около чего мы девятнадцать веков ставим
“не знаю”,— существует и никакими гонениями не могло быть истреблено,
ибо оно протягивает нить связи между землею и небом... И что
происхождение “существа человека” не предполагаемо — божественно, а
фактически — небесно и божественно, а обнаруживается это в неистребимом
инстинкте людей, хотя бы очень немногих, повторять неодолимо “ни к чему
не нужное”, “ни из чего не истекающее”, вполне “анормальное”, если не
признать суть небесную в сем: и тогда вот это adoratio et divinatio
становится понятно, нормально и естественно.

§ 1. Но это — есть.

§ 2. Стало быть — суть небесная.

Арх. Хрисанф ни одним словом не сопровождает сообщения Климента и
Арновия. Но замечательно, что Катков в “Очерках греческой философии” 29
тоже говорит “о шутках Баубо”: но и принимает их за “шутки”,
“шутливость”, за “игру” с богинею, не догадываясь, что под видом и
зрелищем шутящей Баубо греки излагали таинства. Нужно бы посмотреть у С.
Н. Трубецкого в “Метафизике Древней Греции”, да лень. М. б., мои былые
друзья справятся.

Египтянки, провожая в Серапеум нового Аписа, заглядывали в глаза юношам
и напевали из Толстого —

Узнаем коней ретивых 

По таким-то их таврам. 

Юношей влюбленных 

Узнаем по их глазам. 30

Тут встретил их пьяный Камбиз:

Из Толстого?! Запрещено! Святейшим Синодом! 

И пронзил Аписа.

________

В Мюнхене я видел останки-мумии Аписов. Увы, мертвые они были
отвратительны. Чудовищные бока и страшенные рога. Умерший даже архиерей
не стоит живого дьячка. И вот, когда Апис пал, о нем запели:

“— Умер!.. Умер, Возлюбленный!..” — “Женщины рвали на себе одежды и
посыпали головы землею” (истории религий).

________

Так и египтянки, вспоминая длиннокудрого Владимира Соловьева, при
выходке пьяного Камбиза, — процитировали из него:

Ныне так же, как и древле, 

Адониса погребаем... 

Мрачный стон стоял в пустыне, 

Жены скорбные рыдали. 31

Дьякон подтягивает:

И ныне и присно и во веки веков.

* * *

Что я так упираюсь <+>? Разве я любил жизнь? 

Ужасно хорошо утро. Ужасно хорош вечер. Ужасно хорош “встречный человек
при дороге”. 

И мои три любви.

(на Забалканском, дожидаясь трамвая;

собираемся в Сахарну) (яркое солнечное утро).

* * *

Пьяный сапожник да пьяный поп — вся Русь. Трезв только чиновник, да и то
по принуждению. От трезвости он невероятно скучает, злится на
обращающихся к нему

и ничего не делает.

(на полученном письме со стихотворением;

любящее) (в трамвае на Забалканск.).

* * *

...да ведь и оканчивается соском, как в обыкновенном детском “рожке”
(“выкормили ребенка на рожке”). Даже снизу углубленьице есть — для
положения языка: чего нет в детской соске.

Приспособленность, соответствие, сгармонированность — большая, чем в
необходимейшем питании детей. Для чего?

5000 лет смотрели и не видели. Розанов увидел. Первый

..........Какое изумительное открытие Небесной Гармонии.

(на пути в Сахарну).

* * *

Никогда не упрекайте любовь.

Родители: “увидите ли вы любовь детей, не говорите им, что еще “не
пришла пора любить”. Они любят и, значит, любят, и — значит, пришла их
“пора”. Та другая, чем была у вас “пора”, и она вам неизвестна, ибо вы
другого поколения и другой души и других звезд (гороскоп).

И вы, дети, когда уже бородаты и кормите своих детей, не смейте делать
изумленных глаз, увидев, что отец или мать начали опять зарумяниваться.
Не отнимайте радости у старости. Ибо Саре было 90 лет, когда она
услышла: “У нее родится сын”. И засмеялась. Но Бог услышал, как она
засмеялась за дверью, и сказал мужу ее, столетнему (Аврааму): “Чего она
смеется: хоть 90 лет, жена твоя родит от тебя младенца, и произойдет от
нее множество народа”.

Ей уже не хотелось: но теперь она захотела, видя и узнав от мужа, что
захотелось Богу.

Ибо Он — Великий Садовод. И не оставляет пустою ни одну кочку земли. И
поливает бесплодное и удабривает каменистое, и всему велит производить
семя.

Верьте, люди, в Великого Садовода.

И страшась отмщения Его, ибо Он мститель за поруганную любовь, никогда
не улыбайтесь о ней.

Услышите ли о ней, увидите ли — благословите и останьтесь серьезны.

Что бы и когда ни услышали — не улыбайтесь.

Ибо улыбнуться о ней — значит лишить любовь надежд. Между тем любовь
есть уже надежда, а надежда есть уже любовь к тому, на что надеется.

И не отнимайте крыл у любви: она всегда летит. Она всегда ангел, и у
всякого.

(10 мая; услышав рассказ о Джорж

Элиот и Т.; дай Бог обоим счастья).

* * *

Я отростил у христианства соски...

Они были маленькие, детские; неразвитые. “Ничего”.

Ласкал их, ласкал; нежил словами. Касался рукой. И они поднялись.
Отяжелели, налились молоком. 

Вот и все.

(моя роль в истории) (7 мая;

жду возле Технологического

трамвая) (сборы),

* * *

“У нее голубые глаза”,— сказал древнейший завет о любви и насадил для
нее рай сладости.

— Нет, глаза у нее черные,— сказал второй завет о любви. И указал ей
могилу.

С тех пор любят украдкой, и тогда счастливо. А если открыто, то “все уже
сглазили”.

(8 мая, вагон; едем в Сахарну).

* * *

Целомудренные обоняния... 

И целомудренные вкушения... 

То же в лесу, что здесь.

И если в лесу невинны, почему виновны здесь?

(вагон; близ “ Барановичи”; 9 мая)

Комментарии А.Н.Николюкина

Летом 1913 г. В. В. Розанов отдыхал вместе с семьей в Бессарабии, в
имении Е. И. Апостолопуло — Сахарна. Записи этого года составили книгу,
получившую название “Сахарна” и разделенную писателем на три части:
“Перед Сахарной”, “Сахарна”, “После Сахарны”. По тону, характеру, манере
книга непосредственно примыкает к “Уединенному” (1912) и “Опавшим
листьям” (1913, короб 2-й — 1915). В предисловии к “Сахарне” намеренная
нелитературность, свобода письма, интимность и доверительность тона
утверждаются Розановым как принципиально значимые для него: 

“Ах, книги, книги... Сочинения, сочинения... Что-то несется в душе.
Кому? Зачем? Знаем ли мы источник, корень написанного? В особенности,
понимаем ли мы смысл написанного, и автор и читатель? Читает книгу одно
поколение, читает книгу другое поколение. Всем она одно скажет? Я думаю,
смысл книг,— как и растений, и цивилизаций, и каждого из нас, смертных,
уясняется окончательно лишь тогда, когда мы или вот книги — умрем.

Что пишу? Почему пишу? А “хочется”. Почему “хочется”? Господи, почему Ты
хочешь, чтобы я писал? А разве без Твоего хотенья я написал хоть одну
строку? Почему кипит кровь? Почему бежит в жилах? Почему сон? Господи,
мы в Твоих руках, куда же нам деться?

Мне кажется, кому не соответствует книга,— не должен ее читать. Не
пришло время, не пришла минута. Не настало “такого настроения”. Или
“такое настроение” прошло. Ах, мы страшно разные люди, и бесконечно
разны наши минуты.

А если так бесконечно разнообразен мир, не всякие ли книги, в сущности,
“должны быть”. “Распустим немного губы”, не будем сжимать их. Холоду,
суровости, в сущности, слишком много. Ну, вот мы сжали губы и замолчали.
Какой толк? Даже чаю напиться нельзя без беседы.

Зачем гордо замыкаться в себе? Зачем вообще всякое недоверие друг к
другу? Мы все люди и ужасно слабы. Но уже сказав “слабы”, выиграли в
силе, потому что выиграли в правде. Не нужно абсолютностей. Господь с
ними. Ограничимся ограниченностью, кой-какой помощью друг другу, и
вообще будем вместе.

Книга, в сущности,— быть вместе. Быть “в одном” со мною, и, пусть верит
читатель, я буду “с ним” в его делишках, в его дому, в его ребятках и
верно приветливой милой жене. “У него за чаем”.

Не будем, господа, разрушать “русскую компанию”. И вот я издаю книгу”
(Литературная учеба.— 1989 — № 2.— С. 89).

Первая часть (“Перед Сахарной”) печатается по корректуре невышедшей
книги (ЦГАЛИ, ф. 419, оп. 1, ед. хр. 227).

Шура — А. М. Бутягина, дочь В. Д. Розановой от первого брака.

Наташа — Наталья Николаевна Розанова (1879—1950), дочь старшего брата
писателя.

“Синтетическая философия” Герберта Спенсера— основной труд Г. Спенсера
“Система синтетической философии” (1862—1896).

статья Рог-Рогачевского о футуристах — статья В. Л. Львова-Рогачевского
“Символисты и их наследники” (Современник. 1913. Х9 6—7).

О, закрой свои бледные ноги — моностих В.Я.Брюсова (1895).

поп А-бов— Альбов И. Ф., священник, с которым Розанов вел переписку.

“И взяв кусок с блюда и обмакнув его в соль — подал ему” — Евангелие от
Иоанна, 13, 26.

7 марта, “авантюра на Ялу” — 1 марта 1881 г. был убит Александр II, в
1904 г. во время русско-японской войны на реке Ялу 1-я японская армия
нанесла поражение Восточному отряду генерала М. И. Засулича.

...пишет в журнале еврея Кранихфелъда — “Мир Божий”, впоследствии
“Современный мир”, где В. П. Кранихфельд вел отдел “Литературные
отклики”.

...почему он “скиталец”— псевдоним писателя С. Г. Петрова.

“под Максима” — имеется в виду А. М. Горький.

...разве не такую точь-в-точь историю рассказал в “Семейной хронике” С.
Т. Аксаков — подразумевается глава “Второй отрывок из Семейной хроники.
Михаила Максимович Куролесов”.

...помолиться вотяцкой “Керемети” — Креметь — (чувашск.) — творец зла.
Моления Керемети совершались при эпидемиях и т. п. в священных рощах —
кереметах, где жрец приносил в жертву животное черной масти. Ср. в
“Уединенном”: “Племянник (приехал из “Шихран”, Казанской губ.)
рассказывал за чаем: “В день празднования вотяцкого бога (кажется,
Кереметь), коего кукла стоит на колокольне в сельской церкви, все
служители низшие, дьячок, пономарь, сторож церковный, запираются под
замок в особую клеть, и сидят там весь день... И сколько им денег туда
(в клеть) вотяки накидывают!!! Пока они там заперты, вотяки празднуют
перед своим богом...” Это — день “отданья язычеству”, как у нас есть
“отданье Пасхе”... В “клети” православные сидят как бы “в плену”, в
узилище, в тюрьме, даже по-ихнему “в аду”, пока их старый “бог”, а
по-нашему “черт” выходит из христианского “узилища”, чтобы попраздновать
со своим народцем...” (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 26).

Скука, холод и гранит — строка из стихотворения А. С. Пушкина “Город
пышный, город бледный” (1829).

статья о Страхове — “Идейные споры Л. Н. Толстого и Н. Н. Страхова” в
газете “Новое время”, 1913, 24, 28 ноября, 4 декабря.

in statu nascentis — в состоянии зарождения (лат.).

в “Понимании” — книга В. В. Розанова “О понимании. Опыт исследования
природы, границ и внутреннего строения науки, как цельного знания”. М.,
1886.

“Идея рационального естествознания” — статья Розанова. Впервые: Русский
вестник. 1892. № 8. С. 196—221; затем вошла в I том книги “Литературные
изгнанники” (СПб., 1913. С. 65—106).

Облетели цветы и угасли огни — неточная цитата из стихотворения С. Я.
Надсона “Умерла моя муза!” (1885).

“Мир как целое” — труд Н. Н. Страхова “Мир как целое. Черты из науки и
природы” (СПб., 1872).

Билибин: “Теоретическая арифметика” — книга Н. И. Билибина (1899—1914)
“Теоретическая арифметика. По Бертрану” вышла 4-м изданием в СПб. в 1899
г.

имеется в виду вторая жена И. Е. Репина, писательница Н. Б.
Нордман-Северова.

Tu es Petrus — Ты Петр еси (Евангелие от Матфея, 16, 18).

Пучок — дочь Розанова Надя.

Се — раб, се — червь — Я царь, я раб, я червь, я бог — из стихотворения
Г. Р. Державина “Бог” (1780—1784).

повесть А. В. Тырковой — очевидно, речь идет о книге А. В. Тырковой
“Ночью” (Спб., 1911).

“Религия древнего мира” — Хрисанф (Ретивцев В. Н., 1832—1883) “Религии
древнего мира в их отношении к христианству” (Т. 1 — Спб., 1872; Т. 2 —
Спб., 1875; Т. 3 — Спб., 1878).

“Admonit ad gentes” — сочинение Климента Александрийского (II—III вв.)
“Увещание язычникам”.

Катков в “Очерках греческой философии” — “Очерки древнейшего периода
греческой философии” (1854) М. Н. Каткова; “Метафизика в Древней Греции”
(1890) С. Н. Трубецкого.

Узнаем коней ретивых — строки из стихотворения А. С. Пушкина “(Из
Анакреона). Отрывок” (1835). Так цитирует это стихотворение Стива
Облонский в романе Л. Н. Толстого “Анна Каренина” (Ч. I. Гл. 10).

Ныне так же, как и древле — Розанов цитирует первые строки стихотворения
В. С. Соловьева: 

Друг мой! Прежде, как и ныне, 

Адониса отпевали. 

Стон и вопль стоял в пустыне, 

Жены скорбные рыдали. 

(Соловьев В. С. Стихотворения. М., 1891).

+++

В.В.Розанов

В САХАРНЕ

Вторая часть невышедшей книги “Сахарна” печатается по корректуре,
хранящейся в ЦГАЛИ, ф. 419, оп. 1, ед. хр. 227.

Комментарии А.Н.Николюкина

В тускло-серо-голубом платьице, с низким узким лбом, с короткими, по
локоть, рукавами, и босая, девушка подходила ко мне навстречу, когда я
выходил к кофе, со спичками, портсигаром и пепельницей (“ночное”), и,
сблизившись,— нагнулась низко, до руки, и поцеловала руку. Я света не
взвидел (“что”? “как”?). Она что-то сказала учтиво на неизвестном мне
языке и прошла дальше (“что”? “зачем”?). Выхожу к Евгении Ивановне 1:

— Что это?

Она с мамочкой. Уже за кофе. Залилась смехом:

— Ангелина. Я выбрала ее из села в горничные. Мне показалось — она
подходит. В ней есть что-то тихое и деликатное. Крестьянка, но, не
правда ли, и немножко фея?

“Немножко”...

Голоса ее ? никогда не слыхал. Она ни с кем не заговаривала. Она только
отвечала, когда ее спрашивали,— тем певучим тихим голосом, каким
приличествовало. И вообще в ней все “приличествовало”. Евгения Ивановна
умела выбрать.

— Поцеловала руку? Но это же обычай, еще из старины, когда они были
помещичьи. Я оставила, так как обычай ничему не вредит, и для них
нисколько не обременителен.

“Не обременителен”? Значит — я “барин”? В первый раз почувствовал. “В
голову не приходило”. Но, черт возьми: до чего приятно быть “барином”.
Никогда не испытывал. “Барин”. Это хорошо. Ужасно. “Не обременительно”.
Она же вся добрая, у нее нет другой жизни, чем с крестьянами,— и если
говорит, что “не обременительно”, то, значит, так и есть. Разве Евгения
Ивановна может угнетать, притеснять, быть груба. “Господи!..”

Но я слушаю сердце.

Эта так склонившаяся передо мной Ангелина, так покорная, вся — “готово”
и “слушаю”,— но без унижения, а с каким-то тупым непониманием, чтобы тут
содержалось что-нибудь дурное и “не как следует”,— стала вся, “от голых
ножонок” до русо-темных волос (ах, на них всех — беленький бумажный
платочек),— стала мне необыкновенно миньятюрна, беззащитна, “в моей
воле” (“барин”),— и у меня сложилось моментально чувство “сделать ей
хорошо”, “удобно”, “чтобы ее никто не обидел” и чтобы “она жила
счастливая”. Была “чужая”. “Не знал никогда”. Поцеловала руку, скромно
наклонясь,— и стала “своя”. И — “милая”. Привлекательная.

Ее недоумевающие глазки в самом деле были привлекательны. Я еще дрожал,
когда и в следующие разы она наклонялась

и целовала руку. Но не отнимал. Всякий раз, как поцелует руку,—у меня
приливало тепла в грудь.

— Ангелина! Ангелина! — неслось по комнатам. И Евгения Ивановна говорила
что-то на непонятном языке (“выучилась по-тутошнему для удобства”).
После чего Ангелина куда-то уходила, к чему-то спешила.

Решительно, без Ангелины дом был бы скучнее. Она — как ангел. И
неизменно — этот робкий и вежливый взгляд глаз.

“ — Ангелина! Ангелина!” — Решительно, мне скучнее, когда я не слышу
этого несущегося голоса. А когда слышу — “все как следует”.

“Домочадцы”?

Она не член семьи, ничто. Кто же она? “Поцеловала руку”. Так мало.
Евгения Ивановна говорит, что “ничего не стоило”. Но во мне родило к
этой безвестной девушке, которую никогда не увижу и никогда не видал, то
“милое” и “свое”, после чего мы “не чужие”. Не чужие... Но разве это не
цель мира, чтобы люди не были “чужими” друг другу? И ради такого
сокровища разве не следовало “целовать руку”? Да я, чтобы “любить” и
“быть любимым”,— за это поцелую что угодно и у кого угодно.

* * *

“Мы соль земли” 2.

— Да, горькая соль из аптеки. От которой несет спереди и сзади.

(“наша молодежь”).

Да: устроить по-новому и по-своему отечество — мечта их, но когда до
“дела” доходит — ничего более сложного, чем прорезать билеты в вагонах,
не умеют. “Щелк”: щипцы сделали две дырочки,— и студент после такой
“удачи” вручает пассажиру его билет.

* * *

— Сердит. Не хочу слушать лекции.

— Вы на каком?

— На медицинском.

— Как же вы будете прописывать лекарства? Помолчав:

— Я от всего хину.

(студ. забастовки).

* * *

Игорный дом в Храме Божием.

(духовенство и роль его в браке) 

(еще семейная история в Шерлоке Холмсе).

* * *

Самое семя души нашей сложно.

Т. е. не факты и состояния “теперь” противоречивы; а “из чего мы растем”
уже не было 1) “элементом азотом” или 2) “элементом кислородом”, а —
семенем:

— Жизнью.

— Противоречием.

Жизнь есть противоречие.

И “я” хотя выражено в одной букве, заключает весь алфавит от “А” до “V”.

В мамочке, однако, этого нет: за 23 года — она одно, и мне кажется это
одно — благородным монолитом. Она никогда не изменялась и не могла бы
измениться; я думаю, “изменение себя” привело бы ее в моральный ужас и
она бы покончила с собой.

И еще я знал 2—3 примера людей “без противоречий” (в себе).

* * *

Не понимает книги, не понимает прямых русских слов в ней, а пишет на нее
критику...

Вот вы с ними и поспорьте “о браке”. Человек не знает самого предмета,
самой темы: и в сотый раз переписывает или “пишет” семинарскую путаницу,
застрявшую у него в голове.

И никогда не скажет: “Бедная моя голова”. Куда: все они “глаголют”, как
Спаситель при Тивериадском озере 3, также уверенные в себе.

(читаю свящ. Дроздова 4в “Колоколе”

об “Опав. листьях”).

* * *

— Вам нравится этот цветок? (Евгения Ивановна).

— Колокольчик?.. Наш северный колокольчик?

— Вы не умеете глядеть. Всмотритесь.

Я взял из ее рук. Действительно, несколько другое строение. А главное —
цвет: глубокий синий цвет, точно глубина любящих глаз женщины. И весь —
благородный, нежный, точно тянущий душу в себя.

— Я думаю, наши молдаванские хижины красятся особенно охотно в синий
цвет в подражание этому цветку. Это — delfinium.

И Евгения Ивановна повертывала так и этак цветок, забыв меня и впиваясь
в него.

Небольшие ее глазки лучились из-под ресниц, и вся она лучилась сама
какою-то радостью навстречу цветку. Она вообще лучащаяся.

Горькое не живет на ней.

Кислого нет возле нее.

Нет дождя и грязи.

Она вся пшеничная. И этот чистый хлеб “на упитание всем” живет и
радуется.

“Счастливая женщина”.

Как гармоничен их дом, в окрасках, в величине. Цвета — белый
(преобладающий), синий (полоса по карнизам) и темно-зеленый (пол и стены
в прихожей, т, е. нижняя половина их, дощатая). В прихожей — соломенники
по стенам (предупреждающие трение повешенного платья). Да и золотистый
цвет крупной” толстой соломы — прекрасен.

На подъезде — из песчаника 2 “сказочные фигуры”: птицы и зверя. С
первого взгляда — безобразно, но как это “народные изделия” — то
необъяснимо потом нравятся вам, чаруют, притягивают.

Ведь все “народное” — притягивает.

* * *

В собственной душе я хожу, как в Саду Божием. И рассматриваю, что в ней
растет,— с какой-то отчужденностью. Самой душе своей я — чужой. Кто же
“я”? Мне только ясно, что много “я” в “я” и опять в “я”. И самое
внутреннее смотрит на остальных, с задумчивостью, но без участия.

* * *

...поправил. Переписала и порвала свое на мелкие-мелкие кусочки и
бросила а корзину. Я заметил.

Ночью в 2 часа, за занятиями, я вынул. Сложил. Мне показалось днем, что
сказалось что-то удивительно милое, в сущности, к посторонней женщине,
говорящей с затруднением по-русски (шведка, массаж).

“Милая дорогая Анна Васильевна1, здравствуйте! Каждый день [в] два часа2
я бываю [душою] с вами. Рука моя3 [опять] тяжелая становится. Очень,
очень скучаю по вас. Доехала [в Бесарабию] хорошо, не устала, местность
здесь чудная, удобства все есть. Хозяева ласковы, жары [пот] нет, только
сильный ветер, что мешает быть на воздухе, но это скоро пройдет.
Простоквашу кушаю натощак. Зелени [тоже] много. Стол свежий и легкий.
Стул [имею] без слабительного, [желудок и кишки] действуют. Взвесилась.
3 [4] пуда 6 фунтов. Каждую неделю буду взвешиваться. Можно много быть
[“одинокой” — зачеркнуто] одной, чему я очень рада. Из общих знакомых
увидите — если вспоминают меня,— пожалуйста, им привет передайте.
Надеюсь вы напишете о себе, где будете [летом жить]. Не забывайте меня,
которая очень вам благодарна и [зачеркнуто: любящая вас] уважающая и
любящая пациентка

Варвара”

1 Макокен, из Стокгольма”— приехала в СПб. лет 10 назад.

2 Час массажа в СПб., когда приходила Анна Васильевна”

3 “Больная” — полупараличная после удара.

Увидала (проснувшись). Рассердилась:

— Какую ты все чепуху делаешь.

Не ответил. Почему “чепуха”?

Почему выдумывать (повести, романы) — не “чепуха”, а действительность —
“чепуха”?

Мне же кажется, “состриженный ноготок” с живого пальца важнее и
интереснее “целого” выдуманного человека. Которого ведь — нет!!!

Все, что есть,— священно.

И как я люблю копаться в этих бумажках, откуда “доброе движение моей
Вари к массажистке”, никогда не умрет (теперь) через Гутенберга...—
которым, пожалуй, только не умели воспользоваться. Нужно рукописно
пользоваться печатью,—и тогда она “ничего себе”, “кой чему служит”.

* * *

“ — Посмотрите, коровы: ни одна не пройдет, чтобы не протащить спины
своей под этими спустившимися низко ветвями дерев...” (Евгения
Ивановна).

Я ахнул: “В самом деле”. Ведь и я это замечал, но никогда себе не
выговорил, а почему и не знал. Но действительно: вверху, против окон, по
плоскогорий) проходили коровы, и так “любовно” что-то было у них, когда
сучья почти скребли у них спину или ветви хлестали ее. Между тем деревья
были в линию, и коровы могли бы пройти без “этого”... “некоторого
затруднения”. Они пролезали под ветвями — явно.

— Не понимаю,— сказал я Евгении Ивановне.

— Есть странности у животных... манеры, что-то “в крови”, и, вернее, “в
породе”. Например — козочки: инстинкт встать на самое узенькое,
маленькое место, где чуть-чуть только можно поставить 4 копыта, рядом. 4
точки: и тогда она стоит долго на одном месте — с явным удовольствием.

Действительно. Это что-то художественное. У животных есть некоторые
движения, позы маленькие, явно имеющие в себе пластику и без всякой
“пользы”.

* * *

Если предложить “подать мнение о предмете спора” двум одинаково темным и
злым господам, и еще третьему подчиненному им обоим (какой-то знаменитый
“учитель семинарии”,— будто нет профессоров Академии), то подано будет,
конечно, “согласное мнение”. Чтобы проверить такую аксиому, можно было и
не тревожить Антония с Никоном,— причем первый из них прошел только
Духовную академию, но вовсе не был в семинарии, где и проходится весь
серый и скучный и очень важный материал богословия (например, где
прочитывается с пояснением весь сплошной текст Св. Писания), и другой
был только в семинарии, но не был в академии и, следовательно, слаб в
методе философско-богословского рассуждения...

И разве в распоряжении духовной власти не было Бриллиантова и
Глубоковского? Да для чего же тогда вообще, не для таких ли вот случаев,
и существуют и учреждены Духовные академии? Но их избегали,— и
непонятно, чего тут смотрел В. К. Саблер: это и была минута для
вмешательства светской власти, блюдущей справедливость и необижаемостъ
среди слоев и корпораций и переслоек духовенства. То-то заранее уже
академиков “сокращают” и “презирают”, чтобы “разгуляться нам” и в
догматах и в философии, после того как “мы” сто лет только наживались в
консисториях.

Просто какое-то вырождение. И все эти вырождающиеся “корректно” избраны
и поставлены на должность... Что тут поделаешь, молчи и плачь.

(история с Булатовичем 5)

(21 мая 1913 г.)

* * *

Итак, по литературе — русские все лежали на кровати и назывались
“Обломовыми”, а немец Штольц, выгнанный “в жизнь” суровым отцом, делал
дела и уже в средних летах ездил в собственном кабриолете.

Читали, верили. И сложили студенческую песенку:

Англичанин-хитрец, 

Чтобы силу сберечь, 

Изобрел за машиной машину. 

А наш русский мужик, 

Коль работать невмочь, 

Запевал про родную дубину.

Эй,— дубинушка,— ухнем.

Эй, родимая, ............

Субики слушали нас в университете, переписывали фамилии и доносили
ректору,— который “по поводу неблагонамеренности” сносился с другими
ведомствами,— по преимуществу внутренних дел. Так “писала губерния”...

Студенты были очень бедны, и томительно ждали стипендии или искали
частных уроков. Они были в высшей степени неизобретательны, и к ним
действительно применим стих, что, “кроме как тянуть Дубинушку,— они
ничего не могут”.

И никогда “всемогущий Плеве” не сказал Боголепову, а “всемогущий гр. Д.
А. Толстой” не сказал московскому генерал-губернатору, добрейшему князю
Владимиру Андреевичу Долгорукому, или ректору Николаю Саввичу
Тихонравову:

— У вас студенты на лекции не ходят,— скучают; поют полную упреков
Дубинушку. Послушайте, командируйте из них пятьдесят человек, они будут
получать по 50 р. в месяц, “вместо стипендий”, и я их отправлю в
Людиново, на Мальцевские заводы (на границе Калужской и Орловской
губерний) — составить “Описание и историю стеклянного производства
генерал-адъютанта Мальцева” 6,— с портретом основателя этого
производства, генерала николаевских времен Мальцева, и с непременным
сборником всех местных анекдотов и рассказов о нем, так как они все в
высшей степени любопытны и похожи на сказку, былину и едва умещаются в
историю. Это ведь местный Петр Великий, который даже во многом был
удачнее того большого Петра Великого.

Другие 50 студентов будут у меня на Урале изучать чугуноплавильное и
железоделательное производство на Урале,— Демидова.

Еще третьи пятьдесят — Строганова.

Еще пятьдесят — ткацкую мануфактуру Морозова.

И, наконец, в поучение покажем им и черное дело: как русские своими
руками отдали нефть Нобелю, французам и Ротшильду;

ни кусочка не оставив себе и не передав русским”.

Воображаю себе, как на этот добрый призыв министра отозвался бы мудрый
Ник. Сав. Тихонравов, Влад. Андр. Долгоруков, а радостнее всех —
студенты, изнывающие в безделье, безденежье и унизительном нищенстве
(“стипендии”), гниющие в публичных домах и за отвратительным немецким
пивным пойлом.

Проработав года три над книгами, в архивах заводов, в конторах заводов,
на самих заводах, они вышли бы с совсем другим глазом на свет Божий:

— Какой же там, к черту, “Обломов” и “Обломовка”: да этот генерал
Мальцев в глухих лесах Калужской губернии создал под шумок почти
Собственное Королевство, но не политическое, а — Промышленное
Королевство. Со своими дорогами, со своей формой денег, которые
принимались везде в уезде наряду и наравне с государственными
“кредитками”, со своими почти “верноподданными”, подручными-министрами и
т. д. и т. п. Он сделал все это на полвека раньше, чем появились Крупп в
Германии и Нобель в Швеции. А его личная, человеческая, анекдотическая и
романтическая, сторона так художественна и поэтична, что это ей-ей...
одна из заметных страниц русской истории. Да даже и не одной русской, а
общечеловеческой...

Знал ли об этом Гончаров, Гоголь? Что же такое их Обломов, Тентетников,—
и “идеальные примеры купца Костонжогло и благодетельного помещика
Муразова” 7, которым “в действительной жизни не было параллели, и они
вывели воздушную мечту, чтобы увлечь ленивых русских в подражание”
(resume критиков и историков литературы).

В этом отделе своем, довольно обширном, как русская литература была
плоско глупа! Ударилась в грязь. Воистину “онанисты, занимавшиеся своим
делом под одеялом”, когда в комнате ходила красивая, тельная, полная
жена и хозяйка дома, которую онанист-супруг даже не заметил.

Вот — литература.

Вот — действительность.

А еще туда же “претензии на реализм”. Да вся наша литература “высосана
из пальца”, но русской земли и русской деятельности даже не заметила. И
Островский, и Гончаров, и Гоголь. Все занимались любовью, барышнями и
студентами. “Вязали бисерные кошельки”,— как супруга Манилова,— когда
вокруг были поля, мужики, стада, амбары и, словом, целая “экономия”.

* * *

Несомненно, когда умер Рцы — нечто погасло на Руси...

Погасло — и свету стало меньше.

Вот все, что могу сказать о моем бедном друге.

Его почти никто не знал.

Тогда как “умер бы Родичев” — и только одной трещоткой меньше бы трещало
на Руси.

И умерло бы семь профессоров Духовных академий — освободилось бы только
семь штатных преподавательных мест в Духовном ведомстве.

И умер бы я?

Не знаю.

(22 мая),

* * *

Никто не смешает даже самый

великолепный кумир с существом

Божеским и божественною истиною.

Сицилианцы в Петербурге, стр. 230 8

... религия вечно томит душу; религия, судьба, наша маленькая и бедная
судьба, горе ближних, страдание всех, искание защиты от этих страданий,
искание помощи, искание “Живого в помощи Вышнего”...

Боже, Боже: когда лежишь в кровати ночью и нет никакого света, т. е.
никакой осязательный предмет не мечется в глаза,— как хорошо это “нет”,
п. ч. Бог приходит во мгле и согревает душу даже до физического ощущения
теплоты от Него,— и зовешь Его, и слышишь Его, и Он вечно тут,,.

Отчего же люди “не верят в Бога”, когда это так ощутимо и всегда?..

Не от “кумиров” ли наших: взглянул на которые — знаешь, что это не “моя
Судьба” и не “кто-то тут ночью возле тебя”...

Провидение...

Опять, глядя “на образ”,— скажешь ли: “Он — мое Провидение”?

А ведь чувство Провидения почти главное в религии.

Посему, любя, и бесконечно любя, наши милые “образки”, наши маленькие
“иконки”, и так любя зажигать перед ними свечи, вообще нимало их не
отрицая и ничего тут не колебля, я спрашиваю себя: не был ли этот
“византийский обычай” (собственно, икон нет в католичестве, где — лишь
“не молитвенные” картины) — не был ли он причиною понижения в стране, в
населении таких колоссально важных ощущений, как Провидение, Промысл,
Судьба: без которых вообще какая же религия? И не оттого ли, едва в
обществе (образованном) потерялась связь с “иконами”,— потерялась и “с
Богом связь” (religio), потерялась “верность постам” (очень у нас нужная
и хорошая) — потерялась и “верность совести, долгу”.

Вообще чрезвычайная осязательность и близость “божеского” — “вот у нас в
углу стоит”,— прекрасная и глубокомысленная в одном отношении, не была
ли, однако, причиною страшного ослабления других отдаленных и громадных
религиозных чувств, тоже важных, необходимых, “без которых нельзя жить и
не хорошо жить”.

Пусть подумают об этом мудрецы: Щербов, А. А. Альбова, Флоренский,
Цветков, Андреев. Я не знаю, колеблюсь; спрашиваю, а не решаю.

(за корректурой “Сицилианцев в Петербурге”,— о театре и “подобиях” у
евреев. Вчера, в вагоне, смотрел, как татарин, наклонись к свету, читал
утром свой Коран, или — молитвенник, вообще большого формата тетрадь
толстую. Он ее читал громко, ни на кого — в купе II класса — не обращая
внимания. Вот этого за всю жизнь я не видел у русских; никакой Рачинский
и Новоселов этого не делают; т. е. не имеют этого усердия, этого сейчас
и перед лицом всех людей смелого, не стесненного усердия). (Все мы
“крестимся под полою”.)

* * *

Кабак — отвратителен. Если часто — невозможно жить. Но нельзя
отвергнуть, что изредка он необходим.

Не водись-ка на свете вина, 

Съел бы меня сатана.

Это надо помнить и религиозным людям,— и религиозно, бытийственно
допустить минутку кабака в жизнь, нравы и психологию.

А потом — опять за работу.

_______________

- Едем на тройке кататься. 

- Собираемся в компанию. 

- У нашей тети — крестины.

И все оживляются. Всем веселее. Ей-ей, на эту минуту все добродетельнее:
не завидуют, не унывают, не соперничают по службе, не подкапываются друг
против друга. “Маленький кабачок” — не только отдых тела, но и очищение
души. И недаром saturnalia завелись даже в пуристическом Риме, где были
все Катоны.

— Ты нас Катоном не потчуй, а дай Петра Петровича (Петуха) с его ухой.

Вот “русская идея”. Часть ее.

(на пакете с корректурами).

* * *

Мережковские никогда не видали меня иначе, чем смеющимся; но уже его
друг Философов мог бы ему сказать, что вовсе не всегда я смеюсь; Анна
Павловна (Ф-ва) вовсе не видала меня смеющимся. Но Мережковские ужасные
чудаки. В них и в квартире их есть что-то детское. Около серьезного,
около науки и около кой-чего гениального в идеях (особенно метки оценки
М-ким критических, переламывающихся моментов истории) — в общем, они
какие-то дети (кудесники-дети),— в непонимании России, в разобщении со
всяким “русским духом” и вместе (суть детей) со своей страшной
серьезностью, почти трагичностью в своих “практических замыслах”
(особенно “политика”). Димитрий Сергеевич всегда спешит с утра уехать
скорей на вокзал, чтобы “не опоздать к поезду” (всегда только за
границу), который отправляется еще в 5 часов дня, и только Зинаида
Николаевна его удерживала от “поспешного бегства на вокзал”. Он с мукой
и страхом оставался... ну, до 3 часов, но никак уже не долее. За два
часа до отхода поезда он уже абсолютно должен сидеть на вокзале. Ну,
хорошо. Вдруг такой-то “опытный человек” говорит, что надо все в России
перевернуть приблизительно “по парижским желаниям”. Или — реформа
Церкви, “грядущее Царство Св. Духа”. И хлопочут, и хлопочут, Зинаида
Николаевна — “вслед”, Фил-ов — “сбоку”, Мережковский — всех впереди:
когда “улучшения развода” нельзя вырвать у этих сомов. Сомы. А те
говорят о “реформе”. И я посмеиваюсь, входя в комнату. Они думают: “Это
у Розанова от сатанизма”, а я просто думаю:

“Сомы”. “Сом — один Сергий, сом — и другой Сергий. А уж в Соллертинском
два сома. Тут — Тернавцев, а у него морская лодка (яхта): какая тут
“реформа Церкви”? Но, любя их, никогда не решался им сказать: “Какая
реформа,— живем помаленьку”.

* * *

“Единственный глупый на Сахарну еврей (имя — забыла) раз, жалуясь мне на
крестьян здешних, воскликнул:

— Какое время пришло? — Последнее время! До чего мужики дошли — справы
нет, и я, наконец, поднял кулаки и крикнул им: “Что же вы, подлецы
этакие! Скоро придет время, что вы (православные крестьяне) гугли
(еврейское сладкое кушанье в субботу) будете кушать, а мы, евреи, станем
работать?!!!”

Это он воскликнул наивно как подлинно дурак: но в этом восклицании —
весь еврейский вопрос”.

Т. е. мысль и надежда их — возложить ярмо всей тяжелой, черной работы на
других, на молдаван, хохлов, русских, а себе взять только чистую,
физически необременительную работу, и — распоряжаться и господствовать.

(рассказ Евгении Ивановны).

* * *

До так называемого “сформирования” девушки (термин, понятный начальницам
женских учебных заведений) — закон и путь ее (девушки) и заповедь и
требование от нее — сохранить девство. Потому что она уготовливается. А
после “сформирования” путь и закон ее — “с кем потерять девство”. Потому
что уже готова.

(Отсюда любовь и искание и тревога.)

К этому “течению Волги” должны приспособляться церковь, общество,
законы, родители. Само же течение Волги ни ради чего не изменяется. Это
“канон Розанова” для всего мира.

* * *

Раз он поставлен на чреду заботы о заповеди Господней: то он должен на
селе, в околотке, в приходе недреманным оком наблюдать, чтобы ни одно
зерно не просыпалось и не было унесено ветром, но “пало в землю и
принесло плод”, и — ни один уголок поля не остался незасеянным. Как
квартальный стоит на перекрестке 2 улиц и говорит возам “направо” и
“налево”, так священник должен бы стоять у входа и выхода бульваров и
говорить: “не сюда, не сюда, а — в семью”, и — не для луны и звезд и
тайных поцелуев, а — в домашний уголок, для благообразной и обычной
жизни.

Выдача замуж дев — на обязанности священника. И за каждого холостого
мужчину священники будут отвечать Богу.

* * *

Отсутствие государства и врожденная к нему неспособность, как и
отсутствие отечества и тоже неспособность “иметь свое отечество”, и есть
источник индивидуального могущества евреев и их успехов во всех странах
на всех поприщах. Та колоссальная энергия и неизмеримое по протяженности
прилежание, какое русские и французы тратили на своих “Петров” и
“Людовиков”, на “губернии” и “департаменты”, на канцелярии и статское
советничество,— евреями никуда не была израсходована: и брошена в
частные дела, частную предприимчивость. И в то время как у нас в каждом
личном деле “теплится свечечка”, у них -- пылает костер. Каждый из нас с
“стыдливой фиалкой в руках” — у них пунцовый пион. Ноги их длиннее, зубы
их острее, у каждого 5 рук и 2 головы: потому что он не разделен на
“себя” и “Людовика”, а весь ушел только в “себя”.

* * *

Евгения Ивановна сказала мне удивительную поговорку молдаван:

“Когда женщина свистит — Богородица плачет”.

* * *

Да не воображайте: попы имеют ту самую психологию “естествознания” и
“Бокля”, как и местный фельдшер, и в самом лучшем случае — земский врач.
И только это обернуто снаружи богословской фразеологией, которую ему
навязали в семинарии.

(в Сахарне, думая о попе, лишившем все многолетние сожительства без
венчания — причащения. Между прочим, он уничтожил местный церковный хор.
сказав, что к нему “примешиваются и блудницы”. Когда Евгения Ивановна
заступилась за них и за хор, он этих пожилых и босых баб в ответном ей
письме обозвал “примадоннами”, В то же время во всем уезде только он
один выписывает “Сатирикон” 9, и заложил огромный фундамент для
строящегося своего дома.)

* * *

“Наша школа — тупа. И способные люди ее не воспринимают, а просто
разрывают с нею. Через это выходит, что все тупые люди у нас суть
“окончившие курс” и “образованные”, а люди действительно даровитые — без
диплома и никуда не пропускаются в жизнь, в работу, в творчество. Они
“на побегушках” у “тупых дипломированных людей”.

Евгения Ивановна сказала это как-то лучше, талантливее. Рассказала это
как заключение к рассказу о своем умершем брате,— вдохновенном и
предприимчивом дворянине-землевладельце, но который, кажется, не был в
университете, “потому что не мог кончить в гимназии”. Обыкновенная
история, еще со времен Белинского. У нас почти вся история, все
пламенное в истории, сделано “не кончившими”.

“Тупые образованные люди” заняли теперь почти все поле литературы;
составили бесчисленные ученые статьи в “Энциклопедию” Брокгауза и
Ефрона. О “тупых образованных людей” разбивает голову бедный Цветков
(который, однако, наговори! им много комплиментов).

Шперк говорил мне: “Я вышел из университета (юридический факультет в
Петербурге) потому, что не мог принимать в свою живую душу мертвое
содержание профессорских лекций”.

Слова 31 и буквальны. Меня так поразило, когда он сказал это. Как
поразила сейчас формула Евгении Ивановны. Евг-ия Ив—на пошла учиться
“духу и красоте” у крестьян, училась у молдаван, училась у наших
(Казанск. губерния). Шперк, с отвращением отвернувшись от профессоров,
начал ходить и смиренно, кротко учиться у биржевого маклера (Свечин,—
издал под псевдонимом Леонова “Кристаллы человеческого духа” 10).

О, как понятно, что с этими господами (профессора) “расправились”
студенты и в конце концов отняли у них университет. И бросили его в
революцию. Ибо воистину революция все-таки лучше, чем ваше “ни то ни
се”, “революция из-под полы” и “на казенный счет”...

Когда же пройдут и кончатся эти “тупые образованные люди”, которых у нас
и повсюду гак же много, как селедок на Ньюфаундлендской мели, коих весь
свет ест и никак не может их съесть?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

* * *

Вот идет моя бродулька с вечным приветом... 

[ - “Ты ушел, и как стало скучно без тебя. Я спустилась”.] 

Уходит и, оборачиваясь, опять улыбнулась: волосы стриженые, некрасивые,
— широкий полотняный халат тоже некрасив; и палка, на которую опирается
и которою стукает.

Что-то бессмертное мне мелькнуло. П. ч. это бессмертно. Я почувствовал.

Вечное благословение. Она всегда меня благословляет, и вот 20 лет из уст
ее — нет, из ее улыбки, п. ч. она ничего не говорит идет одно
благословение.

И под этим благословением я прожил бы счастливо без религии, без Бога,
без отечества, без народа.

Она — мое отечество. Улыбка, отношение человека. И я был бы вполне
счастлив, если бы был достоин этого благословения. Но в тайне души я
знаю, что его недостоин.

(Занимаюсь в домашнем .музее Евгении Ивановны, в нижнем полуподвальном
этаже, очень уютном и изящном. Музей - молдаванской старины и
деревенщины).

 

* * *

Мысль о вине Б. против мира моя постоянная мысль.

(26 мая 1913 г.)

Что это за мысль? Откуда? В чем даже она состоит? Туман. Огромный туман.
Но от него 3/4 моей постоянной печали.

* * *

Церковь возникла, сложилась и долго росла и сияла и собрала все свои
добродетели и разум до книгопечатания, и обходясь — без книгопечатания.
Это — до-книгопечатания-явление. Не есть ли ошибка поэтому, что, когда
появились орудия и формы книгопечатания,— церковь также потянулась к
ним? Как священник “необъяснимо” перестает быть им, переодеваясь в
сюртук (ужасное впечатление от Петрова, когда он, смеясь и лукавя и
пытаясь скрыть неловкость,— появился в сюртуке на “чествующем его
обеде”),— так “необъяснимо” что-то теряет “печатающий свои сочинения”
иерей, епископ etc.

Конечно, есть призвания и среди них, которые не могут не печататься,—
“врожденные писатели”, которые не могут не принять этого рока. Но
таковых, очевидно, немного, и притом очень немного.

Было бы печально и бедственно, если бы и Флор не писал. Вообще тут
“судьба” и “общий путь”.

Но и его надо обдумать. Очевидно, “церковь” чем меньше пишет и
печатается, тем полнее она сохраняет свой древний аромат дела и факта.
Факта около больного, около умирающего, около гроба, около купели, возле
роженицы (“наречение имени отрочу”), возле любви (брак, венчание).

Оставив слово публицистам.

Которые ведь тоже несут страшный рок: остаться вечно с одним словом. 

Одно слово... 

Одни слова...

Бедные писатели не понимают судьбу свою: что “заболели зубы” — и
читательница откладывает в сторону “симпатичного Чехова”.

Комментарии А.Н.Николюкина

Евгения Ивановна — Е. И. Апостолопуло.

“Мы соль земли” — Евангелие от Матфея, 5, 13 (Вы — соль земли).

“глаголют”, как Спаситель при Тивериадском озере — Евангелие от Иоанна,
21, 1. Этот эпизод, рассказывающий о последнем, третьем явлении Христа
ученикам, Розанов подробно разбирает в статье “Небесное и земное” (Около
церковных стен. СПб., 1906. Т. 1. С. 295—298).

читаю свящ. Дроздова — его рецензия в “Колоколе” 26 апреля 1913 г.

история с Булатовичем — Булатович А. К. (1870—1918/19), русский
исследователь Эфиопии. В начале 1900-х годов постригся в монахи.

Мальцев — Мальцов С. И. (1810—1893) — известный организатор в области
промышленности.

Тентетников, Костанжогло, Муразов — герои второго тома “Мертвых душ” Н.
В. Гоголя.

“Сицилианцы в Петербурге” — статья Розанова была напечатана в журнале
театра Литературно-художественного общества (1909. № 3—4. С. 10—13).
Стр. 230 — страница книги Розанова “Среди художников” (1914), куда вошла
эта статья.

“Сатирикон” — сатирический журнал (1908—1914), издававшийся М. Г.
Корнфельдом.

“Кристаллы человеческого духа” — Леднев П. Кристаллы духа и отношение
духа и материи. М., 1896. Ч. 1—2.

+++

В.В.Розанов

РАССЫПАВШИЕСЯ ЧИЧИКОВЫ

1917

Печатается по книге: Спасовский М, В. В. Розанов в последние годы своей
жизни: Среди неопубликованных писем и рукописей. Берлин, 1923. С. 19—21.

В 14 лет “Государственная” Дума промотала все, что князья Киевские, Цари
Московские и Императоры Петербургские, а также сослуживцы их доблестные
накапливали и скопили в тысячу лет.

Ах, так вот где закопаны были “Мертвые души” Гоголя... А их все искали
вовсе не там... Искали “вокруг”, а вокруг были Пушкин, Лермонтов,
Жуковский, два Филарета, Московский и Киевский...

Зрелище Руси окончено.— “Пора надевать шубы 1 и возвращаться домой”.

Но когда публика оглянулась, то и вешалки оказались пусты; а когда
вернулись “домой”, то дома оказались сожженными, а имущество
разграбленным.

Россия пуста.

Боже, Россия пуста.

Продали, продали, продали. Государственная Дума продала народность,
продала веру, продала земли, продала работу. Продала, как бы Россия была
ее крепостною рабою. Она вообще продала все, что у нее торговали и
покупали. И что поразительно: она нисколько не считает виновною и
“кающегося дворянина в ней нет”. Она и до сих пор считает себя правою и
вполне невинною.

Единственный в мире парламент.

Как эти Чичиковы ездили тогда в Лондон 2. Да и вообще они много ездили и
много говорили. “Нашей паве хочется везде показаться”. И... “как нас
принимали!”

Оказались правы одни славянофилы.

Один Катков.

Один Конст. Леонтьев.

Поразительно, что во все время революции эти течения
(славянофильско-катковское) нашей умственной жизни не были даже
вспомнены. Как будто их никогда даже не существовало. Социалисты и
инородцы единственно действовали.

— А что же русские?

Досыпали “сон Обломова”, сидели “на дне” Максима Горького и, кажется,
еще в “яме” Куприна... Мечтая о “золотой рыбке” будущности и
исторического величия.

Примечания

1 Пора надевать шубы (...) разграбленным — вариант главки из № 8—9
“Апокалипсиса нашего времени” (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С.
427).

2 ездили тогда в Лондон — речь идет о визите в Лондон депутатов III Думы
в 1909 г. или о посещении депутатами IV Думы союзников, в частности
Англии в 1916 г. См.: Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1990. Т. 2. С.
32—36, 201—212.

+++

В.В.Розанов

РЕВОЛЮЦИОННАЯ ОБЛОМОВКА

Статья написана летом 1917 г. 

Печатается по изданию: Новый журнал. Нью-Йорк, 1979. № 35. С. 204—212.
Эту статью Розанов предполагал включить в свою книгу “Черный огонь”.

Вот мы целый век сокрушались о себе, что народ — компилятивный,
подражательный,— заучившийся иностранцами до последнего,— и ничего
решительно не умеющий произвести оригинального из себя самого. И никто,
кажется, не сокрушался более об отсутствии самобытности у русского
народа, как я сам. Пришла революция, и я подумал: “Ну вот, наконец
пришла пора самому делать, творить. Теперь русского народа никто не
удерживает. Слезай с полатей, Илья Муромец, и шагай по сту верст в
день”.

И все три месяца, как революция, я тороплюсь и тороплюсь, даже против
своего обыкновения. Пишу и письма, утешаю других, стараюсь и себя
утешить. Звоню тоже по телефону. Но ответы мне — хуже отчаяния. О
Нестерове один литературный друг написал мне, что он было окончил
огромное новое полотно с крестным ходом, в средоточии которого — царь и
патриарх, дальше — народ, городовые, березки,— и вот что же теперь с
такою темою делать, кому она нужна, кто на такую картину пойдет
смотреть. Сам друг мой 1, сперва было очень о революции утешавшийся и
поставивший в заголовке восторженного письма:

“3-й день Русской Республики”, со времен приезда в Петроград Ленина —
весь погас и предрекает только черное. “Потому что ничего не делается и
все как парализовано”. По телефону тоже звонят, что “ничего не делается
и последняя уже надежда на Керенского”. Керенского, как известно, уже
подозревают в диктаторских намерениях, а брошюрки на Невском зовут его
“сыном русской революции”. Он очень красив. Керенский много ездит и
говорит, но не стреляет; и в положении “нестрелятеля” не напоминает ни
Наполеона, ни диктатора.

Как это сказал когда-то митрополит Филипп, взглянув в Успенском соборе
на Иоанна Грозного и на стоящих вокруг него опричников, в известном
наряде: кафтан, бердыш, метла и собачья голова у пояса. Митрополит
остановился перед царем и изрек: “В сем одеянии 2 странном не узнаю Царя
Православного и не узнаю русских людей”. Нельзя не обратить внимания,
что все мы, после начальных дней революции, как будто не узнаем лица ее,
не узнаем ее естественного продолжения, не узнаем каких-то странных и
почти нетерпеливых собственных ожиданий, и именно мы думаем: “Отчего она
не имеет грозного лица, вот как у былого Грозного Царя и у его
опричников”. Мы не видим “метлы” и “собачьей головы” и поражены
удивлением, даже смущением. Даже — почти недовольством. Как будто мы
думаем, со страхом, но и с затаенным восхищением: “Революция должна
кусать и рвать”. “Революция должна наказывать”. И мы почти желаем
увеличения беспорядков, чтобы, наконец, революция и революционное
правительство кого-нибудь наказало и через то проявило лицо свое.

Чтобы все было по-обыкновенному, по-революционному. “А то у нас — не как
у других”, и это оскорбляет в нас дух европеизма и образованности.

Между тем нельзя не сказать, что революционные преступления у нас как-то
слабы. Самый отвратительный поступок было дебоширство солдат где-то в
Самарской губернии, на железной дороге, где эти солдаты избили невинного
начальника станции, и избили так, что он умер. Их не наказали, не
осудили и не засудили. По крайней мере, об этом не писали. И еще избили
также отвратительно, по наговору какой-то мещанки, священника, но, к
счастью, не убили. Это писали откуда-то издалека, с Волги. Затем —
“Кирсановская республика”, “Шлиссельбуржская республика” и “отложившийся
от России Кронштадт”, с его безобразной бессудностью над офицерами и
неугодными матросами 3. Но если мы припомним около этого буржуазную
Вандею, если припомним “своеобразие” опричнины, припомним “наяды”, т. е.
революционные баржи, куда засаживали невинно обвиненных и, вывозя на
середину Роны 4,— топили всех и массою, то сравнивая с этими эксцессами
и злобою свои русские дела, творящиеся, собственно, при полном
безначалии, мы будем поражены кротостью, мирностью и до известной
степени идилличностью русских событий. Мне хочется вообще с этим
разобраться, об этом объясниться, этому привести аналогию и литературные
примеры, а также исторические и этнографические параллели и прецеденты.
Я шел вчера по улице:

на углу Садовой и Невского — моментально митинг. И вот две барыни
накидываются на рабочих и солдат, что они “все болтают, а ничего не
работают”. Еще раз, в трамвае, одна дама резко сказала рядом сидевшим
солдатам: “Вы губите Россию безобразиями и неповиновениями”. Солдаты
молчали, ничего не возразили, очевидно признавая правоту или долю
основательности слов. Вообще я не замечаю нисколько подавленности или
робости в отношении рабочих и солдат. Это было только в первые
испуганные дни революции,— но затем от обывателя пошла критика, и она
говорится прямо в лицо, и это, конечно, хорошо и нужно, без этого нет
правды, и без этого осталась бы величайшая опасность, как во всякой
социальной лжи. Но разберемся. Для социальной жизни, как и для личной
жизни, существуют те же заповеди, из которых главная:

— Не убий.

— Не прелюбы сотвори.

— Не укради.

— Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна. Ну и так далее.
Вечное десятисловие. И мы по нему измеряем качество не только личной
жизни, но и жизни общественной, жизни, наконец, исторической. Бывают
отвратительные эпохи. Какова была эпоха Римской империи — Тацита и
Тиверия? Да и наша времен ли Грозного, бремен ли Бирона. Ну и наконец,
грозные эпохи французской революции, жакерии во Франции, пугачевщины и
Степана Разина на Волге. Вспомним слова Пушкина о “русском бессмысленном
и жестоком бунте” 5, которые действительно оправдываются веками былыми.
И вот нельзя же констатировать, что по части этих всех “заповедай”
скорее дело обстоит неблагополучно в теории, в тех раздающихся лозунгах,
которые созданы десятилетиями нашей неосторожной литературы, нежели в
действительности. Вообще, тут для разбора чрезвычайно мало материала.
Революция снизошла на землю как-то вдруг,— чуть удерживаюсь сказать
привычный церковный термин “но благодати”. “Вчера ничего не было —
сегодня все случилось”. Вчера не плакали, вчера все звали революцию.
Звали, требовали* И когда она пришла и преуспела, вдруг многие заплакала
потому что она не совсем идет так, как ожидалось. По мне, кажется, было
безумие слов скорее за 50 лет проповеди революции, нежели при теперешнем
ее осуществлении. Напомню чигиринское дело в 70-х годах прошлого века. В
местечке около Чигирина крестьяне восстали против помещиков действуя под
влиянием подложных революционных манифестом изданных будто бы от имени
царя и предлагавших крестьянам отбирать от помещиков земли, так как же —
де помещики противятся воле царя, который хочет крестьянам отдать все
земли” да дворяне не допускают его до этого. Крестьяне восстали, затем
были усмирены и претерпели. Но сколько же было революционной радости об
этом волнении крестьян, попытке крестьян. Сколько сожалений, что дело не
удалось, что пожар не охватил всю Россию. И вот читаешь об этом в
“Былом” эпохи Бурцева и Богучарского 6. Слова сказаны, произнесены.
“Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь”^ О чем же теперь, когда
творится неизмеримо меньшее, творится как эксцесс и случай, никем не
одобряемый, творится как исключение” а не как правило”— плачутся и
сожалеют главы правительства, социалисты? Почему теперь этого не хотят
Церетели, Пешехонов, “министры земледелия” и прочее, когда раньше
хотели? “Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь”. А “слово”"то уже
“выпущено”” Как винить толпу, которая слушает. И естественно, громадная
масса толпы слушает заключительные слова теории, а вовсе не сложную
ткань теории,— как в богословии христианин знает заключительные слова
Евангелия о любви к ближнему и Богу, а не может разобраться и не умеет
разобраться во всем богословии.

Мысль моя заключается в той очевидности, что революция наша идет не
только не неизменнее, но она идет гораздо чище и лучше, нежели шла целых
шестьдесят лет теория революции.

Вот это-то и не принимается во внимание. “Воробей слова” был гораздо
гнилостнее, нежели “пугало действительности”. Действительность все-таки
делает поправку в десяти заповедях. Не полную поправку, я не говорю: но
здравый смысл населения останавливается все-таки перед прямыми
указаниями — “прелюбодействуй” и “воруй”. А мы, еще с гимназии, прошли
школу, прошли и, главное, заучили на память — и “Что делать?”
Чернышевского, и Прудона с его лозунгом или, вернее, с его
умозаключением к сложным политико-экономическим теориям, что “всякая
собственность 7 есть, собственно говоря,— кража”.

Это узнал я в 4-м классе гимназии, когда прочел у Лассаля статью
“Железный закон” 8. И, помню, с таким отчаянием ходил по нагорному
берегу Волги, в Нижнем, под огненным действием этой статьи. Оно было
огненное, это действие. К Лассалю присоединялось действие романа
Шпильгагена “Один в поле не воин”, с его героической и гибнущей
личностью Лео Гутмана 9 (“Гутман” — “хороший человек” по-немецки). Все
рабочие, все трудовое человечество представлялось затиснутым в тиски
заработной платы, спроса и предложения и системы косвенных налогов,— так
что, в изложении Лассаля, не оставлялось никакой надежды на улучшение и
облегчение путем нормального хода истории, и можно было чего-нибудь
ждать просто от разлома истории, от бунта, от революции и насилия.
Буржуазия, тоже фатально и роковым образом для себя сложившаяся, тоже
виновная и без вины, кроме естественного желания себе “прибылей”, тем не
менее сидела пауком над народом, высасывающим все соки из него просто по
какой-то зоологическо-экономической натуре и по
зоологическо-экономическому своему положению. “Так устроено”, тоже чуть
ли не “по благодати”: и революция была единственной зарею, которая
обещала сокрушение этого окаянного царства проклятой “благодати”. О, вот
где терялась религия, Бог и все десять заповедей. Терялись — с радостью,
терялись с единою надеждою. “Потерять Бога” значило “найти все”. Потому
что в человеческом сердце как-то живет: “Бога-то еще я не очень знаю, он
туманен. Но мне на земле дано любить человека, прижаться к человеку: и
если Бог этому мешает, если Бог не научает, как помочь человеку,— не
надо и Бога”. Да и хуже, чем “не надо”: произносились слова такие, что и
страшно повторять. И произносились — в детстве, а стариком страшно
повторить.

И так мы все росли, целое юношество целого поколения. Даже не одно
поколение, так как я уже очень стар. Приблизительно со 2-го курса
университета, проезжая в Нижний, я услышал разговор мужиков рабочих о
Курбатове, мучном торговце в Нижнем, который отправлял свои баржи с
хлебом в разные концы России. Курбатов, Блинов —это нижегородские
старообрядцы. И вот говорят мужики про свои личные дела, про свои
деревенские дела, и краем голоса — про большие нижегородские дела,
ярмарочные дела. И говорят они совсем не тем голосом, как учился я все
время в университете и в гимназии, из Шпильгагена и Лассаля и Прудона;
как в гимназии еще я вычитывал в книге Флеровского 10 : “К положению
рабочего класса в России”. Это была толстая основательная книга, с
таблицами. И, появившись в 70-х годах, она была раннею зарею теперешней
нашей революции, конечно.

Крестьяне, из сельца Черняева, верстах в 30 от Нижнего по направлению к
Москве, говорили, как я помню, что “если бы не отец Курбатов (имя и
отчество я забыл), то все они погнили бы с голодухи”. Они выражались
как-то хлебно, рабоче. И говорили, что он и из деревни хлеб берет,— и
дает зарабатывать на пристанях. “Куль хлеба носят” 11,— припомнил я из
книги Максимова, народника, по заголовку популярной его книги — “Куль
хлеба”. Меня поразила эта беседа мужиков “про свои дела”, так непохожая
на то, что я читал “из Лассаля и Прудона”. Там ненависть и перспективы
отчаяния. Здесь любовь и явная благодарность. Но там, однако, наука.
Хотя и здесь тоже явно ощущение. А главное ощущение человека всегда
чего-нибудь стоит. Конечно, человек ошибается, думая, что “Земля
неподвижна”, а “Солнце встает”, однако смотреть, как оно “встает
поутру”,— так счастливо, и за все это по мелочам скажешь: “Слава Богу”.

Я перестал размышлять и о Прудоне и о Лассале, а стал присматриваться,
как “по мелочам” складывается жизнь и как где людям живется хорошо, а
где — не хорошо. И вот за всю жизнь, уже за сорок лет наблюдения, вижу и
видаю: везде, где людям живется деятельно, работяще, трудолюбиво,— там
живут они и хорошо, а где нехватка работы — живут не просто плохо, а —
окаянно. Тут не только что не хватает в хозяйстве, но от хозяйства
действительно все перекидывается и на душу, на мораль: наступает такое
настроение души, что Бога клянешь, жизнь клянешь и сам как-то
становишься проклят. Но дело-то действительно в “работишке” и
“заработной плате”. Все дело — “в Курбатове”, говоря лично и местно,
говоря о Нижнем Новгороде и не восходя к планете. Собственно, для меня
сделалось совершенно очевидно, что всякая данная местность живет худо
или хорошо от прихода в эту местность или от зарождения в этой местности
людей с инициативой, соображением, с каким-то широким раскатистым глазом
и духом, которые решились бы “начать”, а “уж мы — при них”. “Как”, “что”
начать — вопрос десятый. Мы, ленивые и недогадливые,— ко всему примкнем.
Ко всему пристанем и поможем. Но у нас нет смекалки, нет, собственно,—
воображения. Нет и смелой предприимчивости. Нет вот этих, собственно,
практических даров, хотя теоретические дары, может быть, и больше. Я пою
песни, я говорю сказки, наконец, я способен к мысли и философии: но
неумел в жизни. И вот, уверен: переспроси кого угодно, переспроси
миллионы людей, и все эти миллионы равно скажут, что они готовы кое в
чем поступиться, кое в чем дать выгоду перед собою тароватому
практически человеку, лишь бы выдумал что-нибудь, решился на что-нибудь,
завел промысел, “дело”, и, припустив нас к работе своей, к помощи себе,—
дал? однако, и нам существовать. Собственно, тут нет даже
“несправедливости” в мнимом “экономическом преимуществе” тароватого
человека: дело в том, что он зато не знает песен, сказок и, может быть,
не имеет прелестной семьи или удачно любви — как я. Может быть, он имеет
большую любовь, обширную любовь, но — продажную, покупную, которая
ничего, на мой взгляд, не стоит. Во всяком случае, в сумме
психологических богатств, сумме здоровья и долгой жизни, в смысле
спокойной жизни — я даже счастливее его, или не менее счастлив, чем он,
если и беден или если очень ограничен в средствах. И вот потому охотно
даю ему из своих “грошиков” кое-что, именно ту часть, из-за которой
Прудон все собственности назвал “кражею”, если он изобретательностью и
предприимчивостью “дал мне жить”, хотя и бедно. Я понял, что эти расчеты
на бумаге у политико-экономистов если и верны, то верны лишь
алгебраически, а не в “именованных числах” пудов, фунтов, месяцев, мер
веса и времени. И они верны “вообще в мире”, но неверны “в нашей
Нижегородской губернии”, и еще обобщение: что они верны у Лассаля и
Шпильгагена, но не имеют никакого применения ко мне, обывателю. Из-за
чего же я сердился? А я горел. О, как горел!

Мне представилось, что весь вопрос о деятельных людях и в деятельных
живых, оживленных местностях. И что вот талант — “зажечь местность
деятельностью” есть в своем роде пушкинский дар, лермонтовский дар.
Именно оттого, что я так пережил это в огорчениях души, и еще немного
потому, что сам я решительно неизобретателен и даже скрытно ленив,— я
оценил эти практические дары, думаю — редчайшие и труднейшие дары
человека, самою высокою мерою, ни в чем не уступает их подвиг и дар
поэтам и философам. Всегда мне представлялось, что люди, как Курбатов,
Сытин, Морозов, суть как бы живители местностей, а в сумме золотых голов
своих и энергией — живители всей России. Тут соединились в моем
представлении сведения о Петре Великом: я читал, ребенком почти, как
царь иногда шел “по улице под руку с каким-нибудь фабрикантом”. Я читал
в таком возрасте, что не понимал еще разницы между фабрикантом и
рабочим: и, зажав место в книге пальцем,— кинулся к матери рассказать,
что “Царь иногда ходил, разговаривая, под руку с рабочим”. Мать не
поняла или не расслышала и ничего не сказала. Но мысль, что “вот так
можно делать”,— очаровала меня. В бедноте детской жизни мы знали только
фабричных с фабрики Шиповых и Мухиных, в Костроме. Но жизнь бедных
всегда была мне понятна. И вот вдруг это представление, на место
социал-демократического, алгебраического; — Э! была бы оживлена
местность! Были бы хорошие базары! Было бы много лавочек. Мастерских бы
побольше, контор. Фабрики мне представлялись еще слишком страшными.
Погуще бы были городские ряды (центральный базар в Костроме). И тогда —
все будет хорошо, в нашем Нижнем, в Новгороде хорошо. А Шпильгагена и
Лассаля — побоку. Все это какая-то астрономия политической экономии, от
которой ни тепло, ни холодно. “Солнце, может быть, и не встает: а Богу
молишься все-таки на встающее солнце”. Жизнь играет и может век играть,
может века играть — если люди живы, деятельны, предприимчивы, скромны и
трудолюбивы. А если нет — то люди на одном поколении, на глазах одного
поколения — передохнут в голоде, отчаянии, злобе. Нужно заметить, что
эту гибель людей от нужды я конкретно видел в детстве. Не буду скрывать,
что именно так погибла наша собственная семья — от “неудавшейся работы”,
от того, что “негде было работать”, и вообще от того, что не было около
деятельного и заботливого человека.

Примечания

сам друг мой — П. П. Перцов.

“В сем одеянии...” — Н. М. Карамзин. История государства Российского. Т.
IX, гл. 2.

безобразная бессудностъ над офицерами и неугодными матросами — речь идет
о расправах революционных матросов над адмиралом Р. К. Виреном и
флотскими офицерами в феврале —марте 1917 г.

на середину Роны — На Роне стоит Лион, где во время Великой французской
революции свирепствовал якобинский террор; потоплениями заключенных были
известны власти Нанта, находящегося на Луаре.

“русский бессмысленный и жестокий бунт” — А. С. Пушкин. Капитанская
дочка, гл. XIII.

“Былом” эпохи Бурцева и Богучарского — журнал “Былое”, посвященный
истории русского освободительного движения, издавался в 1900—1904, 1908—
1913 гг. за границей и в 1906—1907, 1917 гг. в России. В 1906 г., в № 12
в нем были напечатаны материалы о “чигиринском деле” (в это время журнал
редактировался В. Л. Бурцевым, В. Я. Богучарским и П. Е. Щеголевым):
попытке землевольцев Я. В. Стефановича, Л. Г. Дейча и др. поднять
крестьянское восстание, воспользовавшись подложным царским указом
(1877).

“всякая собственность...” — основной тезис известного сочинения Пруд она
“Что такое собственность?” (1840).

“Железный закон” — Железный закон заработной платы, по которому
заработная плата определяется минимумом средств существования,
необходимых для поддержания жизни работника и его семьи, приобрел
популярность в изложении Ф. Лассаля, например, в его “Гласном ответе
Центральному Комитету” (1863).

Лео Гутмана — Прообразом героя романа Ф. Шпильгагена “В строю” (1866),
который стал известен в России под заглавием “Один в поле не воин”,
считается Ф. Лассаль.

Флеровского — Флеровский (В. В. Берви). Положение рабочего класса в
России. СПб., 1869.

“Куль хлеба” — роман С. В. Максимова “Куль хлеба и его похождения”
(1873).

+++

В.В.Розанов

С ПЕЧАЛЬНЫМ ПРАЗДНИКОМ

1917

Печатается по книге: Спасовский М. В. В. Розанов в последние годы своей
жизни: Среди неопубликованных писем и рукописей. Берлин, 1923. С. 22—25.

Утописты-мечтатели, понятия не имеющие и никогда не имевшие о русском
народе, вообразили, что за одно послушание золотых речей их народ этот
отдаст и красное яичко в Христово Воскресение, и братское целование при
встрече друг с другом,_ даже отдаленно знающих один другого людей,— и
всю великую обрядность и наряд церковный и народный.

Народ послушался было их на несколько месяцев, но уже теперь испытывает
в тяжелых вздыханиях, что значит променять родную историю, скованную в
груди этого самого народа, на клубную болтовню разных заезжих людей и
туземных господ, подражающих этим заезжим людям.

Прошло всего 14 месяцев, и Россия испытала такой погром и разгром самое
себя, перед которым бледнеют все бедствия вынесенные нами в нашей
многотрудной и терпеливой истории.

Воистину нет сил более терпеть и переносить. Ни татарское жестокое
нашествие, ни вхождение в Россию Наполеона, ни Крым и Севастополь, ни
половцы и печенеги не вносили в Россию и малой доли того крушения сил
ея, какое внесли эти всего 14 месяцев. Буквально, мы стоим как бы при
начале русской истории, буквально — русская история как бы еще и не
начиналась. Приходится опять заводить все сначала, приходится
тысячелетнего старца сажать за азбуку, как младенца, и выучивать первым
складам политической азбуки.

Ни о каком красном звоне, ни о каком воскресном событии не может идти
речи в теперешнем населении России, которое забыло свою историю и веру,
им же самим, этим населением, взращенную,— им же самим, этим населением,
возделанную.

Виноградарь сам вырвал лозу, им когда-то посаженную, и пахарь затоптал
поле, им вспаханное. Все это — под трезвон разглагольствований, в
которых была бездна злобы и не было никакого смысла. Кому-то
понадобилось возбудить эту злобу,— кому-то понадобилось затемнить этот
смысл.

Понадобилось призвать русских людей друг на друга, возбудить сословную
или так называемую “классовую рознь”, хотя с чужого голоса русские люди
впервые выучились или, вернее, начали выучиваться произносить слово
“класс”. Как будто князья русские не на тех же ворогов вели Русь, на
которых шли и простые ратники, вчерашние хлеборобы; как будто вообще
“езда” не состоит из ямщика, коней и саней...

Но кому-то понадобилось распрячь русские сани, и кто-то устремил коня на
ямщика, с криком — “затопчи его”, ямщика на лошадь, со словами “захлещи
ее”, и поставил в сарай сани, сделав невозможною “езду”.

Кому-то понадобилось приостановить русское движение, кто-то явно
испугался его и начал нашептывать ядовитые шепоты о классовой розни.
Кто-то давно начал мутить и возмущать Русь. Не “классовые интересы”
занимали этого врага Руси. Ему нужно было ослабить всю Русь.

И вот Русь повалилась и развалилась, как глина в мокрую погоду.

Еще вернее будет сравнение, если мы скажем, что она развалилась под
идущим железнодорожным поездом.

Со временем история разберет и укажет здесь виновных. Хотя и теперь уже
очевидно, что в Государственной Думе четырех созывов не было с самого же
начала ровно ничего государственного', у ней не было самой заботы о
Государственном и Государевом деле, и она только как кокотка придумывала
себе разные названия или прозвища, вроде “Думы народного гнева”, и тому
подобное. Никогда, ни разу в Думе не проявилось ни единства, ни
творчества, ни одушевления. Она всегда была бесталанною и
безгосударственною Думою.

Сам высокий титул: “Думы” — к ней вовсе не шел и ею вовсе не
оправдывался. Ибо в ней было что угодно другое — кроме “думанья”.
Образование так называемого “прогрессивного блока” в ней было крушение
последних государственных надежд на нее.

Все партии соединились, даже и националисты, даже и правые, чтобы
обезгосударить Россию, сделать из нее толчею так называемых
“общественных элементов” или общественных сил, не руководимых более
одною государственною силою и общим государственным и национальным
интересом.

Завершающая формула этого общественного движения, выраженная в
требовании “ответственного перед Думою правительства”, была особенно
интересна ввиду того, что сама Дума обозначилась с тенденцией или с
возможностью предать всю Россию врагу, с которым эта Россия находилась
“в состоянии войны”. Большего абсурда, большей нелепости, кажется, не
встречается во всемирной истории и в игре политических сил и страстей.

Последствием было то, чему мы были свидетелями эти 14 месяцев.

Россия обезгосударилась, но и вышло кое-что непредвиденное: она
перестала кому бы то ни было и чему бы то ни было повиноваться. Она
начала просто распадаться, деформироваться, переходить в состояние
первобытности и дикости. Так называемой “русской культуры”, от имени
которой было предъявлено столько требований,— как не бывало. Зовущий к
ответу перед собою оказался сам без имени и без лица.

Россию нужно строить сначала, моля Бога об одном, чтобы это была
летаргия, а не смерть.

Так-то мы встречаем праздничек Христов. И колокол зазвучал сегодня в
двенадцать часов ночи так печально, с такими дрожащими в себе звуками,
как он не звучал ни однажды в тысячу пятьдесят шесть лет изжитой нашим
народом истории. Самое страшное из всего, что это оказался и не “народ”,
а какие-то “люди”.

— “Чьи это люди”,— спрашивают иностранцы и отвечают насмешливо:

— “Мы не знаем”.

Вот поистине состояние, неизвестное еще в географии.

+++

Письма В.В.Розанова к Э.Ф.Голлербаху.

Подготовка текста, публикация и комментарии Е. Голлербаха.

Компьютерная обработка С.Ю.Ясинского.

Письма Василия Васильевича Розанова (1856—1919) принадлежат к числу тех
литературных произведений, которые либо заслуживают обстоятельных
комментариев, т. е. обширного препроводительного текста, либо вовсе не
нуждаются в пояснительных примечаниях. Опубликовывая их в условиях не
совсем обычных, за рубежом России, я склоняюсь ко второму положению.
Читателю, хорошо знакомому с творчеством Розанова и способному следить
за прихотливыми извивами его тревожной, мятущейся, противоречивой мысли,
пояснения не нужны. Читателю, не знакомому с литературной деятельностью
Розанова, не интересны и самые письма. Есть еще категория “начинающих
розановианцев”, желающих уяснить себе писательский образ Розанова: их я
отсылаю к критическим статьям 1, из которых наиболее ценными в важными
для характеристики “русского Ницше” являются статьи Н. А. Бердяева (в
книге "Духовный кризис интеллигенции", СПб., 1910), Д. С. Мережковского
(в XI томе Собр. соч. и в книге “Было и будет”) и Волжского 2 (в книге
“Из мира литературных исканий”, СПб., 1906).

Письма всякого значительного писателя представляют собою драгоценный
историко-литературный и биографический материал. Корреспонденция же
Розанова особенно интересна, потому что в своих письмах он меньше всего
писатель. В них он человек прежде всего: “слишком человеческое” насыщает
эти письма, переплескивается за края личной “документальности”,
становится сверхчеловеческим, над-индивидуальным. Наряду с этим,
корреспонденция Романова — литература в самом высоком смысле слова,
совершенно своеобразный вид эпистолярного жанра. Элементы
психологические, религиозно-философские, бытовые и
общественно-политические так тесно переплетаются в этих изумительных,
нелепых, великолепных и хаотических письмах, так нераздельно связаны с
интимной жизнью автора, что образуют какую-то совсем новую, доселе
невиданную форму литературного творчества. Элемент “личного” и
“частного”, “заветного” и “уединенного” превалирует в корреспонденции
Розанова над внешним в общим, обостряет его мысль в направлении
субъективной восприимчивости до крайних пределов.

Розанов придавал большое значение частным письмам и находил, что
гоголевский почтмейстер, заглядывавший в чужую корреспонденцию, был
человеком с хорошим литературным вкусом. Письма литераторов казались ему
бледными и бессодержательными по той простой причине, что все лучшее —
“цветочки” писатели приберегают для печати. Зато письма “частных людей”
поистине “замечательны”, и сам Розанов пытался в своих письмах быть
именно “частным человеком”. Это удалось ему, так же, как удались “в
частном порядке”, “почти на правах рукописи” — “Уединенное” и “Опавшие
листья”. Письма В. В. можно назвать “литературой вне литературы” 3: в
них внутренняя жизнь как бы вывернута наизнанку, самообнажение граничит
с самосожжением, они проникнуты болью, тревогой, искренностью
ненасытной; напряженнейшая сосредоточенность духовного зрения странно
сочетается в них с почти патологическим распылением, раздроблением
внимания.

Моя переписка с В. В. завязалась летом 1915 г. На первых порах письма
его были очень скупы, немногословны.

Не было надобности писать пространно — мы встречались нередко и
беседовали подолгу. Эти встречи относятся к 1915, 1916 и 1917 гг. Вскоре
после Октябрьской революция Розанов уехал в Сергиев Посад, для многих
его друзей неожиданно 4. В мае 1918 г. я получил от него первое письмо
из Сергиева Посада. Осенью 1918 г. вышла в свет моя первая книга о
Розанове, который отнесся к ней с большим вниманием и любовью. В письмах
его все чаще стали появляться сообщения автобиографического характера,
интимные признания. Никогда не писал В. В. таких обширных, вдохновенных
и взволнованных писем, как в этот последний, год своей жизни — 1918-й.
Всего у меня 32 письма Розанова; шесть первых относятся к 1915 году,
следующие пять — 1916 г., еще девять — 1917 г. (одно из них вскрыто
военной цензурой Врем. Прав.) 5 и двенадцать — 1918 г. Первые четыре
письма написаны из Вырицы (Моск.-Винд.-Рыб. ж. д.), где Розанов жил на
даче в 1915 г., последующие из Петербурга, а письма 1918 г. из Сергиева
Посада.

Остается еще сказать несколько слов о внешности этих писем (ведь
“мелочи” так характерны и Розанов их тонко ценил). Ни одно письмо не
датировано, так что о датах говорит только почтовый штемпель на
конвертах. Иногда письма подписаны полной фамилией, но чаще инициалами
или вовсе не имеют подписи. Все письма закрытые, кроме одной открытки.
Некоторые написаны на почтовой бумаге “Нового Времени” 6, но чаще бумага
случайная — обрывок бандероли, полоска, клочок. Охотнее всего писал
Розанов на длинных узких полосках, покрывая их мелкими, бисерными
буковками-“раскаряками”. Строчки часто кривятся, загибаются. Отдельные
слова написаны очень большими буквами, часты подчеркивания двумя, тремя
штрихами. Почерк очень неразборчивый, “трудный” (“наборщики всегда
ругаются”, говорил В. В.). Для уяснения смысла различных “интонаций”
Розанова читатель должен внимательно считаться с его кавычками и
подчеркиваниями. В них звучит его голос, в них — все оттенки его стиля.

Еще одно замечание: дружеская нежность, поцелуи и объятия, встречающиеся
в письмах В. В. Розанова, не должны вызывать предположения о
гомосексуальной симпатии между корреспондентами. Ее не было и по натуре
их обоих быть не могло. Замечание не лишнее ввиду склонности публики к
досужим домыслам.

Э. Голлербах

Царское Село, 

октябрь 1922 г.

В данной публикации подчеркнутые Розановым слова выделены курсивом.
(Прим. ред.)	 

 

 

1 Заботясь о лучшем ознакомлении читателей с творчеством Розанова, а
также о наиболее полном выявлении его литературного контекста, Голлербах
составил первую подробную библиографию публикаций писателя и литературы
о нем (издана: Голлербах Э. В. В. Розанов: Жизнь и творчество.— Пб.:
Полярная звезда, 1922.— С. 99—110; воспроизведена О. С. Острой:
Советская библиография.—1989.— Сентябрь-октябрь.- № 5 (237).- С. 86-90).

2 Волжский (Александр Сергеевич Глинка, 1878—1940) — литературный
критик.

 

 

 

 

 

 

 

 

3 К этому мнению Голлербаха присоединились позднейшие исследователи
творчества Розанова. “Голлербах прав, — отметил А. Д. Синявский,— что и
в частной переписке Розанов выступает нередко на уровне художника,
мастера слова, оставаясь в то же время в полном смысле “частным лицом”.
С этой точки зрения, нет непроходимой границы между розановской прозой и
письмами Розанова. И если бы письма Розанова удалось собрать и издать,
мы бы, наверное, получили в итоге еще несколько томов прозы, в чем-то
очень близкой „Опавшим листьям" ” (Синявский Андрей. Преодоление
литературы: Жанровое своеобразие “Опавших листьев” В. В. Розанова //
Наше наследие: Our Heritage 1989.— М.: Наше наследие, 1990.— С. 92).

4 Дочь философа Надежда Васильевна Розанова в письме от 16 мая 1919 г.
сообщала Голлербаху: “Вы спрашиваете, отчего мы так “секретно” покинули
Петербург (пишете Петербург)? Трудно Вам ответить, надо знать
неск.(олько) странную психологию нашей семьи. Просто “решили”. А травля
в Петерб.<урге> на папу, после Рел.(игиозно)-Фил.(ософских) Собр.
(аний), была невыносимая. Главное, Таня, сестра моя старшая, (звала)
поближе его к Флоренск.<ому>, Нестерову и друг.<им> — к друзьям, любящим
его и умеющим ценить. Вспомните травлю 915, 916 года? Я думаю, что
многие м. б. думают, что отец “как монархист” скрывался? Но если б
знали, как папа равнодушно относился к этому” (Собрание М. С. Лесмана).

5 Письмо XVII. На конверте штамп: “Вскрыто В. ценз. № 5606. П. В. О.” и
наклейка с надписью: “Петроградская Военная Цензура” (РО РНБ.- Ф. 207.-
Ед. хр. 74.- Л. 6-6 об.).

6 Крупнейшая петроградская газета консервативного направления
(1868—1917), в которой сотрудничал Розанов.

I

<16 июля 1915 г.>

Спасибо.

О пантеизме: бреду раз по улице — и мелькнуло: мир (Бог?) “строгая ли
жена” или “так, девчонка, ко всем обращающаяся”? И меня так обняла
красота и одного,— Вы знаете это “строгая, целомудренная жена”, с особым
ее величием, с особым ее достоинством, и — другого: что я заколебался,
“заспешил в душе” и почти стонал: — не знаю! не знаю! — и в тот миг
(когда шел по улице) — склонился к красоте “всеобъемлющей девчонки”.
Вообще можно мир и так думать, и этак.

“Мистические угадания” (у Вас) — это верно. Именно — угадания.

“Что под пальцами — не знаю, а что-то есть”. Так мы судим, сидящие в
тьме. “Листьев травы” не читал 7.

За исключением фамилии (немецкая) — мне все в Вас нравится 8: письмо
самостоятельное, сильное, и, думаю,— Вы “выйдете”. В студенческом
журнале “Вешние Воды” 9 я печатаю — “Из жизни и наблюдений
студенчества”,— загляните туда.

Лучшее “во мне” (соч.) — “Уединенное” 10. Прочее все-таки “сочинения”, я
“придумывал”, “работал”, а там просто — я.

______________________________________

Мне думается, лучше всего, если Вы приедете познакомиться сюда, на дачу
— Вырица (Царскосельской дороги), угол Мельничного проспекта и Среднего,
дача 22 Соколовой. Приезжайте утром, захватите Ваши статьи.

В. Розанов	 

 

7 Книга (1855) американского писателя Уолта Уитмена (1819—1892). Ее
русскому переводу, выполненному К.И.Чуковским, Розанов некоторое время
спустя посвятил две весьма критичные статьи. См.: Розанов В. К.
Чуковский. Поэзия грядущей демократии. Уот Уит-мэн. С предисловием И. Е.
Репина. Москва. 1915: <Рец.> // Новое время. - 1915.- 10 (23) августа. -
№ 14158.- С. 4; Розанов В. Еще о “демократии”, Уитмене и Чуковском //
Новое время.— 1915.— 13 (26) августа.— № 14161.- С. 5.

8 Немецкая фамилия действительно казалась Розанову серьезным
недостатком. Голлербах вспоминал о первой встрече с философом: “Первые
слова, им сказанные, были: “Ну, рад с вами познакомиться... Вы — немец,
лютеранин?..“/Хитро усмехнулся на ответ, что я — “немец только по
происхождению и лютеранин только по крещению”. Лишь много времени спустя
исчезло у него предубеждение против немецкой фамилии” (Голлербах Э. Ф.
В. В. Розанов: Личность и творчество.— С. 24).

9 Научно-литературно-художественный журнал, в 1914—1918 гг. издававшийся
группой студентов Петроградского университета. “Из жизни и наблюдений
студенчества” — рубрика в “Вешних водах”, которую вел Розанов (здесь с
его комментариями печатались письма студентов). Семь писем Голлербаха
были опубликованы в этой рубрике (Т. XVI—XVIL—-С. 71-88).

10 Книга Розанова (1912), первая из его исповедально-документального
цикла, включившего также 1-й и 2-й коробы “Опавших листьев”,
“Мимолетное” и др.

 

II

<22 июля 1915 г.>

Вот что значит быть “Эрих”, а не благоразумным “Иван”. Вы приехали в
субботу,— не правда ли, против моего приглашения (я не помню), тогда как
я мог Вас позвать лишь во вторник, и вообще пятницу-субботу я обычно
бываю в Спб. И еще такая досада: Вас никто в субботу не встретил, а Вы
никого не подождали, т. е. просто не уселись на веранде. Нельзя же так
“стрелять из пистолета”, вместо того, чтобы “посещать ближних своих”.
Прошу Вас убедительно приехать сегодня, завтра,— и вообще эту неделю я
всю (кроме м. б. Пятницы) просижу дома. Удобнейшее время 10 ч. утра или
5 ч. вечера. Жму руку.

В. Розанов	 

III

<24 августа 1915 г.>

Не приедете ли, дорогой Эрих Федорович, опять в Вырицу во вторник, т. е.
Вероятно уже в день получения этого письма,— часов в 5—6 вечера? Буду
очень рад. Письмо Ваше “как следует”, т.е. как ожидается от
“размышляющего на своих ногах” человека. В среду утром я уже выезжаю в
Петроград.

Ваш В. Розанов	 

VI

<8 декабря 1915 г.>

Милый Эрих Федорович! Мне так печально, что Вы ушли так рано. И так
печально, что я глупо вел себя. И сказал “рану”: насчет Вашего слова
(речи).

На что Вы могли бы сказать: “Р—в, разве я говорю Вам, что Вы не умеете
вести себя?” Ну вот: мне ужасно хочется, чтобы Вы приехали в следующее
воскресенье. Тогда Вы наверное услышите отличную музыку.

Мне вообще Вас хочется видать. Я знаю, что Вы отлично думаете. И что у
Вас прекрасное сердце (самое главное).

В. Розанов

_________________________________

Сегодня я вправду случайно был очень усталый, утомленный. Но следующее
воскресенье буду сидеть дома и будем болтать.	 

VII

<14 января 1916 г.> 

Спасибо.

Ну вот и еще живая личность сплетется в вечность — “милого Го—баха
молчальника”.

М. б. это временное пристрастие, но теперь я больше всего люблю в
личности “частные письма”.

В. Розанов	 

VIII

<Февраль 1916 г.>

1) Мне очень тяжело все, что пишет мой очень милый молчаливый друг — о
другом моем друге, В. А. М — вой 11. Но согласно своему принципу: “пусть
каждый говорит свое” и “я не закрою никому рта”, я не выпускаю этих
болезнетворных для меня строк. Верю вполне, что письма М—вой без всякого
труда опрокидывают все, что о них пишет Эрих Г— бах: опрокидывают умом
своим, редчайшей вдумчивостью в явления,— наблюдениями в 19 лет, каких я
не сделал в свои 59 лет,— каких, я уверен, не сделал и мой юный
корреспондент. А что она радуется на дедушку и отца, на бабушку, на
соседа по комнате Степаныча, на подругу Калиночку: то, ей-ей, это-то и
есть самое лучшее в ней, что она при очень горькой личной жизни, даже
при страшной личной жизни, отнюдь в этом “страшном” от нее не зависевшей
(это я знаю по выпущенным при печати отрывкам писем),— сберегла столько
великодушия и осмелюсь сказать — столько величия в душе, чтобы ответить
на горе обстоятельств — не гневом и злобою, а любовью и идеализмом. Ведь
теперь кого комар укусил — тот хочет делать революцию; кому недодали
пенсии или чина — тот клевещет на все отечество. В этом-то хамстве нашем
— почти все несчастие России.

Теперь посмотрите же, как эта девушка в 19 лет, не клоня головы перед
колоссами вроде Герцена и Грибоедова, кладет ее смиренно около и к ряду
со своим Степанычем, со старым древним патериком, с солдатами и
полицейскими на улице, да только приговаривает: “пустите сюда и моего
дедушку, и папу с мамой”. “Аристократы”: да. Господи, отчего нам не
порадоваться на “аристократизм” их? Я от души радуюсь,— и их старому
роду, и их “настоящей помещичьей жизни”, на которую не похоже наше
“дачное житье”. Слава Богу, что кому-то больше дано Солнца, чем нам.
Слава Богу, что в истекшие века или десятилетия было вообще в жизни
больше Солнца, нежели в нашу эпоху, так мелкую по размерам и так мелкую
по ощущениям. И если бы у нее прошло чванство аристократизмом, от
которого себе лично она ничего не взяла, не взяла даже простых удобств
жизни,— но ведь этого же и тени нет, она именно взяла (в душу) гармонию
аристократизма и демократизма: и тут сказалось огромное равновесие ее
ума и вкуса.

Прибавлю, что письма — совершенно частные, вне всякой мысли о
напечатании: и когда я ее спрашивал о ее родных, о дедушке, и как-то
заметил в письме, что “несмотря на ее Степаныча (она мне переслала и 2
письма Степаныча) и на демократический пошиб ее писем — я чувствую в ней
самой много аристократизма, но тайного и м. б. не сознаваемого”, она мне
ответила просто — “да”. Нет, мой милый Эрих очень ошибается, и он не
рассердится, если я скажу, что он поставил в письме своем “кляксу”, да
еще размазал ее локтем,— и вышло совсем и не красиво, и не умно. А такой
умный,— и мог бы быть проницательнее.

В. Р-в

2) Не читая и дал бы зарок Г—баху не читать пошлостей. Тем менее —
сравнивать с ними людей совсем иного калибра ума и строя души. По моему
глубокому убеждению, в силе суждений В. М—ва не уступит никому из “нашей
пишущей братии” и не к водопою из “Ключей счастья” ее подводить. Тут
просто “мой милый Эрих” ничего не понимает в человеке и в написанном,
что он читал (письма В. М—вой). Он не слышит ее души; он глух к ней: и
это даже научно любопытно: отчего из двух умных и прекрасных людей один
может совершенно не слышать другого?!! Есть, что ли, разные категории
душ? Разные камертоны душ, разные напевы душ? Тогда как много
разъясняется в судьбах и в ходе литературы!!!

В. Р-в

3) Никогда такого не читал. Зачем вообще Эрих забивает свою голову такою
чепухой? Ведь есть Фихте, есть Шеллинг, есть К. Леонтьев, Страхов. Зачем
же он выбирает Остолопова?! 12

В Р-в. 

4) Эрих совсем забывает, что одна из прелестнейших книг русской
литературы за весь XIX век — Дневник Дьяконовой 13 (вышел кажется уже
4-м изданием) написан не студентом, а курсисткою из глухой провинции, из
городка Нерохты Костромской губернии. И, когда я читал впервые ее
дневник, я помню неотвязчивое свое впечатление: “ни один русский студент
этого не смог бы написать”. Написать и так просто, и так сложно, и так
невинно и чисто. Девушка развивается быстрее и преждевременнее юноши,—
и, я думаю, в общем курсистки зрелее студентов; хотя годам к 30—40
женщины, может быть, отстают от мужчин.

В. Р-в.	11 Письмо представляет собой четыре примечания Розанова к письму
Голлербаха от 4 февраля 1916 г., в котором тот поделился своими
впечатлениями от очередной публикации в журнале “Вешние воды” (Т.
XVI—XVII.— С. 59— 71) писем курсистки Веры М—вой (Веры Александровны
Мордвиновой (в замужестве Шварц, псевдоним Александрова, 1895—1966).
Подробно о ней см.: Иваск Юрий, Письма С. Н. Булгакова В. В. Розанову:
(Предисл.) // Вестник Русского христианского движения (Париж). - №
130.-1979. — Вып. IV. — С. 168-169; Гуль Роман. В. А. Александрова //
Новый журнал (Нью-Йорк). — Кн. 85-—1966.— (Декабрь). — С. 261—262; В. А.
Мордвинова была дочерью ковенского военнослужащего (не генерала, вопреки
ее утверждению) А. П. Мордвинова и русской немки А. Ф. Урбан (по отцу —
внучкой мельника), училась на Высших женских курсах в Одессе и позднее в
Москве изучала славянскую филологию и литературу. В сентябре 1914 г.
начала переписываться с Розановым и за два месяца написала ему около 45
писем (всего 118). Ответные письма Розанова утрачены. В революцию 1917
г. Мордвинова сочувствовала газете Горького “Наша жизнь”, затем
сблизилась с меньшевиками. В 1919 г. вышла замуж за известного
социалиста С. М. Шварца, в 1922 г. вместе с ним была выслана за границу.
В эмиграции сотрудничала в “Социалистическом вестнике”, писала о
крестьянстве и советской литературе. С 1952 по 1956 гг. Мордвинова была
главным редактором нью-йоркского “Издательства имени Чехова”) Постоянно
печаталась в “Новом журнале”, в 1963—1964 гг. выпустила двумя изданиями
(на английском языке) книгу по истории советской литературы.

В своем письме к Розанову Голлербах, в частности, писал: “Заглянул в
последний номер “Вешн.<их> Вод”. Письма В. М—вой иногда забавны. 1)
(Здесь и далее цифры примечаний вписаны Розановым. Письмо Голлербаха с
этими пометками было приложено Розановым к его письму). Я знаю, Вы со
мной не согласитесь, если я скажу, что на каждой строчке ее писем есть
налет наивной вульгарности или вульгарной наивности, если только эти
качества совместимы./И дед у нее замечательный, и отец замечательный, и
сама она замечательная (“мама у меня аристократка”, “дедушка у меня
аристократ до мозга костей”). В. М—ова в некотором роде — второе,
немного улучшенное и дополненное, издание Мани из “Ключей Счастья” 2).
Чего же удивляется Василевский (He-Буква) 3) тому, что Вербицкая
пользуется успехом у курсисток?/“Курсисток ненавижу” — сообщает М—ова. Я
тоже недолюбливаю курсисток <...> / Современная курсистка — это, в
немногих словах, вот что: развязное умничанье, писанье плохих стихов,
бездушная зубрежка и влюбленность в профессора. Сюда следует прибавить
еще несколько атрибутов: несварение желудка, малокровие и прочее.
“Мыслить” курсистке вообще “некогда”: утром надо слушать лекции, потом
бежать на урок, потом в Публичную Библиотеку или на поэзовечер Игоря
Северянина или в Мариинку, на галерку, а в промежутках - зубрить и
зубрить, ибо “главное—зачеты!” /Средний студент и средняя курсистка —
приблизительно одинаково невежественны, но курсистка всегда как-то
примитивнее и грубее относится к Знанию. Для нее не существует Науки, а
существуют только предметы. /Современные курсистки невероятно практичный
народ и высшая школа имеет для них ценность только потому, что дает
диплом. Из книг Вербицкой они сумеют извлечь больше “пользы”, чем из
кулинарного справочника (уменье казаться “интересной” и
“глубокомысленной” зачастую выгоднее любого диплома). Они пренебрегают
всем, что непрактично, и, говоря словами мистера Дёмби (“Веер леди
Виндермир”)— “плюют только в такой колодец, откуда уж наверное нельзя
напиться” 4). /Однако, я отклонился в сторону.— Нельзя без улыбки читать
у В. М—ой такие фразы: “Одеколон я употребляю очень редко — обыкновенно
одну свежую, холодную воду” (ах, как интересно!) — “Если извозчик просит
полтинник, я ему даю рубль” (похвально, но не очень) — “Уж года два я не
ругаюсь” (не потому ли, что сие не входит в программу аристократизма?)—
“Когда я пишу о деньгах — у меня вся физиономия перекашивается от
брезгливости” (и наверное не получается ничего красивого!). /Я не стал
бы писать об этом, если бы оно не было так характерно для „мира
курсисток"” (Собрание М. С. Лесмана).

12 “Ключи счастья” — роман-бестселлер (1909) писательницы-суфражистки
Анастасии Алексеевны Вербицкой (1861—1928), резко отрицательно Оцененный
литературным критиком Ильёй Марковичем Василевским (псевд. He-Буква,
1882—1938).

В письме от 6 апреля 1916 г. Голлербах отвечал на возражения Розанова:
“Я готов согласиться, Василий Васильевич, что писал Вам о г-же М—овой в
грубоватом тоне, но не могу же я восхищаться тем, что меня отталкивает.
Это было бы трусостью и “подлизываньем”. Вот почему я не Побоялся
показаться Вам примитивным и нечутким,— только бы не лицемерить. Вы и
сами иногда — признайтесь — прежестоко разделываетесь с тем, что Вам не
по душе” (Собрание М. С. Лесмана).

13 Елизавета Александровна Дьяконова (1874—1902) — автор обширного
дневника, впервые изданного в 1904—1905 гг. (.см.: Дьяконова Елизавета.
Дневник: (В 3-х т.).— СПб., 1904—1905) и имевшего большой читательский
успех. Розанов оценил “Дневник” как “одну из самых привлекательных
русских книг по ее чистому и всеоживляющему тону, по множеству
непосредственных, “из природы” наблюдений” (цит. по: Д.(ьяконов) А.
Дневник Е. Дьяконовой и русская критика // Дьяконова Елизавета. Дневник:
1886—1902 г.: Литературные этюды; Стихотворения; Статьи; Письма/Под ред.
и с вступит, ст. А. А. Дьяконова.— Изд. 4-е, значит, доп.— М.: В. М.
Саблин, 1912.— С. XXXVI). Рецензируя книгу в газете “Новое время”,
Розанов писал: “Прочитайте два тома интереснейшего “Дневника” г-жи.
Дьяконовой, бывшей слушательницы Высших Женских Курсов. Во-первых, до
чего все это русское, “Русью пахнет”, если сравнить этот
непритязательный “Дневник” с гениально-порочным “Дневником”
полуфранцуженки Башкирцевой. Сколько здесь разлито души, дела,
задумчивости; какие прекрасные страницы посвящены религии, размышлениям
о смерти. Сколько заботы о народе, о детях, о семье,— заботы не
фактической (по бессилию), но по крайней мере в душе. Все это ей дали
или точнее в пей пробудили “курсы” (...). Девушка вырвалась на волю и,
занявшись высшим образованием, превратилась из наивного ребенка в ту
задумчивую, размышляющую и серьезную душу, которая отражается в
“Дневнике” ее” (Там же.— С. XXXVII).

IX 14

<4 апреля 1916 г.>

Нет, дорогой Г., я конечно не сердит на В. душу, а не отвечал лишь за
безумным “некогда” (как и у Вас). “Минуты летят как мыши в Вечность”. А
только Вы чудак и “капризулька”. Фантазер и привередник. Как при Вашем
уме и особенно душе не понять разницу между подлыми героинями шлюхи
Вербицкой и между “музыкой души” В. М— вой, которая так чудно заключила
в мире крота, любующегося при слепоте на солнце, поутру,— и вообще
сказала много-много слов, для моих 59 лет — гениальных, правдивых,
нежных, любящих 15.

(Просто Вы сами “слепой крот”.) Но Вы и она — это те расходящиеся
слепоты, которые друг друга никогда не увидят. А что она “любит себя” :
то ведь это письма к другу, письма интимные, письма доверчивые (и Вы,
как читатель, злоупотребили доверием, и грубо, хотя и в письме тоже
интимном: но тут нужен квадрат, куб деликатности, осторожности). Потом:
она отвечала на мои вопросы. Это я ей заметил в письме: “несмотря на
дружбу со Степанычем, Вы по-моему аристократка”, “Вы — в деда, а дедушку
Вашего я прямо люблю”. Но — мои слова, и она на них ответила.

Приезжайте в воскресенье к вечерку, час. в 7. “Помолчим хорошо”.

Письма Ваши чуть было не пошли в апрель-май: но уж много очень набралось
(письма еврея — Рочко 16, штук 7) — и отложил до следующего. Я Вас не
разлюблю, но и Вы моих любите. Не будьте грубым с В. М—вой.

В. Розанов

___________________________________

<На фотографической карточке:>

<28 апреля 1916 г.>

Дорогому Эриху Феодоровичу Голлербаху — более русскому чем сами русские,
народец довольно плохонький — В. Розанов, коему 20 апреля 1916 г.
исполнилось 60 лет.	14 В издании Гутнова это письмо обозначено как VIII
— вероятно, ошибочно. Нумерация исправлена в соответствии с хронологией
текстов.

15 В одном из писем к Розанову Мордвинова писала: “Петухи глотки дерут —
странные создания, и кроты — странные: солнца не любят “при всех”, а
любят “тайно”, по-своему. / Часов в 4—5 крот выползает из норы и один
любуется на солнце, свежее, еще мокрое от росы. Нечто вроде очной ставки
крота и солнца. А ведь пожалуй этот подлец больше солнце любит, чем все
эти пташки крикуньи. В утре есть что-то особенное, росистое, “пыль
земли” на нем не осела” (Вешние воды.— Т. VII.— С. 110).

16 XV том “Вешних вод”, в котором предполагалась эта публикация, в свет
не вышел. Розанов имеет в виду поэта и критика Григория Викторовича
Рочко, автора единственного сборника стихов “Ночью” (Пг.; М.: Радуга,
1923). См. о нем: Новый мир.— 1991.— Март.— № 3 (795).-С. 233-235; а
также: Штейнберг А. Друзья моих ранних лет: (1911—1928) /Подгот. текста,
послесл. и примеч. Ж. Нива,— Париж: Синтаксис, 1991.- С. 178.

Х

<14 июля 1916 г.>

“Вот какое милое, какое поэтическое письмо мне прислал мой Голлербах” (я
с Вырицы называю Вас мысленно “моим Гол.”), подумал я читая письмо, и
сказал жене, подавая его.

Она: “Знаешь, я сегодня ночью о нем думала. Отчего он не идет? Позови
его”.

Ну, вот.

А сил нет писать.

Капельки собираю, для работы, для нужного и неизбежного.

Знаете: я Вас совершенно чувствую, как и Вы меня. Только вот разница: в
Ваши годы я был страшно жив, но — кажется (не льщу) не так умен, как Вы.
Но эти “тени задумчивости” были и у меня.

Ну, вот что: Вы мне как-то очень подручны, очень удобны,— в силу полного
понимания, и мне хочется немножко взять Вас в помощники, в со-работники
17. Видеться нам надо безусловно чаще (раз в неделю). У меня в голове
много планов, много изданий, мы обсудим их. А годы такие, что надо
торопиться.

Вот тут как я бы в свое время Страхову,— так и Вы мне можете помочь.

Но не в силах писать.

Поговорим. Приезжайте вечером не в воскресенье, часам к 7—8.

В. Розанов

Знаете, у Вас чрезвыч. есть много музыки в душе,— и в слове. Музыка Ваша
заваливает мысль, всегда тоже ценную и верную (кроме Мордвиновой), но
музыка, тон — важнее. И даже это абсолютно ценно, и есть то, что придает
мировую ценность Вашему лицу, Вашему “человеческому”. Уверен, что Вы со
временем станете писателем, что этого не может не быть.

Тогда только стойте на своих ногах, “ни на чьи ноги не садитесь”, но это
кажется тоже обеспечено.

Вы любите других (очень), но никому не подчиняетесь.

Подчинение — рабство, подражательность, и оно вообще дурно и вообще
никого не достойно. Я думаю, оно также измучивает того, кому подражают,
как и самого подражателя.

Ох, опять устал.

В. Р.	 

 

 

 

 

 

 

17 Летом 1916 г. Розанов предложил Голлербаху участвовать в подготовке
задуманного им обширного труда о древнеегипетской цивилизации “Из
восточных мотивов” — копировать рисунки с древних образцов. Излагая план
своей новой работы, Розанов, в частности, писал: “Издание это, результат
многолетних занятий, будет содержать несколько сот изображений,
выражающих собою основные точки зрения древних египтян и основные пункты
ощущения ими мира; причем изображения эти (...) воспроизведут в той
самой величине снимки египетской цивилизации, как они были даны в трудах
египетских экспедиций, начиная с трудов в двенадцати фолиантах
французской экспедиции ученых, сопровождавших армию Бонапарта в Египет,
и до Каталога египетских древностей, изданных попечением нынешнего
Хедива Египетского Аббаса II. В некоторых же,— немногих,— центрально
важных пунктах мною будет дано фотографическое увеличение даже против
трудов этих ученых экспедиций. И в этих увеличениях они будут даны
абсолютно впервые для Европы. Так как труды ученых экспедиций совершенно
неведомы не только русскому читателю, но и немецким, английским и
французским читателям, составляя достояние исключительно императорских и
королевских библиотек, при том по их роскоши и дороговизне не выдаваемое
читателям,— то в настоящем моем издании Египет будет увиден читателями
не только русскими, но и европейскими впервые. А почти полное отсутствие
самых жизненно-важных для египетской цивилизации изображений в историях
Египта, указывает, что. на эти столпы Египта и не, было обращено никогда
внимания; а посему и самая история эта была описана лишь поверхностно, в
тех ее чертах, какие схожи с чертами вообще всех народов (воины,
договоры, торговля, промыслы), а не в собственных оригинальных
египетских чертах и особенностях. Почему я и думаю, что читатель будет
хотя сколько-нибудь приближен к истинному пониманию древнего Египта
впервые этим трудом” (Розанов В. В. Из восточных мотивов.— <Вып. 1>.-
Пг., 1916.- 4 с. обл.). Часть выполненных Голлербахом изобразительных
материалов помещена в трех вышедших в свет выпусках книги.

XI

<18 июля 1916 г.> 

Дорогой и милый Эрих Федорович!

Вы значит не получили письма моего? Я Вас звал в будень к себе, ждал
пятницу, субботу? Надеялся в воскресенье? Сейчас мне напишите ответ: я
еще беспокоюсь, здоровы ли Вы?

Господи, я ведь так всегда хотел много с Вами говорить. Только язык нем.
Усталость, Работа. “Обязательства” (по газетам).

Но я всегда с Вами отдыхаю, и когда Вы уходите посидев — чувствую:
“легче”. Ведь “сердце сердцу весть додает”, а я знал и чувствовал Вас
так, как Вы написали в последнем письме, и так же сам себя к Вам
чувствовал. Здоровы ли? Не случилось ли чего?

В. Розанов	 

XII

<2 января 1917 г.>

Я рад был, дорогой Эр. Фед., получить от Вас письмо. Будьте добры мне
сообщить адрес девушки, которую Вы любите, чтобы я ей мог написать и
узнать обстоятельнее о Вашем состоянии. Почему Вы в больнице? Что с
Вами?

Ваш любящий

В. Розанов 

“Восточные мотивы” подвигаются и “Вешние воды” существуют.	 

XIII

<14 марта 1917 г.>

Очень радуюсь, милый Голлербах, поправлению Вашего здоровья. Целую Вас и
обнимаю.

Поклон папе, маме и брату. Жду Вас около 7-ми часов вечера все дни
недели кроме среды и субботы.

Любящий В. Розанов	 

XIV

<31 марта 1917 г.>

Юноша подошел к седому камню. И говорил, говорил. Камень молчал.

И подумал юноша: вот люди, вот мир.

Но камень все понял. Все услышал. И было хорошо камню от речей юноши. Но
молчал он не от глухоты, а только от того, что “К могиле речи бывают
редки”. Милый Г., никогда я не встречал человека до такой степени
полного вниманием. Ваше внимание (души) пропорционально только Вашему —
“вечно немой”. И сколько, сколько бы прежде я Вам писал. И писал я
бездны — другим. Тоже хорошим, очень хорошим. Но уже не такие
внимательные.

Это было еще года 4—7 назад. Не говорю о моей юности, когда я плакал в
речах и письмах. Теперь мне письмо в 3 строки “ад”. 

Люблю. Целую. Обнимаю. Приходите.

В. Р.

__________________________________

Папе, маме и “ей” привет. 

Отдал стихи наилучшему из редакт. “Н. Вр.”.	 

XV

<6 апреля 1917 г.>

(На визитной карточке Голлербаха:)

Эриху Федоровичу Голлербаху

Он мне прислал карточку обширную

как Черное Море,

Или как штаны самого пьяного

казака.

А сам носа своего не кажет,

Этот жестокий Голлербах, гордый как

Эльбрус или как тощая Гиппиус 18.

И сердце мое томится, а душа злится,

Что я не вижу моего доброго Голлербаха,

Такого доброго, такого приветливого,

И вовсе не похожего ни на Эльбрус, ни на Зинаиду,

И тем более ни на грозного казака,

А только на единственного самого

Голлербаха.

Который или молчит, или мычит, и

ни единого слова не

сказывает,

Но с которым мне безотчетно

хорошо сидеть нос с носом,

Потому что у обоих нас в душе

поют песни

И мы оба знаем, о чем эти песни

поют...

И я жду его как Ясную Погоду на Шпалерной...19

Жду... жду... а он все-таки не приходит...

П.<осле> ч.<его> он если не полная свинья,

То все-таки маленький

поросенок.	 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

18 Зинаида Николаевна Гиппиус (1869— 1945) — писательница, литературный
критик. Была знакома с Розановым, переписывалась с Голлербахом. В одном
из писем (дата не установлена, до 1918 г.) поделилась с Голлербахом
следующими своими настроениями: “Мы разошлись с ним (т. е. Розановым) не
шутя, не по, внешним причинам, а тогда, когда он свой талант, Божий дар,
бросил в грязь, когда он стал исчезать, как человек, личность. Не может
уцелеть талант, когда разрушается человек. И не уцелел. Посмотрите,
можно ли теперь читать Розанова? Он не возмущает никого (давно), он
просто скучен и стыден. Его — нет. /Но мне не важен Розанов. Я говорю о
вас. Вы встретили Розанова уже полусуществующего. Вы пишете призраку
(...)” (цит. по: Голлербах Э. Ф. В. В. Розанов: Личность и творчество.—
С. 30). Неприязнь Гиппиус и Мережковского к Розанову проявлялась и
позднее. В письме к Голлербаху дочери философа Н. В. Розановой от 2 мая
1919 г. читаем: “Очень я была удивлена, что 3. Н. распускает легенду о
поклонении папы Озирису, Изиде и Астарте, ведь Дм.(итрий) Серг.(еевич)
знает подробности его смерти. Я писала ему и получила от него несколько
писем, в которых он пишет о кончине отца, глубоко вникая в величье его
кончин<ы>, принимая ее как торжествующу<ю> победу Христианского начала в
нем, о котором всю жизнь он боролся. Дмитр.(ий) Сергеевич все знает и
понял. Крепкая же цепь еврейская. Брр...” (Собрание М. С. Лесмана).
Обстоятельно о своем отношении к Розанову Гиппиус высказалась в
воспоминаниях “Задумчивый странник: О Розанове” (см.: Гиппиус 3. Н.
Живые лица.— <Вып. 2).- Прага: Пламя, <1925>.- С. 7-92).

 

 

 

 

19 Адрес Розанова в Петрограде — Шпалерная улица, 44-Б, кв. 22.

XVI

<20 апреля 1917 г.>

Я всегда скучаю без Вас, мой милый и благородный Эрих. Ведь в Вас ничего
нет низкого — и это ваша отличительная черта.— Это не преувеличение и не
комплимент. И вот когда мне грустно, когда случился душе укус (а сегодня
случился, даже 2) — я всегда вспоминаю Вас и думаю, отчего около меня
нет Эриха 20.

Мне очень нужна статуетка (маленькая) Гора в виде орла с фаллом,
оканчивающимся львиною головою. Я ее искал у себя и не нашел. Если она у
Вас — перерисуйте ее и привезите поскорее.

Любящий В. Розанов

Дурацкое “1-ое мая”.	20 В издании 1918 г. после этого следовало
примечание Голлербаха: “Строки эти погрузили меня в глубокое раздумье о
корнях нашей дружбы. Живой образ возник передо мной: улыбочки,
усмешечки, поцелуи, воркотня, острый взгляд прищуренных глазок — таков
внешний habitus (облик — лат.) В. В. Розанова. Но за торопливым
многословием и лукавой приветливостью — вечная боль души, тоскующей по
недоступному ей благородству. Водоворот взлетов и падений, неизбывная
трагедия одиночества, измученность, истерзанность, невыразимая
усталость. Влюбленность в Христа и... бунт против Него; поклонение
Искусству и... апофеоз домовитой мещанственности; обоготворение пола
и... беззастенчивый эротизм; словом, бездна противоречий, в которых
странный старик купается, как в солнечных лучах./...Грусть и нежность,
взращенные мятежной душой, ищут родственного облика. Мудрость вырождения
ищет созвучных напевов: отсюда наша дружба (с валетом враждебности),
побеждающая разницу лет, и — безмерно высокая оценка друг друга; отсюда
же — диссонансы разногласия в самых заветных мотивах в движениях души”
(Голлербах Э. Ф. В. В. Розанов: Личность и творчество. - С. 41).

XVII

<27 апреля 1917 г.>

Дорогой мой Эрих — оказывается рисунок с фалл. в виде львиной головы был
сдан мною в цинкографию Голике,— и я его получил.

Рисуйте от руки линии прямые. По линейке — мертво. А мертвого в Египте
нигде не было. Вообще поступайте по своему художественному вкусу, как он
Вам укажет и еще лучше как вдохновит Вас. Приезжайте. Укусы прошли и
теперь все ладно.

Люб. В. Роз.	 

XIX

<Лето 1917 г.>

Что это, Эрих Фед., Вы написали безучастно отдаленно: “милост. госуд.”
В. В.— Это не хорошо. Не хорошо б.<ыть> далеким, когда другой “идет ко
мне”.

Рисунки отличны. Спасибо. Целую. Отчего столько времени Вас нет? Пришла
книжка об Инн. Анненском и хочется Вам дать.

В. Роз.	 

XX

<12 июля 1917 г.>

Удивляюсь, как я не узнал в “мил. и прелестном Голлербахе” черт
возможной грубости и эгоизма: что Роз. должен? Забыть жену, детей,
заботу о деньгах (ничего не печатают) , забыть ужас в России, все
“отчаяние русского человека о России”, и писать письма к найденному им
Эриху.

<На втором листочке:>

“Забудь мир и пиши письма к Лауре”. “А иначе он ответит ядовитой строкой
из Ницше”. Полноте, мой милый Эрих! Все это глупость и пошлость (т. е. и
письмо Ваше). Людям трудно, людям тошно, а Вы все с “я”, “я”, “мои 17
лет” 21. Тут жиды насколько мудрее и благороднее нас с их уважением к
старости и к поту человеческому.

<Наверху перевернутая приписка:>

В трамв<ае>.	 

 

 

 

 

21 Ср.: “Всюду льется кровь передовых людей народа, кровь рабочих, всюду
власть, разъяренная предчувствием гибели, цинично взбивает лучших людей
— юную Русь,— а Вы пишете о себе. Да, Вы — ценность, это так. Но сколько
этих ценностей погибло в наши дни? И сколько погибнет? Я знаю — среди
них будут убиты великие сердца, умы, таланты, да. А Вы о себе” (письмо
Горького к Розанову от 4 (17) ноября 1905 г. Цит. по: Контекст — 1978:
Литературно-теоретические исследования.— М.: Наука, 1978.- С. 301).

XXI

<9 мая 1918 г.> 

Великий Четверг, ночь. Только что простоял “со свечечками”. И опять
пережил это умиление. Но (так) как насчет “свечечек” у меня уже написано
в “Апок.” 22, то слушал особенно внимательно и вразумительно. И вот —
впечатление: “нет, что-то надо выбирать: или Вет. Зав. или — Новый. И
тогда — только Новый, или же один только Ветхий”. Тут, в 12 Евангелиях,
все так сплетено, все связано таким железом, так сковано (помимо
Евангелий, какая и работа церкви, и как все мудро устроено, выбрано,
какое чтение, припевы, музыка припевов), что конечно всем “Каиафам”
несется такое проклятье,— проклятье “до того света”, до “преисподней”,—
такое проклятье самому Иерусалиму, со всеми его Ваалами, с толстыми
бере<ме>нными брюхбми, со “жраньем идоложертвенного”, или вообще
“жертвенного мяса” (ихние просфоры): что конечно или христианство — и
тогда — трижды прокляты, сто раз прокляты все Иерусалимы, и, знаете ли,
с ним прокляты и Афины, и Рим, и Пергам, “весь эллинизм”, а мы останемся
только “с чистыми девами”, с моими вот “Верочками” 23 (монашка дочь,
да—я вижу — на тот же путь выходит и Таня 24, находящая утешение только
в Церкви, только в Храме, и всегда за службу спешащая к самому ее
началу) и... с г. г. Добролюбовыми, с Вольтером и “вольтерьянцами”...
Что за судьба (говорю об Европе): или — монастырь, или уж если отрицанье
— то такое дьявольское, с хохотом, цинизмом, грязью и... революцией...
Знаете ли, друг мой, не будь этого ужасного религиозного цинизма в
Европе, м. б. я всю жизнь простоял бы “тихо и миловидно” “со
свечечками”, и переживал я бы только “христианские (православные)
умиления”. Но хохот над Богом давно поражает меня, хохот — самих попов,
хохот — самого духовенства, хохот напр. проф. Дух. Академии
(Флор.<енский> 25 говорил: все они единственно потому занимаются
богословием, что вот “есть книги по богословию”, есть “литература
богословия”, и — больше ни почему): в душе их живет такой атеизм, какой
и на ум не приходил Добролюбову; все они грязные, с анекдотцами,
религиозные циники. И вот, мои Вера и Таня, безграничные дети, святые:
но откуда эти мерзавцы? И вот, я думаю-думаю, думаю с 1898 г., с
“Русского труда” Шарапова 26, а в сущности — ранее, ибо ведь я начал с
“Исторического положения христианства” 27 (речь к 900-летию “крещения
Руси”), и в сущности вся моя жизнь прошла на тему о христианстве. И вот:
откуда же “Вольтер и вольтерьянцы”, и можно ли представить себе жидка,
чтобы он так захохотал над Моисеем? Ни-ни. Но больше, дальше, глубже: Вы
знаете, что Алкивиад был осужден в изгнание за то, что осмелился
посмеяться над (говорят — “фаллическими”) статуями богов ночью, “в худой
компании собутыльников”. Время Алкивиада — уже время “нечестия
афинского”, время decadence'a эллинского, время — Пелопоннесской войны =
теперешней нашей мировой войны. И, значит, не только в Иерусалиме, но и
в Афинах “Вольтеру не дозволили быть”. Отчего же в Париже был
“Вольтер”,— также Diderot, Hevetius, etc., да и раньше — Боккачио и
его “штучки”. Вы помните эту невыносимую грязь Декамерона, это “сальце”,
эту “скверну”, этот подленький смешок, хуже Фед. Павловича Карамазова.
Ну, так откуда же или “чистые святые девы”, или — “нет Бога и не надо
его”. И вот, вся жизнь моя прошла в теме: откуда в Европе “подлое
издевательство над Богом”? И решил я: да — оттого, что в Европе — не
Провидение, а — Христос, не Судьба — а опять же Голгофский страдалец, с
этим “выбросом к черту” Иерусалима, Афин, рая, Древа Жизни, и вообще
всех этих в основе конечно фаллических “святынь” = скверн. В еврействе
это путается: “святыня” и “скверна” — одно. В одном рассказе (бытовом) у
Ефрона 28 рассказано, что какой-то раввин или “цадик” или меламед
(школьный учитель), будучи раздражен, кричит хозяевам дома (“тутошним
еврейчикам”): подайте таз, я должен умыть руки, потому что я в гневе и
боюсь — не удержусь произнести Имя (т. е. “Иеговах”). Я как прочитал,
ахнул: “Ах, так вот в чем дело: нельзя “произнести Имени* и не умыть
руки сейчас после произнесения”. Это совершенно одно и то же, что было в
знаменитом Иамнийском собрании, когда определялся “канон” юдаизма, т. е.
когда отделялись подлинно боговдохновенные книги от
сомнительно-боговдохновенных книг. Решали по определению: “Какие книги
суть те, к пергаменту коих прикосновение рук — оскверняет эти руки”.
Иамнийское собрание было перед самым разрушением Иерусалима Веспасианом
и Титом. Вы видите, что тут есть связь, сходство с шалостью Алкивиада,
как он “обломал фаллы” у фаллических богов. Историки ни о чем не
подумали, а Розанов догадался, что то, что в Афинах было тенью, в
Иерусалиме — было существом, что, собственно, за спиною Иерусалима и с
защитою Иерусалима — держался весь Античный мир, все эти “Ваалы”,
“Астарты”, “Весты”, “Дионисы” и прочая дребедень. Что в сущности важен
был не Дионис, а “горящий терновый куст”, который увидал Моисей,—
горящий, горевший, и — это — тоже — Солнце, вечно горящее и не
сгорающее. И вообще:

Какое хочешь Имя дай

Моей поэме полудикой...

Но в основе лежит — именно фалл. Уже приехав к Сергию-Троице 29, я
рассматриваю Фридлендера, “Koptos”, и вдруг увидел у него изображение
Бога Сина (Синая): какое? Изумительное: статуя держит в руке правой —
фалл. Помните, я Вам писал из Питера, что суть религиозности проистекает
из одного порока. Когда я с изумлением, какого описать не могу,
рассматривал странно дикую статую Sin'a, я вдруг убедился, что моя
догадка совершенно истинна. “Бог” приблизительно занимался этим
“пороком”. Ну, что же мне делать, не выдумывать же. Что мне за дело, что
“древние”, со времен Моисея, а наверное и раньше — так сделали “статую”,
которую подобрал Фридлендер. “Не я же виноват”, т. е. не Розанов же.
Христос-то конечно все это знал (“Провидец”), и достаточно было ему или
Ему а'фаллизировать религию, чтобы уничтожить вообще религию, самую суть
ее, источник ее, Древо Жизни (= Фалл). Достаточно было ему сделать то,
что Алкивиад сделал в Афинах, чтобы все Соломоновы храмы полетели к
черту. Теперь, что же такое “12 свечечек”, т. е. 12 евангелий, которые
выслушиваешь “со свечечкой”. Это — рассказ о невыносимых страданиях, о
невыразимом благородстве души, величии и красоте слова и Слова, при
которых как-то “фалл вообще не поднимается”. Собственно, Христос поднял
знамение Слова, чтобы навечно победить Фалл — и для этого — для одного
этого — пришел. И — все сказал, и все — сделал. Это есть ноуменальная
сторона Евангелия. Я даже не знаю, был ли Христос (ни одной буквы о нем
нет у Иосифа Флавия, поразительно!!), перед нами лежит только
чудодейственная Книга Евангелий. Иногда мне кажется (или казалось), что
“никакого Христа не было”, а есть рассказ о Христе,— рассказ, убивающий
собою фалл. “Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные — и Аз
успокою вы”. При Таких Словах — “извините, не до эротизма”. “Извините,
тут не Венерой пахнет”. Вообще, из текста Евангелия совершенно
естественно вытек монастырь. Монастырь — a'vit'ализма. “Нет жизни, не
нужна”. Скорбь и скорбь заливает все. Но тогда как же? Надо — жить,
остается — жить. Все-таки ведь остается же и нам нужно жить. И вот —
“живут”, но — “прохвосты”. Боккачио, Вольтер, Герцен. “Живет” революция,
хамство, подлость. Нет — Алкивиада, есть — Чичиков. Нет — мотылька,
оборваны его золотые крылышки; “супротив его” — мужик хам и революция. Я
не понимаю, как у Вас при В. уме не связывается все в одну картину. Для
меня без'Божие жизни так объясняется. И вот — смотрите: Достоевский с
“карамазовщиной”,— К. Леонтьев с его эстетикой — какое все это уже
анти'христианство, какие опять Афины и Sin'аи: знаете ли Вы и
догадываетесь ли Вы, что именно в России и суждено придти Анти'христу,
т. е. попросту “опять восстановить фалл”, обрубленный Алкивиадом в
изничтоженный окончательно Христом. Достоевский — это опять теизм, К.
Леонтьев — вновь порыв веры, уже не то, что “евангелики” Толстой и
Чертков. И “Розанов” естественно продолжает или заключает К. Леонтьева и
Достоевского. Лишь то, что у них было глухо или намеками, у меня
становится ясною, сознанною мыслью. Я говорю прямо то, о чем они не
смели и догадываться. Говорю, п.(отому) ч.(то) я все-таки более их
мыслитель (“О понимании” 30). Вот — и все.

Но дело идет (и шло у Д—го и К. Л—ва) именно об антихристианстве, о
победе самой сути его, этого ужасного a'fallism'a: когда из него-то, из
фалла — все и проистекает (обрезание).

Ну, устал. Ах, дойдет ли до Вас это письмо. Уведомьте меня о получении
его. “Сею рукопись писал и содержание онной не одобрил”.

Устал. Addio.

В. Розанов	22 “Апокалипсис нашего времени” — последняя книга Розанова;
вышла в 1917—1918 гг. в Сергиевом Посаде. Писалась одновременно с
последними письмами к Голлербаху, поэтому ряд сюжетов и мотивов двух
циклов перекликаются, а некоторые тексты, первоначально
предназначавшиеся для “Апокалипсиса”, была включены Розановым в письма
(см. письма XXV, XXIX (“Клубок”) и XXXII (“Как все произошло” и “До
какого предела мы должны любить Россию”)). “Апокалипсис нашего времени”
издавался, по мере написания, небольшими, брошюрами,— всего вышло десять
выпусков. На титульном листе первого выпуска, подаренного Голлербаху
(хранится в Российской Национальной библиотеке), авторский инскрипт:
“Дорогому Эриху Федоровичу Голлербаху В. Розанов. В выпуске 5 — письмо,
которое или оставьте у себя, а если можете — спишите и оригинал верните
мне: оно написано одному моему другу и есть мое полное и самое лучшее
исповедание”. На титульном листе № 6—7 — вторая авторская надпись:
“Милому Эриху Федоровичу Голлербаху от В. Розанова”. На последней
странице выпуска (с. 104) — пометка Голлербаха: “Этот №
“Апок.<алипсиса>” был конфискован тотчас по выходе в свет и представляет
библиогр.<афическую> редкость”. На титулах следующих, 8—9-го и 10-го,
выпусков — дарственная надпись Розановым повторена.

“Апокалипсису нашего времени” посвящена подробная статья-обзор
Голлербаха- “„Апокалипсис" Розанова” (опубликована: Новая русская книга
(Берлин).—1922.—Апрель.— № 4.— С. 5—10). “Насчет „свечечек"” см. в
“Апокалипсисе нашего времени” главу “Тайны мира” (Вып. 5.— С. 67), а
также фрагмент в “Уединенном” (с. 283).

23 Вера Васильевна Розанова (1896-1920)-дочь писателя. Примеч.
Голлербаха: “Вера Розанова вскоре после смерти отца лишила себя жизни”.

24 Татьяна Васильевна Розанова (1895— 1975) — старшая дочь писателя.

25 Павел Александрович Флоренский (1882— 1937) — философ, математик и
богослов. О его отношениях с Розановым см. подробнее: Иваск Юрий.
Розанов и о. Павел Флоренский // Вестник Русского студенческого
христианского движения (Париж).-1956.-№ 42.-С. 22-26; Палиевский П. В.
Розанов и Флоренский // Литературная учеба.— 1989.— Январь-февраль,— Кн.
1.-С. 111-115.

26 Сергей Федорович Шарапов (1855— 1912) — публицист, редактор-издатель
петербургского политико-экономического и литературного еженедельника
“Русский труд” (1898— 1899), в котором принимал участие Розанов.

27 Имеется в виду статья: Розанов В. Место христианства в истории //
Русский вестник.— Т. 206.- 1890.- Яаварь. - С. 94-119.

28 Савелий Константинович Ефрон (Эфрон, псевд. Литвин, 1849—1925) —
русско-еврейский писатель, журналист и драматург, автор произведений о
провинциальной еврейской жизни.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

29 Троице-Сергиева лавра — крупнейший православный монастырь,
расположенный в Сергиевом Посаде, где Розанов провел последние месяцы
своей жизни. Отсюда им были посланы Голлербаху все последующие, начиная
с комментируемого, письма. Адрес Розанова в это время был: Сергиев Посад
Московской губернии, Красюковка, Полевая улица, дом священника А. Д.
Беляева.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

30 Книга Розанова, его первый самостоятельный философский труд. См.:
Розанов Вас. О понимании: Опыт исследования природы, границ и
внутреннего строения науки, как цельного знания. — М.: Э. Лисснер и Ю.
Роман, 1886.

XXII

<7 июня 1918 г.>

Из золотого, прекрасного письма Вашего, милый Эрих, я беру одно
выражение: “и т.(ому) под.(обная) социал-демократическая сволочь” или
“всякая соц.-дем. сволочь”. Уверен, в Германии во дворцах так и говорят,
с этим оттенком Бисмарковского высокомерия и презрения. Не так у нас в
несчастной России. Несчастная, глупая, болтливая Россия дала, позволила
сгноить себя этой “соц.-дем. сволочи”. Это было гнилым погребом России,
куда все валилось, проваливалось. Провалилась сюда литература;
провалилась, с времен Белинского, вся журналистика, вся критика, т. е.
уже значительный и достойный отдел литературы. Между тем по Вашему
величавому и спокойному выражению это просто только “соц.-дем. сволочь”.
Не буду в литературе и в жизни, в быту и разговорах, употреблять о ней
других выражений, чем это. Вся семья моего покойного брата, патриота и
катковца, славянофила 31, провалилась сюда: прелестные дети, чистые
сердцем, “ушли” все в соц.-дем. “сволочь”. Мать их гнила в тяжелой
болезни, слепая, а они никакого внимания на нее не обратили, не лечили,
не помогли, всецело отдалися на служение этой соц.-дем. сволочи. Вы
знаете, что мое “Уед.” и “Оп. л.” в значительной степени сформированы
под намерением начать литературу с другого конца: вот с конца этого
уединенного, уединения, “сердца” и “своей думки”, без всякой
соц.-демократической сволочи. Жажда освободиться от нее, духовно из нее
выйти — доходила до судороги и сумасшествия. Гениальные “Записки из
подполья” Достоевского — есть почти бессильная борьба с “соц.-дем.
сволочью”; прекрасный и героический Родя Раскольников — борется с нею
же; “Бесы” и “Бр. Карамазовы” и особенно Легенда об Инквизиторе —
написаны на тему же этой борьбы. Карлейль в его борьба за германский
романтизм, борьба против “механической мельницы” “соц.-демократ.
принципов” — пошла сюда же. Вообще замечательно, что первые умы Европы
вынуждены были бороться против нее. Умы, совершенно понимавшие ее
достоинство. Целые семьи (Корнилов: “Семья Бакуниных” 32) были окрашены
ею, в без этой окраски в сущности в падаль, падший дух, не получили бы
значения и прожили бы мирными и тихими провинциалами, к облагорожению
всего дворянского сословия, всего русского старого быта. “Выехать в
столицу” и “в столичную штучку” — это и значило попасть в соц.-демокр.
течение, приобщиться соц.-демокр. течению, начать писать в соц.-демокр.
журнале или соц.-демокр. газете. Я уже давно писал в “Русск. Вести.” и
“Русск. обозрении” 33 и не обращал внимания, почему на меня никто не
обращает внимания, и мне все не платят гонорара, пока один знающий
чиновник контроля 34 (не) сказал мне: “писали бы в Русской мысли 35,—
там — хорошо платят” (времен Гольцева 36). “Те!” — “Хорошо платят”.
Суворин 37 в “Нов. Вр.” начал “хорошо платить” с самого же начала
газеты, и к нему “все пошли” (а кого он не принял за бездарностью,
несусветно на него обозлились, в вот “судьба Суворина в литературе” и “в
литературном мнении”). Теперь обратим внимание, что получив
5.000.000.000 контрибуции с Франции, Германия 21/2 миллиарда потратила
умно на поднятие германской промышленности, и 21/2 мил-да на “аванс
победы над Россиею”. На 21/2, т. е. на % с пятисот миллионов, можно было
кормить всю ненасытную печать и Германии, с ее “Ворварт” (“Вперед”) и —
России. И вот “расцвет” и “хороший платеж” и журналов Стасюлевича,
Михайловского, Щедрина, Гольцева. Расцвет и вообще устойчивость,
твердость русского соц.-демократ. течения. Разумеется, Германия
предпочитала не платить там, где ей служили “из добродетели”, но
несомненно при малейшем недостатке “добродетели” она сейчас же начинала
платить. Вы знаете, что почти в 1-й же день объявления войны Германией
Франции, “предательская рука просунулась в окно ресторана и застрелила
французского соц.-демократа, шумевшего в парламенте”. “Тризна прошла по
всей Европе”. “Как смели убить такого благородного защитника неимущих
классов”. Между тем убили только рептилию германской полиции, и кто
убивал — знал, с кем он, имеет дело. Между тем эта рептилия шумела на
всю Европу, и русская печать захлебывалась от перевода его речей. Забыл
фамилию. Об нем писал как-то Мережковский 38. С другой стороны, я диву
дался, читая лет 6—8 назад в “Вести. Европы” бельлетристику, как “в дому
соц.-дем." - “парламентария”, Либкнехта или Бебеля, “был сервирован
завтрак”. Ели не как Розанов с семьей — творог (не более раз 6-ти в зиму
1917—1918 гг.) и без сметаны: “кушали, можно сказать, рябчиков с золотых
блюд”. Даже — фазанов с серебряных тарелок. “Что за диво”. Я читаю и не
верю. “Может ли быть”, “ведь соц.-демократия умирает с голоду”, “ведь
это страдальцы за народ”, за “нищую братию”. Но Максим Горький, “бедный”
Максим Горький, тоже знает, “с каких ему тарелок кушать”, и, кажется, он
тоже “сошелся с Морозовой”, а не с курсисточкой.

Вы помните эти заявления, эти перепечатки в русских газетах: “в
рейхстаге германском представитель соц.-демократической фракции сделал
заявления”. И все они вечно делали заявления, и вообще шли и ходили
вечно под рекламой, именно — под красным флагом, и никак не менее.
Помните и знаете “торжества 7-го мая”. Они тоже гремели на всю Европу, и
германское правительство делало вид, что им испугано. Я еще студентом
прочел, т. е. сколько лет тому назад прочел и все время носил в сердце
гной убеждения, что “Бисмарк вел тайные переговоры с Фердинандом
Лассалем”. Фердинанд Лассаль был ничтожный хвастунишка, а Бисмарк очень
м. б. что и “вел с ним переговоры”, т. е. Лассаля пригласили явиться в
кабинет князя, и князь “на этот час не велел никого принимать, и услал
прислугу” и “даже не дал подслушать жене”. Но наверное он, “поговорив”,
ни с чем отпустил хвастунишку-социалиста, сделав однако шум на всю
Европу, что “Германское правительство испугано агитациею Лассаля, и
склоняется к миру с ним, к мирным уступкам в пользу рабочих классов”.
Раз реклама — за соц.-демокр. печатью дело не станет. И вот я студентом
прочел, и мое сердце на 30 лет затомилось. “Значит — сильно”, “сильнее
кошки — зверя нет”. Далее: “катедер-социализмус” 39. “Социализм овладел
и наукою”, “университетом”. Русские дурачки профессора зашевелились.
“Тут и А. И. Гучков” и “Янжул”.40 Пошли скакать “Русские Ведомости”, Вы
помните, как Суламифь скачет: “Я несусь по лугам, по лесам козочкой” 41

И вот мне не столько трудно и больно от того, что Германия победила
Россию,— это было очевидно с самого начала войны, кто победит,
трудолюбивая ли Германия или пустая и болтливая Россия,— а что для
победы она выбрала такое дурное, такое сгнаивающее всю цивилизацию
средство. Это было уже против принципов самой цивилизации, это было
изменою самой цивилизации. И что было гнусно и подло, то это — то, что
“соц.-дем. сволочь” шла и выступала как “новая религия”, “на смену
христианства”. Христианство положим прогнило (см. мой дальнейший
“Апокал.” 42), и не о нем речь: но есть гениальный юдаизм, пророки, весь
Ветхий Завет, и Иов, и Руфь. Это уж не реклама и не берлинская полиция,
это глубина и поэзия. “Соц.-дем.” окрасила весь горизонт Европы в свой
цвет; это какая-то “неприличная история” в “хорошем дому Европы”:
хозяйка связалась с прислугой, или еще хуже — “матрона дома полюбила
осла”, как в “Золотом осле” Апулея. Вот такое “скотоложество Европы”
представляет собою и “соц.-демокр.”. Какой бы расцвет — после Шеллинга,
Фихте, Гегеля представила собою Европа, если бы не эта гнусная
политическая веревочка.

Очень сердит, что Вы женились не на той 30-летней прекрасной особе,
карточку коей я видел у В. на столе, и которая так заботливо и в страхе
говорила со мно<ю> по телефону во время В. сумасшествия. Видно, что она
Вас любила, и как же Вы смели разлюбить. Бессовестный. Очень сердит на
Вас. Дело любви — самое великое. И оно должно быть кристально чисто,
особенно в Ваши годы. Однако любящий

В. Розанов

Что же Вы об “Апок.” мне ничего не написали? Скучно? А я очень его
полюбил. В моих мыслях хр-<истианст>во теперь разрушено.

В. Р. 

<Приписка сбоку:>

Нельзя ли Сп—му прислать немножко денег за мою статью в пасхальный №
газеты? 43 Я работал, я старался, усердствовал. Напомните ему.

Семья наша голодна. 12-й день — ни хлеба, ни муки. Хоть бы кашки
немного.	 

 

 

 

 

 

 

31 Имеется в виду Николай Васильевич Розанов (1847—1894) — старший брат
писателя, последователь Михаила Никифоровича Каткова
(1818—1887)—публициста и общественного деятеля. Поначалу близкий к
либерально-демократическому лагерю, Катков впоследствии занял
консервативные позиции. См. о нем: Розанов В. Литературные очерки:
Сборник статей.— Пб., 1889.-С. 125-131.

32 Имеется а виду монография либерального историка Александра
Александровича Корнилова (1862—1925) “Семейство Бакуниных”. Ее первый
том вышел в 1915 г. (Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина: Из
истории русского романтизма.— М.: М. и С. Сабашниковы, 1915), второй — в
1925 г. (Корнилов А. А. Годы странствий Михаила Бакунина.— Л.; М.:
Госиздат, 1925).

33 “Русский вестник” (1856—1906)—московский литературно-политический
журнал консервативного направления, в течение продолжительного времени
руководившийся Катковым. “Русское обозрение” (1876—1878) —петербургский
политический и литературный еженедельник той же ориентации.

34 Государственный контроль — официальное надзорное ведомство, в котором
с 1893 по 1899 гг. в департаменте железнодорожной отчетности в должности
чиновника особых поручений VII класса при Государственном контролере
служил Розанов. Возможно, здесь имеется в виду Тертий Иванович Филиппов
(1825— 1899) — начальник Розанова, славянофил, писатель по религиозным
вопросам, друг К. Н. Леонтьева. Поначалу он протежировал Розанову.

36 “Русская мысль” (1880-1918) - либеральный научный, литературный и
политический ежемесячник, выходивший в Москве.

36 Виктор Александрович Гольцев (1850— 1906) — публицист и общественный
деятель умеренных либеральных взглядов. С 1885 г. фактический редактор
журнала “Русская мысль”.

37 Алексей Сергеевич Суворин (1834— 1912) — крупный издатель и
журналист, издавал газету “Новое время” с 1876 г. Подробно о его
отношениях с Розановым см.: Письма А. С. Суворина к В. В. Розанову.—
СПб.: А.С.Суворин, 1913. Сам Розанов охарактеризовал Суворина следующим
образом: “Нельзя было сказать, где же кончается талантливость Суворина:
до такой степени, дробясь и дробясь, она уходила в бесконечность, в
сложность. “И актрису люблю”. Все “люблю”, что есть русское,
талантливое, сочное, яркое, успешное, деятельное, энергичное. И около
него начало копиться все это. Он был “большой хозяин” (...). У Суворина
— денег много, детей много, магазинов много, изданий множество. Везде и
все “Суворин”. Если не у “Суворина” печататься, то как же “получить
известность”. И тысячею своих талантов, на которые уже как-то сама
ползла “удача”, он сделал то, что “публичность” в России, “занятие собою
общего внимания”, слилось с его газетою, с его знаменитым “Новым
Временем”. “Легкомысленная газета”. Да, но все читают. Печататься (...)
у Суворина значило после 3—4-х статей стать всероссийскою известностью.
Все потянуло к Суворину./Суворин посмеивался. „И денег много, и славы
много. Лафа"” ((Розанов В.). Суворин и Катков // Колокол.— 1916.— 11
марта,—№ 2947.—С. 2 (подп.: В. Ветлугин)).

38 Катедер-социализм (от нем. “кафедра”)— разновидность
социалистического движения, возникшая в Германии в 1860—1870-х гг.
Проповедовал идею мирного перехода от капитализма к. социализму с
помощью реформ, осуществляемых государством.

39 Александр Иванович Гучков (1862— 1936) — крупный промышленник и
общественный деятель, лидер партии октябристов. Иван Иванович Янжул
(1846—1914)— экономист, социолог и историк.

40 “Русские ведомости” (1863—1918)—одна из крупнейших московских газет,
орган либеральной интеллигенции. Выступала за социальное развитие путем
политических и экономических реформ.

41 В библейском тексте таких слов нет. Розанов свободно имитирует
интонацию памятника.

42 См. главу “Последние времена” (Розанов В. Апокалипсис нашего
времени.— № 2.— Сергиев Посад, 1917.- С. 21-32).

43 Примеч. Голлербаха: “М. М. Спасовский, редактор-издатель журнала
“Вешние воды”, в котором участвовал Розанов. Издание газеты, о которой
говорил Розанов, не состоялось по цензурным причинам”. Михаил Михайлович
Спасовский (псевд. Гротт, ок. 1890 — не ранее 1968) — литературный
критик и публицист, с 1918 по 1924 гг. занимался в Академии художеств
скульптурой и архитектурой, был участником Ленинградского общества
библиофилов (см.: (Голлербах Э.). Возникновение Ленинградского общества
библиофилов: (К пятилетию со дня его основания).— Л., 1928.— С. 20—23),
в 1926 г. эмигрировал. В эмиграции стал одним из лидеров и главным
идеологом Всероссийской фашистской организации. Автор книг о Розанове
(см.: Спасовский Мих. В. В. Розанов в последние годы своей жизни: Среди
неопубликованных писем и рукописей,— Берлин: Русское национальное
издательство, (1935); Спасовский М. М. В. В. Розанов в последние годы
своей жизни: Среди неопубликованных писем и рукописей.— Изд. 2-е,
исправ. и значит, доп.— Н.-Й.: Всеславянское Издательство, 1968). В
конце 1917 г. Спасовский предложил Розанову принять участие в
предполагавшейся в Петрограде к паданию газете, продолжающей линию
“Нового времени”, редакция которого, после запрещения газеты,, переехала
на юг России. В письме от 11 апреля 1918 г. Розанов дал согласие и
прислал статью-передовицу для новой газеты — “Рассыпавшиеся Чичиковы”
(см. письмо XXV). Более подробно об этом см.: Спасовский Мих. В. В.
Розанов в последние годы своей жизни.— С. 17—21.

XXIII

<8 августа 1918 г.>

Как я благодарен Вам за конкретизм 44, за это отсутствие невозможной,
подлой алгебры, которою историки и биографы покрывают не только святыню
истории, но наконец и живые человеческие лица. Ведь человек “морщится”:
и куда же алгебраист денет его сморщенность. (Идут, шумят). А то
“залетит в душу ангел”: и “алгебраист” пусть даже фотограф — схватит
только его “пятки”, которые можно принять и за пятки черта...

И — это Ваш дух, прелестный дух: сопровождать “стихами поэтов”. Как
улучшился я и от Брюс., и от Верлена (стр. 37): “клянусь — это не я”:
но, бедный человек: как хотелось бы и мне быть таким. И вот пусть в душе
далекого потомка (Ваша биография — единственная, которая будет и через
100 лет читаться, ибо по ней единственно “что-нибудь можно узнать о
Р—ве”) (прочие же ей-ей писали чепуху) пусть он подумает, что я:

Из жизни медленно-тягучей

Создал трепет без конца

(это так и есть) и еще лучше:

Je ne vois plus rien,

Je perds la memoire

Du mal et du bien.

. . . . . . . . . . . . . . . .

[Все окутала мгла. /Я не помню уже/ Ни добра и ни зла (Верлен, сб.
“Мудрость”, 1889, пер. с фр. А. М. Гелескула)].

О, как это прекрасно. И вот милый и добрый Голлербах: не завидуйте
русским, которые все у себя охаяли, все исплевали и изругали. Помните,
что человек ужасно несчастен, и положите ему венок на голову, когда он и
не заслуживает.

Я так благодарен немцам и жидам, что они часто любят и (о, чудо!!!)
уважают русских. И, ей-ей, часто в ночи просыпаюсь от этого и почти
всегда плачу слезами благодарности.

Вы знаете, я переменился к евреям. Я теперь полюбил их, и, думаю —
последнею и вечною любовью. Но тут много тайн. В основе: это есть самая
нежная и деликатная (единственно по-настоящему деликатная) раса в
истории. “Видел, видел, видел!!! Знаю, знаю, знаю!”

Еще, что мне “обещает в Вас” — это что Вы заметили о destinationes rerum
[Определения вещи (лат.)]и о разговорах с М. П. Соловьевым 45: и опять
заметили со всем оттенком личностей. Это так поразило меня и безумно
удивило!!! Ведь “о чем я не писал”. О всем писал? Ни за что бы Струве 46
этого не выбрал. И Перцов только бы разве отметил, “между прочим” 47. Я
думаю, и Мережк. построил бы лишь схему. Вы же взяли это как-то
махровисто, рыхло, прямо указав как на главное, и с тем естественным и
натуральным чувством, что это конечно главное. Между тем и до сих пор я
живу только этим.

Шарапов, грубый и глуповатый человек, говорит раз Рцы (И. Ф. Романов) 48
(это я узнал в передаче Романова): “страшный Роз—ов человек: он как
будто ничего не читал, ничего не знает — а все узнал из вульвы и фалла,
и отсюда вывел всю свою философию” (или “отсюда написал все свои
сочинения”).

Когда Рцы мне это передал — я промолчал, или — “продолжал смеяться
недоконченным смехом, относящимся к предыдущему разговору” (обычный мой
прием “пропускать вещи”). Но возможно и то, что Шарапов ничего не
говорил Рцы, а Рцы мне сделал этот вопрос для испытания. Теперь я Вам
скажу кое-что Эдиповское. Моя мама 49, моя мамочка, моя дорогая и милая,
всегда брала меня в баню: и с безмерным уважением я смотрел на мелкие,
мелкие (нарисовано) складочки на ее животе. Я еще не знал, что это
остается “по одной после каждых родов”, а нас было 12 у нее. Затем: она
захварывала очень медленно. У нее были какие-то страшные кровотечения,
“по тазу” (т. е. вероятно и мочею). “Верочка уже умерла” 50 когда мне
было лет 5, а Павлутка 51 не возвращалась из Кологрива, где училась.
Федор 52 — брат был разбойник, Митя 53 добрый и кроткий ( “святой” ) был
полусумасшедшим — (сидел в психиатрич. больнице), а “здоровым” был
слабоумным. Сереже 54— 3 года; а мне от 6 и до 9—10, 11 лет. Когда мама
умерла, мне было лет 11 или даже 13. (1870 или 71 год). И вот, за мамой
с женской болезнью я должен был ухаживать. Раз я помню упрек такой: “как
это можно, что она Васю заставляет ухаживать. Неужели никого нет”. Но —
никого и не было.

Бедность. Ужас. Нищета голая. Конечно — никакой никогда прислуги.
Лечение же заключалось в том, что мешая “в пропорции” молоко с шалфеем —
я должен был раза 3—4 в сутки спринцевать ее (она сидит, вся открытая)
ручною спринцовкою (нарисована спринцовка), какою пульверизируют пыль.
Мистики половых органов мы совершенно не знаем. Я делал это со скукой
(“хочется поиграть”): но кто знает и испытал просто зрительное
впечатление, вполне полное, отчетливое, абсолютное.

Затем я начал страдать — нет: а получил (мнимо)-гоголевский порок от
того, что обширное овчинное одеяло, какое нами употреблялось ночью “в
повалку”, давно проносилось, шерсть была только клоками, состояло оно
почти из кожи только: и вот — едва сделаешь это — как во все время делал
я — согреваешься — и затем крепко-крепко (от ослабления) засыпаешь. Это
было задолго до образования семени: и я думал, что “умру”, когда вдруг
раз — при повторении днем (“наслаждение”) у меня выбрызнуло 1-ое семя. Я
был потрясен, испуган и главное “умру”. Нужно В. заметить, что все,
которые пишут, что “от этого можно отстать” — лгут. Отстать от этого
невозможно, это неодолимо. И вот слушайте впечатление от этого в пору
писания “О понимании”. Мысль греха: трансцендентного. “Я — гибну”. “Я
что-то нехорошо делаю”. “Я буду хворать”. “Вообще я негодный человек”.
“Я ни к чему не способен”. “Простите звезды, прости — небо”. “Прости
Боже, если Ты можешь”.

Страшное разлитие чувства космогонизма. “Мир есмь я”, а “я семь мир”.
Близость к небу. “Понятность звезд”. “Безумная близость Провидения”. “Мы
с Богом в сущности одно”. “Только я мышь, а они Бог”, и “я ужасно
грешен, проклят (от он...), а Он — Свят”. Жажда молитвы. Жажда музыки. В
сущности музыка вечная в душе, медленная, томная, внутренне счастливая,
уходящая иди приходящая, зовущая, умиляющая, торжественная, важная.
“Ничего шаловливого и в голову не может придти”. Всемирная
озабоченность. “Мир понимаю только я, и мир могу спасти только я”.
“Умерев за мир,— о, с каким счастьем”. Если же принять во внимание, что
“семя есть Космос”, а “извержение семени есть мириады душ — пролетевшие
через фалл”: то в сущности все эти явления и понятны. “Постоянное
движение семени в фалле”, составляющее самую суть он..., должно
произвести потрясающее впечатление на душу, с оттенком именно “понятны и
звезды”, с оттенком именно космогоническим. Тут я не умею разобраться в
подробностях, “что к чему относится”, но что мир становится понятен
только из зерна, а что именно для онаниста он становится как-то
внутренне и интимно понятен, “не чужим” — это в высшей степени тоже
понятно.

Теперь — дальше, и—к другому полу.

Совершенно понятно, что “Ева — прекраснее всего на свете”. Какая “Ева”?
Ну — девушка. 14 лет, 15, 19, “всякая”. “Бабушка”? — Тоже. Мать—о, тоже.
Торговка. Всякая. “Женщина безумно влечет, и именно — животом и
грудями”. “Всему сочувствую у женщины”. Горю, одиночеству.
Оставленности, особенно оставленности. “Любовь должна быть вечною”.
“Никакие любовники не покидают любовниц”. “Грех — один в мире — это
оставить любовницу”. “Ни за что не прощу”. “Кто обидел девушку — ему
“†”. Ну. вы понимаете “о чем дума Розанова”: и когда под впечатлением
“записочки от Рцы”: “батенька: да Ваша религия нисколько не интересна.
Это—tritum pertritum (“терто и перетерто” ?); единственно, что
интересно: это — каким образом в христианстве мог появиться такой ужас,
такой сатанизм, т. е. Поклонение Диаволу, как культ Фаллоса”; я с месяц
погодя и не веря и желая “все же взглянуть” — пошел около 1897-го года в
Спб. Публичную Библиотеку и открыл 12-ть колоссальных фолиантов
“Denkmaler” Lepsius'a: 55 [“Памятники” Лепсиуса (нем.)] то — томе в 5, 6
“и т. д.” я вдруг увидел все, все, о чем мечтал, думал, томился. И “на
египетское солнце” я взглянул “как на родное себе”.

Все, все, все — весь Египет — я открыл внутри себя. Это есть самое
поразительное и “Бог меня привел”. Но он привел и постепенно приводил
именно от чрева матери, и от шалфея, и от спринцовки. Ибо книга “О
понимании” в сущности уже написана по принципу египетских таинств.
Невозможно в сущности ничего понять у меня, понять и во мне, не прочитав
и не усвоив двух первых глав О понимании, “О сторонах существующего и
схемах разума”, и “О принципе потенциальности”. “Потенция” это и есть
зерно — египетское, Элевзиний, Самофракийское, все равно. Это = “семя”,
“семечко”, “капелька” выбрызгиваемая из фалла: самая сущность он..., и
над которою от 5 лет я простоял всю мою жизнь. Но как простоял: с
волнением, с безумным волнением, с томлением, безумными томлениями, то в
страхе умереть, “вечной гибели души”, вечной оторванности от Бога
(“грех”) и не замечая вовсе, что на самом-то деле я приближаюсь к Богу,
что в сущности в 50 лет как бы “только обрезываюсь”, т. е. 50 лет
“заключал завет с Богом”, “повторял Авраама”. Ибо Авраам ровно ничего
другого не сделал кроме того что и я, т. е. “вынув ...” = “отдал его
Богу”. Ни-че-го. Тайна обрезания, никогда не думаемая мною, открылась
мне внутренним званием. Я как бы схватил Бога за волосы и сказал: “во”,
смотри, я бесстыден”. Вообще, тут ужасный страх в начале (“угроза вечной
гибели”, “куда моя душа пойдет”, “только в ад”). “Я — грешник, самый
великий грешник”, “покусившийся на себя”, “на источники жизни в себе”.

Я уже служа в Контроле, зная, что вот “близко церковь” (в конке еду)
делал “вид от Бога”, чтобы “не заметить ее”, “не увидеть ее”, дабы “не
перекреститься.”: ибо такой окаянный не смеет креститься на церковь,
сняв шапку. Лишь очень поздно, годам к 40, к 50, я видя “чудные
преображения души своей”, которых ведь внутренне-то не мог не ощущать —
видя, до чего я нежностью и вниманием превосхожу прочих людей, до чего я
“постоянно думаю о Боге”, об одном Боге; до чего мне Россия нужна, как
“я люблю свое милое Отечество”, а, главным образом — до чего я у роднен
с целым миром, до чего мне все “папаши и мамаши”, “сестры и братья”,
“дети”: стал переходить в совершенно другую сторону. Размышляя о
“родстве”, я подумал: да ведь “...” единственный источник родства в
мире, т. е. связи и самой прочной и главное — самой нежной, т. е. самой
лучшей. “Я — родной в мире”, “я — целому миру родной”. “Мне никто не
чужд”, “никто не враг”. Вы понимаете ступени открытий из “проклято” в
“благословенно”, из “архи-грешно” в “одно это-то и свято”. Из
“сатанизма” (Рцы) в “божеское”, “священное”, “храмовое”.
“Священническое”, “первосвященническое”, “пророчественное”. Что всего
более потрясает в “завете Божием с Авраамом” (перечтите, пожалуйста,
сейчас, глава 16 или 17 Бытия) — отчего прямо с ног валишься, со стула
падаешь, и на что ни единый Богослов, никакая “История религия” не
обратила внимания, нисколько, ни капли, это о полной безглагольности
обрезания, о совершенной безмолитвенности его: ни “Господи помилуй”, ни
“Отче наш”. “Обрежься ты и рабы твои”, “обрежься ты и потомство твое”. И
— НИЧЕГО.

Ничего! Ничего!!

“И нашел ужас великий на Авраама во сне” 56. Почему? Да

— как быть богословию без богословия.

Никакой молитвы. “Один х..”. Это — с ума сойти.

Но — в этом-то, в этом все и дело. Вся тайна.

Ничего. Один х.. .

Уже в Сергиевом Посаде, бежав сюда из Питера, я в “Koptos” Фридлендера
увидал “затушеванное почти” (ученые вечно затушевывают эти вещи)
изображение “Le Dieu Stn” (“Бог горы Синая”, “Иегова всех Иегов”): нагой
мужчина держит правою рукою “вставший х..” и — больше ничего. Буквально
“я” говоря перед он... “Вот я, Господи, перед тобою бесстыден”. Это уж в
Посаде. Тогда я абсолютно успокоился в своем он... “Просто — я все время
совершал обрезание”. “50-летнее себя самообрезание”.

Когда в 1895 или 96 я кинулся в Публичную Библиотеку “посмотреть
египтян”, мне было важно уже только одно: какова цивилизация? Какова она
в тоне, в смысле, в благородстве. Может быть это я уродилось с миром, а
вообще-то “пошлость”, “сальность” (“сатанизм” Рцы). И вдруг я увидел...
ну, что я увидел — то я увидел. Именно ту нежность и глубину, вечность и
колоссы безграничных религиозных углублений. “Христианство” перед
“языческим Египтом” это просто по монументальности и величию один
плевок. “Растереть не стоит”. И — везде неприличие, “показать нельзя”.
Везде — фаллы, стоящие, огромные. “С неприличия-то и начинается религия”
(я). “Пока прилично — еще ничего нет”. Нет храма, молитвы. “Все религии
по существу дела суть Венеричны”.

Но вот еще заметка: по самой судьбе своей я обошел Христа и Евангелие.
Гимназистом — нигилист из нигилистов, “чертенок”, “бесенок”. Только
Цебрикова и Дрэпер на уме 57. “Век Разума”. “Наступил век Разума после
того как кончился век Чувства” (идиот Дрэпер). А в Университете, курсе
на 2-м или 1-м даже, на Воробьевых горах живя летом с невестою Сусловой
58 — открыл “Destinationes” — “metae” [Цель (лат.)], “колокола” и
“пасху” (элевзинские таинства). Так.(им) образ.(ом) “в Евангелие я в
сущности и не заглянул”, и “Христос прошел совсем мимо меня” или вернее
я “мимо Его” и — не заметив. Рост моей религии был совершенно другой и
из другого источника. Если же принять во внимание “бессеменность зачатия
Христа”, то совершенно явно, что этот “источник религии” был не только
внехристианский, но и противохристианский. Поднималось “Все язычество”,
ведомое Египтом, Финикией, Израилем. И — поднималось явно — на Христа,
против Христа. Теперь слушайте же тайну и глубину, и “почему я победил
(воистину победил) Христа”. Я Вам сказал уже, что из х.. вся нежность.
“И в небе каждую пылинку; и в поле каждую звезду”. Но — какая? — Родная,
подподольная, штанная. В сущности — нагая, райская. “Бог — с нами. Со —
всеми”. Пою и пою. Музыка и дифирамбы. Пиндар и Гомер. Мегара и Афины. А
еще лучше и вечное — просто Жиды, Лавочка их Святая (о, да! да! — я о
лавочках буду много писать) и Иерусалим. Что же такое, что “Христос
разрушил Иерусалим”? Он разрушил семя мира, будучи сам бессеменен,
безродственен и дав человечеству гораздо худшую любовь, гораздо меньшую
любовь, поистине “епархиальную любовь”, поистине “Василия Блаженного
любовь” 59, которая ведь не такая как у нас с Вами к женам. Вы
понимаете? Он отнял у человечества “жемчужины” заменив их “стразами” (=
жемчуг из вымочек рыбьей чешуи).

Не просто важно поэтому, но ноуменально важно Ваше замечание (обо мне):
“ко мне вышел мелкими шажками старичок крайне благодушного и ласкового
вида”. Это — так и есть, в этом — суть. Никогда, никогда, никогда я бы
не восстал на Христа, не “отложился” от него (а я и “отложился” и
“восстал”), если бы при совершенной разнице и противоположности,
бессеменности и крайне-семенности не считал себя богаче, блаже (благой),
добрее Его. Мысль о “благости” Христа — совершенно неверна. Да, он любил
“хананеянок”, но решительно он не выносил жидов. Мысль, что это не Он
разрушил Иерусалим — до того наивна и мальчишеска, что на нее нечего
отвечать. Да и прямые слова: “порождения Ехидны”, “дети Диавола” (о
соотечественниках). Никакого нет сомнения, что Христос конечно не был
иудеем. Во мне же даже после травли меня евреями во время процесса
Бейлиса 60 ей-ей и” осталось тени вражды к ним, И я “как Пушкин — люблю
всех”. Пушкин ведь “закруглен” в деле любви, он весь “кругл”. Любовь
Христа “и к хананеям”, вообще этот универсализм Христа (“кафо”, “като”
-личество; “поверх-племенность”) на самом деле есть распахивание дверей
нации, чтобы “выстудить комнату” и лишить ее всякого именно религиозного
тепла. “Космополитическая вера” есть “чепуха” : вера, будучи из семени,
eo ipso [вследствие этого (лат.)] есть и может быть только национальна,
только “родная”, только “племенная”. Ex sangue, ex ovo, ex fallo [Из
крови, из яйца, из фалла (лат.)]. Христос именно расхолодил всемирную
религиозность, бросив религию “в Европу”, “к хананеям”, “куда угодно”.
Это — ужасно. И Христос на самом Деле и тайно разорвав семя в религию,
кровь и религию, потряс ноумен самой религии, всякой религии. Он
“разрушил домы Божии”, везде: афинские из фил, римские из триб,
чухонские из чухонских деревенек. Храмы должны быть крошечные,
маленькие, “деревенские”. Точнее — храмы должны быть просто - семейные.
Отец, мать, дети; память деда и бабушки; забота о внуках. Это верный
инстинкт у русских - избегать больших церквей, “соборов”.

________________________________

Я справился: в “О Понимании” нужно еще посмотреть главы: “О
существовании” и “Об изменении”. Тут чуть ли не главная классификация
“потенций” (определенные я неопределенные). Чуть ли о потенциях у меня
не подробнее всех философов изложено. Я помню хорошо: вхожу ля в
комнату, где в карты играют, или — пьют чай: и вот я посмотрю на лица с
чувством моей милой потенциальности: и вокруг каждого лица, каждой души
я вижу еще множество переходных лиц, их же — во уже измененных, я вижу
штрихи переходов, и понимаю все, все о них, судьбу их, будущность о них.
И для меня “потенциальность” была “Все-пониманием”. Поэтому когда через
18 лет я “вошел в Египет” (Публ. библиотека): я — обмер. Все — то же,
все ясно уже. Бутон, цветок. И — кончено. И — все. Теперь, слушайте: я и
до сих пор продолжаю “объяснять”. Во-первых, уже с приездом в Сергиев
Посад мне разгадалось учение египтян о бессмертии, вообще загробный мир.
Знаете ли вы таинственную затхлость запаха всех (т. е. обоих) половых
органов. У меня и в Питере мелькнула (и мелькала) мысль, что это есть
какое-то таинственное тление всех вещей, как бы лежалые, осенние травы,
скошенное сено, а еще вернее — сорванные, мокрые травы, гниющие,
гробовые.

И вот этот-то тлеющий запах — более всего и манит. На них основывается
влечение к обоняниям. Поразительно. Ведь одно из самых поразительных
особенностей — обоняние их. Столь поразительное и вовсе казалось бы не
“утилитарное”. К чему?.. “Для размножения не нужно”. Разврат? Но кто же
животных обвинит в разврате. Между тем обонятельная и вкусовая сторона
употребительна у животных и у человека — чаще. Едва ли на 1000 обоняний
и вкусов у собаки и у быка происходит 1 совокупление (нужно заметить, и
у собак даже, не говоря о быках, я не видел за всю мою жизнь ни одного
совокупления. “Презренно довольствовался петухами и курами”). Что же
такое эго? “Ум цепенеет”. “Не надо”. “Ни к чему”. Но это на самом деле
фетишизм. Что такое “фетиш”? “Влечет”. “Не понимаю”, но “влечет”. Между
тем в “фетише” и заключено adoratio et divinatio [Поклонение и
вдохновение (лат.)] и “начало поклонения животным у египтян” я думаю и
возникло от того, что животные не-скрытостыо (к (а) к у человека) ввели
людей в постижение ноуменов бытия и жизни,— через это вечное
фетиширование друг у друга половых органов. Но — почему внутренне?
Загробный мир (запах тления, “линючести”, “мокрых сорванных трав”,
“запах плесени”, “погреба” и “гроба”). Каждый “половой орган”, вот “он
живой”, на самом деле лежит “между могилою” и “колыбелью” и принадлежит
столько же колыбели (“я — рожу”), сколько и “могиле” (его запах).

Это есть самое удивительное, самое поразительное его качество. Но
подождите: я никогда раньше не понимал “с ног сшибающих” удивлением и
ужасом изображений египетских: Изида и Нефтида по сторонам лежащего в
гробу Озириса — плачут, рыдают. А у Озириса “...” встал. И (иногда) — он
же (...) летит крылатый над балдахином гроба. Этот рисунок мне
объяснился только в Посаде — вот уже в 1918 г. А сейчас я пылаю только
что сделанным новым объяснением. В Контроле — мы летом живали в Лесном.
Я ездил со службы на верхотуре конки. И вот бывало проезжая мимо садов
(начало дач) хлещут деревья ветками листьев в лицо. И странное
впечатление в моей “вечной задумчивости”: “защити нас”, “спаси нас”,
“сохрани нас” (т. о. от Христа, Голгофы и креста). “Новый Бог пришел,
который нас отрицает” (п. ч. рождены), “а мы — невинны”. Ну, вот
слушайте: всегда были непонятны изображения египетские, где “боги, с
самыми грозными лицами, держа наотмашь нож, всегда этой фигуры:
(нарисованы треугольный нож и кисть руки с зажатым в ней треугольным
ножом), защищают “сон Озириса”, или вообще “его странствие по подземному
миру”. (Правило общеегипетское: “всякий умерший человек становится
Озирисом”). (Тураев 61, при вопросе моем об этом, ответил пожатием
плеч). (На самом деле это значит: “Человек умирает весь, в полном
составе души и тела, за исключением ростка, живчика, семени,...). На
самом деле и всеконечно Озирис = ..., зерно, живчик, росток. Ну, хорошо.
И вот тут одновременно мне объяснилась (в Посаде) и еврейская суббота, с
ее ритуалом, и особенно эти “защищающие грозные боги с ножами”. “Грозные
боги с ножами” шептали мне то же самое, что ветки Лесного: “защити нас”,
“сохрани нас”. Точнее: я-то глупый и был “уродец” (с волчьими мордами
боги Египта) — бог-с-ножом, который весь пылал и защищал и хранил полный
покой “х..”, который заживет всегда только при условии полного покоя, и
как только нарушен он, “свет”, “огонь”, “звук”, даже “разговор”, “шепот”
мужа и жены — так падает, мертв, не деятелен. “Суббота” есть “покой” и в
то же время “с пятницы на субботу” у евреев совершается “священное
совокупление” (мне д-р Триус 62 в Контроле: “да: хороший тон старого
еврейства требует, чтобы с пятницы на субботу произошло совокупление”. Я
догадывался об этом. Но это сведение мне все разъяснило). Собственно
иудеи есть единственный народ, сохранившие священное совокупление, т. е.
сохранившие совокупление как святыню, отчего до сих пор — цветущи,
деятельны, внутренне счастливы, оптимисты в детях, в жизни, во всем.
“Верят в Бога и Судьбу — Мантию Божию”. О, как их люблю за это. Люблю,
чту. И за это-то, за Небесный Оптимизм — по Исайе, “народы в конце
веков”, в конце хилой своей истории, “и понесут их на плечах своих”, и
понесут даже и германцы, которые к тому времени будут тоже старичками,
горбатенькими, а жиды будут все “расцветающим бутоном Египта”. Ну вот,
милый Эрих,— милый из милых, я все Вам написал; написал, чего не писал
ни единому в мире человеку, и чего не говорил никогда Шперку 63 и Рцы.
Только Флоренскому сказал: он глубок и все понимает. Он “ростом” не
менее Паскаля и бл.<аженного> Августина 64: а ему всего 35 лет. Он —
необыкновенное явление русской истории, “счастье родины моей”, и хотя в
1/2 армянин — так беззаветно любит Россию, так беззаветно предан ей.
Нужно заметить, что он о фаллизме все понимает, все и до глубины', и —
признает, ставит “полный плюс на фаллос”. Но как у него это сочетается с
преданностью и церкви, и Христу — мне это совершенно непонятно. Однако я
думаю и уверен, что если “треснет обруч”, “разорвется кольцо” — то не в
сторону ущерба фалла: отчего я и уверен, что христианство его не
выдержит.

Ну, вот Вы и связались ноуменально со мною. Я часто об этом думаю.
Настоящий деятельный труд всегда есть и корыстный, и вообще я не люблю и
не уважаю христианского бескорыстия. “Эти тихони все врут”. Как же Вы
связались “биографией обо мне” со “мною”. Да ведь лишь пошлый и глупый
человек возьмется за биографию абстрактно. Конечно, всякий выберет
“биографию” “по себе”. Что же значит это “по себе”. Да и значит только
то одно, что “я понимаю его”, “понимаю во всем”, и — “говорю” , п. ч.
“втайне свою думу говорю”. Говорю все, до чего дошел мой ум, мое
постижение вещей, и, в тайне и глубине, всякая “биография” есть
“авто-биография”. Без этого она невозможна кроме как у сухой палки, и,
уж извините, у “немца”. У “немца” в немецком смысле, а не в русском
смысле, п. ч. есть “немцы и в русском смысле”, и вот они одни и
великолепны. “Немцы, что рождаются на Шпрее — никуда не годятся”. “Немцы
хороши и даже годятся на что-нибудь лишь aus Russland”. Это таинственно
и деловым образом именно так. И Вильгельм, вздумавший сделать из русских
и немцев месиво, именно — месиво кровей и нервов, “был, я думаю, не
глупым человеком”. Немец — solo [во-первых (лат.)] — груб, “умеет только
сражаться”, да и сражается “Бог весть за что”, для глупой Победы, после
которой не умеет даже сделать “красивого триумфа”. У нас “в колокола
бьют”, “Боже Царя храни — поют”, “поют Вечная память воинам”. У них:
воздвигнут глупый монумент Бисмарку, Вильгельму и Мольтке. Эта
Аксаковская медная хвала — препротивна. Как это умно, что русские не
умеют сочинять никаких памятников.

___________________________________

Ох, устал. Пишу это письмо уже неделю, урывками.

Но, Господь с Вами. Господь да благословит Вас в старости, как он —
кроме жены и детей, меня благословил в старости и Эрихом. Что может быть
выше, что может быть счастливее, как еще при жизни увидать, узнать,
увидеть и наконец прочесть, как ты совершенно понят и растолкован даже
для других (читатели) так именно, как понимаешь сам себя. Тут даже если
и будут преувеличения (я их очень боюсь), то ведь “немало же я и
трудился”. “Преувеличения” поганы только “не в том стиле” (обо мне
всегда бывали именно “не в том стиле”): но преувеличения в стиле
“описываемого автора” есть просто вознаграждение за труд жизни.

В. Розанов

<Приписка на обороте листа:>

Очень хорошо у В. рассуждение о “правде”, о правде “у русских” 66.О,
если бы этому можно было поверить. “Все было бы спасено”. Но я не верю.
Русские мне именно кажутся самым лживым народом, самым лгущим. Неужели
это “жиды” Ноздревы, Загорецкие. Да, “уж так и быть”, и сам
Чацкий-хвастунишка. Нет, правдив один Пушкин и Русь распяла его за это.
За это и распинали его от Чернышевского до Пыпина.

<На отдельном листочке:>

NB. Как еще у Вас глубоко проведена разница между “пошлостью” и
“цинизмом”. Этого раньше мне и в голову не приходило. Вообще кое в чем я
у Вас читаю новое для себя (а мне ведь 63 года) — и это особенно
отрадно. Работайте и о себе и над собою в работе надо мною. И это вполне
возможно и будет самою лучшею частью Вашего и труда обо мне.	 

 

44 В этом письме Розанов делится с Голлербахом своими впечатлениями от
его новой книги, первые две части которой были опубликованы в “Вешних
водах” (Голлербах Э. В. В. Розанов: Личность и творчество: (Опыт
критико-биографического исследования) // Вешние воды.— Т. XXXI-XXXIL- С.
26-37; Т. XXXIII-XXXIV.— С. 26—37). Публикация книги в журнале не была
завершена, ввиду закрытия “Вешних вод”. Полностью очерк вышел отдельным
изданием, очень небольшим тиражом,— с тем, чтобы, как было объявлено,
рассылаться по особой подписке (см.: Вешние воды.— Т. XXXIII-XXX1V.- С.
37). Подписка, однако, не проводилась из-за названных обстоятельств. В
письме к Спасовскому от 24 апреля 1918 г. Розанов откликнулся на
публикацию книги Голлербаха: “Дорогой М. М.! Не могу выразить, до чего я
счастлив, что Голлербах начал писать обо мне. Нет человека, нет ума и
души, которым бы я так доверил себя и все свое понимание мира,
восприятие мира и жизни. Только Ш.<перк> еще лучше бы его понял меня, но
Голлербах сродни Ш.<перку>, хотя и совсем разный, чем он./Но Голлербах
имеет музыку чести, музыку благородства в душе, а Ш.(перк) просто только
“без памяти любил меня”, а так вообще к людям был насмешлив, презрителен
и довольно циничен. (...) Встретясь с Флоренским, я сказал ему: “Знаете,
Павел Александрович,— я нашел своего (неразборчиво написанное слово (—
Эккермана?))”./0н: “Читал, читал. И даже взял мою любимую Вашу книгу —
“Литературные изгнанники”, чтобы проверить цитаты Голлербаха”./ Ну,
спасибо ему. Передайте поклон”. (Цит. по: Спасовский М. М. В. В. Розанов
в последние годы своей жизни.— С. 76—77). Розанов неточно приводит
брюсовскую цитату из книги Голлербаха: “Из жизни медленной и вялой/Я
сделал трепет без конца” (стихотворение “Золото”, 1899).

 

 

 

45 Михаил Петрович Соловьев (1842—1901)— административный деятель и
писатель, с 1896 по 1900 гг.— руководитель Главного управления по делам
печати.

46 Петр Бернгардович Струве (1870—1944)— экономист, философ и публицист,
один из лидеров кадетской партии. Написал о Розанове обстоятельную
статью “Большой писатель с органическим пороком: Несколько слов о В. В.
Розанове” (Русская мысль.— 1910.— (Ноябрь).— Кн. 11.—Отд. 2.—С.
138—146), где пришел к выводу: “Розанов не то что безнравственный
писатель, он органически безнравственная и безбожная натура”.

47 Петр Петрович Перцов (1868-1947)-публицист, литературный критик,
близкий знакомый Розанова, издатель его книг. В своих мемуарах рассказал
о встречах с Розановым (см.: Перцов П. Литературные воспоминания: 1890—
1902.-М.; Л.: Academia, 1933). Письма Розанова к Перцову см.: Розанов В.
В. Сочинения.—М.: Советская Россия, 1990.—С. 489— 516; Литературная
учеба.— 1990.— Январь-февраль.- Кн. 1.- С. 78—82.

48 Иван Федорович Романов (псевд. Рцы, 1861—1913)—критик, публицист. Его
псевдоним образован от старославянского “рцы” — скажи. См.: “аще Сын еси
Божий, рцы...” (Матфей, IV, 3).

 

49 Надежда Ивановна Розанова (урожд. Шишкина, ок. 1827-1870).

50 Вера Васильевна Розанова (1848/49-1867) — старшая сестра писателя,
второй ребенок в семье.

51 Павлина Васильевна Розанова (в замужестве Яснева, 1851—1912)— старшая
сестра писателя, учившаяся в Кологриве.

52 Федор Васильевич Розанов (1850 — не ранее 1888) — старший брат
писателя. Впоследствии стал “странником” (религиозная секта).

53 О Дмитрии Васильевиче Розанове (1852— 1895) см.: Розанов В. Опавшие
листья.— Короб 2-й.- СПб.: А. С. Суворин, 1915.- С. 360-361.

54 Сергей Васильевич Розанов (1858—?)— младший брат писателя.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

55 Карл Рихард Лепсиус (1810-1884) - немецкий египтолог, в 1842—1846 гг.
возглавлял прусскую научную экспедицию в Египет и Эфиопию, добывшую
много ценных материалов. Розанов имеет в виду издание: Lepsius С.
Richard. Denkmaler aus Aegypten "id Aethiopien: Nach den Zeichnungen der
von Konig Friedrich Wilhelm IV. nach diesen Landern gesendeten und in
den Jahren 1842—45 ausgefuhrten wissen-sctiaftlichen Expedition. Berlin.
12 Bde Fol.— Leipzig, 1897.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

56 См.: Бытие, XV, 12.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

57 Мария Константиновна Цебрикова (1835— 1917)—писательница, публицист.
Джон Уильям Дрэпер (1811—1882)—американский историк, автор “Истории
умственного развития Европы” (1862).

58 Аполлинария Прокофьевна Суслова (1840—1918) — первая жена Розанова.

59 Василий Блаженный (1469—1551) — московский юродивый при Иване
Грозном.

 

 

 

60 Судебный процесс, состоявшийся в Киеве (1913) над евреем Менахемом
Тевьевом Бейлисом (1873—1934), обвиненным в ритуальном убийстве русского
мальчика, закончившийся оправданием подсудимого. Это событие привлекло
большое внимание современной печати. Розанов выступил против Бейлиса,
чем вызвал решительное осуждение общественности. Статьи писателя,
связанные с этим процессом, собраны в книге: Розанов В. Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови.— СПб.: А. С. Суворин, 1914.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

61 Борис Александрович Тураев (1868— 1920) — ученый-востоковед,
основоположник русской египтологии.

 

 

 

62 Имеется в виду сослуживец Розанова по Государственному контролю —
младший ревизор департамента железнодорожной отчетности титулярный
советник Моисей Львович Тривус (1865 — после 1907). Он известен также
как публицист, выступавший в печати на еврейские темы под псевдонимом
Шми. По образованию медик.

 

 

 

 

 

63 Федор Эдуардович Шперк (1872—1897)-писатель и философ, близкий
знакомый Розанова. См. о нем, например: Розанов В. В. Сочинения.— М.:
Советская Россия, 1990.— С. 223— 230.

64 Блез Паскаль (1623—1662)—французский религиозный писатель, философ,
математик и физик. Подобная оценка Флоренского содержится в письме
Розанова к Спасовскому (11 апреля 1918 г.): “Это—Паскаль нашего времени.
Паскаль нашей России, который есть, в сущности, вождь всего московского
молодого славянофильства и под воздействием которого находится множество
умов и сердец в Москве и в Посаде, да и в Петербурге. Кроме
колоссального образования и начитанности, горит самым энтузиазмом к
истине. Знаете, мне порою кажется, что он — святой: до того
необыкновенен его дух, до того исключителен... Я думаю и уверен в тайне
души,— он неизмеримо еще выше Паскаля, в сущности — в уровень греческого
Платона, с совершенными необыкновенностями в умственных открытиях, в
умственных комбинациях или вернее в прозрениях...” (цит. по: Андроник
(Трубачев). Московский кружок: Публикация из семейного архива Флоренских
// Литературный Иркутск.— 1988.— Декабрь.— С. 8). Блаженный Августин
(354— 430) — христианский теолог и церковный деятель.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

65 Иван Сергеевич Аксаков (1823-1886)-поэт, публицист и общественный
деятель славянофильского лагеря. “Медной хвалой” он назвал памятник
Пушкину в Москве (скульптор А. М. Опекушин, 1880). См.: Леонтьев К.
Восток, Россия и славянство: Сборник статей.— Т. 2.- М.: И. Н. Кушнерев,
1886.- С. 153.

66 Имеется в виду следующий фрагмент книги Голлербаха: “Правда,— понятие
чисто русское (оно не переводимо в точности ни на один язык) и является
своеобразным сочетанием двух понятий — истины и справедливости. Ни в чем
не сказывается так ярко сущность русского духа, как в неуклонном
влечении к правде, в несказанной жажде правды. Одной истины мало
русскому человеку,— ему нужна еще и справедливость. Ему мало случайной
справедливости,— она должна быть истинною. Отсюда самобытное
представление о правде, как синтезе истинной справедливости и
справедливой истины. И для Розанова, человека насквозь русского, со
всеми гениальными особенностями и гениальными недостатками,
свойственными исключительно русскому духу,— правда выше всего.— ,,Правда
выше солнца, выше неба, выше Бога: ибо если и Бог начинался бы не с
правды — он не Бог, и небо — трясина, и солнце — медная посуда"
(„Уед.")” (Вешние воды.-Т. XXXIII-XXXIV.-С. 31-32).

В книге Голлербаха говорится следующее: “Никто из лучших читателей
Розанова не станет обвинять его в пошлости. Но часто обвиняют его в
цинизме. И это почти отрадно, потому что по существу цинизм и пошлость
категории разнородные: посредственные натуры, погрязшие в пошлости,
иногда совершенно не способны на цинизм, и наоборот — глубокие циники
очень далеки от пошлости. Цинизм, как-никак, требует для удачного
произрастания хорошей почвы./Возможно, что цинизм есть результат
духовного пресыщения, изобилия, embarras de richesse (франц.— стеснение
богатства). Это — болезненная реакция на уродства и гримасы
жизни./Реакция болезненная, но требующая смелости остроумия. Между тем,
близорукие наблюдатели зачастую смешивают цинизм с пошлостью. Пошлость
можно сравнить, положим, с крапивой или чертополохом (или каким-нибудь
иным сорным растением, повсеместным и будничным). Цинизм можно сравнить
с кактусом, причудливое разнообразие форм которого при всем своем
уродстве — очаровательно и экзотично./— “Цинизм от страдания?.. Думали
ли вы когда-нибудь об этом?” — спрашивает Розанов в “Уединенном”, и,
напечатанный на отдельной странице, в двух строчках, вопрос этот как бы
окружен безмолвием, холодным, леденящим безмолвием. Никто не думал об
этом до „Уединенного"” (Вешние воды.— Т. XXXIII-XXXIV.- С. 32).

XXIV

<Август 1918 г.>

Друг мой дорогой: я не могу послать Вам “Из восточн. мотивов”, п. ч.
должен через неделю, две или три показать единственный имеющийся
экземпляр у меня возможному издателю продолжения их.

Но наверное книга есть у Мережковского или у сестер Зин. Ник-ны 67.
Попросите у них, попросите хотя бы от моего имени.

В. Р.

Ах, вот исход: есть у меня, у нас друзья: Владимир Федорович Высотский,
мой ученик по Елецкой гимназии, и жена его Зинаида Ивановна Барсукова,
из рода славного Барсуковых 68. Она мне корректировала “Оп. л.”. Друзья
— вернейшие, преданнейшие. Лучше родных. Благороднейшие. Один недостаток
— бездетны. У них есть “Вост. мот.” Живут: Крестовский остров, Средняя
Невка, д. 36. Спишитесь и получите.

<На втором листке:>

Вы могли бы, и м. б. Вы только один могли бы вполне раскрыть мою
личность в “критико-биогр. очерке”. Знаете: ведь случится, что целый век
писатель получает совершенно глупые оценки себя, пока не найдет того,
что немцы определили гениально словом конгениальность. Нужно заметить,
что как только Вы пришли ко мне в Вырину и “долго мотались у забора” и
вообще я увидел в вас такую бессмысленную ослицу-мямлю”,— Вы что-то
промычав замолчали, я сейчас же подумал: “это — конгениально со мною”. Я
был точь в точь такой же как вы, и еще более Вас трусливый, робкий и
застенчивый. Главное в Вас качество, которое я полюбил и привязался к
нему, это — что Вы ужасно смешной и нелепый, “невообразимый”, “каких
людей не бывает”, “какие люди больше не нужды на свете”, “на которых
плюют в которых выгоняют”. Ну, вот это .мне и нужно. Это — суть
цивилизации. Хотя Вы больно кусаетесь (“цитата из Ницше”) — но я
предпочитаю увидеть укусы от Вас, чем похвалы от другого. Но Вы должны
сказать всю правду обо мне, или — возможно всю. Флоренский Вашей статьей
очень заинтересован, а это теперь умнейший человек в России.

<На третьем листке:>

“О чем думает старуха, ночью”

(заглавие стихотворения Некрасова)

...таинственно и прекрасно, таинственно и эгоистически в “Опав. листьях”
я дал в сущности “всего себя”. Ведь и “Апокал.” есть “Опав. листья” — на
одну определенную тему — инсуррекция против христианства,— и даже такая
бесконечно обширная тема как “Из восточн. мотивов”, вскрывающая тайну
всех древних религий. И я прямо потерял другую какую-либо форму
литературных произведений. “Не умею”, “не могу”. С тем вместе это есть
самая простая и естественная форма. “Проще чего” нельзя выдумать. “Форма
Адама”, и — в Раю, и уже — после Рая. “После рая” прибавился только
стул. На который сел писатель и начал писать. В сущности, что делают
поэты, как не пишут только “Оп. листья”. И Вы, “пиша о Розанове”, в
сущности вовсе не о нем пишете, а тоже свои опавшие листья: “что я
думаю”, “чувствую”, “чем занят”, “как живу”. Это форма и полная эгоизма
и без'эгоизма. На самом деле человеку и до всего есть дело, и — ни до
чего нет дела. В сущности он занят только собою, но так особенно, что
занимаясь лишь собою — и занят вместе целым миром. Я это хорошо помню и
с детства, что мне ни до чего не было дела. И как-то это таинственно и
вполне сливалось с тем, что до всего есть деле. Вот по этому-то
особенному слиянию эгоизма и без'эгоизма — “Оп. листья” и особенно
удачны.

Не помню кто, Гершензон или Вячеслав Иванов — мне написал, что “все
думали, что формы литературных произведений уже исчерпаны”, “драма,
поэма и лирика” исчерпаны и что вообще не может быть найдено, открыто,
изобретено здесь: и что к сущим формам я прибавил еще “11-ую” или
“12-ую”. Гершензон тоже писал, что это совершенно антично по простоте,
безыскусственности. Это меня очень обрадовало: они знатоки. И с тем
вместе что же получилось: ни один фараон, ни один Наполеон так себя не
увековечивал. В пирамиде — пустота, не наполненная, Наполеон имел
безбытийственные дни. Между тем, “Оп. л.” доступны и для мелкой жизни,
мелкой души. Это, таким образ., для крупного и мелкого есть достигнутый
предел вечности. И он заключается просто в том, чтобы “река текла как
течет”, чтобы “было все как есть”. Без выдумок. Но “человек вечно
выдумывает”. И вот тут та особенность, что и “выдумки” не разрушают
истины факта: всякая греза, пожелание, паутинка мысли войдет. Это
нисколько не “Дневник” и не “мемуары” и не “раскаянное признание”:
именно и именно — только “листы”, “опавшее”, “было” и “нет более”.
“Жило” и стало “отжившим”: пирамида и больше пирамиды, главное — гораздо
сложнее, а в то же время — клади в карман. И когда я думаю, что это я
сделал “с собою”, сделал с 1911 года: то ведь конечно настолько и так ни
один человек не будет выражен так и вместе опять субъективен: и мне
грезится, что это Бог дал мне в награду.

За весь труд и пот мой и за правду.

(поднявшись с постели в 5 утра).

В. Р. 

<На четвертом и пятом листочках:>

Получив большое письмо: до чего Вы несчастны, до чего вы несчастны.
Вечная одинокая темница. Так вот разгадка В. души. Всей. И что Вы так
любите русских, “этих вонючих русских”, наших окаянных русских. Ведь Вы
именно их любите, за что собственно и возбудили удивление во мне, и
любовь — самую горячую — во мне.

Тайна, что Вы так одиноки у себя. Но, Господи: неужели Вы не ошибаетесь,
не преувеличивает Ваш мизантропический ум. Я бы с Вами вечно молчал и
вечно был счастлив, живя в одной комнате. (Ужасно люблю молчаливых:
самые содержательные люди, с полным говором в себе). И мне вдруг стало
страшно, что я столько растабарывал о себе. Как это пошло кажется
теперь. “Ты говорил перед раненым, едва сам оцарапанный”.

Да. Мои обстоятельства гораздо лучше. “Все ссоримся, ругаемся”. Дети
говорят невероятные дерзости: и раза два я дал по морде — сыну даже раз
10, и раза 2 Тане. Ужасно. “Ужас русской семьи”. И вдруг я почувствовал,
что ужас-то не в этом. О, вовсе не в этом.

Мне вдруг стало душно. И я почувствовал прощение к своей окаянной
цивилизации, к вони Петрушки и к бестолковости Селивана.

Обнимаю Вашу голову. Нежно, нежно целую.

_______________________________________

Любопытно, что я (честное слово) свои письма никогда не находил
интересными (болезненны, смутны, мутны) (а чужие — всегда находил
любопытны (ми). Как-то я заглянул в Ваши, где Вы пишете об Анненском, о
К. Арсеньеве 69, о Царском Селе — это волшебство и поэзия) 70 (у меня
вообще есть чувство В. стиля. Это — главное, мне кажется, для слияния
душ). (Хотя в статье В., в выдержке из письма к Соллогубу — показалась
прямо блестящею, изящною фраза моя) 71.

Удивительно (и вообще в чужих цитациях мне ужасно нравятся мои
сочинения. Прямо — изящно. И между тем положено “прямо на бумагу” 72,
без придумки. Ваши слова: “Его пафос разговорный — тягучий” и т. д.
Великолепно. Это — жемчужина всей статьи. Я потому т(а)к Вас и люблю,
что Вы угадываете, и — как-то передаете через свой стиль}.

Ах, дети просят: “ложись спать, папа. 2-ую ночь жжешь керосин”.	 

 

 

67 Сестры 3. Н. Гиппиус — художница Тата (Татьяна Николаевна, 1877—1957)
и скульптор Ната (Наталья Николаевна, 1880—1963). Подробнее о них см.:
Шагинян Мариэтта. Человек и время: История человеческого становления.—
М.: Советский писатель, 1982.- С. 268-269.

68 Из этой семьи наиболее известны братья Николай Платонович
(1838—1906), Иван Платонович (1841—1906) и Алексей Платонович
(1844—1914) Барсуковы — историки, археографы, библиографы.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

69 Константин Константинович Арсеньев (1837—1919) — литературовед,
публицист, редактор журнала “Вестник Европы”, умеренно либеральный
общественный деятель. См.: Голлербах Э. М. М. Ковалевский и К. К.
Арсеньев // Вестник литературы.— 1920.— № 7(19).— С. 16. 

70 Ср. с другим отзывом Розанова (в письме к Н. О. Лернеру, от 7 мая
1917 г.): “А Вы знаете, у меня есть прелестнейший начинающий поэт
Голлербах, из Царского Села. Во всяком случае не хуже Дельвига.
Задумчивый, прелестный, молчальник, привязчивый к людям. (...) Его
письма ко мне — одна поэзия, “самые прекрасные ее дыхания”. Вот бы Вам
надо с ним познакомиться” (ОР РНБ.— Ф. 430.— Oп. 1.— Ед. хр. 202).

71 См: Вешние воды.— Т. XXXIII— XXXIV.— С. 36. Приведена выдержка из
письма Розанова (март 1917 г.) к писателю и переводчику Федору Сологубу
(Федору Кузьмичу Тетерникову, 1863—1927): “Дорогой Федор Кузьмич и
знаменитая Анастасия!! /Вот мой друг. Хотя фамилия его Голлербах, а
зовут его “Эрих”, но он русский из русских. Он хочет познакомиться с
Фед.<ором> Кузьм.<ичем>; он поэт, примите его как друга, напоите его
чаем. Он сходил с ума от замечательных мыслей и вообще он “наш”. Целую
обоих. /В. Розанов” (пит. по фотокопии, хранящейся в Собрании М. С.
Лесмана).

72 В книге Голлербаха: “Не знаю, прав ли Русов, утверждающий, что
говорить В. В. не умеет. Но то нетленно-удачное, то навсегда самобытное,
что отличает язык его писаний от сотен других авторов,— просвечивает и в
его устной речи. Та же расплывчатость, но и та же меткость. Иногда его
расплывчатость пламенна и близка к настоящему пафосу. Пафос Розанова
есть пафос неясный, грустный, томительный, как звон надтреснутого
колокола” (Вешние воды.-Т. XXXIII - XXXIV.-С. 37). О Н. Н. Русове см.
примеч. 112.

XXV

<26 августа 1918 г.>

В 14 лет Государственная Дума промотала все 73, что князья Киевские,
цари Московские и императоры Петербургские, а также сослуживцы их
доблестные, накапливали и скопили в тысячу лет.

Ах, так вот где закопаны были “Мертвые души”. А их все искали...

— Зрелище Руси окончено.— “Пора одевать шубы и возвращаться домой”.

Оглянулись. Но ни шуб, ни Домов не оказалось.

Россия пуста. Боже, Россия пуста.

Продали, продали, продали. Государственная Дума продала народность,
продала веру, продала земли, продала работу. Продала, как бы Россия была
ее крепостною рабою. Она вообще продала все, что у нее купили. И что
поразительно: она нисколько себя не считает виновною, и “кающегося
дворянина в ней нет” 74. Она и до сих пор считает себя совершенно правою
и вполне невинною.

Единственный в мире парламент.

Как эти Чичиковы ездили тогда в Лондон. Да и вообще они много ездили и
много говорили. “Нашей паве хочется везде показаться”. И “как нас
принимали”.

И оказались правы одни славянофилы.

Один Катков.

Один Кон. Леонтьев.

Последний говорил: “Россия — не юность. Она старушонка. Ей уже 1000 лет.
А дальше тысячи лет редкое царство Переживало”.

Поразительно, что во все время революции эти течения нашей умственности
не были даже вспомнены. Как будто их никогда даже не существовало.
Социалисты и инородцы единственно действовали.

— А что же русские?

Досыпали “сон Обломова”, сидели “на дне” Максима Горького. И везде
рассыпавшиеся Чичиковы.

Первая пища! Первая пища!

Всегда было предметом моего размышления: ну, если бы даже “сыны
пророческие” и удержались, то как же они могут существовать? ибо трижды
в сутки человек должен есть. А “сын пророческий” ее может ничего около
себя сделать. Он бессилен. Руки повисли. Ибо — уже воистину “Господь
призвал его говорить и говорить” 75 .

Сын “пророческий” — сомнамбула. Лезет по колокольням. Звонит. Лезет по
крышам домов. Заглядывает в слуховые трубы. И учит, учит. “Сын
пророческий” — “не в своей власти”. Это — суть его. И если кто-то не
обнимет его и не сохранит: он расшибется, убьется.

Умрет.

Как же? Что же? Без “пророков” похолодеет земля.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . 

С дней юности, детства,— я был такой сомнамбулой. Кроме “внутренних
говоров”, которые я слышал в себе,— я ничего не слышал, не видел. “Как я
живу?” Это всегда было предметом для меня самого удивления. “Бог
спасал”,— воистину никаких пособий самоспасения. И вот, бури развивались
во мне: да помогите же, люди. Ведь я для одних вас живу, ведь мне самому
воистину ничего не надо.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . 

И вот я раскалялся, а сказать не смел. Как сказать? Как выговорить? И
вот — женщина. Не знаемая, из родной Костромы.

О, мое детство, мое страшное детство. И прислала 6 фунтов чистейшего
толокна, сухого, здорового: по 3 чайных ложки на стакан горячего молока.
И верю я, выйдет через два месяца, и она еще пришлет. Питательно.
Полезно в нервах. А я вечно в нервах.

Спасибо, дорогая, милая, незабвенная.

Из Костромы я уже выехал лет 50 назад, и не возвращался никогда.

Очевидно, что “ближние эти”, если они не истуканы, должны прокормлять их
76.

Я “не смел сказать”, а женщина “смела сделать”. Из родной и милой
Костромы мне прислали по почте 6 фунтов толокна: вкуснейшего овсяного
хлеба, завариваемого на горячем молоке: 2—3 ложки на стакан молока. Это
— на месяц, на два.

Спасибо, родная женщина. И вот я питаюсь, как Илия Фесвитянин, от
“вранов” 77.

И будет время. И пройдет два месяца. И она еще пришлет.

<Сбоку приписка:>

Думал поместить в Апокал.	 

 

73 Ранее, весной 1918 г., Розанов предложил этот текст (под заглавием
“Рассыпавшиеся Чичиковы”) Спасовскому, для публикации в затевавшейся им
газете (см. примеч. 43). Государственная Дума — высшее представительное
законодательное собрание в предреволюционной России. Четыре ее созыва
работали с 1906 по 1917 гг. Отношение Розанова к Думе, как и ко всему
прочему, не было постоянным и однозначным. Ср., например, комментируемую
реплику с более ранними думскими репортажами Розанова: (Розанов В.).
Всемирные дни России // Русское слово.— 1907.— 22 февраля (7 марта).— №
42.— С. 3; (Розанов В.). Встреча парламента//Русское слово.— 1907.— 23
февраля (8 марта).— № 43.— С. 2; (Розанов В.). Живые штрихи//Русское
слово.— 1907.-9(22) марта.-№ 55.-С. 1; (Розанов В.). Живые штрихи: (В
Думе) //Русское слово.— 1907.— 3(16) апреля.- № 76.— С. 2; (Розанов В.).
Перед возобновлением Думы// Русское слово.— 1907.— 27 апреля (10 мая).—
№ 96.— С. 2 (все перечисленное подп.: В. Варварин).

74 Выражение Михайловского, от имени “кающегося дворянина” выступавшего
в своих очерках “Вперемежку” (Отечественные записки, 1876-^877 гг.).
См.: Михайловский Н. Литературные воспоминания и житейская смута. — Т.
1.- СПб., 1900.- С. 139.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

75 См.: Иеремия, I; Иезекииль, II—III; и др.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

76 Примеч. Голлербаха: “Письмо возвращается к „сынам пророческим"”.

 

77 Илия Фесвитянин — ветхозаветный пророк и глава общества сынов
пророческих в царстве Израильском. Согласно библейскому преданию, когда
Илия удалился к потоку Хораф, вороны приносили ему туда ежедневно еду
(см.: III Царств, XV11, 5-6).

XXVI

<26 августа 1918 г.>

Дорогой и родной мой Гол. Теперь-то я уже могу сказать вам, что Вы мне
родной, и я знаю, к<а>к вам это нужно: п. ч. раз вы мне сказали: “ведь я
берегу все В. письмам (я так удивился).

Итак, спасибо, родная моя и прекрасная душа. Я нашел “2-го Шперка”. Да,
так вот что: какое же счастье найти, в 62 года найти, человека, который
прижался со всею силою и горячностью к твоей душе. “Не изгибла еще в
России душа”. Ох, устал. Устаю все. Да и темно. И неудобно писать, на
“безумном уголке” стола. Но я хотел сказать, что “спасибо”.

_________________________________

Как это хорошо: “каждая строка, упавшая с пера писателя, обвеяна его
индивидуальностью” 78. И раньше: “разрозненное, но внутренне стройное и
цельное творчество”.

Спасибо, милый, спасибо, дорогой. Как все замечено и оценено. Именно
“культурная германская работа” или “обработка” писателя. Спасибо.

_____ _____ _____ _____

И к<а>к хорошо о мамаше. Спасибо, родной.

__________________________________

Окончательная нищета настала, когда мы потеряли корову. До тех пор мы
все пили молочко и были счастливы. Огород был большой. Гряды. Картофель
и поливка (безумно трудная, 7 лет). Я полол и “огребал” картофель <сбоку
нарисованы окученные клубни картофеля> (очень трудно, 7 лет), потом
поливал рас<с>аду. Но главное—полка картофеля и поливка его, а еще —
носить навоз на гряды, когда подгибались от тяжести носилок ноги
(колена). Вообще жизнь была физически страшно трудна, “работа” я еще тут
“начало учения”. География Корнеля, “90-ый псалом наизусть” (“Помилуй мя
Боже” и “окропиша мя иссопом и очищуся”) 79.

Были обширные парники. Я работал с Воскресенским, который принимал
участие в вашем доме, был как бы вотчимом, и вот все заставлял работать,
будучи таким противным. Он б. нигилист-семинарист, “народник” -
“базаровец” (“Отцы и дети”). Мама, невинная и прекрасная, полюбила его,
привязалась старою-бессильною-несчастною любовью. Он кончил семинарию,
был живописец, и недурной,— ездил в Спб. в Академию художеств. М. б. он
был и недурным человеком, но было дурное в том, что мы все слишком его
ненавидели. Он впрочем меня порол за табак (“вред куренья”). Но “ничего
не мог поделать”.

И вот коровка умерла.

Она была похожа на мамашу, и чуть ли тоже “не из роду Шишкиных”. Не
сильная. Она перестала давать молоко. Затвердение в вымени. Призвали
мясника. Я смотрел с сеновала. Он привязал рогами ее, к козлам или
чему-то. Долго разбирал шерсть в затылке: наставил — и надавил: она
упала на колени и я тотчас упал (жалость, страх).

Ужасно. И какой ужас: ведь — КОРМИЛА, и — ЗАРЕЗАЛИ. О, о, о... Печаль,
судьба человеческая (нищета). А то все — молочко и молочко. Давала 4—5
горшков. Черненькая и словом “как мамаша”.

Киселек. Сметанка. Творог. Сливочное масло. “Как все хорошо”. Масло “в
барашке” к Рождеству.

Молоко я носил к соседям продавать. Как и малину, крыжовник и огурцы из
парников. “Все слава Бегу” — пока “коровка”.

__________________________________

К чертам моего детства (младенчества) принадлежит: поглощенность
воображением. Но это — не фантастика, а — задумчивость. Мне кажется
такого “задумчивого мальчика” никогда не было. Я “вечно думал”, о чем —
не знаю. Но мечты не были ни глупы, ни пусты.

Первые книжки прочитанные: “Путешествия Телемака” (вовсе не Фенелона) и
“Гибель английского корабля Кент” — еще “Дальний Запад” (М. Рид? Купер?)
и главнее, самое главное: часть 1-ая “Очерков из истории и народных
сказаний” (Грубе?), начиная: Финикияне. Сезострис. Суд над мертвыми.
Алиас и Кир. Фемистокл. Поход Аргонавтов. Леонид при Фермопилах. Греков
и римлян до поступления в гимназию я знал к(а)к “5 пальцев” и совершенно
с ними сроднился благодаря этой переводно-немецкой книжке.

Она была без переплета, ко вся цела, и лет 5 была единственным моим
чтением. Я знал ее почти наизусть. Это единственное чтение, легшее на
душу одиночным, не рассеянным впечатлением, страшно сохранило, сберегло
душу. Оцеломудрило ее. Эта книга была моим Ангелом хранителем. Вечная
благодарность прелестному Грубе.

< Сбоку приписка:>

Написано с месяц назад.	 

 

 

 

 

 

 

78 Цит. из книги Голлербаха (Вешние воды.— Т. XXXI-XXXIL- С. 27).

 

 

 

 

 

 

 

 

 

79 Розанов цитирует 50-й псалом.

XXVII

<29 августа 1918 г.>

< Наверху приписка:>

Тоже давно написал. Но “35 к.” 80 и ждал “Апокал.”, чтобы “засунуть” в
стр<аницы>.

_____________________________________

Из дневника.

Я так счастлив, милый Эрих, что Вы обо мне пишете: это — не
“удовольствие”, а — именно счастье. К чему скрывать, лукавить. “Не нужно
этого, не нужно”. Это — бяка.

Сейчас — перечитываю. Лучшее конечно — о безволии 81. Вообразите:
Флоренский точь в точь мне также сказал. Я ему тоже, в Посаде, упомянул
как-то о своем безволии, приписывая его пороку своему (“якобы пороку”),
о котором сам же сказал. Он ответил буквально так: “Нет, вы ошибаетесь:
я очень присматривался к гениальным людям, по биографиям и проч., вообще
к людям исключительно одаренным, и нашел, что чем одареннее они, тем
слабее их воля над собою”. “Так что это вовсе не порок ваш, а — совсем
другое”. Другой раз, в гостях у Александровых 82, где и жена моя была,
он же (П. Фл.), на мое какое-то замечание, или воспоминание: “Это только
показывает, что вы уже с детства были гениальные. Так просто. Я
изумился. Ваших слов в статье (о безволии) я бы не понял, если бы не
этот предварительный комментарий Флоренского. Очевидно, от этого
“совпадения со своею мыслью” он так и заинтересовался В. статьею, и,
достав “Литер. изгнанников” — стал пересматривать цитаты из нее у Вас.

Второе качество статьи — о destinationes. Теперь слушайте: произошло в
1/2 — 11/2 минуты, когда я не успел “добить папироску”. Было на
Воробьевых горах. Я жил с невестою. Перед кофеем. Она — готовит, я сел
за табак. Причина: я в III кл. гимназии прочел: “Утилитарианизм” Д. С.
Милля. И с тех пор: “какова цель человеческой жизни” — стало предметом
моей мысли. “Так важно”. “1-й философский вопрос”. “Как не знать
человеку, зачем он живет?”. Etc., etc. Читал Бэнтама и — Мальцева 83:
“Нравственная философия утилитаризма”. Но все положило во мне уже
меньшее впечатление, чем Д. С. Милль. А главное: я сам прогнил и
задохнулся над вопросом. Что “цель оправдывает средства” (иезуиты) — это
конечно я уже решил в смысле “да” почти с 1-го момента. И — сознательно
принуждал себя к дурному (я), если “полезно”. Etc., etc. Ну, теперь “миг
священный” был в сущности... страшно сказать... открытием элевзинских
таинств, раньше, чем я что-нибудь о них узнал, раньше, чем они “в голову
мне приходили”. Теперь-то (почти уже 50 лет) 84 я совершенно в этом
уверен, хотя о “таинствах” уже читал много лет 40, 35, 20. Дело в том,
что “кто читает о них”, тот тоже ровно в них ничего не понимает, ища
секретов, иногда — неприличностей (да неприличности и есть в них). Но
было лет 6 назад, я читал какую-то глупую статью о них Захарова или
Сахарова, в “Бог. Вестнике” 85. Не читал, а перелистывал. И в конце: “в
таинствах ничего решительно не заключалось, т. к. нельзя же чем-нибудь
считать, что заведывавший ими жрец-мистагог, выпуская из места
совершения их (Элевзин) — участников, просто брал ветку дерева и как бы
благословляя махал ею им вслед 86. Тогда мне кинулось в ум: “дурак,
дурак ты, Захаров: да жрец взяв органическую, живую ветку, а не
кристалл, или — не стул, не тубаретку (сколоченная, сделанная вещь = мои
“metae”, “утилитаризм” Д. С. Милля), вообще взяв растущее, вырастающее,
как бы кричал: “смотрите! смотрите! не — Огюст Конт с “положительной
философией” и ослиными ушами, а — гениальный Шеллинг с
Natur-philosophie”. Понимаете, Эрих. Тогда у меня сверкнуло: да ведь все
“О понимании” пропитано у меня “соотношением зерна и из него
вырастающего дерева”, а в сущности просто — роста, живого роста .
“Растет” и — кончено. Тогда за “набивкою табаку” у меня и возникло: да
кой черт Д. С. Милль выдумывал, сочинял, какая “цель у человека”, когда
“я — есмь” “растущий”, и мне надо знать: “куда, во что (Дерево) я расту,
выращиваюсь”, а не “что мне ПОСТАВИТЬ” (“искусственная вещь”,
“тубаретка”) перед собою.

Вдруг — колокола, звон. “Пасха”. “Эврика, эврика”. Слово — одно:
ПОТЕНЦИЯ (“зерно”) —РЕАЛИЗУЕТСЯ. Вы понимаете: “стул опрокинут”, “стул
поставлен”, “нельзя сидеть”, “можно сидеть”. Стол: “можно обедать” —
“нельзя обедать”. Да теперь “я долезу до Неба” (Бога). Религия,
“Царство” (устроение России) — все здесь, в идее “потенции”, “что
растет”. Но сущность-то выражалась еще глубже именно в элевзинских
таинствах, чем (я думаю, не читал) у Шеллинга. Суть-то именно, как Вы
тоже не раз упоминаете,— в “обличении вещей невидимых” 87, а пожалуй и
еще лучше: в облечении вещей невидимых. Все “ОБЛЕКАЕТСЯ” в одежды, и
история сама есть облечение в одежды незримых божеских планов. Словом,
тут “в одном слове”, “поставил стул” — лежат все пророки, вся Библия.
Ну, вот — устал. Прощайте. Спасибо. - - -

_____________________________________

Ваше “не скажу всего” и “не скажу до конца” (в письме) больше всего меня
заинтриговало. “Вот эго-то и подай”. Все известное — не интересно, все
неожиданное — манит. Если до пороков моих касается — скажите; если даже
будет очень стыдно — скажите же. “На пороках-то мы и сближаемся” — знали
ли Вы это, юноша мой нелепый. Да Вы, конечно, знали и знаете. Странно: я
убежден, что Вы все знаете, что Вы при юности в сущности и старик (к<а>к
я в 17 лет был “7-ми летним” и “70-летним”). Ну, да Вы все знаете. Ведь
Вы знаете, я В. считаю ровесником себе “и таким же умным”.

Странно, что встретясь с Вами, я никогда не думал, что Вы будете
“писать”. Стихи у Вас в письмах я принимал не за Ваши, а за чужие.
Письма всегда были интересны и оч. литературны; я хотел их в “Из
жизни.......

Ну, addio.

________________________________

Ax, все устаю. Сегодня — сыт: а, знаете, милого творожку я съел, и —
чуть-чуть,— не более раз 4-х за зиму. Хотя покупал, но — детям и жене.
Они так жадно накидывались и поспешно съедали, что жаль было спросить:
“дайте и мне”. А — ужасно хотелось.

Теперь только о еде и думаю. Припоминаю, как ночью кончая занятия “в
счастливые дни Нов. Вр.” откидывал салфетку, и отрезывал — у-зень-кую
середочку пирога с капустою, и, не удержась, через 1/2, 1 час — еще и
еще. Ах, как вкусно было. То же если с говядиной пирог холодный ночью —
я достану “из форточки” молока, и налив Ѕ, ѕ стакана, отрежу же пирожка
и — СКУШАЮ.

Господи, как сладко даже вспомнить. Увы, теперь “сладки” только
воспоминания и пуста еда. У меня мечта: когда пройдет револ.,
“назваться” к Вам в гости, и Вашего (очень оба понравились) папу и маму
упросить МЕНЯ УГОСТИТЬ. Ну, так... пир богов. Помните у Одиссея:
“Божественный свинопас”. Я тоже завидую Полифему: сколько он имел
творогу у себя в пещере, помните ~ “заставлял вход скалой”. Я хотел бы
быть Полифемом и пасти коз и овец, а молоко бы у них высасывал
СОБСТВЕННЫМ РТОМ. Кстати, меня давно уже манит собственным ртом напиться
у коровы молока, насосаться из вымени 88. Это так красиво. Именно —
красиво. И, уверен, ужасно ЦЕЛЕБНО.

Это меня лет 12 манит. В старости в будущие лучшие времена будут давать
родителям живую козу или корову для пососанья. Отвратительная городская
цивилизация — ничего не понимает. Не понимает, что такое ЗДОРОВЬЕ и ЕДА.

Лукомскому и А. Н. Бенуа — привет 89. Бенуа — и любовь. Умный. Только
молчалив, и, я думаю, эгоист. Лукомский “полегче”.

__________________________________

2 ч. “В. в.”: скучно, не интересно. Очень компилируете. Нужно писать
“широким размахом”, чтобы “писали Вы, а не “Вы о Розанове”, чтобы была
шире “личность Голлербаха”. В этом отношении б. прелестны В. письма в
Вырицу и в Спб.,— где писали именно Вы, прелестно, вдохновенно, и хотя
почти обо мне и не писали, но то “накрапывание дождя о Розанове” — было
прекрасно и выразительно. Вообще “Ваши письма” интереснее “статьи обо
мне”: они самостоятельнее, сильнее. И это от прекраснейшего качества,
что Вы именно — не компилятор. И держитесь своего стиля — именно — не
компилятора. Самое интересное и для меня единственное ценное: о
разговоре с Мих. П. Сол— вым. Как Вы заметили? Тысячи бы пропустили, все
бы пропустили мимо. Вы — увидели, и для меня очевидно, что Вы не только
прочитали, “глазами”, “мелькнули”, для обязанностей биографа, но как-то
и передали мне все понимание (не знаю, передали ли своему читателю; ведь
читатели тупы), что вы во всем огромном объеме оценили, поняли и
раскусили, что “вовсе поле не сердца людей” (младенец Достоевский) 90,
т. е. между Б.<огом> и человеком: а что “именно ягодка смородины” и есть
то “поле, где якобы Христос победил Бога”, но именно — только якобы; на
самом же деле конечно ягодка победила Христа, и вырвет из костлявых рук
Его победу, вырвет — у Его Голгофы, вырвет у Его — смерти, и насадит
опять Рай (Рай и Сад) из этой единой смородинки. И весь Христос — только
красноречие, и красноречием кончится. “Он — страдалец”, вот видите ли, и
поддел человечество на Страдания. В сущности — бесконечно (и тайно)
пролив страдания на голову несчастного человечества. О, подождите:
Христос победил именно красноречием: но я — ухитрюсь, стану также
красноречив — и побежду Христа.

Верно! верно, верно!

Nike! Nike! Nike! [победа (лат.)]

Устал. Целую, обнимаю. И всегда буду обнимать, хотя бы и сердился за
статью.

Пишите. Вы со мной слились.

В. Р. 

И письма пишите: вялые, мямлистые. Я все разберу.	 

 

 

80 Примеч. Голлербаха: “Стоимость почтовой марки была для Розанова
(вообще бережливого) в ту пору особенно ощутительна”.

 

 

 

81 См.: Вешние воды.- Т. XXXI-XXXII.-С. 28-29.

 

 

82 Речь идет о семье Анатолия Александровича Александрова (1860—1931)—
редактора-издателя журнала “Русское обозрение” и газеты “Русское слово”.


83 Протоиерей Алексей Петрович Мальцев (1854—1915)— настоятель церкви
русского посольства в Берлине, автор ряда книг по философии, религии и
педагогике, переводчик. “Нравственная философия утилитаризма:
Историко-критическое исследование” (СПб.: Ф. Г. Елеонский, 1879) — одно
из его сочинений.

84 Примеч. Голлербаха: “Т. е., 50 лет тому назад, вернее, лет 35—40”.

 

 

85 “Богословский вестник” (1892—1918) — журнал, издававшийся в Сергиевом
Посада Московской Духовной академией. С 1913 по 1917 гг. редактором
журнала был Флоренский. Вероятно, Розанов имеет в виду статью: Страхов
П. Эсхатология языческих мистерий // Богословский вестник.— 1913.— Т.
2.— Июль-август. - С. 564—594; Т. 3.- Сентябрь.- С. 33— 49.

86 Примеч. Голлербаха: “Здесь Розанов касается интереснейшего вопроса о
смысле древнего религиозного ритуала. Помахивание веткой, отмеченное им,
имело, бесспорно, глубокое символическое содержание. Многие обряды
современной христианской церкви находятся в явной генетической связи с
ритуалом древних религий — напр.<имер>, окропление, совершаемое
священником, ведет свое происхождение от ветки, которую жрец смачивал в
молоке и обрызгивал женщин, страдающих бесплодием (символическое
оплодотворение)”.

 

 

 

 

 

87 См.: Евреям, XI, 1; а также: Соловьев В. С. Сочинения: В 2-х т.— Т.
2.— М.: Правда, 1989.- С. 34.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

88 Примеч. Голлербаха: “Очень характерное для Розанова признание: у него
ко всему живому было прежде всего “вкусовое”, “осязательное”,
“обонятельное” отношение”.

 

 

89 Георгий Крескентьевич Лукомский (1884— 1940) и Александр Николаевич
Бенуа (1870— 1960) — художники и искусствоведы, с которыми в разное
время работал Голлербах.

 

 

 

 

 

 

 

90 Розанов полемизирует с Достоевским. Митя Карамазов в романе “Братья
Карамазовы” говорит: “Ужасно то, что красота есть не только страшная, но
и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца
людей” (Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30-ти т.-Т.
14.-Л.: Наука, 1976.-С. 100).

XXVIII

<Сентябрь 1918 г.>

Голлербаху,

придя с базара, где покупал дрова.

Vis-a-vis.[напротив (фр.)]

__________________________________

“Я победил мир” (перед †) 91. (Замечательно, что на всех языках, во
всеобщем — всемирном “чистописании” символ Христа, символ креста, “†” —
знаменует собою смерть). Но хотя бы ты был ТЫ, ТЫ, ТЫ, я наполнил
вселенную хвастливым Я, Я, Я: тем не менее пока в мире есть зерно, хотя
бы одно зернышко, невидное, крутое, маленькое — на самом деле ты не
победил Мира.

Травка выбежала в поле...

Скромная, милая, тихая... Незаметная... О как она хороша в незаметности
своей.

Поистине, эта незаметность есть на самом деле незаметность. И вот
Голлербах могучим рычагом взломал землю до центра, сказав:

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Где может быть совокупление

Благоуханней белых роз,

А на закате неба рдение

Спасительнее, чем Христос 92.

Какое слово! Какое слово!

Я первые дни не замечал: а ведь это... Господи, Господи — Все-Держитель.
Ты победил Христа. И изничтожил все его усилия.

Гол., Голл.: мы с тобой, ты — со мной.

И после Флор., который на 62 году моей жизни пришел на помощь мне в
идеях ..., после Шперка, говорившего на смертном одре мне: “Пишите,
пишите об этом, только об атом одном и пишите”: когда я ему сказал в
тихом вечере, в задумчивом вечере, что вся ошибка заключается в том, что
человечество считает ... органом, когда он на самом деле есть лицо.

...И вот, 3-ий —

Голлербах.

<На отдельном листочке:>

Я голоден. И не могу исполнить требование редакции “переписать на
машинке” присылаемые статьи... Но ведь если “Мысль и Слово” 93 есть в
точности Мысль и Слово... 

И я залился слезами.	 

 

 

 

 

 

91 Прощальные слова Христа ученикам (см.: Иоанн, XVI, 33).

 

 

 

 

 

 

 

 

 

92 Розанов цитирует фрагмент стихотворения Голлербаха, напечатанный в
книге: Голлербах Э. Ф. В. В. Розанов: Личность и творчество.- С. 34.

 

 

 

 

 

 

 

93 “Мысль и слово” — название философского ежегодника, издававшегося в
Москве (изд. Г. А. Леман и С. И. Сахаров) под редакцией Г. Г. Шпета.
Вышло всего два выпуска — в 1917 и 1921 гг. В редакционном анонсе
второго выпуска (предполагавшегося к изданию в 1918 г.) значилось:
“Рукописи, присылаемые в редакцию, должны быть переписаны на машинке”
(Мысль и слово: Философский ежегодник.— (Вып.) 1.— М.: Г. А. Леман и С.
И. Сахаров, 1917.- 4 с. обл.).

XXIX

<18 сентября 1918 г.>

Я так счастлив, милый, что вы останавливаетесь на индивидуальных
черточках, не впадаете в этот ужасный алгебраизм, которому новое время
подчинило историю и даже биографию, подчинило самый портрет. Эти
бессмертные строки (каких и я сом в себе не знал, не сознавал): “паф<ос>
Розанова есть пафос неясный, грустный, томительный” и:

Je ne vois plus rien,

Je perds la memoire

Du mal et du bien

— как это прекрасно, поэтично, глубоко, и характеризует самого Автора —
Гол., как и “портрет — Розан.”.

А Вы знаете, что мы с Вами чрезвычайно сходны. До смешного.

_____________________________________

Недаром мы все молчали друг с другом. Я видел, что мы говорим безмолвно.
И “посидев с Гол.” приобрел многое, чем было в тебе “до посидев”. 

И еще очень хорошо от 29 стр., конец: от “дух мелочей” до 33 стр.—
“ничего”. Очень важно еще о М. П. Соловьеве и разговоре о “fall.” и о
“разрушительности моих идей для христианства”. Метался, поистине
“метался” об этом я еще в Контроле, затем — в Риге (“Федосеевцы в Риге”)
94. Все бегал, все бегал, в департаменте и по саду (Рига)... и:
“невозможно примирение”. “Хр-<истианст>во может быть только разрушено”.
Это — система мысли, и — “спасения хр-ву нет никакого”. Затем, в печати,
я уже только хитрил, хитрил — много, ради цензуры и глупых читателей: но
во мне самом оно было совершенно разрушено, до основания, до песчинки.
Нет выбора: когда я жил в Лесном, то сидя на верху конки — проезжал мимо
деревьев, и случалось — они хлестали по лицу, и вот будто шептали ветви
их: “Спаси нас!! Спаси нас!!!” (т.е. от Христа). “Если ты не
позаботишься — мы умрем, нам только гнить” (Голгофа). “Спаси же нас, это
— наш завет тебе”. Ах, сколько я пережил. И в какие-то дифирамбы, в
безумие дифирамбов — сложилась вся моя литерат. деятельность.

(Из давно написанного Г-баху; но “забыл послать”. В. Р.)

Клубок

“Вышел сеятель сеяти притчу...” (Еванг.) 95.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .

“И дал ему Звезду Утреннюю...” (Апокал.) 96.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .

Между этими строками, в неизмеримой черной расселине их, в “пропасти”
их, в бездне их, и зажат “бедный жидок в картузе”, который спрашивает:

— Где молния?

— Отчего Синай не дрожит?

— Куда все девалось? Голубой огонь, золотые ризы, и эти стены из золота
и ворота из цельных жемчужин, которые нам обещал наш Мешиах (еврейское
наименование Мессии).	 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

94 Федосеевцы (феодосиевцы) — религиозно-оппозиционное течение в России,
один из толков беспоповщины на Северо-Западе европейской России и в
Прибалтике. Движение названо по имени основателя его первой общины —
дьякона Феодосия Васильева. Рига в течение продолжительного времени была
одним из важнейших центров движения. “Федосеевцы в Риге” — очерк
Розанова (1899) о его поездке в Ригу и знакомстве с жизнью федосеевской
общины (см.: Новое время.— 1899.— 7 августа.— № 8440.— С. 2; вошло в
сборник: Розанов В. Около церковных стен: В 2-х т.— Т. 1.— СПб.: Ф.
Вайсберг и П. Гершунин, 1906.— С. 23—36).

 

 

 

 

95 См.: Матфей, XIII, 3; Марк, IV, 3; Лука, VIII, 5.

 

 

96 См.: Откровение, II, 28.

XXX

<6 октября 1918 г.> 

И взгляд змеи упорно-бешеный 97.

Меня эта строка как-то гипнотизировала, и я (молча, внутренне) ее
повторяю и за чаем, и за обедом, и ночью — не умея от нее отвязаться.
Уверен, это остаток от “больницы Николая Чудотворца Всех скорбящих” 98,
и уверен, что еще нигде в мире нет такой строки. Напишите мне о ее
происхождении.

Из “писем моих” 99 только 2 понравились: 1-ое письмо (мир-девчонка) и —
Камень (знаете ли, что это— “Вы” и “я”?). Последнее— (длинное,
долговязое) —отвратительно. Я должен был тут гореть к (а) к рубин, как
самый яркий камень: а изобразил “могилку”.

К<а>к удивительно письмо Мурахиной 100: до письма она видела меня всего
раз или два. Не могу скрыть, что она написала гораздо лучше Вас, хотя
явно и не “con'гениальна”, а почти “на противоположном полюсе”. Но она
угадала все (старушке 55 лет). Я сам не решался, не позволял давать себе
такого определения. “Слишком хорошо”, “куда мне”: куда мне одевать такое
на себя одеяние. И вот старушка, но деятельная, бодрая, одела в ночи на
меня такое одеяние, одела в пурпур, одела в звезды. А чувствовал-то я
внутренне и уже не стыдящимся чувством, что именно так, именно —
ноуменальные миры, и что я их держу в руках. Я тих и скромен, к тому же
так безобразен: но я чувствую в себе какое-то Державство к Миру. Кстати,
знаете ли Вы таинственное слово, какое мне сказал Григорий Распутин? Но
сперва о слове Феофана 101, “праведного” (действительно праведного)
инспектора Духовной Академии в Спб. Сижу я, еще кто-то, писатели, у
архимандрита (и цензора “Нов. Пути”) Антонина 102. Входит — Феофан, и
1/4 часа повозившись — ушел. Кажется, не он вошел, а “мы вошли”. Когда
Антонин спросил его: “Отчего Вы ушли скоро”, он ответил: “Оттого, что
Розанов вошел, а он — Дьявол”. Теперь — Распутин: он танцовал, с
замужнею, с которою и “жил”, и тут же, при ее муже, говорил об этом:
“вот и жена его меня любит, и муж — любит”. Я и спрашиваю его: “Отчего
вы тогда, Григорий Ефимович, ушли так скоро?” (от отца Ярослава, с женою
коего он тоже “жил”, и о. Ярослав тоже “одобрял” это. Тут вообще
какая-то Райская история, Эдем “общения жен и детей”). Он мне ответил:
“Оттого, что я тебя испугался”. Честное слово. Я опешил.

Но когда я соображаю, что стал добираться до Египта, где поклонялись
быкам-Аписам, и мне самому хочется хотя бы дотронуться до яиц Аписа, не
говорю уже поцеловать их, когда я думаю, что ведь и Гришка среди женщин
был Священный Апис, был Адонис (ADON'ай как написано в одном египетском
атласе возле колесницы, везущей Скарабея: а “ADON'ай” есть жидовский
Бог, он же — Иегова, он же “терновый куст горящий”), Дионис, и что
“вообще все это” мне упонятилось и уроднилось: то как “сам Гришка
Распутин” вошел в meos circulos (= “мои круги”: “Noli tangere cneos
circulos” [“Не трогай мои круги” (лат.)] закричал Архимед римскому
воину, вбежавшему по взятии Сиракуз в его комнату = лабораторию = ученый
кабинет), то естественно он и смутился как “на старшего себя”, но — в
той же Распутинско-Аписово-Дионисовой-ADON'аевой теогонии, космогонии. Я
помню, он вошел. Я — уже сидел. Ему налили стакан чаю. Он молча его
выпил. Положил боком на блюдечко стакан, и вышел, ни слова не сказав
хозяевам или мне. Но если это — так, если (он) не солгал в танцующей
богеме, притом едва ли что знал (наверное — не знал) об Аписах и
Древности: то как он мог, впервые в жизни меня увидев и не произнеся со
мною даже одного слова, по одному виду, лицу (явно!) определить всего
меня в ноуменальной глубине,— в той глубине, в какой и сам я себя не
сознавал, особенно — не сознавал еще тогда. Я знал, что реставрирую
Египет; все в атласах его (ученые экспедиции) было понятно; я плакал в
Публичной Библиотеке, говоря: “да! да! да!” Так бы и я сделал,
нарисовал, если бы “пришел на мысль рисунок”, но “самого рисунка не было
на мысли”, не было дерзости в моей мысли, смелости, храбрости
выговорить: а чувство было уже... даже и до поцелуя Анисовых яиц. То вот
— Гришкин испуг: не есть ли это уже Гришино Чудо. Чудо — ведения,
уже—сквозь землю, и скорее — моего будущего, нежели (тогда) моего
“теперешнего”. Согласитесь сами, что это напоминает или вернее что это
“истинствует” “сану Аписа” в его какой-то вечной истине. Т. е. что я +
Гришка, Гриша + Апис есть что-то “в самом деле”, а не миф. Добавлю: 4
девушки, две курсистки, 1 учительница музыки, и 1 “ни то, ни другое”, но
симпатичнее всех на свете курсисток, и даже еще одна, уже пятая, и
“почти одна”, на Кавказе (никогда меня и не видавшая) хотели “отдаться”
мне, отдавались мне, на почве лишь безграничного моего к женщинам
уважения, на почве в сущности той, что я сам на женщину смотрю, ее
почитаю и чту, как Аписиху. Причем 1 видела меня только один раз, была
лесбийски связана с другою благороднейшею девушкою; и она, эта девушка,
с которою она была связана, сама оставила меня “для ласк” с нею, и она
меня стала “ласкать”, а потом и совокупилась со мною, когда “он встал”.
Не чудо ли это, не сущее ли чудо? Чудо близости какой-то ноуменальной. И
клянусь Вам,— о, слишком клянусь: из 4-х или даже пяти — не было ни
единой сколько-нибудь развратной, сколько-нибудь распущенной,
сколько-нибудь “позволяющей себе”. Как одна и выразилась с чудной
улыбкой (о брате): “О,— До-ма-ша: О! о! о: ни-ни-ни”. Т. е. брат так
думал. Между тем “все наши наслаждения” сводились к solo [одному
(лат.)]: “половые прикосновения”. Ни—любви, ни — “объяснений”. И вместе:
и — любовь, и — нежность. В основе, на дне: безграничное мое уважение. К
чему уважение? К женщине, к Тебе вот. Но—в твоем женском существе. И—к
душе через это. Мне иногда кажется, что я достиг ноумена мира, что я
“держу звезду”, но как-то не умею сосредоточиться на этом и даже
обратить внимания но литературному “некогда”.

Устал. Прощайте. 

В. Р.

И еще из предсказаний: была, года 4 назад, вечеринка у Мих. Ал. Суворина
103. В проходе меж двух комнат была посажена гадалка. “В составе
увеселений и разнообразия”, как и бродивший там же “арапченок”. Все
показывали “руку” (гадалке). Она “сказывала”. Проходя — протянул и я со
смехом: что же она мне сказала? Удивительно: она стала искать “линию
жизни”, и, “найдя” — удивилась и пробормотала: “да Вы, да Вы... я не
знаю сколько проживете: я не нахожу конца линии жизни; во всяком случае
— страшно долго. И вас до самого конца жизни будут любить (т. е.
женщины)”. Кажется, она не произнесла “женщины”, но в смысле слов
разумелось “женщины”. А судя потому, что “я уже не мог”, и мне
отдавались в возрасте 19, еще 19, 23, 29 и 40 или 39 — очевидно “есть
что-то” и именно — “от Аписа”. “Ты почитай Аписа” и тогда ты будешь “сам
Аписом”. Что-то в этом роде. О себе я не думаю. Но Аписа — слишком
почитаю.

“Они были такие огромные”... но “я их еще увеличил бы” и довел до
величины неба, до величины света. В сущности — до величины Вселенной. Я
уверен, что “в тело Аписа” раздробливается вся “Вселенная”, т. е. что
вся “Вселенная” есть модусы и модусы, части и части, явления и явления
(по греч.) одного Невыразимого и Непостижимого Аписища, “ноумена-Аписа”,
и, собственно, одних только его genital'ий, и еще собственнее — его
вечно брызжущего семени, бурь семени, гроз семени. Электричество,
вулканы, свет, громы, “молот” — все фалл и фалл. “Космогония”, символы
мира = все фалл и фалл. Сосна, пихта, ель особенно, особенно шишка
еловая, “вид дерева”, купол неба — все фалло'образно.

Все — “он”, везде — “он”. “И без него ничто же бысть еже бысть” 104.
Устал.

И вот мы подходим с чего начали:

“И взгляд змеи упорно-бешеный”.

УСТАЛ.

Во мне есть вообще много фетишизма: знаете ли, какое место в В. письмах
мне более всего понравилось: что Вам еще хотелось бы увидеть мою физику
и особенно “увидеть и пощупать мои вещи и мои книги”. Я думаю тоже — “и
посмотреть мою мебель”, “на чем” и “как” я “сижу”.

Вот это и есть “главное”, “египетское”. Прочее все — чепуха. “Европа” и
“глупости”. Прочее все — “Гучковские Ведомости” 105.	97 Неточная цитата
из стихотворения Голлербаха (см.: Голлербах Э. Ф. В. В. Розанов:
Личность и творчество.— С. 34).

98 Примеч. Голлербаха: “Здесь по ошибке соединены в одно названия двух
психиатрических больниц”.

99 Примеч. Голлербаха: “Девять писем Розанова были помещены в качестве
приложения к книге „В. В. Розанов: Личность и творчество" ”. В этой
публикации была применена редакционная нумерация писем, не
соответствующая действительной.

100 Примеч. Голлербаха: “Л. А. Мурахина-Аксенова, писательница (ум. в
1919 г.). Ее письмо о Розанове также было приложено издателем к моей
книге”. Спасовский в своей первой книге о Розанове дал следующую справку
о Мурахиной: “Любовь Мурахина-Аксенова была постоянной сотрудницей
“Вешних Вод” и состояла в тесной переписке с автором этих строк <т. е.
Спасовским). Ее перу принадлежит множество блестящих рассказов из
античного мира и между прочим солидный сборник небольших повестей и
легенд под общим заглавием — “Звезда Коринфа”./Зная языки, не только
европейские, но и древние, до санскрита включительно, Л. Мурахина
великолепно разбиралась в древней истории и в древних историках,— в
первоисточниках, и по-новому освещала многие исторические факты. И часто
под ее пером общепризнанные исторические факты превращались в легенды, а
отброшенные “легенды, суеверия и наветы” превращались в факты. И при
этом роль иудейства всегда фатальным образом как-то сама собою
обрисовывалась глубоко отрицательно в жизни тех народов, куда им
удавалось пролезть./Конечно, труды Л. Мурахиной постоянно обрекались
замалчиванию,— они были не в моде,— были не в почете у нашей
либеральствующей интеллигенции и печати. Ее знали и любили лишь те, кто
не боялся “клейма патриота” и не лебезил перед красной тряпкой./Вскоре
после смерти В. В. Розанова и своего мужа, летом 1919 года, Л. Мурахина
переехала из Сергиева Посада в Петербург и прожила у автора этих строк
до осени. В сентябре она сильно простудилась,— слабый организм не
выдержал обрушившихся испытаний, и в середине октября 1919 года она
умерла на больничной койке,— буквально всеми оставленная и позабытая”
(Спасовский Мих. В. В. Розанов в последние годы своей жизни.— С. 34—
351. Феофан — церковное имя Василия Дмитриевича Быстрова (1873—?),
монаха, специалиста по библейской истории. См. о нем: <Розанов В.>. Где
узел “возможного” или .“невозможного” церковного обновления? // Русское
слово.— 1907.— 7 (20) апреля.— № 80.— С, 2; 11 (24) апреля.- № 83.- С. 2
(подп.: В. Варварин).

102 Журнал “Новый путь” (1903-1904)-орган . Религиозно-философских
собраний в Петербурге, в нем часто печатался Розанов. Антонин —
церковное имя Александра Андреевича Грановского (1865—1927), переводчика
и специалиста по библейской текстологии. В 1899—1903 гг. он был старшим
цензором петербургского Духовного Цензурного управления. Впоследствии —
один из вождей “церковного обновления”.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

103 Михаил Алексеевич Суворин (1860— 1936) - сын А. С. Суворина, с 1903
г. - фактический редактор газеты “Новое время”.

 

 

 

 

 

 

 

 

104 Иоанн, I, 3.

 

 

 

 

 

105 Розанов имеет в виду близкую к партии октябристов ежедневную газету
“Санкт-Петербургские ведомости” (1728—1917, с 1914 г. выходила под
названием “Петроградские ведомости”).

XXXI

<8 октября 1918 г.>

Радость. Успех. 1) Леман 106 очень заинтересовался Вашей брошюрой “В. В.
Роз.— Жизнь и творчество” и лично попросил от своего имени, “чтобы Вы
выслали ее ему”. Должно быть хотел и сам обратиться с письмом, но я
адреса дальше “Пешковская 7 или 47” ничего не мог сказать и дать. Леман
же, о коем я думал всю ночь предыдущую, вот что такое: это — Шварц около
Новикова, а еще вернее — соединение Новикова и Шварца 107: личность
нравственно гениальная, абсолютно чистая и бескорыстная, никакое не
“пузо” и “сам”, а скромнейший, милый, удобный человек, с женою-другом,
которая и читает его письма и слушает его проекты и прекрасна как
флорентинка из-под кисти Боттичелли. Но — “наш весь русский”. Вы
понимаете, какая это рабочая сила в наш искореженный, неправильный век,
в век тысячи зубных болей без единого пластыря. Слова его: “Я все-таки
очень уважаю Каткова, не верю, как его оболгала пресса. На самом же деле
я чувствую в Каткове европейского человека, и настояще-европейского”.

Вы понимаете, что значит этот тон? в 33 года? — И везде: “удивительно
милый Радлов 108 — человек; но его философский словарь 109 — смешон.
Пропустить Гилярова-Платонова отца 110, и поместить только сына 111,
приват-доцентика, нависавшего: “Платонизм в любви”, — обратить “Словарь”
только в перечень имен одних у русских, и дать недурные при этом
объяснения философских понятий — значит раздражить и не удовлетворить,
заставить купить книгу и затем бросить ее в корзину. Но составление
порядочного философского Словаря вещь необыкновенно трудная и может быть
неподсильная одному человеку — неподсильная: потому что тут много и
кропотливой работы. А как бы я хотел издать такой словарь и до чего это
вещь настолько нужная каждому студенту филологу. И конечно он очень
быстро бы окупился, дал еще выгоду. Но где” я найду “человека”. И вдруг,
разговорившись с Русовым (Н. Н.) 112, ночью — идя к нему ночевать с
вокзала, я нахожу нужную Марфу 113 (“Ты, Марфа, печешься о многом, а
надо — одно: переход к Марии”). Оказывается, Русов, среди
бельлетристики, “сумасшествия” и прочее (у него первая книжка —
сумасшедшая 114) — занят внимательно-превнимательно именно идеею Словаря
русских философов, привнося к идее этой следующие целесообразные
поправки: “нужно писать не словарь философский, а словарь философов, п.
ч. именно в философии, как и в поэзии или бельлетристике, мастер выше
мастерства, мастер кует статую, и самая техника статуи гораздо меньше
стоит, чем душа творца”. “Греческая философия — это Ксенофан, Эмпедокл,
Парменид, Сократ, Анаксагор, Аристотель — а не эллинизм в философии”.
“Русские уже не так мало сделали в философии” (я думал “еле-еле”, Влад.
Соловьев думал, изрек и напечатал в “Вестн. Евр.”, что русская философия
“меньше чем небытие, ибо о небытии можно еще размышлять, а о русской
философии нельзя размышлять”, а Радлов (в “Словаре”) в сущности
зачеркивает всю русскую философию). Ну, вот: ву comprenez? C'est delice
[Вы понимаете? Это наслаждение (искаж. фр.)] Правильно. “Только русскую
философию нужно всю перетрогать, взять в других соизмерениях: Шперка я
бы поставил (terribile dictui!) [страшно сказать (лат.)] на 2-ом месте,
как действительно оригинального и самобытного мыслителя, а Влад.
Соловьева — на 3-м месте, как нисколько не оригинального и лишь очень
самоупоенного”...

Ну, при встрече с Леманом (вторая ночевка в Москве, первая у Русова) — я
передаю ему “исторически” упоминание Ломана о Радлове и рассуждение,
поправляющее и дополняющее, Русова. Леман— прямо ухватывается. И на
слова Русова: “Если бы Леман сказал мне, что он непременно это издаст,
то я эти же дни начал бы работу, взяв себе Гилярова-Платонова, взяв
Страхова, стал бы искать помощников и сотрудников себе, и кое-какие
талантливые студенты Духовной Академии и Университета — у меня уже
намечены. Например, для Вас я конечно взял бы Голлербаха. Пожалуйста,
уведомьте меня, чтобы он выслал о Вас книгу”, — на эти слова, переданные
мною Леману, сей благородный юноша сказал: “Конечно, я напечатаю эту
книгу” . Теперь слушайте же, что за чудовище сам этот Леман: в тоске, в
горе, в отчаянии, что закрылась моментально газета Мир 116,
мо<с>ковская, с “германскою ситуацией” и особыми условиями “соизволения
от большевиков”, обещавшая мне по крайней мере Ѕ года превосходного
соучастия,— и редактор, повидимому арестованный, не мог уплатить мне 400
р. гонорара за помещенный 1-й фельетон 117,— не имея денег, чтобы даже
вернуться в Посад, а в Посаде у семьи я взял “последнюю керенку” в 20 р.
и уже их потратил на папиросы,— и вопреки обещанию Леману от Русова —
“ночевать у него”, беру шляпу, надеваю пальто,— “хочу бежать, где нет
света”... Жена же его, флорентинка, говорит: “Какая жалость, какая
жалость. Муж, уходя, сказал мне, что он хочет Вам прочесть что-то
интересное и очень нужное, и попросить у Вас совета”. Я: “слово В. мужа
— для меня закон” (он очень много для меня сделал, матерьяльно и
духовно), и снимаю пальто: “Вы, если так тоскуете, лягте и усните у него
в кабинете; он сейчас придет — время обеда”. Я — “Я возьму пальто, дайте
мне папиросу. Если с папиросою и под пальто, то я согреюсь и засну”.

Так и произошло. Я задремал. Час-два прошли: вдруг — Леман, свежий как
весна. “Все устроится, В. В. Газета будет выходить, м. б. через неделю,
с другим заглавием 118. Спите-спите еще: а потом по(о)бедаем, и я Вам
прочту: “Сны Микель-Анджело”. Мне привез ее А. А. Булгаков, которого как
начальника казенной палаты, состоящего в генеральском чине, большевики
из Нижнего прогнали, а большевики в Москве приняли”. Я говорю: “Я не
хочу спать, а перед обедом хочу хорошо умыться”. И вот под краном, с
бешено хлещущей октябрьской холодною водою, я вымыл — с мылом — всю
голову; полил на “мозжечек” той же лютой воды: и выходя в столовую —
реку: “Как истомленный усталостью Улисс,— кидайся опять в море, и —
плыви. И вот — я свеж. Будем обедать и потом слушать”. Подали:

чудные рисовые котлеты.

И я съел три.

Кажется: суп. Не заметил. Или щи. И... главное, главное

ТВОРОГ

— и со сметаной, коей весь грустный год я даже не попробовал. И—с
молоком. И — немножко сахара толченого. “Как прекрасное БЫЛОЕ”.

С мыслью и жалостью, что “мои” этого не имеют в Посаде, я все это кушал,
и для творога еще раз подставил “как будто рассеянно” тарелочку.

Нну-с: а теперь — Микель-Анджело. Что же Вы думаете это оказалось? В
часы досуга, в летние месяцы, сей штатский генерал (тогда конечно еще не
бывший им) поехал лет 10 тому назад во Флоренцию... и “заснул сном
Микель-Анджело”. “Истории искусства я не изучал и не знаю”. “Микеля
никогда не изучал”... “Но мне снится душа этого Микеля” и я вижу во сне
его сны. (Вы помните у Лермонтова: “В долине Дагестана”: Сон во сне). Из
Талмуда 119 я знаю, что Сон во сне есть что-то специфическое, редкое и
магическое. Булгаков забеспокоился святым беспокойством. “Вот! вот! не
иначе!” Вот как произошла знаменитая, великая статуя Давида, поражающего
камнем из пращи Голиафа: и Леман - дав мне рассматривать на рисунке
Давида, в двух видах (Мюнхенское превосходное издание 1 МК80 (пфенигов),
стал читать... сны Микель-Анджело, из коих статуя родилась, и: ни статуя
не могла бы быть иною| ни Давид не мог бы быть Другим, если бы пастушку
до трона — не привиделось именно то, что сперва Давид “видел во сне”,
потом “Микель-Авджело видел его во 2-ом своем сне”, и в 3-м уже сне
увидел в Нижнем Новгороде русский чиновник с претензией на генеральство.
Замирая, мы оба слушали с флорентинкой. Поддаваемый нашим энтузиазмом —
Леман читал все с возрастающим энтузиазмом. И мы провели какую-то
фантастическую флорентийскую ночь, погруженные в грезы истории, как Юлия
и Павла 120, Лоренцо я Джулиано Медичи, в этой (я ее видел 121) дивной
Capella di Medici. Чудо. Чудо мистики, вдохновения, грез исторических:
над которыми стоит светский генерал Казенной Палаты в Нижнем, дирижируя
палочкой как в оркестре. Великая и прекрасная душа Микель-Анджело,
какого-то дьявола и кентавра, как бы заворочавшего хвостом своим все
Возрождение, toute Renaissance... Боже, как это хорошо! В сущности, мы
знаем слова о Возрождении, а не видим Возрождения, в нас (в самих нас)
нет бурь Возрождения, а в бурях-то Возрождения конечно и лежит вся тайна
его:

О, бурь уснувших не буди,

Под ними хаос шевелится...122

И вот — все это, именно это, было в Полуэхтов пер., д. 6, Пречистенка,
Москва, у Георгия Адольфовича Ломана (мать его - Абрикосова) (а
Абрикосов 123, благочестивый купчина, основал “Вопросы философии и
психологии” 124 , у Грота 125 еще, и значит это 35 лет — меценатства,
передавшегося через мать во внука). В сущности, перед нами, 33-х лет,
сидел такой же таинственный Лоренцо, с благожеланием, с пылом к
Возрождению же, но уже нашей плохонькой, нашей обездоленной России, с ее
Москвой-рекой, впрочем напоминающей речку Арно, на которой стоит
Флоренция: но та вся — голубая, бирюзовая, эта Арно (помню, как шел
через мост), а Москва-река мутная, и в ней сидят мутные “большевики”.

— Да кто такой Леман? Это — Белинский же, с его впечатлительностью, с
его отзывчивостью, но уже без чахотки, без злобы, без революционного
жара, отсюда вытекавшего: с благосостоянием (хотя теперь очень
нуждается), обеспеченный, свободный, и гораздо более чем Белинский
культурно-зрелый, стоящий вполне на своих ногах, друг целой серии
молодых профессоров (Карсавин, Браун) 126.

И Леман заговорил прямо о чудесах исторических откровений, уже ему
открывшихся: как через “плоть”, кою “воскрешал” Микель, пришел
“позитивизм”, пришла “поганая плоть” XIX-го века... и, в сущности-то
надо вернуться к Средним векам, с их тонким духом, с их аскезом, чтобы
победить и революцию, и Конта и Фейербаха и вернуться к христианству. У
меня кружилась голова.

В кабинете Ломана — чудная картина (зимняя) монастырской стены Сергиева
Посада, и вся она завешена потемневшими иконами старой московской
живописи. “Москва! Москва!” рвалось из его сердца. Хочется — Москвы,
хочется — и Флоренции. Как мне — люблю Русь, Волгу, стерлядей в ухе, а
грежу — фараонами, пирамидами, кастами, жрецами.

Я, который есть тот же А. А. Булгаков, отныне милый и святой для меня.
Но я думаю — он в 100 раз меня талантливее.

<На отдельном листке:>

Пришлите В. брошюру Леману по выше написанному адресу и Николаю
Николаевичу Русову. Москва, Уланский пер., близ Красных ворот, д. 30,
кв. 15	 

106 Георгий Адольфович Леман (1887— 1968) — издатель, почитатель и
знакомый Розанова, впоследствии — педагог, переводчик и лингвист.

107 Николай Иванович Новиков (1744— 1818) — просветитель, писатель,
журналист, издатель. Иван Григорьевич Шварц (1751— 1784)— философ и друг
Новикова.

108 Эрнест Леопольдович Радлов (1854— 1928) — философ, историк.

109 Имеется в виду издание: Философский словарь логики, психологии,
этики, эстетики и истории философии/Под ред. Э. Л. Радлова.— СПб.:
<Брокгауз — Ефрон>, 1904. Повторено в 1911 г. Второе издание книги было
выпущено Леманом: Радлов Э. Л. Философский словарь: Логика, психология,
этика, эстетика и история философии.— М.: Г. А. Леман, 1913.

110 Никита Петрович Гиляров-Платонов (1824—1887) —философ и публицист.

111 Алексей Никитич Гиляров (1856—1938) — профессор философии в
университете Святого Владимира (Киев), специалист по греческим софистам.
Розанов упоминает его работу “Платонизм в грезах любви” (вошла в кн.:
Гиляров А. Н. Платонизм как основание современного мировоззрения в связи
с вопросом о задачах и судьбе философии.— М.: Э. Лисснер и Ю. Роман,
1887).

112 Николай Николаевич Русов (1884—?)— московский писатель, литературный
критик. В романе “Золотое счастье” он изобразил Розанова (М.: Труд,
1915.— С. 46—54). О другом романе Русова — “Любовь возвращается” (М.: К.
Ф. Некрасов, 1913) — Розанов написал весьма благожелательную рецензию
(см.: Новое время.— 1913.-10 (23) февраля.-№ 13261.-С. 5).

113 Имеется в виду евангельский рассказ о хозяйке-хлопотунье Марфе и ее
сестре Марии, внимательной к словам посетившего дом сестер Христа (см.:
Лука, X, 38-42).

114 Речь идет о книге: Русов Н. Н. О нищем, безумном и боговдохновенном
искусстве: Исследование/Предисл. С. А. Котляревского.— (М.):
Образование, (1910). С этой книги, посвященной автором Розанову,
началось знакомство двух писателей. Словарь не был издан. Ряд статей,
написанных для него, был опубликован в периодике, другие хранятся в
архивах.

 

 

 

 

 

116 Московская ежедневная газета “Мир” — “орган пацифистов”, под девизом
“За мир и прогресс” и призывом “Долой оружие!” выходивший с августа по
октябрь 1918 г.

117 См.: Розанов В. Наше словесное величие и деловая малость: (Статья
Розанова) // Мир.— 1918.—6 октября.—№ 52.—С. 2. Это был предпоследний
вышедший номер газеты.

 

 

 

 

118 Издание возобновлено не было.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

119 Розанов читал Талмуд в “критическом переводе” Н. А. Переферковича
(Талмуд: Мишна и Тосефта.—Т. 1—6.—СПб.: П. П. Сойкин, 1899—1904; Талмуд
Вавилонский: Трактат Берахот (о молитвах).— СПб.: (И. Лурье), 1909). На
первый том этого перевода Розанов написал рецензию (см.: Литературное
приложение к “Торгово-промышленной газете”. — 1899.— 24 октября, (5
ноября).—№ 32.—С. 4). См. также: (Розанов В.). “Старые годы” и “Русский
библиофил” // Колокол.— 1916.— 25 марта.— № 2959.— С. 2 (подп.: В.
Ветлугин).

120 Юлия Алексеевна Каминская — 19-летняя учительница музыки, любовь
18-летнего гимназиста Розанова (см.: Розанов В. Опавшие листья.— Короб
2-й.— С. 139). Павла — сестра Розанова, см. примеч. 51.

121 В Италии Розанов был в 1901 г. Впечатления об этой поездке он
изложил в своей книге “Итальянские впечатления: Рим; Неаполитанский
залив; Флоренция; Венеция; По Германии” (СПб.: <А. С. Суворин), 1909).

122 Неточная цитата из стихотворения Тютчева “О чем ты воешь, ветр
ночной?..” (1830-е).

123 Алексей Алексеевич Абрикосов — промышленник и меценат, основатель
(1889) журнала “Вопросы философии и психологии”.

124 Московский журнал, выходил с 1889 по 1918 гг. Был основан А. А.
Абрикосовым и Н. Я. Гротом и издавался Московским психологическим
обществом при содействии Петроградского философского общества.

125 Николай Яковлевич Грот (1852—1899)— философ, первый редактор журнала
“Вопросы философии и психологии”. См. о нем: Голлербах Э. В лабиринте
исканий: (К 20-летию со дня смерти Н. Я. Грота) // Жизнь искусства.—
1919.— 2—3 августа.— № 205—206.- С. 1.

 

 

 

 

 

 

126 Лев Платонович Карсавин (1882—1952)— философ и историк, и, возможно,
Евгений Густавович Браун — преподаватель итальянского языка и
литературы, доцент Московского университета (даты жизни неизвестны). По
свидетельству мемуариста, “один (...) из крупнейших знатоков итальянской
и испанской литературы в тогдашней русской академической жизни — Евгений
Густавович Браун — человек (...) необыкновенно привлекательный душевно и
вместе с тем высоко одаренный и эстетически” (Арсеньев Н. С. Дары и
встречи жизненного пути.—(Frankfurt/Main): Посев, < 1974).—С. 58. См.
также с. 111—112 книги Арсеньева).

.

XXXII

<26 октября 1918 г.> 

Милый Гол., вчера было 9-го октября, день рождения нашей Наденьки
(“Пучек” On. л.) 127, мама 128 — еще в постели сказала — “Потише, не
разбуди Надю, день ее рождения”,— и хотя самовар было ставить еще рано
(я,— обычно), но я сказав маме, что буду “тихо” — встал за одним нужным
делом. Это “нужное дело” заключалось в следующем: отыскивая остатки
окурков в одной лежанке, я — едва начал раскапывать пальцами мусор, как
попал на: “В. Ветлугин: Н. Абрамович — Улица современной печати” 129.
Ветлугин = я, в “Колоколе” 130, кажется, это или прошлый год, или года 2
назад. Абрамович (“И о семени твоем благословятся все народы” 131, т. е.
“все народы будут, станут, совершатся в будущем как счастливые, как
лучшие, как благородные, как моральные” (Ною или Аврааму или даже
Адаму),— итак, Абрамович, как и все евреи (заметьте, обратите внимание)
— кроме “мелочей” и “глупостей” печати, кроме “крохоборства” ее, делают
в литературе русской положительно самое лучшее, самое нужное дело:
начиная с Флексера и благородной Любови Гуревич 133 (“Северный Вестник”)
(Дамаянти Флексера, несчастно и вне-надежно его любящая; сама она —
прелестна и хороша, он — резонер, мыслитель, фанатик и повидимому
онанист (т. е. человек избранный, исключительный; все онанисты суть
таинственно и незаметно “Авраамы своих пародов”, ведущие их) (напр.
Паскаль для XVII в., у нас —Лермонтов и кажется Гоголь, я думаю —
Жуковский). Этот Флексер первый предпринял колоссальную работу
переработки русской критики, которая к 80—90-м годам, заняв еще с 60-х,
да пожалуй и с 40-х годов (Белинский; эпоха Белинского), через
Добролюбова (нигилист-агитатор,— тоже безумный онанист, т. е. по
исключительной, “с жаром”,— преданности этому якобы пороку | ==
добродетели) превратилась в лице Скабичевского, Шелгунова 134, отчасти
Н. Михайловского, положительно в хулиганство, “сад терзаний” (или “мир
пыток”, в Китайском Дворце) русской литературы, осложняемой кабаком и
трактиром. Стоя на плечах Белинского и еще более на плечах Добролюбова —
“критика и библиография”,— особенно библиография, особенно мелочная и
анонимная,— вообще “шушера” самой уже библиографии) озирала и смела
озирать всю русскую печать... и очень умно, прямо “проникновенно” (хотя
и глупа, но хитра) — особенно “озирала” она все начинающее, всякого
первого бельлетриста, первого нувеллиста,— ну, и публициста отчасти. Я
не знаю, знаете ли вы (вероятно — нет. Вы слишком горды для этой парши):
но, ей-ей, тут и не одно самолюбие “начинающих”. Верите ли, как часто
мне хотелось “поцеловать руку прощения” у присылавших мне книги —
“первые начинания” — авторов. “Им так нужно” (о, нужно!!): а я — “так
устал” (смел устать, дерзнул устать). Долго писать. Вы понимаете
трагедию. И вот этот “начинающий” вдруг находит под буквами “Н. М.” 135
(фатальные, золотые у автора)... так “немного приветливый” отзыв, ну — и
журящий, но вообще — “искренний и талантливый”. “Первый чин”, нет —
первая ласточка и весна. “О, я буду работать”. Первое и единственно?
кажется описание этого сделано у Дост., как его “приняли Белинский и
Григорович” 136, но поверьте, точь в точь происходит это самое и у
каждого, и еще лучше поверьте — что тут ничего нет низменного, вонюче
самолюбивого (разве у последних подлецов, вот у “хамов”, о которых Вы
очень хорошо написали, и у которых уже в зачатии отца и матери все
обдрызгапо, пропито, просвистано) — кроме этой “чумы рода человеческого”
у всех-то и вообще это есть таинственная “еврейская суббота” бытия
человеческого, бытия литературного. Она выражает прекраснейшее чувство
литературного братства, литературного единства, что литература “едина” и
“тут все — братья” и “мы конечно будем делать лучшее историческое дело”,
“лучшее народное дело”. О! о! о!.. И вот в этот-то идеализм,
специфический идеализм “начинающего”, когда “одев новенькую одежду”
юноша “входит как именинник в литературу” (еще бы, ведь он ночи не спал,
да и трудился наконец): эти архигады, эти чудища, эти “Н. К.”, “х”, N,
капнули... адом или помадою. У каждого мерзавца был а) или шприц с
серною кислотою для обливания “именинника”, или “помада, чтобы его
припомадить”. Вы понимаете ли, что даже не произошла бы русская
революция, русский позитивизм, русский нигилизм, русское знаменитое
“отрицание” и “отрицательное отношение к действительности”, если бы
именно не библиография, заправляемая и редактируемая критиками +
редакторами, а им всем начало, “столп и утверждение истины” положили
Добролюбов-онанист и Белинский онанист же, т. е. люди с Авраамовскими
ноуменами в себе, “обрезанные” и “призванные к себе в завет Богом”. Ибо
“всякий онанист” делает именно то же, что Авраам, и — ничего еще
другого: он “открывает перед Богом Лице свое, Ноумен свой, “головку
члена”, то что подло зовется caput membri [головка члена (лат.)] в
подлой медицине. Итак, вот эти со шприцами на “да” идя “нет” господа.
встали у самого входа в литературу и заперли, точнее—захватили все ее
ворота. “Крепость взята” когда “захвачены ее ворота”. Проход, ворота
(как и “улица”, узкое проходимее между домами место) — это все в
общежитии, где “толкаются”, “живут”, “дышут”. И вот — “самое живое
место” захватила... не только хамы, но Каины и Люциферы. Слова В. письма
— еще слабы, еще бледны, еще тусклы. На самом деле это — огромное
историческое дело, это “начале всего”. “Начало”... понимаете ли Вы, над
чем трудился первый период греческой философии, разыскивая все “начал”,
“археев”, “первых двигателей”. Она разыскивала именно “первого
Белинского” и “первого Добролюбова”. И вот — надо было “убрать эту
гадость с дороги”, эту вонь и заразу, стоявшую при входе. В конце концов
— убрать эту “парашку” каторжников (“Воскресенье” Т—го). Собственно,
она-то и превращала в каторгу всю литературу и делала “из милого юного
лица начинающего литератора” какого-то форменно “каторжника”. Тут
помада, гнусная блядовская помада, действовала еще лучше, еще вернее,
чем шприц с серною кислотою. “Вправляли ноги” начинающим, говоря: “вы
будете ходить иди по нашим путям, или — ни по каким, и мы тебе это
сделаем очень ласково, не вороти только морду”. О, о, о...

Ну, и вот эту гадость устранить, или (то же самое) эту совершить правду
решил сухой, черствый Флексер, для совершенно ему чуждой русской
литературы. Он, который и назвал себя “Волынским”. Вот, Вы и судите, и
осуждайте евреев. Нет, батюшка, с евреями надо “погодить”. Еврей — он
именно святей, он часто — бесталанен, не умен. Ум и “умы” евреев
решительно и до смешного преувеличены, но он именно — “святой” и не в
русских вовсе, а именно в евреях зарыта “правда” (русские же обычно
жулики, и роль русских во всей всемирной истории есть чисто
жульническая, наглая, бессовестная) (тут Чаадаев прав). Нужно вам
сказать одну тайну, с изумлением мною прочитанную в еврейском
молитвеннике, что “Библия начинается с каких-то первых пяти слов”, коих
— если у них сложить только первые буквы: то эти “первые буквы” образуют
собою новое слово (т.е. уже сокровенное, скрытое как бы “акростихом”)
“П-Р-А-В-Д-А”. Вот как, батюшка, начинают ноуменальные народы, с
ноуменальным в истории призванием. Ведь еще когда Библия-то написана. “В
начале всех времен”, “при Исходе из Египта”. Да, это уж — не Чичиковы и
(несчастная) раса Чичикова. И вот Флексер-Волынский, принимая на себя,
на имя свое, на судьбу свою в литературе, весь ад насмешек, проклятий,
злобствования, совершил эту “библейскую”, эту
(сокровенно-акростихальную) ПРАВДУ — для русской литературы. Потом
пришел благородный Гершензон, с “Образами прошлого”, с великолепными
изданиями Киреевского 137 и Чаадаева, вообще со всею своею изумительною
и многолетнею “работою на пользу русской литературы”, потом Венгеров
138, чистый и благородный труженик по “библиографии”, Лернер (“Труды и
дни Пушкина” ) 139 и наконец Айхенвальд, который — хоть и тяжело в этом
сознаться русскому — написал все-таки прекрасные “Силуэты русской
литературы” 140 и положил “прямо в лоск”,—благодаря изяществу article'я
[cтатья (фр.)] — “первого мерзавца русской критики” — Белинского. И
теперь, теперь, действительно за славу и за честь,— нет, лучше: за
пользу русской литературе принесенную — Бог дал им “корифейство” в
критике, т. е. в “горже” (“проход”, “дыра” в осаждаемой крепости,—
особое стратегическое понятие) ее. “Евреи первенствуют”, безусловно,
абсолютно, именно “в улице”, именно — в критике. Но чем? Трудолюбием и
добросовестностью (как и в торговле, как — в сущности — везде). Бог-то,
батенька, добродетелен; он уж не “Чичиков”, не “случайно удалось”,
“случайно сорвалось”: он — Батюшка наш, Отец наш — он СЕРЬЕЗЕН, весь сам
В РАБОТЕ (сотворение мира, работа над миром): и от каждого делающего
хочет—ДОБРА, ПОЛЬЗЫ, НУЖНОГО. Вот они ноумены истории,— да: и жид,
талантлив или не талантлив, часто — глупенький жиденок, все копается
около чего-то ПОЛЕЗНОГО. И вот я нахожу свой фельетон об Абрамовиче — в
печке.

Абрамович сделал, и как-то заканчивающе сделал, конец всей этой
очищающей еврейской работе над русскою литературою. Он занялся не
“Тургеневыми” и “Герценами”, а попроще и понужнее — УЛИЦЕЮ современной —
именно печати: п.<отому> ч.<то> литературы — нет, а есть “Русское Слово”
141 я есть “Нов. Время”. Есть “Амфитеатровы” и “Оль д'Оры”. 142 Ну, и
вот я нахожу это — “в печке”, и... с изумлением (и ужасом) вижу, что
“она истоплена первою осеннею топкою” (и сколько же там было моих
фельетонов!?) и “хватая другую печь” (vis-a-vis в коридорчике) —
“выгребаю”...

...Посылаю Вам то, что я выгреб!!! Господи, золотые кудри детей... Да
ведь это (особенно узнается в голодный год) хлеб даже, хлеб насущный,
если его заметят и оценят (а они конечно и оценят, и заметят) Голлербах
и Спасовский (прочел,— верно не прочитал при получении — чудную Вас
оценку Спасовским, краткую, выразительную. Вообще он гораздо более
замечателен, чем показался мне с самого начала) (он — по-настоящему
замечателен и особенно полезен для России,— а Вешн. воды теперь лучший
политический журнал в России). Я же был в таком безумном испуге за
судьбу детей. Именно — за будущее, за будущее! Это — темное, это ужасное
будущее. Я “поклевал” только,— не в силах читать: а Вы — прочтите. И я —
УСПОКОИЛСЯ (впервые с осени 1917 г.!). Они сами себе проложат дорогу,
мои кудерьки, они не “несчастными” родились, но ей-ей “в папашу” (а он
довольно умен и в сущности, en grand [по сути, в главном (фр.)] — был
счастлив). Вы знаете лучше всякого, что суть дела в “клочках”, в
“черновиках”, еще до печати, до прибранного, до “причесанного”: и вот я
— куда ни тыкался глазом — нахожу везде работу творческого воображения,
сотворяющего “вымысел”, “тему”, “слова”. О, кудерьки — вы “все
словесники”, в “папу” и в “Голлербаха” (позвольте Вас похвалить):

...укусы бешеной змеи...

Вот и у них — укусы, но — не “змеи”, а — поцелуи Ангела, розы, невинные,
чистые. Не разбирая почерки своих детей, я снес — пуком — к маме — и
показал: “это вот почерк Нади”, “а то — почерк — Вари” 143. То-то они
каждую ночь запираются, шушукаются, “тратят керосин” (коего в дому нет)
и вообще как-то счастливы; а поутру ругаются; то-то они так грубы и не
сдержаны с родителями, и вообще “как — я, вечный — творец”, со
всегдашним моим — “некогда”, и “ну вас к черту”, “оставьте меня в
ПОКОЕ”, который и ость (единственное) условие и необходимость, чтобы
“ночной фиалке” распуститься и забла<го>ухать. О, я верю в ПРАВДУ
(акростих), я верю — в ДОБРОБОЖИЕ. Верю, что Бог не оставит меня, а
след. и детей моих, за пользу мною принесенную миру, людям, вот “письма
студенчества”, вот “Семейный вопрос в России” 144, вот “Сумерки
просвещения” 145, не говоря о шалостях “Ит. впечатл.” 146. Но это —
ПОЛЬЗА, это — ЛУЧШЕ. С чувством заливающего счастья я обошел 3 кроватки
детей (Таня — судомойка. Варя — уехала “кормиться и работать” в Полтаву,
Надя — “кухарка”, чудно и старательно готовящая обед; я — сторож дворник
(катанье воды и дрова)...) поздравил с “рождением” Пучка, но и о других
всех сказал счастливо, громко:

Талантливы!! Все — талантливы; а главное — милые, благородные, чистые
(вот она, “прозрачность души” в папе, всегда “крест накрест” выходящая в
дочерях). Устал. Прощайте.

В. Р. 

<На вырезке из “Апокалипсиса вашего времени”:>

Как все произошло.

Россию подменили.

Вставили на ее место другую свечку 147.

И она горит чужим пламенем, чужим огнем, светит не русским светом и
по-русски не согревает комнаты.

Русское сало растеклось по шандалу.

Когда эта чужая свечка выгорит, мы соберем остаток русского сальца. И
сделаем еще последнюю русскую свечечку. Постараемся накопить еще больше
русского сала и зажечь ее от той маленькой. Не успеем ~ русский свет
погаснет в мире.

<На отдельном листке:>

До какого предела мы должны любить Россию

… до истязания; до истязания самой души своей. Мы должны любить ее до
“наоборот нашему мнению”, “убеждению”, голове. Сердце, сердце, вот оно.
Любовь к родине — чревна, И если Вы встретите Луначарского, ищите в нем
тени русской задумчивости, русского “странствия по лесам и горам”; и
так,— любите русского человека “до социализма”, понимая всю глубину
“социальной пошлости” и социальной “братство, равенство и свобода”. И
вот, несите “знамя свободы”, эту омерзительную красную тряпку, как любил
же ведь Гоголь Русь с ее “ведьмами”, с “повытчик Кувшинное рыло”,—
только надписав “моим горьким смехом посмеюся”. Неужели он, хохол, и
след. чуть-чуть инородец, чуть-чуть иностранец, как и Гильфердинг, и
Даль, Востоков, — имеют права больше любить Россию, крепче любить.
Россию, чем Великоросс. Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но
ты предстал мне теперь в семи полной истине, Щедрин, беру тебя и
благословляю. Проклятая Россия, благословенная Россия. Но благословенна
именно на конце. Конец, конец, именно - конец. Что делать: гнило, гнило,
гнило. Нет зерна,— пусто, вонь 149; нет Родины, пуста она. Зачеркнута,
небытие. Не верь, о, не верь небытию, и — никогда не верь. Верь именно в
бытие, только в бытие, в одно бытие. И когда на месте умершего вонючее
пустое место с горошинку, вот тут-то и зародыш, воскресение. Не все ли
умерло в Гоголе? Но все воскресло в Достоевском. О, вот тайны мира;
тайны морального “воскресения”, с коим совпадает онтологическое,
космогоническое воскресение. Египет, Египет... как страшны твои тайны.
Зову тебя, зову... умерло зерно, и дало росток “сам-шест”. Никакого
уныния,— о, никакого уныния. “Сам-шест”, помни единое языческое
“сам-шест Деметры”. Прозерпина ищет дочь свою. Ее “похитил Аид”. Боже —
вот разгадки Ада. Какая истина в мифах древности... “Кора в объятиях
Аида”. Душа, где она? В преисподней. Объяснение Преисподней. “Душа
русская в революции”. Где? Нет ее! Будем искать Кору, как помертвелая от
страха и тоски Прозерпина. Зерно — о, как оно морально. В зерне ли
мораль? “Ведь растение”, “не чувствует”. Не ползает, не бегает. И вдруг
в зерне-то и открывается, что оно-то я есть ноумен не только онтологии,
но и вместе, что этот онтологический ноумен совпадает и единое есть с
моральным.

Феникс, “через 500 лет воскресающий” — Египет, мне страшно тебя. Ты один
все понял...

О, старец... Священный Ибис, священный Апис...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .

“После Гоголя и Щедрина — Розанов с его молитвою”.

Ах, так вот где суть... Когда зерно сгнило, уже сгнило: тогда на этом
ужасающем “уже”, горестном “уже”, слезном “уже”, что “оплакано” и
представляет один ужас — ужас небытия и пустоты, и полного nihil'я
[ничто (лат.)] — становится безматерьяльная молитва...

Ведь в молитве нет никакой материи. Никакого нет строения. Построения.

Нет даже — черты, точки...

Именно — nihil. Тайна — nihil.

Nihil в его тайне.

Чудовищной, неисповедимой.

Рыло. Дьявол.

Гоголь. Леший. Щедрин. Ведьма.

Тьма истории.

Всему конец.

Безмолвие. Вздох. Молитва. Рост.

“Из отрицания Аврора, Аврора — с золотыми перстами построения”.

Ах: так вот откуда в Библии так странно, “концом наперед”, изречено: “и
бысть вечер (тьма, мгла, смерть) и бысть утро — День первый” 150.
Разгадывается Религия, разгадывается и История.

Строение Дня... и вместе устройство Мира.

Боже, Боже... Какие тайны. Какие Судьбы. Какое Утешение.

А я-то скорблю, как в могиле. А, эта могила есть мое Воскресение.	 

127 Надежда Васильевна Розанова (в первом браке Верещагина, во втором —
Соколова, 1900—1958) — младшая дочь писателя, имевшая семейное прозвище
Пучок и под этим именем вошедшая в книгу Розанова “Опавшие листья”. Ее
письма к Голлербаху хранятся в Собрании М. С. Лесмана.

128 Варвара Дмитриевна Розанова (урожд. Руднева, по первому мужу
Бутягина, ок. 1862— 1923)— жена писателя.

129 В. Ветлугин — один из псевдонимов Розанова. Николай Яковлевич
Абрамович (1881— 1922) — литературный критик, поэт. Упоминаемая статья
Розанова была опубликована (см.: (Розанов В.). Г-н Н. Я. Абрамович об
“Улице современной литературы” // Колокол.— 1916.— 12 февраля.— № 2925.—
С. 2; продолжение см.: (Розанов В.). Московские литературные и
художественные кружки//Колокол.—24 февраля.— № 2933.— С. 2 (обе статьи
подп.: В. Ветлугин))

130 “Колокол” — петроградская газета консервативного направления, в
которой постоянно сотрудничал Розанов (вел рубрику “Литературные
беседы”).

131 См.: Бытие, XXII, 18; XXVI, 4; XXVIII, 14; и др.

132 Аким Львович Флексер (псевд. Волынский, 1863—1926)—литературный и
театральный критик, философ, историк искусства.

133 Любовь Яковлевна Гуревич (1866— 1940) — писательница и литературный
критик, с 1891 г. совместно с Волынским издавала в Петербурге
ежемесячный литературно-научный журнал “Северный вестник” (1885—1898).

134 Александр Михайлович Скабичевский (1838—1910) и Николай Васильевич
Шелгунов (1824—1891)— литературные критики и публицисты.

135 Один из псевдонимов Михайловского.

136 Дмитрий Васильевич Григорович (1822— 1899/1900) — писатель.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

137 Упомянута книга Гершензона “Образы прошлого: А. С. Пушкин, И. С.
Тургенев, П. В. Киреевский, А. И. Герцен, Н. П. Огарев” (М.: ОКТО,
1912). Иван Васильевич Киреевский (1806—1856)—писатель и
философ-славянофил. Имеется в виду его двухтомное “Полное собрание
сочинений”, вышедшее ((М.): Путь, (1910)) под редакцией и с предисловием
Гершензона, а также написанный Гершензоном биографический очерк
Киреевского (М.: А. И. Снегирева, 1910). В статье “Московские
литературные и художественные кружки” Розанов писал: “Наконец, еврей
Гершензон (...) пишет о славянофиле Киреевском, издает его “Сочинения” и
его письма. Какое-то прямо светопреставление по нелепости, по
бессмыслию”.

138 Семен Афанасьевич Венгеров (1855— 1920) — литературовед и
библиограф, преподаватель Голлербаха по Психоневрологическому институту.

139 Николай Осипович Лернер (1877—1934)— историк литературы, автор
книги: А. С. Пушкин: Труды и дни: Хронологические данные, собранные
Николаем Лернером.— М.: Скорпион, 1903. “Труды и дни Пушкина” —заглавие
второго издания этого труда (СПб.: Академия наук, 1910).

140 Неточность в названии. Речь идет о выдержавшей за короткое время
пять изданий книге: Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей.— Вып. 1—3.—
М.: Научное слово, 1906—1910.

141 Ежедневная либеральная газета, выходившая в Москве в 1895—1917 гг.,
в ней тоже печатался Розанов (в 1905—1911 гг.).

142 Александр Валентинович Амфитеатров (1862—1938)—прозаик, публицист.
См. о нем: Розанов В. Саша Амфитеатров и его эпилог: А. В. Амфитеатров:
Склоненные ивы: (Рец.) // Новое время.— 1915.— 11(24) ноября.— №
14251.—С. 4. О. Л. Д'0р (Иосиф Львович Оршер, 1878—1942)—писатель и
журналист. В статье “Г-н Н. Я. Абрамович об „Улице современной
литературы"” Розанов пишет о нем: “О. Л. Д'0р есть не только палач
литературы, сгноивший или гноящий ее своим тупым остроумием; он есть и
жертва: жертва этого страшного рынка, требующего коротких впечатлений в
который его “штучки” “не длиннее 50 строк” оплачивает из полушек своих
12.000 рублей в год. Т. е. О. Л. Д'0р столько получает и народ столько
уплачивает, “потому что эти штучки веселят”.

 

 

 

 

 

143 Варвара Васильевна Розанова (в замужестве Гордина, 1898—1943)—дочь
писателя. 

144 Двухтомный сборник Розанова (СПб.: М. Меркушев, 1903).

145 Книга Розанова “Сумерки просвещения: Сборник статей по вопросам
образования” (СПб.: П. Перцов, 1899).

146 Книга Розанова “Итальянские впечатления.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

147 Отсылка к Нагорной проповеди Христа. См.: Матфей, V, 14-16.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

148 Александр Федорович Гильфердинг (1831—1872)—фольклорист, историк
(немецкого происхождения). Владимир Иванович Даль (1801—1872) —
писатель, лексикограф, этнограф (датско-немецкого происхождения).
Александр Христофорович Востоков (Александр Вольдемар Остенек,
1781—1864) — филолог, библиограф, поэт (немецкого происхождения).

149 Имеется в виду библейская притча о зерне. См.: Иоанн, XII, 24.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

150 См.: Бытие, I, 5.

Книга “Письма В. В. Розанова к Э, Голлербаху” была подготовлена к
публикации Голлербахом в 1922 г. и вышла в свет в берлинском
“Издательстве Е. А. Гутнова” в том же году отдельным выпуском
“Библиотеки (журнала) „Сполохи"”.

Издание книги за рубежом имело вынужденный характер. Творчество Розанова
было запрещено в Советской России, произведения писателя были включены в
проскрипционные списки Наркомпроса, рассылавшиеся по библиотекам страны
(см., например: Инструкция по пересмотру книжного состава библиотек.—
<Иркутск, 1924>.— С, 10), а статьи о нем подвергались значительным
цензурным искажениям и запретам. С большими трудностями Голлербаху
удалось опубликовать часть писем в отечественной и зарубежной печати,
при этом в ряде случаев были осуществлены цензурные изъятия (см.:
Голлербах Э, Ф. В, В. Розанов: Личность и творчество.— Пг.: Вешние воды,
<1918).— С. 38; Стрелец: Сборник третий и последний / Под ред. А.
Белевсона. — СПб., 1922. — С. 35; и др.).

По выходе в свет берлинского издания, оно было запрещено к ввозу в
страну. В секретном запретительном реестре иностранного отдела Главлита
содержится следующая мотивация такого решения: “Письма эти относятся к
последнему периоду жизни Розанова и. несмотря на все достоинства стиля в
глубину мысли, недопустимы по своей реакционности и непониманию
создавшихся общественно-политических условий в России” (ЦГАЛИ (СПб.).—
Ф. 31.— Оп. 2.—Ед. хр. 13.- л. 43). Как явствует из служебной переписки
Петроградского облита и Политконтроля ГПУ, 3 января 1923 г. авторские
экземпляры книги, посланные издательством Голлербаху, были задержаны на
петроградском почтамте, а 5 января специальным распоряжением облита было
определено, что издание “не подлежит передаче адресату” (см.: Там же.—
Ед. хр. 19.—Л. 1—2). 

В письме от 7 февраля 1923 г. Е, А. Гутнов сообщал автору издания:
“<...> Книга “Письма В. В. Розанова к Э. Голлербаху” (по новой
орфографии) постудила в продажу 23 декабря. Вышла книга в моем
издательстве. Я посылал по Вашему адресу 15 экз. как авторские
экземпляры, и, к моему великому удивлению, из Петрограда <их> вернули
обратно, вынув предварительно 3 экземпляра. Причина возврата не
объясняется. (...) Я не знаю, каким путем бы Вам послать авторские
экземпляры?!” (Собрание М. С. Лесмана,— Ед. хр. 1386). Через месяц
помощник издателя Боргман писал Голлербаху: “ Ваши авторские экземпляры
< книги) “Письма Розанова” Вам были высланы своевременно, но цензурой,
видимо, возвращены обратно, 5 экз. которых одновременно с сим высылаются
по адресу И. Панова в Госиздат. Посылаются также отдельными экземплярами
по Вашему указанию Вам и Ионову” (Собрание М. С. Лесмана.— Ед. хр.
1387). По-видимому, новая попытка переслать книги также не удалась, так
как в дальнейшем даже самому автору, его семье и знакомым приходилось
пользоваться самиздатскими копиями книги (сообщено С. Л. Голлербахом,
см. также архив Е.Я.Архиппова в РГАЛИ: Ф. 1458.- Oп. 1.- Ед. хр. 2).

Впоследствии книга была переиздана Е. В. Жиглевич в составе сборника:
Розанов Василий. Избранное: Уединённое; Опавшие листья; Мимолетное;
Апокалипсис нашего времени; Письма к Э. Голлербаху.-(Munchen): А.
Нейманис, 1870.— С. 515—564. Первая советская републикация книги была
осуществлена (с сокращениями и без ссылки на первоиздание) в сборнике:
Розанов Василий. Сочинения / <Сост. П. В. Крусанов>.—Л.: Васильевский
остров, 1990.— С. 531—574; фрагменты переписки были воспроизведены также
журналом “Лепта” (1991.-№ 5.-С. 139-142).

Настоящая публикация существенно отличается от предыдущих изданий. В
состав книги включены неизвестные прежде тексты писем Розанова (их
порядок определен составителем), текстология значительного числа
опубликованных ранее писем и предисловия к ним Голлербаха уточнена по
оригиналам, хранящимся в Рукописном отделе Российской Национальной
библиотеки и в собрании М. С. Лесмана. Восстановлены фрагменты писем,
купированные в прежних публикациях по этическим или иным мотивам. Книга
также дополнена необходимыми для современного читателя комментариями.
Тексты писем, оригиналы которых не обнаружены, печатаются по изданию Е.
А. Гутнова, с исправлением явных опечаток (тексты I—Ill, VI, VII, IX—XI,
XIV). Публикация осуществляется в соответствии с современными нормами
правописания, при этом ряд особенностей розановских орфографии и
пунктуации сохранен.

Пропуски в нумерации писем Розанова к Голлербаху объясняются тем, что
несколько текстов разыскать не удалось. Нумерация публикуемых здесь
писем соответствует той, что была принята ранее. Не публиковавшиеся
прежде тексты расположены с учетом их хронологии, содержания и
письменных помет на них Голлербаха.

Составитель благодарит Н. Г. Князеву, любезно предоставившую необходимые
материалы из собрания М. С. Лесмана, а также выражает признательность А.
В. Блюму, В. Е. Кельнеру, Г. А. Мореву, О. С. Острой, В. Н. Сажину, С.
Г. Стратановскому и М. Д. Эльзону за содействие в подготовке настоящей
публикации.

Е. Голлербах



+++

Письма В.В.Розанова к Н.М.Михайловскому и П.Б.Струве

Предисловие и комментарии М.А.Колерова

Опубликовано: Вопросы философии. №9, 1992 г.

"Бросим счеты личные и обратимся к России", — пишет Василий Васильевич
Розанов (1856—1919) в одном из публикуемых ниже писем. Пишет тот, в
писаниях которого всегда преобладало "личное" и нередки были "счеты". Но
демонстративная искренность парадоксалиста скрывала испытующий взгляд
"естествоиспытателя", твердую волю и внутренний стержень человека,
одолевающего хаос поверхностного бытия. Ему довольно легко было сыграть
нигилиста и антисемита, ибо каждую черточку, формирующую его характер,
взгляды или отшлифовывающую его общественный темперамент он исследовал и
вырабатывал до конца, не стесняясь ни кружковой, ни публичной
дисциплины. Розанов сознательно направлял на читателя весь поток
жизненных противоречий, чтобы подавить в нем даже намеки на простоту
рецептов, политических, литературных и иных определений. Человек не
выдержал испытаний — и Розанов 1918—1919 годов уже не имел сил
противостоять стихии, но многолетнее с ней противоборство сделало из
него великого писателя и глубокого мыслителя.

Провинциальный учитель, он вступил на литературное поприще в правых
рядах, победоносно завершавших разоблачение
народнически-материалистической ереси и грозно выговаривавших
"отцам-либералам" за потакание нигилизму. В начале 1890-х гг. и сам
Розанов использовал свой дар заострения проблем для анализа "наследства
1860-х — 1870-х гг.", и столь удачно, что от Н.К.Михайловского до
В.И.Ульянова революционеры спорили на протяжении нескольких лет: "от
какого наследства мы отказываемся" Не выдающиеся догматические
способности Розанова и не беспримерная преданность партийному знамени
позволили ему обнаружить сердцевину проблемы, а известного рода
"беспринципность", проигрывающая "положения" и "роли" идейных
противников. “Мне ужасно надо было. существенно надо, протиснуть "часть
души" в журналах радикальных: и в консервативнейший свой период, когда,
оказывается, все либералы были возмущены мною, я попросил у
Михайловского участия в "Русск. Богатсве".1 Розанов обратился к вождю
народничества Николаю Константиновичу Михайловскому (1842—1904), однако,
не как к "писателю" или редактору (в 1892 г. его карьера в "Русском
Богатстве" была еще впереди), но как потенциальному врагу-конфиденту.
Проповедь Розанова ответной реакции не вызвала. Письмо к Михайловскому
(ЦГАЛИ. Ф. 308. Оп. 1. Ед. хр. 19) осталось документом не литературной,
а личной его судьбы. Несколько лет спустя, в либеральном журнале сводя
счеты со своими коллегами по охранительству, Розанов признавался:
"Конечно, в радикализме есть бездна правды, конечно, в либерализме есть
своя правда, хотя узкая и бедная". Но, как оказывалось далее, он искал в
них не правды, а полноты: “В полноте этой пропитанности в общем
консервативного миросозерцания идеями радикализма и частью либерализма,
<...> в преднамеренных противоречиях, которые я оставил <...> я дал
комплекс идей и чувств, в общем так переплетенных из начал зиждущих и
разрушительных, свободы и деспотизма, что начало движения в нем дано,
что болото стоячего консерватизма никак не может под него укрыться: как
и безверие "либералов" и грубость "красных" — исключена".2

Впрочем, когда в начале XX века в России появились религиозные
"либералы" (П. Б. Сгруве) и "красные" (В.П.Свенцицкий), парадоксальный
консерватизм Розанова по-прежнему не встречал понимания. Почти двадцать
лет продолжалась печатная полемика Розанова с Петром Бернгардовичсм
Струве (1870 — 1944)3: моральные обвинения с одной стороны и публичные
грубости — с другой. Но когда антисемитизм Розанова стал причиной его
исключения из Религиозно-философского общества, именно Струве,
десятилетия спустя после обращения Розанова к Михайловскому, поддержал
давнюю инициативу писателя остаться ''человечески" — "над схваткой",
протестуя против привнесения политики — в "философию".4 Ибо тогда уже
политика, разжигаемая "личными счетами", не оставляла достаточного
простора для взаимной ''пропитанности'' идеями друг друга. Апогей
политического "падения" культуры, случившийся в 1917 г., одновременно
лишил Розанова постоянного заработка в рупоре консерватизма — "Новом
Времени". В публикуемом нами письме к Струве (ОР РГБ. Ф. 249. Оп. I. К.
6. Ед. хр. 43. Л. 1—2) Розанов, помимо обычных жалоб и просьб, развивал,
с завидной готовностью к самым нелицеприятным вопросам, мысли, не
оставлявшие его в эти годы.

Может быть, он, с высоты своего "охранительства" и правее его, первым,
отметая возможные заподазривания, поставил проблему, к которой оказались
мало подготовлены те, кому он адресовал "наивные" вопросы о Боге и
признания в радикализме, для кого такое обращение поверх размежевании к
абсолютным ценностям было невозможным, — проблему, с существованием
которой способен согласиться лишь такой сильный и искренний человек, как
Розанов: почему Россия погубила сама себя?

Примечания к предисловию

1 Розанов В. В. О себе и жизни своей. М., 1990 — С. 711. Опубликовавший
цитируемый текст В.Г.Сукач полагает, что в письме 1892 г. содержалась
просьба о сотрудничестве в журнале, и свидетельствует, что Розанов
обращался с письмом к Н.К. Михайловскому и в 1898 г., на которое
Михайловский таки ответил (С. 808).

2 Розанов В.В. Письмо к редакцию // Северный Вестник. 1897.  № 4. С.
90—91.

3 Итоги полемики см.: Струве П.Б. Patriotica. СПб., 1911. С. 138—146, а
также "Литературные и политические афоризмы" Розанова в "Новом Времени"
(1910—1911), частично перепечатанные Е.В. Барабановым в Примечаниях к
изданию: Розанов В.В. [Соч. в 2 тт.] Т. 2. Уединённое. М., 1990. С.
669—672 (Приложение к журналу "Вопросы философии").

4 Материалы этой истории опубликованы Е.В.Ивановой в "Нашем
современнике" (1990. № 10).

Н.К. Михайловскому

<Белый, 1892>

<1>

Милостивый Государь!

Прочел я Вашу статью в "Рус<ской> М<ысли>" (мар<т>), кое-что о
Владимирове и Куликовском, Мечникове и др.1 И подумалось мне исполнить
свое давнее намерение — написать Вам, познакомиться с Вами лично. По
убеждениям — мы с Вами враги, но я не понимаю, почему бы не могли бытъ
далеко не врагами лично: и иногда могли бы дружески обсуждать кое-какие
темы : впрочем, это не необходимо и для меня не первое; я просто
потерял друга, недавно умершего К.Н. Леонтьева, человека, которого не
видал я никогда, но успел полюбить его за его чрезвычайное чистосердечие
в 2-3 месяца своего знакомства с ним (перед его смертью и только
письмами)2: в том медвежьем углу, в коем я живу (кажется, впрочем, мне и
СПб. показался бы медвежьим углом), мне просто стало скучно, слишком
томительно, и вот я остановился на Вас, с которым хоть и ругатнёй, но от
всей души и без задней мысли мы могли бы переброситься.

Так как личного более писать нечего, то буду говорить об идейном, на чем
мы расходимся; для Вас: 1) благо личности и совокупности их, народа,
primum; для меня — это основное, ненарушимое, что не может быть
чему-либо пожертвовано, хоть и не непременно primum: но это равно по
значительности всему, что где бы и <для> кого ни стояло как primum.
Здесь разногласия никакого нет. Но вот, далее, все идет в диаметрально
противоположные стороны.

2) Вы — атеист;

я — человек религиозный.

Для Вас внутренний религиозно-нравственный путь есть secundum, и не
только secundum — но исчезающее secundum, что проходит в истории и
прохождению чего мы должны помогать.

Передать Вам мои религиозные понятия я не сумею: убеждения не только
растут из мозга, но из натуры и из жизни. Но всмотритесь в свою речь, и
Вы убедитесь, что по крайней мере о религии нужно молчать: возьмите
староверов; я сам живал в их деревнях, они матерьяльного нищенства не
знают. Знаете, пауперизм невозможен в религиозной среде. И в самом деле,
подумайте: твердый внутренней верой индивидуум; крепкая, строгая семья;
ни тени шалостей на порядок, ни зародышей алкоголизма, — и неужели такая
семья не справится со всякою нуждой, со всякими обстоятельствами: да
ведь раскольников у нас преследовали, о них никто не пёкся, на них
подати были двойные — и они были зажиточны; тоже татары в Симбирской и
смежных губерниях.

Итак, неужели Вы Бога до того ненавидите, чтобы ради того, чтобы от него
вырвать людей — готовы ввергнуть их в нищенство, в разврат, алкоголизм?
Ради Бога, ответьте мне правду.

Вы скажете: школы заменят религию. Знаете, когда я был гимназистом, на
моих руках умер доктор Троицкий от алкоголизма, добрый, умный,
окруженный любящей семьей (мать, 2 сестры, брат): он поступил 16—17 лет
в Казанский Университет, и студенты заставили его пить просто ради
ухарства, чтобы не был "красной девушкой", — он не имел сил удержаться
от случайного порока3: неужели же когда-нибудь для всего народа будет
образование лучше, нежели чем для него был Казанский Университет? Итак,
кто же спасет народ, какая строгая охрана?

Я встал на Вашу точку зрения, хотя для меня религия имеет сама по себе
значение, значение для моего сердца и ума. Но рассуждать с моих точек
зрения я не хочу Вас вызвать; я хочу, чтобы Вы обдумали все, что
открывается Ваших точек.

Проповедовать Бога — Вы, конечно, не можете и не должны, раз его нет в
Вас; но удержаться от отрицания должны.

Может быть, найдете "время и место" ответить мне. Ваш В. Розанов.

[Адрес: в г. Белый, Смоленской губ., в Прогимназию, Василью Васильевичу
Розанову.]

Я перечитал письмо и опять взволновался: Вы чистосердечный человек, то я
вижу, этому верю по Вашим сочинениям; но Ваша деятельность именно
указанных мною пунктах — убийственна: все равно что вынимаете из
организма человеческого нервную систему: мозг головной и спинной и все
"белые мотающиеся ниточки", думая заместить это медными проволоками,
"более осязательными и прочными".

Но ради Бога — не обходите моих вопросов даже невольно, по "литературным
навыкам<"> отвлекаться в сторону". 

<2>

Я, когда писал Вам, не дочитал Вашей статьи, и только сейчас прочел
собственно о замысле Мечникова4. Честь Вам и слава за отпор ему и весь
идеал полной жизни (стр. 223—24). Мы бы с Вами сошлись, я думаю, почти
сходимся: не можете Вы — Бога ненавидеть и религиозного чувства в людях:
Вы лишь этого не разделяете очевидно, не понимаете, не вмещаете его в
себя. Но, знаете, есть профессии, кои безусловно ему предшествуют:
ежедневная занятость, внимание ума и сердца. Журналист почти должен быть
атеистом, не может вместить Бога, который не это и не то, но во всем и
ото всего в то же время отделён (это может быть притяжение [во всех
вещах есть, но не есть из притягивающихся вещей]).

Мы с Вами чуть-чуть знакомы: поругались — я в Моск<овских> Вед<омостях>,
Вы в Русск<их> Вед<омостях>5, — но Вашу статью я прочел месяца 2 спустя
после того, как она была написана.

Вот Вам Мечников всё-таки нравится: а я бы его негодяя повесил, за одно
литературное его предложение. Страшная это вещь — уклон мысли: ведь это
всё — в путях истории, ведь это всё — симптом. Нет, лучше иметь над
собою безграмотного Аракчеева, чем просвещённых Ренана и Мечникова: от
первого я душу свою схороню, и хоть надаёт мне зуботычин, оборвёт ухо в
строю — но потом я помолюсь Богу, выплачу горе и утешусь. Но что я
сделаю с умным Ренаном и Мечниковым, с убеждёнными людьми, которые видят
мою душу, как и я их: они учёнее меня, вот они подходят ко мне с
ножницами и убеждённо, тускло смотря своими свинцовыми глазами,
совершают операцию, делая из меня скопца. — Это ужасно. И вот
возможность идей, подобных <идеям> Ренана и Мечникова, делает меня
скептиком насчёт науки и прогресса: нет уж, я лучше к старухам
безграмотным пойду, которые меня накормят, согреют, хотя подчас и
насмешат. Эх, Н.К., многого Вы не приняли в расчёт.

Настоящая Ваша статья превосходна: без каких-либо неправильностей,
уклонений в опасности, коих Вы не предвидите. Это — чистая правда;
защита — чисто лучшего; ограничение (науки) — правильное и в меру
сделанное. С одной стороной лишь я не согласен — что счастье есть общая
цель жизни: тогда ведь (это хоть и далёкий вывод, но верный) цель
оправдывает средства. Зачем Вам единство цели: их много у человека, и
они коренным образом разнородны (это не значит — противоположны) и
равноценны. Человек полиморфен, а не унитарен, — вот Вам корень моей
философии.

Я уезжаю на днях в город Елец Орловск. губ., против церкви Вознесения,
д<ом> Рудневой, — это на случай Вашего ответа к В. В. Розанову6.

П.Б.СТРУВЕ

<.Петроград, весна 1917>

Петр Бернгардович!

Душа так потрясена совершившимся; так полна испуга за Россию и за все,
чем она жила до сих пор, что отходит в сторону все личное, все памятки и
"зазнобки души" перед великим, страшным и тоскливым. Потому — пишу. И
хотелось безумно написать именно Вам около 5 марта7. Бросим счеты личные
и обратимся к России.

Недели 2 я считал Россию зачеркнутой. С Ярославом Мудрым, Владимиром
Мономахом, князьями Черниговскими. Тут дело не в революции и не в
низложении этого лично Государя, а в том, что бурно и безумно рвется
прийти на смену "бывшему": весь этот низкий, грубый, деревянный
социализм на место живых тканей организма, пусть порочных, пусть ужасных
— и все-таки живых. "Живая" даже "гниль" казалась мне лучше механики.
Итак — погибло. Я ставил точку и клялся только ненавидеть и проклинать.

Может быть оттого, что я так сильно это чувствовал, недели через 2 у
меня возникла реакция. И я почти сказал: "Очень рад!" "Теперь-то все и
пойдет хорошо". "'Только теперь мы утрем нос социалистам, п<отому> ч<то>
уже никто не будет нас подозревать, что мы "служим правительству". Ну и
т.д. Мне показалась именно революция пунктом начала настоящей здоровой,
а главное — сильной и побеждающей борьбы с революцией как "распадом".
Просто, меня как осенило.

О всем этом я написал статью: "Истление царства (В утешение русским)".
Но — не переписал. Не надеясь, где поместить. Если бы Вы согласились
поместить в "Русской Мысли", я бы переписал и прислал Вам. Она стран<иц>
в 208.

Теперь, когда я все сказал "дело", — немного поэзии. Дорогой друг: я так
Вас люблю, давно, через год-два после полемики9, — за все то прекрасное
и доброе, что Вы делаете для России, за все Ваши слова начиная с "Против
Германии" в июле 1914 года10, за все "мелочи", где виден непрерывный
добрый глас, устремленный на Россию. Если бы были русские люди таковы!..
Но в русских (много лет) я вижу только ненавистное России, только
презрение и отвращение к ней: и это такое отвратительное барство, хуже
коего не было и крепостное право. И революция — в одной 1/2 прекрасна:
но в другой это есть отвратительный хлыст барина, бьющий по лицу свою
"темную, порочную и невежественную мать", и это такое зрелище, хуже
коего нет и не было во всемирной истории. — — — У нас — не всегда было
служение России, самое любящее, почти покорное, с сознанием всего
"убийственного" в ней, которое, конечно, есть и без чего, конечно,
"верхи" ее общественные не были бы такими на самом деле почти
"подонками".

Ужасно.

Мыслей много. — — Мне захотелось кое-что сказать. Статья написана мягко.
Самое ее не "преступное" — некоторое сожаление к Государю, который был
все-таки "наш Царь".

Ну, "да" или "нет" (я не обижусь и на "нет") — Господь да хранит Вас
лично.

В. Розанов

Примечания   к письмам

1— Имеется в виду статья Н.К. Михайловского "Литература и жизнь"
("Русская Мысль". 1892. № 3. II о. С. 201—227), в которой шла речь о
сочинениях И. И. Мечникова "Воспитание с антропологической точки
зрения", "Возраст вступления в брак" и "Очерк воззрений на человеческую
природу", а также публикациях профессоров Харьковского университета
Куликовского и Владимирова в "Харьковских Губернских Ведомостях" от 6 и
19 февраля 1892 г., обсуждавших проблемы .научной выработки идеалов и
влияния научного развития на нравственный прогресс.

2— Письма Константина Николаевича Леонтьева (1831 — 12 ноября 1891) к
Розанову были опубликованы и откомментированы их адресатом в журнале
"Русский Вестник" (1903, №№ 4—6), девять ответных писем Розанова
опубликовали А.Л. Налепин и Т.В. Померанская в издании: Розанов В.В.
Сочинения. М„ 1990 (С. 466—487).

3— Дмитрий Степанович Троицкий (ум. 1873) — шурин брата Розанова.
Николая Васильевича. В "Опавших листьях" (Короб второй) Розанов
вспоминал: "<...> это случилось в четвертом классе гимназии: умер
Дмитрий Степанович Троицкий, нижегородский врач "для сапожников" (лечил
одну бедноту), образованный человек и странным образом — мой друг,
говоривший со мною о Локке, Маколее, английской революции и проч. и
вместе страдавший (форменная болезнь) запоем".

4 —В упомянутых работах знаменитый биолог Илья Ильич Мечников
(1845—1916) во ими повышения благосостояния человечества предложил
"замедление вступления в брак" и "искусственное уменьшение числа
рождений". Он писал: '"Прогрессивное развитие женщины должно совершаться
в ущерб ее способности размножаться, выкармливать и воспитывать детей,
совершенно подобно тому, как усиленная деятельность рабочих пчел,
муравьев и термитов могла явиться не иначе, как вместе с появлением
бесплодия..." Михайловский заключал по этому поводу: "Он ничего не
пожалеет ради науки и не побоится санкционировать какое бы то ни было
уродство. Велика бела уродство! Человек и теперь есть "обезьяний урод",
архивная старушка без рук, без ног живет — и ничего: владеет умственными
способностями, а чего ж человеку больше нужно?" // Михайловский Н.К.
Литература и жизнь. С. 221, 226.

5— Библиографическую сводку о полемике Михайловского и Розанова см.:
Барабанов Е.В. Примечания // Розанов В. В. [Соч. в 2 тт.] Т. 2.
Уединённое. М., 1990. С. 647—648. Розанов имеет в виду статью
Михайловского в "Русских Ведомостях" от 25 июля 1891 г. "Письма о разных
разностях" и свою в "Московских Ведомостях" от 20 июля 1892 г. '"Может
ли быть мозаична историческая культура?"

6— В.Г. Сукач свидетельствует: "Первое письмо Н.К. Михайловскому с
предложением сотрудничества Розанов написал в 1892 г., но Михайловский
не отреагировал на это предложение", и упоминает о новом обращении
Розанова к Михайловскому в 1898 г., на которое тот отозвался письмом от
11 марта 1898 г. (Сукач В.Г. Комментарии / / Розанов В. В. О себе и
жизни своей. М., 1990. С. 808. Ср.: Там же. С. 71 и 727).

7— 2 марта 1917 г. Николай II отрекся от российского престола.

8— Такая статья в "Русской Мысли" не появилась. Новое письмо Розанова к
Струве, датируемое февралем 1918 г., с просьбой о публикации в "Русской
Мысли" опубликовано в России В.Г.Сукачем: Там же. С. 680—682.

9— Имеется в виду статья Струве "В.В. Розанов,, большой писатель с
органическим пороком" ("Русская Мысль", 1910. № II) по поводу его книги
"Когда начальство ушло" (СПб., 1910) и ответ на нее Розанова в "Новом
Времени" от 25, 28 ноября и 9 декабря 1910 и 12 января 1911 гг .
частично перепечатанный Е.В. Барабановым в Примечаниях к изданию:
Розанов В.В. [Соч. в 2 тт.] Т. 1. Уединенное. С. 669—672.

10— Речь идет о статье П.Б. Струве "Чему война учит и к чему она
обязывает?" (Отечество. 1914. № 4. С. 65—66).

+++

ПЛАН ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ, 

составленный В. В. Розановым в 1917 году

Серия I. Философия

т. 1—2. О понимании

т. 3. “Метафизика” Аристотеля

т. 4. Природа и история

т. 5. В мире неясного и нерешенного

Серия II. Религия 

А. Язычество

т. 6—7. Древо жизни (язычество, магометанство и проч.)

т. 8. Во дворе язычников (об античной религии) 

Б. Иудейство

т. 9. Иудаизм (статьи, выражающие положительное отношение к иудейству):
“О библейской поэзии”, “Сущность иудаизма” и проч.

т. 10—11. Иудей (статьи с отрицательным отношением к иудейству) 

В. Христианство

т. 12—15. Около церковных стен

т. 16—18. В темных религиозных лучах (“Темный лик”, “Люди лунного
света”)

т. 19. Апокалипсическая секта (о хлыстах)

т. 20. Апокалипсис наших дней 

Серия III. Литература и художество

т. 21—26. О писательстве и писателях (“Легенда о Вел. Инквизиторе”,
статьи о Достоевском, Лермонтове, Гоголе, Пушкине и проч.) 

т. 27—28. Среди художников 

т. 29. Путешествия (“Итальянские впечатления”, “По Германии”, “Русский
Нил”)

Серия. IV. Брак и развод

т. 30—32. Семейный вопрос

Серия V. Общество и государство

т. 33. О монархии

т. 34. О чиновничестве

т. 35. Революция (“Когда начальство ушло”, “Черный огонь”)

Серия VI. Педагогика

т. 36. Сумерки просвещения

т. 37. В обещании света 

Серия VII.

т. 38. Из восточных мотивов (большой том или ряд выпусков in folio) 

Серия VIII. Листва

т. 39—41. Уединенное, Опавшие листья. Смертное, Сахарна, Новые опавшие
листья и проч.

Серия IX. Письма и материалы

т. 42—47. Литературные изгнанники (Страхов, Говоруха-Отрок, Кусков,
Леонтьев, Шперк, Рцы, Рачинский, Флоренский, Цветков, Мордвинова) 

т. 48—49. Био- и библиографические материалы 

т. 50. Записки, заметки

Рукопись хранится в Отделе рукописей Государственной библиотеки СССР им.
В. И. Ленина (ф. 249, оп. 2, картон 12, ед. хр. 2, л. 52).

+++

В. В. Розанов

Анкета для Библиографического словаря

деятелей Нижегородского Поволжья.

Публикация и примечания Т.В.Померанской.

Фамилия: Розанов

Имя: Василий

Отчество: Васильевич

Год, месяц, число рождения: 1856 год, апрель…

Место рождения: Ветлуга Костромской губ.

Вероисповедание: Православное

Кто были родители: Отец мелкий чиновник лесного ведомства,– мать
дворянка, урожденная Шишкина

— Краткая история рода (главным образом были ли в роде выдающиеся в
каком-либо отношении люди).

Не знаю дальше родителей, но дед был священником.

— Ход воспитания и образования. Под какими умственными и общественными
влияниями оно происходило:

Отца потерял 3-х лет (в Ветлуге или Варнавине),— и одновременно Мать с
7-ю детьми переехала в Кострому ради воспитания детей. Здесь купила
маленький деревянный домик у Боровкова пруда. Только старшая сестра Вера
и старший брат Николай ("†" директором Вяземской гимназии) учились
отлично, прочие плохо (даже) скверно. Также и я учился очень плохо. Не
было ни учебников, и никаких условий для учения. Мать 2 последних года
жизни не вставала с постели, братья и другая сестра были “не
работоспособны”, и дом наш и вся семья разваливались. 1 Мать умерла,
когда я был (оставшись на 2-й год) учеником 2-го класса. Нет сомнения,
что я совершенно погиб бы, не “подбери” меня старший брат Николай, к
этому времени как раз окончивший Казанский Университет. Он дал мне все
средства образования и словом был отцом. Он был учителем и потом
директором гимназии (в Симбирской, в Нижнем, в Белом, Смоленск губ и в
Вязьме). Он рано женился на пансионерке Нижегородского института
благородных девиц, времени директриссы Остафьевой, Александре Степановне
(Троицкой), дочери Нижегородского учителя. Эта замечательная по кротости
и мягкости женщина была мне сущею матерью. От нее я не слыхал не только
грубого, но и жесткого слова. С братом же я ссорился, начиная с 5—6-го
класса гимназии: он был умеренный, ценил Н. Я. Данилевского 2 и Каткова
3, уважал государство, любил свою нацию, в то же время зачитывался
Маколеем 4, Гизо 5, из наших — Грановским 6 Я же был “нигилист” во всех
отношениях, и когда он раз сказал, что “и Бокль 7 с Дрэпером 8 могут
ошибаться”, то я до того нагрубил ему, что был отделен в столе: мне
выносили обед в свою комнату. Словом, (все) “обычно русское”. Учился я
все время плоховато, запоем читая и скучая гимназией. 

Гимназия была отвратительна, “Толстовская”. Директор — знаменитый К. И.
Садоков, умница и отличный в сущности директор: но я безотчетно или
вернее “бездоказательно” чувствовал его двуличие, всячески избегал —
почему-то ненавидел, хотя он ничего вредного мне не сделал, (нрзб.)
неприятного. Кончил я “едва-едва”,— атеистом, (в душе) социалистом, и со
страшным отвращением кажется ко всей действительности. Из всей
действительности любил только книги. В университете (историч. филолог
факультет) я беспричинно изменился именно, я стал испытывать постоянную
внутреннюю скуку, совершенно (безграничную), и позволю выразиться—“скука
родила во мне мудрость”. Все рациональное, отчетливое, явное, позитивное
мне стало скучно. “Бог весть почему” профессора, студенты, сам я, “свое
все” (миросозерцание) скучно и скучно. И книги уж я не так охотно и
жадно (стал) читать, не “с такою надеждою”. Учился тоже “так себе”.
Вообще, как и всегда потом, я почти не замечал “текущего” и
“окружающего”, из него лишь “поражаясь” чем-нибудь, а главное была не то
чтобы “энергичная внутренняя работа”, для каковой не было матерьяла,
вещества, а — вечная задумчивость, мечта, переходившая в безотчетное
“внутреннее счастье” или обратно в тоску. Кончив поступил учителем и к
учительству относился как ко всему, “что-то течет вокруг меня и все
мешает думать”. Уже с 1-го курса университета я перестал быть
безбожником. И не преувеличивая скажу: Бог поселился во мне. С того
времени и до этого, каковы бы ни были мои отношения к церкви
(изменившиеся совершенно с 1896—97 г.) — что бы я ни делал, что бы ни
говорил и ни писал, прямо или в особенности косвенно я говорил и думал
собственно только о Боге, так что Он занял всего меня, без какого-либо
остатка, в то же время как-то оставив мысль свободною и энергичною в
отношении других тем. Бог меня не теснил и не связывал, я стыдился Его
(поступая или думая дурно), но никогда не боялся, не пугался (ада
никогда не боялся). Я с величайшей любовью приносил Ему все, всякую
мысль (да только о Нем и думал) как дитя пошедшее в сад приносит оттуда
цветы или фрукты или дрова “в дом свой”, отцу, матери, жене, детям. Бог
был “дом” мой (исключительно меня одного, хотя бы в то же время и для
других “Бог”, но это меня не интересовало, и в это я не вдумывался),
“все” мое, “родное” мое. Так-так в этом чувстве, что “Он — мой”, я
никогда не изменялся (как грешен ни бывал), то и (обратно) во мне
совершенно утвердилась вера, что “Бог меня никогда не оставит”. Кажется
этому способствовало одно мое чувство, или особенность, которой в равной
степени я ни у кого не встречал: скромность как бы вытекшая у меня из
совершенной потери своей личности. Уже много лет я не помню, чтобы
когда-нибудь обижался на личную обиду: и когда от людей грубых (напр.
романист Всеволод Соловьев 10) мне приходилось испытывать чрезвычайные
обиды, я не мог сердиться даже в самую минуту обиды, и потом долее 3-х
дней не помнил, что она была. Это глубокое умаление своей личности у
меня (вытекало) из тесноты отношения к Богу: “уничижения” (деланного) во
мне тоже нет, а я просто ничего не думаю о себе, “сам” — просто
неинтересная для меня вещь (как впрочем и весь мир) сравнительно с
“родное — Бог — мой дом”, “мой угол”. С этим умалением своей личности (и
личности целого мира) связано (как я думаю и уверен) моя свобода и даже
(может показаться) бесстыдство в литературе. Я тоже “ничего не думаю” и
о писаниях своих, не ставлю их ни в какой особенный “плюс”, а главное —
что бы ни случилось написать и что бы ни заговорили о написанном с меня
“как с гуся вода” я ничего этого не чувствую. Я как бы “заснул со своим
Богом” и сплю непробудно счастливым сном. “Чувство Бога” продолжается у
меня (без перерывов) с 1-го курса Университета но характер чувства и
следовательно постижение Бога изменилось в 1896—1897 гг. в связи с
переменою взглядов на 1) пол, 2) брак, 3) семью, 4) отношение Нового и
Ветхого Завета между собой. Но рубрики 1), 2) и 4) были в зависимости от
крепчайшего утверждения в семье Разные семейные коллизии сделали, что
мне надо было съехать с почвы семьи, с камня семьи. Но тут уперлась вся
моя личность, не гордым в себе, а именно смиренным, простым, кротким:
это-то “смиренное, простое и кроткое” и взбунтовалось во мне, и побудило
меня, такого “тихонького” восстать против самых великих и давних
авторитетов. Если бы я боролся против них “гордостью ума” — я был бы
давно побежден, разбит. Но “кротости” ничего нет сильнее в мире,
кротость — непобедима и как я-то про себя знаю, что во мне бунтует
“тихий”, “незаметный”, “ничто” то я и чувствую себя совершенно
непобедимым, теперь и даже никогда. Вообще если разобраться во всех этих
коллизиях подробно — и развернуть бы их в том, это была-бы величайшая по
интересу история, вовсе не биографического значения, а так сказать
цивилизационного, историко-культурного. По разным причинам я думаю, что
это “единственный раз” в истории случилось, и я не могу отделаться от
чувства, что это — провиденциально.

Все время с 1-го курса университета я “думал”, solo — “думал”: кончив
курс сел сейчас за книгу “О понимании” (700 страниц) и написал ее в 4
года совершенно легко, ничего подготовительно не читавши и ни с кем о
теме ее не говоривши. Я думаю такого “расцвета” ума” как во время
писания этой книги — у меня уже никогда не повторялось. Сплошное
рассуждение на 40 печатных листов,— летящее, легкое, воздушное,
счастливое для меня, сам сознаю — умное: это я думаю вообще не часто в
России. Встреть книга какой нибудь (привет) я бы на всю жизнь остался
“философом”. Но книга ничего не вызвала (она однако написана легко).
Тогда я перешел к критике, публицистике но все это было “не то”. Т. е.
это не настоящее мое и когда я в философии никогда не позволил бы себе
“дурачиться”, “шалить”, в других областях это делаю. NB: при постоянной,
непрерывной серьезности, во мне есть много резвости и до известной
степени “во мне застыл мальчик и никогда не переходил в зрелый возраст”.
“Зрелых” людей, “больших” — я и не люблю, они меня стесняют, и я просто
ухожу в сторону. Никакого интереса с ними и от них не чувствую и не
ожидаю. Любил я только стариков — старух и детей — юношей, не старше 26
лет. С прочими — “внешние отношения”, квартира, стол. Деньги. Никакой
умственной, или сердечной связи (с “большими”).

Сотрудничал я в очень многих журналах и газетах,— всегда без малейшего
внимания к тому, какого они направления и кто их издает. Всегда
относились ко мне хорошо. Только консерваторы не платили гонорара или
задерживали его на долгие месяцы (Берг, Александров 11). Сотрудничая я
чуть-чуть приноровлял свои статьи к журналу, единственно чтоб
“проходили” они: но существенно вообще никогда не подавался в себе. Но
от этого я любил одновременно во многих органах сотрудничать: “одна
часть души пройдет у Берга...”. Мне ужасно надо было, существенно надо,
протиснуть “часть души” в журналах радикальных и в консервативнейший
свой период, когда, оказывается, все либералы были возмущены мною, я
попросил у Михайловского 12 участия в “Русском Богатстве”. Я бы им
написал действительно отличнейшие статьи о бюрократии и пролетариях (сам
пролетарий я их всегда любил). Михайловский отказал, сославшись
“читатели бы очень удивились, увидав меня вместе с Вами в журнале”. Мне
же этого ничего не приходило в голову. Материально я чрезвычайно многим
обязан Суворину 13- н и р а з у он не навязал мне ни одной мысли, ни
разу не внушил ни одной статьи, не делал и попытки к этому, ни шага. С
другой стороны я никогда в жизни не брал авансов,— даже испытывая
страшнейшую нужду. Суворин (сколько понимаю) тоже ценит во мне не
жадность: и как-то взаимно уважая и кажется любя друг друга (я его
определенно люблю, — но и от него кроме непрерывной ласки ничего не
видел за 10 лет) — хорошо устроились. Без его помощи, т. е. без
сотрудничества в “Новом Времени” я вот теперь не мог бы даже отдать
детей в школы: раньше хватало только на пропитание и квартиру, и жена в
страшную петербургскую стужу ходила в меховой кофте, не имея пальто. Но
моя прекрасная жена никогда ни на что не жаловалась, о горе — молчала,
делилась с другими только “хорошим”: и вообще должен заметить, что
“путеводной звездой” моей в жизни служила всегда эта 2-ая жена, женщина
удивительного спокойствия и ясности души, соединенной с тихой и чисто
русской экзальтацией. “Величие в молчании”. 

Статьи мои собраны в книгах:

1) “Сумерки просвещения”, 1899 г.

2) “Природа и история”, 1899 г.

3) “Литературные очерки”, 1900 г.

4) “Религия и культура” (два издания), 1900 г.

5) Легенда о Великом Инквизиторе Достоевского. Три издания.

6) В мире неясного и нерешенного (главная идейная книга). Два издания,
1904 г.

7) Семейный вопрос в России 2 тома, 1905 г.

8) Около церковных стен 2 тома, 1907 г.

9) Ослабнувший фетиш, 1907 г.

10) Место христианства в истории, 1891 г. Брошюра

11) О декадентах, 1907 г. Брошюра

12) Метафизика Аристотеля Книги I—V. Перевод и комментарий в
сотрудничестве с П. Д. Первовым (учитель гимназии в Ельце).

Служил сперва учителем истории и географии (Брянск, Елец, Белый), потом
Госуд. Контроле, потом — нигде. Служба была также отвратительна для меня
как и гимназия. “Не ко двору корова” или “двор не по корове” — что-то из
двух. 

В. Розанов. 

Примечания.

Анкета, заполненная В.В. Розановым в 1909 г для Библиографического
словаря деятелей Нижегородского Поволжья, хранится в ЦГАЛИ в личном
фонде писателя (ф. 419, oп. 1. Ед. хр. 21). Розанов дает отдельные
ответы на первые восемь пунктов анкеты (в публикации вопросы выделены
курсивом) Ответ на девятый пункт анкеты — обобщенный, он включает в себя
ответы на остальные шесть пунктов. 

— Начало и ход деятельности;

— Замечательные события жизни;

— Перечень всего написанного или переведенного Вами или, по крайней
мере, имеющего то или иное отношение к Нижегородскому краю (по
содержанию, месту написания или печатания и т. п.), с точным по
возможности обозначением: а) если речь идет о книге — года, места,
формата и количества страниц, б) если речь идет о журнальной или
газетной статье — года, номера, названия периодическою издания, где она
появилась;

— Перечень известных Вам рецензий и отзывов о произведениях Ваших также,
по возможности, с точным указанием номера и года периодического издания,
где эти отзывы появились;

— Не появились ли где-нибудь биографические сведения о Вас (если
появились, то в какой книге или в каком номере периодического издания).

Анкета заполнена мелким достаточно аккуратным почерком, с характерным
для В. В. Розанова подчеркиванием особо важных и принципиальных для него
слов.

1 Семья Розановых:

— Отец: Розанов Василий Федорович (1822(?) — 1861?).

— Мать: Розанова Надежда Ивановна (1827 (?)—1870).

— Братья: Николай (1847—1894), Федор (1850—?), Дмитрий (1852—?), Сергей
(1858—?).

— Сестры Вера (1849—1868?), Павла (1851—?).

2 Данилевский Николая Яковлевич (1822 1885) — публицист; социолог и
естествоиспытатель.

3 Катков Михаил Никифорович (1818— 1887) публицист; издатель журнала
“Русский Вестник” и газеты “Московские Ведомости”.

4 Маколей Томас Бабингтои (1800 1859) — английский историк и
политический деятель.

5 Гизо Франсуа Пьер Гийом (1787 1874) — французский историк и
политический деятель.

6 Грановский Тимофей Николаевич (1813— 1855) — историк, общественный
деятель.

7 Бокль Генри Томас (1821—1862)—английский историк и социолог. 

8 Дрэпер Джон Вильям (1811—1882)— американский естествоиспытатель и
историк.

9 В 1891 году В. В. Розанов тайно обвенчался с В. Д. Бутягиной. Первая
жена А. П. Суслова — не давала ему развода. Дети Розанова от брака с
Варварой Дмитриевной считались незаконнорожденными. Это во многом
предопределило обращение В. В. Розанова к теме “Брак и Церковь”, “Семья
и Церковь”.

10 Соловьев Всеволод Сергеевич (1849— 1903) — писатель, автор
исторических романов Первоначально в тексте анкеты было написано “Вла…”,
затем зачеркнуто и написано “Всеволод”. Известны статьи Владимира
Соловьева с резкой критикой В. В. Розанова ( Порфирий Головлев о свободе
и вере” и др.). Печатных отзывов Всеволода Соловьева о В. В. Розанове
обнаружить не удалось. Однако в фонде Розанова сохранился листок с
записями, разъясняющими этот случай. В 1896 г Розанов опубликовал в
журнале “Русское Обозрение> (т XXXVIII) статью “Еще доброе дело на
Руси”, где критически были оценены опубликованные в 1895 г в “Русском
Вестнике” мемуары историка С. М. Соловьева. Эта статья вызвала
раздражение издателя мемуаров, старшего сына историка Вс. С. Соловьева.
Розанов писал об этом: “Никогда я не думал, чтобы в таких умеренных
границах приведенная критика была понята как оскорбление фамильной чести
знаменитого историка и по прямой связи с ним — издателя его мемуаров.
<…> В тесном интимном круге писателей, собравшихся проводить
отъезжающего сотоварища, он неожиданно подошел ко мне и покрыл потоком
ругательств, между коими “мерзавец”, “недостоин развязать ремень у
сапога”, я набил бы тебе морду, если б встретил не здесь, в постороннем
обществе” — были едва ли не самые мягкие. Ничего я не мог не умел, не
хотел возразить. (ф. 419, oп. 1, ед. хр. 206, л. 31).

11 Александров Анатолий Александрович (1861 1930)—редактор издатель
журнала “Русское Обозрение” и газеты “Русское Слово”; Берг Федор
Николаевич (1840—1909) — редактор-издатель журнала “Русский Вестник”

12 Михайловский Николай Константинович (1842 1904) —социолог, публицист,
литературный критик один из редакторов “Отечественных Записок” и
“Русского Богатства”.

13 Суворин Алексей Сергеевич (1834— 1912) — издатель газеты “Новое Время
и журнала “Исторический Вестник”.

+++

В.В.Розанов

Письмо

в Совет Московского общественного Управления 

Архивным Делом

Публикация и примечания Т.В.Померанской.

В Совет Московского общественного 

Управления Архивным Делом

Сим прошу покорно зачислить меня на одну из открывающихся должностей.
Гражданин Василий Васильевич Розанов. 16 июля 1918 года. Жительство имею
в Сергиевом Посаде Московской губернии, Красюковка — Дом Беляева 1.

Родился в городе Ветлуге Костромской губернии, в семействе чиновника
лесного ведомства, исправляющего обязанности лесничего, 20 апреля
1856-го года 2. Отца лишился трех лет. По смерти отца, мать моя
переехала в город Кострому для (воспитания) многочисленных детей своих.
Здесь я поступил в Костромскую гимназию. Но будучи учеником второго
класса, я лишился матери, которая умерла после (двухлетней) болезни.
Смерть ее совпала с окончанием курса моего старшего брата Николая в
Казанском университете. Он взял меня и моего меньшого брата на
воспитание. (Здесь) же мы росли и воспитывались. Сперва он служил
преподавателем истории и географии в Симбирской гимназии, а затем
перевелся в Нижегородскую <нрзб.> — директором в Белевскую Смолен, <губ.
прогимназию, переезжая вместе...>

Моя прошлая служба. По окончании курса 1878 году в Нижегородской
гимназии, поступил на историко-филологический факультет в Московский
Университет. В нем пробыл с 1878 по 1882 год. По окончании курса в нем
служил преподавателем истории и географии преемственно в Брянской
прогимназии, Елецкой гимназии и Белевской, Смоленской губернии,
прогимназии. Всей моей преподавательской службы было с 1882-го года и по
1893-ий год. Потом был переведен на службу в С.-Петербург, ныне
Петроград, в Государственный Контроль, на должность чиновника особых
поручений при Государственном Контролере, в то время Тертий Иванович
Филиппов. Им был откомандирован к занятиям в Департамент железнодорожной
отчетности, где производил ревизии ассигнований на строительные, по
железным дорогам, сооружения и работы. В 1899-м году оставил службу в
Государственном Контроле по собственному желанию. Как во все время
государственной службы, так равно и по выходе в отставку, все время
занимался литературною, журнальною и газетною работою. Писал в Русском
Вестнике, Русском Обозрении, в журнале Новый Путь и Вопросы философии и
психологии по предметам воспитания и <обучения>, по вопросам
литературной критики, и по философии. Отдельно сочинены и напечатаны
мною книги: “О понимании. Опыт исследования природы, границ и
внутреннего строения науки, как цельного знания”, в 1886 году, “Сумерки
просвещения” в 1899 году, “Литературные очерки” 1900 год, “Религия и
культура” 1900, “Природа и история” 1900 году, “Семейный вопрос в
России” два тома в 1903 году, “Около церковных стен”, два тома в 1906
году, и еще другие меньшие сочинения. Всего же книг и брошюр мною
сочинено и напечатано тридцать одна.

Примечания

Черновик письма в Совет Московского общественного Управления Архивным
Делом хранится в ЦГАЛИ в личном фонде писателя (ф. 419, on. 1, ед. хр.
26). В отличие от приведенных выше документов письмо написано неровным
почерком, строчки разбегаются, часть слов недописана. Текст, помещенный
в угловые скобки (во всех документах), прочитан предположительно.

1 В сентябре 1917 г., опасаясь возможного наступления германских войск
на Петроград, семья Розановых переезжает в Сергиев Посад, где поселилась
на Красюковке в доме священника Беляева. К 1918 г. дела семьи пришли в
полный упадок, и Розанов предпринимал отчаянные попытки хоть как-то
обеспечить себе постоянный заработок, о чем и свидетельствует данное
письмо.

2 Далее, до конца абзаца, текст написан сбоку, на полях.

+++

В.В.Розанов

Духовное завещание

Публикация Т. В. ПОМЕРАНСКОЙ

Во имя Отца и Сына и Святого Духа!

Памятуя о часе смертном, могущем внезапно постигнуть меня, и находясь в
здравом уме и твердой памяти, я. Коллежский Советник Василий Васильевич
Розанов, сего тысяча восемьсот девяносто девятого года марта
пятнадцатого дня признал за благо изложить свою волю относительно
имеющего остаться по смерти моей имущества, а равно прав литературной
собственности, и посему настоящим завещанием моим определяю:

1. Имущество движимое и недвижимое, в вещах или книгах состоящее, равно
деньги, находящиеся в каких-либо банках или кассах и, наконец и
особенно, право на печатание оставшихся после меня рукописей или
переиздание напечатанных мною при жизни сочинений завещаю в полную и
безраздельную собственность вдове Коллежского Регистратора Варваре
Димитриевне Бутягиной и ее четырем незаконнорожденным детям. Означенная
Варвара Димитриевна Бутягина, урожденная Руднева, в день написания сего
Завещания и впредь до возможной перемены в моем семейном положении,
проживает со мною неразлучно с пятого июня тысяча восемьсот девяносто
первого года по Свидетельству, данному ей марта двадцать восьмого дня
тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года за номером шестьсот тридцатым
от Елецкого Окружного Суда на основании 536 статьи Устава о службе по
определению от Правительства, Свод Законов том III издания 1876 года, 57
и 63 статьи Устава о паспортах, Свод Законов том XIV издание 1857 года.

2. Незаконнорожденные дети означенной в пункте 1 Варвары Димитриевны
Бутягиной, коим совместно с нею и под ее опекою я завещаю в полную
собственность и распоряжение мое имущество и мои авторские права, суть:

Дочь Татиана, родившаяся 22-го февраля 1895 года; крещена при
С.-Петербургской Введенской, что на Петербургской стороне, церкви.
Воспреемниками от купели были: действительный статский советник Николай
Николаевич Страхов и жена чиновника особых поручений при министре
земледелия и государ <ственных> имуществ Ольга Ивановна Романова 1. Как
считающейся незаконнорожденною, ее полное имя, отчество и фамилия,
усвояемая по имени крестного отца, есть: Татиана Николаевна Николаева.

Дочь Вера, родившаяся 26 июня 1896 года; крещена священником Иоанном
Рождественским, при Преображенской церкви, что при Доме Милосердия в
Лесном (в С.-Петербурге). Воспреемниками от св. купели были: Лейтенант
морской службы Александр Викторович Шталь и жена Статского советника
Мария Петровна Ген. По имени крестного отца и как “незаконнорожденной”
полное имя, отчество и фамилия ее: Вера Александровна Александрова.

Дочь Варвара, родившаяся 1-го января 1898-го года, крещена 25-го января
священником Иоанном Херсонским при С.-Петербургской Введенской, что на
Петербургской стороне, церкви; воспреемники при св. купели были
Лейтенант Александр Викторович Шталь и жена статского советника Мария
Петровна Ген. По имени крестного отца и как “незаконнорожденной” полное
имя, отчество и фамилия ее Варвара Александровна Александрова.

Сын Василий, родившийся 27-го января 1899-го года; крещен священником
Иоанном Херсонским при С.-Петербургской Введенской, что на Петербургской
стороне, церкви, при воспреемниках от св. купели Лейтенанте Александре
Викторовиче Шталь и дочери дворянина-чиновника Ольге Александровне
Фрибес 2. По имени крестного отца и как “незаконнорожденного” полное
имя, отчество и фамилия его Василий Александрович Александров.

В случае, если бы от названной Варвары Димитриевны Бутягиной после
написания сего Духовного Завещания родились и еще дети , также
записанные “незаконнорожденными”— они наравне с перечисленными здесь
четырьмя назначаются мною наследниками моего имущества и моих прав.

3. Сим завещанием предоставляется означенным в пункте 2-м лицам:

a) Мое личное имущество, состоящее в вещах, книгах, рукописях и
изданиях.

b) Деньги, лежащие в сберегательной кассе служащих по месту службы (в
настоящее время — Государственный контроль).

c) Деньги во Вспомогательно-Сберегательной кассе сотрудников газеты
“Новое Время”. В сей кассе я состою начиная с 1898-го года. Из каждого
получаемого мною гонорара отчисляется в эту кассу четыре процента, и к
концу года сумма сия удваивается издателем “Нового Времени”. По смерти
сотрудника “Нового Времени” вся сумма сбережений и удвоений разом
выдается его наследнику. Лицо сего наследника сим Духовным Завещанием
определено, и означенной Варваре Димитриевне Бутягиной или ее детям
удержанная с меня сумма отчислений и удвоений да будет выдана Алексеем
Сергеевичем Сувориным или его наследниками.

d) Единовременная выдача пособия из Кассы взаимопомощи при Обществе для
пособия нуждающимся литераторам и ученым, согласно правил оного и
соответственно сделанному там мною заявлению.

e) Может быть подано прошение в Литературный Фонд с просьбою о
назначении постоянной пенсии на воспитание и обучение детей ее, согласно
и на основании нижеследующего пункта 4-го.

g) Право на издание, переиздание и продажу как рукописей моих, так и
напечатанных статей, в разных повременных изданиях (все подписаны именем
“В. Розанов”), так и книг: 1. “О понимании; опыт исследования природы,
границ и внутреннего строения науки как цельного знания. Москва. 1886
г.— I т. 5 р.”; 2. “Место христианства в истории”. Москва. 1890 г. Цена
20 к.”;

3. “Легенда о Великом Инквизиторе — Ф. М. Достоевского”. СПб. 1893.—
Цена 1 р. 50 к.”. 4) “Красота в природе и ее смысл. М. 1894.— Цена 1 р.”
5). “Сумерки просвещения”. СПб. 1899— Цена 1 р.” 6) “Религия и
культура”. СПб. 1899.—Цена 1 р.” 7) “Литературные очерки”. СПб.
1899.—Цена 1 р.”. Право исключительной собственности на означенные
сочинения, согласно закону, принадлежат наследникам моим, т. е.
означенным в сем Духовном Завещании лицам, по смерти моей в течение
пятидесяти лет.

Наилучшими советниками по получению всех сих сумм могу указать: в
Государственном контроле — Заведующий кассою Иван Евгеньевич Цветаев или
сослуживец по отделению — Александр Иванович Самойлов. В “Новом Времени”
— Алексей Алексеевич Суворин (Эртелев пер., д. 6). Относительно кассы
взаимопомощи литераторов и ученых — Венгеров Семен Афанасьевич
(Разъезжая ул., д. 39) или Слонимский Леонид Зиновьевич 4
(Преображенская ул., д. 32, уг. Сеперного переулка), или Колубовский
Яков Николаевич 5 (Сергиевская, дом 16), они же укажут и относительно
подачи прошения в Литературный фонд о постоянном на воспитание детей
пособии, что есть самое главное и может служить надежным пособием. Я же
всех поименованных здесь лиц прошу как друзей своих и как тружеников
пера не оставить мою вдову и детей сирот указанием, разъяснением и
помощью. Общее же руководство хлопотами прошу не отказаться принять на
себя друзей моих Петра Петровича Перцова или Антона Флориановича
Адамовича.

4) Все, означенные в сем духовном завещании дети: Татиана, Вера, Варвара
и Василий рождены Варварою Димитриевною, по первому мужу Бутягиною, и
мною, Василием Васильевичем Розановым, в счастливом и целомудренном
супружестве, в коем полу-тайно, полу-явно мы состоим с пятого июня
1891-го года, будучи в сей день, с благословения родительницы Варвары
Димитриевны, урожденной Рудневой, нашей возлюбленной теперь матери,
Александры Адрияновны Рудневой, повенчаны, без свидетелей и записи в
церковные книги, при домовой церкви Калабинского детского в городе Ельце
приюта настоятелем Иоанном Павловичем Бутягиным 6 — да будет
благословенно его имя и не вменена будет в грех его правая решимость
“поднять со дна ямы впавшую овцу в субботний день”; при консисториею
формально не уничтоженном моем браке с первою супругою — да будет имя ее
забыто — оставившею самовольно меня в бытность мою в Брянске в 1886-м
году. Свидетелями сего оставления в полной моей в этом невинности, а
равно усилий вернуть ее, были мои товарищи по службе в прогимназии, из
коих как на особливо осведомленных сошлюсь на Василия Николаевича
Николаева, Демьяна Ивановича Плютичевского, Ивана Игнатьевича Пенкина
(ныне директора Орловской прогимназии). Так как не определено нигде, ни
в Ветхом Завете, ни в Новом, ниже в каноническом праве, что “таинство
брака” есть сосредоточено и ограничено (“собрано”) в “чине венчания”, и
самый термин “таинство венчания” отсутствует всюду, а везде
употребляется “таинство брака” т. е. “таинство супружества”,
“сопряжения” “двух в плоть едину” (Бытие, 1) и раздвижение их в “семью”
через благословенное “чадорождение”, и именно этому реальному таинству
даны все благословения Божий и обетования и награды (“чадорождением”, по
Апостолу, “женщина спасается”), то с разрушением, и по доказуемой
свидетелями, не моей вине, реального супружества, я считал и считаю
умершим мой первый брак вполне, вместе и с венчанием, и супругу мою
первую умершею же в супружеских и в отношении ко мне чертах, и еще
существующею лишь в чертах гражданских и до моего супружества не
относящихся; а по сему рассуждению я вступил во второй брак, желая
исполнять и далее и всю мою жизнь до конца, основную заповедь Божию
(Бытие, /). Удержание браков, фактически распавшихся, в значении будто
бы еще продолжающегося “религиозного таинства”, когда нет тут главной
черты таинства: “подобия союзу Христа с Церковью”, есть недоразумение и
учение о фиктивном браке, т. е. не религиозное, хотя бы и было
гражданским или каноническим. Посему с открытою совестью и готовностью
пойти на Суд Божий я вступил во второй брак, который есть и притом во
всей полноте религиозного таинства: ибо суть “свидетелей” и “церковной
записи” уже не образует явно никакой части таинства. Благословение же
Божие нашему союзу я вижу в непрерывном Варвары чадородии, в безупречном
нашем счастье, в непоколебимой верности: и когда “волос человеческий”
без воли Божьей не падает, столь огромные дары не суть без воли Божьей.
Червонец же выкованный, “признается” он или “не признается”, есть и даже
в куске и слитке он полноценен. Посему и детей наших Татиану, Веру,
Варвару, Василия считаю лишь извне поставленными неправильно, но по
внутреннему закону они стоят правильно и ни перед кем не должны опускать
глаза, твердо указывая на своих родителей, которые в свою очередь твердо
указывают на них, своих детей, без страха перед Богом и трепетания перед
людьми. И да не упрекнут они памяти своих родителей, во имя безмерной и
счастливой любви, нас всех шестерых, и еще с присоединением седьмой —
моей падчерицы возлюбленной же, Александры Михайловны Бутягиной ,
связывающей. Призываю на семью мою благословение Божие и заповедаю всей
ей, в случае моей кончины, жить в любви и согласии. Аминь. Коллежский
советник Василий Васильевич Розанов. Марта пятнадцатого дня тысяча
восемьсот девяносто девятого года. С.-Петербург.

К сему духовному завещанию, писанному собственноручно Коллежским
Советником Василием Васильевичем Розановым, находящимся в здравом уме и
твердой памяти, прилагаю руку. Коллежский Секретарь Антон Флорианович
Адамович.

К сему собственноручному духовному завещанию Василия Васильевича
Розанова руку прилагаю свидетель дворянин Петр Петрович Перцов.

Приват-доцент С.-Петербургского университета Семен Афанасьевич Венгеров.

Примечания

Духовное завещание В. В. Розанова хранится в ЦГАЛИ в личном фонде
писателя (ф. 419, oп. 1, ед. хр. 15, лл. 3—4). (Документ представляет
собой два листа пожелтевшей плотной бумаги, заполненных достаточно
аккуратным почерком В. В. Розанова с обеих сторон и скрепленных
подписями П. П. Перцова, С. А. Венгерова и А. Ф. Адамовича.) К нему
приложена объяснительная записка старшей дочери В. В. Розанова Татьяны
Васильевны: “Это духовное завещание лежало в предисловии в рукописи
книги “О понимании” и было первым, затем было написано второе завещание,
которое несколько разнится от первого, так как мама была больна и право
распоряжения рукописями предоставляется дочерям и сыну в порядке их
старшинства, т. е. в случае смерти старшего право распоряжения всеми
рукописями передается следующему наследнику по старшинству. Это
завещание хранится у меня. Т. В. Розанова. 1927 г.”

1 Жена И. Ф. Романова (Рцы) (1861— 1913) — писателя, публициста
консервативного направления, друга В. В. Розанова.

2 Писательница, сотрудничала в журналах “Русский Вестник”, “Гражданин”,
издатель и редактор иллюстрированного сборника “Улей”. В ЦГАЛИ хранится
ее обширная переписка с В. В. Розановым.

3 22 октября 1900 г. у В. Д. и В. В. Розановых родилась дочь Надежда.

4 Журналист, публицист, сотрудничал в журнале “Вестник Европы”.

5 Библиограф, историк философии.

6 Брат первого мужа В. Д. Розановой.

7 Дочь В. Д. Розановой от первого брака, умерла в 1920 г.

+++

Розанов Василий Васильевич - современный философ, публицист и критик,
родился в Ветлуге в 1856 году, окончил курс в московском университете по
филологическому факультету, был учителем истории и географии в брянской
прогимназии, Елецкой гимназии и Бельской прогимназии; с 1893 года служит
в центральном управлении государственного контроля. Неудовлетворенный
схемой университетских дисциплин, лишенных цельности и
последовательности, Р., в обширном труде: "О понимании. Опыт
исследования природы, границ и внутреннего строения науки, как цельного
знания" (Москва, 1886), дает план возможного понимания или познания
мира, определенный изучением первоначального строения ума, которому
соответствует строение мира. Все познаваемое распределено в понимании,
содержится в его формах, но только еще закрытое, непознанное; понимание
завершает деятельность разума и дает ему успокоение. Всестороннюю
критику утилитаризма Р. дал в статье: "Цель человеческой жизни"
("Вопросы философии", 1892, кн. 14 и 15); эстетические воззрения Р.
изложены в книге "Красота в природе и ее смысл" (Москва, 1894),
написанной по поводу взглядов Вл. С. Соловьева. Гораздо больше внимания
Р. посвятил философии истории, в связи с запросами и требованиями
современности. ("Религия и культура", сборник статей, Санкт-Петербург,
1899). Выступив на это поприще статей: "Место христианства в истории"
("Русский Вестник", 1890, 1 и отдельно), Р. обнаружил довольно
определенную славянофильскую окраску в духе К. Н. Леонтьева и, наконец,
выступил решительным противником некоторых основных идей догматики.
Статьи Р. о браке (1898) были поворотным пунктом в этом отношении. Много
было сказано здесь такого, что повергало в неподдельное изумление как
единомышленников, так и противников Р. (по его мнению, например, день
Ходынской катастрофы есть, вместе с тем, и счастливый день русской
истории). Нельзя не признать, однако, что встречающееся у Розанова
своеобразное освещение исторических событий будит мысль неожиданными
параллелями и взглядами. То же самое следует сказать и о статьях его
педагогического содержания, собранных в книге: "Сумерки просвещения"
(Санкт-Петербург, 1899). Критикуя современный строй школы и воспитания,
Р. находит, что во всех борющихся системах воспитания нарушены три
принципа образования: принцип индивидуальности, требующий, чтобы как в
образуемом, так и в образующем была сохранена индивидуальность; принцип
целости, требующий, чтобы всякое входящее в душу впечатление не
прерывалось до тех пор другими впечатлениями, пока оно не окончило
своего взаимодействия с ней; наконец, принцип единства, состоящий в
требовании, чтобы образующие впечатления были все одного типа. В своих
порой блестящих и всегда крайне парадоксальных критических статьях Р.
занимался почти исключительно Достоевским и Гоголем: "Легенда о Великом
инквизиторе Ф. М. Достоевского, с присоединением двух этюдов о Гоголе"
(Санкт-Петербург, 1893) и "Литературные очерки", сборник статей
(Санкт-Петербург, 1899). О Р. существует много полемических отзывов, из
которых наиболее известна статья Вл. С. Соловьева: "Порфирий Головлев о
свободе и вере" ("Вестник Европы", 1894 год, 2). Его новейшие труды: "В
мире не ясного и не решенного" (СПб., 1901); "Природа и история. Сборник
статей" (ib., 1900); "Семейный вопрос в России" (ib., 1903).

Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, т.53. СПб., 1899 г.

+++

Алексей Ремизов

из книги “КУКХА. РОЗАНОВЫ ПИСЬМА”

Человек измеряется в высоту и ширину. А есть и еще мера — рост боковой.1
Об этом часто. Но без этого Розанов — не Розанов.

О Розанове все можно говорить - 

“он уж не знает страха смутиться перед людьми”. 2

И надо: Розанов один — сам по себе — на своей воле.

Хочется мне сохранить память о нем. А наша память житейская, семейная, —
нет в ней ни философии, ни психологии, ни точных математических наук.

Время действия: 1905 — 1911 годы. И, как заключение, 1917 год. От
революции до революции.

— Розинов — Розинов! — знакомился В.В.

И продолжал разговарить с необыкновенным сочувствием, спрашивал о самых
таких вещах личных. И видно было и чувствовалось, как принимал к сердцу
— совсем не безразлично, совсем не для слова.

— Розинов — Розинов! — знакомился В.В., выговаривая Рози, не Роза, в
противовес семинарскому крепкому Розанов.

И сейчас же с незнакомым начинал самое, как в долголетнее знакомство, о
самом, о чем обыкновенно считается просто неприлично спрашивать.

Я это и потом заметил, что Розанов подходит прямо к человеку — к тебе,
прямо смотрит на тебя, и никогда не замечая глаз, а только или грудь,
или “нижний” этаж, или руку, принимает в тебе всего тебя до... канатика.
3

И это страшно располагало отвечать также прямо и доверчиво безо всяких,
это отбрасывало всякие перегородки, всякие условности, изобретенные
людьми злыми или очутившимися в злом подозрительном мире.

Розанову было до тебя дело.

А ведь это такое — ведь никому ни до кого нет дела!

1905

22. 9

Был В.В.Розанов.

Рассказывал: когда он первый раз это сделал — ему было 12 лет,
гимназистом, а ей, хозяйке, за 40 — так на другой день с утра он песни
пел.

— Сижу и пою.

А так В.В. никогда не поет и никакого голосу.

Для памяти.

1. учитель Полетаев с видением соблазняющих его собак (расск. В.В.);

2. видение в психиатрической больнице: полна палата коров — коровы лежат
на койках, задрав хвосты (расск. А.П.Зонова);

3. лавка Комарова и доктор Доминик Доминикович Кучковский (из
воспоминаний В.В.);

4. между исповедью и причастием пал со скотиною! А это из Исповедальника
(Чин исповедования), где есть и о падении с мравием, и о проч. из
монастырской практики.

25. 9

Были у Мережковских. 3.Н.4 подарила мне лягушку об одной лапке.

Потом у Розанова.

Познакомился с П.П.Перцовым.

“В цветущих женщинах, — сказал В.В., — в их цвете выливается вся
страсть, в сереньких же все внутри”.

И тихонько из Опытов:

“Летом после обеда прилег на диван в халате, замечтался, и села сюда
муха и стала ходить, не согнал — ходит и ходит...” Л.Б.5 на это заметил:

— Кажется, полагается (он говорит в нос) две мухи? 

Это для моей повести “О табаке”.

28. 9

У Вяч. Иванова занимались спиритизмом. О.Дымов играл в медиума. А я по
плутовской части: и скреб, как кошка, и стучал, как черт. Очень страшно.

Потом: кто как пишет?

В. В. Розанов сказал: когда он в ударе и исписанные листы так само собой
не просохшие и отбрасываются, у него это торчит, как гвоздь.

— И не один наборщик не разберет! — заметил О. Дымов.

1. 10

На Покров был у нас Ф.К.Сологуб, Чулков и В.Е.Ермилов из Москвы, чтец
Чехова. Читал. А позже пришел В.В.Розанов.

— В минуту совокупления, — сказал В.В., — зверь становится человеком.

— А человек? Ангелом? Или уж...?

— Человек — Богом.

Трагический случай: молодой человек, студент, кончил самоубийством из-за
любви. В.В.:

— Женщина влюбленному в нее, хотя бы и не любила его, а не должна
отказывать!

И был большой спор с С.П. 6

— Ты благородная, но не добрая, а я неблагородный, но добрый! — сказал
В.В. ей.

Ждем.

Серафиму Павловну и Алексея Михайловича без слонов, без зверей и без
мифов, без “табаку” и вина 4 декабря в тихую обитель Б. Казачий д. 4 кв.
12

— вечером —

Смиренный иеромонах Василий

1908

К письму: "вечером" - в рамочке, сделанной пером.

“Табак” — это моя повесть “Что есть табак”. В.В.Розанов любил ее.

“Слоны” — это “обладающие сверх Божеской меры”.

В.В.Розанов был старейшим кавалером обезьяньей великой и вольной палаты.

Обезьянья палата возникала в 1908 году, когда я писал “Трагедию о Иуде,
принце искариотском”: обезьяний царь Асыка, действующий в трагедии,
награждает обезьяньими знаками. 

А сама мысль об обезьяньем знаке вышла из игры. 

Проездом в Петербург каждую осень мы останавливались в Москве. Из
писателей в Москве об эту пору встретить кого было не так... маленькой
племянницей Ляляшкой (Елена Сергеевна Ремизова). 

Надо было чего-нибудь особенное придумывать. 

Она приставала ко мне сделать ей такое, чего ни у кого нет. 

Вот тут-то я и сделал ей обезьяний знак “для ношения тайно”. 

Этот знак она, конечно, потеряла, и на следующую осень пришлось новый
делать, а для пущего бережения знак висел на стене на видном месте — и
никто не, мог догадаться, что это означает: висит, а неизвестно что, а
Ляляшка помалкивает.

После постановки “Иуды” знаками были награждены Ф.Ф.Комиссаржевский,
Зонов и Сахновский. Понемногу вырабатывалась и “конституция”
обезвелволпала — главным советчиком был обезьяний “кодификатор” проф.
уголовного права М.М.Исаев и археолог И.А.Рязановский — князья
обезьяньи.

И когда я сказал В.В.Розанову, что он награждается обезьяньим знаком и
возводится в старейшие кавалеры обезвелволпала. Розанов сразу ничего не
понял, ошеломился, а потом спросил:

— А кто еще старейший там у тебя в палатке? 

В. В. сказал не в “палате”, а в “палатке”, как говорила и Ляляшка.

— Гершензон старейший, Шестов...

Я хотел было еще сказать, что и Иванов-Разумник, Лундберг и
Балтрушайтис, но побоялся сразу вводить во все обезьяньи тайны:

“обезвелволпал есть общество тайное!”7

Гершензон и Шестов произвели огромное впечатление.

— Старейший кавалер, — соображал что-то В.В., — и никогда ни выше, ни
ниже?

— Никогда. Так и останетесь старейшим кавалером навечно.

— Это мы вроде как митрофорные попы? — обрадовался В.В., — согласен!
Стало быть, я старейший кавалер.

— И великий фаллофор обезвелволпала.

— А Шестова сделаем, это по его части, винодаром.8

В конце лета 15 года как-то встретились мы в “Лукоморье”.9

Я сказал В.В., что С.П. нездорова. И мы поехали вместе к нам на
Таврическую.

В.В. был чего-то очень взбудоражен.

В трамвае, не обращая внимания на соседей, он ругательски ругал “войну”:

— Ослы, дураки, негодяи... 

Такое пересыпалось и имянно и вообще. Чтобы немного утихомирить, я
перевел разговор на обезьянью палату.

Я рассказал ему о семи князьях обезьянских и о “мощах обезьянских”,
которые представлены в лице И.А.Рязановского, и о П.Е. Щеголеве,
старейшем князе, и о гимне обезьяньем... 10

— Да, я хотел похлопотать за одного человека — так поросенок.

— Кто такой?

— Румянов, — и вдруг В. В. как-то по-настоящему, по-просительски
наклонился, — нельзя ли ему хоть медаль какую?

Я объяснил В.В., что вообще-то все это зависит от канцелярии, а в
канцелярии взяточничество самое зверское: надо подать прошение и при
этом обезьяний хабар11, но что Румянову, ввиду его книжных заслуг, можно
и так дать.

Так в обезьяньем разговоре и прошла дорога.

Но что особенно умилило В.В., это когда я сказал, что на Москве князем
обезьяньим Сидит Аркадий Павлович Зонов.

— Аркадий Павлович! — В.В. даже привстал, — удивительно! удачно! сверх
Божеской меры!

В 1906 году, после долгого пропада появился в Петербурге А.П.Зонов. <...
> Ну как было не показать его Розанову после всех наших египетских
разговоров!

Хочется мне все-таки взглянуть на 7-вершкового. В Индии не бывал, надо
хоть в плечах посмотреть слонов. Я думаю, особое выражение физиономии:
“владею и достигнул меры отпущенного человеку”. По-моему, наиприятнейшая
мера 5 вершков: если на столе отмерять и вдуматься, то я думаю, это
Божеская мера. Таким жена не наиграется, не налюбуется. Большая мера уже
может напугать, смутить, а меньшая не оставит глубокого впечатления.
Поэтому, может, я к Вам зайду около 12-ти (ночи) или около 10 сегодня
или завтра. Пусть благочестие Серафимы Павловны не смутится поздним
приходом, и я заранее прошу извинения в позднем посещении.

Ваш В.Р.

1906

Свидание состоялось.

В нашей теснющей столовой, служившей и местом убежища странника, на
“волжском” с просидкой диване12 провели 

мы втроем: я, В.В. и Зонов — много ночных часов, запершись на ключ.

В.В. говорил тихо, почти шепотом: вещи все ведь были деликатные —
Божественные! — скажешь не так, и можешь принизить и огрубить вещь.

В.В. раскладывал и прикидывал на столе всякие меры.

Зонов отвечал, как на исповеди, и кратко и загадочно по-зоновски.

А я около — каюсь! — поджигал бесом, “творя мечты” и распаляя
воображение.

Но что особенно поразило В.В., это признание Зонова о степени его
неутомимости.

— Учитель Полетаев рассказывал, — вспоминал что-то В.В., — Доминик
Доминикович...

Нет, ни учитель Полетаев, ни Доминик Доминикович такого не знали.

В.В. размечтался. Ему уже мерещилось: у нас, где-нибудь на Фонтанке,
такой институт, где будут собраны “слоны” со всей России, со всего мира
для разведения крепкого и сильного потомства.

Вы помните эту нашу затею <с книгой “О любви”>: собрать и иллюстрировать
всю мудрую науку, 13 какую у нас на Руси в старые времена няньки да
мамки хорошо знали да невест перед венцом учили, ну и женихов тоже.

Как-то так с годами и забылось, и сами “старейшины” — ни Сомов, ни
Бакст, ни Нувель не вспомнили уж за эти годы.

А одному куда мне было!

А главное, надо сурьезно. Я понимаю, даже благоговейно.

Ей-Богу ж, Василий Васильевич, я не так уж озоровал, как вы думали и
часто сердились, и чувствую, что такая книга могла бы быть
существеннейшей и необходимой в каждой новобрачной семье.

А. М.

Н е с е г о д н я ли условленное у Бенуа собрание для лицезрения о п а л
а? Если да, то поедемте вместе. Тогда зайдите. Так как Вы не пишете, то
с к а ж и т е и р а з ъ я с н и т е посланному.

В. Розанов 

Я думаю выехать часов в 9?

Ал. Мих.

Вообразите, сейчас по телефону пригласили меня на ужин — проводы св.
Петрова14, и невозможно отказаться. Я собирался хоть на 1 час поехать к
Бенуа, но уж очень измотаешься: также расстояния, да и “засидишься” там,
“опоздаешь” здесь, и вообще чепуха. Поклонитесь им и извинитесь за мое
отсуствие.

В. Розанов 

С. П. поклон и рукопожатие.

1908 

Дождик который день по-осеннему.

А когда поехали от Бенуа, не надо было и верха подымать — луна и звезды.

Лицезрение сомовского “Опала” наконец состоялось.

В.В. был в необыкновенной игре.

И “Опал” и обещание Сомова непременно показать восковой слепок с
некоторых вещей Потемкина-Таврического: эти “вещи” я уже видел и
разжигал любопытство В.В.

— Свернувшись лежат, как змей розовый.

— По указу самой Екатерины.

— В особом футляре в Эрмитаже.

В игре и в откровенные минуты В. В. говорил “ты”, а себя называл
Василием.

Но “Опал” расположил к еще большей простоте и безо всяких.

— Не Василий Васильевич, а Балда Балдович. Так я должен был называть
В.В.

Разговорчивый, В.В. чередовал разговорами — С.С.Боткин, — Бакст, Сомов,
Добужинский...

Комната двигалась, и все быстрей и быстрей.

Смехом В.Ф.Нувель нырял по углам. 

И вот, нахохотавшись и набалдевшись, ехали молча. 

Луна выжимала тесную сырую Гороховую; полунощные прохожие поблескивали,
и лужи.

Черная и глухая Фонтанка серебрилась рыбными садками. 

Осенью после дождей, как и весною — эта мокрота, хлюп, сырой воздух,
какая-то влажность сквозь звезды.

Трубы Бельгийского завода там — упирались в звезды. 

Вылезли в Б. Казачьем переулке. 

В.В. пошел меня провожать: через дорогу и мы. 

Посередине улицы против Егоровских бань остановились — огромными лупами
наставились на нас банные окна. 

И вдруг, налегке уж, В.В. заговорил. 

Я никогда больше не слыхал такого, не видал его таким. 

И сам бы он не мог повторить: недосказывая и перебивая себя, взахлеб.

Как рукопись, в которой слились все буквы —

Розановская.

Уж баня пропала — ни лун, ни луп. И соседнее темное. И только наш край
верх залился.

— Так ты все это когда-нибудь и напиши.

— Написать?

Я сказал: 

— Тут надо как-то одним...

— Так ты одним словом, понимаешь?

- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

и теперь — сегодня удивительный день, прямо весна! — сейчас, в
жесточайших днях, когда дни не идут, а рвутся с мясом, когда человек
плечо к плечу прет на человека — еда поедом! — ополоумели вы, что ли? —
когда на земле стало тесно, бедно, безрадостно — жалобы все глушат и
мера мира не радость, а как-нибудь! — несчастная тупая скотина с
черствой коркой вместо сердца и камнем вместо хлеба, с таким узким полем
около своего носа, таким маленьким миром, не протянувшая никому руки вот
— никогда не улыбнувшаяся ни на что, несчастная, ведь нет несчастнее
нечеловека в человеке, которому весь мир и враг — одно! и какая скука!
сейчас, сию минуту, вдохнув весенний воздух и вырвавшись из этой
нечеловеко-человеческой застрявы, продираюсь через годы —а всего-то 15
лет! 15 лет? — через революцию, где год за сто лет, и через войну —
бесконечную! —

ночь, бани,

луна — лупы,

лужи,

влажность сквозь звезды —

— Василий Васильевич!

влажность сквозьзвездья, живая влага, Фалесова hugron,15 мировая
“улива”, начало и происхождение вещей, движущаяся, живая, огненная,
остервенелая, высь скори, высь быстри, высь бега, жгучая, льнущая —

я скажу — 

на обезьяньем языке словом — одним словом:

кук-ха — 

кук-ха!

кукха, проникающая мир сквозь звезды, устой подзвездья, сама живая
жизнь, живчик, семя, выросшее и в букашку и в козявку — 31/2 миллиона в
Лондонском музее всяких разных козявок: смотрите! — ив человека с
беспокойной, как сама кукха, мыслью от Фалеса до —

кукха, проникающая в кукху,

самопознающа!

кукха, вырывающаяся из себя —

хочу знать само!

кукха, где все —

одно сердце,

одна жизнь,

букашки, козявки, таракашки,

слоны,

медведи,

коровы,

люди —

вырастающая человеком

в самочеловека —

в пирамиду

В. В.

Розан-

ов.

Поздно вечером, как всегда, зашел к нам В.В.Розанов.

Это было зимою в М. Казачьем переулке, еще жили мы соседями.

Я завел такой обычай “страха холерного”, чтобы всякий, кто приходил к
нам, сперва мыл руки, а потом здоровался. И одно время в моей комнате
стоял таз и кувшин с водою.

В.В. вымыл руки, поздоровался и сел к столу под змею — такая страшная
игрушка черная белым горошком, впоследствии я подарил ее людоедам из
Новой Зеландии, представлявшим в Пассаже всякие дикие пляски.

Посидели молча, покурили. 

На столе лежало письмо, из Киева от Льва Шестова.

— Шестов приезжает! —сказал я, — будем ходить стаей по Петербургу. В
конке он за всех билеты возьмет, такой у него обычай. Пойдем к Филиппову
пирожки есть с грибами. Потом к Доминику...

— До добра это не доведет, — сказал В.В. 

И умилительно вздохнул:

— Давай х. (хоботы) рисовать.

— Ничего не выйдет, Василий Васильевич. Не умею.

— Ну вот еще не умею! А ты попробуй.

— Да я, Василий Васильевич...

Тут мне вспомнился вдруг Сапунов, его чудные цветы, они особенно тогда
были у всех в примете.

— Я, Василий Васильевич, вроде как Сапунов, только лепесток могу.

— Так ты лепесток и нарисуй — такой самый.

Взяли мы по листу бумаги, карандаши — и за рисованье.

У меня как будто что-то выходить стало похожее.

— Дай посмотреть! — нетерпеливо сказал В.В. У самого у него ничего не
выходило — я заглянул — крючок какой-то да шарики.

— Так х. (хоботишко)! — сказал я, — это не настоящий. 

И вдруг — ничего не понимаю — В. В. покраснел...

— Как... как ты смеешь так говорить! Ну разве это не свинство сиволапое?
— и передразнил: — X. (хоботишко)! Да разве можно произносить такое имя?

— А как же?

В. В. поднялся и вдохновенно и благоговейно, точно возглас16 какой,
произнес имя первое — причинное и корневое:

— Х (х о б о т).

- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

— Повтори.

Я повторил... и пропал.

— Ведь это только русские люди! — горячился В.В., — наше исконное
свинство. Все огадить, охаять, оплевать...

И я уж молчком продолжал рисовать. Но не из природы анатомической, а из
чувства воображения.

Успокоился же В.В. на рисунке:

верно, что-то египетское у меня

вышло — невообразимое.

— Чудесно! — сказал В. В., — это настоящее! 

И, простив мне мое русское произношение — мое невольное охуление вещей
божественных, рисунок взял с собой на память.

***

“Кукха”, как и “ахру” — слово 

обезьянье, на обезьяньем языке:

ахру — огонь,17 кукха — влага.

Комментарии М. Козьменко:

Впервые “Кукха” вышла в свет в Берлине в 1923 году как ремизовский
отклик на просьбу одной из дочерей Розанова написать воспоминания об
отце. В настоящей публикации использован текст репринта (Нью-Йорк,
Серебряный век, 1978).

Уже автор предисловия к этому переизданию, выразительно названного
“Древо жизни подстриженными глазами”, Б.Филиппов подчеркивал стремление
Ремизова воссоздать живой образ Розанова не только посредством подбора
жизненных фактов, но и через самый стиль “Кукхи”, во многом имитирующий
своенравную манеру розановского “домашнего письма”. Это книга во всех
смыслах написанная “с розановского голоса”.

Принципиальная “тенденциозность” автора “Кукхи” (безусловно, не столь
“односторонне” оценивающего личность замечательного русского мыслителя)
легко раскрывается при сравнении этой книги с очерком о Розанове во
“Встречах” (см.: Ремизов А. М. Огонь вещей, с. 373 — 380). Но наружна
ведь и простота В. В. — героя “Кукхи”, который не только постоянно
попадается на ремизовские провокации, но и сам в свою очередь постоянно
провоцирует друга-охальника. Хотя одновременно, что очень
“по-розановски”, не прочь свалить всю ответственность исключительно на
партнера. В дневнике своем он пишет: “Ремизов А. М. Один из умнейших и
талантливейших в России людей. По существу, он чертенок-монашенок из
монастыря XVII века. Весь полон до того похабного — в мыслях, намеках,
что после него всегда хочется принять ванну” (ЦГАЛИ, ф. 419, on. 1, ед.
хр. 724, л. 203 — 204. Цит. по публикации В. Сукача: Лит. учеба. 1989,
№2, март-апрель, с. 119 — 120). 

1 А есть и еще мера — рост боковой. — “Боковой рост” — понятие,
заимствованное из розановской метафизики пола. Согласно ее положениям,
“линейный” рост человека прекращается в определенном возрасте, потому
что он как бы трансформируется в его половую энергию, в некий
энергетический капитал, предназначенный для последующих поколений.
“...Через половую систему проценты отложенных залогов, как и все новые,
ежедневно новые отлагания — переходили приблизительно в еженедельные,
или по два в неделю, совокупления: являлись дети, т. е. тот же человек,
тот же индивидуум, но отделенный в частицах своего существа, которые
теперь самостоятельно ползают по земле, по полу (дети)” (Розанов В. В.
Люди лунного света, с. 78 — 79).

2 “Он уже не знает страха смутиться перед людьми”. — Возможно,
измененная цитата из Библии, наставление апостола Петра женам,
“повинующимся своим мужьям”: “Так Сарра повиновалась Аврааму, называя
его господином; вы — дети ее, если делаете добро и не смущаетесь ни от
какого страха” (1 Пет. 3, 6.). Намек на бесстрашие и последовательность,
с которой Розанов отстаивал свою оригинальную, насыщенную субъективизмом
и крайне щекотливыми откровениями, литературную позицию в книгах
“Уединенное”, “Опавшие листья”, “Апокалипсис нашего времени” и др.

3 ... до... канатика — Лукаво-стыдливый пунктир следует читать:
“семенного”. Семенной каиатик (funiculus spennaticus) — важная
внутренняя часть мужского полового органа, парное анатомическое
образование, подвешивающее яичко и выполняющее семявыводящую функцию.

4 3. Н. — Зинаида Николаевна Гиппиус (1869 — 1945), писательница и
критик.

5 Л. Б. — Вероятно, Лев Самуилович Бакст (1866 — 1924),
художник-мирискусник.

6 С. П. — Серафима Павловна Ремизова-Довгелло (1876 —1943), жена
писателя,

7 Обезвелволпал есть общество тайное” — первая строка “конституции”
обезвелволпала (см.: Ремизов А.М. Взвихренная Русь. М., 1991, с. 376).

8 — А Шестова сделаем, это по его части, винодаром. — Шестов (Шварцман)
Лев Исаакович (1866 — 1938) — русский философ, друг Ремизова и духовно
близкий ему мыслитель (подробнее см.: Козьменко М.В. Мир и герой Алексея
Ремизова: к проблеме взаимосвязи мировоззрения и поэтики писателя. —
Филологические науки, 1982, № 1, с. 25). Розанов поверил (или
подыгрывал, делая вид, что верит) в один из “бытовых мифов” Ремизова — о
пристрастии Шестова к вину. О глубинной подоплеке этой легенды он
говорит в другой своей книге: “А на самом-то деле, — поднеси рюмку,
хлопнет и сейчас же песни петь! — трезвейший человек, но во всех делах —
оттого и молва пошла — как выпивши” (Огонь вещей. с. 370).

9 “Лукоморье” — петроградское издательство, которое в 1916 году
выпустило книгу Ремизова “Укрепа. Слово о русской земле, о земле тайной,
о тайностях земных и о судьбе”.

10 ...о гимне обезьяньем... — Слова его приведены в той же
“конституции”:

       “Гимн обезьяний:

                             я тебя не объел,

                             ты меня не объешь,

                             я тебя не объем,

                             ты меня не объел”.

11 Хабар — взятка.

12 ... на “волжском” с просидкой диване... — См. дневниковую запись из
“Кукхи”, помещенную несколькими страницами выше: “23. 9. Куплено:
зеленый диван у А. С. Волжского за 10 рублей в рассрочку. Диван с
просидкой”.

13 .... затею с <книгой О лю6ви” >: собрать... всю мудрую науку... — Ср:
“Поэзия новобрачия (первых и естественно частых совокуплений) и обычаи
новобрачия трогательны и всемирны <... > Как бы следовало собрать эти
лучшие человеческие обычаи; для них не нашлось ни Киреевского, ни
Рыбникова, ни Шейна!” (Розанов В. В. Люди лунного света, с. 132).

14 Св. Петров — Петров Григорий Спиридонович (1867 — 1925), автор книги
“Евангелие как основа жизни”, выдержавшей несколько изданий. Подробнее о
сложном отношении Розанова к популярному “священнику-либералу” см. в
кн.: Розанов В. В. Том 1: Религия и культура. М., 1990, с. 628; Он же.
Том 2: Уединенное. М., 1990, с. 654 — 655.

15 .... Фалесова hugron... — Согласно учению древнегреческого философа
Фалеса (ок. 625 — 547 до н. э.), все многообразие вещей можно свести к
их божественному и одушевленному первоначалу — “влажной природе”, воде
(hugron). По Фалесу, все возникает из воды и в нее же превращается.

16 .... точно возглас какой... — Возглас — здесь: “произносимое
священником вслух заключение молитв, читаемых им, во время службы, не
вслух, втай” (Даль).

17 .... ахру — огонь... — Это слово из “обезьяньего языка” не случайно
упоминается в финале “Кукхи”. В ремизовской образно-символической
системе “ахру” (огонь) — это начало, противопоставляемое “кукхе”
(влаге). Огонь как первостихия мира связан с именем Гераклита Эфесского
(ок. 540 — ок. 480 до н. э.), к учению которого Ремизов обратился в
тяжелые годы революции и гражданской войны (Ремизов А. О судьбе
огненной. Со слов Гераклита Эфесского. М., 1918.; подробнее см.:
Козьменко М. В. “Я писал всегда врозь с темой дня...” — Ново-Басманная,
19. [Альманах.] М., 1990, с. 224 — 236). Это же слово использовано в
названии ремизовского сборника, в состав которого вошел первый его очерк
о Блоке (Ахру. Повесть Петербургская. Берлин — Пб. — М., 1922; под
заголовком “К звездам” вошел в кн. “Встречи”; см.: Огонь вещей, с. 364 —
376). “Слишком человек” Розанов — глухой к музыке звезд, заземленный,
многодетный — в позднейших воспоминаниях (см.: там же, с. 373 —376)
противопоставлен “вроде как не человеку” Блоку — взвихренному над
землей, погруженному в музыку, бездетному, почти бесплотному. Таким
образом, оговорив схематичность и неизбежную условность подобных
сопоставлений, можно вообразить две оси ценностной системы Ремизова, на
которых располагаются полярные между собой, но в равной степени близкие
писателю имена-символы: кукха — Розанов — Фалес (влага, земля, плоть) и
ахру — Блок — Гераклит (огонь, звезды, дух).

+++

Очерк написан в 1923 году. Впервые опубликован в журнале "Окно" (Париж.
1923. № 3). В стихотворении "Надпись на книге" (1896) Гиппиус пишет: "Я
все уединенное, Неявное люблю". Одна из книг Розанова называется
"Уединенное". Цитаты из Розанова Гиппиус дает по двум его книгам:
"Уединенное" (СПб., 1912) и "Опавшие листья: Короб первый" (СПб., 1913).

З.Н Гиппиус

ЗАДУМЧИВЫЙ СТРАННИК

О РОЗАНОВЕ

 

“Странник, только странник, везде только странник”...

“Иду. Иду. Иду... Даже “несет”, а не иду.

Что-то “стихийное, а не человеческое”.

“Во мне есть чудовищное: это моя задумчивость”.

(Уединенное)

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ РОЗАНОВ

Что еще писать о Розанове?

Он сам о себе написал.

И так написал, как никто до него не мог и после него не сможет, потому
что...

Очень много “потому что”. Но вот главное: потому что он был до такой
степени не в ряд других людей, до такой степени стоял не между ними, а
около них, что его скорее можно назвать “явлением” нежели “человеком”. И
уж никак не “писателем” — что он за писатель! Писанье, или, по его
слову, “выговариванье”, было у него просто функцией. Организм дышит, и
делает это дело необыкновенно хорошо, точно и постоянно. Так Розанов
писал,— “выговаривал” — все, что ощущал, и все, что в себе видел, а
глядел он в себя постоянно, пристально.

Писанье у писателя — сложный процесс. Самое удачное писанье все-таки
приблизительно. То есть между ощущением (или мыслью) самими по себе и
потом этим же ощущением, переданным в слове, — всегда есть расстояние; у
Розанова нет; хорошо, плохо — но то самое, оно; само движение души.

“Всякое движение души у меня сопровождается выговариванъем”,— отмечает
Розанов и прибавляет просто: “это — инстинкт”.

Хотя и знает, что он не как все, но не всегда понимает, в чем дело; и,
сравнивая себя с другими, то ужасается, то хочет сделать вид, что ему
“наплевать”. И отлично, мол, и пусть, и ничего скрывать не желаю.
“Нравственность?

Даже не знал никогда, через “Ъ” или через “е” это слово пишется”.

Отсюда упреки в цинизме; справедливые — и глубоко несправедливые, ибо
прилагать к Розанову общечеловеческие мерки и обычные требования по
меньшей степени неразумно. Он есть редкая личность, но, чтобы увидеть
это, надо переменить точку зрения. Иначе ценность явления пропадает, и
Розанов делается прав, говоря:

“Я не нужен, ни в чем я так не уверен, как в том, что я не нужен”.

Он, кроме своего “я”, пребывал еще где-то около себя, на ему самому
неведомых глубинах.

“Иногда чувствую чудовищное в себе. И это чудовищное — моя задумчивость.
Тогда в круг ее очерченности ничто не входит. Я каменный. А камень —
чудовище...

... В задумчивости я ничего не мог делать. И с другой стороны все мог
делать (“Грех”). Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и все
вокруг меня”. 

Но, конечно, соприсутствовало в Розанове и “человеческое”; он говорит и
о нем с волшебным даром точности воплощения в слова. Он — явление, да,
но все же человеческое явление.

Объяснять это далее — бесцельно. Розанова можно таким почувствовать,
вслушиваясь в его “выговариванье”, всматриваясь в его “рукописную душу”.
Но можно не почувствовать. И уж тогда никакие объяснения не помогут:
Розанов действительно делается “не нужен”.

Я буду, помня об этой, ясной для меня, розановской исключительности,
говорить, однако, о нем — человеке, о том, каким он был, как он жил, об
условиях, в каких мы встречались. Иногда буду прибегать к самому
Розанову, к его записям о себе,— ведь равных по точности слов не
найдешь. Больше я ничего не могу сделать.

Жаль, нет у меня здесь ни писем его, ни ранних, ни предсмертных; и даже
из книг его (воистину “рукописных”, как он любил их называть) всего лишь
две: “Уединенное” и I том “Опавших листьев”.

2. ВЕСНОЙ

Зеленовато-темным апрельским вечером мы возвращаемся в первый раз от
Розанова, по дощатым тротуарам глухой Петербургской стороны. Розанов жил
тогда (в 1897? или 98?) на Павловской улице, в крошечном домике.

Только что прошел дождь, разорванные черные облака еще плыли над
головой, доски и земля были влажны, и остро пахли весной едва
распустившиеся тополевые листья, молодые (так остро пахнут они только в
России, только на севере).

— Да... Вот весна... Весна!— сказал Философов (он был с нами у Розанова,
и еще кто-то был).

Мы все думали молча о весне и потому не удивились.

— Весна. “Клейкие листочки”... А что же вы скажете о Розанове?

И заговорили о Розанове.

Решительно не помню, кто нас с ним познакомил. Может быть, молодой
философ Шперк (скоро умерший). Но слышали мы о нем давно. Любопытный
человек, писатель, занимается вопросом брака. Интересуется, в связи с
этим вопросом (о браке и деторождении), еврейством. Бывший учитель в
провинции (как Сологуб).

У себя, вечером, на Павловской улице, он показался нам действительно
любопытным. Невзрачный, но роста среднего, широковатый, в очках,
худощавый, суетливый, не то застенчивый, не то смелый. Говорил быстро,
скользяще, не громко, с особенной манерой, которая всему, чего бы он ни
касался, придавала интимность. Делала каким-то... шепотным. С
“вопросами” он фамильярничал, рассказывал о них “своими словами” (уж
подлинно “своими”, самыми близкими, точными, и потому не особенно
привычными. Так же, как писал).

В узенькой гостиной нам подавала чай его жена, бледная, молодая,
незаметная. У нее был тогда грудной ребенок (второй, кажется). Девочка
лет 8—9, падчерица Розанова, с подтянутыми гребенкой бесцветными
волосами, косилась и дичилась в уголку.

Была в доме бедность. Такая невидная, чистенькая бедность, недостача,
стеснение. Розанов тогда служил в контроле. И сразу понималось, что это
нелепость.

Ведь вот, и наружность, пожалуй, чиновничья, “мизерабельная” (сколько он
об этой мизерабельной своей наружности говорил, писал, горевал!) — а
какой это, к черту, контрольный чиновник? Просто никуда.

Не знаю, каким он был учителем (что-то рассказывал) — но, думается, тоже
никуда...

3. ВСЕГДА НАЕДИНЕ

Кажется, с 1900 года, если не раньше, Розанов сближается с
литературно-эстетической средой в Петербурге. Примкнул к этой струе?
Отнюдь нет. Он внутренно “несклоняемый”. Но ласков, мил, интересен — и
понемногу становится желанным гостем везде, особенно у так называемых
“эстетов”. Дружит с кружком “Мира Искусства”, быстро тогда расцветшего.

И к нам захаживал Розанов постоянно. Между прочим, нас соединял и
молодой соловьевец Перцов, большой поклонник Розанова. Перцов — фигура
довольно любопытная. Провинциал, человек упрямый, замкнутый, сдержанный
(особенно замкнутый потому, может быть, что глухой), был он чуток ко
всякому нарождающемуся течению и обладал недюжинным философским умом.
Сам, как писатель, довольно слабый,— преданно и понятливо любил
литературу, понимал искусство.

Как они дружили,— интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде
Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? Непонятно, однако дружили.
Розанов набегал на него, как ласковая волна: “Голубчик, голубчик, да что
это, право! Ну, как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко
говорится, на ушко, шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя кричать такие
вещи на весь дом”.

Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои — не
сердился, не отвечал.

С другим человеком, еще более сдержанным, каменным (если Перцов был
деревянный), вышло однажды у Розанова, в редакции “Мира Искусства”, не
так ладно.

Постоянное “ядро” редакции, тесно сплоченный дружеский кружок, были:
Дягилев, Философов, Бенуа, Бакст, Нувель и Нурок (умерший). Около них
завалилось еще множество людей, близких и далеких. По средам в редакции
бывали собрания, хотя и не очень людные: приглашали туда с выбором.
Розанову эта “нелюдность” нравилась. Он, впрочем, везде был немножко
один, или с кем-нибудь “наедине”, то с тем — то с другим, и не удаляясь,
притом, с ним никуда: но такая уж у него была манера. Или никого не
видел, или, в каждый момент, видел кого-нибудь одного и к нему
обращался.

Ни малейшей угрюмости; веселый, даже шаловливый, чуть рассеянный взгляд
сквозь очки, и вид — самый общительный.

В столовой “Мира Искусства”, за чаем, вдруг привязался к Сологубу, с
обычной каменностью молчащему.

Между Сологубом и Розановым близости не было. Даже в расцвете
розановских “воскресений”, когда на Шпалерную ходили решительно все (вот
уж без выбора-то!),— Сологуба я там не помню.

Но для коренной розановской интимности все были равны. И Розанов
привязался к Сологубу.

— Что это, голубчик, что это вы сидите так, ни словечка ни с кем. Что
это за декадентство. Смотрю на вас — и, право, нахожу, что вы не
человек, а кирпич в сюртуке!

Случилось, что в это время все молчали. Сологуб тоже помолчал, затем
произнес, монотонно, холодно и явственно:

— А я нахожу, что вы грубы.

Розанов осекся. Это он-то, ласковый, нежный,— груб! И, однако, была тут
и правда какая-то; пожалуй, и груб.

Инцидент сейчас же смазали и замяли, а Розанов, конечно, не научился
интимничать с выбором: интимность была у него природная, неизлечимая,
особенная: и прелестная, и противная.

4. НАИМЕНЕЕ РОЖДЕННЫЙ

Вот, сидит утром в нашей маленькой столовой, в доме Мурузи, на
Литейном,— трясет ногой (другую подогнул под себя) и что-то пишет на
большом листе — меленько-меленько, непонятно,— если не привыкнуть к его
почерку. Старается все уместить на одной странице, не любит
переворачивать.

Это он забежал с каким-то спешным делом, по Рел. -философским собраниям,
что-то нужно кому-то ответить, возразить, или к докладу заседания что-то
прибавить... все равно.

Сапоги у него с голенищами (рыжеватыми), с толстыми носами. Брюки
широкие, серенькие в полоску. Курит все время — набивные папиросы, со
слепыми концами. (По воскресеньям, за длинным чайным столом, у себя, где
столько всякого народу, набивает их сам; сидит на конце стола, спиной к
окнам, и тоже подогнув ногу.)

Давно присмотрелись мы к его лицу, и ничего уже в нем “мизерабельного”
не находим. Кустиками рыжевато-белокурая бородка, лицо
ровно-красноватое... А глаза вдруг такие живые, и плутовские — и
задумчивые, что становится весело.

Но Розанов все не может успокоиться и часто повторяет:

— Ведь мог бы я быть красив! Так вот нет: учителишка и учителишка.

Потом он это и написал (в “Уединенном”). 

“Неестественно-отвратительная фамилия дана мне в дополнение к
мизерабельному виду. Сколько я гимназистом простаивал перед зеркалом”...
“Сколько тайных слез украдкой” пролил. Лицо красное. Волоса... торчат
кверху... какой-то поднимающейся волной, совсем нелепо и как я не видал
ни у кого. Помадил я их, и все — не лежат. Потом домой приду, и опять
зеркало: “Ну, кто такого противного полюбит? Просто ужас брал”. “... В
душе думал: женщина меня никогда не полюбит никакая. Что же остается?
Уходить в себя, жить с собою, для себя (не эгоистически, а духовно), для
будущего...”

Он прибавляет, однако, что “теперь” это все “стало ему даже нравиться”:
и что “Розанов” так “отвратительно”, и что “всегда любил худую,
заношенную, проношенную одежду”.

“Да просто я не имею формы... Какой-то “комок” или “мочалка”. Но это
оттого, что я весь — дух; субъективное развито во мне бесконечно, как я
не знаю ни у кого”. “И отлично”... Я “наименее рожденный человек”, как
бы “еще лежу (комком) в утробе матери” и “слушаю райские напевы” (вечно
как бы слышу музыку, моя особенность). И “отлично! Совсем отлично!” На
кой черт мне “интересная физиономия” или еще “новое платье”, когда я сам
(в себе, в комке) бесконечно интересен, а по душе — бесконечно стар,
опытен и вместе юн, как совершенный ребенок... Хорошо! Совсем хорошо!..”

С блестящей точностью у Розанова “выговаривается” (записывается) каждый
данный момент. Пишет он — как говорит: в любой строке его голос, его
говор, спешный, шепотный, интимный. И открытость полная — всем, т. е.
никому.

Писать Розанов мог всегда, во всякой обстановке, во всяком положении;
никто и ничто ему не мешало. И всегда писал одинаково. Это ведь не
“работа” для него: просто жизнь, дыханье.

Розанов уже не в контроле; он на жалованьи в редакции “Нового Времени”.
Печатает там время от времени коротенькие, яркие полуфельетончики;
Суворин издает его книги. Старик Суворин, этот крупный русский нигилист,
или, вернее, “je m'en fiche'ист”, очень был чуток к талантливости,
обожал “талант”. Как некогда Чехову — он протянул руку помощи Розанову,
не заботясь, насколько Розанов “нововременец”. Или, может быть, понимая,
что Розанов все равно ни к какой газете, ни к какому такому делу
прилипнуть не может, будет везде писать свое и о своем, не считаясь с
окружением. В редакции его всерьез не принимали, далеко не все печатали,
но иногда пользовались его способностью написать что-нибудь на данную
тему вот сейчас, мгновенно, не сходя с места,— и написать прекрасно. Ну,
почеркают “розановщину”, и живет.

Мы все держались в стороне от “Нового Времени”; но Розанову его
“суворинство” инстинктивно прощалось: очень уж было ясно, что он не
“ихний” (ничей): просто “детишкам на молочишко”, чего он сам, с
удовольствием, не скрывал. Детишек у него в это время было уже трое или
четверо.

Так называемые розановские “вопросы” — то, что в нем, главным образом,
жило, всегда его держало, все проявления его окрашивало,— было шире и
всякого эстетизма и уж, очевидно, шире всяких “политик”. Определяется
оно двумя словами, но в розановской душе оба понятия, совершенно
необычно, сливались и жили в единстве. Это Бог и пол.

Шел ли Розанов от Бога к полу? Или от пола к Богу? Нет, Бог и пол были
для него,— скажу грубо, — одной печкой, от которой он всегда танцевал.
И, конечно, вопрос “о Боге” делался, благодаря этому, совсем новым,
розановским; вопрос о поле — тоже. Последний “вопрос” и вообще-то, для
всех, пребывал тогда в стыдливой тени или в загоне; как же могло яркое
вынесение его на свет Божий не взбудоражить, по-разному, самые разные
круги?

Пожалуй, не круги — а “кружки”. Ведь и “эстетизм” и другие
петербургские, едва намечавшиеся, течения — были только кружки. Да в
Розанове самом сидела такая “домашность”, “самодельность”, что трудно и
вообразить его влияние на какие-нибудь “круги”.

5. ДУХОВНЫЕ ОТЦЫ

В область розановского интереса очень трепетно входил вопрос о “церкви”.
И не только потому, что жена его, духовного происхождения и вдова
священника, была крепко и просто верующей православной. Нет, с вопросом
о церкви Розанов был связан собственными внутренними нитями. Вопрос этот
окрашивался для него в свой цвет — благодаря его отношению к
христианству и Христу.

Однако, мысль Религиозно-философских собраний зародилась не на Шпалерной
(у Розанова), а в наших литературно-эстетических кружках. Они тогда
стали раскалываться; чистая эстетика уже не удовлетворяла; давно велись
новые споры и беседы. И захотелось эти домашние споры расширить, — стены
раздвинуть.

В сущности для петербургской интеллигенции и вопрос-то религиозный
вставал впервые, был непривычен, а в связи с церковным — тем более. Мир
духовенства был для нас новый, неведомый мир. Мы смеялись: ведь Невский,
у Николаевского вокзала, разделен железным занавесом. Что там, за ним,
на пути к Лавре? Не знаем: terra incognita. Но нельзя же рассуждать о
церкви, не имея понятия о ее представителях. Надо постараться поднять
железный занавес.

Кто-нибудь напишет впоследствии историю первых Р. -ф. собраний. Тяжелого
все это стоило труда. Об открытом Обществе и думать было нечего. Хоть бы
добиться разрешения в частном порядке.

К мысли о Собраниях Розанов сразу отнесся очень горячо. У него в доме
уже водились кое-какие священники, из простеньких. Знакомства эти
пришлись кстати. Понемногу наметилась дорожка за плотный занавес.

Однако в предварительных обсуждениях плана действий Розанов мало
участвовал. Никуда не годился там, где нужны были практические
соображения и своего рода тактика. С ним, вообще следовало быть
осторожным; он не понимал, органически, никакого “секрета” и невинно
выбалтывал все не только жене, но даже кому попадется (с ним,
интимнейшим, меньше всего можно было интимничать).

Поэтому ему просто говорили: вот, теперь мы идем к такому-то или
туда-то, просить о том-то; брали его с собой, и он шел, и был, по
наитию, очень мил и полезен.

Наконец, Собрания, получастные, были разрешены. Железный занавес
поднялся. Да еще как! Председатель — еп. Сергий Финляндский, тогда
ректор Духовной академии; вице-председатель — арх. Сергий, ректор
семинарии, злой, красивый монах с белыми руками в кольцах. Все это с
благословения митрополита Антония и с молчаливого и выжидательного
попустительства Победоносцева. Главный наш козырь был — “сближение
интеллигенции с церковью”. Тут очень помогло нам тщеславие пронырливого,
неглупого, но грубого мужичонки Скворцова, чиновника при Победоносцеве.
Миссионер, известный своей жестокостью, он, в сущности, был добродушен и
в тщеславии своем, желании попасть “в хорошее общество” — прекомичен.
Понравилась ему мысль “сближения церкви с интеллигенцией” чрезвычайно.
Стал даже мечтать о превращении своего “Миссионерского Обозрения” в
настоящий “журнал”.

Каюсь, мы нередко потешались над ним; посылали в этот “журнал” разные
письма под самыми прозрачными псевдонимами, чуть ли не героев
Достоевского или Лермонтова; невинный Скворцов не замечал и с гордостью
письма печатал. На Собраниях же мы ему спуску не давали, припоминая его
миссионерские похождения.

Скворцов, конечно, сделался приятелем Розанова. У Розанова закипали его
“воскресения”, превратились в маленькие религиозно-философские собрания.
На неделе собирались и у нас.

Странно, однако: весь этот мир “из-за железного занавеса”, духовный и
церковный, повлекся, припал, главным образом, к Розанову. Чувствовал
себя уютнее с ним. А ведь Розанов считался первым “еретиком”, и даже
весьма опасным. Чуть ли не начались Собрания его докладом о браке и
поле, самым “соблазнительным”, и прения длились подряд три вечера.

А раз было следующее.

Розанов на Собраниях не только не произносил речей, но и рот редко
раскрывал. Какие “речи”, когда ни одного доклада своего, написанного, он
не мог сам прочесть вслух. Другие читали. Ответы на возражения тоже
писал заранее к следующему разу, а читал опять кто-нибудь за него.

Раз попросил он прочесть такое возражение, странички 2—3, молодого
приват-доцента Духовной академии — А. В. Карташева. Карташев тогда
впервые появился в Петербурге — из-за “железного занавеса у
Николаевского вокзала”, из иного мира, вместе со всей “духовной”
молодежью. Кстати сказать: в этих “выходцах” многое изумляло нас — такие
они были иные по быту, по культуре; но изумительнее всего оказался их
упрямый... рационализм. Вот тебе и “духовная” молодежь!

Очень помню, как однажды мы с Карташевым сидели, по дежурству, у дверей
залы Собрания, — принимали запись входящих членов. Заседание началось,
двери заперли. Мы, около полутемного столика, тихо разговаривали. Острый
профиль молодого Карташева напоминал в те времена профиль Гоголя в
последние годы жизни.

— Верю ли? Если б верить, как в детстве... Но нет... рацио... рацио...—
шептал он, приседая.

Так вот, Карташев, на просьбу Розанова прочесть вслух его странички
возражения (весьма невинные), согласился. Прочел. На другой же день был
призван к митрополиту Антонию и получил от этого, сравнительного мягкого
и “либерального” иерарха, самый грубый выговор. Хотел было оправдаться —
я, мол, только “одолжил Розанову свой голос”, но его не дослушали:

— Чтобы — впредь — этого — не было.

И Карташев ушел, если не ошпаренный — то лишь потому, что привык:
держали их там в строгости и в повиновении удивительном.

Да, опасным “еретиком” был Розанов в глазах высшей православной
иерархии. Почему же все-таки духовенство, церковники, сближались с ним
как-то легче, проще, чем с кем бы то ни было из интеллигентов, ходили к
нему охотнее, держали себя по-приятельски?

6. УСЕРДНЫЙ ЕРЕТИК

“Православие” видело “еретичество” Розанова, и просто “безбожием” не
затруднялось его называть. В глубины не смотрело.

Что ему, что этот “безбожник” говорит:

“... Я мог бы отказаться от даров, от литературы, от будущности своего
я... слишком мог бы... Но от Бога я никогда не мог бы отказаться. Бог
есть самое “теплое” для меня. С Богом никогда не скучно и не холодно. В
конце концов Бог моя жизнь. Я только живу для Него, через Него; вне Бога
— меня нет”. И еще:

“Выньте из самого существа мира молитву, сделайте, чтобы язык мой, ум
мой разучился словам ее, самому делу ее, существу ее,— чтобы я этого не
мог; и я с выпученными глазами и с ужасным воем выбежал бы из дому, и
бежал, бежал, пока не упал. Без молитвы совершенно нельзя жить... Без
молитвы — безумие и ужас.

Но это все понимается, когда плачется... А кто не плачет, не плакал —
как ему это объяснить?” 

Или еще:

“Боже, Боже, зачем Ты забыл меня? Разве Ты не знаешь, что всякий раз,
как Ты забываешь меня,— я теряюсь?”

Самое “еретичество” Розанова исходило из его религиозной любви к Божьему
миру, из религиозного его вкуса к миру, ко всей плоти. Но кто это
понимал из православных, как мог понять, да и на что ему было нужно?
Лишь редкие чувствовали; например, исключительной глубины и прелести
человек — священник Устьинский (он жил в Новгороде, изредка приезжал в
Петербург) да, может быть, Тернавцев, тогда молодой и независимый;
итальянская кровь давала ему большую силу жизни: весь он был неистовый,
бурный и казался очень талантливым.

Ну, а другие “церковники” — приятельствовали с Розановым, прощая резкие
выпады по их адресу, вот почему: он, любя всякую плоть, обожал и плоть
церкви, православие, самый его быт, все обряды и обычаи. Со вкусом он
исполняет их, зовет в дом чудотворную икону и после молебна как-то
пролезает под ней (но старому обычаю). Все делает с усердием и с
умилением.

За это-то усердие и “душевность” Розанова к нему и благоволили отцы. А
“еретичество”... да, конечно, однако ничего: только бы построже хранить
от него себя и овец своих.
                                                                        
                        

7. СОБРАНИЯ

В первый же год Р. - ф. собрания стали быстро разрастаться, хотя попасть
в число членов было не легко, а “гости” вовсе не допускались.

Неглубокая зала Географического общества, с громадной и страшной статуей
Будды в углу (ее в вечера Собраний чем-то закутывали от
“соблазна”),—никогда, вероятно, не видела такого смешения “языков”, если
не племен. Тут и архиереи,— вплоть до мохнатого льва Иннокентия, и
архимандриты, до аскетического Феофана (впоследствии содействовавшего
внедрению Распутина во дворец) и до высокого, грубого молодца в
поярковой шляпе — Антонина (теперешнего “живца”); тут же и эстеты, весь
“Мир Искусства” до Дягилева; студенты светские, студенты духовные, дамы
всяких возрастов и, наконец, самые заправские интеллигенты, держащиеся с
опаской, но с любопытством.

Во время перерыва вся эта толпа гудела в музее и толкалась в крошечной
комнате сзади, где подавали чай.

Розанов непременно прятался в уголке, и непременно там кто-нибудь один
его заслонял, с кем он интимничал. Секретарем Собраний был,
рекомендованный Тернавцевым, приятель его — Ефим Е.

— Ефим — пес,— говорил на своем образном языке, с хохотом, “кудрявый
Валентин”.— Лучше и не выдумать секретаря. Это я вам скажу,
у-ди-ви-тельный человек. Ни в Бога, ни в черта не верит.
Либерал-шестидесятник. Пес и пес, конечно, но и ловкий!

Действительно, Ефим оказался полезен. Двери Собраний сторожил, как
настоящий “пес”. Следил за отчетами. И сразу сдружился с “попами”.
Особенно с архимандритом Антонином. Вместе шатались они по трактирам,—
где Ефим непременно заказывал себе кушанье постное, Антонин же
непременно скоромное; вместе забегали к нам; если Антонин “опозднялся” в
городе, то у Ефима и заночевывал.

С лаврской духовной цензурой Ефим тоже завел дружбу, что было ценно,
особенно, когда начался наш журнал “Новый Путь”.

Но о журнале потом; здесь отмечаю лишь это любопытное приятельство “ни в
Бога, ни в черта неверующего” нашего секретаря с духовными отцами.
Насчет “либерализма” — вряд ли заветы 60-х годов были в нем особенно
крепки. Он через несколько лет поступил, по рекомендации Розанова, в
“Новое Время”, где прижился и, благодаря знанию языков, до конца
оставался заведующим иностранным отделом.

Не могу не вспомнить здесь о “предании” более свежем, но которому
“верится с трудом”: ведь в Англию, во время войны, ездила в виде
“представителей русской печати” такая неподобная тройка: Чуковский,
затем этот самый бывший “пес” из “Нового Времени”, и купленный ныне,
“для сраму”, большевиками — Ал. Толстой. Жаль, что Василевского He-Букву
не прихватили. Была бы полнота “представительства”.

8. ТЯЖЕЛАЯ СТАРУХА

Летом 1902 года мы ездили за Волгу, в г. Семенов; оттуда, с двумя
нижегородскими священниками,— на раскольничьи собеседования за Керженец,
к Светлому озеру (“Китеж-Град”).

На возвратном пути мы зашли, в Нижнем, с прощальным визитом к одному из
наших спутников, о. Николаю, громкому, шумному, буйному батюшке, до
хрипоты спорившему на Озере со староверами.

Провинциальные “духовные” дамы скромны и стесняются “столичных гостей”.
Редко где попадья не убегала от нас и не пряталась, высылая чай в
“гостиную”. Молодежь поразвязнее, и у отца Николая, после бегства
матушки с роем еще каких-то женщин, в гостиной осталась занимать нас
молоденькая поповна.

О. Николай, еще хрипя, разглагольствовал о чудотворных иконах, а поповна
показывала мне альбомы.

Показывала и объясняла: вот это тетенька; вот это о. Никодим, дядя; вот
это знакомый наш из Костромы...

Вижу большую фотографию: сидит на стуле, по-старинному прямо, в очень
пышном платье, сборками кругом раскинутом, седая, совсем белая, толстая
старуха. В плоеном чепчике. Губы сжаты, злыми глазами смотрит на вас.

— А это кто?— спрашиваю.

— А это наша знакомая. Жена одного писателя петербургского. Ее фамилия
Розанова.

— Как Розанова? Какая жена Розанова? Василия Васильевича?

— Ну да, жена Василия Васильевича. Ее сейчас в городе нет. Она в Крыму
давно. А домик ее наискосок от нашего. С балкона видать.

— Покажите мне.

Выходим с поповной на угловой балкончик. Внизу булочная, и громадный
золотой крендель тихо поскрипывает над железными перилами балкона,
слегка заслоняя теплую, пыльную Варварскую улицу, вымощенную круглыми,
как арбузы, булыжниками.

— Видите, прямо переулок идет, так вот слева второй домик, серенький,
это есть Розановой дом, где она жила.

— А фотография ее... давно снята? Она такая старая?

— Да, она уж совсем старая. Ну, ведь и он, кажется, не молодой.

Хочу возразить, что Розанов “против нее — робенок”, как говорят за
Волгой, но поповна продолжает:

— Она очень злая. Такая злая, прямо ужас. Ни с кем не может жить, и с
мужем давно не живет. Взяла себе, наконец, воспитанницу. Ну, хорошо. Так
можете себе представить, воспитанница утопилась. Страшный характер.

Мы вернулись в гостиную; и долго еще, охотно, рассказывает мне про
“страшный характер” поповна, пока я вглядываюсь в портрет развалины с
глазами сумасшедше-злыми.

Никогда Розанов не сказал об этой своей жене слова с горечью, с
осуждением или возмущением. В полноте трагическую историю его первого
брака мы знали от друзей, от Тернавцева и других; впрочем, и сам Розанов
не скрывал ничего и нередко, подолгу, рассказывал нам о жизни с первой
женой. Но ни разу со злобой, ни в то время — ни потом, в “Уединенном”. А
уж, кажется, мог бы. Ведь она не только, живя с ним, истерзала его, она
и на всю последующую жизнь наложила свою злую лапу.

Для второй жены его, Варвары Дмитриевны, глубоко православной, брак был
таинством религиозным. И то, что она “просто живет с женатым человеком”,
вечно мучило ее, как грех. Но злая старуха ни за что не давала развода.
Дошло до того, что к ней, во время болезни Варвары Дмитриевны, ездил
Тернавцев, в Крым, надеясь уломать. Потом рассказывал, со вкусом
ругаясь, как он ни с чем отъехал. Чувствуя свою силу, хитрая и лукавая
старуха с наглостью отвечала, поджав губы: “Что Бог сочетал, того
человек не разлучает”.

— Дьявол, а не Бог сочетал восемнадцатилетнего мальчишку с сорокалетней
бабой!— возмущался Тернавцев.— Да с какой бабой! Подумайте! Любовница
Достоевского! И того она в свое время доняла. Это еще при первой жене
его было. Жена умерла, она, было, думала тут на себе его женить, да уж
нет, дудки, он и след свой замел. Так она и просидела, Василию
Васильевичу на горе.

Розанов мне шептал:

— Знаете, у меня от того времени одно осталось. После обеда я отдыхал
всегда, а потом встану — и непременно лицо водой сполоснуть, умываюсь. И
так и осталось — умываюсь, и вода холодная со слезами теплыми на лице,
вместе их чувствую. Всегда так и помнится.

— Да почему же вы не бросили ее, Василий Васильевич?

— Ну-ну, как же бросить? Я не бросал ее. Всегда чувство благодарности...
Ведь я был мальчишка...

Рассказывал о неистовстве ее ревности. Подстерегала его на улице. И
когда, раз, он случайно вышел вместе с какой-то учительницей, тут же,
как бешеная, дала ей пощечину.

Но это что, сумасшедшая ревность. Дело нередкое. Любовница Достоевского,
законная жена Розанова, была посложнее.

Ревность шла, конечно, не от любви к невзрачному учителишке, которого
она не понимала и который ее не удовлетворял. Заставлять всякий день
водой со слезами умываться — приятно, слов нет. Но жизнь этим не
наполнишь. Старея, она делалась все похотливее; и в Москве все чаще
засматривалась на студентов, товарищей молодого, но надоевшего мужа.

Кое с кем дело удавалось, а с одним, наиболее Розанову близким,—
сорвалось. Авансы были отвергнуты.

Совершенно неожиданно студента этого арестовали. Розанов очень любил
его. Хлопотать? Поди-ка сунься в те времена, да и кто бы послушал
Розанова? Однако добился свиданья. Шел, радовался — и что же? Друг не
подал руки; не стал и разговаривать.

Дома загадка объяснилась: жена, не стесняясь, рассказала, что это она,
от имени самого Розанова, написала в полицейское управление донос на его
друга.

Быть может, я передаю неточно какие-нибудь подробности; но не в них
дело. Эту характерную историю сам Розанов мне не рассказывал. Он только,
при упоминании о ней, сказал:

— Да, я так плакал...

— И все-таки не бросили ее? Как же вы, наконец, разошлись?

— Она сама уехала от меня. Ну, тут я отдохнул. И уж когда она опять
захотела вернуться — я уж ни за что, нет. В другой город перевелся,
только бы она не приезжала.

И все, повторяю, без малейшего негодования, без осуждения или жалобы. С
человеческой точки зрения — есть противное что-то в этом все терпящем,
только плачущем, муже. Но не будем смотреть на Розанова по-человечески.
И каким необычным и прелестным покажется нам тогда розановское отношение
к “жене”, как к чему-то раз навсегда святому и непотрясаемому. “Жена” —
этим все сказано, а уж какая — второй вопрос.

И ни малейшей в этом “добродетели”; таков уж Розанов органически. У него
и верность, и любовь, тоже свои, особенные, розановские. О верности его
мне еще придется говорить.

9. ПУСТОТА ВОКРУГ

Когда приподнялся “железный занавес”, стали архиереи приезжать “в
Петербург”, на Собрания, — стали и мы изредка заглядывать в “иной мир”,
в Лавру. Бывали (всегда скопом) у молодого, скромного, широколицего
Сергия Финляндского, ректора Академии (какое-нибудь предварительное
обсуждение доклада), и у митрополита Антония.

У Антония Мережковский читал “Гоголя и о. Матфея”, читал там раз даже
Минский, чуть ли не свою “Мистическую розу на груди церкви”. Он тогда
(для чего?) очень кокетничал с церковью, впрочем, без всякого успеха.

Розанов, конечно, не читал, как нигде не читал ничего, и, конечно,
всегда присутствовал.

У Сергия было приятно: большие, пустые залы с таким полом, скользким и
светлым, — хоть смотрись в него, с рядами архиерейских портретов по
стенам. Чай пили в столовой, за длинным столом. Вкусный чай: сколько
сортов всяких варений, а подавали тоненькие черненькие послушники.

В митрополичьих покоях не то: официальная пышность дворца, лакеи, а
варенье засахаренное.

Мне частенько Розанов, если мы сидели рядом, шептал свои наблюдения:
“заметьте, заметьте...” Он видел всякую мелочь.

Раз мы вышли, уже часов в 11, поздно, из Лавры, и за оградой ее
заблудились. Зима, но легкая оттепель; необозримые снежные пустыри,
окружающие Лавру, скользки, точно лаковые, а ухабы по чуть видной дороге
— как горы. Нас человек шесть, но идем не вместе, а парами, друг за
друга держимся. И все крутимся по ледяной пустыне, и все тянется белая
высокая ограда,— не знаем, куда повернуть.

Я с Розановым. Он не смущается, куда-нибудь выйдем. Без конца говорит —
о своем. Он неиссякаем “наедине”; с кем наедине — ему решительно все
равно. Никогда не говорит “речи”, говорит “беседно”, вопрошательно, но
ответов не ждет и не услышал бы их; даже вдвоем — он наедине с собою.

“... Странная черта моей психологии заключается в таком сильном ощущении
пустоты около себя — пустоты, безмолвия и небытия вокруг и везде— что я
едва знаю, едва верю, едва допускаю, что мне “современничают” другие
люди...”

В эту минуту мы с ним, однако, “современничали” в том, что оба одинаково
скользили, буквально на каждом втором шагу. И он вдруг это заметил. Я
смеюсь:

— Вы меня держите, Василий Васильевич, или я вас?

— Заметьте! Мы оба скользим! Оба! И не падаем. Почему не падаем? Да
потому, что мы скользим не в одну и ту же минуту, а в разные. Вы
скользите, когда я стою, а когда я — вы не скользите, и я держусь за
вас...

— Ну, вот видите. А если б мы шли отдельно, так уж давно оба валялись бы
в снегу.

— Да, да, удивительно... В разные минуты...

Но тут, занявшись этим соображением, он навел меня на такую кучу снега,
что, не схвати нас кто-то третий, шедший близко сзади, мы бы полетели
вниз — и в одну и ту же минуту.

10. О ЛЮБВИ

Всю жизнь Розанова мучали евреи. Всю жизнь он ходил вокруг да около них,
как завороженный, прилипал к ним — отлипал от них, притягивался —
отталкивался.

Не понимать, почему это так, может лишь тот, кто безнадежно не понимает
Розанова.

Не забудем: Розанов жил Богом и — миром, плотью его, полом.

“Знаете ли вы, что религия есть самое важное, самое первое, самое
нужное? Кто этого не знает, мимо такого нужно просто пройти. Обойти его
молчанием”.

И тотчас же далее:

“Связь пола с Богом — большая, чем связь ума с Богом, даже чем связь
совести с Богом...”

Евреи, в религии которых для Розанова так ощутительна была связь Бога с
полом, не могли не влечь его к себе. Это притяжение — да поймут меня те,
кто могут — еще усугублялось острым и таинственным ощущением их
чуждости. Розанов был не только архи-ариец, но архи-русский, весь,
сплошь, до “русопятства”, до “свиньи-матушки” (его любовнейшая статья о
России). В нем жилки не было нерусской; без выбора понес он все, хорошее
и худое — русское. И в отношение его к евреям входил элемент
полярности”, т. е. опять элемент “пола”, притяжение к “инакости”.

Он был к евреям “страстен” и, конечно, пристрастен:

он к ним “вожделел”.

Влюбленный однажды, полушутя, в еврейку, говорил мне:

— Вот рука... а кровь у нее там какая? Вдруг — голубая? Лиловенькая,
может быть? Ну, я знаю, что красная. А все-таки не такая, как у наших...

Непривычные или грубодушные люди часто возмущались розановской
“несерьезностью”, сплетением пустяков с важным, и его... как бы
“грязцой”. Ну, конечно! И уж если на то пошло, разве выносимо вот это
само: “связь Бога с полом?” Разве не “грязь” и “пол” -то весь? В крайнем
случае — “неприличие”, и позволительно говорить об этом лишь научным,
серьезным языком, с видом профессора. Розановские “мелочи” казались
“игривостью” и нечистоплотностью.

Но для Розанова не было никаких мелочей: всякая связывалась с
глубочайшим и важнейшим. Еврейская “миква”, еврейский религиозный
обычай, для внешних неважный и непривлекательный, — его умиляла и
трогала. Его потрясал всякий знак “святости” пола у евреев. А с общим
убеждением, в кровь и плоть вошедшим, что “пол — грязь” — он, главным
образом, и боролся.

Вот тут узел его отношений к христианству и ко Христу. Христос? Розанов
и к Нему был страстен, как к еврейству. Только все тут было диаметрально
противоположно. Христос — Он свой, родной, близкий. И для Розанова было
так, точно вот этот живой, любимый, его чем-то ужасно и несправедливо
обидел, что-то отнял у него и у всех людей, и это что-то — весь мир, его
светлость и теплость. Выгнал из дома в стужу; “будь совершен, иди и не
оглядывайся, отрекись от отца, матери, жены и детей...”

Розанов органически боялся холода, любил теплое, греющее.

“С Богом я всегда. С Богом мне теплее всего” — и вдруг — иди в холод,
оторвись, отрекись, прокляни... Откуда это? Он не уставал бранить
монашество и монахов, но, в сущности, смотрел дальше них, не думал, что
“это они сделали”, главного обидчика видел в Христе. Постоянно нес упрек
Ему в душе — упрек и страх перед собственной дерзостью. У нас, вечером,
за столом, помню его торопливые слова:

— Ну, что там, ну ведь не могу же я думать, нельзя же думать, что
Христос был просто человек... А вот, что Он... Господи, прости!— (робко
перекрестился, поспешным крестиком),— что Он, может быть, Денница...
Спавший с неба, как молния...

Розанов, однако, гораздо более “трусил Божеского наказания” за нападки
на церковь, нежели за восстания против первопричины — Христа. Почему?
Это просто. В Христоборчестве его было столько личной любви ко Христу,
что она властно побеждала именно страх, и превращала трусость
нашалившего ребенка во что-то совсем другое.

Вот, например: тяжелая болезнь жены. Оперированная, она лежала в
клинике. Розанов в это время ночевал раз у Тернавцева. И всю ночь, по
словам Тернавцева, не спал, плакал и, беспрестанно вставая, молился
перед иконами. Всю ночь вслух “каялся”, что не был достаточно нежен,
справедлив — к церкви, к духовенству; не покорялся смиренно, возражал,
протестовал... Вот, Бог и наказывает... и он, как мальчик, шепчет
строгому церковному Богу: прости, помилуй, больше не буду!

В связи с этим, в “Уединенном”:

“Иду в Церковь! Иду! Иду!”

И потом еще:

“Как бы я мог быть не там, где наша мамочка? И я стал опять
православным”.

Стал ли? Это и теперь его тайна, хотя пророческие слова исполнились:

“ Конечно, я умру в с е-т а к и с Ц е р к о в ь ю, 

... конечно, д у х о в е н с т в о мне в с е-т а к и в с е х (сословий)
м и л е е”...

Однако:

“Но среди их умирая, я все-таки умру с какой-то м у к о й о н и х”.

Это борьба с “церковью”.

А вот “Христоборчество”. Вот одно из наиболее дерзких восстаний его —
книга “Темный Лик”, где он пишет (точно, сильно, разговорно, как
всегда), что Христос, придя, “охолодил, заморозил” мир и сердце
человека, что Христос обманщик и разрушитель. Денница,— повторяет он
прикрыто, т. е. Дух Темный, а не Светлый.

И что же, кается, дрожит, просит прощения? Нисколько. Выдержки из
“Темного Лика” читались, при нем, на Собраниях, он составлял самые
стойкие ответы на возражения. Спорил в частных беседах, защищался —
Библией, Ветхим Заветом, пламенно защищался еврейством, на сторону
которого всецело становился, как бы религиозно сливаясь с ним.

С одним известным поэтом, евреем, Розанов при мне чуть не подрался.

Поэт и философ, совсем не приверженный к христианству, доказывал, что в
Библии нет личности и нет духа поэзии, пришедшего только с
христианством; что евреи и понятия не имели о нашем чувстве влюбленности
— в мир, в женщину и т. д. Надо было видеть Розанова, защищающего “Песнь
Песней”, и любовь, и огонь еврейства.

Принялся упрекать поэта в измене еврейству; тот ему ответил, что, во
всяком случае, Розанов — больше еврей, чем он сам.

Этим спор окончился — Розанов внезапно замолчал.

Не потому, конечно, что заподозрил собеседника в атеизме. Атеистов,
позитивистов он “презирал, ненавидел, боялся”. Говорил: “расстаюсь с
ними вечным расставанием”. Но собеседник — еврей, а еврей не может быть
атеистом. Нет, по Розанову, антирелигиозного еврея, что бы он там про
себя ни думал, ни воображал. В каждом, все равно, “Бог — насквозь”.
Недаром к Аврааму был зов Божий. Про себя Розанов говорил: 

“Бог призвал Авраама, а я сам призвал Бога. Вот и вся разница”.

И вдруг, и вдруг... словно чья-то тень — тень Распятого?— проходила
между ним и евреями. Он оглядывался на нее — и пугался, но уже не
феноменальным, а “ноуменальным” (любимое его слово) страхом. Вдруг —
“болит душа! болит душа! болит душа!” и — потерявшись — он становится
резок, почти груб... к евреям. Мне приходилось слышать его в эти минуты,
но я расскажу о них его собственными словами, будет яснее.

“... Как зачавкали губами и идеалист Борух, и такая милая Ревекка Ю-на,
друг нашего дома, когда прочли “Темн. Лик”. Тут я сказал себе: “Назад!
Страшись!” (мое отношение к евреям). Они думали, что я не вижу: но я
хоть и “сплю вечно”, а подглядел. Борух, соскакивая с санок, так
оживленно, весело, счастливо воскликнул, как бы передавая мне тайную
мысль и заражая собою:— Ну, а все-таки — он лжец. Я даже испугался. А
Ревекка проговорила у Шуры в комнате: “Н-н-н-да... Я прочла “Темный
Лик”. И такое счастье опять в губах. Точно она скушала что-то сладкое.

Таких физиологических (зрительно-осязательных) вещиц надо увидеть, чтобы
понять то, чему мы не хотим верить в книгах, в истории, в сказаниях.
Действительно, есть какая-то ненависть между Ним и еврейством. И когда
думаешь об этом — становится страшно. И понимаешь ноуменальное, а не
феноменальное: “распни Его”.

Думают ли об этом евреи? Толпа? По крайней мере, никогда не
высказываются”.

Любовь к Христу, личная, верная, страстная,— была куском розановской
души, даже не души — всего существа его. Но была тайной для зорких глаз
тайновидца: “смотрел и не видел”. Порою близко шевелилась, скрытая;
тогда он тревожился; бросался в сторону евреев и своего к ним отношения;
отрекался, путался, сердился... Но жизнь повела его “долинами смертной
тени”. И любовь стала прорываться, подобно молнии. Чем дальше, чем чаще
мгновенья прорывов. 

“... Тогда все объясняется... Тогда Осанна... Но т а к ли это?

Впервые забрезжило в уме...”

Сами собой гасли в этих молниях вспышки ненависти к евреям. Понималась
любовь — по-настоящему; и забывалась опять. Может быть, потом понялась
навсегда?

11. “В СВОЕМ УГЛУ”

Осенью 1902 года мы начали с П. П. Перцовым журнал “Новый Путь”. Я до
сих пор не понимаю, как это вышло, что мы его начали, и даже довели без
долгов до 1906 года. Он точно сам начался, — естественно вышел из Р. -ф.
собраний.

Денег у нас не было никаких, кроме пяти тысяч самоотверженного Перцова,
да очень малой, внешней помощи издателя Пирожкова, и то лишь в самые
первые месяцы. (Пирожков этот стал впоследствии знаменит процессами со
своими жертвами,— обманутыми писателями, обманутыми бесцельно, ибо он и
сам провалился.)

Перцову удалось получить разрешение на журнал, благодаря той же
приманке: “сближение церкви с интеллигенцией”. Журнал был вполне
“светский” (в программе только упоминалось о вопросе “религиозном”, “в
духе Вл. Соловьева”), однако, известно было, что издает его группа
участников Собраний и что там предполагается помещать стенографические
отчеты этих Собраний.

Положение журнала было исключительно трудное: каждая книга подлежала
двойной цензурной трепке; сначала шла к обыкновенному цензору, а затем в
Лавру, к духовному. Была у нас и третья цензура, неофициальная,
интеллигентская: по тем временам, если эстетика и начинала кое-как
завоевывать право на существование, то религия, без разбирательства,
была осуждена; и нас записали в реакционеры.

Но среди всех огорчений с деньгами, да с двумя официальными цензурами,
нам буквально не было времени огорчаться еще и этим. Пусть думают, что
хотят.

Все мы работали и писали без гонорара. Платили только в редких случаях
какому-нибудь начинающему (и очень талантливому) из неимущих.
Литературная молодежь, — все мои приятели, — помогала и работала, на нас
глядя, радостно, как в своем деле. Молодые поэты (Блок, Семенов, Пяст),
кроме стихов, давали, когда нужно, рецензии, заметки, отчеты. Несколько
неопытных “выходцев из-за железного занавеса”,— приват-доценты Дух.
академии Карташев, Успенский,— тоже приучались к журнальной работе, но
эти — в глубокой тайне, без всяких подписей, ибо, если б узнало лаврское
начальство, им бы не поздоровилось.

И нас, старых литераторов, было изрядное количество, так что в
материале, совсем не плохом, недостатка не чувствовалось. Вячеслав
Иванов печатал там “Религию страдающего Бога”, Мережковский — свой роман
“Петр и Алексей”. Брюсов — ежемесячные статьи об иностранной литературе
и даже... об иностранной политике.

О Розанове что и говорить. Он был несказанно рад журналу. Прежде всего —
упросил, чтобы ему дали постоянное место “на что захочет” и чтоб названо
оно было “В своем углу”. Кроме того, он из книжки в книжку стал печатать
свою длинную (и замечательную) работу “О юдаизме”.

Вечно торчал в редакции, отовсюду туда “забегал”. В редакции жил
секретарь — “пес” Ефим Е. (он же секретарь Собраний). Не лишенный юмора
и весьма, при случае, энергичный, он и тут, как секретарь, был очень
ценен. Возил в Лавру, к отцам-цензорам, весь наш материал (не один
“духовный”, “светский” тоже). И, если отцы тревожились, подозревая
скрытый “соблазн” в каком-нибудь стихотворении Сологуба, В. Иванова,
Блока,— нес им самую беззастенчивую, но полезную чепуху. Отстаивал,
порою, статьи довольно смелые, хотя с великими жертвами: у В. Иванова,
однажды, везде “православие” обратилось в “католичество”; а так как
статья была о Вл. Соловьеве — то можно себе представить, что получилось.

Посетителей (неизвестных) принимал тоже Ефим. И препотешно умел
рассказывать об этих приемах. Он был, что называется, “pince sans rire”.
Никто лучше него не мог бы справиться с “авторами”. Его важность,
отрывистые, безапелляционные реплики хорошо действовали на слишком
назойливых. Бывали и застенчивые.

— А... могу я спросить, сколько вы платите?— говорил какой-нибудь явно
безнадежный обладатель явно безнадежной толстой рукописи.

Ефим не задумывался:

— А мы очень много платим... если нам понравится. Но нам редко что
нравится. Лучше вы вашу рукопись отдайте в другое место.

Собственно говоря, вся редакционная работа велась Перцовым и мною.
Молодежь помогала, но положиться ни на кого из них мы не смели. А
Розанов не только не помогал, но если б вздумал, мы бы в ужас пришли.
Всякое дело требует своей “политики”, т. е. какой-то линии, считанья с
моментом, с окружающими обстоятельствами и т. д. Розанов ни на что
подобное не был способен. Он, действительно, “всегда спал”; во сне хоть
и умел “подглядывать”, чего никто не видел, но подглядывал лишь то, что
находилось в круге его идей, ощущений, лишь в том, что его интересовало
и касалось.

Очень любил журнал. И совершенно невинно, не замечая, мог бы погубить
его, дай ему волю, начни с ним советоваться, как с равным.

И так была ужасная возня. Приносит он очередной материал — главу
“Юдаизма” и “Угол”, бесконечные простыни бумажные, меленько-меленько
исписанные. В набор? Как бы не так. Мы не “Новое Время” и с набором
должны экономничать. Без того приходится делать иногда, после светской
цензуры, для духовной,— второй набор; как бы не навести “отцов” на
неподобающие размышления... И вот мы с Перцовым принимаемся за чтение
розановских иероглифов. Не вместе,— Перцов глух, сам читает невнятно и
неохотно,— а по очереди.

Ни разу, кажется, не было, чтобы мы не наткнулись в этих писаниях на
такие места, каких или цензорам нашим даже издали показать нельзя, или
каких мы с Перцовым выдержать в нашем журнале не могли.

Эти места мы тщательно вычеркивали, а затем... жаловались Розанову: “вот
что делает цензура. Порядком она у вас в “Углу” выела”. Впрочем,
прибавляли, для косвенного его поучения:

— Сами, голубчик, виноваты. Разве можно такое писать? Какая же это
цензура выдержит?

Скажу, впрочем, что мы делали выкидки лишь самые необходимые. Перцов
слишком любил Розанова и понимал его ценность, чтобы позволить себе
малейшее искажение его идей.

Редактируя для журнала стенографические отчеты Собраний, мы ни звука не
выкидывали розановского: тут он сам за себя отвечает, пусть отвечает
перед цензорами.

Сухость стенограмм порою приводила нас в отчаяние: исчезала атмосфера
Собраний, приподнятая и возбужденная, не передавалось настроение
публики...

Чаще всего редактировали мы эти отчеты вдвоем не с Перцовым, а с
Тернавцевым.

Собрание, недавнее, было еще свежо в памяти.

— Какой вздор!— говорю я.— Она (стенографистка) не дослышала. Или не
поняла... Ведь тут, помните, ведь тут...

— Ну да!— кричит неистовый Валентин.— Василий Михайлович (Скворцов)
сказал “совесть”. А кто-то ему крикнул: “разная бывает совесть. Бывает
сожженная совесть...” Он так и осел... Вставляйте сюда “голос из
публики!”

Валентин Тернавцев был не нашего “лагеря”; но художественное чутье
побеждало в нем “церковника”, и мы оба увлекались, стараясь превратить
казенную запись в образную картину Собрания.

— Здесь еще “голос из публики!” — орал Валентин. — Обязательно, голос! Я
слышал, толстуха промяукала, как ее,— секты исследует, она около меня
сидела. Пишите тут — из публики!

Иногда мы посылали розановский доклад или возражение ему на просмотр,
боясь ошибок записи. А он возвращал — совершенно измененную вещь, почти
новую статью. Что было делать? Звали его, бранились, и он на месте, тут
же, в третий раз ее переписывал.

Перцов имел привычку вдруг уезжать из Петербурга, на неопределенное,
довольно продолжительное время. Глухой и скрытный, он глухо исчезал, не
оставляя и адреса. Знали только, что куда-нибудь в Кострому или дальше:
он был волжанин, “речной человек”, как он говорил.

Тогда мне приходилось тесно. “Мальчики” мои, в сомнении, откровенно
признавались, что не знают, как поступить. Розанов, не обращая на меня
никакого внимания, лез к Ефиму; а Ефим разленивался, не читал первых
корректур и спорил со мной из-за Брюсова, находя его недостаточно
либеральным.

К счастью, Перцов уезжал не в очень горячее время, — к весне. Месяца
через два возвращался, и все входило в норму.

12. БУДЬ ВЕРЕН В ЛЮБВИ...

На ревнивых жен Розанову везло.

Ну, та, первая, подруга Достоевского,— вообще сумасшедшая старуха; ее и
нельзя считать женой Розанова. Но настоящая, любящая и обожаемая “Варя”,
мать его детей, женщина скромная, благородная и простая,— тоже ревновала
его ужасно.

Ревновать Розанова — безрассудство. Но чтобы понять это — надо было
иметь на него особую точку зрения, не прилагать к нему обычных
человеческих мерок.

Ко всем женщинам он, почти без различия, относился восторженно-нежно, с
любовным любопытством к их интимной жизни. У него — его жена, и она
единственная, но эти другие — тоже чьи-то жены? И Розанов умилялся,
восхищался тем, что и они жены. Имеющие детей, беременные, особенно
радовали. Интересовали девушки — будущие жены, любовницы, матери. Его
влекли женщины и семейственные,— и кокетливые, все наиболее полно
живущие своей женской жизнью. В розановской интимности именно с женщиной
был еще оттенок особой близости: мы, мол, оба, я и ты, знаем с тобой
одну какую-то тайну. Розанов ведь чувствовал в себе сам много женского.
“Бабьего”, как он говорил. (Раз выдумал, чтобы ему позволили
подписываться в журнале “Елизавета Сладкая”. И огорчился, что мы не
позволили.)

Человеческое в женщине не занимало его. Ту, с которой не выходит этого
особого, женского, интимничанья, он скоро переставал замечать. То есть
начинал к ней относиться, как вообще к окружающим. Если с интересом
порою — то уже без специфического оттенка в интимности.

Смешно, конечно, утверждать, что это нежно-любопытное отношение к
“женщине” было у Розанова только “идейным”. Он входил в него весь, с
плотью и кровью, как и в другое, что его действительно интересовало. Я
не знаю, и знать не хочу, случалось ли с ним то, что называют “грехом”,
физической “изменой”. Может быть да, может быть нет. Неинтересно, ибо
это ни малейшего значения не имеет, раз дело идет о Розанове. И сам он
слишком хорошо понимает, — ощущает, — свою органическую верность.

“Будь верен человеку, и Бог ничто не поставит тебе в неверность”.

“Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не
исполнять”.

В самом деле, можно ли вообразить о Розанове, что он вдруг серьезно
влюбляется в “другую” женщину, переживает домашнюю трагедию, решается
развестись с “Варей”, чтобы жениться на этой другой? О ком угодно —
можно, о Розанове — непредставимо! И если все-таки вообразить — делается
смешно, как если бы собака замурлыкала.

Собака не замурлычит, Розанов не изменит. Он верен своей жене, как ни
один муж на земле. Верен — “ноуменально”.

Да, но жена-то этого не знает. Инстинктом любви своей, глубокой и
обыкновенной, она не принимает розановского отношения к “женщине”, к
другим женщинам. У нее ложная точка зрения, но со своей точки зрения она
права, ревнуя и страдая.

Розановская душа, вся пропитанная “жалением”, не могла переносить чужого
страданья. Единственно, что он считал и звал “грехом” — это причинять
страданье.

“Хотел бы я быть только хорошим? Было бы скучно. Но чего я ни за что не
хотел бы,— это быть злым, вредительным. Тут я предпочел бы умереть”.

Что же ему делать, чтобы не видать страданий любимой жены? Измениться он
не может, да и не желает, так как чувствует себя правым и невинным;
страданий этих не понимает (как вообще ревности не понимает,— никакой),
но видит их и не хочет их. Что же делать?

И он, при ней, изо всех сил начинает ломать себя. Боится слово лишнее
сказать, делается неестественным, приниженно глупым. Увы, не помогает.
Во-первых, он, бедненький, не мог угадать, какое его слово или жест
окажутся вдруг подозрительными. А во-вторых, ревновала его жена к духу
самому, к неуловимому; в жесте ли, в слове ли дело? Не понимая, не
угадывая, что может ее огорчить, он даже самые невинные вещи, невинные
посещения, понемногу начал скрывать от жены. На всякий случай,— а вдруг
она огорчится? Чтобы она не страдала (этого он не может!), надо, чтобы
она не знала. Вот и все.

В “секреты” розановские были, конечно, посвящены все. Он всем их поверял
— вместе со своей нежностью к жене, трогательно умоляя не только не
“выдавать” его, а еще, при случае, поддержать, прикрыть, “чтобы она была
спокойна”. 

Он, действительно, заботился только о ее спокойствии; о себе — как бы,
по неловкости, не “согрешить”, т. е. недостаточно умело соврать. Ведь,—

“... я был всегда ужасно неуклюжий. Во мне есть ужасное уродство
поведения, до неумения “встать” и “сесть”. Просто не знаю, как. Никакого
сознания горизонтов...”

Очень прямые люди нет-нет и возмутятся: “Василий Васильевич, да ведь это
же обман, ложь!” Какое напрасное возмущение! Прописывайте вы
человеческие законы ручью, ветру, закату; не услышат и будут правы: у
них свои. 

“Даже и представить себе не могу такого “беззаконника”, как я сам. Идея
“закона”, как “долга”, никогда даже на ум мне не приходила.

Только читал в словарях на букву Д. Но не знал, что это, и никогда не
интересовался. “Долг выдумали жестокие люди, чтобы притеснять слабых. И
только дурак ему повинуется”. Так, приблизительно... Только всегда была
у меня Жалость. И была благодарность. Но это как “аппетит” мой; мой
вкус. Удивительно, как я уделывался с ложью. Она меня никогда не
мучила... Так меня устроил Бог”.

“Устроил”, и с Богом не поспоришь. Главное — бесполезно. Бесполезно
упрекать Розанова во “лжи”, в “безнравственности”, в “легкомыслии”. Это
все наши понятия. Легкомыслие? — 

“Я невестюсь перед всем миром: вот откуда постоянное в о л н е н и е”.

Дайте же ему “невеститься”. Тем более, что не можете запретить. Наконец,
в каком-нибудь смысле, может, оно и хорошо?

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. ДУША ОЗЯБЛА

Победоносцев посмотрел-посмотрел, да и запретил Р. -ф. собрания.

“Отцы” уж давно тревожились. Никакого “слияния” интеллигенции с церковью
не происходило, а только “светские” все чаще припирали их к стене,—
одолевали. Выписан был на помощь (из Казани?) архимандрит Михаил,
славившийся своей речистостью и знакомством со “светской” философией. Но
Михаил — о ужас!— после двух собраний явно перешел на сторону
“интеллигенции”, и, вместо помощника, архиереи обрели в нем нового
вопрошателя, а подчас обвинителя. (Дальнейшая судьба этого незаурядного
человека любопытна. Продолжал острую борьбу против православной церкви
и, под угрозой снятия сана, перешел в старообрядчество, где был
епископом. Он возглавлял группу “голгофских христиан”. В 1916 году умер
в Москве, в больнице для чернорабочих.)

При таких обстоятельствах оставалось одно: закрыть, от греха. Собрания.
Закрыли.

Вскоре подоспела японская война, а с ней медленное, еще глухое, но все
нарастающее внутреннее брожение.

“Новый Путь” продолжался,— очень трудно: без главного подспорья своего —
отчетов о Собраниях, под неистовством духовной цензуры, с растущими
денежными затруднениями.

Перцов стал охладевать к делу и все чаще уезжать на Волгу. Розанов,
понемногу, начал отходить тоже.

Дело в том, что группа главных участников журнала к тому времени не была
уже сплочена. Расхождение — не в идее, а, пожалуй, в направлении воли.

Собственно идея (как и тема наших споров с церковью) была всегда одна:
Бог и мир; равноценность, в религии, духа и плоти. Можно себе
представить, как это было близко сердцу Розанова. Однако, защищая “мир”,
он весь его стяги вал к полу и личности; другие же, в понятие “мира”,
хотели выдвинуть и вопрос общественный.

Иногда Розанов, по гениальному наитию, мог изрекать вещи в этой области
очень верные, даже пророческие. Но не понимал тут ровно ничего,
органически не мог понимать, и отвращался.

“Общественность”, кричат везде, “побуждение общественного интереса!”...

“... Когда я встречаю человека с “общественным интересом”, то не то,
чтобы скучаю, не то, чтобы враждую с ним: но просто умираю около него”.
“Весь смокнул и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души. Умер”.

И далее:

“Народы, хотите ли я вам скажу громовую истину, какой вам не говорил ни
один из пророков...

— Ну? Ну?.. Хх...

— Это — что частная жизнь выше всего.

— Хе-хе-хе! Ха-ха-ха!

— Да, да! Никто этого не говорил; я — первый... Просто, сидеть дома и
хотя бы ковырять в носу “и смотреть на закат солнца!”...

И “воля к мечте”... И “чудовищная” задумчивость... 

“— Что ты все думаешь о себе? — спрашивает жена.— Ты бы подумал о людях.

— Не хочется...”

Не хочется,— интереса нет. А что такое Розанов без внутреннего, его
потрясающего, интереса? Ребячески путает и путается, если не случилось
наития, бранится — и ускользает, убегает.

Перед революционными волнениями он уже льнет больше к
литературно-эстето-мистическим кружкам, которые, словно пузыри, стали
выскакивать то здесь, то там. Заглядывает “в башню” Вяч. Иванова, когда
там водят “хороводы” и поют вакхические песни, в хламидах и венках.
Юркнул и на “радение” у Минского, где для чего-то кололи булавкой палец
у скромной неизвестной женщины, и каплю ее крови опускали в бокал с
вином.

Ходил туда Розанов, конечно, в величайшем секрете от жены,— тайком.

В редакции нашей показывался все реже. “Воскресенья” его — не помню,
продолжались ли; кажется, опустели на время. А когда события сделались
более серьезными, Розанова точно отнесло от нас, на другую волну попал.
Мы виделись, кажется... Но мельком. Кто-то говорил, что самые острые дни
он просидел у себя на Шпалерной. Не из трусости, конечно,— что ему? А
просто было “неинтересно” или даже “отвращало”. Может быть, занимался
нумизматикой...

Впрочем, скоро опять появился и даже стал интересоваться тем, что
происходит,— со своего боку. Полюбил “митинги”.

— Что вы там слушаете, Василий Васильевич?

— Что слушаю, ничего, я смотрю, как слушают. Какие удивительные есть,—
курсистки. Глаза так и горят. И много прехорошеньких.

В это время он написал брошюру “Когда начальство ушло”,— такую же...
даже не подберу выражения — осязательную, что ли, как все, что у него
писалось-выговаривалось. Кроме этой “осязательности” стиля, ничего в ней
не запомнилось. Но едва “начальство вернулось” — брошюра была запрещена.

Мы уже закончили наш журнал (в последнее полугодие сильно
реформированный), передав его “идеалистам”: Булгакову, Бердяеву и всему
их кружку. В начале 1906 мы собирались надолго за границу.

Розанов, этой последней зимой, бывал у нас иногда,— не часто. Интересно,
что очень невзлюбил его Боря Бугаев (А. Белый. Он, приезжая из Москвы,
жил у нас).

С трагически скошенными глазами, сдвинув брови,— ко мне:

— Послушайте, послушайте. Ведь Розанов — это пло! П-л-о!

— Что такое? Какое еще “пло”?

Оказывается, это он ехал по Караванной и видел вывеску (фамилия, должно
быть) “Пло”. И ему казалось, что если повторять страшным голосом: “Пло!
Пло!” — то можно его представить себе похожим на Розанова, и даже так,
что сам Розанов — П-Л-О.

Меня эта ассоциация не увлекла, но, зная обоих, можно было уловить, как
Бугаев соединяет “Пло” с Розановым и почему “боится” их. Не всякая
чепуха совершенно бессмысленна.

Расстались мы с Розановым по-дружески. Он даже обещал писать (очень
любил писать письма). Но не писал... долго. И вдруг, чуть не через год,—
письмо за письмом, в Париж.

Что такое?

Розановские письма, как всегда сверкающие, махровые, разговорные,—
содержали на этот раз конкретную просьбу. Он умолял меня содействовать
возвращению его писем к одной “литературной” даме, муж которой только
что, после 1905 года, эмигрировал (притом довольно глупо и напрасно).
Розанов знал, что чета находится в Париже. Коварная дама будто бы не
делала ни для кого секрета из этих писем, компрометантных лишь для
Розанова (уж, конечно, компрометантных, и, конечно, блестящих — ведь это
были по-розановски интимные письма к женщине, да еще кокетливой, да еще
еврейке!).

В мольбах Розанова слышалось отчаяние. Понять, зачем ему так
понадобились эти письма, — было нетрудно. А так как мы знали, что жена
Розанова тяжело больна (говорили, что у нее нервный удар), то
объяснилось и отчаяние. Он боялся, нестерпимо мучаясь, что о письмах
может узнать Варвара Дмитриевна.

Чувство его к жене, какая-то гомерическая смесь любви и жалости,
делается, в этот период, трагичным. В него вливается “осязательное”
ощущение — смерти.

Не то, чтобы Розанов изменился. Ощущение смерти не ново для него. Всегда
в нем жило, “но — не думал”, а тут выплыло из глубин наверх,
расширилось, покрыло все другие ощущения. (Да и навсегда окрасило, не
уменьшив их силы, в свой цвет.)

“Я говорил о браке, браке, браке... а ко мне все шла смерть, смерть,
смерть”. 

И еще:

“Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь...” 

Наконец:

“Смерти я совершенно не могу перенести...” “... Я так относился к ней,
как бы никто и ничто не должен был умереть. Как бы смерти не было”.
“Самое обыкновенное, самое “всегда”: и этого я не видел”.

“Конечно, я ее в и д е л: но значит я н е с м о т р е л... 

Не значит ли это, что я н е л ю б и л?” 

“Вот “дурной человек во мне”, дурной и страшный. 

В этот момент, как я ненавижу себя, “как враждебен себе”.

У Розанова нет “мыслей”, того, что мы привыкли называть “мыслью”. Каждая
в нем — непременно и пронзительное физическое ощущение. К “рассуждениям”
он поэтому неспособен, что и сам знает:

“Я только смеюсь и плачу. Рассуждаю ли я в собственном смысле? Никогда!”
Смерть для него была физическим “холодом” (как жизнь, любовь-жалость,—
греющим, светящим огнем).

“Больше любви; больше любви, дайте любви! Я задыхаюсь в холоде. У, как
везде холодно!”

И когда он говорит:

“Душа озябла. Страшно, когда наступает озноб души” — 

это не метафора, не образ, — где его “душа”, где тело?— но опять
физическое, телесное ощущение холода,— ощущение смерти.

Писем, о которых он так умолял, мы ему не достали. Мы знакомы были с
мужем розановской мучительницы. К мужу обратились с ходатайством. Он
предупредил нас, что надежды мало. И действительно. Не отдала. Не
захотела.

Я не думаю, чтобы из этого вышла большая беда. Вряд ли до больной
женщины могли дойти слухи об этой, в сущности, невинной истории; а если
бы и дошли? Она, вероятно, уже не приняла бы это так, как опасался
Розанов.

А все же, в то время, очень мне было Розанова жалко.

2. В ЧУЖОМ МОНАСТЫРЕ

Я не пишу дифирамба Розанову. Не говоря о том, что — 

“Никакой человек не достоин похвалы; всякий человек достоин только
жалости” —

есть ли смысл хвалить — (или порицать) Розанова? Есть ли хоть интерес?
Ни малейшего. Важно одно: понять, проследить, определить Розанова, как
редчайшее явление, собственным законам подвластное и живущее в среде
людской. Понять ценность этого говорящего явления, т. е. понять, что
оно, такое как есть, может дать нам, или что можем мы от него взять. Но
непременно такое, как есть. 

“Иду! Иду! Иду! Иду!.. 

И где кончается мой путь — не знаю. 

И не интересуюсь. Что-то стихийное, а не человеческое. Скорее “несет”, а
не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял”. 

Где уж тут “человеческое”!

Надо, однако, сознаться, что понять это чрезвычайно трудно. Так трудно,
что и мы, знавшие его, мгновениями видевшие, что он не идет в ряду
других людей, а “несет” его около них,— и мы забывали это, слепли,
начинали считаться с ним; как с обычным человеком.

Может быть, и нельзя иначе,— нельзя было иначе тогда. Ведь все-таки он
имел вид обыкновенного человека, ходил на двух ногах, носил галстух и
серые брюки, имел детей, дар слова... и какой дар! Может быть, потому,
что он, с этим даром, не ограниченный никакими человеческими законами,
жил среди нас, где эти законы действуют, мы даже права не имели не
охранять их от него? Всякое человеческое общество — монастырь. Для
Розанова — чужой монастырь (всякое!). Он в него пришел... со своим
уставом. Может ли монастырь позволить одному-единственному монаху жить
по его собственному уставу? “Оставьте меня в покое”. “Да, но и ты оставь
нас в покое, уходи”.

“Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали”,— говорит Розанов и
начинает писать двумя руками: в “Новом Времени” одно,— в “Русском
Слове”, под прозрачным и не скрывающимся псевдонимом, другое.

Обеими руками он пишет искренно (как всегда), от всей махровой души
своей.

Он прав.

Но совершенно прав и П. Б. Струве, печатая в “Русской Мысли”, рядом,
параллельные (полярные) статьи Розанова и обвиняя его в
“двурушничестве”.

Однако, я забегаю вперед.

Возвратясь в Петербург, мы нашли Розанова с виду совершенно таким же,
каким оставили. Таким же суетливым, интимничающим, полушепотным говорком
болтающим то о важном, то о мелочах. Лишь приглядываясь, можно было
заметить, что он еще больше размахровился, все в нем торчит во все
стороны, противоречия еще подчеркнулись.

Впрочем, особенно приглядываться не было случая: Розанова мы стали
видеть не часто. Вышло это само собой. С ним и вообще-то никогда ничего
нельзя было вместе делать, а тут почувствовалось, что и нечего делать.

В Петербурге же, после “половинной” революции, многие вообразили, что
можно что-то “делать”,— во всяком случае тянулись к активности.

О Розанове ходило тогда много слухов, вернее — сплетен, о разных его
прошлых “винах”, которыми мы не интересовались. Да и мало верили: жена
все еще была сильно больна, и в Розанове, хотя он об этом не говорил,
очень чувствовалась боль смертная и забота.

Раз как-то забежал к нам летом, по дороге на вокзал (жил тогда на даче,
в Луге, кажется).

Торопливый, с пакетами, в коричневой крылатке. Но хоть и спешил —
остался, разговорился. Так, в крылатке, и бегал нервно по комнате,
блестя очками.

Разговор был, конечно, о религии, и опять о христианстве. Отношение к
нему у Розанова показалось мне мало по существу изменившимся. Те же
упреки, что христианство не хочет знать мира с его теплотой и любовью,
не приемлет семью и т. д. Потом вдруг:

— Вы, ведь, “апокалиптические” христиане... А какое же там, в
Откровении, христианство? Я Откровение принимаю... Я даже четвертое
евангелие, всего Иоанна, готов принять. Только не синоптиков. Давайте,
откажитесь от синоптиков,— будем вместе...

Мы, конечно, от синоптиков не отказались, но в эту минуту кто-то принес
показать Розанову наших маленьких щенков, шестинедельных
младенцев-таксиков,— и на них тотчас обратилось все его внимание.

— Вот бы детям... Ах, Боже мой... Вот бы детям свезти...

— Да возьмите, Василий Васильевич,. выберите какого лучше и тащите с
собой на дачу.

— Ах, Господи... Нет, я не смею. Дома еще спросят:

что? откуда? Нет, не смею. А хорошо бы...

Мы вспомнили, что для Розанова и наш дом был всегда “запрещенным”: жена
считала его “декадентским”, где будто бы Василия Васильевича...
отвращают от православия.

— Скажите, что на улице нашли,— продолжаю я убеждать Розанова насчет
щенка.

— Не поверят... Нет, не смею... Так и ушел, не взял.

3. КАКИЕ “ДА”! КАКИЕ “НЕТ”!

Мы застали в Петербурге, как бы на месте старых Р. -ф. собраний, целое
Рел. -фил. общество, легализированное и многолюдное.

Ничего похожего на прежние, полуподвальные, острые, Собрания.
Председатель — Карташев, выходец “из-за железного церковного занавеса”,
но выходец окончательный: еще до нашего отъезда мы его убедили (с
большими трудами, точно предлагали броситься в холодную воду) — покинуть
Духовную академию. Он решился, наконец (тем более, что положение его
было уже там непрочно), и, вместе с несколькими другими, выплыл в
житейское море.

Волны этого моря не оказались коварными для него: он устроился в
Публичной библиотеке, а затем стал преподавателем богословия на женских
курсах. Печать некоторой постоянной “боязни”, вечное оглядыванье, еще
отличала в нем человека из “иного мира”; но понемногу он приучался к
“светской” свободе.

Р. -ф. общество, где его выбрали председателем, было, в сущности, одним
из обыкновенных интеллигентских обществ. Только с некоторым привкусом
“московского идеализма” (чуть уловимый крен к православию). Священники
посещали его, но об архиереях, о черном духовенстве — и помину не было.
Полное отсутствие так называемой “учащей церкви”.

Мы, несмотря на чуждый нам уклон, вошли в Совет общества и естественно
внесли туда мятежный дух, меняющий направление. Это, впрочем, делалось
медленно и не без труда.

Розанов в Совете не состоял. Он только, по памяти, был одним из первых
действительных членов, — или даже членом-учредителем, не помню. На
заседания ходил, но никаких докладов не читал. Все было другое. По
времени — острота лежала в чуждом Розанову вопросе: не о религиозном
поле, а о религиозной общественности.

Годы мелькали,— последние, предвоенные. О них можно бы много рассказать,
но я пишу не о них,— о Розанове.

Мы его совсем больше не видели. Знали, что жена плохо поправляется, что
он давно не живет на Шпалерной, переезжает с квартиры на квартиру, что
после смерти старика Суворина положение его в “Новом Времени” не
изменилось. Слышали, что он видится с новыми людьми, очень от нас
далекими... а, главное, слышали его самого в изданных в это время
“Уединенном” и “Опавших Листьях” (“2 короба”).

Именно слышали его в этих трех... книгах? Он был прав, говоря, что таких
“книг” никто раньше не писал и никто не напишет. Для этого надо уметь
“выговаривать” себя, как он, а чтобы издать их — надо быть
“беззаконником”, не понимающим, “что ему современничают другие люди”.
Словом — надо быть в полноте “Розановым”.

Для знавших его, как мы знали,— ничего нового в этих книгах не
содержалось. То же, что он говорил, не раз, и та же интимность до... до
полного душевного раздевания. Был в них весь: с Богом и полом, с
Россией, которую чувствовал изнутри, как самого себя, и любя, и ругая; с
евреями, его притягивающими и отталкивающими; и даже с трагично
выплывшим поверх других “ощущений” — ощущением смерти, холода.

Только все “да-нет”, чем дальше, тем резче подчеркивались, все
чудовищнее переплетались; он сам останавливается удивленно: “Душа моя
какая-то путаница...” И эта эволюция (если это эволюция) была в нем как
будто еще не закончена. Действительно: не предстояло ли ему безмерно
обостриться в противоречиях; дойти до глубины страданий; “выговорить” их
в предсмертных тетрадях своего “Апокалипсиса” и, наконец, в монастыре, в
Троице-Сергиевской Лавре,— умереть на руках самого, кажется, умного и
жестокого священника — П. Ф.?

4. МНЕ ВСЕ МОЖНО

Об этом священнике кто-нибудь напишет в свое время. Мы знали его
московским студентом-математиком (он писал в “Новом Пути”). Потом
встречали в Донском монастыре, у его духовника, мятежного и
удивительного еп. Антония. Но действительно узнали и поняли через сестру
его, Ольгу. Она любила его, ездила к нему в Лавру, но никогда не была
под его влиянием. Была близка нам, подолгу живала у нас. Эта
замечательная женщина-девушка умерла, перед войной, 22-х лет от роду.

Я не буду писать ни о ней, ни о брате: слишком удлинило бы это мой
рассказ. Да и жизнь его еще не кончена. Думаю, сильная личность его не
пройдет без следа даже в наше смутное время.

Любил ли его Розанов? Уже в предвоенные года знал его. Но упоминает о
нем редко, вскользь: “вся его натура какая-то ползучая...”

Они видятся, однако, все чаще. Ко времени “дела Бейлиса”, так
взволновавшего русскую интеллигенцию, Розанов, не без помощи Ф.,
начинает выступать против евреев — в “Земщине”. Статьи, которые
отказывалось печатать даже “Новое Время”, радостно хватались грязной,
погромной газеткой.

Были ли эти статьи Розанова “погромными”? Конечно нет, и конечно да. Не
были, потому что Розанов никогда не переставал страстно, телесно, любить
евреев, а Ф., человек утонченной духовной культуры и громадных знаний,
не мог стать “погромщиком”. И, однако, эти статьи погромными были,
фактически, в данный момент: Розанов, в “Земщине”, т. е. среди подлинных
погромщиков, говорил, да еще со свойственным ему блеском, что еврей
Бейлис не мог не убить мальчика Ющинского, что в религии еврейства
заложено пролитие невинной крови,— жертва.

А Ф. сказал тогда сестре: если бы я не был православным священником, а
евреем, я бы сам поступил, как Бейлис, т. е. пролил бы кровь Ющинского.
В это время к Розанову не только писательские круги, но и вообще
интеллигенция,— относилась уже довольно враждебно. Повторяю: какая
“совместность” человеческая может терпеть человека-беззаконника,
живущего среди людей и знать не желающего их неписаных, но твердых
уставов? Нельзя “двурушничать”, т. е. печатать одновременно разное в
двух разных местах. Нельзя говорить, что плюешь на всякую мораль и не
признаешь никакого долга. Нельзя делать “свинства” (по выражению самого
Розанова), например — напечатать, в минуту полемической злости, письмо
противника, адресованное к третьему лицу, чужое, случайно попавшее в
руки. И нельзя, невозможно так выворачивать наизнанку себя, своих
близких и далеких, так раздеваться всенародно и раздевать других, как
Розанов это делает в последних книгах. 

— Нельзя? — говорит Розанов. — Мне — можно. 

“На мне и грязь хороша, потому что я — я”. — А вы все — “к черту!..”

Он прав, что ему — можно. Но “все” — люди, посылаемые к черту,— правы
тоже, знать не желая, почему “Розанову можно”, и отвечая ему таким же “к
черту”.

Всенародное самовыворачивание Розанова, хотя и оскорбляло многих, было
еще терпимо: уединенный человек, говорит из своего уединения. Но статьи
в “Земщине”, такие, в такой момент — делали Розанова “вредительным”
общественно (чего он, конечно, не понимал). От него уже надо было —
общественно — защищаться.

Такой защитой было между прочим и публичное исключение его из числа
членов Религ.-философского общества.

Если я останавливаюсь на этом инциденте (незначительном, в конце
концов), то лишь для того, чтобы попутно отметить: были и в то время
два-три человека, смотревшие на Розанова с глубоко правильной точки
зрения. Они утверждали его, как явление исключительной ценности,
понимали, что ему-то, от себя, “все позволено”, что он живет по своим
законам. Ни один из этих людей никогда лично не рассердился на Розанова,
хотя поводов для раздражения было сколько угодно.

Но эти же люди особенно твердо стояли за необходимость “защиты” от
Розанова; в данном случае — за необходимость исключения его из членов
Общества.

Хочу сознаться, увы, что на мой тогдашний взгляд Розанов был еще слишком
“человек”; и предельная безответственность его, как человека, мне была
нестерпима. Сколько несправедливых слов было сказано, несправедливых и
бесцельных,— и как я о них теперь жалею!

5. МЕЛЬКНУЛИ ДНИ..

После “дела Бейлиса”, статей в “Земщине” и всех попутных историй —
Розанов совсем скрывается, с нашего, по крайней мере, горизонта. А
вначале бравировал, писал в “Новом Времени” самые непозволительные
ругательные статейки против “интеллигенции”, приходил на каждое Р. -ф.
собрание, чуть ли не до последнего, на котором его торжественно
исключили. Кто-то сказал, что “гонение” на Розанова жестоко: это
неправда. Никакой жестокости в этих протестах, исключениях не было: ведь
его “наплевать” — слово очень искреннее. Если и огорчался “скандалами” —
то опять, кажется, боясь, не расстроили бы они его больную жену.

А вскоре и Бейлис, и Розанов — все было забыто: пришла война.

Что писал и делал Розанов во время войны?

Писал, конечно, в “Новом Времени” — неинтересно. Думаю, сидел тихо у
себя; жена все еще болела. Одна из дочерей его, как мы слышали,
готовилась поступить в монастырь (мне неизвестна эта драма,— вернее
трагедия,— в подробностях. Знаю только, что дочь Розанова, монахиня,
покончила самоубийством незадолго до смерти отца).

Может быть, Розанов, в военные годы, работал и над книгой о Египте,—
(осталась незаконченной). Он готовил ее очень давно. Еще во дни наших
постоянных встреч, увидал раз у меня на столе большого скарабея
(приятельница-англичанка, привезла из Египта). Пришел в страстный
восторг.

— Подарите мне! Мне очень нужно. Вам на что? А я книгу об Египте напишу.
У меня и все монеты — египетские. В Египте то было, чего уже не будет:
христианство задушило.

Очень радовался подарку и унес, завернув в носовой платок.

В военные годы, еще до революции, Розанов начал и свой “Апокалипсис”.
Выпускал его периодически; небольшими тетрадями.

Мне помнится там рассказ — встреча Розанова с войсками на Захарьевской
улице. Опять передал свое телесное ощущение: движется внешняя сила,
только голая сила; тяжелая, грубая, “мужская”; перед ней Розанов,
маленькая одиночка, прижавшаяся на тротуаре к дому,— чувствует себя
воплощенной слабостью, “женщиной”...

Вот опять мелькнули годы — мгновенья. Как вспыхнувшая зарница — радость
революции. И сейчас же тьма, грохот, кровь, и — последнее молчание.

Тогда время остановилось. И мы стали “мертвыми костями, на которые идет
снег”.

Наступил восемнадцатый год.

6. ЛЕДЯНЫЕ ВОДЫ

Сначала еще видались кое с кем.

— Не знаете ли, что Розанов?

— Он в очень тяжелом положении. Был здесь, в Петербурге. Потом уехал, с
семьей,— или кто-то увез его. Семья живет под Москвой в
Троицко-Сергиевском Посаде. Стал, говорят, странный и больной. Такой
нищий, что на вокзале собирает окурки...

— Их, верно, Ф. в Лавре устроил?

— Кажется. Но живут очень плохо. Варвара Дмитриевна все больна — почти
не ходит... И вы знаете, сын их умер.

— Как? Вася умер?

У Розанова было четыре дочери и единственный сын, Вася.

— Да, умер. Его взяли в красную армию... Перебиваю:

— Да ведь ему лет 15—16?

— Ну, набирают теперь молодежь, даже четырнадцатилетних. Отправили
куда-то далеко, к Польше. Да он не доехал. Заразился в поезде сыпным
тифом и умер. С тех пор и Василий Васильевич нездоров. Впрочем, истощен
тоже очень. “Апокалипсис” его до последнего времени выходил. Теперь — не
знаю. Думаю, и в продаже его уже нет. Все ведь книги запрещены.

Окурки собирает... Болен... Странный стал... Жена почти не встает... И
Вася, сын, умер...

Не удивляло. Ничто, прежде ужасное, не удивляло: теперь казалось
естественным. У всех, кажется, все умерли, все, кажется, подбирают
окурки...

Удивляло, что кто-то не арестован, кто-то жив.

Мысли и ощущения тогда сплетались вместе. Такое было странное,
непередаваемое время. Оно как будто не двигалось: однообразие,
неразличимость дней,— от этого скука потрясающая. Кто не видал революции
— тот не знает настоящей скуки. Тягучее удушье.

И было три главных телесных ощущения: голода (скорее всего привыкаешь),
темноты (хуже гораздо) и холода (почти невозможно привыкнуть).

В этом длительно-однообразном тройном страдании — цепь вестей о смертях,
арестах и расстрелах разных людей.

И Меньшикова расстреляли.

— За “Новое Время”. Он в Волочек уехал. Нашли. Очень хорошо, мужественно
умер. С семьей не дали проститься.

— Вот как.

— Да, говорят, и Розанова расстреляли. Тоже за “Новое Время”, очевидно.
Это слух.

— И Розанова?

— А В. опять в Чека увезли. Вчера. Напишите Горькому. Вы ему еще не
писали. Напишите вы теперь.

— Я?

Мне донельзя противно писать Горькому. Но, действительно, ему все уже
писали, все к нему приставали, кроме меня. И В. очень жалко. Да и силы
сопротивления у меня нет. Конечно, Горький меня не послушает. Дочь этой
самой несчастной и невинной больной В., которую уже пятый раз волокут в
Чека, целую ночь просидела у него на лестнице, ожидая приема. Не принял.
Что же я?

Однако, вяло беру бумагу. “Дорогой”... “уважаемый”?.. Не поднимается
рука. Просто: “Алексей Максимович...”

Пишу обыкновенные, вопиющие вещи. И прибавляю: вы, вот, русский
писатель. Одобряете ли вы действие дружественного вам “правительства”
большевиков по отношению к замечательнейшему русскому писателю —
Розанову, если верен слух, что его расстреляли? Не можете ли вы, по
крайней мере, сообщить, верен ли слух? Мне известно лишь, что Розанов
был доведен в последнее время до крайней степени нищеты. Голодный, к
тому же больной, вряд ли мог он вредить вашей “власти”. Вы когда-то
стояли за “культуру”. Ценность Розанова, как писателя, вам вероятно
известна. Думаю, что в ваших интересах было бы проверить слух...

Что-то в этом роде; кажется, резче. Не все ли равно? Что терять? Без
того противно писать Горькому. И бесцельно.

К удивлению вышло не совсем бесцельно. Двинул ли Горький пальцем насчет
В. и Чека, не помню; но насчет Розанова как будто двинул. То есть
поручил кому-то из своих приспешников исследовать слух о Розанове, и
когда ему доложили, что Розанов не расстрелян, приказал прислать ему
немного денег.

Мы узнали все это (Горький, конечно, мне не ответил) от друга и
поклонника Розанова, молодого писателя X., к нам пришедшего. Этот X.
умудрялся в то время держать еще фуксом книжную лавочку, продавал старые
брошюрки, даже новенькие безобидные выпускал, вроде сборников, где
печатал и последний розановский “Апокалипсис”.

X., оказывается, давно уже пытался сделать что-нибудь для Розанова и был
в сношениях с Лаврой. Имел известия, что деньги от Горького,
действительно, посланы; надеялся добыть еще и свезти их Розанову сам:
ему написали, что Розанов уже не “истощен” и “нездоров”, но отчаянно,
по-видимому смертельно, болен.

— Было кровоизлияние; немного оправился — второе. Лежит недвижимо, но в
полном сознании. Питать его нечем, лекарств никаких.

X. принес нам и последние страницы “Апокалипсиса”. Опять весь Розанов в
них, весь целиком: его голос, его говор, и наше время страшное: о
котором у нас слов не было,— у него были. Тьма, голод и холод — смерть.

“Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли проходят. Есть что-то
враждебное в стихии “холода” — организму человеческому, как организму
“теплокровному”. Он боится холода и как-то душевно боится, а не кожно,
не мускульно. Душа его становится грубою, жесткою, как “гусиная кожа на
холоду...” 

Вот он снова, его страх перед холодом. И как страшно холод настигал его.
Настиг, внешний, как всех нас тогда, еще перед болезнью; схватил,
внутренний, в болезни; и уже не выпустил из челюстей, пока не сожрал — в
смерти.

А защищаться было нечем. “Топлива для организма”, еды — не было.

“Впечатления еды теперь главное. И я заметил, что, к позору, все это
равно замечают. И уже не стыдится бедный человек, и уже не стыдится
горький человек...” 

Он писал это еще до болезни, еще на ногах (когда, вероятно, окурки на
вокзале Ярославском собирал). Один из выпусков “Апокалипсиса”, после
блестящих и глубоких страниц, кончается:

“Устал. Не могу. 2—3 горсти муки, 2—3 горсти крупы, пять круто
испеченных яиц — может часто спасти день мой...”

Но день его не был спасен. Случайная подачка “собрата” Горького
опоздала.

Скоро, через X. (а, может быть, и нет) пришло к нам первое письмо
Розанова, уже больного, — написанное рукой дочери, действительно
“выговоренное” (его рука была недвижна).

Первое, потом второе, потом третье... Как я больно жалею, что их нет у
меня. Они, конечно, не исчезли совсем, навсегда. Любящая дочь, верно,
сохранила копии. Кое-что из них посылалось и другим, я думаю,— вот о
“холоде” его предсмертном потрясающие слова: они были даже не так давно
напечатаны в какой-то заграничной газете. Наверно, писал он Горькому (и
наверно Горький письма сохранил, ведь его собственность всегда была
неприкосновенна). “Спасибо Максимушке”,— ласково и радостно писал и нам
Розанов, этот “бедный человек, горький человек”. Все благодарил его за
подачку: на картошку какую-то хватило.

Сознавал ли, что умирает? “Очень мне плохо: склероз в сильнейшей
степени...” Потом вдруг шутил; и говорил, что долго еще нужно лежать,
шесть месяцев, что поправление идет медленно. И тут же об этом страшном
“ледяном озере”, куда он постепенно опускается, так, что ноги — уже там
и уже как бы не его, и с ног холодная, ледяная вода все подымается
выше... Но — как передать? — ни в одной, самой страшной строке,— не было
“нытья”, и даже жалобы не было, а детская разве жалостность.

“Никогда мы так вкусно не ели: картошка жареная, хлебца кусочек, и так
хорошо”.

Но потом вдруг:

“Пирожка бы... Творожка бы...”

О дочерях писал; какие они, как за ним ухаживают: “на руки меня берет с
постели, как ребенка, и на другую кровать, рядом, перекладывает, пока ту
поправляют. Говорит, что я легкий стал, одни кости. Да, ведь, и кости
весят что-нибудь...”

О жене — кажется ни разу, ни слова. Он и раньше о ней не говорил в
письмах. Мы, впрочем, знали, что она всегда при нем, тоже
полунедвижимая, и что он вечно думает о куске — для нее.

Эти письма, писанные дочерью, до такой степени сам Розанов, что странно
было видеть чужой почерк. Розанов в расцвете своих душевных сил? Нет,
просто он, в том самом расцвете, в каком был всегда, единственный,
неоценимый, неизменяемый. Одно разве: в предпоследние годы его
бесчисленные мыслеощущения, его “да — нет”, с главным, поверх выплывшим
ощущением “холода — смерти” — были уже так заострены, что куда же
дальше? И однако они еще обострились, отточились; дошли до колющей
тонкости, силы и яркости.

Ледяные воды поднимались к сердцу.

7. СЛОВА ЛЮБВИ

— Розанов нашел приют в Троице-Сергиевской Лавре в тяжелую минуту. Очень
хорош Ф., который его не покидает. Семья такая православная. Да, вот он
и пришел к христианству.

Так стали говорить о нем. И рассуждали, и доказывали.

— Ведь это еще с тех пор началось, его коренная перемена, со статьей
против евреев. Какой был юдофил. А вот — дружба с Ф. и, параллельно,
отход от евреев; обращение к христианству, к православию, переезд в
Лавру...

Это говорили люди, судя Розанова по-своему — во времени. И было, с их
точки зрения, правильно, и было похоже на правду.

А что — на самом деле? Посмотрим.

“Услуги еврейские, как гвозди в руки мои, ласковость еврейская, как
пламя обжигает меня”. 

“Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо обвеянный этой
ласковостью, задохнется и сгниет мой народ”.

Не написано ли это уже во время “поворота”, уже под влиянием Ф., не в
Лавре ли? О, нет! до войны, до Ф.; в самый разгар того, что звали
розановским безмерным “юдофильством”. В “Лавре” же, в последние месяцы,
вот что писалось-выговаривалось:

“Евреи — самый утонченный народ в Европе...” “Все европейское как-то
необыкновенно грубо, жестко, сравнительно с еврейским...” “И везде они
несут благородную и святую идею “греха” (я плачу), без которой нет
религии... Они. Они. Они. Они утерли сопли пресловутому человечеству и
всунули ему в руки молитвенник: на, болван, помолись. Дали псалмы. И
чудная Дева — из евреек. Что бы мы были, какая дичь в Европе, если бы не
евреи”. Социализм? Но “ведь социализм выражает мысль о “братстве
народов” и “братстве людей”, и они в него уперлись...”

Переменился Розанов? Забыл свое влюбленное притягивание к евреям под
“влиянием” Ф.? Это — о евреях. Ну а христианство? Православие? Кто
Розанов теперь? Что он пишет теперь, в Лавре?

“Ужас, о котором еще не догадываются, больше, чем он есть: что не грудь
человеческая сгноила христианство, а что христианство сгноило грудь
человеческую”. “Попробуйте распять Солнце, и вы увидите, который Бог”.
“Солнце больше может, чем Христос, и больше Христа желает счастья
человечеству...” 

Что же это такое? Что скажем?

Ничего. Розанов верен себе до конца. Он верен и любви своей ко Христу.
Тайной, но чем глубже “долина смертной тени”, тем чаще молнии прорывов
любви. Вот один из этих прорывов, за 6 лет до смерти:

“... все ветхозаветное прошло и настал Новый Завет”. “Впервые забрезжило
в уме. Если Он — Утешитель: то как хочу я утешения; и тогда Он — Бог
мой. Неужели? 

Какая-то радость. Но еще не смею. Неужели мне не бояться того, чего я с
таким смертельным ужасом боюсь; неужели думать: встретимся! Воскреснем!
И вот Он — Бог наш! И все — объяснится.

Угрюмая душа моя впервые становится на эту точку зрения. О, как она
угрюма была, моя душа... Ужасно странно. 

Т. е. ужасное было, а странное наступает.

Господи: неужели это Ты. Приходишь в ночи, когда душа так скорбела...”

И ничего, совсем ничего, что потом, из монастыря, почти на одре смерти,
пишет: “Христианство сгноило грудь человеческую”. Он тут же
возвращается:

“Душа восстает из гроба; и переживет, каждая душа переживет, и грешная,
и безгрешная, свою невыразимую “песнь песней”. Будет дано каждому
человеку по душе этого человека и по желанию этого человека. Аминь”. 

Всегда возвращается; всегда — он, до конца — он, нашими законами не
судимый, им неподклонный.

Вот почему ненужны, узки размышления наши о том, стал или не стал
Розанов “христианином” перед смертью, в чем изменился, что отверг, что
принял.

Звонок по телефону:

— Розанов умер.

Да, умер. Ничего не отверг, ничего не принял, ничему не изменил. Ледяные
воды дошли до сердца, и он умер. Погасло явление.

Вот почему показалось нам горьким мучительное, длинное письмо дочери,
подробно описывающее его кончину, его последние, уже безмолвные, дни.
Кончину “христианскую”, самую “православную”, на руках Ф., под шапочкой
Преподобного Сергия.

Что могла шапочка изменить, да и зачем ей было изменять Розанова? Он —
“узел, Богом связанный”, пусть его Бог и развязывает.

Христианин или не христианин,— что мы знаем? но, верю, и тогда, когда
лежал он совсем безмолвный, безгласный, опять в уме вспыхнули слова
любви:

“Господи, неужели Ты не велишь бояться смерти?

Неужели умрем, и ничего?

Господи, неужели это — Ты”.

1923

Комментарии:

... и мы возвращаемся в первый раз от Розанова...— Мережковские
познакомились с Розановым в конце 1896 года через П. П. Перцова, который
сам незадолго до того узнал Розанова и впоследствии стал его близким
другом.

.... Весна. “Клейкие листочки”...— цитата из стихотворения А. С. Пушкина
“Еще дуют холодные ветры...” (1828), которую использовал Ф. М.
Достоевский в романе “Братья Карамазовы” (глава “Братья знакомятся”).

Шперк Федор Эдуардович (1872—1897) — рано умерший от чахотки талантливый
молодой философ, памяти которого Розанов посвятил статью “Ф. Э. Шперк”,
вошедшую в его книгу “Литературные очерки” (СПб., 1899).

Бывший учитель в провинции...— после окончания историко-филологического
факультета Московского университета в 1882 году Розанов учительствовал в
провинциальных гимназиях, преподавая историю и географию, в Брянске,
Ельце и недолго в городе Белом Смоленской губернии. Среди учеников
Розанова в Елецкой гимназии был будущий писатель М. М. Пришвин, который
был исключен из гимназии по настоянию учителя географии Розанова и
который, несмотря на это, пронес через всю свою жизнь огромное уважение
к писателю и философу Розанову.

Розанов тогда служил в контроле.— В 1893 году Розанов переехал в
Петербург, получив место чиновника в Государственном контроле, где
прослужил шесть лет, выйдя в отставку в 1899 году в чине коллежского
советника.

Постоянное “ядро” редакции, тесно сплоченный дружеский кружок, были:
Дягилев, Философов, Бенуа, Бакст, Нувель и Нурок...— П. П. Перцов
вспоминает: “Как-то вдруг, точно из земли, вышла на свет эта маленькая
группа фанатически воодушевленных рыцарей художественной новизны. Почти
непонятно, как могла она сложиться в заспанной атмосфере тогдашней
России...” (П. Перцов. Литературные воспоминания. М.; Л., 1933. С. 273).
Костяк кружка “мирискусников”, а затем редакции журнала “Мир искусства”
вырос из дружбы одноклассников петербургской частной гимназии К. И. Мая;
это были: Бенуа Александр Николаевич (1870—1960), автор одного из
портретов Гиппиус; Философов Дмитрий Владимирович (1872—1940); художник
Сомов Константин Андреевич (1869—1939) и художественный критик Нувель
Вальтер Федорович (1871—1949). Затем к ним присоединились двоюродный
брат Философова Дягилев Сергей Павлович (1872—1929), художник Бакст Лев
Самойлович (1866—1924), автор другого портрета Гиппиус, и искусствовед,
художественный критик Нурок Альфред Павлович (1863—1919). Гиппиус,
которая печатала в “Мире искусства” стихи и дебютировала в этом журнале
в качестве литературного критика статьей “Две драмы А. Толстого” (1899,
№ 5), оставила воспоминания “Эпоха “Мира искусств” (Возрождение. 1968. №
203). Мережковские ввели Розанова в круг редакции “Мира искусства” и
Перцов вспоминает о его первом появлении на редакционном вечере:
“Появление Василия Васильевича произвело эффект, и весь вечер внимание
было устремлено на него. Но сам он был решительно сконфужен. Главное,
его смущало, что он, тогда еще очень консервативно настроенный и хорошо
сохранившийся провинциальный “дичок”, попал на вечер к “декадентам”,
которые неизвестно еще, как ведут себя. Подозрительно оглядывался он по
сторонам, как бы ожидая чего-нибудь неподобающего... Особенно его взоры
привлекала висевшая посредине кабинета Дягилева резная деревянная люстра
в форме дракона со многими головами. По окончании вечера мы пошли с ним
вдвоем по Литейному. “Вы видели, какая у них люстра? — боязливо сказал
он и, помолчав, прибавил: — Разве Страхов пошел бы к ним больше одного
раза?” Консервативный и благодушно-старомодный Страхов был для Василия
Васильевича в те годы руководящим идеалом. Однако время шло, и
постепенно Василий Васильевич убеждался, что на Литейном 45 ничего
особенного не происходит, что страшная люстра висит спокойно на своем
месте и эти “декаденты”, пожалуй, вовсе не такие развратители и
потрясатели всех основ, какими их воображали и изображали в кругах, где
он до тех пор вращался. А так как именно в “Мире Искусства” встретил
Розанов первое серьезное внимание к своим, тогда еще новым идеям и
пугавшей его самого сексуальной философии, то немудрено, что, забыв
Страхова, он стал все чаще и чаще бывать “у них”,— пока не
акклиматизировался совсем в семирамидиных садах” (П. Перцов.
Литературные воспоминания. С. 299—300). С 1899 года сделавшись
постоянным сотрудником суворинской газеты “Новое время”, Розанов
спокойно совмещал свое “нововременство” с активным участием в журналах,
считавшихся “декадентскими”,— “Мир искусства”, затем “Новый путь”
Мережковских, где он вел собственный раздел “В своем углу”, и в “Весах”
Брюсова.

.... в доме Мурузи, на Литейном...— до 1913 года Мережковские жили в
квартире на пятом этаже на Литейном проспекте, дом 24 (на углу
Пантелеймоновской улицы), который назывался “дом Мурузи” по фамилии
владельца этого доходного дома. В 1913—1919 годах они жили в квартире на
Сергиевской улице, дом 83, напротив Таврического сада.

.... “je m'en fiche' net” (фр.) — человек, плюющий на людей.

Кто-нибудь напишет впоследствии историю первых Р. -ф. собраний. —
История Религиозно-философских собраний не написана. Гиппиус оставила
свои воспоминания: “Первая встреча. К истории петербургских
Религиозно-философских собраний. 1901—1903” (Последние новости. 1931. 2
и 14 авг.); “Перед запрещением СПб-ских Религиозно-философских собраний.
Зима 1902—1903” (Там же. 1931. 2, 13 и 23 окт.); “Правда о земле. К
истории русского христианства” (Альманах Мосты. Мюнхен. 1961. № 7).
Вместе со стенографическими “Записками Религиозно-философских собраний”,
которые регулярно печатались в журнале “Новый путь”, воспоминания
Гиппиус представляют ценный материал для истории русского религиозного
ренессанса начала века.

.... en. Сергий Финляндский...— Сергий (в миру Страгородский Иван
Николаевич; 1867—1944), ректор С. -Петербургской духовной академии, с
1905 года епископ Финляндский и Выборгский, после революции митрополит
Московский и Коломенский, в 1943—1944 годах патриарх Московский и всея
Руси. Гиппиус вспоминает о нем в небольшом мемуарном очерке “Голубиные
крылья” (Последние новости. 1925. 19 апр.).

Архимандрит Сергий (в миру Тихомиров Сергий; 1872—?), с 1899 года ректор
С. -Петербургской духовной семинарии, с 1905 — ректор С. -Петербургской
духовной академии с возведением в сан епископа Ямбургского, с 1912 —
епископ Японский, начальник российской духовной миссии в Японии;
“красивый бледный монах с перстнями на длинных пальцах, весь
напряженный, как струна, злой и терпкий...” (Гиппиус. Правда о земле.
Мосты. 1961. № 7. С. 323).

Митрополит Антоний (в миру Вадковский Александр Васильевич; 1846—1912) —
с 1898 года митрополит Петербургский и Ладожский; духовный писатель и
проповедник.

.... грубого мужичонки Скворцова...— Скворцов Василий Михайлович
(1859—?), редактор-издатель журнала “Миссионерское обозрение”, чиновник
особых поручений при К. П. Победоносцеве. Розанов пишет о Скворцове в
книге “Уединенное”: “Этот Василий Михайлович во всем красочен. Дома (я
слышал) у него сделано распоряжение, что если дети, вернувшись из
гимназии, спросят: “Где папа”, — то прислуга не должна отвечать; “барина
нет дома”, а “генерала нет дома”. Это, я вам скажу, если на страшном
суде Христовом вспомнишь, то рассмеешься <... > этот “генерал” ему
доставляет столько бескорыстного удовольствия. России же ничего не
стоит. Да я бы из-за одного В. М. не дозволил отменить чинов. Кому они
приносят вред?” (В. В. Розанов. Сочинения. М., 1990. С. 29).

Тернавцев Валентин Александрович (1866—1940) — публицист, богослов;
секретарь Святейшего Синода; один из членов-учредителей и активный
участник Религиозно-философских собраний, которые начались докладом
Тернавцева “Русская церковь пред великою задачей” (“Новый путь”. 1903. №
1). Считая Тернавцева “одним из самых замечательных людей того времени”,
Гиппиус пишет: “... этот богослов-эрудит, пламенный православный
церковник, происходил из духовного звания. Русский по отцу, он был
итальянец по матери; и материнская кровь в нем чувствовалась сразу. Да,
впрочем, все чувствовалось в нем сразу: так он был ярок. Яркость —
главная, кажется, его черта. Высокий, плечистый, но легкий, чуть-чуть
расхлябанный,— не по-русски, а по-итальянски, с леностью в самых живых
движениях, чернокудрый и чернобородый,— он походил иногда на гигантского
ребенка: такие детские бывали у него глаза и такой детский смех. А то
чувствуется и хитринка: себе на уме. Помню, как он пришел к нам в первый
раз: сидел, большой и робкий, с легкими концами разлетающегося галстука.
Самое замечательное в нем — его талантливость; какое-то общее пыланье и
неожиданные переливы огня. Оратор? Собеседник? Рассказчик? Или пророк? И
то, и другое, и третье; от пророка было у него очень много, когда вдруг
зажигался он заветной какой-нибудь мыслью. Мог и внезапно гаснуть, до
следующей минуты подъема. Самый простой рассказ он передавал образно,
художественно, нисколько не ища этих образов: сами приходили” (Правда о
земле. С. 307).

Устьинский Александр Петрович (1854—1922) — новгородский священник,
многолетний друг и корреспондент Розанова; некоторые его письма Розанов
печатал под рубрикой “В своем углу” в журнале “Новый путь”.

.... вплоть до мохнатого льва Иннокентия...— епископ Иннокентий (в миру
Беляев Иоанн Васильевич; 1862—1913), духовный писатель, 1910 года
епископ Тамбовский и Шацкий.

.... до аскетического Феофана...— епископ Феофан (в миру Быстров
Василий; 1873—?), во времена Религиозно-философских собраний был
инспектором С. -Петербургской духовной академии, затем профессором
богословия; с 1909 года ректор академии и епископ Ямбургский; в
1904—1905 годах увлекся Распутиным и ввел его в Царское Село к
императрице Александре Федоровне, к 1910 году разочаровался в Распутине
и стал его горячим обличителем при дворе, вследствие чего был переведен
епископом в Астрахань; с 1913 года был епископом Полтавским и
Переяславским.

.... до высокого, грубого молодца в поярковой шляпе — Антонина
(теперешнего “живца”)...— епископ Антонин (в миру Грановский Александр
Андреевич; 1865—1927), в 1901 году был старшим цензором С.
-Петербургского духовного цензурного комитета, с 1903 года епископ
Нарвский. Вспоминая об Антонине, который был цензором журнала “Новый
путь”, Гиппиус рисует колоритную фигуру этого циничного монаха
(“Безверие — беззаконие из него, что называется, перло. И он этим не
смущался”), полтавского уроженца, со смаком повествующего о своих
многочисленных любовных похождениях: “И тогда разбила она алавастровый
сосуд тела своего меня ради...” и охотно разъясняющего свой “символ
веры”: “А я вам такое скажу, такое, что вы все зашатаетесь... Вы
послушайте. Ничего такого, что в Писании, не було. Ни Христа, ни
распятия, ни апостолов, ничего не було. А это все — типы... Все типы...
Ничего не було... Саранча в Писании — тоже тип: понимай — мелкая
пресса...” “Раз думали,— вспоминает Гиппиус,— выбрать его председателем
заседания. Он тотчас же радостно объявил свой план: “Первое отделение —
говорю я. Потом перерыв. После перерыва—говорю опять я...” “Для
“советской власти”, если она все-таки зажелает иметь патриарха,— Антонин
самый подходящий. Лучше не найти”,—заключает Гиппиус (Лундберг, Антонин,
Есенин. Последние новости. 1922. 28 июня). После революции епископ
Антонин примкнул к “живоцерковникам”, оппозиционному движению внутри
русской православной церкви, которое выступало за “обновление церкви”,
за модернизацию богослужения и пользовалось поддержкой советской власти,
и стал ключевой фигурой “обновленчества”. Н. А. Бердяев, высланный из
России в сентябре 1922 года, пишет: “Однажды я пришел в Гепеу и
дожидался следователя, заведывавшего высылкой. Я был поражен, что
коридор и приемная Гепеу были полны духовенством. Это все были
живоцерковники. На меня это произвело тяжелое впечатление. К “живой
церкви” я относился отрицательно, так как ее представители начали свое
дело с доносов на патриарха и патриаршую церковь. Так не делается
реформация, которой я сам хотел. В приемной Гепеу я столкнулся с
епископом Антонином, которого я встречал в Петербурге. Еп. Антонин был
один из самых талантливых и передовых русских епископов, он играл
активную роль в религиозно-философских собраниях. Но его роль в
образовании церковного возрождения была некрасивой, он постоянно угрожал
и доносил. Еп. Антонин подошел ко мне, поцеловал меня и хотел вести со
мной интимный разговор, вспоминая прошлое. Разговор в приемной Гепеу мне
показался неуместным, и я был с ним очень сух. Это было одно из моих
последних впечатлений от советской России, и не радостных”
(Самопознание. С. 264). В 1923 году Поместный собор обновленческой
церкви, который открывал епископ Антонин, провозглашенный обновленцами
“митрополитом Московским и всей России”, лишил патриарха Тихона,
находившегося под домашним арестом по обвинению в антисоветской
деятельности, сана патриарха и упразднил патриаршество. Однако патриарх
Тихон, принеся покаяние Верховному суду РСФСР, вышел из-под ареста и,
вновь взяв в свои руки бразды церковного правления, объявил обновленцев
раскольниками и предал их анафеме, после чего епископ Антонин постепенно
сошел с политической сцены.

Ефим Е.— Егоров Ефим Александрович (1861—?), секретарь
Религиозно-философских собраний и журнала “Новый путь”, затем сотрудник
газеты “Новое время”.

.... в Англию, во время войны, ездила в виде “представителей русской
печати” такая неподобная тройка...— в 1916 году по приглашению
английского правительства для посещения Англии и английского фронта
ездили шестеро русских журналистов, военных корреспондентов различных
газет: В. И. Немирович-Данченко, Е. А. Егоров, А. И. Башмаков, Ал. Н.
Толстой, В. Д. Набоков и К. И. Чуковский; выбор членов делегации
осуществлялся английским послом.

.... купленный ныне, “для сраму”, большевиками—Ал. Толстой.— Толстой
Алексей Николаевич (1882/83—1945), русский советский писатель, в
1914—1916 годах был военным корреспондентом газеты “Русские ведомости”,
в 1918 году эмигрировал, в 1923 вернулся в советскую Россию; лауреат
трех Государственных премий СССР, депутат девяти созывов Верховного
Совета СССР, академик Академии наук СССР. В дореволюционном творчестве
А. Н. Толстого Гиппиус видела “голую” талантливость”, “инстинктивное
творчество” и заключала: “Этот писатель решительно не стоит на своих
умственных и душевных ногах...” (Гиппиус. Литераторы и литература.
Русская мысль. 1912. № 5. С. 27).

.... на раскольничьи собеседования за Керженец... — об этой поездке
Мережковских в 1902 году на родину русского раскола — в керженские леса
Семеновского уезда Нижегородской губернии Гиппиус рассказала в своих
путевых заметках “Светлое озеро. Дневник” (Новый путь. 1904. № 1;
перепечатаны в сборнике рассказов “Алый меч”: СПб., 1906) и в
опубликованных в эмиграции воспоминаниях “Старый Керженец” (Последние
новости. 1931. 20, 22 нояб., 1, 4 дек.).

Жена одного писателя петербургского. Ее фамилия Розанова.— В 1880 году
24-летний студент Розанов женился на 40-летней Сусловой Аполлинарии
Прокофьевне (1840—1918), которая была предметом сильной и мучительной
страсти Ф. М. Достоевского в 1862—1863 годах и послужила прототипом его
Полины в романе “Игрок” и Катерины Ивановны Мармеладовой в “Преступлении
и наказании” (см. кн. Сусловой. Годы близости с Достоевским. М., 1928).
В 1886 году Суслова бросила Розанова, отказав ему в разводе. В 1891 году
в Ельце Розанов тайно венчался с вдовой елецкого чиновника Бутягина,
умершего от алкоголизма, Варварой Дмитриевной (урожденной Рудневой;
1864—1923), которую в своих книгах Розанов называет “друг”, “мамочка”.
Не получая развода, “двоеженец” Розанов вынужден был подавать прошение
на высочайшее имя, чтобы узаконить своих пятерых детей (сын и 4 дочери)
от этого брака, которые считались незаконнорожденными и носили фамилии,
образованные от имен их крестных отцов.

Это еще при первой жене его было.— Имеется в виду Достоевская Мария
Дмитриевна (урожденная Констант, по первому мужу Исаева; 1825-1864).

.... Мережковский читал “Гоголя и о. Матфея”...— доклад “Гоголь и отец
Матвей”, прочитанный Мережковским 18 апреля 1903 года на заседании
Религиозно-философских собраний (Новый путь. 1903. № 3).

.... Минский... свою “Мистическую розу на груди церкви”.— Минский
Николай Максимович (настоящая фамилия Виленкин; 1855— 1937), поэт,
принадлежавший к “старшим” символистам, публицист, философ, был близок к
кругу Мережковских. Видимо, Гиппиус имеет в виду его статью “О двух
путях добра”, где есть такие строки: “Ослепленный культом семьи и
любовничества, Розанов не видит, в ослеплении не может видеть другого
пути добра,— идеала девства и целомудрия. Ему кажется, что оба эти
идеала исключают один другой. И вот почему, узрев на груди Церкви
мистическую розу целомудрия, Розанов не должен верить в искреннее
отношение Церкви к браку” (Северные цветы на 1903 год. М., 1903. С.
135).

.... до “свиньи-матушки” (его любовнейшая статья о России).— Имеется в
виду статья Розанова “К открытию памятника Государю Александру III” (под
псевдонимом В. Варварин. Русское слово. 1909. 23 октября), в которой
есть такие слова: “... ну, какой “конь” Россия,— свинья, а не конь” и на
которую Д. С. Мережковский отозвался статьей “Свинья-матушка” (Речь.
1909. 1 ноября).

Еврейская “миква”...— еврейский семейный и религиозный обряд, описанный
Розановым в книге “Уединенное”.

.... он, может быть. Денница...— здесь: падший ангел. С. 285. “Темный
Лик” — книга Розанова “Темный лик. Метафизика христианства” (СПб.,
1911).

С одним известным поэтом, евреем, Розанов при мне чуть не подрался.—
Видимо, имеется в виду Н. М. Минский.

Недаром к Аврааму был зов Божий.— Имеются в виду следующие строки из
книги “Уединенное”: “Авраама призвал Бог: а я сам призвал Бога... Вот
вся разница”. И дальше: “Все-таки ни один из библеистов не рассмотрел
этой особенности и странности библейского рассказа, что ведь не Авраам
искал Бога, а Бог хотел Авраама. В Библии даже ясно показано, что Авраам
долго уклонялся от заключения завета... Бегал, но Бог схватил его. Тогда
он ответил: “Теперь я буду верен Тебе, я и потомство мое” (Розанов.
Сочинения. М., 1990. С. 60).

Пирожков Михаил Васильевич (1867—1926 или 1927) — петербургский
издатель, глава “Издательства М. В. Пирожкова”, выпускавшего книги
Гиппиус, Мережковского, Розанова, Минского, Бердяева и др.

Семенов Леонид Дмитриевич (настоящая фамилия Семенов-Тян-Шанский;
1880—1918) — поэт-символист, университетский товарищ Блока; как и Блок,
дебютировал в журнале “Новый путь”.

Пяст Владимир (настоящее имя Пестовский Владимир Алексеевич; 1886—1940)
— поэт-символист, переводчик, также начинавший в журнале “Новый путь”.

Вячеслав Иванов печатал там “Религию страдающего Бога”.— Обширное
исследование Вяч. И. Иванова “Эллинская религия страдающего бога” (Новый
путь. 1904. № 1—3, 5, 7), продолжавшееся в журнале “Вопросы жизни” под
заглавием “Религия Диониса. Ее происхождение и влияния” (1905. № 6, 7).

“Петр и Алексей” — последняя часть трилогии Мережковского “Христос и
Антихрист” (Новый путь. 1904. № 1—2); роман был закончен публикацией в
“Вопросах жизни”, преемнике журнала “Новый путь”, в 1905 году.

Брюсов — ежемесячные статьи об иностранной литературе и даже... об
иностранной политике. — “Шпилька” Гиппиус в сторону Брюсова, который
публиковал в “Новом пути”, кроме стихов, прозы и критики, также
политические обозрения, в монархическом и консервативно-охранительном
духе, о чем впоследствии писал, оправдываясь, в своей “Автобиографии”:
“Сознаюсь, что воспоминания об этой работе относятся к числу особенно
неприятных изо всего моего прошлого <...>... то направление, в каком я
должен был вести обозрения, было мне заранее предписано
редактором-издателем П.П.Перцовым” (Русская литература XX века. Т. 1. С.
114).

.... “pince sans rire” (франц.) — человек, с невозмутимым видом
высмеивающий других.

... мы делали выкидки лишь самые необходимые.— Гиппиус писала П. П.
Перцову 14 апреля 1903 года: “Из Розанова самовольно выну все
неприличные, неуместные статьи и даже не скажу ему ничего. Я его не
боюсь” (В. Евгеньев-Максимов, Д. Максимов. Из прошлого русской
журналистики. Л., 1930. С. 165). Такие “выкидки” Гиппиус делала,
действительно, редко, активно вступая в открытую полемику с Розановым в
статьях, публиковавшихся в журнале “Новый путь”: “Кого жалко?” (1903, №
4); “Вечный жид” (1903. № 9); “Влюбленность” (1904. № 2); “Быт и
события” (1904. № 9).

Выписан был на помощь (из Казани?) архимандрит Михаил...— архимандрит
Михаил (в миру Семенов Павел Васильевич; 1874—1916), духовный писатель,
публицист и проповедник, активный участник Религиозно-философских
собраний; в 1903 году был переведен из Воронежской духовной семинарии в
Петербургскую духовную академию, в 1907 году перешел из официального
православия в старообрядчество, своей проповеднической и
публицистической деятельностью приобретя известность как епископ Михаил
Старообрядческий; возглавил группу “голгофских христиан”,
религиозно-революционное движение среди питерских рабочих; умер
душевнобольной, в ночлежном доме.

…. Юркнул на “радение” у Минского...— об этом ритуальном “действе” в
ноябре 1905 года в квартире у Н. М. Минского на Английской набережной
вспоминает Н. А. Бердяев: “Дионисическая настроенность, искание
необыкновенного, непохожего на обыденность, привело группу писателей
того времени к попытке создать что-то похожее на подражание
“дионисической мистерии”. В этом духе был устроен всего один вечер на
квартире у Н. М. Минского. Вдохновителем был В. Иванов. Надеялись
достигнуть экстатического подъема, выйти из обыденности. Выражалось это
в хороводе. В этой литературно надуманной и не серьезной затее
участвовали выдающиеся писатели с известными именами — В. Розанов, В.
Иванов, Н. Минский, Ф. Сологуб и др. Больше это не повторялось.
Вспоминаю об этой истории с неприятным чувством. Пошли разные слухи и
проникли в печать. Долгие годы спустя в правой обскурантской печати
писали, что служили черную мессу. Все приняло крайне преувеличенные и
легендарные формы. Я не вижу ничего хорошего в том “дионисическом”
вечере, вижу что-то противное, как и во многих явлениях того времени; но
ничего ужасного не было, все было очень литературно, театрально, в
сущности — легкомысленно” (Самопознание. С. 169).

.... написал брошюру “Когда начальство ушло”...— книжка Розанова “Когда
начальство ушло... 1905—1906 гг.”, (СПб., 1910).

.... умолял меня содействовать возвращению его писем к одной
“литературной” даме, муж которой только что, после 1905 года,
эмигрировал (притом довольно глупо и напрасно).— Имеется в виду Вилькина
Людмила Николаевна (в замужестве Виленкина; 1873—1920), поэтесса,
переводчица, жена Н. М. Минского, который, получив в 1905 году
разрешение на издание газеты “Новая жизнь”, передал ее большевикам,
оставив за собой редакторство и литературно-философский отдел и надеясь
на симбиоз социалистических идей с его религиозно-философскими
воззрениями в этой первой легальной большевистской газете. Однако
большевистское ядро редакции (фактическим редактором был В. И. Ленин)
устранило Минского от участия в газете, из цензурно-тактических
соображений оставив его официальным редактором. Газета была запрещена, и
Минский был привлечен к суду по обвинению в призыве к “ниспровержению
существующего в государстве общественного строя” (см. статью Минского
“История моего редакторства” в его книге “На общественные темы”: СПб.,
1909). Под денежный залог он был освобожден до суда и, воспользовавшись
этим. вместе с женой эмигрировал во Францию. Что касается Л. Н.
Вилькиной, книжка которой “Мой сад” (М., 1906) вышла с предисловием
Розанова, где он называет ее “новой египетской жрицей”, то Гиппиус
писала из Парижа Брюсову 8 января 1907 года, что Вилькина “занимается
последнее время <... > экспозицией более или менее пламенных писем” к
ней, “утоляя” этим “свое славолюбие”, и предупреждала об этом Брюсова,
имея в виду, что у Вилькиной могли быть интимные письма не только
Розанова, но и Брюсова, который был увлечен ею в 1903 году (Литературное
наследство. Т. 85. С. 695).

.... в “Русском Слове” под прозрачным и не скрывающимся псевдонимом...—
в 1906—1911 годах Розанов активно печатался в либеральной московской
газете “Русское слово” под псевдонимом В. Варварин, образовав псевдоним
от имени своей жены.

….Но совершенно прав и П. Б. Струве, печатая в “Русской Мысли”, рядом,
параллельные (полярные) статьи Розанова и обвинял его в
“двурушничестве”.— Имеется в виду статья П. Б. Струве “Большой писатель
с органическим пороком” (Русская мысль. 1910. № 11).

... откажитесь от синоптиков...— имеются в виду евангелисты Матфей, Марк
и Лука. Э. Ф. Голлербах, биограф Розанова, пишет: “Розанову Апокалипсис
был всегда ближе других книг Евангелия — синоптиков он прямо не любил”
(Голлербах. В. В. Розанов. Жизнь и творчество. Пб., 1922. С. 62).

.... в предсмертных тетрадях своего “Апокалипсиса”...— книга Розанова
“Апокалипсис нашего времени” (Сергиев Посад. 1917. Вып. 1 — 2; 1918.
Вып. 3-10).

.... умереть на руках самого, кажется, умного и жестокого священника —
П. Ф. — за этими инициалами скрывается священник Флоренский Павел
Александрович (1882—1937), богослов, философ, ученый-энциклопедист,
расстрелянный в Соловках, который был близким другом Розанова. Говоря о
жестокости Флоренского, Гиппиус имеет в виду и его неотступную суровую
требовательность в отношении нерассуждающего соблюдения канонического
церковного права, в том числе и в таких “больных” для Розанова вопросах,
как вопрос о разводе, об измене в браке, о внебрачных детях и т. д., и
некоторые его личные качества, о которых пишет Н. В. Розанова, дочь
Розанова, вспоминая последние дни жизни отца: “Во время болезни о. Павел
очень редко заходил, объяснял это своей занятостью, но причина была не в
этом. Холодный, кристальный; везде всегда любящий форму,— он
инстинктивно боялся, трепетал перед обнаженностью человеческого
страдания. Он испытывал мистический страх <....> Отцу же он был
необходим, он страстно ждал его...” (Евг. Иванова. О последних днях и
кончине В. В. Розанова. Литературная учеба. 1990. Кн. 1. С. 73).

Мы знали его студентом-математиком (он писал в “Новом Пути”).—
Флоренский опубликовал в “Новом пути” три статьи: “О суеверии” (1903. №
8), “Спиритизм как антихристианство” (1904. № 3), “О символах
бесконечности” (1904. № 9).

.... у его духовника, мятежного и удивительного еп. Антония.— Епископ
Антоний (в миру Флоренсов Михаил Симеонович; 1847—1918), бывший епископ
Вологодский и Тотемский, с 1898 года находившийся на покое с
местопребыванием в московском Донском монастыре. В марте 1904 года
выпускник естественного отделения физико-математического факультета
Московского университета Борис Бугаев (Андрей Белый) и студент старшего
курса того же отделения Павел Флоренский пришли к еп. Антонию просить у
него позволения постричься в монахи, в чем им было отказано.
Флоренскому, однако, Антоний приказал со временем жениться и пойти в
священники и, став его духовником, направлял его на этом пути. Гиппиус
вспоминает об Антонии: “... Москва его тогда особенно любила, почитала,
кажется, провидцем. Шла молва о его строгости... Но я могу сказать, что
столь ласкового, бурно-веселого, шутливого “владыки” мы и в Петербурге
не встречали. Совсем еще не старый, бодрый, представительный, красивый,
с чуть тронутыми сединой темными кудрями, черноглазый, громкогласный,—
он почему-то сразу воспылал к нам чрезвычайным расположением. Ни о нас,
ни о петербургских Собраниях он как будто ничего не слыхал, и мы не
знали бы, о чем с ним говорить. Но он все время говорил сам,— о какой-то
монастырской земле, которую кто-то у кого-то несправедливо отобрал;
принялся хлопотать о чае, а когда чай мы похвалили — вытащил кубик
(пекинской упаковки!), розовой ленточкой перевязал и мне подарил <... >
Впрочем, строгость в нем, вероятно, была, как и духовная или душевная
сила какая-то, скрытая, ему самому непонятная, с неожиданными
проявлениями, как у русских “старцев”. Было в Антонии и чуть-чуть
юродства; при искренности — это в русском человеке порою признак
глубины” (Слова и люди. Заметки о Петербурге в 1904—1905 гг. Последние
новости. 1932. 27 мая).

Ко времени “дела Бейлиса”, так взволновавшего русскую интеллигенцию...—
в 1913 году в Киеве проходил судебный процесс над евреем М. Бейлисом по
обвинению в ритуальном убийстве русского мальчика Андрея Ющинского; суд
присяжных признал обвинение ложным и оправдал Бейлиса. В 1911 году, во
время подготовки этого процесса, в газете “Речь” 30 ноября было
опубликовано воззвание русских литераторов и общественных деятелей “К
русскому обществу”, перепечатанное в других газетах, по поводу дела
Бейлиса, где говорилось: “Во имя справедливости, во имя разума и
человеколюбия мы подымаем голос против вспышки фанатизма и темной
неправды. Исстари идет вековечная борьба человечности, зовущей к
свободе, равноправию и братству людей, с проповедью рабства, вражды и
разделения. И в наше время, как это было всегда,— те самые люди, которые
стоят за бесправие собственного народа, всего настойчивее будят в нем
дух вероисповедной вражды и племенной ненависти. Не уважая ни народного
мнения, ни народных прав, готовые подавить их самыми суровыми
мерами,—они льстят народным предрассудкам, раздувают суеверие и упорно
зовут к насилиям над иноплеменными соотечественниками <...> Бойтесь
сеющих ложь. Не верьте мрачной неправде, которая много раз уже
обагрялась кровью, убивала одних, других покрывала грехом и позором!”
Среди 82 известных литераторов и общественных деятелей воззвание
подписали Гиппиус, Мережковский, В. Г. Короленко, А. Блок, М. Горький,
Ф. Сологуб, Л. Андреев, Вяч. Иванов. Розанов занял в деле Бейлиса
противоположную позицию, публикуя в московской газете “Земщина” яростные
антиеврейские статьи, вызвавшие возмущение среди интеллигенции.

Нельзя делать “свинства”... например — напечатать, в минуту полемической
злости, письмо противника, адресованное к третьему лицу, чужое, случайно
попавшее в руки.— Имеется в виду нашумевшая в то время история.
Мережковский опубликовал статью “Суворин и Чехов” (Русское слово. 1914.
13 янв.), в которой дал нелестную характеристику покойному издателю
газеты “Новое время”. Розанов, считавший Суворина своим благодетелем и
высоко его ценивший, выступил с разоблачением Мережковского, опубликовав
его старые письма к Суворину с просьбой денег для журнала “Новый путь” —
“А. С. Суворин и Д. С. Мережковский (Письмо в редакцию)” (Новое время.
1914. 25 янв.). Последовал ответ Мережковского— “Письмо в редакцию”
(Речь. 1914. 26 янв.). Розанов ответил статьей “Кто такой г.
Мережковский?” (Новое время. 1914. 27 янв.). Последовал новый ответ
Мережковского “Письмо в редакцию” (Речь. 1914. 28 янв.). Розанов ответил
сразу двумя статьями “Из писем г. Мережковского к А. С. Суворину” и
“Изобличенный г. Мережковский” (Новое время. 28 и 29 янв.). Последовал
очередной ответ Мережковского “Письмо в редакцию” (Речь. 30 янв.).
Розанов и его не оставил без ответа — “Еще о Мережковском” (Новое время.
31 янв.). Сейчас эта история напоминает известную историю о том, “как
поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем”, но тогда с обеих
сторон в нее было вложено много страсти. Гиппиус пишет воспоминания о
Розанове, а не историю своих и Мережковского с ним отношений, в которых
было всякое. Блок, отвечая на письмо к нему Розанова, который упрекал
Мережковских за измену своим прошлым взглядам и “духу товарищества”,
писал ему 20 февраля 1909 года: “Не могу я судить о Ваших личных
отношениях с Мережковскими и не хочу знать о мотивах Вашего взаимного
расхождения: ведь эти отношения — страшно глубокие и давнишние,
основание их — идейное, следовательно, и оценит их будущий историк
литературы. Я просто не хочу оценивать сейчас, очень ценя лично как Вас,
так и Дмитрия Сергеевича и Зинаиду Николаевну” (Собрание сочинений. Т.
8. С. 276). Отношения Розанова с Мережковскими ждут своего историка.

.... эти же люди особенно твердо стояли за необходимость “защиты” от
Розанова; в данном случае — за необходимость исключения его из членов
Общества. — За исключение Розанова наиболее активно выступали
Мережковский, Д. В. Философов, А. В. Карташев, входившие в Совет
Религиозно-философского общества. В стенографическом отчете собрания
Общества 26 января 1914 года, специально посвященного отношению этого
Общества к деятельности Розанова, написано, что после обсуждения его
деятельности большинством голосов была принята резолюция: “Выражая
осуждение приемам общественной борьбы, к которым прибегает Розанов,
общее собрание действительных членов Общества присоединяется к заявлению
Совета о невозможности совместной работы с В. В. Розановым в одном и том
же общественном деле” (Записки Петроградского Религиозно-философского
общества. СПб., 1914. Вып. 4. С. 63).

.... дочь Розанова, монахиня, покончила самоубийством незадолго до
смерти отца.— Дочь Розанова Вера (род. в 1896 году), монахиня, кончила
жизнь самоубийством в 1919 году, через несколько месяцев после кончины
отца.

И Вася, сын, умер...— сын Розанова Василий (род. в 1899 году) не был в
Красной армии, и ему было 19, а не 15—16 лет. С сестрой Варварой он
поехал на Украину за хлебом для семьи и умер от воспаления легких по
дороге, в Курске, где и был похоронен. Смерть единственного сына в
октябре 1918 года тяжело подействовала на Розанова, приблизив его
кончину.

.... поручил кому-то из своих приспешников исследовать слух о
Розанове...— Гиппиус была хорошо знакома с Горьким и как литературный
критик неоднократно обращалась к его творчеству. Выступая против
партийности в литературе как плоского, с ее точки. зрения,
социально-классового или социально-группового подхода к жизни, который
выхолащивает художественность и губителен для таланта, Гиппиус
иллюстрировала эту мысль, обращаясь к творчеству Горького и отмечая, как
по мере роста его славы как проводника идей социал-демократической
партии ослабляется художественное качество его произведений. Личная
антипатия, с которой Гиппиус по понятным причинам относилась к Горькому
в годы революции, объясняет тон, в котором она пишет о Горьком. Но в
этом случае Гиппиус, в других случаях точная в изложении фактов,
отступила от взятого на себя обязательства — не писать с чужих слов, по
слухам. Вот что пишет В. Ф. Ходасевич: “Гиппиус сообщает, будто Горький
“поручил кому-то из своих приспешников исследовать слух о Розанове, и
когда ему доложили, что Розанов не расстрелян, приказал прислать ему
немного денег”. Все это сообщено с чужих слов и — неверно. Горький
никому не давал таких поручений, ибо знал, что Розанов на свободе. Что
же касается до посылки денег, то, как видно из письма, сама 3. Н.
Гиппиус Горького о том не просила. Об этом позаботились другие. И опять
— не было здесь, конечно, ни “приспешников”, ни клевретов, никаких
вообще тайн Мадридского двора. Просто — пришел ко мне покойный Гершензон
и попросил меня позвонить Горькому по телефону и сообщить о бедственном
положении Розанова. Я так и сделал, позвонив по прямому проводу из
московского отделения “Всемирной Литературы”. За это получаем мы ныне
титул “приспешников”. Кстати сказать, “приспешник” Гершензон не был
знаком с Горьким, а я к тому времени лишь однажды разговаривал с Горьким
минут двадцать — о Ламартине. Конечно, 3. Н. Гиппиус не хотела нас
оскорбить: она просто изменила своему правилу и записала с чужих слов,
даже не зная, о ком речь. 

Как бы то ни было, Горький прислал денег. “Не много”,— сообщает 3. Н.
Гиппиус. Опять — “слух”. Деньги передавал дочери Розанова я. Суммы не
помню решительно, ибо даже не помню, на что тогда шел счет: на сотни, на
тысячи или на миллионы. Помню только, что дочь Розанова сказала: “На это
мы (т. е. семья из четырех душ) проживем месяца три-четыре”. Так ли уж
это мало, когда речь идет о помощи частного лица?.. Сам Розанов в
письмах к Гиппиус “все благодарил его” (т. е. Горького). Но 3. Н.
Гиппиус прибавляет: “За подачку: на картошку какую-то хватило”.
Очевидно, тоже с чужих слов. 

К этому можно прибавить, что и самые слухи о крайней нищете Розанова
были в Петербурге несколько неверно освещены. Мы, москвичи, знали, что
Розанову очень трудно. Но — мы все голодали, распродавая последнее. Иным
и продавать было нечего. И — были люди, которые завидовали Розанову.
Дело в том, что не только “собственность Горького всегда была
неприкосновенна”, но и собственность Розанова фактически оказалась
такова же: он голодал, но не хотел продавать свою нумизматическую
коллекцию, представлявшую большую ценность и находившуюся у него в
неприкосновенности. Конечно, расстаться с нею для Розанова было бы
ужасно. Мы его понимали, но понимали и то, что объективно причин
голодать было у него меньше, чем у других... Однажды случилась беда.
Розанов повез часть коллекции в Москву, кому-то на сохранение. Приехал
поздно и, боясь идти по темным улицам, остался ночевать на Ярославском
вокзале. Тут и украли у него сверток. Говорили, что этот случай
подействовал на старика ошеломляюще. Окурки же... очень возможно, что он
и стал собирать их, но не было ли и тут некоего “надрыва”, а то и
“стилизации”? Ведь прибедниться, принизиться, да еще после такого
удара,— все это было вполне “в стиле” Розанова. 3. Н. Гиппиус очень
чутко и глубоко указала, что обычные критерии “правды” и “лжи” к нему не
применимы. Мораль но — да, но фактически и ложь не становится правдой от
того только, что ее произносит Розанов” (Современные записки. 1925. №
25. С. 539—540).

Мы узнали все это от друга и поклонника Розанова, молодого писателя X.—
Ховин Виктор Романович, владелец издательства “Очарованный странник”,
где печатались последние выпуски розановского “Апокалипсиса...”, а также
журнал “Книжный угол” и альманах “Очарованный странник”, в которых
участвовал Розанов.

“Пирожка бы. Творожка бы...” — строчка из письма, которое незадолго до
смерти, в декабре 1918 года, Розанов написал Мережковским и Философову: 

“Дорогой, дорогой, милый Митя, Зина и Дима!

В последней степени склероза мозга, ткань рвется, душа жива, цела,
сильна!

Безумное желание кончить “Апокалипсис”, “Из восточных мотивов” и издать
“Опавшие листья”, и все уже готово, сделано, только распределить рисунки
“Из восточных мотивов”, но это никто не может сделать.

И рисунки все выбраны. Лихоимка судьба свалила Розанова у порога.
Спасибо, дорогим, милым, за любовь, за привязанность, за состраданье.
Были бы вечными друзьями — но уже, кажется, поздно. Обнимаю вас всех
крепко и целую вместе с Россией дорогой, милой. Мы все стоим у порога и
вот бы лететь, и крылья есть, но воздуха под крыльями не оказывается
<... >

Господи, какие воспоминания связаны с “Миром Искусства”, “Новым Путем”.
Восходит Золотая Эос! Верю, верю в тебя, как верю в Иерусалим! Ах, все
эти святыни древности, они оправдались и в каких безумных оправданьях.

Целую, обнимаю вместе с Россией несчастной и горькой. Творожка хочется,
пирожка хочется. А ведь когда мы жили — так безумно вкусно, как в этот
голодный, страшный год? Вот мера вещей. Господи, неужели мы никогда не
разговеемся больше душистой Русской Пасхой, хотя теперь я хотел бы
праздновать вместе с евреями и их маслянистой, вкусной, фаршированной с
яйцами щукой. Сливаться, так сливаться в быте, сразу маслянисто и
легко”. Примечание дочери Розанова, Н. В. Розановой, к этому письму:
“Это было в первые дни болезни. Получив от Ховина письмо, где он пишет,
что Мережковский посылает ему деньги, папа был до глубины души потрясен.
Он торопил меня, волновался. Он был в страшном напряжении. Умолял меня
не менять выражений, писать все, что он надиктует, и все повторял:
“Безумно холодно звучит, когда хочется писать горячо, нежно” и плакал”
(В. В. Розанов. Письма 1917—1919 годов. Литературная учеба. 1990. Кн. 1.
С. 84).

+++

Неопубликованные письма С.Н.Булгакова к В.В.Розанову

Предисловие и комментарии М.А.Колерова.

Опубликовано: Вопросы философии. №10, 1992 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ

В то время, как глубинные основы России, дробясь в противоречиях,
приближали ее к катастрофе, русская культура начала XX века пережила
воистину "золотой век" художественного и интеллектуального разнообразия
и духовного единства, в котором ныне — наша надежда на возрождение. Чем
острее становился социально-политический конфликт, тем яснее
осознавалась высшая ценность национальной культуры. Вчерашние
противники, не отказываясь от разногласий, объединялись в борьбе не
против, а за. Собирались в Ковчеге, ища спасения.

Так было и в жизни Василия Васильевича Розанова (1856—1919) и Сергея
Николаевича Булгакова (1871—1944). Из XIX века первый пришел
неортодоксальным монархистом, второй — "критическим марксистом". Но то
были лишь функции, налагаемые обществом на своих выдающихся членов, вся
дальнейшая деятельность которых состояла поначалу в самостоятельном
осмыслении возложенной на них роли, а затем — в освобождении от дурного
умысла пьесы. грозившей ужасным финалом.

Их жизнь прошла почти друг при друге. В конце 1880-х годов в Елецкой
гимназии сталкивались темпераменты: учительский, "репрессивный'" — В. В.
Розанова и ученический, "писаревско-нигилистический" — С. Н. Булгакова1.
В начале 1900-х житейское противостояние уменьшилось;
духовно-общественный кризис диктовал пересмотр "боевых" принципов.
Основой потенциального сближения антагонистов стало их обращение к
религиозным проблемам мира и интеллигенции. Булгаков задумался над
высшей санкцией интеллигентской борьбы за политическое освобождение и
заложил первый камень в фундамент своего "христианского социализма".
Выступая в конце 1901 года в Религиозно-философских собраниях, Розанов
отметил "серьезные искания" в демократической среде и, надеясь на ее
путь к религии, признался: “"Культурные" люди, как только теряли связь с
интеллигенцией, теряли тем самым значение”2. Но союз "культуры" и
"общественности" пока оставался задачей. На пути их взаимопересечения
лежала злободневная политика. Планируя создание общественного журнала
"Вопросы Жизни" в союзе с коллегами Розанова по Собраниям, группа
Булгакова особо оговорила его исключение из числа участников. Для
репутации отъявленного реакционера Розанову было достаточно уже одного
только его сотрудничества в "Новом Времени". Но, в конечном счете,
именно программа булгаковских "Вопросов Жизни"3, требовавшая
политического освобождения с последующим преобразованием общества на
христианских началах любви и справедливости, построенная на идеях
Владимира Соловьева о "христианской политике", послужила поводом к
сближению с Розановым. Булгаков начал публиковать адресованные Розанову
письма Вл. Соловьева. В этом проявились новые приоритеты, "перемена
жизненных перспектив и связанных с нею переоценок", апогеем которых стал
Манифест 17 октября 1905 года. Дарованные им политические свободы
выдвинули теперь уже, в первую очередь, творческие задачи их утверждения
не только в общественной, но и в духовной жизни России. Обращение к
универсальным принципам культуры обязывало с должным "консерватизмом"
отнестись ко всем ее завоеваниям и отвлечься от сугубо партийных оценок.
"Политика уже не может быть для "нас религией", — заключал Булгаков, а
религиозное устроение жизни неизбежно сталкивало "христианских
политиков" с официальной церковью, монополизировавшею вопросы совести и
поставившею ценности православия на службу деспотическому государству. И
в отстаивании свободы совести Розанов-публицист, критик церковного
бюрократизма, мог оказать неизмеримую помощь. Но Розанов странным
образом качнулся "влево", и в 1906 году Булгаков с недоумением отмечал
перемену ролей. Позже было еще не одно внешней "колебание" Розанова, но
тот момент "засветил" некоторые сущностные характеристики его
миросозерцания, которые, несмотря на дальнейшее сотрудничество,
позволяли Булгакову говорить: "Религия Ваша—не моя религия".

Розанов писал: “"Добро" Я заключено <...>. в противоборстве всему, а
"зло" Я заключено в слабости, в уступчивости”. Новозаветной” "слабое"
добро строит "мораль", но не дает "лица". Следовательно, необходимо
отыскать "лицу" тот космос, который, будучи сакральным, как
новозаветный, не понуждал бы к "слабости". И Розанов отыскивает его в
Ветхом Завете, в освящении того, что "внизу". И тем самым избегает
“давления морального закона там, где его в общем не может быть, так как
вся-то область эта — биологическая, и не "моральная", и не
анти-"моральная", а просто —своя, "другая"”4. Обращаясь к "темному",
"инстинктивному", живому, Розанов борется с рационализмом (который
"ощущает себя оскорбленным действительностью"), диктатом идеала,
созвучного холодному, мертвящему свету луны5. И в этом, казалось бы, мог
с ним согласиться Булгаков, сделав важную оговорку: не всякий идеал
мертвенен. Но лишь тот, что ограничен посюсторонним, эмпирическим, что
лишен действительных начал единого и живого, которые лежат в
трансцендентном. Но розановский теизм, утверждаемый им языческий культ
Солнца, неизбежно входит и в пределы языческого сексуализма, родового
понимания любви. Свет Отца, породившего мир, затмевается для него
слепящим, темным сиянием лика Христа: органичное, полноценное бытие
Ветхого Завета — ограничением, аномалией Нового” Сексуальное, половое —
бесполым. "Самый дух имеет пол, и духовные явления <...> явно
распадаются на мужские и женские". Язычество для Розанова — утверждение
земной жизни, в то время как "христианство есть полная безнадежность о
всем земном!"6 Отсюда у Розанова: обожествление семьи и культ коитуса,
внимание к иудаизму и исследование его "отношения к крови". Отсюда —
обвинения Булгакову, Флоренскому и их кружку, в итоге — метящие в
Соловьева, в том, что они "все время думают, чувствуют и говорят о
церкви, о христианстве. Ничего не сказали и, главное, не скажут и потом
ничего о браке, семье, о поле"7.

Прежний сотрудник Розанова по монархическим "Московским Ведомостям"
-Л.А. Тихомиров однажды проговорился ему о причинах отчуждения от
Розанова даже его политических единомышленников. Он иронизировал:
"Земля, господине, такая: не вмещает здорового таланта, тянет ее к
революции да клубничке, да смеси революции с клубничкой"8.

Соловьевцы: Булгаков и иже с ним не отмахиваются от антипода. Еще в
"Вопросах Жизни" Булгаков писал: "В настоящее время возвышенная и чистая
мистика пола, которая неразрывно связана у Соловьева с аскетической
(конечно, в широком смысле) моралью, призвана сыграть особенно важную
роль ввиду того, что как раз теперь к проблеме пола привлечено такое
исключительное внимание Розановым, разрешающим ее в какой-то фаллический
апофеоз. <...> Не может одновременно царить в душе притягательная сила
фаллической бездны и неземная красота горнего света. Здесь незасыпаемая
Пропасть"9” Коли мы и не найдем у Булгакова специального исследования
половой любви, То уж во всяком случае претензии Розанова к Соловьеву
неосновательны: в соловьевском наследии есть "Смысл любви". Согласно
ему, "половая любовь есть высший расцвет индивидуальной жизни", и посему
исходя из эмпирии, из биологии, нельзя обосновать безусловной ценности
объекта любви, — в них нет "истинной любви". Но соловьевское видение
проблемы не уничтожает и "биологию": любая крайность, противопоставление
духовного и физического - "есть аномалия". Поэтому преодоление внешнего
опыта, углубление любви он находит не в "отвлеченных принципах", а в
другом опыте — "опыте веры"10. Опровергаемое Розановым христианство дает
действительное оправдание и содержание любви, как человеческого, не
отступаясь от пола, а возвышаясь над ним. Булгаков утверждает не
"вне-польность", а "сверх-сексуальность" христианства. Флоренский (в
записи Розанова) вторит ему: "Христианство и не за пол, и не против
пола, а перенесло человека совершенно в другую плоскость"11.

Устанавливаемые Розановым принципы не могут стать противовесом принципам
Булгакова просто потому, что не вступают в прямое с ними столкновение, а
действительно толкуют о "другом". Самое печальное может оказаться в том,
что толкуют они не о человеке, или — о другом человеке, а о его другой
жизни. Письмам Булгакова Розанов предпосылает такую заметку; “При
великолепной пользе, есть что-то сухое и "не нашенское" в нем. "Чем выше
я его ценю, тем менее я его люблю". А м<ожет> б<ыгь>, это оттого, что я
червь?”12.

Оставим прошлому решать тонкости взаимоотношений этих людей. Они
преодолели главное в своем времени: немоту сознания, окружившую
"Крейцерову сонату", безъязыкость мысли, встретившую "В чем моя вера?"
Они сделали разнообразный опыт личности предметом не только общего
обсуждения, но и индивидуального выбора. Лишь нарастающий кризис
остановил движение общества недалеко от арцыбашевского "Санина". И нам
следует прервать паузу, в которой остались живыми вопрошателями —
Булгаков и Розанов.

Письма печатаются по автографам: № 1—5: ОР РГБ. Ф. 249. М 3823. Ед. хр.
7. Л. 3-14; № 6: ОР РГБ. Ф. 249. М 4215. Ед.хр. 3. Л. 2.

Примечания к предисловию

1 Об этом см. опубликованные мною автобиографические письма
С.Н.Булгакова (Логос.1991. № 2.), одно из которых адресовано В.В.
Розанову. 

2 Новый Путь. 1903. № 1. Приложение. С. 30, 56.

3 Об этом подробно: Колеров М.А. "Вопросы Жизни": история и содержание
// Логос. 1991. 

4 Розанов В.В. Люди лунного света. СПб., 1911. С. 30, 31, 34.

5 Там же. С. 7, прим. 2.

6 Розанов В.В. Темный Лик. Метафизика христианства // Его же. Сочинения
в 2 т.(Приложение к журналу "Вопросы философии"). Т. 1. М.. 1990. С.
374.

7 Розанов В.В. Опавшие листья. Короб второй // Его же. Сочинения в 2 т.
Т. 2. М., 1990. С. 328.

8 ОР РГБ. Ф. 249. М 3873. Ед. хр. 2. Л. 12 об. 

9 Булгаков С. Без плана // Вопросы Жизни. 1905. № 2. С. 366-367.

10 Соловьев В.С. Смысл любви // Его же. Сочинения в 2 т. Т. 2. М., 1990.
С. .501, 531, 529, 537.

11 Розанов В.В. Опавшие листья. Короб второй. С. 312. 

12 ОР РГБ. Ф. 249. М 4215. Ед. хр. 3. Л. 1.

1

Киев. Б. Житомирская, 26 

21.III.06.

Добрейший Василий Васильевич! Начинаю это письмо с извинения пред Вами,
что в дек<абрьскую> кн<ижку> "В<опросов> Ж<изни>" не попало окончание
Вашей статьи1. Это произошло не только помимо моего ведома, но и к
искреннему моему огорчению, - дать окончание начатых статей, и в том
числе Вашей, было для меня мотивом, по которому я особенно настаивал на
необходимости выхода 12-ой кн. Приступая вместе с Волжским2 к опыту
издания ежедневной религ.-общественной газеты в Киеве3, мы просили бы
Вас уступить нам статью Вашу об Иисусе еtc.4, оттиск к<ото>рой у меня
есть. В случае Вашего согласия статья эта будет анонсирована в первом
(пасхальном) номере. Кроме того, если Вы признаете возможным придать вид
внешней законченности и самостоятельного целого (хотя в какой-л<ибо>
степени) окончанию статьи о письмах Соловьева5, то и она может найти
себе приют на наших страницах.

Жму Вашу руку. Передайте мой привет В<арваре> Дм<итриевне>6, которой
желаю восстановления здоровья. — слышал об ее болезни.

Ваш. С. Булгаков.

Обяжете скорым ответом.

2

Москва, Б. Афанас. пер.,

д. 22, кв. 12.

<1911>

Дорогой Василий Васильевич!

Спасибо Вам за память и за книгу Вашу7; большую часть ее я уже знал
раньше, а теперь многое перечитал. Эта книга с необыкновенной,
совершенно исключительной религиозной музыкальностью, она способна
открывать глаза на религию слепым к ней. Но религия Ваша — не моя
религия, и мое сердце, больное не только личною болью, но, думается, и
мировою, неотразимо влечется к Распятому к Распинающемуся, Коего Вы в
книге своей гоните, - за то, что от Него будто бы тень упала на мир и на
жизнь, что светлый ветхозаветный мир Им упразднен8. Но этого
беспечального мира и нет и не было, иначе как на короткие мгновения или
для жизненней наивности. Трещина — в самом мире и в человеческом сердце,
да и в ветхозаветном тоже. Она в Иове и в Экклезиасте, в Псалмах и в
пророках нет этой. Вами рисуемой, идиллии. И эта тень, падающая на мир,
так страшна, трещина в сердцах так глубока, трагедия так раздирающа, что
от всего этого ужасного стенала и отчаивалась самая чуткая часть и
древнего (Ананке, Мойры)9, и ветхозаветного, и восточного
ч<еловече>ства. И мир принять и в его преображение поверить, и принять
Бога, этот мир создавшего и искажение его злом в предвечном плане
попустившего, можно, только принимая вместе, что в том же предвечном
плане решена была и Голгофа, и "тако возлюби Бог мир, что и Сына
Единородного не пожалел"10, и жертвенная решимость Сына. Чем больше
живу, "мыслю и страдаю"11, тем яснее вижу сердцем и умом, что вне
Христа, любящего и распинающегося (чего Вы в Нем не хотите видеть,
упорно подчеркивая только "сладость" Его, — да. Он и сладчайший для Его
возлюбившего), мир "не стоит безумной муки", вернее, не может сам за
себя постоять, и все летит вверх тормашками. Я не монах, к<ото>рых Вы
так не любите (хотя в сердце каждого христианина есть частица монаха), я
люблю своих близких, друзей, Россию, но темного лика мира, точнее
мирового зла, вливающегося в душу, не могу преодолеть иначе как взирая
на светлый и благостный Лик. И Вы темный лик увидали не там, где он
есть. Мне кажется, что и Вы сами, когда для Вас показывался "иной
берег", чувствовали, как колеблется почва "мира" под ногами и Ваш
полусочиненный "ветхозаветный мир" оказывается призраком. Мир есть мир
благого Отца, но и Распятого в нем Сына. — Все это пишу не для
возражения или переубеждения Вас, но по искренности и внутреннему
вниманию к мысли Вашей, в знак благодарности за книгу. Если удастся,
б.м., затрону этот вопрос в журнале12. На днях беседовал о Вас с Вашим
поклонником, а вместе и антагонистом П.А. Флоренским13.

Желаю доброго здоровья Варв. Дм. или, по крайней мере, поправления и
кланяюсь ей. Ваш С. Булгаков.

3

Москва, Б. Афанасьевский пер.,

д. 22, кв. 12. 

11. IV. 12.

Дорогой Василий Васильевич!

До сих пор не мог поблагодарить Вас за присылку Вашей книжки14 и за
дружественную надпись (хотя и немного фантастическую: "эс-эром" никогда
не бывал, ни политически, ни психологически, — был "эс-деком"15, а это
разница). Причина моего молчания крайне житейская, но именно потому
самая реальная: была больна дочь 16 дифтеритом, и я не мог писать
никому, пока не кончился срок карантина. "Из глубины воззвах к Тебе,
Господи!"17 И в этой глубине я провел и Страстную и Пасху. Сами знаете,
как это бывает!..

В уединении своем прочел я и "уединенную" книжку Вашу, которая,
действительно, "на правах рукописи", и даже странно представить себе ее
продающеюся в магазинах: "цена столько-то". Изобретение Гуттенберга не
всегда годится. Но тем интереснее Ваша книжка для Вас знающих, и чем
интимнее, тем интереснее, поучительнее, жизненнее. Конечно, мне особенно
близка вторая ее половина18. Вы знаете, я не нахожу аромата в
обостренном сексуализме, "микве"19. Это не отрицание пола, напротив, из
признания святости пола, "тайны во Христа и во Церковь", для меня
вытекает чувство отравленности сексуализма: "в беззакониях зачат есмь и
во гресех роди мя мати моя"20. И сексуализм фаллический несет в себе
естественное, природное проклятие, это "огнь неугасающий" и "червь
неусыпающий". И это несмотря на святыню детскости, которою лишь
освящается и искупается сексуальность. И это чувство было и в Ветхом
Завете, а не только в Новом. Не думаю убедить Вас, но каждый вынашивает
в жизни свою "половую" мудрость...

Ваше письмо "путникам из Пути"21 стало мне известно, по указанным
причинам, тоже только недавно. Редакционный комитет Пути22 деловым
образом его не обсуждал, но только Вы совершенно напрасно сочли себя
обойденным Путем: ведь это не журнал, к<ото>рый приглашает себе
сотрудников, а повести с Вами переговоры не было случая. Мы надеемся
иметь Вас, если Вы согласитесь, участником одного из наших сборников23
(быть мож<ет>, о русских мыслителях — кстати, не имеете ли Вы
кого-л<ибо>, о ком Вам особенно хотелось бы написать, — я с ревнивой
завистью читал Ваш очерк о Леонгьеве24, — очень хорошо!). Что же
касается книг, о к<ото>рых Вы говорите, то их, во-первых, надо
перечитать, во-вторых, и в случае принятия им долго бы пришлось ждать
издательской очереди, ибо средства наши ограниченны, а очередь длинна.
Но, повторяю, это — вопрос открытый. Желаю Вам всего.25

Привет Варваре Дм<итриевне>, если она меня помнит. Вы мне сделали
слишком много чести, приписав мне "катонство", увы! Его нет.

С. Булгаков.

4

30. XII. 12. Москва. Зубовский бульв.

15.

Дорогой Василий Васильевич!

Поздравляю Вас с новым годом (и, б.м., со днем Ангела?) и желаю Вам
мира, тишины и ясности ("на свете счастья нет, а есть покой и воля")26.
Слышу все время о тяжелой болезни В. Дм., от души желаю ей
выздоровления, а вместе с нею и Вам, — не знаю, кто больше болен, —
болящий или близкий к нему — изведал это по опыту27. Передайте В. Дм.
мои поздравления и благожелания.

Благодарю Вас за книжку и записочку, которая меня оч. тронула.
Признаться сказать, я совершенно забыл о своем разговоре с Вами о
Суворине28 (как Вы забыли споры наши за уроками в Елецкой гимназии)29.
Между им и теперешним моментом стоят не только 10 лет жизненного опыта,
но и 1905—7 год, — это несколько жизней. И поэтому то, что было раньше,
надо просто забыть. Дело здесь не в впечатлительности, ибо у кого ее
нет, — разве Вы сами в 1905—7 гг. не капитулировали, и притом
непостижимым для меня образом, пред "левизной" и не разъясняли, "почему
левые побеждают?"30 — но в перемене жизненных перспектив и связанных с
нею переоценок.

Что касается Суворина, то уже после смерти его я, имея живейший интерес
к его личности, и именно в том смысле, как Вы ее растолковываете, и еще
больше письма его, нарочно достал все номера "Н<ового> Вр<емени>", где
было что-н<ибудь> о нем, читал и Ваши статьи тогда же31, перечел и
теперь с живейшим интересом. И, конечно, я не слеп, чтобы не видеть
подлинные жемчужины-черточки", рассеянные в его письмах к Вам32, и
слишком хорошо знаю среду литературно-ученую, к к<ото>рой внешне
принадлежу, но внутренне чужд больше, я думаю, чем всякому иному
русскому сословию, чтобы иметь материал для сравнения. То, что в нем Вы
указываете, очевидно и несомненно в Нем было, и это делает для меня
понятной как личную Вашу привязанность, так и такого человека, как
Чехов. Но не скрою, что и при этом он, со всеми своими созданиями, мне
чужд. Считайте это узостью или пуризмом, как хотите, но мне это "и" (и
газета, и театр, и магазин, и справ<очные> издания, и одно другое тащит)
претит, это не многострунность, но многоделание, это если и мудрость, то
житейская, и в этом смысле, как ни Парадоксально, самым талантливым
замыслом С<уворина> были "вся Россия", "Москва", "СПб"33. И тон "Н.
Вр.", как "парламента мнений" (хотя уважение С. к личности и требование
искренности есть черта высокая), где опять одно тащит другое, мне чужд
как программа. Должен оговориться, что я вообще не люблю газеты и, как
читатель, нахожу "Н. Вр." одною из интереснейших, если не прямо
интереснейшей, а все-таки Чище на Душе, когда поменьше читаешь газеты и
газету. (Говорю <об> этом Вам, п.ч. Вы ведь не газетный писатель, хоть и
пишете в газетах, да и, кроме того, пишу не как к писателю, а как
человек к ч<елове>ку.)

Вот не знаю, удовлетворил ли Вас. Во всяком случае мир праху его!
Цветкова34 сейчас в Москве нет, он на Кавказе.

Случайно или же из тенденциозного предубеждения, конечно, несравненно
более неосновательного, чем о Суворине, я не имею от Вас книги "Люди
лунного света"?35. Я спрашиваю об этом не потому, чтобы хотел иметь
книгу даром, я ее купил еще в первом издании и прочел почти не
отрываясь. Я глубоко несогласен с толкованием Христианства, нахожу, что
отдельные черты, делающие эту книгу безвредной лишь для взрослых и
женатых, также могли бы в ней отсутствовать, но по мысли я считают эту
книгу самым центральным и значительным из всего Вами написанного, как Вы
н сами, конечно, считаете. Посылаю Вам маленькую заметку о выборах, она
так мала, что и Вы можете прочесть, она дает изображение того, что у
меня на душе о России. Всего Вам доброго. Жму Вам руку. Ваш С. Булгаков.

Р.S. Еще: зачем Вы так ругаетесь в примечаниях: "дурак Рубакин"36, — да
если он и вправду дурак, то ведь это "обижает именно лицо человека", что
Вы так строго и справедливо осуждаете. И затем, не смешивайте Вы
Струве37 со всей этой компанией, ибо он, хотя и доктринер несколько, но
человек благородный и любящий Россию так, как ее следует любить.
Поверьте мне, я знаю его более 15 лет38 и ни разу в нем не колебался.

5

Москва. Зубовский бульв. 15, кв. 11.

Дорогой Василий Васильевич!

Спасибо Вам за книги и еще больше за дружеское письмо с печальной
повестью о скорбях Ваших. Кое-что я знал и раньше от общих друзей, хотя
и не во всех подробностях, Вами теперь сообщаемых. Какое горе? Я могу
себе представить, что Вы переживали и что теперь у Вас на душе, п.ч.
хотя не был в Вашем положении, но знаю, что значит страдать за близких.
И в самых тяжелых, а вместе и самых серьезных случаях жизни никто не
может помочь, только сам человек, насколько услышит в душе Бога, может
утвердиться в Нем. Это не мораль и не гомилетика, а хоть немножко, но
жизненный опыт. Если будете писать, то не забывайте извещать о здоровье
В. Дм., к<ото>рой прошу передать сердечный привет. При свете Вашего
письма многие страницы из "Уединенного" как будто наливаются слезами...

Вполне схожусь с Вами в оценке московской молодежи. Фактически Вы не
правы, приписывая все влиянию о. Павла; напр., на Андреева39 не меньше,
а, пожалуй, больше было влияние М.А. Новоселова40. Но от этого сам о.
Павел не становится меньше, вообще это совершенно единственный в своем
роде человек, и не знаю даже, что сильнее во мне: любовь или уважение,
смешанное с удивлением. Это, бесспорно, один из тех, о ком история будет
писать "жизнеописание", если не "житие", причем все в нем будет казаться
естественным, логичным, само собою разумеющимся, так, как нам кажется
естественным, что Платон вел жизнь Платона, а не дюжинного грека, какой
жили "все", или Савонарола шел путем Савонаролы, а не остался рядовым
феррарским дворянином41. Это, несомненно, так. Дай Бог ему здоровья, а
прочее приложится! Цветкова я очень люблю, но думается, что Вы
преувеличиваете его литературную, так сказать, глубину, хотя письма его
хороши. Он одарен каким-то безошибочным инстинктом (я его раз Алешей
Карамазовым назвал!), однако инстинкт есть необходимая, но темная,
подсознательная основа таланта. В одних отношениях он совсем взрослый и
понимает все, а в других все-таки желторотый мальчик, эта двойственность
в нем поражает. Я считаю, что его надо беречь и, между прочим, от
похвал, и, пожалуй, до времени и от литературы, а особенно от газеты, в
этом я с Вами не схожусь и даже просто боюсь, как бы при преждевременном
вычерпывании дно не обнажилось раньше, чем думали. Пусть зреет в тишине!
И все-таки, смотря на этих юных, которые уже нашли свои путь и суть уже
люди с "обрезанным сердцем", посвященным Богу, и когда вспоминаешь всю
муть и неясность своей собственной души в этот возраст, то становится и
завидно, и радостно. Прошлое неистребимо, ибо оно есть всегда в нас,
есть и наше настоящее, и это — мы сами. Отдельные ласточки хороши, но
все состояние России ужасно: чем больше живу, тем больше ноет, болит
душа за Россию: устоит ли? не загниет ли от всех ядов, которыми
отравлена? Страшное время мы живем. Или уж всякое время по-своему
страшно (а по-своему и радостно) для своих современников?

Читал приложения к "Людям лун<ного> света" и по этому поводу опять думал
о Ваших идеях. Что в них содержится ключ, открывающий страшно многое, в
этом постоянно убеждаешься в жизни. Но что приравнивание пола
сексуальности совершенно ложно, ибо сексуальность есть лишь выражение
пола, в известном смысле его болезненная маска, это для меня тоже
несомненно, и чувства непосредственной праведности сексуальности нет не
только у имярека, но и ни у кого, ибо, как сами Вы говорите, нет чистых
половых типов, и во всяком самце или самке, заслуживающих за свою
половую мощь 5+, все же вкраплен хотя маленький скептический минус
"ино-польности", стыд своего пола. И в этом — чувство не-абсолютности,
неокончательности сексуальности. Детскость и половое общение не одно и
то же, а только неразрывно связаны, также и любовь хотя и ведет к нему,
но тоже его чуждается: вспомните, как ужасна эта мысль для первой,
глубокой и чистой любви (я до сих пор помню это чувство!). И
христианство поэтому не внепольно, а лишь сверх-сексуально в своих
высших устремлениях, но сексуальность не исчерпывает пола. И Ветхий
Завет вовсе не так сексуален, как у Вас: вспомните: "в беззакониях зачат
есмь, и во гресех роди мя мати моя", — этот всечеловеческий вопль
принадлежит ведь Давиду, а вовсе не "Урнингу"42 какому-нибудь. И чем это
отличается от христианской молитвы в чине очищения роженицы, где Церковь
просит: "и не вмени ей греха сего", — ребенка берет, а грех отметает! Мы
сотканы из противоречий, а Вы их хотите одолеть биологией! И разве
величайшие ветхозаветные пророки Илия и Иоанн не девственники? Разве
когда Моисей ведет народ свой и всходит на Синай, вспоминаем мы о
Сепфоре?43 Но в то же время и эти, и другие подобные им святые не
перестают быть мужчинами, разве природа их менее мужественна?

Ну, прощайте, Василий Васильевич, извините за запоздалый ответ, мне
приходится вести слишком суетливый внешне образ жизни и написать письмо
не всегда досужно.

Еще раз желаю Вам благополучия и жму руку. Ваш С. Булгаков.

6

Москва. Зубовский бульв., 15.

27 ноября 1914.

Дорогой Василий Васильевич!

Приношу Вам благодарность за присланную Вашу книжку о войне44,
во-первых, за добрую память, во-вторых, за благожелательную на меня
ссылку, а в-третьих, и самое главное, за самую прекрасную книжку Вашу,
которую я местами читал с волнением и восхищением. Это истинно русские
чувства и слова, и любовь к народу и солдату, и понимание, и
единственное по художественной силе выражение. Пишите побольше таких
статей, и помоги Вам Бог! Рекомендую для чтения своей семье и всем
знакомым, как лакомство.

Всего Вам доброго. Привет Варв. Дм. Жму Вам руку. Ваш С. Булгаков.

Примечания к письмам

Розанов В. Из старых писем. Письма Влад. Серг. Соловьева / / Вопросы
Жизни. 1905. № 10—11. С. 377—390. В.В. Розанов, сотрудничавший в журнале
"Новый Путь", при преобразовании его в "Вопросы Жизни" С.Н. Булгаковым и
Н.А. Бердяевым был исключен из числа сотрудников как не
соответствовавший их левой политической ориентации. Бердяев писал П.Б.
Струве осенью 1904 года: "Розанов может быть совершенно устранен, так же
как и некоторые другие подобные писатели" (Бердяев Н.А. Письма П.Б. и
Н.А. Струве // Лица. Вып. 2) На публикацию статьи Розанова, вероятно,
повлияло учреждение в марте 1905 года при ближайшем участии лидеров
"Вопросов Жизни" Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева.

-3. Александр Сергеевич Волжский (настоящая фамилия Глинка, 1878—1940) —
критик, публицист, литературовед, сотрудник "Нового Пути" и "Вопросов
Жизни" (например, статья "Мистический пантеизм В.В. Розанова"). После
выхода в свет сборника С.Н. Булгакова "От марксизма к идеализму" (СПб.,
1903) выступил с сочувственным откликом в "Журнале для всех (1903, № 12:
"Литературные отголоски. По поводу книги г. Булгакова"), вызвавшим
протест В.В. Вересаева, Л.Н. Андреева, А.С. Серафимовича и др.,
ориентированных на атеистический социализм, что повлекло разрыв А.С.
Волжского с этой средой. В 1905 году — член "Христианского Братства
Борьбы", весной 1905-соредактор С.Н. Булгакова в органе „Братства" —
киевской газете „Народ". В объявлении о предстоящем 2 апреля 1906 г.
выходе газеты говорилось: “"Народ" ставит своей задачей всенародную
религиозно-общественную проповедь. Исходя из идеалов вселенского
христианства и, вместе с Владимиром Соловьевым, полагая, что
христианская правда должна проникать не только в личную жизнь, но и
область общественных отношении, мы будем отстаивал, народную свободу,
раскрывать неправду капиталистической эксплуатации и современных
земельных отношений, а также настойчиво бороться против национальной
вражды. Мы добиваемся преодоления недолжного отделения религии от жизни,
унаследованного нами из предыдущей исторической эпохи, когда сложилась
внерелигиозная и духовно мертвая общественность, а ей противополагалась
лжехристианская проповедь человеконенавистничества, тупой реакции и
насилия. Считая очередной задачей нашего времени создание христианской
общественности, мы стремимся не только к литературному раскрытию ее
идеалов, но и к творческой реализации их в жизни... Христианское
возрождение требует не только внешней реформы церкви, но и углубления и
прояснения религиозно-философского сознания, религиозного освещения
запросов и нужд современной культуры”. Среди сотрудников газеты были
заявлены: ряд священников-обновленцев, С.А. Аскольдов, Н.А. Бердяев,
В.Я. Брюсов, А.Л. Волынский, М.0- Гершензон, В.В. Зеньковский, Вяч.
Иванов. А.В. Карташев, Н.0. Лосский, Д.С. Мережковский, В.П. Свенцицкий,
Ф.К. Сологуб, Е.Н. Трубецкой, П.А. Флоренский, В.Ф. Эрн и др. Не позже 4
марта 1906 г. Булгаков писал Гершензону: "В Киеве возникает ежедневная
христианская газета под моей редакцией (и Волжского), т. сказать
Соловьевского и уж несомненно в общ.-полит. отношении самого
прогрессивного направления, замышляется как орган всероссийский. <..->
Над нами висит драконовская цензура, и лишь это омрачает перспективы"
(ОР РГБ. Ф. 746. К. 29. Ел. хр. 23. ЛЛ. 36—37). По выходе семи номеров
газета была закрыта властями.

Возможно, имеется в виду оттиск статьи Розанова, предполагавшейся к
включению в его сборник, запланированный к изданию в Берлине Д.Е.
Жуковским и вышедший в Париже в 1906 году ("Русская церковь и другие
статьи"). Один из оттисков статей сборника Розанов передал в "Полярную
Звезду" П.Б. Струве (об этом см. письмо Розанова С.Л. Франку начала 1906
г.: ГПБ АДП. Ф 753. Ед. хр. 200), — в журнале он был опубликован с
цензурными купюрами 3 февраля 1906 г. (Русская церковь— № 8. С. 524—
540), полностью — в отдельном издании 1912 г.

Окончание публикации писем В.С. Соловьева к Розанову (см прим. 1)
появилось в 1907 г. в журнале "Золотое Руно" (№ 2—3) и в !9!1 — в газете
"Новое Время" (№ 12619). 

Варвара Дмитриевна Розанова (урожд. Руднева, 1864—1923) — вторая жена
Розанова. 

Имеется в виду книга "Темный лик. Метафизика христианства" СПб., 19) 1).

См. Предисловие к "Темному лику".

Ананке - в древнегреческой мифологии: божество необходимости: Мойры -
дети Ананке, богини судьбы.

Ин. 3:16.

Из стихотворения А.С. Пушкина "Элегия" (1830).

См.: Булгаков С.Н. Христианство и мифология // Его же. Тихие думы.Из
статей 1911—15 гг. М., 1918. С. 175—202 (впервые: Русская Мысль. 1911. №
11).

Павел Александрович Флоренский (1882—1937) — в течение ряда лет был
близок Булгакову, оказал известное влияние на философское миросозерцание
Булгакова, в 1918 г. стал его духовным отцом. (См.: Булгаков С.Н.
Священник о. Павел Флоренский // Философская и социологическая мысль.
Киев. 1990. № 4. С. 103—108.) В 1918—1919 гг. принял близкое участие в
судьбе Розанова, присутствовал при его кончине.

Вероятно, имеется в виду книга Розанова "О подразумеваемом смысле нашей
монархии" (СПб., 1912).

Булгаков был марксистом и, следовательно, социал-демократом в 1894—1900
гг.

Мария Сергеевна Булгакова (1898—?).

Пс. 129:1. Этот стих послужил источником названия сборника "Из глубины"
(М., 1918), в котором принял участие Булгаков. Кроме того, его диалог
1922 года "У стен Херсониса" имеет подзаголовок "Jaltica. De Profundis".

Имеются в виду книга Розанова "Уединенное" СПб., 1912) и ее
подзаголовок: "Почти на правах рукописи". Слова: "действительно, "на
правах рукописи" вторая ее половина" — подчеркнуты Розановым:
"Изобретение Гуттенберга не всегда годится" — дважды.

Миква — купальня для омовения у иудеев. "Мы микву прямо можем
рассматривать как очищающее и разрешающее сношения омовение, или,
пожалуй, — как освящение водою на сношения" (Розанов В.В. Юдаизм //
Новый Путь. 1903. № 8. С. 142). 

Пс. 50:7.

"Путь" — московское религиозно-философское издательство. (1910—1916),
основанное М.К. Морозовой при ближайшем участии Булгакова. Письмо
Розанова "путникам из Пути" не обнаружено.

В редакционный комитет "Пути" входили:“Е.Н. Трубецкой, Н.А. Бердяев,
Г.А. Рачинский, Булгаков и др.

В сборниках, вышедших в "Пути", работы Розанова не публиковались.

См. статьи Розанова в "Новом Времени" за 1911 год: "Непризнанный ум.
К.Н. Леонтьев" (№ 12669), "К 20-летию кончины К.Н. Леонтьева" (№ 12813),
а также: Розанов В.В. Неузнанный феномен // Памяти К.Н. Леонтьева.
Литературный сборник. СПб., 1911. С. 163—184. Тогда же вышло отдельное
издание.

Далее лист обрезан.

Из стихотворения А.С. Пушкина "Элегия" (1834).

В 1897 г. Булгаков пережил тяжелые болезни и скоропостижные смерти двух
братьев (см. об этом его письма М.0. Гершензону: ОР РГБ. Ф. 746. К. 29.
Ед. хр. 22. Л. 2 и ел.).

Алексей Сергеевич Суворин (1834—1912) — журналист, издатель (в том числе
"Нового Времени" и книг Розанова).

- 30. Булгаков учился в Елецкой гимназии в 1888—1890 гг., когда Розанов
преподавал там географию. Об этом времени Булгаков напоминал Розанову и
в 1915 г. Автобиографические письма С.Н. Булгакова // Логос. 1991. № 2).
П.Б. Струве свидетельствовал еще об одном воспоминании философа в связи
с Розановым. После ряда публикаций статей, вошедших позже в книгу "Когда
начальство ушло" (СПб., 1910) Розанов выступил в Религиозно-философском
обществе (Москва, 1906) с докладом: "Отчего левые побеждают центр и
правых": "Присутствовавшие в этом собрании С.Н. Булгаков и я <Струве>
возражали тогда же против этой, на наш взгляд совершенно некритической
идеализации материалистического радикализма 60-х гг., преподносимой
рядом с довольно грубым высмеиванием христианства. Булгаков в прениях
заметил тогда Розанову, <...> что они поменялись ролями: когда-то
Булгаков, будучи гимназистом, благоговел перед писаревщиной, <...> а
Розанов стоял на почве идеализма; теперь же Булгакову, ставшему
идеалистом, приходится возражать Розанову..." (Петр Струве. Patriotica.
Сб. ст. СПб., 1911. С. 497). 8 апреля 1907 г. в Петербурге под
председательством Булгакова состоялось заседание по подготовке открытия
петербургского Религиозно-философского общества, в котором Розанов
прочел доклад "Отчего падает христианство". Он вызвал подобную же
реакцию присутствовавших: Н.А. Бердяев, например, говорил, что у
Розанова "на склоне лет пробивается легкий пушок политического наивного
радикализма" (Век. 15 апреля 1907. № 15. С. 208).

- 32. См. статьи Розанова в "Новом Времени" за 1912 год: "А.С. Суворин"
(М 13081), "Памяти А.С. Суворина (нечто личное)" (№ 13083). "Из
припоминаний и мыслей об А.С. Суворине" (№ 13087). Статьи Розанова и
корреспонденция Суворина были объединены в книге "Письма А.С. Суворина к
В.В. Розанову" (СПб., 1913)

См. ежегодные издание А.С. Суворина: "Весь Петербург. Адресная и
справочная книга г. СПетербурга" (с 1894); "Вся Москва..." (с 1895), а
также: "Вся Россия. Русская книга промышленности, торговли, сельского
хозяйства и администрации" (СПб., 1895—1902).

Сергеи Алексеевич Цветков (1888—1964) — журналист, в 1910-е гг.: друг
Розанова, автор его библиографии (ОР РГБ. Ф. 249. К. 11. Ед. хр. 5—14;
К. 12. Ел. хр. 1). В фонде Розанова хранится недатированная визитная
карточка Булгакова с надписью: "Дорогой Василий Васильевич. Рекомендую
Вам своего приятеля Сергея Александровича Цветкова, Вашего читателя и
почитателя. Надеюсь, что знакомство с ним не будет для Вас неприятно.
Ваш С. Булгаков" (Там же. М 3823. Ед. хр. 7. Л. 15).

"Розанов В.В. Люди лунного света. Метафизика христианства. СПб., 1911.

Николай Александрович Рубакин (1862—1946) — писатель, журналист,
исследователь чтения и книги. В 1890-е гг. - социал-демократ, секретарь
издательства О.Н. Поповой, в котором редактором работал П.Б. Струве,
сотрудничал в его журналах "Новое Слово" (1897) и "Русская Мысль" (1907)

Петр Бернгардович Струве (1870—1944) — экономист, историк, философ,
публицист, издатель. Отношения его с Розановым были историей сначала
отталкивании "консервативного" публициста от его
"либерально-демократического" оппонента, а с 1906 г. — неприятия
розановской политической "беспринципности" со стороны Струве. Но это не
мешало Розанову сотрудничать в журналах Струве и отмечать: "Струве
кой-что понял во мне, - и понял первый" (Розанов В.В. Мимолетное ,//
Контекст. 1989. М., 1989. С. 201). Розановское "признание в любви" к
Струве 1917 года см.: ОР РГБ. Ф. 249. К. 6. Ед. хр. 43. Подробнее об их
взаимоотношениях: Колеров М.А„ Плотников Н.С. Комментарий // Струве П.Б.
Из духовного прошлого России. (В печати.)

Булгаков познакомился со Струве, вероятно, в 1896 г., когда тот приезжал
в Москву для организации марксистского органа вокруг издательства М.И.
Водовозовой. Впоследствии Булгаков участвовал во всех предприятиях
Струве: от социал-демократических до антиреволюционных, их знакомство не
прекращалось и в эмиграции (надгробную речь Булгакова см. в книге:
Струве П.Б. Социальная и экономическая история России. Париж, 1952).

Федор Константинович Андреев (1887--1929) — доцент Московской Духовной
Академии.

Михаил Александрович Новоселов (18<”4—1940) —религиозный писатель,
вокруг которого в 1900-е гг. существовал кружок православного
духовенства и интеллигенции, в который входили Булгаков, П.А.
Флоренский, Н.А. Бердяев и др.

Джироламо Савонарола (1452—1498) — итальянский проповедник.

См. главу о транссексуальной "Ученой девушке-урнинге" в Приложении к
книге Розанова "Люди лунного света" (С. 227—260).

Сепфора — в Ветхом Завете: дочь Иофора, одна из жен Моисея.

Розанов В.В. В чаду войны. Спб., 1914. Ср.: Булгаков С.Н. Война и
русское самосознание. М., 1915.

+++

 

А. А. Мейер

Петербургское Религиозно-философское Общество

Комментарий и примечания Е.С. Полищука

Опубликовано: Вопросы философии. №7, 1992 г.

Там же см. его работу "Религиозный смысл мессианизма" и статьи о нем
Д.С.Лихачева и К.Г.Исупова.

Трудно оценивать с точки зрения "плодов" дела сравнительно недавнего
прошлого. Но мне кажется, что десятилетняя деятельность Петербургского
Религиозно-философского Общества не прошла бесследно для русской
общественной мысли.

Много было недовольных деятельностью Общества. Едва ли кто-либо из
посещавших его отказывал себе в удовольствии побранить "деятелей"
общества за неверный тон, который они, по мнению большинства, придавали
его работе. По крайней мере, мне много раз приходилось слышать жалобы на
то, что в Обществе говорят "не о том", что там "только говорят и
говорят", что из собраний люди уходят не только не удовлетворенными в
своих запросах, но с сознанием большей неясности и спутанности в мыслях.

Само собою разумеется, что оснований для подобных жалоб было достаточно.
Но несмотря на все это, нельзя счесть правыми тех, кто слишком низко
оценивал деятельность РФО.

Теперь уже никто не станет отрицать, что к двадцатым годам текущего
столетия в широких кругах нашей интеллигенции устанавливавается иное,
более культурное, чем раньше, отношение к религии вообще, и к
христианству в частности. Известную роль в смысле влияния на л у
перемену сыграло несомненно и ПРФО, — хотя бы уже одним тем, что
помогало нашей интеллигенции выйти из состояния полного религиозного
индифферентизма. И, быть может, еще большее значение имела именно та
особенность его, которая вызвала сильнейшее недоумение, а подчас и
негодование — настойчиво проводимое им стремление связать темы
религиозные с вопросами общественными. Связывая
общественно-идеологические искания интеллигенции с проблемами
религиозными, РФО вовлекало даже весьма далеких от религии людей в
обсуждение религиозных тем, и эти темы помалу делались для сознания их
менее чуждыми и менее одиозными, чем это бывало прежде.

Общество начало свою деятельность, впрочем, и не ставя перед собой
подобного рода задач. Его цели гораздо скромнее, много скромнее даже
тех, какие имелись в виду прежними РФС 1903 1905 гг.1 (работа их
зафиксирована в журнале "Новый Путь", где помещались стенографические
записи всех речей и докладов). Эти последние стремились смягчить и по
возможности устранить "давнюю исторически установленную разобщенность
духовенства и светских людей, а также духовной и светской печати"2. Хотя
многие — даже из инициаторов дела - считали ПРФО как бы продолжением
"Собраний", но оно уже в самом начале своей работы сознательно
отказалось от стоявшей перед прежними "Собраниями" задачи. Попытка
сближения церкви и интеллигенции признана была неудавшейся. Как
совершенно определенно заявил во вступительном слове своем на 1-м
заседании нового общества его председатель А. В. Карташев3, оно было
"просто обществом людей, серьезно, хотя I совершенно по-разному,
относящихся к религиозному вопросу и желающих между собою об этом
поговорить". "У нас нет беспокойного стремления в пропаганде"4, —
объявлял А. В. Карташев.

Первый период в деятельности Общества действительно отмечен этим
спокойствием и полным отходом от прежних попыток спорить или
столковаться с церковью. Самые темы докладов, читавшихся в первых
заседаниях, уводили совершенно иную сторону: эти темы касались некоторых
разногласий, обнаружившихся в среде светской, но религиозно-мыслящей
интеллигенции. Конечно, уже в этом была связь с прежними РФС, так
отрицавшаяся А. В. Карташевым, — потому что наметились указанные
разногласия именно там, в Собраниях 1903 г.

Первое заседание Общества, состоявшееся 3 октября 1907 г., посвящено
было докладу С. А. Аскольдова "О старом и новом религиозном сознании"5.
Дальше следовали доклады "О нужде и неизбежности нового религиозного
сознания" — В. В. Розанова6, "О церкви грядущего" - Д. С. Мережковского7
(доклад был прочитан заочно, т. к. автор в то время жил еще заграницей),
"Об Иисусе Сладчайшем и горьких плодах мира" - В. В. Розанова8, "Христос
и мир" — Н. А. Бердяева9 <...> доклады Свенцицкого об аскетизме10 и Эрна
о христианском понимании прогресса11. В прениях, носивших довольно
оживленный характер, принимали участие проф. А. И. Введенский, прот. С.
А. Соллертинский, В. II. Свенцицкий, В. В. Успенский, К. М. Аггеев12, Б.
Г. Столпнер и др. Центральное место во всех диспутах занимали темы,
выдвинутые Д. С. Мережковским и В. В. Розановым, и их чисто
теоретическое обсуждение только однажды нарушено было неожиданно
раздавшимся голосом жизни — когда внезапно в собрании появился и
попросил слова находившийся в то время под надзором полиции в Петербурге
старообрядческий епископ Михаил13. Он подошел к вопросам, наболевшего
сердца, обращением чуть ли не непосредственно ко Христу и требующим
настоятельно <нрзб.> выхода из тупика, в котором, по его мнению,
находится христианская церковь.

Весь 1907—1908 академический год был занят перечисленными докладами,
вызвавшими сразу же огромный интерес в кругах петербургской
интеллигенции. Хотя доступ на заседания был сильно стеснен, ибо
заседания не были публичными и на них допускались только члены общества,
но с первых же недель началась усиленная запись в члены общества, и
небольшая сравнительно зала Географического общества, тогда
помещавшегося в здании Министерства Народного просвещения, не могла
вместить всех посетителей.

Отвлеченно-академический характер собеседований был нарушен уже в начале
2-го года деятельности общества. Такой поворот был, впрочем, предрешен
самой постановкой тем: ведь уже первым докладом, поставленным Обществом
— о "новом религиозном сознании", — выдвигались проблемы, которые
собственно никакая "философия религии" не знала. И если на первые
собрания еще считали для себя возможным являться такие представители
"чистой" философии, как А. И. Введенский, С. Л. Франк и др., то уже
очень скоро обнаружилось, что общество, увлеченное темою "нового
религиозного сознания", уклоняется от теоретических задач и что "чистой"
философии в нем нечего делать. Злые критики по этому поводу утверждали,
что "в этом обществе" нет "ни религии, ни философии". И такое суждение
нельзя не признать правильным. "Религии" в нем, конечно, не было и не
должно было быть, потому что оно не делало себя каким-либо религиозным
обществом и не предполагало в своих членах никакого единства верований,
и даже вообще не требовало от них, чтобы они были "верующими". Что же
касается философии, то ясно, что не философия сама по себе, не решение
философских вопросов привлекало внимание главных деятелей общества. Речь
шла о попытках подметить новые пути религиозного сознания человечества,
и нужно было обсудить эти попытки со всех точек зрения: философия здесь
играла не первую роль. С самого начала становилось ясно, что гораздо
важнее при обсуждении этих тем выяснить их отношение к живым явлениям
общественности и установить внутреннюю связь их с запросами времени,
выражающимися в современных идеологических движениях.

Определенно в эту сторону направилась работа РФО с приездом из-за
границы Д. С. Мережковского, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философова. С того
момента, как они вошли в состав Совета общества и начали играть в нем
руководящую роль, спокойное теоретическое обсуждение выдвинутых тем
уступило место горячим прениям между сторонниками различных общественных
течений. Внутреннее ядро Общества как бы устанавливалось (конечно, не
преднамеренно) на той точке зрения, что новое религиозное сознание может
быть действенным и живым, лишь связав себя с запросами, волнующими мысль
и совесть русской интеллигенции и более <нрзб.> прогрессивных слоев
русского народа. Против такой позиции протестовали, с одной стороны,
безрелигиозные интеллигенты, не видевшие никакой нужды в религии для
осуществления своих идеалов, а с другой — люди религиозные, не
примирявшиеся с попытками "сблизить", как они выражались, "политику с
религией". Таким образом, в недрах самого Общества наметились три
лагеря, столкновение которых на различных вопросах и составляло
преимущественно содержание всех прений. Самая цель собраний уже не
соответствовала той формуле, какая была предложена в первом заседании А.
В. Карташевым. О сближении с церковью речи, конечно, не было. Но зато и
чисто теоретические собеседования не были интеллигенцию с религией, и
главным образом с "новым религиозным сознанием". Поэтому оставлен был
даже анализ чисто философского метафизического содержания этого "нового
религиозного сознания", а перешли непосредственно к обсуждению самых
разнообразных вопросов текущей жизни, перемежая эти темы — темами чисто
литературного, критически-публицистического характера. Красною же нитью
во всех собеседованиях проходил в это время один вопрос — вопрос о роли
русской интеллигенции и о путях, которыми она должна идти. В обществе
все чаще и чаще стали появляться представители различных общественных —
особенно оппозиционных и революционных — течений.

Период, в который основной темой Общества была тема об интеллигенции,
длился три года. Это были темы 1908—1909, 1909—1910, 1910—1911 гг. В это
время пытались войти в Общество представители сектантских течений и
теософии. Но и те и другие скоро поняли, что с ними здесь особенно
считаться не склонны.

Наиболее памятны на этот период доклады: А. А. Блока о русской
интеллигенции, Бердяева о книге Несмелова, Молчановского "Религиозные
воззрения молодежи" (разбор очень интересной анкеты по религиозному
вопросу в связи с вопросом об участившимися в то время случаями
самоубийств среди молодежи)14. Особенно сильное впечатление произвел на
слушателей доклад Д. С. Мережковского о нашумевшем тогда сборнике
"Вехи"15. В докладе давался отпор всем тем обвинениям против
интеллигенции, которые возводились, с одной стороны, определенно
православными писателями С. Н. Булгаковым, Н. А. Бердяевым, с другой —
правеющими либералами вроде П. Б. Струве, Изгоева, Гершензона. Конечно,
нельзя было религиозно-мыслящему человеку не согласиться со многим, на
что указывали "Вехи". Но за всеми суждениями о русской интеллигенции в
"Вехах" стояла одна тенденция: отрицание революционного духа, которым
жила интеллигенция. На защиту этого-то духа и были направлены старания
Д. С. М. Это была пора самой глубокой политической реакции, когда многим
казалось, что революция сломлена и что обновление России отодвинуто
далеко в будущее. Нередко указывали, что единственное место, где
говорилось о революции, где сохранялась вера в ее реальность, было ПРФО.

Выступали с докладами и представители безрелигиозной революционной
интеллигенции, пытаясь противопоставить "богоискательству" интеллигентов
типа Мережковского, Карташева, Вяч. Иванова, свое "богостроительство",
понимая под ним ту <сознательно? > политическую "деятельность, которая
будто бы должна поднять человека до высоты, на которой он будет мнить
себя богом. Довольно-таки нелепые термины "богоискательство" и
"богостроительство" именно в РФО и были впервые пущены в оборот (первый
позаимствован у Достоевского, а второй, по-видимому, у Горького). "О
богостроительстве и богоискательстве" прочтен был доклад марксистом В.
А. Базаровым16. Каменская17 также ставила вопрос о богостроительстве
своим докладом о теософии ("Теософия и богостроительство").

Осенью 1910 г. умер Л. Н. Толстой. Общество не могло, конечно, не
отозваться на это событие. Был устроен вечер, посвященный чествованию
памяти Л. Н18., привлекший в зал Польского клуба, где тогда собиралось
Общество, много сотен посетителей. Тут были представители всех течений:
и революционеры, и либералы, и сектанты, и толстовцы, и православные, и
поэты и художники, и даже люди чистой науки. Во время заседания хор
студентов (преимущественно, насколько помнится, из политехникума) спел
"Блаженны нищие духом" и "Вечная память". В публике это создало
совершенно необычное настроение, некоторые становились на колени,
некоторые плакали. Но были и люди, возмутившиеся таким, как им казалось,
кощунством. Иные даже выходили из зала, громко протестуя против молитвы,
которую их "заставляли" слушать. В этом протесте сходились толстовцы,
видевшие в "обряде" оскорбление их учителя, и православные,
возмущавшиеся "демонстрацией", направленной будто бы против церкви
(запрещавшей панихиды по Л. Толстому), и неверующие интеллигенты,
шокированные тем, что в интеллигентном обществе поют церковные
песнопения... После толстовского вечера президиум общества получил
несколько писем от членов общества с отказом от членства. Замечательно,
что авторы их принадлежали исключительно к лагерю церковников: очевидно,
их больше всего задело такое "выступление" общества. Это были люди, не
выносившие и признаков какой-либо нелояльности по отношению к официально
признанному. По-видимому, было дано почувствовать, что какое-то
сближение между религией и правдой исторического делания, правдой
общественности стало с этого момента фактом, а не темой спора.

В заседании произнесены были весьма содержательные речи главными
деятелями Общества. Особенно выделились речи Карташева, говорившего о
пророческом значении Л. Н. и о столкновении в церкви духа пророческого с
духом священническим, — Вяч. Иванова, выражавшего во вдохновенных словах
свои предчувствия близкого возрождения России, и особенно П. Б. Струве,
который рассказал о своей весьма знаменательной беседе с Л. Н. о
бессмертии. Длинную и несколько утомившую многих импровизацию-молитву
произнес старообрядческий епископ Михаил. Между прочим именно на это
выступление еп. Михаила указывали многие из недовольных собранием, как
на момент, особенно их шокировавший.

Вскоре же после толстовского дня жизнь снова заставила Общество
откликнуться на событие общественного значения. Событием была также
смерть — на этот раз смерть общественного деятеля, представителя
политической оппозиции — Караулова19. Для РФО этот человек был особенно
дорог тем, что сумел в своей тонкой и чуткой душе совместить горячее и
живое общественное чувство, заставившее его испытать все ужасы каторги,
— с глубокой христианской религиозностью. Это было именно то сочетание,
которое главные деятели общества, задававшие в нем тон, хотели видеть
вообще в русской интеллигенции.

Вечер в память Караулова снова подчеркнул, что РФО живет одною жизнью с
русской интеллигенцией, но живет по-своему, не совпадая с нею, в ее все
еще довольно упорном отчуждении от религии.

Зима 1911/12 г. принесла с собою временное затишье в деятельности
Общества. К этому периоду, однако, относится оживленная работа двух
секций РФО, которые возникли в 1909 г. — "секции по изучению истории и
философии религии" и "секции по изучению христианства". Образование
секций вызвано было к жизни тем обстоятельством, что общие собрания,
отдавая все внимание решению широких проблем жизни, мало могли
удовлетворять тех членов общества, которые стремились главным образом к
выяснению для себя общих вопросов религии вне зависимости от задачи,
преследовавшейся руководителями общества. В секциях, собиравших
значительно более узкий круг участников, читались доклады более
академического свойства, но собеседования были иногда очень близкими к
жизни, а главное — по оживленности превосходившими официальные "прения"
в общих собраниях. Здесь говорили и спрашивали не только
завсегдатаи-"ораторы", но почти все участвовавшие. Еще оживленнее шли
споры и беседы в "кулуарах", во время долгих перерывов и во время
чаепития. Состав участников в секциях был значительно отличен от того,
какой бывал на общих собраниях. В секции по изучению христианства,
руководимой Вяч. Ивановым, собирались преимущественно люди
интеллигентные — из кругов профессорских, литературных, художественных:
в секции по изучению истории и философии религии, где ставились такие
вопросы, как "сущность религии", "бытие Бога", "идея личности" и т. д.,
можно было встретить, кроме молодежи, — рабочих, сектантов,
старообрядческих начетчиков, слушателей "народного университета" и т. п.

Общие собрания в зиму 1911/12 г. были посвящены докладам более или менее
случайного для направления Общества характера. Всего за весь сезон
заслушано было лишь... докладов, в то время как обычно их заслушивалось
не менее 10. Упомянем о докладах <... >

1912—1913 академический год снова отмечен оживлением, вызванным, быть
может, тем, что доклады сделались более связанными с основными задачами,
преследовавшимися Советом Общества. Выяснив отношение религиозных
проблем к тем тенденциям, которыми жила безрелигиозная интеллигенция, и
выдвинув с достаточной определенностью лозунг, говоривший о соединении
религии с "общественностью", лозунг, продолжавший до самых последних
дней возмущать одних и смущать других. Общество натолкнулось на один
весьма важный момент, обусловливавший непоминание многими этого лозунга.
Этим моментом явилось распространенное как среди неверующих, так и среди
склонных к религии убеждения, что религия есть по преимуществу дело
личное, "внутреннее", ничего общего не имеющее ни с какими общественными
задачами. Оказалось, что даже не столько атеизм и позитивизм, сколько
индивидуализм в религии является для интеллигентного сознания
препятствием как для принятия какой-либо положительной "церковной" веры,
так и для понимания того, насколько важно поставить общественные идеалы
на базу религиозного сознания. Вот почему в Обществе возгорелся с новой
силой новый спор — уже не по вопросу о "новом религиозном сознании", до
которого, как оказалось, интеллигенция еще не дошла, и не об
интеллигенции и религии, а о праве сближения религии с общественным
деланием вообще и о законности или незаконности в религии —
исключительно индивидуалистической позиции. Выразителем крайне
индивидуалистического понимания религии — несмотря на готовность принять
"православие" как основу русской национальной культуры — явился П. Б.
Струве. Но, в сущности, к нему примыкало в этом отношении большинство
религиозно-мыслящих интеллигентов, и только некоторые из руководителей
Совета (Карташев, Мережковский, Философов, Гиппиус, Аггеев и др.)
энергично боролись с такой позицией.

За этот период особенный интерес вызвали доклады <... >

С осени 1913 г. Обществу снова пришлось откликаться на злобы дня и на
события, волновавшие совесть прогрессивного общества. К этому времени
относится знаменитое дело Бейлиса20. Пройти мимо него и оставить без
внимания возмутительную эксплуатацию религиозного чувства, производимую
в целях политических, Общество, определенно связавшее себя с жизнью,
конечно, не могло. На этот раз, однако, дело шло уже не о символическом
акте вроде чествования лица, а в непосредственном отклике на конкретный
факт текущей жизни, требовавший от всех живых людей и общественных групп
определенного к себе отношения. Общество сочло необходимым выступить с
открытым протестом против клеветы, возводимой на еврейский народ.
Посвятив вопросу специальное собрание, на котором выступали новые для
РФО ораторы из кругов политических деятелей, как, например, Керенский,
Соколов и др.. Общество вынесло соответственную резолюцию, напечатанную
затем в большинстве прогрессивных органов печати.

В связи с делом Бейлиса находится и другое выступление Общества,
оставившее у многих весьма тяжелые воспоминания. В газетной травле
против евреев, поднятой тогда, принимал, как известно, деятельное
участие один из крупнейших русских писателей — Вас. Вас. Розанов. Факт
этот был для активных членов РФО сильным ударом, болезненно отозвавшимся
в душах многих из них, любивших и глубоко почитавших В. В. Р. В истории
религиозно-философской мысли в России Розанов занимает несомненно одно
из самых важных мест, и ПРФО гордилось всегда тем, что в числе его
членов-учредителей и в числе наиболее деятельных участников его первых
собраний находился этот удивительный человек. Но именно этот крупный
философ, близко стоявший к работе Общества, отдавал свой талант и свой
авторитет на служение отвратительному делу человеконенавистнической
клеветы. Если даже помнить безответственный импрессионизм и искреннюю
склонность Розанова к нащупыванию тайн вроде "служении Молоху", то все
же общественное значение совершаемого им шага, в котором, кстати
сказать, он незадолго до смерти раскаялся (см. книжка "Апокалипсис
нашего времени"), было для членов Общества и для его Совета совершенно
очевидно. Поднят был вопрос о невозможности для Общества терпеть в своей
среде лицо, хотя и крайне полезное и значительное, но ведущее
недостойную общественную агитацию. Вопрос этот вызвал большие споры и
перенесен был даже на страницы газет. Ему посвящено было целых три
заседания в начале 1914 г.,21 на которых многие высказывались за
недопустимость применения к великому писателю мерок общественной этики.
Однако большинство действительных членов вместе с членами Совета с
глубокой болью, но <решительно? > настаивало на том, чтобы было вынесено
определенное решение и чтобы было признано нежелательным присутствие
Розанова в Обществе. В таком духе и составлена была резолюция. В ответ
на это сам Розанов прислал в Совет письмо, в котором <... >22

Удаление В. В. Р. произвело на многих членов Общества такое тягостное
впечатление, что они не только остались при особом мнении по данному
вопросу, но сочли для себя необходимым демонстративно выйти из состава
Общества. Так поступили даже некоторые из близких к Совету деятелей
Общества, выступавших на собраниях с самого начала его деятельности
(например, П. Б. Струве, С. А. Аскольдов и др.). Вообще, уже сам тот
факт, что Общество подало свой голос в момент сильного напряжения,
вызвал ожесточенные нападки на его руководителей, которые будто бы
"профанируют религиозную философию", сближая ее с политикой. Это привело
к попытке Общества поставить на обсуждение именно этот вопрос — о праве
религиозной мысли связывать свои построения с задачами общественности,
вопрос, к которому, как уже указано выше, Общество подходило и раньше.
Ему был посвящен доклад проф. Туган-Барановского "Христианство и
индивидуализм"23, обсуждавшийся затем в 3-х заседаниях.

На этих попытках подойти, наконец, вплотную к проблеме, которая,
казалось, должна была бы стать центральною для РФО, застала нас война.
Само собою разумеется, что с этого момента внимание общества
приковывается преимущественно к темам, связанным с войной, и что вся
предшествовавшая работа как бы оборвалась. В истории Общества наступила
новая эпоха, оно явилось местом, где свободно обсуждались темы войны, но
чисто теоретическая его деятельность, направленная к сближению религии и
общественности, была оставлена и, в сущности, должна быть признана
незаконченной. Вопрос был поставлен, многие его уже услышали, но долгий
период войны и революции сделал то, что в будущем, когда религиозной
мысли снова придется столкнуться с этой проблемой, необходимо будет
наново ее выдвигать. Рано или поздно, однако же, вопрос этот должен быть
решен, и, нам кажется, что работа, произведенная в этом направлении РФО,
еще может пригодиться. Тем более, что стенографические отчеты докладов и
прений большинства заседаний сохранялись и могут быть в свое время
напечатаны, если не полностью, то хоть бы отчасти. (К сожалению,
некоторая часть их погибла при обысках, производившихся у разных лиц
столь часто представителями советской власти, и при пожаре, уничтожившем
жилище бывшего секретаря Общества под Павловском во время наступления
Юденича.)

Если бы мы захотели подвести итоги деятельности РФО до войны, то могли
бы прежде всего указать на последовательное проведение им, в сущности,
некоторой единой идеи. Несмотря на временные случайные отступления в
сторону. Общество развивало какую-то одну мысль, но только не закончило
этого дела. В самом деле, оно начало с постановки вопроса о "новом
религиозном сознании". Если впоследствии ему пришлось как бы покинуть
теоретически отвлеченное обсуждение этой темы, то лишь потому, что оно
перешло к более конкретному, более жизненному вопросу об отношении
интеллигенции к религии. Но этот вопрос есть лишь один и, пожалуй,
первый из ряда конкретных вопросов, могущих подвести к проблеме "нового
религиозного сознания". То, что разумелось тогда под этим именем,
предполагало, как непременную предпосылку, такой поворот в религиозном
сознании христианского человечества, который сблизит религию с
достижениями свободной творческой мысли человека, а ведь именно только
этими достижениями и живет интеллигенция. Приемлемость религии, как
таковой, еще не говоря о ее догматах, — сознанием, утвердившимся на
базисе гуманистической свободной мысли, было бы осуществлением на
практике одного из основных условий "нового религиозного сознания",
предвидящего, согласно формуле Мережковского, жизнь и культуру,
освященные религией, и религию, не уходящую от жизни и от культурного
делания. Но и вопрос об интеллигенции и ее отношении к религии требовал
предварительного решения других вопросов --вопроса о понимании самой
религии как дела общего, коллективного церковного, а в связи с этим и
вопроса о возможной связи религии с общественным вообще и с политикой в
частности. И вот мы видим, что именно на этих вопросах и останавливалось
преимущественно ПРФО. И даже тогда, когда оно отвлекалось от своей
работы для участия в жизни, для чествования общественно-значительных
личностей или для подания своего голоса по поводу вопиющих общественных
неправд, оно в сущности лишь демонстрировало на своем примере, как и в
какой мере религиозная мысль связана с мыслью общественной.

Та новая фаза в истории ПРФО, которая началась с войной, является
собственно говоря, дальнейшим подтверждением все той же истины. Темы,
связанные с войной, естественно и без всяких натяжек начали обсуждаться
— и притом наиболее свободно, наиболее чисто — именно там, где люди
ставили и решали проблемы религии.

Примечания

Публикуемая статья найдена в архивных материалах Санкт-Петербургского
религиозно-философского общества (ЦГАЛИ, ф. 2176, оп. 1, ед. хр. 37).
Текст статьи представляет собой незаконченный черновой автограф.
Вероятно, автор намеревался вернуться к нему, внести даты и названия
некоторых докладов, дополнить текст количественными данными о
деятельности общества. Рукопись не датирована, написана не ранее 1919
г., так как содержит упоминание о наступлении Юденича на Петроград.
Публикуется впервые.

1 РФС — Петербургские Религиозно-философские собрания, проводившиеся в
1901—1903 гг. по инициативе супругов Мережковских. Всего состоялось 22
заседания; стенограммы 20 опубликованы в журнале "Новый путь", а также
отдельным изданием (Записки Петербургских Религиозно-философских
собраний (1902 - 1903). СПб., 1906).

2 Новый путь. 1903. № 1. С. 1, паг. 2.

3 Карташев Антон Владимирович (1875—1960), богослов, историк церкви,
доцент СПбДА (1899—1905), председатель ПРФО (с 1909 г.), министр
исповеданий Временного правительства (1917), проф. Православного
Богословского Института в Париже (1925—1960).

4 Записки С. -Петербургского религиозно-философского общества. Вып. 1.
СПб., 1908. С. 1—2.

5 Там же. С. 3-28.

6 Там же. С. 29—56 (доклад прочитан 15 окт. 1907 г.)

7 Там же. Вып. 2. С. 1—18 (доклад прочитан 8 ноября 1907 г.). 8 Точное
название доклада: "О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира" // Там же.
С. 19—48 (доклад прочитан 21 ноября 1907 г.).

9 Там же. С. 49—75 (доклад прочитан 12 дек. 1907 г.).

10 Свенцицкий Валентин Павлович (1880—1931), религиозный публицист,
активный сторонник религиозного обновления, основал (вместе с В. Ф.
Эрном) в 1905 г. "Христианское братство борьбы". После революции —
священник, умер в лагере. Доклад Свенцицкого "Мировое значение
аскетического христианства" прочитан 14 февр. 1908 г., опубликован в
журнале "Русская мысль" (1908. № 5. С. 89—103).

11 Доклад "Идея катастрофического прогресса" сделан В. Ф. Эрном 3
февраля 1908 г., опубликован в журнале "Русская мысль" (1909. № 10. С.
142—159).

12 Аггеев Константин Маркович (1868—1920?), священник, публицист, один
из основателей "Братства церковного обновления", активный деятель Собора
Русской Православной Церкви 1917—1918 гг.

13 Еп. Михаил (Семенов) (1874—1916), магистр богословия, церковный
публицист, активный деятель петербургских РФС и РФО, основатель так
называемого "голгофского христианства"; в 1909 г. перешел в
старообрядчество.

14 Доклад "Народ и интеллигенция" прочитан 13 ноября 1908 г. (Блок А. А.
Собр. соч. в 8 т. Т. 5. С. 318—328). Доклад Н. А. Бердяева "Опыт
философского оправдания христианства" (о книге В. Несмелова "Наука о
человеке") опубликован: Русская мысль. 1909. № 9. С. 54—72. Доклад
Молчановского прочитан 20 дек. 1912 г.

15 Доклад "Семь смиренных (Вехи)"// Речь. 1909. 26 апр.

16 См. в сб.: Вершины. СПб., 1909. Кн. I. С. 331—363.

17 Каменская Анна Алексеевна (ум. 1952), председатель Русского
Теософического Общества, основанного в 1908 г. в Петербурге; редактор
журнала "Вестник Теософии". Упомянутый доклад сделан 24 ноября 1909 г. и
издан отдельной брошюрой (СПб., 1910).

18 Памятный вечер состоялся 16 ноября 1910 г. Выступления опубликованы в
"Русской Смысли" (1910, № 12). 19 Караулов Василий Андреевич
(1854—1910), политический деятель, депутат 3-й Государственной думы от
партии кадетов.

20 Бейлис Мендель, приказчик кирпичного завода в Киеве. Обвинялся в
ритуальном убийстве мальчика А. Ющинского, оправдан судом присяжных в
октябре 1913 г.

21 Материалы заседаний см.: Записки С. -Петербургского
религиозно-философского общества. СПб., 1914. Вып. 4.

22 Пропуск в тексте. Письмо В.В. Розанова опубликовано там же (С. 67). 

23 Доклад был прочитан 13 февр. 1914 г.

+++



П. П. ПЕРЦОВ

ВОСПОМИНАНИЯ О В. В. РОЗАНОВЕ

 

Новый Мир", №10, 1998

Комментарии . . . . . . .?

Текст “Воспоминаний” печатается по авторизованному машинописному списку,
находящемуся в Отделе рукописных фондов Государственного Литературного
музея (ф. 362, оп. 1, ед. хр. 175). Список состоит из 15 страниц
большого формата, выправленных в отдельных местах. К этому надо
добавить, что мне удалось познакомиться с автографом “Воспоминаний”,
написанным черными чернилами на двенадцати страницах такого же большого
формата, и сличить его с машинописным текстом. Правка оказалась
редакторской, весьма незначительной; в автографе отсутствовала
датировка. Автограф находится в частном собрании. 

Петр Петрович Перцов (1868 — 1947) не нуждается в особом представлении.
О нем можно найти сведения в любом литературном справочнике. Он вращался
в среде писателей новой литературы и сам был одним из первых
пропагандистов-“декадентов” (см. его “Литературные воспоминания”, М.,
“Academia”, 1933). Это был глубоко образованный литератор, но без
претензии составить себе имя в литературе. Он все “прятался” за
корифеев, все помогал другим, сам же, обладая незаурядными
способностями, намеренно оставался в тени — Брюсова, Мережковского,
Розанова. Благодаря издательской инициативе Перцова Розанов смог в 1899
— 1900 годах предстать перед читательской публикой как автор четырех
сборников статей: “Сумерки просвещения”, “Религия и культура”, “Природа
и история”, “Литературные очерки”, вобравших почти всю его публицистику
1890-х годов. Перцов был также издателем знаменитого журнала “Новый
путь”. 

Это было очень давно — двадцать с лишним лет тому назад. Я жил тогда в
Петербурге, на Пушкинской, в том громадном “Пале-рояле”, который был так
хорошо известен петербургскому литературному миру. Однажды утром ко мне
постучались... Так как я начинал свое “утро”, по петербургским обычаям,
к вечеру, то и не торопился открыть дверь. Неизвестный посетитель ушел,
ничего не добившись... Часа через два раздался снова стук. На этот раз я
открыл, и в дверь просунулась сердитая физиономия господина средних лет,
в очках, с рыжей редкой бородкой, с угрюмым и раздраженным видом. “Какой
учитель!” — было первое мое впечатление. Какой типичный учитель,
сердитый, потому что ему плохо ответил ученик и потому что учителям
вообще полагается сердиться. Именно “педагог”, каким мы, питомцы
Толстовско- Деляновского псевдоклассицизма1, привыкли его себе
воображать. 

Это был Василий Васильевич, и с этой смешной встречи началась наша
долгая и прочная дружба — та “великая и прекрасная дружба”, как
выразился он в последнем своем письме ко мне, дошедшем до меня уже после
его смерти2. Эта дружба теперь оборвалась… Но хотя прошло уже столько
времени, мне как-то все еще трудно представить себе, что Василия
Васильевича действительно нет в живых, что нельзя с ним говорить, его
видеть. Вообще, в смерть трудно поверить и никогда нельзя принять ее как
последний конец. 

Я рассказал об этой встрече, чтобы дать понятие о том внешнем
впечатлении, которое поверхностно мог еще тогда производить Василий
Васильевич. Впоследствии он так глубоко изменился, так далеко ушел от
этого “педагогического” своего облика даже по внешности. И из знавших
его за последнее время, я думаю, мало кто помнит его таким — Розановым
половины 90-х годов. Но я захватил его еще на этом исходе его раннего,
“провинциального” периода, когда ни Петербург, ни петербургский
литературный мир не переработали его или, лучше сказать, не раскрыли, не
дали еще раскрыться в нем всему, что таилось... В те годы ни сам Розанов
не знал еще самого себя, ни другие не могли даже смутно подозревать его
будущего. Уже шел его “консервативный” период, когда, верный ученик
Константина Леонтьева, понятого тоже по преимуществу лишь как
“истребитель либералов”, Розанов в коротеньких статьях тогдашних убогих
консервативных газет проводил что-то очень “реакционное”, а в длинных
философских этюдах, вроде книги о “Великом инквизиторе” Достоевского3, в
еще не выработанной, не установившейся форме начинал уже раскрывать
какие-то неясные горизонты... Прошло всего несколько лет с той поры, что
он бросил свое учительство в глухих городках и переселился в Петербург,
где служил пока чиновником в Государственном контроле, получал пустое
жалованье и порядочно нуждался. Литература лишь полупризнавала его;
реакционные газетки и журналы старались по возможности не платить
гонорары, а пышное “Новое время” лишь изредка, больше по протекции
Страхова, печатало его фельетоны. “Как пройдет фельетон в „Новое время”,
так мы и живем месяц”, — говорил мне тогда Василий Васильевич4. Пресса
же не консервативная, разумеется, вовсе не захотела замечать
“ретроградного” новичка. Впрочем, Н. К. Михайловский, который был
все-таки зорче других, уже не раз подымал полемику вокруг “отказа от
60-х годов”5 — темы тогдашних интересов Розанова. Вообще уже тогда стала
обозначаться эта характерная черта розановских писаний — уменья вызывать
по поводу себя полемику. И сколько их, этих разнообразнейших полемик,
последовало вслед за тем! Я думаю, мало найдется в русской литературе
писателей, вокруг которых кипели бы такие литературные битвы,
перекрещивалось столько копий из противоположных лагерей, как вокруг и
по поводу Розанова. По-видимому, эта особенность не тяготила его: он был
насквозь “писатель”, литератор, а писателю как не любить литературной
борьбы. И Василий Васильевич сам был настолько искусен в этой борьбе,
что, когда его не увлекала “розановская” неуравновешенность в
полемические крайности, он умел всегда нанести противнику неизлечимые
раны... 

Если не считать Владимира Соловьева, с которым у него тоже только что
прошла горячая полемика (о свободе совести и о прочем)6, в ту пору из
крупных писателей Розанова знал и ценил только один Н. Н. Страхов7.
Последний из старых славянофилов отчасти надеялся на молодого защитника
традиций школы, отчасти опасался его, когда под обликом благонамеренного
продолжателя проглядывал вдруг enfant terrible, чувствовались черты
какого-то нового, необычайного явления... Со стороны Розанова к Страхову
было и навсегда осталось глубоко любящее и почтительное отношение, как к
старому “деду” (сравнение в одной его статье), “ноги которого хочется
омыть, но, омыв, бежать в безвестную даль”8... Сама личность Страхова,
хрустально-чистый моральный его облик, естественно, вызывали такое
отношение. И если любил Розанов в литературе многих больше Страхова, то
никого, я думаю, не уважал более его. 

Любил же он (опять-таки в те же годы) больше всего, несомненно, некоего
Шперка – странного юношу, “декадента” (тогда это слово было в ходу),
больного, морально весьма непохожего на Страхова, философа и критика,
писавшего на не понятном ни для кого языке, поклонника стихов Сологуба
(тогда почти никому не известных), тоже искавшего или чуявшего что-то
новое... Он умер от чахотки двадцати с небольшим лет, еще в 1897 году.
Но Розанов никогда не мог его забыть. Говоря о духовных движениях в
России, о прозрениях будущего, о самых ценных в этом отношении людях, он
всегда и неизбежно должен был упомянуть эти два имени: Шперка и “Рцы”
(Ив. Фед. Романов — тоже уже давно покойный)9. В последние годы к ним
прибавилось еще третье — имя Павла Александровича Флоренского, которого
он чрезвычайно высоко ценил10. И четвертого такого имени, мне кажется,
для Розанова не было (если не возвращаться к Константину Леонтьеву). В
таком предпочтении в высшей степени сказалась духовная оригинальность
Василия Васильевича. Конечно, он понимал, что ни Шперк, ни Рцы не
первоклассные писатели, но он ценил в них людей, мучащихся над теми
самыми задачами, которые мучили его самого и которые он имел основания
считать самыми важными из всех возможных задач. В такой качественной (с
его точки зрения) оценке эти двое весили для него больше всех других,
количественно (талантом) более богатых. И в этом он не ошибался, в
особенности относительно Рцы. Шперка, я думаю, он ценил особенно еще
потому, что в те смутные для него самого, и внутренне и внешне, 90-е
годы в одном этом юноше находил В. В. устремления, отвечавшие его
собственным еще неясным мыслям и влечениям, находил интересы, которые
едва пробуждались в нем самом. Шперк шел или пытался идти именно по тем
путям и к тем духовным целям, к каким пролегла после дорога Розанова,
тогда еще, повторяю, не знавшего самого себя. И после встреч и бесед с
эпигонами славянофильства и консерватизма11, и даже самим Страховым,
Розанов, я думаю, впервые начинал чувствовать себя Розановым лишь во
время долгих своих ночных разговоров с чудаком, непонятным философом,
вечно декламировавшим Сологуба, ставившим христианству в упрек отрицание
пола и с безмерной иронией относившимся ко всей кипевшей вокруг
литературной суете. 

Итак, я застал Розанова еще “педагогом”. Общеизвестный портрет Бакста (в
Третьяковской галерее), пожалуй, верно передает его внешность тех годов,
хотя относится уже к несколько более позднему времени12. Впрочем, у
Бакста схвачен и тот зоркий, проницающий взгляд, которым Розанов
выучился смотреть, как мне кажется, тоже лишь позднее – именно к эпохе
написания этого портрета: к “египетской” своей эпохе13. В половине 90-х
годов в нем оставалось еще много провинциального простодушия и
непосредственности (отчасти он выдерживал эти черты и потом). Любопытны
его письма того времени — столь непохожие на позднейшие, жизненные, как
сама жизнь. Тогда он еще педагогически верил, сердился, распекал “Сенат
и Синод” (в одной из мелких своих статей) за недостаточное соблюдение
всех подробностей официального ритуала и особенно был тем, что немцы
назвали бы Liberalenfresser14: наши “западники” были для него предметом
настоящей ненависти — “по Константину Леонтьеву”. Еще очень далеко было
до тех дней, когда он напишет своего “Ослабнувшего фетиша” (1907) –
гениальную брошюру о революции, оставшуюся почти неведомой для
публики15. 

Таким я оставил Василия Васильевича, уезжая весной 1897 года за границу.
Хотя в предшествующую зиму у него завязались кое-какие новые
литературные знакомства (кружок “Северного вестника” с А. Л. Волынским
во главе; Мережковские) и он стал немного выглядывать со своей
“Павловской” (далекая улица на Петербургской стороне, где он тогда жил)
в широкий мир, но сближение с новыми элементами шло туго, и люди,
видимо, не спаивались друг с другом. 

Я пробыл за границей год — и этот год (зима 1897/98 года) был решающим в
духовной жизни Розанова. По возвращении я не узнал его... это был уже
другой Розанов, вдруг пробудившийся к своим истинным интересам, — тот
Розанов вопросов пола, религии, Востока, семитизма, — одним словом, тот
“египетский” Розанов, которого мы все теперь знаем. Превращение или,
вернее, самораскрытие произошло, по-видимому, быстро, но оно отразилось
уже и на писаниях Розанова той зимы. Помню, как поразили меня и безмерно
заинтересовали необычайностью своего тона его первые “живые” фельетоны,
которых “Новое время” догадалось напечатать целую серию (“Христианство
активно или пассивно?” — против Владимира Соловьева; “Кроткий демонизм”
— против Меньшикова, тогда еще полутолстовца “Недели”; “Женщина перед
великой задачей” и др.)16. Тогда (как видно уже из этих заглавий) он
старался стоять еще на точке зрения христианства, которому предстояло
только обновиться и быть каким-то “активным”. Совершенно так же, как
раньше, в свой “ортодоксальный” период, он подходил к православию
собственно как к религии быта и упорно прилагал к нему свой уже
назревавший “египетский” критерий, — так и теперь он переносил на всю
широту христианства все ту же свою единственную и всегдашнюю концепцию
религии как рождения, религии как пола, “религии как света”, религии как
быта, коротко говоря, религии в семитическом ее аспекте (еще точнее:
иудаическом). Если вглядеться: Розанов не менялся в течение всей своей
жизни — менялись только те объекты, к которым он поочередно прилагал
свои требования и надежды, пока не понял окончательно самого себя... 

Итак, я застал Василия Васильевича en pleine revolution17... Помню, как
в первый же вечер — бессонный, негаснущий вечер петербургской весны, он
засыпал меня своими новыми “откровениями”. Передо мною был человек,
только что испытавший “рождение из духа”. Конечно, он сам не знал еще
тогда, куда приведет его захватившая его стихия, но он в высшей степени
остро, совсем по-юношески переживал ее наитие. Впрочем, юношеские черты
сохранились в Розанове до последних его годов: недаром же он был
гениальным человеком. 

Бурная стихия рождающейся мысли увлекла его: “голова моя горела
вопросами” — эта фраза часто встречается в розановских писаниях того
времени, и она верно передает его духовное состояние. Он и спешил
навстречу своим выводам и временами пугался их. Несомненно, что его
“новаторство” доставалось ему недаром. Долгое время он боялся этой своей
“судьбы”: он — такой “бытовик”, человек крепкий сложившимся формам
жизни, верный “дедовским” традициям; человек, любивший Страхова,
славянофилов, консервативные типы жизни, а больше всего любивший ее
спокойную, неизменную творческую мощь, ее глубокое русло, полное
неиссякаемых сил... Ему ли оторваться от этого русла, стать в какую-то
“оппозицию”, когда он так не любил все “оппозиционное”, весь пошлый
шаблон всяческих “протестов”?.. Тогда, в минуты сомнений и колебаний, он
оглядывался на близких, на семью, на свою “домашнюю часовенку” — на тех,
которые “всему, всему меня научили” (предисловие к сборнику “Религия и
культура”). Если это (его идеи, влечения) “не отпугивало Вари” (супруга
Василия Васильевича), то он мог смело идти вперед — значит, тут не было
болота, и торная дорога вела туда же, куда вел мятежный проселок. 

И еще он оправдывал себя моральной чистотой своих целей. Помню, мы зашли
с ним однажды в какую-то табачную лавочку на Невском. Под руки Василию
Васильевичу попалась обычная папиросная коробочка с изображением
раздетой “красавицы”. “Вот, — с ненавистью и отвращением сдавил он,
отшвыривая ее, — я хочу, чтобы не было больше таких коробок”. Он никогда
не уставал подчеркивать, что действительно интенсивность пола неразлучна
с религиозным напряжением. “Скальковские”18 (тогдашний журналист —
бонвивёр — для Розанова прототип полового легкомыслия) были ему самыми
ненавистными из людей, и даже сам “Спенсер”19 (такое же нарицательное
имя для позитивистов) внушал ему безмерную иронию собственно потому, что
ощущал (как предполагалось) в поле лишнюю природную “функцию”. 

Но на открывшемся пути было столько препятствий... И те первые годы Вас.
Вас. стоял и перед препятствием чисто личного характера: все его связи,
все литературное положение влекли его в традиционное русло. И тут не
было натяжки: повторяю, все традиционное он любил и сам по себе — уже
именно как таковое. Такие типы, как Победоносцев, Мих. П. Соловьев
(консерватор-церковник, бывший одно время начальником печати)20, были
ему искренно близки, уважались им не за страх, а за совесть, были ему
гораздо понятнее, нежели “искатели”, как, например, Д. С. Мережковский.
К последнему он долго и, пожалуй, до конца относился не совсем серьезно:
“Конечно, Рцы важнее вашего Мережковского, — говорил он мне, — это один
из кардинальных умов эпохи”. Кардинальный ум значил для него человек,
религиозно переживающий быт, а там он мог, сверх того, иметь в себе и
элементы пророка: их одних было недостаточно. — Наконец, журнально
Розанов связался, и надолго, до конца, с “Новым временем”21: газета и
особенно личность старика Суворина многими сторонами (тот же “бытовой
колорит”) должны были искренно привязать его. К Суворину он всегда
хранил глубочайшее уважение и любовь, доходившую до энтузиазма, и это не
только из чувства личной благодарности (без того материального
устройства, которым он был обязан Суворину, русская литература не имела
бы Розанова), а из совершенно бескорыстного влечения к этому типично
бытовому человеку, “обывателю” с талантом литературного импрессиониста.
А такого импрессионизма было ведь масса и у самого Розанова:
первоклассный литературный талант всегда подразумевает эту черту. 

В этой странной двойственности Розанов жил еще долгие годы. Он “горел”
своими открытиями и предчувствиями, но если в разгар этого горения вдруг
падало письмо-строчка от Михаила Петровича Соловьева: “Под духом
прелюбодеяния написана Ваша статья”22, — Василий Васильевич был смущен
надолго и серьезно. Сколько раз я заставал его в этом колеблющемся,
недоумевающем настроении — настроении страха перед самим собой. Только в
последние годы и даже в последние месяцы с него спала окончательно
бытовая оболочка — и “пророческий” элемент взял верх над
“священническим”. Впрочем, опять-таки только в его литературе, потому
что ни в жизни, ни в смерти он не захотел изменить церковной традиции. 

В те годы — в конце прошлого столетия и в начале нынешнего — было
интересно жить в Петербурге. Когда-нибудь будет написана подробная
история этих годов — может быть, нисколько не менее значительных для
русского духовного развития, нежели пресловутые 40-е годы. Такая
интенсивность и свежесть вновь возникающих умственных интересов еще не
повторялись в России. Теперь все захвачены “практикой” жизни; тогда, при
слабой практике, было время для поисков “теории”. В этих поисках, в том
напряжении созерцательного творчества, в ряду других, одно из первых
мест занял Василий Васильевич. Его дом, естественно, стал одним из
интеллектуальных “журфиксов”23 столицы, куда волна выносила, надолго или
мимолетно, каждого захваченного течением. Теперь это было уже совсем не
похоже на Павловскую улицу... Напротив, наряду с понедельниками у
Дягилева (редакция “Мира искусства”), собраниями у Мережковского и
друг., розановские воскресенья были одним из тех очагов, где ковалась
новая идейность. При радушии хозяев и газетных связях Василия
Васильевича здесь набиралось, может быть, больше постороннего элемента,
чем в других местах, но “оглашенные” постепенно сами собой отходили в
сторону, а “елицы верные” продолжали прясть переходившую со станка на
станок пряжу. Кружок “Мира искусства”, с которым через Мережковских и Д.
В. Философова сблизился в это время Василий Васильевич, несомненно
впервые дал ему вполне соответствующую среду. Сперва он тоже побаивался
этих “декадентов”: “Вы видели, какая у них люстра? — боязливо спрашивал
он меня (у Дягилева висела резная люстра в форме дракона). — Разве
Страхов пошел бы к ним больше одного раза?” Но Розанов ходил и раз, и
два, и десять, и пятнадцать — и наконец убедился, что Дягилев,
Философов, Александр Бенуа, Бакст, Нувель, Мережковские — самая
естественная его аудитория и самые близкие попутчики24. Именно на
встречах с ними, под страшной люстрой, он привык развивать вполне
откровенно весь ход своих идей; здесь он получал уверенность в себе
после назидания М. П. Соловьева или благодушно-импрессионистической
беседы А. С. Суворина. И этот кружок, конечно, первый понял, кого он
имел в лице Розанова. Л. С. Бакст, как мне кажется, интимно ближе других
усваивал его идеи: недаром ему захотелось написать с него портрет; более
арийский ум Александра Бенуа глубоко интересовался этими идеями, но не
мог и не хотел замкнуться в их кругу. Самым же пылким энтузиастом
Розанова, “этого русского Ницше”25, был, конечно, Д. С. Мережковский,
еще чуждый тогда политическим соображениям, толкнувшим его впоследствии
к ненужной борьбе с Розановым и наивным “исключениям” из Собраний. 

Из этой атмосферы, из этих частных собраний, из споров выросло, как
естественный плод, первое Религиозно-философское общество в Петербурге
1901 — 1903 годов, на почве которого духовное созревание Розанова
достигло своего зенита. Те “доклады” — “Об Иисусе Сладчайшем и горьких
плодах мира” и “Христос — Судия мира”, которые были написаны для
собраний26, — представляют собою высшую точку в раскрытии его идей.
Здесь он уже высказался весь со всею последовательностью оснований и
выводов, к каким привела его вся предыдущая дорога. Впоследствии, в
последние годы своей жизни, он достиг еще большего усовершенствования
литературной формы, еще большего обострения психологических переживаний
“а lа Розанов” — в таких книгах, как “Уединенное”, “Опавшие листья”,
“Апокалипсис”. В них он окончательно стал великим писателем и заразил
нас тем, что еще долго будет переживаться (и не в одной России) как
“розановские настроения”. Но философское обоснование этой фарфоровой
башни, циклопические камни ее метафизических устоев были обтесаны и
выложены уже тогда и явлены миру впервые на тех памятных заседаниях в
зале Географического общества у Чернышева моста27... 

Да, эти заседания памятны. Обширный зал был всегда битком набит народом.
“Широкая публика” уже интересовалась этими темами. Провинциалы,
молодежь, дамы — все как водится. Но главный интерес собраний был,
конечно, в “очной ставке” представителей церкви — не только в рясах, но
и в клобуках — с представителями интеллигенции, встрече двух лагерей, не
встречавшихся по крайней мере с времен Петра (а до Петра какая была у
нас “интеллигенция”?). Протопресвитер и царский духовник Янышев — и
поэт-философ Н. М. Минский; рьяный архимандрит Антонин28, глава духовной
цензуры, который сжег бы, кажется (по его речам судя), на костре всякого
инакомыслящего, спокойно пропускал все “жупелы” того же Розанова в
органе собраний “Новом пути” (к ужасу цензора светского), – и рядом с
ним рьяный “декадент”, ницшеанец и “неохристианин” Д. С. Мережковский,
об исключительном пророческом таланте которого не дают никакого понятия
его сравнительно тусклые книги; бледный в черных своих облачениях, под
черным куколем епископ Феофан29 — и изящно-парадоксальная в своей
боттичеллиевской наружности поэтесса Гиппиус (обыкновенно она сидела
рядом)... Да, это были совсем особенные собрания и совсем особая
обстановка. Для Василия Васильевича эти первые собрания были незабвенным
временем; он никогда не мог говорить о них равнодушно, а до самых
последних дней оживлялся при каждом о них напоминании. И это слишком
понятно: эти собрания как бы конкретно воплощали все то, чем он
внутренне жил и о чем волновался. Здесь он мог прямо, “в упор”
спрашивать церковь — церковь, при мысли о которой, от судеб которой он
никогда не мог оторваться, — “вопрошать” ее и о “сладчайшем” идеале, и
горьких плодах реальности. И он это делал с энтузиазмом, с отвагой, с
упорством, из заседания в заседание. Вместе с Д. С. Мережковским он был,
конечно, душою этих собраний — той двигательной силой, которая влекла и
тревожила и эти длинные рясы, и эти куцые пиджаки, волновавшиеся рядом
друг с другом. Какова была тогда сила этих волнений, показывает тот
факт, что один из самых горячих участников прений, с церковной стороны,
заболел временным душевным расстройством (еп. Антонин)... Но скромную по
существу натуру Василия Васильевича (он был глубоко скромным человеком,
несмотря на свою громадную минутами самоуверенность) как нельзя лучше
характеризует тот факт, что сам он лично почти не выступал на собраниях.
Его знаменитые доклады читал обычно С. А. Андреевский30 или кто-нибудь
другой, из привычных членов, а Василий Васильевич, сидя где-то в
сторонке, только густо краснел, как школьник, на самых резких местах. В
нем еще была вообще (в те годы) эта юношеская способность к смущению.
Помню, как однажды, коснувшись в домашней беседе, с глазу на глаз,
Христа и поставив вопрос с подразумеваемым ответом (который читатель
может найти в его позднем “Апокалипсисе”): “Кто же Он был?” — он вдруг
невероятно смутился, покраснел, расстроился и не мог справиться с собой.
Смущение еще увеличилось, когда вошедшее в комнату близкое Вас. Вас.
лицо с укоризной посмотрело на него... Так философское “новаторство” еще
плохо ладило с психологическою традиционностью русского человека. Другой
такой же припадок овладел Вас. Вас., когда однажды Д. С. Мережковский
попробовал определить истинное отношение, возможное между Розановым и
Тем же Лицом, заключив свою мысль в следующие прекрасные слова: “сколько
бы Розанов ни отрекался от Христа, — но Христос не отречется от него”...
Я думаю, что эти слова действительно лучше всего определяют такое
соотношение, и та острота, с которой почувствовал их тогда Розанов, сама
свидетельствует об этом. И опять-таки вспоминаются его последние дни...
Одно ли “бытовое тяготение” привлекало его основы, в сознаваемом чувстве
конца земного пути, к тому, что он только что безмерно отвергал?
Историческая роль, выпавшая на долю человека, — это одно, сам человек, в
его личной глубине и в смутном сознании условий правдивости этой роли, —
другое. 

Собрания оборвались скоро: такой парадокс вообще не мог долго
продолжаться. На минуту их спасло “честное слово” Янышева Николаю II,
что на собраниях нет ничего преступного. Но в конце второй зимы (весной
1903 года) собрания были запрещены, а вслед за тем запрещено даже
печатание их отчетов в “Новом пути”, и журнал (где у Розанова был отдел
“В своем углу”) захирел31. Для Розанова все это было большим ударом, и я
редко видел его в состоянии такого негодования, в каком он был тогда на
ближайших (частью литературных) виновников этого крушения (нововременец
Меньшиков)32. Действительно, внешне он уже никогда не находился больше в
таких благоприятных условиях для самообнаружения: “своего угла” ему так
и не пришлось еще раз дождаться ни на кафедрах собраний, ни в
журналистике, — хотя он столько мечтал о нем. Возобновленные несколько
лет спустя, после революции 1905 года, петербургские собрания, лишенные
церковного элемента и окрашенные политической нетерпимостью (тогда все
старались быть как можно “левее”, не предвидя от сего никаких
последствий), были уже чужды и скучны Василию Васильевичу и с каждым
годом становились чуждее и скучнее, пока дело не окончилось памятной
инсценировкой Мережковскими и А. В. Карташевым “исключения” Розанова из
собраний33. Будущий министр исповеданий в кабинете Керенского показал
себя уже тогда прекрасным специалистом по истерике...34 

Позднейшие московские религиозно-философские собрания (имени Влад.
Соловьева) были духовно ближе Вас. Вас., и он часто говорил о них с
симпатией35. Последние годы его вообще тянуло в Москву и удерживали в
опустевшем Петербурге только материальные соображения. “Да, конечно, я
встретил бы там больше сочувствия, — говорил он мне, когда я звал его
переехать в Москву, — но „Новое время”...” Нельзя сказать, чтобы
положение его в газете отвечало уже не говорю его дарованиям, но хотя бы
той огромной работе, которую он для нее сделал за много лет. Даже
заработок его там был, в сущности, несправедливо мал, и ему постоянно
приходилось искать дополнительных. Так, устроился он на несколько лет
(через гремевшего тогда священника Г. С. Петрова36) в “Русском слове”
(псевдоним “В. Варваринъ”), пока те же Мережковские и Философов не
изгнали его и оттуда...37 Как “Варваринъ”, Василий Васильевич был,
конечно, гораздо свободнее, чем как “Розановъ”, и благодаря характеру
газеты, и благодаря своей маске, – но писание издалека ли, литературная
ли усталость или отсутствие у “Русского слова” необходимой для В. В.
бытовой подпочвы, но статьи его в этой газете были не так значительны...
Вообще десятилетие после 1904 года было, как мне кажется, временем
относительного ослабления розановского таланта (конечно, очень
относительного: этого таланта хватило бы на десяток хороших писателей),
точно, отойдя от минутно наметившейся общественной роли, он тогда еще не
сосредоточился на самом себе38. 

Это сосредоточение наступило в последние годы... Сидя по преимуществу
дома (он был большой домосед) долгими вечерними часами, за любимым своим
занятием — переборкой, рассматриванием, определением и описанием древних
монет (у него была одна из лучших не только в России, но даже в Европе
частных коллекций греческих, римских и восточных монет), В. В. имел
обыкновение набрасывать на чем попало, на клочке бумаги, на обороте
транспаранта, на вашем письме, приходившие ему в голову, вечно бродившие
в нем мысли. Он был, действительно, “литератор” — человек, непрерывно
рождающий мысли, новые и старые, в обточенной оболочке литературного
слова. Мне кажется, не было минуты, когда он был бы не способен к такому
творчеству, и не было темы, которую он пожалел бы или затруднился бы
взять материалом для такого обтачивания. Это, впрочем, доказывают и
сборники его записей — “Уединенное” и два тома “Опавших листьев”. При
жизни В. В. вышло только три таких книги, но материала у него должно
было быть на много томов, еще в Петербурге, как-то раскрыв ящик своего
письменного стола, куда он сбрасывал эти исписанные лоскуты, он показал
мне целое бумажное море, прибавив, что у него есть уже “тома на четыре”
— таких, как “Уединенное”. Это было очень давно (пожалуй, еще до войны),
и с тех пор и до смерти В. В. глубина и объем этого моря должны были
сильно возрасти39. Следовало бы московским писателям (Москва, мне
кажется, умеет больше ценить Розанова) — тем, кто понимает его значение,
— образовать особый розановский кружок, который занялся бы разысканием,
собиранием и возможным напечатанием всего оставшегося после него
материала. Ведь многое из лучшего, что он написал, так и осталось лежать
еще в рукописи40. Осталась ненапечатанной и большая работа В. В. 90-х
годов — эпохи первых его “египетских” увлечений и расцвета под
символическим заглавием “Лев и Овен”. Эту рукопись он тщетно предлагал
тогда по очереди всем “толстым” журналам: они были слишком тощи, чтобы
ее вместить. Между тем это, вероятно (судя по беглому просмотру), одна
из главных его работ. Она написана в золотую его пору и ведет мысль
розановскими путями, начиная от “Диалогов” Платона, через восточные
культы, в глубину любимого Египта, символы которого он начинал тогда
разгадывать с таким страстным энтузиазмом41 (он скопировал
собственноручно множество сложных египетских рисунков в целый лист из
материалов Публичной библиотеки — интересно, сохранились ли эти
рисунки?). Со временем придется, конечно, подробно изучить каждую черту
его мысли, каждую его складку. Потому что другого такого мыслителя, как
Розанов, мы еще не скоро наживем... И, мне кажется, пора уже теперь
приступить к этой сложной работе, не откладывая ее. 

Последние годы я, не живя в Петербурге, реже видался с Вас. Вас. и реже
переписывался с ним. Гигантские пачки его писем прежних годов разбухали
уже медленно. Но он, по-видимому, до конца оставался все таким же
неутомимым “переписчиком” — любителем переписки, готовым каждую минуту к
длинному, одушевленному ответу. Правда, что подпись в его письмах часто
фигурировала посередине письма и, вслед за предполагавшимся окончанием,
бесконечный “постскриптум” удваивал и утраивал не только длину письма,
но часто и его интерес. В этом отношении В. В. был типично-русским
человеком. Точно так же, когда он, прощаясь с вами и после долгих
поцелуев, уходил в переднюю, надевал калоши и шубу, — это еще не
значило, что он сейчас уйдет: нередко именно тогда-то и завязывался
самый одушевленный разговор. Собеседник В. В. был вообще живой и
неистощимый: я даже не могу представить его себе не расположенным к
разговору — он всегда был готов еще и еще раз вернуться к излюбленным
темам, распространить какой-нибудь “восточный мотив”, а более всего
рассказать и показать свои монеты. Чудесно отчеканенные на греческих
экземплярах фигуры богов и символы культа давали ему неистощимую тему…
Новые монеты, начиная с Византии, он презирал так же, как всю эту
современную скуку... 

Война, потом революция надломили Василия Васильевича. Что-то страшное
случилось с ним осенью 1917 года, закрытие “Нового времени”, потеря
заработка и всего состояния повлекли его в отъезд из Петрограда “в
каком-то беспамятстве” (писал он мне) и тяжелое разрушение его здоровья,
до тех пор сравнительно очень крепкого42. Сергиев Посад приютил его в
последние месяцы его жизни43, и он умер 23 января (5 февраля) 1919 года
здесь, возле той Москвы, где провел когда-то молодые студенческие
годы44. Жизнь сложилась так, что он жил в Петербурге, но внутренне
Москва, я думаю, была ему ближе. А может быть, еще ближе то
Троице-Сергиево, куда привела его судьба, как Константина Леонтьева, в
последние дни... Он и лежит теперь там, возле своего учителя-друга, и,
думается, он сам не захотел бы избрать себе другое место45. Именно там —
близ стен старой русской лавры — он всегда увидал бы для себя надежное
пристанище после того долгого, бурного плавания по духовному морю,
которое выпало на его дело... 

1919, март.

Не составлен еще мартиролог лиц русской культуры, “умерших от
революции”. Подчеркну — умерших. Не погибших в революцию, не погибших от
революции, но именно — нравственно не переживших революцию. Эти лица
были связаны с Россией такою же связью, как дети связаны с родителями.
Пример такой трагедии мы знаем в судьбе Константина Сергеевича Аксакова,
умершего после смерти “отесеньки”, Сергея Тимофеевича, через год. Эту
сыновнюю драму не могли никак и ничем предотвратить родные и близкие. Но
такие случаи — редки. Часто родители как раз не могут пережить раннюю и
преждевременную смерть детей. Сколько родительских трагедий от
Афганистана и Чечни! После гибели сыновей (“мальчишек”) умирают молодые
отцы — в сорок, сорок пять лет. Не могли пережить смерти детей. 

Нравственное начало глубоко сидит в сердце, связано с духовным
самочувствием человека. Здесь проходит невидимая граница между физикой и
метафизикой человеческого существования. И вот — “сердце не
выдерживает”.

Современники не особенно баловали Розанова в его литературной судьбе, и
если он “сделался Розановым”, то не благодаря им, а скорее вопреки.
Полное фиаско на философском поприще (судьба книги “О понимании”),
глухое почти десятилетнее сотрудничество в консервативной прессе и
нелепая полемика с Вл. Соловьевым. Нечаянно помогли Розанову
“декаденты”. Розанов стал “всероссийской персоной”, но с сомнительной
репутацией. “Нововременец”. Потом — выступления против революции
(с 1907 года), антиеврейские выступления в связи с “делом Бейлиса” (1911
— 1913 годы), “кислота в лицо” (общественная дискредитация) в
Религиозно-философском обществе (на заседании 26 января 1914 года),
кроме того, книги “Уединенное” и “Опавшие листья”, вызвавшие монотонное
осуждение почти по всему пространству тогдашней культуры — от декадентки
Зинаиды Гиппиус до протоиерея Дроздова. Полное отчуждение интеллигенции
после экзекуции 1914 года. Когда-то хлебосольные чаепития на
“воскресеньях” сменились пустотой в доме с “болящей Варварой”, женой, и
подросшими критически настроенными детьми. Революция настигла стареющего
Розанова в унынии. И бегство из голодного Петрограда было чем-то похоже
на бегство Толстого из Ясной Поляны. 

События 1917 года для многих людей из интеллигенции стали настолько
неожиданными, что атеисты становились религиозными, демократы —
монархистами, космополиты — патриотами. Это были не простые переходы от
одних рубежей к другим. Изгнание, потеря родины (только сейчас ее
увидели!), потеря культурной почвы — все это “естественно” произвело
кризис и вызвало новые чувства и новые взгляды. И уже в первые месяцы
лихолетья Розанов получил совершенно новый для себя отклик в душах
читателей. Его “Опавшие листья” ищут на книжном рынке, где они идут по
повышенной цене. Читатель увидел, что мрачные пророчества Розанова после
1907 года и вплоть до революции стали сбываться, что Розанов предугадал
многие события, непосредственным свидетелем которых он стал. 

Кончина Розанова 23 января (5 февраля нового стиля) 1919 года никого не
оставила равнодушным. В печати, в переписке или же в дневниковых записях
проходила новость — смерть “ересиарха”. Думается, что многие
почувствовали пустоту, которая образовалась после ухода из жизни и
литературы этого необъятного мира слов, мыслей, чувств. Правда, время
было неподходящим для того, чтобы сполна оценить случившееся. Россия
была растоптана, и в сердцах и умах ее насельников не оставалось места
ни для чего другого, кроме катастрофы. Но вскорости после смерти
Розанова в печати стали появляться “последние мысли Розанова”,
“воспоминания о Розанове”… В Петрограде был образован Розановский кружок
(по сообщению “Вестника литературы”, 1921, № 9, подписались Андрей
Белый, А. Волынский, Н. Лернер, Э. Голлербах, В. Ховин), целью которого
была работа над творческим наследием писателя, собирание материалов для
его биографии и прежде всего собирание писем. Но это “явление Розанова
после смерти” было перекрыто “железным занавесом”: на страницах
“Петроградской правды” 21 сентября 1922 года с резкой критикой
“канонизации” Розанова в печати выступил партийный вождь Лев Троцкий.
Это был тот кляп, который запер голос Розанова на два-три поколения в
России. 

Сейчас широко известны прощальные письма Розанова к друзьям, писателям.
За немощью Розанова их писала под диктовку восемнадцатилетняя дочь Надя.
Извещения о смерти отца дочери Надежда и Татьяна посылали многим
писателям и друзьям Розанова. Такое извещение, в частности, получил 6
февраля 1919 года и автор публикуемых воспоминаний П. П. Перцов (см.:
“Литературная учеба”, 1990, № 1, стр. 88). 

Мережковский пишет Надежде Васильевне 15 (28) февраля: “Мне очень
больно, что я не успел написать В. В. Вы, вероятно, знаете, что между
нами были глубокие и сложные отношения. Он знал, что я его люблю и
признаю одним из величайших религиозных мыслителей, не только русских,
но и всемирных. И вместе с тем между нами лежал тот меч, о котором
сказано: „Не мир пришел Я принести, но меч”. Всю свою огромную
гениальную силу В. В. употребил на борьбу со Христом, Чей Лик казался
ему „темным”, и Кого он считал „Сыном Денницы”, т. е. Злого Духа. Я
хорошо знал и теперь знаю еще лучше, что это было страшное
недоразумение. Я не сомневаюсь, что, подобно пророку Валааму, В. В.
благословлял то, что хотел проклясть; и если он умер, как Вы пишете,
„весь в радости”, то радость эта была Христова, и он, умирая, понял все
до конца.

Обо всем этом я хотел ему сказать, но Вы чувствуете, как трудно это было
сделать. Когда Ховин собирался к Вам ехать, я готовил большое письмо,
чтобы отправить с ним, — и вот в последний день Ховин получил от Вас
телеграмму, что В. В. уже скончался. Я надеюсь, что все, не высказанное
в этом письме, мне удастся высказать впоследствии, когда наступит пора
справедливой оценки великого русского писателя Розанова, а что эта пора
наступит, — я больше не сомневаюсь” (ОР РГБ, ф. 249, к. 8, ед. хр. 22).

Молодой издатель Г. А. Леман писал Татьяне Васильевне 20 февраля (5
марта) 1919 года: “Я мало знал Василия Васильевича, но я умел
почувствовать всю глубину его духа. Всю совершенно изумительную,
потрясающую многогранность его души. Я никогда не забуду тех минут,
когда он входил в мой кабинет и сразу все оживало, все приходило в
движение, все начинало жить и дышать. Дар жить, любить жизнь и вызывать
эту любовь к жизни у всего и всех — было одним из самых изумительных
свойств Василия Васильевича. И по мере того, как уходит воспоминание о
нем в прошлое, я все сильнее ощущаю громадность потери, понесенной
Россией и всеми знавшими и любившими покойного, и чувствую, как много и
лично я потерял в его лице. Если жизнь оценивает людей по степени их
незаменимости, то Василий Васильевич, конечно, незаменим как культурная,
творческая личность никогда до скончания времен. Никому никогда не было
дано того, чем обладал Василий Васильевич. Никому никогда не было
позволено того, что было позволено ему. Каждый шаг его был целой
концепцией, новой и оригинальной, каждая мысль, брошенная мимоходом и
невзначай, — целым замком грез и видений. Василий Васильевич,
несомненно, самый богатый, самый замечательный, самый гениальный
человек, с которым меня сводила жизнь. И от сознания этого еще тяжелее
мириться с происшедшим. Утешаешься тем, что он не мучается, не страдает
больше, но это – утешение слабое, ибо при его любви к жизни он, кажется,
и больным умел бы жить и думать” (Архив священника Павла Флоренского).

Попрощавшись с отцом, дочери писателя стали собирать сборник
воспоминаний о Розанове. 

А. А. Блок писал к Н. В. Розановой 9 июля 1919 года: “Простите, что
отвечаю Вам поздно: мне трудно было собраться снять наконец прилагаемую
точную копию с единственного письма Василия Васильевича, которое я от
него получил 19 ф<евраля> 1909 года. Письмо очень драгоценно; я очень
хотел бы написать вокруг него несколько воспоминаний, но сейчас не могу
сделать этого. Если удастся, я проведу через журнал и пришлю Вам оттиск
или корректурный лист” (ОР РГБ, ф. 249, к. 7, ед. хр. 23, л. 2). 

29 июля 1919 года М. Горький отвечал на письмо Н. В. Розановой от 14
июня: 

“Написать очерк о нем — не решаюсь, ибо уверен, что это мне не по силам.
Я считаю В. В. гениальным человеком, замечательнейшим мыслителем, в
мыслях его много совершенно чуждого, а — порою — даже враждебного моей
душе, и — с этим вместе — он любимейший писатель мой. 

Столь сложное мое отношение к нему требует суждений очень точно
разработанных, очень продуманных — на это я сейчас никак не способен. 

Когда-то я, несомненно, напишу о нем, а сейчас — решительно отказываюсь”
(“Вопросы литературы”, 1989, № 10, стр. 150. — Публикация И. А.
Бочаровой).

Ответил отказом написать воспоминания о Розанове и А. Н. Бенуа в письме
от 25 июля: “Память Василия Васильевича я чту более, чем кто-либо, и я
почел бы своим душевным долгом участвовать в создании того сборника его
имени, о котором Вы пишете. При этом Вы совершенно правы <...> что в
начале 1900-х годов я был среди тех, кто особенно часто виделся и
беседовал с Вашим отцом, бывал у него ежедневно, и мы с ним вместе
многое передумали, многое искали. Ваш сборник был бы своего рода
памятником, который ему создали бы близкие люди, в ожидании того,
который поставит ему родина, когда поймет весь смысл всего им
сказанного. — Но вот, увы, я собрался-то к Вам написать эти несколько
строк всего месяц спустя получения Вашего письма, да и вынужден я здесь
ограничиться малодушным заявлением, что ныне ничего написать не могу,
буквально не могу, нет сил: душа съежилась, слиплась и прячется даже от
людей, с которыми всегда был вместе. Называя это заявление малодушием, я
иду навстречу Вашему совершенно заслуженному упреку... И кто знает, если
нам суждено будет всем жить, я, быть может, и найду в себе то
настроение, прежнее свое хорошее настроение, чтобы поделиться с другими
самым сокровенным; тогда, чувствуя особенно остро свою вину перед Вами,
я еще напишу о Василии Васильевиче, напишу то, что знаю о нем, и
особенно то, что запомнилось из моих личных бесед с ним о самом его
облике, таком странном, единственном, обаятельном и истинно русском...
Меня, иностранца по крови и в душе, особенно привлекает в Василии
Васильевиче именно его „русское лицо”, полное противоречий, но и не
знающее преград в поисках правды; дивным представляется мне тоже его
чисто русский душевный анархизм...” (ОР РГБ, ф. 249, к. 7, ед. хр. 20).

Настоящий текст воспоминаний о Розанове П. П. Перцова, написанный в
марте 1919 года, вероятно, единственный из исполненных очерков для
неосуществившегося сборника памяти В. В. Розанова. 

КОММЕНТАРИИ

1 Имеется в виду время правления министров народного просвещения
гр. Д. А. Толстого и И. Д. Делянова, когда под внушением влиятельного
критика “Русского вестника” и газеты “Московские ведомости” М. Н.
Каткова в русской школе был принят классический метод образования, то
есть введены классические языки — греческий и латынь. Розанов был
учителем истории и географии в уездных гимназиях и прогимназиях
Московского учебного округа с 1882 по 1893 год.

2 Знакомство Розанова с Перцовым следует отнести не позднее начала
ноября 1896 года. Первое письмо Перцова к нему написано 7 ноября,
последнее – Розанова к Перцову, нам известное, — относится к лету 1918
года.

3 Консервативный период 1890-х годов, или, как называл его Розанов,
“катковско-леонтьевский”, проходил под известным влиянием эстетики К. Н.
Леонтьева (1831 — 1891), с которым он состоял в переписке в последний
год жизни мыслителя. Статья Розанова “„Легенда о Великом Инквизиторе” Ф.
М. Достоевского” печаталась в журнале “Русский вестник” (1891, № 1 — 4),
выходила отдельными изданиями в 1894, 1902 и 1906 годах.

4 После переезда в Петербург в 1893 году с семьей Розанов поступил
чиновником в Государственный контроль и, получая мизерное жалованье,
очень нуждался. Свой семейный бюджет он старался поддержать печатанием
статей в консервативных изданиях, но материальное положение выправилось
только с оставлением государственной службы и принятием в мае 1899 года
предложения А. С. Суворина стать постоянным сотрудником газеты “Новое
время”.

5 Перцов намекает на полемику 1891 — 1892 годов между Розановым (см.:
“Почему мы отказываемся от наследства?” — “Московские ведомости”, 1891,
7 июля; “В чем главный недостаток „наследства 60 — 70-х годов”?” — там
же, 14 июля; “Два исхода” — там же, 1901, 29 июля; “Европейская культура
и наше отношение к ней” — там же, 16 августа, и др.) и Михайловским
(см.: “Письма о разных разностях” — “Русские ведомости”, 1891, 25 июля,
и др.). 

6 Имеется в виду известная полемика между Розановым и Соловьевым в
1894 году. См. статьи Розанова “Свобода и вера” (“Русский вестник”,
1894, № 1); “Ответ г. Владимиру Соловьеву” (там же, 1894, № 4) и статьи
Соловьева “Порфирий Головлев о свободе и вере” (“Вестник Европы”, 1894,
№ 2) и др.

7 “Литературная нянька” — критик, литературовед и философ Н. Н. Страхов
(1828 — 1896), один из последних крупных писателей так называемого
консервативного направления, опекал Розанова с самого начала его
сотрудничества в журналах. 

8 Источник цитаты не найден.

9 Читателям Розанова имена молодого философа Федора Эдуардовича Шперка
(ок. 1870 — 1897) и публициста Ивана Федоровича Романова (1861 — 1913),
печатавшегося в периодических изданиях под псевдонимом Рцы, известны по
книгам “Уединенное” и “Опавшие листья”. “Трех людей я встретил умнее
или, вернее, даровитее, оригинальнее, самобытнее себя: Шперка, Рцы и
Фло<ренско>го. Первый умер мальчиком (26 л.), ни в чем не выразившись;
второй был „Тентетников”, просто гревший на солнышке брюшко…” (Розанов
В. В. Уединенное. СПб., 1912, стр. 227).

10 С П. А. Флоренским Розанов фактически был знаком с cентября 1903
года, когда получил от него, московского студента, письмо с признанием в
ученичестве, но переписка возникла лишь в 1908 году и велась вплоть до
личных встреч в Сергиевом Посаде в 1917 — 1918 годах. 

11 В Государственном контроле, куда Розанов был приглашен министром
Т. И. Филипповым (1825 — 1899), известным славянофильствующим деятелем,
другом Ап. Григорьева, К. Н. Леонтьева и других, были собраны
литераторы, называвшие себя последователями славянофильской традиции.

12 Портрет Розанова, исполненный мирискусником Л. С. Бакстом в 1902
году, находится до сих пор в запасниках Третьяковской галереи.

13 Перцов намекает на увлечения Розановым египетской культурой и
религией, вылившееся в ряде статей 1899 года и повлиявшее на его
творчество, особенно в так называемой теме пола.

14 Истребитель либералов (нем.).

15 “Ослабнувший фетиш. (Психологические основы русской революции)”
(СПб.,1906). Тщетно Розанов пытался напечатать эту статью в периодике,
предлагая даже в “Русское богатство”. Позднее он включил ее и в сборник
“Когда начальство ушло” (СПб., 1910).

16 “Христианство активно или пассивно?” (“Новое время”, 1897, 28
октября); “Кроткий демонизм” (“Новое время”, 1897, 19 ноября); “Женщина
перед великою задачей” (“Биржевые ведомости”, 1898, 1 и 3 мая).

17 В разгар революции (франц.).

18 Имеется в виду К. А. Скальковский, постоянный сотрудник “Нового
времени”.

19 Спенсер Герберт (1820 — 1903) — английский социолог, позитивист.

20 С обер-прокурором Синода Константином Петровичем Победоносцевым (1827
— 1907) и главноуправляющим по делам печати Михаилом Петровичем
Соловьевым (1842 — 1901) Розанов был лично знаком; с последним находился
в дружеской переписке и личном общении.

21 Постоянным сотрудником “Нового времени” Розанов оставался вплоть до
закрытия газеты в ноябре 1917 года.

22 Ср. письмо М. П. Соловьева 18 мая 1898 года: “Василий Васильевич! Под
гнетом духа любострастия пишете Вы последние статьи Ваши. Ваш М.
Соловьев” (ОР РГБ, ф. 249, М 4208, л. 15). Обращение к теме пола
вызывало у его консервативных читателей болезненную реакцию.

23 О “воскресеньях” Розанова, собиравшихся в 1905 — 1906 годах, можно
прочитать в воспоминаниях Андрея Белого, Вл. Пяста, Б. Садовского, Д.
Лутохина.

24 Сергей Павлович Дягилев (1872 — 1929), редактор журнала “Мир
искусства”; Дмитрий Владимирович Филосбофов (1872 — 1910) вел
литературный отдел журнала; Александр Николаевич Бенуа (1870 — 1960) вел
художественный отдел; Вальтер Федорович Нувель (1871 — 1949),
любитель-композитор, вел музыкальный отдел. С мирискусниками Розанова
связывали теплые отношения.

25 Это определение Д. С. Мережковского 1899 года широко распространилось
в литературе о Розанове.

26 Доклад “Христос — Судия мира” был прочитан в Религиозно-философских
собраниях и опубликован в “Новом пути” (1903, № 4) под заглавием “Об
основаниях церковной юрисдикции, или О Христе — Судии мира”. Доклад “О
Сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира” был прочитан на заседаниях
Религиозно-философского общества 21 ноября 1907 года и опубликован в
“Русской мысли” (1908, № 1), затем в книге “Записки С.-Петербургского
Религиозно-философского общества” (СПб.,1908, вып. 2). См. эти статьи в
книге Розанова “Темный Лик. Метафизика христианства” (СПб., 1911).

27 Там происходили заседания Религиозно-философских собраний в 1901 —
1903 годах.

28 Протопресвитер Янышев Иоанн Леонтьевич (1826 — 1910); Антонин (в миру
Александр Андреевич Грановский; 1865 — 1927), старший цензор в
Санкт-петербургской духовной академии (1899 — 1903), с 1903 года —
епископ Нарвский, после революции — “обновленец”.

29 Епископ Феофан (в миру Василий Быстров; 1873 — 1943) — инспектор
Санкт-петербургской духовной академии, после революции — в эмиграции.

30 Андреевский Сергей Аркадьевич (1847 — 1918) — поэт и литературный
критик. По профессии криминалист. Почитатель таланта Розанова.

31 22-е заседание оказалось последним, и вскорости, 5 апреля 1903 года
(заседания открылись 29 ноября 1901 года), последовало запрещение
Религиозно-философских собраний. Записки, а потом и стенографические
отчеты заседаний публиковались как приложения в журнале “Новый путь” в
течение 1903 года. Отчет о предпоследнем, 21-м заседании в наши дни
опубликовала итальянская исследовательница Paola Manfredi (см.: “Russica
Romana”, 1996, vol. III, p. 301 — 328). При подготовке стенографических
записей к печати в них по цензурным соображениям делалось много
исправлений и пропусков.

32 Роль М. О. Меньшикова в запрещении Религиозно-философских собраний
нам неизвестна. Вероятно, Перцов припомнил другое выступление
Меньшикова, относящееся к тому же времени: он раскрыл псевдоним
протоиерея А. П. Устьинского, корреспондента Розанова по проблемам
семьи, брака и развода, письма которого Розанов печатал за подписью:
“прот. А. У-ский” (см.: Меньшиков М. О. Тоже стиль модерн. — “Новое
время”, 1903, 23 марта, стр. 2 — 3). Событие это вызвало тяжелые
последствия для священника: А. П. Устьинскому запрещено было печататься,
вести переписку с Розановым (чего он не исполнил) и он был заключен на
три месяца в монастырь для покаяния.

33 Имеется в виду известный инцидент исключения Розанова из состава
Религиозно-философского общества на заседании 26 января 1914 года под
председательством Карташева.

34 Карташев Антон Владимирович (1875 — 1960) — историк русской церкви;
во Временном правительстве был назначен обер-прокурором Синода с июля
1917 года, позднее собственным приказом назначил себя министром
вероисповеданий и эту должность исполнял только десять дней. На
заседании Религиозно-философского общества 26 января 1914 года, во время
дебатов по поводу исключения Розанова из состава членов, вел себя крайне
несдержанно. 

35 В Религиозно-философском обществе им. Вл. Соловьева (1905 — 1918
годы) Розанов не принимал участия и мог присутствовать на заседаниях
только в какой- нибудь приезд в Москву в качестве гостя.

36 Священник Петров Григорий Спиридонович (1867 — 1925) широко выступал
как в печати, так и перед аудиториями с конца XIX века. Его
проповедничество было окрашено в либеральные тона. В 1907 году был лишен
сана священника. Розанов был лично с ним знаком, был очарован его
талантом, но в начале 10-х годов “раздружился”. Ср. его характеристику:
“Петров — одна из самых отвратительных фигур, мною встреченных за жизнь.
Но: какова слабость человеческой природы: постоянной льстивостью и
„вниманием во все мои идеи” он подкупил на много лет меня. <…> Раз он
проговорился мне: „Я (в сочинениях) балаболка”. Я промолчал, но был
поражен: неужели он видит?! Тайна его успеха лежала в чарующем тембре
голоса, одновременно властительного, великолепного и что-то шепчущего
вот лично Вам, я думаю, таков был Авессалом. <…> Жил он (жена?), как
кокотка, кушеточки, диванчики, тубареточки, шелк, бархат, цветы —
камелии, альбомы из серебра etc. и всегда даст курсисточке 10 р. „на
родителей”, чем очаровывал бедняжек. Но — целомудрен и лично одевался
скромно. Такого честолюбия я ни в ком не видел…” (ОР РГБ, ф. 249, М
3874, л. 1).

37 Розанов сотрудничал с “Русским словом” с конца 1905 по 1912 год.
Назревавшая ссора между ним и кругом Мережковского к 1912 году перешла в
открытое противостояние. Мережковский и его друзья поставили редактору
“Русского слова” Ф. И. Благову ультиматум: или они, или Розанов, — и
Благов предпочел Мережковских.

38 Трудно согласиться с этими словами: как раз к 1909 — 1910 годам у
Розанова оттачивается форма “маленького фельетона”, в которой, по моему
мнению, просматриваются знаменитые “опавшие листья”. Они, как известно,
стали записываться именно в это время. “Ослабление” наступило в 1914 —
1915 годах и было вызвано скорее всего остракизмом, возбужденным в
обществе бывшими друзьями Розанова.

39 Продолжение издания “опавших листьев” Розанова сейчас осуществляет
А. Н. Николюкин. Им уже изданы произведения этого жанра за 1914 и 1915
годы и находятся в печати “опавшие листья” за 1916 год. Они изданы под
розановским названием “Мимолетное”. Осталось издать “опавшие листья” за
1913 год (частично изданы в периодике) под заглавием “Сахарна” и за
последние, 1917 — 1918 годы, что, вероятно, и исполнится. Наряду с
“Апокалипсисом нашего времени”, писавшимся с октября 1917 года до тех
пор, пока рука писателя держала перо, Розанов писал и “опавшие листья”.
Формальное различие между тем и другим циклами: очерки “Апокалипсиса”
всегда имеют заглавие, тогда как “опавшие листья”, как правило, такового
не имеют и часто начинаются с отточия. Тем не менее Розанов однажды
говорил Э. Ф. Голлербаху в письме от августа 1918 года, что “„Апок.”
есть „Опав. листья” — на одну определенную тему — инсуррекция против
христианства” (см.: “Звезда”, 1993, № 8, стр. 113).

40 В творческом архиве писателя (РГАЛИ, ф. 419) находится много писем
Розанова, которые были собраны после его смерти. Это усилия собирателей
Розановских кружков в Петрограде (В. Р. Ховин, Э. Ф. Голлербах и другие)
и Москве (П. А. Флоренский). Кроме того, много потрудился над собиранием
“материалов для биографии” земляк Розанова по Нижнему Новгороду поэт
Борис Садовской (ЦГИА г. Москвы, ф. 418, оп. 292, ед. хр. 266, л. 1). Но
усилия были прерваны упомянутым в предисловии выступлением Л. Д.
Троцкого.

41 “Лев и Агнец” — большой труд, который Розанов писал в 1897 году.
Местонахождение рукописи остается неизвестным. “Хищное” и “кроткое” мира
сего — вот основные символические темы этого сочинения. Об этом
сочинении Розанов рассказывает в январском письме 1898 года А. А.
Александрову, редактору “Русского обозрения” (см.: Розанов В. В. О себе
и жизни своей. М., “Московский рабочий”, 1990, стр. 677 — 679), а также
в письме к редактору “Вестника Европы” М. М. Стасюлевичу (РГАЛИ, ф.
1167, оп. 2, ед. хр. 12). Основные идеи неизданной рукописи скорее всего
“рассосались” в последующих статьях, посвященных египетским и
семитическим темам.

42 В последние месяцы жизни Розанов, пережив небольшой удар, находился
на одре болезни и немощи. См. выдержки из заключения врача Аркадия
Владимировича Танина, записанного под диктовку священником Павлом
Флоренским 9 марта 1919 года: “Движения правой руки и ступни левой ноги
были затруднены. Мне казалось, что была некоторая затрудненность речи,
выражавшаяся в шепелявости. Общее состояние <…> сердца было
удовлетворительно, сознание было вполне ясное. Вообще В. В. Розанов до
последней минуты сохранил полную ясность сознания… Когда я был у него во
второй раз <…> мною было [найдено] расстройство зрения в форме <...>
выражавшееся в том, что больной видел только правую сторону предметов.
Поэтому он <...> видел только правую половину слов на правой стороне
страницы. Кроме того, у него было расстройство мочеиспускания в форме
частых неудержимых позывов на мочу. Болезнь была мною диагностирована
как тромбоз артерии в правой половине мозга на почве артериосклероза <…>
Мною был назначен <...> кроме того, массаж левой руки. Вначале, под
[воздействием] этого лечения, замечены некоторые улучшения: движения
руки стали свободнее и расстройство зрения стало как будто [меньше]. Но
потом вновь наступило ухудшение. Кроме того, под влиянием плохого
питания общее истощение организма и <...> слабость все более
увеличивались <…> Деятельность сердца также постепенно слабела. И когда
я последний раз был приглашен к больному, накануне его смерти, то пульс
был уже настолько слаб, что не оставалось никакого сомнения в близкой
кончине больного, о чем я и сообщил его родным. Сознание все время
оставалось ясным” (Архив священника Павла Флоренского).

43 Розанов выехал из голодного Петрограда в конце августа (или начале
сентября) 1917 года и, таким образом, прожил в Сергиевом Посаде около
одного года и пяти месяцев. 

44 Розанов учился в Московском Императорском университете в 1878 —
1882 годах, снимая комнаты на 3-й Мещанской улице, меблированные комнаты
в Брюсовом переулке, Денежном переулке, в Козихинских переулках.

45 Розанов был похоронен на территории Гефсиманского скита, слева от
церкви Черниговской Божией Матери, подле могилы К. Н. Леонтьева. В 1923
году могилы двух мыслителей наряду с другими могилами были срыты. В 1991
году была восстановлена могила Леонтьева по найденной плите, и в 1992
году была восстановлена могила Розанова, определенная по точной записи в
дневнике Пришвина, посетившего кладбище в конце 1927 года с дочерью
писателя Татьяной Васильевной Розановой. На могилах установлены дубовые
православные кресты. С 1989 года 5 февраля на могиле совершается молебен
настоятелем церкви Черниговской Божией Матери с братией, которые и
ухаживают за могилами. Из Москвы ежегодно уже по традиции в этот день
приезжает группа почитателей, посещает Лавру, могилу, дом Розанова и в
районной библиотеке им. В. В. Розанова встречается с читателями.

+++

А.Ф.Лосев.

О Розанове.

[…]Если бы я не был так стар, и не было бы у меня столько обязанностей
по античности, то Розанов - это один из тех писателей, которыми я
действительно мог бы заняться, навалять книжонку, чтобы обрисовать его
не в том тривиальном виде, как это нередко делается, а по-иному.

Розанов - человек, который все понимает и ни во что не верит. Мне
рассказывали: однажды был крестный ход в память преподобного Сергия или
какой-то другой праздник, был ход вокруг лавры. И в этом крестном ходе
участвовал Розанов. Тоже шел без шапки, все как положено. Тут
духовенство, пение, и он идет. С ним рядом шел мой знакомый и потом мне
сам рассказывал: “Розанов ко мне обращается и говорит: А я ведь во
Христа-то не верю! Я-то в Христа не верю!!” Вот такое отношение к
религии, к философии, ко всему на свете, отношение такое
воспринимательское, ощутительное. Есть этот ощущаемый им факт на самом
деле или нет, его это не интересует, истинен этот факт или неистинен,
его совершенно не интересует, а вот ощущение, и вообще переживание этого
факта, его интересуют. Это действительно такой классический декаданс.
Все знать до глубины и ни во что не верить. Ведь он, например, об
иудаизме очень глубокие мысли высказывал, о православии тоже очень
глубокие мысли высказывал, очень интересные, и когда было открытие мощей
Серафима Саровского, он туда ездил, а потом в своих записях писал
(цитирую по памяти): “Да, конечно, все это тут интересно, глубоко, но
когда я после этого открытия поехал домой, я подумал: Э!.. Ну ее совсем,
эту мистику. Поеду-ка я лучше ко щам да к жене. Какие щи у меня умеет
жена готовить! Вот это действительно! Вот это щи!” […]

Полный текст см.: А.Ф.Лосев. Из бесед и воспоминаний. "Студенческий
меридиан",  № 8, 9, 10, 12 за 1988 г.

+++

В.В.Розанов в Британской энциклопедии (1998)

 

К сожалению, в статье допущен ряд следующих неточностей: 

В "Новом времени" Розанов начал печататься с 1898 г. (указано 1899 г.)

Розанов учился на историко-филологическом факультете Московского
университета (указано - на историческом).

Псевдоним Розанова в "Руссом слове" - В.Варварин (указано - V.Vavarin).

Розанов скончался в Сергиевом Посаде, городе, где находится
Троице-Сергиева Лавра (указано - в монастыре). 

Rozanov Vasily Vasilyevich (b. May 2 [April 20, Old Style], 1856,
Vetluga, Russia - d. Feb. 5, 1919, Moscow), Russian writer known for his
unorthodox religious ideas and for the exceptional originality and
individuality of his prose works. 

Born into a middle-class family, Rozanov studied at the University of
Moscow, majoring in history. For a while he taught history and
geography, but he had very little interest in teaching. About 1880 he
married Apollinaria Suslova, former mistress of the novelist Fyodor
Dostoyevsky. He attracted attention in 1890 with a critical analysis of
the "Legend of the Grand Inquisitor" chapter in The Brothers Karamazov,
the first study in depth of Dostoyevsky's work. 

During the 1880s Rozanov lived in St. Petersburg and wrote many works on
religious issues, attacking Christianity for what he viewed as its
asceticism and its emphasis on sorrow and renunciation. He advocated a
naturalistic religion of sex and procreation. As a Slavophile, however,
he was not accepted by the modernist literary groups, and his writings
are frequently marred by an egregious anti-Semitism. 

In 1899 Rozanov began writing for the conservative paper Novoye vremya
("New Time"); it was as a permanent contributor to this publication,
being permitted to write anything he liked but restricted by space, that
he developed his characteristic fragmentary style. The abortive Russian
Revolution of 1905 won his enthusiastic support, and for a time he wrote
radical articles for the progressive publication Russkoye slovo
("Russian Word"), under the pseudonym V. Vavarin, while continuing to
write conservative articles in Novoye vremya under his real name. In
1912 he published the work most representative of his mature genius,
Uyedinyonnoye ("Solitary Thoughts"; Solitaria). Described as a
collection of maxims and short essays, it evokes the intonations of a
living voice, eloquent, rhythmic, and original. Shortly after the start
of the Revolution of 1917, Rozanov settled in a monastery near Moscow,
where he died in poverty but reconciled with the Orthodox church.  

Copyright 1994-1998 Encyclopaedia Britannica

 

Розанов Василий Васильевич (род. 2 мая [20 апреля по старому стилю],
1856, Ветлуга, Россия - ум. 5 февраля, 1919, Москва), русский писатель,
известен неортодоксальными религиозными идеями и исключительной новизной
и индивидуальностью своей прозы. 

Рожденный в мелкобуржуазной семеье, Розанов закончил Московский
Университет по курсу истории. Некоторое время он преподавал историю и
географию, но мало интересовался педагогикой. Приблизительно в 1880 году
он женился на Апполинарии Сусловой, бывшей любовнице романиста Федора
Достоевского. Он привлек к себе внимание в 1890 году критическим
анализом "Легенды о Великом Инквизиторе" (главы из "Братьев
Карамазовых"), первым глубоким изучением творчества Достоевского. 

В течение 1880-ых Розанов жил в С.-Петербурге и написал много работ о
религиозных проблемах, нападая на христианство в части проповеди
аскетизма и акцента на горе и отречении от мира. Он защищал природную
религию пола и рождения. Как славянофил, однако, он не был принят
модернистскими литературными группами и его сочинения часто портятся
вопиющим антисемитизмом. 

В 1899 Розанов начал писать статьи для консервативной газеты "Новое
Время". Он стал постоянным автором этого издания с возможностью писать
на любую тему, но был ограничен местом, что развило его характерный
фрагментарный стиль. Неудавшаяся российская революция 1905 вызвала его
восторженную поддержку, и, какое-то время, он писал радикальные статьи
для прогрессивной газеты "Русское слово" под псевдонимом В. Варварин,
при этом продолжая писать консервативные статьи в "Новое время" под
своим именем. В 1912 он издал книгу наиболее характерную для его зрелого
гения - "Уединенное". Читая это собрание заметок, максим и коротких
эссе, мы слышим интонации живого голоса: красноречивого, ритмичного, и
оригинального. Вскоре после того, как началась революция 1917 года,
Розанов поселился монастыре около Москвы, где и умер в нищете,
примирившись с Русской православной церковью.

(Перевод С.Ю.Ясинского)

+++

П. В. ПАЛИЕВСКИИ

РОЗАНОВ И ФЛОРЕНСКИЙ

(Доклад, прочитанный на симпозиуме, 

посвященном творчеству П. А. Флоренского, в Бергамо)

Опубликовано: Литературная учеба, №1, 1989.

Когда в 1970 году мы в Институте мировой литературы решили напечатать
Флоренского, как-то само собой всплыло имя Розанова. Нужно было кратко
сказать о политических взглядах Флоренского, и оказалось, что наиболее
полно отвечает этой цели письмо Флоренского М. Л. Цитрону в Париж — по
поводу издания сочинений Розанова.

Письмо это мы поместили в предисловии к публикации главы Флоренского о
слове в ежегоднике Института “Контекст” (1), и теперь, видимо, настала
пора внести в него окончательные поправки.

Редакция оговорилась, что печатает письмо в извлечениях. Но тогдашний
директор Института, который сокращения предложил, почему-то настоял еще,
чтобы их сделали без отточий: текст провис, оставляя повод для недоверии
и подозрений. Упомянуть об этом хотелось бы ему не в упрек, потому что
независимо от того, насколько это понятно со стороны или из других
времен, решающим было его согласие публикацию дать,— впервые в изданиях
Академии наук СССР. Но раз уж времена действительно иные, воспользуемся
ими для восстановления полноты, дающей новый стимул мысли.

Итак — письмо, с тогдашними купюрами, которые мы обозначим в угловых
скобках.

“Уважаемый Марк Львович.

Получив Ваше письмо относительно изданий сочинений В. В. Розанова, я
имею сообщить Вам следующее.

Непосредственно после кончины В. В. Розанова я действительно выразил
согласие 3. И. Гржебину на редактирование сочинений В. В. Розанова.
Лично я никогда не разделял многих из его мыслей; но, зная его как
одного из самых талантливых современников, полагал, что имею
нравственное право редактировать его труды,— так же, как редактировал бы
какой-либо извлеченный из недр земли текст древнего автора.
<По-видимому, так именно, надо думать, смотрит на подобные издания и
власть, управляющая СССР.>

Соответственно с этим я потратил тогда много труда, чтобы разобраться в
хаотическом наследии В. В. Розанова и постараться из фрагментов создать
за него книги, которых он фактически не осуществил, так как композиция
книги всегда производилась им в процессе печатания. В этом отношении я
добровольно выполнил свои обязанности и даже более чем предполагал
первоначально. Однако, пока шло время этой работы, 3. И. Гржебин уехал
за границу и исчез из моего поля зрения, несмотря на все усилия, я не
мог узнать, как снестись с 3. И.

Но за это время в процессе государственного строительства произошли
естественные расслоения, и то, что было законно в первые годы Революции,
стало нарушающим общекультурную политику в дальнейшие годы. <Наша
цензура стала запрещать то, что разрешалось сперва.> Вдумываясь в
принятый властью курс, я увидел, что действительно печатание сочинений
В. В. Розанова (независимо от цензурных запретов) приходится считать
несвоевременным. <Лично я полагаю, что по миновании известных острых
моментов культурной борьбы цензуре будут даны властью директивы более
свободного пропуска в печать сочинений, которые хотя идеологически чужды
задачам момента, но представляют общекультурный интерес.> Прав я
относительно будущего или ошибаюсь, однако сочинения В. В. Розанова
сейчас не могут быть напечатаны в пределах СССР, и Вы не можете сказать,
что это простая случайность или недоразумение.

Будучи принципиально лояльным, я поэтому не считаю возможным для себя
идти в обход общим директивам власти (отнюдь не затрагивающих совести) и
стараться во что бы то ни стало напечатать книги В. В. Розанова, хотя бы
за границей, раз не позволяют это внутри страны. Дело даже не в
юридической ответственности, а в сознании незаконности подобных
действий, если не по букве, то, во всяком случае, по смыслу действующих
у нас правил.

От своего согласия в редакторстве я не отказываюсь принципиально, но
сочту себя вправе на деле содействовать Вашему изданию лишь с того
момента, когда увижу, что таковое издание не стоит в противоречии с
общим курсом советской политики.

В заключение позвольте выразить Вам свое сожаление, что не могу
удовлетворить Вас. Поверьте мне, затратившему в первые годы Революции
много ночей отдыха на эту работу, не довести ее до благополучного конца
более прискорбно, нежели Вам. Однако Amicus Plato sed magis arnica
veritas (2).—

П. Флоренский”.

Как можно понять, купюры не изменили смысла письма. Они выглядят теперь
даже не в интересах тех, кто их совершал,— например, в попытках скрыть
слово “цензура”, так как можно с достоверностью утверждать, что цензура
необходима любой культуре, и только вопрос, какая: так, по крайней мере,
считал Пушкин. А предвидение Флоренского, что настанет час и для
сочинений, “имеющих общекультурный интерес”, стало сбываться с
появлением в печати его самого и некоторых других авторов.

Главное было не в этом, а в том, ради чего мы поместили письмо и что
остается загадкой сегодня. Всматриваясь в его судьбу, можно было понять:
Флоренский погиб не потому, что боролся с новой культурой, но потому,
что с необыкновенным упорством шел ей навстречу. В этом была проблема,
достойная изучения. В письме она обозначилась очень ясно. Флоренский
“вдумывается в принятый властью курс”; вопреки распространенному мнению
признает законным обострение “культурной борьбы” в сравнении с первыми
годами Революции (3); соглашается с возникшими отсюда ограничениями
печати; не желает принимать в их преодолении помощь из-за рубежа — и не
по закону только, “ а по смыслу действующих у нас правил”; пишет
Революцию с большой буквы и т. д. и т. п. Замечательна свобода, с
которой он использует новый и до сих пор не слишком складно звучащий
язык: “в процессе государственного строительства... естественные
расслоения... идеологически чужды задачам момента”... Розанов непременно
взял бы эти слова в кавычки; Флоренский пишет их так, как будто изобрел
их сам.

Страхом или желанием приспособиться этого не объяснишь. Специалист,
приходивший в подряснике на работу в Главэлектро, и профессор,
являвшийся в том же облачении на лекции во ВХУТЕМАС (а что там была за
аудитория, известно хотя бы из посещения ее Лениным), в подобные
представления не укладывается. Необыкновенная серьезность, вообще
отличавшая Флоренского, заставляет предположить и здесь нечто обдуманное
и принципиальное.

Могут сказать, конечно, что шел-то он в эту сторону, шел, но куда
пришел... и будут по-своему правы. Но не забудем, что гибель человека не
уничтожает смысла его пути, а в той традиции, к которой относил себя
Флоренский, пожалуй что, и наоборот. Сопротивление, которое он встретил,
нетрудно увидеть исторически и в том, что были силы, имевшие свое мнение
о началах, которые должны были лечь в сердцевину новой культуры;
Флоренский их, естественно, не устраивал. Время еще разберется в
условиях и участниках этих событий.Но не менее важно понять, что
прозревал сквозь них Флоренский, ведя себя так, как он вел.

То есть сейчас нас более всего интересуют основания, причины его
упорства в движении против личной судьбы, которую, как говорят
свидетельства, он знал, хоть и надеялся на иное; на что он опирался, идя
через ее границы в непонятную ни с каких принятых тогда точек зрения
цель. Она небезразлична для современных умонастроений.

Узнать эту цель полностью, конечно, невозможно. Но, быть может, нам
приоткроет ее одно место из доклада 31-го года о Блоке, опубликованного
Вестником РХД (4). Этот доклад известен в записи, и в принадлежности его
Флоренскому высказывались сомнения (хотя по языку, составу мысли,
основным идеям — культура и культ, София, понятие символа, Иконостас и
др.,— да и по уровню найти ему другого автора вряд ли возможно). Но тем
интереснее видится сама мысль, которая была, конечно, не чьим-то личным
изобретением, но коренилась в существе проблем. Вот она:

“Современность российская императивностью марксизма принудительно
наталкивает (в этом ее добро) на необходимость выбора монистической
системы мировоззрения, внутри которой надлежит “расставить на свои
места” накопленные ценности культуры” (5).

Нужно признать здесь нечто неожиданное или непредставимое для людей
соответствующего круга. Церковный мыслитель, то есть принципиальный
противник марксизма, признает его благо, да еще в том, в чем тот
выступает принудительной силой. И дальше — к объяснению эпохи:

“Сейчас непосредственно ощутимо, что мир расколот религиозным принципом:
антитезис марксизму — только христианство (то есть православие)” (6).
Тут чуть ли не сквозит уже гегелевская триада, которая, как мы знаем,
предполагает впереди “синтез”.

Надо надеяться, что присутствующие не заподозрят меня в безумном желании
соединить марксизм и христианство или приписать такую мысль Флоренскому.
Прежде всего потому, что, как показал опыт, логические механизмы этих
“триад” ничего не объясняют, кроме самих себя; во-вторых, потому, что
известно, как потешались и марксисты и люди веры над стремлением
“дополнить” их друг другом;и, в-третьих,— что в самом деле нет ничего
отвратительнее каши и смешения принципов, где гибнут всякое развитие и
мысль.

Другое просматривается в этих словах. То, в чем Флоренский видел главную
дорогу среди перепадов истории: необходимость, как он говорит,
монистического, то есть цельного мировоззрения (7). Чего-то большого,
объединяющего личность и мир, где она находила бы свое место и место уже
“накопленных ценностей культуры”...— выражение, опять-таки
свидетельствующее о знании формул эпохи и желании мыслить с ними заодно.
В марксизме и христианстве он, очевидно, усматривал наиболее мощные
возможности такого мышления.

Для традиции мысли, в которой он вырос, это было новым, но
подготовленным. Какова была эта традиция, он сам сказал в “Столпе...”:
“Читатель, вероятно, не преминет заметить значительного сродства
теоретических идей славянофильства с идеями предлагаемой книги” (с. 608)
(8). В письме Ф. Д. Самарину от 1 августа 1912 года он высказывается еще
определеннее: “То лучшее, что думается о русской культуре, всегда
органически срастается со славянофильством”. При этом мы должны
понимать, что идеи этого направления не могут выводиться из самого слова
“славянофил” ; это было бы таким же смещением смысла, как выведение
Белинского или Герцена из понятия “западник”. Оба наименования,
возникшие в ожесточенной полемике или перебранке, конечно, не передавали
существа их мысли, и когда в 30-х годах нашего века, то есть ровно через
столетие, одно из них было в результате серьезного изучения заменено
понятием “революционный демократ”, это было только справедливо.
Действительно: человек, отстаивающий интересы народа революционным
путем. Подобным же образом мы могли бы говорить теперь вместо
“славянофила” — “православный демократ”, и если сохраняем еще старое
обозначение, то потому, что пересмотреть его можно опять-таки лишь после
основательных изучении. Между тем славянофилы продолжают быть известны
обществу скорее в загадочных отрывках, чем в существе их идей.
Жаловаться на это нет оснований, так как “западники” были серьезнее
вовлечены в общественно-политическую борьбу и законно завладели общим
вниманием. Но все же постепенно наступает время и для “ славянофилов”,
прежде всего из-за разработки ими некоторых фундаментальных
стратегических идей, того самого “цельного мировоззрения”, о котором
говорит Флоренский.

Флоренский знал то, о чем мы получили возможность говорить только
сегодня: славянофильство и марксизм развивались параллельно. Оба
обозначили решимость философии выйти за пределы ума — к
действительности. На одном и том же основании они оттолкнулись, пройдя
эту школу, от немецкой классической философии, от Гегеля. Высказывания
Маркса и Энгельса, отвергающие спекулятивный характер гегелевской мысли,
хорошо известны. Но почти совсем неизвестны идеи И. В. Киреевского из
его статей 50-х годов о “необходимости другого мышления,.. стоящего
столько же выше логического саморазвития, сколько действительное событие
выше простой возможности” (Киреевский И. В., ПСС, т. 2. М., 1861, с.
320), решительные движения в эту сторону А. С. Хомякова и Ю. Ф.
Самарина. Разумеется, для одних это был выход к божественному
мирозданию, для других — к единству материи; непримиримость и
бескомпромиссная критика друг друга должны были, конечно, последовать. В
некоторых высказываниях Хомякова как будто она уже и звучит, например:

“Критика сознала одно: полную несостоятельность Гегельянства,
силившегося создать мир без субстрата. Ученики его не поняли того, что в
этом-то и состояла вся задача учителя, и очень простодушно вообразили
себе, что только стоит ввести в систему этот недостающий субстрат, и
дело будет слажено. Но откуда взять субстрат?.. И вот самое отвлеченное
из человеческих отвлеченностей,— Гегельянство,— прямо хватилось за
вещество и перешло в чистейший и грубейший материализм. Вещество будет
субстратом, а за тем система Гегеля сохранится, то есть сохранится
терминология, большая часть определений, мысленных переходов, логических
приемов и т. д., сохранится, одним словом, то, что можно назвать
фабричным процессом Гегелева ума. Не дожил великий мыслитель до такого
посрамления...” и т. д. (Полн. собр. соч. А. С. Хомякова, под ред. И. С.
Аксакова, Т. I. М., 1861, с. 302).

Противостояние очевидно. Но не потеряем главного: оба направления уходят
от самонадеянных претензий разума заместить собою мир и обращаются к
громадной несоразмерной ни с каким умом объективности. Оба считают, что
человек обязан занять в ней деятельное место, быть ее выразителем и
творцом одновременно.

Необходимо видеть, насколько далеко это от пути, предложенного
Киркегором,— к одиноко-стойкой личности, или дальше, к механизмам этой
личности, как у Фрейда, или к еще худшей позитивистской мелочности
метода “проб и ошибок” и т. д. и т. п. Идея обоих другая — необъятное
целое, орудием которого, а не судьей, является ищущий ум.

Это значит, что у Флоренского были свои, хотя и невидимые большинству,
основания смело идти навстречу чему-то себе противоположному. Через
исторические завалы и разломы он усматривал впереди нечто более важное и
в практической работе разных областей стремился вместе со всеми его
поднять. Поэтому, когда нам говорят с сопричастным изумлением, что он
“предвосхитил идеи кибернетики, Винера” и т. д., это можно выслушивать
лишь с тем же основанием, как и утверждения, что Чехов предвосхитил
“театр абсурда”, а Менделеев — “системный подход”. Мировоззрение
Флоренского, как бы ни опасались в наши дни этого слова, было тотальным.
Задачи, уровень, расстояния и цели мысли были направлены к единству и не
высказывались до тех пор, пока оно не обнаруживалось в любой
рассмотренной мелочи. А движение к тому же центру с другой,
противоположной себе стороны лишь вызывало в нем энергию сотрудничества
и понимания. Много времени спустя что-то подобное начали искать “теологи
освобождения”, марксизм “ бристольской” школы и т. д. Только у
Флоренского все это не стремилось забежать вперед принципами, новой
теорией или поспешно запатентованной “наукой”, но типично по-русски
совершалось на деле. Ничего не говоря заранее, он начал преодолевать
своим универсальным умом ограниченности самых разных областей, сообщая
им на их собственном специальном языке пути к целому. Когда и насколько
оно удавалось, это становилось открытием и нормой будущего.

Все это относится и к В. В. Розанову. В лице своего друга Флоренский
нашел человека, способного идти к той же цели изнутри жизни и
высказывать на самом простом бытовом языке “единство несовместимостей”,
так сказать, соединять бытие и быт.

По излюбленной идее Флоренского, “если мир познаваемый надтреснут и мы
не можем на деле уничтожить трещин его, то не должны и прикрывать
их"(9). Если истина в попытках ее выражения рассыпается на
взаимоисключающие антиномии, в этом нет ничего нелепого или
безнадежного. Напротив — в образовавшихся щелях видна ее полнота.
Способность Розанова говорить правду независимо от того, насколько одна
ее часть противоречила другой, приводившая в содрогание современников,
ничуть не пугала Флоренского. Она была лишь подтверждением его теорий.
Когда Розанов, например, говорил в начале очерка: “не хочется говорить
ничего систематического”, это означало для Флоренского только
свидетельство наступившего конца “систем” (объявленного, между прочим, и
марксизмом). “Систематология” в главных фундаментальных вопросах (для
технических задач “системы”, разумеется, должны были изощряться и
множиться) была для обоих убийством духа. Позитивистское засорение
культуры, нараставшее с начала века и заполнившее духовное пространство
отходами наук (выдаваемых к тому же за прогресс), смело отвергалось и
Розановым и Флоренским. Это, конечно, помогало их сближению.

Розанов был на 26 лет старше Флоренского, но выделял его среди самых
близких. “С болью о себе думаю: “Вот этот сумеет сохранить” (Оп. л.
Короб I, с. 178). Он одним из первых и, вероятно, глубже других
отозвался на выход “Столпа...”: “Густая книга” (“Новое время”, 12, 22
февраля 1914 г.). Появление имени Флоренского в его собственных трудах
означает предел, край, о который бьется, ища опоры, мысль. Он добивается
от Флоренского ответов как от своего рода последней земной инстанции и,
добившись, погружается в сомнения снова. Наибольшее удовлетворение от
бесед, писем Флоренского он получает, насколько можно понять, когда
удается “перевести вопрос в другую плоскость” (выражение Флоренского,
которое он любит цитировать), то есть поднять жизнь до тех уровней, куда
он хотел бы донести ее, но не может, так как при этом исчезает сама
жизнь или ее полнота. Помочь ему в этом может лишь узкий круг лиц: “Я и
“наши” (Рцы, Фл., Шперк, еще несколько, немного)” (Оп.л.2, с. 386).

Что притягивало Флоренского к Розанову, лучше всего дает понять,
наверное, один его отзыв на студенческое сочинение, где он мимоходом,
как это случается, определяет главное направление русской философии, и в
частности А. С. Хомякова, как искание “конкретных форм для воплощения
абсолютного начала жизни”(10). Розанов был средоточием этих форм. Ни в
XIX веке, ни после не было в русской культуре, или в какой-либо другой,
человека, до такой степени способного видеть абсолютное в текущем,— в
самом непосредственном, сиюминутном, непроизвольном и наглядном. В
мусоре, в чем-то, кажется, безнадежно заброшенном и ничтожном, у него
просыпалась мировая жизнь.

Непредсказуемым явился у Розанова способ ее собирания: “опавшие листья”,
каждый отдельно, имеющий “поля размышлений” вокруг “опавшей” и как бы
лежащей на земле, увядающей жизни. Молчаливые последующие подражания или
соревнования с этой идеей (“Листья с дерева”, “Страницы из дневника”,
“Незабудки”, “Крохотки”, “Мгновения”, “Камушки на ладони”, “Бухтины”,
“Затеси” и т. д.) даже близко не могли подняться к ее полноте; и не
потому, что были плохи,— просто по размаху совмещенных у Розанова
расстояний. Флоренский, видимо, оценил это одним из первых.

И как глубок, значителен для нас тот факт, что дружба их не исключила
взаимонепонимания. Например, когда мы читаем, как Флоренский говорит — в
том же письме из “Контекста”, — будто Розанов не осуществил своих книг,
что ему пришлось составлять их заново из хаотических “фрагментов”, не
имеющих композиции и т. д. и т. п., мы как-то сразу начинаем видеть
пределы теории,— даже той, которая “теоретически” эти пределы знает, но
не может их соблюсти. И обратно,— когда Розанов пишет: “Все-таки я умру
в полном, полном недоумении. В религиозном недоумении. И больше всего в
этом. Флоренский] виноват. Его умолчания” (Оп. л. 2, 292),— мы явно
слышим, что он требует от Флоренского того, чего тот сознательно
избегал. Флоренский не мог и не хотел распространяться о том, что еще
изнутри само из себя не раскрылось; истина была для него выявлением
мира, а не умствованием, пусть самым глубоким,— которое могло, по его
убеждению, только разрушить поверхность жизни и затемнить смысл.
Незабываемо именовал он людей “нового религиозного сознания” (11) —
“бесстыдниками”, за то, что “они обнажают непоказуемое” (“Столп...”, с.
134); и ему, как он пишет, было “в высокой степени чуждо” их стремление
“как бы насильно стяжать Духа Святого” (там же, с. 128).

Не подлежит сомнению, что мы еще долго будем разбираться в этой дружбе,
важной не только мыслью, но и взаимоудивленным личным общением. Может
быть, подробности этого общения заставляют нас задуматься сильнее, чем
сами идеи или какой-либо теоретический вывод. Особенно из последнего
времени их сближения, когда Розанов переехал из Петербурга в Сергиев
Посад. Пусть отрывок из письма Флоренского, который я приведу с
разрешения семьи Флоренских и публикатора письма П. В. Флоренского,
покажет, какое напряжение противоречий еще скрывается здесь. Письмо
отправлено 1 июня 1922 года в ответ на запрос художника М. В. Нестерова
о судьбе Розанова.

“Дорогой, глубокоуважаемый Михаил Васильевич! С несказанною радостью
получил сейчас Ваше письмо... Начну с Вас. Вас. Да, он умер, 23 января
1919 г. после одной из бань, решительно ему запрещенных, его постиг
удар;

в параличном состоянии он пролежал несколько месяцев, очень неистовствуя
и измучив родных. Но наряду с делами почти безумными с ним происходил и
благотворный духовный процесс: В. В-ч постигал то, что было ему
непонятно всю жизнь. Он “тонул в бесконечно холодной воде Стикса”,
тосковал “хотя бы об одной сухой нитке от Бога”, между тем как
стикийские воды проникали все его существо. “Вот каким страшным
крещением сподобил меня Бог креститься под конец жизни”,— сказал он мне
при посещении его. Потом у него началось странное видение: “все
зачеркнуто крестом”. Я: “У вас двоится в глазах, В. В.?” — “Да,
физически двоится, а духовно все учетверяется, на всем крест. Это очень
странно, очень интересно”. Мне он продиктовал нечто в египетском духе на
тему о переходе в вечность и об обожествлении усопшего: “Я — Озирис и т.
д.”. Много раз приобщался и просил его соборовать, он нашел тут
священника о. Павла себе по нутру. Твердил много раз, что он ни от чего
не отрекается, что размножение есть величайшая тайна жизни; но принял,
как-то, и Христа. Были у него какие-то страшные видения. Когда увиделся
с ним в последний раз, за несколько часов до смерти, то В. В-ч встретил
меня смутно — уже прошептанными словами: “Как я был глуп, как я не
понимал Христа”. За последнее слово не ручаюсь, но, судя по всем другим
разговорам, оно было сказано именно так. То, что он говорил затем, я уже
не мог разобрать. Это были последние его слова. Перед смертью В. В-ч
продиктовал своим бывшим друзьям и в особенности тем, кого считал
обиженным собою, очень теплые прощальные письма. Мирился с евреями.
Погребение его было скромное-прескромное, но очень благообразное и
красивое. Собрались только самые близкие друзья, бывшие в Посаде. И гроб
— Вы знаете, как тут трудно добыть гроб,— попался ему изысканный:
выкрашенный фиолетово-коричневой краской, вроде иконной чернели, как
бывает иногда очень дорогой шоколад, с фиолетиной, и слегка украшенный —
крестиком из серебряного галуна. Повезли мы В. В-ча на розвальнях, по
снегу, в ликующий солнечный день к Черниговской и похоронили бок о бок с
К. Леонтьевым, его наставником и другом. Все было мирно и благолепно,
без мишуры, без фальшивых слов, по-дружески сосредоточенно. Однако это
был лишь просвет. А потом и пошло и пошло. Словно все бесы сплотились,
чтобы отомстить за то, что В. В-ч ускользнул от них.— Для могильного
креста я предложил надпись из Апокалипсиса, на котором В. В-ч последнее
время (пропущено слово) и на котором мирился со всем ходом мировой
истории: “Праведны и истинны все пути Твои, Господи”. Представьте себе
наш ужас, когда наш крест, поставленный на могиле непосредственно
гробовщиком, мы увидели с надписью: “Праведны и немилостивы все пути
Твои, Господи” (12).

Те из нас, кто бывал в этих местах, знают, что ни могил, ни надписей там
нет. У развалившейся ограды посетителя встретят заколоченная церковь и
пустырь. Рассказывают, что в 20-е годы здесь помещалось общежитие
слепых, и они, постоянно наталкиваясь на надгробия, как-то расколотили
их железными палками. Правдива эта символическая легенда или нет,
зрелище, открывающееся на месте этих событий, удручающе. Мыслитель, одно
название одной статьи которого (“Средний европеец как орудие всемирного
разрушения”) стоит десятка объясняющих современность систем; другой —
источник естественных сил, какого, верно, не знала история,
восстановитель жизни среди любых химических свалок эпохи; третий —
пытавшийся обнять все их проблемы энциклопедическим умом,— исчезают
вплоть до буквально по Пушкину: “и мертвец вниз поплыл снова за могилой
и крестом”.

Правда, есть у этого русского небрежения, которому оправданий нет, и
обратная сторона. Те, кому удалось сквозь него пройти, выбраться из-под
растоптанных плит, поднимаются в неподменимой подлинности и
устанавливаются в культуре навсегда. Розанов, Леонтьев и Флоренский это
испытание прошли. Вопрос же о том, удастся ли нам, не теряя трезвости,
найти какой-то иной способ выявления ценностей и заменить странное
очистительное надругательство чем-то иным, более достойным, остается
открытым. Будь моя воля, я поэтому оставил бы эту церковь и этот
пустырь, как они есть, поместив лишь за оградой табличку, что здесь
когда-то было. Такой памятник был бы уж, наверное, не хуже развалин
Мариенкирхе в Дрездене, у которой стоит, обняв Библию, Мартин Лютер.

Флоренский П.А. Строение слова. Вступит. заметка от редакции,
комментарии С. С. Аверинцева, подготовка текста А. А. Санчеса. “Контекст
— 1972”, М., “Наука”, 1973.

Платон мне друг, но истина дороже (лаг.) —Прим. ред.

Письмо писалось в марте 1929 г.

Вестник РХД, 1974, № 114. 

Вестник РХСД, с. 169. 

Там же, с. 170.

“Свою жизненную задачу Ф. понимает как проложение путей к будущему
цельному мировоззрению”,— сказано в автобиографической заметке в
энциклопедии Гранат (т. 44, с. 144).

Флоренский П.А. Столп и утверждение истины. Опыт православной теодицеи.
М., 1914. 

"Столп...", с.157.

О сочинении студента В. И. Херсонского. В кн.: Свящ. Павел Флоренский.
Около Хомякова (критические заметки). Сергиев Посад, 1916, с. 69.

В примечании к термину “новое религиозное сознание” П. А. Флоренский
перечисляет его представителей: Д. С. Мережковский, 3. Н. Гиппиус и Д.
Философов. “В разных смыслах и разных степенях сюда же примыкают или
примыкали Андрей Белый (Б. Н. Бугаев), Н. А. Бердяев и др.”. “Столп...”,
с. 684.—Прим. ред. 

Можно было вспомнить, что тут будто отозвалась и розановская мысль из
“Опавших листьев”: “Бог не церемонится с человеком” (Короб второй, с.
27).

+++

А.Колодин

"ЗАДУМЧИВЫЙ СТРАННИК" 

"На мне и грязь хороша, потому что это — я". Такое мог написать только
один человек — Василий Васильевич Розанов, крупный русский писатель,
философ, религиозный мыслитель. Далеко не каждому это имя что-то
говорит, хотя еще при жизни своей В.В.Розанов шокировал и раздражал
современников. Это имя было окружено густой атмосферой сенсационности и
скандала, а затем замалчивалось в течение десятилетий, и первый сборник
В.В.Розанова "Мысли о литературе" за годы советской власти был издан
только в 1989 году в издательстве "Современник" тиражом в 50 тыс.
экземпляров, и массовый читатель теперь сможет судить о литературных
взглядах этого странного человека, осмелившегося заявить: “Литературу я
чувствую, как штаны; также близко и вообще "как свое". Их бережешь,
ценишь” всегда в них" (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться?" 

Именно бесцеремонность с литературными и историческими фактами так
раздражала современников Розанова. Он писал "во всех направлениях",
подчеркнуто игнорируя политические и прочие пристрастия изданий и отзывы
о себе. "С выпученными глазами и облизывающийся — вот я. Некрасиво? Что
делать", — читаем во втором коробе "Опавших листьев", включениях в
сборник (стр.133). 

Кем же был этот человек? Быть может, литературным скоморохом, щеголявшим
постоянными переменами декораций? Или актером, надевающим маску за
маской, каждой из которых владеет одинаково хорошо? В воспоминаниях
современников он предстает невзрачным гимназическим учителем из
захолустья, в стальных очках, с козлиной бородкой и в помятых брюках,
который лучше всего чувствует себя в компании жены и детей, и в кухонном
чаду своей мещанской квартиры. 

Но современники обычно не способны увидеть в живущем рядом его великое
предназначение, преследуют за неординарность и непохожесть, загоняют на
Голгофу. Тем более, что Розанов был пугалом для здравомыслящей
буржуазии. Так как имел неслыханный талант к провокации, скандалу,
политической и эротической бестактности и выглядел циничным юродивым и
позером. Однако, и Розанов не видел в окружающей его жизни ничего для
себя интересного и признался как-то, что из всей действительности любил
только книги. 

Насколько искренним был он в этом признании, каждый сможет судить теперь
сам, поворошив хотя бы его "Опавшие листья", где найдет много мыслей,
изумительных по глубине и свежести. Розанов никого нигде не поучает, не
плетет паутины целостных мировоззрений и не стремится поймать в нее
читателя. Поэтому его излюбленная манера письма — фиксация словно
ненароком оброненных мыслей. А чтобы это подчеркнуть, даже пометки
ставит характерные: "на ходу", "на прогулке в лесу", "за шашками с
детьми" и т.д. 

Зинаида Гиппиус назвала Розанова "задумчивым странником", и это,
пожалуй, лучше всего характеризует писателя, столь непохожего на всех
остальных. Он был именно духовным странником, всячески стремившимся не
связывать свою мысль литературными пристрастиями, а тем более —
политическими направлениями. "Нужно разрушить политику, — пишет он. —
Нужно создать аполитичность... Как возможно это сделать? Перепутать все
политические идеи... Сделать "красное — желтым", "белое — зеленым", —
"разбить все яйца и сделать яичницу". (стр.344). 

Эту "яичницу" Розанова в литературе не смогли "переварить" ни "правые",
ни "левые". Его упрекали в "двурушничестве", в политическом
приспособленчестве, равнодушии ("наплевать"), безнравственности.
П.Струве назвал Розанова "мора-льно невменяемым" человеком, а Н.Бердяев
— "гениальным филистером", который ценит свою кухонную книжечку выше
всех писем Тургенева к Полине Виардо. 

Сам же Василий Васильевич объяснял свою литературную "позицию" с
присущей ему откровенностью: “Лучшее в моей литературной деятельности —
что десять человек кормились около нее. Это определенное и твердое. А
мысли?" — тут же он спрашивает самого себя и тут же по-розановски
отвечает: Что же такое мысли... Мысли бывают разные". 

Поэтому разным предстает перед читателем и В.В.Розанов, постоянно
оставлявший за собой право на "перемену мест" в литературе, чтобы с
гениальной непосредственностью встретить каждую новую мысль, очароваться
ею, рассмотреть все ее грани, и все краски. Отсюда и "разноцветная душа"
Розанова, по образному выражению М.Горького. Но отсюда и подчеркнутая
бравада, ерничество, сознательное и бессознательное искажение фактов,
глумление над общепринятыми нормами и догмами. Поэтому и невозможно
привести взгляды В.В.Розанова в какую-то систему, пусть даже открытую и
изменяющуюся, но с твердыми "да" и вполне определенными "нет". Да и сам
Розанов не только не смог бы подстроить свои взгляды под определенную
концепцию, но и всячески стремился этого избежать. 

Правда, перед смертью он составил подробный план издания своих сочинений
в 50-ти томах, но этому плану не суждено было осуществиться. 

Умер Розанов в Сергиевском Посаде от голода, холода и истощения в
нетопленном помещении, оказавшись под конец жизни в еще большей нищете,
чем в детстве. "Максимушка, — писал он Горькому в конце 1917 года, —
спаси меня от последнего отчаяния. Квартира не топлена и дров нету,
дочки смотрят на последний кусочек сахару около холодного самовара, жена
лежит полупарализованная и смотрит тускло на меня..." (стр. 523). 

Нет, не прокормила литература Розанова и его семью. Похоронили Василия
Васильевича на кладбище Черниговского скита вблизи Троице-Сергиевой
лавры. В 1923 году кладбище было срыто, и даже священники не помнили
имени одного из наиболее религиозных писателей России. 

Правда, не было у Розанова священного трепета перед христианским
догматизмом. Искра Божья никогда не угасала в его душе, и Розанов,
будучи глубоко религиозным человеком, называл христианство "религией
мертвых", а самих христиан — "людьми лунного света". Он хотел
"дополнить" христианский аскетизм эротическими божествами Востока, что
вызывало естественный протест не только среди церковников, но и всей
русской интеллигенции. Но Розанову ближе был Ветхий., чем Новый, Завет,
с его библейскими патриархами, тучными стадами и пышными женами. Он
пытался их объединить в одно учение, словно забывая о невозможности
этого. "Церковь сказала "нет", — запишет он позднее в "Опавших листьях".
— Я ей показал кукиш с маслом. Вот вся моя литература". (стр.493). 

В этих словах — "ключ" к разгадке "тайны" Розанова, который не только к
литературе, но и к жизни вообще подходил с мерками религиозности и
мучился тем, что его религиозность не совпадает с ортодоксальной. 

Уже в книге "Легенда о Великом инквизиторе Ф.М.Достоевского", которая до
сих пор считается поворотным пунктом в истолковании произведений автора
"Братьев Карамазовых", Розанов выразил свое отношение к христианству. И
к Достоевскому, в которого вчитывался всю жизнь и которого любил, как
никакого другого писателя. 

"Легенда о Великом инквизиторе Ф.М.Достоевского" тоже включена в
указанный выше сборник статей с приложением двух этюдов о Гоголе.
Розанов постоянно противопоставляет этих двух писателей. И насколько
различны оценки их творчества! Если Достоевский для него — "гибкий,
диалектический гений", то на Гоголя Розанов обрушивает целый шквал
ненависти и презрения, который может быть обращен только на что-то очень
близкое, пережитое, интимное. "Никогда не было более страшного
человека", — пишет он в "Опавших листьях". Он обвиняет Гоголя в
некрофилии: целый пансион покойниц и все молоденьких и хорошеньких вывел
Гоголь в своих произведениях "Откуда эта беспредельная злоба?"" —
спрашивает Розанов о Гоголе. То же самое можно было бы спросить и у
Розанова, пишущего о Гоголе. 

Его жена Варвара Дмитриевна ненавидела Гоголя. На вопрос — почему,
отвечала коротко: “Потому что он смеется". Розанов долго не мог понять
истинной причины, а затем согласился с ней, что смех — вещь недостойная,
как низшая категория человеческой души, и внес это в оценку Гоголя в
"Легенде о Великом инквизиторе". 

Смех Гоголя переворачивал всю душу Розанова. И чем гениальнее был этот
смех, тем более ожесточение он вызывал, потому что победить его было
невозможно. "Дьявольское" могущество всколыхнуло "море русское": "Тихая,
покойная, глубокая ночь... Дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна
пошли токи мути, болотных пузырьков... Это пришел Гоголь. За Гоголем
все. Тоска, Недоумение. Злоба, много злобы. "Лишние люди". Тоскующие
люди. Дурные люди. Все врозь". ("Опавшие листья. Короб первый"). 

Однако Розанов не был бы Розановым, если бы дал лишь такую
"одностороннюю" интерпретацию Гоголя. И вот появляются записи совсем
иного рода: “Перестаешь верить действительности, читая Гоголя. Свет
искусства, льющийся из него, заливает все, теряешь осязание, зрение и
веришь только ему". "Ни один политик и ни один политический писатель в
мире не произвел в "политике" так много, как Гоголь". 

Через несколько лет в статье "Гоголь и Петрарка" Розанов признает победу
За Гоголем:"...Вообще — только Революция, и — впервые революция
оправдала Гоголя". 

Но правота Гоголя и его "натуральной школы" была и в том, что в русской
литературе появился такой писатель как Некрасов, который своим
поэтическим призывом "Отведи меня в стан погибающих..." толкнул
юношество в революцию, "науськал" его, по выражению Розанова. Поэтому и
стихотворение Некрасова "поистине омочено в крови". 

Однако Розанов говорит, что судить о России по гоголевским произведениям
было бы так же странно, как об Афинах времен Платона — по диалогам
Платона. Гоголевские герои для него — "это "восковые фигурки", сделанные
из какой-то восковой массы слов" ("Пушкин и Гоголь"). Ив этом Розанов
видит всего лишь проявление необычайного таланта Гоголя, а не реальную
жизнь России. "Натуральная школа", по его мнению, увела русскую
литературу с истинного пути, исказила нравственные ценности, воспитала
целые поколения на ложных идеалах, далеких от идеалов христианства. То,
о чем предостерегал Достоевский, создав Смердякова, стало русской
литературой культивироваться, что не могло не привести, в конце концов,
к логическому завершению — революции. 

Октябрь заставил Розанова пересмотреть свои взгляды не только на
литературу, но и до крайности обострил его критические воззрения, придав
им гротескный характер. С ноября 1917 г. и в течение 1918 г. Розанов
издает в Сергиевом Посаде "Апокалипсис нашего времени", наполненный ядом
и горечью сердца. Здесь он бросает обвинение русской литературе как
главной виновнице "Рассыпанного царства" (название первой главы первого
выпуска) и прежде всего — гоголевскому смеху и сатире Салтыкова-Щедрина.


Розанов был убежден в том, что появление в русской литературе таких
писателей как Гоголь, Достоевский и Некрасов стало возможным из-за
слишком ранней гибели Лермонтова, час смерти которого назвал он
"сиротством России". Ему отводит Розанов роль "родоначальника" русской
литературы, Розанов тем не менее считает, что он "обращен к прошлому, а
не к будущему", и связь Пушкина с последующей литературой, считает
Розанов, вообще проблематичная. В статье "Вечно печальная дуэль" он
пишет: “В Лермонтове срезана была самая кромка нашей литературы, общее —
духовной жизни, а не был сломлен, хотя бы и огромный, но только побочный
сук"(стр.220). Преждевременное забвение В.В.Розанова, несомненно, тоже
исказило путь развития не только русской литературы, но и русской
культуры в целом. Отсутствие Розанова в современной русской культуре
означало забвение одной из важных ее сторон, разрыв традиции. Розанов
многое предвосхитил в мышлении лишь открывшегося перед ним ХХ столетия,
в том числе некоторые стороны экзистенциализма и психоанализа в
приложении к литературе. 

Никто больше не писал так отрицательно обо всей русской литературе. Но
дело было, конечно, не в литературе, а в скорби за Россию, которая, как
ему казалось, "рассыпалась". За несколько дней до смерти Розанов
продиктовал письмо, которое было прощанием с Россией: “Боже, куда
девалась наша Россия... Ну, прощай, былая Русь, не забывай себя. Помни о
себе. Если ты была когда-то величава, то помни о себе. Ты всегда была
славна". 

+++

Евгения Жиглевич

КУПЕЛЬ ЖИЗНИ

— Не одним лишь духом служат Богу, но всем существом. Нет отдельной
области духа и отдельной области плоти ...

— При всем уважении к непрерывному мировому течению в пространстве и
времени, — как живую природу я знаю лишь конкретную реальность мира,
которая постоянно, каждое мгновение, предстает передо мной. Я могу
разделять ее на составные части, я могу сравнивать их и распределять по
группам подобных явлений, я могу выводить их из более ранних и сокращать
их до более простых явлений; но, проделав все это, моей конкретной
реальности мира я не коснусь. Неделимая, несравнимая, несократимая,
данная теперь, один лишь единственный раз, она смотрит на меня своим
неотвратимым взором.

Мартин Бубер

Ладья. Весло. Струи. Дымок с берега. Брызги на губах.

Теплота, шероховатость дерева, из которого выдолблен челн, упругость
весла, влага и льнущесть воды, горечь дымка, соленость капель.

Ощущаем ли мы все это? Видим — чаще всего. Слышим уже реже. Осязаем,
обоняем, замечаем вкус — почти никогда.

Мы цитируем, вспоминаем литературу и искусства, щиплем стихи. Или
размышляем о прошлом или будущем, используя окружение как удобный фон.

Перегородки из слов стали между нами и тканью мира, мы не можем больше
без посредников. Мы разучились и нас отучили воспринимать мир из первых
рук. Мы знаем о вещах, но мы не знаем вещей.

Плоть, где ты? Целостность внимания всего существа, где ты?

Есть и такие, что краем существа своего воспринимают окружение, но
другой частью своего существа перекладывают воспринятое на бумагу, и
поэтому тоже частично отсутствуют.

При полном творчестве каждого момента жизни творчеству на сторону нет
места. Каждый миг — апогей существования.

Человек раскололся на две половины. На Дух и Плоть. Единый плод, надвое
расколотый. И соки жизни растеклись, иссякая. И увидел человек соки
жизни. Стал говорить и писать о них. Но, увидев, перестал жить ими. Так
как на все стал человек смотреть со стороны, перестав жить из глубин
существа своего.

Дух водрузили на вершину ледяной горы, Плоть спихнули в низину. Принято
думать, что Дух в загоне. Но он на виду, он разрешен, у него хотя бы
легальное существование. Плоть загнана в подвалы, запрещена,
недоразвита. Вошло в обычай попирать ее ногою, во имя Духа. (А бедный
Дух на горе, как ему холодно, как он тоскует.') “Земля, земное”, “плоть,
плотское”, сколько раз это произносилось уничижительно, презрительно: —
“низко, низкое!”

И вот пришел Розанов и смыл с нее грязь. И благословил ее — нагую —
нагими своими словами.

Кто он? Философ, идеолог, поэт? Печать презиравший и в то же время
печатавшийся, печать печатью изгонявший. Писавший островками,
соединяющимися в макрокосм не мостами логики, а стихией жизни. Сколько
их — островов разных — часто в одинокую строчку — и все они кричат: “Мы
есть! мы есть!” Сколько вокруг них воздуха, струй, чтобы остановиться на
них, и как идут круги от них, от одного к другому. Но нет тут железа,
болтов и чертежей. При мостах умопостроений, разве сохранилось бы
своеобразие озаренных островов? . .

Песнь о потере нашей целостности, это Розанов. Певец и искатель
потонувшего колокола, обличитель погрузивших его в пучину, загнавших на
дно. Ковш розановской поэзии, веский, звонкий, черпает воду, залившую
колокол, и, черпая, содрогается от гудения позабытого сокровища. Звон
ковша только приемник мощи колокола, сотрясающего темные глубины
подводные. В ясные дни, в набегающей зыби, щурясь от солнца, видит
черпающий — проступает вдали давно забытая твердь земная далеких,
ушедших (навсегда ли? — вопрос Розанова-философа, и — зачем навсегда?! —
плач Розанова-поэта) времен. Воздух так чист, так накаленно бел, гул
колокола затопляет купол неба, будто колокол поднялся из глубин и
державно заполонил твердь небесную. Причудилось это? Примечталось?

Эти очертания полногрудой земли, приближающейся к райской по неощущению
греха, навсегда врезаны в древнюю память Розанова. Даже когда он говорит
о другом, о противоположном, даже когда он хочет вытеснить их, они
неизбывно с ним.

Как были когда-то умиравшие за Дух, он умирает за Землю. Пришел черед
поцеловать ее, поднять ее, как младенца, на вытянутых руках прямо к
Солнцу.

— Если мы должны любить далекое, почему не любить близкое? Если мы
должны любить великое, почему пренебрегать малым? Если мы должны любить
невидимое, почему не видеть зримого и ощутимого? Зная умопостроения
систем, почему не замечаем мы сцеплений простого земного существования?
Зная книгу, почему не знаем мы жизни? Рассуждая о заданном, почему,
наконец, мы не сделаем заданным данное?

Розанов напоминает нам о том, что мы позабыли, а оно — рядом. Не о
далекой звезде его речи, а о нашей круглой, теплой, бессловесной Земле.
Чтобы открыть себя ей, надо открыть себя всего, свое существо. Не только
видеть и слышать, но и осязать ее всегда новую поверхность, ощущать вкус
и аромат ее. И, поистине, не будет тогда ни одного пустого момента.

Мы строим храмы (Господу Богу и красоте) на стороне, как будто все
достойное поклонения должно быть вовне, вдалеке. Красоту запихали в
музеи, а дома наши похожи на берлогу. Печатаемся в книгах и журналах, но
настоящего письма близкому человеку не пишем (сохраняем это впрок, для
книги?). Любовь в жизни не любим, в печати же сетуем на ее отсутствие.

Для Розанова и дом и тело человеческое — храм. Розанов это утверждение
тела, и ложа любви, и дома. Домашняя утварь, дым очага, запахи еды, — у
Розанова это ритуал, вращающий ось священного земного бытия. Будни — в
праздник. Мелочи — в значительность. Повседневность — в поэзию. И по
кругам земного бытия к центральной точке его — к любви. Не к
романтической, голубой, а к простой, земной. Захиревшее дитя, которому
не давали воздуха и света, — у Розанова она расцветает в венец бытия.
Завершенная плодом, она залог бессмертия, но и не завершенная им, она —
простая земная любовь с тайной неземной — вызов смерти и преодоление ее.
Через нее, эту простую любовь человеческую, Земля объемлет Небо и Небо
Землю. Соки жизни, биение крови, трепет плоти, всё, что тысячелетиями
было свалено на нижнюю полку бытия, заросло пылью фальши, лицемерия,
греховности, а если выносилось оттуда, то в разухабистость и гогот,
очищено Розановым и освящено.

Вправе ли мы стремиться к звездам, пренебрегая источником, первопричиной
самого нашего существования?

Холодно было бы в русской литературе без Розанова, зябко. Он воспел
радость, тепло и плодоношение плоти. Дымком потягивает от Розанова, но
дымок этот от Духа Святаго. С времен незапамятных об этом не вспоминают.
Кто вспомнил, был рожден не русской землей. Мощно (но обобщенно)
прозвучал Уитмэн, спокойно и уверенно Лоренс, огненно — Казанцакис. Но
никто не говорил об этом с такой неизбывной, неотступной тоской, как
сказал об этом Розанов. Сумрачным своим братьям — радетелям о правде
недосягаемой — он сказал: посмотри вокруг себя, протяни руку — она тут.
Сказал круглым, осязаемым, как яблоко, языком.

Может ли русская глубокомысленность и биение себя в грудь натянуть
пестрый парус земной (земной и радостной) любви, кто знает?!

Можем ли мы, отягченные сознанием несовершенства мира, достигнуть
целостности? Этим вопросом мучился сам Розанов, этот вопрос поставлен
перед каждым человеком в отдельности.

На русский лад, русский Розанов спел “Песнь Песней”. Семя истекающих
силами жизни Финикии, Египта, Ассирии, Иудеи, Этрурии и до-платоновской
Греции, взросшее на русской земле.

Вступительная статья к книге: Василий Розанов. Избранное. 

А.Нейманис. Книгораспространение и издательство. Мюнхен, 1970

+++

Данная статья М.Козьменко является предисловием к публикации фрагментов
произведений Алексея Ремизова в книге: Эрос. Россия. Серебряный век. М.,
Серебряный бор, 1992. 

См. фрагменты из книги А.Ремизова "Кукха. Розановы письма" с
комментариями М.Козьменко.

Михаил Козьменко

УДОНОШИ И ФАЛЛОФОРЫ АЛЕКСЕЯ РЕМИЗОВА

Нельзя сказать, что предлагаемая читателю книга “Заветных сказов” прежде
когда-либо “увидела свет” в полном смысле этого слова. Издаваемая в 1920
году тиражом 333 нумерованных экземпляра, она автоматически приобретала
статус раритета, вещицы “почти на правах рукописи”, делалась вожделенной
добычей узкого круга собирателей. Не противоречит ли нынешнее
переиздание авторскому замыслу, предустановленной им “заветности”,
выраженной также и в посвящении книги избранным,
творцам-единомышленникам, “кавалерам Обезьяньей Великой и Вольной
палаты”?

Попробуем все же доказать, что новое воспроизведение этого памятника
кратковременной эпохи типографской вольности не только уместно, но и
необходимо. И дело даже не в самоценности всего цикла не совсем
пристойных сказок (прежде всего повести “Что есть табак” — жемчужины
среди множества других ремизовских стилизаций). Более важно другое: эта
книга очень многое объясняет во всем творчестве одного из сложнейших и
интереснейших русских писателей двадцатого века, сотнями мелких сосудов
она связана с другими созданиями ремизовского ума и фантазии, а корни ее
тянутся к культурному слою, возраст которого измеряется не одной сотней
лет.

Темы и мотивы, с такой определенностью выраженные в “Заветных сказах”,
часто присутствовали в других ремизовских произведениях в
иероглифическом, “иносказательном”, латентном модусе. Хотя подчас и в
“незаветных” книгах прорывалось нечто, повергавшее в недоумение и гнев
цензоров и критиков.

Например, в рецензии на первое отдельное издание романа “Пруд” (1908)
Андрей Белый укоряет автора за чрезмерную натуралистичность: “Некоторые
страницы, что топь, перемажут липкостью, коли пройдет через них
читатель, не запасшись охотничьими сапогами”1. Вспоминая о выходе в свет
другого своего романа — “Часы” (1908), сам писатель пишет: “...
оскандалились мои “Часы”, их конфисковали за порнографию и кощунство,
потом, разобрав, запрет сняли, но все равно, скандал или реклама — все
бросились покупать”2. К. Чуковский был еще более категоричен, утверждая:
“Положительно можно сказать, что нет на свете такой мерзости, которой не
написал бы Ремизов <... > Он, как никто в нашей литературе, умеет
передать читателю это свое чувство вселенской тошноты, мирового
головокружения и, кружась все сильнее, внушает нам, что весь мир
кружится вместе с ним в такой же вакханалии и что эта-то вакханалия и
есть обычное состояние мира”3.

Неожиданность для российской литературной традиции ракурсов ремизовского
мировиденья приводила и к более серьезным обвинениям. Особенно если
писатель касался в своих книгах “предмета исключительного”, а он любил и
умел это делать.

Пика виртуозности в этом роде писатель достиг, видимо, в повести
“Неуемный бубен” (1910), составляющие которой — перекликающаяся с
пушкинской “Гавриилиадой” (а неявно — с атлантидой “потаенной”
рукописной эротики) фабула, вся палитра образно-символических деталей,
самая ритмическая пульсация взбудораженно-напевной, “романсной” фразы —
сливаются в необычную для стыдливой русской словесности симфонию
безудержного любострастия.

Центром же, к которому стягиваются все линии этой поэмы мужеской
неуемности и торжествующей необоримости естества (ибо “его же уставы
попрать невозможно”4), становится фигура главного героя — Стратилатова.
И сквозь наслоения различных его служилых и житейских амплуа
(исполнительный чиновник, собиратель древностей, рачительный хозяйчик-
“обыватель”) в самые волнительнейшие миги существования — при чтении
вслух скабрезных сочинений — мощно прорисовывается сущностный,
приапический контур этого образа: “И уже не пришептывает, а словно в
бубен бьет, молодцевато вытягивается на своих жилистых тонких ножках,
инда утроба вся вздрагивает, стойкий, этак встанет открыто плешью к
солнцу, и она, гладкая, смазанная маслом, маслянистая, румянится, как
обе щеки, малиновым румянцем”5.

Интересно описание самого Ремизова реакции современников после чтения
“Неуемного бубна” в редакции журнала “Аполлон”:

“Необыкновенное впечатление на Андрея Белого. На него накатило — чертя в
воздухе сложную геометрическую конструкцию, образ Ивана Семеновича
Стратилатова, костромского археолога, рассекая гипотенузой, он вдруг
остановился — необыкновенное блаженство разлилось по его лицу:
преображенный Стратилатов реял в синих лучах его единственных глаз.

— Да ведь это археологический фалл. — Кротко, но беспрекословно голос
Блока. Блок выразился по-гречески” (Огонь вещей, с. 321).

Стратилатов, фигура которого придает неожиданный оттенок ученому
выражению “homo erectus”, является ярчайшим представителем семейства
фаллофоров (согласно авторскому переводу — “удонош”6) в перенаселенной
диковинками флоре и фауне ремизовской вселенной.

Ремизов здесь, как во многих других аспектах своего писательства,
стремился перешагнуть через установленные пределы. Так, в “языке” — ему
недоставало древних речений, диалектных причуд и грубой отточенности
городского жаргона, в “речи” — смятого живой интонацией синтаксиса, в
“прозе” — стихотворных ритмов, в “психологии” — “подпольных”,
“пограничных” состояний (снов и кажимостей, видений наяву), в “жанрах” —
апокрифов, притч и “словес” допетровской, “доевропеизированной” поры
русской культуры. И если в обстающем мире ему было тесно в трех
евклидовых измерениях, то и параметры, предписанные для “фигуры”
человека, его не устраивали.

В своей книге “Кукха”, предупреждая читателя о неожиданности ракурса
своих воспоминаний о В. В. Розанове, он указывал: “Человек измеряется в
высоту и ширину. А есть и еще мера — рост боковой. <... > Но без этого
Розанов — не Розанов”.

Из “Кукхи” мы узнаем, что Розанов любил и часто поминал повесть “Что
есть табак” — первый ремизовский опыт в этом роде, знакомимся с
рассуждениями Василия Васильевича о “Божеской мере”, достойной мужчины
(по его мнению, это — пять вершков), узнаем о “слонах” — личностях,
восхищавших Розанова как “обладающие сверх Божеской меры”. В придуманном
Ремизовым “тайном ордене” — Обезьяньей Великой и Вольной палате именно
Розанову присвоено звание “старейший кавалер и великий фаллофор
обезвелволпала”, звание, с гордостью им принятое. Совместно с
художниками Сомовым и Бакстом (оба, кстати, станут иллюстраторами
“Заветных сказов”) писателями был задуман проект книги “О любви”, цель
которой была “собрать всю мудрую науку, какую у нас на Руси в старые
времена няньки да мамки хорошо знали да невест перед венцом учили, ну и
женихов тоже”.

Но ближе всего к нашей теме эпизод, высветляющий особое отношение
Розанова к ГЛАВНОМУ ГЕРОЮ “Заветных сказов”. В нем описывается одно из
многочисленных в пору 1905 — 1908 годов посещений Василием Васильевичем
ремизовской квартирки, когда тот с ходу предложил хозяину заняться
рисованием “хоботов” и затем учил его правильно выговаривать
соответствующее русское слово — “вдохновенно и благоговейно, как возглас
некий”. Центральный эпизод воспоминаний о Розанове, описывающий
возвращение приятелей домой после лицезрения “Опала” — одного из
“заветных” творений художника-мирискусника К. Сомова, завершается
картиной экстатического волхвования, розановского гимна божественной и
животворящей влаге — “кукхе”.

Но все это составляет лишь одну из причин, побудивших нас приложить к
данной публикации наиболее выразительные отрывки из “Кукхи” и другой
ремизовской книги воспоминаний — “Встречи. Петербургский буерак”.

В обеих книгах упоминается только один из заветных сказов — “Что есть
табак”, но вырисовывающаяся в них атмосфера петербургского парнаса 1905
— 1910 годов (времени создания сказов) и в особенности та терпкая и
жизнетрепетная аура, которая окружает здесь лик Розанова, много
проясняют для читателя всего цикла сказов, указуют на корни и сущность
их, делают их ремизовскими автокомментариями к сборнику в целом.

С другой стороны, многое на страницах “Кукхи” и “Встреч” оказывается
своеобразным продолжением мотивов скромного сборника. В мемуарное
повествование вплетены, по сути, те же апокрифы и побасенки, сотканные
Ремизовым из реальных фактов, но — фактов, истолкованных ремизовскими
“подстриженными” глазами. Несмотря на скрупулезность фактографии,
“документированность” (цитирование писем и дневниковых записей)
воспоминаний, — мифологичен образ Розанова, апокрифична история
возвышения поэта Потемкина, легендарна мужеская мощь актера и режиссера
А. Зонова. Богатыри-удоноши из сказки “Царь Додон” будто вторгаются в
модные салоны Петербурга, расхаживают по Невскому проспекту, а эпизоды
из сокровенных “Опытов” Розанова, наоборот, попадают в блокнот
писательских заготовок с пометой: “Это для моей повести “Табак”.

Проблема перекличек, умозренческих и интонационных, в творениях двух
крупнейших деятелей русской культуры начала двадцатого столетия пока еще
далека от сколь-нибудь удовлетворительного разрешения, она является
предметом будущих ученых штудий. Для нашей темы занимателен один из ее
аспектов: в какой степени они были единомышленниками в вопросе о
“боковом росте” человека, в том, что среди классовых, расовых,
партийных, национальных, религиозных и прочих его миссий не подлежит
забвению древнейшая из них — миссия фаллофора-удоноши.

Тема “бокового роста”, управляющей жизненными силами половой потенции
заимствована Ремизовым в одной из самых скандально известных розановских
книг — “Люди лунного света”. Помня о том, что она написана
приблизительно в те же годы, что и “Табак”, на ее страницах можно найти
следы общения двух писателей. Появление в розановской книге главы о
Моисее Угрине (представляющей из себя полный текст жития с обширными
комментариями мыслителя) связано со следующей записью в “Кукхе”: “И
пришло мне в голову переписать для В. В. Розанова из Киево-Печерского
Патерика житие Моисея Угрина — замечательную историю любви.

Помню, М. А. Кузмин восхищался этой повестью.

Переписывал я ее старательно с завитками и усиками”7.

В ответном благодарственном письме Розанова указуется на прямую связь
включения жития (с весьма экстравагантным его истолкованием) в книгу
“Люди лунного света” с ремизовской повестью: “Прости за “Убогого” (в
папке): ведь это те “убогие” Киево-Ростова, что сродни “Табаку”8.

Встречаются в антимонашеском памфлете Розанова и цитатные аллюзии из
ремизовской повести. Так, витийствуя против христианских ограничений
возможного количества браков, заключаемых в течение жизни одним
человеком, он пишет:

“Семейные добродетели восхвалялись и содомитами, о вреде онанизма писали
и онанисты, а отшельники пустынь, совокуплявшиеся с полевою птицею и
лесным зверем, не умели допустить, чтобы мужчина мог иметь сношения на
протяжении всей своей жизни более, нежели с тремя женщинами...”9 Вторая
половина этого экспрессивного периода раскрывает с неожиданной стороны
внешне невинное описание в “Табаке” одной из категорий монахов: “Были
такие старцы, что даже самих себя по имени не знали <... > и ни крошки в
рот не брали <... > а питались лишь от благоухания своего, играючи с
небесными птицами, зверями и зайцами”.

Кстати, эта “обратная связь” розановской книги с “Заветными сказами”
позволяет по-другому взглянуть на “Людей лунного света”. Доминирующим
началом в ней оказывается при этом не желчь, изливаемая автором в адрес
монастырских постников, учение и пример которых (а главный “грех” здесь
—сексуальная аскеза) делают христианство религией “третьего пола”, а
стремление создать некую религиозно-этическую утопию, апеллирующую к
органическим, не противоречащим природе человека верованиям древности (к
древнеегипетским мистериям, к бытию библейских — ветхозаветных! —
патриархов и т. п.), верованиям, память о которых в позднейшие века в
той или иной степени сохранялась в недрах “неофициальной”, некнижной,
народной культуры.

Важно, что обожествлению плоти в “Людях лунного света” сопутствуют
рассуждения автора об истинных критериях пристойного в искусстве. Так,
говоря об египетской культуре, проникнутой “беспримерным изяществом,
соединенным с глубиною и торжественностью”, Розанов (как пример
органичности древней религиозной мысли) описывает рисунки Египта,
которые он, как известно, весьма внимательно изучал: “Сала, грязи — я не
встречал нигде в этих бесчисленных фолиантах <... > Ничего, не разу: и
между тем, сколько повторяющихся, как стереотип, фигур, где “они” и
“оне” с плодами и цветами, с жертвами идут к громадной статуе Озириса,
“Судии мертвых” — статуе “всегда cum fallo in statu erections”...”10

Поразительны созвучия между ключевыми идеями розановской метафизики пола
и образами гротескного реализма народной смеховой культуры, в которой,
по словам Бахтина, “материально-телесное начало <... >
противопоставляется <... > всякой отвлеченной идеальности, всяким
претензиям на отрешенную и независимую от земли и тела значимость”11.
Говоря о душе с ее метафизическими тревогами и томлением по Боге как о
врожденном даре, вложенном от отца и матери через их половое слияние,
Розанов последовательно приходит к идее микрокосма, метафизической
природы тела: “Тогда, очевидно, есть два Неба: внешнее — на которое мы
смотрим, и внутреннее — которым мы живем; и оно, тоже со звездами и
солнцем, как бы выстилает внутренность нас, соприсутствует каждой
частице нашего организма, — физической в то же время как и
метафизической”12. Столь же “гротескно-реалистически” звучит розановская
мысль о “боковом росте” человека (см. коммент. к “Кукхе”).

Именно эти созвучия в первую очередь могли привлечь Ремизова,
проникновенно испытующего в своих книгах народное мифотворчество и
взыскующего в нем разрешение многих вопросов о мире, Боге и человеке.
Необходимо подчеркнуть, что речь именно о “созвучиях”, а не об
отождествлении оригинальной розановской мысли с фаллическими культами
Древнего Востока или антропоцентристским миросозерцанием Возрождения. Но
разве Розанов, жрец Эроса-Кукхи, Розанов, упивавшийся чтением “Табака” и
превративший “повесть о любви” — житие Моисея Угрина в историю
саморазоблачения “людей третьего пола”, Розанов, у которого даже
иудео-христианский Яхве становится двуполым божеством (единым в двух
полах)13, не мог бы подписаться под таким, например, суждением одного из
героев Рабле: “Коли потеряна голова, то погиб только ее обладатель, а уж
коли потеряны яички, то гибнет весь род человеческий”14 (им венчается
монолог Панурга о гульфике как о самой важной части воинских доспехов)?
Подписавшись, Розанов вскоре попрекнул бы автора за недостаточно
серьезное отношение к такому важному предмету, как попрекает в “Кукхе”
он за этот грех Ремизова.

Уточнение розановско-ремизовских параллелей требует нового обращения к
повести “Неуемный бубен”, являющейся своеобразным ключом к “Заветным
сказам”. А. А. Данилевский, досконально исследовавший связь образа
Стратилатова с личностью и философией Розанова, пишет: “Стратилатов —
это опошленный Розанов, это “розановщина”, — явление того же порядка,
что и русское “шопенгауэрианство” или “ницшеанство” декаденствующих
буржуа конца XIX — начала XX века, бывшее лишь модной маской — средством
приобретения культурной престижности. Сниженный образ Розанова в
“Неуемном бубне” соответствует взгляду на его личность и творчество
глазами мещанина, обывателя, способного, по мысли Ремизова, своим
приобщением к сложной теме лишь дискредитировать ее, всячески опошлив и
утрировав”15.

Разделяя в целом пафос этого утверждения, хотелось бы уточнить некоторые
детали. Парадокс в том, что Розанов во многих своих произведениях как
раз утверждал (а то и поэтизировал) мещанский уклад жизни. Уникальность
розановской литературной позиции, противопоставление “высокому бытию”
“низкого быта”, экзистенциального “потока жизни” во всех его
отправлениях (чаще — нарочито “низких”, “срединных”, мещанских во всех
смыслах), вряд ли делает возможным ее “дальнейшее” опошление и
утрирование. Иное дело, что розановские откровения наталкивались на
недоуменные толки критиков (отнюдь не “мещан”, а “борцов с мещанством”,
прежде всего, из радикально-демократического лагеря). Им было проще
иметь дело не с Розановым, а с утрированной и опошленной розановщиной.

С другой стороны, А. А. Данилевский недооценивает, на наш взгляд,
двойственное отношение Ремизова и к самому герою “Неуемного бубна”.
Прочтение образа Стратилатова в контексте “Заветных сказов” скорее
вводит его в широкий круг персонажей мифологии, так или иначе связанных
со служением Эросу и фаллическим культам (вспомним реакцию А. Блока!),
затушевывая “антимещанско-разоблачительный” контекст отечественной
литературы (образы Башмачкина, обоих гоголевских Иванов, Макара
Девушкина, старика Карамазова, Иудушки Головлева, чеховского Беликова и
сологубовского Передонова), высвечиваемый исследователем в другой статье
о “Неуемном бубне”16.

Розанов в отношении Стратилатова скорее мог бы быть назван
“метапрототипом”, “квазиоригиналом”, с которого Ремизов своими
“подстриженными” глазами списывал не графически четкую означенность
линий, а туманную дымку розановского притягательно-отталкивающего
обаяния, а сама повесть — рассматриваться как серьезно-смеховое,
утверждающе-высмеивающее переложение розановского “учения о Древе
Жизни”.

Не нужно забывать и о том, что Стратилатов — собиратель и чтец
произведений, подобных “Заветным сказам”. В повести рассказывается,
например, о путях, по которым такие сочинения попадали в руки любителей:
“Когда в прокурорский надзор стали поступать для уничтожения
конфискованные книги по статье, как говорилось в протоколе,
соблазнительного их характера, Стратилатов, имея ходы, получал такие
неудобные книги, внимательно строчка за строчкою прочитывал их и, выудив
места наиболее интересные и занимательные, преподносил чиновникам к
всеобщему удовольствию и развлечению всей канцелярии и так же ржал, как
при какой-нибудь “Азбуке” или при “Воспоминаниях вдового священника” —
чтения довольно излюбленного и ходового, и так же подымалась вокруг
пыль, летели пылинки, точно перетряхивали сданные в архив пропыленные
дела”17. “Выуживание мест наиболее интересных и занимательных” и
соединение их в едином повествовательном потоке, движимом не столько
развитием фабулы, сколько энергией живого слова, речевой мимикой и
жестикуляцией рассказчика, становятся важнейшими художественными
принципами создателя “Заветных сказов”.

Ремизов всегда настаивал на том, что его книги рассчитаны на
произнесение вслух, и сам был прекрасным чтецом не только собственных
сочинений, но и книг классиков (Гоголя, Достоевского и др.).
Стратилатов, безусловно, был бы одним из наилучших чтецов “Заветных
сказов”, он задает верные темп, ритм и интонацию их читателю: “Он
становится неистощим и разговорчив: от одного к другому собирает он всех
чиновников и, пришептывая от удовольствия, пускается во все тяжкие —
всякие истории, всякие приключения, всякие похождения исторические,
современные и даже апокрифические, из отреченных книг заимствованные,
вроде “Повести о Ноевом ковчеге”, и все, как на подбор, содержания
тонкого, жарит он на память, как по-писаному, пересыпая анекдотами,
шуткою и так, попутными замечаниями, тоже по смыслу своему
исключительной легкости, затем переходит к стихам, известным больше в
рукописном виде, нежели из печатных книг, вроде знаменитой “Первой ночи
священника”, и декламирует поэмы нараспев, с замиранием —
по-театральному”18.

Упоминаемая “Повесть о Ноевом ковчеге” (краткий пересказ ее Ремизов дает
в другой своей книге — “Пятая язва”19) есть не что иное, как
непристойный апокриф. Подобный сплав был бы неуместен и парадоксален в
любой другой художественной системе, но — не в ремизовской. Один из
“заветных сказов” — “Что есть табак” — создается параллельно с книгой
апокрифов, “отреченных повестей”, которая при первом издании получила
заглавие “Лимонарь сиречь: луг духовный” (1907). Своеобразие ремизовских
стилизаций на мотивы религиозных легенд и духовных стихов весьма точно
передано в характеристике, данной книге Георгием Чулковым:
“Простонародный взгляд на церковное предание определяет характер
“Лимонаря”. Здесь та же будто бы невольная спутанность в понимании
исторической последовательности событий, те же анахронизмы, та же
вольность воображения и то же фамильярное лукавство в отношении к святым
и силам бесовским. Трепетная вера неожиданно сочетается с прямым
кощунством, целомудренная строгость — с низменной похотью”20.

“Табак” можно рассматривать как один из апокрифов, не попавших в сборник
“Лимонарь” по цензурным причинам. Это подтверждает и указание автора на
одни и те же источники для “заветной” и “незаветных” легенд (прежде
всего — это обширные “Разыскания в области русского духовного стиха”
академика А. Н. Веселовского, вып. 1 — 6, СПб., 1879 — 1891), и черновые
варианты некоторых легенд, в которых писатель выходит за рамки
дозволенного, причем — весьма основательно. Так, в рукописи апокрифа
“Гнев Илии Пророка”21 крайне выразительны не вошедшие в печатную
редакцию сцены кощунств, совершаемых обитателями ада над украденными
Иудой святынями (Иуда, согласно сюжету легенды, воспользовавшись сном
Богородицы и апостола Петра, выкрадывает ключи от рая и переносит в ад
хранящиеся там священные атрибуты, включая солнце и месяц). Несмотря на
дерзость исключенных (скорее всего, самим автором) образов, они в целом
оставались в рамках средневековой системы понятий о соотношении духа и
плоти, сакрального и греховного и были допустимы в отношении бесов и
грешников (достаточно вспомнить непристойные в современном понимании
инвективы в адрес никонианцев в сочинениях высоко ценимого Ремизовым
протопопа Аввакума). Например, в рукописи в число перечисляемых
грешников были включены “скотоложцы, скотоложицы, рыболожцы, рыболожицы,
птицеложцы, птицеложицы”, что сразу вызывает в памяти соответствующие
эпизоды из “Табака”. Фаллические мотивы, как и должно в апокрифе,
связываются в рукописи с сатанинским началом: вылезший из бездны бездн
гееннский Зверь “вывалил окаянный свои срамные вещи, разложил
богомерзкие по древу честного креста <. -> Трещал крест под пудовыми
богомерзкими вещами. Здоровые, как кость, распухали срамные вещи.
Вставая, мерзили”. Залезшие в рай черти “пакостят на ризы и крылья
ангелам, наставляют рожки непорочным женам, приделывают хвосты святым
угодникам”. В том же духе народной карнавализации описывается реакция
святых на злодеяние Иуды и вторжение нечистых: “Молчат угодники и все
святители, повесили носы. Страшен всем Иуда, держащий ключи райские,
неохота платиться боками <... > Молчат угодники и все святители. Дуют в
ус”.

Вышеприведенные цитаты заставляют нас еще раз задуматься над причинами,
побуждавшими Ремизова обращаться к “предмету исключительному”, к
созданию сочинений, которые, как сказано в книге “Встречи”, могут быть
осуждены сразу “по двум статьям: за кощунство и порнографию”. Автор
работы, специально рассматривающей эту проблему, С. Н. Доценко
указывает: “Рискнем предположить, что читатель не совсем адекватно
воспринимает эротические и кощунственные мотивы в повестях и рассказах
Ремизова, чаще всего не ощущая и не учитывая их игрового характера и
видя только грубое неприличие”. Однако с выводами, сделанными
исследователем из верного указания на игровой характер ремизовских
“безобразий”, нельзя согласиться до конца. По его мнению, ремизовские
“обнаженность” и “кощунственность” должны быть истолкованы как
сакрализованное юродство, иными словами: бесстыдство ради святости.
Аргументируя эту мысль, С. Н. Доценко пишет:

“Писатель стремится в своих размышлениях и художественном творчестве
“прикоснуться к земле русской, в которой таится верность до смерти,
предательство Иудино и подвиг крестный” <... > “Похабничая” и
“кощунствуя”. Ремизов преследует ту же душеспасительную цель, что и
юродивый в своем мнимом или действительном безобразии. Показывая Русь —
“отечество смрадное, смердящее, матерное” <... >, он не оставляет
надежды на нравственное спасение и возрождение иных, святых и светлых
черт русского народа...”22

На наш взгляд, подобная интерпретация существенно ограничивает весь
диапазон культурных контекстов, с которым сопряжена ремизовская тяга к
темам, не дозволенным отечественной литературной традицией. Сравним ее с
мнением И. А. Ильина, которое особенно существенно в связи с
приверженностью этого мыслителя к ортодоксально-христианской линии в
философии и неприятием его религиозно-философских новаций (типа
бердяевской, шестовской, не говоря уже о розановской). В своей обширной
статье, посвященной Ремизову, он очень высоко оценивает его творчество,
хотя и отмечает, что ранний его период был окрашен “черновиденьем”, и
справедливо упрекает писателя в том, что в книгах его нередко
допускается еретическое смешение “чудесного с волшебным”. Рассуждая о
природе ремизовского эстетического инакомыслия, И. А. Ильин
проницательно определяет его как “юродство ради искусства”23. Как мы
пытались уже показать выше и постараемся проиллюстрировать в
последующем, почти все ремизовские выходы за установленные пределы
этического и эстетического целомудрия санкционированы уникальной
генетической памятью, которая присуща его художеству, это почти всегда —
выходы в Большое время искусства, откуда черпаются все новые и новые,
поражающие и шокирующие современников, откровения. Например, повесть о
происхождении табака — это не “святочная” история, как считает С. Н.
Доценко24, а произведение, связанное с исходящим из глубокой древности
масленичным, пасхальным смехом, допускавшим осмеяние святынь25. К
Ремизову могут быть приложимы бахтинские слова о раблезианских
кощунствах: “Но, разумеется, все это нельзя понимать как отвлеченный
рационалистический атеизм. Это — смеховой корректив ко всякой
односторонней серьезности. Это — веселая Сатарова драма,
восстанавливающая амбивалентную, “вечно незаконченную целостность”
бытия”26.

Правда, докопаться до корней тех или иных образов и мотивов не всегда
просто. В “Заветных сказах” эта связь с архетипами художественной
“фаллологии” сокрыта под ближайшими, “поверхностными” слоями. Это
традиции современной низовой, уличной, площадной словесности, тогдашнего
рукописного самиздата (“первоисточники” целыми списками даны, например,
в повести “Неуемный бубен”), который в свою очередь был питаем фабулой и
образностью от “заветного”, собранного, но не достигшего типографского
станка фольклора (об исключении — речь впереди).

Однако первое произведение — “Царь Додон” в не меньшей степени связано и
с литературной (в узком значении) традицией. Уже в самом названии
содержится отсыл к пушкинским сказкам. И если перечисляемые Додоновы
диковинки заставляют нас вспомнить двор царя Салтана с его диковинками,
то драматический конфликт, благодаря которому пускается в путь
одноглазый Лука, подводит к фабуле пушкинского незаконченного “Царя
Никиты”. У Ремизова, правда, перелицована идейно-художественная суть
этой сказки: если у сорока дочерей Никиты кое-чего недоставало, то у
единственной дочери ремизовского Додона (видимо, по некоему закону
сохранения энергии в художественных мирах) именно этого-то оказалось
чрезвычайно много. Другая линия соприкосновений — с собственно
фольклорными сказками. Здесь писатель вовсе отпускает на волю неуемность
своей фантазии, исподволь начиная обычной своей лукавой абсурдинкой и
непристойным намеком многие образы-опоры, на которых зиждется мир
знаменитого афанасьевского трехтомника “Русских народных сказок”.
Правда, один из заключительных эпизодов “Додона” — нападение стаи волков
на “невесть что” Табунного — является прямым и точным заимствованием, но
это уже из “другого” фольклора, из “другого” Афанасьева.

Название “Заветные сказы” напрямую отсылает нас к анонимно изданному в
1870-е годы в Женеве сборнику “Русские заветные сказки”. Сюда Афанасьев
включил то, что не могло по цензурным (во всех смыслах, включая
лингвистический) причинам войти в основное собрание его сказок.
Упомянутый эпизод с волками заимствован Ремизовым из сказки “Волшебное
кольцо”. События в ней развиваются вокруг чудесного кольца, с помощью
которого герой может увеличивать размеры своего фалла до
фантасмагорических. Однажды, заснув, он слишком глубоко надвинул кольцо
на палец, фалл протянулся на версту и подвергнулся нападению семи
волков: “Проснулся портной — будто мухи кляп покусали”27.

Вторая из публикаций — “Чудесный урожай” — это уже неприкрытая
переработка сказки, простодушно называемой в том же афанасьевском
сборнике “Посев х.ев”28. Здесь интересны пути преображения и развития
фольклорной фабулы. У Афанасьева, как и положено в сказке-анекдоте, где
главное — голое действие, персонажи функционально-обезличены и
безымянны, это — просто два мужика, старичок, барыня, горничная девушка,
лакей (“холуй”). Сказка заканчивается рифмованной непристойной
сентенцией холуя, с большими трудностями доставившего драгоценный
сверток к барыне в деревню. Фигура генерала и связанная с ней сюжетная
концовка здесь отсутствует.

Если в синтезированном из многих источников “Царе Додоне” Ремизов
посредством долгой интродукции, исподволь подготавливает читателя к
“главному” (к возможности появления “иных”, “и таких”, “невесть каких”
диковинок в Додоновском царстве), то в “Чудесном урожае” он выдвигает на
первое место не сказочность, а “сказовость” и потому старается
актуализировать “всю соль” народного анекдота — возникающую с первых
строк и динамично возрастающую к финалу скабрезность. При этом он не
хочет воспользоваться единственным (помимо сюжета) в ней дополнительным
средством похабства — матерными словами29. Чтобы пронять современного
читателя, писатель изымает действие из условного сказочного
времени-пространства и выводит его в “наше”, “реальное”, “близкое”. Все
герои получают имена и социальный статус, в малых дозах вводится
“психология” (переживания вдовы до и после покупки “стержня” и т. п.),
развивается сюжет: владелец чудесного поля долго мается среди разных
советчиков, пока не сталкивается с мудростью “беднеющего портного
Соломона”, а главное — все усложняется линией вожделеющего генерала,
пикантно-непристойная смерть которого наполняет наивную в своем
бесстыдстве народную сказку утонченно-грубым черным юмором.

Последняя сказка — “Султанский финик” вновь возвращает нас к разговору о
пародийном подтексте “Заветных сказов”. Приподнято-выспренняя стилистика
ее, соединенная с восточным колоритом, заставляет вспомнить популярные в
романтической литературе ориенталистские мотивы. Используя причудливую
фабулу с неожиданной концовкой, Ремизов в утрированном виде выставляет
присущие романтикам представления об особом эротическом аромате Востока
с его экзотикой, тайнами гарема и т. п.

Рассматриваемые как единое целое, “Заветные сказы” оказываются
миниатюрной энциклопедией фаллических мотивов в мировой литературе. От
сказа к сказу — читатель движется от эпохи к эпохе (от
сказочно-мифологической и легендарно-апокрифической в двух первых до
представимо близкой в “Чудесном урожае” и “Султанском финике”), от земли
к земле (Додоново царство, Россия, Восток), от одного чудесного
воплощения “главного героя” к другому.

Разнообразие его преображений ошеломляет и наталкивает на мысль, что оно
вызвано стремлением выразить представления об универсализме центрального
образа книги. В “Табаке” рассказывается о захоронении фалла в качестве
усопшего праведника, а сластолюбивый герой “Султанского финика”,
мечтавший иметь столько жен, сколько дней в году, наоборот, сам
превращается в фалл обладающего колоссальным гаремом восточного
владыки...

Не исчерпывают ли “Заветные сказы” всех мыслимых метаморфоз: от
исполинского “невесть чего”, которое требует для транспортировки
двенадцать троек (память о розановской “Божеской мере” и о “слонах”?),
до самостийно произросшего и самоигрально бытийствующего “стержня”, от
человека, ставшего фаллом, т. е. частью (“индивидуально” мыслящей и
чувствующей!) другого человека, до “уд”, заместивших “целое” их бывшего
хозяина и погребенных в строгом соответствии с монастырским уставом?

Благодаря всей этой вакханалии чудесных увлечений и превращений весь
сказочный цикл становится настоящим гимном, который должен передать не
что иное, как то самое “вдохновенное и благоговейное, как возглас
некий”, удивление перед постоянно возрождающимся и воздымающимся над
сиюминутно-суетливой людской “застрявой” миром. Миром, который Ремизов,
исполняя розановский завет, обозначил одним словом на “обезьяньем языке”
— “кукха”. Кукха — это “влажность сквозь звездья, живая влага, Фалесова
hugron, мировая “улива”, начало и происхождение вещей, движущаяся,
живая, огненная, остервенелая”.

Правда, сквозь торжественность и благоговейность нет-нет а проглянет
двусмысленная ухмылка “сказителя”, недаром в “Кукхе” он не устает
извиняться перед своим воображаемым собеседником за “свое невольное
охуление вещей божественных”.

Поэтому мы не склонны полностью отождествлять ремизовское мировосприятие
и с народным мировосприятием средневековья. Ренессанса или какой-либо
другой эпохи. Но не в нем ли Ремизов черпал ту “веселость духа”, о
которой он постоянно упоминает в мемуарных комментариях к собственному
творчеству наряду с другой коренной отметиной своего виденья —
“огорчению против мира”? Несмотря на общий трагичный тон, окрашивающий
ремизовский взгляд на мир, именно благодаря этим связям со смеховой,
“гротескно-реалистической” народной культурой (прежде всего — русской)
многие произведения писателя часто можно прочесть в двойном ключе:
трагическом, связанном с индивидуально-личностным, экзистенциальным
началом, — и одновременно жизнеприемлющем, основывающемся на началах
“соборных”, которые провозглашают “бессмертие в роде”, неизбывную
непрерывность биологического и духовного бытия индивида в духе
розановской метафизики пола.

Необходимо в связи с этим также помнить, что помимо двух антиномий,
между которыми обычно полюсно разводятся критиками ремизовские образы, —
помимо божеского и дьявольского — в художественной памяти Ремизова
присутствует и третье основание мироздания, первородное, влекущееся из
древнего, языческого, дохристианского века. Показательны, например, его
рассуждения о гоголевском Вии:

“Вий! — не черт с рогами и хвостом и копытом, никакой копытчик и
оплешник, никакой и “демон” ни оперный, ни монастырский.

Вий — сама вьющаяся жизнь, смоляной исток и испод, живое черное сердце
жизни, корень, неистовая прущая сила — в верх которой едва ли носится
Дух Божий, слепая, потому что беспощадная, обрекая на гибель из ею же
зачатого на земле равно и среди самого косного и самого совершенного не
пощадит никого.

Вий — а Достоевский скажет Тарантул”30.

Этот отрывок близок к гимну всепроницающему Эросу из “Кукхи” и вместе с
тем содержит типично “ремизовский”, трагический корректив, который
необходим для понимания степеней близости и расхождений писателя как с
народным, “роевым” миросозерцанием, так и с учением о “Древе Жизни”
Розанова.

Примечания

1 Весы. М „ 1907, №12, с. 55.

2 Ремизов А. Огонь вещей. М., 1989, с. 338. Далее при ссылках на эту
книгу в тексте в скобках после цитаты указывается ее название и номер
страницы.

3 Чуковский К. И. Критические рассказы. СПб., 1911, с. 141, 142. 

4 Ремизов А.М. Повести и рассказы. М., 1990, с. 139. 

5 Там же, с. 143.

6 Удоноши (русский вариант слова “фаллофоры”), участники древних
обрядов, принадлежностью костюма которых был громадный (кожаный или
деревянный) фалл, впервые у Ремизова появляются в описании пира во
дворце царя Ирода в легенде “О безумии Иродиадином”, а перевод и
разъяснения даны в авторских замечаниях к легенде (см.: Ремизов А. М.
Лимонарь сиречь: луг духовный. СПб., 1907; о н ж е. Сочинения, т. 7.
СПб., 1912).

7 Ремизов А. М. Кукха: Розановы письма. Нью-Йорк, Серебряный век, 1978,
с. 78. Далее при цитировании отрывков из “Кукхи”, не вошедших в
настоящую публикацию, номера страниц указываются по этому изданию.

8 Там же.

9 Розанов В. В. Люди лунного света. Метафизика христианства. М., 1990,
с. 35 — 36.

10 Т ам же, с. 48. Латинское выражение означает: “с фаллосом в
напряженном состоянии”.

11 Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура
средневековья и Ренессанса. М., 1990, с. 26.

12 Розанов В. В. Люди лунного света, с. 72.

13 Там же, с. 31.

14 Цит. по кн.: Бахтин М. М. Указ. соч., с. 384.

15 Данилевский А. А. Герой А. М. Ремизова и его прототип. — Учен. зап.
Тартуск. гос. ун-та. 1987. Вып. 748, с. 159. Исследователю принадлежит
приоритет в освещении фаллической темы в “Неуемном бубне”. Многие его
наблюдения явились основой для нашей работы.

16 Данилевский A. A. Mutato nomine de te fabula narratur. — Учен. зап.
Тартуск. гос. ун-та. 1986. Вып. 735, с. 137 — 149.

17 Ремизов А. М. Повести и рассказы. М., 1990, с. 143.

18 Там же, с. 142— 143.

19 “Есть такое сказание о Ное, как праведный Ной, впустив в ковчег
зверей, чистых до семи пар, а нечистых по две пары, задумал, обуздания
ради и удобства общего, лишить их временно, вещей существеннейших. И,
отъяв у каждого благая вся, сложил с великим бережением в храмину —
место скрытое. И сорок дней и сорок ночей, во все время потопа сидели
звери по своим клеткам смирно. Когда же потоп кончился и храмина была
отверста, звери бросились за притяжением своим, и всяк разобрал свое. И
лишь со слоном вышла великая путаница, слону в огорчение, ослу на
радование и похвалу” (там же, с. 413)

20 Ч у л к о в Г. Наши спутники. М., 1922, с. 13.

21 ЦГАЛИ, ф. 420, on. I, ед. хр. 8.

22 Доценко С. Н. Нарочитое безобразие: Эротические мотивы в творчестве
А. Ремизова. — Лит. обозрение, 1991, №11, с. 74.

23 Развивая этот тезис, И. А. Ильин пишет: “Он юродивый в пределах
культуры <... > Он есть “сердца ради юродивый” и “мифа ради юродивый”
<-.. > Сущность этого юродства состоит в освобождении души от требований
трезвого рассудка и от дневной цензуры разума; от обязательных способов
чувствовать, воображать и рассуждать; от всего того, что нам внушает
преувеличенное целомудрие; от традиционных литературных форм, тем и
стилей. Надо признать, что всем этим настоящий канон художественности не
только не потрясает, но и колеблется” (Ильин И. А. О тьме и
просветлении. Мюнхен, 1959, с. 100, 102).

24 Доценко С. Н. Указ. соч., с. 72.

25 Бахтин М. М. Указ. соч., с. 162.

26 Там же, с. 420.

27 Русские заветные сказки. М., 1992, с. 53.

28 См.: там же, с. 44 — 47.

29 Исключение из “Чудесного урожая” матерной ругани, на которой строится
весь образный каркас (от названия до финальной реплики) фольклорного
первоисточника, определяется исключительно эстетическими критериями.
Уместно вспомнить, что в первой половине 20-х годов “ненормативная
лексика” (нередкая, например, в произведениях Маяковского, Есенина, В.
Шершеневича и др.) обычно печаталась без привычных для нас отточий. Сам
Ремизов также не был принципиальным противником употребления
нецензурщины: “Ну, скажем, матерная, как и всякая ругань, просто как
слово самородно выбившееся, ведь это целая стопа — стопа-ступ слов, а по
звучности, звончей оплеухи, так — прекрасна. И все прекрасно в своей
звезде” (Кукха, с. 80).

30 Огонь вещей, с. 49. Ср. с итоговым очерком о Розанове, который прямо
начинается со слов: “Розанов, исповедник пламенной веры в Вия...” (там
же, с. 373).

+++

Венедикт Ерофеев

Василий Розанов глазами эксцентрика

1. Я вышел из дома, прихватив с собой три пистолета, один пистолет я
сунул за пазуху, второй — тоже за пазуху, третий — не помню куда.

И, выходя в переулок, сказал: “Разве это жизнь? Это не жизнь, это
колыхание струй и душевредительство”. Божья заповедь “не убий”, надо
думать, распространяется и на себя самого (“Не убий себя, как бы ни было
скверно”), но сегодняшняя скверна и сегодняшний день вне заповедей. “Ибо
лучше умереть мне, нежели жить”, — сказал пророк Иона. По-моему, тоже
так.

Дождь моросил отовсюду, а может, ниоткуда не моросил, мне было
наплевать. Я пошел в сторону Гагаринской площади, иногда зажмуриваясь и
приседая в знак скорби. Душа моя распухла от горечи, я весь от горечи
распухал, щемило слева от сердца, справа от сердца тоже щемило. Все мои
ближние меня оставили. Кто в этом виноват, они или я, разберется в День
Суда Тот, Кто, и так далее. Им просто надоело смеяться над моими
субботами и плакать от моих понедельников. Единственные две-три идеи,
что меня чуть-чуть подогревали, тоже исчезли и растворились в пустотах.
И в довершение от меня сбежало последнее существо, которое попридержало
бы меня на этой Земле. Она уходила — я нагнал ее на лестнице. Я сказал
ей: “Не покидай меня, белопупенькая!” — потом плакал полчаса, потом
опять нагнал, сказал: “Благословеннолонная, останься!” Она повернулась,
плюнула мне в ботинок и ушла навеки.

Я мог бы утопить себя в своих собственных слезах, но у меня не
получилось. Я истреблял себя полгода, я бросался под все поезда, но все
поезда останавливались, не задевая чресел. И у себя дома. Над головой, я
вбил крюк для виселицы, две недели с веточкой флер-д-оранжа в петлице я
слонялся по городу в поисках веревки, но так и не нашел. Я делал даже
так: я шел в места больших маневров, становился у главной мишени, в меня
лупили все орудия всех стран Варшавского пакта, и все снаряды пролетали
мимо. Кто бы ты ни был, ты, доставший мне эти три пистолета, — будь ты
четырежды благословен.

Еще не доходя площади, я задохся, я опустился на цветочную клумбу,
безобразен и безгласен. Душа все распухала, слезы текли у меня спереди и
сзади, я был так смешон и горек, что всем старушкам, что на меня
смотрели, давали нюхать капли и хлороформ.

“Вначале осуши пот с лица”. Кто умирал потным? Никто потным не умирал.
Ты богооставлен, но вспомни что-нибудь освежающее, что-нибудь такое
освежающее... например, такое:

Ренан сказал: “Нравственное чувство есть в сознании каждого, и поэтому
нет ничего страшного в богооставленности”. Изящно сказано. Но это не
освежает, — где оно у меня, это нравственное чувство? Его у меня нет.

И пламенный Хафиз (пламенный пошляк Хафиз, терпеть не могу), и пламенный
Хафиз сказал: “У каждого в глазах своя звезда”. А вот у меня ни одной
звезды, ни в одном глазу.

А Алексей Маресьев сказал: “У каждого в душе должен быть свой комиссар”.
А у меня в душе нет своего комиссара. Нет, разве это жизнь? Это не
жизнь, это фекальные воды, водоворот из помоев, сокрушение сердца. Мир
погружен во тьму и отвергнут Богом.

Не подымаясь с земли, я вынул свои пистолеты, два из подмышек, третий —
не помню откуда, и из всех трех разом выстрелил во все свои виски и
опрокинулся на клумбу, с душой, пронзенной навылет.

2. “Разве это жизнь? — сказал я, подымаясь с земли. — Это дуновение
ветров, это клубящаяся мгла, это плевок за шиворот — вот что это такое.
Ты промазал, фигляр. Зараза немилая, ты промахнулся из всех трех
пистолетов, и ни в одном из них больше нет ни одного заряда”.

Пена пошла у меня изо рта, а может, не только пена. “Спокойно! У тебя
остается еще одно средство, кардинальное средство, любимейшее
итальянское блюдо — яды и химикалии”. Остается фармацевт Павлик, он
живет как раз на Гагаринской, книжник, домосед Павлик, пучеглазая мямля.
Не печалься, вечно ты печалишься! Не помню кто, не то Аверинцев, не то
Аристотель сказал: “Umnia animalia post coitum opressus est”, то есть:
“Каждая тварь после соития бывает печальной”, — а вот я постоянно
печален, и до соития, и после.

А лучший из комсомольцев, Николай Островский, сказал: “Одним глазом я
уже ничего не вижу, а другим — лишь очертания любимой женщины”. А я не
вижу ни одним глазом, и любимая женщина унесла от меня свои очертания.

А Шопенгауэр сказал: “В этом мире явлений...” (Тьфу, я не могу больше
говорить, у меня спазмы.) Я дернулся два раза и зашагал дальше, в
сторону Гагаринской. Все три пистолета я швырнул в ту сторону, где цвели
персидские цикламены, желтофиоли и черт знает что еще.

“Павлик непременно дома, он смешивает яды и химикалии, он готовит
средство от бленнореи”, — так я подумал и постучал: -Отвори мне, Павлик.

Он отворил, не дрогнув ни одной щекой и не подымая на меня бровей; у
него было столько бровей, что хоть часть из них он мог бы на меня
поднять, — он этого не сделал.

— Видишь ли, я занят, — сказал он, — я смешиваю яды и химикалии, чтобы
приготовить средство от бленнореи.

— О, я ненадолго! Дай мне что-нибудь, Павлик, какую-нибудь цикуту,
какого-нибудь стрихнину, дай, тебе же будет хуже, если я околею от
разрыва сердца здесь, у тебя на пуфике! — Я взгромоздился к нему на
пуфик, я умолял: — Цианистый калий есть у тебя? Ацетон? Мышьяк?
Глауберова соль? Тащи все сюда, я все смешаю, все выпью, все твои
эссенции, все твои калии и мочевины, волоки все! Он ответил: — Не дам.

— Ну прекрасно, прекрасно. В конце концов, Павлик, что мне твои
синильные кислоты, или как там еще? Что мне твои химикалии, мне, кто
смешал и выпил все отравы бытия! Что они мне, вкусившему яда Венеры! Я
остаюсь разрываться у тебя на пуфике. А ты покуда лечи бленнорею.

А профессор Боткин, между прочим, сказал: “Надо иметь хоть пару
гонококков, чтобы заработать себе бленнорею”. А у меня, у придурка, — ни
одного гонококка.

А Миклухо-Маклай сказал: “Не сделай я чего-нибудь до 30 лет, я ничего не
сделал бы и после 30”. А я? Что я сделал до 30, чтобы иметь надежды
что-нибудь сделать после?

А Шопенгауэр сказал: “В этом мире явлений...” (О нет, я снова не могу
продолжать, снова спазмы.)

Павлик-фармацевт поднял все свои брови на меня и стал пучеглазым, как в
годы юности. Он продолжал вслед за мной:

— А Василий Розанов сказал: “У каждого в жизни есть своя Страстная
Неделя”. Вот и у тебя.

— Вот и у меня, да, да, Павлик, у меня теперь Страстная Неделя, и на ней
семь Страстных Пятниц! Как славно! Кто такой, этот Розанов?

Павлик ничего не ответил, он смешивал яды и химикалии и думал о чем-то
заветном.

— О чем заветном ты думаешь? — спросил я его; он и на это ничего не
ответил, он продолжал думать о заветном. Я взбесился и вскочил с пуфика.

3. Через полчаса, прощаясь с ним в дверях, я сжимал под мышкой три тома
Василия Розанова и вбивал бумажную пробку в бутыль с цикутой. —
Реакционер он, конечно, закоренелый? — Еще бы!

— И ничего более оголтелого нет? — Нет ничего более оголтелого. — Более
махрового, более одиозного — тоже нет? — Махровее и одиознее некуда. —
Прелесть какая. Мракобес? — “От мозга до костей”, — как говорят девочки.
— И сгубил свою жизнь во имя религиозных химер?

— Сгубил. Царствие ему небесное. — Душка. Черносотенством, конечно,
баловался, погромы и все такое?.. — В какой-то степени — да. — Волшебный
человек! Как только у него хватило желчи, и нервов, и досуга? И ни одной
мысли за всю жизнь?

— Одни измышления. И то лишь исключительно злопыхательского толка.

— И всю жизнь, и после жизни — никакой известности?

— Никакой известности. Одна небезызвестность. —Да, да, я слышал
(“Погоди, Павлик, я сейчас иду”), я слышал еще в ранней юности от нашей
наставницы Софии Соломоновны Гордо: об этой ватаге ренегатов, об этом
гнусном комплоте: Николай Греч, Николай Бердяев, Михаил Катков,
Константин Победоносцев, “простер совиные крыла”, Лев Шестов, Дмитрий
Мережковский, Фаддей Булгарин, “не та беда, что ты поляк”, Константин
Леонтьев, Алексей Суворин, Виктор Буренин, “по Невскому бежит собака”,
Сергей Булгаков и еще целая куча мародеров. Об этом созвездии
обскурантов, излучающем темный и пагубный свет, Павлик, я уже слышал от
моей наставницы Софии Соломоновны Гордо. Я имею понятие об этой банде.

— Славная женщина, София Соломоновна Гордо, относительно “банды” я не
спорю. Это привычно и не оскорбляет слуха, не уроки, не бутыль с
цикутой, а вот “созвездие” оскорбляет слух, и никудышно, и неточно, и
Иоганн Кеплер сказал: “Всякое созвездие ни больше ни меньше как
случайная компания звезд, ничего общего не имеющих ни по строению, ни по
значению, ни по размерам, ни по досягаемости”.

— Ну, это я, допустим, тоже знаю, я слышал об этом от нашей классной
наставницы Белы Борисовны Савнер, женщины с дивным... (“Погоди, Павлик,
я сейчас иду”). Значит, по-твоему, чиновник Василий Розанов перещеголял
их всех своим душегубством, обскакал и заткнул за пояс? — Решительно
всех. — И переплюнул? — И переплюнул.

— Людоед. А как он все-таки умер? Как умер этот кровопийца? В двух
словах, и я ухожу.

— Умер, как следует. Обратился в истинную веру часа за полтора до
кончины. Успел исповедаться и принять причастие. Ты слишком досконален,
паразит, спокойной ночи. — Спокойной ночи.

Я раскланялся, поблагодарил за цикуту и книжки, еще три раза дернулся и
вышел вон.

4. Сначала отхлебнуть цикуты и потом почитать? Или сначала почитать, а
потом отхлебнуть цикуты? Нет, сначала все-таки почитать, а потом
отхлебнуть. Я развернул наугад и начал с середины (так всегда начинают,
если имеют в руках чтиво высокой пробы). И вот что это была за середина:

“Книга должна быть дорогой, и первое свидетельство любви к ней —
готовность ее купить. Книгу не надо “давать читать”. Книга, которую
“давали читать”, — развратница. Она нечто потеряла от духа своего и
чистоты своей. Читальни и публичные библиотеки — суть публичные места,
развращающие народ, как и дома терпимости”.

Вот ведь сволочь какая. Впрочем, нет, через несколько страниц, где уже
речь шла не о развратницах книгах, а просто о развратницах:

“Можно дозволить очищенный вид проституции для “вдовствующих замужних”,
то есть для разряда женщин, которые не способны к единобрачию, не
способны к правде, высоте и крепости единобрачия”.

Следом началась забавная галиматья о совместимости христианских
принципов с “развратными ложеснами” и о том, что христианство, если
только оно желает устоять в соперничестве с иудаизмом, должно хотя бы
отчасти стать фаллическим. Голова моя стала набухать чем-то нехорошим, я
встал и просверлил по дыре в каждой из четырех стен, для сквозняков. И
потом повалился на канапе и продолжал: “Бог мой, Вечность моя, отчего Ты
дал столько печали мне?” “Томится моя душа. Томится страшным томлением.
Утро мое без света. Ночь моя без сна”. У обскуранта — и вдруг томится
душа? “Есть ли жалость в мире? Красота — да, смысл — да. Но жалость?”
“Звезды жалеют ли? Мать жалеет, и да будет она выше звезд”. “Грубы люди,
ужасающе грубы — и даже поэтому одному, или главным образом поэтому — и
боль в жизни, столько боли”. “О, как мои слабые нервы выдерживают такую
гигантскую долю раздражения!”

(Нет, с этим “душегубом” очень даже есть о чем говорить, мне давно не
попадалось существо, с которым до такой степени было бы “о чем
говорить”.)

“Только горе открывает нам великое и святое”. “Боль, всепредметная,
беспричинная и почти непрерывная. Мне кажется, с болью я родился.
Состояние — иногда до того тяжело, что еще бы утяжелить — и уже нельзя
жить, “состав не выдержит”. “Я не хочу истины, я хочу покоя”. “О, мои
грустные опыты! И зачем я захотел все знать?”

“Я только смеюсь или плачу. Размышляю ли я в собственном смысле?
Никогда”. “Грусть — моя вечная гостья”. “Смех не может никого убить,
смех придавить только может”. “Терпение одолевает всякий смех”.
“Смеяться — вообще недостойная вещь, низшая категория человеческой души.
Смех от Калибека, а не от Ариэля”.

“Он плакал. И только слезам он открыт. Кто никогда не плачет, никогда не
увидит Христа”. “Христос — это слезы человечества”. “Боже вечный, стой
около меня, никогда от меня не отходи”.

(Вот-вот! Маресьев и Кеплер, Аристотель и Боткин говорили совсем не то,
а этот говорит то самое. Коллежский советник Василий Розанов, пишущий
сочинения, Шопенгауэр и София Гордо, Хафиз и Миклухо-Маклай несли унылую
дичь, и душа восставала, а здесь душа не восстает. И не восстанет
теперь, с чем бы она ни имела дела — с парадоксом или прописью.)

“Русское хвастовство и русская лень, собравшиеся перевернуть мир, — вот
революция”. “Она имеет два измерения — длину и ширину, но не имеет
третьего — глубины”. “Революция — когда человек преобразуется в свинью,
бьет посуду, гадит хлев, зажигает дом”. “Самолюбие и злоба — из этого
смешана вся революция”.

И о декабристах, о моих возлюбленных декабристах:

“И пишут, пишут историю этой буффонады. И мемуары, и всякие павлиньи
перья. И Некрасов с “Русскими женщинами”.

И о Николае Чернышевском (о том, кто призван был, страдалец, “царям
напомнить о Христе”):

“Понимаете ли вы, что цивилизация — это не Боклишко с Дарвинишком, не
Спенсеришко в двадцати томах, не ваш Николай Гаврилович, все эти лапти и
онучи русского просвещения, которым всем давно надо дать под зад?”
“Понимаете ли вы отсюда, что Спенсеришку-то надо было драть за уши, а
Николаю Гавриловичу дать по морде, как навонявшему в комнате конюху? Что
никаких с ними разговоров нельзя было водить? Что просто следовало
вывести за руку, как из-за стола выводят господ, которые, вместо того
чтобы кушать, начинают вонять”. (Как это может страдалец — вонять?) И о
графе Толстом:

“В особенности не люблю Толстого и Соловьева. Не люблю их мысли, не
люблю их жизни, не люблю самой души. Последняя собака, раздавленная
трамваем, вызывает большее движение души, чем их “философия и
публицистика”. “Эта “раздавленная собака”, пожалуй, кое-что объясняет. В
них (в Толстом и Соловьеве) не было абсолютно никакой “раздавленности”,
напротив, сами они весьма и весьма давили”.

И о Максиме Горьком (по-моему, все-таки о Максиме Горьком):

“Все что-то где-то ловит, в какой-то мутной водице, какую-то самолюбивую
рыбку. Но больше срывается, и насадка плохая, и крючок туп. Но не
унывает. И опять закидывает”.

И об “основателе политического пустозвонства в России” Александре
Герцене.

“За всю его жизнь — ни одного натурального и высокого помысла — только
бы накопить денежку или прочитать кому-нибудь рацею. Он, будучи
гимназистом, матери в письмах диктовал рацеи. И все его душевные
движения — без всякой страсти, медленные и тягучие. Словно гад ползет”.

Вот на этом ползучем гаде я уснул на рассвете, в обнимку с моим
ретроградом. Вначале уснула духовная сторона моего существа, следом за
ней и бренная тоже уснула.

5. И когда духовная проснулась, бренная еще спала. Но мой ретроград
проснулся раньше их всех, и мне, если бы я не был уже знаком с ним,
показалось бы, что он ведет себя диковинно.

Вначале, плеснув себе воды в лицо, он пропел “Боже, царя храни”, пропел
нечисто и неумело, но вложил в это больше сердца и натуральности, чем
все подданные Российской империи вместе взятые со времен злополучной
Ходынки. Потом расцеловал всех детей на свете и пешком отправился в
церковь. Стоя среди молящихся, он смахивал то на оценщика-иностранца, то
на “демона, боязливо хватающегося за крест”, то на Абадонну, только что
выползшего из своей бездны, то еще на что-то такое, в чем много
пристрастия, но трудно определить, какого рода это пристрастие и во что
оно обходится этому Абадонне. (А я все лежал на канапе и наблюдал.)
Выйдя на паперть, он подал двум нищим, а остальным, всмотревшись в них,
почему-то не подал. За что-то поблагодарил Клейнмихеля, походя дал
пощечину Желябову, прослезился и сказал квартальному надзирателю, что в
мире нет ничего святее полицейских функций.

Потом поежился. Обойдя сзади шеренгу социалистов и народовольцев,
ущипнул за ягодицы “кавалерственную даму” Веру Фигнер (она глазом не
повела), а всем остальным вдумчиво роздал по подзатыльнику. (“О шельма!”
— сказал я, путаясь в восторгах.)

А он между тем, влепив последний подзатыльник, нахмурился и пошел ко мне
в избу с кучей старинных монет в кармане. Покуда он вынимал, вертел в
руках и дул на каждую монетку, я тихо приподнялся с канапе и шепотом
спросил:

— Неужели это интересно — дуть на каждую монетку? А он сказал мне:

— Чертовски интересно, попробуй-ка сам. А почему ты дрыхнешь до сих пор?
Тебе скверно — или ты всю ночь путался с блядьми?

— Путался, и даже с тремя. Мне дали вчера их почитать, потому что мне
вчера было скверно. “Книга, которую дали читать...” — и так далее. Нет,
сегодня мне чуть получше. А вот вчера мне было плохо до того, что
депутаты горсовета, которые на меня глядели, посыпали головы пеплом,
раздирали одежды и перепоясывались вретищем. А старушкам, что на меня
глядели, давали нюхать...

Меня прорвало, я на память пересказал весь свой вчерашний день, от
пистолетов до ползучего гада. И тут он пришелся мне уж совсем по вкусу,
мой гость-нумизмат: его прорвало тоже. Он наговорил мне общих мест о
кощунстве самоистребления, потом что-то о душах, “сплетенных из грязи,
нежности и грусти”, и о “стыдливых натурах, обращающих в веселый фарс
свои глубокие надсады”, о Шернвале в Гринберге, об Амвросии Оптинском, о
тайных пафосах еврея, о половых загадках Гоголя и Бог весть еще о чем.

Баламут с тончайшим сердцем, ипохондрик, мизантроп, грубиян, весь
сотворенный из нервов, без примесей, он заводил пасквильности, чуть речь
заходила о том, перед чем мы привыкли благоговеть, — и раздавал
панегирики всем, над кем мы глумились, — и все это с идеальной
систематичностью мышления и полным отсутствием системы в изложении, с
озлобленной сосредоточенностью, с нежностью, настоянной на черной желчи,
и с “метафизическим цинизмом”.

Не зная, чем еще высказать свои восторги (не восклицать же снова: “О
шельма!”), я пересел на стул, предоставив ему свалиться на мое канапе. И
в трех тысячах слов рассказал ему о том, чего он знать не мог: о
Днепрогэсе и Риббентропе, Освенциме и Осоавиахиме, об истреблении
инфантов в Екатеринбурге, об упорствующих и обновленцах (туг он попросил
подробнее, но я подробнее не знал), о Павлике Морозове и о зарезавшем
его кулаке Данилке.

Это его раздавило, он почернел и опустился. И только потом опять
заговорил: об искривлении путей человеческих, о своем грехе против
человека, но не против Бога в Церкви, о гефсиманском поте и врожденной
вине.

А я ему — тоже о врожденной вине и посмертных реабилитациях, о Пекине и
кизлярских пастбищах, о Таймыре и Нюрнберге, об отсутствии всех гарантий
и всех смыслов.

— Когда израильтяне ездили на юг, к измаильтянам, они все, что имели,
меняли на бальзамические смолы. А мы — что мы обменяем на бальзамические
смолы, если поедем на юг, к измаильтянам? Клятва, гарантия, порука,
залог — что найти взамен этому всему? Чем клясться, за кого поручиться и
где хоть один залог? Вот даже старец Даван, во всем изверившийся, клялся
дочерьми, не зная, что еще можно избрать предметом? А есть ли у
кого-нибудь из нас во всей России хоть одна дочь? А если есть, сможем ли
мы поклясться дочерьми?..

Любивший дочерей мой собеседник высморкался и сказал: “Изрядно”.

6. И тут меня вырвало целым шквалом черных и дураковатых фраз:

— Все переменилось у нас, ото “всего” не осталось ни слова, ни вздоха.
Все балаганные паяцы, мистики, горлопаны, фокусники, невротики,
звездочеты — все как-то поразбрелись по заграницам, еще до твоей
кончины. Или, уже после твоей кончины, у себя дома в России
поперемерли-поперевешались. И, наверное, слава Богу. Остались умные,
простые, честные и работящие. Говна нет и не пахнет им, остались
бриллианты и изумруды. Я один только — пахну. Ну и еще несколько
отщепенцев — пахнут...

Мы живем скоротечно и глупо, они живут долго и умно. Не успев родиться,
мы уже подыхаем. А они, мерзавцы, долголетни и пребудут вовеки. Жид
почему-то вечен. Кощей почему-то бессмертен. Всякая их идея непреходяща,
им должно расти, а нам умаляться. Прометей не для нас, паразитов, украл
огонь с Олимпа, он украл огонь для них, для мерзавцев...

— О, не продолжай, — сказал мне на это Розанов, —и перестань нести
околесицу...

— Если я замолчу и перестану нести околесицу, — отвечал я, — тогда
заговорят камни. И начнут нести околесицу. Да. Я высморкался и
продолжал: — Они в полном неведении. “Чудовищное неведение Эдипа”,
только совсем наоборот. Эдип прирезал отца и женился на матери по
неведению, он не знал, что это его отец и его мать, он не стал бы этого
делать, если бы знал. А у них — нет, у них не так. Они женятся на
матерях и режут отцов, не ведая, что это по меньшей мере некрасиво.

И знал бы ты, какие они все крепыши, все теперешние русские. Никто в
России не боится щекотки, я один только во всей России хохочу, когда
меня щекочут. Я сам щекотал трех девок и с десяток мужиков — никто не
отозвался ни ужимкой, ни смехом. Я ребром ладони лупил им всем под
коленку — никаких сухожильных рефлексов. Зрачки на свет, правда,
реагируют, но слабо. Ни у кого ни одного камня в почках, никакой дрожи в
членах, ни истомы в сердце, ни белка в моче. Из всех людей моего
поколения одного только меня не взяли в Красную Армию, и то только
потому, что у меня была изжога и на спине два пупырышка...

(“Хохо! — сказал собеседник. - Отменно”.) — И вот меня терзает эта
контрастность между ними и мною. “Прирожденные идиоты плачут, — говорил
Дарвин, — но кретины никогда не проливают слез”. Значит, они кретины, а
я прирожденный идиот. Вернее, нет, мы разнимся, как слеза идиота и
улыбка кретина, как понос и запор, как моя легкая придурь и их глубокая
припизднутость (сто тысяч извинений). Они лишили меня вдоха и выдоха,
страхи обложили мне душу со всех сторон, я ничего от них не жду, вернее,
опять же нет, я жду от них сказочных зверств и несказанного хамства, это
будет вот-вот, с востока это начнется или с запада, но это будет
вот-вот. И когда начнется — я уйду, сразу и без раздумья уйду, у меня
есть опыт в этом, у меня под рукою яд, благодарение Богу. Уйду, чтобы не
видеть безумия сынов человеческих...

Все это проговорил я, давясь от слез. А проговорив, откинулся на спинку
стула, заморгал и затрясся. Собеседник мой наблюдал за мной с минуту, а
потом сказал:

7. — Не терзайся, приятель, зачем терзаться? Перестань трястись,
импульсивный ты человек! У самого у тебя каждый день штук тридцать
вольных грехов, штук сто тридцать невольных, позаботься вначале о них.
Тебе ли сетовать на грехи мира и тягчить себя ими? Прежде займись своими
собственными. Во всеобщем “безумии сынов человеческих” есть место и для
твоей (как ты сладостно выразился?) “припизднутости”. “Мир вечно
тревожен и тем живет”. И даже напротив того: “Мы часто бываем
неправдивы: чтобы не “причинять друг другу излишней боли”. Он же
постоянно правдив. Благо тебе, если ты увидишь Его и прибегнешь. Путь к
почитанию Креста, по существу, только начинается. Вот: много ли ты
прожил, приятель? А — совсем ничтожный срок, а ведь со времени Распятия
прошло всего шестьдесят таких промежуточков. Все было недавно. “И оставь
свои выспренности”, все еще только начинается.

Пусть говорят, что дом молитвы, обращенный в вертеп разбойников, не
сделаешь заново домом молитвы. “Но нежная идея переживет железные идеи.
Порвутся рельсы. Сломаются машины. А что человеку плачется при одной
угрозе вечной разлуки — это никогда не порвется и не истощится”.
“Следует бросить железо — оно паутина — и поверить в нужную идею”.
“Истинное железо — слезы, вздохи и тоска. Истинное, что никогда не
разрушится, — одно благородное”.

Он много еще говорил, но уже не так хорошо и не так охотно. И зыбко, как
утренний туман, приподнялся с канапе и, как утренний туман, заколыхался,
а потом сказал еще несколько лучших слов — о вздохе, корыте и свиньях —
и исчез, как утренний туман.

Прекрасно сказано: “Все только начинается!” Нет, я не о том, я не о
себе, у меня-то все началось давно, и не с Василия Розанова, он только
распалил во мне надежду. У меня началось еще лет десять до того — все
влитое в меня с отроческих лет плескалось внутри меня, как помои,
переполняло чрево и душу и просилось вон — оставалось прибечь к самому
проверенному из средств: изблевать это все посредством двух пальцев.
Одним из этих пальцев стал Новый Завет, другим — российская поэзия, то
есть вся русская поэзия от Гаврилы Державина до Марины (Марины, пишущей
“Беда” с большой буквы).

Мне стало легче. Но долго после того я был расслаблен и бледен. Высшие
функции мозга затухали оттого, что деятельно был возбужден один только
кусочек мозгов — рвотный центр продолговатого мозга. Нужно было что-то
укрепляющее, и вот этот нумизмат меня укрепил — в тот день, когда я был
расслаблен и бледен сверх всяких пределов.

Он исполнил функцию боснийского студента, всадившего пулю в эрцгерцога
Франца Фердинанда. До него было скопление причин, но оно так и осталось
бы скоплением причин. С него, собственно, не началось ничего, все только
разрешилось, но без него, убийцы эрцгерцога, собственно, ничего бы и не
началось.

Если б он теперь спросил меня: — Ты чувствуешь, как твоя поганая душа
понемногу тентезируется? Я ответил бы:

— Чувствую. Тентезируется. И ответил бы иначе, чем еще позавчера бы
ответил. Я прежде говорил голосом глуповатым и жалким, голосом, в
котором были только звон и блеянье, блеянье заблудшей овцы и звон
потерянной драхмы вперемешку. Теперь я уже знал кое-что о миссионерстве
новых образцов и готов был следовать им, если б даже меня об этом не
просили. “Неумело” благотворить и “по пустякам” анафемствовать.

Прекрасно сказано: “Люди, почему вы не следуете нежным идеям?” Это
напоминает вопрос какого-то британца к вождю калимантанских каннибалов:
“Сэр, почему вы кушаете своих жен?” Я не знаю лучшего миссионера, чем
повалявшийся на моем канапе Василий Розанов.

Да, что он там сказал, уходя? О вздохе, о свиньях? “Вздох богаче
царства, богаче Ротшильда. Вздох — всемирная история, начало ее и вечная
жизнь”. Мы — святые, а они — корректные. К вздоху Бог придет. К нам —
придет. Но скажите, пожалуйста, неужели же Бог придет к корректному
человеку? У нас есть вздох. У них — нет вздоха. И тогда я понял, где
корыто и свиньи...

8. А где терновый венец, и гвозди, и мука. И если придется, я защищу это
все как сумею. А если станут мне говорить, что Розанов был трусоват в
сфере повседневности, я, во-первых, скажу, что это враки, что ведь кроме
того, что мы знаем, мы не знаем ровно ничего. Но если это и в самом деле
так, можно отбояриться каким-нибудь убогим каламбуром, вроде того,
например, что трусость — это хорошо, трусость позитивна и основывается
на глубоком знании вещей и, следовательно, опасении их. А всякая отвага
— по существу — негативное качество, заключающееся в отсутствии
трусости. И балбес тот, кто будет утверждать обратное.

Если мне скажут: случалось, он подличал в мелочах, иногда склонялся к
ренегатству и при кажущейся незыблемости принципов он, по собственному
признанию, “менял убеждения, как перчатки”, уверяя при этом, что за
каждой изменой следует возрождение, — если мне это скажут, я им отвечу в
их же манере: все это декларации человека, что жаловался и на
собственный “фетишизм мелочей” и кому (может быть, даже единственному в
России) ни одна мелочь ни разу не застила глаз.

Да, этот человек ни разу за всю жизнь не прикинулся добродетельным,
между тем как прикидывались все. А за огненную добродетель можно
простить вялый порок. Чтобы избежать приговоров пуристов, надо, чтобы
сам порок был лишен всякой экстремы. Чтобы избавиться от упреков разных
мозгоебателей вроде принца Гамлета, королеве Гертруде, прежде чем идти
под венец, надо было просто успеть доносить свои башмаки. Искупитель был
во всем искушен, кроме греха. Мы же не можем быть искушены во всех
грехах — чтобы знать им цену и суметь отвратиться от них от всех. Можно
быть причастным мелкой лжи, можно быть поднаторевшим в пустяшной
неправедности — пусть — это как прививка от оспы — это избавляет от той,
гигантской лжи (все дурни знаю, о чем я говорю).

А если скажут мне бабы, что выглядел он прескверно, что нос его был
мясист, а маленькие глаза постоянно блуждали и дурно пахло изо рта, и
все такое, — я им, за...кам, отвечу так: “Ну так что же, что постоянно
блуждали? Честного человека только по этому признаку и можно отличить: у
него глаза бегают. Значит, человек совестлив и не способен на
крупноплановое хамство. У масштабных преступников глаза не шевелятся, у
лучшей части моих знакомых — бегают. У Бонапарта глаза не шевелились. А
Розанов сказал, что откусил бы голову Бонапарту, если б встретил его
где-нибудь. Ну как может пахнуть изо рта человека, кто хоть мысленно
откусил башку у Бонапарта?..

Он не был ни замкнут, ни свиреп, пусть не плетут вздора те, кто знает,
что в мире нет ничего шуточного (а он знал это лучше всех), — эти люди
веселы и добры, и он поэтому был веселее всех и добрей. Только
легкомысленные люди замкнуты и свирепы.

А если (гадость какая!), а если заговорят о пресловутых “эротических
нездоровьях” Розанова, — тут нечего и возражать. Тому, у кого в душе, от
юности до смерти, прочно стоял монастырь — отчего бы и не позабавиться
иногда языческими кунсштюками, если б это, допустим, и в самом деле были
только кунсштюки и забавы? И почему бы не позволить экскурсы в
сексуальную патологию тому, в чьем сердце неизменной оставалась
Пречистая Дева? Ни малейшего ущерба ни для Розанова, ни для Пречистой
Девы.

Ему надо воздвигнуть монумент, что бы там ни говорили. Ему надо
воздвигнуть три монумента: на родине, в Петербурге и в Москве. Если мне
будут напоминать, что сам покойник настаивал: “Достойный человека
памятник только один — земляная могила и деревянный крест, а монумента
заслуживает только собака”, — я им скажу, дуракам, что если и в самом
деле на что-нибудь годятся монументы, то исключительно только для
напоминания о том, кто, по зависящим или не зависящим от нас причинам,
незаслуженно ускользнул из нашей памяти. Антону Чехову в Ялте вовсе
незачем ставить памятник, там и без того его знает каждая собака. А вот
Антону Деникину в Воронеже — следовало бы — каждая тамошняя собака его
забыла, а надо, чтобы помнила каждая собака.

9. Короче, так. Этот гнусный, ядовитый старикашка, он —нет, он не дал
мне полного снадобья от нравственных немощей, — но спас мне честь и
дыхание (ни больше ни меньше — честь и дыхание).

Все тридцать шесть его сочинений, от самых пухлых до самых крохотных,
вонзились мне в душу и теперь торчали в ней, как торчат три дюжины стрел
в пузе святого Себастьяна.

И я пошел из дома в ту ночь, набросив на себя что-то вроде салопа, с
книгами под мышкой. В такой вот поздний час никто не набрасывает на себя
салопов и не идет из дома к друзьям — фармацевтам с шовинистами под
мышкой. А я вот вышел — в путь, пока еще ничем не озаренный, кроме
тусклых созвездий. Чередовались знаки Зодиака, и я вздохнул, так глубоко
вздохнул, что чуть не вывихнул все, что имею. А вздохнув, сказал:

“Плевать на Миклухо-Маклая, что бы он там ни молол. До тридцати лет,
после тридцати лет — какая разница? Ну что, допустим, сделал в мои годы
император Нерон? Ровно ничего не сделал. Он успел, правда, отрубить
башку у брата своего, Британика. Но основное было впереди: он еще не
изнасиловал ни одной из своих племянниц, не поджигал Рима с четырех
сторон и еще не задушил свою маму атласной подушкой. Вот и у меня тоже —
все впереди!

Хо-хо, пускай мы всего-навсего говно собачье, а они брильянты, начхать!
Я знаю, какие они брильянты. И каких они еще навытворяют дел, более
паскуднейших, чем натворили, — и это тоже знаю! Опали им гортань и душу.
Творец, они не заметят даже, что ты опалил им гортань и душу, все равно
— опали!”

Вот-вот! Вот что для них годится, я вспомнил: старинная формула
отречения и проклятия. “Да будьте вы прокляты в вашем доме и в вашей
постели, во сне и в дороге, в разговоре и в молчании. Да будут прокляты
все ваши чувства: зрение, слух, обоняние, вкус и все тело ваше от темени
до подошвы ног!” (“Прелестная формула!”)

Да будьте вы прокляты на пути в свой дом и на пути из дома, в лесах и на
горах, со щитом и на щите, на кровати и под кроватью, в панталонах и без
панталон! Горе вам, если вам, что ни день, омерзительно! Если вам, что
ни день, хорошо — горе вам! (Если хорошо — четырежды горе!) В вашей
грамоте и в вашей безграмотности, во всех науках ваших и во всех
словесностях, — будьте прокляты!.

На ложе любви и в залах заседаний, на толчках и за пюпитрами, после
смерти и до зачатия — будьте прокляты. Да будет так. Аминь.

Впрочем, если вы согласитесь на такое условие: мы драгоценных вас будем
пестовать, а вы нас — лелеять, если вы готовы растаять в лучах моего
добра, как в лучах Ярилы растаяла эта проблядь Снегурочка, — если
согласны, я снимаю с вас все проклятия. Меньше было бы заботы о том, что
станется с моей Землей, если б вы согласились. Ну да разве вас уломаешь,
ублюдков? Итак, проклятие остается в силе. Пускай вы изумруды, а мы
наоборот. Вы прейдете, надо полагать, а мы пребудем. Изумруды канут на
самое дно, а мы поплывем, в меру полые, в меру вонючие, — мы поплывем.

Я смахивал, вот сейчас, на оболтусов рыцарей, выходящих от Петра
Пустынника, доверху набитых всякой всячиной, с прочищенными мозгами и с
лицом, обращенным в сторону Гроба Господня. Чередовались знаки Зодиака.
Созвездия круговращались и мерцали. И я спросил их: “Созвездия, ну хоть
теперь-то вот — вы благосклонны ко мне?” — “Благосклонны”, — ответили
созвездия.

см.также: Е.Курганов. В.Ерофеев и В.Розанов

+++

Венедикт Ерофеев

Розановские сентенции из записной книжки 1969-70 годов

по публикации Игоря Авдиева

Розанов сказал: Девушки! Вы посланы в мир животом, а не головою. 

Розанов сказал: Изобретение книгопечатания сделало любовь невозможной.

Я НЕ ХОЧУ ИСТИНЫ. Я ХОЧУ ПОКОЯ. (Розанов)

Розанов сказал: Вера Фигнер дура, и Желябов дурак.

Розанов: молчаливые люди и нелитературные народы.

Видел. Свидетельствую. (В.Розанов).

Розанов сказал:

В мышлении моем всегда был какой-то столбняк.

И несмолкаемый шум в душе.

Опять Розанов о хр[истианст]ве и поле: Есть какая-то несовмещаемость
между хр[истианст]вом и разверстыми ложеснами. 

Розанов сказал: Подняв новорожденного на руки, молодая мать может
сказать: Вот мой пророческий глагол. 

Контрасты бытия.

Розанов: загаженность литературы, ее оголтело-радикальный характер 

Розанов: Болит душа о себе, болит о мире... Грубы люди, ужасающе грубы,
и даже по этому одному, или главным образом поэтому и боль в жизни,
столько боли... ( Опавшие листья, I)

Розанов сказал: Женщина без детей грешница. Это канон Розанова для всей
России. 

Розанов сказал: Грусть моя вечная гостья. Она приходит вечером, в
сумерки... Я думаю, она к человеку подошла в тот вечерний час, когда
Адам вкусил и был изгнан из рая. 

Розанов сказал: Мы хорошо знаем только себя. О всем прочем только
догадываемся.

Розанов о Гоголе: Откуда эта беспредельная злоба? Демон, хватающийся
боязливо за крест.

Осложнить вдохновение хитростью вот Византия. (В.Розанов)

Розанов сказал: Нужно, чтобы о ком-нибудь болело сердце.

Розанов сказал: Будем целовать друг друга, пока текут дни. Слишком
быстротечны они, будем целовать друг друга.

Розанов сказал: Боль мира победила радость мира вот христианство.

Розанов сказал: Верьте, люди, в нежные идеи. Бросьте железо: оно
паутина. Истинное железо слезы, вздохи и тоска. Истинное, что никогда не
разрушится одно благородное. Им и живите. 

Роз[анов]: perfectum кабак, praesens кабак, futurum кабак.

Из уединения всё. Уединение лучший страж души. (В.Розанов)

Розанов сказал: Будь верен в любви: остальных заповедей можешь и не
исполнять.

Розанов: Шарлатаны вообще бывают величественны.

Розанов: с германской походкой.

Розанов: У меня какой-то фетишизм мелочей. Всё величественное мне было
постоянно чуждо.

Розанов

О себе

Мое отношение к миру нежность и грусть. А в печати окончат[ельно]
утвердилась мысль, что я Передонов или Смердяков. Merci. 

Не понимаю, почему меня так ненавидят в лит[ерату]ре. Сам себе я кажусь
очень милым человеком.

О христианстве

Необыкновенная сила церкви зависит (м[ежду] прочим) от того, что
прибегают к ней люди в самые лучшие моменты своей души и жизни:
страшные, патетически страдальческие, горестные. 

Тут человек совсем другой, чем всю жизнь, и лучший. 

Как же этому месту, куда всё снесено, не сделаться было наилучшим и
наимогущественнейшим.

О конце Европы

Механизм гибели европ[ейской] цивилизации будет заключаться в параличе
против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодейства: и в конце
времен злодеи разорвут мир.

Гоголь и Толстой

Толстой вовсе не был религиозным лицом, рел[игиозной] душою, как и
Гоголь. И [у] обоих страх перед религией страх перед темным, неведомым,
чужим.

О мелочах. 

А все-таки мелочной лавочки из души не вытравить: всё какие-то досады,
гневы, самолюбия; и грош им цена, и минута времени; а есл[?], и не
умеешь не допустить в душу.

О церкви. 

Конечно, я умру все-таки с Церковью, конечно, Церковь мне неизмеримо
больше нужна? чем литература. И духовенство все-таки всех сословий
милее.

О русских. 

Я хочу умереть с Русью и быть погребенным с русскими. Кроме русских,
единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и
не интересен.

О русских:

Русь молчалива и застенчива, и говорить почти что не умеет: на этом
просторе и разгулялся русский болтун. (соц[иал]-дем[ократы]).

Об истории после Р. Х.. 

Чего не понимал Леонтьев, ждущий второго Наполеона etc: 

Жизнь Амвросия Оптинского разве не красочнее, чем биография старого
ветерана цезаревых войск, и жизнь пап Льва II, Григория Великого,
Григория VII, Иннокентия III несравненно полнее движением, переменами,
борьбой и усилиями, чем довольно безтрудные и нимало не интересные
победы Александра над [нрзб] вообще история не потеряла интереса, а
только переменила ТОН и ТЕМЫ. 

Тон, од[на]ко[?], другой. И царство благодатное не допускает повториться
Киру, Александру, Цезарю. Наполеон был явно исключением и инстинктивно
правильно нарекался Антихристом.

О Леонтьеве. 

Он был редко прекрасный русский человек, с жестом, искренней душой, язык
коего никогда не знал лукавства: и по этому качеству был почти [нрзб] в
русской словесности, довольно-таки фальшивой, деланной и притворной. 

В лице его добрый русский Бог дал доброй русской л[итерату]ре доброго
писателя. 

И всё: и его реакц[ионно]сть, и его постриг в монашество, и связь с
афонскими и оптинскими старцами.

О царе и соц.-демократах. 

Одна лошадь, да еще старая и неумная, везет телегу: а дюжина молодцов и
молодух сидит в телеге и орут песни.

О евреях. 

Теперь все дела русские, все отношения русские осложнились евреем. Как
справиться с евреем? Куда его девать, как бы он не обиделся?

При Николае Пав[ловиче?] этого и в помине не было. Русь, может быть, не
растет, но еврей во всяком случае растет. 

В.В. Розанов.

Спустя [нрзб] Канун 1970 г.

О разном.

Осторожно обходи толпу. 

Окружающие убавляют душу, а не прибавляют. 

Сущность молитвы заключ[ается] в признании глубокого своего бессилия,
глубокой ограниченности. 

Что же я скажу Богу о том, что он послал меня увидеть? Скажу ли, что мир
им сотворенный прекрасен? Нет. Он ничего не услышит от меня.

О Толстом и Соловьеве. 

Не люблю их поэзии. Не люблю их мысли. Последняя собака, раздавленая
трамваем, вызывала большее движение души, чем их философия и
публицистика. Во всех их не было никакой раздавленности, напротив.

С детства мне было страшно врождено сострадание; и на этот главный пафос
души в них обоих я не находил никакого объекта.

О Христе и евреях. 

Есть какая-то ненависть между Ним и еврейством. И понимаешь
ноуменальное, а не феноменальное распни Его.

О революции. 

Революция имеет два измерения длину и ширину: но не имеет [?] глубины. 

В революции нет [нрзб] И не будет. [нрзб] царственное чувство.

Еще о евреях. 

Почти не встречается еврей, кот[орый] не обладал бы каким-нибудь
талантом. Но не ищите среди них гения. Спиноза, которым они все
хвалятся, был подражателем Декарта. Около Канта, Декарта и Лейбница все
евреи-мыслители какие-то часовщики-починщики. Около сверкания Шекспира
что такое евреи-писатели от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда
не явится великолепия Бакунина. 

Ширь и удаль, и еврей: несовместимы. Они все ходят на цыпочках перед
Богом.

О царе. 

Любить Царя (просто и ясно) есть действительно существо [?] дело в
монархии и первый долг гражданина.

О рус[ском] социализме. 

Вот почему от 14 декабря [19]25 г. до сейчас вся наша история есть
отклонение в сторону, и просто совершилась ни для чего. Зашли не в тот
переулок и никакого дома не нашли. Вертайся назад, в гости не попали.

О Спенсере. 

Никакого желания спорить со Спенсером: а желание вцепиться в его
аккуратные бакенбарды и выдрать из них половинку. 

А его Сикстинская философия [три строки текста утрачены]

[?] ким дураком [?] выдрать его за бакенбарды.

О Гоголе. 

Никогда более страшного человека, подобия человеческого... не приходило
в нашу землю. 

О Суворине.

В глазах, в движениях головы то доброе и ласковое, то талантливое, что и
видел в нем [нрзб] лет. В нем были вероятно недостатки: но в нем не было
неталантливости ни в чем, даже в повороте шеи.

О Толстом. 

Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за Войну
и мир, он сказал: Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром. 

Но вместо Будды и Шопенгауэра получилось только 42 карточки, где он снят
en face, в профиль, и [нрзб], сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще
в чем-то, за плугом и верхом, в тапочках, шляпе и просто так... 

О церкви. 

Собственно, непосредственно слит с церковью и никогда не был (и в
детстве, и юношей, и зрелым). Я всегда был зрителем в ней, стоятелем
хотящим помолиться оценщиком, хоть и любующимся, Таким образом, и здесь,
как везде, как и во всем, и тут я был иностранец. 

О христианстве. 

Дальнейший отказ хр[истианст]ва от пола будет иметь последствием
увеличение триумфов еврейства. Вот, отчего так [нрзб] время я начал
проповедывать[нрзб] хр[истианст]во должно хотя бы отчасти стать
фаллическим. 

О Гоголе. 

Памятники не удаются у русских (Гоголю и т. д.), потому что единственный
нормальный памятник часовня, и в ней неугасимая лампада по рабе Божием
Николае.

О рус[ской] литературе. 

/Ср[авнение] с иностр[анной]/. Всё-таки русская литература как-то
несравненно колоритна. Какие характеры, какое чудачество. Какая милая
чепуха.

О Герцене и Грибоедове. 

Чему я собственно враждебен в литературе? Тому же, чему враждебен в
человеке: самодовольству. 

Самодовольный Герцен мне в той же мере противен, как полковник Скалозуб.
Счастливый успехами в литературе, в женитьбе, в службе, Грибоедов, в
моем вкусе, опять тот же полковник Скалозуб.

О своем творчестве. 

Какого влияния я хочу? Чтобы моё влияние было в расширении души
человеческой, чтобы душа была нежнее, чтобы у нее было больше ухо,
больше ноздри. И больше в сущности ничего не хочу. [3 строчки нрзб]
человеку, как не [нрзб] в поле.

De ratione. 

Конечно, я ценил ум, без него скучно, с умом интересно, это само собою.
Но почему-то не привлекает и не восхищает. Бог душа мира, а не мировой
разум.

О Михайловском, Чернышевском etc. 

Пришел вонючий разночинец. Пришел со своею ненавистью, пришел со своею
завистью, пришел со своею грязью. И... это окружило его ореолом мрачного
демона отрицания... Он был не чёрен, а грязен. И разрушил дворянскую
культуру от Державина до Пушкина.

О попах. 

Попы медное войско около Христа. От ЕГО слез и страданий ни капли в НИХ.
Отроду я не видал ни одного заплакавшего попа. Всё некогда, всё
должность и служба.

И между прочим, ни в ком я не видал такого равнодушного отношения к
смерти, как у попов. Эта метафизика нам нипочем.

добавить:

триумф, тщета, 

идея, каприз, пафос. 

(о смесях).

+++

Данная статья заслуживает небольшого вступления. Обратив внимание на год
опубликования, вы поймете всю сложность задачи стоявшей перед
В.Ерофеевым: он писал о том, кого почти никто не читал. Из Розанова при
Советской власти не было опубликовано ни строчки. И когда сам же Ерофеев
пеняет в примечании 2, что публикация о Розанове А.Латыниной 1975 года
несколько схематична, так сказать, суховата, то тоже ведь должен
понимать, что в названном году разбавить  ее можно было только свежими
материалами XXIV съезда.

В день Х, т.е. 17 августа 1998 г., в Питере, в "Букинисте" Университета,
что напротив входа в "Кунсткамеру", я за 12 (двенадцать) рублей купил
мюнхенскую оранжевую книжку Розанова "Избранное" 1970 года. Издание в
стиле карманной Библии, почти папиросные страницы числом 568, с
"Уединенным", двумя коробами "Опавших листьев", "Апокалипсисом",
фрагментом "Мимолетного" и письмами к Голлербаху. По ней, оказывается, и
работал над статьей Ерофеев. Остро представляю счастье читать ее тогда.
Предисловие Евгении Жиглевич к этому тому помещено на нашей странице.

Статья Ерофеева написана так, как будто каждый, желая, может быть,
уточнить цитату, тут же протягивает руку за своим томиком Розанова, а
их-то и было штук 100 на всю державу, и из них, считай, 80 по
спецхранам. Все 5 лет учебы в Щукинском училище я провел в "Букинистах"
Арбата и около, видел в продаже много раз и "Аврору" Беме и Соловьева, и
даже "Столп" однажды. Но Розанова никогда. 

За что вышло Ерофееву послабление? Кто из верха благоволил Василью
Васильевичу? Хоть уже и трубили о перестройке, и "Огонек" начал
распоясываться, но книги-то, по спецпостановлению Политбюро(!), стали
только года через два печатать. А "метрополец" как-то проскочил. Спасибо
ему и всем благожелателям того времени. 

Сергей Ясинский

P.S. Во многом свои доводы Виктор Ерофеев повторил в статье
"Разноцветная мозаика розановской мысли", являющейся вступительной к
сборнику литературно-эстетических работ В.В.Розанова "Несовместимые
контрасты жития". М., Искусство. 1990. (Серия: История эстетики в
памятниках и документах.)

Виктор Ерофеев

РОЗАНОВ ПРОТИВ ГОГОЛЯ

Вопросы литературы. № 8, 1987 г

Какое нам сейчас, собственно говоря, дело до того, что небезызвестный
литератор, философ и публицист конца XIX — начала XX века, фигура в
достаточной мере спорная, чтобы иметь репутацию одиозной, Василий
Васильевич Розанов испытывал острейшую неприязнь к Гоголю, преследовал
его с поистине маниакальной страстью, разоблачал при каждой оказии?

Не проще ли, не вдаваясь в детали и обстоятельства дела, уже покрытые
толстым слоем копоти и пыли почти вековой давности, принять всю историю
за повторение крыловской басни о слоне и моське? Ну, лаял Розанов на
Гоголя — и ладно. Гоголю от этого ни жарко ни холодно. Потому-то Розанов
и лаял, что был одиозной фигурой... Или так: потому-то и был одиозной
фигурой, что лаял на Гоголя.

Собака лает — ветер несет. И унес лай в небытие. Теперь кто помнит?

Однако странно: такое упорство! Более двадцати лет ругать Гоголя
отборными словами, публично, в книге, обозвать его идиотом, причем
идиотом не в том возвышенном, ангельском значении слова, которое привил
ему Достоевский, а в самом что ни на есть площадном, ругательном
смысле... в самом деле, что ли, взбесился?

Но почему именно Гоголя? Что это: случайный выбор, расчет,
недоразумение?

Шел конец XIX века. Москва готовилась воздвигнуть Гоголю памятник.
Гоголь вроде бы уже стал всеобщим любимцем, обрел статус классика, имена
его героев прочно вошли в словарь... Откуда могла родиться ненависть? За
что возможно ненавидеть Гоголя?

Факт розановского отношения к Гоголю исключителен в истории русской
критики, хотя антигоголевская тенденция существовала с самого момента
выхода в свет “Ревизора” и “Мертвых душ”.

Напомним, что разделение критиков на друзей и врагов Гоголя скорее
происходило внутри партий западников и славянофилов, нежели
соответствовало установившимся “партийным” границам. Об этом писал
Герцен в своем дневнике 29 июля 1842 года: “Славянофилы и антиславянисты
разделялись на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это (“Мертвые души”.
— В. Е.) — апотеоз Руси, “Илиада” наша, и хвалят, след<овательно>;
другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно
тоже раздвоились антиславянисты”.

В антигоголевском лагере оказался оскорбленный, объявленный сумасшедшим
Чаадаев, писавший о “Ревизоре”: “Никогда еще нация не подвергалась
такому бичеванию, никогда еще страну не обдавали такою грязью...”
Скептически был настроен и его недавний издатель Надеждин, вернувшийся
из ссылки, куда он отправился за публикацию “Философического письма”:
“Больно читать эту книгу (“Мертвые души”. — В. Е.), больно за Россию и
русских”.

Н. Греч со своей стороны находил в “Мертвых душах” “какой-то особый мир
негодяев, который никогда не существовал и не мог существовать”. Ему
вторил Сенковский на страницах “Библиотеки для чтения”, бросивший
Гоголю: “Вы систематически унижаете русских людей”.

Славянофил Ф. Чижов писал автору “Мертвых душ” в 1847 году: “...я
восхищался талантом, но как русский был оскорблен до глубины сердца”. К.
Леонтьев, оказавший большое влияние на Розанова, признавался в “почти
личном нерасположении” к Гоголю “за Подавляющее, безнадежно прозаическое
впечатление”, которое произвела на него гоголевская поэма.

Вспомним и другой эпизод литературной полемики. Консервативный критик В.
Авсеенко уже в 70-е годы упрекал Гоголя в бедности внутреннего
содержания: “...Гоголь заставил наших писателей слишком небрежно
относиться к внутреннему содержанию произведения и слишком полагаться на
одну только художественность”. Это утверждение вызвало резкую реакцию
Достоевского (“Дневник писателя” за 1876 год). Однако стоит вспомнить и
то, что сам Достоевский за пятнадцать лет до этого эпизода в статье
“Книжность и грамотность” обнаружил такой взгляд на Гоголя, который, как
мы сейчас увидим, в какой-то мере предшествовал розановским
размышлениям: “Явилась потом смеющаяся маска Гоголя, с страшным
могуществом смеха, — с могуществом, не выражавшимся так сильно еще
никогда, ни в ком, нигде, ни в чьей литературе с тех пор, как создалась
земля. И вот после этого смеха Гоголь умирает перед нами, уморив себя
сам, в бессилии создать и в точности определить себе идеал, над которым
бы он мог не смеяться”.

Итак, можно назвать немало критиков, которые неприязненно писали о
Гоголе: славянофилов и западников, консерваторов и просто продажных
писак, защитников теории “чистого искусства” и радикалов (в частности,
Писарева, находившего в Гоголе полноту “невежества”, а в “Мертвых душах”
— “чепуху”)1. Однако Розанов возвел неприязнь к Гоголю, можно сказать,
на качественно новый уровень: борьба с Гоголем стала всеобъемлющей,
программной.

Как ни странно, исследователи творчества Гоголя, в общем, прошли мимо
этого факта, не придав ему того значения, которое он заслуживает. Между
тем факт нуждается в критическом анализе по разным соображениям.

Во-первых, мы до сих пор плохо представляем себе место Розанова в
литературном движении на рубеже веков. Мы, пожалуй, все еще
недооцениваем сложной и противоречивой, но вместе с тем яркой роли,
которую играл в этом движении Розанов. Наши знания о нем весьма
приблизительны. Мы наслышаны о его политических грехах, одновременном
сотрудничестве в органах консервативной и либеральной прессы и кое-что
знаем об ироническом парадоксализме его книг, написанных рукою
безукоризненного стилиста. Но в чем заключается основной пафос его
литературно-критических работ, количество которых весьма значительно?
Спор Розанова с Гоголем, явившийся в свое время событием и скандалом,
перерос затем в немыслимое единоборство Розанова почти со всей русской
литературой от Кантемира до декадентов, и это единоборство, будучи
по-своему закономерным, с такой уникальной ясностью обнажает кризисное
сознание предреволюционных лет, что мы не вправе обходить его молчанием.

Во-вторых, наше отношение к Гоголю до сих пор нередко носит, прямо
скажем, “школьный” характер. Общий смысл его художественного творчества
нам представляется ясным, простым, однозначным. Гоголь — гениальный
социальный сатирик. Эта формула никак не вмещает всего Гоголя, в ней
есть доля правды, но далеко не вся правда, она слишком узка для Гоголя.

Розанов считал Гоголя одним из самых загадочных русских писателей, может
быть, самым загадочным. Он рассматривал творчество Гоголя как тайну,
ключ к разгадке которой едва ли можно вообще подобрать. Споря с
Розановым, мы убеждаемся в истинной глубине Гоголя.

И наконец, в-третьих, в своей острейшей полемике с Гоголем Розанов,
высоко ценя силу гоголевского слова, стремился найти и з ъ я н ы
художественного метода Гоголя, по-своему и очень определенно решал
вопрос о гоголевском реализме. Этот чисто литературно-теоретический
аспект проблемы имеет непосредственное отношение и к сегодняшним спорам.

Прежде чем непосредственно перейти к теме статьи, необходимо сказать
несколько слов о манере розановского письма и мышления2. Розановское
письмо — это зона высокой провокационной активности, и вход в нее должен
быть сопровожден мерами известной интеллектуальной предосторожности.
Розанов, особенно поздний Розанов, автор “Уединенного” и последующих
книг — “коробов мыслей”, предоставляет читателю широкие возможности
остаться в дураках. Традиционный союз между писателем и читателем
строится, казалось бы, на незыблемых принципах взаимного доверия.
Писатель доверяется читателю, обнажая перед его умозрением мир своих
образов и идей. Но и читатель со своей стороны также испытывает
потребность в писательской ласке. Вступая в незнакомый, зыбкий мир
художественного произведения, читатель нуждается в верном проводнике.

А Розанов для читателя все равно что Иван Сусанин для польского отряда.
Только, в отличие от Сусанина, он не прикидывается поначалу угодливым и
простодушным дядькой. Он расплевывается с читателем на первой же
странице книги:

“Ну, читатель, не церемонюсь я с тобой, — можешь и ты не церемониться со
мной:

— К черту...

— К черту!” (“Уединенное”).

Читатель не верит. Он произносит свое “к черту!” непринужденно, со
смешком, он убежден, что это — шутка. Ведь ему, читателю, уже
давным-давно надоели слишком податливые авторы. Он даже жаждет остроты и
борьбы. Он готов к потасовке.

Розанов, однако, вовсе не собирается затевать той игры, на которую
соглашается образованный читатель. Нелюбовь Розанова к читателю имеет
скорее не литературную, а идейную подоплеку. Для него российский
читатель-современник как собирательное лицо представляет собою продукт
того литературного воспитания и того устоявшегося либерального
общественного мнения, которые ему глубоко антипатичны. Ему нужен не
доверчивый я благодарный, а именно не на шутку разъярившийся читатель и
критик, который, утратив самообладание, в ярости сморозит явную глупость
и выкажет себя дураком. Только тогда Розанов проявит к нему некоторое
милосердие и, подойдя с приветом, дружески посоветует не выбрасывать его
книгу в мусорную корзину: “Выгоднее, не разрезая и ознакомившись, лишь
отогнув листы, продать со скидкой 50% букинисту”.

Тонкий и удачливый провокатор, Розанов высмеивает читательское
представление о писателях (представление, которое сообща создали
читатели и писатели), вызывая, что называется, огонь на себя. Читатель
верит в исключительные качества писателя? В его благородство,
высоконравственность, гуманизм? Розанов в своих книгах не устает
выставлять с е б я некрасивым, неискренним, мелочным, дрянным, порочным,
эгоистичным, ленивым, неуклюжим... Но если читатель вообразит себе, что
перед ним а в т о п о р т р е т Розанова, то он в очередной раз
ошибется. Розанов вовсе не мазохист и не раскаявшийся грешник. Он
снисходит до интимных признаний не с целью исповедального самораскрытия,
а с тем, чтобы подорвать доверие к самой сути печатного слова. В
конечном счете ему важны не изъяны писателя, а изъяны писательства. Есть
в Розанове и лирическая струя, но она не находит самостоятельного
выражения. Сентиментальный и мечтательный Розанов вдруг начинает
говорить языком, занятым у ранних символистов. Преображение розановского
слова совершается, как правило, в явной или тайной полемике.

Генетически, в смысле формы, книги Розанова восходят, на мой взгляд, к
“Дневнику писателя” Достоевского. Здесь та же жанровая и тематическая ч
е р е с п о л о с и ц а, создающая, однако, как показал В. Шкловский в
своей ранней брошюре о Розанове3, своеобразный эффект стилистического
единства. Но в сравнении с “Дневником писателя” розановский “дневник”
отмечен особой чертой. В его авторе “происходит разложение литературы”.
Розановское “я” не желает быть служителем мысли и образа, не желает
приносить себя в жертву развиваемой идее. Розанов прислушивается к
музыке мысли, музыке, сообщающей мысли характер художественного
феномена. В результате успех выражения нередко идет в ущерб выражаемому.
Розанов передает мимолетное настроение своего “я”, как бы хватая мысль
за хвост, стремясь до предела сократить расстояние между “я подумал” и
“я записал”. Однако в запечатлевании “я подумал” содержится такой
безотчетный каприз, такая беспредельная ирония по отношению к фактам,
что отделить розановскую склонность к солипсизму от склонности к эпатажу
(“Какой вы хотели бы, чтобы вам поставили памятник? — Только один:
показывающий зрителю кукиш”) бывает порою невозможно.

Методология полемики с Розановым — отдельный вопрос. Розанов сознательно
непоследователен и намеренно противоречит сам себе. Розанов — художник
мысли. Доказывать всякий раз его внутреннюю противоречивость столь же
неплодотворно, сколь осуждать поэта за то, что после восторженного гимна
любви он пишет стихотворение с нотками очевидного цинизма. Критика не
раз упрекала Розанова в равнодушии или даже в нелюбви к истине. Это
неточный упрек. Розанов писал на уровне “предпоследних слов”,
допускавших различное толкование, не потому, что был глух к “последним
словам”, а потому что сомневался в их абсолютности. Может быть, сомнение
— это и есть глухота, но это уже область метафизики. Розанов близок
подпольному герою Достоевского, мечтавшему об абсолюте, но не
находившему его в реальности бытия.

1. ГОГОЛЬ И РОССИЯ

“Выяснение Гоголя, суд над ним был его (Розанова. — В. Е.) личным
вопросом, и оттого это единственная по силе и глубине критика”4. Это
мнение В. Гиппиуса определяет экзистенциальные истоки розановского
отношения к Гоголю, личностную вовлеченность Розанова в литературный
конфликт и в какой-то степени объясняет пристрастность розановских
оценок. Розанов буквально был б о л е н Гоголем, но в его воображении
Гоголем б о л е л а вся Россия, так что исцеление, освобождение от
Гоголя имело для Розанова не только личный, но и социальный смысл.

Розанов считал Гоголя роковой, вредоносной для России фигурой. Какая
идейная позиция определила подобный взгляд?

Социальный аспект литературы — одна из магистральных тем розановского
творчества. В этом он ученик шестидесятников. Именно шестидесятники
научили Розанова понимать, какое серьезное воздействие способна
оказывать литература на общество. Усвоив урок, Розанов остался чужд
идеям “чистого искусства”, выразители которого, получив прививку
метафизически возвышенного пессимизма, составили направление, известное
под именем декадентства. В отличие от декадентов Розанов не только не
умалял, но всячески подчеркивал социальную роль художника и видел
историческую заслугу Добролюбова в том, что тот связал литературу с
жизнью, заставил первую служить последней, в результате чего “литература
приобрела в нашей жизни такое колоссальное значение”5. Утверждение
социальной значимости литературы связывает Розанова с шестидесятниками
при полном идеологическом разрыве. Свидетельством такой негативной связи
явились многочисленные оценки Розанова.

Пример Гоголя особенно показателен.

Как известно, Белинский высоко отзывался о социальной роли Гоголя, ставя
его в этом смысле выше Пушкина, но на фоне розановского представления о
роли Гоголя в судьбе России отзыв Белинского выглядит довольно
сдержанным, скромным. Розанов настолько развенчал роль Гоголя, что
невольно приходит в голову сравнение с той социальной ролью, которую сам
Гоголь отводил гомеровской “Одиссее” в русском переводе Жуковского.
Гоголь ждал от перевода чуда, буквального преображения России. Но Гоголь
только обещал чудо, в то время как Розанов писал о свершившемся чуде
Гоголя, стало быть, выступая не как пророк, а очевидец. И этот очевидец
без колебания сравнивает Гоголя не с кем иным, как с Александром
Македонским: “Да Гоголь и есть Алекс<андр> Мак<едонский>, — пишет
Розанов. — Так же велики и обширны завоевания”6.

Читатель, вспомнив о роли, отведенной Македонскому в “Ревизоре”,
истолкует розановские слова как иронию или даже издевку. Не будем
спешить. В этих словах восхищение подавляет иронию. Но так восхищаются
врагом. Подчеркивая могущество Гоголя и поражаясь обширностью его
завоеваний, Розанов — принципиально слабый человек (это его литературное
амплуа, ср.: “Хочу ли я, чтобы очень распространялось мое учение? Нет.
Вышло бы большое волнение, а я так люблю покой... и закат вечера, и
тихий вечерний звон”7 — преклоняется перед силой Гоголя, но не забывает
выставить его завоевателем. Писатель как завоеватель — фигура мало
симпатичная. Завоевание подразумевает захват, насилие, больше того —
надругательство. Как это согласовать с нравственной миссией писателя? —
Несовместимые вещи. Зловещий образ. Розанов заключает, шепотом, в ухо
читателю: “Ни один политик и ни один политический писатель в мире не
произвел в “политике” так много, как Гоголь”8.

Кто еще так высоко ставил Гоголя?

Кто еще — так низко?

Но что же скрывается за розановским отношением к Гоголю как к Александру
Македонскому?

“Я сам прошел (в гимназии) путь ненависти к правительству... к лицам
его, к принципам его... от низа и до верхушки”9, — писал Розанов, однако
гимназический “радикализм” Розанова не нашел отражения в его творчестве.
С первых же статей Розанов резко отмежевывается от радикальных идей 60 —
70-х годов, остаются лишь ностальгические нотки: “И кто из нас...
обратясь к лучшим годам своей юности, не вспомнит, как за томом
сочинений Добролюбова забывались и университетские лекции, и вся
мудрость, ветхая и великая, которая могла быть усвоена из разных старых
и новых книг. К нему примыкали все наши надежды, вся любовь и всякая
ненависть”10. Когда Розанов писал эти строки (1892 год), “ненависть” уже
возобладала над “любовью”, “радикализм” погиб в эмбриональном состоянии,
не “проклюнулся”, как это было у Каткова или Суворина, а потому смены
вех тогда не было: Розанов-критик начался как славянофил, пошел за
писателями, образующими “единственную у нас школу оригинальной мысли”.
Он называл своими наставниками И. Киреевского, А. Хомякова, Константина
и Ивана Аксаковых, Ю. Самарина, Ап. Григорьева, Н. Данилевского, К.
Леонтьева. С Н. Страховым его связывала личная дружба.

Считая славянофилов “школою протеста психического склада русского народа
против всего, что создано психологическим складом романо-германских
народов”, Розанов как суммарный вывод из славянофильского учения
выдвигал четыре основных начала, являющихся исключительной
принадлежностью русского народа:

1) начало гармонии, с о г л а с и я частей, “взамен антагонизма их,
какой мы видим на Западе в борьбе сословий, положений, классов, в
противоположении церкви государству”;

2) “начало д о в е р и я как естественное выражение этого согласия,
которое, при его отсутствии, заменилось подозрительным подсматриванием
друг за другом, системою договоров, гарантий, хартий — конституциализмом
Запада”;

3) “начало ц е л ь н о с т и в отношении ко всякой действительности”, к
истине, которая постигается не обособленным рассудком через философию,
но благодаря нравственным поискам;

4) “начало с о б о р н о с т и”, “слиянность с ближним — что так
противоположно римскому католицизму, с его внешним механизмом папства...
и не похоже также на протестантизм...”11.

Эта система, наконец, включала в себя идею “преданности” русского народа
“верховной власти”12.

Нельзя не заметить, что Розанов весьма основательно упростил
славянофильское учение, что обычно характерно для эпигона. Однако
Розанов вовсе не был эпигоном, лишь повторяющим “зады” учения, к тому же
дурно усвоенного. Его схематизация имела целью примирить славянофильство
с российской государственностью, положить наконец предел взаимным
подозрениям, нередко доходившим до открытого антагонизма. Очистя
славянофильскую идею от всяческих “антигосударственных” наслоений,
приведя ее к знаменателю положительной националистической доктрины,
гармонирующей с государственным сознанием эпохи Александра III, Розанов
естественным образом оказался в рядах махровых консерваторов. Но он, в
отличие от Каткова или Победоносцева, которых упрекал в “самодовольстве”
и в том, что они Россию в настоящем ее положении считают здоровой, был,
что называется, “реакционным романтиком”: он мечтал об “одухотворении”
русского самодержавия. Безусловно, он видел вопиющие изъяны
государственной системы, способной до бесконечности вредить самой себе,
он понимал всю ее глупость, косность и слабость; тем не менее Розанов —
и здесь корень его расхождения как со славянофилами, по мнению которых
российская государственность со времен Петра утонула в “немецкой”
бюрократии, так и с западниками, считавшими самодержавие общественным
атавизмом, — полагал, что социальная система России в своем принципе
является органическим для страны образованием, что она в перспективе
жизнеспособна. В результате он не только не отделял судьбу России от ее
государственной власти, но, напротив, взаимосвязывал эти понятия. Как
публицист и литературный критик, Розанов в 90-е годы видел свое
назначение в моральной помощи власти (хотя власть и не понимает того,
что она в этой помощи нуждается), в улучшении режима и в борьбе с
разрушительными тенденциями, которые, нанося удары по власти, наносят
удары по самой России, а также в борьбе с социальными “утопиями”,
несущими, как ему виделось, гибель стране.

Выступая с таких позиций, Розанов не мог не прийти в конфликт с основным
направлением русской литературы XIX века, со всеми б е з и с к л ю ч е н
и я великими русскими писателями. Но конфликт в его полном объеме
разгорелся не сразу.

Первоначально (в 90-е годы) Розанов только Гоголя (во всяком случае,
главным образом Гоголя) воспринял как своего оппонента и как врага
России.

Розанов “наткнулся” на Гоголя, когда работал над книгой о Достоевском,
над “Легендой о Великом инквизиторе”. В специально отведенной Гоголю
главке он высказал сомнение относительно достоверности известного
взгляда (высказанного, в частности, Ал. Григорьевым), по которому “вся
наша новейшая литература всходит из Гоголя”13. Розанов предложил
диаметрально противоположный тезис: русская новейшая литература “вся в
своем целом;

явилась отрицанием Гоголя, борьбой против него”14. Впрочем, уточнял
Розанов, не только новейшая, но и догоголевская литература, и прежде
всех Пушкин, также враждебны Гоголю. “Не в нашей только, но и во
всемирной литературе, — утверждал в другой статье Розанов, — он стоит
одиноким гением”15. “Мнимые”, с его точки зрения, преемники Гоголя из
русских писателей: Тургенев, Достоевский, Островский, Гончаров, Л.
Толстой — обнаружили тонкое понимание внутренних движений человека,
найдя за действиями, за положениями, за отношениями “человеческую душу,
как скрытый двигатель и творец всех видимых фактов”. Именно эта черта
объясняет, по Розанову, всех перечисленных писателей, и именно этой
черты — “только ее одной и только у него одного”16 — нет у Гоголя.
Называя Гоголя “гениальным живописцем внешних форм”, Розанов полагал
(вспомним В. Авсеенко!), что “за этими формами ничего в сущности не
скрывается, нет никакой души”, так что название знаменитой гоголевской
поэмы имеет символический смысл. “Пусть изображаемое им общество было
дурно и низко, — писал Розанов, — пусть оно заслуживало осмеяния, но
разве не из людей уже оно состояло? Разве для него уже исчезли великие
моменты смерти и рождения, общие для всего живого чувства любви и
ненависти? И если, конечно, нет, то чем же эти фигуры, которые он вывел
перед нами, как своих героев, могли отозваться на эти великие моменты,
почувствовать эти общие страсти? Что было за одеждою, которую одну мы
видим на них, такого, что могло бы хоть когда-нибудь по-человечески
порадоваться, пожалеть, возненавидеть?”17.

Ниже я специально остановлюсь на том, являются ли гоголевские персонажи
“живыми” или “мертвыми” душами и правомерны ли вообще приведенные
вопросы Розанова, но пока что важно определить сущность розановской
мысли. Она сводится к тому, что русские читатели не поняли “обмана”: они
приняли “мертвые души” за реальное отображение социального характера
целого поколения — поколения “ходячих мертвецов” — и возненавидели это
поколение. За свою “гениальную и преступную клевету” Гоголь, по мнению
Розанова, понес заслуженную кару (конец его жизни), но воздействие
гоголевского творчества, негативным образом отразилось на развитии
русского общества.

Из статьи в статью Розанов увеличивает меру гоголевской вины. Если в
“Легенде о Великом инквизиторе” — оклеветанное поколение, то уже в
следующей статье о Гоголе (явившейся ответом на либеральную критику его
концепции гоголевского творчества) Розанов идет значительно дальше. “С
Гоголя именно, — пишет он, — начинается в нашем обществе потеря чувства
действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней”
18.

Это уже выглядит почта как навет на Гоголя — источник и катализатор
революционного брожения общества, и будь у молодого и пылкого Розанова
побольше влияния, кто мог бы поручиться, что Гоголя не выставили бы из
русской литературы как отщепенца, как персону нон грата? Тем более, что
Розанов вовсе не желал оставаться на почве теории, он настаивал, чтобы
словесные выводы переходили в с а н к ц и ю, и недоумением отмечал, что
партия, на идеях которой он основывается, оставляет его одного, без
поддержки и поощрения.

В середине XIX века дискуссия о “дидактике” и “чистом искусстве” развела
Гоголя и Пушкина по разные стороны “баррикады”. Временами Розанов почти
дословно вторит А. Дружинину, который писал: “Скажем нашу мысль без
обиняков: наша текущая словесность изнурена, ослаблена своим
сатирическим направлением. Против этого сатирического направления, к
которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, — поэзия Пушкина
может служить лучшим орудием” 19. Но основной смысл розановских
разоблачений 90-х годов вовсе не лежит в возвращении к полемике
сорокалетней давности. Розанову нужен не идеологический нейтралитет
“чистого искусства”, которое в лице А. Дружинина протестует против
социально активного направления в литературе. Ему нужна
культурно-социальная сила, которая бы смогла справиться с “вредным”
направлением. И здесь его учителя из славянофильской школы оказались
беспомощными. Они проявили “гнилой либерализм”: они не только не
выступили против Гоголя, но оказались в числе его друзей и страстных
почитателей. Откуда такая близорукость? Розанов вынужден отметить, что
“основные славянофилы” признавали “гениального, но извращенного
Гоголя... самым великим деятелем в нашей литературе”20.

Он объясняет это тем, что Гоголь “отрицанием своим совпал с их
отрицанием”, хотя не уточняет мысли о совпадении отрицаний, ибо,
очевидно, не верит в нее. Для него понятно, что славянофилы
заблуждались: совпадение, если оно и было, было минутным и случайным.
Неудовлетворенный позицией “основных славянофилов”, Розанов ищет в
партии ветвь, которая верна не Гоголю, а Пушкину, причем не Пушкину
теоретиков “чистого искусства”, а Пушкину — автору “Возрождения”,
тяготеющему “к идеалам своего родного народа”. К этой ветви Розанов
причисляет Ап. Григорьева, Достоевского и Страхова. Но Ап. Григорьеву
принадлежит тот вышеупомянутый взгляд на Гоголя, с которым спорил
Розанов. Что же касается Страхова, то сам Розанов в статье на смерть
Страхова признает, что Страхов не разделял его мыслей о Гоголе. “До
чего, до чего вы были неправы, нападая на Гоголя, — передает Розанов
слова Страхова: — я перечитываю вот... и изумляюсь; изумляюсь этой
неистощимой силе творчества, этой верности взгляда, этому чудному языку.
Вы говорите — М е р т в ы е д у ш и; да помилуйте, они до сих пор живые,
оглянитесь только, только умейте смотреть...” 21.

Есть в статье еще одно любопытное место, где приводятся слова Страхова,
выражающие, на мой взгляд, возможную позицию славянофилов по отношению к
самому Розанову: “Вы славянофил или, по крайней мере, поднялись с почвы
славянофильской; вы приносите, поэтому, неизмеримый вред школе, ибо ваши
мнения могут быть поставлены ей на счет: между тем славянофильство
всегда было терпимо, никогда оно силы не проповедовало”. Но Розанов
потому так охотно и приводит критический отзыв Страхова, что видит в нем
общеславянофильскую слабость и непоследовательность. И он отвечает не
только Страхову, но и всей школе в целом, отвечает ученик, постигший
ошибку учителей: “...он (Страхов. — В. Е.) не замечал, что это была
школа существенным образом словесная; школа замечательных теорий, из
которых никак не умел родиться факт. Жизнь именно есть вереница фактов,
и eo ipso понуждений... Нужен и меч в истории, нужно и слово; прекраснее
слово, но необходим бывает и меч” 22.

Да, Розанов явно рвался в бой, размахивал мечом, метил в Гоголя и
получал удовольствие от “либеральных” камней, полетевших в его огород.
За ним с легкой руки Вл. Соловьева закрепилась репутация Иудушки
Головлева, но он презирал Вл. Соловьева не меньше, чем самого Щедрина, и
готов был страдать, словно желая доказать читателям, что праведники и
пророки находятся не в том стане, где их ищут, — в том стане нетрудно
выдвинуться: достаточно насмешливой фразы. Кто сказал, что в России
невыгодно быть обличителем? Это, утверждал Розанов, обеспеченная
общественная карьера, несмотря ни на какие гонения. Гонения выдумала
глупая власть для поощрения гонимых, для раздувания шума вокруг их имен.
В России куда более опасно быть консерватором: съедят, даже не выслушав
до конца, не разобравшись что и как. В этом Розанов был убежден на
примере того же Н. Страхова, К. Леонтьева, Н. Данилевского —
“литературных изгнанников”, мимо которых прошел, как утверждал Розанов,
русский читатель. В пылу полемики Розанов берется защищать даже самые
отпетые репутации, восхищается публицистическим даром кн. Мещерского,
издателя “Гражданина”, вступается за Ф. Булгарина, призывая читателя
задуматься хотя бы над тем фактом, что имеющий фатальный “осиновый кол”
в своей могиле Булгарин был “интимным другом” Грибоедову, который,
посылая Булгарину рукопись своей знаменитей комедии, просил: “Сохрани
мое “Горе”...”23. Но, прикрывая Булгарина именем Грибоедова, Розанов
вокруг Грибоедова же начинает плести интриги, упрекает автора комедии в
непонимании России, в безжизненности и “неумности” его творения.

Розанов 90-х годов оказался под властью простой до гениальности идеи,
достойной Поприщина: чтобы спасти гибнущую Россию, необходимо все
“плюсы” общественного мнения обратить в “минусы” и vice versa. Мечта
Розанова уводила его к прямому действию, при котором слово играет
второстепенную роль, однако дело заключалось в том, что Розанов как раз
не был человеком действия, мечта пришла в конфликт с его литературной
сущностью. К тому же был предел и розановского всепрощения по отношению
к российской государственности. Назревал 1905 год. Несостоятельность
самодержавия становилась выводом не только революционного сознания, но и
элементарного, обывательского здравомыслия. Розанов мог не считаться с
революционерами, но российский обыватель значил для него много, именно
обывателя должна была согреть его мечта, а обыватель вел подсчет
политическим и экономическим провалам правительства.

Мечта Розанова погибла, придя в нестерпимое противоречие как с
действительностью, так и с личностью мечтателя. Но ее гибель не привела
Розанова в стан его стародавних союзников по гимназическому радикализму.
Социальный индифферентизм как возможная позиция также не удовлетворял
Розанова. Взрыв розановской идеологии выворотил идеолога наизнанку,
обнажил все те потаенные сомнения, тревоги и растерянность, которые
Розанов раньше тщательно скрывал от своего читателя и, должно быть,
самого себя. Теперь вместо монолита Розанов предстал перед читателем
грудой разноцветных обломков, “опавшими листьями” прежней мечты, и
именно эти “опавшие листья” и есть тот настоящий Розанов, который стал
уникальной фигурой в русской словесной культуре начала XX века. “От
всего ушел и никуда не пришел”24, — писал Розанов о себе. Из “листьев”
Розанову удалось создать мозаический узор мысли. Мечта погибла, но
сохранилась ностальгия по ней и вопрос: кто виноват? Кто виноват в
гибели мечты? — Розанов отвечал решительно: все. Радикалы и
консерваторы, русская история, сам Розанов, Церковь и еще шире —
христианство и, наконец, вся русская литература. Но по-прежнему главный
виновник — Гоголь.

Такова позиция Розанова между двух революций. Пока была жива розановская
мечта, пока он верил в счастливое воссоединение русского духа с
российской государственностью, Розанов очень неохотно “отдавал” русских
писателей своим идейным оппонентам. Собственно, в отщепенцах оказался
только Гоголь. Правда, при внимательном чтении можно было нащупать его
неприязнь вообще к сатирическому направлению: Фонвизину, Грибоедову,
Щедрину, - сатира и мечта несовместимы, но Розанов все-таки не искал
себе новых врагов, а непосредственно мечте вредил Гоголь.

Тогда же, когда Розанов похоронил свою мечту, он гораздо более
придирчивым взглядом посмотрел на русскую литературу и обнаружил, что
она вся полна отщепенцев, что русская литература не делает дело, не вьет
гнездо, что подавляющее количество писателей, которых мы теперь называем
критическими реалистами, по Розанову, антисоциальны. “По с о д е р ж а н
и ю литература русская, — писал Розанов, — есть такая мерзость, — такая
мерзость бесстыдства и наглости, — как ни единая литература. В большом
Царстве, с большою силою, при народе трудолюбивом, смышленом, покорном,
— что она сделала? Она не выучила и не внушила выучить — чтобы этот
народ хотя научили гвоздь выковать, серп исполнить, косу для косьбы
сделать... Народ рос совершенно первобытно с Петра Великого, а
литература занималась только, “как они любили” и “о чем разговаривали”
25.

Розанов постоянно оперирует понятиями “пользы” и “вреда”, подчиняя этим
понятиям истину. Столкновение истины с пользой рассматривается Розановым
на примере деятельности Новикова и Радищева. “Они говорили правду и
высокую человеческую правду”, — признает он. Однако “есть н е с в о е в
р е м е н н ы е слова”. Именно такие слова были произнесены Новиковым и
Радищевым, и если бы их “правда” распространилась по всей России, то
Россия не имела бы духа “отразить Наполеона” 26.

Вот корень розановского отношения к русской литературе. Русская
литература либо сибаритствовала, либо вредила России, говоря “правду”.
Россия была слишком слаба для принятия “правды”: скажи ей “правду”, и
она рассыплется, не отразит Наполеона. Но и “правду”-то русская
литература говорила не ради “правды”. Здесь розановская мысль вступает в
конфликт с самой “сущностью” печатного слова, и не случайно, что у
Розанова в основе основ виноват Гутенберг. Именно из-за печатного станка
литература превратилась в источник славы и удовлетворения писательского
тщеславия. Литература, по Розанову, только и живет тревогой о
“сохранении имени в потомстве”. А самый верный путь к “сохранению”
указал Герострат. Все литераторы в душе — Геростраты или Добчинские. “Ни
для кого так не легко сжечь Рим, как для Добчинского. Катилина
задумается. Манилов — пожалеет; Собакевич не поворотится; но Добчинский
поспешит со всех ног: “Боже? Да ведь Рим только и ждал м е н я, и я
именно и родился, чтобы сжечь Рим; смотри, публика, и запоминай м о е и
м я” 27.

Через прозрачный намек на Третий Рим, который поджигает русский
литератор — Добчинский, Розанов возвращается от литературы вообще к
сущности русской литературы. Он находит ее преисполненной
самодовольства, сытости. Обличения идут на пользу не России, а самим
обличителям. “Как “матерый волк”, — пишет Розанов о Щедрине, — он наелся
русской крови и сытый отвалился в могилу”28. Даже Достоевский кажется
Розанову подозрительной фигурой. Он тоже виноват, виноват в том, что так
внимательно приглядывался к нигилистам, что, по сути дела, “организовал”
их направление: “Достоевский как пьяная нервная баба вцепился в
“сволочь” на Руси и стал пророком ее”29. В столь же хлестких выражениях
— о Герцене и Некрасове, Тургеневе и Чернышевском... Только три
исключения видит Розанов в русской литературе: Пушкин, Толстой, Суворин.

Пушкин “метафизически” близок Розанову. К социальной направленности
Пушкина он довольно равнодушен, и хотя находит, что Пушкин первым в
послепетровское время обратился к русскому идеалу, однако “Пушкин и
Лермонтов ничего особенного не хотели”30. Главное в Пушкине —
многобожие, дар воспеть прекрасное разнообразие мира, отсутствие
господствующей идеи. “Можно Пушкиным питаться и можно им одним
пропитаться всю жизнь, — пишет Розанов. — Попробуйте жить Гоголем...
Лермонтовым: вы будете задушены их (сердечным и умственным)
монотеизмом... Через немного времени вы почувствуете... себя, как в
комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахучих цветов,
и броситесь к двери с криком: “простора!”, “воздуха!”... У Пушкина — все
двери открыты, да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты:
это — в точности сад, где вы не устаете”31.

Конечно, добавляет Розанов, Россия никогда не станет жить Пушкиным, как
греки — Гомером. Тут не недостаточность поэта, а потребность движения,
потребность подышать атмосферой “исключительных настроений”. После
“сада” Пушкина — “исключительный и фантастический кабинет” Гоголя. После
Пушкина, в другом месте пишет Розанов, “дьявол вдруг помешал палочкой
дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков... Это пришел Гоголь.
За Гоголем все. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы...”.

И в этот момент “злобы” рождается вторая исключительная для Розанова
фигура: Толстой. “Толстой из этой мглы поднял голову: “К идеалу!”32.
Толстой описал не молодых людей, рассуждающих о труде, а самую “трудовую
Россию”, отнесся с уважением к семье, к трудящемуся человеку, к отцам.
“Это — впервые и е д и н с т в е н н о е русской литературе, без
подражаний и продолжений”33.

Толстой, стало быть, выполнил тот “социальный заказ”, который Розанов
устал ждать от русской литературы. Но скорее всего розанов выдумал
своего Толстого. Толстой описал р а з н ы е семьи, р а з л и ч н ы х
отцов, наконец, р а з н ы й труд; создал сложную и совсем не
апологетическую картину русской действительности; не заметить его
критики того сословия, к которому Розанов слал Чернышевского “целовать
ручки”34, — значит не хотеть ее замечать.

Но третья исключительная фигура, А. Суворин, была действительно близка к
розановскому идеалу. О молодом Суворине Розанов отзывался непочтительно:
мало ли “либеральных пересмешников”? Однако “либеральный пересмешник”
превратился в “средневекового рыцаря”, который, завязав в узелок свою
“известность” и “любимость” (явно преувеличенные Розановым), вышел вон с
новым чувством: “Я должен жить не для своего имени, а для имени России”.
И он жил так - заключает Розанов.

Кредо, приписываемое Розановым Суворину, — единственно достойное (по
Розанову) кредо русского литератора. Не будем сейчас возвращаться к
вопросу о том, как способствовал Суворин славе России. На этот вопрос не
так давно был дан достаточно объективный ответ35. Меня интересует в
данном случае иная проблема.

По сути дела, для Розанова существуют д в е литературы. Литература
самовыражения, споспешествующая славе имени, и литература, если так
можно сказать, национальных интересов.

Что такое литература самовыражения? — Она отражает личную истину
писателя, его собственное видение мира. Розанов ставит вопрос буквально
следующим образом: кто таков писатель, чтобы его личная истина стала
достоянием общества? Можно ли писателю доверить такое ответственное
дело, как влияние на умонастроение тысяч читателей? Пушкин — счастливое
исключение: его самовыражение было метафизически полноценным, к тому же
социально не вредным, а даже скорее полезным. Но другие? Не вносят ли
они преимущественно сумятицу в читательские головы, не получается ли
так, что их литературное дарование з а с т а в л я е т  читателя принять
ту точку зрения, с которой ему и не хочется соглашаться? В литературе
самовыражения, выходит, есть элемент насилия и гипноза. Не лучше ли в
таком случае иметь дело с писателями, которые стремятся выразить не
личную истину, а своевременные общественные интересы?

Здесь я намеренно огрубляю розановскую мысль, стараюсь обнажить ее и
признаю, что при таком обнажении Розанов перестает быть Розановым. И вот
обнаруживается важная особенность розановской мысли; она в самом деле —
“опавшие листья”, то есть живет как орнамент, узор, как намек на
многообразие истины. Ведь парадокс всей русской литературы заключается в
том, что общественно своевременным было всегда неугодное власти
несвоевременное слово. Оно вырывалось не спросясь, и не оно
приноравливалось к обществу, а общество — к нему, причем процесс
“переваривания” такого слова затягивался порою на десятилетия. Но
сколько бы времени ни прошло, “несвоевременное” (для власти) слово
выживает и остается, тогда как “своевременное” оказывается
мертворожденным. Наконец, настаивая на литературе национальных
интересов, Розанов забывал о своем собственном писательском кредо, о
своем предельном субъективизме, о том, что он призывал читателя плакать
не об обстоятельствах своей жизни, а о себе, и что эта, как теперь
называется, экзистенциальная тема была у Розанова превалирующей.

Обратимся теперь к “исключительному и фантастическому кабинету” Гоголя.
Разве Гоголь с юных лет не горел страстью быть полезным России на каком
угодно месте, в каком угодно звании? Почему же Розанов не замечает
этого, почему Гоголь вызывает у него особенную неприязнь?

Розанов не считается с намерениями Гоголя. Он судит Гоголя по тому, что
Гоголь создал, и находит, что Гоголь сам не ведал, что творил. Именно в
этом неведении, которое Розанов считает роковым для России, заключается
“главная тайна Гоголя” 36: “Он показал всю Россию без-доблестной, —
небытием. Показал с такой невероятной силой и яркостью, что зрители
ослепли и на минуту перестали видеть действительность, перестали
что-нибудь знать, перестали понимать, что ничего подобного “Мертвым
душам”, конечно, нет в живой жизни и в п о л н о т е живой жизни.” Одни
вой, жалобный, убитый, пронесся по стране: “Ничего нет...” “Пусто!”...
“Пуст Божий мир”...”37. Таким образом. Гоголь создал непроизвольную
карикатуру, но в этой непроизвольности была ее сила. Гоголь — манекен,
моргающий глазами в бесплодных поисках смысла того, что он написал, а
потому, пишет Розанов, “я не решусь удержаться выговорить последнее
слово: и д и о т. Он был так же неколебим и устойчив, так же не
“сворачиваем в сторону”, как лишенный внутри себя всякого разума и
всякого смысла человек. “Пишу” и “sic”. Великолепно. Но какая же мысль?
Идиот таращит глаза, не понимает. “Словечки” великолепны. “Словечки” как
ни у кого. И он хорошо видит, что “как ни у кого”, и восхищен
бессмысленным восхищением, и горд тоже бессмысленной гордостью.

— Фу, дьявол! — сгинь!..

... Он не понимает, что за словом должно быть что-нибудь, — между
прочим, что за словом должно быть дело; пожар или наводнение, ужас или
радость. Ему это непонятно, — и он дает “последний чекан” слову...” 38.

Если, по Мережковскому, Гоголь всю жизнь боролся с чертом” то в
розановской интерпретации творчество Гоголя обретает черты сатанического
формализма, где самоценное слово, освобождаясь от человеческого смысла,
становится черной магией. И Розанов настолько проникается своей
интерпретацией, что зовет на помощь крестную силу: “С нами крестная
сила! чем оборониться от тебя?”

“Верою, подсказывает сердце. В ком затеплилось зернышко “веры”, — веры в
душу человеческую, веры в землю свою, веры в будущее ее, — для того
Гоголя воистину не было.

Никогда более страшного человека, — заключает Розанов, — ... подобия
человеческого... не приходило на нашу землю”39.

Оставим розановские страхи, проклятья и заклинания как эмоциональный
балласт, который замутняет суть дела, и рассмотрим дальше мысль
Розанова. По его мнению, Гоголь бы не стал столь социально влиятельной
фигурой, если бы был вовремя понят. Но Гоголя не поняли ни он сам, ни
его читатели. И вот это соединение двойного непонимания придало
творчеству Гоголя значение “архимедовского рычага”: “Наши иллюзии творят
жизнь не менее, чем самые заправские факты. Пусть в субъекте своем
Гоголь не был ни реалистом, ни натуралистом; творило “дело” не то, чем
он был в “субъекте”, но творило дело то, чем он казался в “объекте”...
Жизнь и историю сотворило, и — огромную жизнь сотворило, именно принятие
его за натуралиста и реалиста, именно то, что и “Ревизора” и “Мертвые
души” все сочли (пусть ложно) за копию с действительности, подписав под
творениями — “с подлинным верно”. Настаивание на этом — детское,
нелепое, неумное — принадлежит последнему фазису деятельности Белинского
и особенно 60-м годам. Оно-то, таковое понимание, пусть равное полному
непониманию, однако и произвело весь “бурелом” в истории, оно и сообщило
Гоголю огромную силу ломающего лома... И явился взрыв такой
деятельности, такого подъема, какого за десятилетие назад нельзя было
ожидать в довольно спокойной и эпической России...” 40

Но кем же, однако, в представлении Розанова был Гоголь в субъекте? В
статье “Отчего не удался памятник Гоголю” (1909) Розанов попытался дать
развернутый ответ. В душе больших художников нередко зарождается особый
вид метафизического безумия, о котором писал Платон в “Пире”, настаивая
на том, что только люди, способные к безумию, приносят на землю глубокие
откровения истины. Безумие Гоголя несло в себе исключительные черты. Оно
было в нем всегда, с рождения, но впоследствии, особенно перед смертью,
овладело всем его существом. Это было, по Розанову, преимущественно
безумие тоски (“Скучно на этом свете, господа!”), которое дало особое
направление его художественному зрению, и из-под “веселого рассказца”
(“Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем”) глянули
меланхолические глаза, “тускло и странно уставленные на мир”: “И самую
тоску он не мог ни рассеять, ни раскидать, едва ли даже умел
постичь...”41 Однако гоголевские глаза, глаза великого художника, взгляд
которых имел особое свойство останавливаться и прилипать к уродливым,
пошлым сторонам бытия, вырывать эти стороны из полной жизни и выдавать
их за полную жизнь, — короче, эти “меланхолические глаза” смотрели не
просто на абстрактные формы бытия, но именно на русскую землю так, что
отражение бытия, искаженное внутренним безумием автора, вобрало в себя
приметы реальной русской действительности, или, иными словами, русская
действительность оказалась невольно и неожиданно жертвой черной магии, в
результате чего она исказилась до неузнаваемости. То, что именно русская
действительность оказалась перед меланхолическими глазами гениального
художника, — явление, считает Розанов, случайное. С таким же успехом,
или, лучше сказать, неуспехом, могли исказиться черты любой другой
страны. Несчастье России состояло не в том, что на ее земле родился
Гоголь (его метафизическая исключительность — его беда, а не России), а
в том, что Россия поверила в искаженный образ как в достоверный и
реальный. Гоголь смутил Россию: “Самая суть деда и суть “пришествия в
Россию Гоголя” заключалась именно в том, что Россия была или, по крайней
мере, представлялась сама по себе “монументальною”, величественною,
значительною: Гоголь же прошелся по всем этим “монументам”, воображаемым
или действительным, и смял их все, могущественно смял своими тощими,
бессильными ногами, так что И следа от них не осталось, а осталась одна
безобразная каша…”42

Итак, в Гоголе необходимо различать метафизика с особым взглядом на мир
и социального писателя. Розанов не ставит вопроса о том, насколько прав
“метафизический” Гоголь. Он лишь отмечает его — по сравнению с Пушкиным
— неполноценность, однобокость. Однако дефект души, придав специфическое
направление творчеству, способствует отражению темного лика мира с
невиданной силой — в этом положительная миссия Гоголя. С таким взглядом
на мир жить чудовищно трудно (Гоголь не выдержал), но взглянуть на мир
гоголевскими глазами необходимо для полноты познания мира. Если
п р а в и л ь н о читать Гоголя, утверждает Розанов, то вывод из его
сочинений или читательский вздох, раздающийся после прочтения, звучит
примерно так:

— Темно... Боже, как темно в этом мире! Но даже Пушкин произнес совсем
иные слова, признав правоту не “метафизического”, а “социального”
Гоголя:

— Боже, как грустна наша Россия!

Так сказал Пушкин, “вот-вот после войны 12-го года, после царствования
Екатерины II, и давший знаменитый о России ответ Чаадаеву.

Чаадаеву он мог ответить. Но Гоголю — не смог. Случилось хуже: он вдруг
не захотел ответить ему, Пушкин вдруг согласился с Гоголем... Это
удивительно. Тайна Гоголя, как-то связанная с его “безумием”,
заключается в совершенной неодолимости всего, что он говорил в
унизительном направлении, мнущем, раздавливающем, дробящем”43.

Энергия розановской мысли, как всегда, рождена полемикой, и надо
сказать, что в той части своих размышлений, где Розанов выставляет
недостаточность известного взгляда на Гоголя как на писателя сугубо
“обличительного” направления, он оказывается достаточно убедительным. В
самом деле, источник творчества Гоголя связан с исключительным
гоголевским видением мира, с его особыми онтологическими ощущениями,
выразившимися в чувстве тоски, меланхолии. Если раннее творчество Гоголя
позволительно рассматривать, опираясь на его собственное суждение, как
преодоление тоски, болезненного состояния44, то позднейшие произведения
Гоголя, особенно “Мертвые души”, заключают в себе сплав “метафизических”
и социальных реакций писателя. Розанов подчиняет Гоголя “безумию тоски”,
тем самым закрывая социальную тему Гоголя метафизической
исключительностью. Но здесь уместнее всего говорить именно о сплаве. Дар
Гоголя (отмеченный Пушкиным) “выставлять так ярко пошлость жизни, чтобы
вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза
всем”, принадлежит, конечно, “метафизике”, но нацелен социально, “в
глаза всем”. Наложение этого дара на реалии России породило карикатуру.
Об этом прямо писал Гоголь (о чем Розанов умалчивает), изумляясь словам
Пушкина (“Боже, как грустна наша Россия!”): “Пушкин, который так знал
Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка!”

Однако эта карикатура была, если так можно выразиться, конгениальна той
социальной карикатуре, которую являла собой постдекабристская,
николаевская Россия. Пошлость жизни в ее онтологическом значении совпала
с социальной пошлостью, и мощь первого тома “Мертвых душ”, возможно,
определилась этим уникальным тождеством социального и онтологического
уровней. Когда же Гоголь нарушил тождество, насильственным образом
подчинив свое онтологическое зрение христианской метафизике и заставив
себя смотреть на мир не своими, а, так сказать, наемными глазами, то,
как он ни вынуждал себя, нового отношения между онтологическим и
социальным рядом не выстроилось, а выстроилась некоторая абстрактная
схема, которая могла найти свое выражение в публицистической книге
(“Переписка”), но для художественного произведения она была непригодна.
Отсюда — кризис; отсюда — сожжение второго тома. По сути дела. Гоголь,
начиная с “Переписки”, попробовал взглянуть на мир глазами “Того, кто, —
как он писал в “Авторской исповеди”, — есть источник жизни”, а
следовательно, второй том “Мертвых душ” в своем замысле был равносилен
второму “Творению”, то есть представлял собой художественно невыполнимую
задачу.

Розанов пытался защитить Россию от “клеветы” Гоголя, не осознавая того,
что эта “клевета” достовернее любой “правды”. Самую же метафизическую
исключительность Гоголя и источник его “беспредельной злобы”45 Розанов
находил в демонизме (“демон, хватающийся боязливо за крест”). Этот
демонизм несовместим с христианством: “...Я как-то не умею представить
себе, чтобы Гоголь “перекрестился”. Путешествовать в Палестину — да, был
ханжою — да. Но перекреститься не мог. И просто смешно бы вышло. “Гоголь
крестится” — точно медведь в менуэте”46. Но если Розанов верно
определяет сложное отношение Гоголя к христианству, то только его
собственной “беспредельной злобой”, которую он испытывает к Гоголю,
можно объяснить его мнение о человеческих качествах писателя: “За всю
деятельность и во всем лице ни одной благородной черты”47.

Розанов настаивал на связи метафизической загадки Гоголя с половой
сферой. Розанов, как известно, много писал о поле. Параллельно Фрейду он
развивал теорию зависимости духовной жизни человека от своеобразия его
половой структуры (см., в частности, его книгу “Люди лунного света”).
Теория Розанова не воплотилась в какую-либо последовательную систему,
ибо последовательная система и Розанов суть вещи несовместимые, однако
его идеи были вполне ясны.

“Интересна половая загадка Гоголя... — пишет Розанов во втором “коробе”
“Опавших листьев” (1915). — Он, бесспорно, “не знал женщины”. Что же
было? Поразительная яркость кисти везде, где он говорит о покойниках...
Везде покойник у него живет удвоенной жизнью, покойник — нигде не
“мертв”, тогда как живые люди удивительно мертвы... Ведь ни одного
мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают”48. Но они,
конечно, умирают, а только Гоголь нисколько ими не интересовался. Он
вывел целый пансион покойниц, и не старух, а все “молоденьких и
хорошеньких”49.

Возможно, что розановская гипотеза о предрасположенности Гоголя к
некрофилии ужаснет читателя, покажется ему возмутительной, но мне
думается, что она прежде всего наивна. Сам Розанов не раз писал о
смерти. И каждое его слово о смерти — вопль: “Смерти я боюсь, смерти я
не хочу, смерти я ужасаюсь”, или “Я кончен. Зачем же я жил?!!!”, или
(любимое Мандельштамом): “Какой это ужас, что человек (вечный филолог)
нашел слово для этого — “смерть”. Разве это возможно как-нибудь назвать?
Разве оно имеет имя? Имя — уже определение, уже “что-то знаем”. Но ведь
мы же об этом ничего незнаем. И, произнося в разговорах “смерть”, мы как
бы танцуем в бланманже для ужина или спрашиваем: “сколько часов в миске
супа”50. Но разговор о некрофилии Гоголя, в сущности, значит то, что
Розанов не захотел заметить схожего, трагического отношения Гоголя к
смерти, не понял того, что яркость гоголевской кисти “везде, где он
говорит о покойниках”, имеет своей причиной не физиологический порок, а
жгучий интерес писателя к самой неразрешимой проблеме смерти и страх
перед ней (он выразился, в частности, в “Завещании”). Перед этим
страхом, перед загадкой смерти, перед вопросом о смысле существования и
литературы на грани, небытия розановский домысел неудовлетворителен.
Тема “Гоголь и женщины” — достаточно нестандартная тема (здесь осталось
много . загадок), но другая тема: “Гоголь и смерть” — ею явно не
объясняется. Некрофилия пугает своим психофизиологическим вывертом, но
остается в ряду сексуальной патологии. Смерть выпадает из всякого ряда,
и в этом смысле она приобретает значение абсолютной патологии. Гоголь
входил в заповедный мир смерти не как извращенец, слепой к смерти, по
сути дела, подменяющий смерть похотью, а как платоновский “безумец”,
ищущий возможность через смерть объяснить, понять и принять жизнь.

2. ГОГОЛЬ И РЕВОЛЮЦИЯ

Никто не мог быть более решительным критиком розановского отношения или,
я бы даже сказал, поведения по отношению к Гоголю, нежели сам Розанов,
который совсем с иной точки зрения взглянул на творчество Гоголя после
революционных событий 1917 года.

После революции мысль Розанова расслоилась. С одной стороны, он объявил
русскую литературу виновницей революции и тем самым оказался в роли
пророка, пророчество которого осуществилось. Не он ли все время
предупреждал, предостерегал? “Собственно, никакого сомнения,— писал
Розанов в своей последней книге “Апокалипсис нашего времени” (1918), —
что Россию убила литература. Из слагающих “разложителей” России ни
одного нет нелитературного происхождения”51. Он развивает свою идею в
статье “Таинственные соотношения”: “После того, как были прокляты
помещики у Гоголя и Гончарова (“Обломов”), администрация у Щедрина
(“Господа Ташкентцы”), история (“История одного города”), купцы у
Островского, духовенство у Лескова (“Мелочи архиерейской жизни”) и,
наконец, вот самая семья у Тургенева (“Отцы и дети” Тургенева перешли в
какую-то чахотку русской семьи”, — пишет Розанов в той же статье. — В.
Е.), русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток,
песенок и сказочек. Отсюда и произошла революция. “Что же мне делать,
что же мне наконец делать”. “Все — вдребезги”!!” 52.

Но одновременно с этим совершенно другая тенденция вырвалась из-под
розановского пера. Он — свидетель революции — обнаружил, что народ,
выступивший в революции активной силой и показавший истинное свое лицо,
вовсе не соответствует тому сказочному, смиренному, богобоязненному
народу, который идеализировался Розановым в его четырех пунктах (см.
выше). Славянофильское представление о народе оказалось мифом 53. Народ
оказался не тот. Не той оказалась и государственность. С мукой переживая
распад “былой Руси”, Розанов тем не менее вынужден констатировать: “Русь
слиняла в два дня... Самое большее — в три. Даже “Новое время” нельзя
было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом
рассыпалась вся, до подробностей, до частностей”54.

Для Розанова наступила пора “переоценки ценностей”. После революции он
убедился во внутренней гнилости самодержавной России, которой управляли
“плоские бараны”, и пришел к выводу, что Россия была в конечном счете
именно такой, какой ее изображала русская литература: обреченной
империей.

Розанов так и не снял противоречия, существующего в его предсмертных
мыслях, в которых Гоголь по-прежнему занимает важное место. Ведь Гоголь
остается одним из “разложителей” России, однако при этом он прав: “Прав
этот бес Гоголь” 55. Смена вех тем не менее поразительна: Розанов
отказывается от славянофильства и выбирает между И. Киреевским и
Чаадаевым — Чаадаева. “Явно, Чаадаев прав с его отрицанием России”, —
утверждает Розанов, и одновременно происходит его примирение со
Щедриным: “Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал
мне теперь в своей полной истине. Щедрин, беру тебя и благословляю”56.
Но особенный интерес представляет его переоценка Гоголя. Подчеркивая,
что в этой переоценке главную роль сыграла революция (“Вообще — только
революция, и — впервые революция оправдала Гоголя”), Розанов теперь
выделяет Гоголя из русской литературы как писателя, первым сказавшего
правду о России: “...все это были перепевы Запада, перепевы Греции и
Рима, но особенно Греции, и у Пушкина, и у Жуковского, и вообще “у всех
их”. Баратынский, Дельвиг, “все они”. Даже Тютчев. Гоголь же показал
“Матушку Натуру” (подчеркнуто мной. — В. Е.). Вот она какова — Русь;
Гоголь в затем — Некрасов” 57. Сознательно принижая Пушкина и видя в
творчестве Гоголя не анаморфозу России, а “Матушку Натуру”. Розанов
выбирает Гоголя в качестве своего союзника. Дело не ограничивается
взглядом на Россию. Розанов выставляет Гоголя как близкого себе критика
христианства. “Он был вовсе не русским обличителем, а европейским, —
пишет Розанов; — и даже, что он был до известной степени — обличителем
христианским, т. е. самого христианства. И тогда его роль вытекает
совершенно иная, нежели как я думал о нем всю мою жизнь: роль Петрарки и
творца языческого ренессанса” 58.

В доказательство того, что Гоголь был “европейским обличителем”, Розанов
ссылается на гоголевский отрывок “Рим”, где критика западноевропейской
цивилизации XIX века, “лишившей мир Рафаэлей, Тициане в,
Микель-Анджелов, низведшей к ремеслу искусстве”, предвосхищает
“антиевропейские” идеи Достоевского и К. Леонтьева. Гоголь отказывает
Европе не только в глубоких мыслях (“везде намеки на мысли, и нет самих
мыслей”), но даже в умении одеваться (“узенькие лоскуточки одеяний
европейских”). Он язвит но поводу “уродливых, узких бородок, которые
француз переделывает и стрижет себе по пяти раз в месяц”. Но эта критика
отнюдь не свидетельствует об антихристианских настроениях автора “Рима”.
Розанов настаивает на своей мысли, сопоставляя портрет прекрасной
Аннунциаты, которую считает “албанкой”, а потому нехристианкой, с
портретами русских христиан: Чичикова, Коробочки и др. Гоголю
приписывается буквально следующий вывод: “Вот что принес на Землю
Христос, каких Чичиковых, я Собакевичей, и Коробочек. Какое тупоумие и
скудодушевность. Когда прежде была Аннунциата”59.

Но гоголевская Аннунциата на самом деле была не “албанка”, а альбанка,
то есть жительница римской окрестности. Что же касается героев “Мертвых
душ”, то связь их существования с исторической неудачей христианства
(связь, которую Розанов навязывал сознанию или по крайней мере
подсознанию Гоголя) не менее сомнительна, нежели связь Аннунциаты с
Албанией. Разочарование Розанова в христианстве, достигшее своего апогея
в революционные годы, толкнуло его на явный произвол в толковании
Гоголя. Потеряв веру в прошлое величие России, не чувствуя России новой,
Розанов полагался только на молитву: “После Гоголя и Щедрина — Розанов с
его м о л и т в о ю” 60. Но к кому обращалась эта молитва? Это так и
осталось “загадкой” Розанова.

Изменение отношения Розанова к Гоголю после революции не изменило, как
мы видим, сути дела: Розанов до конца своих дней оставался пораженный
какой-то странной эстетической слепотой по отношению к творчеству автора
“Мертвых душ”. Почему, однако, Гоголь остался для него закрытой фигурой,
“клубком, от которого, — как писал Розанов, — никто не держал в руках
входящей нити”? 61

3. ГОГОЛЬ И СЛОВО

Роль Гоголя в судьбе России находилась, по мысли Розанова, в
непосредственной зависимости от мощи гоголевского слова. Именно эта
причина объясняет интерес Розанова к эстетике Гоголя. “Поразительно, —
утверждал он в предисловии ко второму изданию “Легенды о Великом
инквизиторе” (1901), — что невозможно забыть ничего из сказанного
Гоголем, даже мелочей, даже не нужного. Такой мощью слова никто другой
не обладал”б2. Благодаря своей мощи слово Гоголя может оказаться
убедительнее самой действительности: “Перестаешь верить
действительности, читая Гоголя. Свет искусства, льющийся из него,
заливает все. Теряешь осязание. зрение и веришь только ему”63. Невольно
подчиняясь гоголевскому слову, Розанов говорит о “дьявольском
могуществе” Гоголя, но он не удовлетворяется одной констатацией,
стремится определить, чем вызвана такая мощь. С этой целью Розанов
прибегает к сравнению гоголевского слова с пушкинским и находит, что
“впечатление от Пушкина не так устойчиво. Его слово, его оценка как
волна входит в душу и как волна же, освежив и всколыхав ее, — отходит
назад, обратно: черта, проведенная ею в душе нашей, закрывается и
зарастает; напротив, черта, проводимая Гоголем, остается неподвижною…
Как преднамеренно ошибся Собакевич, составляя список мертвых душ, или
как Коробочка не понимала Чичикова — это все мы помним в подробностях,
прочитав только одни раз и очень давно; но что именно случилось с
Германном во время карточной игры, — для того, чтобы вспомнить это,
нужно еще раз открыть “Пиковую даму” 64.

Гоголевское слово в самом деле обладает исключительной устойчивостью.
Оно почти что не подвержено процессу разложения, тому естественному
процессу, который вызван несовершенством читательской памяти. По
прошествии времени читатель в той или иной степени забывает прочитанную
книгу: размывается сюжет, распадаются внутрифабульные связи, персонажи
утрачивают имена и т. д. Этот мало исследованный процесс разложения в
конечном счете приводит к тому, что в памяти остается лишь общее
настроение книги, ее индивидуальный “аромат”. С Гоголем происходит нечто
обратное. Чем больше времени проходит после чтения поэмы, тем более
выпуклым становится ее сюжет (за счет утраты, как мне лично думается,
тех мест поэмы, которые в какой-то степени можно считать посторонними по
отношению к общей ее структуре, например: история превращения Плюшкина в
Плюшкина или история детства Чичикова), тем больше заостряются черты ее
главных героев (тоже, очевидно, за счет некоторых утрат). Если так можно
выразиться, время доводит Гоголя до полного совершенства.

Розанов искал объяснение “неизгладимости” читательского впечатления от
“Мертвых душ” в общем течении авторской речи, которое, по его словам,
“безжизненно”. Анализируя первую страницу поэмы, он писал: “Эго восковой
язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед
и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других. И где бы мы ни
открыли книгу... мы увидим всюду эту же мертвую ткань языка, в которую
обернуты все выведенные фигуры, как в свой общий саван”65.

Такой “мертвый язык”, по Розанову, не создает “картины”, воспроизводящей
разнообразие действительности, но образует “мозаику слов”, “восковую
массу слов”, которая уводит читателя в особый мир, отторгнутый от
реальности и едва ли имеющий с ней какую-либо общую меру. В этом мире
“совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые фигурки, но все они
делают так искусно свои гримасы, что мы долго, подозревали, уж не
шевелятся ли они” 66.

Тайна гоголевского слова вынуждает Розанова прибегнуть к занятию,
которое было несвойственно ни ему самому, ни, в целом, направлению
русской литературно-философской критики конца XIX — начала XX века.
Единственный раз на протяжении своей деятельности Розанов производит
текстологическое исследование — он пишет статью “Как произошел тип
Акакия Акакиевича” (1894), в которой, опираясь на работы Н. С.
Тихомирова, прослеживает все последовательные наброски повести,
сопоставляет их с окончательным текстом, анализирует трансформацию
реального анекдота, положенного в основание “Шинели”.

В результате Розанов приходит к выводу, что “сущность художественной
рисовки у Гоголя заключалась в подборке к одной избранной, как бы
тематической черте создаваемого образа других все подобных же, ее только
продолжающих и усиливающих черт, со строгим наблюдением, чтобы среди них
не замешалась хоть одна, дисгармонирующая им или просто с ними не
связанная черта (в лице и фигуре Акакия Акакиевича нет ничего не
безобразного, в характере — ничего не забитого). Совокупность этих
подобранных черт, как хорошо собранный вогнутым зеркалом пук однородно
направленных лучей, и бьет ярко, незабываемо в память читателя”67.

Таким образом возникает тип, а “тип в литературе — это уже недостаток,
это обобщение; то есть некоторая переделка действительности”68. По
мнению Розанова, лица не слагаются в типы, несливаемостью своего лица ни
с каким другим и отличается человек от всего другого в природе, и именно
эту несливаемость как главную драгоценность в человеке искусство не
должно разрушать. Эстетика Розанова признает лишь ту поэзию, которая
“просветляет действительность и согревает ее, но не переиначивает, не
искажает, не отклоняет от того направления, которое уже заложено в живой
природе самого человека”69. Пушкин дает норму для правильного отношения
к действительности, и его поэзия, продолжает Розанов, “не мешает
жизни... в ней отсутствует болезненное воображение, которое часто творит
второй мир поверх действительного и к этому миру силится приспособить
первый”70.

На мой взгляд, в своем анализе Розанов, во-первых, обедняет поэтику
Гоголя, а во-вторых, упускает из виду всю ту могучую и плодотворную
традицию мировой литературы, которая творила “второй мир поверх первого”
не вследствие “болезненного воображения” писателя, но повинуясь основным
законам литературного творчества. Фантастический элемент, изначально
присущий литературе, доставшийся ей в наследство от фольклора, наиболее
ярко выразившийся в произведениях Апулея, Рабле, Сервантеса, Свифта,
Гофмана и других, обогащает литературу бесценной возможностью особым
образом осмыслить реальность, расширить и углубить представление о ней.
Гротеск есть средство опосредованного познания действительности,
обнажения ее внутренней структуры, обнаружения запутанной системы ее
онтологических корней. Литература гротескного реализма, в которой Гоголь
сыграл выдающуюся роль, не ставит перед собою цель изобразить тот или
иной тип человеческого характера. Тип — это среднеарифметическая фигура,
выведенная из наблюдения над человеческой реальностью. Но разве герои
“Мертвых душ” являются подобными фигурами? Скорее таковыми можно считать
персонажей Гончарова и Тургенева. Гротескная литература изображает не
тип, а скорее архетип характера (или сознания), который, воплощенный в
человеческий образ, является дерзким допущением художника и по своей
сущности наделен исключительными чертами. Когда Розанов задает вопрос,
человек ли Плюшкин, и отвечает на него отрицательно, мотивируя это тем,
что герои “Мертвых душ” “произошли каким-то особым способом, ничего
общего не имеющим с естественным рождением”71, это отрицание звучит в
его устах как приговор, но мы имеем полное право согласиться с его
отрицанием и со словами об “особом способе” рождения с легким сердцем,
не видя в таком “способе” ничего криминального. Да, Плюшкин — не
человек, он не способен к душевной метаморфозе, он — тождество, и если
бы художник поставил его в такие условия, при которых Плюшкин изменил бы
своей сущности, то вместо торжества добродетели случилась бы гибель
поэмы. Жизнь Плюшкина в поэме обеспечена всей ее художественной
структурой точно так же, как структура романа Сервантеса делает
жизнеспособным Дон Кихота. Но поместите Плюшкина в роман Тургенева или
Толстого — я тогда он действительно превратится в “мертвую душу”.
Впрочем, трансплантация тургеневского героя в поэму Гоголя имела бы тот
же летальный исход. Жизнь художественного героя всегда подчинена поэтике
произведения; он “рифмуется” с нею; его свобода является преодолением
материала, и в этом она сопоставима со свободой стихотворного слова —
результатом незримого усилия гения.

Вырванные из “питательной среды” произведений, герои Гоголя превращаются
в окостеневшие понятия: маниловщина, хлестаковщина я пр. Но между
Маниловым и маниловщиной — существенный разрыв. Манилов — исключение,
предел, архетип; маниловщина — ординарное, среднеарифметическое,
типическое понятие. Споря с Гоголем, Розанов, по сути дела, ратует за
“разбавление” Гоголя (так разбавляют сироп газированной водой). Но
гоголевские герои — которые действительно собраны автором вогнутой
линзой в одни луч, отчего, ярко вспыхнув, они мгновенно сгорают,
обращаются в прах, и их продолжение (также, как и их предыстория)
немыслимо — в краткий момент вспышки освещают такие потаенные стороны
человеческой природы, какие при ровном, распыленном свете увидеть почти
невозможно.

Отрицание Гоголя связано у Розанова в немалой степени также с его
отношением к смеху. Розанов отождествляет смех с сатирическим смехом.
Видя в смехе лишь обличение, зубоскальство, издевательство, проклятие,
Розанов полагает, что “смеяться — вообще недостойная вещь, что смех есть
низшая категория человеческой души... и что “сатира” от ада и
преисподней, и пока мы не пошли в него и живем на земле... сатира вообще
недостойна нашего существования и нашего ума”72.

Смех, по Розанову, — составная часть нигилизма, но “смех не может ничего
убить. Смех может только придавить”78. Имея подобное представление о
смехе, Розанов не мог не увидеть Гоголя как фигуру “преисподней”.

Если возможно себе вообразить два противоположных полюса отношения к
смеху, то это полюса Розанова и М. Бахтина.

В статье “Рабле и Гоголь” М. Бахтин вскрыл природу гоголевского смеха и
справедливо сказал о том, что “положительный”, “светлый”, “высокий” смех
Гоголя, выросший на почве народной смеховой культуры, не был понят (во
многом он не понят и до сих пор). Этот смех, несовместимый со с мехом
сатирика, и определяет главное в творчестве Гоголя”74. Очевидно, Бахтин
излишне раблезирует Гоголя, оставляя вне анализа трагические ноты его
творчества, которые “приглушают” гоголевский смех, а порою и “убивают”
его, но самая постановка вопроса о смехе Гоголя несомненно приближает
нас к разгадке “клубка” гоголевского творчества.

Итак, в борьбе с Гоголем Розанов в конечном счете честно признал свое
поражение. Парадоксально, но факт: революция открыла Розанову глаза на
правду Гоголя.

В поражении Розанова нет ничего особенно удивительного. В сущности, с
Гоголем не мог справиться и... сам Гоголь. Важен, однако, не только
итог, но и сам смысл борьбы. Литературно-критическая интуиция не подвела
Розанова: именно в Гоголе он нашел сосредоточие наиболее острых проблем,
мучавших русскую литературную мысль в течение десятилетий. В споре с
Гоголем Розанов предстал как порождение и уникальное выражение духовной
и умственной смуты, охватившей часть российской интеллигенции в
предреволюционные годы. Гоголь же со своей стороны предстал как
художник, загадка которого неисчерпаема, то есть, стало быть, как
истинный творец.

1 Подробнее об антигоголевских высказываниях в русской критике см, в
книге Ю. Манна “В поисках живой души”, М., 1984.

2 Более общие данные о жизни и творчестве Розанова см. в интересной,
хотя и достаточно схематичной, статье А. Латыниной в “Вопросах
литературы”, 1975, № 2.

3 Виктор Шкловский, Розанов, Пг., 1921.

4 См.: Василий Розанов, Избранное, Munchen, 1970, с. 442.

5 В. В. Розанов, Литературные очерки, СПб., 1902, с. 94.

6 Василий Розанов, Избранное, с. 238.

7 Там же, с. 50.

8 Там же, с. 238.

9 Там же, с. 380.

10 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 95.

11 Там же, с. 150.

12 Там же, с. 151.

13 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, СПб., 1902, с. 10.

14 Там же.

15 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 132

16 Там же, с. 10.

17 Там же, с. 11.

18 Там же, с. 134.

19 А. В. Дружинин, Собр. соч., т. VII, СПб., с. 59 — 60.

20 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 88.

21 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 253 — 254.

22 Там же, с. 250.

23 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 217.

24 Василий Розанов, Избранное, с. 387.

25 Василий Розанов, Избранное, с. 447.

26 Там же, с. 139.

27 Василий Розанов, Избранное, с. 33.

28 Там же. с. 57.

29Там же, с. 175.

30 Там же, с. 159.

31 В. В. Розанов, Среди художников, СПб., 1914, с. 13.

32 Василий Розанов, Избранное, с. 160.

33 Там же, с. 23.

34 Розанов считал, что “не использовать такую кипучую энергию, как у
Чернышевского, для государственного строительства — было преступлением,
граничащим со злодеянием”. Но и Чернышевский сам “виноват”: “Каким
образом, чувствуя в груди такой запас энергии, было, в целях прорваться
к делу, не расцеловать ручки всем генералам... — лишь бы дали помочь
народу...” (Василий Розанов, Избранное, с. 14).

35 См. статью И. Соловьевой и В. Шитовой “А. С. Суворин: портрет на фоне
газеты”. — “Вопросы литературы”, 1977, № 2.

36 Василий Розанов, Избранное, с. 119.

37 В. В. Розанов, Среди художников, с. 262.

38 Василий Розанов, Избранное, с. 119. 

39 Там же, с. 119 — 120.

40 В. В. Розанов, Среди художников, с. 261 — 262.

41 Там же, с. 278.

42 В. В. Розанов, Среди художников, с. 280.

43 Там же, с. 281.

44 См.: Н. В. Гоголь, Авторская исповедь.

45 Василий Розанов, Избранное, с. 170.

46 Там же, с. 293.

47 Василий Розанов, Избранное, с. 170.

48 Это фактически неверно. Вспомним такие яркие “мужские” смерти, как
смерть прокурора в “Мертвых душах” или — Акакия Акакиевича. Развивая
какую-либо дорогую для него мысль, Розанов порою забывает или игнорирует
общеизвестные факты.

49 Василий Розанов, Избранное, с. 292 — 293.

50 Там же, с. 105.

51 Василий Розанов, Избранное, с. 492.

52 “Книжный угол”, 1918, № 4, с. 9.

53 В этом признавался не один только Розанов, но и ряд других философов,
которые в той или иной степени “славянофильствовали” до революции; в
частности, С. Булгаков и Н. Бердяев.

54 Василий Розанов, Избранное, с. 446.

55 Там же, с. 445.

56 Там же, с. 563.

57 “Книжный угол”, 1918, № 3, с. 9.

58 “Книжный угол”, 1918, № 3, с. 9 — 10.

59 Там же, с. 10.

60 Василий Розанов, Избранное, с. 563.

61 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 11.

62 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 11.

63 Василий Розанов, Избранное, с, 238.

64 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 130.

65 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 131.

66 Там же. с. 132.

67 Там же, с. 140.

68 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 128.

69 Там же, с. 129.

70 Там же.

71 Там же, с. 132.

72 Василий Розанов, Избранное, с. 334.

73 Там же, с. 30.

74 М. Бахтин, Вопросы литературы и эстетики, М., 1975, с. 491.

+++

Петр Вайль VailP@rferl.org   

Журналист и писатель. Работает на Радио Свобода с 1988 г., вначале в
нью-йоркском бюро, где впоследствии возглавил отделение Русской службы.
В настоящее время - в Праге, ответственный редактор информационных
программ.

Родился в 1949 г. в Риге. Закончил редакторский факультет Московского
полиграфического института. В 1977 г. эмигрировал в США и работал в
различных эмигрантских периодических изданиях в Нью-Йорке. Опубликовал
много статей и эссе в России и за рубежом и удостоен нескольких
литературных премий. Совместно с А. Генисом опубликовал несколько книг,
в т. ч. "60-е: Мир советского человека", "Американа", "Русская кухня в
изгнании", "Родная речь". 

Петр Вайль 

Перевод с итальянского 

1. Сцена ревности 

Среди множества вышедших в России начала XX столетия книг об Италии -
переводных (Буркгардт, Патер, Тэн) и своих (Муратов, Перцов, Грифцов) -
"Итальянские впечатления" В.В. Розанова стоят особняком, что утвердил
своим авторитетом П.П. Муратов: "В этой странной и такой чисто русской
книге не слишком много Италии". 

Столь решительное суждение верно лишь отчасти. Розановские заметки легко
представить в виде расходящихся кругов, и тем автор легче и раскованнее,
а значит, внимательнее к впечатлениям и деталям, чем дальше от центра -
Рима. На просторах Кампаньи, Тосканы, Венето он лишь оглядывается на
Россию. В Риме - за Россию судорожно держится. Половина книги посвящена
столице, над которой нависает розановский сладкий ужас, соблазн и пугало
- Ватикан ( в который он попал к тому же на праздник, в Пасху 1901
года). Трудно отделаться от ощущения, что все путешествие было затеяно
этим интеллектуальным эмпириком ради одной цели: самому посмотреть на
католицизм вблизи. 

Розанов, написавший, что "кроме русских, единственно и исключительно
русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен", нужды в
загранице, похоже, не испытывал вообще. Даже путешествие по входившей в
состав Российской империи Прибалтике для 43-летнего писателя стало
экзотикой: "Нужно заметить, Бог так устраивал мою жизнь, что я не только
не выезжал из любимого отечества, но никогда и не подъезжал близко к его
границам". Тут нет ксенофобии (да хранит Господь от зарубежной скверны),
но нет и досады (столько прожил, а мало повидал). Есть благостное
смирение перед высшей волей, но все же с оттенком удовлетворения. 

Истоки подобного чувства - в распространенном убеждении: за рубежом
настоящих, глубинных проблем нет. Эта уверенность и сформировала особый
жанр русского путешествия, развивавшийся как роман испытания, как
аллегория. Судьба заграницы - быть метафорой России, и путевые заметки
от Карамзина до Аксенова эмоцию явно предпочитают информации. Русский
путешественник видит то, что хочет видеть, а перед его умственным взором
одна страна - родина. Как правило, ему чужд космополитический
рационализм Монтеня: "Я не нахожу мой родной воздух самым живительным на
всем свете". Когда Петр Великий "в Европу прорубил окно", наибольший
интерес как раз окно и вызвало. Были бы стекла не биты, а что за ними -
во-первых, неважно, а во-вторых, заранее известно. Сумел же Маяковский
главное впечатление об Америке ("Я б Америку закрыл, слегка почистил, а
потом опять открыл - вторично") выразить за три недели до прибытия в
США. И из всех вопросов внешних сношений по-настоящему волнует тот, что
пародийно задан Вен. Ерофеевым: "Где больше ценят русского человека, по
ту или по эту сторону Пиренеев?" 

Обычно русский путешественник возвращался с тем, с чем и уезжал: с
противопоставлением западного материализма и русской духовности. Отдал
дань этому и Розанов: "Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши
народные пословицы". При этом любопытно, что, разделяя отвращение
К.Леонтьева к "среднему европейцу", Розанов невольно помещает этот тип в
декорации романского мира: "Ездят повеселиться в Монако, отдохнуть на
Ривьере, покупают картинки "под Рафаэля". А средоточием европейской
культуры для него, как и для многих деятелей российского "серебряного
века", была завершившая греко-римский путь Италия. Италии и предстояло
рассчитываться за весь западный мир. 

И прежде всего - за свою религию, ибо: "Чем была бы Европа без
католицизма?" Самому потрогать Ватикан, так же как он плотоядно трогал
историю пальцами страстного нумизмата, - вот зачем все-таки отправился
впервые в 45 лет за границу Василий Розанов. 

Как и положено русскому путешественнику, он повез с собой Россию,
рассыпая по пути ее крохи с назойливой щедростью: Салерно - "как наш
Брянск" (а речь только о размерах), собор - "современник нашему Ярославу
Мудрому" (а речь только о сроках) и к месту и не к месту вспоминая
Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского. Однако неверно, что в
"Итальянских впечатлениях" нет Италии. Более того, даже сейчас книгой
можно пользоваться в известной мере как путеводителем - столько в ней
метких и остроумных замечаний о народе и об искусстве. 

Гимназический учитель, Розанов преподавал читателю Италию, попутно учась
сам. Искусствовед Муратов мог счесть суждения Розанова дилетантскими - и
справедливо, но с тем лишь уточнением, что дилетант был гениально
одарен. Выразительно сказано о Рафаэле: "Робинзон, свободно
распоряжающийся на неизвестном острове!" О древнеримском миросозерцании:
"Какое прекрасное начало религии у римлян: самая ранняя богиня -
домашнего очага. Мы, христиане, решительно не знаем, к чему приткнуть
свой домашний очаг". По поводу статуи Марка Аврелия: "Конь, движущийся в
мраморе или бронзе, всегда живее человека, на нем сидящего, и похож на
туза, который бьет семерку". Отчего в современной культуре нет красивых
лиц: "Да потому, что душа залила тело". 

Другое дело, что никакой общей искусствоведческой либо
культурфилософской концепции у Розанова нет. Противоречивейший из
русских писателей, опровергающий себя в пределах одной страницы, он
таков и в " Итальянских впечатлениях". По любой затронутой проблеме
легко набрать столько же "за", сколько "против". Правда, здесь, что для
Розанова редкость, он попытался исходить из сверхзадачи -
противопоставить католицизму православие с запланированным результатом -
и оказался побежден своей собственной живой мыслью и чужой живой жизнью.
Можно сказать и по-другому: Италия победила идеологию. 

Слишком интеллектуально и эмоционально честен был Розанов, чтобы не
прийти в искренний, истовый восторг от увиденного. Разумеется, он -
квинтэссенция русского путешественника, как он вообще квинтэссенция
русского человека, оттого помянутое русское "духовное превосходство"
проявляется даже на пике восхищения Италией. Увлекательно следить за
этими оговорками, словно случайными, но на деле (по Фрейду) именно
корневыми. Так, он поражен подвижностью итальянцев - транспорта,
походки, мимики: "Я не видал апатичного, застывшего, тупого во взгляде
лица, каких так много у нас на севере". И обобщающий образ: "У нас, в
России, вся жизнь точно часовая стрелка; здесь, в Италии, - все точно
секундная стрелка. Она, конечно, без важности..." В этом вводном слове
"конечно" - вся суть розановского взгляда на иной мир: в осознанных и
продуманных выводах звучит почтительное признание чужого, но из глубин
души рвется свое. 

Такое раскачивание - от доводов разума к голосу сердца - и не дает
дробить "Итальянские впечатления" на отдельные умозаключения. Цитировать
эту книгу возможно, даже очень, и очень хочется, чем я и занимаюсь, но -
бессмысленно. Знаменитая розановская субъективность здесь доходит до
абсурда и пародии. Он несправедлив к тем и к другим. "Капри не дальше от
Неаполя... чем от Петербурга Кронштадт. Но Кронштадт из Петербурга не
виден, а Капри весь виден" - словно Финский залив виновнее
Неаполитанского. И тут же - об итальянских солдатах, предстающих безо
всяких объяснений "с недоразвитою душою", да и "ружья у них - глупые, не
со штыками, а с какими-то искривленными ножами, точно у кухарки,
готовящейся разрезать щуку". Штыки-то чем виноваты? 

Розанов борется. Сам с собой, конечно. С собственной презумпцией. Ничего
не выходит с идеей Италии как мертвой музейной пустыни. Впечатления - не
по кускам, а в целом - единый торжествующий вопль: "Необыкновенный
гений, необыкновенная изобретательность, необыкновенная подвижность".
Видно, что более всего поразило Розанова: на все лады повторяемое
живость и, главное, жизнеспособность католичества. Нужно было мужество,
чтоб написать о Ватикане - с осуждением даже, но с уважением и
признанием мощи: "Там есть бесконечная дисциплина. Но это дисциплина не
мертвая, а живая". 

Разница между православием и католицизмом выступает отнюдь не в
богословском развороте темы, но в социокультурном, если не
социопсихологическом. Еще вернее - вполне по-русски вырисовывается
литературная парадигма проблемы: различие между созерцателем Обломовым и
деятелем Штольцем. Душа лежит, понятно, к Обломову, но Штольц вызывает -
нет, не зависть, а ревность. Вот подходящее слово для описания того
комплекса, который осеняет "Итальянские впечатления" Розанова, уже
потому хотя бы, что ревность невозможна хоть без толики любви. 

Не сами по себе подвижность и активность католичества волнуют Розанова,
а то, что по этой причине так велик приток художественных талантов на
поприще католицизма и оттого так естественны в храме и музыка, и
живопись, и образы животных. И хотя он твердит, словно заклиная, о
несовместимости западного и восточного христианства, перед великим
искусством расхождения стушевываются. А еще более - перед осязаемой
жизнью, пережитым "чувством земного шара, особым космическим чувством". 

И надо было приехать самому в Италию, чтобы там, а не дома прийти к
главному, возможно, выводу, уже не разделяя веру на католическую и
православную, а объединяясь, точнее - присоединяясь, едва ли не как
младший к старшему: "Все умерло, кроме христианства". 

Может быть, только в Италии православный Розанов остро ощутил себя
христианином вообще. Он коснулся католичества "пальцами" на сцене его
непосредственного действия - в соборе и на улице - и испытал чувство
теплой близости вместе с ощущением исторической взаимосвязанности, не
конкретной - всего со всем. Ревнивый испытующий взгляд оказался
плодотворным. Возможно, в "Итальянских впечатлениях" и вправду "не
слишком много Италии" - но ровно столько, сколько нужно. 

2. Возвращение в Сорренто 

Лето, окна повсюду распахнуты, и из всех окон несется божественный голос
Робертино Лоретти. Это эпидемия: "Джама-а-а-айка" и
"Папагал-папагал-папагалло" - от Бреста до Владивостока. "Лодка моя
легка, весла большие, Санта Лючия-а-а, Санта Лючия!": у нас ведь все
переводили на русский, а что не переводилось - перекладывали. В стране,
охватывающей одиннадцать часовых поясов, не заходит "соле мио", и одна
шестая земной суши разом умоляет: "Вернись в Сорренто!". 

Робертино тринадцать лет, как и мне. И у него уже большая пластинка,
долгоиграющий "гигант". Вечером на кухне соседка Марья Павловна
Пешехонова волнуется: "Ведь совсем ребенок еще, а голосина - во! Что ж
за народ такой!" Ее муж Борис Захарович, полковник в отставке, главный
авторитет квартиры, поясняет: "Самый талантливый народ". И рассказывает
о пленных итальянцах, как они поют и играют на аккордеоне. Война
кончилась не так уж давно, "немец" еще ругательство, но про итальянцев
все говорят хорошо - они как бы не в счет. Даже о врагах могут быть
хорошие воспоминания, если они не воспринимаются врагами. Если нет мифа
об этом народе. 

Национальный миф возникает только о тех, с кем есть или было что делить.
С кем воевал по-настоящему. Так, в России существуют немецкий миф,
французский, американский "холодная война", даже польский. Про этих мы
знаем все, и им не выйти из стереотипов, шрамами врезанных в кожу. Про
большинство народов мы и знать ничего не хотим: они так далеки, что
почти не существуют. Из реальных и знакомых, но не мифологизированных -
два: англичане и итальянцы. Суммируя, огрубляя, срезая нюансы и
обертоны, можно сказать: англичане являли для нас порядок жизни,
итальянцы - жизнь. 

С трудом и сомнениями пытаюсь представить - что такое для итальянцев мы.
Впервые попав в Италию, я ехал от Перуджи до Рима в попутной машине
какого-то виолончелиста, беседу на дикой смеси английского, итальянского
и русского о плюсах и минусах коммунизма. Через годы, в кабине канатной
дороги, поднимаясь на Этну, подвергался допросу попутчиков: что будет с
Горбачевым? В ресторанчике на Бурано отвечал за ошибки Ельцина. Когда-то
эта политика должна кончиться - прочтение "URSS" как "ursus". Тем более
что никакого URSS давно нет. 

Наверное, это банально, но Европу легко представить домом с множеством
помещений и пристроек разного времени, стиля, для разных надобностей.
Две комнаты, вокруг которых построено все остальное, - Греция и Италия.
Есть побольше, вроде Германии, и поменьше, вроде Дании. Есть просторные
залы от моря до мор - как Франция. Зимние и летние веранды - как Англия
и Испания. Чердак - Швейцария, погреб - Голландия. Стенные шкафы -
Андорра или Лихтенштейн. Солярий - Монако. Забытые чуланы вроде Албании.


Росси - двор при этом доме: огромный, не огороженный, незаметно
переходящий в поле и лес. Оттуда время от времени появляются люди
странных манер и образа мыслей. Идеи их большей частью заимствованы из
самой же Европы, но преображены до такой крайности и абсурда, что
кажутся невиданной диковиной. Нет уже никакого URSS. Но остается нечто
неясное и оттого грозное на востоке. 

Вот это, вероятно, главное: восток. Не только Иосафат Барбаро в XV веке,
но и его комментатор начала ХХ Никколо ди Ленна путали русских то с
татарами, то с мордвой. Дикое, языческое, совсем иное. Водка не крепче
граппы, но удивляет не крепость, а манера ее пить - хотя мне-то кажется
естественным не прихлебывать 40-градусный алкоголь, а опрокидывать одним
махом под закуску. Под селедку, например, или лососину, которых
порядочный итальянец есть не станет, потому что это сырая рыба, что
неправда: засолка тоже приготовление. Непонятным явлением остается борщ,
и даже в набитом русскими Нью-Йорке его могут подать в виде свекольного
желе, как поступили со мной однажды в "Шератоне". В веронском ресторане
"Самовар", куда я забрел, привлеченный русской вывеской, о борще только
слышали - причем фантастические желеобразные небылицы. А чем полента
лучше гречневой каши, которую мой квартирный хозяин в Остии, простой
славный малый, на моих глазах прямо с тарелки вывалил в унитаз, когда
хотел его угостить русским чудом? 

Мы, по-моему, терпимее. Я помню, как безропотно заплывал в Тирренском
море к валунам, срывал с них под руководством своих новых друзей
Джузеппе и Энцо мидии и бросал их потом на сковородку с чесноком и
петрушкой. Моя мать не вынесла бы самой идеи съедобности ракушек и,
вероятно, даже прокляла бы меня, но я не писал матери, до чего докатился
ее бамбино. Мужество вообще требуется ежедневно, и, конечно, истинному
русскому хочется швырнуть в официанта тарелку с макаронами, поданными на
первое, когда всем известно, что это гарнир. Но мы верим, что заграница
знает лучше, и оттого терпим. Да и что взять с "макаронников"? Равно как
с "лягушатников"-французов или этих - "немец-перец-колбаса". Впрочем,
макароны в России уважали еще со времен их фанатичного пропагандиста
Гоголя, а в самые тяжелые годы вермишель и рожки серого цвета были
основой рациона - они почему-то исчезали в последнюю очередь. На
"пределах" нашего бытия оказывалась Италия. А когда в середине 70-х
впервые появились почти настоящие длинные спагетти, они ценились как
деликатес, на них приглашали, посыпая зеленым сыром вместо пармезана,
существовавшего только в литературе и кино. В общем, за макароны
итальянцам спасибо, пусть только научатся подавать их вовремя. 

Чем могли ответить мы? С востока в Италию приходили красавицы. Чей это
миф - о любви итальянских мужчин к русским женщинам? Наш? Их? Так или
иначе, в России про это знали все, знали и наши козыри: светлые волосы,
широкие скулы. 

С той, итальянской стороны было еще представление о некоей восточной
покорности, которой на самом деле нет и в помине. Тут просто
историческая путаница со времен Марко Поло, того же Барбаро, Амброджо
Контарини и других, намертво приписавших русских к Востоку. Это, может,
и справедливо в культурфилософском плане, но никак не в вопросе семейных
отношений. Здесь из истории лучше бы вспомнить, что первые боевые
феминистки появились отнюдь не в Америке, а в России. 

Итальянские мужчины русским женщинам были понятнее: вроде наших
кавказцев, со всеми плюсами рыцарства и темперамента, только все-таки
иностранцы. К тому же хорошо одетые - элегантнее других. 

Богатая заграница всегда выступала земным воплощением рая. Но земля, где
живут антиподы с невообразимым языком, - ад. Из корня этой
амбивалентности и вырастает тот гибрид презрения и раболепия, который
зовется у нас отношением к иностранцу. 

В этом непростом комплексе итальянец как потенциальный жених занимает
особое место. Его уважают, быть может, меньше, чем англичанина или
шведа, ценят ниже, чем немца или американца. Но он способен вызывать
чувство, неведомое подавляющему большинству иностранцев в России, -
любовь. И если уж суждено отдать дочку заморскому дракону - пусть он
будет итальянским. 

Тем более что итальянцы учили нас любви. Но первым я назову имя не
великого Боккаччо - хотя "Декамерон" был именно чтением полового
созревания. Его ошеломляющие по эротической откровенности сюжеты мы
воспринимали серьезной порнографией в своей суровой стране. Но Боккаччо,
далеко отнесенный во времени, был все же экзотикой - еще большей, чем
другие учителя любви: Золя и Мопассан. Ближе и понятней оказался
писатель иного дарования - Васко Пратолини. 

Он был похож на нашу коммунальную жизнь, только у нас про это по-русски
не печатали. Сейчас я перечитал его и изумился: до чего целомудренно
было наше половое воспитание. Вот что волновало до темноты в глазах:
какая-то Элиза по прозвищу "Железная грудь", убогий обиход проституток,
утрата девственности на мешках из-под угля, волшебные фразы: "Марио и
Милена желали друг друга". У нас так не писали. 

У нас не писали и так: "Коммунист - живой человек, как и все люди". Одно
это уже было крамолой. На первом советском издании "Повести о бедных
влюбленных" стоит дата: 1956 год. XX съезд партии, Хрущев разоблачил
Сталина, начиналась свобода - всякая, как только и случается со
свободой. "Свобода приходит нагая", - справедливо написал Хлебников,
кажется, совсем не имея в виду сексуальный аспект темы. 

Свобода под вывеской братского коммунизма - это наиболее успешно
доходило в итальянской упаковке. Священный для Кремля набор - Грамши,
"Бандьера росса", Тольятти - открывал пути. Тысячи советских
интеллигентов, вырезая из журнала "Огонек" репродукции с картин Ренато
Гуттузо, не подозревали, что разлагают себя чуждым экспрессионизмом: им
просто нравились броские краски и изломанные линии в эпоху румяного и
закругленного. Во времена запрета на Шенберга и Веберна московские и
ленинградские эстеты получали додекафонию из рук члена КПИ Луиджи Ноно.
Умные редакторы писали умные предисловия об идейной правильности
Альберто Моравиа, Леонардо Шаши, Итало Кальвино. 

Пратолини пришел в 50-е как литературный вариант киношного неореализма,
который потряс широким потоком быта. Рокко и его братья, молодая
деревенщина из Лукании, бродили по миланской полуподвальной квартире в
кальсонах. Они были троюродными братьями моего соседа, полковника
Пешехонова, шагавшего в нижнем белье по коридору в уборную с годовой
подшивкой "Огонька" под мышкой. Все 19 членов шести семей, населявших
нашу коммунальную квартиру, угрюмо следили за полковником, понимая: это
надолго. Кальсонами нас было не удивить, но место им было дома, а не на
киноэкране. Там они могли появиться только на партизанах, выведенных
ночью на расстрел. Братья в фильме Лукино Висконти носили кальсоны,
будто так и было нужно, - и постепенно мы стали понимать, что так и
нужно. 

Мощные страсти могли разыгрываться на кухне, и таких декораций не надо
стесняться. Отсюда, я думаю, та истовая и преданная, не зрительская, а
родственная любовь, которую мы испытывали к Анне Маньяни, Софии Лорен,
Марчелло Мастроянни, Джульетте Мазине, Росселлини, Висконти, Феллини.
Они были гениальными художниками, но главное - они оправдывали нас. 

Итальянцы реабилитировали для нас быт. И даже более того - сочетание
быта с высотами искусства. Камера из полуподвала взмывала на крышу
Миланского собора, и гремели оперные страсти. Пафос и красота - это было
вполне по нашей части, но без таких перепадов: в сталинском кино
театральные таланты и поклонники с легкостью носили буржуазные бабочки и
лакированные ботинки, но и помыслить было нельзя, что под черным
бостоновым костюмом могут оказаться кальсоны. Уж мы-то знали, что это
вещи разные. У нас, слава Богу, был Большой театр и лучший в мире балет,
да и кое-какая опера. Собственно говоря, та же, что в Милане: в самый
разгар борьбы с космополитизмом из репродукторов по всей стране неслись
мелодии Пуччини и Верди. 

Первая песня, которую я выучил наизусть, была не "Марш энтузиастов" и
даже не "В лесу родилась елочка", а ария Жоржа Жермона из "Травиаты":
"Di Provenza il mar, il suol..." То есть по-русски, разумеется, - у нас
все оперы пелись в переводе: "Ты забыл край милый свой, бросил ты
Прованс родной..." С тех пор не могу слышать эту мелодию без волнения,
перебирая любимые записи: Гобби, Тальябуэ, Бастианини, Цанасси,
Капучилли. Кажется, в пять лет я произносил "про вас": соотнести
"Прованс" было не с чем, даже с соусом - соус идея не русская. 

Италия всегда была для России тем, что волнует непосредственно, -
голосом. Мальчик Робертино; вожделенные гастроли "Ла Скала" с Ренатой
Скотто; Доменико Модуньо, Рита Павоне, Марино Марини, на чьем концерте в
Риге сломали все стулья; Карузо, вошедший в обиходный язык не хуже
Шаляпина ("Ишь распелся, Карузо"); легенда XIX века об Аделине Патти;
ненависть славянофилов к засилью "Троваторов"; любимая опера Николая I -
"Лючия" (кстати, любимая опера Николая II - "Тристан и Изольда", и чем
это кончилось?). 

Итальянцы пели лучше всех, но еще важнее то, что они - пели. В том
смысле, что не работали. Мы с легкостью забыли, что именно они построили
нам Кремль на века, куда пышнее и обширнее, чем образцы в Вероне и
Милане. Но все эти строители, числившиеся в русских летописях XV века
под одной фамилией - Фрязин (что означает всего лишь - "итальянец"),
возводили в конце концов не многоквартирные дома и не макаронные
фабрики, а нечто необязательное, по разделу роскоши. 

Итальянцы не закомплексовывали нас английской разумностью, немецким
трудолюбием, французской расчетливостью. Из всех нам известных
иностранцев они единственные были лентяи. Ну, конечно, не больше, чем
мы, и они об этом знали уже полтысячи лет: "Их (русских. - П.В.) жизнь
протекает следующим образом: утром они стоят на базарах примерно до
полудня, потом отправляются в таверны есть и пить; после этого времени
уже невозможно привлечь их к какому-либо делу" (Контарини). Примерно так
побывавшие к югу от Альп русские описывали сиесту. 

В Америку, как стандартный эмигрант, я ехал через Австрию и Италию.
Осенью 77-го все говорили об арабских террористах, и в каждом тамбуре
поезда Вена - Рим с короткими автоматами вроде немецких "шмайсеров"
стояли австрийские солдаты - блондинистые, строгие, надежные: таких
прислали неспроста, угроза серьезная. Утром я проснулся от ощущения
невиданной красоты за окном: Доломитовые Альпы. Вышел в тамбур покурить
от волнения и оцепенел: на железном полу в расхристанной форме,
отдаленно напоминавшей военную, сидели черноволосые люди, дымя в три
сигареты, шлепая картами об пол и прихлебывая из большой оплетенной
бутыли. Карабины лежали в углу, и от всей картины веяло безмятежным
покоем. 

Мы, кажется, похожи - в частности, тем, что обменялись вещами почти
нематериальными. Итальянцы получили от нас мифологию зимы и полюбили в
своей моде меха и высокие сапоги, а собираясь к нам, с удовольствием
напяливают лохматые шапки уже в аэропорту Фьюмичино. Но не от
дантовского ли ада идет представление о страшном русском холоде, какого
в России, пожалуй, и не бывает? В летописи чудом сохранилась запись о
погоде в Москве как раз тогда, когда там гостил Амброджо Контарини. Зима
выдалась на редкость мягкой, что никак не отразилось на запечатленных им
по-феллиниевски красочных картинах московских морозов. 

Нашим ответом было представление о незаходящем неаполитанском солнце,
под которым только и можно петь и забивать голы. Певцы до нас добирались
редко; но уж добравшись, влюбляли в себя, как Адриано Челентано,
латинский любовник - веселый и неутомимый. Таков был и Мастроянни, и вся
страна знала реплику-рефрен его слабеющего героя из фильма "Вчера,
сегодня, завтра": "Желание-то у меня есть..." - последняя доблесть
мужчины. 

Красивое достоинство - это Италия. Нам все подходило: будь то сицилиец
из романа Лампедузы или сицилиец из фильма Копполы. Главное - не
подробности, а образ. Итальянец, чем бы ни занимался, создан для любви,
песен и футбола - и все делает уверенно и благородно. 

Певцы все же были экзотикой, зато футболистов знал каждый: Факетти,
Зофф, Булгарелли, Траппатони, Ривера, Рива. Первые итальянские слова:
"катеначчо", "либеро", а на каком языке передать изящество паса!
Господи, верни меня в детство - хотя бы ради того чувства блаженства,
пережитого, когда Сандро Маццола разбежался и ударил, а Лев Яшин
бросился и взял пенальти. Полковник Пешехонов заплакал у телевизора, к
которому собрались все соседи, а Маццола потом объяснил ничего не
понимавшим репортерам: "Просто Яшин лучше меня играет в футбол". И я
навсегда понял, что такое великий спортсмен. 

Итальянцы многое сделали для нас понятным - не в схеме жизни, за этим мы
шли к другим народам, а в жизни самой, в искусстве извлекать из нее
главное: смысл каждого дня. И если все-таки получается итальянский миф,
то, значит, так оно и есть - только он особый: приземленный и внятный.
Не Вагнер, а Верди. Не Лоренс Оливье, а Джанкарло Джаннини. Солнечный
день. Сладкий голос. Стакан вальполичеллы. Тарелка макарон. 

...Когда-то я работал грузчиком на кожгалантерейном комбинате. В нашей
бригаде имелась достопримечательность - итальянец. Володя ушел на фронт
из Смоленска, попал в плен в 41-м, в конце концов очутился в Италии,
работал механиком в Болонье, женился. В 48-м поехал повидаться с
родными, вышел из лагеря через десять лет, возвращаться казалось
бессмысленным. Кстати, что в этом случае означает слово "возвращение"? 

Он выделил меня из бригады - по молодости я начинал пить не с самого
утра - и рассказывал. "Будешь в Сорренто... Знаешь Сорренто? Ну да, где
Горький жил. Пойдешь по главной улице вдоль моря, после подъема
развилка, основная дорога налево, а тебе направо. Метров через двести
крутой спуск к морю. Внизу маленький пляж - никогда никого. Ты один,
видишь море и Везувий. От вокзала пешком полчаса. Запомни - у развилки
направо". 

Я запомнил - только потому, что в 19 лет запоминал все. Даже эту
безумную инструкцию, когда пределом мечтаний была поездка с группой в
Болгарию, это напутствие в заготовительном цеху кожгалантерейного
комбината, где мы с Володей-итальянцем на пустых перевернутых ящиках
пили красный вермут, годный для покраски заборов. Я запомнил, и приехал
в Сорренто через двадцать лет, и все нашел. 

+++

Розанов и дело Бейлиса

Представляемая статья П.Ланина современный отголосок знаменитого "Дела
Бейлиса"(1911-1913), в котором Розанов принял своеобразное
"литературное" участие. Он, из чувства внутренней уверенности, косвенно
поддержал обвинение в том, что иудаисты совершают ритуальные убийства.
Розанов писал, что евреям требуется жертвенная кровь для совершения
некоторых религиозных таинств и они вынуждены время от времени добывать
где-то для этого христианских или иных иноплеменных младенцев, так как
своих "страшно, жалко". "Ритуал, - говорил Розанов, - состоит просто в
пролитии крови, обонянии и осязании ее". Однако статьи на эту тему он
печатал в реакционной газете "Земщина", порой текст его перемежался
цитатами из писем разных читателей (частый, как известно, розановский
прием), и в глазах многих людей того времени Розанов стал глашатаем
национализма, юдофобства и вдохновителем погромов. 

П.Ланин торжественно называет В.В.Розанова "ученым-гебраистом,
эрудированным богословом и блестящим знатоком литературы иудаизма". К
сожалению, это не совсем так. Розанов был высокообразованным человеком,
великим чтецом (не начетчиком) и комментатором многих книг,
исследователем, но, все-таки, не ученым. Творчество его, напротив,
предельно интуитивно. Он, как поэт, шел по вдохновению. Достоверно,
скажем, известно, что никакой не отравитель Сальери, а по Пушкину -
убийца, да еще кого! Так и приказчик Мендель Бейлис - печальная жертва
мифологического энтузиазма  Розанова. 

Работа П.Ланина показывает, что за свои выступления против евреев
1911-1913 годов Розанов будет еще платить и платить. Хотя он, перед
смертью, покаялся и в печати и церковно о.П.Флоренскому в этом грехе
("пора Бейлиса несчастная"), хотя после 1913 года написал много
апологетических статей по еврейскому вопросу, да кто ж будет все это
читать... 

В приводимой статье образ В.В.Розанова использован в роли генерала от
религии и философии,  незримо благославляющего П.Ланина на труд,
передавшего ему лиру или, там, Русский рожок. Однако начинает П.Ланин,
(доктор исторических наук?), отнюдь не по-розановски, а именно с того,
что определенно объявляет Талмуд сатанинской книгой и, потому, мол, он
должен и будет писать это слово только с маленькой буквы. (Не правда ли,
это знакомый прием большевистского новояза, так семдесят лет укорачивали
редакторы букву в слове Бог). А слово "русский" в нашей статье везде,
даже в чужих цитатах, нарочито явлено с большой. Кроме сочетания
"русские скопцы". Ну, попутал, видно, отрезание с обрезанием. А потом
уже уважаемый доктор намекает на главное - кровопийцы, не в переносном,
а, именно, в прямом смысле, эти евреи. То, что они смешивали
христианскую кровь с мацой в прошлые столетия (Розанов подчеркивал,
кстати, что не верит в эту средневековую легенду), автору настолько
хорошо известно, что он даже не говорит откуда. Это как бы уже общее
место. Ну, а раз так, то сейчас-то они... И многозначно выносит в
отдельный абзац фразу: "Выточенная из убитого кровь нигде найдена не
была". Куда делась? Выточенная? Ну, известно, выпили-съели... 

Или такое примечание: "В ряде процессов было установлено, со слов
изобличенных убийц, что это - непременная часть ритуала: тело жертвы
должно быть найдено, чтобы показать власть евреев над христианами; это
имело место и в случае Ющинского". Без всякого сомнения это имело место.
Особенно, если установлено со слов (! С.Я.) уже изобличенных(! С.Я.)...
по совершенно другим процессам. 

Розанов предстает у П.Ланина еще и авторитетным судмедэкспертом, который
"...пришел к заключению - на основании фотографии (! С.Я.) Ющинского -
что 13 колотых ран на правом виске были не случайны, а являются делом
рук знающего каббалиста". Помните, как в середине нашего столетия искали
и находили антисталинские надписи в картинках школьных учебников? 

П.Ланин искренне сокрушается: "Заметим, что все разоблаченное Розановым,
с нашей, европейско-христианской точки зрения, - дикое суеверие,
бессмысленный кровавый бред, не умещающийся в нашем мозгу,
патологический абсурд, в который нормальный человеческий разум
отказывается верить. Поневоле приходится заключить, что Русский суд и
наша общественность имели здесь дело не только с особым племенем, к
которому наши европейские нравственные критерии были явно не приложимы,
но еще и с особыми представителями этого племени, о существовании
которых многие из этой народности, возможно, даже не имели ясного
представления". Короче, и так-то они, эти евреи, плохи, но среди них
есть такие ужасные, про которых обычные плохие и не знают. Главные,
каннибалы которые, только Ланину признались.

- Ты уже 20 лет как англо-японско-бразильский шпион.

- Но я же ничего не делал, ни с кем не встречался, не знаю языков!

- Тебя держали в резерве.

В конце ХХ века мы куда более умудрены в криминалистике. В словаре нашем
появились: Чикатило, расчлененка, серийные убийцы. На сегодняшний день
киевское событие 1911 года в первую очередь породило бы версию о
преступлении на сексуальной почве, садистических наклонностях убийц(ы) и
т.д. Сейчас нам более понятна и логика действий тогдашнего Комитета
защиты - отвести обвинение не только от Бейлиса, а сколько, в его лице,
от русских евреев, поскольку проблема стояла очень остро, а Украина (не
в обиду будет ей сказано) была известна не только погромными
настроениями, но и осуществлением оных. А перечитайте хоть "Тараса
Бульбу" Гоголя.

Напоследок заметим, что не существует на сегодняшний день ни в одной
стране никаких данных по уголовным случаям детской смертности, которые
были бы связаны с обрядами иудаизма, как и других известных религий. Не
существует не потому, что это скрывают, затирают, прячут, а потому, что
просто нет и все. 

С.Ю.Ясинский

См. также: Слово Кровь в Ветхом Завете

Тексты Розанова по иудаизму и еврейскому вопросу будут вскоре помещены в
нашей библиотеке. 

Петр Ланин, доктор исторических наук

АЛЕКСАНДР МЕНЬ И ДЕЛО БЕЙЛИСА 

Покойный о.Александр Мень - православный священник еврейского
происхождения - до сего дня - предмет споров в кругах московской
интеллигенции. В то время, когда нам известны образованные Русские люди,
обязанные о.Александру своим обращением к религии, в церковных сферах
его считают распространителем ереси и своего рода троянским конем,
внесшим смуту в и без того сложную и мучительную духовную жизнь
возрождающейся России. Хотя еще в древнем Риме считали, что о покойниках
положено говорить "либо хорошее, либо ничего" ("de mortius аut bene аut
nihil"), однако в наше неустроенное время и мертвые иной раз способны
смущать покой живых, а потому заслуживают посмертного критического
упоминания.

Нам не пристало судить о религиозных взглядах о.Александра, по этому
вопросу уже высказывались Православные богословы, однако, несомненный
интерес представляет и сегодня интервью о.Александра, данное им 20 лет
назад Шойхету, сотруднику тогдашнего еврейского самиздатского журнала
"Евреи и христианство". Это интервью было перепечатано в парижском
"Вестнике Русского Христианского Движения" (№ 117) в 1976 году. С
главной частью этого интервью, насколько нам известно, еще никто не
находил нужным вступать в дискуссию, что и побуждает нас вырвать этот
небольшой эпизод "доперестроечной" Русской духовной жизни из
незаслуженного забвения. Эта часть касалась вопроса, обсуждать в России
который долгое время было небезопасно; этот же вопрос по сей день,
несмотря на пресловутую "свободу слова", находится под фактическим
запретом во всем западном мире; в России о нем также мало говорят и еще
меньше пишут, главным образом, по незнакомству с темой, столь долго и
упорно замалчивающейся.

Шойхет задал о.Александру вопрос:

- Как Вы относитесь к культам Русских Православных Святых Гавриила и
Евстратия, якобы "умученных от жидов"? Не является ли это одним из
препятствий для пребывания евреев-христиан в лоне Русской Православной
Церкви?

о.Александр Мень:

- Ни одно официальное постановление Православной Церкви не поддержало
ритуальных наветов на еврейство. На процессе Бейлиса выдающиеся
Православные богословы (такие, как гебраист профессор Троицкий)
решительно опровергли эти измышления. Я надеюсь, что эти Святые будут
деканонизированы. Процессы деканонизации известны Русскому Православию.

Шойхет и о.Александр, как мы видим, едины во мнении, что Православная
Церковь причисляла к лику Святых, не особенно разбираясь, кого и за что
она причисляет. Святые, умученные от жидов - это младенец Гавриил,
замученный в 1690 году в деревне Зверка Гродненской губернии, и инок
Киево-Печерского монастыря Евстратий, распятый в Херсонесе Таврическом в
1097 году.

Трехлетний Гавриил из Русской деревни крепостного владения польского
помещика был похищен евреем-арендатором этой деревни - польская шляхта
чуралась сельского хозяйства и сдавала свои деревни в аренду "жидам",
выколачивавшим из крестьян последнее - и зверски замучен при соучастии
нескольких других евреев. В ритуальности этого убийства не было
сомнений: как отмечалось на процессе Бейлиса (см. ниже), на мощах
ребенка, сохранявшихся в церкви города Слуцка, были видны многочисленные
порезы, свидетельствовавшие о главном признаке таких преступлений,
зарегистрированных во всей Европе на протяжении многих столетий -
обескровливании жертвы, выточении из нее всей крови для ритуальных
целей, наличие которых также было многократно доказано. Обескровливание
в значительной степени способствовало тому, что тело ребенка сохранялось
в "нетленном" состоянии, хотя одним этим факт сохранения мощей до наших
дней объяснен, разумеется, быть не может. Еврейские убийцы были найдены
польскими властями и подвергнуты заслуженной ими жестокой казни.

Инок Киево-Печерской Лавры Евстратий в один из набегов половцев на Киев
был уведен в рабство и продан в Херсонесе Таврическом богатому еврею
вместе с несколькими другими пленными христианами. Еврей потребовал от
своих рабов, чтобы они отреклись от христианской веры, а за отказ стал
морить их голодом. Все умерли за исключением Евстратия, привыкшего
поститься в монастыре, после чего он был распят евреями на кресте. О
выточении из него крови известно не было, и он был канонизирован как
принявший мученическую смерть за верность Христовой вере. Любопытно,
почему о.Александр, которому все эти подробности должны были быть
известны, причисляет и Евстратия к жертвам ложного, по его сведениям,
"кровавого навета" - ведь о последнем, в данном случае, не было речи? Уж
не горит ли шапка на воре?

Нас интересует, однако, упоминание о.Александром процесса Бейлиса в
Киеве в сентябре-октябре 1913 года и выступления на нем профессора
Санкт-Петербургской Духовной Академии Троицкого. Что у нас знают об этом
нашумевшем в свое время процессе? Большая Советская Энциклопедия (1958
г., т.1, стр. 868) сообщает:

"Судебный процесс, организованный Царским правительством, над евреем
М.Бейлисом по ложному обвинению в убийстве Русского мальчика
А.Ющинского, якобы с ритуальной целью... Под влиянием общественного
возмущения Бейлис был оправдан судом присяжных".

Суды в старой России, оказывается, тоже "организовывались" как и у нас в
"доброе большевистское время", присяжные же выносили приговоры в
согласии с "общественным мнением", хотя им полагалось бы сообразоваться
с данными судебного разбирательства. Нам кажется, что пришло время
внести в эту историю ясность.

Убийство

В марте 1911 года в земляной пещере на берегу Днепра, на Лукъяновке
(район Киева) был найден труп двенадцатилетнего мальчика Андрея
Ющинского, пропавшего за неделю до того, когда он играл вместе с другими
детьми на территории кирпичного завода, не работавшего по случаю
праздников. Завод принадлежал еврею Зайцеву, приказчиком на нем был
Мендель Бейлис, проживавший там же. Дети рассказали, что Бейлис стал
гнать их с завода, они убежали, Андрюша не успел, и Бейлис схватил его
за руку и потащил к себе.

Труп мальчика обнаруживал весьма необычный характер убийства. На теле
было 47 колотых ран, нанесенных, по заключению судебно-медицинской
экспертизы, с целью вызвать обильное кровотечение. Лишь последняя рана
могла быть смертельной, но она была нанесена в уже полностью
обескровленное сердце ребенка. Смерть последовала от потери почти всей
крови, однако ни на теле, ни на одежде, ни на земле вокруг трупа ее
обнаружено - кроме незначительных пятен и подтеков на одежде - не было:
мальчик был убит где-то в другом месте. Он был раздет, после убийства
труп обмыли, одели и выбросили в пещеру без особенного намерения скрыть
преступление, поскольку это место на берегу было открыто всем. Вокруг
трупа были найдены учебные тетради мальчика и его ремень, то и другое с
его именем, как бы расположенные для его опознания.

Выточенная из убитого кровь нигде найдена не была. 

Деревянный дом на участке завода, ранее пустой, но занятый семьей
Бейлиса, сразу после ареста последнего - почти через 5 месяцев после
убийства - сгорел за три дня до первого обыска на заводе, явно от
поджога (!!! - ред.). Те же дети, часто и ранее игравшие на территории
завода, показали, что видели у Бейлиса накануне убийства чужих людей в
странной одежде; по исчезновении мальчика, исчезли и они.

Следствие продолжалось два с лишним года, и с самого начала всеми
средствами запутывалось явно заинтересованными лицами. Еврейская газета
"Киевская мысль" обвинила в убийстве неких цыган, следы которых, однако,
обнаружены не были. Затем были обвинены (и посажены следствием под
арест) мать и отчим убитого; их пришлось освободить за полной
необоснованностью подозрений, возведенных сотрудниками еврейской газеты.
После этого в убийстве обвинили жившую напротив завода Веру Чеберяк,
дети которой играли на кирпичном заводе вместе с Андрюшей; у нее в доме,
якобы - на процессе это было опровергнуто - бывали гости из уголовного
мира, и новая версия гласила, что мальчик был убит потому, что "много
знал". И эта версия провалилась как совершеннейший вздор (Андрюша в доме
не бывал вообще), однако, пока Чеберяк сидела под арестом, трое ее детей
(свидетели исчезновения мальчика) были отравлены. Выжила лишь одна
девочка, съевшая слишком мало от принесенных следователем, в отсутствие
матери, пирожных (!!! - ред.). Двух следователей пришлось отстранить от
следствия, обоих отдали под суд за подлог и незаконные аресты.

Дело было с самого начала так запутано, что после 34-х дневного
разбирательства Бейлис был оправдан по недостатку улик. Голоса
двенадцати присяжных разделились поровну: шесть - за "виновен", и
столько же против; по Русскому закону дело в таком случае решалось в
пользу обвиняемого. 

Помимо кампании в печати против процесса (большинство газет были в
еврейских руках), возглавлявшейся в Петербурге и Москве Горьким и
Короленко, за кулисами Киевского дела действовал негласный "комитет
защиты Бейлиса", хотя в суде обвиняемого защищали пять адвокатов из
числа самых знаменитых и самых дорогих. Располагая неограниченными
средствами, "комитет" (его возглавлял киевский "сахарный король"
Бродский), подкупал одних свидетелей, устранял других или помогал им
исчезнуть, оплачивал подкупленных следователей и предложил Вере Чеберяк
- через адвоката Марголина в Харькове 40 000 рублей, по тем временам для
простой женщины чудовищная сумма - чтобы она взяла вину на себя.

Когда Чеберяк отказалась, она превратилась в обвиняемую - по крайне мере
в печати - а ее дети погибли. Впрочем, шесть лет спустя погибла и сама
Вера Чеберяк, расстрелянная в киевской ЧК в 1919 году вместе с 14-ю
сотрудниками Киевского окружного суда и прокуратуры: всеми, кого удалось
схватить новой власти, доигравшей процесс Бейлиса на свой лад
(В.В.Шульгин "Что нам в них не нравится...", Париж, 1930 г.).

Помимо судебно-медицинских экспертов, суд пригласил
специалистов-психиатров: знаменитый академик Бехтерев и заслуженный
профессор психиатрии Киевского университета Сикорский пришли к
заключению, что убийство не было делом рук ни душевно больных, ни
половых психопатов: убийцы действовали хладнокровно, преследуя
определенную цель (мучительная смерть с выточением крови), руки жертвы
были связаны, мальчику крепко зажимали рот, о чем свидетельствовали раны
на губах. Он умирал долго и страшно в течение почти получаса; особенно
удивительным представлялось и не могло быть объяснено экспертизой, что -
согласно сохранившимся подтекам крови на белье - все раны были нанесены
при стоячем положении жертвы, в котором ее должны были удерживать не
менее двух помощников убийцы. Профессор Сикорский вышел за рамки
психиатрическо-патологической экспертизы, установив на основании
собственного знакомства с этим вопросом, признаки ритуального убийства,
хорошо известные специалистам (но, разумеется, тщательно замалчивавшиеся
печатью) по процессам Велижскому (1823 г.), Саратовскому (1853 г.),
Дамасскому (1840 г.), Тиса-Эсларскому (1882 г.; Венгрия), Коницкому
(1900 г.; Западная Пруссия), двум убийствам в Богемии (1898 г. и 1899
г.) и бесчисленным процессам того же рода во всей Европе в более ранние
эпохи. В частности, именно стоячее положение жертвы - совершенно
невозможное при "обыкновенном" убийстве - является характерным признаком
ритуального убийства: это положение жертвы (почти всегда малолетние
дети, часто младенцы) видно на многочисленных средневековых гравюрах,
изображавших расследованные случаи этого рода преступлений. Мы увидим
ниже, что в таком же стоячем положении на еврейских бойнях убивают
животных (метод "шехита", запрещенный почти во всех цивилизованных
странах).

Начало процесса

Защита выставила четырех экспертов по богословской и
историко-религиозной стороне вопроса: профессоров Троицкого, Коковцева и
Тихомирова и московского раввина Мазе. Обвинение выставило экспертом
католического пастора Пранайтиса, магистра богословия, профессора
древнееврейского языка и иудаистики в Санкт-Петербургской католической
Духовной академии, автора вышедшей в 1892 году на латинском языке книги
о талмуде (редакция пишет названия сатанинских книг, к каковым относится
и талмуд, с маленькой буквы) и его отношении к христианам и
христианству.

Чтобы судить, насколько профессору Троицкому, по мнению о.Александра
Меня, удалось развенчать антисемитский "кровавый навет", нужно
познакомиться с единственным, имеющимся по этому делу источником: "Дело
Бейлиса. Стенографический отчет", издание еврейской газеты "Киевская
Мысль" (Киев, 1913 г.), в трех томах, около1500 страниц (материалы
процесса, судя по всему, были уничтожены киевской ЧК в период
полугодового господства советской власти в Киеве в 1919 году).
Выступление Троицкого, с вопросами к нему с обеих сторон, продолжалось
добрых полдня 21 октября 1913 года и приводится нами ниже, в несколько
сокращенном виде. Поскольку "Стенографический отчет" воспроизводит все
сказанное в суде без какой бы то ни было литературной правки, то
естественно, что в устной речи часто опускалось сказанное в другое
время, не говоря уже о ее стилистических недостатках. Нам пришлось,
поэтому, дополнить текст пропущенными словами и снабдить примечаниями,
необходимыми для его понимания современными читателями. Пропуски
отмечены многоточием, добавленные слова помещены в угловых скобках
/.../, в круглых скобках (...) стоят пояснительные примечания и страницы
стенографического отчета в указанном издании, римскими цифрами обозначен
том отчета. За пояснения, пропуски и дополнения ответственность несет,
разумеется, автор настоящей статьи.

Профессор Троицкий выступал после эксперта со стороны обвинения пастора
Пранайтиса, который с полным убеждением, как специалист, занимавшийся
этим вопросом в течение всей своей научной и духовной карьеры,
высказался о наличии у евреев с незапамятных времен убийств христиан с
ритуальной целью, приведя исторические факты и усмотрев их обоснование в
положениях талмуда, шулхан-аруха, зогара и других еврейских религиозных
источников. 

Как отвечали на вопросы анкеты суда эксперты от обвинения и защиты

Богословско-ритуальным экспертам была судом предложена анкета из 29
вопросов. Цитируем Троицкого:

Профессор Троицкий (II том, стр. 354):

... Второй вопрос: 

- Есть ли указание в Библии на человеческие жертвоприношения у евреев? 

- По поводу этого вопроса п.Пранайтис говорил, что такие указания
есть... Многие библеисты склоняются к мнению, что у евреев могли быть
человеческие жертвы, но нужно сказать, что эти факты требуют особого
разъяснения... Хотя существуют некоторые указания на человеческие
жертвоприношения, но закон (имеется в виду Ветхий Завет - П.Л.) всегда
строго это запрещал ..."

Пастор Пранайтис по этому вопросу показал (II том, стр. 319): Открыто об
употреблении христианской крови ни в шулхан-арухе, ни в каббале не
говорится, а указывается... убиение, умерщвление, пролитие крови...
относительно всех неевреев, к которым принадлежат /прежде всего/
христиане.

Профессор Троицкий (II том, стр. 355): 

Вопрос 4-й: 

- Есть ли указание в Библии, что убийство некоторых людей и избиение
иноплеменников считалось евреями фактом, угодным Иегове?

- ... В Библии имеется только один факт избиения иноплеменных, как факт
угодный Богу, - это избиение амаликитян.

Пастор Пранайтис, говоря на эту тему, имел в виду не Библию, т.е. Ветхий
Завет, а талмуд - позднейшее, чудовищно искаженное "толкование" Библии
раввинскими школами, извратившими Божие слово в проповедь ненависти ко
всем "акумам" и "гоям", т.е. неевреям, приравниваемым к животным,
заслуживающим уничтожения. п.Пранайтис указал (II том, стр. 318):
...Когда появились сомнения среди евреев, ... все ли именно
/отрицательные характеристики в талмуде/ относятся к христианам, то
Маймонид (известный еврейский талмудист ХII века - П.Л.) открыто заявил,
что все эти /унизительные/ названия относятся к христианам, что все эти
христиане, к какому бы толку они не принадлежали, все они -
идолопоклонники /заслуживающие истребления/. Все постановления
талмудические ..., все, что там /в Библии/ сказано относительно войны с
Амаликитянами, относительно их истребления, относится именно таким же
образом и к христианам. ...Относительно же того, как поступать евреям с
христианами, сказано, что надо их избе- гать, не иметь с ними никаких
сношений, всячески стараться им вредить, не спасать в опасности и,
вообще, вредить им так, чтобы их совсем истребить".

Профессор Троицкий (II том, стр. 355): /следующий вопрос/ 

- Что такое талмуд, шулхан-арух, каббала ... какое их значение в жизни
современного еврейства и есть ли в них указание на употребление евреями
христианской крови? 

- Относительно этого вопроса говорил мой предшественник /п.Пранайтис/ ,
т.ч. многое из того, что он сообщил, я не стану повторять, ... но считаю
нужным добавить следующее: ... талмуд нельзя представлять себе как
сочинение одного лица, ... это есть произведение многих поколений
/раввинов/, ... вследствие чего понятно, что в талмуде ... иногда есть
изречения, дышащие фанатизмом ... (стр. 357) Относительно указания в
шулхан-арухе и каббале на употребление евреями христианской крови, ...
ни в шулхан-арухе, ни в каббале таких указаний не заключается (см.
дальше вопросы Троицкому присяжных поверенных Замысловского и Шмакова -
П.Л.).

(стр. 358) 8-ой вопрос: 

- Каково отношение талмуда к иноплеменникам и не содержится ли в нем
прямых указаний на то, что убийство иноплеменников дозволено и является
актом, угодным Иегове? 

- Этот вопрос - один из /самых/ щепетильных для тех, кто занимается
талмудом... Насколько я могу постигнуть этот вопрос ...отношение к
иноплеменникам зависит от того, насколько талмуд видит в них лицо более
или менее безопасное для существования еврейства ... Если /иноплеменник/
представляется угрожающим основе еврейства, то /он/ заслуживает
известное осуждение, даже вражду... (стр. 359) Я должен сказать, что в
талмуде есть выражения, которые подавали повод обличать талмудистов в
полной нетерпимости и человеконенавистничестве. Это выражение, на
которое часто ссылаются, - "лучшего из гоев убей" - ...в некоторых
местах талмуда оно имеет такую формулировку: "лучшего из гоев убей во
время войны". В этой полной формулировке это выражение ничего страшного
не представляет. ... Это - обычное военное право (см. ниже вопросы
Троицкому присяжного поверенного Шмакова). 

Вопрос 9-й: 

- Когда впервые появилась каббала... и каково ее отношение к Библии и
талмуду? ... 

- Литературой /иудаизма/ каббала стала считаться с начала II века по
Р.Х. Рабби Шимону- бар-Иехой... приписывается составление книги зогар,
которая имеет громадное значение в жизни еврейства. и относительно
которой вчера п.Пранайтис сообщил достаточные сведения.

Пранайтис сказал о каббале следующее (II том, стр. 318-319): Собрана эта
наука /была/ в III веке, ... но получила окончательный вид только в
ХII-ХIII в.в. ... каббала есть своего рода систематизация того, что в
талмуде преподается вскользь. ... По этому учению, при создании душ
божество перешло в израильские души, но некоторые искры попали и не в
израильские, эти искры ждут своего освобождения. ... Еврейство /в
каббале/ всегда называется внутренним ядром, а другие народы - шелухой.
Это ядро надо освобождать ... приношением жертвы, т.е. убийством
неевреев, чтобы освободить эти искры и, таким образом, ускорить
пришествие Мессии. Мессия не придет раньше, чем эти искры будут
освобождены из шелухи. 

... Об отношении каббалы к Библии, т.е. к Ветхому Завету, пастор
Пранайтис сказал следующее (II том, стр. 320): 

- Каббала велит толковать Библию совсем не в таком смысле, в каком она
написана. Она /каббала/ говорит, что неужели нет другого смысла, кроме
явного... что нужно глубже понимать смысл.

Профессор Троицкий (II том, стр. 362): 19-ый вопрос: 

- Какие разоблачения сделали франкисты (еврейская антираввинская и
антиталмудическая секта Якова Франка в Польше в ХVIII веке - П.Л.) по
поводу человеческих жертвоприношений у евреев на диспуте во Львове в
1759 году? 

- Специально этим вопросом я не занимался. На основании того, что я
читал, я прихожу к заключению, что, строго говоря, несмотря на все
обличения франкистов, они все же не доказали, что у евреев существуют
человеческие жертвоприношения.

20-й вопрос: 

- Были ли в средние века и в наше время случаи осуждения евреев по
обвинению в убийстве христиан с религиозными целями, причем евреи были
изобличены собственным сознанием и нахождением, по их указанию, останков
замученных ими жертв?.. (стр. 363) 

- Здесь надо сказать: по побуждению религиозного изуверства. Если бы
было сказано так, то я должен был бы ответить, что этим вопросом во всей
его широте я не занимался. Я не имел тех актов, исторических документов,
которые по этому вопросу, насколько мне известно, существуют в очень
большом количестве.

Мне известен только... сборник, в котором содержится Велижское (1823 г.)
и Саратовское (1853 г.) дело. Затем я недавно получил дело относительно
Дамасского убийства (пастора Томаса в Дамаске в 1840 г. - П.Л.). С этим
актом я немного ознакомился. ... Сам я этих исторических фактов не
изучал, поэтому в данном случае дать компетентного заключения не могу,
должен оговориться, что среди подобного рода дел мне известно дело об
убиении младенца Гавриила ... в 1690 году в городе Слуцке Минской
губернии. Там, как видно из Жития этого младенца, он был замучен
евреями, которые во время мучений издевались над ним (над трехлетним
ребенком! - П.Л.) ... В настоящее время мощи этого младенца почивают в
Слуцке. ... Потом, из других Православных Святых, замученных евреями,
упоминается имя Евстафия (видимо, ошибка стенографа: должно быть
"Евстратия" - П.Л.) ... В Археологическом музее /Киевской/ Духовной
Академии ... на польском языке записано, что он был замучен в 1761 году
"от жидов". (Профессор явно путает: инок Евстратий был распят евреями в
Херсонесе в 1097 году задолго до захвата южной Руси поляками; поэтому
сомнительно, чтобы запись об этом в Киевском археологическом музее была
на польском языке - П.Л.). Так что мое личное знакомство /с этим
вопросом/ ограничивается ... делами Велижским и Саратовским ... затем
делом младенца Гавриила и тем, что я видел в здешнем /археологическом
музее/... Поэтому особенно определенно по данному вопросу я не имею
возможности высказаться. Но, насколько я ознакомился с историей этого
вопроса ... не указывается, что убийства эти совершались с целью
ритуальной... Насколько мне этот вопрос знаком, у меня такого убеждения
не сложилось ... поэтому, все подобные факты относительно убивания
младенцев и вообще детей, замученных (стр. 364) евреями, я отношу не к
требованиям ритуала, а к обыкновенной преступности, которая может быть и
среди евреев, к тем преступникам, от которых сами евреи отказываются.

(стр. 365) 29-й вопрос: 

- Имеются ли данные, и какие именно, что убийство Андрея Ющинского было
совершено из побуждений религиозного изуверства? 

- Насколько я помню, мне кажется, что таких данных не существует. Вот,
собственно говоря, все, что я имел честь заявить.

Допрос профессора Троицкого (стр. 366 )

Прокурор: 

-... Значит, Вы относитесь отрицательно к вопросу об употреблении
/евреями/ человеческой крови? А знакомы ли Вы с учением евреев-мистиков
(т.е. каббалистов - П.Л.)? Существует ли такое мистическое учение
/Каббала/?

Троицкий: 

- Я знаком с ним очень мало.

Прокурор: 

- Скажите, профессор, когда прекратились /у евреев/ кровавые жертвы?

Троицкий: 

- В 70 году, после того, как Иерусалимский храм был сожжен императором
Титом. После этого кровавых жертв не было.

Прокурор: 

- Каким образом можно сочетать прекращение кровавых жертв с такими
словами /в талмуде/: "Сказал равви Иисус: Я слышал, что жертвы
приносятся, хотя нет храма; я слышал, что жертва приносится, хотя и не
было возлияний"?

Троицкий: 

- Это место мне представляется неясным.

Прокурор: 

- /По еврейскому учению/ кровь очищает от грехов?

Троицкий: 

- Да.

Прокурор: 

- Так что кровь имеет громадное значение?

Троицкий: 

- Громадное...

(стр. 369) Прокурор: 

- Не заключается ли в тексте, который я Вам сейчас прочту, решения
затронутого /перед тем/ вопроса (о приравнивании всех неевреев к
жертвенному козлу, по-еврейски "сеир" - П.Л.): "Кто проливает кровь
безбожников, совершает дело, равноценное жертвоприношению"?

Троицкий: 

- Это имеет каббалистическое значение. Я сейчас не могу на это ответить
(!? - П.Л.).

(стр. 370 ) Прокурор: 

- Как Вы толкуете /указание талмуда/ "Лучшего из гоев убей"? Вы
добавляете "во время войны"; но разве "во время войны" было указано /в
тексте талмуда/?

Троицкий: 

- Я должен сказать, что я получил /в последние дни/ несколько писем по
этому поводу, где указывалось, что мной в предварительной экспертизе
была допущена неточность и были указаны не все тексты из талмуда. На
этом основании я счел бы своим нравственным долгом сообщить, что мной
была допущена некоторая неточность ... 

(стр. 371) Прокурор: 

- ... Я хочу спросить Вас, чем же заменены кровавые жертвы в храме /у
евреев, после его разрушения/? А с другой стороны, Вы знаете сочинения
Серафимовича, Неофита - бывших евреев - сознающихся в том, что кровавые
человеческие жертвы приносятся... Откуда это взялось? Что это - фантазия
сумасшедших?

Троицкий: 

- Я должен сказать, что к такого рода свидетельствам надо относиться с
большой осторожностью. Я не знаком с Серафимовичем. Говорят, что евреи
примешивают кровь в мацу, но это мнение я считаю фантастическим бредом
... Насколько я научно знаком с предметом, и из своих личных отношений с
евреями, - у меня были ученики-евреи, были знакомые среди евреев,
которые со мной всегда /были/ откровенны и ничего от меня не скрывали -
насколько я знаком со всем этим, я совершенно этого не допускаю.

Прокурор: 

- Вы, значит, не допускаете /такой возможности/ потому, что беседовали с
евреями и у Вас есть евреи-знакомые. Больше я вопросов не имею... (стр.
372)

Присяжный Поверенный Замысловский (поверенный гражданской истицы, матери
Ющинского):

- ... Известно ли Вам, что во Львове на диспуте (между франкистами и
талмудистами в 1759 году, см. выше - П.Л.) одна часть евреев публично
обвиняла другую, что у них есть тайна крови?

Троицкий: 

- /Мне/ неизвестно.

Замысловский: 

- Вы говорите, что у Неофита (бывший раввин и сын раввина, перешедший в
христианство и разоблачивший в 1803 году ритуальные убийства у евреев -
П.Л.) все басни, что Вы даже допустить не можете употребления евреями
христианской крови. Но ведь нашлись вот евреи, и их было довольно много,
которые на публичном диспуте во Львове решились с текстами и
доказательствами в руках обвинять другую часть евреев в том, что они
употребляют /христианскую/ кровь. Как же Вы совмещаете /с этим/ Ваше
заявление, что все это средневековые басни и дикие фантазии?

Троицкий: 

- Я бы на это дал ... ответ, если бы мне представили все эти тексты, все
эти книги, обличающие евреев в ритуальном убийстве. Если бы я там увидел
то, о чем Вы говорите, то я, конечно, от всех своих слов отрекся бы.

Замысловский: 

- Но это же факт, что одна часть евреев публично обвиняла другую /в
жертвоприношениях христиан/, это же исторический факт.

Троицкий:

- Но подробностей содержания этого факта я не имею, т.к. с этим делом я
знаком очень поверхностно.

(стр. 373) Замысловский: 

- Теперь последний вопрос, чтобы покончить с этим /Львовским/ диспутом:
не известно ли Вам, что и еврейские, и христианские писатели утверждали,
что победа на нем, в смысле доказательности, осталась за франкистами?
... Даже Гретц (известный немецко-еврейский историк, автор двухтомной
"Истории евреев" - П.Л.), который является апологетом еврейства,
признает, что на этом диспуте франкисты, если и не одержали победы, то,
во всяком случае, не были побеждены. Не припомните ли Вы у Гретца такое
место?

Троицкий: 

- Сейчас не могу припомнить.

(стр. 374) Замысловский: 

- ... Вы говорили, что да, евреи убивают христиан, - отрицать Вы не
можете - но это вовсе не ритуальные убийства, а обычные. Но, позвольте,
значит, Вы приравниваете все убийства... и с воровством, и с
ограблением, к Саратовскому и Велижскому делу?

(стр. 375) Троицкий:

- ... Я говорил, что убийства совершались, в том числе среди еврейства
есть преступные типы, от которых в данном случае отказывается и сам
еврейский религиозный закон, ... допускаю даже убийства с целью
издевательства над религией христиан ... /например/ в отношении младенца
Гавриила. Однако, благочестивые евреи, насколько мне известно, относятся
с уважением к благочестию христиан.

Замысловский: 

- Так что всякий благочестивый еврей от таких злодеев отстраняется? А не
известно ли Вам, что в Саратовском деле было ходатайство от еврейского
общества, от выдающихся еврейских деятелей, чтобы дело это совсем
прекратить; другими словами, еврейство не только не отстранилось от
/изобличенных/ лиц, осужденных по Саратовскому делу на каторгу, но,
наоборот, подтвердило, что дело этих лиц есть дело всего еврейства? 

Троицкий: 

- Хотя я и читал Саратовское дело, но не так внимательно, чтобы
запомнить все детали.

Замысловский: 

- Вы нам говорили о Житии Святого Гавриила... Известно ли Вам, что он
был лишен жизни путем /нанесения/ массы колотых ран, и что даже на
мощах, которые имеются /до сего времени/, видны эти уколы?

Троицкий: 

- Мне известно, что в Житии об этом говорится.

Замысловский: 

- Дальше: известно ли Вам, что по Велижскому делу... (стр. 376)
установлено, что был убит мальчик 4-х лет от роду?

Троицкий: 

- Известно.

Замысловский: 

- Известно ли Вам, что ему тоже был нанесен ряд колотых ран ...
колюще-режущим орудием?

Троицкий: 

- Сейчас я этого не помню.

Замысловский: 

- Известно ли Вам, что ему завязали рот и что, по удостоверению врача,
он был "рассудительно замучен", как выразился врач?

Троицкий: 

-Я не помню.

Замысловский: 

- Не известно ли Вам еще, что злодеяние было совершено на раздетом
ребенке, ибо на рубашке его /в которой был обнаружен труп/ не было
никаких признаков крови?

Троицкий: 

- Нет, не известно.

Замысловский: 

- Раз Вам неизвестны такие детали, ... как же Вы решаетесь говорить, что
это убийство - не ритуальное?

Председатель суда: 

- Господин поверенный, ... входить в спор с экспертом не разрешается.

Замысловский: 

- Тогда я поставлю вопрос иначе: в виду того, что теперь зачитаны такие
детали, которые Вам неизвестны, но которых Вы не отрицаете, не
перемените ли Вы своего мнения, /т.е./ что убийство было ритуальным?
Кровь /из жертвы/ выточена, уколы нанесены...

Троицкий: 

- Велижское дело произвело на меня впечатление, что там ... следователю,
вероятно, было очень трудно добраться до истины... Относительно трупа
/мальчика/ факт представляется несомненно в том виде, как его описывали
судебный следователь и врач. Нужно было допытаться, где причина такого
состояния трупа... Для этого явились свидетели, но /они/ оказались
совершенно не удостоверяющими, что убийство это было совершено евреями.

Замысловский: 

- А Вы Саратовское дело знаете? В Велижском деле свидетели /евреев/ не
подвели, а в Саратовском подвели. Вы не отрицаете этого факта?

Троицкий: 

- В Саратовском деле я не отрицаю известного издевательства над
мальчиком, мальчик был обрезан (два мальчика, 10 и 11 лет, были связаны,
им были завязаны рты, они были раздеты, обрезаны и убиты путем полного
обескровливания тела - П.Л.).

Замысловский: 

- Вам известно, что в Житии Святого Гавриила сказано, что его тело было
выброшено, т.е. не закопано /и не спрятано/, а выброшено, оно было
найдено выброшенным? (В ряде процессов было установлено со слов
изобличенных убийц, что это - непременная часть ритуала: тело жертвы
должно быть найдено, чтобы показать власть евреев над христианами; это
имело место и в случае Ющинского, см. выше - П.Л.).

Троицкий: 

- Я помню относительно Саратовского дела, что (стр. 377) тело мальчика
(мальчиков! - "Эксперт" берется судить о деле, с которым явно не знаком
- П.Л.) нашли выброшенным в болото. А по Велижскому делу не помню.

(стр. 378) Присяжный поверенный Шмаков (второй поверенный матери
Ющинского): 

- Покорнейше прошу ответить мне: существует ли в зогаре (главная книга
каббалы - П.Л.) такого рода утверждение, что евреи сейчас находятся в
четвертом периоде пленения, и что /тот/, кто господствует над Израилем,
тот как бы господствует над всем миром? ... Там еще говорится, что им
/евреям/ принадлежит весь мир, т.к. они /одни/ составляют весь мир ...
Вы об этом знаете?

Троицкий: 

- Я этого в настоящее время не припоминаю.

Шмаков: 

- Затем, не сказано ли там /в зогаре/, что израильтяне /будут/
действовать так, чтобы господство над всеми народами перешло в еврейские
руки, и по этому поводу в зогаре приведена лестница, которую Иаков видел
во сне?

Троицкий: 

- Не помню.

Шмаков: 

- Тоже не помните. А затем, помните ли Вы трактат в зогаре где
говорится, что надо действовать, чтобы христиане, "ноцри", не имели
больше никакого господства над израильтянами?

Троицкий: 

- Я в настоящее время не помню... чтобы там так говорилось о христианах.

Шмаков: 

- Не сказано ли там дальше: "Наше пленение будет продолжаться до тех
пор, пока не прекратится владычество акумов (т.е. - христиан - П.Л)?..
Затем Вы цитировали здесь выражение "на войне" (об убийстве лучшего из
гоев - П.Л.), но ведь это выражение "на войне" содержится только в одном
трактате, а именно, в трактате талмуда абода-зара, а Вы сами говорили,
что в книге мехильта (вероятно, речь идет о трактате талмуда мегилла -
П.Л.) и в других этого выражения нет...

Троицкий: 

- Там, кажется, этого выражения нет.

Шмаков: 

- Затем была еще та же цитата из трактата соферим... Там этого тоже нет?

Троицкий: 

- Там, как будто, есть.

Шмаков: 

- По крайней мере в переводе Переферковича (переводчик талмуда на
Русский язык - П.Л.) этого нет. Значит, из трех трактатов, где это
упоминается ("лучшего из гоев - убей!"), только в одном сделана оговорка
"на войне"?..

(стр.379) Присяжный поверенный Карабчевский (явная ошибка стенографа:
знаменитый адвокат Карабчевский, защищая Бейлиса, такого сказать не мог;
речь идет, видимо, о присяжном поверенном Замысловском, со стороны
обвинения - П. Л.): 

- Скажите, пожалуйста, если об убийстве ребенка в обвинении указывается,
что (в нем участвовали) шесть человек, (стр. 380) из которых двое были
законоучители (т. е. раввины - П.Л.), а другие следили, что бы все
совершалось по точному ритуалу ..., то, как Вы полагаете, стоит ли этот
вопрос на религиозной почве?

Троицкий: 

- Смотря ... что здесь подразумевается.

Замысловский: 

- Если было обескровливание (жертвы), употребление крови (в Саратовском
деле кровь была найдена и употребление ее установлено - П.Л.), если все
совершалось по определенному ритуалу, если (в убийстве) участвовали
шесть человек, если определенную роль (при убийстве) играло "духовное"
лицо (т. е. раввин - П. Л.), то, как Вы полагаете, касается такое
убийство всего еврейского народа или нет? 

Троицкий: 

- Я бы сказал, что (в этом случае) ставится вопрос об особой ритуальной
церемонии убийства... ставится вопрос о ритуальном убийстве.

 *  *  *

 Непредвзятый читатель сделает из вышеизложенного вывод, что ссылка о.
Александра Меня на профессора Троицкого, якобы "решительно
опровергнувшего" на процессе Бейлиса "ритуальный навет" на еврейство, не
очень убедительна. Опровергнуть Троицкий не смог ровно ничего, по
важнейшим вопросам обнаружил странную некомпетентность, а факты
ритуальных убийств должен был, в конечном итоге, признать. В отношении
же Святых Гавриила и Евстратия, именно Троицкий подтвердил, что они были
замучены евреями с нарочитыми издевательствами; поскольку, по крайней
мере, при убийстве трехлетнего младенца, мотивы мести или злобы
исключаются, то и здесь не остается иных, кроме ритуального. Соображения
покойного о.Александра относительно "деканонизации" этих Святых
представляется поэтому пока что преждевременными.

Коллеги Троицкого, профессора Коковцев и Тихомиров, как и раввин Мазе,
"опровергли" еще меньше, и ни в одном случае не смогли поколебать
доводов прокурора, пастора Пранайтиса и присяжных поверенных Шмакова и
Замысловского, показавших себя на редкость хорошо осведомленными в
разбиравшейся на суде сложной и необычной материи.

По нашему мнению, наоборот, пришло время исторической науке решительно
опровергнуть организованную в международном масштабе пропаганду, в
течение 80 лет выливающую потоки грязи и клеветы на Россию в связи с
делом Бейлиса. Не случайно, что характеристика Киевского процесса в БСЭ
(изд. 1970 г., т. III, стр. 253-255) мало чем отличается от инсинуаций
"Новой Еврейской Энциклопедии" ("New Jewish Encyclopediа", Нью-Йорк
1962, стр. 45): "Киевский процесс был использован Русским правительством
и антисемитским Духовенством для разжигания еврейских погромов в
стране". Поскольку умолчать об оправдании Бейлиса было трудно, БСЭ
прибегла к прямой дезинформации: "Редакция приговора была сформулирована
таким образом, что он снимал обвинение с Бейлиса, но отнюдь не со всего
еврейства".

Коснемся коротко и этой стороны дела. По окончании судебного
разбирательства присяжным были заданы два вопроса. В первом описывались
метод и место убийства (кирпичный завод еврея Зайцева) без какой бы то
ни было характеристики самого убийства; присяжные должны были ответить,
доказано ли это, на что они дали положительный ответ, во втором вопросе
содержалось обвинение Бейлиса "и других, не обнаруженных следствием
лиц", в убийстве "из побуждений религиозного изуверства"; ответив на
этот вопрос отрицательно, за отсутствием достаточных, ибо своевременно
уничтоженных улик, присяжные сняли тем самым и вопрос об истинном
характере киевского убийства.

Совершенно ясно, что суд сформулировал второй вопрос сознательно с
целью, прямо противоположной той, в которой его с тех пор обвиняют все
еврейские и почти все нееврейские источники: именно, чтобы не "натравить
народ на евреев", учитывая и без того разгоревшиеся вокруг этого
процесса страсти. Разница между убийствами "ритуальным" и "из побуждений
религиозного изуверства" - отнюдь не казуистическая, а весьма
существенная. Преступление из побуждений религиозного изуверства
совершает один человек, группа лиц или, в худшем случае, секта - как,
например, русские скопцы, хотя и не убивавшие, но калечившие людей, за
что и подвергались уголовному преследованию. За ритуальным же убийством
стоят предписания религии целого народа, и если оно доказано, то
осуждается весь этот народ. Логическим следствием, в таком случае,
должно быть его изгнание, либо требование открыто и навсегда отказаться
от религии, явно не совместимой с жизнью среди других народов. Ни
Русский суд, ни Русское правительство пойти по этому пути явно не
желали, за что им кое-кто, вообще говоря, должен был бы быть благодарен.
Если же, несмотря на все это, цитировавшийся нами судебный процесс не
оставляет сомнений в том, что речь идет не о чем ином, как именно о
ритуальном убийстве, то вина за это ложится не на Русский суд, а на тех,
кто это убийство совершил при обстоятельствах, не допускающих иного
толкования.

*  *  *

Нам представляется полезным дополнить изложенное выше мало кому
известными данными, исходя из того, что Киевский процесс до наших дней
не получил еще достаточного освещения в публицистике, а кое-кто,
наоборот, продолжает быть заинтересованным в его замалчивании. В наши
дни, хотя еще и робко, намечается воскрешение из 80-летнего забвения
одного из замечательных представителей "серебряного века Русской
культуры", столь жестоко прерванного революцией: писателя, публициста и
христианского философа Василия Васильевича Розанова (1856-1918 г.г.). Не
лишне вспомнить, что он активно включился в полемику вокруг дела
Бейлиса, опубликовав многочисленные статьи в ведущей Русской газете
"Новое время", в газете "Земщина" и др.; в 1914 году был опубликован
сборник этих статей под заглавием одной из них: "Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови" - на наш взгляд, заглавие не
очень удачное, лишним образом содействовавшее осуждению Розанова в
либеральном лагере, как злостного антисемита.

Полемизировать с Розановым - ученым-гебраистом, эрудированным богословом
и блестящим знатоком литературы иудаизма - не рискнул никто; его просто
записали в мракобесы, а либеральный писатель Мережковский трижды пытался
провести его исключение из Религиозно-Философского Общества, однако
безуспешно, после чего Розанов сообщил о своем выходе из Общества сам.
Масонская подоплека потуг Мережковского в наши дни была показана в
статье Евгении Ивановой "Об исключении В.В.Розанова из
Религиозно-философского Общества" в №10 "Нашего Современника" за 1990
год.

Одна из статей розановского сборника описывает убой скота на еврейской
бойне со слов Русского врача-ветеринара в черте оседлости ("Что мне
случилось увидеть...", стр. 262-1821 сборника, изд. Стокгольм, 1932 г.).


"При мне производился убой овец, телят и годовалых бычков. ... Бросалось
в глаза, что я вижу не убой скота, а какое-то священное действие...
библейское жертвоприношение. Передо мной были не просто мясники, а
"священнослужители", роли которых были строго распределены. Главная роль
принадлежала резнику, вооруженному колющим орудием; ему помогали ряд
прислужников: одни держали убойный скот, поддерживая его в стоячем
положении (!), другие ... зажимали животному рот, третьи собирали кровь
в жертвенные сосуды; ... Наконец, четвертые держали священные книги, по
которым читались молитвы и производилось ритуальное "священнодействие".
Убой скота поражал жестокостью и изуверством. ... Резник, вооруженный в
одной руке длинным, в пол-аршина ножом с узким лезвием, ... в другой -
длинным, вершков шести, шилом, спокойно, медленно, рассчитано наносил
животному глубокие колющие раны, действуя попеременно названными
орудиями. При этом каждый удар проверялся по книге, которую мальчик
держал раскрытой перед резником. ... Первые удары производились
животному в голову, затем в шею ... Животное вздрагивало, пробовало
вырваться, пыталось мычать, но было бессильно: ноги были связаны, кроме
того, его плотно держали трое дюжих прислужников, четвертый зажимал
рот... получались лишь глухие, задушенные, хрипящие звуки. Каждый удар
сопровождался струйкой крови, ... из одних ран она слегка сочилась,
тогда как из других она давала целый фонтан... Затем наступила пауза,
несомненно короткая, но мне она показалась вечностью; в этот промежуток
времени вытачивалась кровь ... По окончании следовали дальнейшие, такие
же рассчитанные, спокойные удары, прерывавшиеся чтением молитв. Эти
уколы давали уже очень мало крови или вовсе не давали ее ... По
нанесении этих ударов, животное переворачивали на спину, причем ему
наносился последний, заключительный удар ..."

Статья была написана в период процесса Бейлиса, и автор не мог не
увидеть потрясающего его сходства: 

"Ужасная картина убиения Андрюши Ющинского, которую обнаружила
экспертиза профессоров Косоротова и Сикорского, как бы ударяла мне в
голову: я ее уже видел! Да, я видел это зверское убийство ...
собственными глазами на еврейской бойне. ... Характер и расположение
ранений совершенно одинаковы: сперва удары в голову, затем в шею и плечо
... Что с несомненной точностью устанавливает экспертиза, это пауза,
пере рыв, последовавший за нанесением шейных, обильных кровотечением
ран". Во время этого перерыва, пишет автор, "животному вытягивали голову
и с силой зажимали рот, оно не могло мычать, оно издавало только
сдавленные, хрипящие звуки. Оно билось и вздрагивало конвульсивно, но
его плотно держали прислужники. Но ведь это как раз то, что
устанавливает судебная экспертиза в деле Ющинского: "Мальчику зажимали
рот, чтобы он не кричал, а так же, чтоб усилить кровотечение. Он
оставался в сознании, он сопротивлялся. Остались ссадины на губах, на
лице и на боку" ... Вот как погибало "маленькое человекообразное
жертвенное животное". Вот она - жертвенная смерть Христиан, с заткнутым
ртом, подобно скоту. Да, так мученически погибал, по словам профессора
Павлова, "молодой человек, господин Ющинский, от забавных, смехотворных
уколов!.." 

Последнее относится к экспертизе лейб-медика (почетное звание, не
обязательно означавшее службу при дворе) профессора Павлова, неуместные
комментарии которого, явно в пользу защиты Бейлиса, были особо осуждены
прокурором в его заключительной речи (III том, стр. 47). Подытожим
установленные судебно-медицинской комиссией детали преступления, которых
эксперты объяснить не могли и которые, с точки зрения "обычного"
убийства, представляются совершенно непонятными ("Стенографический
отчет, I, стр.18"):

1) Мальчика убивали в стоячем положении, в котором его должны были
удерживать не менее двух помощников убийцы, в то время как третий
зажимал ему рот;

2) Раны наносились двумя видами орудий; плоским стилетом с полукруглым
заточенным концом, дававшим щелевидные ранения шириной до 9 мм, и
шилообразным орудием, дававшим круглые точечные раны;

3) Ранения наносились в два приема, с паузой между ними в несколько
минут: первая группа дала обильное кровотечение, при нанесении второй
группы кровотечение было минимальным или его не было вообще; паузу между
этими двумя периодами трудно объяснить иначе, как тщательным собиранием
крови, вытекавшей из медленно умиравшего мальчика, поскольку ни этой
крови, ни даже следов ее нигде найдено не было.

*  *  *

Необычайный интерес представляет анализ Розановым каббалистической
стороны Киевского убийства. Для его понимания, современному читателю
нужно предпослать ряд разъяснений.

Каббала - это своего рода философская база под собранными в талмуде
правилами еврейского общежития. Правила преследуют только одну цель:
сделать невозможным общение евреев с неевреям, охранить еврейскую расу
от смешения с теми, кого талмуд и каббала считают скотом. Общение со
"скотом" разрешается только для его обмана и эксплуатации по возможности
для его истребления - об этом мы читали выше в богословской экспертизе
пастора Пранайтиса. Вполне естественно, что эти цели не могут быть
раскрыты тем, против кого они направлены, их надо тщательно скрывать;
отсюда требование талмуда (трактат Санхедрин, стр. 59 "а" и другие)
убить каждого нееврея, изучающего талмуд, и тем более еврея, в этом
помогающего - любопытная "заповедь", немыслимая ни в одном из известных
нам верований, кроме иудаизма. Опасаясь, что одних таких охранных мер не
хватит, иудейское руководство заблаговременно позаботилось сделать свои
религиозные тексты заведомо нечитаемыми. Особенностью иудейского письма
является отсутствие в нем гласных, знаков препинания и разделения слов и
фраз. Такой текст может прочесть лишь тот, кто с малых лет вызубривает
наизусть, какие гласные и где должны стоять и как должны быть разделены
слова. Для примера, предложим читателям прочесть следующую строку:

"Н Т Р Д С В С Р Н П Р Ч С Т Н Ч Г Н С М Ж Ш"

Читатель пожмет плечами и скажет, что, хотя буквы и Русские, но прочтен
этот текст быть не может, он не имеет смысла. Посвященный же возразит,
что прочесть можно, только надо знать, как: 

Не ТРуДиСь, ВСе РаВНо ПРоЧеСТь НиЧеГо Не СМоЖеШь 

Подобного рода тайнопись, разумеется, открывает неограниченные
возможности нарочито обманному толкованию любого текста: например, СЛВ
можно прочесть как СЛоВо, а можно и СЛаВа, и СЛиВа, и СЛеВа, а если
угодно, и СоЛоВей или уСЛоВие. Каббала придает большое значение числовой
характеристике букв и слов, и пастор Пранайтис сказал на процессе
Бейлиса по этому поводу следующее: (II том, стр. 319) "Каждая буква
означает число, и потом эти буквы слагаются. Если одно и то же число
происходит и от одного, и от другого слова, то считается, что одно слово
(непосредственно) относится к другому. Например, слово, которым пишется
в талмуде имя нашего Спасителя, - Ишу - означает 316: 3, 10 и 6 означает
"Иисус". Но слово ... "пустота" или "мерзость" тоже (обозначается
числом) 316, а это значит (согласно каббале), что Христос то же самое,
что и "мерзость" ...

В упоминавшейся нами книге п.Пранайтиса об отношении талмуда к
христианам (СПБ, 1892 г.) по этому же вопросу сказано: "Настоящее имя
Христа гласит по-еврейски Иешуа Ханоцри, т. е. Иисус Назареянин...
Однако, поскольку слово "Иешуа" означает "Спаситель", это имя в такой
форме редко встречается в еврейских книгах. Оно почти всегда сокращается
в "Иешу", что злонамеренно толкуется, как если бы оно слагалось из
начальных букв трех слов: "иммах", "шемо", "везикро" - "Да будут
уничтожены (вычеркнуты, стерты) имя его и память о нем ..."

Переходим теперь к главному очерку в сборнике Розанова, озаглавленному
"Эхад. Тринадцать ран Ющинского".

"Эхад" по-древнееврейски означает "смерть с провозглашением единства
Бога", другими словами, жертвенное заклание. Тринадцать колотых ран были
обнаружены судебно-медицинской экспертизой на правом виске убитого
мальчика, но дать им объяснение профессора Косоротов и Сикорский не
могли. Число 13, однако, как и указал п.Пранайтис в своей экспертизе на
процессе Бейлиса, играет в каббале магическую роль и считается
священным. Этим же числом ударов убивается жертва - животное или то, что
приравнивается к животным - в согласии с текстом главной книги каббалы
зогар, часть II, стр. 119 "а", говорящем о нанесении ударов "двенадцатью
испытаниями ножа и (ударе) ножом, что составляет тринадцать". Это же
число присуще и слову "Эхад", состоящему из букв "Алеф" с численным
значением 1, "Хет" - 8 и "Далет" - 4, всего 13. Смерть, о которой идет
речь в этом месте зогара, готовится тем, кого талмуд и зогар называют
"амме-хаарец", т.е. невежда, неуч или просто идиот. Вначале эта кличка
распространилась на "евреев, отступивших от (Моисеева) закона", т.е.
ставших христианами и, следовательно, заслуживших смерти. 

Этих первых христиан евреи губили всеми средствами, донося на них
римским властям, как на опасных злоумышленников, якобы не признающих
власти цезаря и пьющих (в обряде причастия в христианской литургии)
человеческую кровь. Впоследствии, когда христианство распространилось и
среди неевреев, этим словом стали обозначать всех последователей нового
учения. О смерти, уготованной христианским "невеждам", в зогаре
говорится: "И смерть их будет при заткнутом рте, как у животного,
которое умирает без голоса и речи... как при убиении скота: двенадцатью
испытаниями ножа и (ударом) ножом, что составляет тринадцать". Розанов
пришел к заключению - на основании фотографии Ющинского - что 13 колотых
ран на правом виске были не случайны, а являются делом рук знающего
каббалиста.

Заметим, что все разоблаченное Розановым, с нашей,
европейско-христианской точки зрения, - дикое суеверие, бессмысленный
кровавый бред, не умещающийся в нашем мозгу, патологический абсурд, в
который нормальный человеческий разум отказывается верить. Поневоле
приходится заключить, что Русский суд и наша общественность имели здесь
дело не только с особым племенем, к которому наши европейские
нравственные критерии были явно не приложимы, но еще и с особыми
представителями этого племени, о существовании которых многие из этой
народности, возможно, даже не имели ясного представления. И
п.Пранайтису, и Розанову все это, как и нам, вероятно, представлялось бы
бредом сумасшедшего - если бы перед ними не лежал обескровленный труп
двенадцатилетнего ребенка. Будь все это антисемитской фантазией, евреям,
среди которых было достаточно знатоков каббалы, нетрудно было бы
опровергнуть возводимую на зогар клевету. Слово "клевета", разумеется,
склонялось на все лады на страницах либеральной печати, - однако ничего
из сказанного п.Пранайтисом на процессе или написанного Розановым никем
опровергнуто не было.

Анализ Розанова исходит из представлений каббалы о строении мироздания.
В эпоху ее составления познания неевреев в космографии тоже были
довольно детскими. Однако, с тех пор и арабы, и европейцы сделали
некоторые успехи в этой области, и не представляют себе Землю, стоящей
на трех китах; в талмуде же "продолжают плавать в мировом океане со всем
живущим на Земле по сей день", а евреи обязаны этому верить, ибо "слова
раввинов выше слов пророков". Каббалистов же киты не удовлетворяют, и
они видят мироздание как замысловатую фигуру из трех треугольников,
составленных из десяти кружков - "сефиротов", по числу имен Божьих.
Всему, что выдумано многими поколениями невежественных тунеядцев из
"академий" в Вавилонии и Палестине, каждый еврей обязан верить на слово,
ибо если даже раввин назовет правое левым, а левое правым, то и это
правильно - так, по крайней мере, написано в талмуде. Раввины, в их
собственном представлении, так умны, что сам Господь Бог время от
времени спускается с неба, чтобы послушать их разглагольствования. Это
сказал знаменитый раввин Раши, а уж он должен был знать; записано это в
трактате талмуда "ебамот" (стр. 33 "а"), то же повторено и на стр. 32
"б", и в трактате "хуллин" (стр. 34"б"), так что сомнения могут быть
разве что у "глупых гоев".

Упомянутые кружки-"сефироты" сгруппированы на каббалистическом чертеже
мироздания в виде трех треугольников, стоящих один над другим; верхний
из них - это "высший мир", он смотрит вершиной (острием треугольника)
вверх. "Средний мир" - под ним, и "низший" в самом низу, эти оба смотрят
вершинами вниз. Остающийся лишним, десятый "сефирот" помещен в центр
нижнего треугольника, почему именно сюда - неизвестно, а что,
собственно, этими чертежными упражнениями достигается или постигается -
не знает, вероятно, и сам ребе Раши. Все кружки-"сефироты" связаны между
собой линиями, "каналами"; и кружки, и каналы носят буквенные
обозначения, в частности левое бедро нижнего треугольника обозначено
буквой "шин", имеющей в каббалистической азбуке особое значение.

Розанову бросилось в глаза, что пять колотых ран левой нижней группы
ранений на голове убитого мальчика образуют ясно видимую фигуру
еврейской литеры "шин": 

Еврейские иероглифы (рисунок) 

Он наложил, на фотографии правой стороны головы убитого, сефиротский
треугольник "нижнего мира" так, что левое бедро треугольника легло на
"шин", и увидел, что все остальные из 13 ранений приходятся на те или
иные элементы этого треугольника, как если бы раны наносились по
трафарету - видно, умелой рукой, не впервые занимающейся этой
дьявольщиной. Литеры на сефиротском треугольнике знатоку каббалы
известны, каждое ранение получило, таким образом, свою букву, и на
голове убитого обозначились следующие литерные группы, "написанные"
рукой убийцы:

Левая нижняя группа из 5 ран - литера "шин".

Верхняя левая рана - литера "реш".

Центральная группа из 4 ран - литера "алеф".

"Раны вправо от "шин" - литера "тау".

Верхняя правая рана - литера "фхе".

Каббала снабдила каждую из 22 букв еврейского алфавита значением особого
слова, и видит в комбинациях букв, составляющих слова, в свою очередь
бесчисленные сочетания новых понятий, якобы творящих несметное число
законов, управляющих излияниями высшей силы в подразделениях трех
"сефиротских" миров.

Полученные из колотых ран на голове мальчика литеры могут быть
расположены в строку:

алеф - фхе - реш - тау - шин,

причем порядок букв не имеет значения. "Алеф", первая буква еврейского
алфавита, имеет центральное значение "человек". В еврейской астрологии,
этим евреи тоже занимаются, хотя Ветхий Завет это и запрещает, этой
буквой обозначается созвездие Тельца, в полном его еврейском названии -
Телец Иеговы, т.е. жертвенное животное. Следующая буква "фхе" означает
"рот", голос" и речь; Буква "реш" значит "голова" человека, а буква
"тау" - его грудь, и, наконец, "шин" означает "стрела", вообще "оружие",
и этой букве в "низшем мире" придается центральное значение: в
частности, господствующий в "низшем мире" люцифер (т.е. попросту дьявол,
в служении которому Иисус Христос обличил фарисеев) изображается двойной
буквой "шин".

Полученные таким образом из букв слова образуют строку: "Человек (телец)
- Голос (рот) - Голова-Грудь-Стрела (орудие смерти)",

или фразу: "Человек (жертвенный телец), его голос (рот, речь) убит
ударами в голову и грудь", в чем нетрудно прочесть фразу из зогара (II
том, стр. 119 "а"): "И смерть их (неевреев) будет при замкнутом рте, как
смерть животного, умирающего без голоса и речи, ... зарезанного
двенадцатью испытаниями ножа и (ударом) ножом, что составляет
тринадцать". Эта фраза в зогаре свидетельствует прежде всего о наличии у
евреев-каббалистов ритуальных убийств, жертвами которых становятся
приравниваемые к скоту неевреи, - что всем еврейством, разумеется, с
пеной у рта отрицается. Повторим еще раз: для нормального современника
все вышесказанное - собачий бред, порождение патологически извращенных
мозгов; как таковое, оно не заслуживало бы и одной строки комментария,
хотя в еврейском университете в Иерусалиме в этой заумной ерунде
копается целая кафедра. Но и сейчас, через 80 лет, под дьявольщиной
двойной литеры "шин" лежит труп христианского ребенка. Если уж мимо него
прошло правосудие - убийцы-то не наказаны! - то не может пройти
историческое сознание. Розанов поднял в своем сборнике вопрос, еще и
сегодня заслуживающий внимания: если Бейлис невиновен, то кто же убийцы,
и где они? Почему не продолжалось расследование? Где была высшая
судебная инстанция, чтобы послать дело на доследование, пересмотрев
приговор, вынесенный шестью голосами "за" и шестью "против"?

Круговая сионистская порука

Гвалт, поднятый во всем мире из-за того, что полуграмотного местечкового
еврея лишь заподозрили в "убийстве из побуждений религиозного
изуверства", достиг цели: труп есть, а убийц нет. Заключительный акт
дела Бейлиса был разыгран, как мы уже упоминали, шесть лет спустя, в
одном из подвалов 16-ти киевских чрезвычаен, где убили Веру Чеберяк, на
которую защите Бейлиса на процессе не удалось свалить вину за убийство
по причине отсутствия даже тени обоснованного подозрения. Останься она в
живых - ее трудно было бы обвинить и впоследствии, не возбуждая
уголовного преследования, т.е. не назначая нового процесса.

Киевские чекисты не просто лютовали над попавшим в их лапы населением,
но выполняли важное задание: они уничтожили все, что могло помешать
еврейской пропаганде навязать мировому общественному мнению версию "дела
Бейлиса", не имеющую ничего общего с истинным ходом Киевского процесса:
судебные акты, сотрудников суда и прокуратуры (до прокурора Виппера
добрались лишь в 1921 году, расстреляв его в Калуге), а убийцы, которых
не удалось обнаружить на процессе, теперь хорошо известны; конечно же
это - "шайка воров, собиравшаяся в доме Веры Чеберяк" и убившая
мальчика, знавшего об их похождениях. Бейлис, разумеется, вообще здесь
не при чем, он - "лишь жертва антисемитской политики Царского
правительства и его пособников, Русских черносотенцев".  Все стоит
теперь на своем месте, а убитый мальчик превратился из жертвы еврейского
изуверства в воровского пособника, жалеть о котором особенно не
приходится.

По уничтожении всех препятствий, советский агитпроп принялся за
переписывание истории заново. "Дело Бейлиса" поручили некоему А.Тагеру,
уже зарекомендовавшему себя соответственными статьями в словаре Граната
и в "Красном Архиве" (№ 44), а затем выпустившего книгу "Царская Россия
и дело Бейлиса" (Москва, 1933 г.), о которой можно лишь сказать, что
каждая из ее трехсот с лишним страниц - подлог и дезинформация. Здесь
все, наконец, поставлено на "нужное" место: "Вера Чеберяк -
руководительница воровской шайки, убившей Андрея Ющинского" (стр.112),
мало того, она еще и "трижды убийца" (Андрюши Ющинского и собственных
детей, "чтобы не донесли", стр. 115).

Однако, Тагер метит, разумеется, гораздо выше: "Мы имеем перед собой ...
союз киевской прокуратуры непосредственно с воровской шайкой, убившей
Ющинского" (стр. 184), "союз государственной прокуратуры с
содержательницей воровского притона и трижды убийцей" (стр. 187), и
более того: "Создание и инсценировка ритуального процесса ... было делом
и политической задачей всего правительства в целом... все это начинание
имело за собою с начала и до конца поддержку и одобрение Царя... Так
союз воровской шайки, убившей Ющинского, ... с государственной
прокуратурой... был возглавлен Царской фигурой (стр.288).

С тех пор эта "версия" господствует, с незначительными нюансами, во всем
мире и на всех языках. Любопытно, что еврейская сторона взяла,
фактически, монополию на "дело Бейлиса": нам не известен ни один,
сколько ни будь известный нееврейский писатель или публицист, который
рискнул бы заняться этой темой. Причина ясна: писать правду,
основываясь, как мы это сделали, на "Стенографическом отчете" о
процессе, имеющемся во всех больших библиотеках мира, нельзя: впутаешься
в историю, запишут в антисемиты, а тогда прощай и карьера, и
профессорская кафедра, и издательские возможности; повторять же
заведомую дезинформацию не каждому подручно, а поэтому лучше "не тронь
... , не пахнет". Зато на "заинтересованной стороне" соревнуются между
собой, кроме Тагера, и некий Ганс Роггер в Германии, и Моррис Самюэль в
Америке (переведенный там же на Русский язык "Кровавый навет", Нью-Йорк,
1975 г.), а в Тель-Авиве некий Бен-Цион Кац ("Воспоминания", на иврите,
1963 г.), и иже с ними. 

На книге Мориса Самюэла стоит остановиться подробнее, поскольку это
единственная попытка литературно обработать дело Бейлиса для западного
читателя: "труд" советского автора Тагера (хотя и переведенный в 1935 г.
на английский и изданный в США Американским Еврейским Обществом) по
своему характеру оголтелой агитпроповской мазни для несоветского
читателя явно не подходил.

Самюэл не случайно был выбран для этой задачи. Родившись в Румынии (в
1895 г.), он проживал в США с 1914 года, опубликовал здесь около 20
книг, исключительно на еврейские темы, и был отмечен литературными
премиями, тоже еврейскими. В его книге "Кровавый навет" (мы будем
цитировать ее Русский перевод), в обширной библиографии упомянут и
"Стенографический отчет", что, казалось бы, обязывало автора
придерживаться этого единственного первоисточника после уничтожения
чекистами материалов суда, однако румынский еврей, по-видимому, Русским
языком не владеет (Тагера он цитирует, например, только по английскому
переводу), и описывает Киевский процесс по "Воспоминаниям" упомянутого
выше Бен-Цион Каца. Этот последний характеризуется Самюэлем как член
негласного и, добавим, абсолютно противозаконного еврейского "комитета
защиты Бейлиса", работавшего на деньги киевского миллионщика, "сахарного
короля" Бродского, выкрадывавшего судебные материалы, устранявшего
нежелательных свидетелей и подкупавшего следователей. Однако, в
опубликованных в двадцатые и тридцатые годы воспоминаниях участников
этого "комитета", имени Каца мы нигде не встречаем. Это, разумеется,
обесценивает и "Воспоминания", поскольку неизвестно, откуда черпал свои
данные о процессе сам Кац. Как бы то ни было, но Самюэл основывает на
"материалах" Каца главный эпизод своей книги: "разгром" на суде эксперта
со стороны обвинения, упоминавшегося профессором Троицким католического
пастора Пранайтиса (см. выше), представившего в своей экспертизе
уничтожающие доказательства наличия у евреев "тайны крови" и практики
ритуальных убийств.

Заметим, что задолго до Киевского процесса эти доказательства были
изложены известным Русским ученым, Владимиром Ивановичем Далем
("Разыскание об убиении евреями христианских младенцев и употреблении
крови их", СПб, 1844 г.), однако его труд производился по распоряжению
тогдашнего Министра Внутренних Дел графа Перовского, был напечатан, по
указанию Министра, всего лишь в количестве 10 экземпляров и
предназначался для немногих представителей высшей государственной
власти. Только в 1913 году, т.е. в год Киевского процесса, труд Даля был
переиздан под заглавием "Записка о ритуальных убийствах", став, таким
образом, впервые известным более широкому читателю. 

Во время процесса труд автора "Толкового словаря Великорусского языка"
был еще малоизвестным, и выступление п.Пранайтиса имело характер
истинной сенсации. Как мы покажем ниже, защите Бейлиса ничем не удалось
поколебать убийственной аргументации богословского эксперта; эту задачу
осталось выполнить задним числом, через полвека после процесса и смерти
п.Пранайтиса в 1917 году (не помогли ли и этой смерти вездесущие
радетели свободы Русского народа?) неизвестному до тех пор Бен-Цион Кацу
в Тель-Авиве, и с тех пор версия "разгрома на суде" пастора Пранайтиса
повторяется во всех публикациях "заинтересованной стороны". Посмотрим
теперь, как выглядит этот "разгром" в воображении Каца и в передаче
Самуэла:

Самуэл, (стр. 212 и далее):

"Перед защитой возникла задача: как разоблачить Пранайтиса в простых
выражениях, понятных едва грамотным присяжным? - У защиты, конечно,
имелись собственные ученые-эксперты, которые легко могли доказать, что
"цитаты" Пранайтиса просто были его вымыслом. Но одно заявление такого
рода было недостаточным..."

А почему, собственно, "недостаточным"? Кто мог лучше доказать
безграмотность эксперта со стороны обвинения, чем его коллеги-богословы
со стороны защиты, трое Русских профессоров-богословов и московский
раввин Мазе? Выше мы, однако, видели, что эксперт со стороны защиты,
профессор Троицкий, постоянно ссылался на выступавшего перед ним пастора
Пранайтиса, ни разу не поставив под сомнение компетентности и эрудиции
последнего. Самуэл передергивает (или Кац, кто их знает, кто здесь
больше врет?), будучи уверенным, что его читатели не смогут прочесть не
переведенного на другие языки "Стенографического отчета". Цитируем далее
Самуэла: "Задача (дискредитации п.Пранайтиса - П.Л.) была довольно тонко
разрешена Бен-Цион Кацем, еврейским ученым и писателем, присутствовавшим
на процессе в качестве советника в комитете защиты. Слушая Пранайтиса,
он уже после нескольких минут понял (чего не в состоянии были понять
"глупые" Православные богословы - П.Л.) что этот человек - шарлатан,
разбиравшийся в древнееврейском языке только самым поверхностным
образом, и без всякого знания арамейского, т.е. языка зогара и большей
части талмуда. Всякий еврейский мальчик, посещавший хедер (элементарную
еврейскую школу), немедленно бы понял невежественность Пранайтиса, но у
присяжных, конечно, не было и такой подготовки (как и у руководства
католической Духовной академии в Петербурге, где п.Пранайтис читал
лекции по древнееврейскому языку и иудаистике - П.Л.). Как было им
объяснить? - План Бен-Циона был прост: ... он предложил, чтобы кто-либо
из адвокатов-христиан спросил для разъяснения о точном значении таких
выражений и терминов в его цитатах, как хуллин (учение о животных,
дозволенных для пищи) или ебамот (закон семейных отношений) ... После
нескольких невинных вопросов должна была последовать западня, в которую
Пранайтис непременно должен был попасться ... его надо спросить: "А
когда жила баба батра, и в чем состояла ее деятельность? - Баба
батра(нижние ворота) - один из самых известных трактатов талмуда -
касается законов о собственности, даже полуграмотные евреи, если они
знают еврейский язык, имеют о нем понятие, хотя бы понаслышке ...
Пранайтис был потрясающий невежда; он должен был попасться на слове
"баба" - столь близком Русской деревенской бабе... На другой день в суде
вся сцена была проведена без сучка, без задоринки, как будто обе стороны
заранее прорепетировали ее.

Первым выступил Карабчевский: "Можно спросить эксперта любезно
разъяснить нам смысл слова хуллин ". - Болдырев (председатель суда)
сейчас же вмешался: "Эксперты не подвергаются перекрестному допросу". На
это Карабчевский весьма почтительно ответил, что у него никогда и не
было такого намерения, он только задал вопрос, чтобы иметь возможность
проследить за изложением ученого отца. Он получил на это разрешение
Болдырева, и тут-то начался разгром Пранайтиса:

Вопрос: Каково значение слова хуллин ?

Ответ: Не знаю.

Вопрос: А что значит слово эрубин ?

Ответ: Не знаю.

Вопрос: А слово ебамот ?

Ответ: Не знаю...

Этот разговор продолжался довольно долго, пока ловушка за Пранайтисом
окончательно не захлопнулась: 

- Когда жила баба-батра, и в чем заключалась ее деятельность? 

- Я не знаю!

В публике, где присутствовало немало евреев, раздался взрыв смеха,
сопровождавшийся счастливым возгласом, вырвавшимся из груди Каца; за это
его сейчас же вывели из зала суда...".

...Картина, выражаясь советским языком, действительно "впечатляющая":
пристрастный председатель суда, пытающийся зажать рот защитникам,
безграмотная прокуратура, не нашедшая во всей Империи иного специалиста
для поддержки обвинения, чем столь же безграмотного шарлатана из
сомнительных ксендзов, безграмотные присяжные, разумеется, специально
подобранные полицией, и - для полноты картины - умные евреи, в ноль
минут кладущие на обе лопатки глупых гоев, воображавших себя юристами,
но не ходивших даже в хедер. Одним словом, Царский режим в полной его
красоте, как он вот уже скоро 80 лет изображается в мировой печати и
литературе поборниками свободы, не заинтересованными ни в чем, кроме
торжества правды и справедливости и не находивших себе места в старой
России. Все это было бы так, если бы приведенный нами отрывок из книги
Самюэла (стр.212-214) не был бы от начала и до конца высосан из пальца,
и не представлял собой самого беззастенчивого вранья. Заметим, что
цитированная нами сцена "разгрома" п.Пранайтиса, т.е. вопросы
Карабчевского и ответы на них, подаются в книге "Кровавый навет" как
сказанные на суде, другими словами, как выдержка из того же
"Стенографического отчета" (повторяем, других источников не было и нет),
которым должны бы пользоваться и Кац с Самуэлем, если бы их интересовало
истинное положение вещей. Другими словами, налицо прямой подлог.
Бесцеремонность, с которой "заинтересованная сторона" обращается с
фактами, поистине не имеет границ. Для опровержения русофобских
упражнений Каца-Самюэля, достаточно привести показания п.Пранайтиса, как
эксперта на процессе, и его допрос председателем суда, прокурором и
адвокатами как обвинения, так и защиты (стр. 318-352 "Стенографического
отчета"). Как и в цитированных нами в начале нашего очерка показаниях
профессора Троицкого, мы дополняем в круглых скобках недостававшие в
устной передаче слова, и даем также в скобках необходимые современному
читателю пояснения, за которые несем, разумеется, полную
ответственность. 

Итак, в своей экспертизе п.Пранайтис показал:

"(II том. стр. 318) ... В талмуде запрещается (евреям) упоминать имя
Христа, Матерь Божию, Святых, и они называются совсем другими именами,
которых я называть здесь не буду... Относительно же того, как поступать
евреям с христианами, сказано, что надо их избегать, не иметь с ними
никаких (нормальных) сношений, всячески стараться им вредить, не спасать
в опасности и вообще вредить им так, чтобы совсем их истребить...
Истребление христиан - это даже обязанность, каждый еврей должен вредить
христианам, а если он (им) не вредит, тогда он даже не настоящий еврей.
Убиение христиан - есть единственная после разрушения (Соломонова) храма
(В Иерусалиме в 70 г. по Р.Х.) богоугодная жертва. Чтобы больше вредить
христианству, талмуд разрешает все средства - ложь, обман,
ростовщичество, и в конце концов, если нельзя иначе поступить, как
принять христианство, (то) даже этот обман разрешается. Ложное
христианство талмудом разрешено..., и есть много евреев, которые по
разрешению талмуда приняли христианство, чтобы больше вредить
христианам. Известный историк еврейского народа Гретц (Greatz
,1817-1891, "Geschichte der Juden", в 11 томах) говорит об известном
писателе Гейне, что он только кажущимся образом принял христианство, как
враг, который берет в руки чужое знамя, чтобы тем лучше ... погубить
своего врага. В таком же талмудическом (т.е. резко антихристианском)
смысле издавались позже и другие (еврейские религиозные произведения).
На первом плане надо отметить каббалу... собрана эта наука в III веке,
...но получила окончательный вид только в ХII-ХIII веках ... каббала
есть своего рода систематизация того, что в талмуде подается вскользь...
(стр.319)... (В теоретической каббале) каждая буква означает число, и
потом эти буквы (т.е. числа) слагаются. Если одно и то же число
происходит и от одного, и от другого слова, то считается, что одно слово
непосредственно относится и к другому. Например, слово, которым пишется
в талмуде имя нашего Спасителя - Ишу - оно означает 316: 3, 10 и 6,
означает Иисус. Но слово ... "пустота", "мерзость", (это) тоже выходит
316, а это значит (согласно каббале), что Христос - то же самое, что и
мерзость.

Председатель: 

- Я такого рода показания прошу не делать; если вы найдете нужным их
сделать, тогда заявите суду, и суд закроет двери (т.е. выслушает эти
показания при закрытых дверях). 

Это неоднократно повторяется на протяжении процесса: председатель не
допускает, кроме как при закрытых дверях, цитирование тех мест из
талмуда и других еврейских источников, которые могли бы вызвать
возмущение против евреев у присутствовавшей на суде христианской
публики, что плохо сочетается с инсинуациями еврейской пропаганды, будто
бы весь процесс был инсценирован с целью "натравить народ на евреев". 

Далее, в "Стенографическом отчете":

Пранайтис: 

- И ш у - есть начало трех слов: "имах", "ше-мо", "везикрой", это первые
три буквы трех слов, а "веруфим" - это переставление одной буквы на
место другой...

Здесь пастору вновь не дали закончить мысль. Но он успел сказать об этом
много раньше...

В 1892 году, т.е. за 20 лет до Киевского процесса, пастор Юстин
Пранайтис опубликовал (с разрешения, т.н. "имприматур", католического
архиепископа Могилевского) книгу "Об отношении евреев к христианам", из
которой явствовали глубокая ненависть и презрение евреев ко всему
нееврейскому человечеству. На каждой странице книги ее левая половина
воспроизводила на древнееврейском тексты из талмуда, справа же давался
их перевод по-латыни. Ясно, что труд п.Пранайтиса предназначался для
специалистов-гебраистов, в лучшем случае для владевшего латынью
католического духовенства и для той части Православного Духовенства,
которая также учила латынь и древнееврейский язык в Духовной Академии.
Широкая публика, даже простые Русские батюшки, пользоваться этой книгой
не могли: лишнее доказательство того, как и католическая, и Православная
Церкви в России прилагали все усилия, чтобы не "натравливать народ на
евреев", учитывая и без того малую симпатию к этому племени у простого
народа. В своей книге п.Пранайтис мог написать то, чего ему не
разрешалось говорить на Киевском процессе:

"Настоящее имя Христа гласит по-еврейски Иешуа Ханоцри, т.е. Иисус
Назареянин... Однако, поскольку слово "Иешуа" означает "Спаситель", это
имя редко встречается в еврейских книгах. Оно почти всегда сокращается в
"Иешу", что злонамеренно толкуется, как если бы оно слагалось из
начальных букв трех слов "Иммах", "Шемо", "Везикрой": "Да будут
уничтожены (стерты, вычеркнуты) имя его и память о нем".

Продолжаем текст "Стенографического отчета":

(стр. 320) (Вопрос № 12 анкеты суда, розданной всем экспертам): 

- Чем в каббале заменен ритуал принесения в жертву животных,
прекратившийся с разрушением (Соломонова) храма?

Пранайтис:

- ...Эти ветхозаветные жертвоприношения исключены (теперь) принесением в
жертву христиан вместо агнцев... 

Вопрос 25-й (анкеты суда): 

- Заключается ли в учении еврейской религии, как древней, так и
позднейшей (зогар и др.), предписание об умерщвлении христиан с
ритуальной целью? 

Пранайтис:

- Таких указаний, где бы прямо говорилось об убийствах с ритуальной
целью, ... не существует, ибо (в еврейской религии) есть предание,
которое можно записывать, и есть такое, которое талмуд запрещает
записывать, это есть тайна постоянного (устного) предания. О том, что
употребляют (кровь христиан) и как употребляют, это можно (стр. 324)
установить лишь на основании исторических данных и повторяющихся убийств
(евреями христиан, в особенности, детей)... Кровь убитых собиралась и
посылалась (по еврейским общинам) в закупоренных бутылках, потом (ею)
пропитывался холст, и куски пропитанного кровью холста также рассылались
(по общинам). Это ясно видно по Саратовскому делу 1854 года. Тогда были
убиты двое христианских мальчиков; четверо полностью изобличенных евреев
были приговорены каждый к 20 годам каторги - высшая мера наказания в
России, где смертной казни за уголовные преступления не существовало уже
с середины 18 века. Все было найдено, и этот холст, пропитанный кровью,
также был найден в том же (еврейском) доме, и ... (обвиняемые) не могли,
разумеется, объяснить, откуда эта кровь взялась; говорили, что это, мол,
дети играли, когда гусей резали, и испачкались в (крови), а потом
спрятали. Но когда была произведена экспертиза, то оказалось, что это
кровь млекопитающего (более точного определения человеческой крови
судебная медицина той эпохи не знала).

Допрос Пранайтиса

(стр. 326) Прокурор: 

- Скажите, пожалуйста, Вы состоите (католическим) куратором в
Туркестанском крае?

Пранайтис: 

- Да. Я был лектором еврейского языка, являюсь магистром богословия.

Прокурор: 

- С какого года Вы состояли лектором (Петербургской католической
Духовной) академии?

Пранайтис: 

- с 1884 по 1902 год.

...(стр. 327 ) Прокурор: 

- В талмуде сказано, что дозволено приносить (в жертву) нееврея даже в
день прощения обид, приходящегося на субботу (когда категорически
запрещается вообще какие бы то ни было действия) - есть такое место?

Пранайтис: 

- Такой текст есть. ... Я могу сказать, что в талмуде указано, что все
жертвоприношения после разрушения (Соломонова) храма заменены
(приносимыми в жертву) иноплеменниками ...

(стр. 328) Прокурор:

- (Можно ли сказать, что) одну из заповедей Библии (т.е. Ветхого Завета)
- "не убий" - они (евреи) истолковывают в том смысле, что "не убий
еврея"?

Пранайтис: 

- Да, все, что относится (в Св. Писании) к ближнему, надо понимать
(согласно талмуду, как относящееся только) к евреям, остальные не
считаются ближними, даже людьми. 

(стр.335) Присяжный поверенный Шмаков (поверенный матери убитого
мальчика): 

- Не сказано ли (в талмуде), что евреям дозволяется обманывать
(неевреев), и вообще совершать все, лишь бы гой не знал, что еврей лжет?

Пранайтис: 

- Я уже раньше сказал, и теперь повторяю, что всякий обман и ложь, все
это (согласно талмуду) допустимо, и только в том случае не следует этого
делать, чтобы "не было поругано имя Божие", т.е. чтобы это не стало
известно (гоям) ...

Шмаков: 

- В каком трактате талмуда больше всего идет речь об идолопоклонниках?

Пранайтис:

- В (трактате под названием) Абод зара .

Шмаков: 

- Этот трактат имеет своим предметом идолопоклонников, но ведь евреи
живут преимущественно среди христиан?

Пранайтис: 

- ... Все постановления (талмуда) относительно идолопоклонников
применяются (еврейскими) комментаторами ( талмуда) к христианам ...

Шмаков: 

- Не можете ли Вы сказать нам, что такое "акум"?

Пранайтис: 

- Это слово составлено из начальных букв (древнееврейских) слов Абоде
Кохабим Умаззалиот, т. е. поклонники звезд и планет. Это слово - уже
позднейшего происхождения, времен Маймонида (еврейский талмудист ХII
века) ... Это слово относится ко всем неевреям. Когда Маймонид писал,
идолопоклонников уже не было, и это относилось ко всем окружающим их
(евреев) неевреям.

Шмаков: 

- Скажите, из основного положения талмуда, что мы (христиане) не люди,
не следует ли заключить, что евреи юридически не способны (по еврейскому
"закону") совершить по отношению к нам преступление?

Пранайтис: 

- Раз (жертва) не считается человеком, то (это значит, что) убивают не
человека, а животное. Они считают, что все имущество неевреев есть
собственность евреев, и что еврей, когда он берет чужое, не ворует, но
только берет обратно свое.

Председатель суда: 

- Господин поверенный, ... такого рода вопросы не относятся к делу.

Шмаков: 

- Все мои вопросы касаются того, как в талмуде определяется отношение к
неевреям.

Председатель суда: 

- Господин поверенный, ... это не имеет отношения к нашему основному
вопросу. ...

Председатель суда вновь обнаруживает "пристрастие", только в смысле
прямо противоположном тому, который приписывается ему и Русскому суду
Самуэлом и компанией: он устраняет вопрос, способный вызвать заслуженное
негодование по адресу евреев со стороны публики, не имевшей до тех пор,
как правило, ни малейшего представления об истинном характере талмуда и
окружавших ее евреев. И это несмотря на то, что вопрос присяжного
поверенного Шмакова имел прямое отношение к вопросу № 8 судебной анкеты:
"Каково отношение талмуда к иноплеменникам", в данном случае к
христианам?

( стр.336) Шмаков: 

- Вы говорили, между прочим, о стремлении евреев к мировому господству.
Нет ли в талмуде постановления, что это стремление будет продолжаться,
"пока мы не истребим правителей акумского народа"?

Пранайтис: 

- Я уже говорил, что главное внимание (в постановлениях талмуда об
отношении к неевреям) обращено на правителей (т.е. тех, кто подлежит
уничтожению в первую очередь: "лучшего из гоев убей"!) .

Читатель волен усмотреть в этом любопытном пассаже предвосхищение
цареубийства всего лишь через 5 лет после Киевского процесса.

...Присяжный поверенный Замысловский (второй поверенный матери
Ющинского): 

- У меня только один вопрос: о папских буллах (относительно
преследования евреев за ритуальные убийства). Вы говорили, что не нашли
булл, которые бы прямо осуждали обвинение евреев в ритуальном убийстве?

Пранайтис: 

- Да, таких (булл) нет.

Замысловский: 

- А есть только булла папы Иннокентия IV о том, чтобы евреев не обвиняли
(в ритуальных убийствах) без доказательств, по одному только
предрассудку?

Пранайтис: 

- Да, чтобы не наказывали без судебного разбирательства.

Замысловский: 

- То есть, без (ясных) улик ... но они (буллы) истолковывались
(защитниками еврейства) в ином смысле?

Пранайтис: 

- Да, ... (они) истолковывались так, (будто бы) Папа вообще запретил
возбуждать такие вопросы, т.к. они (убийства) якобы вообще невозможны.
...

Замысловский: 

- ... Не известно ли Вам, что в одном судебном деле о ритуальных
убийствах было указано, что (христианская) кровь была употреблена для
окропления при закладке синагоги?

Пранайтис: 

- Есть такое указание (в судебном деле), что кровью окропляли синагогу.

... (стр.337) Присяжный поверенный Грузенберг (один из 4-х защитников
Бейлиса на процессе): 

- ... В какой книге Вы нашли проповедь, будто евреи учат убивать ...
девушек?

Пранайтис: 

- В книге Хаима Витала.

Грузенберг: 

- Как эта книга называется?

Пранайтис: 

- Сефер галикутим... Есть (еврейские религиозные) книги, которые
издаются целиком, а есть - с пропусками. Есть талмуд полный, а в
позднейших изданиях есть пропуски. ...

(стр. 338) Грузенберг: 

- ... Вы сказали, что евреям разрешается колдовство и волшебство. Не
указано ли в Библии прямо, что если кто будет заниматься колдовством и
волшебством, то он за это подлежит смертной казни?

Пранайтис: 

- Что написано в Библии (т.е. в Ветхом Завете), то для евреев не
обязательно. Они имеют Библию, но они ее не понимают (т.е. превратно
толкуют). Все колдовства прямо записаны в талмуде, и по талмуду они этим
и занимаются. ...(талмуд) отменяет все законы Ветхого Завета. Поэтому он
(Ветхий Завет) ставится ниже талмуда ...

(стр.339) Присяжный поверенный Карабчевский (защитник Бейлиса): 

- Вы сказали, что процессов, в которых евреи обвинялись в употреблении
человеческой крови, в истории около двухсот?

Пранайтис:

- Даже с лишком.

Карабчевский: 

- (Начиная) с какого века?

Пранайтис: 

- с ХI века.

(стр. 343) Двадцать седьмой день процесса 21 октября 1913 года.
Продолжается допрос ксендза Пранайтиса.

Грузенберг: 

- Не будете ли Вы столь любезны, господин эксперт, ответить на следующий
вопрос: (стр. 344) Вчера Вы сказали, что есть еврейские издания -
богослужебные книги - где пишется все, и что есть особые издания, где
опасные (для евреев) места пропускаются. Я хотел бы Вас спросить, по
каким же книгам Вы ознакомились с этими опасными местами? У Вас эти
особые издания были в руках?

Пранайтис: 

- Да, были. Я знакомился с талмудом на основании текстов величайшего
ученого и знатока талмуда И.Буксдорфа. Три поколения этой семьи, отец,
сын и внук, занимались талмудом и были профессорами (гебраистами в
немецких университетах). На основании их указаний я познакомился с
редчайшим изданием талмуда, которое имеется в Санкт-Петербургской
католической (Духовной) академии, с изданием 1644-46 годов. Это -
издание без всяких пропусков. Потом у меня есть Бердичевское издание
1894 года, там именно тех мест, которые имеются в Амстердамском издании
(1644-46 годы), нет. ...

Грузенберг: 

- Значит ... Ваши ссылки на талмуд вполне соответствуют
действительности. Значит, мы можем их проверить. ...

Председатель суда: 

- Господин присяжный поверенный, показания экспертов мы проверять не
можем. Вы можете предлагать эксперту вопросы, а проверкой (его ответов)
суд заниматься не может, это ведь не богословский спор. Эксперт говорит,
что он читал (приводимые им места). Какие сведения он о них имеет, где и
откуда он их почерпнул. Вы можете для разрешения сомнений обращаться к
другим экспертам, а уже дело суда поверить тому, что говорит эксперт,
или нет. ... 

Карабчевский:

- Вы изволили нам сказать, что Вы специалист по богословию. Скажите,
пожалуйста, в какой академии Вы читали?

Пранайтис: 

- Я читал в католической (Духовной) академии древнееврейский язык.

Карабчевский: 

- В Петербургской?

Пранайтис:

- Да ...

(стр. 350)Оглашение показаний Пранайтиса.

"Пранайтис был допрошен судебным следователем в Петербурге с 15-го по 23
ноября 1912 года и, между прочим, показал следующее: ... "

Далее следует на трех страницах "Стенографического отчета" перечисление
убийств христиан евреями, начиная с христианского погрома евреями в 418
году по Р.Х. в Александрии и "распятия христианского мальчика в
Имностаре, близ Антиохии, в 419 году" и кончая судебными процессами по
аналогичным преступлениям в XIX веке (в основном, тех же, что были
приведены В.И. Далем в его "Разыскании" 1844 году). Последние строки
показания п.Пранайтиса гласят:

"... (стр. 352) Убийство в Саратове в 1853 году двух мальчиков, Маслова
и Шерстобитова, сопровождались их обрезанием, за что (изобличенные)
евреи были осуждены в каторжные работы. ... В 1881 году в Галиции (тогда
в составе Австро-Венгрии) девушка Франциска Мних была зверским образом
умерщвлена евреями, а труп ее был брошен в овраг (характерный признак
еврейских ритуальных убийств: тело жертвы не должно быть уничтожено, или
даже закопано, дабы символизировать "господство евреев над
христианами"); трое убийц-евреев были приговорены к смерти. Кассация
приговора повлекла за собой пересмотр дела, причем другим составом суда
они вновь были приговорены к смерти за ритуальное убийство. 

... В 1889 году еврей Гюльзнер (Hulsner) был признан виновным (в
соучастии вместе с группой других евреев, которым удалось скрыться) в
убийстве 14-летней девушки Агнесы Груши (ошибка в "Отчете" или в
допросе: должно быть "19-летняя Агнесса Груза) в Польне (Богемия,
Австро-Венгрия) и приговорен к смертной казни. После отмены приговора в
кассационном порядке (в результате беспримерного для тех пор давления
международных финансовых кругов на зависевшее от них правительство) и
нового рассмотрения дела, был вторично приговорен к смерти. Вследствие
смягчения приговора императором Францем-Иосифом, Гюльзнер в настоящее
время (1912 год) отбывает свое (пожизненное) заключение в каторжных
работах".

Гюльзнеру недолго оставалось отбывать заключение. После распада
Австро-Венгрии в результате революции 1918 года одним из первых актов
президента нового государства Чехословакии, масона и филосемита
Масарика, было освобождение Гюльзнера. Изобличенного без тени сомнений и
дважды приговоренного независимыми судами культурной европейской страны
убийцу еврейское общество Праги чествовало, как "мученика" (!), собрав
для него громадную сумму денег, на которую он безбедно проживал до конца
своих дней. (Общечеловеческие ценности во всей своей красе! - ред.)

Мы привели пространные выдержки из отчета о судебных заседаниях в Киеве,
чтобы показать атмосферу процесса, столь непохожую на домыслы Каца и
списывающего с него Самюэла. В частности, цитированные нами прения
начисто опровергают смехотворное утверждение Каца, будто он "после
нескольких минут понял, что этот человек (Пранайтис) шарлатан,
разбиравшийся в древнееврейском языке только самым поверхностным
образом, и без всякого знания арамейского" и т.д., что, по Кацу, должно
было быть ясным для любого "еврейского мальчика, посещавшего хедер". Как
видел читатель, Пранайтис вообще не цитировал ни одной строки ни на
древнееврейском, ни на арамейском языках, поскольку, во-первых, в этом
не было ни малейшей нужды, а во-вторых, никто бы из состава суда не смог
его цитат понять. Что же касается эрудиции и компетентности эксперта,
то, после приведенных выше его показаний перед судом, они не нуждаются в
подтверждении и, к тому же, ни разу не были поставлены под сомнение ни
одним из экспертов защиты, включая раввина Мазе.

Эти плачевные, с еврейской точки зрения, результаты не укрылись от
всевидящего ока нелегального "комитета защиты Бейлиса", и не исключено,
что киевский миллионщик Бродский задал своим подручным вопрос, за что он
им, собственно, платит деньги. Адвокатам защиты тоже надо было как-то
оправдать полученные ими щедрые гонорары; почтенная компания, видно,
решила пойти на скандал, чтобы поколебать убийственные для нее
разоблачения пастора Пранайтиса.

Приведенный в книге Самюэля эпизод с "разгромом" эксперта мы уже
разоблачили выше, как чистую выдумку, прямой подлог и обман читателя,
поскольку этот эпизод был подан в форме выдержки из протоколов заседаний
суда. Теперь мы приведем подлинный пассаж из "Стенографического отчета",
который действительно показывает, что защита Бейлиса не брезговала
никакими средствами для подрыва авторитета ее противников, однако
результаты этой попытки, как увидит читатель, были далеки от
сколько-нибудь удовлетворительного "разгрома", ставшего опасным для
еврейской стороны ксендза. Отрывок на стр. 434-435 II тома
"Стенографического отчета" - единственный во всех трех томах, имеющий
отдаленное сходство, по крайней мере в намерениях с уже цитированным
ранее, весьма драматическим, но, к сожалению, вымышленным эпизодом на
стр. 212-214 книги Самюэла (в Русском переводе).

Присяжный поверенный Грузенберг: 

- В Вашей экспертизе Вы изволили указать на (одно) место из зогара,
книга 1-ая, стр. 38"б" - 39"а". Это точный перевод?

Пранайтис: 

- Точный.

Грузенберг: 

- Вы заимствовали его у Ролинга (немецкий гебраист, один из первых
обличителей талмуда) или сами перевели?

Пранайтис: 

- Я сам перевел.

Грузенберг: 

- Так что Вы помните, что (там в зогаре) написано, что в раю будут те,
которые истребляли (неевреев)?

Пранайтис: 

- Да.

Грузенберг: 

- А не те, которых истребляли?

Пранайтис: 

- Нет.

Присяжный поверенный Карабчевский: 

- Вы упоминаете о трактате хуллин (в талмуде). Есть такой?

Пранайтис: 

- Не помню.

Проверка отчета показывает, что Пранайтис ни разу трактата хуллин не
упоминал, как и не называл других трактатов, всегда говоря о талмуде в
целом. Пранайтис "не помнит", поэтому, говорил ли он когда-либо о
хуллине.

Карабчевский: 

- Но трактат хуллин Вы знаете? Как перевести это название, о чем идет
здесь речь?

Пранайтис: (молчит).

Карабчевский: 

- Дальше тут есть о (трактате) макширин. Что это значит?"

Вторая передержка со стороны Карабчевского, явно по указаниям
"советников" "комитета защиты Бейлиса", невежд в иудаистике, но всерьез
воображавших, что могут парой глупых вопросов загнать в тупик
специалиста-гебраиста. О трактате макширин Пранайтис тоже ни разу не
упоминал. В его труде о талмуде, трактат макширин обозначается, как 8-я
книга VI части талмуда тохорот, со следующим объяснением приготовления.
Трактат о жидкостях, приготовляющих и устраняющих семена и плоды для
получения ритуальной чистоты.

Пранайтис: 

- Это - жидкость. Вы мне экзамен делаете?

Карабчевский: 

- Нет, (только) чтобы мне самому выяснить, потому что у Вас приведены
еврейские названия".

Мы уже отметили, что нигде у пастора Пранайтиса эти названия не были
"приведены".

Присяжный поверенный Шмаков: 

- Защитник экзаменует (эксперта), это недопустимо ...

Председатель суда: 

- Защитник интересуется переводом этих слов и имеет право спрашивать об
этом у эксперта.

(стр. 435) Шмаков: 

- ... Это - экзамен.

Председатель суда: 

- Эксперт - сведущее лицо, и об экзамене ему не может быть речи. ...

Присяжный поверенный Зарудный (защитник Бейлиса): 

- Я считаю себя вправе спрашивать у эксперта перевод. ... Вы между
прочим ссылаетесь на трактат иево-тоит?

Пранайтис: 

- Я не буду отвечать.

Председатель суда: 

- Если эксперт не желает отвечать, то нельзя его спрашивать.

Зарудный: 

- Слушаю-с. Может быть, Вы желаете перевести название сочинения мидраш?

Пранайтис: (молчит)

Зарудный: 

- А трактат шаалот утешубот?

Пранайтис: (молчит)

Зарудный: 

- Прошу занести в протокол, что на вопрос, что обозначают названия, на
которые эксперт ссылался, он ответил, что не знает.

Председатель суда: 

- Он заявил, что не желает отвечать.

Зарудный: 

- Нет, он ответил, что не знает. А если он знает, то пускай переведет.

Председатель суда: 

- Это не обязательно для него.

Зарудный: 

- Я ... прошу занести в протокол, что никакого экзамена ему я не делал,
а задал вопрос и получил ответ, что он не знает. А относительно
следующих названий: иево-тоит, кесерес гагойле, шаалот штешубот, я прошу
занести в протокол, что он отказался перевести.

Шмаков (Зарудному): 

- Вы читать даже (по-еврейски) не умеете.

Зарудный: 

- Потому я и спрашиваю эксперта, что читать по еврейски я не умею."

На этом "разгром" п.Пранайтиса закончился и, как это ясно из
приведенного отрывка из "Стенографического отчета" (а не Самуэловой
басни), нужного впечатления ни на суд, ни на присяжных эта сцена
произвести не могла. Налицо, судя по всему, режиссура "комитета"
Бродского, поскольку о названных Карабчевским трактатах талмуда на
процессе вообще не было речи, Зарудный же сыпал - к тому же в
провокационно-хамском тоне - названиями в иудаистике неизвестными.
Цитированная же Кацем-Самуэлом баба батра, на которой, как на ките,
строился весь задуманный с запозданием на полвека "разгром" Киевского
суда, никем на заседаниях не упоминалась - это прямой подлог. Само собой
разумеется, что в книге Пранайтиса об отношении талмуда к христианам
этот трактат приведен, как третья книга IV части талмуда незикин, и его
объяснение гласит: "Последние ворота. Трактат о законах о недвижимой
собственности и торговле, основанной большей частью на обычном праве, а
также о правах наследования". Предположение, что эксперт по иудаистике
может этого трактата не знать и попадется на сходстве названия с
"Русской деревенской бабой", само по себе настолько абсурдно, что
свидетельствует лишь о потрясающей примитивности, не адвокатов защиты,
которым эта глупость не могла придти в голову, а их позднейших
комментаторов - Каца и Самуэла. 

Нужно, однако, заметить, что и цитированная нами сцена на суде выпадает
из общей атмосферы процесса, отличавшейся, до того и после того, вполне
деловым характером и безупречно обходительным тоном на обеих сторонах.
Однако, "комитет" сахарного миллионщика имел свои представления об этике
судебной дискуссии, и считал, что "кто платит деньги, тот и музыку
заказывает". Адвокатам защиты не оставалось, поэтому, иного, как
попытаться в последний момент оправдать полученные гонорары - попытка, в
которой ни Грузенберг, ни тем более, Маклаков, не нашли нужным
участвовать. 

Но как бы то ни было, но своим оправданием Бейлис был обязан отнюдь не
красноречию или неотразимой аргументации адвокатских "звезд", но
исчезновению улик и свидетелей в результате двухлетней активности того
же "комитета", что и побудило присяжных счесть оставшиеся улики
недостаточными для осуждения обвиняемого.

Мы постарались, комментируя сомнительное интервью о.Александра Меня,
дать Русским читателям хотя бы приблизительное представление об одном из
эпизодов нашей истории, наделавшем в свое время немало шума во всем
мире, искаженном затем заинтересованной печатью и пропагандой в свою
прямую противоположность, и подаваемом мировой общественностью и
русофобами по сей день в совершенно ложном свете, или же попросту
замалчиваемом. Обстоятельный, правдивый анализ Киевского процесса во
всех его весьма интересных подробностях до сих пор, однако, ждет своего
издателя.

Послесловие

Составление настоящего очерка уже заканчивалось, когда к нам в руки
попало (с опозданием, за которое просим извинить) упоминание дела
Бейлиса в выступлении патриарха Алексия II на встрече с американскими
раввинами в Нью-Йорке 13 ноября 1991 года (напечатанное в "Московских
Новостях" от 26 января 1992 года). О.Александр Мень, оказывается, далеко
не одинок в своей интерпретации Киевского процесса. Приводим
соответственный пассаж из выступления Патриарха в Нью-Йорке: 

"Во время печально знаменитого суда над Бейлисом эксперты нашей Церкви -
профессор Киевской Духовной Академии протоиерей Александр Глаголев и
профессор Петербургской Духовной Академии Иван Троицкий твердо защищали
Бейлиса и решительно высказались против обвинения евреев в ритуальных
убийствах".

Профессор Глаголев, как это явствует из "Стенографического отчета", на
суде в Киеве не выступал и вообще не присутствовал. Вероятно, однако, он
прислал письменное показание, поскольку прокурор упомянул его имя в
своей речи на процессе. Но содержание этого показания неизвестно, и
обсуждение его в суде не имело места. Ни "решительно высказаться" в
пользу Бейлиса, ни "твердо защищать" его профессор Глаголев не мог. О
выступлении профессора Троицкого мы говорили выше и, по нашему мнению,
особого впечатления на присяжных его защита еврейства произвести не
могла. Бросается, однако, в глаза схожесть оценок проеврейских
выступлений в Киеве и данных в наши дни на "встрече" в Нью-Йорке
("решительно высказались"), и в интервью о.Александра 20 лет назад
("решительно опровергли"). Похоже, что информацию о деле Бейлиса
отдельные представители Русской Православной Церкви черпают из одного
источника, не грешащего любовью к истине.

Во всех еврейских комментариях к Киевскому процессу, он неизменно
характеризуется, как "позорный" (англ. "infamous"), другими словами это
был не судебный процесс, а "фарс, инсценированный Русским правительством
в погромных целях". Но что должна обозначать формулировка "печально
знаменитый суд над Бейлисом", употребленная перед собранием раввинов в
Нью-Йорке? Может ли она быть приложена к процессу, ведущемуся с
соблюдением норм цивилизованного права? Очевидно, нет, и по существу это
то же, что говорят и еврейские источники, только несколько менее резко.
"Печально знаменитой" тоже могла стать лишь антисемитская судебная
комедия, разыгранная по указке властей. И это Русский-то суд, бывший
после судебной реформы Царя-Освободителя в 1864 году самым независимым,
самым справедливым и самым милосердным во всей тогдашней Европе! Надо
думать, что американские раввины были приятно удивлены поддержкой их
русофобских инсинуаций со столь высокой авторитетной стороны.

Нам не пристало вступать в полемику с руководством нашей Церкви. Задачей
историков, как она была с предельной простотой сформулирована 150 лет
тому назад Нестором европейской историографии, Леопольдом фон Ранке,
является "показать, как это на самом деле было". В меру наших
возможностей, мы постарались эту задачу выполнить, и представляем
читателям судить, насколько нам это удалось, и на чьей стороне правда.

+++

Слово Кровь в Ветхом Завете

(синодальный перевод)

Подготовил С.Ю.Ясинский

----- Бытие

Быт.4:10 И сказал [Господь]: что ты сделал? голос крови брата твоего
вопиет ко Мне от земли;

Быт.4:11 и ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять
кровь брата твоего от руки твоей;

Быт.9:4 только плоти с душею ее, с кровью ее, не ешьте;

Быт.9:5 Я взыщу и вашу кровь, в которой жизнь ваша, взыщу ее от всякого
зверя, взыщу также душу человека от руки человека, от руки брата его;

Быт.9:6 кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою
человека: ибо человек создан по образу Божию;

Быт.37:22 И сказал им Рувим: не проливайте крови; бросьте его в ров,
который в пустыне, а руки не налагайте на него. Сие говорил он [с тем
намерением], чтобы избавить его от рук их и возвратить его к отцу его.

Быт.37:26 И сказал Иуда братьям своим: что пользы, если мы убьем брата
нашего и скроем кровь его?

Быт.37:31 И взяли одежду Иосифа, и закололи козла, и вымарали одежду
кровью;

Быт.42:22 Рувим отвечал им и сказал: не говорил ли я вам: не грешите
против отрока? но вы не послушались; вот, кровь его взыскивается.

Быт.49:11 Он привязывает к виноградной лозе осленка своего и к лозе
лучшего винограда сына ослицы своей; моет в вине одежду свою и в крови
гроздов одеяние свое;

----- Исход

Исх.4:9 если же не поверят и двум сим знамениям и не послушают голоса
твоего, то возьми воды из реки и вылей на сушу; и вода, взятая из реки,
сделается кровью на суше.

Исх.4:25 Тогда Сепфора, взяв каменный нож, обрезала крайнюю плоть сына
своего и, бросив к ногам его, сказала: ты жених крови у меня.

Исх.4:26 И отошел от него Господь. Тогда сказала она: жених крови -- по
обрезанию.

Исх.7:17 Так говорит Господь: из сего узнаешь, что Я Господь: вот этим
жезлом, который в руке моей, я ударю по воде, которая в реке, и она
превратится в кровь,

Исх.7:19 И сказал Господь Моисею: скажи Аарону [брату твоему]: возьми
жезл твой [в руку твою] и простри руку твою на воды Египтян: на реки их,
на потоки их, на озера их и на всякое вместилище вод их, -- и
превратятся в кровь, и будет кровь по всей земле Египетской и в
деревянных и в каменных сосудах.

Исх.7:20 И сделали Моисей и Аарон, как повелел [им] Господь. И поднял
[Аарон] жезл [свой] и ударил по воде речной пред глазами фараона и пред
глазами рабов его, и вся вода в реке превратилась в кровь,

Исх.7:21 и рыба в реке вымерла, и река воссмердела, и Египтяне не могли
пить воды из реки; и была кровь по всей земле Египетской.

Исх.12:7 и пусть возьмут от крови его и помажут на обоих косяках и на
перекладине дверей в домах, где будут есть его;

Исх.12:13 И будет у вас кровь знамением на домах, где вы находитесь, и
увижу кровь и пройду мимо вас, и не будет между вами язвы губительной,
когда буду поражать землю Египетскую.

Исх.12:22 и возьмите пучок иссопа, и обмочите в кровь, которая в сосуде,
и помажьте перекладину и оба косяка дверей кровью, которая в сосуде; а
вы никто не выходите за двери дома своего до утра.

Исх.12:23 И пойдет Господь поражать Египет, и увидит кровь на
перекладине и на обоих косяках, и пройдет Господь мимо дверей, и не
попустит губителю войти в домы ваши для поражения.

Исх.22:2 Если кто застанет вора подкапывающего и ударит его, так что он
умрет, то кровь не вменится ему;

Исх.22:3 но если взошло над ним солнце, то вменится ему кровь. Укравший
должен заплатить; а если нечем, то пусть продадут его для уплаты за
украденное им;

Исх.23:18 [Когда изгоню язычников от лица твоего и распространю пределы
твои], не изливай крови жертвы Моей на квасное, и тук от праздничной
жертвы Моей не должен оставаться до утра.

Исх.24:6 Моисей, взяв половину крови, влил в чаши, а другою половиною
окропил жертвенник;

Исх.24:8 И взял Моисей крови и окропил народ, говоря: вот кровь завета,
который Господь заключил с вами о всех словах сих.

Исх.29:12 возьми крови тельца и возложи перстом твоим на роги
жертвенника, а всю [остальную] кровь вылей у основания жертвенника;

Исх.29:16 и заколи овна, и возьми крови его, и покропи на жертвенник со
всех сторон;

Исх.29:20 и заколи овна, и возьми крови его, и возложи на край правого
уха Ааронова и на край правого уха сынов его, и на большой палец правой
руки их, и на большой палец правой ноги их; и покропи кровью на
жертвенник со всех сторон;

Исх.29:21 и возьми крови, которая на жертвеннике, и елея помазания, и
покропи на Аарона и на одежды его, и на сынов его, и на одежды сынов его
с ним, -- и будут освящены, он и одежды его, и сыны его и одежды их с
ним.

Исх.30:10 И будет совершать Аарон очищение над рогами его однажды в год;
кровью очистительной жертвы за грех он будет очищать его однажды в год в
роды ваши. Это святыня великая у Господа.

Исх.34:25 Не изливай крови жертвы Моей на квасное, и жертва праздника
Пасхи не должна переночевать до утра.

----- Левит

Лев.1:5 и заколет тельца пред Господом; сыны же Аароновы, священники,
принесут кровь и покропят кровью со всех сторон на жертвенник, который у
входа скинии собрания;

Лев.1:11 и заколет ее пред Господом на северной стороне жертвенника, и
сыны Аароновы, священники, покропят кровью ее на жертвенник со всех
сторон;

Лев.1:15 священник принесет ее к жертвеннику, и свернет ей голову, и
сожжет на жертвеннике, а кровь выцедит к стене жертвенника;

Лев.3:2 и возложит руку свою на голову жертвы своей, и заколет ее у
дверей скинии собрания; сыны же Аароновы, священники, покропят кровью на
жертвенник со всех сторон;

Лев.3:8 и возложит руку свою на голову жертвы своей, и заколет ее пред
скиниею собрания, и сыны Аароновы покропят кровью ее на жертвенник со
всех сторон;

Лев.3:13 и возложит руку свою на голову ее, и заколет ее перед скиниею
собрания, и покропят сыны Аароновы кровью ее на жертвенник со всех
сторон;

Лев.3:17 Это постановление вечное в роды ваши, во всех жилищах ваших;
никакого тука и никакой крови не ешьте.

Лев.4:5 и возьмет священник помазанный, [посвященный совершенным
посвящением,] крови тельца и внесет ее в скинию собрания,

Лев.4:6 и омочит священник перст свой в кровь и покропит кровью семь раз
пред Господом пред завесою святилища;

Лев.4:7 и возложит священник крови [тельца] пред Господом на роги
жертвенника благовонных курений, который в скинии собрания, а остальную
кровь тельца выльет к подножию жертвенника всесожжений, который у входа
скинии собрания;

Лев.4:16 И внесет священник помазанный крови тельца в скинию собрания,

Лев.4:17 и омочит священник перст свой в кровь [тельца] и покропит семь
раз пред Господом пред завесою [святилища],

Лев.4:18 и возложит крови на роги жертвенника [благовонных курений],
который пред лицем Господним в скинии собрания, а остальную кровь выльет
к подножию жертвенника всесожжений, который у входа скинии собрания;

Лев.4:25 и возьмет священник перстом своим крови от жертвы за грех и
возложит на роги жертвенника всесожжения, а остальную кровь его выльет к
подножию жертвенника всесожжения;

Лев.4:30 и возьмет священник крови ее перстом своим, и возложит на роги
жертвенника всесожжения, а остальную кровь ее выльет к подножию
жертвенника;

Лев.4:34 и возьмет священник перстом своим крови от сей жертвы за грех и
возложит на роги жертвенника всесожжения, а остальную кровь ее выльет к
подножию жертвенника;

Лев.5:9 и покропит кровью сей жертвы за грех на стену жертвенника, а
остальную кровь выцедит к подножию жертвенника: это жертва за грех;

Лев.6:27 все, что прикоснется к мясу ее, освятится; и если кровью ее
обрызгана будет одежда, то обрызганное омой на святом месте;

Лев.6:30 а всякая жертва за грех, от которой кровь вносится в скинию
собрания для очищения во святилище, не должна быть съедаема; ее должно
сожигать на огне.

Лев.7:2 жертву повинности должно заколать на том месте, где заколается
всесожжение, и кровью ее кропить на жертвенник со всех сторон;

Лев.7:14 одно что-нибудь из всего приношения своего пусть принесет он в
возношение Господу: это принадлежит священнику, кропящему кровью мирной
жертвы;

Лев.7:26 и никакой крови не ешьте во всех жилищах ваших ни из птиц, ни
из скота;

Лев.7:27 а кто будет есть какую-нибудь кровь, истребится душа та из
народа своего.

Лев.7:33 кто из сынов Аароновых приносит кровь из мирной жертвы и тук,
тому и правое плечо на долю;

Лев.8:15 и заколол его [Моисей] и взял крови, и перстом своим возложил
на роги жертвенника со всех сторон, и очистил жертвенник, а остальную
кровь вылил к подножию жертвенника, и освятил его, чтобы сделать его
чистым.

Лев.8:19 и заколол его Моисей и покропил кровью на жертвенник со всех
сторон;

Лев.8:23 и заколол его Моисей, и взял крови его, и возложил на край
правого уха Ааронова и на большой палец правой руки его и на большой
палец правой ноги его.

Лев.8:24 И привел Моисей сынов Аароновых, и возложил крови на край
правого уха их и на большой палец правой руки их и на большой палец
правой ноги их, и покропил Моисей кровью на жертвенник со всех сторон.

Лев.8:30 И взял Моисей елея помазания и крови, которая на жертвеннике, и
покропил Аарона и одежды его, и сынов его и одежды сынов его с ним; и
так освятил Аарона и одежды его, и сынов его и одежды сынов его с ним.

Лев.9:9 сыны Аарона поднесли ему кровь, и он омочил перст свой в крови и
возложил на роги жертвенника, а остальную кровь вылил к подножию
жертвенника,

Лев.9:12 И заколол всесожжение, и сыны Аарона поднесли ему кровь; он
покропил ею на жертвенник со всех сторон;

Лев.9:18 И заколол вола и овна, которые от народа, в жертву мирную; и
сыны Аарона поднесли ему кровь, и он покропил ею на жертвенник со всех
сторон;

Лев.10:18 вот, кровь ее не внесена внутрь святилища, а вы должны были
есть ее на святом месте, как повелено мне.

Лев.12:4 и тридцать три дня должна она сидеть, очищаясь от кровей своих;
ни к чему священному не должна прикасаться и к святилищу не должна
приходить, пока не исполнятся дни очищения ее.

Лев.12:5 Если же она родит младенца женского пола, то во время очищения
своего она будет нечиста две недели, и шестьдесят шесть дней должна
сидеть, очищаясь от кровей своих.

Лев.12:7 он принесет это пред Господа и очистит ее, и она будет чиста от
течения кровей ее. Вот закон о родившей младенца мужеского или женского
пола.

Лев.14:6 а сам он возьмет живую птицу, кедровое дерево, червленую нить и
иссоп, и омочит их и живую птицу в крови птицы заколотой над живою
водою,

Лев.14:14 и возьмет священник крови жертвы повинности, и возложит
священник на край правого уха очищаемого и на большой палец правой руки
его и на большой палец правой ноги его;

Лев.14:17 оставшийся же елей, который на ладони его, возложит священник
на край правого уха очищаемого, на большой палец правой руки его и на
большой палец правой ноги его, на места, где кровь жертвы повинности;

Лев.14:25 и заколет овна в жертву повинности, и возьмет священник крови
жертвы повинности, и возложит на край правого уха очищаемого и на
большой палец правой руки его и на большой палец правой ноги его;

Лев.14:28 и возложит священник елея, который на ладони его, на край
правого уха очищаемого, на большой палец правой руки его и на большой
палец правой ноги его, на места, где кровь жертвы повинности;

Лев.14:51 и возьмет кедровое дерево и иссоп, и червленую нить и живую
птицу, и омочит их в крови птицы заколотой и в живой воде, и покропит
дом семь раз;

Лев.14:52 и очистит дом кровью птицы и живою водою, и живою птицею и
кедровым деревом, и иссопом и червленою нитью;

Лев.15:19 Если женщина имеет истечение крови, текущей из тела ее, то она
должна сидеть семь дней во время очищения своего, и всякий, кто
прикоснется к ней, нечист будет до вечера;

Лев.15:25 Если у женщины течет кровь многие дни не во время очищения ее,
или если она имеет истечение долее обыкновенного очищения ее, то во все
время истечения нечистоты ее, подобно как в продолжение очищения своего,
она нечиста;

Лев.16:14 и возьмет крови тельца и покропит перстом своим на крышку
спереди и пред крышкою, семь раз покропит кровью с перста своего.

Лев.16:15 И заколет козла в жертву за грех за народ, и внесет кровь его
за завесу, и сделает с кровью его то же, что делал с кровью тельца и
покропит ею на крышку и пред крышкою, --

Лев.16:18 И выйдет он к жертвеннику, который пред лицем Господним, и
очистит его, и возьмет крови тельца и крови козла, и возложит на роги
жертвенника со всех сторон,

Лев.16:19 и покропит на него кровью с перста своего семь раз, и очистит
его, и освятит его от нечистот сынов Израилевых.

Лев.16:27 А тельца за грех и козла за грех, которых кровь внесена была
для очищения святилища, пусть вынесут вон из стана и сожгут на огне кожи
их и мясо их и нечистоту их;

Лев.17:4 и не приведет ко входу скинии собрания, [чтобы принести во
всесожжение или в жертву о спасении, угодную Господу, в приятное
благоухание, и если кто заколет вне стана и ко входу скинии собрания не
принесет,] чтобы представить в жертву Господу пред жилищем Господним, то
человеку тому вменена будет кровь: он пролил кровь, и истребится человек
тот из народа своего;

Лев.17:6 и покропит священник кровью на жертвенник Господень у входа
скинии собрания и воскурит тук в приятное благоухание Господу,

Лев.17:10 Если кто из дома Израилева и из пришельцев, которые живут
между вами, будет есть какую-нибудь кровь, то обращу лице Мое на душу
того, кто будет есть кровь, и истреблю ее из народа ее,

Лев.17:11 потому что душа тела в крови, и Я назначил ее вам для
жертвенника, чтобы очищать души ваши, ибо кровь сия душу очищает;

Лев.17:12 потому Я и сказал сынам Израилевым: ни одна душа из вас не
должна есть крови, и пришлец, живущий между вами, не должен есть крови.

Лев.17:13 Если кто из сынов Израилевых и из пришельцев, живущих между
вами, на ловле поймает зверя или птицу, которую можно есть, то он должен
дать вытечь крови ее и покрыть ее землею,

Лев.17:14 ибо душа всякого тела есть кровь его, она душа его; потому Я
сказал сынам Израилевым: не ешьте крови ни из какого тела, потому что
душа всякого тела есть кровь его: всякий, кто будет есть ее, истребится.

Лев.18:12 Наготы сестры отца твоего не открывай, она единокровная отцу
твоему.

Лев.18:13 Наготы сестры матери твоей не открывай, ибо она единокровная
матери твоей.

Лев.18:17 Наготы жены и дочери ее не открывай; дочери сына ее и дочери
дочери ее не бери, чтоб открыть наготу их, они единокровные ее; это
беззаконие.

Лев.19:26 Не ешьте с кровью; не ворожите и не гадайте.

Лев.20:9 Кто будет злословить отца своего или мать свою, тот да будет
предан смерти; отца своего и мать свою он злословил: кровь его на нем.

Лев.20:11 Кто ляжет с женою отца своего, тот открыл наготу отца своего:
оба они да будут преданы смерти, кровь их на них.

Лев.20:12 Если кто ляжет с невесткою своею, то оба они да будут преданы
смерти: мерзость сделали они, кровь их на них.

Лев.20:13 Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиною, то оба они сделали
мерзость: да будут преданы смерти, кровь их на них.

Лев.20:16 Если женщина пойдет к какой-нибудь скотине, чтобы совокупиться
с нею, то убей женщину и скотину: да будут они преданы смерти, кровь их
на них.

Лев.20:18 Если кто ляжет с женою во время болезни кровоочищения и
откроет наготу ее, то он обнажил истечения ее, и она открыла течение
кровей своих: оба они да будут истреблены из народа своего.

Лев.20:27 Мужчина ли или женщина, если будут они вызывать мертвых или
волхвовать, да будут преданы смерти: камнями должно побить их, кровь их
на них.

----- Числа

Чис.18:17 но за первородное из волов, и за первородное из овец, и за
первородное из коз, не бери выкупа: они святыня; кровью их окропляй
жертвенник, и тук их сожигай в жертву, в приятное благоухание Господу;

Чис.19:4 и пусть возьмет Елеазар священник перстом своим крови ее и
кровью покропит к передней стороне скинии собрания семь раз;

Чис.19:5 и сожгут телицу при его глазах: кожу ее и мясо ее и кровь ее с
нечистотою ее пусть сожгут;

Чис.23:24 Вот, народ как львица встает и как лев поднимается; не ляжет,
пока не съест добычи и не напьется крови убитых.

Чис.35:12 и будут у вас города сии убежищем от мстителя [за кровь],
чтобы не был умерщвлен убивший, прежде нежели он предстанет пред
общество на суд.

Чис.35:19 мститель за кровь сам может умертвить убийцу: лишь только
встретит его, сам может умертвить его;

Чис.35:21 или по вражде ударит его рукою так, что тот умрет, то
ударившего должно предать смерти: он убийца; мститель за кровь может
умертвить убийцу, лишь только встретит его.

Чис.35:24 то общество должно рассудить между убийцею и мстителем за
кровь по сим постановлениям;

Чис.35:25 и должно общество спасти убийцу от руки мстителя за кровь, и
должно возвратить его общество в город убежища его, куда он убежал, чтоб
он жил там до смерти великого священника, который помазан священным
елеем;

Чис.35:27 и найдет его мститель за кровь вне пределов города убежища
его, и убьет убийцу сего мститель за кровь, то не будет на нем вины
кровопролития,

Чис.35:33 Не оскверняйте земли, на которой вы [будете жить]; ибо кровь
оскверняет землю, и земля не иначе очищается от пролитой на ней крови,
как кровью пролившего ее.

----- Второзаконие

Втор.12:16 только крови не ешьте: на землю выливайте ее, как воду.

Втор.12:23 только строго наблюдай, чтобы не есть крови, потому что кровь
есть душа: не ешь души вместе с мясом;

Втор.12:27 и совершай всесожжения твои, мясо и кровь, на жертвеннике
Господа, Бога твоего; но кровь других жертв твоих должна быть проливаема
у жертвенника Господа, Бога твоего, а мясо ешь.

Втор.15:23 только крови его не ешь: на землю выливай ее, как воду.

Втор.17:8 Если по какому делу затруднительным будет для тебя рассудить
между кровью и кровью, между судом и судом, между побоями и побоями, и
будут несогласные мнения в воротах твоих, то встань и пойди на место,
которое изберет Господь, Бог твой, [чтобы призываемо было там имя Его,]

Втор.19:6 дабы мститель за кровь в горячности сердца своего не погнался
за убийцею и не настиг его, если далек будет путь, и не убил его, между
тем как он не подлежит осуждению на смерть, ибо не был врагом ему вчера
и третьего дня;

Втор.19:10 дабы не проливалась кровь невинного среди земли твоей,
которую Господь Бог твой дает тебе в удел, и чтобы не было на тебе
[вины] крови.

Втор.19:12 то старейшины города его должны послать, чтобы взять его
оттуда и предать его в руки мстителя за кровь, чтоб он умер;

Втор.19:13 да не пощадит его глаз твой; смой с Израиля кровь невинного,
и будет тебе хорошо.

Втор.21:7 и объявят и скажут: руки наши не пролили крови сей, и глаза
наши не видели;

Втор.21:8 очисти народ Твой, Израиля, который Ты, Господи, освободил [из
земли Египетской], и не вмени народу Твоему, Израилю, невинной крови. И
они очистятся от крови.

Втор.21:9 Так должен ты смывать у себя кровь невинного, если хочешь
делать [доброе и] справедливое пред очами Господа [Бога твоего].

Втор.22:8 Если будешь строить новый дом, то сделай перила около кровли
твоей, чтобы не навести тебе крови на дом твой, когда кто-- нибудь
упадет с него.

Втор.27:25 Проклят, кто берет подкуп, чтоб убить душу и пролить кровь
невинную! И весь народ скажет: аминь.

Втор.28:12 Откроет тебе Господь добрую сокровищницу Свою, небо, чтоб оно
давало дождь земле твоей во время свое, и чтобы благословлять все дела
рук твоих: и будешь давать взаймы многим народам, а сам не будешь брать
взаймы [и будешь господствовать над многими народами, а они над тобою не
будут господствовать].

Втор.32:14 маслом коровьим и молоком овечьим, и туком агнцев и овнов
Васанских и козлов, и тучною пшеницею, и ты пил вино, кровь виноградных
ягод.

Втор.32:42 упою стрелы Мои кровью, и меч Мой насытится плотью, кровью
убитых и пленных, головами начальников врага.

Втор.32:43 [Веселитесь, небеса, вместе с Ним, и поклонитесь Ему, все
Ангелы Божии.] Веселитесь, язычники, с народом Его [и да укрепятся все
сыны Божии]! ибо Он отмстит за кровь рабов Своих, и воздаст мщение
врагам Своим, [и ненавидящим Его воздаст,] и очистит [Господь] землю
Свою и народ Свой!

----- Иисус Навин

Иис.Нав.2:19 и если кто-нибудь выйдет из дверей твоего дома вон, того
кровь на голове его, а мы свободны [будем от сей клятвы твоей]; а кто
будет с тобою в [твоем] доме, того кровь на голове нашей, если чья рука
коснется его;

Иис.Нав.20:3 чтобы мог убегать туда убийца, убивший человека по ошибке,
без умысла; пусть [города сии] будут у вас убежищем [чтобы не умер
убивший] от мстящего за кровь, [доколе не предстанет пред общество на
суд].

Иис.Нав.20:5 и когда погонится за ним мстящий за кровь, то они не должны
выдавать в руки его убийцу, потому что он без умысла убил ближнего
своего, не имел к нему ненависти ни вчера, ни третьего дня;

Иис.Нав.20:9 сии города назначены для всех сынов Израилевых и для
пришельцев, живущих у них, дабы убегал туда всякий, убивший человека по
ошибке, дабы не умер он от руки мстящего за кровь, доколе не предстанет
пред общество [на суд].

----- Книга Судей

Суд.9:24 дабы таким образом совершилось мщение за семьдесят сынов
Иеровааловых, и кровь их обратилась на Авимелеха, брата их, который убил
их, и на жителей Сихемских, которые подкрепили руки его, чтоб убить
братьев своих.

----- 1-я Царств

1Цар.14:32 И кинулся народ на добычу, и брали овец, волов и телят, и
заколали на земле, и ел народ с кровью.

1Цар.14:33 И возвестили Саулу, говоря: вот, народ грешит пред Господом,
ест с кровью. И сказал Саул: вы согрешили; привалите ко мне теперь
большой камень.

1Цар.14:34 Потом сказал Саул: пройдите между народом и скажите ему:
пусть каждый приводит ко мне своего вола и каждый свою овцу, и заколайте
здесь и ешьте, и не грешите пред Господом, не ешьте с кровью. И
приводили все из народа, каждый своею рукою, вола своего [и свою овцу]
ночью, и заколали там.

1Цар.19:5 он подвергал опасности душу свою, чтобы поразить
Филистимлянина, и Господь соделал великое спасение всему Израилю; ты
видел это и радовался; для чего же ты хочешь согрешить против невинной
крови и умертвить Давида без причины?

1Цар.25:26 И ныне, господин мой, жив Господь и жива душа твоя, Господь
не попустит тебе идти на пролитие крови и удержит руку твою от мщения, и
ныне да будут, как Навал, враги твои и злоумышляющие против господина
моего.

1Цар.25:31 то не будет это сердцу господина моего огорчением и
беспокойством, что не пролил напрасно крови и сберег себя от мщения. И
Господь облагодетельствует господина моего, и вспомнишь рабу твою [и
окажешь милость ей].

1Цар.25:33 и благословен разум твой, и благословенна ты за то, что ты
теперь не допустила меня идти на пролитие крови и отмстить за себя.

1Цар.26:20 Да не прольется же кровь моя на землю пред лицем Господа; ибо
царь Израилев вышел искать одну блоху, как гоняются за куропаткою по
горам.

----- 2-я Царств

2Цар.1:16 И тот убил его, и он умер. И сказал к нему Давид: кровь твоя
на голове твоей, ибо твои уста свидетельствовали на тебя, когда ты
говорил: я убил помазанника Господня.

2Цар.1:22 Без крови раненых, без тука сильных лук Ионафана не
возвращался назад, и меч Саула не возвращался даром.

2Цар.3:27 Когда Авенир возвратился в Хеврон, то Иоав отвел его внутрь
ворот, как будто для того, чтобы поговорить с ним тайно, и там поразил
его в живот. И умер Авенир за кровь Асаила, брата Иоавова.

2Цар.3:28 И услышал после Давид об этом и сказал: невинен я и царство
мое вовек пред Господом в крови Авенира, сына Нирова;

2Цар.4:11 то теперь, когда негодные люди убили человека невинного в его
доме на постели его, неужели я не взыщу крови его от руки вашей и не
истреблю вас с земли?

2Цар.14:11 Она сказала: помяни, царь, Господа Бога твоего, чтобы не
умножились мстители за кровь и не погубили сына моего. И сказал царь:
жив Господь! не падет и волос сына твоего на землю.

2Цар.16:8 Господь обратил на тебя всю кровь дома Саулова, вместо
которого ты воцарился, и предал Господь царство в руки Авессалома, сына
твоего; и вот, ты в беде, ибо ты -- кровопийца.

2Цар.20:12 Амессай же [мертвый] лежал в крови среди дороги; и тот
человек, увидев, что весь народ останавливается над ним, стащил Амессая
с дороги в поле и набросил на него одежду, так как он видел, что всякий
проходящий останавливался над ним.

2Цар.21:1 Был голод на земле во дни Давида три года, год за годом. И
вопросил Давид Господа. И сказал Господь: это ради Саула и кровожадного
дома его, за то, что он умертвил Гаваонитян.

2Цар.23:17 и сказал: сохрани меня Господь, чтоб я сделал это! не кровь
ли это людей, ходивших с опасностью собственной жизни? И не захотел пить
ее. Вот что сделали эти трое храбрых!

----- 3-я Царств

3Цар.2:5 Еще: ты знаешь, что сделал мне Иоав, сын Саруин, как поступил
он с двумя вождями войска Израильского, с Авениром, сыном Нировым, и
Амессаем, сыном Иеферовым, как он умертвил их и пролил кровь бранную во
время мира, обагрив кровью бранною пояс на чреслах своих и обувь на
ногах своих:

3Цар.2:9 Ты же не оставь его безнаказанным; ибо ты человек мудрый и
знаешь, что тебе сделать с ним, чтобы низвести седину его в крови в
преисподнюю.

3Цар.2:31 Царь сказал ему: сделай, как он сказал, и умертви его и
похорони его, и сними невинную кровь, пролитую Иоавом, с меня и с дома
отца моего;

3Цар.2:32 да обратит Господь кровь его на голову его за то, что он убил
двух мужей невинных и лучших его: поразил мечом, без ведома отца моего
Давида, Авенира, сына Нирова, военачальника Израильского, и Амессая,
сына Иеферова, военачальника Иудейского;

3Цар.2:33 да обратится кровь их на голову Иоава и на голову потомства
его на веки, а Давиду и потомству его, и дому его и престолу его да
будет мир на веки от Господа!

3Цар.2:35 И поставил царь Соломон Ванею, сына Иодаева, вместо его над
войском; [управление же царством было в Иерусалиме,] а Садока священника
поставил царь [первосвященником] вместо Авиафара. [И дал Господь
Соломону разум и мудрость весьма великую и обширный ум, как песок при
море. И Соломон имел разум выше разума всех сынов востока и всех мудрых
Египтян. И взял за себя дочь фараона и ввел ее в город Давидов, доколе
не построил дома своего и, во-первых, дома Господня и стены вокруг
Иерусалима; в семь лет окончил он строение. И было у Соломона семьдесят
тысяч человек, носящих тяжести, и восемьдесят тысяч каменосеков в горах.
И сделал Соломон море и подпоры, и большие бани и столбы, и источник на
дворе и медное море, и построил замок и укрепления его, и разделил город
Давидов. Тогда дочь фараона перешла из города Давидова в дом свой,
который он построил ей; тогда построил Соломон стену вокруг города. И
приносил Соломон три раза в год всесожжения и мирные жертвы на
жертвеннике, который он устроил Господу, и курение совершал на нем пред
Господом, и окончил строение дома. Главных приставников над работами
Соломоновыми было три тысячи шестьсот, которые управляли народом,
производившим работы. И построил он Ассур, и Магдон, и Газер, и Вефорон
вышний и Валалаф; но эти города он построил после построения дома
Господня и стены вокруг Иерусалима. И еще при жизни Давид завещал
Соломону, говоря: вот у тебя Семей, сын Геры, сына Иеминиина из
Бахурима; он злословил меня тяжким злословием, как я шел в Маханаим; но
он вышел навстречу мне у Иордана, и я поклялся ему Господом, говоря: "я
не умерщвлю тебя мечом". Ты же не оставь его безнаказанным, ибо ты
человек мудрый и знаешь, что тебе сделать с ним, чтобы низвести седину
его в крови в преисподнюю.]

3Цар.2:37 и знай, что в тот день, в который ты выйдешь и перейдешь поток
Кедрон, непременно умрешь; кровь твоя будет на голове твоей.

3Цар.7:51 Так совершена вся работа, которую производил царь Соломон для
храма Господа. И принес Соломон посвященное Давидом, отцом его; серебро
и золото и вещи отдал в сокровищницы храма Господня.

3Цар.14:26 и взял сокровища дома Господня и сокровища дома царского [и
золотые щиты, которые взял Давид от рабов Адраазара, царя Сувского, и
внес в Иерусалим]. Всё взял; взял и все золотые щиты, которые сделал
Соломон.

3Цар.15:18 И взял Аса все серебро и золото, остававшееся в сокровищницах
дома Господня и в сокровищницах дома царского, и дал его в руки слуг
своих, и послал их царь Аса к Венададу, сыну Тавримона, сына Хезионова,
царю Сирийскому, жившему в Дамаске, и сказал:

3Цар.18:28 И стали они кричать громким голосом, и кололи себя по своему
обыкновению ножами и копьями, так что кровь лилась по ним.

3Цар.21:19 и скажи ему: "так говорит Господь: ты убил, и еще вступаешь в
наследство?" и скажи ему: "так говорит Господь: на том месте, где псы
лизали кровь Навуфея, псы будут лизать и твою кровь".

3Цар.22:35 Но сражение в тот день усилилось, и царь стоял на колеснице
против Сириян, и вечером умер, и кровь из раны лилась в колесницу.

3Цар.22:38 И обмыли колесницу на пруде Самарийском, и псы лизали кровь
его, и омывали блудницы, по слову Господа, которое Он изрек.

----- 4-я Царств

4Цар.3:22 Поутру встали они рано, и когда солнце воссияло над водою,
Моавитянам издали показалась эта вода красною, как кровь.

4Цар.3:23 И сказали они: это кровь; сразились цари между собою и
истребили друг друга; теперь на добычу, Моав!

4Цар.9:7 и ты истребишь дом Ахава, господина твоего, чтобы Мне отмстить
за кровь рабов Моих пророков и за кровь всех рабов Господних, павших от
руки Иезавели;

4Цар.9:26 истинно, кровь Навуфея и кровь сыновей его видел Я вчера,
говорит Господь, и отмщу тебе на сем поле. Итак возьми, брось его на
поле, по слову Господню.

4Цар.9:33 И сказал он: выбросьте ее. И выбросили ее. И брызнула кровь ее
на стену и на коней, и растоптали ее.

4Цар.12:18 Но Иоас, царь Иудейский, взял все пожертвованное, что
пожертвовали храму Иосафат, и Иорам и Охозия, отцы его, цари Иудейские,
и что он сам пожертвовал, и все золото, найденное в сокровищницах дома
Господня и дома царского, и послал Азаилу, царю Сирийскому; и он
отступил от Иерусалима.

4Цар.14:14 И взял все золото и серебро, и все сосуды, какие нашлись в
доме Господнем и в сокровищницах царского дома, и заложников, и
возвратился в Самарию.

4Цар.16:8 И взял Ахаз серебро и золото, какое нашлось в доме Господнем и
в сокровищницах дома царского, и послал царю Ассирийскому в дар.

4Цар.16:13 и сожег всесожжение свое и хлебное приношение, и совершил
возлияние свое, и окропил кровью мирной жертвы свой жертвенник.

4Цар.16:15 И дал приказание царь Ахаз священнику Урии, сказав: на
большом жертвеннике сожигай утреннее всесожжение и вечернее хлебное
приношение, и всесожжение от царя и хлебное приношение от него, и
всесожжение от всех людей земли и хлебное приношение от них, и возлияние
от них, и всякою кровью всесожжений и всякою кровью жертв окропляй его,
а жертвенник медный останется до моего усмотрения.

4Цар.18:15 И отдал Езекия все серебро, какое нашлось в доме Господнем и
в сокровищницах дома царского.

4Цар.21:16 Еще же пролил Манассия и весьма много невинной крови, так что
наполнил ею Иерусалим от края до края, сверх своего греха, что он завлек
Иуду в грех -- делать неугодное в очах Господних.

4Цар.24:4 и за кровь невинную, которую он пролил, наполнив Иерусалим
кровью невинною, Господь не захотел простить.

----- 1-я Паралипоменон

1Пар.11:19 и сказал: сохрани меня Господь, чтоб я сделал это! Стану ли я
пить кровь мужей сих, полагавших души свои! Ибо с опасностью собственной
жизни они принесли воду. И не захотел пить ее. Вот что сделали трое этих
храбрых.

1Пар.22:8 но было ко мне слово Господне, и сказано: "ты пролил много
крови и вел большие войны; ты не должен строить дома имени Моему, потому
что пролил много крови на землю пред лицем Моим.

1Пар.28:3 Но Бог сказал мне: не строй дома имени Моему, потому что ты
человек воинственный и проливал кровь.

----- 2-я Паралипоменон

2Пар.19:10 во всяком деле спорном, какое поступит к вам от братьев
ваших, живущих в городах своих, о кровопролитии ли, или о законе,
заповеди, уставах и обрядах, наставляйте их, чтобы они не провинились
пред Господом, и не было бы гнева Его на вас и на братьев ваших; так
действуйте, -- и вы не погрешите.

2Пар.24:25 и когда они ушли от него, оставив его в тяжкой болезни, то
составили против него заговор рабы его, за кровь сына Иодая священника,
и убили его на постели его, и он умер. И похоронили его в городе
Давидовом, но не похоронили его в царских гробницах.

2Пар.29:22 И закололи тельцов, и взяли священники кровь, и окропили
жертвенник, и закололи овнов, и окропили кровью жертвенник; и закололи
агнцев, и окропили кровью жертвенник.

2Пар.29:24 И закололи их священники, и очистили кровью их жертвенник для
заглаждения грехов всего Израиля, ибо за всего Израиля приказал царь
принести всесожжение и жертву о грехе.

2Пар.30:16 и стали на своем месте по уставу своему, по закону Моисея,
человека Божия. Священники кропили кровью [принимая ее] из рук левитов.

2Пар.35:11 и закололи пасхального агнца. И кропили священники кровью,
принимая ее из рук левитов, а левиты снимали кожу;

2Пар.36:5 Двадцати пяти лет был Иоаким, когда воцарился, и одиннадцать
лет царствовал в Иерусалиме [имя матери его Зехора, дочь Нириева из
Рамы]. И делал он неугодное в очах Господа Бога своего [по всему, что
делали отцы его. Во дни его пришел Навуходоносор, царь Вавилонский, на
землю, и он служил ему три года и отступил от него. И послал Господь на
них Халдеев и разбойников Сирских, и разбойников Моавитских, и сынов
Аммоновых и Самарийских, и отступили по слову сему, -- по слову Господа
устами рабов Его, пророков. Впрочем гнев Господа был на Иуде, чтоб
отвергнуть его от лица Его, за все грехи Манассии, которые он сделал, и
за кровь неповинную, которую пролил Иоаким и наполнил Иерусалим
неповинною кровью. Но не восхотел Господь искоренить их].

----- Есфирь

Есф.4:17 Ты знаешь необходимость мою, что я гнушаюсь знака гордости
моей, который бывает на голове моей во дни появления моего, гнушаюсь
его, как одежды, оскверненной кровью, и не ношу его во дни уединения
моего. 

Есф.8:12 Так Аман Амадафов, Македонянин, поистине чуждый персидской
крови и весьма далекий от нашей благости, быв принят у нас гостем,
удостоился благосклонности, 

----- Иов

Иов.16:18 Земля! не закрой моей крови, и да не будет места воплю моему.

Иов.39:30 птенцы его пьют кровь, и где труп, там и он.

----- Псалтирь

Пс.5:7 Ты погубишь говорящих ложь; кровожадного и коварного гнушается
Господь.

Пс.9:13 ибо Он взыскивает за кровь; помнит их, не забывает вопля
угнетенных.

Пс.15:4 Пусть умножаются скорби у тех, которые текут к богу чужому; я не
возлию кровавых возлияний их и не помяну имен их устами моими.

Пс.25:9 Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными,

Пс.29:10 "что пользы в крови моей, когда я сойду в могилу? будет ли прах
славить Тебя? будет ли возвещать истину Твою?

Пс.49:13 Ем ли Я мясо волов и пью ли кровь козлов?

Пс.50:16 Избавь меня от кровей, Боже, Боже спасения моего, и язык мой
восхвалит правду Твою.

Пс.54:24 Ты, Боже, низведешь их в ров погибели; кровожадные и коварные
не доживут и до половины дней своих. А я на Тебя, [Господи,] уповаю.

Пс.57:11 Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои
в крови нечестивого.

Пс.58:3 избавь меня от делающих беззаконие; спаси от кровожадных,

Пс.67:24 чтобы ты погрузил ногу твою, как и псы твои язык свой, в крови
врагов>.

Пс.71:14 от коварства и насилия избавит души их, и драгоценна будет
кровь их пред очами его;

Пс.77:44 и превратил реки их и потоки их в кровь, чтобы они не могли
пить;

Пс.78:3 пролили кровь их, как воду, вокруг Иерусалима, и некому было
похоронить их.

Пс.78:10 Для чего язычникам говорить: "где Бог их?" Да сделается
известным между язычниками пред глазами нашими отмщение за пролитую
кровь рабов Твоих.

Пс.93:21 Толпою устремляются они на душу праведника и осуждают кровь
неповинную.

Пс.104:29 Преложил воду их в кровь, и уморил рыбу их.

Пс.105:38 проливали кровь невинную, кровь сыновей своих и дочерей своих,
которых приносили в жертву идолам Ханаанским, - и осквернилась земля
кровью;

Пс.138:19 О, если бы Ты, Боже, поразил нечестивого! Удалитесь от меня,
кровожадные!

----- Притчи

Прит.1:16 потому что ноги их бегут ко злу и спешат на пролитие крови.

Прит.1:18 а делают засаду для их крови и подстерегают их души.

Прит.6:17 глаза гордые, язык лживый и руки, проливающие кровь невинную,

Прит.12:6 Речи нечестивых - засада для пролития крови, уста же праведных
спасают их.

Прит.17:27 Разумный воздержан в словах своих, и благоразумный
хладнокровен.

Прит.28:17 Человек, виновный в пролитии человеческой крови, будет бегать
до могилы, чтобы кто не схватил его.

Прит.29:10 Кровожадные люди ненавидят непорочного, а праведные заботятся
о его жизни.

Прит.30:33 потому что, как сбивание молока производит масло, толчок в
нос производит кровь, так и возбуждение гнева производит ссору.

----- Исаия

Ис.1:11 К чему Мне множество жертв ваших? говорит Господь. Я пресыщен
всесожжениями овнов и туком откормленного скота, и крови тельцов и
агнцев и козлов не хочу.

Ис.1:15 И когда вы простираете руки ваши, Я закрываю от вас очи Мои; и
когда вы умножаете моления ваши, Я не слышу: ваши руки полны крови.

Ис.4:4 когда Господь омоет скверну дочерей Сиона и очистит кровь
Иерусалима из среды его духом суда и духом огня.

Ис.5:7 Виноградник Господа Саваофа есть дом Израилев, и мужи Иуды -
любимое насаждение Его. И ждал Он правосудия, но вот - кровопролитие;
ждал правды, и вот - вопль.

Ис.9:5 Ибо всякая обувь воина во время брани и одежда, обагренная
кровью, будут отданы на сожжение, в пищу огню.

Ис.15:9 потому что воды Димона наполнились кровью, и Я наведу на Димон
еще новое - львов на убежавших из Моава и на оставшихся в стране.

Ис.26:21 ибо вот, Господь выходит из жилища Своего наказать обитателей
земли за их беззаконие, и земля откроет поглощенную ею кровь и уже не
скроет убитых своих.

Ис.33:15 Тот, кто ходит в правде и говорит истину; кто презирает корысть
от притеснения, удерживает руки свои от взяток, затыкает уши свои, чтобы
не слышать о кровопролитии, и закрывает глаза свои, чтобы не видеть зла;

Ис.34:3 И убитые их будут разбросаны, и от трупов их поднимется смрад, и
горы размокнут от крови их.

Ис.34:6 Меч Господа наполнится кровью, утучнеет от тука, от крови агнцев
и козлов, от тука с почек овнов: ибо жертва у Господа в Восоре и большое
заклание в земле Едома.

Ис.34:7 И буйволы падут с ними и тельцы вместе с волами, и упьется земля
их кровью, и прах их утучнеет от тука.

Ис.49:26 и притеснителей твоих накормлю собственною их плотью, и они
будут упоены кровью своею, как молодым вином; и всякая плоть узнает, что
Я Господь, Спаситель твой и Искупитель твой, Сильный Иаковлев.

Ис.58:7 раздели с голодным хлеб твой, и скитающихся бедных введи в дом;
когда увидишь нагого, одень его, и от единокровного твоего не укрывайся.

Ис.59:3 Ибо руки ваши осквернены кровью и персты ваши - беззаконием;
уста ваши говорят ложь, язык ваш произносит неправду.

Ис.59:7 Ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие невинной крови;
мысли их - мысли нечестивые; опустошение и гибель на стезях их.

Ис.63:3 "Я топтал точило один, и из народов никого не было со Мною; и Я
топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей; кровь их брызгала на
ризы Мои, и Я запятнал все одеяние Свое;

Ис.63:6 и попрал Я народы во гневе Моем, и сокрушил их в ярости Моей, и
вылил на землю кровь их".

Ис.66:3 [Беззаконник же,] заколающий вола - то же, что убивающий
человека; приносящий агнца в жертву - то же, что задушающий пса;
приносящий семидал - то же, что приносящий свиную кровь; воскуряющий
фимиам [в память] - то же, что молящийся идолу; и как они избрали
собственные свои пути, и душа их находит удовольствие в мерзостях их, -

----- Иеремия

Иер.2:34 Даже на полах одежды твоей находится кровь людей бедных,
невинных, которых ты не застала при взломе, и, несмотря на все это,

Иер.7:6 не будете притеснять иноземца, сироты и вдовы, и проливать
невинной крови на месте сем, и не пойдете во след иных богов на беду
себе, -

Иер.19:4 за то, что они оставили Меня и чужим сделали место сие и кадят
на нем иным богам, которых не знали ни они, ни отцы их, ни цари
Иудейские; наполнили место сие кровью невинных

Иер.22:3 Так говорит Господь: производите суд и правду и спасайте
обижаемого от руки притеснителя, не обижайте и не тесните пришельца,
сироты и вдовы, и невинной крови не проливайте на месте сем.

Иер.22:17 Но твои глаза и твое сердце обращены только к твоей корысти и
к пролитию невинной крови, к тому, чтобы делать притеснение и насилие.

Иер.26:15 только твердо знайте, что если вы умертвите меня, то невинную
кровь возложите на себя и на город сей и на жителей его; ибо истинно
Господь послал меня к вам сказать все те слова в уши ваши".

Иер.46:10 ибо день сей у Господа Бога Саваофа есть день отмщения, чтобы
отмстить врагам Его; и меч будет пожирать, и насытится и упьется кровью
их; ибо это Господу Богу Саваофу будет жертвоприношение в земле
северной, при реке Евфрате.

Иер.48:10 Проклят, кто дело Господне делает небрежно, и проклят, кто
удерживает меч Его от крови!

Иер.49:4 Что хвалишься долинами? Потечет долина твоя кровью, вероломная
дочь, надеющаяся на сокровища свои, говорящая: "кто придет ко мне?"

Иер.51:35 Обида моя и плоть моя - на Вавилоне, скажет обитательница
Сиона, и кровь моя - на жителях Халдеи, скажет Иерусалим.

----- Плач Иеремии

Плач.4:13 Все это - за грехи лжепророков его, за беззакония священников
его, которые среди него проливали кровь праведников;

Плач.4:14 бродили как слепые по улицам, осквернялись кровью, так что
невозможно было прикоснуться к одеждам их.

----- Иезекииль

Иез.3:18 Когда Я скажу беззаконнику: "смертью умрешь!", а ты не будешь
вразумлять его и говорить, чтобы остеречь беззаконника от беззаконного
пути его, чтобы он жив был, то беззаконник тот умрет в беззаконии своем,
и Я взыщу кровь его от рук твоих.

Иез.3:20 И если праведник отступит от правды своей и поступит
беззаконно, когда Я положу пред ним преткновение, и он умрет, то, если
ты не вразумлял его, он умрет за грех свой, и не припомнятся ему
праведные дела его, какие делал он; и Я взыщу кровь его от рук твоих.

Иез.5:17 и пошлю на вас голод и лютых зверей, и обесчадят тебя; и язва и
кровь пройдет по тебе, и меч наведу на тебя; Я, Господь, изрек сие.

Иез.7:23 Сделай цепь, ибо земля эта наполнена кровавыми злодеяниями, и
город полон насилий.

Иез.9:9 И сказал Он мне: нечестие дома Израилева и Иудина велико, весьма
велико; и земля сия полна крови, и город исполнен неправды; ибо они
говорят: "оставил Господь землю сию, и не видит Господь".

Иез.11:15 сын человеческий! твоим братьям, твоим братьям, твоим
единокровным и всему дому Израилеву, всем им говорят живущие в
Иерусалиме: "живите вдали от Господа; нам во владение отдана эта земля".

Иез.14:19 Или, если бы Я послал на ту землю моровую язву и излил на нее
ярость Мою в кровопролитии, чтобы истребить на ней людей и скот:

Иез.16:6 И проходил Я мимо тебя, и увидел тебя, брошенную на попрание в
кровях твоих, и сказал тебе: "в кровях твоих живи!" Так, Я сказал тебе:
"в кровях твоих живи!"

Иез.16:9 Омыл Я тебя водою и смыл с тебя кровь твою и помазал тебя
елеем.

Иез.16:22 И при всех твоих мерзостях и блудодеяниях твоих ты не
вспомнила о днях юности твоей, когда ты была нага и непокрыта и брошена
в крови твоей на попрание.

Иез.16:36 Так говорит Господь Бог: за то, что ты так сыпала деньги твои,
и в блудодеяниях твоих раскрываема была нагота твоя перед любовниками
твоими и перед всеми мерзкими идолами твоими, и за кровь сыновей твоих,
которых ты отдавала им, -

Иез.16:38 Я буду судить тебя судом прелюбодейц и проливающих кровь, - и
предам тебя кровавой ярости и ревности;

Иез.18:10 Но если у него родился сын разбойник, проливающий кровь, и
делает что-нибудь из всего того,

Иез.18:13 в рост дает, и берет лихву; то будет ли он жив? Нет, он не
будет жив. Кто делает все такие мерзости, тот непременно умрет, кровь
его будет на нем.

Иез.21:32 Ты будешь пищею огню, кровь твоя останется на земле; не будут
и вспоминать о тебе; ибо Я, Господь, сказал это.

Иез.22:2 и ты, сын человеческий, хочешь ли судить, судить город кровей?
выскажи ему все мерзости его.

Иез.22:3 И скажи: так говорит Господь Бог: о, город, проливающий кровь
среди себя, чтобы наступило время твое, и делающий у себя идолов, чтобы
осквернять себя!

Иез.22:4 Кровью, которую ты пролил, ты сделал себя виновным, и идолами,
каких ты наделал, ты осквернил себя, и приблизил дни твои и достиг
годины твоей. За это отдам тебя на посмеяние народам, на поругание всем
землям.

Иез.22:6 Вот, начальствующие у Израиля, каждый по мере сил своих, были у
тебя, чтобы проливать кровь.

Иез.22:9 Клеветники находятся в тебе, чтобы проливать кровь, и на горах
едят у тебя идоложертвенное, среди тебя производят гнусность.

Иез.22:12 Взятки берут у тебя, чтобы проливать кровь; ты берешь рост и
лихву и насилием вымогаешь корысть у ближнего твоего, а Меня забыл,
говорит Господь Бог.

Иез.22:13 И вот, Я всплеснул руками Моими о корыстолюбии твоем, какое
обнаруживается у тебя, и о кровопролитии, которое совершается среди
тебя.

Иез.22:27 Князья у нее как волки, похищающие добычу; проливают кровь,
губят души, чтобы приобрести корысть.

Иез.23:37 ибо они прелюбодействовали, и кровь на руках их, и с идолами
своими прелюбодействовали, и сыновей своих, которых родили Мне, через
огонь проводили в пищу им.

Иез.23:45 Но мужи праведные будут судить их; они будут судить их судом
прелюбодейц и судом проливающих кровь, потому что они прелюбодейки, и у
них кровь на руках.

Иез.24:6 Посему так говорит Господь Бог: горе городу кровей! горе котлу,
в котором есть накипь и с которого накипь его не сходит! кусок за куском
его выбрасывайте из него, не выбирая по жребию.

Иез.24:7 Ибо кровь его среди него; он оставил ее на голой скале; не на
землю проливал ее, где она могла бы покрыться пылью.

Иез.24:8 Чтобы возбудить гнев для совершения мщения, Я оставил кровь его
на голой скале, чтобы она не скрылась.

Иез.24:9 Посему так говорит Господь Бог: горе городу кровей! и Я разложу
большой костер.

Иез.28:23 и пошлю на него моровую язву и кровопролитие на улицы его, и
падут среди него убитые мечом, пожирающим его отовсюду; и узнают, что Я
Господь.

Иез.32:6 И землю плавания твоего напою кровью твоею до самых гор; и
рытвины будут наполнены тобою.

Иез.33:4 и если кто будет слушать голос трубы, но не остережет себя, -
то, когда меч придет и захватит его, кровь его будет на его голове.

Иез.33:5 Голос трубы он слышал, но не остерег себя, кровь его на нем
будет; а кто остерегся, тот спас жизнь свою.

Иез.33:6 Если же страж видел идущий меч и не затрубил в трубу, и народ
не был предостережен, - то, когда придет меч и отнимет у кого из них
жизнь, сей схвачен будет за грех свой, но кровь его взыщу от руки
стража.

Иез.33:8 Когда Я скажу беззаконнику: "беззаконник! ты смертью умрешь", а
ты не будешь ничего говорить, чтобы предостеречь беззаконника от пути
его, - то беззаконник тот умрет за грех свой, но кровь его взыщу от руки
твоей.

Иез.33:25 Посему скажи им: так говорит Господь Бог: вы едите с кровью и
поднимаете глаза ваши к идолам вашим, и проливаете кровь; и хотите
владеть землею?

Иез.35:6 за это - живу Я! говорит Господь Бог - сделаю тебя кровью, и
кровь будет преследовать тебя; так как ты не ненавидела крови, то кровь
и будет преследовать тебя.

Иез.36:18 И Я излил на них гнев Мой за кровь, которую они проливали на
этой земле, и за то, что они оскверняли ее идолами своими.

Иез.38:22 И буду судиться с ним моровою язвою и кровопролитием, и пролью
на него и на полки его и на многие народы, которые с ним, всепотопляющий
дождь и каменный град, огонь и серу;

Иез.39:17 Ты же, сын человеческий, так говорит Господь Бог, скажи
всякого рода птицам и всем зверям полевым: собирайтесь и идите, со всех
сторон сходитесь к жертве Моей, которую Я заколю для вас, к великой
жертве на горах Израилевых; и будете есть мясо и пить кровь.

Иез.39:18 Мясо мужей сильных будете есть, и будете пить кровь князей
земли, баранов, ягнят, козлов и тельцов, всех откормленных на Васане;

Иез.39:19 и будете есть жир до сытости и пить кровь до опьянения от
жертвы Моей, которую Я заколю для вас.

Иез.43:18 И сказал он мне: сын человеческий! так говорит Господь Бог:
вот уставы жертвенника к тому дню, когда он будет сделан для приношения
на нем всесожжений и для кропления на него кровью.

Иез.43:20 И возьми крови его, и покропи на четыре рога его, и на четыре
угла площадки, и на пояс кругом, и так очисти его и освяти его.

Иез.44:7 вводить сынов чужой, необрезанных сердцем и необрезанных
плотью, чтобы они были в Моем святилище и оскверняли храм Мой, подносить
хлеб Мой, тук и кровь, и разрушать завет Мой всякими мерзостями вашими.

Иез.44:15 А священники из колена Левиина, сыны Садока, которые, во время
отступления сынов Израилевых от Меня, постоянно стояли на страже
святилища Моего, те будут приближаться ко Мне, чтобы служить Мне, и
будут предстоять пред лицем Моим, чтобы приносить Мне тук и кровь,
говорит Господь Бог.

Иез.45:19 Священник пусть возьмет крови от этой жертвы за грех и
покропит ею на вереи храма и на четыре угла площадки у жертвенника и на
вереи ворот внутреннего двора.

----- Даниил

Дан.13:46 и он закричал громким голосом: чист я от крови ее!

Дан.13:62 и поступили с ними так, как они злоумыслили против ближнего,
по закону Моисееву, и умертвили их; и спасена была в тот день кровь
невинная.

----- Осия

Ос.1:4 И Господь сказал ему: нареки ему имя Изреель, потому что еще
немного пройдет, и Я взыщу кровь Изрееля с дома Ииуева, и положу конец
царству дома Израилева,

Ос.4:2 Клятва и обман, убийство и воровство, и прелюбодейство крайне
распространились, и кровопролитие следует за кровопролитием.

Ос.6:8 Галаад - город нечестивцев, запятнанный кровью.

Ос.12:14 Сильно раздражил Ефрем Господа и за то кровь его оставит на
нем, и поношение его обратит Господь на него.

----- Иоиль

Иоил.2:30 И покажу знамения на небе и на земле: кровь и огонь и столпы
дыма.

Иоил.2:31 Солнце превратится во тьму и луна - в кровь, прежде нежели
наступит день Господень, великий и страшный.

Иоил.3:19 Египет сделается пустынею и Едом будет пустою степью - за то,
что они притесняли сынов Иудиных и проливали невинную кровь в земле их.

Иоил.3:21 Я смою кровь их, которую не смыл еще, и Господь будет обитать
на Сионе.

----- Иона

Ион.1:14 Тогда воззвали они к Господу и сказали: молим Тебя, Господи, да
не погибнем за душу человека сего, и да не вменишь нам кровь невинную;
ибо Ты, Господи, соделал, что угодно Тебе!

----- Михей

Мих.3:10 созидающие Сион кровью и Иерусалим - неправдою!

Мих.7:2 Не стало милосердых на земле, нет правдивых между людьми; все
строят ковы, чтобы проливать кровь; каждый ставит брату своему сеть.

----- Наум

Наум.3:1 Горе городу кровей! весь он полон обмана и убийства; не
прекращается в нем грабительство.

----- Аввакум

Авв.2:8 Так как ты ограбил многие народы, то и тебя ограбят все
остальные народы за пролитие крови человеческой, за разорение страны,
города и всех живущих в нем.

Авв.2:12 "горе строящему город на крови и созидающему крепости
неправдою!"

Авв.2:17 Ибо злодейство твое на Ливане обрушится на тебя за истребление
устрашенных животных, за пролитие крови человеческой, за опустошение
страны, города и всех живущих в нем.

----- Софония

Соф.1:17 И Я стесню людей, и они будут ходить, как слепые, потому что
они согрешили против Господа, и разметана будет кровь их, как прах, и
плоть их - как помет.

----- Захария

Зах.9:7 Исторгну кровь из уст его и мерзости его из зубов его, и он
достанется Богу нашему, и будет как тысяченачальник в Иуде, и Екрон
будет, как Иевусей.

Зах.9:11 А что до тебя, ради крови завета твоего Я освобожу узников
твоих изо рва, в котором нет воды.

----- (неканон.) 1-я Маккавейская

1Макк.1:37 Они проливали невинную кровь вокруг святилища и оскверняли
святилище.

1Макк.6:34 Слонам показывали кровь винограда и тутовых ягод, чтобы
возбудить их к битве,

1Макк.7:17 "тела святых Твоих и кровь их пролили вокруг Иерусалима, и
некому было похоронить их".

1Макк.9:42 Так отмстили они за кровь брата своего и возвратились к
болотистому месту у Иордана.

----- (неканон.) 2-я Маккавейская

2Макк.1:8 Они сожгли ворота и пролили невинную кровь. Тогда мы молились
Господу и были услышаны, и приносили жертву и семидали возжигали
светильники, и предлагали хлебы.

2Макк.8:3 чтобы помиловал разоренный город, близкий к тому, чтобы
сравняться с землею, и услышал вопиющую к Нему кровь;

2Макк.12:16 При помощи Божией они взяли город и произвели бесчисленные
убийства, так что близлежащее озеро, имевшее две стадии в ширину,
казалось наполненным кровью.

2Макк.14:18 Впрочем Никанор, слышав, какую храбрость имели находившиеся
с Иудою и какую отважность в битвах за отечество, побоялся решить дело
кровопролитием;

2Макк.14:45 Дыша еще и сгорая негодованием, несмотря на лившуюся ручьем
кровь и тяжелые раны, встал и, пробежав сквозь толпу народа, остановился
на одной крутой скале.

2Макк.14:46 Совершенно уже истекая кровью, он вырвал у себя внутренности
и, взяв их обеими руками, бросил в толпу и, моля Господа жизни и духа
опять дать ему жизнь и дыхание, кончил таким образом жизнь.

----- (неканон.) 3-я Ездры

3Ездр.1:26 Когда будете призывать Меня, Я не услышу вас, ибо вы
осквернили руки ваши кровью, и ноги ваши быстры на совершение
человекоубийства.

3Ездр.1:32 Я послал к вам рабов Моих, пророков; вы, схватив их,
умертвили и растерзали тела их. Кровь их Я взыщу, говорит Господь.

3Ездр.5:5 и с дерева будет капать кровь, камень даст голос свой, и
народы поколеблются.

3Ездр.15:8 Я уже не буду молчать о беззакониях, которые совершают они
нечестиво, и не буду терпеть в них того, что они делают преступно: вот,
кровь неповинная и праведная вопиет ко Мне, и души праведных вопиют
непрестанно.

3Ездр.15:9 Отмщу им, говорит Господь, и возьму от них к Себе всякую
кровь неповинную.

3Ездр.15:22 Не пощадит десница Моя грешников, и меч не перестанет
поражать проливающих на землю неповинную кровь.

3Ездр.15:35 Они столкнутся между собою, и свергнут много звезд на землю
и звезду их; и будет кровь от меча до чрева,

3Ездр.15:58 А которые на горах, те погибнут от голода, и будут есть
плоть свою по недостатку хлеба и пить кровь по недостатку воды.

----- (неканон.) Иудифь

Иудиф.6:4 Мы растопчем их; горы их упьются их кровью, равнины их
наполнятся их трупами, и не станет стопа ног их против нашего лица, но
гибелью погибнут они, говорит царь Навуходоносор, господин всей земли.
Ибо он сказал, - и не напрасны будут слова повелений его.

Иудиф.9:3 И за то Ты предал князей их на убиение, постель их, которая
видела обольщение их, обагрил кровью и поразил рабов подле владетелей и
владетелей на тронах их,

Иудиф.9:4 и отдал жен их в расхищение, дочерей их в плен и всю добычу в
раздел сынам, возлюбленным Тобою, которые возревновали Твоею ревностью,
возгнушались осквернением крови их, и призвали Тебя на помощь. Боже,
Боже мой, услышь меня вдову!

----- (неканон.) Премудрости Соломона

Прем.Сол.7:2 И я в утробе матерней образовался в плоть в десятимесячное
время, сгустившись в крови от семени мужа и услаждения, соединенного со
сном,

Прем.Сол.11:7 вместо источника постоянно текущей реки, смрадною кровью
возмущенной,

Прем.Сол.12:5 и безжалостными убийцами детей, и на жертвенных пирах
пожиравшими внутренности человеческой плоти и крови в тайных собраниях,

Прем.Сол.14:25 Всеми же без различия обладают кровь и убийство, хищение
и коварство, растление, вероломство, мятеж, клятвопреступление,
расхищение имуществ,

----- (неканон.) Сирах

Сир.8:19 Не заводи ссоры со вспыльчивым и не проходи с ним чрез пустыню;
потому что кровь - как ничто в глазах его, и где нет помощи, он поразит
тебя.

Сир.11:32 От искры огня умножаются угли, и человек грешный строит козни
на кровь.

Сир.12:15 Устами своими враг усладит тебя, но в сердце своем замышляет
ввергнуть тебя в яму: глазами своими враг будет плакать, а когда найдет
случай, не насытится кровью.

Сир.14:19 Как зеленеющие листья на густом дереве - одни спадают, а
другие вырастают: так и род от плоти и крови - один умирает, а другой
рождается.

Сир.17:30 Что светлее солнца? но и оно затмевается. И о злом будет
помышлять плоть и кровь.

Сир.22:28 Прежде пламени бывает в печи пар и дым: так прежде
кровопролития - ссоры.

Сир.27:15 Ссора надменных - кровопролитие, и брань их несносна для
слуха.

Сир.28:13 Жаркий спор возжигает огонь, а жаркая ссора проливает кровь.

Сир.29:25 Лучше жизнь бедного под досчатым кровом, нежели роскошные
пиршества в чужих домах.

Сир.33:31 Если есть у тебя раб, то да будет он как ты, ибо ты приобрел
его кровью;

Сир.34:21 Хлеб нуждающихся есть жизнь бедных: отнимающий его есть
кровопийца.

Сир.34:22 Убивает ближнего, кто отнимает у него пропитание, и проливает
кровь, кто лишает наемника платы.

Сир.42:5 беспристрастия в купле и продаже и строгого воспитания детей, и
- окровавить ребро худому рабу.

Сир.50:17 он простирал свою руку к жертвенной чаше, лил в нее из
винограда кровь и выливал ее к подножию жертвенника в воню благоухания
Вышнему Всецарю.

+++

 

СОЧИНЕНИЯ ВАСИЛИЯ ВАСИЛЬЕВИЧА РОЗАНОВА. Под редакцией В. Г. Сукача. 

Иная земля, иное небо... Полное собрание путевых очерков 1899 - 1913 гг.
М. "Танаис". 1994. 735 стр. 

О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения
науки как цельного знания. М. "Танаис". 1996. 803 стр. 

Если когда-нибудь мы напишем "Притчу о благочестивом филологе и
нечестивом философе", то эпиграфом к ней возьмем слова Розанова из
"Уединенного": "Каждая моя строка есть священное писание (не в школьном,
не в "употребительном смысле"), и каждая моя мысль есть священная мысль,
и каждое мое слово есть священное слово"(Розанов В. В. О себе и жизни
своей. М. "Московский рабочий". 1990, стр. 96). Это Розанов написал не
для себя, а для нас. Это заповедь издателю розановских сочинений, тому,
кто верит, что слово - продолжение человека, что в языке он
запечатлевает себя примерно так, как тело себя - в воске или гипсе. Это
заповедь любому текстологу, но розанововеду в особенности, ибо сам
Розанов с таким трепетом относился ко всему материальному, к чему
прикоснулся человек, к вещи, которая через человека приобрела смысл и
имя. Пока что такое издательское "благочестие" удается В. Г. Сукачу в
большей степени, чем издателям "Республики", с торопливой небрежностью
выпускающим Розанова том за томом. Сочинения Розанова под редакцией В.
Г. Сукача планируется выпускать в двух сериях: ранний Розанов с 1886 по
1898 год, когда его писательский стиль и круг собственных тем находились
в становлении, и серия книг, изданных по тематическому принципу (подобно
тому, как сам Розанов собирал свои статьи) - религиозное сознание,
государство, просвещение, семья и брак, незаконнорожденные, пол,
сектантство, путешествия и т. д. Внутренний план, существующий у
издателя, будет развиваться не методически последовательно, а в
известной степени произвольно, как, впрочем, это происходит и в издании
"Республики". Пока что мы имеем две книги (по одной из каждой серии), к
слову сказать, изданные под марками Института мировой литературы и
общества "Литературные изгнанники"; если уподобить розановское
творчество дереву - имеем корень и одну из ветвей. 

"Как весело должно быть издателям спустя сто десять лет после ее полного
рыночного провала в 1886 г. снова пускать эту тихую, тайную книгу в
мир", - пишет в предисловии к "О понимании" В. В. Бибихин, еще в начале
90-х годов вводивший студенческую аудиторию МГУ в мир этой книги. Книга,
благодаря которой автор считал себя состоявшимся философом, и сегодня не
привлечет к себе массу читателей (хотя теперешний тираж увеличился
против первого, провального, больше чем в восемь раз). Но для истинного
ценителя розановского творчества невозможно ее обойти. Розанов писал ее
с упоением пять лет, в пору своего учительства в елецкой гимназии, с
максимализмом гимназического учителя рассчитывая совершить переворот в
философском знании, едва ли не завершить философию, ответив на все ее
вопросы. По своей претензии это замысел того же масштаба, что
"Феноменология духа" и "Энциклопедия философских наук" Гегеля. В русской
философии ему под стать идея "цельного знания" Вл. Соловьева (это же
словосочетание вынесено в подзаголовок книги Розанова), проработанная им
отнюдь не с такой методичностью, как это сумел сделать Розанов. Но если
у Соловьева цельное знание основывалось на идее запредельного миру
"сущего всеединого", то Розанов сразу же определяет задачей "науки как
цельного миропонимания" - "понять существование", то есть то, что в
самом здешнем мире есть и что означает "быть" вообще. Книга Розанова
целиком в ХIХ веке - аристотелевские категории, подобие позитивистской
классификации наук (издатель предусмотрительно приложил к книге три
схемы), но в ней, как в зародыше, содержатся практически все темы
позднего Розанова (и даже многие мысли уже проговорены). Не случайно
самое загадочное для Розанова - потенциальность, то существование,
которое еще не есть как факт, но только зарождается или может зародиться
(вот откуда то великое, что есть в розановской теме пола, - тайна
рождения). Сама книга - это потенциальность будущего, состоявшегося
Розанова и в то же время потенциальность мысли, которая не была услышана
и продумана мыслящей частью его (да и наших) современников: тираж
первого издания пошел на оберточную бумагу. Впрочем, А. М. Ремизов
вспоминал в 1955 году, что в 1905 году (почти на вершине своей славы)
Розанов отдал ему тридцать уцелевших экземпляров "О понимании" для
бесплатной раздачи, и к Ремизову потянулись цепочкой за книгой Г. И.
Чулков, А. Волжский, В. Н. Княжнин, Б. А. Леман, А. В. Карташев, В. В.
Успенский, Л. И. Шестов. Войдя в эту книгу, "светлую и просторную", как
пишет автор предисловия, неспроста все время использующий
космологические метафоры для ее характеристики, можно путешествовать по
ней почти с тем же упоением, с каким она и писалась. А прочтя,
пересмотреть замечательно составленный А. В. Матешук предметный
указатель, превосходящий условность этого жанра и представляющий
своеобразный репертуар к темам книги. 

Вторая книга, собравшая практически все путевые очерки Розанова, тоже
может быть интерпретирована через страстное хотение Розанова "понять
существование". Эта жадность к существованию, это любопытство в равной
степени сказываются и в темах его философствования, и в наблюдательности
путешественника, увековечивающего мелочи быта и случайно встреченных
людей, но и приобщающего их к общему и "идейному" - как люди женятся,
как они трудятся, как развлекаются и - главное - как молятся, ведь
"молитва и удовольствия - вот единственное, остатки чего сохранились нам
от древности". Во внезапных переходах от быта к высокому, от мелочи к
обобщению - в этих неожиданных переходах, которые наша душа проделывает
вслед за Розановым, смысл "катарсиса" через розановскую литературу. 

В книге "О понимании" Розанов предупреждает, что самое страшное для
культуры - в потере религиозного чувства и в безразличии к религии: "не
неверие, как борьба против Религии, есть характерная черта нашего
времени; но неверие, как равнодушие в Религии". Об этом же
свидетельствует в "Итальянских впечатлениях" (сочинении, которое мы бы
поставили в русской культуре рядом с "Итальянскими стихами" А. Блока или
"Образами Италии" П. Муратова) наблюдательный путешественник,
предчувствуя и опасаясь, что "вместо ожидаемого Страшного Суда, которого
так боялись апостолы и рисовал его Микеланджело, наступит длинная
вереница буфетов, в своем роде некоторый хилиазм: „буфет Вифлеем”,
„буфет Фивы”, „буфет Рим”, „буфет Москва”, с отметкой около последней:
„Поезд стоит час, ресторан и отличная кулебяка”". 

Трудно предугадать дальнейшую судьбу этого собрания. Составитель,
посвятивший всю свою сознательную жизнь изучению и собиранию Розанова,
трезво оценивая перспективу, сообщает в редакторской преамбуле к книге
"О понимании": "...легкомыслием было бы всякое обещание читателям. Мы
построили издание так, что любой набор его книг... может быть
законченным, поскольку каждый том исчерпывает тематически весь материал
из творческого наследия писателя и носит индивидуальный заголовок".
Однако теперь, когда кажется невозможным представить себе образ русской
литературы без Розанова, очень хотелось бы, чтобы посаженное и давшее
первые ростки дерево розановского собрания процветало и плодоносило. 

Алексей Козырев.

.

+++

Е. В. Иванова

Италия — В. В. Розанову

Вопросы философии. №3, 1991 г.

Есть нечто глубоко символичное в том, что первый зарубежный конгресс,
посвященный творчеству В. В. Розанова, состоялся именно в Италии,
благодарную память о которой сохранила одна из лучших розановских книг —
"Итальянские впечатления". Проходил этот конгресс в небольшом
итальянском городке Горньяно на берегу живописного озера Лаго ди Гарда с
1 по 4 октября 1990 г. Организатором конгресса был Институт языка и
литературы Восточной Европы Миланского университета.

Начало конгресса было необычным. Словно бы вспомнив обещание Розанова:
если кто-нибудь вздумает произносить на его похоронах речь, высунуться
из гроба и показать ему язык, — главный устроитель конгресса профессор
Миланского университета Эридано Баццарелли, открывая заседание, не стал
произносить хвалебных речей. "Я не поклонник Розанова, — сразу сказал
он, — и, решив два года назад организовать симпозиум, я прежде всего
перечитал многое из того, что о нем написано, перечитал его
произведения, воспоминания о нем, которые собрал А. -М. Риппелино в
своем предисловии к итальянскому переводу "Опавших листьев" (Rozanov V.
Foglie cadute. Con un saggio di A.-M.Rippelino. Milano, 1989.). Что же
мы находим здесь? Внешне это был скорее неприятный человек, который при
разговоре подплевывал. Писал он в правых и левых изданиях, противореча
сам себе. Интересовала его только проблема пола, а был он чуть ли не
ханжой. Кроме того, он испытывал животную любовь к России. Очень
сомнительным выглядит его отношение к христианству. Итак, я хочу
обратиться к моим гостям с вопросом: если справедливы все те обвинения,
которые выдвигались в адрес Розанова, зачем и почему мы изучаем его
сегодня? Может быть, достаточно того, что мы признаем в нем талантливого
литературного критика?"

По существу, все три последующих дня работы конгресса стали поиском
ответа на этот вопрос. Большинство выступлений на конгрессе
группировалось вокруг нескольких основных тем. Так, в ряде докладов
рассматривались проблемы специфики художественного метода Розанова, его
отношения к различным культурным традициям, в том числе итальянской.

Р. И. Хлодовский (Москва) рассказал об итальянской теме в русской
классической литературе, начиная с пушкинских упоминаний об "Италии
златой". Поездка в Италию сильно повлияла на мировоззрение Розанова, во
многом определила его религиозно-философское миропонимание. Но помимо
этого она обратила Розанова к Пушкину, она буквально преобразила его; он
вернулся из этой поездки не просто "свободным христианином", но
художником, и без книги об Италии не было бы ни "Уединенного", ни
"Опавших листьев". Не случайно в одном из последних своих писем Горькому
он предлагал переиздать "Итальянские впечатления", а его последняя книга
"Апокалипсис нашего времени" содержит главу "Гоголь и Петрарка": Розанов
сын того самого гуманизма, родиной которого была Италия, и не только
сын, но и наследник этой традиции, о чем писал он сам во втором коробе
"Опавших листьев".

Особенностям феномена Розанова, объясняющим противоречия, которые
отметил во вступительном слове Э. Баццарелли, посвятил свое выступление
П. В. Палиевский. Приводя примеры критических суждений на эту тему,
начиная с Вл. Соловьева и кончая К. И. Чуковским, он стремился доказать,
что противоречивые "показания" розановского наследия на самом деле
выражают разные стороны правды, недоступные и даже невозможные для
последовательных идеологов разных направлений, каждый из которых
абсолютизирует одну из сторон.

А. Пасквинелли (Милан) остановилась на проблеме художественных открытий
Розанова. Живя в эпоху, когда господство классических литературных
традиций сменялось авангардом, Розанов, по ее мнению, был соединительным
звеном между этими явлениями, несмотря на то, что авангард всячески
порицал. Основные розановские темы восходят к классическим, чуть ли не
александрийским литературным традициям, видящим в литературе назидание.
Розанов же, постоянно подчеркивающий, что он пишет для себя, не для
читателя, просто так, тем самым прерывал эту традицию. Точно так же и в
его размышлениях о жизни и смерти было много такого, что звучало как
сознательный вызов традиции, а уж в суждениях о проблемах пола Розанов
представляется А. Пасквинелли предшественником В. Набокова. Розанов,
постоянно ощущавший за своей спиной пушкинскую традицию, своим
творчеством открывал путь самым смелым и разнообразным формальным
исканиям в современной мировой литературе.

В выступлении Л. Шаповаловой (Милан) шла речь о том, как в афоризмах из
сборника "Опавшие листья" отражается становление личности Розанова.
Розановский стиль, где "да" и "нет" соединены в одном предложении, где
автор не стремится представить собственное мировоззрение монолитным,
есть то, что сам он называл "рукописностью души". Останавливаясь на
различных афоризмах Розанова из этой книги, Л. Шаповалова выделила те из
них, которые и сегодня звучат актуально.

Особое внимание на конгрессе привлекла тема "Розанов и Достоевский",
которой были посвящены три доклада.

В докладе Н. Каприоли (Милан) "Розанов и "Дневник писателя"
Достоевского" речь шла об образе автора в розановских книгах. Этот образ
кажется порой ожившим "человеком из подполья", и не только из-за внешней
нереспектабельности, но и потому, что этот человек с фамилией булочника
не сомневается в своем праве заявить собственное мнение о мире. По
мнению Н. Каприоли, главный труд Розанова — его трилогию "Уединенное",
"Опавшие листья" и "Мимолетное" — можно прочитать как продолжение
"Дневника писателя" Достоевского, который, по воспоминаниям Э.
Голлербаха, был настольной книгой Розанова. Самые глубокие и
вдохновенные свои размышления Розанов, как и Достоевский, посвящал
обычно событиям будничным, отталкиваясь от которых поднимался к
осмыслению духовной истории России.

Но были между ними и существенные различия. Достоевский начинал свой
Дневник как монолог журналиста, но с 1873 г. этот монолог превратился в
диалог. Розанов, напротив, подчеркивал, что не нуждается в собеседнике,
что читатели ему не нужны. Достоевского-писателя мы представляем себе
сидящим за письменным столом, окруженным газетами и письмами; Розанов,
напротив, подчеркивает, что мысли, которые он излагает, приходят к нему
то в поезде, то за разбором монет, и записывает он их где попало.

Достоевский всегда обнаруживает чувство стыдливости там, где речь должна
идти о его личных чувствах или о его личной жизни; напротив, Розанов в
этих вопросах проявляет полную готовность рассказать о себе все. Это
различие сказывается и в более отвлеченных темах: к примеру, Достоевский
размышляет о смерти всегда как о некоем факте социальной или просто
человеческой жизни, не открывая своих собственных эмоций. Розанов,
напротив, постоянно подчеркивает, что любое сообщение о смерти будит в
нем мысли о собственном конце, что это его личная тема, что смерти он
боится и о ней постоянно думает.

Вывод исследовательницы таков: между Розановым и Достоевским — разница
по существу. Достоевский — классический русский писатель, для которого
слово — это выражение его убеждений и принципов. Розанов уже отравлен
тем, что Блок называл "ядом модернизма", его философия ничего не
предлагает для изменения мира, поэтому он может позволить себе
изменчивость настроений, капризы мысли. Прав был Чехов, заключила свое
выступление Н. Каприоли, художнику достаточно поставить вопросы, но,
чтобы стать вождем своего времени, надо предлагать и свои ответы на них.

Тему "Достоевский и Розанов" продолжил в своем выступлении М. Йованович
(Белград). С его точки зрения, Розанов не зря называл себя продолжателем
К. Леонтьева и Достоевского, хотя он во весь голос говорил то, о чем они
не смели и догадываться. И в этом смысле Розанов вполне может быть
уподоблен парадоксалисту из "Записок из подполья". ("Что же собственно
до меня касается, то ведь я только доводил в моей жизни до крайности то,
что вы не осмеливались доводить и до половины".)

В творчестве Розанова "учеба" у Достоевского скрыта, и в его
произведениях много раскавыченных цитат из Достоевского. Известно, что
настольной книгой Розанова был "Дневник писателя", но не только он
оказал влияние на Розанова. Далее на целом ряде примеров из текстов
Розанова и Достоевского М. Йованович показал, как живут в прозе Розанова
мысли и ситуации "Записок из подполья", в частности, отметил родство
розановского "уединения" и "подполья" Достоевского. По мысли
исследователя, этих двух писателей связывает очень многое, в том числе
наличие общих врагов — "общественности", "позитивизма", людей "с
правилами поведения". Рядом с этими врагами оба чувствовали себя
"лишними", "ненужными". На ряде примеров М. Йованович показал, как
"цитатность" становилась для Розанова одним из средств
самохарактеристики.

С точки зрения Т. Кожевниковой (Милан), Розанова можно назвать
"отрицательным героем" русской литературы, и мы можем понять его
мировоззрение, только открыв ту связь, которая существует между миром
его героев и миром героев Достоевского. Особенно подробно докладчица
говорила о юношеском увлечения Розанова Достоевским, результатом
которого стала книга "Легенда о Великом Инквизиторе". По мнению Т.
Кожевниковой, в Достоевском Розанова интересовал прежде всего путь к
Христу и истине, и потому ему принадлежит честь открытия подлинного
значения Достоевского-писателя, показавшего религиозную основу личности.

Еще два доклада были посвящены связям Розанова с традициями русской
классической литературы. Первый из них принадлежал Ф. Малковати (Милан),
выразившему свое несогласие с распространенным мнением, что Розанов не
понимал Гоголя; напротив, в его суждениях обнаруживается большая
критическая зоркость. Розанов писал свои статьи о Гоголе в ту пору (90-е
годы XIX века), когда многие критиковали Гоголя за отсутствие идеалов.
Позиция Розанова в этом вопросе была внутренне полемичной прежде всего
по отношению к Аполлону Григорьеву, считавшему, что все писатели вышли
из Гоголя. Споря с ним, Розанов называет Гоголя творцом внешних форм и
создателем мертвых людей. Статьи о Гоголе имели для Розанова не только
литературное, но и экзистенциальное значение. Хотя всю жизнь он
"боролся" с Гоголем, именно Розанов точно назвал основные темы писателя:
смерть, гротеск и проблема пола. От этих гоголевских проблем
инстинктивно стремился убежать Розанов, делая вид, что той реальности,
которую изображает Гоголь, нет, а если она и есть, то он ее не хочет
знать. И только после 1917 г. в "Апокалипсисе нашего времени" Розанов
признал правоту Гоголя и ту реальность, которую он изображал.

В докладе Р. Рисалити (Пиза) говорилось о внутренней противоречивости
отношения Розанова к Некрасову. Стихотворение Некрасова "До сумерек" из
цикла "О погоде" сочувственно цитируется в книге Розанова "Легенда о
Великом Инквизиторе", рассказ об избитой заезженной кляче вызывает
жалость и у Розанова; он как бы стоит здесь на стороне Некрасова и
революционной демократии В статье, написанной в 1902 г., в связи с
25-летием со дня смерти Некрасова, Розанов отметил, что Некрасов - кумир
целого поколения и об этом нельзя забывать. Возвращаясь к вопросу о том,
кто выше — Некрасов или Пушкин, Розанов подчеркивал, что в стихах
Некрасова, как и в стихах Пушкина, есть не только политика и
гражданственность, но и лирика, выражающая общечеловеческие чувства —
любовь к матери, к женщине и т. п. Вновь обращаясь к Некрасову в
"Уединенном", Розанов повторил, что, по его мнению, две десятых стихов
Некрасова останутся в поэзии навсегда. Последний раз о Некрасове
упоминается на страницах "Апокалипсиса нашего времени", где, признавая,
что некоторые его стихи никогда не умрут, Розанов тем не менее называет
его "обманщиком целого поколения".

В целом ряде докладов, прозвучавших на конференции, обсуждалась проблема
"Розанов и его современники".

Два доклада были посвящены теме "Розанов и К. Леонтьев". П. Манфреди
(Милан) отмечала, что общим для этих мыслителей было прежде всего
отношение к наследству 60-х годов, хотя здесь и были различные оттенки.
Розанов не соглашался с шестидесятниками в том, чтобы считать счастье
целью человека; цель и смысл человеческой жизни он видел в осознании ее
религиозного назначения. Кроме того, шестидесятники, с его точки зрения,
не видели уникальности человеческой личности, для них главным был
человек общественный. Леонтьев же вообще отказывался от понятия
"счастье". Шестидесятники были для него звеном более обшей цепи,
скрепленной верой в цивилизацию и прогресс как в цель человеческого
существования, верой в то, что единственно возможный путь развития для
России — путь сближения с Европой. Между тем и Розанов и Леонтьев были
убеждены, что все в России связано с монархией, на ней все держится. Оба
философа утверждали в своих произведениях, что древо жизни выше древа
познания, хотя древо жизни и иссыхает в современном мире. Отсюда
тяготение и любовь Леонтьева к Востоку, отсюда же интерес Розанова к
дохристианским верованиям, к иудаизму, к Египту. Хотя Леонтьев заставил
себя принять христианство, как он выражался, из "трансцендентального
эгоизма", Розанов считал его язычником по натуре. И в своих зрелых
произведениях Розанов шел по пути Леонтьева-язычника, обнаруживая при
этом исключительный радикализм; в отрицании христианства и превознесении
жизненного начала он был продолжателем и наследником Леонтьева.

В докладе А. Иванова (Удине) "Отречение Розанова" отмечалось, что при
сопоставлении Розанова и Леонтьева заметны в первую очередь отличия,
Внешность Розанова придавала ему сходство с мещанином, в то время как
Леонтьев выглядел настоящим русским барином. Отличались их вкусы: если
Розанов ненавидел "юбочника" Вронского, то Леонтьев, напротив,
восхищался этим блестящим офицером. В понимании жизни и истории Леонтьев
руководствовался эстетическим критерием, любил во всем форму, по складу
ума он был теоретиком, которого мало интересовали конкретные
подробности, составлявшие главное для Розанова. И тем не менее оба они
очень тянулись друг к другу. Но, высоко ценя Леонтьева в пору их
переписки, Розанов едва ли принимал всерьез его мрачные исторические
прогнозы. Вряд ли ценил он их и в период своего сотрудничества с А. С.
Сувориным, во время дружбы с Мережковскими, ознаменованной созданием
"Религиозно-философских собраний", упрочивших репутацию Розанова. Только
скандал вокруг розановских статей по делу Бейлиса и последовавшее вслед
за тем исключение из Религиозно-философского общества, а потом —
революция 1917 года, заставившая Розанова на себе узнать, что такое
нужда, помогли по-настоящему оценить эти прогнозы. Все, что писал
Розанов в эти годы, — по существу признание правоты Леонтьева,
предостерегавшего, что народ, над которым не занесен государственный
бич, способен на любые жестокости. Это и стало темой розановского
"Апокалипсиса нашего времени".

Об отношениях Розанова и Вл. Соловьева шла речь в выступлении Г.
Скьяфино (Милан). Известно, что Розанов не любил Соловьева, которого
считал "шестидесятником", то есть позитивистом в своей основе.
Докладчица отмечала, что сам Розанов принадлежал к иному направлению,
вышедшему на арену в 80-е годы. Далее докладчица подробно остановилась
на метафизической стороне концепции христианства, нашедшей отражение в
книге Розанова "Темный лик".

Доклад А. Докукиной (Генуя) "Розанов и Чуковский" касался многолетних
литературных отношений этих писателей, выразившихся в ряде статей. В
жанре газетного отчета о лекции Чуковского Розанов сумел, по мнению А.
Докукиной, дать "лучший по внутренней динамичности и психологическим
оттенкам" портрет Чуковского. Уловив тот холодный профессионализм,
который стоял за внешне обличительной и горячей лекцией Чуковского,
Розанов тем не менее приметил и то плодотворное, что присутствовало в
деятельности Чуковского: нежелание идти проторенными путями, примыкать к
литературным партиям.

Отношение Чуковского к Розанову, с точки зрения докладчицы, куда менее
ясно, и она возлагает большие надежды на то, что публикация дневников
Чуковского, объявленная издательством "Советский писатель", поможет его
прояснить. Наименее ясными представляются ей мотивы, заставившие
Чуковского написать открытое письмо Розанову в неприятном и шутовском
снисходительном тоне, явно не соответствовавшем той заинтересованности,
которую вызывал Розанов у Чуковского.

Особую страницу в этих отношениях составил обмен мнениями о творчестве
Уитмена, страстным пропагандистом которого выступал Чуковский, по
ироническому замечанию Розанова, "усиленно впихивающий его в русскую
литературу". Заблуждение Чуковского Розанов видел в том, что он
"универсализм проституционности принимает за универсализм демократии".
На эту заметку, чувствительно задевшую Чуковского, он ответил уже после
смерти Розанова в предисловии к изданию книги об Уитмене в 1919 г.

Теме "Розанов и Горький" был посвящен доклад А. А. Ниновой (Ленинград),
где отмечалась важность отдельных автохарактеристик Розанова из его
писем Горькому и глубина его суждений о Горьком. "Несвоевременным
человеком" назвал Горький Розанова, и цикл статей Горького
"Несвоевременные мысли" был, по сути, розановским циклом, так как он
звучал столь же еретически по отношению к "церкви" Горького — партии
большевиков, как статьи Розанова по отношению к церкви православной. В
"Несвоевременных мыслях" Горький развернул многие из тем розановского
"Апокалипсиса нашего времени", хотя и под иным углом зрения.

Л. А. Нинова (Ленинград), обращаясь к публицистике Розанова,
подчеркнула, что Розанов не был сторонником свободы слова. Но он был
абсолютно искренен в своем консерватизме и потому так ревниво переживал
успехи либеральной печати. Розанов был прав, отмечая, что царизм не
умеет себя защитить: единственный его шанс заключался в умеренном
реформизме, но монархия не способна была его использовать. Напротив, все
свои силы она направляла на борьбу с революцией, и потому судьба
либеральной прессы была такой незавидной. Что касается Розанова, то он
был прежде всего литератором с острым зрением, и не надо видеть в нем
только политика. В литературе Розанов был и остался только изгнанником,
которому до сих пор не нашлось места в сегодняшней культуре.

Н. Каухчашвили (Бергамо) обратила внимание на то, что творчество
Розанова надо изучать в целостном контексте русской литературы и
культуры XX века. Г. П. Федотов в своей книге о русских святых писал,
что в России допускался один вид обличении высшей власти — критика
юродивых. И когда профессор Риппелино называет Розанова юродивым,
возможно, он и имеет в виду связь Розанова с определенной национальной
русской традицией. Вообще многие явления духовной жизни XX века
оказываются глубоко внутренне связанными между собою. Например, занятия
Флоренского в 1922 г. "заумным" языком, в результате которых он пришел к
выводу о связи внешнего и внутреннего слоев языка, необходимости
углубления и расширения понятия "зауми", перекликаются с тем, о чем
писал О. Мандельштам в статье "О собеседнике". Кроме того,
лингвистические открытия Флоренского и Мандельштама во многом
предвосхищают современную герменевтику. Розанов — великий мастер слова,
и его искания родственны исканиям О. Мандельштама, во многом он шел по
тому же пути, что и Белый и Флоренский.

Среди ряда феноменов и событий отечественной культуры этого периода,
которые помогают лучше понять особенности философии Розанова, в докладе
была выделена московская математическая школа, сыгравшая большую роль в
развитии философии в России. Одним из создателей этой школы был отец
Андрея Белого Н. В. Бугаев, аритмологические идеи которого впоследствии
нашли выражение в Симфониях А. Белого. Эти идеи, в основе которых лежит
представление о прерывности как источнике всякого развития, приложимы и
к философии Розанова, художественный метод которого также основан на
прерывности, фрагментарности. Идеи антиномичности познания,
развивавшиеся Н. В. Бугаевым и его учеником П. А. Флоренским, дают ключ
и к художественному творчеству Розанова.

Е. В. Иванова (Москва) подробно остановилась на истории выхода Розанова
из Религиозно-философского общества. У нас почему-то утвердилось мнение,
что Розанова исключили из Религиозно-философского общества, в то время
как на самом деле этого не удалось сделать несмотря на все старания.
Розанов добровольно покинул общество, о чем свидетельствует изданная
стенограмма заседания. Относительно исключения существовала версия,
изложенная в воспоминаниях Н. В. Розановой: эта акция была якобы
осуществлена Мережковским под давлением масонов. Используя
опубликованные недавно новые материалы, в частности, материалы архива
Мережковских, Философова и А. Н. Чеботаревской, где сохранилась
соответствующая переписка, Е. В. Иванова отметила необходимость глубже
понять причины, заставлявшие протестовать против этого исключения таких
общественных деятелей, как Вяч. Иванов, П. Б. Струве и др.

В более общем виде проблему отношений с современниками ставил доклад С.
И. Бэлзы (Москва) "Розанов и читатель", где обращалось внимание на
изначальное противоречие, заложенное в феномене Розанова: существуя в
"галактике Гуттенберга", он тем не менее всей своей деятельностью как бы
отрицал ее. И потому его отношения с читателем строились совершенно
особым образом. Розанов хотел, чтобы читатель "проснулся", чтобы он
самостоятельно искал ответы на вопросы, которые мучают писателя, чтобы
эти вопросы задели и его за живое. В книгах Розанова часты высказывания,
которые звучат как издевательство над читателем. И есть читатель,
которого Розанов ненавидит, это — тот, кто ждет от него поучений. Для
Розанова всегда лучше видеть в читателе активного врага, чем сонного и
послушного друга. Розанова надо, утверждал С. Бэлза, судить в
соответствии с пушкинским заветом — по законам, им самим над собой
признаваемым. Поэтому необходимо понять, что Розанов хотел быть заодно с
читателем, но не стесняя его и не подавляя, а идя с ним рядом и беседуя
на равных. В этом смысл розановского завета: если кто будет любить меня
после смерти — пусть об этом промолчит. И потому С. Бэлза закончил свое
выступление цитатой из "Гамлета": "дальнейшее — молчание..."

Своеобразным продолжением темы "Розанов и современники" стал доклад Б.
М. Сарнова (Москва) "Розанов и антироман", где речь шла уже о судьбе
Розанова в советской литературе. Б. Сарнов начал свое выступление
цитатой из Вал. Катаева (которого он назвал "лидером советского
антиромана"), где выражено восхищение тем, с какой смелостью Розанов
позволял себе писать именно так, как хотел, без оглядки на устоявшиеся
литературные формы. Разрозненность, фрагментарность уже Толстой
осознавал как некую особую художественную форму. Достоевский также
по-своему восставал против литературной формы, и его "Дневник писателя"
был попыткой создания нового типа публицистики. Но ни Толстой, ни
Достоевский не решились узаконить отрывочность и фрагментарность как
самостоятельную форму, сделал это именно Розанов. Современники не
оценили новизну художественных средств, использованных в "Уединенном",
но на самом деле — это новый путь в литературе. Многое, что появилось
после Розанова в прозе, так или иначе связано с его художественными
открытиями. По мнению Б. Сарнова, из Розанова вышла целая школа
антиромана, куда он включает "Четвертую прозу" О. Мандельштама, и
сочинения Горького 20-х годов, ранние романы В. Шкловского, такие как
"Сентиментальное путешествие", "Zoo", "Гамбургский счет", и Ю. Олешу с
его "Ни дня без строчки". Влияние Розанова Б. Сарнов видит и в ряде
произведений М. Зощенко, таких как "Перед заходом солнца" и "Письма к
писателям".

Не все выступления, прозвучавшие на конференции, могут быть подведены
под определенные рубрики. Например, особняком стоял доклад М. К. Лопец
(Милан) "Розанов и изобразительное искусство", сопровождавшийся
демонстрацией слайдов и снимков с картин, о которых писал Розанов.
Докладчица рассказала о сотрудничестве Розанова в журнале "Мир
искусства", продолжавшемся почти шесть лет (1899-1904). По воспоминаниям
И. Грабаря, Розанов был постоянным посетителем редакции, редкий день его
не встречали там между четырьмя и пятью часами. Посещения редакционных
сред, постоянные беседы с художниками не прошли бесследно для Розанова;
из всех литераторов — сотрудников журнала "Мир искусства" он оказался
самым близким к художникам, среди которых он особенно выделял Бакста и
А. Бенуа. Иначе и не могло быть: ведь в основе изобразительного
искусства лежат зрительные восприятия, занимавшие существенное место в
роэановском видении мира. Первые статьи Розанова посвящены изображениям
Бога в различных религиях, позднее в "Мире искусства" Розанов напечатал
ряд статей о скульптурных произведениях и картинах. В пластических
искусствах он более всего ценил запечатленное в творении мгновение
жизни, никогда не повторяющееся. Таким же запечатленным мгновением живой
человеческой мысли был и литературный язык Розанова, тесно связанный с
его искусствоведческими работами, опубликованными на страницах журнала
"Мир искусства".

Ж. Нива (Женева) остановился на отношении Розанова к еврейскому вопросу.
По мнению Ж. Нива, Розанов принадлежит к числу европейских "истерических
антисемитов" от Достоевского до Леона Блуа. В XIX веке антисемитизм
выступает, отметил докладчик, в новом качестве. Евреи эмансипируются от
общин и начинают играть важную роль в развитии капитализма, наступает
эпоха, когда, как писал Достоевский, Ротшильд становится кумиром. Тогда
и возникает еврейский вопрос. Ж. Нива резко отрицательно отозвался о
книге Розанова "Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови"
(Пб., 1914). Касаясь общего стиля книги, Ж. Нива заметил, что в ней
Розанов изменил своей поэтике, потому что стремится постигнуть не
единичное, а обобщать, делать выводы. Но в чем-то Розанов остается и
верен себе. Общеизвестно, какую роль в интересах Розанова играл пол, и
поскольку Розанов считал, что у еврейства в центре религии пол и
деторождение, то он отдавал предпочтение иудаизму перед "бесполым"
христианством.

Заключая свое выступление, Ж. Нива подчеркнул, что Розанов как писатель
все время испытывал потребность в жертве, искал ее и, найдя, мучил.
Временами такой жертвой становился для него еврей. Все это, по мнению
докладчика, делает Розанова философом-антигуманистом.

П. Каццоло (Болонья) в своем выступлении "Комментарии к "Апокалипсису
нашего времени" В. Розанова" проанализировал повторяющиеся на страницах
этого произведения антиномии "холод-голод" и "солнце-жизнь". Он сделал
краткий обзор работ, посвященных этому произведению Розанова, и особо
остановился на работах Д. Мирского, Ло Гатто, Л. Ганчикова, А. -М.
Риппелино и Ж. Нива. Прослеживая развитие тем "холод-голод" и
"солнце-жизнь" в "Апокалипсисе", докладчик обратил внимание на то, что
при всем бытовом и конкретном характере, которым обладали жалобы
Розанова на нужду и холод в голодной и разрушенной России тех лет, за
этими мольбами ощутима и определенная литературная традиция, восходящая
к Н. Лескову и Достоевскому. П. Каццоло пришел к выводу, что солнце для
Розанова было не только источником тепла, согревающего человека, но и
символом животворного плодородия, противостоящего христианскому
аскетизму "людей лунного света". Даже уход Розанова в конце жизни в
Сергиев Посад, с точки зрения докладчика, не был вызван стремлением к
отречению от мира, а стал проявлением розановского жизнелюбия: ведь
преподобный Сергий, покровитель Сергиева Посада, был не только
христианским аскетом, но и благословлял русских князей на борьбу с
ордами Мамая. И потому, считает П. Каццоло, в Сергиев Посад Розанов
стремился не для того, чтобы окончить там свои дни, а для того, чтобы
начать там новую жизнь в соответствии с традициями своей Родины.

Может быть, самым необычным на конференции был доклад русистки из Индии
К. Сахни "Белка в колесе. Споры В. Розанова с христианством (духовное и
телесное). Взгляд с Востока". Перечислив все "спорные" стороны
творчества Розанова - противоречивость, способность свободно обсуждать
"запретные" темы, которые не отваживался до него поднимать никто, — К.
Сахни отметила, что это не казалось бы еретическим человеку,
воспитанному в философских традициях Востока. Напротив, восточного
человека озадачивают многие стороны христианского воззрения на мир,
которые диаметрально расходятся с восточным. В Индии нет
монотеистических религий, ее традиционное мировосприятие понимает истину
широко, как результат духовного опыта каждой отдельной личности
("сколько голов, столько умов"). Мир воспринимается циклически, и
человек — лишь часть космоса, а не вершина творения. Такие понятия
христианства, как первородный грех, соблазн познания, стыд наготы,
просто непонятны индусу. Поэтому Розанов, смело вторгавшийся в эти
запретные области и обсуждавший то, что якобы обсуждению не подлежит,
более понятен в Индии, чем тот Розанов, который затем возвращается в
лоно христианской культуры, как ребенок, совершивший дурной поступок.
Розановские экскурсы в область дохристианских религий, так называемых
религий "человеческого младенчества", понятны: жизнь ставила вопросы,
ответы на которые он не находил в христианстве. Но как христианин, как
человек, воспитанный христианской культурой, он чувствовал свою
обязанность сообразоваться с христианскими нормами морали.

В. Сукач (Москва) горячо поддержал мысль К. Сахни, что философия
Розанова несовместима с европейскими параметрами оценок, что ее надо
оценивать в особой системе координат. Затем он рассказал о конкретных
обстоятельствах перехода Розанова в консервативный лагерь.

Вкратце охарактеризовав историю послевоенных изданий сочинений В.
Розанова, И. Шютц (Регенсбург) отметил, что, по сложившейся традиции,
его принято рассматривать прежде всего как философа. Но в Розанове мы
находим и очень глубокого и своеобразного филолога, достаточно обратить
внимание на его неповторимую пунктуацию, на обилие в его книгах курсивов
и других приемов, с помощью которых он пытался печатный текст приблизить
к устной речи. Это было его "восстанием на Гуттенберга", пытающегося
живую человеческую мысль обратить в мертвую букву. Розанов часто пишет
одно, и тут же в скобках заключает то, что этому противоречит, или,
напротив, в скобках помещает то, с чем спорит. Этим он закрепляет
многообразие человеческой мысли вообще, внутреннюю противоречивость и
многосоставность любой мысли. Поэтому, заключил оратор, Розанова надо
ввести в круг интересов тех, кто занимается проблемой европейского
мышления вообще.

М. Сосницкая (Милан) построила свое выступление в форме диалога с
Розановым, где предлагала свой ответ на некоторые вопросы, поставленные
в книгах Розанова. Вот почему ее выступление носило название
"Контрапункт с философом". Диалог выявлял ту остроту, которой обладают
розановские мысли сегодня, особенно его мысли о судьбе России, о печати,
о Французской революции, словно бы специально обращенные к сегодняшнему
дню.

В последний день работы конгресса состоялась дискуссия по выслушанным
докладам. Подводя итоги, П. Каццоло подчеркнул, что эти дни помогли всем
участникам погрузиться в атмосферу творчества Розанова, более глубоко
понять и оценить своеобразного русского мыслителя, а это само по себе
достаточно плодотворно.

+++

Александр Гаврилов

Первые розановские чтения

Елец, 27—29 сентября 1993

К сожалению, программа чтений, изданные тезисы докладов и собственно
состав заседаний оказались лишь едва-едва пересекающимися кругами, что
породило химер четырех родов: доклады заявленные, но более не отраженные
в реальности никак, заявленные и напечатанные, но не прозвучавшие, не
напечатанные, но заявленные и звучавшие, а также только лишь звучавшие.

Из общей массы выделялся доклад Ю. Б. Орлицкого, объявившего при выходе
на трибуну, что раз тезисы напечатаны и всем известны, то “можно
порезвиться”, слегка сместив акценты выступления.

Но, впрочем, по порядку. 27 сентября, после начальственного приветствия,
во время которого окончательно прояснилось, что Розанов действительно
“большой писатель”, А. Н. Николюкин — патрон конференции — вновь
представил книгу “Мимолетное” за 1915 г. Публикация в журнале “Начала” №
3 за 1992 г. содержит, как оказалось, лишь 2 п. л. из 20. Из всего
массива книги докладчик счел необходимым отобрать лишь антиреволюционные
высказывания Розанова, неоднократно напоминая слушателям о пророческом
их характере. Доклады С. В. Красновой “Елец в жизни и творчестве В. В.
Розанова” и Г. П. Климовой “Диалектика елецкого бытия в жизни и
творчестве В. В. Розанова” задали тон краеведческой составляющей
конференции, впоследствии активно развивавшейся как в докладах, так и в
любезно проведенных городских экскурсиях.

Вторая половина дня была целиком отдана на откуп литературоведам,
по-разному пытавшимся прочесть “Опавшие листья” и “Уединенное”. В
чрезвычайно интересном докладе “Парадоксы “прямого слова” (О жанровом и
стилевом своеобразии прозы В. В. Розанова)” И. А. Каргашин, вписав
Розанова в сказовую традицию русской литературы, тут же исторг его
оттуда, указав на главное отличие: “в прозе Розанова — при соблюдении
формальных свойств гоголевского сказа — носитель речи, явленный в
произведении, не дистанцирован от автора, прямо выражает авторскую
позицию”. Предложен и методологический путь дальнейшего исследования
“феномена Розанова” “через Бахтина”, в развитие идей о “двунаправленном
слове” и происхождения литературных жанров из “первичных” речевых
ситуаций. А. В. Панов (“Эстетическая концепция и художественная практика
В. В. Розанова”) сформулировал специфику розановского миросозерцания как
“одержимость” своеобразным русским вариантом философии жизни с культом
земных радостей и предложил считать три книги прозы как бы практическим
вариантом этого теоретического построения. Тему развили доклады Т. В.
Филат (“О жанровом полигенезисе “Уединенного”), В. Т. Захаровой
(“Уединенное” В. В. Розанова: импрессионизм мысли”). О. К. Крамарь — ее
доклад назывался “Читатель в творческом сознании В. В. Розанова” — тонко
указала на то, что постоянная война с читателем, которую ведет автор
“Уединенного” и “Опавших листьев”, скрывает попытку привлечь внимание
этого самого читателя. “Розанов не хочет рабского подчинения читателя
литературе так же, как и сам не хочет быть рабом своего читателя”. А. Ф.
Гаврилов (“Система авторствования в “Уединенном”) предложил прочтение
известной книги как произведения целостного и сюжетного. В связи с этим,
автор в ней распадается на три инстанции, по-разному организующие один и
тот же текст. Несмотря на оговорку, подчеркивающую, что все три
литературные личности не являются масками, но представляют реального
Розанова в разные моменты бытия, Е. В. Иванова в своей реплике,
завершившей заседание, отечески пожурила молодежь за попытки “прочесть
Розанова через Шкловского”, за приемом, текстом, интертекстом и пр.
потерять живую личность писателя.

Два заседания 28 сентября строили в широком смысле розановский контекст.
О. А. Богатова (“В. В. Розанов и христианство”), несколько неожиданно
введя основную посылку: “единственным мыслимым бытием для Розанова
является реально существующее”, построила на ней очерк розановской этики
в сопоставлении с христианством. Конфликт этических систем докладчик
объяснил розановским “общим негативным отношением к идеализму”. А. И.
Журавлева рассказала об отношении Розанова к А. М. Бухареву. Доклад был
дополнен пространной репликой В. А. Фатеева, акцентировавшего некоторые
события биографии церковного писателя и приведшего розановское мнение,
согласно которому все идеи Религиозно-философских собраний “вышли из
Бухарева”. В. Б. Катаев указал на несомненное знакомство А. П. Чехова с
творчеством Розанова и несколько фактов предположительной цитации. В
докладе “Розанов и Мережковский” В. А. Фатеев остановился на моментах
личного сближения и размежевания “крупнейших писателей и
мыслителей-идеалистов начала века”. По мысли докладчика, сближение было
обеспечено общей негативной программой и паразитизмом Мережковского,
который, как “сейчас выясняется”, “большинство своих идей заимствовал у
Розанова”. Ту же тему в несколько ином освещении развивала в одном из
интереснейших докладов конференции “Мережковский и Розанов” Е. В.
Иванова, анализировавшая пути распространения 3. Н. Гиппиус по
Петербургу слухов об обстоятельствах смерти Василия Васильевича.
Согласно этой информации, Розанов после причастия попросил изображение
Иеговы (!), коего не, нашлось, с нашедшейся же статуей Озириса он
совершил некий поразительный и непристойный обряд. Приложением к докладу
служил коротенький практикум в духе Шпренгера и Инсисториса по
окончательному и достоверному выявлению ведьмовской природы Зинаиды
Гиппиус. Изящный и тонкий доклад Р. М. Алейник (“Философия понимания
Розанова и Дильтей”) вывел первую книгу философа на передовые рубежи
современной философии.

Наконец 29 сентября Розанов существовал в окружении разномастных
писателей. Л. В. Жаравина в докладе “Розанов о Гоголе и традиции
христианского гуманизма” попыталась не только “защитить писателя от
философа, указав на ошибки и парадоксы последнего”, но и вписать обоих в
“единый контекст христианского гуманизма”, понятого весьма широко. В. Ш.
Кривонос (“Путь” Розанова” и “путь Гоголя”) пошел по гораздо более
продуктивному пути, вычленив из розановской авторской мифологии “миф о
Гоголе” и описав эту фантастическую фигуру с истинно академической
всеохватностью. Гоголь-мертвец, дьявол, леший, властитель мертвых кукол,
не способный разглядеть живое, но с легкостью видящий мертвое под любыми
покровами, изгоняется из “сакрального круга семьи с “мамочкой” в
центре”. Пореволюционные статьи, традиционно считающиеся апологией
Гоголя, Кривонос прочитывает в рамках единого гоголевского мифа:
обнажились демонические глубины российского нутра, вот почему оказался
“прав все-таки этот бес Гоголь”. Параллельно с созданием образа “пути
Гоголя” создается и мифологема “пути Розанова”, простого “хорошего
человека”, демонизма не ведающего, и даже не смеющегося, но лишь семейно
плачущего, как все. Е. К. Созина (“Легенда о Великом инквизиторе” Ф. М.
Достоевского в творчестве В. В. Розанова: опыт комментированного
прочтения”) в своем докладе использует одну из специфически розановских
форм, что органически выливается из основной идеи: Розанов выработал
целую систему направлений, развитых затем по частям другими от Ю.
Айхенвальда с его имманентной критикой до С. Булгакова с его
панрелигиозностью. А. М. Саяпова сопоставила высказывания Розанова и
Достоевского о “русской идее”, к сожалению не задавшись вопросом
прояснения терминов; А. А. Дякиной (“Домострой Розанова и творчество А.
А. Блока”) представилась возможность уравнять концепции любви Вл.
Соловьева и В. Розанова, христоборческие интуиции Розанова и блоковское
хлыстовство, отношения с Л. Д. Менделеевой и розановскую “семью-храм”.
Доклад Т. Я. Гринфельд “Розанов и Пришвин — понимание прекрасного в
природе” предварял интереснейшее сообщение Н. П. Дворцовой “Розанов и
путь богоискания М. М. Пришвина”, в котором докладчица последовательно
продемонстрировала, как в разные периоды жизни личность и идеи Розанова
становились точкой притяжения и отталкивания для Пришвина-мыслителя.
Доклад Е. А. Яблокова “Лунные” мотивы у В. В. Розанова и А. П.
Платонова” вызвал наивысшую степень оживления интереса у сгоняемых на
заседания конференции студентов. Услыхав слова “Антисексус”,
“гомосексуализм”, “сексуальная перверсия”, которыми докладчик вполне
естественно уснащал повествование о прямом влиянии розановских идей на
платоновские антиутопии, ученые вьюноши возликовали и обратились в слух,
но уже к концу доклада сникли под разговор о том, что в платоновском
мире важнее всех не луна и не солнце, а вода. Последнее заседание
последнего дня работы завершилось тем самым докладом, с описания
которого мы начали наш обзор: долгожданный Ю. Б. Орлицкий поведал
собравшимся о стиховой экспансии в литературе рубежа веков, одним из
результатов которой стало появление жанра “опавших листьев” как одной из
форм “строфической прозы”.

Огромное количество “недоехавших” участников позволило сократить время
работы конференции на целый день. Конечно, очень жаль было не услышать
докладов В. А. Кошелева (“В. В. Розанов об А. С. Хомякове”), А. В.
Чернова (“К типологии русского консерватизма. В. В. Розанов и М. Л.
Магницкий”), В. А. Благово (“Соотношение “фрагмента” и “тона” в
автобиографической трилогии В. В. Розанова и "Моей исповеди" Н. П.
Огарева”). Но есть и горький' привкус у несбывшегося на конференции: не
приехал на нее и В. Н. Турбин, заявивший доклад “За что М. М. Бахтин
любил В. В. Розанова”. А теперь уже и не расскажет, за что.

Новое литературное обозрение. №5, 1993.

+++

Борис Парамонов

Американец Розанов

Заглавие этой статьи звучит как вывеска провинциального портного у
Гоголя: "иностранец Василий Федоров". У самого Розанова, однако, не было
и тени снобизма, он никогда не стремился представить себя носителем
каких-нибудь идеалов, сторонних окружающей его жизни. Чаще всего его
окружение было именно провинциальным; даже перебравшись в Петербург,
Розанов остался тем же провинциалом: темой его писаний стали быт, кухня,
задворки и кулисы семейной жизни. На его страницах душно, как в детской,
— и висят всюду предметы домашней одежды, "исподнее". Розанов говорил,
что он не любит семейных домов, где все вычищено и вылизано, где не
увидишь на стуле в гостиной какой-нибудь детской тряпочки: он уверял,
что жизнь в таком доме несчастлива. Петербург не изменил Розанова, он
явно был не "западником", а "славянофилом"; но он сам изменил Петербург.
Он однажды сказал, что творчество Льва Толстого — это русская деревня,
принявшая размеры и значение Рима. Что-то в этом роде и сам Розанов
принес в Петербург. Русская культура пошла ввысь, когда в нее вошел этот
учитель истории и географии из гимназии города Белев (Орловской,
кажется, губернии). Провинция предстала у Розанова не как "второй сорт"
и подражание далеким столицам, а как пласт первореальности, как
плодоносящий чернозем, как некое онтологическое начало. Розанов
"элементарен", то есть стихиен. А разве это уже не похоже на Америку? В
гимназии у Розанова учились два будущих русских писателя — Михаил
Пришвин и Иван Бунин; первый из них вспоминал, как после неудавшегося
побега в Америку, к индейцам, некий гимназист стал объектом
издевательского внимания со стороны учителей, — и только один Василий
Васильевич Розанов отнесся к беглецу с пониманием и сочувствием (что,
кажется, не помешало ему одобрить его изгнание из гимназии: зачаток
знаменитой розановской "беспринципности"). Дети — это ведь тоже была
"провинция" в викторианской тогдашней культуре. Да и американцы
считались тогда чем-то вроде детей — не только индейцы, но и "янки". В
поэме Пушкина Петр Великий в Петербурге прорубил окно в Европу; Розанов
в русском захолустье открыл Америку.

Розанов не любил Гоголя: подозревал его в некрофилии. А это было
единственное сексуальное извращение, которое он не прощал, — все
остальные находили у него понимание. Розанов и сам был вроде как ребенок
— так сказать, полиморфно-перверсен. Его любовью пользовалось все живое,
независимо от пола и даже биологического вида. Он однажды написал, что
человек потому и царь природы, что способен к скотоложеству.
"Либидинозны" все реакции Розанова, все его выходы в мир. Андрей Белый
вспоминает в мемуарах, что Розанов, разговаривая с молодой женщиной,
даже на литературные темы, даже на людях, мог пощупать ее грудь.
Допустим, это анекдот; но ведь рассказывалось это именно о Розанове, и
только о Розанове.

Непрерывный ток розановского "либидо", исходивший от него на все без
исключения предметы — вплоть до неодушевленных, — делал Розанова
писателем абсолютно "беспринципным". В русской высокоидейной
журналистике начала века это было смертным грехом. Именно поэтому
Розанов оказался "правым" — сотрудником монархически ориентированной или
просто реакционной прессы, — потому что "левые" к себе не пускали.
Считать его на этом основании консерватором, конечно, нельзя; но
"реакционером" назвать, пожалуй, можно. Это была, однако, та
"архаическая революционность", о которой писал позднее Томас Манн и
которую теоретически обосновывал Герберт Маркузе. Так что с другой
стороны — Розанов как раз революционер, так сказать, маркузеанской
складки. Он, например, писал, что потаенный мотив всех революций —
возвращение в природу. Это не то что не могли оценить, но и понять не
могли передовые русские либералы, даже лучшие из них, как Петр Струве.
Последний в одной статье собрал высказывания Розанова,
взаимоопровергающие друг друга, и расположил их, для графической
наглядности, в две колонки, — слева "либеральное", справа "реакционное".
Розанов тем самым уличался не в противоречиях, а в прямой, осознанной,
открытой беспринципности. В другой раз выяснилось, что Розанов,
публикуясь под своим именем в консервативной газете, под псевдонимом
печатается в либеральной. Скандал вышел страшный, Розанова предлагали
отлучить от литературы (не забудем, что в России литература, даже самая
сомнительная журналистика, издавна считалась чем-то вроде церкви). На
это Розанов отвечал, что он пишет не на гербовой бумаге и мнениям своим
силы закона не придает, поэтому и волен говорить сегодня одно, а завтра
другое. Дело не в том, что Розанов менял свои взгляды и убеждения — как
это не раз делал нападавший на него Струве, — дело в том, что он их
просто не имел и не считал это преступлением, даже недостатком, скорее,
напротив, достоинством. В самом деле, что плохого, если человек способен
одновременно вжиться в психологию русского монархизма — и дать
сочувственный портрет Троцкого в 1905 году? Он писал об этом так:

"Явно, что когда лично и персонально все партии сольются "в одной душе''
— не для чего им и быть как партиям, в противолежании и в споре. Партии
исчезнут. А когда исчезнет их сумма — исчезнет и политика, как спор,
вражда (...)

Вот и поклонитесь все Розанову за то, что он, так сказать, "расквасив''
яйца разных курочек, — гусиное, утиное, воробьиное — кадетское,
черносотенное, революционное, — выпустил их "на одну сковородку'', чтобы
нельзя было больше разобрать "правого" и "левого", "черного" и "белого"
— на том фоне, который по существу своему ложен и противен... И сделал
это с восклицанием:

— Со мною Бог.

Никому бы это не удалось. Или удалось бы притворно и неудачно; "удача"
моя заключается в том, что я в самом деле не умею здесь различать
"черного" и "белого" (...)"

Это розановский вариант плюрализма, когда многообразие мнений не
разверстано по головам ("ум хорошо, два лучше"), а сосредоточивается в
одной голове. Розанов — это как бы русский парламент, состоящий из
единственного, но весьма разностороннего и говорливого депутата. А
однажды Розанов написал статью, сравнивающую английский парламент с
русской баней, — и отдал полное предпочтение последней.

Бердяев говорил, что Розанов переживает физиологию как мистику, что
чтение Розанова противопоказано всякому закалу души, что Розанов — это
папаша Карамазов, сделавшийся литератором. Казалось бы, это так далеко
от "американизма", который я хочу усвоить Розанову, как Детройт от
Ельца. Вспомним, однако, что Есенин назвал Америку "железным
Миргородом". Провинциальность Америки бросается в глаза. Но, как я уже
говорил, для Розанова провинция — это не маргиналии, а основной текст,
корни, а не цветочки. Детройт, безусловно, не похож на Елец (и неясно,
что хуже), но американец, садясь в автомобиль, норовит как можно полнее
раздеться. При всей своей технизированности, Америка — страна, в высшей
степени сохранившая свою телесность.

Я бы назвал это качество здешней жизни наиболее заметной манифестацией
американской демократии. Здесь никто не стыдится своего тела — не в силу
"равенства" — меньше всего соблюдаемого природой как раз в физической
организации людей, — а в силу того, что в демократии, американской
особенно, ослаблено понятие нормы. Кому еще, кроме американцев, пришло
бы в голову устроить олимпийские игры калек? Нет, кажется, в Америке ни
одного офиса, в котором бы не красовалась на видном месте парадная
фотография обезьяны — животного, на мой взгляд, исключительно
уродливого. Но американцы любят обезьян и не отвращаются калечеством
калек. Вот так же папаша Карамазов считал, что не существует
"неинтересных" женщин, что "мовешки и вьельфильки" хороши на свой лад.
Давно усвоивший фрейдизм, я все же поражаюсь легкости, с которой на
американских телеэкранах произносятся слова "менструация", "оргазм",
"пьюбик хэр". Именно в одной из телепрограмм "Дикая Америка" я узнал,
что "пинис" (американское произношение этого слова) хряка действительно
имеет винтообразную форму; откровенно говоря, раньше я считал такое
утверждение непритязательной сексуальной шуткой — и не связывал с
известным глаголом американского слэнга никаких зооморфологических
ассоциаций.

Нужно ли здесь напоминать, что понятие нормы связано с репрессией
половых влечений человека? что нормативная культура — то есть культура
как таковая — по определению репрессивна? Необходимо, однако,
подчеркнуть еще и еще раз, что конечное задание демократии, ее
провиденциально-историческое значение состоит именно в попытке создания
нерепрессивной культуры. В этом смысле Розанов — крупнейший
демократический мыслитель, потому что он был пророком этой
нерепрессивной культуры, создаваемой на раскрепощении пола.

Телесная провинция викторианской культурной империи была возведена
Розановым в ранг важнейшего имперского центра.

У Розанова есть статья о социализме под названием "Где истинный источник
борьбы века?" Это рецензия на памфлет Льва Тихомирова, русского
социалиста-ренегата. Розанов хотел защитить социализм от нападок
конвертированного монархиста Тихомирова, он говорил, что социализм
находит бесспорное психологическое обоснование в том феномене, который
теперь принято называть отчуждением и который описывался Розановым так:
современный мир характеризуется "смещенностью всякого почти человека в
этот век с живого места на земле, в которое он хотел бы и не может
врасти прочным интересом, понятным трудом, постоянной привязанностью.
(...) Руки каждого в наши дни, его заботы, внимание, мысль приложены не
к объектам, с ним кровно или человечески связанным, а к иным и далеким".

И далее Розанов говорит, что интимный мотив социализма выражен в
библейском стихе: "Нехорошо человеку быть одному". Русские славянофилы,
ближайшее родство с которыми, безусловно, обнаруживает Розанов, говорили
о "живой теплоте родственной связи" как идеале общественного устроения.
Так же Розанов видел социализм, его — скорее бессознательную —
установку. Мы тут должны иметь в виду, что в то время (статья была
написана в 90-е годы прошлого века) понятия "социализм" и "демократия"
разделялись не очень четко, что как раз в эти годы они объединялись в
одном — "социал-демократия". То, что Розанов говорил о социализме,
следовало бы сказать о демократии, о задании демократической культуры.
Будучи одним из порождений индустриального общества (другое его
порождение — как раз тоталитарный социализм), демократия, в то же время,
дает некое противоядие этому обществу, этой индустриальной цивилизации:
в той своей установке, которую мы выше назвали тенденцией к созданию
нерепрессивной культуры. И одним из действеннейших средств к этому
созданию стала пресловутая сексуальная революция. Читатель Розанова
будет последним человеком, склонным сводить тему сексуальной революции к
упадку нравов: для него таковая — это скорее инстинктивный ответ
человека на давления и напряжения, создаваемые индустриальным обществом.
Задание тоталитаризма, до конца доведшего логику индустриальной
цивилизации, будет прямо противоположным: "мы уничтожим оргазм"
("1984"); тоталитаризму опасен витальный бунт орвелловской Юлии.

Интерес Розанова к вопросам пола, собственно и создавший на девять
десятых славу этого писателя в России, оказывается, таким образом, не
причудой индивидуального вкуса, а разведкой путей будущего человечества.

В американской литературе есть книга, являющая совершенно "розановский"
ход мысли. Это "Character and Opinion in the United States" Джорджа
Сантаяны. Когда Сантаяна пишет, что американец способен в Лии увидеть
Рахиль, когда он, анализируя преклонение американцев перед числом,
количеством, усматривает в этом восприятие жизни как живого множества,
конкретной полноты, когда он, наконец, заставляет почувствовать в
среднем американце поэта, умеющего преображать элементарные реалии бытия
в мистерию, — он (Сантаяна) обнаруживает чисто розановскую способность
"низкое" видеть "высоким" — и наделяет такой же способностью самих
американцев. А такая способность и есть основа демократического
мировоззрения. Демократия "поэтична": не как метод политической
организации общества, а как образ жизни миллионов так называемых
"простых людей". В этом образе жизни ощущается библейская простота.
Помимо Сантаяны можно вспомнить Уитмена. Впрочем, Уитмен слишком
громогласен для параллели с Розановым, любившим, как вспоминает Бердяев,
свои ошеломляющие истины сообщать "на ушко", пришептывая и приплевывая.
Вместо "Листьев травы" лучше вспомнить слово grass-roots (В американском
английском языке — обозначение рядовых людей, массы (букв. "корни
травы"): оно лучше всего моделирует мировоззрение Розанова. Опыт
современной демократии — американской в особенности — обнажает
устарелость известного славянофильского клише: о легализме и формализме
западной жизни.

В русском языке соответствующий grass-roots эквивалент "обыватель"
многолетними усилиями радикальных публицистов был сделан синонимом
малодушного пошляка, трусливого конформиста. Когда Сантаяна — в том же
сочинении — пишет, что революционеры не любят людей, он, так сказать,
переписывает Розанова, умевшего в презренном обывателе обнаружить не то
что живую душу, но и нечто большее: укорененность в строе бытия, в
космосе, в Боге.

Ни Нагорная проповедь, ни даже Моисеево Десятисловие не вдохновляют
Розанова так, как другой завет Бога: плодитесь и населяйте землю.
Розанов говорил, что хотел бы видеть весь мир беременным. Ему
понравились бы в сегодняшней Америке беременные школьницы: он писал
ведь, что хотел бы переженить гимназистов с гимназистками, не выдавал бы
без этого "аттестата зрелости". И никакой planned parenthood.[
контролируемой рождаемости.]

Бердяев назвал Розанова "мистической бабой", а одну из статей о нем
озаглавил "О вечно бабьем в русской душе". Естественное состояние
Розанова — "млеть", у него совсем по-бабьи подгибаются коленки, когда он
видит больших кавалеристов на больших лошадях. Что тут американского? Да
демократия, сделавшая из нации "одиноких ковбоев" и "трагических
гангстеров" — жалостливых баб. Мир погибнет от жалости, писал Розанов.

"Европейская цивилизация погибнет от сострадательности.

Как Греция — от софистов и Рим — от "паразитов" (прихлебателей за столом
оптиматов).

Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе
против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния: и в конце
времен злодеи разорвут мир (...)

(...) собственно не от сострадательности, а от лжесострадательности. В
каком-то изломе этого. Цивилизации гибнут от извращения основных
добродетелей, стержневых, "на роду написанных", на которых "все тесто
взошло". В Греции это был ум, софия, в Риме — volo, "господствую", и у
христиан—любовь. "Гуманность" (общества и литературы) и есть ледяная
любовь.

Смотрите: ледяная сосулька играет на зимнем солнце и кажется алмазом.

Вот от этих "алмазов" и погибнет все..."

Америка, Запад — переняли русский, розановский стиль. А "мистическая
баба" Россия выступает ныне в роли "трагического гангстера". Это и есть
"конвергенция", так страстно жаждавшаяся поколениями советологов.
Коммунизм в России стал способом очень грубой вестернизации. Русская
баба перестала родить; и это не только в каком-то аллегорическом, а в
самом прямом смысле, — не только падение рождаемости, но и "кризис
советского сельского хозяйства". Сама земля перестала родить. Из русской
жизни ушло женское, "влажное" начало. Доказательство еще одно (для
Розанова оно было бы важнейшим): из России бегут евреи.

Прославленный антисемитизм Розанова — миф. Он упоен, опьянен еврейством.
Евреи у него — "народ, догадавшийся о святом в брызге бытия". Wet shot,
как говорят американцы. Не об антисемитизме Розанова следует говорить, а
об его идентификации с евреями: в евреях он увидел тех же "баб" (десятки
текстов). Еврейство для Розанова — материнская утроба мира. Его
антисемитская репутация основывается главным образом на книге статей
"Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови", в которой он
доказывал, по поводу дела Бейлиса, что евреи действительно употребляют
кровь христианских младенцев. Тут нужно понять розановский
психологический выверт: ему эти гипотетические жертвоприношения
нравились — доказывали ему подлинно религиозную природу еврейства,
демонстрировали его, еврейства, глубинные бытийные корни. Розанову не
нравились современные евреи, биржевики и газетчики, а "резники",
наоборот, восхищали. "Еврейский ум, — писал Розанов, — страшно
преувеличен, в еврействе нужно видеть не духовность в первую очередь, а
телесность — или душевность, "пар"". И в русской революции, которую он
застал, но не пережил (умер в начале 1919 года), — Розанов винил не
"жидо-масонство", а христианство:

"Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего
заключается в том, что в европейском (всем, — ив том числе русском)
человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и
в эти пустоты проваливается все: троны, классы, сословия, труд,
богатства. Все потрясены. Все гибнут, все гибнет. Но все это
проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания".

И если еврейство ("древнее содержание души") — это не нация, а
религиозно-половой союз народа с Богом — в котором народ, евреи, играет
роль женского начала, — то в христианстве, в тех же сексуальных
терминах, Розанов выдвигает на первый план — безбрачие, "девство",
"иночество". В книге о христианстве "Люди лунного света" он утверждает,
что психологическая реальность, скрывающаяся за христианством, —
гомосексуализм, что подлинные христиане — это сублимированные содомиты.
Градусы розановской антихристианской ненависти понижаются на пути от
самого Христа к социоморфным образованиям религиозно-церковной жизни:
церковь, храм — лучше религии, свечка перед иконой лучше иконы, поп,
"батюшка" — лучше культа. В русском православии Розанов любил его
бытовую сторону: служба, праздники, поп за столом, уставленным большими
осетрами. Розанов любил не догму, а стиль. У Лескова ("Заячий ремиз")
есть гурман-архиерей, любящий "уху из печени разгневанных налимов":
перед тем, как отправить налима в котел, его держат в садке и секут
розгами; налим гневается, и у него раздувается печень. Вот это и есть
то, что Розанов принимал в русском православии. У Толстого в "Войне и
мире" великосветский балбес Ипполит Курагин носил панталоны цвета тела
испуганной нимфы. Русское духовенство, как видим, не отставало от
аристократии в своей стилистической изысканности.

Это и был подлинный русский стиль, утраченный в коммунизме. Остается
открытым вопрос: считать ли христианство моделью репрессивной культуры?
Высказывалась мысль (тем же Бердяевым), что сама техническая
цивилизация, превратившая Россию в одну бесплодную "машинно-тракторную
станцию", укоренена в христианстве. В схемах Розанова, таким образом,
коммунизм можно понять как некое иссушающее и обеспложивающее "девство",
нарушившее любовно-брачные отношения человека и земли, как некий
мистический "гомосексуализм". Об этом же была написана одна великая
книга советской литературы: роман Андрея Платонова "Чевенгур".

Куда же из бесплодной России бегут любимые розановские евреи? Они бегут
в Америку — и, должно быть, оказывают "увлажняющее" влияние на эту
страну. Америка продолжает плодоносить, хотя евреи, как известно, не
сеют и не пашут. Еврейская рассада — это люди, все еще сохраняющие
автономию среди автомобильных стад. Этому не противоречит тот
общеизвестный факт, что американские абортарии громят в основном потомки
религиозно озабоченных протестантов. Не будем входить в анкетные
тонкости относительно национальности и вероисповедания: в любом случае
Америку создали люди, способные начать с нуля. Но это и есть "еврейство"
— как всеобщая характеристика человеческого проекта. Америка —
интернационал евреев всех наций. Розанов — "американец", потому что он
"еврей". Русская культура должна была подвергнуться диаспоре и
искоренению в собственной стране, чтобы доказать свою прославленную
"всечеловечность".

1983 г.

Другие "розановские" статьи Б.Парамонова:

Б.Парамонов. Гоголь, убийца животных

Б.Парамонов. К 50-летию со дня смерти Бердяева

Б.Парамонов. Толстой и Ницше - вне Шестова

Б.Парамонов. "121"

+++

Алесандр Эткинд

РОЗАНОВ

Из книги А.Эткинда "Хлыст. Секты, литература и революция. 

Кафедра славистики Университета Хельсинки.

Новое литературное обозрение. М., 1998. с. 179-190)

 

Во многих отношениях Розанов был противоположностью Соловьева; они
раскачивали корабль русской мысли (в истории с концом более
благополучным было бы сказано: уравновешивали его) своими
противонаправленными влияниями. В неподцензурной статье, опубликованной
в Париже, Розанов ввел понятие “русской веры”. Это эквивалент
соловьевской “народной веры”, но соответственно своему названию, он
разработан конкретнее. “Русская вера”, говорит Розанов с
определенностью, шире православия; разницу в объеме этих понятий
составляют старообрядчество и секты. “Русская вера”, по Розанову, “вся
состоит из странных психологических и метафизических тайн”. В
противоположность ей, “официальные догматики [...] все скомпилированы с
протестантских или католических ученых трудов, и ни мало не выражают
русского церковного духа и народного религиозного [...]
миросозерцания”(1). Сопоставляя официальную и народную религии, Розанов
описывал их в терминах, которые знакомы скорее по позднейшим
исследованиям средневековой Европы. Он противопоставляет раскол и
православие как активное — пассивному, речь — молчанию, движение —
застою: 

1. кричат — раскольники, шепчут православные; 2. бесстрашны — гонимые,
всего боятся, робки в словах и действиях — гонители; 3. всего надеются,
ко всему рвутся сектанты, [...] боятся шевельнуться — [...]
представители официальной церкви .(2)

СМЫСЛ ОСКОПЛЕНИЯ

Усердный читатель исторической литературы и острый наблюдатель
современности, Розанов находился в непрерывном поиске культурных
моделей, на которых иллюстрировал, верифицировал, фальсифицировал свои
меняющиеся идеи. “Нужно помнить об оригинальном и огромном движении,
которое испытала русская душа в расколе, об этой бездне инициативы [...]
и поэзии”,— писал Розанов в одной из своих ранних статей.(3) В попытке
реабилитировать природу, сексуальность, здравый смысл и женское тело,
Розанов реинтерпретирует всю историю христианства, христианский опыт как
таковой. Понятно, что особый интерес его вызывают самые радикальные из
русских сект. По его мнению, основатель скопчества Кондратий Селиванов
“ясно понимал, что нечто завершает, что достиг того, что ранее его не
было никем достигнуто”.(4) То “нечто”, что завершается Селивановым, —
само христианство; и борясь со скопчеством, Розанов борется с
христианством, которое его готовило и пыталось достичь. В скопчестве
находит свое предельное выражение общехристианская идея аскетического
ограничения сексуальности. Это важнейшая тема Розанова, результат
десятилетий творческой жизни; о ней написан его двухтомник Метафизика
христианства. Еще один сборник статей Древо жизни и идея скопчества,
задуманный в 1900-х годах, остался неопубли-кованным. Как писал
Флоренский, хорошо знавший замыслы автора, в этот сборник “отошли
статьи, в которых Розанов хочет установить двойственный состав
христианства — из положительно-полового язычества и из начала
отрицательного — бессеменного скопчества”(5).

Скопчество оказалось полярной противоположностью идеям Розанова о браке,
семье и добродетели, негативным конструктом центрального значения и в
этом смысле — важнейшим инструментом его мышления и письма. Оскопление
волнует и страшит Розанова так же, как кастрация волнует и страшит
Фрейда. Но есть серьезная разница между этими обманчиво сходными идеями
(6), как и между почти синонимичными понятиями, в которые они заключены.
У Фрейда кастрация происходит только в сфере символического. У Розанова
оскопление — реальная операция, которую осуществляли друг на друге его
современники и соотечественники. Он готов расширить значение этого
термина до метафоры, до “как бы”; в этом смысле он говорит о “духе
оскопления” или о том, что русские бюрократы “произвели как бы некоторый
скопческий акт над Россией”(7); но за этими расширительными метафорами
стоят реальные прототипы и всем известный опыт, исторический и
хирургический. Существование секты, которая практиковала добровольную
кастрацию в культурной близости к автору и читателю, позволяло говорить
об универсальных человеческих проблемах в весьма специфических терминах.

Кастрация вызывает ужас осознанный и, более того, ставший центром
литературной работы и даже религиозного поиска. Скопцы физические и
духовные — настоящие враги Розанова.

Скопчество, поэтому, есть отрицание всего священного; это есть другой
полюс не только христианства, но и всех религий. Нельзя достаточно
отвергнуть, достаточно выразить отрицательных чувств к нему [...] Оно
должно быть сброшено именно как мысль, как представление, как
возможность.(8)

И вместе с тем Розанов не скрывает своего восхищения перед этим русским
экспериментом, по-своему масштабным. С его помощью описывается главная
проблема России и всего христианства. “Одна из величайших фантасмагорий
нашей истории, может быть — даже истории всемирной”. Розанов не жалеет
слов для того, чтобы подчеркнуть глобальное, метафизическое,
всемирно-историческое значение этой русской ереси. “Бездна мощи и
логики, но главное — бездна заблудившейся совести, положены в основание
секты”.(9)

По Розанову, аскеза естественно завершается в оскоплении. Сам Христос
пришел в мир для того, чтобы оскопить его — старый, полный жизни и секса
мир язычников и иудеев; он пришел будто для того только, чтобы проложить
путь Селиванову. В Апокалипсисе нашего времени Розанов писал с энергией
последнего разочарования:

Зачем же Ты сказал: “я и Отец — одно”. Вы не только одно, а ты — идешь
на Него. И сделал что Сатурн с Ураном. Ты оскопил Его. И только чтобы
оскопить — и пришел. Вот! вот! вот! — наконец-то разгадка слов о
скопчестве. (10) 

АПОКАЛИПТИЧЕСКАЯ СЕКТА

Отталкиваясь от скопчества, на время Розанов сосредоточил свой интерес
на хлыстовстве(11). Собранная Розановым в 1914 книга Апокалиптическая
секта (Хлысты и скопцы) содержит важную попытку понимания хлыстовского
опыта. Как всегда у этого острого и быстрого журналиста, попытка вполне
соответствовала духу момента — бурной и загадочной славе Распутина,
слухам о близости интеллектуалов с хлыстами, всеобщему в это
предреволюционное время интересу к сектам. Книга состоит из отдельных
глав очень разных жанров. Мы находим здесь живые очерки о посещениях
автором хлыстовского корабля и о его знакомстве с поклонниками
Распутина; подборки из классических сектантских текстов, в частности
сочинения Кондратия Селиванова в собственной редакции Розанова; и
психологические рассуждения, на сектантском материале продолжающие идеи
Вейнингера.

Не слишком заинтересованному читателю самым ценным в книге Розанова
кажутся его личные наблюдения над хлыстовским бытом. Так воспринимал
книгу рецензент Богословского вестника:

в ней [...] нет “высоких материй”, содержание ее почти исчерпывается
фактическим материалом. Этого нельзя не отметить [...] с чувством
искреннего удовлетворения. [...] Язык книги — это язык фактов,
значительная доля которых собрана самим автором при личном общении с
хлыстами. [...] Чтение ее лучше ознакомит с хлыстовством, чем даже
личное, но кратковременное наблюдение.(12)

Задолго до начала работы над этой книгой Розанов с гордостью сообщал,
что “живал” в деревнях староверов(13). Знакомый Розанову миссионер даже
подозревал его “в каком-то еретическом вздоре, чуть ли не в
хлыстовстве”(14). Во всяком случае, Розанов несомненно основывался на
личном опыте. Даже и работая над своей книгой, Розанов не занимался
специальными изысканиями. Он делал школьные ошибки в классификациях,
когда, к примеру, писал, что хлысты происходят из духоборов как их самая
“страстно-глубокая ветвь”, из чего следовало далее, что “духоборчество
закончилось в скопчестве”(15). Петр Струве писал о Розанове, что тот
“фактов не знает и не любит”, что “в области фактов [...] Розанов —
гомерический неряха и выдумщик”(16).

На деле Розанов относился к фактам как к текстам, которые нужно
истолковать и можно перетолковать. Интерпретируя понятия миссионерского
сектоведения на основе очевидной этимологии, Розанов трактовал
'духоборчество' не как установившийся термин, с которым все равно было
связано немало путаницы, а как собирательное понятие для русских сект,
'борющихся в духе'.

Сектантство кажется Розанову “явлением более психическим, нежели только
церковным”(17). В изучении религии видит он путь к подлинному пониманию
человека; и наоборот, научная психология немецкого образца кажется ему
“какою-то игрою в куклы”. Настоящее “богатство психологического
наблюдения и психологических законов” открывается в писаниях отцов
церкви и в жизненном укладе русских сект(18). Хлыстовство для Розанова —
особый психологический тип и даже, пожалуй, антропологическая сущность:
“хлыстом нужно родиться”. Некоторые люди с рождения уже есть
“бессознательные хлысты”. Розанов описывает целый “тип” беспокойного
странника, ничем не удовлетворенного, нигде не задерживающегося(19). В
этот “тип” Розанов отнес, в частности, любимого им Лермонтова: поэт был
“не опознавшим себя Человеком Божиим”, и его поэзия “вообще есть лучшее
введение в хлыстовство”(20). В основе столь неожиданного вывода наверно
лежали, пользуясь любимым словом нашего автора, “ноуменальные”, но не
эмпирические соображения(21). Возможно, что поводом для размышлений о
хлыстовской природе лермонтовской поэзии были сведения об особой любви,
которую испытывали к ней хлысты.

Хлыстовство — “принцип и явление в своем роде всемирное, может быть
объемлющее и языческий и христианский мир. Просто — такая психика!
Просто духовный феномен, странствующий в человечестве, может быть ему
врожденный, по крайней мере как патологический, болезненный”(22). Здесь
“апокалиптическая секта” совсем сближается с “людьми лунного света”; но
все же Розанов нигде не говорит, что хлысты — это содомиты, он
ограничивается умилением перед их духовной женственностью.
Апокалиптическая секта во многих своих частях развивала идеи Людей
лунного света. Одна из книг посвящена народной вере, другая — большим
именам русской и мировой культуры, но в обеих Розанов описывает одно и
то же: особый способ уклониться от секса и тем сделать несчастными себя
и человечество. Книга о сектах куда менее агрессивна. Насколько
интонация в Людях лунного света полна схематизма и негодования по поводу
разных аскетов, урнингов и некрофилов, настолько Апокалиптическая
секта”. вся продиктована уважением и желанием понять: “Дивны дела твои
Господи”; “Ум мутится, ум бессилен”, — то и дело восклицает Розанов по
поводу хлыстов вообще и Распутина в частности. Если в прежних работах
Розанов сливал религию с полом, то теперь хлысты заставили его
почувствовать их противоположность. Вера и пол питаются одной и той же
энергией, но борются за нее, потому что энергия эта конечна.
Богословский вестник так описал произошедшую с Розановым концептуальную
метаморфозу: 

С угасанием половой активности развивается энергия той религиозности,
которую В. В. Розанов подметил у хлыстов. Так для него открылась завеса
подлинных религиозных переживаний [...]. Теперь уже г.Розанов не [...]
издевается над монашеством: он почувствовал в глубине его истинно-святую
основу, но подошел к нему, как ни странно, через псилогию хлыстов (23).

СОЦИАЛЬНАЯ УТРОБА

Розанов поехал в хлыстовскую общину под Петербургом в 1904 Ему предложил
эту поездку знакомый миссионер. Писатель согласился с восторгом; он
сравнивает свою часовую поездку с приключениями знаменитого
путешественника в сердце Африки. “В такой же мере — новые страны, новые
люди, новые понятия. И что мы о них знаем иначе, чем через книги?”(24)

Действительно, хлыстовский корабль в предместье Петербурга был как будто
“в другой части света — по неизмеримой разнице психологии и
миросозерцаний”(25). На радении Розанов не был, только участвовал в
общем чаепитии. Хлысты показались ему людьми с “особой духовной
организацией”, “бесконечно впечатлительными”; “пушинка, которая бы упала
на меня и меня не отяготила [...] этих людей почти заставила бы
вскрикнуть от боли”(26). Сергей Булгаков видел то же самое, только
оценивал с противоположным знаком: “религиозная неврастения [...]
составляет отличительную черту современного хлыстовства”(27). Для
Розанова же хлыстовство — “яркое цветное пятно на монотонном пятне
народной нашей жизни”. Он уверен в прямом родстве, и даже идентичности,
русского хлыстовства с античными дионисийскими культами: “это как грибы,
белые и боровики: одна порода”(28).

Но наличие свального греха у хлыстов Розанов категорически отрицает.
Главная для него и бесспорная особенность характера хлыстов — отвращение
хлыстов к “плотскому общению”, их абсолютное девство. У всех них, мужчин
и женщин, души “усиленно женственные”(29). Обвинение хлыстов в
ритуальном групповом сексе, по Розанову, — вековая клевета православных
миссионеров. По словам того из них, который привез Розанова к хлыстам,
местный пророк жил с семью женами; но Розанов не верил. Впрочем, он
вообще был уверен в своей способности различать, есть ли половое общение
между супругами, по их виду и запаху(30). Рецензент Богословского
вестника возражал против отрицания Розановым свального греха у хлыстов:

против его основного тезиса имеется столько объективных данных, в форме,
например, установленных на суде фактов, что настаивать на нем все равно,
что доказывать отсутствие у хлыстов радений(31).

Розановская апология парной, гетеросексуальной, семейной любви помогла
ему сопротивляться очарованию коллективного тела, от которого уберегся
мало кто из его современников. Все же хлыстовский опыт интеграции
казался ему полезным, и впечатления от социальных аспектов хлыстовской
жизни у него были самые восторженные. “"Христос" их — необыкновенный
человек как по страшной силе пропаганды и фанатизма, так и по
красоте”(32). Благодаря своим психическим особенностям хлысты достигают
братства, порядка и полного счастья членов секты. “Нет еще рабочей
организации, да и вообще не открыто системы человеческих отношений, где
добровольно люди так снимали бы свое "я", чтобы вырасти в огромное
коллективное "я" общины, "корабля"”. Хлысты знают, как этого достичь. Их
практика — открытие, которому нет подобных в истории, и их опыт должен
быть использован в государственном масштабе. “Будущие государственные
русские люди раньше или позже схватят этот комплекс мыслей и поместят
потерянную секту в ту ячейку общесоциального бытия, где ей следует
быть”. Розанову нравится хлыстовское название общины — 'корабль',
которое он понимает как “выражающее чувство разобщения с морем остальных
людей”; но еще лучше, пишет он, назвать хлыстовскую общину “социальною
утробою, не рождающею и вечно возбужденною”(33). Он не отказывался от
восприятия хлыстовства как явления экзотического и беспрецедентного.
“Удивительно наблюдать сочетание этих оборванных кусков Православия с
потоком религиозного конвульсионерства, не имеющим ничего общего ни с
одной христианскою церковью”(34).

Сексологические идеи Розанова развивались под влиянием Отто Вейнингера и
его пионерского анализа бисексуальной природы человека. К этому Розанов
прибавлял, однако, совершенно несвойственное его немецкому
предшественнику женолюбие и еще временами — специфически русский
утопизм. Одна из основных его идей, в этом параллельная мысли Фрейда,
состояла в радикальном расширении понятия 'пол' (Розанов не употреблял
слова 'секс') и сведении прочих областей жизни к 'полу' в этом его
всеохватывающем значении.

Вне пола в человеке нет ничего существенного; но половое склонно
маскироваться, и его выявление — дело интепретации. “Даже если
что-нибудь замышляем противо-половое — это есть половое-же, но только
так закутанное и преображенное, что не узнаешь лица его”(35). По сути
дела, Розанов перевел обсуждение 'вопросов пола' в плоскость
идеологической борьбы; или, что то же самое, придал русскому
идеологическому дискурсу новое и вполне неожиданное измерение. За
аскетизмом, равно как и за гениальностью, скрывается нереализованный
гомосексуализм. Защита Розановым гетеросексуальности как ключевой
духовной ценности, его озабоченность “людьми лунного света”, или
латентными гомосексуалистами, его трактовка аскетизма как перверсии
имели множество скрытых значений. Ненавистный ему синдром он находил в
Соловьеве, Достоевском и самом Иисусе Христе. Одной из неназванных
мишеней была чета Мережковских с ее видимой асексуальностью,
подозреваемым гомоэротизмом, претензией на лидерство в культурном
творчестве; к тому же Мережковские вступили с Розановым в конфликт.

Ключевая формула Розанова проста и парадоксальна: “Это содом порождает
идею, что соитие есть грех”. Содомиты-гомосексуалисты пытаются подавить
свой порок и в результате распространяют чувство вины на весь
человеческий род. Идеи Розанова шокировали многих, но в общем,
оставались в контексте эпохи. Сергей Булгаков, христианский философ и в
будущем — священник, в письме Розанову называл Людей лунного света
“самым центральным и значительным из всего Вами написанного, как Вы и
сами, конечно, считаете”. Конечно, он не был согласен с розановской
“метафизикой”, которая интерпретировала христианство как аскетизм, а
аскетизм как содомию. Тем не менее, признавался Булгаков, в идеях
Розанова “содержится ключ, открывающий страшно многое, в этом постоянно
убеждаешься в жизни”(36). Пришвин, осваивавший тогда путь от культуры к
природе, писал: “С Розановым сближает меня страх перед кошмаром идейной
пустоты [...] и благодарность природе, спасающей от нее”(37). А Струве
писал о Розанове с насмешкой: “все-таки литературные произведения суть
творения, а не выделения”(38). 

Интерпретируя хлыстовский опыт, Розанов опирался на ту же идею, которую
использовал Фрейд, — что высшие достижения культуры и религии основаны
на позитивных результатах подавления человеческой сексуальности. Как
пишет Розанов о хлыстах: “я вполне уверен, что изумительная высота в них
горизонтальных чувств, товарищества, братства, содружества — достигнута
именно через таинственное угашение в себе инстинкта [...] рождения”(39).
В терминах Розанова, половое влечение не исчезает при воздержании, а
только скрывается и переходит “в жар и огонь духовных волнений”.
Последние “у образованных выражаются в умственном, поэтическом и
общественном творчестве”, у простолюдинов же — в радениях, пророчестве,
ясновидении(40). В целом, рассуждает Розанов, для простого народа
хлыстовство является тем же, чем для интеллигенции является искусство.

Мы — композиторы, художники, писатели, нас 1500—2000 человек — не должны
забывать о миллионах... Мы можем фантазировать, буйствовать, “вертеться”
с пером или кистью в руке, — но остальные? Им также нужно в чем-нибудь,
как-нибудь “вывертеть” свой дух [...] Дайте сотворить человеку — иначе
он умрет или “завертится”(41).

Но без пола и рождения нет жизни; Розанов помнит это даже и в своем
увлечении сектантами. Его описание хлыстовского быта полно ассоциаций со
смертью. “Все у них прибрано — да. Чистоплотно все, не пахнет съестным,
водкой, мясом — как и в доме, где за стеной под белой простыней лежит
дорогой покойник [...]. Такова именно вся психология”, — пишет Розанов.
Нежность хлыстов друг к другу не похожа на нежность плотской любви, а
сродни нежности живых к дорогому покойнику. Но, продолжает он, постоянно
ощущаемая близость смерти оказывает на хлыстов возбуждающий эффект.
“Вообще оживленность [...] движений, речей, внимания, особенно мыслей и
воображения у них разительны сравнительно с деревенским нашим
людом”(42). Розанов готов интерпретировать практику хлыстовских радений
как ответ на вызывающий у него ужас закон Мальтуса, в России
популяризованный Ильей Мечниковым. Человечество рождает больше, чем
может прокормить; нужны способы регуляции рождаемости, и хлыстовство —
народный, естественный и мудрый способ такой регуляции. Когда о том же
говорят ученые люди, это вызывает у Розанова куда более отчетливую
тревогу, — буквально страх кастрации: они “подходят ко мне с ножницами и
убежденно, тускло смотря своими свинцовыми глазами, совершают операцию,
делая из меня скопца [...] нет уж, лучше я к старухам пойду”(43).

Розанов проблематизировал секс всеми возможными способами, привлекая к
делу Мальтуса и Дж. Ст. Милля, Кондратия Селиванова и Распутина.
Александр Бенуа, с которым Розанов делился наблюдениями над собственной
женой, запомнил в этих разговорах сочетание “изощренно тонкой
наблюдательности с почти ребяческой наивностью”(44). Ясно осознавая
настоятельные вопросы своей культурной эпохи, он искал и не мог найти
собственный образ сексуальной утопии. Для этого, верил он, “будут
созваны, и очень скоро, целые международные конгрессы”(45). Русские
секты, конечно, не исчерпали его поиска, но дали ему важное направление.
В одной из своих фантазий Розанов всерьез, как нечто доброе и желанное,
придумывал механизм тотальной обязательности секса, который станет
предметом анти-утопий 20 века.

Проходящий, остановись перед той, которая ему понравилась, говорит ей
привет: “Здравствуй. Я с тобой”. После чего она встает и, все не
взглядывая на него, входит в дом свой. И становится на этот вечер женой
его. Для этого должны быть отпущены определенные дни в неделе, в каждом
месяце и в целом году (46). |

Центральной идеей хлыстовства Розанов считал “возвеличение человека”.
Эту тему он формулировал так: “Внимание отходит от писанной книги Божией
[...] и всею силою падает внутрь другой, не писанной, а созданной вещной
книги Божией — самого человека”. Хлыстовский Христос не сошел к людям
однажды в прошлом; он переносится, пишет Розанов, “из прошлого в
будущее, из факта — в ожидание”. Искупление для хлыстов не факт
прошлого, а задача, поставленная перед настоящим. Хлысты понимают
искупление как “работу духа, как факт продолжающийся теперь,
снискиваемый собственными нашими усилиями”(47). Все это нравится автору;
но в другом настроении Розанов упрекает хлыстовство за создание
религиозно-восторженного отношения к лидеру-вождю, которое оказалось
столь характерным для русских социалистов (потомки назовут это культом
личности): 

хлыстовский элемент, элемент “живых христов” и “живых богородиц" [...]
Вера Фигнер была явно революционной “богородицей”, как и Екатерина
Брешковская или Софья Перовская [...] “Иоанниты”, все “иоанниты”, около
батюшки Иоанна Кронштадтского, которым на этот раз был Желябов(48).

Впрочем, ход ассоциаций автора, вплоть до отца Иоанна, показывает, что
обоготворение вождя выходило далеко за пределы социализма. Выступая на
Религиозно-философском обществе, Розанов распространял это рассуждение
на саму церковь:

во всех литургических моментах, поскольку они связаны с возвеличением
священника, как и вообще во всем иерархическом моменте церкви,—
проведена хлыстовщина, но не та, за которую ссылают, а “утвержденного
образца”(49).

ХЛЫЩИ

В литературной критике Розанов прибегает к хлыстовским ассоциациям,
сохраняя ироническую амбивалентность, а скорее непоследовательность; к
тому же сам Розанов вовсе не странник, а домовитый семейный человек. И
когда он характеризует революционеров как “ораву хвастунов, лгунов и
политических хлыщей”(50) — мы слышим здесь понятную
фонетико-семантическую игру: хлыст звучит в сочетании хвастуна с хлыщем.
Конечно, Розанов имеет здесь в виду гоголевского Хлестакова. Это Гоголь
виноват в том, что лучшее в России показалось самым смешным и жалким в
ней. Опередить Гоголя, преодолеть его и даже сделать его ненужным мог бы
Лермонтов, проживи он немного дольше, хотя бы еще год; “Ну а если
"выключить Гоголя" (Лермонтов бы его выключил)”, — тогда, мечтает
Розанов, “вся история России совершилась бы иначе, конституция бы
удалась, на Герцена бы никто не обратил внимания, Катков был бы
ненужен”. Итак, русская Реформация в историософии Розанова началась с
Гоголя, и она достойна одной ненависти: в ней нет ни Бога, ни царя, ни
русского духа, а есть только одно: “эта цивилизация — смерть”(51). В
минуту раздражения для Розанова вообще все русские писатели если не
жиды, то “немножко немцы”(52). Вообще Россия вот-вот станет
“штундистской Россией. Мяконькой, рациональной, умеренно благочестивой и
усиленно-чистоплотной”(53). Общины протестантов-штундистов действительно
забирали у хлыстовских кораблей немалую часть членов. “И в пророческом
сне я скажу, что мы потеряли "спасение России". Потеряли. И до сих пор
не находим его. И найдем ли — неведомо”(54). Хлыстовство воплощает в
себе романтическую прелесть России, ее почвенную, допетровскую,
контрпросветительскую архаику. “Штундистская Россия” Петра Великого
противопоставляется хлыстовской России Ивана Грозного. Почти вся русская
литература, от Гоголя до Мережковского, принадлежит к “штундистской
России”. Эта немецкая цивилизация равнозначна смерти. Розанов берет в
союзники героев Достоевского, всех без исключения:

это наш табор. Это русские перед Светопреставлением [...] Это жмется
русский люд к Светопреставлению. — Будет аль не будет? “Воскреснет”
наш-то Христос, аль не “воскреснет”? Говорят — жупелы будут, огонь с
неба посыплется. — Ну и прочее в таком роде и стиле(55).

Литературные герои выглядят здесь сектантской общиной, привычно
обсуждающей скорый Конец Света — еще одной апокалиптичес-кой сектой.
Только хлысты и Лермонтов, Достоевский и его герои, и еще сам Розанов
противостоят смерти-цивилизации, — одинокие и непонятые странники,
выходцы из иного мира. При всей искренности этой ностальгии она полна
иронии к своему предмету и к самой себе. Рассуждение Розанова
заканчивается так: 

Подавайте нам Иоанна Грозного. Эту хлыстовскую политику, со скорпионами,
обедней, трезвоном, юродивыми... Богомерзкую и безумную. Она всему миру
противна, но нас-то, русских, она одна и насытит. К черту ratio(56). 

В. Розанов. Русская церковь и другие статьи. Париж: изд-воД. Жуковского,
1906,10; близкие аргументы развил Андрей Синявский в своей книге
Иван-дурак. Очерк русской народной веры. Париж: Синтаксис, 1991, гл.7—8.

Розанов. Русская церковь и другие статьи, 9.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 42.

Там же, 18.

Предисловие П. А. Флоренского см.: Из книги В. В. Розанова “Во дворе
язычников”. Публикация текста из архива семьи Флоренских —
Контекст-1992. Москва: Наука. 1993, 130—131.

Сопоставление психологических идей Розанова и Фрейда см.: Эткинд. Эрос
невозможного, гл. 2.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 36.

Там же, 15.

Там же, 22-23.

В. Розанов. Мимолетное. Москва: Республика, 1994, 438.

О симпатии Розанова к хлыстам писали George Ivask. Russian Modernist
Poets and the Mystical Sectarians — Russian Modernism. Culture and
Avant-Garde, 1900—1930. Ithaca: Cornell University Press, 1976, 89—90, и
Андрей Синявский (Иван-дурак. Очерк русской народной веры, глава 7).

Там же, 183.

Розанов. Письмо Н. К. Михайловскому (1892) — Вопросы философии, 1992, 9,
123.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 43.

Там же, 9 и 12.

П. Б. Струве. В. В. Розанов, большой писатель с органическим пороком —
Русская мысль, ноябрь, 1910; цит. по републикации в: Вопросы философии,
1992, 12, 83—84.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 33.

Там же, 77.

Там же, 64.

Там же, 182.

Фоном для этого рассуждения Розанова является дискуссия о Лермонтове,
которая велась от Вл. Соловьева до позднего Вяч. Иванова. Переоткрывая
Лермонтова, символисты мифологизировали его творчество и биографию,
сближая автора Демона с его героем; см. об этом: В. М. Маркович. Миф о
Лермонтове на рубеже XIX—XX веков — Russian Literature, 1995, 38/2,
August, 157-188.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 69.

А. Ремезов. Рецензия — Богословский вестник, 1914, 5, 194.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 43.

Там же, 60.

Там же, 64.

Булгаков. На пиру богов (Pro и cопtra). Современные диалоги, 290.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 105, 115.

Там же, 75.

Там же, 190.

А. Ремезов. Рецензия — Богословский вестник, 1914, 5, 186.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 89.

Там же. 103-106.

Там же, 10.

В. В. Розанов. Люди лунного света. Метафизика христианства. 2 изд. Санкт
Петербург, 1913 (цит. по републикации: Москва: Дружба народов, 1990),
73—74.

Неопубликованные письма С. Н. Булгакова к В. В. Розанову. Публикация М.
А. Колерова — Вопросы философии, 1992, 10, 153—154.

В. Д. Пришвина. Путь к слову. Москва: Молодая гвардия, 1984, 177.

Струве. В. В. Розанов, большой писатель с органическим пороком, 84.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 104.

Там же, 174.

Там же, 34.

Там же, 72-73.

В. Розанов. Письмо Н. К. Михайловскому (1892) — Вопросы философии, 1992,
9, 124.

А. Бенуа. Мои воспоминания. Москва: Наука, 1990, 2, 249.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы), 99.

В. Розанов. Опавшие листья — цит. по: В. Розанов. Осебе и жизни своей.
Составление В. Г. Сукача. Москва: Московский рабочий, 1990, 343.

Розанов. Апокалиптическая секта, 6, 15.

Розанов. Опавшие листья, 204.

Записки Санкт-Петербургского Религиозно-философского общества,
Санкт-Петербург, 1908,1 1, 33.

В. Розанов. Мимолетное. 1915 год. — Впервые опубликовано в: Русская
идея. Составитель М. А. Маслин. Москва: Республика, 1992, 283. 

Там же, 266-267.

Там же, 293. Анализ юдофобии-юдофилии Розанова в связи с его идеей
'пола' см.: Laura Engelstein. The Keys to Happines.Sex and the Search
for Modernity in Fin-de-Siecle Russia. Ithaca: Cornelll Universaty
Press, 1992.

Розанов. Мимолетное. 1915 год, 276.

Там же, 292.

Там же, 292-293.

Там же, 276.

+++

Александр Эткинд

Розанов и Соловьев

Из книги А.Эткинда "Хлыст. Секты, литература и революция.

Кафедра славистики Университета Хельсинки.

Новое литературное обозрение. М., 1998. с. 178-179.

…Розанов, связанный с Соловьевым многолетними отношениями дружбы-вражды.
“Странный. Страшный. Необъяснимый. Воистину — Темный”, — писал Розанов о
Соловьеве. “Это был, собственно, единственный мною встреченный за всю
жизнь человек с ясно выраженным в нем "демоническим началом". Больше я
ни у кого не встречал”(1). В другом месте он формулирует ту же мысль как
“ведовское, вещунье начало” Соловьева(2): западный 'демонизм'
комбинируется в этих метафорах с отечественным 'ведовством', не входя в
противоречие. “Как будто он никогда не ел яблок и вишен. Виноград —
другое дело: ел”. Виноград намекает на Диониса; но более важны для
Розанова другие ассоциации: “гениальный Влад. Соловьев едва ли может
войти в философию по обилию в нем вертящегося начала”, — пишет Розанов,
беря курсивом характерно хлыстовское слово(3). В рецензии на публикацию
переписки Соловьева Розанов уточнял: “нет письма, где не кружилась бы в
судорожной пляске эта вокабулярная истерика [...]. Точно его что несет.
И он хотел бы удержаться за предметы, за идеи своими прозрачными,
тонкими пальцами, но точно внутренний вихрь отрывал его от них”(4).

Тайна, которую Розанов видел в Соловьеве, приоткрывается в одном эпизоде
из розановской книги Апокалиптическая секта. Зайдя в Петербурге в зал
некоего “Общества распространения просвещения в духе православия”,
Розанов слушает там 'Христа' известного ему хлыстовского корабля. “Ни на
кого он так похож не был, как на Владимира Соловьева, которого я видал”,
— пишет Розанов. Он использует эту ассоциацию как литературный прием,
своего рода аллегорию: рассказывая о хлыстовском пророке, он указывает
на Соловьева и говорит о нем то, что не мог бы — по цензурным и
этическим причинам — сказать прямо. Соловьев “бывал необыкновенно
красив”; но хлыст был “несравненно красивее Соловьева”(5). Содержание
речи хлыстовского лидера Розанов пересказывает так, что создается ясное
ощущение близости его слов к самой сути учения Соловьева: “раньше, чем
толковать Писание, надо полюбить Христа”(6). Не один Розанов связывал
Соловьева с хлыстовством; “потомком” хлыстов называл Соловьева в своих
лекциях 1920-х Бахтин(7).

На том собрании хлыст одержал победу над дискутировавшим с ним
миссионером. “Перед ним по духовному опыту, по силе таланта миссионер
оказался учеником”. Розанов комментирует от себя, но перед нами вновь
встает образ Владимира Соловьева: “В хлыстовстве есть несомненно
присутствие фаустовщины, запросов глубоких, порывов страстных, решений
оригинальных”(8).

В. Розанов. Мимолетное. 1915 год. — Впервые опубликовано в: Русская
идея. Составитель М. А. Маслин. Москва: Республика, 1992, 288.

В. Розанов. Автопортрет Вл. С. Соловьева. Публикация В. Г. Сукача —
Общественная мысль. Исследования и публикации, Москва: Наука, 1989, 1,
244.

В. Розанов. Мимолетное. 1915 год, 288, 268.

Розанов. Автопортрет Вл. С. Соловьева, 235.

Розанов. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы). Петербург, 1914, 89.

Там же, 92-95.

Бахтин. Лекции об А. Белом, Ф. Сологубе, А. Блоке, С. Есенине (в записи
Р. М. Мирской). Публ. С. Г. Бочарова — Диалог. Карнавал. Хронотоп, 1993,
2—3, 139.

Розанов. Апокалиптическая секта, 95.

+++

Игорь П. Смирнов

Замечание о Розанове

( Из книги: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней.

Новое литературное обозрение. М., 1994. с.168.

Для безынстиктивного истерика пол - всегда Другое. Гиппиус писала:

...загадка пола не должна стать ясной и окончательно решенной. Так же
как мир, Бог, правда, жизнь никогда нами не могут быть познаны, но лишь
все более и более познаваемы, так не узнаем мы и этой тайны. Знание есть
конец, смерть или порог безвременья иной жизни...1 <подчеркнуто автором.
— И. С. >.

Если кастрационный характер боится потерять свой пол, то истерический не
знает, каким полом он обладает. Оба психотипа принадлежат к отчуждающим
характерам. Но там, где первому кажется, что он теряет свое, второй
своего вообще не находит. Истерик сексуален вне пола. Как раз поэтому
Фрейд и приписал сексуальность асексуальным детям. Фрейд, далее, не
отрывает Eros от Thatanos'а, от психической энергии, разрушающей половое
влечение. Коль скоро не пол определяет индивида, истерическая культура
строится и мужчинами и женщинами. Часто символистская семья — союз
созидателей, в котором оба партнера одинаково участвуют в творческом
акте (таковы: Вяч. Иванов и писавшая рассказы Зиновьева-Аннибал,
Мережковский и 3. Гиппиус, Блок и Менделеева, актриса).

Феминистский психоанализ силится изобразить истерию как прежде всего
женскую проблему, как трансисторическую борьбу женщины (и ей подобного
мужчины) против маскулинизированной культуры2. Восстание феминизма
против культуры, маркированной в половом отношении, влечет за собой
присвоение себе истерии теми, кто разрушает эту отмеченность.

У истерического подхода к полу есть и вторая сторона. Абстрагируясь от
пола, истерик превращает его в предмет философствования, в отвлеченную
проблему — и во всепроблему. Как критик культуры, т. е. как критик и
самого себя, истерик порицает ее за то, что она подавляет пол: в “Людях
лунного света” Розанов связал возникновение религий с аскезой и
самооскоплением, ценность которых он поставил под сомнение3.

1 Статью Гиппиус “Влюбленность” из ее “Литературного дневника” (1908)
цит. по: Русский Эрос, или Философия любви в России, 183.

2 См., например: Christina von Braun, Nicht ich …passim. Как по
преимуществу женский феномен истерия толкуется и в: Birgit Hoppe, Das
andere Gesicht. Grenzen und Potentiale der Histerie, Pfaffenweiler 1986,
passim.

3 Психоанализ текстов Розанова см.: Raner Grubel, Die Axiologie
simbolischer und allegorisher Psychopoetik und ihre Destruktion in der
melancholischen Paraphrenie Vasilij Pozanovs. 147.

+++

И.Кон

О Розанове

(Фрагмент книги о гомосексуализме в России)

[...] Традиция защиты гомосексуализма с консервативных политических
позиций, примером которой в 19 веке был Константин Леонтьев, была
продолжена в начале 20 века Василием Розановым (1856 - 1919) -
реакционером и антисемитом, который считал гомосексуализм освященным
веками и абсолютно альтернативным стилем жизни.

Будучи полностью гетеросексуальным в своей интимной жизни, Розанов, как
представляется, не знал ни одного гомосексуального контакта и не
занимался мало-мальским изучением этого явления.

В эссе о гомосексуализме, напечатанном в 1909 году в престижном журнале
"Весы", и в своей книге "Люди лунного света" Розанов развивает мысль,
что все настоящие гомосексуалисты - холостяки, и наоборот, все холостяки
- гомосексуалисты. Оральный и анальный секс с людьми того же пола, по
мнению Розанова, практикуется только гетеросексуалистами, лишенными
привычных обстоятельств. Цитирую Платона как своего высшего авторитета,
Розанов утверждает, что настоящие гомосексуалисты и лесбиянки
ограничиваются в сексе поцелуями и физической близостью тела. Книга
Розанова, несмотря на присутствие отдельных действительно глубоких
мыслей (например, в главе, посвященной преподобному Моисею Угрину),
разочаровывает: при явном расположении к гомосексуалистам автор остается
в неведении, кто они и что из себя представляют.

Период с 1905 по 1917 год был беспрецедентным в русской истории - в
свободе самовыражения личности. Именно в этой свободной атмосфере
русские гомосексуальные писатели смогли "выйти из туалетов". После 1906
года появились многочисленные произведения поэтов, писателей и
художников - гомосексуалистов и лесбиянок, которые в новых свободах
увидели шанс честно показать и даже утверждать свой стиль жизни.[...]

+++

М.Л.Гаспаров. 

О Розанове.

(взято из "Записей и выписок")

АРОМАТ. Архив В.Розанова хранился в Сергиеве у Флоренского, “который
распорядился вынести его в сарай, говоря, что он не выносит аромата этих
рукописей”. (РГАЛИ, 458, 1, 78, Д.Усов – Е.Архипову). 

БОГ. В.В.Розанов одним инициалом обозначал Бога и Боборыкина.

ОХОТА Ротшильда: с утра таскают по лесу оленью шкуру, а днем с собаками
охотятся на запах без зверя. (Гонкуры, 24 дек. 1884). Вспомнил бы это
Розанов! 

ПОЭТ. В.Розанов обнял В.Садовского и сказал: “Какой тоненький –
настоящий поэт” (Русский Архив, 1, 1991).

+++

Миропольский

ФИЛОСОФИЧЕСКАЯ НОВЕЛЛА

И оба говорят мне мертвым языком

О тайнах вечности и гроба.

А . С . Пушкин

    Розанов, может быть, русский Архимед. Не трогай мои чертежи. И дым
веков. Следует вальс Мендельсона. Запись актов гражданского состояния.

    Походка философии Бердяева - ле тающая. Его фраза гавкает от точки
до точки, перекрывая, каждая, какую-то трудновообразимую пропасть
страдания. Его фраза как мост между двумя знаками пунктуации.

    В каком-то смысле Бердяев - трус. В "Самопознании" у него: "Я
никогда не писал дневников. Между фактами моей жизни и книгой о них
стоит акт познания" (курсив мой - Г.М.).

    По этому поводу и по поводу своеобразной стилистики Бердяева могу
процитировать детскую сказочку Толстого.

    "Саша был трус. Была гроза и гром. Саша залез в шкал. В шкапе было
темно и грустно. Саша не знал, прошла ли гроза. Сиди, Саша, долго в
шкалу за то, что ты - трус".

    Бердяев трус в литературе. Бердяев упрекает Розанова в "веч но
бабьей" натуре. Да, вероятно. Но в смысле культурной работы, в смысле
литературы Розанов просто отчаянный смельчак по сравнению с Бердяевым.

    Но эту "смелость" называют стилем. И, между прочим, не совсем точно
и напрасно.

    Компоновка книг Розанова - это и есть "акт познания", так что у
Розанова дистанция между "фактами жизни" и книгой о них включена в саму
книгу.

    Поэтому Розанов - писатель. Рваный писатель. Рвань. Шут. Пьеро.
Писатель.

    Бердяев - стилист. Мужественный, как телеграфный столб. Каждая фраза
- и ружье, и пуля. Одиночные выстрелы.

    Стиль - это фраза. И, если Розанов прав, говоря, что стиль - это то
место, в которое поцеловал вещь Бог, то Бог, видимо, целовал Бердяева
все время в одно место.

    Если прав Бердяев, вводя противопоставление воли к жизни воле к
культуре, то Бог целовал его, видимо, каким-то особенным способом. Так
что Бердяеву приходилось ставить самому себе железный капкан простой и
ясно высказанной фразы. Чтобы не бежать на митинг, на улицу.

    И повторяющийся порядок слов.

    Редкие сложноподчиненные предложения.

    Только к концу жизни, в его отшельнический периода могут по являться
(опять же, из "Самопознания") сетования на смерть жены и кошки,
удивительно трогательные.

    Конечно, Розанов инфантилен. Но зато в умении вязать бантики из
лапши в супе он инфернален.

    У Розанова была "мама", и он мог позволить себе в финале (впрочем,
Гиппиус может врать) собирать окурки на вокзале. Она бы простила ему
все.

    Розанов: "О, мои грустные "опыты" И зачем только я за хотел все
знать? Теперь уже не умру спокойно, как надеялся".

    Бердяев всю жизнь испытывал Бога на прочность, за что тот и ласкал
его вышеупомянутым образом. Бердяев выдержал. Бог, вероятно, тоже. Но с
мамой у Бердяева были, видимо, фрейдистские сложности.

    Лосев припечатал как-то Розанова: "половых дел мастер". Бердяев в
параллель Лосеву предпочитал говорить об Эросе, и любил женщин.
Беременность не любил, это трагически звенела невозможность свершиться
личности.

    А Розанов мог интересоваться у первой встречной физиологическими
деталями деторождения. Он, скорее, знал женщин, чем любил.

    Современные женщины не должны, по-видимому, любить прозу Розанова. А
прозу Бердяева им, вероятно, будет скучно читать. А самого Бердяева они
любили, вероятно, за некий демонизм. Розанов довольствовался "грустными
опытами", и весь вытекал в литературу. Литературу он ненавидел.

    Бердяев настаивал на бунте, литературу любил, но вся его философия -
вне исторического контекста, формально - статичная арка над бездной.
Динамика стоит "за". Фаллический ритм толчков, и никаких красот, никаких
нюансов.

    Если прав Иосиф Бродский, когда пишет о том, что "жизнь грубее", и
требует "да или нет", без расплывов, уничтожающих волю и мужество, то
Розанов, конечно, нежизнеспособен.

    Впрочем, у него было много детей, и он всех их кормил.

    У Бердяева детей, естественно, не было. Зато он любил племянников.

    Он умирал на постели, рядом с которой стояли рваные шлепанцы.

+++

Разыскиваем статьи и доклады:

Эти и другие "розановские" работы прошу присылать: kosmorama@kaluga.ru  


или по адресу: 248023 Калуга пл.Победы, д.7, кв.70. Ясинскому С.Ю.

Телефон: (0842) 57-18-32.

Тексты размещаются бесплатно. Коммерческая выгода не преследуется.
Реклама отсутствует.

Алейник Р. М. 	Философия понимания Розанова и Дильтей.

Благово В. А.	Соотношение "фрагмента" и "тона" в автобиографической
трилогии В.В.Розанова и "Моей исповеди" Н. П. Огарева.

Богатова О. А. 	В. В. Розанов и христианство.

Бойков В.Ф. (СПб)	Религиозно-философское общество в
Петербурге-Петрограде. "Дело Бейлиса" и "Дело В. Розанова".  

Бэлза С. И. (Москва) 	Розанов и читатель.

Гаврилов А. Ф. 	Система авторствования в "Уединенном".

Ганчиков Л. 	 

Гринфельд Т. Я.(Москва) 	Розанов и Пришвин — понимание прекрасного в
природе.

Гринфельд Т.Я. (Москва)	Тема защиты природы в публицистике конца XIX -
начала ХХ века (В. Соловьев, В. Розанов, М. Пришвин).

Дворцова Н. П. 	Розанов и путь богоискания М. М. Пришвина.

Докукина А. (Генуя)	Розанов и Чуковский. 

Дякина А. А.	Домострой Розанова и творчество А. А. Блока.

Жаравина Л. В. 	Розанов о Гоголе и традиции христианского гуманизма.

Журавлева А. И. 	Розанов и А. М. Бухарев.

Захарова В. Т. 	"Уединенное" В. В. Розанова: импрессионизм мысли. 

Иванов А. (Удине)	Отречение Розанова.

Иванова Е. В. (Москва) 	Выход Розанова из Религиозно-философского
общества. Доклад в Италии в 1990 г.

Иванова Е. В.(Москва)	Мережковский и Розанов.

Иванова Е. В.(Москва)	Об исключении В.В.Розанова из
Религиозно-философского Общества. (Наш современник. №10,1990).

Йованович М. (Белград) 	Достоевский и Розанов.

Каприоли Н. (Милан)	Розанов и "Дневник писателя" Достоевского.

Каргашин И. А. 	Парадоксы "прямого слова. (О жанровом и стилевом
своеобразии прозы В. В. Розанова).

Катаев В. Б.	Знакомство А. П. Чехова с творчеством Розанова.

Каухчашвили Н. (Бергамо) 	Творчество Розанова в целостном контексте
русской литературы и культуры XX века.

Каццоло П. (Болонья) 	Комментарии к "Апокалипсису нашего времени" В.
Розанова

Климова Г. П.	Диалектика елецкого бытия в жизни и творчестве В. В.
Розанова. 

Кожевникова Т.(Милан) 	Достоевский и Розанов.

Кошелев В. А.	В. В. Розанов об А. С. Хомякове. 

Крамарь О. К.	Читатель в творческом сознании В. В. Розанова.

Краснова С. В. 	Елец в жизни и творчестве В. В. Розанова.

Кривонос В. Ш. 	"Путь" Розанова" и "путь Гоголя".

Курганов Ефим 	Розанов и Флоренский. — “Звезда”. Ежемесячный
литературно-художественный и общественно-политический журнал. 1997, № 3.

Две главы: “Проблема мессианизма”, “Проблема символа”. Отношения
Розанова и Флоренского с иудаизмом, в частности с Каббалой (самое
интересное).

Ло Гатто 	 

Лопец М. К. (Милан) 	Розанов и изобразительное искусство.

Малковати Ф. (Милан) 	Розанов и Гоголь.

Манфреди П. (Милан) 	Розанов и К. Леонтьев. 

Медведев. А. А. 	В.В. Розанов и М.М. Бахтин в диалоге с Достоевским.

Мирский Д. 	 

Мондри Генриетта (Новая Зеландия)	Как Василий Розанов читал Пушкина.

Нива Ж. (Женева) 	Отношение Розанова к еврейскому вопросу.

Нинова А. А.(Спб) 	Розанов и Горький. 

Орлицкий Ю. Б. (Москва)	Появление жанра "опавших листьев" как одной из
форм "строфической прозы.

Палиевский П. В. (Москва)	Особенности феномена Розанова.

Панов А. В.	Эстетическая концепция и художественная практика В. В.
Розанова. 

Пасквинелли А. (Милан) 	Проблема художественных открытий Розанова. 

Рисалити Р. (Пиза)	О внутренней противоречивости отношения Розанова к
Некрасову 

Сарнов Б. М. (Москва) 	Розанов и антироман.

Сахни К. (Индия)	Белка в колесе. Споры В. Розанова с христианством
(духовное и телесное). Взгляд с Востока. 

Саяпова А. М.	Высказывания Розанова и Достоевского о "русской идее". 

Скьяфино Г. (Милан) 	Об отношениях Розанова и Вл. Соловьева. 

Созина Е. К.	"Легенда о Великом инквизиторе" Ф. М. Достоевского в
творчестве В. В. Розанова: опыт комментированного прочтения.

Сосницкая М.(Милан)	Контрапункт с философом.

Турбин В. Н.(Москва)	За что М. М. Бахтин любил В. В. Розанова.

Фатеев В. А. (СПб)	Розанов и Мережковский.

Филат Т. В.	О жанровом полигенезисе "Уединенного". 

Хлодовский Р. И. (Москва)	Итальянская тема в русской классической
литературе.

Чернов А. В.	К типологии русского консерватизма. В. В. Розанов и М. Л.
Магницкий. 

Шаповалова Л. (Милан) 	Как в афоризмах из сборника "Опавшие листья"
отражается становление личности Розанова.

Шютц И. (Регенсбург) 	Послевоенные издания сочинений В. Розанова.

Яблоков Е. А.	"Лунные" мотивы у В. В. Розанова и А. П. Платонова.

 

+++

Е.А. Ермолин

РЕПЕТИЦИЯ АПОКАЛИПСИСА:

ШЕСТВИЕ ЗА ПРИЗРАКОМ

Архетипический мотив в русской культуре 1917-1918 гг.

Исторические конвульсии будят память о главных, архетипических текстах
культуры, об ее извечных символах. Таким пароксизмом, актуализировавшим
чувство вечного, стал 1917 год. Словно бы самоупразднилась длинная,
медлительная история - и из текущего ее момента открылся выход к
метаисторическому измерению бытия. Раздирается завеса между
феноменальным и ноуменальным, и внезапному свидетелю открывается
непостижимый трансцензус. В беге телеграфной ленты, в шуме и ярости
кровавого дня старались угадать вечное содержание, узреть сокровенный и
непреходящий смысл. Разбушевавшееся эсхатологическое чувство влекло
очевидцев эпохи к апокалипсическим откровениям. 

На Руси апокалипсис не в новость. Он нередко становился в повестку дня,
предчувствовался и угадывался. В бедах и неурядицах вновь и вновь
узнавали знаки того, что подступили последние времена. XX век дал новую
пищу этим настроениям. Катастрофическая повседневность отразилась в
духовном опыте ощущением исчерпанности старой культуры и жизни,
разоблачением симптомов близкого конца времен и качественной перемены
бытия. Грандиозные потрясения, чудовищные разломы в социосфере
невероятно обострили мистическое чувство (или его суррогаты), выдвинули
на первый план в культуре духовидца-апокалиптика. 

Уже первые годы нового века проходят в поисках и брожении. В России
сгущается атмосфера предчувствий, предощущений, выражаемых по-разному,
но сводимых, пожалуй, к одному идейному знаменателю: существующие формы
жизни не имеют оправдания свыше, они онтологически недостоверны.
Художники-символисты и участники религиозно-философских собраний,
мистики-сектанты и декаденты, революционеры и ницшеанцы вместе и порознь
сходятся на этом. 

Когда к концу 1910-х годов разразилась цивилизационная катастрофа, мало
кто избежал драматического опознания в происходящих событиях вести о
конца эона. Не было недостатка и в прямом использовании образов и тем
Откровения Иоанна Богослова. Позднее Н.Бердяев скажет о "людях,
принявших внутрь себя революцию, ее мучительно переживающих и
возвышающихся над ее повседневной борьбой", которые судят о происходящем
катаклизме с "религиозно-апокалиптической и историософской точки зрения"
и видят, что "смысл революции есть внутренний апокалипсис истории"
[1.С.106-107]. 

Случившийся кризис неизбежно ставил на новое обсуждение вопрос о судьбе
России, об ее предназначении и реальном участии в разрешении судеб
человечества. В начале XX века лейтмотивом эпохи стал вывод о гибели
России, о катастрофическом завершении российской истории. 

Консерваторы, ценившие формы прежней русской культуры, оплакивают гибель
родины. "Жизнь есть Дом. А дом должен быть тепел, удобен и кругл". И вот
дом рухнул. После душераздирающего представления пора бы "одевать шубы и
возвращаться домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось".
Холодно,- "это ужасное замерзание ночью..." Темно. Русского дома больше
нет. "Смерть, могила для 1/6 части земной суши. (...) "Былая Русь"...
Как это выговорить? А уже выговаривается.(...) Значит, Бог не захотел
более быть Руси. Он гонит ее из-под солнца. "Уйдите, ненужные люди", -
так приобщает события и факты личного опыта к масштабу вечности Василий
Розанов в своей книге "Апокалипсис нашего времени", вышедшей в свет
десятью выпусками в 1917-1918 годах. 

Ввергнутый в хаос и бред иррациональной жестокой истории, не имея больше
возможности затвориться от стихии в стенах семейного дома, консерватор
поневоле становится обличителем, почти пророком, вроде ветхозаветных
Исайи и Иеримии. Он берет на себя ответственность и риск судить страну и
народ - по логике, заложенной в ветхозаветных пророческих книгах.
Правда, тон Розанова гораздо мягче, чем в архетипическом тексте: "Мы,
как и евреи, призваны к идеям и чувствам, молитве и музыке, но не к
господству. Овладели же к несчастию и к пагубе души и тела 1/6 частью
суши. И, овладев, в сущности испортили 1/6 часть суши.(...) Только
пьянство, муть и грязь внесли.(...) Но принесли ли мы семью? добрые
начала нравов? трудоспособность? Ни-ни-ни. (...) Не будь хулиганом, - о,
не будь хулиганом, миленький". 

Масштабом русской судьбы мерит происходящие события и Алексей Ремизов ,
автор "Слова о погибели Русской земли", поэмы в прозе, созданной в конце
1917 года. "Были будни, труд и страда, а бывал и праздник с долгой
всенощной, с обеднями, а потом с хороводом громким, с шумом, с качелями.


Был голод, было и изобилие. 

Были казни, была и милость. 

Был застенок, был и подвиг". 

Ремизова впечатляла сама полярность жизни. Он эстетически вдохновляется
этим контрастом и любовался вершинами русского духа. Но "где нынче
подвиг? Где жертва? Гарь и гик обезьяний". Беда в том, что конец
наступил, обещанные знамения явились - а Спаситель медлит. 

"Тьма вверху и внизу. 

И свилось небо, как свиток. 

И нету Бога". 

Третий Рим, это эсхатологическое царство правды, с которым то
сознательно, то неосознанно отождествлялась Россия, кончился, не оставив
наследника. Наступил единый "конец без конца", полный обрыв в
беспросветную бездну. На пороге вечного мрака (вспомним розановское "Он
гонит ее из-под солнца") Ремизову остается выплакивать свое горе,
нанизывая на черную нить отчаяния все новые мрачные образы, передающие
чувство подступающего небытия. Причина же случившегося фиксируется
недвусмысленно: Россия получила возмездие за грехи. "За то ли, что
клятву свою сломала, как гнилую трость, и потеряла веру последнюю, или
за кровь, пролитую на братских полях, или за кривду - сердце открытое не
раз на крик кричало на всю Русь: "нет правды на русской земле!" - или за
исконное безумное свое молчание?" 

Культурной альтернативой отчаянию консерваторов был сплав хилиастических
и манихейско-гностических настроений в авангардном общественном кругу. В
эти дни и месяцы появляются одиннадцать поэм Сергея Есенина, в которых
объявляется о новых истинах и предсказан идущий на смену ветхой Руси
небывалый "град Инония", архетипическим прообразом которого является
Великий город, сходящий с неба в Откровении Иоанна Богослова. О
"христианском рае на земле" еретически говорит в это время и Николай
Клюев. А певец пролетариата Владимир Кириллов весьма знаменательно
провозглашает в крайне патетических выражениях пришествие нового
"Спасителя", "Железного мессии", с которым "победим мы иго судьбы, мир
завоюем пленительный": 

Думали - явится в звездных ризах, 

В ореоле божественных тайн, 

А он пришел к нам в дымах сизых 

С фабрик, заводов, окраин. 

В каждой из этих позиций есть, в общем-то, оттенок предвзятости.
Происходящее оценивается в зависимости от соответствия априорным
убеждениям критиков и апологетов глобальной катастрофы, их идеальным
проектам. Иначе получается это у Александра Блока. Его поэма
"Двенадцать" - это настоящий клубок смыслов, откуда невозможно выдернуть
какую-то одну - красную, черную или белую - нитку для объяснения
авторского кредо. 

Ночь и хаос, коловращение вьюги. Но - нет ни морали, ни упрека. Есть
активное и, кажется, целеустремленное движение: вьюжную замять
пересекают двенадцать красногвардейцев, уходят в переулки, в сугробы, -
"вдаль", убивая по дороге Катьку. Где конец слепому снегу, мрачному
вечеру, резкому ветру и этому бесконечному походу двенадцати? На этот
вопрос Блок отвечает финальным образом поэмы, стягивающим к себе разброд
жизненных картин, а может, и придающим шествию двенадцати некий смысл: 

...Так идут державным шагом - 

Позади - голодный пес, 

Впереди - с кровавым флагом, 

И за вьюгой невидим, 

И от пули невредим, 

Нежной поступью надвьюжной, 

Снежной россыпью жемчужной, 

В белом венчике из роз - 

Впереди - Исус Христос. 

Этот образ, возвращающий к евангельской архетипике, задал происходящему
в поэме особую меру. Дохнуло вечностью, двенадцать вояк чуть ли не
приобщились к "апостольскому чину", а старый мир был развенчан и
отвергнут, как в евангельские времена. 

Вскоре после публикации поэмы близкий в то время к Блоку Р.
Иванов-Разумник пытался объяснить, в чем состоит ключевой смысл
финального образа: "кроме внутренней свободы, возвещенной христианством,
в мир должна прийти свобода внешняя - полное освобождение политическое,
полное освобождение социальное. (...) очистительная гроза и буря мировой
социальной революции таит в себе великую правду. (...) И за эту правду,
помимо их ("двенадцати" - Е.Е.) воли через них идущую в мир, поэт "белым
венчиком из роз" украшает чело великой русской революции" 
[4.С.559-560]. В этой интерпретации поэма выглядит как реабилитация
революции и конкретно тех "двенадцати", которые, конечно, разбойники, но
разбойники из тех, коим обещано Царство Небесное. 

Впоследствии в советской традиции речь шла не о реабилитации революции,
а об ее "благословении" и принятии "ее конечных целей и идеалов"
(А.Турков) [9.С.128]. В более же замысловатой интерпретации Л.
Долгополова Христос - цель для революционной стихии, воплощенной в
красногвардейском отряде и во всем строе образов и звуков поэмы. Это -
разрешение "проблемы исхода, результата", эмблема космической гармонии.
Здесь - конец пути и "залог совершающегося преобразования, внутреннего
перерождения человека, выхода из стихий и "хаоса". Исследователь
полагает, что красногвардейцы уходят из хаоса, мало-помалу становятся
ему враждебны, чужды той вьюге, которая метет по страницам поэмы, - тем
самым приближаются к Христу: "внутри самого этого шествия намечается и
свое скрытое движение, такое же символическое и такое же многозначное:
преодоление героями "стихии", т.е. преодоление самих себя, и "выход" к
конечной гармонии"  [6.С.195,202]. 

В этой последней версии Христос - уже не личность, а знак гармонии,
абстрактная идея. Он атеистически рационализован и тем самым обезопашен.


Однако возможно и альтернативное истолкование главного образа поэмы и ее
итогового смысла. Так ли уж, на самом деле, походит она на
оптимистический гимн о духовном совершенствовании и грядущей гармонии?
Конечно, в 1917 - начале 1918 года Блок был близок к левоэсеровскому
кружку "скифов", дополнял фантазии и бред этого движения о близящемся
торжестве хилиастического идеала тысячелетнего царства Христова на земле
- своими; об этом немало записей в его дневнике 1918 года. Он ищет и
находит точки соприкосновения с Клюевым и Есениным, с их тогдашним
оптимизмом и верой в пробуждение народа, в крестьянское царство. Не
случайна, конечно, старообрядчески-сектантская форма имени Христа в
поэме. Тем самым Христос как будто приближен к простонародью, к
сектантским мифам о Беловодье и прочих райских землях посюстороннего
мира. Но, с другой стороны, М.Горький своим чутким ухом определил поэму
совсем иначе, о чем и доложил, по свидетельству К.Чуковского, автору:
"Это самая злая сатира на все, что происходило в те дни" [4.С.614]. 

В 20-е годы В.Жирмунский утверждал, что речь в поэме не о политике и не
об идеологии - в центре ее религиозно-нравственная проблема. Речь идет
"о спасении души - во-первых, красногвардейца Петрухи... затем -
одиннадцати товарищей его, наконец, - многих тысяч им подобных, всей
бунтарской России". Но можно ли ожидать оправдания и спасения?
Жирмунский указывает на покрывающее "победные мотивы народного бунта
настроение безысходной тоски, пустоты и бесцельности жизни, тяжелого
похмелья": в его трактовке "религиозное отчаяние... следует за
опьянением религиозного бунта" [7.С.213-214,216]. 

Нетрудно заметить, что блуждающая по Петрограду горстка красногвардейцев
заплуталась на перекрестках. Вьюга слепит глаза, "в очи бьется красный
флаг", тьма выедает душу - нет иного выбора, кроме бесконечного,
бесцельного, почти абсурдного пути, кроме "державного шага",
прерываемого многочисленными отточиями. "Вперед, вперед, Рабочий
народ!". Душа пуста, любовь убита, пожертвовано самым дорогим, больше -
"ничего не жаль", остается только покрикивать: "Кто еще там? Выходи!"
"Кто в сугробе - выходи!.." "Эй, откликнись, кто идет?" - и уж вовсе
несуразное: "Кто там машет красным флагом?" Что-то им все время
мерещится, блазнит, приходится и постреливать - наугад, по каким-то
призрачным, обманчивым целям. "Кто там ходит беглым шагом, Хоронясь за
все дома?" Да кто ж, действительно, там ходит; кто там ходит, "от пули
невредим" (путеводительствующий? преследуемый)? Стреляй по нему - не
стреляй, это он - "с кровавым флагом": знай машет. И никак его
хорошенько не разглядишь. 

И вот автор статьи "О Блоке" (предположительно П. Флоренский) пишет: "В
плане тематики литературной поэма восходит к Пушкину: бесовидение в
метель (Бесы). (...) Характер прелестного видения, пародийность лика
являющегося в конце поэмы "Исуса" (отметим разрушение спасительного
имени), предельно убедительно доказывает состояние страха, тоски и
беспричинной тревоги "удостоившихся" такого видения. Этот Иисус Христос
появляется как разрешение чудовищного страха, нарастание которого
выражено девятикратным окриком на призрак и выстрелами, встреченными
долгим смехом вьюги. Страх тоски и тревоги - существенный признак
бесовидения" [8.С.95-96]. 

Так свет или мрак в конце поэмы? Обетование или проклятие? Выходят ли
куда-то несчастные красногвардейцы, или попытка "соединить Христа с
громилами" (К.Чуковский) - неудавшееся чудо? Наконец, Христос ли, бес
ли, демон в конце поэмы мерещится окаянным скитальцам? Не всадник ли
это, "которому имя "смерть" (Откр. 6.8)? И не ведет ли путь в геенну? 

Самые разные, причем предельно полярные толкования поэмы - явление
озадачивающее. Хочется думать, что дело не в нехватке ума у
толкователей, а скорее в его избытке. Блок же шел своим путем, не
совпадающим с маршрутом красной дюжины, не говоря уж о "барыне в
каракуле" и прочих персонажах. 

Поэт отказывает России в будущем: "Неужели Вы не знаете, что "России не
будет", так же, как не стало Рима? (...). Что мир уже перестроился? Что
"старый мир" уже расплавился?" [2.Т.7.С.336]. И в то же время с
мучительным напряжением задает себе вопрос: "Если распылится Россия?
Распылится ли и весь "старый мир" и замкнется исторический процесс,
уступая место новому (или - иному); или Россия будет "служанкой" сильных
государственных организмов?" [2.Т.7.С.280]. Эта неопределенность,
иррациональность очень характерна для блоковского переживания
реальности. Смолоду и до конца почти он настроен на волну мистики,
угадывает в сущем что-то иное, невнятное, но заманчивое. Предчувствует,
предощущает, прислушивается и всматривается в незримое и неслышимое. 

После революции поэт настраивает себя на ее музыку, пытаясь услышать то,
что не слышал еще никто. И когда 29 января 1918 года, в день завершения
поэмы, он пишет "Сегодня я - гений" [3.С.387], это - свидетельство
огромной самоуверенности мистика, проникшего за край здешней реальности.
Здесь никто ему больше не указ. Он слышал шум - страшный, небывалый, и
ему показалось, что рушится вся цивилизация. И, кажется, он видел некое
светлое "пятно", "белое как снег" [2.Т.3.С.629]. 

Пусть умная Зинаида Гиппиус в шоке объявляет Блока бедным,
"потерянным"ребенком, едва ли вменяемым [5.С.32-33]. Блока задевает это
мнение, но оно не может его разубедить. Точно так же и рассуждения
советской гранд-дамы Ольги Каменевой о том, что в поэме "восхваляется"
Христос, а это "то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся"
[3.С.394], вызывают у Блока похвалы ее уму, но не убеждают его в
главном. 

Это мистическое самообольщение чревато было немалыми соблазнами, и, по
сути, четкой грани между подлинным духовидением и многоразличными
наваждениями Блок никогда не мог провести. Однако как мистик он снял с
себя ответственность за результаты своего опыта. Музыка лилась сквозь
него, сама по себе. Его делом было передать "шум" адекватно, совпасть с
нею. Религиозный модернизм Блока - весьма характерное для его эпохи
явление, оставляющее, как правило, сомнения относительно качества
мистического опыта претендентов на духовидение. Особенно наглядно
проблематичность этого опыта у Блока демонстрируется его пониманием
Христа. 

С одной стороны, Христос у Блока часто связан с высотой, со страданием,
с надеждой, с бедностью и бездомностью, с запредельностью и
неотмирностью, - понятиями и ценностями, имеющими положительное значение
в мире поэта. С другой стороны, есть невероятно грубый набросок пьесы о
Христе 7 января 1918 года [2.Т.7.С.316-317]. И, наконец, знаменитая
фраза в дневнике: "Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный
призрак" [2.Т.7.С.330]. 

Недавно феминичные черты в образе блоковского Христа вызвали к жизни
интерпретацию поэмы, в соответствии с которой смысл ее неявная апология
десексуализации, демаскулинизации, просто сказать -оскопления,
понимаемого как буквально, так и сублимированно [10.С.59-139]. 

В сущности, "Исус Христос" у Блока списан поэтом с себя. И сложное,
противоречивое отношение Блока к нему - это проекция его отношения к
себе. Глубин же духовного зрения здесь часто нет вовсе. 

Потрясения эпохи одни приняли как катастрофическое начало Страшного Суда
и "лакейское осатанение русской души" (Розанов), другие - как
наступление хилиастического рая на земле. Блок избегал
рационалистической риторики и дидактики. Вселенская буря пережита им как
ключевое событие жизни, схвачена всеми чувствами, включая пресловутое
"шестое". Через его поэму прошла эпоха - и в ее событиях, и в ее
огромных надеждах. Оттого поэма не поддается однозначной трактовке. В
ней есть открытость, свойственная самой эпохе, продиктовавшей поэту ее
строфы. 

Финал поэмы, вероятно, столь же оптимистичен и перспективен, сколь
ужасен и безысходен. Нет ясной, жизненной, исторической альтернативы
блужданию в потемках за призраком. И в этом было по крайней мере столько
же правды, сколько было ее в суждениях разнопартийных критиков поэмы.

Литература 

[1] Бердяев Н. Истоки и смысл русского коммунизма. Париж, 1955.

[2] Блок А.А. Собр. соч. М.; Л., 1960-1965. 

[3] Блок А.А. Записные книжки. М., 1965. 

[4] Блок А., Белый Андрей. Диалог поэтов о России и революции. М., 1990.


[5] Гиппиус З. Живые лица. Кн.2. Тбилиси, 1991. 

[6] Долгополов Л.К. Александр Блок. Л., 1980. 

[7] Жирмунский В. Вопросы теории литературы. Л., 1928. 

[8] О Блоке // Литературная учеба. 1990. №6. 

[9] Турков А.М. Александр Блок. М., 1976. 

[10] Эткинд А. Содом и Психея. М., 1996. 

+++

Лев ЛЕВИНСОН

На Святой Руси секса нет

        Придавив религиозную свободу чугунной плитой нового закона с
кощунственным названием "О свободе совести", отечественные мракобесы
продолжают наступление на частную жизнь граждан. 

Активность разномастных агентов "национальной безопасности" направлена
теперь на защиту "нравственных ценностей" в области сексуальных
отношений. Единым строем выступают генералы, обеспокоенные "будущим
России", то есть возможным сокращением пушечного мяса, и "жандармы во
Христе", стремящиеся приватизировать заодно с недвижимостью внутренний
мир человека и, выдавая разрешения на строго регламентированные
удовольствия, манипулировать народом. 

По мнению радетелей, враждебный Запад наступает на законодательном
фронте. За воплощение зла выдаются два законопроекта: "О репродуктивных
правах граждан и гарантиях их осуществления" и "Об ограничениях оборота
продукции, зрелищ и услуг сексуального характера". Противопоставляется
им "патриотический" законопроект "О биоэтике", составленный группой
православно мыслящих специалистов под руководством депутатов от НДР и
ЛДПР. 

При этом как два названных "антинародных" проекта далеко не являются
идеальными и заслуживают критики, так и "народный" проект о биоэтике
плох не на все сто процентов. Удивительно, однако, что к решению проблем
биоэтики были привлечены профессиональные охотники на ведьм А.Дворкин
(называющий себя богословом) и А.Хвыля-Олинтер (полковник МВД),
понимающие биоэтику как запрет лечебных методов религиозного и
оккультного происхождения, и прежде всего - методов саентологии. 

Проблемы, хотя и не связанные с без вины виноватой саентологией,
действительно существуют. Есть проблемы демографические, но это вопрос
экономики, а не богословия. Запрещать аборты бессмысленно, но нельзя их,
конечно, и поощрять. Бороться надо - но не с абортами, а с их причинами
- социальными, экономическими, идеологическими. Необходима грамотная
профилактика абортов, включая популяризацию эффективных средств и
методов контрацепции, сексуального поведения, учитывающего контроль за
деторождением. Необходимо сексуальное образование, и не как вещь в себе,
а в контексте культурного развития, современного образовательного
процесса. Сколько ни ругай рекомендованный министерством образования
учебный курс "Половозрастное воспитание учащихся", вполне возможно,
далекий от совершенства, из этого следует лишь необходимость замены его
курсом лучшего качества. 

Действуя по принципу "кто не с нами, тот против нас", поборники
нравственности, руководимые протоиереем А.Шаргуновым и думской
коммунисткой Т.Астраханкиной, мешают в одну кучу всё, связанное с
сексом, рассматривая серьезную проблему абортов сквозь искусственную
призму так называемой "распущенности". Дескать, свободы много. Светскому
обществу и государственным органам навязываются принципы средневекового
монашества, исполненного, говоря словами Макса Вебера, глубокой
непримиримости к половой любви вообще. Недолюбленные депутатки рвутся
законодательно запретить внебрачные связи, "содомию" и "рукоблудие"
заодно с экуменизмом и демонизированной РАПС (Российская ассоциация
планирования семьи). Кто мешает священникам Шаргунову и Осипову
проповедовать ненависть к лежащему во зле миру своим прихожанам, в
строгом, кстати говоря, соответствии с новым религиозным законом,
ограничивающим круг подвергаемых религиозному обучению "своими
последователями"? Но батюшкам этого мало. Они мыслят себя политическими
деятелями, великими инквизиторами. И находят естественных, родственных
союзников в рядах коммунистов, готовых, из ненависти к любой свободе, и
прежде всего - к свободе сексуальной, уложить мощи киевских угодников
рядом с трупом своего вождя. 

Советская власть, быстро покончив с революционностью, обрела свою зрелую
форму в геронтократии. Сегодня новые праотцы, строго по Фрейду,
продолжают монополизировать власть и удовольствие, мобилизуя на борьбу с
развратом "старшее поколение", поколение военных в отставке и парторгов.
Антимилитаристы и гомосексуалисты одинаково люто ненавидимы заматерелыми
патриотами. Хотя голубое оболванивание на голубом экране рассчитано как
раз на воспитание призывника, неспособного самостоятельно мыслить и
активно сопротивляться военщине и, приплясывая, отправляющегося в Чечню,
существует большая разница между имитацией свободы в масс-медиа,
отвлекающей внимание от жутких социальных проблем и бесправия, и
сознательной сексуальной раскрепощенностью, неотрывной от политической,
экономической и идеологической свободы. 

Репрессивное государство, стремящееся полностью подчинить себе жизнь
граждан, залезающее к бедному человеку под одеяло, разрешающее только
секс, не угрожающий "национальной безопасности", находит в православной
идеологии хорошую подмогу. Тем более что церковь с готовностью
предлагает любому режиму воспользоваться ее инструментарием: запретом на
все живое, традиционными ценностями, вечными муками. Психоанализ раскрыл
подавление Эроса как код репрессивной цивилизации, как то бремя, которое
мы все несем. 

Так устроен мир, хотя не очевидно, что устроен он хорошо. Но
государство, нуждающееся в рабах, и церковь, формирующая рабов Божьих,
создают систему "прибавочного подавления" сексуального удовольствия, как
выразил это, используя марксистскую конструкцию, Герберт Маркузе.
Понятно, почему Астраханкина вкупе со Священным синодом и Всемирным
русским собором ратуют против стерилизации: родине нужны солдаты. Но
если дело пойдет так, то скоро процесс воспроизводства будет происходить
в строго определенном режиме под присмотром православных врачей. 

Василий Розанов, глубоко переживавший лживость официальной морали и
"традиционных ценностей", писал, что нет ничего прекраснее юного
материнства - беременной гимназистки у школьной доски. И чему бы там ни
учили аскеты от Патриархии и КПРФ, Мария, как гласит церковное предание,
родила Иисуса в пятнадцать лет. 

17-10-97 

+++

Юрий Сорочкин 

Электронная Деревня

Turn your lights down low.

И отключи, наконец, телефон.

Давай хотя бы ночью побудем вдвоем. Они подождут. Нет? Ну что там может
случиться в твое отсутствие? Да, я получил сегодня от Ирки E-mail. Вроде
бы все в порядке. Что, уже пора вставать? Ах, это пейджер... Я и не
собирался. У нас завтра в три видеоконференция со Штатами насчет
кабельного телевидения. Я люблю тебя. 

Abort, Retry, Fail?

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/images/ppirmida2.jpg" \*
MERGEFORMATINET \d  

Предположительно около 610 года в государстве майя произошло нечто
совершенно невероятное. В одно прекрасное утро все население страны
поднялось для того, чтобы навсегда покинуть свои изумительные города,
улицы и площади, храмы и дворцы, чтобы построить совершенно новые в
северной части Юкатана.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  Де
Ланда пишет, что орнаменты майя, изображающие людей или животных, всегда
обозначают определенную дату. Более того, каждая постройка и каждая ее
часть - календарь из камня, выражающий дату или астрономическое
вычисление.

Ныне иероглифы майя читаются довольно подробно. 

Но все надписи, как ни странно, действительно содержат только одни даты.
Среди десятков тысяч прочитанных надписей пока еще не найдено ни
малейшей информации о жизни и обычаях людей.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/images/greece.jpg" \*
MERGEFORMATINET \d  

Пергамцы были наследниками афинян, а Пергам - великим центром наук и
искусств. Библиотека Пергама исстари считалась соперницей самой большой
на свете Александрийской библиотеки. Это настолько уязвляло тщеславие
египетского царя Птолемея, что во II веке до н.э. он запретил вывоз из
Египта папируса, лишив Пергам материала для книг. Но в Пергаме стали
собирать шкуры телят, баранов, коз, очищать их с помощью извести и
обрабатывать мелом. Так родился новый материал для письма - пергамент,
сохранивший в своем названии память о древнем Пергамском царстве. Пергам
процветал до конца IV века, когда он стал резиденцией христианских
епископов. Христиане первыми начали разрушать древние памятники.
Мраморные статуи стали сжигать на известь, плиты с рельефами отправлять
на постройку крепостных стен. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/images/morda.jpg" \*
MERGEFORMATINET \d  

В бесчисленных заброшенных дворах бушевали джунгли; стены, испещренные
рельефами, наполовину вросли в землю; между камнями пробивались
кустарники, но ничто не могло уменьшить ощущения грандиозности и
великолепия. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/images/ruiny.jpg" \*
MERGEFORMATINET \d  

В государстве инков все подсчитывалось - и люди, и земли, и зерно, и
длина дорог, и число домов. Это требовало строгой системы учета и целой
армии счетчиков, умевших считать с помощью узлов, вывязывавшихся на
веревочных шнурах. Инки знали и письмо. Известно, что у них были
библиотеки с разрисованными табличками и платками. Это были иероглифы,
пользоваться которыми было запрещено жрецами после какого-то стихийного
бедствия. Золото, которым так богато Перу, у индейцев не являлось
выразителем богатства. Инки знали, что такое "могущественный", но
понятия "богатый" у них не было. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  Что
с нами случилось? Адреса в наших записных книжках постепенно вытесняются
строчками какой-то тарабарщины с @ посередине, согласование наших планов
на день начинается с просмотра программы телепередач, а основной
проблемой становится обеспечение бесперебойной работы сотового телефона
на даче. Фильмы с Чарли Чаплиным больше не идут в "Иллюзионе", а
находятся по адресу: http://www.tratata.com. Письма от друзей приходится
переводить с неизвестного на русский - электронная почта хочет, чтобы вы
писали письма либо латиницей, либо просто по-английски. Кажется, все это
называется информационным обществом.

Где и почему возникают "электронные деревни"?

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Крупные города, как известно из учебника истории, вырастают на реках или
на пересечении торговых путей. Когда в 60-х годах Маршалл Маклюэн
предсказывал, что мир станет "электронной деревней", этому мало кто
верил. Лонгплеи (LP) только-только пришли на смену маленьким пластинкам
на сорок пять оборотов; на слово "компьютер" реагировали исключительно
любители научной фантастики или интеллектуалы, знающие, что такое
логическая машина Раймонда Луллия; бородатые проповедники обновленного
христианства горячо убеждали обывателя, что царство Божие внутри нас -
но Маклюэн уже видел, к чему все идет. Гутенбергова галактика печатного
слова начинала стремительно сжиматься.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  Что
такое вообще коммуникация? Ответ известен даже нерадивым ученикам пятого
класса. Коммуникация - это общение. Мы вынуждены жить вместе, не можем
не жить вместе - будучи при этом разделенными. До сих пор мы не знали,
куда вела нас дорожка технологической цивилизации. Теперь нам это
известно. Все оказалось очень просто. Она вела нас к осуществлению
"машинными" средствами мечты о Рае - мечты об общении, взаимопонимании и
объединенности.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  У
каждого из нас - два уха, один нос, сердце - слева, а печень - справа.
Несмотря на уникальность отдельной личности, все люди относятся к одному
биологическому виду, который называют Человеком разумным. Несмотря на
всю разницу в наследственности и личном опыте, каждый из нас уходит
корнями в некое информационное пространство, общее для всех. Именно оно
позволяет людям иногда чувствовать себя единым целым - человечеством.
Через это пространство мы и общаемся. В нем же хранятся, если хотите,
данные обо всем, что с нами было. Психологи, кстати говоря, иногда
называют его Коллективным Бессознательным.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Выбрав "технологический" путь развития, человек отучился от общения
через это пространство и довольно быстро оказался в довольно неприятной
ситуации все возрастающего одиночества. Кажется, именно это, а не
экономическая потребность, в основном послужило причиной изобретения
сначала книгопечатания, а потом и современных способов хранения и
передачи информации.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Примитивные общества вполне успешно функционировали без сколько-нибудь
развитой информационной инфраструктуры. Могли же индейцы доколумбовой
Америки создать грандиозную цивилизацию, обходясь исключительно кипу -
узелковым письмом. Но чем дальше та или иная культура уходила от
архаичного состояния всеобщей объединенности к индивидуалистическим
ценностям, тем сильнее росла потребность в создании соответствующей
технотронной замены личного общения. На сегодняшний день символом этой
замены стал Internet.

Как живется в "электронной деревне"?

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Когда-то Илья Ильф, один из авторов "Золотого теленка" и "Одноэтажной
Америки" отметил следующее: "В фантастических романах главное - это было
радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья
нет".

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Сейчас есть не только радио, но и много чего еще. Счастья, не счастья, а
"невыносимой легкости бытия" явно прибавилось. Мы всегда в курсе. О
пожаре в Токио через несколько минут становится известно всем желающим
знать об этом в Сантьяго (если там, конечно, не идет дождь). Письмо по
электронной почте идет полдня. Для особенно торопливых предлагаются
переписка или практически бесплатные телефонные разговоры в режиме
on-line. Можно работать, не выходя из дома, в виртуальном офисе, и не
испытывать больше первобытного ужаса при мысли о звонке будильника.
Можно, наконец, позвонить и предупредить жену о том, что задержишься, и
избежать таким образом семейного скандала. Можно даже повесить на
собачий ошейник небольшую коробочку и вместо трещины на потолке
наблюдать за передвижениями собаки на экране монитора. Но не это самое
важное.

Художники и политики "электронной деревни"

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Гораздо более интересным аспектом жизни "электронной деревни" является,
например, доступность информации. Тут снова развилка в наших
рассуждениях. Доступность информации имеет следствия, во-первых,
политические, а во-вторых, культурные. О политике мы здесь подробно
говорить не будем, хотя эта проблема уже сейчас встает в полный рост.
Что делать правительству какой-нибудь восточной страны с этой
доступностью - то ли оставить любителей подрывной информации в покое, то
ли вложить колоссальные средства в создание фильтров, которые любой
трудолюбивый хакер взломает за два дня? А то и вообще перекрыть всякий
доступ к любой информации и потерпеть еще большие убытки?

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Культурные следствия создавшегося положения гораздо более интересны.
Единое информационное пространство формирует и единое культурное
пространство; что бы там ни говорили традиционалисты, информация - не
только продукт культуры, но и ее пища. Дизайнеры и режиссеры, писатели и
художники во всем мире постепенно начинают говорить на одном языке - и
отнюдь не на английском. "Новая культура" переваривает все, используя
национальные орнаменты в оформлении страниц Web, а фольклорные мелодии -
в техно-миксах. Не нужно думать, что мы имеем дело просто с очередной
ступенью культурной эволюции. Нет. Постмодерн - плоть от плоти
"электронной деревни", он порожден ею и не может существовать вне ее.
Стихи Льва Рубинштейна, написанные на каталожных карточках, являются
аналогом файловой структуры. Дизайн современных журналов все больше
использует или имитирует несовершенную еще трехмерную компьютерную
графику. И этот перечень можно продолжать очень долго.

Население "электронной деревни"

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Самое интересное в "электронной деревне" - это ее население. Кажется,
теперь "мы вместе" более, чем когда-либо. Просто протяни руку и набери
мой номер. Просто оставь мне сообщение на пейджере. Просто прочти в
интернетовской телеконференции тот же текст, что вчера прочел я. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  Но
я не хочу общаться с тобой по телефону. И диспетчер твоей пейджинговой
компании каждый раз рявкает на меня, как контролер в автобусе. Кроме
того, у меня проблемы с модемом. Давай лучше встретимся.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Эволюция средств телекоммуникации предполагала в основном развитие и
увеличение "пропускной способности" горизонтальных связей между людьми.
Но вышло не совсем так, хотя находить друг друга "одиночкам" стало
гораздо легче. Современные телекоммуникации - это не просто обмен
информацией между отдельными людьми или сообществами. Во-первых, в этой
"паутине" увязли не только люди. Вспомним, например, прошедшую недавно
во всех компьютерных изданиях рекламу сервера, который сам сообщает
сетевому администратору на пейджер о состоянии дел в сети. Во-вторых,
сформировалась отдельная от человека в общем, чуждая ему своеобразная
"информационная среда". Оказалось, что с увеличением количества
информации она имеет свойство отчуждаться и от своего автора и от
потребителя. И начинает существовать сама по себе.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Здесь необходимо сделать отступление. Несмотря на то, что последняя
фраза как будто затесалась сюда из фантастического романа о торжестве
роботов, технофобом автор ни в какой степени не является. Речь идет о
естественных трудностях переходного периода.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  Так
вот. Большое количество информации, "которая гуляет сама по себе",
конечно же, не может самоорганизоваться. На то есть второй закон
термодинамики. Но зато информационная среда, о которой шла речь выше,
может доставить нам массу неприятностей чисто психологического
характера. Дело в том, что она устроена принципиально иначе, чем
человеческая психика, хотя бы потому, что в основе человеческой психики
лежит непрерывность, а для информационной среды же характерна
дискретность. А взаимодействие двух структурно различных систем с
большой вероятностью выльется в конфликт. Помимо скорости света,
развитие телекоммуникаций имеет еще один ограничитель - невозможность
передавать эмоции. Компьютерная сеть находится полностью вне
эмоциональной сферы (если не считать психической зависимости от нее
некоторых "жителей Сети"). Телефонный динамик срезает частотную полосу
таким образом, что не всегда можно понять, плачут или смеются на том
конце провода. Все это вызывает смутное, но постоянное раздражение, не
говоря уже о более неприятных вещах - тембра пейджерного сигнала или
излучения монитора. Мелочи, скажете вы. Да, мелочи, повторяющиеся каждый
день для миллионов людей. Трудно делить жизненное пространство с
железкой. И мы... начинаем наделять ее душой.

Общественный строй "электронной деревни"

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Человеку всегда было нужно наделять что-то свойственными ему чертами,
проецировать на это "что-то" свои желания, страхи и т. д. Так ожили
деревья и камни, появились сульфиды и лешие, боги и нечистая сила.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  К
концу девятнадцатого века обитателей гротов, ручьев и земных недр
окончательно изгнали из привычных мест обитания. Небеса опустели. К
концу двадцатого оставшиеся без крыши над головой черти и феи начали
заселять жесткие диски и оптоволоконные кабели. Спросите любого
пользователя: "Ваш компьютер - мужчина или женщина?" И может быть,
только один из тысячи скажет, что компьютер - "оно", железо и программы.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  С
этим связано и то, что общественный строй в "электронной деревне"
несколько напоминает теократию. "Нет Бога кроме единого информационного
пространства, и Билл Гейтс - пророк его". В пророки записались, впрочем,
все - от упертых программистов и киберпанков до рассудительных
обозревателей политических журналов.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Собственно говоря, вопрос об общественном строе поставлен не просто так.
Это почти всегда вопрос о соотношении частной жизни и общественных
функций для каждого члена общества. Как в нашей электронной деревне
обстоят дела с приватностью?

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
"Превыше всего, - писал Василий Васильевич Розанов, - частная жизнь.
Хотя бы просто сидеть, смотреть на закат и ковырять в носу". В
информационном обществе вам это если и позволят, то будут, во всяком
случае, недовольны. Подчеркнем, что речь не идет о тотальном контроле в
духе оруэлловской "1984". Да, информационные системы налоговых служб
составляют некоторую проблему даже в законопослушной Америке. Но
государство на то и государство, чтобы поддерживать общественный
порядок. Речь о другом. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  По
идее, телекоммуникации должны экономить время. Скажем, менеджер,
выезжающий к клиенту, согласовывает все детали со своим начальником по
телефону и получает его подпись по факсу. Время-то, конечно, экономится,
но экономия времени плюс рынок задают постоянно и быстро растущий темп
жизни. Двадцать пятый час в сутках ниоткуда появиться не может, а
поскольку экономические требования в постиндустриальном обществе звучат
гораздо громче остальных, пикники и выходные отменяются. То есть,
конечно, не совсем отменяются, а, скажем так, видоизменяются. Если в
прежние времена вы уезжали на дачу, спрос с вас был невелик. Вас нет. Вы
выполняете Продовольственную программу. В понедельник вы с чистой
совестью приезжали к зажеванной в печатающем устройстве БЭСМ перфоленте
и пили чай в ожидании ремонтников. Теперь этот номер не пройдет. Будьте
любезны взять с собой служебный сотовый телефон и еще пейджер для
верности. Ах, вы находитесь вне зоны обслуживания? Ничего. Сеть сохранит
для вас сообщение и вы все узнаете, как только поедете купаться на
озеро, расположенное чуть ближе к Москве. И никаких ссылок на то, что
сообщение не прошло, потому что пейджер передал в Сеть подтверждение
приема. Проблема состоит в том, что вы оказываетесь под контролем. Не
потому, что стоит "жучок". И не потому, что "Большой Брат видит тебя", а
потому, что у вас теперь постоянно есть вся информация о том, что
происходит на работе, плюс врожденное чувство долга и активное нежелание
обращаться в Федеральную службу занятости. Информация доступна вам, а вы
доступны информации. Вот почему некоторые Очень Богатые Люди сотовый
телефон или пейджер приобретут только под дулом пистолета.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Здесь нет ничьей злой воли. Но по пренебрежению к частной жизни
"электронная деревня" вполне может сравниться с каким-нибудь умеренно
тоталитарным режимом. Кроме того, обобществление культурного
пространства, о котором говорилось выше, унифицирует и культуру, и образ
жизни, и все остальное. Все, впрочем, имеет свою оборотную сторону. И в
смысле чисто идеологическом "электронное" общество гораздо ближе к
демократии.

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/p.gif" \* MERGEFORMATINET \d  Что
с нами происходит? Да ничего особенного. Просто мы стали получать письма
быстрее. Стали чаще разговаривать друг с другом по телефону и реже
встречаться. Реже ходить в кино. Больше говорить и писать по-английски.
Меньше читать книги. Стали немного ближе друг к другу. И немного дальше.
Используем факс-модем для признаний в любви. Когда бы Белл увидел наши
игры... Нам просто нужно немного времени, чтобы привыкнуть. Как бы то ни
было, мы будем счастливы. Потому что иначе зачем это все?

Ну, кто это опять?! 

А, это будильник... Сделай радио погромче. Что там говорят про погоду?
Да, я поменяю батарейки. Ирке надо отправить ответ, а модем опять
барахлит, собака. Что? Кто звонил? Из представительства Microsoft? Да, я
отправил им факс. Если буду задерживаться, обязательно позвоню. Подожди,
у меня твой новый телефон в другом файле. Я люблю тебя. А, черт, опять
ноутбук подвис. 

Abort? Retry? Fail?

Safe to turn your lights down low or reboot. 

 

+++

Эрик Найман

В ЖОПУ ПРОРУБИТЬ ОКНО: 

СЕКСУАЛЬНАЯ ПАТОЛОГИЯ КАК ИДЕОЛОГИЧЕСКИЙ КАЛАМБУР У АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА

Полный текст статьи читайте в Новом литературном обозрении №32 

Задача этой статьи заключается в том, чтобы осветить одно темное и
любопытное место в тех немногих фрагментах переписки Андрея Платонова,
которые на сегодняшний день опубликованы. По ходу решения этой задачи я
надеюсь представить в новом свете известную платоновскую повесть и
высказать несколько соображений о платоновских принципах композиции.

Платонов написал “Епифанские шлюзы” в Тамбове, куда он был командирован
в 1926 году для руководства подотделом мелиорации в Тамбовском
губернском земельном управлении. Пребывание там Платонова сопровождалось
спорами с местными работниками, и его письма домой отличаются угнетенным
и даже отчаянным тоном. В одном из писем жене в Москву содержится
следующий пассаж (который часто цитируется комментаторами повести): 

“Епифанские шлюзы” написаны, не веришь? [...] Петр казнит строителя
шлюзов Перри в пыточной башне в странных условиях. Палач --
гомосексуалист. Тебе это не нравится. Но так нужно.

Трудно удержаться от цитирования этого места, но что оно все-таки
значит? Окончание “Епифанских шлюзов” вызывало недоумение исследователей
и, как кажется, нуждается в объяснении -- в частности по той причине,
что, как указал Томас Лангерак, ничего подобного с иностранными
инженерами в России не случалось. Так, прототип Бертрана Перри --
инженер по имени Джон Перри, который участвовал в строительстве каналов
для Петра Первого, -- проработал 17 лет в России и после нескольких
служебных неприятностей вернулся в Англию в 1715 году. Составители
примечаний или цитируют письмо Платонова без комментариев, или, вслед за
Михаилом Геллером, говорят о содомической, бесплодной природе
строительства утопии, оговаривая, что такой взгляд сформировался у
Платонова под влиянием Розанова, особенно его книги “Люди лунного
света”. Произведения Платонова -- как всякое великое искусство --
детерминированы множеством факторов. Писатель строит свои рассказы так,
что в них отражаются Пушкин и Сталин, русская религиозная философия,
утопическая традиция и народные сказки -- неудивительно поэтому, что
выбор им почти каждого слова допускает несколько интерпретаций. Мое
предположение заключается в том, что “извращение” в окончании повести
стоит рассматривать как словесный феномен и что одним из объяснений
финала служит грубый каламбур, в котором пушкинский язык объединен с
духом газеты “Правда”.Б<....>

Главный герой “Епифанских шлюзов” -- англичанин Бертран Перри,
приехавший в Россию в царствование Петра Первого для участия в постройке
системы грандиозных каналов, которые должны связать Волгу с Окой. Перри
-- сторонник разума и расчета, и он глух к эмоциональной и
иррациональной сторонам человеческой жизни. Он оставляет свою
возлюбленную, с типично платоновским именем Мэри Карборундум, в
Ньюкастле, с тем, чтобы жениться на ней позже, когда -- после выгодной
работы в России -- ему будет легче поддерживать семью. Скоро Мэри
начинает скучать и выходит замуж за другого. Перри скоро становится
ясно, что реакция на его планы русских мужиков, как и русской земли,
непредсказуема: каналы высыхают, и Перри вызывают в Москву для
наказания. В ночь перед смертью на него находит прозрение, похожее на
прозрение Пьера Безухова во французском плену. Характер этого состояния
не детализируется, но оно связано с осознанием огромности и анархичности
русского неба и самой России:

В узкое окно он всю ночь видел роскошь природы -- звезды -- и удивлялся
этому живому огню на небе, горевшему в своей высоте и беззаконии.

Такая догадка обрадовала Перри, и он беспечно засмеялся на низком
глубоком полу высокому небу, счастливо царствовавшему в захватывающем
дыхание пространстве (59).

Эта “догадка” так непохожа на разум и расчет, на которых жизнь Перри
зиждилась до сих пор. Она и есть -- epiphany (явление божественной
истины, прозрение), давшее топоним и название повести, и элементы этой
сцены разыгрываются еще раз -- в ужасающем ключе -- на следующей
странице, когда палач входит в камеру и приказывает Перри снять штаны,
добавляя, что он казнит его без помощи топора:

Резким рубящим лезвием влепилась догадка в мозг Перри, чуждая и страшная
его природе, как пуля живому сердцу.

И эта догадка заменила Перри чувство топора на шее: он увидел кровь в
своих онемелых, остывших глазах и свалился в объятия воющего палача
(60).

Эти две сцены связаны не только присутствием ключевого слова “догадка”,
но и тем, что “небо, счастливо царствующее в захватывающем дыхание
пространстве” заменяется на царского палача, который вполне буквально
лишает Перри дыхания и которому дано имя “Игнатий”, фонетически и,
возможно, этимологически связанное с “живым огнем” неба. Еще важнее для
нас присутствие в этой сцене отсылок к знаменитой (и бесконечно
повторяемой) строчке из пушкинского “Медного всадника”: “Природой здесь
нам суждено // В Европу прорубить окно”. Три составляющих -- окно,
природа и “рубить” -- присутствуют в последней сцене, и Перри оказался в
этой ситуации, потому что он “осужден”. Как мы увидим, это лишь
кульминация серии отсылок к пушкинской поэме и, в частности, к этой
строчке, приобретших наконец отчетливый анатомический локус. Этот локус
является источником кала, но через него же происходит унижение разума
Бертрана (“рубящим лезвием влепилась догадка в мозг”) и сил разума
вообще, разрушение всех тех, кого с прогрессом связывает ум, а не
сердце.

Присутствие “Медного всадника” в повести Платонова не должно нас
удивлять: о нем упоминают почти все исследователи, писавшие о
“Епифанских шлюзах”. Пушкинский мотив в повести Платонова обычно
интерпретируется в контексте больших тем, таких, как цена строительства
цивилизации или утопии, конфликт большого и малого, различия между
мировоззрениями, свойственными русскому и западному человеку.
Удивительно, однако, что в критической литературе о “Епифанских шлюзах”
отсутствует элемент “медленного чтения”. Так же странно, что повесть
никогда не рассматривалась с точки зрения политической ситуации во время
ее создания (последнее, вероятно, объясняется тем, что действие
происходит в восемнадцатом веке и язык повести исторически стилизован).

Давайте проследим судьбу понятий “разум”, “зад” и “окно” в тексте
Платонова, обращая при этом особое внимание на лексическое воплощение
или инкорпорирование абстрактных идей. В первом же абзаце заявляется
центральность “разума” в повести: “Сколь разумны чудеса натуры, дорогой
брат мой Бертран”, -- пишет брат Перри, призывая последнего принять его
место -- место инженера в России. “Сколь обильна сокровенность
пространств, то непостижно даже самому могучему разумению [...] Зришь ли
ты, хотя бы умозрительно, местожительство своего брата в глубине
азийского континента? Ведомо мне, того ты не умопостигаешь” (5). В
первую же ночь по прибытии в Россию Перри внезапно просыпается. Затем
следует сцена, эксплицитно вводящая в повесть тему “окна”:

Проснулся от бури, тревожно гремевшей в окне. На улице, в мраке и
безлюдьи, беспокойно падал влажный густой снег. Бертран зажег лампу и
сел к столу, насупротив жуткого окна. Но делать было нечего, и он
задумался.

Прошло длинное время, и земля давно встретила медленную ночь. Иногда
Бертран забывался и, резко оборачиваясь, ожидал встретить родную комнату
в Ньюкестле, а за окном, ландшафт теплой, людной гавани и смутную
полоску Европы на горизонте (12).

Сразу после этой сцены тема “тыла” (зада) возникает в первый раз -- в
контексте утопии, с лунными коннотациями, отсылающими к розановскому
рассуждению о призрачности утопических ожиданий:

И разве может женщина ждать мужа пять или десять лет, растя в себе
любовь к невидимому образу? Едва ли так. Тогда весь мир уже был бы
благороден.

А ежели в тылу имелась достоверная любовь, тогда бы каждый пешком пошел
хоть на луну (12).

Вскоре после этого -- начертив чертежи и отвергнув местных
соблазнительниц -- Перри получает аудиенцию у царя. Речь Петра,
обращенная к Перри, и поведение царя проецируют эротическую телесность,
относящуюся как к строительным планам, так и к самой встрече:

Мастер Перри! [...] Тебе [...] поручается зело умный труд, коим мы
навеки удумали главнейшие реки империи нашей в одно водяное тело
сплотить и тем великую помощь оказать мирной торговле, да и всякому делу
военному. Через оные работы крепко решено нами в сношение с древле
азийскими царствами чрез Волгу и Каспий пойти и весь свет с образованной
Европой, поелику возможно, обручить. [...] Держи начало крепко, труд
веди мудро -- благодарить я могу, умею и сечь нерадетелей государева
добра и супротивщиков царской воли!

Тут Петр с быстротой, незаконной в его массивном теле, подошел к
Бертрану и тряхнул его руку. (17)

Тема окна повторяется, когда Перри получает письмо от Мэри. Он отходит
“к окну” и читает записку от невесты, сообщающую, что она вышла замуж за
другого. Перри испытывает эмоциональное потрясение, затемняющее его
разум. Платонов использует “оконные” образы, чтобы подчеркнуть, что его
герой не в состоянии разыграть метафору, вложенную Пушкиным в уста
Петра:

Перри, не помня рассудка, трижды кряду исчитал письмо. Потом взглянул в
огромное окно: разбить его жалко -- у немцев за золото куплено стекло.
Стол проломить -- тяжелой вещи в наличности нет. [...] Пока свирепела
ярость в Перри, а он колебался своим арифметическим рассудком, его
лютость сама нашла себе выход (21).

Перри кусает трубку и ранит свои десны, таким образом вместо окна
разбивая свою собственную плоть.

Отряд отбывает в Епифань. Когда он достиг Дона и бескрайних пространств,
на которых должно начаться строительство, происходит любопытная сцена:

-- Окоротись! -- закричал вдруг передовой ямщик и для признака задним
поднял кнутовище.

-- Что вышло? -- спохватились немцы.

-- Стражника взять забыли, -- сказал ямщик.

-- Какой методой? -- уже спокойно спросили немцы.

-- За нуждой в отвершек на постое побежал, -- глянул, а его нету на
заднем причале!

-- Эх ты, бурмистр бородатый! -- резонно выразился второй ямщик.

-- Да вот он лупит степью, плешивый чин, за ширинку держится! (27)

В историческом рассказе “Иван Жох”, написанном в приблизительно то же
время, есть сцена, поразительно похожая на только что процитированную.
Перед тем, как отправиться на строительство идеальной общины в Сибири,
сектанты минуту ждут, пока их руководитель облегчится в кустах. Эффект
-- семантическая маркировка утопической территории в качестве
философских отбросов -- дефектных с самого начала.

В Епифани дела быстро начинают идти плохо, и Петр посылает своего
представителя для наведения дисциплины. В результате “тюремные дома были
туго населены непокорными мужками, а особая воеводская расправа,
порочная хата тож, действовала ежедневно, кнутом вбивая разум в задницу
мужиков” (42). Такой род образумления, конечно, усиливает равенство
разума заднему месту -- равенство, принципиально важное в конце
рассказа.

Другой важный образ, связанный с пушкинской строкой, встречается, когда
нарастают сомнения относительно жизнеспособности всего предприятия. На
время возникает надежда, что потенциально мощный ключ даст абсолютно
необходимую для проекта воду. Ключ обнаружен в озере -- магическое
название которого придает всем описаниям резервуара оттенок телесной
персонифицированности:

На Иван-озере, на самом низком дне, он обнаружил бездонный
колодезь-окно. Оттуда поступало в озеро столь много ключевой воды, что
ее хватит на дополнительное питание каналов в мелководные сухие годы
(43).

Этот источник описывается как единственная надежда Перри на
благополучное возвращение домой; это его метафорическое “окно в Европу”.
Перри и его помощник Берген решают отрегулировать ток воды из этого
“колодезя”, построив специальный плот, с которого они попытаются достичь
дна озера и установить трубу, предохраняющую ключ от засорения. Тут
происходит бедствие; обратим внимание на “экскрементный” кивок в начале
пассажа и анатомические последствия действий инженеров, которые в конце
концов теряют и ту немногую воду, которая у них была, по ходу --
буквально -- извержения воды из системы каналов. Берген оповещает Перри:

Отчалив от бурильного плота, чтобы достигнуть берега по случайной нужде,
я обнаружил торчащую траву над горизонтом воды, которой раньше не
замечал. [...]

Солдаты-рабочие доказали мне, что с полудня и до сей поры вода в озере
убывает. Подводная трава оголилась. [...]

Солдаты были в ужасном страхе и говорили, что мы озерное дно сквозь
продолбили трубой и озеро теперь исчахнет [...]

Воротившись на борт плота, я приказал бурение кончить и немедля начать
забивку скважины. Для сего мы опустили в подводный колодезь чугунную
крышку аршин в поперечнике, но ее сразу утащило в подземную глубину, и
она пропала. Тогда начали забивать в скважину обсадную трубу, набитую
глиной. Но и ту трубу засосала скважина, и она утащилась туда. И сосание
то длится посейчас, и вода из озера гнетется туда безвозвратно.

Сему объяснение простое. Бурильной желонкой мастер пробил тот
водоупорный глинистый пласт, на котором вода в Иван-озере и держалась.

А под тою глиной лежат сухие жадные пески, кои теперь и сосут воду из
озера, и также железные предметы влекут (47 -- 48).

Эти пески становятся символом судьбы Перри и судьбы чересчур
рационального подхода к построению цивилизации в России. Что касается
Перри, то финал его жизни неудивителен, принимая во внимание
тематическое развитие повести. Окно трансформируется в прожорливый,
убийственный анус, извергающий Перри не в Европу, а из жизни. Прорыв
происходит не через окно, а сквозь пронзенное европейское тело Перри. По
существу, проблема Перри заключается в перспективе. Там, где Петр хочет
двинуться наружу, прорубив окно, Перри испытывает движение внутрь,
вторжение. В конце рассказа отверстие становится объектом проникновения
(вместо того, чтобы выступать в своей обычной функции извержения)
аналогично тому, как окно на дне озера предает Перри, выгоняя воду,
вместо того, чтобы ее впускать. Прозрение Перри, его догадка (“чуждая и
страшная его природе”) по существу знаменует собой осознание, что, в
конце концов, епифанские шлюзы -- это его собственный анус. Оказалось,
что “жуткое окно”, устрашавшее Перри в начале повести, находится в его
собственном теле.

Довольно зловещая переработка пушкинской повести в стихах. Надеюсь, что
принципы платоновской поэтики, которые я изложил в начале статьи,
подтверждают правдоподобность моей интерпретации. Однако почему
вышеописанный каламбур занимает такое центральное место в “Епифанских
шлюзах”? Рифма “Европа / жопа” стара, уже Пушкин, Козьма Прутков и
другие приглашали читателей ее реконструировать, причем у Пушкина она
встречается в контексте наказания иностранцев в России.

Почему, однако, Платонов воскресил этот каламбур именно в этой повести и
в 1926 году? В поисках ответа на этот вопрос я предлагаю взглянуть
сначала на одно важное изменение, сделанное Платоновым в имени героя.
Почему исторический персонаж Джон Перри стал Бертраном Рамзеем Перри?
Ответ можно найти в бурной полемике, развернувшейся в середине двадцатых
годов вокруг политической линии британских социалистов и профсоюзных
лидеров, с их пацифизмом и политической кооперацией. Первое
лейбористское правительство Великобритании под руководством Рамзея
Макдональда просуществовало меньше года, и для его поражения имел
значение вопрос “советской пропаганды”. Советские лидеры и британские
лейбористы обменивались горькими упреками. Советская пресса стала
особенно поносить Макдональда после того, как коммунисты были исключены
из лейбористской партии. События достигли апогея с публикацией работы
Троцкого “Куда идет Англия?” тиражом 40 тысяч экземпляров в 1925 году.
Книга Троцкого имела двойную цель. Во-первых, в ней утверждалось, что
экономическая ситуация в Англии ухудшается с такой быстротой, что скоро
последует тотальная классовая война. Во-вторых, Троцкий нападал на
лейбористских лидеров и левых интеллектуалов за их наивную веру в
парламентские институты и постепенные реформы. Особенно ожесточенно он
атаковал Макдональда:

Социализм не верит в насилие, -- продолжает Макдональд. Социализм -- это
здоровье, а не болезнь ума... И поэтому по самой природе своей он с
ужасом должен отвергать насилие... Он борется только умственными и
нравственными орудиями.

Такой вид социализма, подчеркивал Троцкий, опирается на скрытое насилие,
в то время как здоровое прямое насилие классовой войны ужасает
британских социалистов или, выражаясь словами Платонова в сцене казни
Перри, чуждо и страшно его природе. Еще важнее то, что в своем
приспособленчестве английские социалисты -- по мнению Троцкого --
остались позади истории: “История повернулась к этим джентльменам своей
задней стороной, и те письмена, которые они там прочитали, стали их
программой”. Книга Троцкого, оперативно переведенная на английский,
вызвала волну митингов и протестов в Великобритании. Троцкий собрал и
перевел ряд полемических откликов, и напечатал их -- вместе со своими
ответами -- во втором выпуске “Куда идет Англия?” в 1926 г. На почетном
месте здесь находился Бертран Рассел (“Рессель” -- в транскрипции
Троцкого) -- критиковавший большевизм еще со времен своей поездки на
родину революции в 1920 г. Троцкий ему отвечает:

Революции вообще не делаются по произволу. Если бы можно было
рационалистически наметить революционный маршрут, то можно было бы,
вероятно, и вовсе избегнуть революции. Но в том-то и дело, что революция
является выражением невозможности рационалистическими методами
перестроить классовое общество. Логические аргументы, хотя бы и
доведенные Ресселем до степени математических формул, бессильны против
материальных интересов. Господствующие классы скорее обрекут гибели всю
цивилизацию, вместе с математикой, чем откажутся от привилегий. [...]
Иррациональные факторы человеческой истории грубее всего действуют через
классовые противоречия. Через эти иррациональные факторы нельзя
перескочить. Как математика, оперируя с иррациональными величинами,
приходит к совершенно реалистическим выводам, так и политика может
рационализировать, т. е. привести в разумный порядок, общественный
строй, лишь ясно учтя иррациональные противоречия общества, чтобы
окончательно преодолеть их, -- не в обход революции, а через ее
посредство.

В этом контексте легко понять, почему Платонов дал герою, обладающему
“арифметическим рассудком”, имя философа математики, только что
напечатавшего книгу “Анализ разума” (“The Analysis of Mind”), название
-- возможно -- обыгрывающееся в повести, в которой разум вбивается в
задницу и наказывается -- анально -- через не же. Глубоко восприняв
федоровскую критику людей, основывающих жизнь исключительно на разуме, а
не на деле, Платонов мог симпатизировать неприятию британской
рациональности. Вспомним, что через год Платонов напишет повесть
“Сокровенный человек”, в которой (в соответствии с каламбурным
заглавием) он будет настаивать на том, что революция связана с сердцем:
в этой повести вся Советская Россия предстанет в качестве системы
кровообращения.

Финал “Епифанских шлюзов” особенно созвучен спору Троцкого с английскими
социалистами. Епифанский воевода Салтыков получает из-за границы
конверт, адресованный Перри. Конец рассказа: “Салтыков испугался и не
знал, что ему делать с этим пакетом на имя мертвеца. А потом положил его
от греха за божницу -- на вечное поселение паукам” (61). Критика
Расселом книги Троцкого -- перепечатанная во втором выпуске “Куда идет
Англия?” -- называлась “Троцкий о наших грехах”. В последнем предложении
“Епифанских шлюзов” Рассел поставлен в надлежащее ему место -- среди
пауков, символизирующих дряхлый мир, иррациональное и вечное наказание.
Наконец, заметим, что последние абзацы “Епифанских шлюзов” содержат еще
одну цитату из споров Троцкого с его критиками. Х. Н. Брельсфорд --
лейборист, снабдивший английский перевод книги Троцкого довольно
враждебным предисловием -- резко упрекается Троцким за похвалы
английскому почтению к волеизъявлению большинства в сочетании с
признанием, что на недавней конференции либеральной партии некоторые
кворумы для голосования были достигнуты благодаря предоставлению
делегатам бесплатных завтраков:

Мы слышали от Брельсфорда, что для “человека другого мира” недоступно
понимание того, “как глубоко запечатлелся в сознании английского
народа... инстинкт повиновения воле большинства”. Но замечательное дело,
что когда Брельсфорд спускается с высот доктринерства в область живых
политических фактов, он сам неожиданно раскрывает иногда тайну
“повиновения воле большинства”. Так, разбирая ход последней либеральной
конференции, которая против всех своих “традиций” и, главное, против
собственного желания приняла (наполовину) шарлатанскую ллойд-джорджеву
программу “национализации земли”, Брельсфорд пишет... “Оплата расходов
из центрального фонда (зависящего от Ллойд-Джорджа) и предложенные
делегатам бесплатные завтраки, очевидно, создали для конференции нужное
большинство”! [...] Лучше этих слов Брельсфорд вряд ли что напишет. Наш
идеалист наткнулся здесь на то, что вообще портит метафизические схемы:
на кусок действительности. [...] Внутри либеральной партии,
создательницы парламентаризма, большинство достигается при помощи кассы
и серии завтраков, бесплатных, но, надо думать, вполне сытных.

В этом контексте сцена в конце “Епифанских шлюзов”, на первый взгляд
похожая на стандартную критику религиозного лицемерия, приобретает новое
значение. Когда палач пытает Перри (грандиозные планы которого
развалились под весом тяжких реалий), дьяк прислушивается на секунду у
дверей, а затем уходит, испуганный зверством палача:

Зазвонили к “Достойно” -- отходила вечерняя обедня.

Дьяк зашел в церковь, взял просфорочку -- для первого завтрака, и
запасся свечечкой -- для вечернего одинокого чтения (60 -- 61).

Ряд читателей повести (наиболее заметным образом -- Владимир Васильев)
подчеркивали националистическую направленность “Епифанских шлюзов”. В
интерпретациях повести действительно наблюдается любопытный раскол между
критиками, делающими акцент на теме противостояния Востока и Запада у
Платонова (Васильев, Аннинский), и критиками, провозглашающими
“Епифанские шлюзы” произведением о противоречии между грандиозными
утопическими проектами и простым человеком (Авинс, Сифрид, Чалмаев,
Геллер). Впрочем, даже последняя группа критиков признает в Перри
прототипического западного человека, которому не удалось понять Россию.
Я пытался показать, что для Платонова чрезвычайно важен тот факт, что
Перри -- именно англичанин. Заменяя слово в известном выражении (“окно
в...”), Платонов действительно занялся разнообразными философскими и
национально-историческими рассуждениями, обнаруженными критиками, но в
то же время он отвечал на вопрос Троцкого: куда идет Англия?
Использование поэзии -- и порча поэзии -- служили ему вполне уместным
методом. Одно из самых бранных мест в книге Троцкого представлял собой
следующий пассаж:

“Социалистов обвиняют в том, что они поэты. Это правильно, -- поясняет
Макдональд. -- Мы поэты. Нет хорошей политики без поэзии”. Вообще, без
поэзии нет ничего хорошего. И так далее, в том же стиле. И в заключение:
“Мир нуждается в каком-то политическом и социальном Шекспире”. [...]
Полная духовная бездарность Макдональда здесь выражена [...] Трезвый и
трусливый крохобор, в котором столько же поэзии, как в квадратном вершке
войлока, пытается поразить мир шекспировскими гримасами (63).

Если так, то нет ничего неуместного в том, что Макдональд атакуется при
помощи каламбура, построенного на вульгаризации поэзии, так сказать, при
помощи пушкинской гримасы. Интересно отметить, что в письме жене сразу
после замечания, что палач должен быть гомосексуалистом, Платонов
приводит образец стихов Бертрана, обращенных к Мэри, -- “Любовь души,
заброшенной и страстной, Залог души, любимой божеством”. Эта строка, как
заметил Т. Лангерак, взята из тургеневской “Параши” -- второсортного
подражания Пушкину, принадлежащего перу автора, которого Платонов в то
время вряд ли стал бы цитировать в каком-либо ином контексте.

До сих пор платоновские отсылки к книге Троцкого, как кажется,
недвусмысленно ставят писателя на сторону Льва Давидовича. Такой альянс,
конечно, не делает Платонова троцкистом; в своей книге об Англии Троцкий
выразил точку зрения, которую разделяли все ведущие политические деятели
Советской России. Свидетельством тому может служить факт появления
статей Троцкого об Англии в “Правде” -- несмотря на то, что Троцкий уже
потерпел поражение от своих партийных врагов. Таким образом, с
политической точки зрения, взгляды Платонова могут показаться вполне
ортодоксальными: в его непокорных крестьянах можно даже увидеть
собратьев неудовлетворенных английских горняков -- которые в то время
становились самым надежным радикальным элементом в Англии.
Сюжетно-политические каламбуры “Епифанских шлюзов” могут быть прочитаны
как нечто вроде нарратологического и риторического упражнения,
подготавливающего работу над более подрывными (или, по меньшей мер,
идеологически двусмысленными) вещами -- “Чевенгуром” и “Котлованом”.
Однако в одном отношении обращение Платонова с книгой Троцкого
кощунственно. Вопрос “Куда идет Англия?” подразумевал очевидный ответ --
“к революции”. Ответ Платонова -- “в жопу”; такая замена имет смысл,
если мы подразумеваем, что британскую революцию предвосхищают
разнообразные экономические и политические трудности и кризисы. Однако
“в жопу” -- сомнительный синоним для выражения “к революции”.

Рассматривая место Троцкого в “Епифанских шлюзах”, мы не должны забывать
о точном моменте написания повести. “Епифанские шлюзы” писались, когда
Троцкий и его союзники из “Объединенной оппозиции” оказались
разгромлены, решительно и навсегда, после пятнадцатой партконференции.
Заметим в связи с этим две черты сходства между Перри и Троцким. В
английской полемике вокруг книги Троцкого -- воспроизведенной в ее
втором русском выпуске -- Троцкий постоянно изображается наивным
иностранцем, пытающимся приложить идеи, разработанные за границей, к
анализу страны, которую он недостаточно знает; именно в этом заключалась
проблема Перри. Более того, в 1926 -- 1927 годах Троцкий и его союзники
представлялись их врагами в партии как ультралевые элементы, лишенные
всяческого практического политического чутья. Именно их, а не Сталина и
Бухарина, связывали с военным коммунизмом -- милитаристским утопическим
мировоззрением, которое Платонов разделял в начале 20-х годов, но к
этому времени уже начал критиковать. Если вслед за Геллером, Авинс,
Зейфридом и Чалмаевым мы увидим в “Епифанских шлюзах” антиутопическую
“повесть-предупреждение”, то тогда в побежденном Перри имет смысл видеть
странную амальгаму, состоящую из Бертрана Рассела (аналитический
западный ум) и Троцкого (хотевшего построить утопию). В своей широко
известной книге “Литература и революция” Троцкий подверг критике Бориса
Пильняка -- тогдашнего друга и наставника Платонова:

По Пильняку, национальное было в XVII веке. Петр антинационален.
Выходит, что национально только то, что представляет мертвый груз
развития, от чего дух движения отлетел, что проработано и пропущено
через себя национальным организмом в прошлые века. Выходит, что
национальны только экскременты истории. А по-нашему, наоборот. Варвар
Петр был национальнее всего бородатого и разузоренного прошлого, что
противостояло ему. Декабристы национальнее официальной государственности
Николая I с ее крепостным мужиком, казенной иконой и штатным тараканом.
Большевизм национальнее Врангеля, что бы ни говорили идеологи, мистики и
поэты национальных экскрементов.

Заметим, что в этом пассаже варианты слова “национальный” встречаются 8
раз; в этом экскрементальном контексте немудрено, что внимательный
читатель идеологических изречений мог акцентировать непристойные слоги,
скрывающиеся в тылу этого слова. Анальной образностью “Епифанских
шлюзов” Платонов критикует Троцкого, используя риторические фигуры
самого Троцкого, делая особое ударение на том, что Троцкий --
революционный экскремент. С одной стороны, его каламбур жестокая сатира,
с другой -- Платонов-повествователь всегда сочувствовал тому, что
отброшено и оставлено позади, включая собственное прошлое и
мировоззрение молодости. Бертран Перри -- и все, что он символизирует,
-- является объектом и презрения и жалости.

Одно заключительное замечание. В 1937 г. Платонов опубликовал статью
“Пушкин -- наш товарищ”, в которой он в основном говорит о “Медном
всаднике”. В этой статье он делает следующе заявление, имеющее, как мне
кажется, отношение к поэтике “Епифанских шлюзов”: “Зверство всегда имеет
элемент комического, но иногда бывает, что зверскую, атакующую,
регрессивную силу нельзя победить ввраз и в лоб, как нельзя победить
землетрясение, если просто не переждать его”. В “Епифанских шлюзах”
Платонов наносит свой удар неожиданно и сзади. В качестве оружия он
использует Пушкина, но это не следует интерпретировать как
непочтительность к тому, в ком Платонов видел величайшего русского поэта
и с кем он идентифицировал себя во время тамбовской “ссылки”. Всю свою
жизнь Платонов настаивал на идеологической ценности грязи: жизнь в самой
ужасающей бедности, в куче мусора, в сортире служит -- странным образом
-- доказательством идеологической ценности. В этом смысле присутствие
Пушкина в непристойном каламбуре -- свидетельство жизненности и поэта, и
его эха у Платонова. Платонов мог бы сказать, что великих писателей
часто можно найти в земляной, жизнеутверждающей близости к лексической
грязи.

В одном из тамбовских писем Платонов пишет жене: “Пока во мне сердце,
мозг и эта темная воля творчества -- “муза” мне не изменит. Мы с ней
действительно -- одно. Она -- это мой пол в душе”. Цель этой статьи
заключалась в том, чтобы показать, что эта декларация совместима с
замечанием Платонова об окончании “Епифанских шлюзов”. Пол в творчестве
Платонова не только философский или психологический феномен. Пол связан
с его музой -- с его уникальной поэтикой, укорененной во
взаимопроникновении различных сфер языка.

Авторизованный перевод с английского Евгения Берштейна

+++

Никита Струве

Наша русская душа

продлевается в России

Беседовала Мария Васильева

М. В.: Никита Алексеевич, ваши первые книги, вышедшие здесь еще в
девяносто втором году, представили вас нашему читателю как издателя,
общественного деятеля и как литературоведа. Это работа «Осип
Мандельштам» и сборник «Православие и культура» по страницам «Вестника
Р. Х. Д.», — статьи и передовицы с пятидесятых годов до девяностого –
целый отрезок времени, история движется, меняется прямо на глазах.

Н. С.: Пожалуй, в этом главное достоинство сборника.

М. В.: «Россия воскресла» – название последней передовицы. Это
девяностый год. Тогда все испытывали эйфорию и здесь, в России, и на
Западе. Прошло шесть лет. За это время ваши взгляды, настроение не
переменились? Все ли так сложилось, как вы предполагали?

Н. С.: Чего мы хотели, что ожидали, в чем были уверены, так это что
система рухнет, она уже проявляла признаки немощи, была не так страшна,
как хотела казаться. Может быть, это неуместно, но я горжусь тем, что в
своей статье «К 60-летию русской революции» с хронологической точностью
предсказал время падения советской системы, предположил, что 70-летие
будут уже не праздновать, а отмечать траурным поминанием «миллионов,
убитых задешево...». Высказывались разные гипотезы, почему погибнет эта
система. По моему мнению, она лопнула от своей глубокой
несостоятельности и дряхлости. Это ведь было предсказано еще Розановым,
до революции. Розанов знал, что революция восторжествует, но новое
здание не выстроится, оно развалится от своей пустоты, пустопорожности.
С точностью предсказал – в третьем, четвертом поколении. Так оно и
произошло. Я не ожидал, что этот переход пройдет безболезненно, будет
плавным, органичным. Если бы можно было тот строй превратить в хорошую
демократию, значит, он был совсем неплох. А сейчас в тех трудностях, в
тех издержках, в тех для многих трагических обстоятельствах, которые
обусловлены переходом, мы видим лишь подтверждение того, что система
была ужасна. Поначалу трудно жить в условиях свободы. Но свобода – это
величайший дар, даже если им не всегда умело, хорошо пользуются.

М. В.: К свободе надо относиться творчески. Иначе – хаос, человек ничем
не защищен и в результате так же бесправен.

Н. С.: Знаете, я ожидал даже и худшего. Я не верил, что может сразу
наступить настоящая политическая демократия. Кто же встанет тогда у
руководства? Люди прежней власти. Это же естественно. Стоит ли
удивляться? Других эта власть не сформировала. Да она вообще ничего не
сформировала. Так что страной управляют обкомовцы. Есть надежда на более
молодое поколение. В свое время Александр Исаевич Солженицын говорил,
что понадобится 250 лет на обновление. А прошло всего только шесть лет.
И я вижу признаки выздоровления, хотя понимаю, что тем, кто здесь живет,
очень трудно. Мне ведь легко говорить, я здесь не живу и не несу все
тяготы этой жизни. Но тем не менее одна Москва дает некоторый повод для
мажорной тональности. Она преобразилась за эти шесть лет. Я надеюсь, что
вслед за ней и вся страна преобразится, скажем, через шесть—десять лет.

М. В.: Тогда, в девяностом году, написав «Россия воскресла», вы брали
начальную точку отсчета сегодняшних перемен. Однако от этой точки мы
могли пойти в совершенно ином направлении – в сторону жесткой,
механистической цивилизации. Не проявил ли исторический сценарий после
девяностого года, с вашей точки зрения, этого своеобразного «своеволия»,
отступив от идеи «православия и культуры»? Может быть, сейчас создается
совершенно новое поколение – людей очень практичных, очень расчетливых,
но – вне православия, культуры. Вряд ли здесь что-то новое для России,
как ни странно. Такая американизированная мечта наших чичиковых.

Н. С.: Я верю в неувядаемость русской православной души. В России это
есть, я наблюдал. Помните ахматовское выражение: «Православную душу
губи...»? Россия – глубоко христианская страна. И Ахматова это
чувствовала, передавала в своих стихах. У Ахматовой у самой глубоко
христианская, православная душа.

М. В.: Вы знали Ахматову. Вам никогда не хотелось написать книгу о ней?

Н. С.: Думаю, что книги я не напишу. При нашей встрече Ахматова поручила
мне написать о ее «Полночных стихах», и я это сделал с большим трудом. О
ней труднее всего писать, как ни странно.

М. В.: Почему?

Н. С.: Это такая ясность, такая глубина, которые говорят сами за себя.

М. В.: Вообще, ваша встреча мне кажется почему-то невероятной. Как это
могло произойти?!

Н. С.: Что я с ней встретился?

М. В.: Такое ощущение, что пересеклись два человека с близким
миропониманием, но из совершенно разных миров. Вы – потомок русских
эмигрантов, она – осталась жить в советской России. Какая-то
незапрограммированная, нелогичная в те годы встреча.

Н. С.: Это благодаря Надежде Яковлевне Мандельштам, и потом, это
все-таки шестьдесят пятый год, некоторое «потепление». Мы с Надеждой
Яковлевной переписывались, она знала, что я пишу о Мандельштаме. Она же
и порекомендовала меня Ахматовой. Однажды, когда Анна Андреевна приехала
в Париж, мне сказали, что я могу с ней встретиться. И встреча
получилась. Я пробыл у нее два часа. Тогда она позвала: «Приходите еще».
Потом мне позвонили и попросили, чтобы я с ней просто посидел вечером,
посумерничал, ее спутницы уходили на спектакль, Анна Андреевна не хотела
оставаться одна; мы сидели с ней вдвоем, разговаривали, было что-то
похожее на полуночное бдение. Тогда же она сказала: «Приезжайте
проститься». И я снова приехал, меня даже просили с ней специально
побыть, потому что у нее нарастало беспокойство в ожидании отъезда. В
одну из этих встреч я и спросил: «Благословляете ли вы меня писать о
Мандельштаме?» Она ответила: «Конечно! А я вас благословляю писать о
"Полночных стихах"».

М. В.: Анна Ахматова глазами Никиты Струве. Что это за человек?

Н. С.: Она была удивительным собеседником. Кто я для нее был? Никто. Но
она слушала. Она спрашивала. Она сама никогда в монолог не пускалась. И
даже были моменты, когда мы просто молчали. Ее «Полночные стихи», о
которых она взяла с меня слово написать, — стихи о поэзии, а не, как
думали, о любви. Это стихи об общении с другим на самой глубине.
Какая-то бездонно-просвещенная глубина – как всякая глубина, она таит в
себе хаос, но хаос преодоленный. И так – сквозь всю жизнь.

М. В.: Лидия Корнеевна Чуковская верно описала ее в своих «Записках»,
как вы считаете?

Н. С.: Ну, конечно! Я просто узнаю всю речь Ахматовой. Я только что
прочел «Ташкентские тетради». Это речь Ахматовой, непосредственно
переданная. У меня ее голос, ее речь звучит в ушах, как будто это было
вчера. Читая Чуковскую, я снова слышу Ахматову. В пятидесятые годы Лидия
Корнеевна, как мне кажется, чуть больше свое привносила, больше
описывала Ахматову, нежели передавала ее речь. Но тоже прекрасно.
Чувствуется православие поэта, хотя сама Лидия Корнеевна верующей не
была. Она была русским интеллигентом старого закала, дальше Герцена не
пошла, и многое в Ахматовой могло быть ей чуждо. Но через поэзию она ее
воспринимала всю.

М. В.: Из великой четверки поэтов – Ахматова, Пастернак, Цветаева,
Мандельштам — кто вам ближе?

Н. С.: Мандельштама и Ахматову я считаю более цельными и более, быть
может, высокими поэтами, чем Цветаеву и Пастернака. Но это мое личное
мнение. Другие, более чувствительные к ритмичности, к лингвистической
сложности, как Бродский, например, могут предпочитать Цветаеву.

М. В.: У вас есть статья с символическим названием – «Творческий кризис
Цветаевой». Как вы относитесь к нынешним попыткам наших критиков
«демифологизировать» Цветаеву? Главный смысл этих публикаций — доказать
ложность мифа, ибо как поэт она ни в коей мере не может стоять рядом с
Ахматовой, Мандельштамом и Пастернаком; что же касается судьбы, и в
особенности последнего периода жизни, то говорится об игре в
«беспомощность» и в абсолютное неведение, хотя Цветаева все знала,
знала, кем был ее муж, знала, в какую страну она вернулась, но выгоднее
и удобнее было разыгрывать из себя человека «не от мира сего». Такое
расчетливое «кликушество». Мне известна точка зрения цветаеведов на эти
статьи. Интересно было бы узнать вашу.

Н. С.: Что касается полемики вокруг творчества, то здесь уже все давно
уяснено – «нас четверо», — это вошло в литературу и узаконено Ахматовой.
Я думаю, Ахматову надо слушать и слушаться почти беспрекословно. В моем
«пантеоне», как это принято говорить, Ахматова и Мандельштам стоят
где-то выше Цветаевой и Пастернака, но тем не менее все они для меня
составляют эту четверицу. В этом поколении равных им нет. Хотя Гумилев и
Ходасевич к ним подходят вплотную.

Что же касается второго момента, полемики вокруг судьбы... Конечно,
Сергей Яковлевич Эфрон завел Цветаеву в тупик, завел в тупик и дочь
Ариадну. И хладнокровно анализировать сейчас это метание в тупике –
стоит ли? Я не уверен, что она знала все.

М. В.: Но, может быть, догадывалась?

Н. С.: Все эти вещи тщательно скрывались даже от своих. Последние
публикации, в частности в сборнике парижского симпозиума «Марина
Цветаева. Песнь жизни», вышедшем недавно в «УМСА-Press», проливают свет
на этот вопрос, но лишь частично. Знала, что муж получал какие-то
деньги, но степень его вовлеченности в это страшное дело даже не
подозревала. По-моему, бесполезно ее сейчас судить слишком строго, она
заплатила за все сполна, ее судьба по-настоящему трагична, мы знаем ее
дни и в Москве, и в Елабуге — и ни к чему по-настоящему придраться не
можем. Думаю, что демифологизация поэта – труд вообще неблагодарный. Я
не вижу в нем смысла и необходимости. Все равно Цветаева уже сама по
себе – миф, как и любой поэт. Идеализировать человека не приходится,
даже великого, одаренного. «И меж детей ничтожных мира, быть может, всех
ничтожней он» — сам Пушкин это признавал. Идеализировать Цветаеву не
стоит, можно только, как постфактум, ее жалеть.

М. В.: Кстати о мифе и мифотворчестве... Благодаря вам мы были
свидетелями зарождения настоящего мифа, он просуществовал очень долго,
набоковедение было им заворожено. Я имею в виду «Роман с кокаином».
Потом мы стали свидетелями «демифологизации». Честно говоря, жаль,
потому что «набоковская версия» была убедительной и красивой. Но
последние исследования и в истории литературы, и в стилистике опровергли
вашу гипотезу, был установлен реальный автор романа – Марк Леви, о
котором вы тоже упоминали в своей статье «Роман-загадка».

Н. С.: Меня это так и не переубедило. Из всех разысканий следует, что
Марк Леви существовал. Но то, что Марк Леви был способен этот роман
написать, а потом больше не создать ничего, кажется неправдоподобным.
Могла быть какая-то подоплека романа, идущая от Леви, какие-то наброски.
Но я продолжаю быть глубоко убежден, что они были переписаны Набоковым.
Если Марк Леви – автор, то это случай уникальный.

М. В.: Действительно уникальный. Значит, не в Набокове дело, и была
возможна какая-то иная линия, иная ветвь в литературе, задолго до всех
основных романов Набокова, в то же время такая же сильная стилистически.
Эта литература продолжила бы традицию Достоевского, которого Набоков
абсолютно не воспринимал и писал о нем просто уничтожающе.

Н. С.: Но такой ветви не было. В романе – все приемы Набокова.
Стилистически Агеев тождествен Набокову.

М. В.: А такая оголенность, такие психологические срывы, совершенно
Набокову не близкие?..

Н. С.: В романе типично набоковская тема разрушения человека. Он бежал
от Достоевского, осуждал его якобы за «патологию», но в том-то и дело,
что в нем самом это было. Тема разрушения проходит через все его романы.
По-русски еще не напечатана повесть, являющаяся подступом к «Лолите» –
это проза сексуального безумия, которое разрушает человека. Так что я
остаюсь при своем мнении. Марк Леви существовал. В лучшем случае он
рабски подражал Набокову. Когда он успел «выписаться» и почему так сразу
исписался? Человек, создавший «Роман с кокаином», вряд ли потом мог
перестать писать. Тайна остается.

М. В.: Тогда вопрос о «тайне» Мандельштама. Ведь ваш фундаментальный
труд о Мандельштаме, скорее, избегает «метафизики». В нем все
конкретно-исторично. И с первых же страниц декларирована параллельность
истории и поэта. Звучит как аксиома.

Н. С.: Безусловно.

М. В.: В то же время у Мандельштама много внеисторичного.
Мандельштамовская космогония кажется даже отталкивающей: «кольцевание
древесины», спящий в земле марганец, жирные черви, металл, «в пестрой
ракушке улитка» – это как бы ветхозаветные дни творения – до человека.

Н. С.: У великого поэта всегда так. Он как бы и над историей, и
одновременно овладевает временем во всех его измерениях. Поэт и живет во
времени, и возвышается над ним. Сначала было время созидательное, и
Мандельштам пропускал его через себя, всю новейшую цивилизацию. Он
воспевает, например, теннис, футбол, есть упоминание об электрической
кофейной мельнице... Потом настало время максимально разрушительное.
Мандельштам ему противостоял, принял мученическую кончину — и этим время
преодолел. В его поэзии – вся история – от Адама и до Мандельштама. И
Египет, и «римский судия», и христианство. Мандельштам удивителен тем,
что прошагал всю историю человечества. Весь акмеизм – в истории. А
символисты – платоники вне истории.

М. В.: В вашей книге о Мандельштаме приведены такие абсолютно
бескомпромиссные его слова: «Все произведения мировой литературы я делю
на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые –
ворованный воздух». Сегодня писатели свободны, их творчество уже не
ворованный воздух. Не залог ли это кризиса современной литературы? Или
все-таки есть интересные имена?

Н. С.: Пока нет. Но я не так хорошо слежу за современной литературой,
чтобы говорить с полной уверенностью. Думаю, сейчас в творческом смысле
время вакуума. Нужно случившуюся «катастрофу» – если это слово можно
употребить в положительном смысле – уяснить. Земля отдыхает. Ушел целый
отрезок истории, это событие мирового значения. Социализм – как теория,
как упование, как идеал – кончен. Сейчас растерянность есть даже у тех,
кто ждал эту свободу. К тому же литературный спад наблюдается во всем
мире, а России нужно еще и какое-то отстояние, чтобы последние события
переварить, а потом воплотить в художественной форме. Русская литература
была крайне богата в двадцатом столетии. Ахматова ведь – завершение
«золотой цепи», начало которой – Пушкин. Сейчас чувствуется некоторая
исчерпанность, но периоды бывают разные, все еще вернется, появятся
новые имена.

М. В.: Издательство «УМСА-Press» публиковало когда-то писателей, не
нашедших возможности печататься на родине. Это и Солженицын, и
Чуковская, и Кублановский. У вас есть готовность публиковать наших
современных писателей, открывать какие-то новые имена, которые сегодня
по ряду причин – пусть даже и не политических, а чисто литературных –
мало публикуются в России?

Н. С.: Может быть. Интерес издателя к новым именам никогда не угасает.
Но наша миссия, я имею в виду возвращение литературы русского зарубежья
в Россию, не совсем еще завершена. Что же касается современной
литературы, то публиковать ее, рассчитывая на широкую публику, нужно
только здесь.

М. В.: Значит, ваше отношение к современной литературе практически не
изменилось, ведь еще в 1990 году, в книге «70 лет издательству
УМСА-Press» вы писали: «Художественная литература за последние годы
отступила на второй план, если не считать солженицынских «Узлов» и
богатого наследия серебряного века». Мне кажется, что сейчас
художественная литература просто пытается идти каким-то новым путем,
может, даже и рискуя сойти на серость. Но она очень боится русского
пророчества, максимализма, глобальности, которые породила литература XIX
века. Поэтому она движется совершенно в иную сторону, нежели Солженицын.
А ведь такую точку зрения можно найти еще у представителей первой волны
эмиграции. Адамович писал, что только Пушкин противостоит той
беспощадной требовательности, тому максимализму, который свойственен
всей послепушкинской литературе, и Пушкин – единственный, кто придает
России другое лицо, не требуя неустанного духовного напряжения.

Н. С.: А вместе с тем именно Пушкин по-настоящему в русской литературе
эту тему начал. Вспомните «Пророка». На верхах русская литература всегда
отличалась своим пророчеством, начиная с Пушкина. Ему вторил Лермонтов.
Да, были и другие большие писатели – вне «пророческой традиции» – Бунин,
например. Он пророком не был, я хорошо его лично знал и потому говорю с
такой уверенностью, он действительно был иным в своей традиции
писателем. Бунин – великолепный стилист, и в этом смысле он – одна из
вершин в русской литературе. Но вершины бывают разные. Что же делать,
если пророчество – это отличительная черта, это дар русской литературы,
она вся в пророческой стихии. Пророческий дар был у Гоголя, у
Достоевского, у Толстого, у Блока было много гениальных пророческих
прозрений. В настоящее время в своем творчестве эту традицию продолжил
Солженицын.

М. В.: Существует в литературоведении точка зрения, что, как только
писатель берет на себя пророческую миссию, он кончается как художник.
Здесь истоки надрыва Гоголя, «кривой» философии Толстого, его «ухода».

Н. С.: Толстой прожил очень долгую жизнь, завершив в пятьдесят лет
огромные романы-полотна, и, на мой взгляд, у него просто не было больше
таких огромных тем. Написать «Войну и мир», «Анну Каренину», а потом
создать что-то еще выше – это не так легко. Всякий писатель
совершенствует себя в той или иной форме. Гоголь так шел. Но тоже
надорвался. Он не на пророчестве надорвался. От него ждали новых
«Вечеров на хуторе» или очередную петербургскую повесть, как от
Солженицына просили «Матрениных дворов» побольше. Но писатель не может
повторять себя, ему нужно идти вверх. Принадлежит ли Толстой к пророкам?
Пожалуй, он в большей мере «пророк» не в своих философских статьях, а в
романах. Это такая высота, что пророчество здесь очевидно. Он не был
религиозным гением, тем не менее религиозный дар в его личности
очевиден.

М. В.: Вы считаете, что религиозный дар возможен именно как дар, то есть
изначально может быть заложен в человеке?

Н. С.: Я считаю, что бывают религиозные гении. Отца Сергия Булгакова я
считаю величайшим религиозным гением. Он им стал в условиях
«восхождения» во второй половине жизни. В русской эмиграции было много
одаренных в религиозном смысле людей.

М. В.: Однако к булгаковской софиологии многие священнослужители
относились и относятся настороженно. Еще Николаю Бердяеву приходилось
отстаивать идеи Булгакова, вступать в полемику с ортодоксальными кругами
церкви. Полемика не утихла до сих пор. Я не раз слышала от истово
верующих резкие слова в адрес богословия Сергия Булгакова.

Н. С.: В его богословии много спорного, но ничего от ереси. «Ересомания»
– это наша беда. Я считаю, что с ней нужно бороться. И время, и слово
все изменят. Многое уже сделано. Сергий Булгаков вернулся на родину: в
городе Ливны бывшая Пролетарская площадь названа его именем. Там же
выпустили замечательный сборник его статей. Но окончательно воспринять
богословское творчество русской эмиграции возможно только со временем.
Конечно, если возьмут верх так называемые ортодоксы, которые всюду видят
врага, ересь, которые знают ответы на все вопросы и не способны
диалектически мыслить, то возвращение задержится. Но тем не менее оно
произошло, и теперь никто не сможет обойти Булгакова, Федотова, Шмемана,
разработанные ими темы, где они перепахали все поле догматики, церковной
истории, литургики. Я софиологию Булгакова не целиком воспринимаю, а
может быть, не до конца понимаю, но питаюсь от его творчества чуть ли не
ежедневно. Ведь это подлинное богомыслие, а богомыслие – вещь
чрезвычайно трудная и чрезвычайно редкая. Богомыслие – это не прещение.
Прещение – это полицейская форма мышления: «Вот я имею истину!» Нужны
дискуссия, соборное обсуждение, а этого нет. Отчасти это все последствия
советской системы. Она привила людям упрощенное догматическое мышление,
которое некоторыми переносится в религиозную сферу.

М. В.: Когда в двадцать втором году по приказу ГПУ Россию покинули
известные философы, богословы, писатели, то для нашей страны это была
невосполнимая потеря. В те годы возрождалась религиозно-философская
мысль. Потом Россия уже не смогла этого восполнить – лишь несколько
имен: Флоренский, Лосев. Готовы ли мы сегодня к возвращению на родину
богословского наследия эмиграции? Соответствуем ли этому уровню?

Н. С.: Наследие возвращается, надо будет его освоить, впитать, на это
понадобится еще время. Но Россия-то выжила. Я сейчас много путешествую
по России, возвращаю труды эмиграции в их совокупности – уже в
пятидесяти городах открылись филиалы фонда «Русское зарубежье»,
шестьдесят библиотек. Без готовности самой России такое возвращение на
родину литературы русского зарубежья было бы невозможно. 

М. В.: Вы издавали альбомы «Сорок сороков» о русских церквях, был альбом
о священниках, погибших в советские времена. Вообще исчезновению «белых
пятен» в нашей истории мы во многом обязаны издательству «УМСА-Press».
Как относится Русская православная церковь к этой работе вашего
издательства?

Н. С.: На «Вестник Р. Х. Д.» имеется очень теплое благословение
Патриарха Алексия. Я с ним знаком и высоко ценю его мудрое руководство
церковью. В Париже мы не принадлежали к Патриаршей церкви и до сих пор к
ней не принадлежим. Но я всегда относился к Патриаршей церкви глобально
положительно, всегда понимал, что она была гонима, что ее истребляли. Я
даже себя считаю сергианцем в каком-то смысле, хотя не могу оправдать
всего без исключения, что митрополит Сергий сказал или сделал... Но в
каких условиях! Когда кровь лилась ручьями. Он спас церковь в сорок
первом году, в момент войны, несмотря на то что церковь была разрушена и
все вокруг него «пережжены на уголь», он принял интуитивно правильное
решение, выбрав патриотическую позицию. Этим он спас церковь,
перетерпел, перестоял – и спас. На Западе мы должны были критиковать
здешнюю церковь, особенно в мирное время, за «лояльность» по отношению к
строю. Но, мне кажется, наша критика только помогала ей, потому что
духовенство в России могло сказать: «Смотрите, что о нас пишут, значит,
мы уже достаточно лояльны. И не требуйте от нас большего».

М. В.: Издательство «УМСА-Press» пропустило через себя все три волны
эмиграции. Какую вы считаете наиболее яркой?

Н. С.: Совершенно очевидно, первую, парижскую. Из Германии, где в первые
годы после революции она осела, русская эмиграция переехала во Францию
не только по экономическим причинам. Франция предоставила идеальные
условия свободной культуры, и настоящий роман русской эмиграции с
Западом протекал во Франции, где не было никакого социального давления
со стороны французского общества. Это могло выражаться в некоторой
индифферентности, но в каком-то смысле она была благоприятна для
творчества.

Первая эмиграция была максимально творческой, максимально «эмиграцией»,
максимально Россией за рубежом. Дело не в численности, эмиграция – даже
первая – была не столь многочисленной, как иногда считали. Она как будто
не превышала миллиона, потом стала быстро таять. Вообще она была
неисчислима – об этом очень хорошо написал Мережковский. Вторая
эмиграция еще более малочисленная, чем первая, 400—500 тысяч, но она и
не хотела, чтобы ее «исчисляли» и вообще замечали. В своей новой книге,
написанной на французском языке, я больше всего говорю, конечно, о
первой эмиграции, вторую и третью затронул более поверхностно. Я хотел
оттенить творческие достижения, творческий труд эмиграции. Во
вступительной главе я отметил три стороны русского изгнания: его
героику, которую воспела Цветаева, его «эмигрантщину», которая, к
сожалению, тоже была (социально деградировавшее общество – о чем
саркастично и зло писала Тэффи), и его чувство миссии, чувство
жертвенности. Как это у Мережковского? — «Мы не выселенцы, а переселенцы
из бывшей России в будущую». Это была вера, что Россия возродится, —
пусть это будет после ухода из жизни, через несколько десятилетий, но
будет непременно...

М. В.: Едина ли наша литература? Или литература эмиграции во Франции
создала совершенно другую ветвь, какие-то совершенно новые
стилистические формы, неведомые до этого русской литературе? Имею в виду
не только Газданова, Фельзена, Поплавского — писателей, состоявшихся уже
во Франции, но и позднего Бунина. И еще, — если вы это течение
признаёте, — продолжило ли оно себя в современной литературе или,
испробовав свои силы, заглохло, осталось только литературным
экспериментом эмиграции?

Н. С.: Это предмет для изучения и раздумий. С одной стороны, литература
едина. Но какой разный опыт! Я, например, считаю, что через тот опыт
страдания, который прошла литература в России, – «и ни единого удара мы
не отклонили от себя», — как говорила Ахматова, – она поднялась на
большие высоты, чем литература в эмиграции. В изгнании, ввиду своей
оторванности от России, от корней, она не могла подняться на очень
большие высоты. Это было не под силу молодому, «незамеченному»
поколению. А писатели старшего поколения не испытывали ни жуткого
давления, ни необходимости через эту тьму пробираться. Не то чтобы
литература в эмиграции развивалась по какому-то западному руслу, но
просто в иных, более спокойных условиях.

М. В.: Я имела в виду не «офранцуживание» и даже не «эмигрантскую тему»,
а новый стиль в литературе.

Н. С.: Все взаимосвязано. Как раз тема-то и не давала возможности
выбора, и потому стиль литературы в эмиграции требовал большего
внимания. Бунин в эмиграции довел свой стиль до совершенства. Ремизов –
тоже, он еще более усовершенствовал свои «выкрутасы». И все это отчасти
по той причине, что эмиграция не давала достаточно тем. Писатели,
которые сформировались еще в России, – Шмелев, Бунин, Ремизов – написали
в эмиграции свои лучшие вещи.

М. В.: Почему? Пришла творческая зрелость или появился совершенно новый
опыт?

Н. С.: Здесь можно говорить о причинах творческого расцвета у писателей
разных поколений. У Шмелева был значительный рывок. Почему? Он начинал
писать в литературной среде «бытовиков», они подлаживались под
дореволюционный – не социалистический, а социальный – реализм. Потом
прошла революция, многое изменила и освободила «бытовиков» от этого
социального реализма. Набоков двигался всей своей литературной судьбой в
сторону Запада. Что же касается нового литературного языка, у эмиграции
это было, скорее, построение над реальностью, тогда как в России наши
большие прозаики – Платонов, Булгаков – пробивались через непреодолимую
стену. Им надо было осилить и выразить то, что до сих пор трудно простым
умом осмыслить.

М. В.: Вы сказали об «оторванности» русской эмиграции. На ваш взгляд,
той высокой культуры, которую «вывезли» из России эмигранты «первой
волны», уже трудно достигнуть следующим поколениям в условиях другой
страны?

Н. С.: Разумеется, достигнуть трудно; пожалуй, даже невозможно. Я сам –
дитя эмиграции, но сращен с французской культурой. Тем не менее мы с
женой (как и многие) старались воспитывать своих детей в духе русской
православной культуры. А теперь и мои дети уже своих детей в этом духе
воспитывают. Помогло в этом то, что моя жена тоже русского
происхождения, дочь о. Александра Ельчанинова. Она иконописец, расписала
ряд иконостасов в Швейцарии, Соединенных Штатах. Пишет много и для
частных лиц...

М. В.: Что бы вы могли сказать о нынешней, четвертой волне эмиграции?

Н. С.: Она иссякает. Четвертая эмиграция – понятие более размытое,
нежели эмиграция предыдущих волн. Можно ехать туда и обратно, мало кто
получает возможность долго жить во Франции. Сегодня это люди временно
«пребывающие» на Западе. Был какой-то зародыш четвертой эмиграции, когда
экономически, психологически люди не верили в перестройку и искали
счастье на Западе. Но это уже не эмиграция.

М. В.: Значит, эпоха русской эмиграции завершается?

Н. С.: Завершена. Есть потомки эмиграции. Их задача – свидетельствовать
о том, что было. Русская часть нашей души, или, точнее, наша русская
душа, оживает, продлевается в России. Здесь продолжение нашего дела.

"Дружба Народов", №11, 1997

+++

Виктор Топоров как Василий Розанов

Сергей Князев 

sergkn@yahoo.com

Одна из отличительных черт гения, заметил как-то Акутагава - способность
устраивать скандалы. Максима столь же эффектная, сколь уязвимая. Легко
ее оспорить. Однако есть в истории нашей словесности персонаж,
подтверждающий эту формулу абсолютно. Я имею в виду Василия Розанова,
чемпиона своего времени по скандалам. Сегодня этот титул принадлежит
Виктору Топорову. Какой-никакой, а все же повод сравнить этих
литераторов есть. Тем более что они во многом схожи.

В начале века много и охотно ругали Розанова. В конце столетия бранят
Топорова. Слова, впрочем, те же. "Гнилая душа", "Смердяков",
"Передонов", "Вместо демона - лакей", "Инквизиторствующий кликуша".
Обвинения в антисемитизме. И не разберешь с ходу, что здесь о Топорове,
а что - о Розанове.

К тому и к другому всегда относились/относятся пристрастно. Либо злобная
критика, либо восторженное, с придыханием, уважение. Но всегда -
интерес. На прошедшей не так давно в Петербурге конференции "Школа
литературного портрета и рецензии" Топорову задали едва ли не больше
вопросов, чем всем остальным докладчикам вместе взятым.

Топоров, как и Розанов, - писатель по преимуществу газетный. (Любопытно,
что даже самые известные и важные книги Розанова - "Уединенное",
"Опавшие листья" - Андрей Синявский называл "лирической газетой".) Для
обоих характерно сотрудничество в изданиях самой разной, порой
противоположной направленности. Правда, Топоров никогда не позволяет
себе писать одновременно "во всех направлениях".

Топоров постоянно декларирует и доказывает свою независимость, честность
и "неангажированность". "Для меня - цивилизованность исключает
групповщину, сервильность перед маститым писателем, а главное,
неискренность в разговоре с читателем" (выделено мной. - С.К.). Розанов,
правда, тоже неоднократно заявлял, что всегда писал что думал, не
лукавя. И это совершенно справедливо в отношении его книг типа "Опавших
листьев". Не раз говорено о небывалой до того искренности этих
произведений, о том, что Розанову, как никому, удалось в них "высказать
сердце". Однако читая газетные опусы Розанова, в это поверить нелегко.

"Подделывался".

Но ни к кому не подделывался.

"Льстил".

Но ни к кому не льстил.

"Писал против своего убеждения".

Никогда -

И если "лгал" (хотя определенно не помню), то просто в то время не хотел
говорить правды, ну - "не хочу и не хочу".

Это - дурно.

Не очень и даже совсем не дурно. "Не хочу говорить правды". Что вы за
дураки такие, что не можете отличить правды от лжи; почему я для вас
должен трудиться?

Да и то определенной лжи я совсем не помню.

Правда, я писал одновременно "Черные" статьи с эс-эрными. И в обеих был
убежден. Разве нет 1/100 истины в революции? и 1/100 истины в
черносотенстве?" ("Опавшие листья". Короб второй).

Конечно, Топоров пишет всегда искренно, что, впрочем, не мешает ему
иногда передергивать вполне по-розановски. Вот, скажем, в статье
"Похороны Гулливера" ("Постскриптум", # 2, 1997) он цитирует
стихотворение Бродского "Письмо в оазис", весьма неприятное для адресата
- известного петербургского литератора, которого Топоров и старается
"урыть". "Хорошие "стишки" не могут быть неистинными", - радостно
взвивается критик. Во-первых, что есть истина? Во-вторых, как быть тогда
с эпиграммами Пушкина, которые при всем своем совершенстве явно
несправедливы?

Впрочем, и с Топоровым и с Розановым часто невозможно спорить по
существу. Тексты Розанова настолько провокативны, что решивший всерьез
опровергать в них написанное, рискует оказаться в дураках. Топорову же
нередко трудно возразить просто потому, что, как сказал один из
обиженных критиком, "нет другого такого Топорова, который бы сказал, что
Топоров говорит неправду". Не имея что возразить по существу, оппоненты
обвиняют Топорова в хамстве, антисемитизме, в том, что он не защищал
демократию в девяносто первом, в неумении и нежелании вести
цивилизованную полемику и т.д. Возражения, как правило, жалкие. Качество
текстов в жанре "Наш ответ Топорову" часто лишь подтверждает правоту
критика. Один из самых замечательных примеров - эпиграмма Александра
Кушнера, опубликованная в первом номере "Нового мира" за прошлый год. 

Сегодняшний Зоил бездарен так и жалок,

Такая это смесь вранья и глухоты, 

Что греческий его прообраз и аналог

Из тьмы веков ему сочувствует: эх, ты!

Как звать тебя, скажи еще раз, Топоровым?

Проси, чтобы поэт заметил твой зудеж.

И тленья убежав, прихлопнут точным словом,

Останешься в веках и вечно заживешь. 

Эпиграмма, конечно, ужасная. Стенгазета пединститута. Полное отсутствие
настоящей, ядреной, энергичной литературной злости, одна обида.
Элегическая интонация, эпиграмме противопоказанная полностью. Кокетливое
примечание автора к "зудеж": "В рукописи у меня другое слово".
Обвиняющий Топорова в глухоте сам поразительно невнимателен к языку:
"останешься в веках" и "вечно заживешь" - это тавтология. Оборот "из
тьмы веков" употреблять сегодня на полном серьезе вроде как и не очень
прилично.

Как видно, поэт подставился. Тем более что в одной подборке с этой
эпиграммой было напечатано стихотворение, опубликованное одновременно в
специальном номере "Звезды", посвященном Бродскому (# 1, 1997). Чем
Топоров и не замедлил воспользоваться, прихлопнув стихотворца точным
словом: "И дополнительным доказательством того, что их (произведения
Кушнера. - С.К.) не читают, служит то, что одни и те же стихи Кушнер
печатает в двух-трех журналах одновременно".

Язвительные реплики Топорова в адрес Кушнера сопоставимы с розановскими
выпадами против Блока. Вообще Топорова и Розанова интересно читать
параллельно. Топоров о Кушнере - Розанов о Блоке. Топоров - (глагол
вставьте по желанию) Дмитрия Лихачева, Сергея Аверинцева, Ефима Эткинда
- Розанов в совершенно хамской манере высказывается о крупнейшем
историке литературы начала века Семене Венгерове. Топоров спустя
несколько месяцев после смерти Окуджавы пишет о нем всякие гадости -
Розанов в 1912 году, через полтора года после кончины Толстого,
замечает, что тот "прожил, собственно, глубоко пошлую жизнь".

И для Топорова, и для Розанова никогда не существовало литературных
репутаций. И репутаций политических. "Всем великим людям я бы откусил
голову" ("Опавшие листья"). Кампании против Розанова вспыхивали, когда
тот, по выражению Виктора Сукача, "задевал кого-нибудь из
демократических "столпов общества" или же русского освободительного
движения". Топорова тоже больше всего начинают клевать после того, как
он где-нибудь выскажется по поводу отцов современного русского
"либерал-идиотизма". Политические взгляды и того и другого можно
охарактеризовать как "радикальный консерватизм".

Конечно, уподобление Виктора Топорова Василию Розанову может показаться
некорректным. При всей похожести у них и различий немало. На должность
духовного сына Розанова с большим, возможно, основанием, может
претендовать действительно очень близкий ему идейно и стилистически
Дмитрий Галковский. Критик Лев Лурье возводит литературную генеалогию
Топорова не к Розанову, а к "желчным журнальным рубакам 1860-х -
Писареву, Ткачеву, Буренину".

Значение Розанова и Топорова в истории литературы, разумеется, различно.
Первый - феноменально одаренный стилист, новатор, создавший новый жанр в
искусстве и породивший мощную волну подражаний: "Это вам, потомки!" и
"Записки сорокалетнего мужчины" Мариенгофа, "Ни дня без строчки" Олеши,
катаевские "Кубик", "Трава забвения", "Святой колодец", некоторые тексты
Астафьева, Солоухина, Бондарева. Из появившегося недавно - "Конец
цитаты" Михаила Безродного, записки публикатора наследия Розанова -
Виктора Сукача "Воспоминания о Розанове. Почти опавшие листья",
"Розановый сад" Владимира Тучкова.

Заслуги не менее бесспорны, хоть и менее значительны. Он перевел немало
из англосаксонской и немецкоязычной литературы да реанимировал газетную
рецензию. "Критик разрушил, - замечает Лев Лурье, - отвратительную
тенденцию, уподоблявшую рецензию пышному грузинскому тосту (чаще всего
алаверды)". Что тоже, как подумаешь, - немало, особенно по нашим
временам, когда читателям и писателям плевать друг на друга.

И все же сравнение Виктора Топорова с Василием Розановым кажется мне
корректным и продуктивным. Их общие черты и сама возможность подобного
сопоставления доказывают неслучайность появления литератора такого типа
здесь и сейчас. Топорова, как и Розанова, породило само развитие
литературы. Если б Топорова не было, его стоило бы выдумать. Потому
неправ Александр Кушнер, наивно полагающий, что Топоров останется в
истории лишь благодаря склоке с ним, "поэтом". Что ж, Розанов постоянно
называл Гоголя идиотом, а Щедрина - "ругающимся губернатором" и
"отвратительным явлением". Но мы ведь читаем Василия Васильевича не
только за это.

© Русский Журнал, 1998	 INCLUDEPICTURE
"../../../../../images/bullet.gif" \* MERGEFORMATINET \d  	russ@russ.ru



+++

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  	
INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  
9.01.1998

Денис Драгунский.

Особенности национального проектирования

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  В
современном русском гуманитарном просторечии слово "проект" обозначает
некое художественное предприятие вне привычных рамок или художественный
текст вне жанра. Еще чаще - серию таких текстов без конца и начала.
Например, "Русский проект" на телевидении - краткие сюжеты, исполненные
бодрой ностальгии по былому единству национальной системы ценностей и по
единству их носителей, людей добрых, сильных и не мудрствующих попусту.
В общем, конкретное и понятное массам воплощение "русской идеи" в
советском варианте. Взяли советскую реальность и откинули на сито.
Идеологический соус вылился, и осталась человечность (доброта и
простота). Оно бы и хорошо, но сразу вспоминается Павел Флоренский. Он
рассказывал о своем отце, который в собственном жизнеустроении попытался
заменить религиозную идею на идею "человечности", что в итоге привело
его к духовному банкротству. Выходит, одной человеческой безусловности
недостаточно даже для личных жизненных планов: нужна надчеловеческая
условность, цель, сформулированная на общем для всех языке. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Попробуем употреблять слово "проект" более аккуратно. Например, по Далю:
"план, предположенье, предначертанье; задуманное, предположенное дело и
самое изложенье его на письме или в чертеже". Кстати, у Даля идея - это
"умственное изображенье". Поэтому, говоря о русской идее, мы на самом
деле имеем в виду русский проект - план будущего устройства России. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Констатации - в данном случае констатации русской специфики - при всей
их возможной тонкости в нашем случае не имеют большого практического
значения. Объясняя, что происходит, они редко показывают дорогу. Скорее
напротив - усладительные подробности констатаций несут в себе
ностальгический или увековечивающий посыл. Это не проект, а именно идея,
умственное изображение того, что уже есть. Смысл любого проекта, даже
сознательно ретроградного - направленность в будущее. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Но все-таки приходится начать с констатаций. Прежде всего придется
понять, какими были главные черты русского проекта и как они определяют
нынешние особенности национального проектирования. Потому что не
получается кроить и шить нетронутую ткань общества и общественных
настроений. Да где ее такую взять? Надо распарывать и перекраивать. В
лучшем случае - ушивать и расставлять. В России по этой части накоплен
большой, но, к сожалению, тайный опыт: обычно мастера портновских
улучшений не чертят выкроек - и уж во всяком случае не оставляют
руководств по подгонке. Какая затягивающая метафора! Но закончу ее на
том, что перешитая одежда остается сама собою. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  В
последнее время Россия переделывает проекты, а не реальность. Оно бы и
нормально: трудно различить реальность мира и реальность текста - а
некоторые светлые головы считают, что такого различия вообще нет. Нет,
ну и ладно. Но предметом проектирования (перекройки-переклейки) служит
не текст про реальность, а проект как таковой. Если угодно, текст
проекта. И это тоже понятно - нация и ее элита сильно устали от
перекроек реальности: спасибо, не надо, лучше займемся "бумажной
архитектурой". 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Итак, посмотрим на некоторые постоянные или, лучше сказать, давние
параметры русского национального проекта. Некоторых коснемся вкратце, на
других остановимся подробнее. 







Экспансия 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  В
силу простых и обидных причин Россия развивалась скорее вширь, чем
вглубь. Бог ошибся, поселив русских на бескрайней равнине и в окружении
более слабых народов. Хотел наградить, а на деле наказал. Вот если бы
татары не сдали Казань Ивану Грозному... Вот если бы турки не сдали Азов
Петру Великому... Кабы не Ништадтский мир, кабы не Геок-Тепе... 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Вышло так, что русский проект стал проектом экспансии - в отличие от
проекта развития, который свойствен более "геополитически зажатым"
нациям. Ресурсы, полученные от территорий и живущего на них народа,
использовались для удержания этих территорий и, насколько это возможно,
для дальнейшей экспансии. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Разумеется, в проекте экспансии были разделы, посвященные развитию. Но
идея развития тут же подавлялась пространством, тонула в нем. Территория
росла быстрее, чем население, - если завоевывались пустоши, где по лесам
тихо промышляли меря, чудь и водь. Позже вместе с территорией
прихватывались огромные массы населения (Кавказ, Центральная Азия) -
русскому проекту на беду: русская Россия физически не смогла переварить
иные (как ни смешно может показаться, более мощные) цивилизации. К этому
добавился более высокий прирост населения на "национальных окраинах". 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Проект экспансии также включал в себя интегративный раздел. Но он был
очень плохо проработан - как проект социалистической модернизации,
которая застряла на стадии гигантов тяжелой и добывающей промышленности.


 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Русская экспансия сама себя съела. Парадоксальным воспоминанием об этом
величественном проекте являются призывы упертых "атлантистов" или
правоверных "евразийцев" отдохнуть на лоне еще более великой державы -
США или Китая. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Но проект дезинтеграции (существующий с 60-х годов прошлого века)
воспринимался как национальное оскорбление, а распад СССР стал для
русских сильнейшей травмой. Не потому, что русские - такой имперский
народ, а потому, что проект экспансии существовал всегда - сколько нация
себя помнит. Расставание с ним необходимо, но крайне болезненно. 







Русский народ 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Этнический национализм (этнократия) для России был и остается скорее
проблемой, чем осуществленным проектом. Причины этого до оскомины
банальны: поскреби русского, найдешь татарина, 17 процентов нерусских
составляют около 25 миллионов человек, смешанные браки, смешанное
расселение и т.д. и т.п. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Но отсюда вытекают весьма интересные последствия. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Институты русской идентичности весьма слабы и неопределенны. Но чем жиже
клей, тем больше требуется поверхность прилипания. Русское "я" прилипает
к чему попало, с готовностью образуя национальное "мы". Это виртуальное
"мы" никого не может обмануть, в том числе и самих русских, мыкающих
горе несложившейся идентичности. Разве что огорошить зарубежных коллег.
"Когда мы принимали решение о вводе войск в Афганистан..." - буднично
рассказывает российский журналист на заграничном семинаре. У слушателей
сначала падают очки, потом кто-то отваживается спросить: "Вы были членом
политбюро? Раз вы принимали это решение?" 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Вл. Соловьев заметил, что источником вдохновения наших националистов
была плохая иностранная мысль. Но, надо добавить, не просто плохая, а
"идеологически чуждая", как сказали бы советские обществоведы. Жозеф де
Местр - мало того что католик, он был еще и ультрамонтанцем, то есть
сторонником всемирного католического единства под властью папы. Макс
Нордау, обличитель европейского вырождения и условной лжи культурного
человека, был, напротив, сионистом. Равно неприятные господа. Однако они
вдохновляли Каткова и Победоносцева соответственно. Даже когда
националистическая мысль была неплохой, она не переставала быть
иностранной - барон Гакстгаузен с его русской общиной. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Возможно, русские стали нацией, которая осознает свои национальные
ценности, только после русофобских атак Чаадаева и маркиза де Кюстина. У
элиты появилось национальное самосознание. Проще говоря, обиделись и
стали возводить контрмиф. "Прошедшее России было удивительно, ее
настоящее более чем великолепно; что же касается будущего, то оно выше
всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение", - сказал
Бенкендорф по поводу непатриотичных соображений Чаадаева. В ответ на
кюстиновские кошмары о России славянофилы потянули в одну сторону,
западники в другую, а потом пришел Катков и твердо заявил, что в России
и так все прекрасно. Русский проект был заряжен негативно. В давней
газетной статье О. Богомолов говорил: кажется, что советская
экономическая доктрина нарочно выдумана так, чтоб все было иначе, чем у
других. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  В
формировании - точнее, в бумажном проектировании - русского национализма
не было и нет специфических ксенофобских (этнических или
конфессиональных) табу. Главный летуче-гремучий символ исконно русского
военного могущества называется "Микоян и Гуревич", а чистокровный русак
"калашников" - это космополит, которого клепают во всем мире по
лицензиям и без оных. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Идея чистокровности стала достоянием необученных маргиналов, которых
презирают и космополиты-западники, и респектабельные националисты.
Однако желание властей отменить этническую пометку в паспорте встретило
весьма неоднозначную реакцию общественности (и не только татарской).
Точно так же несколькими годами раньше не встретила понимания идея
"нации-согражданства". Получается, что русские сознают фантастичность
этнической идеи, но за свою этничность крепко держатся. 







Руссояз 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Русский национальный проект пишется на особом языке (если угодно,
программируется в особой языковой среде). Это "руссояз", который к
нормальному русскому языку относится так же, как оруэлловский "новояз" к
обыкновенному английскому. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  В
послесловии к своему роману "1984" Дж. Оруэлл показал, что перечень
гражданских и политических прав из "Декларации независимости" нельзя
адекватно перевести на социалистический новояз. Можно лишь кратко
охарактеризовать ее как "мыслепреступление". А если уж всерьез браться
за перевод, то получится славословие Старшему Брату. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Может быть, именно поэтому так легко черпали наши проектанты из идейно
чуждых источников. Все равно выйдет русский проект - как селедка
капитана Врунгеля, которая получалась то исландской, то голландской - в
зависимости от того, кто ее ловил. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Новояз любит сокращения и вообще лапидарные выражения. Руссояз,
напротив, многословен и туманен. Главная тенденция новояза - сокращение
словарного запаса: нет подозрительных слов - не будет ненадежных мыслей.
Руссояз любит прилагательные. Истинно русский. Настоящая демократия.
Подлинная свобода. Русский барин в полном смысле слова. Cлова значат не
то - или не совсем то, - что они значат в остальном мире. Нечто значит
то-то и еще плюс к тому вот что, которое, в свою очередь... И
непременное "а не...". Свобода истинная, полная, живая, а не формальная
и договорная (Достоевский). Мысль блуждает в густых пучках значений - но
в этом есть и выгода: ее не поймаешь на противоречии. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  И
еще руссояз любит отрицания. Утверждение посредством отрицания задает
увертливую нечеткость определений. Вместо "умный" мы говорим "неглупый",
вместо "дорого" - "недешево" и наоборот. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Попробуем перевести слово "свобода" на руссояз. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Победоносцев спрашивает: "Что такое свобода, из-за которой так волнуются
умы в наше время, столько совершается безумных дел, столько говорится
безумных речей и народ так бедствует?" И отвечает, что свобода в смысле
демократическом есть право каждого участвовать в управлении
государством. Но, говорит Победоносцев далее, "достоянием каждого
гражданина становится бесконечно малая доля этого права. Что он с нею
сделает, куда употребит ее?" А и впрямь - нечего делать и не на что
употреблять. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  С
помощью несложной, но весьма эмоциональной диалектики Победоносцев
превращает свободу из цели в модус социальных отношений, отсюда - в
нечто вроде "осознанной необходимости", далее - в совесть, потом - в
веру, а вера невозможна без церкви, а истинная церковь, как легко
догадаться, одна. Так свобода превратилась в православие. Но руссояз
опять оказал свое действие: православие перестало быть учением восточной
христианской церкви со своими догматами и канонами, с великолепной
школой мысли (А. Ф. Лосев - последний по времени столп православной
философии). Для большинства оно превратилось в расплывчатый синоним
столь же расплывчатой "истинной русскости". 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Итак, русскому человеку предлагается единственный способ употребления
малюсенькой свободы, которую еще неизвестно, дадут ли. Конвертировать ее
в духовную свободу особого рода. Духовная свобода по-русски - это
мистическое замещение свободы в едином религиозном... - в чем? В порыве?
Или в опыте? В церковной идентичности, вот в чем. Но - увы. Деятельный
бюрократ Владимир Карлович Саблер (ближайший сотрудник Победоносцева и
впоследствии тоже обер-прокурор Св. Синода) - вот и все русское
православие, зажатое петербургским начальством. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Еще одна руссоязовская интерпретация свободы принадлежит Достоевскому.
Свобода детей вокруг отца любящего и любви детей верящего. Свобода как
равенство в братстве. Равенство вытекает из братства, а братство - из
сыновности, которая, в свою очередь, подразумевает культ Отца Народа. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Поэтому "Православие, самодержавие, народность" - это те же "Свобода,
равенство и братство", но в переводе на руссояз. 







Русская вера 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Когда Спаситель пришел в дом Марфы, она стала хлопотать по хозяйству, а
сестра ее Мария сидела у ног Спасителя и внимала Ему. Марфа посетовала,
что сестра бездельничает, но Христос сказал: "Ты заботишься и суетишься
о многом, Марфа. А одно только нужно: Мария же избрала благую часть,
которая не отнимется у нее" (Лк., 10, 38-42). Розанов пишет: "Будем
молиться, чтоб вера никогда не была отнята у нас, и не будем сожалеть,
что наши суетливые сестры так много успели сделать". Сестры у Розанова -
это католицизм и протестантизм, в советском проекте - Запад. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Вместо понятных мотивов социального поведения была вера, уже утерявшая
свой объект. Вера не во что-нибудь, а вера просто, вера как состояние
души. "Зато люди верили!" - это говорилось серьезно, и это пародируется
в масскультовых фильмах про "золото партии" - там эту фразу произносит
пожилой цековский ворюга. Масскульт еще раз сыграл свою позитивную роль.


 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Вот длинная-предлинная, но нужная цитата из Розанова ("Легенда о Великом
Инквизиторе Ф. М. Достоевского", глава XXI). Розанов доказывает, что
христианская истина, дух Евангелия, сохранился только в православии. Вот
как он это делает, признавая одновременно и "неизъяснимое величие
католицизма", и "все плоды протестантизма": 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
"Ничего у нас нет, ни высоких подвигов, ни блеска завоеваний умственных,
ни замыслов направить пути истории. Но вот перед вами бедная церковь...
Войдите в нее и прислушайтесь к нестройному пению дьячка и какого-то
мальчика, Бог знает откуда приходящего помогать ему. Седой высокий
священник служит всенощную. Посреди церкви, на аналое, лежит образ, и
неторопливо тянутся к нему из своих углов несколько стариков и старух.
Всмотритесь в лица всех этих людей, прислушайтесь к голосу их. Вы
увидите, что то, что уже утеряно всюду, что не приходит на помощь любви
и не укрепляет надежду, - вера - живет в этих людях. То сокровище, без
которого неудержимо иссякает жизнь, которого не находят мудрые, которое
убегает от бессильно жаждущих и гибнущих, - оно светится в этих простых
сердцах; и те страшные мысли, которые смущают нас и тяготят мир,
очевидно, никогда не тревожат их ум и совесть. Они имеют веру и с нею
надеются, при ее помощи любят. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  С
этим покоем сердца, с этою твердостью жизни могут ли сравниться
экзальтация протестантизма и всемирные замыслы великой и гибнущей
церкви? (т.е. католицизма. - Д. Д.)". 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Перечитываю эти проникновенные строки, и тошнота подкатывает к горлу.
Все здесь лицемерие и ложь, от первого до последнего слова. Но какая
обаятельная ложь, какое могучее лицемерие! 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Как и в знаменитых словах Победоносцева о живущем в глухих местах темном
русском народе, который не понимает решительно ничего ни в словах
церковной службы, ни даже в "Отче наш". Но это смиренное признание -
паче гордости. Потому что дальше Победоносцев говорит, что зато во всех
этих невоспитанных умах воздвигнут, как это было в Афинах, алтарь
Неведомому Богу. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
То, что требует специального доказательства, доказывается лирически -
даже эстетически. Ритмом фразы, составленной из смиренногордых словес. 

Нестыковка 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Значит, ни подвигов, ни блеска умственных завоеваний, ни замыслов
направить пути истории? Брешешь, Василь Васильич. И подвиги были -
военные, гражданские и духовные, - и умственный блеск тоже был - взять
хоть тебя самого. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  А
завоевания территориальные и есть осуществленный замысел "направить пути
истории". Перед фактом этого осуществления все слова о нежелании -
ничто, глупая попытка оправдаться. Я не хотел, оно само... Но, как давно
доказали психоаналитики, любая причина опоздания или неявки на любовное
свидание - от автомобильной пробки до сломанной ноги - есть проявление
неосознанного, но решительного нежелания прийти: "угас костер желаний".
И наоборот: если ты вдруг совершенно случайно оказался под заветным
окном - значит, хотел, жаждал, стремился - и пришел, никуда не делся.
Цена словесным объяснениям и обоснованиям - грош. Важно не то, что ты
говоришь, а то, что ты делаешь: тут реализация твоих настоящих
намерений, порой скрытых от тебя самого. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Именно в этой скромности (не было, не было у нас никаких
глобально-миссионерских замыслов!) и залог, и желание направить весь мир
по пути истинному под собственным руководством. Вполне сознательно и
лицемерно припрятанное желание, осуществленное в русско-советских
геополитических играх. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Но и самокритика тоже составляет часть русского проекта: 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
"Наше общество, идущее вперед без преданий, недоразвившееся ни до какой
религии, ни до какого долга и, однако, думающее, что оно переросло уже
всякую религию и всякий долг, широкое лишь вследствие внутренней
расслабленности...". Это у Розанова в той же "Легенде...", но в главе
VI. Глупо пытаться сопоставлять цитированный выше панегирик русскому
православию и эти слова о религиозном недоразвитии. Объяснить можно что
угодно - например, поговорить про народную веру и интеллигентское
безверие и т.п. или сказать, что в начале книги автор может думать так,
а в конце, по миновании целых пятнадцати глав, - этак... И что вообще
это не учебник русскости, а Розанов, текучий и парадоксальный. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Конечно же, учебник. Потому что показывает нам основу русского
проектирования: заведомую нестыковку деталей и блоков как конструктивный
принцип. Проповедь пастушеского быта среди фабричной реальности - вот
отмеченная Розановым черта нашего национального проектирования. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Поэтому можно смело брать отовсюду - отчаянное сопротивление "мозаичной
культуре", этому петровско-реформаторско-западническому принципу, лишь
показывает, как глубоко принцип укоренился - и превратился в способ
построения проектов. 







Церковь 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Ах, если бы русское православие было таким, как его описывает Розанов...
Но пока получается католицизм в одной отдельно взятой стране. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Говоpят и пишут, что именно сейчас русская православная цеpковь
нуждается в государственной поддержке и защите, потому что она очень
ослаблена большевистским pежимом. Увы, так было всегда. "Миссионеpский
съезд в Москве с небывалым цинизмом пpовозгласил бессилие духовных
сpедств боpьбы с pасколом и сектантством и необходимость светского
меча", - писал Вл. Соловьев Победоносцеву в 1892 году. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
И. С. Аксаков сетует вслед за М. П. Погодиным (оба - славянофилы): что ж
это за народная религия, которая не может существовать без полицейского
надзора? Ослабь надзор - и половина православных кpестьян сpазу отпадет
в раскол, а половина высшего общества пеpейдет в католичество. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Сейчас пpавославный наpод еще более резво отпадает, переходит и бежит во
всевозможные еpеси и схизмы, а также в конфессии, о котоpых в те годы и
слышно не было, - в кpишнаиты, мунисты, в новейшие pазновидности
пpотестантизма. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Тоска по органичности так и останется тоской. Идеальное русское
православие так и останется недостижимой целью проектантов. Покой сердца
и твердость жизни не введешь законом. 

Стиль. Перспектива 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Усталость от социальных экспериментов сделала наиболее привлекательными
идеи возрождения, восстановления - или, наоборот, возвращения на
столбовую дорогу цивилизации. В самом деле, зачем стране с великой
историей в который раз изобретать неизвестно что, когда можно вернуться
к своим собственным истокам? 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Но Россия никогда не шла по столбовой дороге - особенно если под этим
понимать дорогу европейского капитализма. Более того, сам вопрос о
российских традициях не так прост. Россия - страна бесконечных реформ,
которые не дали возможности сформировать институциональную традицию
(веками хранимые законы и хартии, парламент, суд, органы местного
самоуправления и т.п.). Взамен этого возникла традиция стилевая,
традиция житейского навыка. Но в условиях правовой нестабильности этот
навык по необходимости сводился, мягко выражаясь, к минимизации
собственных усилий. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
"То топкие, то пыльные проселки, бревенчатые, под соломою избы,
шелудивые, из необчищенных жердей плетни - все на авось проложенное,
проезженное, протоптанное, все кое-как, на глаз, из подручного материала
сложенное и справленное! Во всем изумительное единство стиля, основанное
на полном подчинении форм жизненного устроения бесформенности
застраиваемой земли, но и варварское отсутствие всякого тяготения к
культуре, но и чисто русское упорствование в своем исконном убожестве. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
За четыреста лет территория России увеличилась в 36 раз. Факт этот,
лежащий в основе русской истории, коренным образом определил собою не
только стиль русского земельного хозяйствования, но в известном смысле и
стиль всякого русского делания и творчества. Труд, положенный русским
народом на создание Державы Российской, был, конечно, громаден, и все же
он никогда не был тем, что под словом "труд" понимает трудолюбивая
Европа, что под ним ныне понимаем уже и мы: он не был упорною, медленною
работою. Так столетиями создавался в России стиль малокультурного,
варварского хозяйствования, психология безлюбовного отношения к любимой
земле" (Федор Степун. Мысли о России. Статья IV, 1927 г.). 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Главный вопрос нашего национального проекта - изменение русского стиля. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Избавиться от злоупотреблений православной диалектикой, потому что
"русская психика вознеслась до заключения, что грех явно необходим,
чтобы испытать все блаженство милосердия Божия, и что потому, в основе
своей, грех - дело явно богоугодное" (З. Фрейд). Не знаю, насколько
упоение грехом верно с религиозно-мистической точки зрения - но оно
мешает трезвой самооценке личности и нации. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
От руссояза помаленьку возвращаться к русскому языку. Тем самым от
самолюбования в затуманенных зеркалах перейти к общеевропейской системе
норм и оценок (ибо никакие мы не скифы и не азиаты). От негативизма - к
позитивному проекту. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d  И
тем самым от проекта экспансии перейти к проекту развития. Но думается,
что здесь потребуется еще один, промежуточный этап - потому что
разом-чудом перейти от экспансии к развитию вряд ли получится. Нужен
мост - постройка его и станет основой нового национального проекта. 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../images/dot.gif" \* MERGEFORMATINET \d 
Русскими (не "истинно русскими людьми", а русскими просто) станут те,
кто пройдет по мосту. Судьба оставшихся - стать русью. Как меря, весь,
чудь и водь. Племенем, которое потеряет свой язык и потихоньку
ассимилируется среди... да конечно же, среди русских! 

 

Русский Журнал. 9.01.1998.

http://www.russ.ru/journal/odna_8/98-01-09/dragun.htm



+++

«????? ???????????» ? ??????? ????????

?. ?. ????????????: pro et contra. ????????, ???????????-????????????
???????????? ? ????????????? ??????????? ????????????? ? ?????? ???????
?????????? ? ??????????????. ?????????. ????????????? ??????,
???????????, ??????????, ?????????? ????????? ?. ?. ???????. ???.
???????????? ???????? ????????????? ????????????? ?????????. 1996. 575
?.

"????? ???", ?3, 1997

?????????? ???? ????? ???? ????????: ? ??? ???????? ?? ??????
??????????? ???????? ? ?????????????, ????????????? «??????? ??????????
? ??????????????» (??? ??????? ?? ??????), ?? ? ?????? ??????
?????????????. ????????? ????? ??? ?????????????? ???? «???? ?. ?.
?????. ??????? ???????», ?????????? ??????????? ????????? ? ?? ?????
???????????? ? ????? 1850-?, ???????? «??????? ??????», ? ????????????
«??????? ?? ??????». ? ?? ????? ???????????? — ???????, ??????????
??????????? ?????, ??? ?????? ?? ??????????? ??? ?????????? ??? ? ?????
???? ??????? ????? ???????????? ??????????? ??????, «????? ???????????».
? ?????? ????? ?????????? ??????? ???????????? ????????????? —
«?????????? ???????», ???????? ??? ????????? ?? ??? ??????
????-?????????? ?????? ? ?????????? ???? ??? ???????, ?? ???????????
???????? ??????????? ???????????, ??? ????? ??????? ????????
?????????????? ?????.

??????, «?????????? ???????» ?? ??? ????? ????????????? (???? ??? ?????
? ???????????? «??????? ?????», ? ????? «????????? ??????»). ? ????
????????? ?? ??? ?????? ?????, ???????? ??????? ????????, ???????
??????? ??????? ????? ????? ???????????? ?? ?????? ?? ?????, ???
????????? ????????? ? ????????????? — ??????? ?? ????? ????????????? ?
??????????????? ??????? ?????????????, ?????, ??? ?????????? ??????????
????? ?? ???? ??????? ?? ????-????????? ??????? ??????? ?. ????????????
? ?. ???????? ???, ????????, ????????????? ???????? ????????? ?. ?.
????????? ? ?. ?. ?????????? (?????? ? ????? ???? ????? ? «?????
???????????»), ? ?????? ??????????? ?? ?????? ??????? — ? ??? ?????
???????? — ?????????? ???????? ????????? ?????? ????????, ???????????
????????????? ? ??????? ?????????. ????? ????????? ???????? ??????????
????????? ?, ? ?????????, ?? ??? ??? ????????????? ?????? ??????????????
???????? ?. ?. ????? «?. ?. ???????????? ? ????????? ?????????
?????????????», ???????? ? 1928 ???? ????????? ??????? ? ?????
?????????? ???? «???????? ????????? ?????????? ??. ??????» (?????-??
??????? ? ??? ??????????). ??? ????????? ?? ?????? ?????? — ??????????
???? ???????, ??????, ???????, ??????????????????? ???????????????? ?
??????????????? ?????????? ?????????????: ???, ??? ?????? ????????
?????????? ?????????? ?????? ??????? ???????????, ????? ?????????
???????? ???????? ? ????? ?????? ??? ???????? ? ????????? ???????. 

??? ?? ?? ??????? ????????????? ??????????? ?????????, ??? ?? ????????
??????????? ???????????????? ??????????? ? ?????? ???? ????????,
???????????????? ?????? ?? ?????? ??? ??? ??????????? ???????? ????????,
?? ? ??? ?????? «?????? ???????????», ???????? ???? ?????????? ?????????
???? ? ????????????? ???? ??????? ?????????. ?? ??????? ??????????? ??
?????? ???????? ? ??????? ????????? ?????????? ??????. ?????? ???? ?????
?????? ????????, ????????? ????????? ?? ??????? ????, ? ? ???????
?????????? ???? ????? ?????????? ???????? ?????????????????? ? ????????:
?????????????, ????????????? ?????? (?????, ??? ????? ????????????
?????????? ?. ??????? «???????? ????????», ??? ???????? ?????????????
???? ???????????, ????? ?? ????? ?? ?? ??????) ??????????? ?
???????????? ?? ??????????, ????? ?????????????? ????? ?. ?. ????????,
?. ?. ????????, ?. ?. ???????????, ???????? ? ????????????? ?????? ?
?????????????? ????. 

???????, ????????? ? ????????????? ??????????? ???????????? ? ?????????
?????? ?? ????????????? ???????. ????? ? ???? ?? ?????: ?????? ? ??
??????????? ????????????, ?? ??????? — ?????? ????? ?? ?????????,
????????-???????????????? (? ?????? ?????? ????????????? ??????-?? ?????
?????) — ??????????? ??????????????? ??????. ? ??? ?? ????? ??? ? ???,
?????????? ?? ??????, ?????????? ????????. 

??????, ??? ????? ??????? ????????? ?????????. ??????????? ???????????
???? ???????? ????????? ?????????? ?? ???????????? ?. ?. ???? ? ?. ?.
???????????, ????? ??? ????????? ?????????? ? ????????????? ???????, ? ?
???? ???? ?????????????? ????? ?? ??????? ? ???????? ????? ????????
???????????? ?. ?. ?????, ? ????????? ????? ?????????? ? ?????????.
?????????? ?????????? ?????, ??? ?????? ?????????? ???????? ?????????
???? ? ????????? ????? ?? ????????????? ??????, ???? ? ??????????? ????
????? ?? ??????????? ????????? ???????? ?????? ???????. ????????????,
??? ?? ?????????????? ??????????? ????????, ???? ? ?????????? ?? ??????
???????, ???????? ?. ?. ?????? ? ?????????????. ? ??? ?? ? ????? ??????
????? ??????? ????? ???????, ?????? ??????? ???????? ??????? ? ??????. 

?? ?????? ??? ????? — ?????????????? ? ???????????? ??????? — ?????????
??????????? ? ????????? ?????????? ????? ???? — ??????????, ???????, ?
?????????, ???????? ??????????????????. 

?????? ????????????? ????????? ??? ?????????? ??????? ??????????,
????????? ??????, «???????» ? ?????? ? ??? ?????????, ??? ???? ?? XX
???? ?????????????? ?????? ? ??? ????? ??????????. ?? ???? ???? ??????,
?? ????????? ? ??????, ? ???????, ? ????????, ??, ????? ????, ??????? —
?? ????????? ? ???, ??? ?????? ????? ??????? ??????????: ?
??????????????? ??????????, ? ??????????????? ? ????????????
????????????. ???? ???????????? ????????????? ????? ???? ?????????? ?
??????? ??????. ?????? ? ????????????? ?????? ????????????? ???????, ???
?? ??????, ?????? ?? ?????????? ???, ??????? ???? ?????? ?????????? ??
??????????????.

??????? ???? ?????????????? ? ????? ????????????? ?????, ???? ????????,
??????, ????????????? ?????? ?. ?. ????????, ??????????? ?????????
??????????????? ???????????, ??????????????, ??????, ??????????? ???????
???????? ? ?????? ?????????????: ???? ?????? ?????? («???????????? ??»)
????????? ? ????????? ???????????, ???? ? ?????????????, ???? ?????????
(??????? ?? ????????, ?? ? ?? ????????, ????? ???????????, ?? ??
????????? ????? ?? ????????), ?? ????????? ?????? («?????? ? ????
??????????????») ?????????? ?????????? ? ?????????. ??? ???? ???????
??????. ????? ???????? ? ?????????????, ??????? ??, ??? ???????????? ?
?????????, ?? ????? ???? ????? ??????????? ??? ?????????, ??? ?????,
????? ??? ?????????, ??? ??????????? ??????.

????? ??? ??????? ???????? ? ??????? «?????????? ? ??????????????»,
???????? ? ?????????????, ??????? ?????????? ?? ????????????
???????????????, ? ????????? ??????? ?? ?????? ???????????? ?
????????????????, ?? ? ????????????? ????? ?? ??????. ? ??????,
????????, ? ?. ?. ????? ? ?. ?. ???????? — ???????? ?? ??????? ????, ??
? ?????????? ?????? ???????? — ????? ?????????? ?????????? ??????????.
??? ?? ???????? ?????????? ???????????? ?????????? (???????? ?? ???????
???????? ? ????? ????? ??????? ????????? ???????? ?????????), ??
???????? ???? ?? ????????: ???????? ?????????????? ??????, ?? ???????
??????? ????????? ? ??????????? ???????, ????? ??????? ?
????????????????? ???????. ? ????????? ??????? ???????? ??????????? ????
???? ????????? ?????????? ? ????????? ??????: ??????? ?????, ?? ???????
??? ??????????, ?? ?? ????? ?? ??????? ? ??????? ?? ????????, ? ?????
????? ???? ???????? ? ?????????.

??? ???? ??????? ???? ? ???????? ?????? ?????????????. ????????, ????,
???????, ???????? ? ?????? «??????????? ????????», ????????, ???
????????, ?? ?????. ???????????? ????????? ??? ????? ???????? ??????,
????????????? ? ??????? ???????? ????, ?????? ??????????? ? ??? — ?
???????? ???????? — ?? ???. ? ?????????, ?? ????????????? ????? ??????
?? ??? ? «????? ???????????» (?????? ??????, ??? ???????? ????????? ???
?? ???????? ????? ? ???? ???????), ????????? ??? ???????? ??????????
????, ??? ??? ?? ??????????? ???? ??????????? ????????? ?????? ?? ????
??? ??????. ?????? ????? ???????? ??????????? ?? ??? ??????????
?????????? ???????????? ?????, ? ???????? ? ????????????? ????? ?? ????
??????????. ? ????????? ?????? ??? ?????????? ??????????????? ?????????,
??? ????-???????? ?????? ???? «?? ?????? XIX ????????» «?? ?????????
?????? ??????????? „??????????? ????????”» (??????? ?????????????
????????? ????????? ?????? ???? ? 1896 ????) ????????????? ?? ?????,
??????? ?? ????? ???? ?? ???????? ????? ?? ???????? ???? ?? ????, ? 1873
????, ? ?????? «?????????», ??? ???? ?????????? ???????????, ???????????
«?????????? ???????» ?????? «??????? ? ???????????». ?? ???????????,
???, ? ?????, ??????? ????? ????????????? ????????? ??? «?????????
??????? ? ???????????? ??????? ????-?????????», ??????????? ???????????
«? ?????? XX ????????» «????? ???????????? ???????????». ??????, ?. ?.
???????, ?????? ??????????? ? ????????????? ?????, ??????????, ???
???????????? ????? ?????, ??????????? «?????????? ???????», ????
???????? ?? ?????? ?? «??????», ?? ???? ??? ? ?? «????-??????????», ??
???????? ? ???? ?? ?????????? ???????????? ????????, ??????????? ?????
??? ??????. 

??? ???????????? ???????????? ??????????? ????? ?????? ????????
??????????, ? ????????????? ????? — ????????? ???? ??????. ?????????
?????? ?????? ????????????? ? ????? ??????? ???????? ?????? (????????,
??????, ??????????? ????????????? ? ????????????? ????? ??????-?? ??????
???????? — ?? ?. ?., ?? ?. ?.) ? «?????????? ?????????» ? ????????? ??
???, ??? ????????? ????? ???? ???????? «??? ?????? ??????»
??????????????, ?? «???????? ??????????», ?? «???????????????? ? ?????
????????? ? ???????», «?????????? ???????? ???????» ? ??????????? ???
?????, ?. ?. ?????? ???? ???????? ? ???????????????? ?????????
?????????????, ? ??????????????? ??????? ????????. ?? ??? ????? ? ?????
?? ??? ????? ?? ??????? ???????? ????? ??????? ????????????, ??? ???
????? ?????????? ? ?????????? ?????????, ???? ??????? ?? ??? ?????????
?? ??????? ????????????? ?????. ??????????, ????? ???? ????????? ?
????????? ???????? ???????????? ???? ?????????? ????????, ??? ?
???????-????????? ?????? ?? ??????????? ???????? ??????? «?????
????????????? ???????» ????????????? ? ??????? ????????, ???
????-???????? ?????? ??????? «????????? ? ????? ?????? ?????????». ???
??? ??????????????????, ????????? ? ????????? ??????????? ?????? (???
???? ?????????? ??????????????? ???????? ? ??????) ???????? ?
????????????? ???? ??? ????? ?????? ????????.

?????? ??? ???????? ? ????????????? ?????. ?????????, ????????, ??????
?????? «??????????? ????????» ?????????? ?? ?? ?????????? ?????????????,
?????? ??????? ???????, ????????? ? ?????? XX ????, ?? ?? ???????
???????, ??????? ?????????????? ?????????????? ??????? ? ?????? ??
??????????? ??? «????????? ????». ???? ??????????? ? ????? ????
???????????? ???????????? ? ??? ????????, ??????? ??? ??? ? ???????????
? ???????????? ??????????? ??????, ?? ?????? ??? ????? ? ??? ??????
???????????? ?????? ???????????? ????????? ??????? ????????????
????????, ??????, ?????? ? ?????? ?. ?. ???????? «???????????? ??»
????????? ???????? ??????????, ????????? ? ????? ??????? «???????????
????????», — ? ????? ??????? ?????????? ???, ?? ?????? ??????,
?????????, ?????? ??????, ????? ????????????? ?????? ??????? ???????? ?
????????????, ?????? ????? «??????????? ????????» ??????, ??? ? ? ?????
?????????? ????????, ????????????.

?????????, ????? ????, ?????? ??????????? ????? ?? ????????, ???
????????? ?????? «??????????? ????????» — ??? ??????? ??????? ???
??????? ???????? ????? ???????? ?????????. ??? ????????????, ??????,
????????? ??? ?????????? ????????? ?? ????? ?????? ????? ??????
????????, ???????? ????????, ?????? ????????. ?? ??? ???????? ???
????????? ??? ????? ? ???????? ?? ??????? ???????????? ?? ? ???? ???
???????????, ????????? ??? ????? ??????????? ??????? ??? ??????
???????????? ?? ????????????? ??? ???? ???? ???????? ?????? ??????
?????????????. ??? ?? ???????? ? ??????, ???? ?????????? ???????
«??????????? ????????», ??? ???????????? ?? ?????? ???????? ?? ?????
?????? ????????? ? ???? ????????? ????? ?? ????????? ? ?????????, ??
???????? ????? ????? ??????, ??????? ??????? ?? ???????? ????????????
????? ?? ????? ?? ????? ??? ??????????? ?????? ????????????? «???????
???? ?????? ???????». ??? ?????? ??????????? ??? ?????? ????????,
???????? ?????? ?? ???????? ?? ?? ???????? 

?????????, ???????, ?????? ??????????????? ?? ????????????????? ?
????????????? ????? ???????????? ?????? — ?????? ?? ?????? ?????????,
?????? ??????? ?????????? ? ?????. ??? ?????????????, ???????? ?????????
????????, ?????? ??????? ? ??????? ????????? ????????? ?????? ? ????????
????????????, ??? ??????? ?????? ?? ???????? ???????? ???????? ? ?
???????, ? ? ????? ?????????? ???????. ???????? ??? ????, ???, ?????????
??, ??????????? ????????? ????????? ?? ??? ? ???????? ????????. ???,
???????????????? ??????? ? ??????? ?????????, ? ???????? ? ?????? ??????
? ????? «?????? ???????? ????????!», ? ??????????? ???????? ?????????,
?? ? ??????? ????????? ???????? ????????? ???????: «???????? (????????)
— ????. ??????», ? ????? ??????? ????? ?????????? ??? ???????????????
????????? ????????, ?? ???????, ??????, ????????? ?? ? ??????
?????????????, ?? ? ???????, ?? ???? ????? ??????????? ?? ?????
????????????.

??????, ????????? ???????? ? ????? ??????, ?? ??? ??? ??? ??? ?????
?????????, ?? ??????????? ??????, ?? ??????? ? ??????? ?? ?????????
??????. ???????????? ???????? ???????????? ?????? «???????? ????? ???
??????? ???????», ??????? ???? ???? ??? ??????? ??????????, ??
?????????????? — ?????? ?????????, ??? ??? ??????????? ???????, — ??????
????????? ????????????: «???? ???? ? ?. ??? ????????» (?? ????????,
??????, ???????????? ???????? ??????????? ???????? ????). ????? ???????
??????? ???? ???????? ??????? ???????? ? ??? ?????? ??? ? ???????? —
???????? ??????????? ??????.

? ?????? ???? ??????????? ?????????? ?????? ??????? ???? ? ????? ???????
?? ?????? ??????: ?????????? ??????? ? ????? ??? ? ???????? (??????? — ?
??????? ???????????????) ? ?????? ??? ?????? ?????, ????? ??????????
?????????? ??????. ???????, ???????? ??????????????, ???????? ???????
??? ???: ??????? — ?????????? ????? ????????, ???????? (??????,
???????????? ?????? ??? ???????? ? ????????????? ???????????), ? ???
???? ????? ??????? ?? ?????, ????? ????, ??? ??????. ???????????, ???
???????. ????? ????????? ?????? ?????? ????????, ????? ????? ??? ???
?????????? ??????, ?????????? ?????? ????? ?? ???????. ????????????
??????, ?? ???? ?? ????????? ????? ? ???? ???????? ???????, — ???
????????? ?? ?????????. ? ?????? ???????, ????? ??????? ??????????? ?
????????? — ?????? ??? ?????????? ????? ????????? ????????, ???-???? ??
???????????? ??? ? ????????? ??????? ???????????? ??????, ??????? ?
??????? ?????? ?, ??????????, ????? ?????.

????? ????????.

+++

ДАР УЕДИНЕНИЯ 

"Новый Мир", №10, 1997

Дмитрий Галковский. Бесконечный тупик. М. «Самиздат». 1997. 697 стр.

Дмитрий Галковский. Бесконечный тупик. Исходный текст. — «Континент», №
81.

Книгу, состоящую из «1000 страниц» рукописи, 949 примечаний, заполняющих
эту «1000 страниц» (так как «исходный текст» вынесен за пределы книги),
и вышедшую тиражом 500 экземпляров, рецензировать непросто. Во-первых,
из-за качеств самой книги: дело в том, что читатель, находящийся на
10-й, 40-й, 46-й, 481-й и, скажем, 635-й ее странице, будет испытывать
совершенно разные эмоции по поводу книги и ее автора, что не станет
следствием «простого увеличения объема информации». Сам «угол
восприятия» текста меняется от страницы к странице. Во-вторых, из-за
того, что небольшой тираж и специфический способ распространения грозят
превратить рецензию в нечто вроде личного письма автору. Письма гораздо
более непонятного тем, кто читал публиковавшиеся отрывки из книги, чем
тем, кто вовсе ничего из текстов Галковского не читал. Да и к тому же
личное письмо — это другой жанр. И отправлять его надо по почте. Хотя
автор все равно напечатает. Он для этого отвел целую рубрику в
собственном журнале, названном, «в пандан» «Бесконечному тупику»,
«Разбитым компасом». Так что пусть уж лучше «Новый мир».

А вообще Галковский вынуждает писать к себе именно письма. Дело в том,
что в «Бесконечном тупике» все отрефлексировано до такой степени, что
другой просто вынужден замолчать. Если не сподобится сказать то, что и
вправду может сказать только другой. Например: «Я люблю тебя, Одиноков».
Может быть, вся огромная книга — это такое вымогательство со специальным
заведением в тупик любого другого высказывания. Попытка наложить запрет
на говорение о себе — с тем, чтобы добиться наконец говорения к себе.
Впрочем, формально Галковский тут ни при чем. Это все Одиноков, его
лирический герой, на удивление обособившийся от автора (может быть —
вопреки воле последнего). О нем дальше и пойдет речь.

То, что речь пойдет именно об Одинокове, нужно подчеркнуть, потому что
книга вызывает растерянность, сомнения — по какому разряду ее числить.
Приходится слышать: «Дмитрий Галковский все-таки скорее мыслитель, а
хотелось бы поговорить о современной художественной литературе». Может
быть, Одиноков был бы доволен таким определением. В свое время Г. Гачев
и В. Кожинов создали головокружительную теорию «содержательной формы».
Суть описываемого ею процесса заключалась в «отвердении» содержания и
превращении его в форму при становлении жанра. Когда все это впервые
происходит на твоих глазах, осознаешь головокружительность и теории, и
происходящего, так что растерянность при чтении этой книги уместна и
оправданна. Но нужно все же отдавать себе отчет в том, что, хотя Дмитрий
Галковский, безусловно, мыслитель, перед нами художественное
произведение.

Если бы к автору «Бесконечного тупика» пришел искренний и восторженный
почитатель и сказал: «Вы знаете, я с вами абсолютно согласен, когда вы
говорите о том-то и о том-то», — автор, скорее всего, отчаянно
расхохотался бы ему в лицо. И совсем не потому (или не только потому),
что он высказал «то-то» и «то-то» в виде шутки, «наколки» или
провокации. Просто никакое самое серьезное «авторское» мнение в этой
книге не предполагает той степени самодостаточности, когда о нем можно
всерьез говорить и спорить. Серьезное отношение требуется текстом не к
мнениям, а к личности «автора». Суть каждого высказывания заключается не
в том, чтобы подтвердить собственную истинность, но в том, чтобы
подтвердить «авторскую» гениальность.

Само по себе сколь угодно ценное и интересное содержание «авторских»
высказываний является на самом деле не более чем формой проявления
«авторской» личности. Можно заменить все высказывания «Бесконечного
тупика», и содержание книги не претерпит никакого изменения именно
потому, что ее содержанием является личность «автора». Причем эта
личность принципиально не складываема ни из каких черт и признаков,
свойств и качеств. То есть неопределима. Тысячестраничный «Бесконечный
тупик» есть попытка изображения личности в состоянии непроницаемого
одиночества. Такое «количество места» потребовалось автору именно для
уничтожения всякой возможности положительного (и уж тем более
окончательного) определения. Форма бесконечного ассоциативного говорения
оказалась единственно возможной для создания книги молчания.

Бесконечное непроницаемое пространство «Бесконечного тупика» создается
за счет договаривания. «Договоренность» мысли лишает собеседника
пространства, на котором он мог бы существовать, с которого он мог бы
вести диалог. «Договоренность» «авторских» самоопределений лишает
читателя возможности понимания, которое ведь в некотором смысле —
по-имание, поимка. Критерий понимания — возможность продолжить и
дополнить самоопределение высказывающегося, договорить за него вещи,
неясные ему самому, или по крайней мере вещи, которые он не хотел бы
прояснять для собеседника. Если же говорящий доводит каждое собственное
определение до «каменной стены», делает все выводы, которые из него
можно сделать, это определение перестает служить основой для понимания.
Высказанное до конца определение — все равно что отсутствие всякого
определения, потому что собеседник, лишаясь возможности додумывания,
лишается и возможности удостоверения его истинности. Сказанное можно
только в молчании выслушать — даже кивок головой будет неуместен и
неоправдан.

Сочетание прерывности текста («примечания») и конечной договоренности
каждой мысли создает идеальную бесконечную ловушку для читателя. Каждое
отдельное примечание возбуждает волну встречного энтузиазма, сочувствия,
со-говорения. Я здесь, конечно, имею в виду сочувствующего читателя,
которого жаждет всякий текст. Ведь любой текст, имеющий хоть какое-то
отношение к действительности, рассчитан на сочувствующего. Доверие
должно быть априорно, как личностная установка читающего. Без встречной
любви любой может быть подвергнут оплеванию, осмеянию и заушению. Ибо
текст — это всегда самообнажение. А самообнажение в отсутствие априорной
(до него) любви — лишь повод для отвращения и насмешки, заглушающих даже
грязное любопытство и зверскую похоть. Кстати, «умный текст» умеет
защитить себя и никому другому просто не открыться. Даже если волк
запоет козлиным голосом...

Так вот, сочувствующий читатель радостно бросается со-мыслить,
договаривать за автора, возникает сладостное чувство вхождения в текст,
по-нимания. Но каждое новое примечание этой ветви теснит читателя с
только что, казалось бы, предоставленной ему территории, домысленное им
упрямо договаривается «автором», и в конце концов «автор» и читатель
оказываются на прежнем месте: перед каменной стеной, по разные ее
стороны. «Авторское» пространство может расширяться как угодно, в
сущности не ущемляя пространства читательского, единственное, что
сохраняется в неприкосновенности, — каменная стена, их разделяющая.
Бесконечный тупик.

До сих пор нам были знакомы тексты, обладающие большей или меньшей
порождающей способностью. В данном случае перед нами текст, обладающий
чудовищной поглощающей способностью, втягивающий в себя, как гигантская
воронка, практически любой текст, оказавшийся в сфере его притяжения.
Вместимость же «Бесконечного тупика» бесконечна, причем он вовсе не
становится хоть сколько-нибудь «наполненнее». Происходит лишь разбухание
личностного пространства, каждый новый текст — не более чем способ
расширения «я».

Сами «кирпичики» примечаний, из которых Одиноков складывает свою
бесконечную стену, отделяющую его от потенциального читателя, — вещь
захватывающе противоречивая. С одной стороны, «примечания» — это жанр
высочайшего смирения мысли, развивающейся как комментарий, пояснение,
расшифровка чужой мысли; смирения и перед чужой мыслью, которую
необходимо представить как она есть, не искажая комментаторской самостью
(я имею в виду идеальные примечания), и перед читателем, по отношению к
которому комментатор должен выступать «мальчиком на побегушках»,
ненавязчиво подавая нужный намек, нужную справку в нужный момент. С
другой стороны, мы ведь имеем дело с примечаниями к своему собственному
тексту, с примечаниями к примечаниям (то есть с примечаниями второго и
третьего порядка). Да и сам текст, к которому вроде бы писались
примечания, оказывается за пределами книги примечаний — за
ненадобностью!

Смирением здесь уже и не пахнет. Самая смиренная вещь оборачивается
вещью самой горделивой и самодостаточной (и это — при заложенной в самую
основу ее фундаментальной недостаточности, недостаточности по
происхождению)! Смирение оборачивается небрежностью и пренебрежением.
Ветвящийся текст с корнем, скрытым от глаз читателя, с ветвями, каждая
из которых в своем бесконечном ветвлении заканчивается тупиком, — это
текст, написанный sub specie вешалки, места бесконечного унижения
Одинокова, все же почувствованного в процессе медленного ветвления
сознания как место одинокого превосходства. Пожалуй, тема «вешалки»
могла бы служить «стволом» текста, во всяком случае, без нее все
остальные темы его остаются незакрепленными, не просто «люфтующими», но
— оборачиваемыми.

«И вот со смертью отца связано мое пробуждение как личности.

Произошло это незадолго до нашего прощания. Я был в школе. Это время я
очень плохо помню. Даже времена года для меня слились в серую монотонную
мглу. «Мрак и туман». Большая перемена. В ушах все время гул, вообще
оглушенность во всем теле, ощущение замедления времени и
неестественности бытия. Похоже на гриппозную хандру. Тягучая истома и
оцепенение, а внешний мир кажется нарисованным аляповатой и бездарной
кистью. И вот в этот день одноклассники в шутку повесили меня за шиворот
пиджака на вешалку и стали ее раскачивать. И настолько это все было
нереально, что я даже почти не сопротивлялся, когда вешали, а когда
повесили, я вообще висел просто и смотрел на них, в сторону. И
совершенно ничего не слышал. И мне даже казалось, что я сплю. Во мне не
было никакой злобы, стыда, а просто абсолютное неприятие происходящего.
Я помню только, что там — а это было внизу, в раздевалке, конечно, — там
внизу на лавочке сидела маленькая девочка, второклашка наверно, и она
смотрела, как все эти здоровые парни и девки гоготали, и ей было не
смешно, а страшно. Ну, не страшно, а «испуганно» как-то. Она почему-то
испугалась. И я ей с вешалки улыбнулся. А она как-то оцепенело, разинув
рот, смотрела на меня. А потом... Потом я не помню ничего».

Читая все остальное, в «Бесконечном тупике» нельзя же не принимать во
внимание, что это — самое большое сочувствие, самое глубокое
сострадание, которое было даровано «автору» (или — замечено «автором»)
за всю жизнь.

Вешалка — зерно «Бесконечного тупика», момент рождения абсолютно
одинокого Одинокова. «История с вешалкой мучительна. У меня горе,
трагедия, а всем наплевать. Неинтересно это. Эта история и комична.
Действительно, смешно: повесили и раскачивают. Мало того, что моя
трагедия оставила всех равнодушными, в реальном мире она нашла свое
разрешение в форме грубого фарса:

— Это Одиноков.

— Какой Одиноков? У которого отец умирает?

— Нет, которого за шиворот повесили.

Это сочетание порождает нелепость ситуации. Нелепо это. И вот смерть
отца, ее ужас, комизм и нелепость и воплотились навсегда в образе
«вешалки»: я, нелепо раскачивающийся посреди толпы школьников.

Здесь произошла идентификация с отцом. Я как бы вобрал в себя его
предсмертный опыт. И тем самым выломился, выпал из этого мира. Я понял,
что в этом мире я всегда буду никчемным дураком, и все у меня будет из
рук валиться, и меня всю жизнь будут раскачивать на вешалке, как
раскачивали моего отца».

Из дальнейшего развития темы видно, что это не Голгофа. Это сочетание
двух точек, равно удаленных от «Голгофы» и в своем сочетании ее вовсе не
составляющих: это оплевание у Ирода и искушение сатаной на высочайшей
горе, откуда видны все царства земные. В отсутствии «Голгофы», то есть
точки истинного взгляда, это ситуации величайшего унижения и величайшего
превознесения. В отсутствии «Голгофы» и то и другое ведет лишь к
бесконечному и окончательному одиночеству, замкнутому собственной
гордыней.

«Примечания» становятся способом разговора с самим собой, чем-то вроде
шахматной игры, ведущейся по правилам, которые известны одному лишь
Одинокову и в которой уже поэтому любой потенциальный
собеседник-«противник» падает плашмя на третьем ходу. (Кстати, в шахматы
«автор» играть не умеет и, следовательно, не любит.)

Можно, однако, на все взглянуть несколько иначе и увидеть весь процесс
написания книги (отдельные «примечания» которой ведь «публиковались» по
мере занесения их на бумагу) как процесс возрастающего изумления автора
перед собственной невостребованностью. Как ни странно, любой человек,
несущий новое слово, новый взгляд, новое свежее чувство мира (что не так
уж и редко бывает), ожидает, что его встретят с распростертыми
объятиями. Интересно, что эти ожидания ни разу не оправдались. (С
распростертыми объятиями встречают совсем других людей, тех, которые
выговаривают нечто такое, что уже просилось на язык многих. В тех же,
кто действительно приходит сказать хоть что-то новое, ощущают прежде
всего угрозу и реагируют быстро и адекватно.) Тем не менее каждый
приходящий с упорством, достойным лучшего применения, наступает на те же
грабли. Вот и наш автор перед лицом озверевшей прессы испытал чувство
недоумения и растерянности. Он-то ведь знал, что его ждут. Отсюда
рефреном, усиливающимся, учащающимся к концу книги: «Значит, не
нужен...» Горечь и упорство одинокого путника, одинокого вестника. Все
это тем более печально из-за того, что он нес людям не идею, ради
которой можно претерпеть заушение и оплевание, а себя, и в этом случае
заушение и оплевание могут представляться гораздо более окончательным
результатом.

Конкретные высказывания в этой книге действительно могли бы быть
заменены на другие. Ее предполагаемый результат как некоторого
«мыслительства» был не тот, что все прочитают и скажут: «Да, так все и
есть», — но тот, что все прочитают и скажут: «Да, есть такой Одиноков,
если чего, спрашивайте у него». Поэтому надежда автора на признание
потомков несет на себе печать грустной безнадежности.

Одиноков не просто одинок. Он отъединен безнадежно. Различие между двумя
состояниями можно показать как разницу между тем, как первоначально
воспринимается его декларация собственной гениальности, и тем, как он ее
впоследствии расшифровывает.

«Я — гений», — заявляет «автор». И сочувствующий читатель ему радостно
верит. Верит, потому что знает — для большинства «интеллектуалов»
процесс мышления представляет собой стесняющее, ранящее, неприятное
плавание на мелкой воде. В этой ситуации человек, просто и с
наслаждением выплывающий сразу на глубокую воду, радующийся открывшемуся
простору, неведомым и головокружительным глубинам, которые его
завораживают до восторга, — так вот, такой человек должен вызывать
раздражение, отвращение и злобу. И это будет удостоверением его
гениальности, то есть в данном случае всего-навсего интеллектуальной
состоятельности. Истоком возбуждаемых им эмоций является, очевидно,
страх. Следствием — полицейские кордоны, отлавливающие всех, пытающихся
выплыть за пределы безопасного для большинства кусочка «воды».

Но вот сам «автор» начинает описывать состояние гениальности: «Человек
крысой трусит по лабиринту общенародного государства за 60-рублевой
приманкой и испытывает при этом чувство законной гордости и глубокой
благодарности. И вот вдруг крысу начинают загонять в окровавленный угол.
Загоняют криками, палкой, электрическим током, специальными пружинами. И
вот она уже забилась в тупике, и ее сейчас размозжат, размажут по стене.
И вдруг она (крыса) полетела. Сначала испуганно, как фатальный
предсмертный прыжок — истерический, смешной, — а потом, уже в воздухе,
все более и более РАДОСТНО, даже с элементом игры и, наконец, доводки,
языка в сторону мучителей, которые как-то вдруг стали ей видны и,
сверху, жалки даже. И вот, плавно покачиваясь, она подлетает к форточке
лаборатории и, напоследок этак нагло, с вывертом крутанув хвостом,
взмывает вверх, в небо, и исчезает в голубом, так сказать, просторе».

«Это одна такая крыса на миллион», — пишет далее «автор». И вот здесь
он, пожалуй, не прав. Это вообще одна такая крыса. Потому что другая
гениальная крыса если и объявится, то уже не полетит, а, скажем, уйдет
под воду и проживет там много лет, тоже «изменив САМ ПЛАН СВОЕГО МИРА»,
но иным образом. Потому что если бы вторая гениальная крыса тоже должна
была полететь, она не была бы уже свободна, что и есть, по Одинокову,
гениальность.

В первом примере гений не одинок безнадежно. Он всего лишь огражден
(более или менее) своею способностью от интеллектуальных трусов и
лентяев, потому что там — дело в желании и отваге. Плавать может каждый
человек. Во втором примере разделение абсолютно и непереступимо — крысы
не умеют летать. Причем, как выяснилось, и гениальность не будет
обеспечивать им возможность общности.

После сказанного об отъединенности «автора» особенно парадоксально и
забавно выглядят многочисленные обиды на него, индивидуальные и
групповые, доходящие прямо-таки «до кровомщения». Ведь все, кого он
ненавидит, — это он сам. И ненавидит их не как внешнее, а как можно
ненавидеть лишь нечто внутри себя. Достаточно посмотреть на то, с каким
ожесточением этот русскоязычный философ доказывает невозможность,
нелепость и бессмысленность русскоязычной философии. Или прочитать
строки о том, что монголоидность в русском лице — признак деградации, в
свете «расклеенных» в книге фотографий автора. Или — во втором номере
«Разбитого компаса» — посмотреть опять-таки на фотографию автора, на
основании которой он мог бы претендовать на российский престол в том
случае, если бы столь нелюбимый им «Николай Ленин» догадался ввести в
СССР наследственное правление.

Но даже если бы не было столь очевидных указаний, как можно обижаться на
человека, добровольно размазавшего себя по всем стенкам, ради того чтобы
иметь возможность прямо говорить с другими и о других? Однако это никого
не устраивает. Непризнанный юродивый. Самобичуйся сколько влезет, но
если твой бич заденет прохожих, тебя живо ограничат. Но ведь это как-то
не по-русски: вместо того, чтобы покаянно принимать поругание, звать на
помощь милиционера.

«Бесконечный тупик» — попытка «поджарить яичницу». Возлюбленный
«автором» Розанов так об этом говорит: «Правда, я писал одновременно
«черные» статьи с эсерными. И в обеих был убежден. Разве нет 1/100
истины в революции? и 1/100 истины в черносотенстве?.. Вот и поклонитесь
все «Розанову» за то, что он, так сказать, «расквасив» яйца разных
курочек — гусиное, утиное, воробьиное — кадетское, черносотенное,
революционное, — выпустил их «на о д н у сковородку», чтобы нельзя было
больше разобрать «правого» и «левого», «черного» и «белого» — на том
фоне, который по существу своему ложен и противен... И сделал это с
восклицанием:

— Со мною Бог».

Предприятие Одинокова тем отчаяннее, что последней фразы он не может
произнести.

И вот здесь самое время поговорить о «прототексте», первоначально
носившем название «Бесконечный тупик» и послужившем основой всей громады
«примечаний». И сам автор, и некоторые рецензенты сожалели об этой
публикации, считая ее ничего не добавляющей к «основному корпусу» книги
и написанной «не на уровне». Последнее верно буквально — «прототекст»
написан на другом уровне ироничности. И этот перепад уровней многое
позволяет яснее увидеть в книге. Например, позволяет понять всю боль ее
посвящения. Ну и, конечно, серьезность и искренность автора
удостоверяются наличием «прототекста». Если бы не эта свертка
«Бесконечного тупика», написанная прямыми словами, вполне можно было бы
себе представить эдакого красавца Галковского, всеобщего любимца и,
скажем, масона и сотрудника спецслужб «коммунистического
интернационала», изящно надругавшегося над дурошлепом Одиноковым.

Рельефнее благодаря этому сопоставлению выступает и «преемственность»
автора. Сам автор заявляет о своей «преемственности» по «линии
переселения душ», утверждая: «Розанов — это я». «Когда я впервые
познакомился с книгами Розанова, то с ужасом увидел или, точнее,
почувствовал чисто интуитивно, по незначительным черточкам свою даже
физиологическую похожесть на автора. Конечно, розановская карусель
любого задевает, и каждый в тысячеликом его юродствовании найдет и свой
лик или личину. Но я почувствовал не это сходство, а сходство с самой
сутью его мира». И еще: «Я похож на Розанова, и он мне близок. Но что
общего между мной и Набоковым? Казалось бы, ничего».

Между тем после прочтения «прототекста» не оставляет ощущение, что тут
что-то не так, что скорее он — «Набоков», рядящийся «Розановым». Автор,
впрочем, и сам признается: «Набоков мне ближе, а Розанов милее». Набоков
же (о чем не преминул сообщить дотошный автор) писал свои тексты на
карточках, фразы которых складывались потом в безукоризненное «полотно»
целостного текста. Карточки Набокова, притворяющиеся «листьями»
Розанова, — вот что такое «примечания» Галковского. Он боится Набокова —
как себя боится. Именно, хорошо зная себя, знает, как бы Набоков с ним
обошелся. А Розанов что? Он бы и Набокова вытерпел, не то что
Галковского. Розанов не обидит человека. Он в человеке задевает только
«не-человека», надстройку над человеком.

По общему объему иронии Розанов, вполне возможно, многократно
превосходит Галковского. Но розановская ирония не задевает «жизненных
центров», наоборот — она их отстаивает, она «на службе», «при деле». А у
Галковского «таковых не имеется». Поэтому ирония, обращаясь на все, все
и опустошает, растворяет, образуя, по удачному выражению одного
читателя, «омут русской философии». Но в «прототексте» это еще не так,
там ирония не обратилась на личность (только подобралась), там молодой
серьез и к себе, и к тому, чем себя поверяет автор (Розанов, Набоков).

Когда Галковский пишет о Розанове — это только о себе. Когда о Набокове
— еще и о Набокове. Можно себя сделать инструментом познания писателя
(так «произошло» с Розановым у Венедикта Ерофеева). Но это Галковского
не устраивает. Это, по его мнению, случай подавления исследователя. И он
смело делает писателя инструментом познания себя. И сознается в этом — и
себе, и читателю. С Набоковым больше сходства — поэтому индивидуально
ярче ощущаются отличия и дистанция. Розанов приголубил — и кажется, что
«я — это он».

Розанов, будучи «летающей крысой», мало ценил собственно полет. То есть
и его тоже ценил, конечно. Но главным для него было другое: «Лучшее в
моей литературной деятельности — что десять человек кормились около нее.
Это определенное и твердое.

А мысли?..

Что же такое мысли...

Мысли бывают разные».

Отличие Розанова от Одинокова не в том даже, что у Розанова был «друг»
(так он называл свою вторую жену), но в том, что Одиноков, появись рядом
с ним такая, пожалуй, и не заметил бы ее в своем одиноком страдании.

Галковский, кажется, «формально» решив следовать за «Уединенным», более
всего походит на героя набоковского «Дара». «С самого начала образ
задуманной книги, — пишет о своем Федоре Константиновиче Набоков, —
представлялся ему необыкновенно отчетливым по тону и очертанию, было
такое чувство, что для каждой отыскиваемой мелочи уже уготовано место и
что самая работа по вылавливанию материалов уже окрашена в цвет будущей
книги, как море бросает синий отсвет на рыболовную лодку, и как она сама
отражается в воде вместе с отсветом. „Понимаешь, — объяснял он Зине, — я
хочу все это держать как бы на самом краю пародии. Знаешь эти идиотские
„биографии романсэ”, где Байрону преспокойно подсовывается сон,
извлеченный из его же поэмы? А чтобы с другого края была пропасть
серьезного, и вот пробираться по узкому хребту между своей правдой и
карикатурой на нее. И главное, чтобы все было одним безостановочным
ходом мысли. Очистить мое яблоко одной полосой, не отнимая ножа”». Здесь
отражено примечательное единство, «локомотивно» поступательный ход
текста, внешне раздробленного в «бессвязность». Розанов собирал свои
«листья» в короб. Галковский рассыпал свою книгу на «примечания». Внешне
— очень похоже, по сути — противоположно, «наоборот». (Понятно и почему
— по возрасту, по «этапу». «Бесконечный тупик» — это типологически,
автобиографически розановское «О понимании». А претендует быть
«Уединенным». Одержимость «поступательным» познанием, стремление к
созданию «единой и целостной картины мира» — это начало. «Подбирать»
мысли — это гораздо позже, гораздо мудрее.)

То же относится к сочетанию пародии и «серьеза». Тут форма то, что у
Розанова сущность. Но форма, становясь сущностью, приобретает другое
качество. На самом деле у Розанова не гибрид пародии и «серьеза», а
«домашность» истины, когда та не на котурнах, а в тапочках без задников.
Здесь исчезает не «серьез», а возвышенность. Сочетание же пародии и
«серьеза» — не что иное, как попытка оберечь личность автора: «серьез»
оберегает от бессодержательности, пародия выводит из-под любой критики,
не позволяя идентифицировать автора с высказыванием. Таким образом, это
— от страха, который совершенно чужд Розанову. Он серьезно относится к
вещи в ее малости. Он ироничен по отношению к заносящейся вещи. Он
просто знает их истинный размер и спокойно говорит ему «да», не
балансируя между восхищением и насмешкой. Для него весь мир — быт, и
быт — наиболее адекватная форма существования истины. Для Галковского
этот процесс пока еще болезнен: «Истина по-русски — это потеря
достоинства».

Сама возможность этой «потери достоинства», чего ведь нет ни у Розанова
(сколько бы ни пытался), ни у Набокова, заключена в горьком сиротстве
Одинокова. Вся громада «Бесконечного тупика» посвящается Отцу.
Посвящается одиноким мальчиком, потерявшим отца земного и так и не
обретшим Отца Небесного. Безрезультатные поиски Отца и Отечества,
бесконечный тупик. Достоинство Розанова в том, что он сын Божий («сосок
Вселенной» и милующая дума Божества о нем, вечно им ощущаемые).
Достоинство Набокова в том, что он сын человеческий (боготворимый отец и
«гениальное детство»). У Галковского нет достоинства. Лишь особость
«летающей крысы» с особым изгибом-изломом хвоста — на прощанье
тюремщикам и экспериментаторам. Галковский «случился» (по замечательному
выражению Андрея Василевского) потому, что «у нас нет совсем мечты своей
родины» (Розанов). Что из этого выйдет — Бог весть. Но есть надежда в
том, что это — «книга молчания». Как утверждал Розанов, «чувство Родины
должно быть великим горячим молчанием».

Я совсем не уверена, что текст «Бесконечного тупика» не способен
адаптировать и включить в свой состав и эту рецензию. Это, безусловно,
было бы неудачей рецензента. И очередной «удачей» автора, от которой
должен был бы прийти в отчаяние Одиноков — ибо эта «удача» несла бы ему
очередное подтверждение невозможности контакта, неисполнимости простого
счастья: быть услышанным и слышать.

Дар уединения, крест отъединенности, и такая тоска — по кому-нибудь...

Татьяна КАСАТКИНА.

+++

Маруся КЛИМОВА 

Нравится - не нравится, спи, моя красавица!

У греков nekros означает "труп", "мертвец", "обитатель подземного
царства". Очевидно, nekros относится не к смерти, а к мертвому телу и к
убитым (т. е. умершим не своей смертью). "Смерть" имеет совершенно
другое значение, связанное не с мертвым телом, а с актом умирания (в
греческом это Thanatos, а в латыни -- mors, mori). Термин "некрофилия"
-- любовь к мертвым -- употребляют обычно для описания явлений двух
типов: 1) сексуальной некрофилии -- влечения мужчины к мертвому женскому
телу, предполагающее прямое соитие или любой другой половой контакт и 2)
асексуальной некрофилии -- вообще влечение к трупам, стремление быть
рядом с ними, смотреть на них, их касаться и в особенности расчленять.

Некоторые странности Гоголя в этом отношении отмечал еще
Василий Розанов: "Поразительна яркость кисти везде, где он говорит о
покойниках. "Красавица (колдунья) в гробу" -- как сейчас видишь.
"Мертвецы, поднимающиеся из могил", которых видят Бурульбаш с Катериною,
проезжая на лодке мимо кладбища, -- поразительны. То же -- утопленница
Ганна. Везде покойник у него живет удвоенной жизнью, покойник -- нигде
не "мертв", тогда как живые люди удивительно мертвы. Это -- куклы,
схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники -- и Ганна, и колдунья --
прекрасны и индивидуально интересны. Я и думаю, что половая тайна Гоголя
находилась где-то тут, в "прекрасном упокойном мире", по слову
Евангелия: "Где будет сокровище ваше -- там и душа ваша". Поразительно,
что ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не
умирают. Но они, конечно, умирают, а только Гоголь ими не интересовался.
Он вывел целый пантеон покойниц -- и не старух (ни одной), а все
молоденьких и хорошеньких" (В. В. Розанов. "Опавшие листья. Короб
второй").

Зато интересовался мужчинами другой русский писатель -- М. А. Кузмин. В
истории "гомосексуального самосознания" -- повести "Крылья" -- важнейшим
эпизодом становится встреча героя с утопленником: Ваня смотрел "с ужасом
на вспухший осклизлый труп с бесформенным уже лицом, голый, в одних
сапогах, отвратительный и страшный при ярком солнце среди шумных и
любопытных ребят, чьи нежно-розовые тела виднелись через незастегнутые
рубашки". Утопленник оказывается ровесником и тезкой Вани, который под
влиянием этой сцены внезапно приходит к пониманию своей красоты и ее
быстротечности. Это характерная, звучащая в знаменитых "Александрийских
песнях" и многих других произведениях тема Кузмина -- некрофилия "от
обратного", вывернутая наизнанку.

В своей работе "Некрофилы и Адольф Гитлер" Фромм приводит пример
некрофилии -- историю Дж. П. де Ривера, двадцатилетнего служителя морга.
Когда ему было 18 лет, он влюбился в девушку, но она умерла. Ривер был
глубоко опечален смертью своей подруги. Когда он увидел ее в гробу, его
стали душить рыдания, захотелось лечь вместе с ней. Сперва он думал, что
это от горя, но потом понял, что это был порыв страсти, ибо вид
покойницы привел его в состояние чрезвычайного сексуального возбуждения.
Юноша пытался уговорить мать, чтобы она позволила ему поступить в
медицинское училище, но поскольку это оказалось невозможным из-за
стесненных материальных обстоятельств, он решил поступить на курсы
бальзамирования покойников, обучение на которых было дешевле. На этих
курсах Ривер наконец нашел свое призвание. Во время практических занятий
его особенно интересовали женские трупы и обуревало сильнейшее желание с
ними совокупляться. Но он считал это ненормальным и постоянно подавлял
свои желания, пока однажды не оказался один на один с трупом молодой
девушки. Он не устоял. Обнажив член, молодой человек прикоснулся им к
бедру мертвого тела, испытав при этом огромное возбуждение. Вскоре после
этого случая он получил место служителя морга в одном из городов на
западе США. Как начинающему работнику ему часто поручали ночные
дежурства в морге. "Меня всегда радовала эта возможность побыть одному,
-- рассказывает Дж. П., -- потому что я люблю оставаться с мертвыми. И я
мог спокойно совокупляться с трупами". В течение двух лет работы в морге
он проделал это с множеством женских трупов самого разного возраста --
от девочек до пожилых женщин, -- практикуя различные извращения. 

В 60-е годы Америка содрогнулась от ужаса, узнав о некрофиле, каннибале
и убийце по меньшей мере четырех женщин. Его звали Эд Гейн. Между 1954 и
1957 годами он извлекал из могил тела женщин в окрестностях Плэнфилда, в
Висконсине. У себя дома Гейн делал куртки и маски из человеческой кожи.
Он умер в психиатрической лечебнице в 1984 году.

Еще один некрофил -- Джон Реджиналд Кристи, убийца шести женщин, был
импотентом. Он обривал половые органы своих жертв и сохранял их у себя,
чтобы удовлетворять свои сексуальные фантазии. Был повешен в июле 1953
года.

Самый ужасный случай, по времени наиболее близкий к нам, так называемый
"каннибал из Милуоки", арестованный 22 июля 1991 года, -- Джеффри
Дэхмер. Он признался в убийстве 17 подростков, с которыми знакомился в
гомосексуальных барах, а потом приводил к себе и накачивал наркотиками.
Когда они засыпали, он их убивал и расчленял, одновременно фотографируя.
Потом Дэхмер насиловал трупы и пожирал отрезанные части. В его
холодильнике и стенном шкафу нашли целую коллекцию: головы, гениталии и
другие члены его жертв.

К счастью, эти ужасные истории потому и получали такую известность, что
происходили -- по сравнению с проявлениями других сексуальных парафилий
-- достаточно редко. Значительно более распространенной нужно признать
некрофилию асексуальную.

Один мой знакомый, вынужденный в годы застоя работать санитаром в
больнице "В память 25 октября", рассказал мне, что некоторые санитары,
работавшие в морге, просили дать им расчленить труп, вскрыть черепную
коробку и испытывали радость от возможности лишний раз поприсутствовать
при вскрытии. А один санитар устроил ему экскурсию в морг, с любовью
описывая каждого покойника и рассказывая, как тот умер.

Конечно, все описанное выше дает нам пример явной патологии, но это
помогает понять саму суть "некрофильского характера".

Кстати, по замечанию Р. А. Медведева, первым, кто употребил термин
"некрофил" как раз в таком психологическом смысле, был Ленин (Let
history judge; N. Y., 1971) -- и, возможно, именно это роковым образом
предопределило на долгие годы пристрастие советских людей, от которого
они и сейчас не в силах отказаться, -- желание любоваться
мумифицированным покойником. Хотя, возможно, на это повлиял один из
любимых философов-большевиков Николай Федоров, основными пунктами учения
которого были культ кладбищ (а отсюда и музеев) и идея научного
воскрешения мертвых (причем воскрешения именно во плоти!).

Долгое время некоторые телезрители имели возможность тешить свои
некрофильские наклонности, когда всем известный журналист с явным
наслаждением демонстрировал расчлененные или изуродованные трупы, причем
преимущественно крупным планом, и вряд ли это было сделано сознательно.
Скорее здесь проявлялись его бессознательные наклонности.

В отличие от макабрических душевных порывов знаменитого репортера,
творчество некрореалистов -- группы режиссеров "параллельного" кино, на
мой взгляд, сознательно, а не на уровне комплексов обыгрывает темы
смерти и разложения "трупаков". Любопытно заметить, что работы
некрореалистов Мертвого, Безрукого и в особенности фильм Евгения Юфита
"Папа, умер Дед Мороз" вовсе не остались маргинальными, получили
достаточно широкую известность и даже демонстрировались по телевидению.

...Как сейчас помню работу одного из художников-некрореалистов "Мы из
Кронштадта": жуткое изображение утопленника и удавленника, первый -- с
закаченными белыми глазами, второй -- с ярко выраженной странгуляционной
бороздой на шее, красным небритым лицом, и все это на фоне какого-то
черно-зеленого болота. Примером столь же экспрессивно-чувственного, но
прямо противоположного "по знаку", совершенно иначе философски
осмысленного отношения к смерти и ее зримым проявлениям может служить
творчество практически неизвестного у нас замечательного художника
Зормана Музича, выставка работ которого недавно прошла в Париже в
Гран-Пале.

Зорман Музич родился в 1909 году в Черногории. Арестованный гестапо,
потом обвиненный СС в симпатиях и сотрудничестве с антинацистскими
группировками в Триесте, в 1944 году Музич был отправлен в Дахау. К
счастью, из-за попустительства надзирателей-эсэсовцев ему удается
раздобыть чернила и бумагу. Он рисует все, что видит, в постоянном
страхе, что на него донесут.

Спасти удается только двадцать рисунков, те, с которыми он никогда не
расставался, остальные сгорели вместе с бараками, которые американцы
сожгли из гигиенических соображений. И пройдет двадцать пять лет, прежде
чем Музич снова решит вернуться к этой теме.

Мучительный опыт, пережитый им в аду лагерей, глубоко изменил творчество
художника: "Я думаю, что понял правду, трагическую и ужасную, которой
мне пришлось коснуться рукой".

Написав серию о крахе человечества, озаглавленную "Мы не последние",
Музич обретает свою особую манеру письма портретов и автопортретов. На
этих сумрачных и суровых полотнах бросаются в глаза строгость, простор,
глубина. За маской выступает сверхощущение призрака смерти. На его
"Автопортрете", написанном в 1988 году, кажется, присутствуют следы
разложения заживо. Даже холмы Сиены, которые он наблюдает из окон своей
мастерской, напоминают ему "кучу скелетов, обнаженных костей, голых
ребер, сожженных солнцем или вымытых дождями". Это совершенно новый,
неожиданно глубокий взгляд на смерть, некрофилия в каком-то другом
свете, дающем нам представление об особенностях нашего времени и
сознания.

Сейчас особенно ярко проявляются некрофильские тенденции в искусстве и в
обществе. Возможно, в связи с распространяющейся эпидемией СПИДа жизнь и
смерть воспринимаются наиболее обостренно. На Западе многие писатели
демонстрируют свою любовь к смерти, некоторые специально распускают слух
о том, что больны СПИДом, чтобы привлечь к себе внимание и сделать
рекламу. А один немецкий писатель во время недавнего интервью по
телевидению лежал в черном гробу, установленном на столе, и оттуда
слабым голосом беседовал с журналистом.

Пытаясь осмыслить все это, можно сделать вывод: скоро конец тысячелетия,
и ощущается глобальная усталость, а что еще даст нам отдых, если не
смерть!

+++

Александр СКИДАН 

 INCLUDEPICTURE "../../../../../LOPATA/images/skidan2.gif" \*
MERGEFORMATINET \d  	Критическая масса:

[Эссе].

СПб.: Митин журнал, 1995.

ISBN 5-8352-0490-6

НЕИЗБЕЖНОСТЬ ОСКОПЛЕНИЯ (12.) 



Начинать, стало быть, придется с конца.

Самоочевидность ослепления Блока как пред-взятость (в исторической
перспективе), как невменяемость, вменяемая в вину (исторической
перспективе же), вот что, в свою очередь, ослепляет.

Не забыть бы (не закрыть бы глаза на то), что и у Федора Достоевского
имя Христа - Ипполит.

.............................................

"Иногда я сам глубоко ненавижу этот женственный призрак", - образ,
постфактум, как провисание в неопределенности инверсии пола. Резолюция?
Но сам образ поэта, по крайней мере, не лишен обаяния.

Приступая к мышлению(из-) поэмы, нельзя, следовательно, обойтись
полумерами. Закавычивая, откладывая в скобки "исторический горизонт",
вторгаясь под прикрытием темноты в еще свежий, шевелящийся (эх, эх, без
креста) могильник, условимся преступать негласный запрет - что само по
себе уже символично, - по возможности в отведенных местах.

1. Бывают странные сближения... Ближе, еще ближе... Ночь, Шахматово, 21
июля 1(90)2 года, рождение предчувствия из дифирамба: "Я хочу сверх-слов
и сверх-объятий. Я ХОЧУ ТОГО, ЧТО БУДЕТ. Все, что случится, того и хочу
я. Это ужас, но правда. Случится, как уж - все равно, все равно что. Я
хочу того, что случится. Многие бедняки думают, что они разочарованы,
потому что они хотели не того, что случилось: они ничего не хотели. Если
кто хочет чего, то то и случается. Так и будет. То, чего я хочу, будет,
но я не знаю, чего я хочу, да и где мне знать это пока!

То, чего я хочу, сбудется".

Нас не просто путает двойственный, как на прорезиненной подкладке,
тягучий синтаксис. Плута/ующий, он сбивает с ног. Сбивчивый, он и сам
уже не стоит на ногах. Рвет, мнет, косит... Летит? Опять-таки не то
слово.

Этот демон/стративный, крапленый червоточинкой, подмигивающий
чертовщинкой, заклинательный тон - с оргиастической прививкой ХОЧУ,
заставляющей, постскриптум, отдать предпочтение периферийному
(эротическому) значению слова "случит(ь)ся", а во множительной технике
БУДЕТ расслышать неизбежность побудки, архангельской трубы и прободения,
- этот, на грани экстатического припадка, фальшстарт (внимание!)
оттеняет, образуя отчасти фон, отчасти, если прибавить резкость,
средостение, другую "скоропостижную" дневниковую запись. От 14 августа
того же года: "Мой скепсис - суть моей жизни. Та ли будет суть моей
смерти? Нет. Наступит время (момент), когда я твердо узнаю, что моя
смерть нужна для известного момента (или...). Говорю в скобках "или",
потому что смерть нужна неизвестно для чего: для момента ли, или для
лица, или для себя, или для нравственности, или для начала, или для
перехода, или как условие, или физиологически - и т.д. и т.д. Этот
момент будет отличаться от других моментов тем, что будет содержать в
себе особенно интенсивное на-копление ("разрядка" моя, - А.С.) твердой
уверенности в необходимости прекратить его - притом: не непременно в
силу отчаянья ("умри в отчаяньи"), а СКОРЕЕ в силу большого присутствия
силы, энергии потенциальной, желающей перейти в кинетический восторг".

Здесь все на подозрении.

2. И - в первую голову (чью?): прекратить, восторг.

"Классичность" русской классической литературы - это ее эсхатологическая
мечта о прекращении самой литературы как "греховной" вместе и заодно с
мировой историей, мечта о Граде Небесном. И дело, наверное, не только в
трогательной заботе об экзистенциальной палочке-выручалочке, сиречь
эстафете гоголевской шинельки, не в поверхностном (иногда чрезвычайно
глубоком) мистицизме или пре-краснодушии. Тут безусловный самозабвенный
восторг, упоение на краю крайней - всамделишной - бездны (плоти,
девы-розы, чумы).

Такие разные судьбы русских писателей удивительно (ужасно) схожи в
чем-то главном, одном. Надрыв, горемычность и даже самоубийство - лишь
следствия, кажется, одного "непостижного уму" виденья.

...Не таким ли виденьем или, лучше сказать, призраком раз в тридцать три
года "в кабаках, переулках, извивах" Праги по-являлся легендарный,
изобретенье каббалистического ума, Голем?..

Первая светская скрижаль завета - "Грифельная ода" Державина. И вот уже
Батюшков смотрит на часы и видит - вечность. Гоголь сжигает второй том,
сходит с ума. "Грибоеда" - "везут". Лермонтов ставит себя под ВЫСТРЕЛ.
"Почвенник" Тютчев ищет спасения в "меркантильной" Европе - от той,
которую "в рабском виде Царь Небесный"... и т.д. Достоевский -
черт-Карамазова-знает-в-чем, возможно, в сверхвсечеловечестве
боготворимого Пушкина. Но ведь именно у Пушкина Сальери, слушая
"отравленный" Реквием, признается:

                            Эти слезы

Впервые лью: и больно и приятно,

Как будто тяжкий совершил я долг,

Как будто нож целебный мне отсек

Страдавший член!

Это - после того, как яд Изоры... Постой, постой... Ты выпил? Оговорка
"впервые" (Сальери, не Пушкина) знаменательна. С чего начинается
трагедия? Сальери:

Ребенком будучи, когда высоко

Звучал орган в старинной церкви нашей,

Я слушал и заслушивался - слезы

Невольные и сладкие текли.

И чем заканчивается? Сальери:

...или это сказка

Тупой, бессмысленной толпы - и не был

Убийцею создатель Ватикана? 1

...Пушкин, этот единственный избранный среди званых, последний, может
быть, действительно свободный от мессианских иллюзий русский (пишущий
русский!), когтящий - с ледяной виртуозностью - нашу куриную слепоту (о,
Моцарт, праздно-шатающийся, гуляка, ты подал Сальери неплохую мысль,
а?), Пушкин - задохнулся, зачарованный винным пятнышком на белоснежной
манжете своего черного Гостя: стремительной красотой рифмы, выпускающей
шасси - сметь.

Эрос русской поэзии взошел черным солнцем (Пятном).

3. Поэзия, говорит Фрэнсис Бэкон, точно сон некой доктрины. Я не без
трепета, точно приподымая за краешек покрывало Федры (Майи, конечно же
Майи...) и заглядывая в глубокую ночь, вслушиваюсь в эти слова.

Сладчайшая жестокость - ХОЧУ! - любви к року, воля к развоплощению, к
пожатию руки Командора ("Анна встанет в смертный час"), к смерти и, если
уж на то пошло, к вечному возвращению, - вот "крестный" путь (затмение)
Александра Блока: зигзагообразный, со множеством отклонений, маневрами,
передислокациями (НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ), переодеваниями (БАЛАГАНЧИК) и
сменой масок. Снежных par excellence.

"Снежная маска" Вечной Женственности, Софии ("О, Русь моя! Жена моя! До
боли...") в моей оптике - маска инцеста ("Закат в крови!"),
инсценируемого поначалу в декорациях Владимира Соловьева. Но уже в
"Стихах о Прекрасной Даме" инцест блок/ируется тонко рассчитанным
уколом-пародией: профанацией таинства канонических отношений Жениха и
Невесты. Так в самом начале литературной карьеры "кощунственность"
приема проводит борозду, вырывает карьер, в котором прорастает зерно
будущей катастрофы.

И как, глядясь в живые струи,

Не увидать себя в венце? (= "венчике"! - А.С.)

Твои не вспомнить поцелуи

На запрокинутом лице?

"Снежное Вино", цикл "Снежная Маска", 1907 г.

Не это ли, уже как откровенный выпад (из), испугало Андрея Белого в
цикле 1907 г., равно как и двенадцать лет спустя, в "Двенадцати"? -
"Тебе не простят"...

Настигнутый метелью и черным солнцем ("Черный вечер. Белый снег"), Блок
не считал нужным скрываться 2. Участь "падали" - девочки с губами в
шоколаде (шок-окладе) МИНЬОН, - была решена задолго до "апостольской"
пули (штык, или кинжал - чрезмерность, уж больно заостренно-прозрачный
символ "надругательства", ...ах! да и что Петрухе (или Павлухе) эти
интеллигентские колкости). Курс - на раскол.

4. "Ты отошла, и я в пустыне" (1907 г.), открывающее позднее цикл
"Родина", первоначально, в письме жене, Блок озаглавливает инициалами
Л.Д.М. Инициация - учитывая последние две строки ("Сын Человеческий не
знает, / Где приклонить ему главу."), - не могущая пройти бесследно.

"В глубоких сумерках собора" (1908 г., вторая редакция 1917 г.), где
вручение "ответного свитка" превращается в удар плетью:

Твои стенанья и мученья,

Твоя тоска - что мне до них?

Ты - только смутное виденье

Миров обманных и глухих...

...И если отдаленным эхом

Ко мне дойдет твой вздох "люблю",

Я громовым холодным смехом

Тебя, как плетью, опалю!

- в первой публикации еще носит название "Незнакомка - смертному", где
"Ты" (смертный) - это очевидным образом Иисус.

Многообещающий параллелизм. Тем более, что в самой "Незнакомке" "пьяницы
с глазами кроликов", т.е. с глазами, "налитыми кровью" (ужасом и страхом
смерти), кричат латынью (ср. с "создатель Ватикана"...): истина в вине.
Чьей? - должно быть, знает ребенок, плачущий "высоко, у Царских Врат".

"Заклятие огнем и мраком", "Черная кровь" (проект названия последнего
сборника стихов "Черный день"?), "жизнь моего приятеля"... "попрание
заветов священных"..."поругание счастья" - "злобный вызов",
пере-ступание через табу на, например, идентификацию с Сыном
Человеческим, минуя посредничество церкви и Евхаристию 3, - становится
поэтически-неизбежной (центростремительно-центробежной) установкой. В
"Двенадцати" на карту ставится уже самая Литература, как то место, где
еще можно было приклонить главу. 

...Что угадали Гиппиус и Ко в "Двенадцати"? - Правильно, они не могли
"подать руки": "грядущему Хаму". Сон, который они смотрели (пытались
досмотреть), был другим сном.

"Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?" -
А.Блок, зап.книжка, 12 декабря 1918г.

"Как безвыходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко - на солнце
4, и жить совершенно иначе", - зап.книжка, 21 августа 1918 г.

...Интуиция Георгия Иванова: предсмертное безумие (как (и) Гоголь) Блока
- сжечь "Двенадцать". В то самое время, когда нарком Луначарский с
начдивом Горьким хлопочут об увеличении пайка и отправке "больного" за
границу - лечиться...

"Зачинайся, русский бред..."

5. Выведение из убийства Катьки, из безадресной безрассудной пальбы
революционных солдат, из снежной вьюги, затемнения и огней БЕССМЕРТНОГО,
(далее - по тексту Блока:) невидимого, невредимого ПЯТНА - есть фигура
опростания, высвобождения (от) пелен. И, в то же время, - обращение
вспять, в укромную анонимность утробной тьмы жемчугов, роз... и,
принимая во внимание исключительную дальнозоркость: христианства. Для
запутавшихся в многослойных складках - так на глаза падает пелена дождя,
снега, ветра и темноты - закавычим оные: "стихийность", "космизм",
"бесовидение", "большевизанство", "лужайка элевсинских мистерий",
"гуляй, ребята, без вина/ы"... Выведение опознанной было сущности (мощи)
завершается, так и быть, дезертирством. Опроставшись, что, может быть,
проще, ПЯТНО вновь облачается, как фигура, в умолчание. Как? -
проскальзывая в промежность имени собственного: И()сус. Мы оказываемся
лицом к спине, один на один с двусмысленной проблемой раз-облачения.
Хочет ли Тот, Кого мы хотим, того же?

6. Отдохнем на процессуальных и таксономических подтасовках.

Из-данный текст как посторонний, как измышляющий потусторонний ему
поэтический, есть результат затеянной игры в пятнашки с ускользающим
горе-гори-зонтом поэмы. Его (текста, зонтика, горизонта) условность
колет - раскрывая(сь) - глаза. Как всерьез и надолго, и, главное,
непогрешимо (о, структуралистский сертификат "на научность"!)
дефлорировать эту незнакомую незнакомку, чья флора и фауна, испытуемая,
пытаемая на предмет п(о)рочности, строит глазки, фортификации флирта,
продумывает глубину декольте, цвет и надежность подвязок, аромат
духов... короче - устраивает спектакль? Устраивает вечный шах на матовой
поверхности листа (кожи), ничью. Чью-нибудь, или - чье-нибудь, например
- поместье; почему бы и нет. Складки, или, другими словами, шах-та, в
которую "проваливается" так наз. СОДЕРЖАНИЕ, стремится к бесконечному
числу ф(р)икций. Бесконечному, однако, условно: ибо важна иллюзия
головокружительной глубины, чтобы смыслы, как спицы, пришли в движение -
замерцали.

Имя Исуса, сгорбленного вопросительным знаком 5 в последней строке, с
формальной стороны и есть без-дна, своего рода отточие, ускоряющее
падение "в"... Авантюрный... Псевдоавантюрный сюжет, разворачиваясь
подобно СВИТКУ, оборачивается лицом (Василий Васильевич сказал бы -
рылом) к помеченной бубновым тузом притче: вот-вот последняя ПЕЧАТЬ
будет снята, и история пресуществится в Историю (...прекращения).
Сакральное, отбросив стыд, перчатки и вуалетку - нищенское тряпье
искусства, - разоблачится, и - "...мы припадем... и заплачем... и все
поймем! Тогда все поймем! ...и все поймут...". Христос - как "Истина,
Путь и Жизнь" - должен просветить, погашая, ослепляя прочие смыслы,
метасмысл происходящего. Этого-то как раз и не про-исходит.

Революционная ("менструальная") тряпка-дразнилка в Его (Его ли?) руках
застит взор. Герменевтическая коррида...

7. "Ночью я проснулся в ужасе ("опять весь старый хлам в книги"). Но -
за что же "возмездие"? - В том числе за недосказанность, за полуясность,
за медленную порчу (курсив мой, - А.С.). Кто желает понять, поймет
лучше, вчитываясь во все подряд", - А.Блок, зап.книжка, 23 августа, 1918
г.

Существует предание - и в каком-то, как говаривали, "высшем" смысле
неважно, соответствует ли оно действительному факту биографии поэта: о
том, что во время уличных... боев? шествий? 1905-го года у Блока в руках
оказалось красное знамя.

Вот именно что - оказалось... "Поняли ли меня?"...

В "Блоке" анаграммирован "кол" (рас-кол). Раскол с церковью по линии
Христа, как и у Рас-кольникова. И тот и другой в каком-то смысле -
"витии".

8. Русская литература, выйдя из материнского лона святоотческой,
церковной (впервые Карамзину удается толком привить "мужеский" черенок
партикулярности), была изначально обречена на инцест, следственно, и на
его раскол, т.е. на "апокалиптичность". Чудовищно болезненный процесс
эмансипации провоцировал одних на мимикрию и ерничанье (Достоевский),
других - на открытую конфронтацию, причем на оба фронта: и с Церковью и
с Литературой (Толстой, Розанов); третьих - на безумие и самоубийство.
Четвертые, как бы наименее "русские", получавшие "нагоняй" еще и за
отсутствие "позиции", умудрялись отстаивать статус-кво литератора в
европейском смысле этого слова (Пушкин, Анненский, Чехов).

Представление о грехе впитывалось с материнским (православным) языком
Перво-Книги, Книги, по которой учились не только читать, но и писать.
Романы бессознательно дублируют композиционную, жанровую, трехчастную
структуру Библии, жизнь проходит с оглядкой на нравственный архетип, как
житие... ну, не святого, но уж пророка или евангелиста - минимум. Отсюда
же и парадоксальный, на первый взгляд, императив: литература - грех.
Знаменательно, что генезис этой "идеи", в той или иной форме (даже на
уровне "цыганщины" того же Блока или Аполлона Григорьева) так остро
переживавшейся почти всеми, не мог быть установлен. Ибо установить его
означало бы совершить... обрезание (разумеется, пуповины), - что,
произойди оно вовремя, могло бы не привести к оскоплению.

Механизм замещения превратил литературу (в сознании русского писателя) в
аскезу в миру, в религию, в Церковь. Литература стала гротеском,
пародией христианства. Но... "гений и злодейство - две вещи
несовместные", и первым Васька дурак Розанов во всеуслышание заявил,
насколько от так понимаемого "греха" прогорк мир. Заявил, просунув в
щелочку, в зазор между "литературой" и "христианством" свой "кукиш с
маслом" - из широких, с карманом, штанин: надиктовав дочери,
запротоколировав свою смерть.

Смерть Розанова, как и смерть Блока, давших - один в прозе, другой - в
стихах, - Апокалипсис (вслед за Библией Пушкина и Евангелием
Достоевского), была концом литературы как христианства. После них
литература в прежнем значении была невозможна.

Взвившись как флаг, "железный занавес" упал над русской историей -
вовремя.

9. "Вот - Апокалипсис... Таинственная книга, от которой обжигается язык,
когда читаешь ее, не умеет сердце дышать... умирает весь состав
человеческий, умирает и вновь воскресает... Он открывается с первых же
строк судом над церквами Христовыми, - теми, которые были в малой Азии,
в Лаодикии, в Смирне, в Фиатре, в Пергаме и других городах... Никаких
сомнений, что Апокалипсис - не христианская книга, а -
противохристианская. Что "Христос", упоминаемый - хотя немного - в нем,
"с мечом, исходящим из уст его" и с ногами "как из камня сардиса и
халкедона", - ничего же не имеет общего с повествуемым в Евангелиях
Христом... Вообще - "все новое"... Тайнозритель Сам, волею своею и
вспомоществующею ему Божиею волею, - срывает звезды, уничтожает землю,
все наполняет развалинами, все разрушает: разрушает - христианство,
странным образом "плачущее и вопиющее", бессильное и никем не
вспомоществуемое... Но что же, что же это такое? почему Тайнозритель так
очевидно и неоспоримо говорит, что человечество переживет "свое
христианство" и будет (слышите, БУДЕТ! - А.С.) еще долго после него
жить: судя по изображению, ничем не оканчивающемуся, - бесконечно долго,
"вечно"." - В.Розанов, "Апокалипсис нашего времени".

10. Итак, Христос в "Двенадцати" - Джокер, Голем, Гермафродит, бес-полое
означающее, прорезиненный резервуар, гондола, везущая по воде и
хлыстовского Исуса, и канонического Иисуса ("Вперед/И-исус Христос"), и
Антихриста, и агнца, которого, пристрелявшись, отдадут на заклание
рабоче-крестьянские гвардейцы. Это - фетиш, голое, пустое, общее - место
оскопления, момент, начало, переход, условие, лик, личина, сквозь
которую проступает другая личина, маска другого, умирающего и
воскресающего, запятнанного любовью Ницше, фракийского бога. Его имя
анаграммировано в двух последних строках. 6

Как акт отчаянья, сопровождающий разрыв пуповины, эстетическое познание
-(само)провокативно.

В искусстве - в первую голову - провокативен Христос. Оскопленное на
предмет истины христианством, искусство становится игрой, симуляцией
"познания", партикулярной мистерией, "спекулятивным" тождеством с самим
собой, пятновыводителем. Оно вынуждаемо, ему просто не остается иного,
как оспаривать эту истину-фетиш, брать ее на подозрение (содержание), в
кавычки, откладывать в скобки как куриное золотое яйцо, выносить в
комментарий, глоссу, подстрочные примечания. В принципе же - выносить
(вперед ногами или на своих плечах).

11. "Он сошел с ума. Не было болезни. Но он уморил себя голодом. Застыв,
оледенев от ужаса" (В.Розанов, "Апокалипсис русской литературы"). Ужас,
как аффект, и есть превосходная степень того, что, ослепляя, остается
превосходящим. "И Сусанна старцев ждать должна". "Это ужас, но правда".
Правда и то, что... Смерть как исход, как возвращение в материнское
лоно, есть "конечное непостиженье" и этого общего места. Под черным
солнцем.

(12.)

1 Поразительно, как Розанов с его проницательнейшим умом (нюхом)
"пропустил" "Моцарта и Сальери"! Ах, если бы не пропустил, в "Сладчайшем
Иисусе" мы бы прочли: Моцарт "...инкрустациею не входит в Евангелие;
любовь, влюбление не инкрустируется туда. И Евангелие вообще не
раздвигается для мира, не принимает его в себя. Мир - за переплетом
небесной книги. И с него сходит румянец, он бледнеет, как только
приближается к этому переплету. Тут я вспоминаю бледного Всадника из
Апокалипсиса, но сейчас не могу хорошенько припомнить, что он значит". И
далее: "Иисус действительно прекраснее всего в мире и даже самого мира.
Когда Он появился, то как солнце - затмил (! - А.С.) Собою все звезды.
...Моцарт - солома пред главою из евангелиста" (В.Розанов, "О СЛАДЧАЙШЕМ
ИИСУСЕ И ГОРЬКИХ ПЛОДАХ МИРА"; статья представляет собою доклад,
прочитанный Розановым в Спб. Религиозно-философском обществе в ноябре
1907 г.).

2 "Инцестуальное табу - необходимая предпосылка любого человеческого
развития, причем важное значение здесь имеет не столько сексуальный
аспект, сколько аффективный. Для того, чтобы родиться, чтобы идти
вперед, человек должен отделиться от пуповины; он должен преодолеть
глубокое стремление остаться связанным с матерью... Однако проблема
инцеста не ограничивается привязанностью к матери... Семья, род, а позже
государство, нация или церковь (курсив мой, - А.С.) перенимают функции,
которые первоначально имела индивидуально каждая мать в отношении своего
ребенка. Одиночка примыкает к этим институтам, он чувствует себя
укорененным внутри них, он идентифицирует себя с ними, а не существует
(тут "не" стирается противосмыслом, - А.С.) отдельным от них индивидом".
Эрих Фромм, "Ситуация человека", сборник "Проблема человека в западной
философии".

3 Инцестуальное сознание уже расколото. "Кто не освободился от
привязанности к крови и почве, тот еще не вполне родился как человек"
(Э.Фромм, там же). Более того: "Представление о мессианском времени
означает полную победу над всеми инцестуальными связями..." (там же).
Ясно, что такая по-беда не проходит бесследно, но сопровождается
аффектами "страха и трепета", ужаса, агрессии против своего "я" как
(бого)сыновства. Бог Ветхого Завета запрещает вкушать кровь (погибая,
животное секретирует "животный страх").

4 О "солнце" и о возможности на нем "пятен": "Я знаю только одного
психолога, который жил в мире, где возможно христианство, где Христос
может возникать ежемгновенно... Это Достоевский. Он угадал Христа..."
(Ф.Ницше, подготовительные материалы к "Антихристу", во 2-м т. изд.
"Мысль", 1990 г., стр. 802). Если Христос Достоевского - Ипполит,
"идиот", "эпилептик", - Ницше угадал Достоевского (и не только его):
"Это вечное обвинение против христианства я хочу написать на всех
стенах, где только они есть, - у меня есть буквы, чтобы и слепых сделать
зрячими... Я называю христианство единым великим проклятием, единой
великой порчей, единым великим инстинктом мести... - я называю его
единым бессмертным, позорным пятном человечества" ("Антихрист", Спб.,
1907 г.).

5 "О Христе: Он совсем не такой: маленький, согнулся, как пес сзади,
аккуратно несет флаг и уходит... Если бы из левого верхнего угла
"убийства Катьки" дохнуло густым снегом и сквозь него - Христом, - это
была бы исчерпывающая обложка" (А.Блок, письмо к Ю.Анненкову). Так-таки
- из "убийства". И так-таки -"исчерпывающая"... Блок здесь, как
иллюстратор, конгениален самому себе.

6 "Что гарантировал себе эллин этими Мистериями? Вечную жизнь, вечное
возвращение жизни; будущее, обетованное и освященное в прошедшем;
торжествующее ДА по отношению к жизни наперекор смерти и изменению;
истинную жизнь, как общее продолжение жизни через соитие, через мистерии
половой жизни... Психология оргиазма, как бьющего через край чувства
жизни и силы, в котором даже страдание действует, как возбуждающее
средство, дала мне ключ к понятию трагического чувства... Не для того,
чтобы освободиться от ужаса и сострадания, не для того, чтобы очиститься
от опасного аффекта бурным его разряжением - так понимал это Аристотель,
- а для того, чтобы, наперекор ужасу и состраданию, быть самому вечной
радостью становления, - той радостью, которая заключает в себе также и
радость уничтожения", - Ф.Ницше, "Сумерки кумиров".

 INCLUDEPICTURE "../../../../../line.gif" \* MERGEFORMATINET \d  

Copyright © 1997 Александр Скидан

Copyright © 1997 Союз молодых литераторов "Вавилон"

E-mail: info@vavilon.ru

+++

 

СЕРГЕЙ АВЕРИНЦЕВ 

МОЯ НОСТАЛЬГИЯ 

...Ах, не по доброму старому времени, какое там; время моих начальных
впечатлений - это время, когда мне, шестилетнему или вроде того, было
веско сказано в ответ на мой лепет (содержание коего припомнить не могу)
одним стариком из числа друзей семьи: «Запомни: если ты будешь задавать
такие вопросы чужим, твоих родителей не станет, а ты пойдешь в детдом».
Это время, когда я, выучась читать, вопрошающе глядел на лист газеты с
признаниями подсудимых политического процесса, винившихся невесть в чем,
а моя мама, почти не разжимая губ, едва слышно и без всякого выражения
сказала мне только два односложных слова, которых было больше чем
достаточно: «Их бьют». Это время, когда пустырь возле Бутиковского
переулка, где потом устроили скверик, был до отказа завален теми
обломками храма Христа Спасителя, которые не сумели приспособить к делу
при строительстве метро. Это время, когда я, подросток, воспринимал
дверь той единственной комнаты в многосемейной коммуналке, где со мной
жили мои родители, как границу моего отечества, последний предел
достойного, человечного, обжитого и понятного мира, за которым - хаос,
«тьма внешняя». О Господи, о чем говорить. Какая уж тут ностальгия...

Но ведь и с теми временами, которых я не видел, - что ни выбери, хоть
belle йpoque ???????? 1914 ????, ???? ??????? ????????, ????
?????-?????? ????? ?? «??????????????» ??? ??? ???????????? ???????, -
??? ?? ???????????, ????????? ????? ?????? ?????? ????? ???? ???????? ?
???????, ??? ????? ?????????? ??????? ? ????, ??? ????? ????????? - ?
???????????, ??? ????? ?????????? - ? ????????????. 

И все-таки - смотрю сам на себя с удивлением! - все-таки ностальгия.
Ностальгия по тому состоянию человека как типа, когда все в человеческом
мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось,
должно было значить; когда возможно было «значительное». Даже ложная
значительность, которой, конечно, всегда хватало - «всякий человек есть
ложь», как сказал Псалмопевец (115: 2), - по-своему свидетельствовала об
императиве значительности, о значительности как задании, без выполнения
коего и жизнь - не в жизнь. 

Не буду спорить, что бывали времена, когда этот императив доходил до
неутешительных крайностей. В особенности европейская культура конца
прошлого века и рубежа веков, то есть вагнеровско-ницшевско-ибсеновской
эпохи, страдала болезненной гипертрофией секуляризованного в своей
мотивации и перенесенного в повседневную жизнь «образованного сословия»
напряженного, натужного устремления быть значительными. Это было
особенно характерно для Bildungsbьrgertum ?????????????? ?????; ???????
?? ????? ??? ?????????? ?????. ? ??? ??? ??????? ? ???????????? ???
??????? «???????? ?? ?????????? ??????? ??????? ????? ? ?????????????
???????? ? ??????? ?? ????? ???????? ???????-???????? ???????????????
????? ? ?????». (? ??? ?????? ?? ?????? ????? ????? ???????; ????, ???
???? ????????? ??????? ????????? ??????? ????, ???????, ?????????,
??????????????? ?????? ??? ???? ? ?????????? ??? ???????????
???????????.) ?????? ???????? ????????????????? ??????????? ? ??????
?????? ? ?????????? ?????. ???? ??? ???????? ???? ??????? ?????????????:
??????? ?? ?????? ??????? ???? ??? ??? ?? ??????????? ???????, ? ??????
????, ??? ??????? - «??????». ? ????? ?????? ??????????, ? ??? ??
?????????? ??? ????? ????????, ? ???? ??????? ???????? - «????????????»,
??? ? ?????? ?????. «?, ??????? ????? ????!» - ??? ?????? ? ??????
???????? ???????. ???? ???, ?????? ??? ??? ? ???? ???? ??????? ???????
??????? ? ??????? ????? ????????????????????. 

И уж вовсе на неправде основывалась устрашающая серьезность ежесекундно
готовых убивать и умирать за новую жизнь и спасение человечества - ни
больше ни меньше - большевиков, штурмовиков и прочая. И не от хорошей
жизни являлась значительность геройского сопротивления тоталитаризму;
никто из нас в здравом уме не пожелает ни себе, ни тем паче другому -
положить голову на плаху, хотя жест этот, несомненно, бывал весьма
значительным. 

Притом значительность не имплицирует ни этического, ни тем паче
интеллектуального качества. Возьмем хоть политику. Оставим Ганди,
который хотя и действовал на политической арене, но, конечно, был
уникален для любого времени. Перейдем к более обычному типу
государственного человека. Я знать не знаю, был ли де Голль разумным
политиком; но он был - не только силой «легенды» и пропаганды -
«значителен», как «великие мужи» а la ???????. (? ???? ?? ? ?????
??????? - ??? ?????? ????? ??????? ??? ?????????) ?? ???????? -
??????????? ???? ?? ???????? ????????????? ???????? ???????? ???????; ??
?? ???? - vir magnus ? ?????? ????????????? ??????, ?????? ?? ?????????,
?? ???-?? ??????, ???-?? ??????????????. ?? ??? ??????????? ????????
?????? ??????? ??????? ?????, ????? ??????? ??????? ?? ??????, ?
???????? ?????? ?????? ??????? ?????? ????, ? ??????? ?????????????
???????. ?? ??????? ???? ? ????. ? ???????? ??? ?? ????? ?????????. ?? ?
???????????, ? ???????? ???? ?? ????????. 

Впрочем, то же и с эстетикой. В первой половине века были
«авангардисты», и нынче есть «авангардисты». Но разве вторые хоть
отдаленно похожи на первых? Новшества тех имели значение патетического
жеста, готового возвестить либо - «incipit vita nova», либо - конец
всему, либо, может быть, - и то и другое сразу. Эсхатологическая труба
архангела. Вот Малевич пишет свой черный квадрат. Это серьезно, как
движение бедного маленького Ганно Будденброка, подводящего черту под
своим родословием: больше ничего не будет! Нынче-то жители западных
городов проходят мимо абстрактных скульптур не оборачиваясь; а то было
иначе - потрясенный мир узнавал о рождении беспредметного искусства как
о знамении, о предзнаменовании наподобие тех omina (скажем, рождении
тельца о двух головах), о которых так любил рассказывать в своей римской
истории Тит Ливий. И Бердяев именно так писал свою статью о Пикассо. 

Любопытно, что мыслители, вроде бы положившие начало кампании столь
сугубо современной, как «сексуальная революция», хотя бы Василий Розанов
и Дэвид Лоуренс, имели в предмете, что ни говори, нечто обратное тому,
что на деле вышло, - а именно, предельную интенсификацию значительности
и значимости плотского общения мужчины и женщины, его новое возведение в
ранг языческой мистерии. Примеры можно умножать без конца. Даже движение
хиппи, даже (во многом доселе определяющая западную университетскую
жизнь) студенческая «революция» 1968 года, эта не слишком серьезная
сатировская драма, по правилам античной драматургии замкнувшая целый
цикл трагедий, - и они жили трепетностью квазиэсхатологических чаяний и
претензий на значение, превышающее их самих. В самых различных, самых
разнокачественных и самых противоречивых своих аспектах культура (и
отчасти жизнь) предшествовавшей эпохи стоит под знаком того, что мы
назвали выше императивом значительности. 

...Если бы, о, если бы все это нынче хотя бы осмеивалось, с пониманием
пародировалось, принципиально, обдуманно отвергалось! (Тотальное и
сознательное «нет» серьезности в духе «Степного волка» Гессе, «Homo
ludens» Хейзинги или карнавалов Бахтина тоже ведь в своем роде серьезно,
а если практикуется на обэриутский манер, так даже смертельно серьезно.)
Можно бы понять чувство оскорбления после стольких идеологических
обманов; известно, обжегшись на молоке, дуешь на воду. Но нет, сегодня
дело обстоит совсем иначе. Значительность вообще, значительность как
таковая просто улетучилась из жизни - и стала совершенно непонятной. Ее
отсутствие вдруг принято всеми как сама собой разумеющаяся здоровая
норма. Операция совершенно благополучно прошла под общим наркозом; а
если теперь на пустом месте чуть-чуть ноет в дурную погоду,
цивилизованный человек идет к психотерапевту (а в странах менее
цивилизованных обходятся алкоголем или наркотиками). Разве что в
малочитаемых книжках помянут «Sinnverlust», но опять-таки как проблему
скорее психическую, нежели духовную или «экзистенциальную». 

Вот, положим, в Вене поставили «Тристана и Изольду». Вроде бы и певцы, и
оркестр знают свое дело - а слушать нет никаких сил. Согласен,
напряженную значительность, которую Вагнер придает каждой музыкальной и
словесной фразе и каждому жесту героев, можно находить непереносимой -
тогда честнее не участвовать в исполнении его музыкальных драм. Либо уж
позволить себе более или менее агрессивную пародию. Атмосферу
значительности, значимости, почти ритуальной, почти иероглифической
знаковости, столь совершенно воссоздавшуюся в блаженные времена
Фуртвенглера, Зутхауза и прочих, можно, на худой конец, уж если так
хочется, - пародировать; чего нельзя, так это ухитряться ее не замечать.
Это непозволительно делать просто потому, что означенная атмосфера
входит как конструктивный фактор в художественное целое. Если, скажем,
для Тристана не существует никакого серьезного выбора между его любовью
и его «честью» («Tristans Ehre...»), потому что и он и Изольда,
по-видимому, получили сексуальное просвещение в новейшем духе и смотрят
на вещи очевидным образом вполне спокойно, озабоченные только тем, чтобы
вовремя спеть нужную ноту, - тогда и ноты и (сплошь «устаревшие») слова,
ими артикулируемые, просто перестают быть системой значащих жестов,
распадаются, разваливаются. Однако, заверяю вас, в упомянутом исполнении
все шло именно так. 

Конечно, это один из случайных примеров. Проблема, конечно, не в том,
как ставить Вагнера. Проблема в том, как жить. 

Взять хоть политику. Самое страшное и, во всяком случае, самое
странное - даже не то, что льется кровь в результате локальных войн или
индивидуальных террористических актов, а то, что кровопролитие ничего не
«значит» и обходится, по сути дела, без значимой мотивации. Уличные бои
- да это же был когда-то один из центральных символов Европы, вспоминай
хоть стихи Барбье и вдохновленную ими «Свободу на баррикадах» Делакруа,
хоть смерть тургеневского Рудина. Сегодня же на улицах Ганновера с
полицейскими сражаются - панки. Они могут убить сколько-то полицейских,
могут играть собственными жизнями - но это не отменит глубокой
фривольности ситуации. Когда нынче слышишь о «неонацистах» или о русских
«красно-коричневых», охватывает странное, неловкое чувство. Не мне же, в
самом деле, обижаться за «настоящих» наци или «настоящих» большевиков! И
все же, и все же - там было более опасное, но морально более понятное
искушение: ложная, бесовски ложная, но абсолютно всерьез заявленная
претензия на значительность, которой нынче нет как нет. В том-то и ужас,
что сегодня люди могут сколько угодно убивать и умирать - и, сколько бы
ни было жертв, это все равно ничего не будет значить. Объективно не
будет. 

Ну и напророчил Мандельштам еще когда - в 1922 году! 

«Состояние зерна в хлебах соответствует состоянию личности в том
совершенно новом и не механическом соединении, которое называется
народом. И вот бывают такие эпохи, когда хлеб не выпекается, когда
амбары полны зерна человеческой пшеницы, но помола нет, мельник одряхлел
и устал и широкие лапчатые крылья мельниц беспомощно ждут работы». 

И еще: 

«Куда все это делось - вся масса литого золота исторических форм идей? -
вернулась в состояние сплава, в жидкую золотую магму, не пропала, а то,
что выдает себя за величие, - подмена, бутафория, папье-маше?» 

Как странно, что никто даже толком не испугался, когда с таким
запозданием сделалась доступна эта статья, озаглавленная «Пшеница
человеческая»! Даже не разгневался на этого Мандельштама, черным по
белому написавшего, что литое золото исторических форм идей - подменено,
что предвидимые жертвы будут даже не во имя, скажем, национализма, хорош
он или плох, этот национализм, а только во имя чьего-то желания быть
националистом или как бы (файхингеровское als ob) националистом! Ах,
наверное, распророчествовавшийся автор сам не до конца понимал, что
написал. Но мы-то теперь - понимаем. 

Еще недавно так много говорили об Endzeit, а если на хорошем русском - о
последних временах, о конце. И пока жива была мысль о конце, сообщавшая
значительность и новому искусству, и экзистенциалистскому
философствованию, конца как раз не было, что-то не переставало, не
прекращалось, длилось. Даже когда Томас Стернз Элиот сообщил, что мир
кончится «not with a bang but with a wimper» - не грохотом, а
всего-навсего всхлипом, - предполагалось, что и незначительность всхлипа
как-то значительна, хотя бы от противного. Но вот формула сегодняшнего
дня, за всех современников найденная Бродским:

Это хуже, чем грохот 

и знаменитый всхлип.

Это хуже, чем детям

сделанное «бо-бо»,

потому что за этим

не следует ничего.

«Не следует ничего». Порой кажется, будто все, кроме нескольких
полоумных сектантов, перестали ждать. Очень характерно, что в языке
постсоветской (и не только постсоветской) прессы существительное
«апокалипсис» (со строчной буквы) употребляется исключительно в
словосочетаниях типа «ядерный апокалипсис», то есть означает не
откровение (каковой смысл имеет греческое слово «Апокалипсис»), но и не
событие, которое, при всей катастрофичности, было бы эсхатологически
содержательным (как предполагает настоящий Апокалипсис, то есть
Откровение св. Иоанна Богослова), а просто несчастный случай, который
может стать тотальным, может прикончить жизнь на земле, но от этого
отнюдь не получает способности что-то значить. Впрочем, о всемирных
несчастных случаях нынче в сравнении с недавним прошлым тоже почти что
не думают, - должно быть, поработала психотерапия (в Вене, например,
встречаешь объявления практикующих психиатров чуть не у каждого
подъезда, а предложения поставить психотерапию на место религии - чуть
не в каждой газете). И уж подавно не ждут Судного дня. Что же, мы в
точности предупреждены, что Сын Человеческий придет в один из тех часов,
когда Его меньше всего ожидают (ср. Лк. 12: 40)... 

Ученикам Христа велено было бодрствовать. Конечно, бывает и другое, злое
бодрствование - бодрствование врагов. И Анна, и Каиафа, и, разумеется,
Иуда не спали в Гефсиманскую ночь (в отличие от Петра, Иакова и Иоанна).
В предыдущую эпоху было очень много такого бодрствования - ни Ленину, ни
Троцкому, ни Гитлеру, ни бесам помельче не дремалось, какое там. Но
все-таки было и бодрствование верных - хотя бы, как всякое добро в этом
эоне, не совсем полное, не достигающее должной меры, но было. Сейчас
мерещится, что все кругом погружены в сон. (Включая злодеев: по венскому
ТВ показывают юношу, нанявшего киллера прикончить своих родителей, а уж
заодно и собачку, имевшую несчастье пользоваться любовью этих родителей,
получившего по младости небольшой срок, поступившего, чтобы не терять
времени, на заочные курсы; и поразительнее всего абсолютная
невыразительность, с которой он говорит, - впрочем, вполне словоохотливо
и бойко, явно радуясь publicity, но не просыпаясь даже от этого
удовольствия, - совершенно штампованные, готовые газетные фразы о своих
психологических проблемах. Господи, я не говорю о раскаянии - но если бы
в этом был хоть вызов, хоть самый дешевый «демонизм». Какое там.
Делов-то...) 

Читатель, не прими моих слов за повторение сказанного в свое время
Константином Леонтьевым о всеевропейском мещанине или Мариной Цветаевой
о гражданах города Гаммельна. 

Во времена Леонтьева филистеру приходилось, например, сохранять хотя бы
«лицемерную» респектабельность, что, во-первых, требовало порой почти
стоических усилий, во-вторых, оставалось хотя бы банализованным знаком
чего-то «означаемого», а в-третьих, создавало по крайности возможность
выбора между филистерской нормой и отклонениями от нее, - скажем, амплуа
денди, пробующего опиум, и прочими видами «интересного» бесчинства. О
парижском декаденте над рюмкой абсента, о безумном левом радикале и
террористе, наконец, даже о грубияне и босяке, игнорирующем нормы
приличия, можно было сказать: «Они хотя бы не филистеры». Еще хиппи
надеялись быть чем угодно - только не филистерами. Уже в их время
надежда была иллюзорной, но еще могла всерьез привлекать. Теперь ни один
разумный человек ей не поддастся. В наше время все компоненты некогда
антифилистерского набора - «сексуальная революция» + левая идеология +
«феминизм» + литературно-журнальная агрессивность и т. д. и т. п. - до
конца совпали с филистерством, стали с ним не то что совместимы, а
просто ему тождественны. Советское общество, уже давно создавшее тип
филистерства, основанного на революционной фразеологии, не совсем
заблуждалось, когда полагало, что показывает путь остальному миру. Одно
позднее стихотворение Вяч. Иванова очень точно рисует картину мира, в
котором «мир плоско выравнен», до того плоско, что безразлична и стерта
даже столь, казалось бы, практическая и прозаическая грань между нормой
и бунтарством: 

Теперь один запас понятий, 

Один разменочный язык

Равняют всех в гражданстве братий;

Обличья заменил ярлык.

Бьют тем же шаром те же кегли

Бунтарь, епископ и король...

Гаммельнцы Цветаевой - опять-таки филистеры невозвратимой старой
формации, озабоченные осторожным соблюдением меры: «Только не передать».
Но в эпоху масс и mass-media шанс - именно у филистеров - имеют только
преувеличения, только одномерные формулы без оговорок и оттенков.
Современного человека трудно уговорить быть верующим, но легко уговорить
быть фанатиком. Католический священник, не готовый заранее и с
энтузиазмом одобрить все последствия «сексуальной революции», вызывает
однозначную отлаженную негативную реакцию; но сектант, приглашающий
добровольцев совершить вместе с ним массовое самоубийство, время от
времени может рассчитывать на головокружительный успех. И вот беда, о
которой не догадывалась патетическая создательница «Крысолова»: любое
преувеличение в этом новом Гаммельне тоже ничего, решительно ничего не
значит, даже не притворяется, что значит, - хотя возможно, что в связи с
ним прольется кровь. 

И уж сколько именно крови - вопрос чисто квантитативный, вопрос
исчисления, не вопрос значения. 

Вена. 

Июнь 1995 г.

+++

В. Малявин

Россия между Востоком и Западом: третий путь?

У литературы о России есть одно примечательное свойство: русская жизнь,
русская культура с завидным постоянством характеризуются в ней, скорее,
отрицательным образом. То, что лежит на поверхности российского бытия,
кажется, скорее, чем-то призрачным и нереальным, душу же России так
часто ищут в том, чего в зримом ее образе и не увидишь. Где еще, кроме
России, серьезный и тонко чувствующий мыслитель может сказать о своей
родине:

"Оглянитесь кругом себя. Разве что-нибудь стоит прочно на месте? Все -
словно на перепутье. Ни у кого нет определенного круга действия, нет ни
на что добрых навыков, ни для чего нет твердых правил, нет даже и
домашнего очага, ничего такого, что бы привязывало, что пробуждало бы
наши симпатии, нашу любовь, ничего устойчивого, ничего постоянного: все
исчезает, все течет, не оставляя следов ни вовне, ни в нас. В домах
наших мы как будто в лагере; в семьях мы имеем вид пришельцев; в городах
мы похожи на кочевников, хуже кочевников, пасущих стада в наших степях,
ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы - к своим городам...

Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас
бесплодно. Наблюдая нас, можно бы сказать, что здесь сведен на нет
всеобщий закон человечества. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали,
ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной
мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого
разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили..." (1)

Эти знаменитые слова Чаадаева стали отправной точкой свободного -
"философического" (по Чаадаеву) размышления русских о России. И
одновременно, кажется, указали конец этого самого размышления. Ибо, как
знали еще древние, нельзя размышлять о ТОМ, ЧЕГО НЕТ. Впрочем, если это
небытийное нельзя помыслить и "понять", то его можно угадать, ощутить в
чувстве и даже обозначить словом. Обозначить самим ПРЕДЕЛОМ слова,
каковое есть не что иное, как неизбывное молчание, неразгаданная тайна.

"Власть в России, с одной стороны, не имела своим обязательным долгом
устроение земли. С другой стороны, она всегда стояла в трудной
обязанности интерпретировать молчание, осеняющее неустроенную землю, -
не просто выжидательное и нерешительное, а смиренное и терпеливое
молчание, родственное мудрости. Молчание там, где должно прозвучать
определяющее слово - почти нечеловеческий вызов тем, в чьих руках
оказывалась власть. Слово власти оказывается поэтому, как правило,
оговоркой, оговором или заговариванием..." (2)

Молчание предельного постижения, ставящего предел словам, вовсе не
равнозначно простому отсутствию, некоей чистой небытийности. Как раз
наоборот: оно возвещает о неопределимой, извечно изменчивой и потому
сокровенной полноте бытийственности. Оно - ничто для "текущего момента",
но оно есть все "в свете вечности". Нет ничего более осмысленного, более
содержательного, чем эта вечно отсутствующая глубина опыта. В ней есть
даже то, чего не было и не бывает, но именно поэтому... не может не
быть! В России, вероятно, многого нет. Но зато так многое возможно.
Россия - страна чаемого и грядущего; страна БАСНОСЛОВНЫХ обещаний.

И со времен Пушкина, не исключая даже и самого Чаадаева (3), не стихает
в России ропот, то робкий, то патетический, чаще же почти неслышный,
против отрицательных "понятий-пределов", затворяющих правду России в
неразгаданных и таинственных подземельях души.

Жизнь в России ушла в бессловесную глубь...

И русские люди в своей стране как чужие... (Мережковский)

Но кто знает: быть может, жизнь подлинная как раз и таится глубоко под
землей, ниже даже почвы земного, внешнего бытия - там, где зреют семена
всего живого. Отдаленным эхом-перекличкой с инвективой Чаадаева звучат
слова Эрна о сокровенных обетованиях русской души: "В сердце России -
вечная Фиваида. Все солнечное, все героическое, все богатырское, следуя
высшим призывам, встает покорно со своих мест, оставляет отцов, матерей,
весь быт и устремляется к страдальному сердцу родимой земли, обручившись
с Христом, - к Фиваиде. И все, что идет по этой дороге, - по пути
подвига, очищения, жертвы, - дойдя до известного предела, вдруг
скрывается с горизонта, одевается молчанием и неизвестностью. Семена
божественного изобилия точно землею покрываются, и растут, и приносят
плоды в тайне, в тишине, в закрытости... Таинство русской жизни творится
в безмолвии" (4). 

Но довольно цитат. Всякий, живущий в современной России, знает, что
декларации, подобные приведенным выше, ничуть не утратили своей
значимости и сегодня. Как и прежде, безмолвие плотным облаком окутывает
тело России, не давая ей исторгнуть из себя общепонятное слово логически
ясной истины, заглушая деловито-ровную речь "здравого ума"
фрагментарной, взрывчатой, пронзительной, всегда иносказательной речью
чувства. Русский человек инстинктивно боится простых и доступных истин,
все норовит спрятаться за недоговоренности и шутки, всюду ищет потаенный
смысл, на пустом месте выдумывает тайну. В России нет подлинной
общественности, все публичное и ясное воспринимается в ней как ложь и
зло. Сегодня, как и полтора столетия тому назад, дискутируется вопрос о
том, как России надлежит "вернуться в цивилизованное сообщество" и каким
образом она оказалась вне этого сообщества. Но это дело политиков и
журналистов. Народ же, как пятьсот и тысячу лет назад, "безмолвствует".
И кулак авторитарной власти вязнет в вате неустроенного, текучего, на
удивление равнодушного ко всяким внешним воздействиям русского быта...
Если все-таки пытаться обозначить хотя бы контуры безмолвия русской
земли, этой "мистической аморфности русского пейзажа" (Ф.Степун), то
следовало бы сказать, что это странное свойство духовной реальности
России предстает в нескольких разных, но внутренне взаимосвязанных
измерениях: оно может выступать и как неприятие того или иного
цивилизационного уклада, как знаменитый русский "нигилизм" и бунт во
всех его многообразных проявлениях или, наоборот, как готовность принять
любой уклад и порядок, познать любой опыт, хотя бы ценой самого
неумеренного самоумаления и самого экстравагантного смешения идей и
культур. Мы находим признаки этой жизненной пружины русской души и в
равнодушии русских к обустройству собственного государства и даже
собственного дома, в русской мечтательности, устремленности к другим
мирам, зачарованности нездешним, "запредельным" светом внутреннего
созерцания - во всей этой эстетизированной мистике русской теософии,
русского космизма, русской агни-йоги, русского кришнаизма и пр.

Есть у этого "русского удела" и особенная, чисто российская грань,
проистекающая из геополитического положения России как евразийской
державы. Безмолвие русской земли есть, помимо прочего, и
неопределенность ее промежуточного положения между Востоком и Западом.
Об этом много говорили уже во времена Пушкина. Но еще и в историософии
Даниила Андреева судьба России определяется как заполнение пустого
пространства, "пространственного резерва", тянувшегося от Европы до
Тихого океана (5). 

В самом деле: колонизация Уральского региона и Сибири -
фундаментальнейший факт российской истории - свершилась вполне стихийно,
почти без участия государства, зачастую без явных экономических мотивов.
Это был, воистину, исход племени, избравшего своим домом весь мир и
потому не бежавшего от своего прошлого, но, напротив, возвращавшегося к
себе. Этот мир - вечно отсутствующая полнота бытия, неразгаданная
будущность. В сознании же русских людей их исход питал образ "прекрасной
пустыни", столь милой сердцу русских людей. Пустыня, пустынь и есть
подлинный фокус русской жизни. Евразийская "пустыня" - это место России
в мире. И в этом месте Европа и Азия, Запад и Восток не только
встречаются друг с другом, но и соприсутствуют. Не будучи ни Западом, ни
Востоком, Россия ОБЪЕМЛЕТ собою и Запад, и Восток.

Излишне повторять, что молчание священной "пустынности" духа не есть
пустое небытие. Оно откликается на тысячи голосов сообразно вопрошаниям
человека о себе и своем месте в мире; оно отвечает безусловным
присутствием правды даже прежде всех человеческих вопросов. Понять
Россию - значит опознать исторически обусловленные отклики "священного
безмолвия" души на вызов цивилизации. Феноменология России имеет своим
предметом самоотсутствие духа.

Россия как "субъект" должна быть рассматриваема, таким образом, в двух
плоскостях: во-первых, в плане современной критики цивилизации и критики
современной цивилизации и, во-вторых, в плане взаимодействия цивилизаций
Востока и Запада. Без учета двух этих факторов всякая характеристика
российской действительности будет заведомо неполной и неадекватной.
Невозможно говорить о судьбе России, о "русской идее", не определив
отношения России и к Западу, и к Востоку. Что же касается влияния,
оказываемого самой Россией как на Восток, так и на Запад, то эта
проблема, почти незамечаемая и не осознанная сегодня, в будущем,
несомненно, приобретет огромное значение. Но прежде чем обратиться к
России, попробуем определить, о каких, собственно, типах культуры идет
речь, когда мы сопоставляем Запад и Восток?

К типологии цивилизаций Востока и Запада

Сравнительный анализ цивилизаций Запада и Востока в наши дни не вызывает
большого энтузиазма среди ученых, и на то есть веские причины. Слишком
долго теоретики культуры под влиянием политической конъюнктуры
удовлетворялись поверхностными, с плакатной простотой выписанными
оппозициями между "прогрессивным", "материалистическим", "деятельным"
Западом и "отсталым", "квиетистским", "мистически ориентированным"
Востоком. Главная ошибка сравнительной культурологии прошлого
заключалась в стремлении искать социальный, психологический или
интеллектуальный субстрат той или иной культуры, зафиксировать
предметное содержание того или иного "национального характера". Увы,
любая метафизика "народной" души - такой же миф, как образ "доброго"
или, если угодно, "злого" дикаря. Этот миф неизбежен и при известных
обстоятельствах даже полезен как диалектический момент общественного
самопознания. Но он становится дьявольски опасен, когда превращается в
идеологический штамп и орудие политической борьбы.

Жизнеспособная теория культуры должна исходить из посылки о своего рода
двухфокусности видения мира: она должна признавать, что существует ИНАЯ
человечность, отличающаяся от нашей, но являющаяся частью нашего общего,
всечеловеческого существования. Оттого же человек как творец культуры не
есть некая "данность" - будь то данные умозрения или опыта. Встреча с
иной культурой, иным опытом - это прежде всего испытание для нас самих,
побуждающее нас к самопреодолению, превозмоганию самих себя. Человека
нельзя выдумать; его можно только открыть. И только бесконечно
разнообразный мир является подлинно человечным миром. Мир же, сведенный
к тем или иным "данностям", к системе правил и принципов, остается
глубоко бесчеловечным, даже если он - продукт воли и ума человека.

Понятно, что человеческая природа не вмещается в те или иные внешние
образы человека. Ее подлинная сущность - полнота жизни в духе,
превосходящая всякую данность и потому доступная только символическому
выражению.

Рассматриваемая сквозь призму культуры, эта внутренняя, символическая,
но всегда конкретная реальность являет собой ТРАДИЦИЮ, т.е. опыт вечной
преемственности творческого духа, неопредмеченную и непредметную полноту
бытийствования, чистое Присутствие, совпадающее с предельной открытостью
и, следовательно, просветленностью сознания. Такое понимание традиции
как условия и возможности размышления предваряет даже философскую
рефлексию, которой, казалось бы, положено быть нетрадиционной уже в силу
своего критического характера (6). Можно сказать, что традиция - это
условие очеловечивания человека, реализуемое, однако, через осознание
внутренних разрывов опыта, через опознание нечеловеческого. В самых
разных культурах традиция указывает на присутствие сокровенного,
внутреннего проточеловека, "Небесного", "Предельного" или "Великого"
человека, равнозначного полноте (всегда символической!) бытийствования.
Этот прото- и сверхчеловек, бесконечно превосходя все внешние образы
человека, как раз и делает возможными собственно человеческие качества
жизни. Традиция - реальность не столько антропоморфная,
человекообразная, сколько, так сказать, человекопорождающая,
антропогенная. Это реальность духовной трансценденции, всегда заданная
человеческому пониманию и удостоверяемая лишь неисповедимым, несказанным
и несказанным опытом Того, кто пришел первым - и вечно пребудет; кто
возвращается в мир с каждым мгновением сознательного существования.

Если культура есть "принцип человеческой сопричастности, в котором
объединяются тождество и различие" (7), то традиция в качестве
внутреннего принципа культуры выступает именно как предел
сообщительности, делающий возможным всякое сообщение. Непостижимый Бог
создает верующего. Непроницаемый для постороннего взгляда учитель дает
жизнь ученику. Безмолвие выявляет смысл слов. Сама же культура предстает
пространством пересечения разнонаправленных тенденций: в своем
внутреннем самоопределении она есть жизнь осознанная и сознательно
прожитая, но одновременно она служит опознанию этой внутренней
реальности через внешние образы, через остранение, осуществляемое
языком, нормами поведения, мировоззренческими стереотипами и т.п.
Область культуры - это драма потери и обретения человеком самого себя,
запечатленная в религии, искусстве, философии - во всем том, что принято
считать "культурным богатством".

Наконец, формы объективации символизма культуры определяют лицо
соответствующей цивилизации. Последняя живет и развивается по своим
собственным законам, которые могут заслонить собою внутреннее содержание
культуры. Цивилизация, как нам сегодня отлично известно, вовсе не
препятствует одичанию человека, т.е. утрате знания о связи внутреннего и
внешнего в человеческой культуре. Цивилизация не терпит внутренней
глубины безмолвия, она непрерывно говорит, а говорит она языком
идеологии и политики, языком технократического овладения миром. 

Итак, традиция, культура и цивилизация составляют три уровня, три
измерения человеческой практики, причем культура занимает промежуточное,
посредническое положение между традицией и цивилизацией. Удобным же
критерием различения типов цивилизации - и, в частности, цивилизаций
Запада и Востока - может служить характер опредмечивания символизма
культуры. Этот процесс может выступать в двух видах: как объективация
"данности" опыта и как объективация самих пределов данности. В первом
случае реальность приобретает умопостигаемый (идеальный) или
эмпирический (материальный) характер. Во втором случае сохраняется
память о символической природе опыта, и реальность не имеет своего
единственно "истинного" образа. В целом первый путь определил лицо
западной цивилизации, тогда как цивилизация Дальнего Востока являет
собой наиболее законченный в мировой истории продукт второй тенденции.

С античных времен цивилизацию Запада отличали ориентация на
объективирование духовной практики, стремление дать этой практике
предметное и понятийное выражение и в конечном счете свести ее к
технике, оперирующей идеями и понятиями. Речь идет в конце концов о
стремлении представить бытие духа в виде системы объективных истин -
доказуемых или догматически установленных. За этим демаршем мысли стоит,
разумеется, определенное понимание человеческой личности:
фундаментальная догма европейской мысли заключена в представлении о
неизменяющемся в потоке времени эго, о реальности замкнутого, внутренне
однородного "я", имеющего свой центр, свой умственный фокус, будь то
"трансцендентальный субъект", индивидуальная душа или "неповторимая
личность". Желая устранить неопределенность нашего присутствия в мире
(ибо преемственность личности открывается нам именно через разрывы в
нашем опыте), произвольно пытаясь очертить границу нашего "я", сводя наш
мир к внутренне однородному субъекту, мы оказываемся в западном круге
цивилизации, где в философы допускаются только люди "в здравом уме и
трезвой памяти".

Соответственно западная цивилизация так или иначе основывалась на
отождествлении познания с размежеванием субъекта и объекта и поглощении
объекта субъектом. Отсюда и та ее устремленность к опредмечиванию
действительности, которая породила цивилизацию технократическую, т.е.
полностью отчужденную от внутреннего источника знания и подчиняющую
практику абстрактному критерию эффективности (8). Этот фундаментальный
"вызов" (слово А.Мальро) Запада миру несет в себе прометеевский заряд
противопоставления человека природному миру, утверждения собственно
гуманитарных качеств знания, что ведет к усилению трагических мотивов в
культуре, если понимать под трагедией патетическое утверждение
гуманитарных ценностей в акте свободного выбора. (В этом качестве
трагедия является, конечно, исключительным достоянием Запада.)

В своем стремлении опредметить жизненный опыт европейская мысль вольно
или невольно исходит из посылки о том, что порядок языка соответствует
порядку бытия, так что истины, сформулированные в языке, суть не что
иное, как отражение истин, объективно существующих в мире. Это движение
мысли достигло своей кульминации в немецком идеализме, попытавшемся
окончательно замкнуть мир в имманентизме (слово Эрна), т.е. признать
реальностью лишь то, что дано в "явлениях", а тайну бытия вынести за
скобки философской рефлексии. Мир существует здесь как зеркало, в
котором человек удостоверяет свое могущество. Впрочем, могущество ли?
Современные философы Запада, наконец-то всерьез воспринявшие прозрения
Ницше о "смерти Бога" и ничтожности "последнего человека", твердо
сошлись в мнении о том, что истинным двигателем европейской истории был
нигилизм как отрицание имманентных ценностей бытия, которое влечет за
собой отречение человека от человечности в себе (9). Нигилизм составляет
существо глубинной болезненности рационалистического эго на Западе,
которое, стремясь овладеть миром, стремится также защитить и оправдать
свою проекцию (чем стал для него мир) и потому обречено жить в страхе и
тревоге. Недаром Фрейд, смелый критик и не менее ревностный апологет
западной цивилизации, рассматривал человеческое "я" именно как продукт
беспокойства.

Неспособность побороть свое внутреннее беспокойство и, как предельный
результат, ВСЕОБЩИЙ НЕВРОЗ и есть та не слишком заметная, но огромная
цена, которую современный человек Запада вынужден платить за свое
внешнее благополучие и внешнюю самоуверенность. И чем сильнее увлекают
человека технократической эры "сны о сверхчеловечестве", покорившем
пространство и время, тем немощнее и ущербнее становятся его сознание и
воля, тем больше этот человек нуждается в наркотиках души и тела. И вот
уже Ж.-Ф. Лиотар в своем классическом описании "постмодернистского
состояния" констатирует: "Мы можем ожидать полной экстериоризации знания
по отношению к "знающему"... Старый принцип приобретения знаний
посредством совершенствования ума или даже индивидов становится во все
большей мере анахронизмом..." (10)

По мере того как анонимные "системы знания" во все большей мере
присваивают себе функции овладения природой и даже осуществления власти
в обществе, средоточие духовной жизни западного человека все больше
перемещается из сокровенных пространств человеческого сердца в область
видимости, зрелища, иллюзии. И притом зрелища непременно вызывающего,
щекочущего нервы, унижающего человеческое достоинство, ведь его дерзость
отмерена степенью безответственности человека. В Большом Иллюзионе
современной культуры - неизменно массовой - жизнь предстает безобидной
игрой в рискованное действие и, говоря шире, симуляцией всего и вся.
Запад вступил в "постмодернистскую" фазу своей истории, когда все формы
объективации духа сами себя упраздняют, когда все плоды цивилизации,
все, что творит и чем любуется человек, существует лишь для того, чтобы
"разоблачить себя" - и через мгновение быть забытым.

Что касается Востока, то он отличается от Запада обращенностью рефлексии
не к предметности опыта, а скорее к самому факту присутствия бытия, к
"таковости" вещей, к чистой бытийственности сознания; подобная
ориентация мысли равнозначна стремлению помыслить сами пределы
сознаваемого. Если в античной философии основополагающая метафора
сознания - это восковая дощечка для письма, а в философии Нового времени
сознание мыслилось подобным контейнеру, обладающему определенным
содержанием, то для восточной мысли сознание предстает как бы
опрокидываемым сосудом, изливающим вовне свое содержимое. Сознание здесь
оказывается слитым с течением, непроизвольным про-ис-течением самой
жизни - совершенно открытым и, следовательно, порожним, невесомым,
светоносным. Его главное качество - зеркальная (не)прозрачность.

Человек на Востоке в противоположность Западу не ограничивает себя, не
ищет себе определений, но высвобождает себя, "дает себе быть". Через
собственную безмерность он обретает полноту существования, которая есть
именно Встреча, но встреча не обособленных сущностей, а
"самоопустошающихся", "превратившихся" тел. Реальность для восточной
мысли - это вездесущая среда и усредненность вселенского потока, музыка
мировых соответствий, хаос бесконечного богатства жизненных качеств, в
котором нет первоначала или принципа, управляющих единичными явлениями.
Это мир пустоты, которая сама себя опустошает и оборачивается...
предельной полнотой бытия; мир неуклонного уклонения от всех норм и
всякой данности (11). 

Восточная традиция без ложного пафоса утверждает величие человека именно
в его умалении: ничтожность человека перед неизбывностью самоизменчивой
Пустоты есть не что иное, как его величие в причастности "Единому
Превращению" мира, вселенскому танцу вещей. Но это величие человека -
всегда сокровенное, символическое, отсутствующее. Вершина восточной
мудрости - это постижение мира как зеркала внутренней глубины сознания,
и это постижение обращает бытие человека в чистое присутствие, столь же
вездесущее, сколь и сокровенное. Мудрость Востока - это самая
естественная тайна, таинство света, незамечаемого именно потому, что он
дан нам с предельной очевидностью. И мудрость эта ценна не своим
содержанием, а эффективностью самого сообщения, самим фактом
сообщительности, несводимой к идее или понятию, вполне беспредметной и
притом свершающейся даже помимо субъективной воли и понимания. Так мать
и младенец способны понимать друг друга без слов и даже без самого
"понимания". Прообразом же реальности на Востоке выступают отблеск,
тень, след, ПРЕДЕЛ существования - все то, что пребывает "вне предмета",
являет собой преображенную форму вещи. Ибо, поистине, можно устранить
вещь, но невозможно убрать тень. Может исчезнуть Земля, может погибнуть
вся вселенная, но сам принцип "теневого" существования останется. В этом
смысле культура как миметический принцип человеческой практики в
восточной традиции даже первичнее и реальнее физического мира.

Сообщительность есть название чего-то бесконечно действенного, вечно
возобновляющегося в потоке времени, чего-то вечно преемственного. Таков
ритуал - это вечно действенное событие, собирающее все сущее и
свершающееся в пространстве "единого сердца", "единого тела" мироздания.
Символизм ритуала знаменует сведение вещей к их вечно живым качествам, к
их символическим типам или, как говорили на Востоке, к их "семенам".
Семя, будучи символом плода, есть в то же время отрицание плода. Точно
так же не-действие является символом действия и т.д. Согласно восточной
мысли, обосновать понятие - значит его определить, указать его предел.

Наследие традиционной культуры Дальнего Востока - это не идеи, не
понятия, не образы, но именно типовые формы, которые указывают на
пределы и, более того, саму предельность существования и потому
воплощают собою силу творческих метаморфоз жизни. Наиболее общим
прообразом таких типовых форм в культурной практике народов Дальнего
Востока служили графические символы знаменитой "Книги Перемен" -
древнейшего китайского канона. Со временем принцип типизации явлений и
действий был распространен китайцами решительно на все стороны их
жизненного уклада - от политики и естествознания до искусства и быта. Не
примечательно ли, что китайская медицина не интересовалась анатомией, но
рассматривала человеческое тело как совокупность точек-отверстий, т.е.
искала именно пустоты в человеческом теле, его бестелесный образ, его
ПРЕДЕЛ? Впрочем, сейчас важнее уяснить внутреннюю логику развития
типовых форм в культурах Востока.

Складывание различных репертуаров типовых форм можно считать результатом
проекции матрицы человеческой практики (своего рода протоличности) на
предметный мир человека (12). Такой протоличностью выступает, в
частности, образ основоположника школы, возобновляющего свое присутствие
в череде поколений учеников. Внутренней пружиной развития типовой формы
является тенденция ко все более тщательной стилизации. Форма-тип, будучи
воплощением предельности, не может не устремляться сама к собственному
пределу, не может не соскальзывать во фрагмент, нюанс, экспрессивный
штрих и в конце концов раствориться в бесконечно сложной паутине
различий. Так типовая форма, возникнув как проекция, "метаморфоза"
первозданного Хаоса, увлекает мысль в головокружительную бездну того же
Хаоса, но на сей раз хаоса эстетизированного, воссозданного опытом и
сознанием человека. В этом круговом движении самосознающей воли культура
соответствует моменту фиксации типовых форм и приданию им статуса нормы.

Что происходит с нашим восприятием, когда импульс типизации уже
превосходит порог нашей чувствительности? Поскольку мы не можем иметь
образа хаоса, к нам просто возвращается "мир как он есть", во всем
разнообразии его природных форм. Для тех, кто посвящен в его
символический смысл, он свидетельствует о жизни, осознанной до последней
мелочи, и, следовательно, о полноте человеческого присутствия в мире. В
сущности, этот мир есть экран, или декорум, бытия; он призван не
выявлять, а скрывать. Культура в свете символической глубины образов
оказывается иллюзорным, хотя и неизбежным, прикрытием, покровом бездны
творческой воли, которая питает традицию.

Круговое движение типовой формы от первозданного хаоса (по-китайски
"беспредельного" - уцзи) к хаосу эстетически свободной жизни (что
именовалось в Китае "великим пределом" - тайцзи) обеспечивает
посредование между природой и культурой. Неразличение первозданного
хаоса и хаоса эстетизированной жизни, Неба и Земли, "пустоты" и "формы"
- последнее слово восточной традиции, скрадывающее долгий внутренний
путь мысли и потому чреватое тайной. Два эти вида хаоса подобны не по
аналогии, а по завершению - в силу самого качества своего бытия,
носящего конкретный, деятельный, текучий характер. Тождество "пустоты" и
"формы" оправдывается не дискурсивным знанием, а скорее фигурой иронии -
этого ускользающего знака беспредельной предельности.

Было бы несложно показать, что история традиционной культуры на Дальнем
Востоке как раз и определялась внутренней логикой описанного выше
круговорота типовой формы. Завершающий ее этап ознаменовался совпадением
или, лучше сказать, не-различением "внутреннего постижения", т.е.
познания пустотности всего сущего и внешних образов мира. Но этот
окончательный вывод духовного самопознания на Востоке нес в себе
опасность забвения символической глубины опыта, а такое забвение, в свою
очередь, имело своим следствием торжество идеологической интерпретации
мира, когда понятия о вещах произвольно отождествляются с "объективной"
действительностью. В подобном отождествлении, собственно, и заключается
сущность отправления власти, создающей свой отчужденный от внутреннего
опыта, чисто внешний образ мира. Окончательная победа идеологии и
неотлучно сопровождающего ее "познавательного насилия" произошла на
Дальнем Востоке в XVII в., с приходом к власти в Китае маньчжурской
династии Цин. Интересно, что и в Европе XVII век - эпоха барокко - стал
временем гибели собственно традиционного миросозерцания и начала Нового
времени. Не менее примечателен и тот факт, что напряженное, причудливо
смешивающее иронию и пафос соседство натурализма и декоративности,
утонченной стильности и внимания к предметным деталям в равной мере
свойственно и европейскому, и китайскому искусству того переломного
периода.

Интересно сопоставить судьбу китайской традиции с развитием культуры в
соседних странах Дальневосточного региона, в частности, в Японии.
Культура японцев, воспринявших культурное наследие Китая в его зрелой
форме буддийско-конфуцианского синтеза, являет собой пример
сознательного проецирования понятийного каркаса традиции на общественную
практику людей. Так, эстетический идеал японцев отличается
последовательным выстраиванием иллюзии природного бытия, иллюстрирующей
ИДЕЮ недуальности пустоты и формы, искусности и естественности.
Достаточно вспомнить примитивистские фантазии "чайной церемонии". Если в
Китае символизм пустоты не отлился в тот или иной образ и допускал
сосуществование разных художественных стилей, то в Японии та же
символика пустотности, или "значимого отсутствия", сама стала предметом
означения и тем самым - частью идеологического истолкования мира. В
Китае искусство было продолжением жизни или, точнее, интуитивно
постигаемой "подлинности" жизни. В Японии, наоборот, сама жизнь
рассматривалась как продолжение искусства: японская жизнь - это, в
сущности, мечта об искусно выстроенной жизни. Соответственно в Японии
культурный стиль сводился к установленному набору аксессуаров,
пренебрежение которыми порой каралось как уголовное преступление. Когда,
например, мастер чайной церемонии Фурута Орибэ (ум. в 1615 г.) попытался
превратить стиль церемонии из подчеркнуто натуралистического в
маньеристски-стилизованный (за счет специальной обработки декоративных
камней, высаживания мертвых деревьев и пр.), его новации были запрещены
в официальном порядке, ибо они подрывали идеологические основы японского
миропонимания. Типовая форма так и не стала органической частью японской
культуры, а к формам, заимствованным из Китая, в Японии подыскивались
совершенно чуждые им - идеологические или прагматические - обоснования.

В результате традиция в Японии, с самого начала складывавшаяся как
сознательный традиционализм, явилась мощным фактором развития
национального самосознания и модернизации страны. В Китае в силу
необъективируемости исходных посылок традиции переход к современной
национальной культуре оказался крайне затруднительным и по сию пору
незавершенным. Различие же исторических путей Японии и Китая можно
охарактеризовать как различие между региональными, периферийными
вариантами развития и "континентальным", "материковым" путем эволюции, в
ходе которой культура не теряет внутренней связи с основами духовной
традиции.

Россия: третий путь?

Прежде чем перейти к рассмотрению исторической судьбы России и судить о
"русской идее", полезно подвести некоторые итоги этого беглого обзора
основных понятий культурологии и типов цивилизации. Примечательнейшая
особенность современной ситуации состоит в том, что при всем несходстве
исторических путей Запада и Востока развитие этих двух
историко-культурных регионов мира привело к очень сходным, в известном
смысле даже идентичным результатам. И Запад, и Восток пережили в
нынешнем столетии острейший духовный кризис, корни которого лежат в
дегуманизации человеческой культуры, внезапно открывшемся отчуждении,
даже сознательном отказе человека от человечности в себе. Мы можем
сказать теперь, что эта новейшая и самая опасная форма одичания человека
восходит в конечном счете к забвению символического измерения опыта и
порождаемых им культурных норм.

Мы знаем также, что главной чертой Нового времени, обусловившей и его
величие, и его ничтожество, стало вытеснение традиции цивилизацией,
вследствие чего и сама культура оказалась, по существу, придатком
цивилизации. "Моя духовность есть моя власть над материальным" - таково
кредо человека современного Запада, сделавшего своим кумиром технику.
"Буду жить материальным, потому что духовное все равно от него
неотличимо" - такова позиция человека современного Востока, прячущего
свой пессимизм под покровом деловитости. Мир электронных иллюзий
современной НТР знаменует собой именно конец как Запада, так и Востока:
для Запада - конец цивилизации классического рационализма, для Востока -
конец памятования о "вечно отсутствующем" истоке духовной силы. И там, и
здесь жизнь в постмодернистскую эпоху лишается глубины, целиком
возвращается к актуальности опыта, становится прагматической
реальностью. И наследники веселых восточных мудрецов, не отягощенные
метафизикой истины, имеют в этой ситуации явное преимущество над
западными наследниками Платона и Аристотеля. "Восток одолеет Запад", -
совершенно справедливо провозгласил Мао Цзэдун. И Восток сделает это
оружием самого Запада.

Вместе с тем указанная ситуация парадоксальным образом создает
благоприятные условия для возрождения традиционной "науки духа".
Нынешний интерес к наследию Востока, конечно, нельзя считать ни
случайностью, ни данью поверхностной моде. Складывающаяся на наших
глазах "информационная цивилизация" делает несущественным предметное
содержание символизма, требует отказаться от идеи обозначающих символов,
а вместе с ней и от логико-грамматического параллелизма, лежавшего в
основе западной рациональности Нового времени. После столетий всякого
рода "открытий", больших и малых, возникла потребность закрыть мир,
ремифологизировать сознание. Ищется научная парадигма, позволяющая
укоренить область духовного непосредственно в текучем и конкретном
характере человеческой практики. Такая парадигма как раз и содержится в
традиционной науке Востока, опирающейся на телесную интуицию как
внутреннюю матрицу культуры. Это наука "действия сообразно с
обстоятельствами", которая открыта только безмятежно-покойной душе,
свободно и непредвзято откликающейся всем бесчисленным голосам мирового
хора. И вполне естественно, что в условиях резко возросшей автономности
технологических систем в равной мере возрастает и значение столь глубоко
осознанной на Востоке человеческой сообщительности как таковой - того,
что можно назвать "техникой сердца" (13) в противоположность "технике
орудий", культивируемой цивилизацией Нового времени. "Техника сердца" -
это и умение внимать немой речи чужой души, и способность, будучи
свободным от "бремени вещей", прозревать мир в радостный миг его
рождения, созерцать "семена" вещей, жить предчувствием, предвосхищением
всего сущего. Ликующая радость творения новых миров сливается в этом
состоянии с внутренним довольством и покоем сознания, отрешенного от
всякой предметности.

Поразительные экономические и культурные достижения стран Дальнего
Востока в последние десятилетия - одно из многих подтверждений не просто
жизненности традиционного восточного миропонимания в наши дни, но и
необыкновенной потребности в нем современного человека. Ибо в момент
полной замены природы технической средой задачей человеческого познания
перестает быть "присвоение" природы. В новых условиях человек, чтобы
остаться верным человечности в себе и сохранить себя для духовной
трансценденции, должен воистину превзойти себя, точнее - собственную
цивилизацию. Он должен подтвердить свою верность традиции как области
вечной преемственности духа. И вот мы видим, как восточная мудрость
"самовысвобождения", "самоотпускания" обретает явные созвучия на Западе
- достаточно вспомнить знаменитое Gelassenheit у М.Хайдеггера или идеал
"опустошенного" сознания у М.Серреса.

Как бы то ни было, Запад и Восток более не существуют как
историко-географические данности: они оба включены в общую для всего
мира постмодернистскую ситуацию, где водораздел проходит не между
географическими регионами, а между ПОВЕРХНОСТЬЮ и ГЛУБИНОЙ, КОЖУРОЙ и
ЯДРОМ, наукой идеологизированной, обслуживающей технологическую среду, и
наукой традиционной, устанавливающей законы духовного бытия; между
мыслью, удовлетворяющейся видимостью вещей, и мыслью, обращенной к
сердцу мира. И именно сейчас, в момент всеобщей и окончательной
объективации бытия, человечеству открылась возможность оставить
созданную им комфортабельную цивилизацию-тюрьму и устроить свою жизнь на
духовных основаниях.

С первого же взгляда заметно, что Россия занимает совершенно особенное
положение в ряду важнейших мировых цивилизаций. И, пожалуй, главная ее
особенность состоит в том, что триада традиция-культура-цивилизация в
этой стране не составляет единой, отлаженной системы, определяющей и
общий тип общества. И на Западе, и на Востоке цивилизация средствами
идеологии затушевывает и скрадывает свою нетождественность традиции и
тем более культуре; в обоих случаях символическая глубина опыта не
противопоставляется и не противостоит миру предметности, созидаемой
цивилизацией. Мистика часто оказывается куда ближе к коммерции, чем
обычно думают. В России все три уровня общественной практики человека
всегда существовали как бы порознь, часто противореча друг другу и друг
друга отрицая. Традиция как жизнь в духе представлена богатейшей
практикой мистического православия с ее наследием
"священнобезмолвствующих" и учителей "умного делания", институтами
иночества и старчества, многообразными святыми и подвижниками земли
русской. Рядом с этой традицией в последние два столетия поднялась в
России и замечательная культура, отобразившая жизнь человеческой души с
такой полнотой и тонкостью, что многие отечественные мыслители считают
подлинным призванием русского человека жизнь сообразно переживаниям и
влечениям души. Что же касается цивилизации, то ее мир, всецело внешний,
безличный, воспринимался, скорее, как продукт лицемерия и фальши, как
неизбежное зло, которое терпели - но не более. Это была цивилизация,
заимствованная по случаю у разных народов и служившая преимущественно
интересам государства. Народу она оставалась чуждой.

Все "отрицательные" определения России, извечные сетования на то, что
Россия восприняла лишь худшие черты как Востока, так и Запада - нравы
"азиатчины", "орды", с одной стороны, и не менее устрашающий западный
технократизм - с другой, есть лишь косвенное признание отсутствия
преемственности культурного типа, оформляемого цивилизацией. В России
политика и идеология лишь наспех замазывают те щели в человеческой душе,
сквозь которые проглядывает бездна символического прозрения. Замазывают,
но не укрывают целиком. В сердце русского человека вечно жива страсть к
свершению недостижимого, к "исканию абсолютного добра" (14).
Невозможность достичь этой цели как раз и заставляет русских неимоверно
умалять себя, отрекаться от собственного достоинства, искать смерти,
"бросаться в бездну вверх пятами".

При внимательном рассмотрении российской ситуации оказывается, что в
России по сравнению с "нормальными" цивилизациями Запада и Востока
перевернута сама перспектива рассмотрения традиции, культуры и
цивилизации: точкой отсчета берется именно духовная традиция, реальность
целиком внутренняя, и в результате сохраняется понимание вторичности
цивилизации по отношению к традиции и культуре, а также
непозволительности осуществляемой цивилизацией подмены символического
мировосприятия идеологическим. Только Россия позволяет выявить
внутренние разрывы между традицией, культурой и цивилизацией, хотя
возможность эта оплачивается ценой необыкновенной, почти маниакальной
напряженности в обществе, прорывающейся время от времени грандиозными
потрясениями, русским бунтом, "бессмысленным и беспощадным".

Подтверждения высказанным здесь оценкам "русского удела" нетрудно
обнаружить в истории русской культуры и мысли и прежде всего в главной,
пожалуй, черте российской действительности - в разрыве между
"внутренним" и частным (локальным, общинным) и "внешним" и публичным
(гражданским, государственным) аспектами общественной жизни России. Этот
разрыв и это глубочайшее не-схождение, неустройство российской жизни
дает о себе знать и в отношениях между православной церковью и
российским обществом, и в устройстве самой церкви с ее делением на
черное и белое духовенство, и в извечном противостоянии христианства и
язычества, "Царства" и "Земли" и даже в противостоянии интеллигенции и
народа, весьма напоминающем известную гегелевскую оппозицию
"просвещения" и "веры". Не это ли противостояние "внутреннего делания",
жизни "Христа ради", с одной стороны, и мира, который "во зле лежит", -
с другой, породило специфически русские формы святости вроде юродства
или старчества? Или специфически русское чувство ложности всякой внешней
власти, выразившееся в шутовстве Ивана Грозного и Петра Великого, в
самозванчестве или в старообрядческом отождествлении официальной
государственности с Антихристом?

Возникает желание спросить: не состоит ли мировое призвание России в
том, чтобы служить посредником между Западом и Востоком именно потому,
что в России и благодаря России обнажаются коллизии и противоречия
человеческого бытия, маскируемые цивилизацией? Приметами этой миссии
России, открытости русских абсолютным, предельным ценностям
человеческого существования предстают столь свойственные русским людям
интерес к "последним вещам", к неизбывным, "проклятым" вопросам жизни,
нетерпимость ко всякому мнению, выдающему душевную праздность,
равнодушие к правде, безразличие к ближнему. И если людям Запада (а
равно и Востока) жизненная позиция русских часто кажется
бесцеремонностью и просто глупостью, то русским в "цивилизованной" жизни
все чудится мертвенная холодность сердца. Что ни говори, а в России
гораздо меньше, чем на Западе или на Востоке, той наращиваемой
цивилизацией брони, которая затрудняет или даже делает невозможным
подлинное, непосредственное соприкосновение людских сердец.

Очень многое в судьбе России определено сложившимися в ней особыми
формами сцепления христианства и дохристианских, языческих мотивов.
Наследием язычества - разумеется, угнетенного и деформированного
официальной идеологией - стали уже отмеченные выше необычайно резкие
проявления агрессивности, насилия, взаимного недоверия между людьми на
Древней Руси. Еще и сегодня Россия остается, кажется, единственной
страной с развитой культурой, где в народном быту живут традиции
ритуального соперничества, в котором ставкой является - по крайней мере
символически - сама жизнь человека. Вслушайтесь в разговоры молодых, да
и не очень молодых людей в российских городах и весях: в них так часто
слышится едва сдерживаемая агрессивность, готовая вырваться наружу от
одного неосторожного, неудачного слова! Кажется, только в России слово
"злой" прилагают к родной земле и слышат в нем какие-то бодрящие, даже
веселые нотки. Здесь таится та почва, на которой произрастают русский
нигилизм и все его отвратительные производные вплоть до печально
известного девиза советских лагерей: "умри ты сегодня, а я завтра..."
Перенятое из Византии христианство, наложившись на языческий субстрат, и
создало особенный драматизм русской народной души. Оно заставило русских
осознать греховность своего "самоедства" (15) и вместе с тем принять его
как родовую данность народной жизни. Поэтому христианство было усвоено
на Руси прежде всего как религия раскаяния - столь же неизбывного, сколь
неистребимо в русской жизни зловещее влечение Родиона Раскольникова: "Я
преступить хотел..." Возвышающая сила раскаяния высвободила на Руси
огромную энергию духовного подвижничества, дала внятную форму
нравственному началу в человеке, но высшие взлеты русской духовности
отмечены печатью скорбного чувства. Центральное место в православной
иконографии Руси не случайно занимает образ Богородицы - образ
откровенно иератический, знаменующий вертикальное измерение духовности,
и столь же откровенно символический. Если католический культ крестных
мук Христа отличает акцент на актуальном искуплении человеческих грехов
в истории, и в этом акценте уже угадывается весь "феноменологизм"
европейской традиции, ориентированной на явленное и "данность" опыта, то
образ Богородицы вкупе с другим важнейшим образом православной теофании
- образом Спаса Нерукотворного свидетельствует об ином, горнем,
СИМВОЛИЧЕСКОМ измерении бытия, о полноте бытийствования в духе. Эти
символы преображенного тела свободны от всего временного и указывают на
предвечное. В них запечатлен сам предел - одновременно внутренний исток
и внешняя граница - мысли и воображения.

В этом крайнем напряжении между искупительным порывом и греховной
неприязнью, вероятно, и следует искать разгадку многих тайн русской души
и, прежде всего, ее знаменитой "всеотзывчивости". Эта черта русского
характера, так метко подмеченная Достоевским, проистекает не просто из
любознательности или даже внутренней неуверенности русских людей, но из
способности объять крайности как возвышения, так и падения духа,
способности радоваться духовному подвигу и бесконечно сострадать
человеческой немощи. Русская всеотзывчивость уходит корнями во
внутреннее знание предельных возможностей человека. Русский человек не
любит расчетов и компромиссов; он живет КРАЙНИМИ ЧУВСТВАМИ.

"Россия не призвана к благополучию, к телесному и духовному
благоустройству, к закреплению старой плоти мира. В ней нет дара
создания средней культуры..." (16) - такова простая и загадочная истина
о России, высказанная устами Бердяева. Мещанская усредненность, культура
"среднего класса" в России не в чести. Это очевидный факт. Но за ним
стоит и нечто большее: отсутствие у русских вкуса к пластически
завершенной форме, к любованию вещами как "объектами". Очень
поучительный пример тому - собор Василия Блаженного в Москве, ставший
подлинным символом России. В этом поразительном храме, по наблюдению
Даниила Андреева, более всего удивляет "контраст экстерьера и интерьера.
Заразительная, заставляющая невольно улыбаться всей душой
жизнерадостность этих пестрых луковок и пузатых колонок, этих стен,
превращенных наивно веселым узорочьем в сказочные сады... А войдешь
вовнутрь - и точно попадаешь в другую культуру, хотя, как это ни
невозможно, почти столь же русскую: решетчатые оконца, узкие притворы,
низкие своды, тяжелые устои, суровые лики, полумрак. Изгнанный наружу,
вовне, миф сверхнарода - и противопоставляющий себя миру, самодовлеющий
и нетерпимый миф христианский". Перед нами, продолжает Андреев, "не
синтез, даже не смешение, а почти механическое разграничение сфер
действия" (17). Остается добавить, что и внешнее, и внутреннее в
архитектуре этого примечательнейшего собора России теряют свою
предметную определенность: первое выводится в область декорума, чисто
физического присутствия цвета и вещества, второе же являет образ
непроницаемой внутренней глубины подвижнического духа. И одно никак не
ограничивает и не определяет другое.

Россия и в самом деле кажется той "пустыней", "великой пустотой", где
бездна, прозреваемая в сердце человека, не укрыта защитными покровами
цивилизации, а беспрепятственно изливается в мир и дается нам с
очевидностью, превосходящей логическую ясность знания. Россия призвана к
дерзанию духа, для которого не существует преград. Поэтому, как
проницательно замечает современный русский философ Бибихин, Россию
"устроит только мир", пусть даже сам мир и не может быть устроен (18).
Россия - свидетель неуправляемости и одновременно мощи бытия, перед
которым бессильны все цивилизации. Она - страна прапочвы, символической
реальности, предвосхищающей все сущее и потому не удерживающей в себе
ничего предметного, оформленного, опознанного. Страна, отрешенная от
всего внешнего.

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной.

В этом жертвенном смирении, долготерпении, но и, если угодно, "унижении,
что паче гордости", нам дано прозревать отблески сокровеннейших богатств
русской души. И многое, едва ли не все из того, что лежит на поверхности
русской жизни, - будь то "имперские амбиции" русской государственности
или пресловутое "рабское состояние" русского мужика - есть только
искаженное, обманчивое преломление этой безмолвствующей правды.
Большевики угадали эту тайну русской души и ловко воспользовались ею.
Отшатнувшись от большевизма, Россия, однако, потеряла некий внутренний
фокус своего самосознания. И в этом - суть нынешнего духовного кризиса в
России.

Чтобы вновь обрести почву под ногами, чтобы "опамятоваться", русским
людям необходимо заново ощутить контуры своего культурного пространства,
осознать свою непохожесть на другие народы. Простейший способ это
сделать - вспомнить о критике Запада русскими людьми в прошлом. В этой
критике с удивительным постоянством воспроизводятся одни и те же идеи и
мотивы. Ведется она, за редким исключением, с позиций романтического
идеала органической цельности жизни, противопоставляемой рассечению,
расколу действительности, которые вносятся в мир формальной
рациональностью. Вот два взятых наудачу высказывания, принадлежащих
людям разных поколений и разного темперамента, - Ивану Киреевскому и
Розанову:

"Чувство недовольства и безотрадной пустоты легло на сердце людей,
которых мысль не ограничивалась узким кругом сиюминутных интересов
именно потому, что самое торжество ума европейского обнаружило
односторонность его коренных устремлений; и при всем богатстве и при
всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках
общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное
значение для внутреннего познания" (19). 

"Абстрактность улучшенных форм и составляет могущество европейской
цивилизации, универсальность ее характера и всемирность ее стремлений.
Однако, будучи столь правильной в частях, она заключает что-то ложное в
своем целом... Духовное развитие, которое старается дать нам государство
и общество, к которому мы стремимся сами, всегда почти состоит в том,
даже начинается с того, чтобы нарушить цельность и гармоничность
внутренней жизни. Мы силимся стать виртуозами, не замечая, что
становимся только калеками..." (20)

И Киреевский, и Розанов протестуют против ограничения духовной практики
человека рамками предметности, нарциссической поглощенности внешним и
частным, объективации внутреннего опыта. Теперь, после того как уроки
Ницше и Фрейда наконец-то усвоены Западом, думаю, что и самый ревностный
защитник европейских ценностей не стал бы отрицать справедливость
упреков русских мыслителей, вполне, кстати, дружелюбно и даже
почтительно относящихся к Западу. Упреки эти, однако, по-своему
парадоксальны. Ибо объективация человеческой практики завершается
превращением культуры в цельный, последовательный культурный ТИП,
выкованный в соответствии с идеей своей культуры, тогда как апология
"органической цельности" практики имеет своим следствием торжество
разрывов, хаотического разнообразия, иерархии жизненных состояний. Разве
культура самой России, столь исторически многоликая и внутренне
неоднородная, не является наилучшей иллюстрацией этой истины?
Цитированное в начале статьи свидетельство Чаадаева прямо указывает на
отчужденность русских от собственного быта. Но и идейные противники
Чаадаева, ранние славянофилы, не менее решительно утверждали, что
русская жизнь поражена глубоким расколом.

"При всей нынешней цельности и единстве России, - писал в середине
прошлого века И.Аксаков, - мы действительно расколоты сами в себе
внутренне, страдаем нравственно - разрозненностью или двойственностью, и
общественный наш духовный организм не может похвалиться ни цельностью,
ни крепостью..."

Это извечное несоответствие между внешним оформлением и внутренним
содержанием русской действительности, несомненно, укрепляло столь
свойственные русскому политическому укладу привычку, выражаясь словами
того же И.Аксакова, к "деспотическому обращению с жизнью", твердую веру
в возможность переустройства общественного уклада в России в
соответствии с некими отвлеченными, рассудочными идеями. То же
несоответствие наложило свою печать и на характер самой власти, придав
ей в известной мере иррациональный, а порою откровенно
фантасмагорический характер. Наконец, им объясняется и великое
"долготерпение" русских людей, демонстрирующих поразительную терпимость
- или равнодушие? - к своему деспотическому, а часто еще и бездарному
правительству.

Так есть ли у России своя форма народной жизни за пределами скучной
"имперской планиметрии" или заимствованных с Запада идеологий? Такая
форма, кажется, есть, но проявляется она главным образом в отрицании
всяких устойчивых форм. Давно уже стало общим местом подчеркивать
анархическую стихию российского уклада. "Россия, - писал Бердяев, -
самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский
народ самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою
землю" (21). Этот знакомый нам всем российский беспорядок каким-то
образом сопрягается, несомненно, с необъятностью, безмерностью
российских просторов. Подобно тому как русское слово "раб" обозначает и
невольничье состояние, и состояние человека, добровольно избравшего
смирение и жертвенность и потому в высшем смысле свободного, русское
слово "поле" обозначает как возделанную, так и дикую, неосвоенную землю.
Россиянин чувствует свое сродство и с лесом, и с диким полем. Он мечтает
о "прекрасной пустыни", которая парадоксальным образом оказывается
подлинным фокусом русского социума. Для него потерянное богатство не
является безвозвратно пропавшим. Оно лежит втуне, дожидаясь своего часа.
Не оттого ли в России так плохо берегут и природные ресурсы, и людские
таланты, коли их утрата не означает обеднения страны?

Поиск внутренней формы народной идеи и невозможность опознать и явить
воочию эту форму определяют, надо полагать, основные проблемы и коллизии
русского общественного сознания. И проблематика, и весь драматизм
русской идеи отобразились, как в увертюре еще не сыгранной симфонии, в
обмене мнениями о России между Чаадаевым и Пушкиным. То был, собственно,
обмен не столько мнениями, сколько многосмысленными намеками, которыми
обмениваются люди близкие и посвященные. Чаадаев говорил с точки зрения
человека, наблюдающего русскую жизнь извне и честно регистрирующего ее
неисправимую, ввергающую в отчаяние косность. Пушкин говорил о "тайной
свободе" и гордости за Россию... Позиции сторон вовсе не были
непримиримыми, и недаром ни Чаадаев, ни Пушкин к спору не стремились.
Первый признавал за "неисторичностью" России немалые достоинства, второй
не отрицал, что личность на его родине подвергается "циничному
глумлению". Здесь нет способа примирить тезис и антитезис, но одно и не
исключает другое. Это спор, не имеющий разрешения, но заставляющий
искать неведомое иное, третье... Что же?

Важная особенность русского уклада, русского сознания заключается в том,
что в России традиция напрямую, без посредничества культуры изливалась
или, лучше сказать, срывалась в идеологию, вырабатываемую цивилизацией.
Та мучительная раздвоенность российского уклада, о которой говорили
И.Аксаков и вслед за ним еще многие, явственно прослеживается уже в XVI
в. И свидетельством тому могут служить не только новые "метафизические"
амбиции царской власти при Иване Грозном, которые странным образом
принесли с собой и новое зловещее чувство ирреальности власти. Еще
важнее указать на тот факт, что Стоглавый собор 1550 г. обнаружил
поразительное непонимание символической природы иконического образа и
расчистил путь для аллегорического его толкования, а в конечном счете
для буквалистски-догматического, идеологического восприятия духовной
традиции (22). Церковный раскол XVII в. и последующие споры вокруг
старообрядчества показали, насколько прочно завладел сознанием русских
людей этот догматизм буквы канона, это узколобое начетничество,
заставляющие отождествлять имя с реальностью, пусть даже ценой явно
абсурдных утверждений. Взгляды споривших сторон очень напоминают
отношение к каноническому образу у примитивных народов, старательно
воспроизводящих все элементы этого образа, ибо для них существует (и
существенно) лишь то, что освящено ритуалом. Архаическое сознание еще не
способно осмыслить идею символической реальности. Оно оказывается очень
современным (в смысле соответствия Новому времени) именно в том, что
исходит из жесткого соответствия знака и сущности. Славянофилы в
какой-то мере уловили эту особенность русского сознания, когда
утверждали, что русские люди жили настолько цельной и органичной жизнью,
что в конце концов ложно приняли внешнее выражение, "предметный образ"
этой жизни за ее подлинную сущность. С особой резкостью эта мысль
выражена в известной статье В.Н.Муравьева "Рев племени".

"Основой миросозерцания древней Руси была небывалая цельность духа, -
пишет Муравьев. - Русский человек и тогда, как теперь, вечно бросался в
крайности, творил рядом преступления и духовные подвиги. Но не было в
нем раздвоенности между мыслью и действием. Он не знал мысли в том
смысле, как понимаем мы ее теперь. Для него мысль, ощущение, чувство,
действие, из них вытекающее, были тождественны. Одинаково в случайном
нагромождении дел московских приказов, без всякой системы и правила, в
древнерусских песнях и рассказах, в размышлениях людей того времени мы
находим отсутствие того, что называется логикой. Сама древняя русская
речь кажется неуклюже и противоречиво построенной, и рассуждения в ней
звучат не как рассуждения, а как описания случайных и не связанных
мыслью переживаний..." (23)

Муравьев набросал эскиз, быть может, самой недостижимой, самой
утопической, но и самой привлекательной утопии: утопии универсальной
действенности или, говоря его собственными словами, "цельного ощущения
действительности", которое присутствует как раз там, где отсутствуют
мысль и рефлексия. Эта русская утопия НЕВОЗМОЖНОГО действия заставляет
вспомнить загадочный и манящий афоризм Ницше: "Великое деяние
бессознательно". Но такое всесвершающее "великое действие" по
определению обречено быть сокровенным, чисто внутренним, ибо оно не
может иметь какого-либо частного, предметного образа. Томление о таком
вечно действенном действии, неспособность осуществить его, а порой и
страстное желание обмануться его различными подделками, суррогатами
всегда определяли духовный состав русской души, ее внутренний, даже
неизъяснимый драматизм. Русский удел - это избывание как жизнь в тайне,
временами срывающееся непредсказуемо, но логически - в свою
противоположность: в исступление. Что же касается собственно культуры
как области посредования между традицией и цивилизацией, то в России она
так и не сложилась. Культура в России появляется лишь после петровских
реформ, и приходит она с Запада в ее романтическом, посттрадиционном
обличье: эта культура с необыкновенной тонкостью воспроизводит
внутренний мир "романтического субъекта", т.е. личности, освободившейся
от всех условностей и кодов традиционного быта, погруженной в поток
индивидуального жизненного творчества. Эта культура есть не что иное,
как полнота жизни души, и она находится за пределами как традиции, так и
цивилизации. Россия, конечно, самая "душевная" страна, но ее культура,
выразившаяся в великой русской литературе, стоит в русской жизни
особняком, не способствуя связке внутренней и внешней ее сторон. Быть
"культурным" в России значит все... или ничего! Отмеченные здесь
коллизии русской идеи можно рассмотреть внимательнее на примере наиболее
оригинального и плодотворного течения русской мысли - так называемого
славянофильства.

Ранние славянофилы: прозрение русской судьбы

Наследие славянофильства, при всем разнообразии его исторических форм,
раскрывается двумя основными способами или, лучше сказать, на двух
разных уровнях восприятия: интуиция божественной целостности и полноты
бытия в человеке (идея соборности и ее позднейшие модификации) и
проекция этого идеала на эмпирическую действительность истории и
общества - то, что Г.Флоровский назвал "грехопадением" славянофильства
(24). Первое составляет подлинную сердцевину славянофильского учения,
его внутренний исток и цель, укорененные, заметим сразу же, в
мистической традиции восточного христианства. Второе же относится, в
сущности, к случайным и преходящим проявлениям славянофильского
мировоззрения, превращенного в националистическую идеологию. И насколько
жизнен источник вдохновения славянофильской мысли, настолько мертвы и
бесплодны ее идеологизированные версии.

Хорошо известно, что ранние славянофилы исповедовали романтический идеал
органической цельности жизни и были настроены в высшей степени
критически по отношению к разного рода рационалистическим искажениям
этой идеи. Однако в противоположность мнению, долгое время
пользовавшемуся популярностью в России и, кажется, до сих пор
господствующему на Западе (25), в этом идеале цельного существования и
общинной жизни нет ничего примитивного или даже консервативного.
Утверждать так было бы несправедливо даже с исторической точки зрения:
первые славянофилы были, наверное, лучшими знатоками западной философии
в России того времени и сознательно выстраивали свою систему как отклик
на философствование Гегеля и Шеллинга. Но такое утверждение
несправедливо и по отношению к содержанию славянофильского идеала.
Последний был ориентирован не столько на прошлое, сколько на будущее и
допускал по-своему высокую степень личной свободы и демократии в
обществе.

Славянофильская мысль представляет собой, по сути, разновидность
символической философии, имеющей своим предметом Волю как символическую
реальность и природу человеческого духа. Она не отсылает и не
предполагает отсылать к чему-либо актуальному. Что же касается
символической реальности, то она, как отчасти уже было сказано выше,
обладает несколькими на первый взгляд мало связанными между собой
характеристиками: будучи символической, она по определению остается
навеки сокрытым, внутренним, ускользающим "истоком" вещей, прапочвой
всякого опыта. Но это есть также виртуальная, извечно становящаяся
реальность, дающая дар предвосхищения и прозрения, хотя и непостижимая в
понятиях "объективного знания". Следовательно, она есть, по сути,
проективная реальность, взывающая к воображению. Тем самым она воплощает
вечную преемственность духа в традиции, присутствие символического "тела
народа" - непреходящего в потоке времени. Хомяков говорит об этой
сокровенной реальности (по необходимости) в поэтическом ключе:

В твоей груди, моя Россия,

Есть также тихий светлый ключ;

Он также воды льет живые,

Сокрыт, безвестен и могуч.

Таким образом, сообщность, сообщительность (но едва ли внешняя
общественность) столь же важны для славянофильской мысли, как и опыт
внутренней самостоятельности. И это особое не-единое единение общности и
единственности в человеческой практике разрешается у славянофилов именно
средствами традиции как "общего достояния" людей разных поколений. Герой
традиции - "небесный", "антропогенный" человек, проницающий жизнь
множества поколений и потому всеединый в своей единственности. И поэтому
правда традиции, взывая к высшей определенности внутреннего опыта,
никогда не дается в логической однозначности внешних формул, в
одном-единственном "истинном" словесном определении. Ее символическое
тело, подобно древнему камню, поросшему мхом, скрыто под покровом
всякого рода косвенных, частных, всегда неполноценных свидетельств -
легенд и преданий, притч и поговорок, поэтических опусов и анекдотов.

Это замечание подводит нас к следующей важной особенности
славянофильского наследия: учению об иерархии знания и двух уровнях
рациональности (и соответственно понимания). Ранние славянофилы много
говорили о превосходстве "внутреннего", "цельного", "живого" знания над
знанием рассудочным и объективным и потому всегда вторичным. Некоторые
историки русской философии, в особенности В.Зеньковский, считают это
учение о двух видах знания путаным и противоречивым (26). В
действительности разрыв между "внутренним" и "внешним" знанием относится
не столько к философствованию самих славянофилов, сколько к культурной
практике людей, какой она предстает в истории. Ведь именно опыт
внутреннего разрыва в сознании делает возможным всякое подвижничество
духа, всякое внутреннее прозрение и в конечном счете - религию и
культуру вообще. Но принятие дихотомии внутреннего и внешнего знания,
известного, кстати, в любой традиционной культуре, требует осознания
границы научного метода, включая и метод философии, и восстановления в
правах духовных традиций, каковы бы они ни были.

Современная, а точнее сказать, постмодернистская ситуация в человеческой
истории делает особенно актуальной проблему внешнего и внутреннего
аспектов человеческой культуры. Ибо в современных теориях символизма
означающее и означаемое выступают в отношениях не-двойственности или
не-различия, которые превосходят логический параллелизм суждения и
действительности, исповедуемый классическим рационализмом (27).

Уместно напомнить, что славянофилы одними из первых провозгласили "конец
истории" как логическое следствие диалектики Гегеля:

"Рациональное умозрение, - писал Иван Киреевский, - достигло последнего,
всеобъемлющего заключения..." (28) Этот конечный результат критической
рефлексии, согласно Киреевскому, есть не что иное как способность
рефлектирующей мысли постичь собственное бытие, достигнув самого предела
сознания. Засим рефлексия падает в бездну символической глубины
сознания, и отныне ее удел - вечно скользить по краю опыта. Теперь
разуму открывается иррациональность исходных посылок столь усердно
защищаемой и оправдываемой им культуры. Новое миропонимание утверждает
абсолютную значимость внутреннего, или символического, измерения опыта,
которое непосредственно, вне диалектических процедур изливается в
предметный мир; последний же получает статус "эха", "тени", "отблеска"
внутренней реальности. Принятие данной перспективы размышления позволяет
объяснить поразительное стилевое разнообразие, свойственное
высокоразвитым традициям, а равно и факты внезапного исчезновения
визуальных форм традиции (ср. быстрое забвение духовных основ искусства
иконы на Руси после XVI в.).

Ключевым понятием философии славянофильства является воля. Природа
последней более сложна, чем обычно полагают. Воля предполагает, конечно,
внутреннюю цельность и сосредоточенность; она есть одновременно условие
и содержание внутреннего сознания, сущность само-сознающего знания. Но
воля также дает нам способность проводить различие между тем, что
проецируется нами на мир (в терминологии Хомякова, "то, что есть мое Я и
от меня"), и тем, что составляет реальность (по Хомякову, "то, что есть
мое Я, но не от меня"). Так воля выступает как принцип разграничения и
отстранения, иными словами - условие множественности бытия. Именно из
воли рождается сознание, которое есть прежде всего сознание внутреннего
разрыва.

В итоге воля для ранних славянофилов устанавливает различие между
разными видами знания и тем самым определяет всю духовную иерархию
человеческого существования. Поскольку же она реализует себя в
саморассеивании, она есть, по сути, не-воление, теряющее себя в
бесконечно сложной сети типовых форм культуры, в эстетизированном хаосе
ОСМЫСЛЕННОЙ жизни. Это означает также, что воля существует прежде всего
сущего; не имея ни начала, ни конца, она являет собой несотворенную
реальность, мистическую пра-почву опыта, где, согласно православной
традиции, божественное встречается с человеческим. Благодаря
самоустранению, самопожертвованию воли восстанавливается первозданная
связь божественного и человеческого, небесного и земного.

Следует заключить, таким образом, что предел вещи делает возможным
существование вещи, а не наоборот. Звук может отсутствовать, но эхо,
несомненно, существует. Истины, быть может, вовсе не существует, но
метафора истины, несомненно, дана нам. И внутренняя цельность воли тоже
дается нам "через зерцало в загадке": оно предвосхищается и прозревается
посредством интуиции, угадывается неким "наитием" прежде всякого знания
и опыта. И чем менее способны мы сформулировать природу воли в словах,
тем отчетливее мы осознаем ее присутствие. Такая разновидность
мистицизма послужила для славянофилов оправданием православной традиции
в России, но христианская апологетика славянофилов не основывалась на
апелляции к Православной церкви как светскому институту. Неудивительно,
что западная церковь критиковалась Хомяковым именно за ее чрезмерную
зависимость от внешних авторитетов: католики, по Хомякову, излишне
уповают на политическую власть, протестанты - на силу "разума".

Главной проблемой для славянофилов стала необходимость формулировать и
разъяснять собственную философию. Случайно ли вышло так, что основатели
славянофильской традиции ограничились написанием нескольких полемических
эссе и стихов, а их многочисленные последователи, даже и наиболее
одаренные, так и не создали сколько-нибудь систематического изложения
философских основ новой философской традиции? Фрагментарный и
поэтический характер славянофильских писаний - неизбежное следствие
самопротиворечивой природы не-волящей Воли в мистической традиции. Эта
природа просто не поддается систематическому описанию. Можно лишь
позволить ей осуществиться.

Исторически ответом культурных традиций на эту болезненную проблему
стало создание разного рода эзотерических общин, "владевших" тайной
недуальности внутреннего и внешнего, реального и символического. Речь
идет, конечно, не о владении каким-то общепонятным секретом. Самое
существование эзотерической общины в обществе воспроизводило коллизию
двух уровней знания в человеческой практике. Смысл существования
традиции - это все-таки не познание, а воспроизведение, ВОЗОБНОВЛЕНИЕ в
общественной практике людей вечно преемственного в человеческой жизни.
Конечно, невозможность объяснить тайну со временем порождает догматизм,
который в конце концов приводит к торжеству рациональной мысли,
знаменующей разложение и гибель традиции. Но наследие традиции будет
жить, пока человек, оставаясь Человеком Разумным, будет искать разгадку
тайны истока сущего.

Идеал Святой Руси, столь привлекательный для славянофилов, был именно
тем знаком внутренней правды традиции, память о которой навсегда
врезалась в сердца русских людей. Он предполагал слияние всех сторон
человеческого опыта в некоем предельном всеединстве - излюбленное
понятие почти всех оригинальных русских философов. Но "всеединство" не
может быть предметным; оно всегда - НА ГРАНИ известного или
переживаемого. И любая попытка подвергнуть его "рассмотрению" неизбежно
его разрушит.

Как разрешить эту проблему? Ответ славянофилов состоял в признании
иерархической структуры человеческой практики. В таком случае
общественная теория должна перестать быть описательной, т.е.
"позитивной", и стать критической и оценивающей. В духе заветов Ницше,
этого истинного пророка постмодернистской эпохи, главным вопросом науки
о человеке и обществе должно стать не "Что это?", а "Каковы мотивы
этого?" (29). Ибо есть жизнь и жизнь: есть жизнь полноценная,
возвышенная, подлинно живая и есть жизнь ущербная, блеклая, враждебная
сама себе. Философия доопытной Воли устанавливает единый критерий оценки
человеческих действий, но нисколько не навязывает обществу мертвящего
единообразия. Напротив, она предполагает наличие в обществе множества
различных сообществ и даже воспитывает в человеке вкус к уединению,
именно уединению, пребыванию рядом с непостижимым и все же каждому
родным единством.

Один из важнейших уроков славянофильской мысли заключается в
необходимости различения не только между церковью и государством, между
землей и царством, но и между политикой (вкупе с идеологией) и
культурой. Только при условии такого разграничения может существовать
подлинный плюрализм в обществе. Но назначением культуры в свете
славянофильской теории становится охрана внутреннего пространства Воли.
Идеология же должна пониматься как ложное отождествление символических
типов культуры с "объективной действительностью", которая на поверку
оказывается, конечно, не более чем политической действительностью,
плодом действия власти. Господство идеологии означает забвение
символической глубины культуры, сокровенной "правды сердца".

Наследие славянофилов, как видим, предстает серьезной альтернативой
современной технократической цивилизации - миру видимости и "миру
зрелищ" прежде всего. Побуждая к открытию символической глубины образов
культуры, оно предлагает выход из уныния и скуки одномерного бытия
технологических систем. Остается, однако, неясным, где искать прототип
"внутренней общины", о которой толковали славянофилы. Сами они - и не
без основания - отождествляли свой идеал с Православной церковью и в
меньшей степени с семьей. Многие их последователи имели в виду русскую
нацию, и это было ошибкой, ибо "нация" есть понятие внешнее,
идеологическое. Но в широком смысле славянофильский идеал "соборности"
принадлежит традиции эзотерических общин, хорошо известной как на
Западе, так и в особенности на Востоке.

Традиция есть первичная правда человеческого бытия, несводимая к прочим
его измерениям и утверждающая особенный тип, или качество, человеческой
социальности. Поэтому обращение к традиции или, лучше сказать,
возвращение традиции в жизнь общества должно повлечь за собой пересмотр
основных понятий социальной теории. Со времен Э.Дюркгейма в социологии
утвердилась оппозиция между организованным, структурированным обществом
и социальной анархией, питаемой, согласно Дюркгейму, силами "аномии" и
выражающейся в карнавальной распущенности, всякого рода асоциальных
маргинальных движениях, насилии и т.п. (30). Социальная философия
славянофильства требует ввести третий тип социальной организации,
отличающийся как от гражданского (политического) общества, предстающего
лишь суммой индивидов, так и от аморфной коллективности толпы. Это -
общество, в котором внутренняя самостоятельность индивида сочетается с
первичностью человеческой социальности. Подобное единение столь же
божественно, сколь и естественно, поскольку оно задано природой самого
сознания. Ему недостает лишь качества публичности: разрыв между
внутренним и внешним остается в нем непреодоленным. Но он становится
осознанным и осмысленным. Вершиной морального поведения в таком
сообществе оказывается "священное безмолвие", выдающее, слишком ясно
выдающее внутреннее, никому на земле не видное и все же каждому интимно
внятное подвижничество духа.

Знаменитая "соборность" славянофилов - это не социальный институт и даже
не Церковь, какой она предстает в истории. Но это и не
бессмысленно-хаотическая общность толпы. Скорее, она являет собой
простейший факт человеческой социальности, постигаемый в глубине
внутреннего "я", некое "незримое основание человеческой эмпатии",
социальность, типизированную волей и в качестве типа представляющую
определенную личность. Славянофильская соборность есть сопричастие к
телу и душе Одного Человека, а именно - жизни Церкви как мистического
тела Христова. Здесь открывается перспектива для сопоставления
славянофильского жизнепонимания с идеей "Великого Человека", или
"Первичного Человека", "Царя мира" - того, кто "пришел первый" и
возвращается в мир с каждым мгновением сознательного существования.
Соборность - это "вертикальная" социальность, соединяющая в единый Путь
жизнь разных представителей и каждое мгновение жизни человека с
божественной реальностью.

Наибольшая опасность в оценке русской традиции, заданной славянофилами,
заключается в разного рода поспешных и поверхностных отождествлениях
славянофильского идеала с теми или иными "фактами" русской
действительности. Внеметафизическое различие между "внутренним" и
"внешним" в славянофильском учении делает возможной необычайную свободу
выбора человеком жизненной позиции, благодаря заведомому приятию всех
возможностей, даруемых жизнью. Это свобода не интеллектуального расчета,
но ликующей радости творческого поновления. Неудивительно, что в истории
мы наблюдаем великое разнообразие характеров и личностных типов,
воспитанных славянофильской мыслью. Как ни странно, славянофильская
традиция делает возможной человеческую свободу в нелиберальном контексте
действия Воли, т.е. сознательной устремленности к полноте своего
бытийствования. Но это всегда невидная, всегда ДРУГАЯ свобода:

Иная, лучшая потребна мне свобода...

В мире, где быть человечным означает охранять неизмеримую символическую
глубину в человеке, такая свобода есть драгоценнейшее человеческое
приобретение.

Как же нам быть с "фактором традиции"? Мы должны принять его, и притом
по крайней мере в трех отношениях. Во-первых, мы должны иметь мужество
положиться на действие Воли, не имея для того никаких "объективных
показателей". Во-вторых, мы должны уметь жить внутренним, отворачиваясь
от мира публичности. В-третьих, мы должны принимать разделение между
внешним обществом и "внутренним кругом" соборности.

Современная цивилизация сама подталкивает нас к этому выбору. Но нужна
еще решимость его сделать.

"Евразийское пространство" России есть тот мир, в котором и предпосылки
и самое существо вышеназванного выбора проступают с особенной
очевидностью. В России и благодаря России как нигде более наглядно
проступает самобытная природа традиции, культуры и цивилизации; различия
между этими важнейшими измерениями человеческой практики не затушеваны
здесь никакими идеологическими системами. Не менее явственно ощущается в
России и различие между социальностью внутренней и внешней, между
"кругом посвященных" и толпой профанов, пусть даже различие это долго
представало в искаженном виде противостояния "интеллигенции" и "народа".
Проблема в том, что мы еще не способны даже вообразить цивилизацию,
которая типизировала бы сам разрыв между традицией и идеологией и тем
самым как бы устранила сама себя. Во всяком случае, это будет
внезрелищная цивилизация - цивилизация сообществ, научившихся жить
внутренним опытом и по этой самой причине отпустивших на волю все
образопорождающие силы души: свои страхи и мечты, самые смутные
воспоминания и самые темные фантазии. 

Это будет цивилизация, которая впервые в истории не подавит, не исказит
инстинкт, но ПРОЯСНИТ его.

Главная задача русских людей в ближайшем будущем будет состоять в том,
чтобы научиться жить в неоднородном и, более того, иерархизированном
обществе, где все внешнее будет служить лишь защитой и опорой
внутреннего, где дерзания духа не будут подавлять чувство причастности к
телу Одного Человека. В конце концов только свобода от внешнего даст нам
свободу жить во внешнем мире. В России не нужно ничего менять. Нужно
только помочь русскому сердцу осознать свою ТАЙНУЮ СВОБОДУ... Русская
"косность" должна когда-нибудь сойтись с русской "удалью". 

 

(1) Чаадаев П.Я. Сочинения. М., 1989. С. 19, 25. Назад

(2) Бибихин В.В. Россия как мир. Параллели. М., 1991. Т.1. С. 6 7. Назад

(3) Я имею в виду, конечно, перетолкование Чаадаевым своих взглядов,
данное им в "Апологии сумасшедшего". Назад

(4) Эрн В.Ф. Сочинения. М., 1992. С. 385. Назад

(5) Андреев Даниил. Роза мира. М., 1991. С. 127. Назад

(6) М.Мамардашвили пишет о предпосланности чистого, беспредметного
присутствия сознания акту мышления: "Существенные, конституирующие акты
сознания и нашей духовности происходят всегда на фоне того, что можно
было бы назвать опытом сознания. Не сознания о чем-то, а опытом самого
сознания как особого рода сущего, онтологически укорененного, в котором
имеют место некие очевидности, некое невербальное или терминологически
неделимое состояние "я есть, я мыслю...". И далее: "Структура сознания
делает нас независимыми и инвариантными относительно любой эмпирически
возможной встречи". Мамардашвили М. Как я понимаю философию. М., 1992.
С. 91, 93. О предпосланности "присутствия сознания" всем эмпирическим
проявлениям сознания и формах словесности, сопутствующих этому состоянию
в китайской традиции см.: Малявин В.В. Язык сердца: афоризм и китайская
традиция // Афоризмы старого Китая. М., 1988. Назад

(7) Dupre W. Religion in Primitive Cultures. The Hague, 1975. P. 19.
Назад

(8) Heidegger M. Vortrдge und Aufsдtze. Pfulingen, 1954. S. 30. Назад

(9) Наиболее глубокий анализ философских и культурно-исторических
оснований западного нигилизма содержится в работах М.Хайдеггера. См.:
Heidegger M. Der Europaische Nihilismus. Pfulingen, 1967. В России в
начале XX в. В.Ф.Эрн употреблял в сходном смысле для характеристики
позитивистской мысли термин "меонизм", т.е. "принцип небытийности". Эрн
В.Ф. Указ. соч. С. 149. Назад

(10) Lyotard J.-F. La condition postmoderne. Paris, 1970. P. 7. Назад

(11) Подробнее см.: Малявин В.В. Чжуан-цзы. М., 1985. Назад

(12) Как пишет П.Бурдье, личность есть "habitus как укорененная в нас
программа, как порождающий принцип всей совокупности действий". Bourdieu
P. Distinction. Critique sociale du jugement. P., 1974. P. 499. Назад

(13) Обращаю внимание на то, что в китайской традиции есть точный
эквивалент этого понятия: словосочетание "синь шу", с древности
обозначавшее практику "внутреннего делания" в человеке. Назад

(14) Такова, согласно Н.О.Лосскому, "наиболее глубокая черта характера
русского народа". Лосский Н.О. Условия абсолютного добра. М., 1991. С.
240. Назад

(15) Как не вспомнить известное высказывание Шереметева: "Мы, русские,
друг дружку едим и тем сыты бываем". Назад

(16) Бердяев Н.А. Душа России. М., 1990. С. 31. Назад

(17) Андреев Даниил. Указ. соч. С. 134. Назад

(18) Бибихин В.В. Указ. соч. С. 7. Назад

(19) Киреевский И.В. Полн. собр. соч. Т. 1. СПб., 1861. С. 176. Назад

(20) Розанов В.В. Несовместимые контрасты бытия. М., 1990. С. 321, 332.
Назад

(21) Бердяев Н.А. Указ. соч. С. 11. Назад

(22) См.: Бычков В.В. Эстетическое сознание древней Руси. М., 1988. С.
61. По наблюдению Л.А.Успенского, с XVII в. в русском искусстве иконы
"онтологическое единство слова и образа распалось, и сам принцип
изобразимости раздвоился". Успенский Л.А. Богословие иконы православной
церкви. Б.м., 1989. Назад

(23) Муравьев В.Н. Рев племени. // Из глубины. М., 1991, С. 218. Назад

(24) Флоровский Г. Вечное и преходящее в учении русских славянофилов. //
"Начала", 1991, 3, С. 41. Назад

(25) См.: Walicki A. The Slavophile Controversy. History of Conservative
Utopia in Nineteenth Century Russia. Notre Dame, 1989. Назад

(26) Зеньковский В.В. История русской философии. Т.1. Париж, 1989. С.
205. Назад

(27) Деконструктивизм Ж.Деррида или семиология Ж.Лакана могут служить
наиболее показательными примерами этой тенденции мысли. Назад

(28) Киреевский И.В. Указ. соч. С. 223. Назад

(29) Как отмечает Ж.Делез в своем глубоком анализе философии Ницше, у
Ницше "воление не есть акт наравне с прочими, но критический и
генетический момент всех наших действий". Deleuze J. Nietzsche and
Philosophy. N. Y., 1983. P. 83. Назад

(30) Во Франции ученик Э.Дюркгейма М.Мосс дал толчок изучению "прямой" и
интимной социальной коммуникации через "преступание" (transgression).
Можно указать в этой связи на теорию жертво-приношения и эротизма
Ж.Батайя, работы Ж.Дювино о роли праздников в культуре, концепцию
"смеховой культуры" М.Бахтина и др. Со своей стороны американский
социолог В.Тернер проводил различие между структурированным обществом и
так называемым communitas, т.е. недифференцированной общностью людей,
создаваемой разного рода "ритуалами преступания". См.: Turner V. The
Ritual Process. Chicago, 1967. Назад

 

В начало страницы

© В. Малявин, 1995

Иное. Хрестоматия нового российского самосознания.

В. Малявин. Россия между Востоком и Западом: третий путь?

http://www.russ.ru/antolog/inoe/maljav.htm/maljav.htm

+++

Недавно вышла в свет книга Кожинова "Загадочные страницы истории 20
века. "Черносотенцы" и революция", (Москва, 1995 г.). Это была первая,
после работ В.М. Острецова, книга, где черносотенцы не представлялись
бандитами, погромщиками и дикими мужиками, и уже этим вызывала доверие
читателя. Но если исследования В.М. Острецова отличает правдивый,
бескомпромиссный подход и безошибочность исторических сведений, то книга
Кожинова грешит обратным: компромиссом, фактическими ошибками и
тенденциозным подходом к проблеме черносотенного движения. Кожинов, как
бы извиняясь перед "прогрессивной общественностью", неуклюже
оправдывается, что, мол, не такие уж черносотенцы страшные, что, мол,
они умели читать и писать, а некоторые вообще были культурными людьми и
даже не ели за обедом маленьких еврейских детишек...

М.А.Архипов

Кожиновские загадки и наши отгадки 

...За чтение таких сочинений, как книга Кожинова "Загадочные страницы
истории", надо выдавать молоко как на вредном производстве. Листаем
поначалу бегло. Воистину  "все смешалось". Пестрят имена людей, никакого
отношения к черносотенцам не имеющих или даже находившихся с ними в
острой вражде. Все привычный для нашего литературоведа народ: Гоголь,
Пушкин, Достоевский, В.Розанов, К.Леонтьев, Г.Федотов и несть им числа.
Имена привычные, но с какой целью они здесь, в "Загадочных страницах"?
Не поверите, господа читатели. Товарищ Кожинов произвел совершенно
невероятную и, можно сказать, мистическую операцию: произвел новый набор
волонтеров в ряды черносотенцов. Понятно, что и ряды эти уже умерли, а
вернее, были убиты идейными друзьями В.Кожинова, т.е. большевиками и их
предшественниками  демократами из Временного правительства. И задолго до
нашего времени умерли перечисленные В.Кожиновым писатели и публицисты. И
вот поди же ты, произвел набор мертвых в ряды монархистов, правда, при
жизни в таковых не состоявших. Это уже похлеще всяких мертвых душ
Чичикова. В качестве нового "военкома" в рядах черносотенцев выступает
сам советский критик из журнала "Наш Современник"  Кожинов. Наш
господин-товарищ Кожинов, человек опытный и не привыкший говорить от
себя. Впереди идут обильные цитаты и ссылки. Все в лучших традициях
советского периода. Метод прост, как апельсин. Но пахнет проституцией,
как улица Тверская в нынешней Москве после двенадцати ночи. Сначала в
черносотенцы производится какойнибудь Г. Федотов, затем ссылка на него,
доказывающая, что... Хотя и доказывать нечего, так как Г.Федотов был
известным социал-демократом, а потом либеральным "христианином" вроде
Бердяева. А, кроме того,   масоном (Башилов. "История масонства"). А
провозгласив черносотенцем В.Розанова, о чем думал господин-товарищ из
толстого журнала? Не знаю. Может о том, что никто тебя не дернет за руку
и не скажет: 

Очнись, просохни, одурел ты что ли? Подумай, сколько тебе лет, старче!
Неужели не знаешь, что черносотенцы  это прежде всего Православные
люди?! Неужели не знаешь, что этот Розанов был известен своим
кощунством, и его не раз хотели отлучить от церкви, и о чем ты пишешь,
какой черносотенец этот твой Розанов, в каких списках какой правой
организации ты его нашел? И какое отношение к черносотенцам имеет
К.Леонтьев. С какого бока? А Достоевский? А Гоголь при чем? Тебе ли не
знать заключение старца Макария даже о самом правом произведении Гоголя
"Избранные места из переписки с друзьями"? Они что, Гоголь, Пушкин,
Достоевский  были подвижниками Церкви? 

Но несет не только известную тройку Гоголя, но и самого Кожинова. Но
если Николай Васильевич задумчиво спрашивал, глядя на бег своей тройки  
России : "Куда тебя несет?", то на этот же сакраментальный вопрос
относительно самого нашего автора "Загадочных страниц" можно сказать
определенно: по привычной дороге беспринципности, лжи и легкости в
мыслях необыкновенной. Ну вот надо ему доказать, что черносотенцы были
интернациональными и "культурными". Например, откуда взял В.Кожинов, что
известный редактор официозной газеты "Россия" Гурлянд состоял в
черносотенной организации? Ну взял бы да прочел наш господин-товарищ из
"ихнего современника" хотя бы комплект черносотенной газеты "Русское
Знамя" или "Земщины" за какой-нибудь к примеру 1910 год... Или ту же
"Россию". Но ведь надо же сделать из наших черносотенцев таких же, как
сам Кожинов, мелких людишек в серой манишке канцелярских крысят. И вот
самое желанное открытие "загадочной страницы": черносотенцы вовсе не
были антисемитами, у них там в их рядах были даже евреи. Поразительно,
читаешь и разводишь руками. Фокусник! Дух захватывает. Вот устав одной
организации черносотенной, вот другой... Везде черным по белому: "Евреи
в члены Союза Русского Народа никогда допущены быть не могут, даже в том
случае, если они примут христианство". 

Этот Гурлянд, к сведению читателя, вел идейную войну с черносотенцами на
страницах проправительственной газеты "Россия". Ему именно принадлежит
термин в отношении черносотенцев  "революционеры справа". А это было уже
иезуитство: мол, есть революционеры слева  эсеры, большевики, кадеты и
прочие преступники, идущие на штурм Русской Государственности, а есть
"революционеры справа": вместе с сельскими батюшками, праведным Иоанном
Кронштадским, святителем Тихоном, будущим Патриархом, Митрополитом
Антонием Храповицким, святителем Митрополитом Владимиром и тысячами
простых прихожан Русской церкви... Каково? Этот Гурлянд вел агитацию на
страницах газеты за закон о веротерпимости и свободе всяческих
вероисповеданий на просторах России. И опять невольно скажешь: "Ну и
гусь этот... нет, не только Гурлянд, но и наш красный Кожинов." Их
разъединяют годы, а объединяет, совершенно одинаковая роль в печати.
Один был, как правильно пишет Кожинов, сыном раввина одесского, а чей
сын Кожинов ? Может и здесь есть большое сходство по генетической, так
сказать, линии? 

... Открываю еще раз эту загадочную книгу и новое загадочное открытие 
уже и ересиарх о. Сергий, масон-розенкрейцер,  тоже там, в
черносотенцах. Еще немного и попадет в эту среду и сам Ленин... Недаром
Кожинов пишет: "На страже русских национальных интересов стоял не кто
иной, как интернационалист Ленин, который в своих постоянных
выступлениях не щадил сил, чтобы протестовать против раздела бывшей
Российской империи..." Батюшки! Кто больше Горбачева, могильщика СССР,
плачет о развале Союза?! Знаем мы этих крокодилов: и Ленина, и
Горбачева, знаем цену их стенаниям о развале государства! Но Вадим
Кожинов продолжает набор волонтеров в черносотенцы. Кто следующий?
Растропович, Вишневская, Лужков или сам Ельцин...? 

Нельзя не сказать и о своеобразном видении Кожиновым Гражданской войны:
"Главари белых - это масоны, а главари красных - это евреи". Получается,
что евреи защищали от масонов Российские интересы. Такая вот интересная
концепция. Правда, автор "загадок" забывает сказать, что и Ленин, и
Троцкий, и Свердлов, и Бонч-Бруевич и прочие-прочие иудо-большевики в
ложах себя чувствовали не менее комфортно, нежели какойнибудь Львов или
Гучков.

Поразительно, из тысячи имен правых деятелей культуры в России в ту пору
(1905 - 1917) автор "Загадочных страниц" умудрился упомянуть лишь о
Б.В.Никольском. Да и то потому, что нашел в нем собрата по профессии
литературоведа. Употребил еще один-два раза для своих лукавых целей имя
Маркова. Облыжно сослался на замечательного черносотенца, благородного
человека, редактора "Московских Ведомостей" Грингмута Владимира
Андреевича, обозвав последнего евреем, пользуясь наветами масона Витте.
Основательно и любовно идет ряд имен писателей, философов и пр. Осталось
всуе употребленным и само Православие. Для декора: "Православие,
Самодержавие, Народность". Зато пышным цветом благоухает "культура",
которая, по мнению Кожинова, должна спасти Россию. Причем не какаято
там, зачухонная, лапотная, ничего не знающая о "гении" В.Розанова, ни о
самом мыслителе "ихнего современника". Нет, а всемирная! Но поскольку
эту культуру просто так не найдешь всемирную-то, то надо полагать вместо
нее сегодня выступает фонд Сороса или "свидетели Иеговы".

Приспособленец взялся марать трагические страницы Русской истории. Это
ужасно... Сознаю, грубо сказано, и надобно покультурнее. Нельзя
оскорблять людей живых. Но можно ли продолжать так издеваться над
Русской историей и оскорблять мучеников Отечества Русского, получавших
свет истины не от чтения романов и журнальных статей "великих" и
"гениальных" писателей и философов, а от нашей Святой Православной
Церкви и ее пастырей. "Забыл" сказать наш господин-товарищ красный
Кожинов, что именно члены местных и центральных отделов черносотенных
организаций, благословляемые Священством Русской Православной Церкви 
вот главные действующие лица Черной Сотни. Им мы обязаны спасением
России в 1905 году. Их уничтожил "государственник" и интернационалист
Ленин при поддержке демократов из Временного правительства. Эх,
Кожинов... Гоголь-моголь... Ладно не буду.

Засим нижайше прошу извинить господ читателей, если что не так. Пишу из
глубинки, а здесь и до сих, как известно, пор романов особенно не
читают, в умные книжки не зарываются, живут все больше "некультурно", то
есть все больше по-правде. Так что не взыщите, господа хорошие.
"Академиев" не кончал. 

Привет с берегов Кашинки!

+++

История монет в истории моей 

Николай АМАЕВ 

Читавшим "Опавшие листья" Василия Розанова не раз попадались записи, под
которыми в скобках стояло "за нумизматикой". 

Меня же во время моих нумизматических изысков все время не оставляла
лишь одна из них, где Розанов припоминал события из своего раннего
детства, мать, вечера без огня, толстый "акафистник", пролитое лампадное
масло, вообще разные мелочи быта, из которых, собственно, криталлизуется
будущая личность. Взятая в скобки пометка "за нумизматикой", помещенная
под этими обрывками давнишних детских воспоминаний, невольно
перебрасывает мостик между зрелыми занятиями Розанова старинными
монетами и его семейной, интимной жизнью. Интимная жизнь и нумизматика -
вещи, казалось бы, различные - странным образом вдруг оказались
"звучащими в унисон", сродственными в чем-то. Быть может, и в самом деле
страсть к коллекционированию монет какими-то неведомыми психологической
науке путями связана с интимной стороной человеческой жизни. 

Душа вещей 

С раннего детства попадает человек не в один только мир людей, его еще
окружают вещи. Одни из них принадлежат его родителям, другие - дедам и
бабушкам, третьи - передаются уже не одно поколение. И с каждой вещью
связаны свои, особенные воспоминания. Этот мир семейных вещей хранит
память о самых близких и самом дорогом. Напоминают о том, что без них мы
давно бы забыли. Они наши верные спутники. Из них складывается вся наша
жизнь. Одни из самых ярких воспоминаний детства - это воспоминания об
отчем доме и населявших его вещах. Вещь воплощает чьи-то чувства и
желания. Иной раз она может утешить лучше, чем самые близкие друзья. Из
мира вещей, передаваемых из поколения в поколение, создается уклад
интимной семейной, родовой жизни. 

Живая суть коллекций 

Когда речь заходит о коллекционировании, в особенности,
коллекционировании монет, нашему воображению тотчас представляется
этакий сухой, сморщенный старик, согбенный и сварливый, в залатанном
костюме - бальзаковский Гобсек или пушкинский Скупой рыцарь. Словом,
личность малопривлекательная. Он отказывает себе во всем ради
приобретения еще нескольких монет. Он не знает ни семейных, ни дружеских
привязанностей. Ему не свойственно увлекаться ничем, кроме одного -
собирания все новых и новых монет. На это уходят все силы его души. Он
живет только для них. Когда же он умирает, ими завладевает другой.

В мою жизнь страсть к собирательству вошла совсем по-другому. Помню, с
каким живым интересом рассматривал я, будучи ребенком, дореформенные
обращения до 1960 года - бумажные и металлические деньги. Сколько
воспоминаний рождалось в детской душе при виде "старинных" денежных
знаков. Деньги эти хранились в одном из отсеков большого сундука
коричневой кожи. Извлекая их из него и перебирая в руках, я воображал
себя Аладдином, обладателем несметных сокровищ. Уверен, что сходные
чувства испытывали многие дети моего поколения. Волнуют они и нынешних
детей, пересыпающих из рук в руку десятилетней давности "медную мелочь".
Монеты, как и множество других семейных реликвий, входят в память
человека. Мы храним воспоминания о них в продолжение всей своей жизни. Я
отлично помню серебряный "николаевский" рубль моего деда, который он
держал в своем кожаном бумажнике, поскольку дата, выбитая на рубле,
соответствовала дате рождения деда. Так случай сделал монету частью
истории нашей семьи. 

Больше чем деньги 

Изображение на монете и покупаемую вещь наделяло высоким достоинством. И
вот античный монетных дел мастер чеканит монету с изображением жены
императора Марка Аврелия. Монету эту держат в руках и мясник, и женщина
легкого поведения, и торговка, и франт. Нет такого сословия, чей
представитель не держал бы этой монеты, где император повелел изобразить
свою жену в обыденной семейной обстановке. Интимная жизнь императора
становится достоянием всех без исключения сословий общества. Предметы
купли-продажи освящаются этой идиллической семейной сценой. Понятно, что
страстный нумизмат Розанов и не мог пройти мимо монеты с таким
изображением: все здесь воплощает обе его любви - к нумизматике и
семейному очагу.

С какого бы рода монетами мы ни сталкивались, мы всегда сталкиваемся с
историей. Для одних история видится чередой войн, революций,
политических демаршей, строек века, для других - это та самая частная,
семейная жизнь, без которой, если вдуматься, не может быть и "большой"
истории. Наш российский современник, в отличие от своего западного
собрата, слишком много жил жизнью общественной. Он жил вовне, забывая о
внутреннем. Пришло время возвратиться к семье. А семья - это не только
традиции, особый взгляд на жизнь, особый юмор, семья - это еще и мир
вещей, сопровождающих человека от колыбели до смерти. 

По монетным островам 

Все эти мысли, более соответствующие креслу у камина, нахлынули на меня
как ни странно почти в самом центре Санкт-Петербурга у станции метро
"Лесная".

Мне срочно надо было обменять сотню долларов. Ближайший "обменник" на
моем пути был в здании Промрадтехбанка. Если нет очереди, операция
обмена занимает в любом банке несколько минут. Здесь была очередь. Чтобы
как-то скоротать время, я стал читать лежащую на столе памятку о
современных монетах из драгоценных металлов. Ничего особенного. Поразило
лишь количество современных памятных монет, предоставляемых
Промрадтехбанком. И цены. Цены на многие монеты серий были доступны даже
людям весьма скромного достатка. Были и более дорогие килограммовые
серебряные монеты: "Медведица с медвежатами", "Рысь с рысятами",
"Тегеранская, Крымская и Потсдамская конференции". Была географическая
серия. "Открытие Русской Америки", "Первое кругосветное плавание",
"Первая антарктическая экспедиция". Канада представила "Кленовый лист",
Китай - бамбукового медведя "Панду", далекая и загадочная Австралия -
"Кенгуру" и "Кукобару". Приводилось мнение авторитетных мировых
финансовых экспертов, согласно которому "до 15% средств целесообразно
вкладывать в драгоценные металлы, в частности - в монеты. Они обладают
высокой ликвидностью и надежно защитят от любой инфляции частное лицо,
приобретшее эти недорогие шедевры современного нумизматического
искусства".

Филиал Промрадтехбанка "Радуга": 119-58-03, 248-61-60. 

14-20 октября 1996г. 

+++

Владимир КАНТОР

Лишенные 

наследства 

К ПРОБЛЕМЕ СМЕНЫ 

????????? ? ??????

???? ????????? ? ???????,

?????????????? ? ???????? ????????

преемственности

Были ли у нас стабильные эпохи?

Существует устойчивая легенда, точнее даже, мифоподобное убеждение,
почти на уровне подсознания, что именно "наше время" - переходное, а вот
"прежде" Россия бывала "всегда" стабильной, нашедшей себя, целостной и
гармоничной. Однако стоит поинтересоваться: когда же так оно было? 

Может, десять лет назад, в начале горбачевской перестройки? Или двадцать
лет назад, в брежневский застой, который оказался, по сути, разложением
и распадом, перерождением и переходом системы из одного состояния в
другое? А сорок лет назад, в хрущевский период, период целины, космоса,
разоблачения сталинских репрессий, возвращения из концлагерей миллионов,
попыток "вернуться" к идеализированным "ленинским нормам партийной
жизни", а заодно обогнать США "по производству мяса, масла и молока на
душу населения"? Уж иным словом, кроме как "переходное", это время не
назовешь. Точно так же просится это слово и к сталинской эпохе
коллективизации, индустриализации, перетряхнувшей всю Россию. Стоит ли
говорить о пореволюционных годах с продразверсткой и нэпом, швырявших
народ из огня да в полымя? 

Но, может, раньше, между двух революций? На рубеже веков?.. Однако
капитализация России, конечно, страну перестраивала, да и современники
иначе, как переломными, эти годы и не называли. Что уж говорить о
пореформенной России, когда "все переворотилось" (Л. Н. Толстой) и никак
не могло уложиться!.. Но таковыми были и времена Екатерины и Петра, и
время раскола при Алексее Михайловиче, и "смутное время", и период от
Ивана до Ивана (избавление от татарского ига и первое вхождение в
европейские сношения), даже 250 лет татарского владычества - это время
накопления сил и растущего перевеса Москвы. А удельная раздробленность,
а Крещение Руси, а становление русской государственности (862 г.)? Все
указывает на постоянные изменения и переход из одного качественного
состояния в другое. 

? ???????? ????? ???? ?????????-?????????????? ????????? ?????? ?????
?????????????? ??????? (??????, ??????????? - ??? ???? ???????,
?????????? ??????????? ??????????? ?????????? ???????) ? ??????????? ?
?????? ???? ????????? ?????????? ?????? ???????????? ?????????? ?????
????? ????????????????, ?. ?. ????????????? ? ???????? ??????????
??????????? ????????????? ??????????. ???????, ?? ??? ??????,
???????????? ???????? ?????????? ?????????? ???????. ???? ?????, ???
???? ?? ??????, ?????? ???????? ????????? ?????? ?????????? ? ??????.
??? ????? ?????????????, ??? ? ?????????? ????????? ??? ?????????? ??
????????? ????????-????????? ???????? ? ????????????
?????????-??????????? ? ????????????? ? ???????? ??????.

"У тех Гамлеты, а у нас еще пока Карамазовы" 

Но долгое соприкосновение, даже долгое совместное проживание с кочевой,
нецивилизованной Степью (столетия татарского господства!) родило
своеобразный симбиоз, который предопределил весьма серьезное различие в
российском варианте взаимоотношений "отцов и детей" от варианта
западноевропейского. Различие это - в невероятной остроте конфликта
поколений в России, намного превышающего конфликтность
западноевропейскую. Это различие прекрасно видно из сравнения двух
классических произведений западноевропейской и русской литератур, давно
уже признанных вершинами мировой культуры, - "Гамлета" Шекспира и
"Братьев Карамазовых" Достоевского. 

????????? ??? ?? ??????????, ??? ? ????? ?????? ???????? ??????? ?? ???
?????? ????????????? ???? ????? ????????? ? ????? - ????????????? ?
??????????????. ??? ??? ???? ? ???????? ??????????, ?? ?????? ???, ???
??? ??????????? ?????????? ??? ???? ? ??? ??? ?????????. ???????? ????
?? ???? ?????? (?? ????????????? ???? ?????????): "????? ?? ?????????
??-??????????? ?????? ? ???, ??? ??? ????? (?. ?. ? ????????? ?????.- ?.
?.)? ???, ??????? ?????????, ? ??? ???????, ? ? ??? ??? ????
??????????!" 

? ??? ?? ???????? 

?????? ? ?????. ???? ???????, ??????, ? ??? ???????: "??? ? ?????; ?????
??? ??????". ???? ??????? ???????????, ?????? ?????????, ??? ?????? ??
????? ????????? ?? ????????? ?????? ???????? ? ????, ??? "???????? ????
?????????? ???????". ?? ??????? ?????? ????????????: "?? ???? ?? ??
??????? ???? ?? ??????",- ??? ?? ???????? ????????: "??, ??? ???, ??
??????. ? ???????????... ???? ??? ? ? ??? ????, ??-????!" ?. ?. ?????
???? ??? ???? - ?????? ? ???, ???? ?? ???????????? ???? ???????, ??? ?
?????????? (??? ????????) ?? ??????????? ????????? ?????????. 

Отношение детей. Гамлет об отце: "Он человек был, человек во всем; //
Ему подобных мне уже не встретить". Он не может расстаться с отцом, хотя
тот мертв: "Отец!.. Мне кажется, его я вижу... В очах моей души". Сам
облик отца говорит Гамлету о божественной сотворенности человека:
"Поистине такое сочетанье, // Где каждый бог вдавил свою печать, // Чтоб
дать вселенной образ человека". Смерть отца - для него почти космическая
катастрофа: сюжет трагедии - месть за отца. Дмитрий Карамазов отца
иначе, чем "псом" и "Езопом", не называет. Езоп в его словоупотреблении
значит шут и "урод". Про отца он восклицает: "Зачем живет такой
человек!.. Скажите мне, можно ли еще позволять ему бесчестить собой
землю". Т. е. уровень тоже вполне космический, хотя и с другим знаком,
поэтому кричит он отцу: "Проклинаю теб сам и отрекаюсь от тебя
совсем..." Это прямое отличие от Гамлета, чувствующего себя продолжением
отца. Сам облик отца Карамазова вызывает у его сына
негативно-уничтожающие чувства: "Может быть, не убью, а может, убью.
Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту.
Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное
омерзение чувствую". Не отстает от него и брат Иван в своих
"родственных" чувствах, замеча об отце и брате Дмитрии: "Один гад съест
другую гадину, обоим туда и дорога!" В конце концов незаконный сын
старика Карамазова Смердяков убивает отца. Но весь роман - о степени
вины каждого из братьев в этом отцеубийстве. 

Пожалуй, более других русских любомудров задумывавшийся об этой проблеме
Николай Федоров писал: "Нигде антагонизм молодого со старым не дошел до
такой крайности, как у нас" 1 . Отчего так? 

Отцы и дяди

Посмотрим прежде, как русская классика оценивала старшее поколение, т.
е. отцов, еще до Достоевского. Тогда, быть может, мы угадаем причину
конфликта. 

Вот грибоедовский Чацкий:

	Где, укажите нам, отечества отцы, 

Которых мы должны принять за образцы? 



Итак, отцы показывают отсутствие образца и примера, лиша потомков
возможности наследовать некий достойный, уважавшийся бы ими образ жизни.


А вот отец пушкинского Онегина:

	Долгами жил его отец, 

Давал три бала ежегодно 

И промотался наконец. 



А у Лермонтова? Чем богаты дети? "Ошибками отцов и поздним их умом"
("Дума"). И в чем предчувствует свою вину перед следующим поколением,
"детьми", лирический герой стихотворения, будущий "отец"Я 

	И прах наш, с строгостью судьи и гражданина, 

Потомок оскорбит презрительным стихом, 

Насмешкой горькою обманутого сына 

Над промотавшимся отцом. 



????? ????: ???? ??????????? ? ?? ???????? ??????????, ?????? ? ??
?????????? ???? ? ????? ????????. ???? ???????? ?? ????? ???? ????? ??
??????. ??????, ???? ??????? ??????? ?????????? ????, ? ?????? ?
"??????? ??? ????????". ???????, ??????, ??? ??? ???? ? ?????? ????????
????????? ?????? ??????????; ?? ?????? ??????, ???? ?? ?????? "?? ??? //
? ????? ??????? ? ?????". ???????? ?????????? ? ?????????? ??????
?????????. ???? ????? ??? ???????, ??? ?????? ???????? ?? ?????? ???. 

Впрочем, ситуация не столь безнадежна, как это может показаться из
вышеизложенного. Именно потому, что сам Пушкин чувствовал "любовь к
отеческим гробам", он оказался способен увидеть отсутствие этой любви в
жизни современного ему общества. Надо учесть, что наследство
определяется ценностными характеристиками. А как полагал Норберт Винер,
простое накопительство без создания новых ценностей означает потерю
стоимости наследства - в пределе до его полного обесценения. Сохранение
наследства требует его приумножения, которое возможно в том случае,
когда существует личность, способная воспринять наследство как стимул к
творчеству. Когда, скажем, К. Аксаков в 1848 году (ст. "О Карамзине")
объявлял всю отечественную современную ему словесность явлением
отвлеченным, "ложным по своей сфере" и "нисколько не народным и не
живым", он выступал, по сути дела, как самый завзятый, все отрицающий
нигилист. Ведь существовали уже и Пушкин, и Гоголь, и Жуковский, и
Лермонтов, и Тургенев, и Гончаров, и Достоевский - и они не были
единичными исключениями, а представляли вершины складывавшегося массива
русской литературы, некоего целостного явления - нашего сегодняшнего
наследства. Как раз создание новых смыслов и ценностей - фило софских и
художественных - определило вопрошающий взгляд российской словесности на
общество, которое еще не усвоило "идею наследования". 

Создавать капитал наследства, а потом не транжирить его, работать с ним,
постоянно пополнять может только личность, свободная и самодеятельная.
Но таковые лишь начали возникать после реформ Екатерины II, утвердившей
(хотя бы среди дворянства) права частного лица. Обществу, однако,
требуется время, чтобы научиться пользоваться этими правами. Сама
Екатерина подчас нарушала их. Сохранялись привычки бесправия, которые,
то ослабевая, то усиливаясь, досуществовали до сегодняшнего дня. В плане
экономическом это означало промотать, прогулять доставшееся состояние,
чтоб не успело отобрать государство, которое и доселе воспринимается как
единственный хозяин всей и всяческой собственности. В плане духовном
самодержавный официоз и консервативный национализм требовали ограничить
общественные потребности идеалам Московского царства, что заведомо
истощало, по сути, проматывало богатейшее наследие Древней Руси, бравшее
свое начало в общеевропейском антично-христианском прошлом. 

Самодеятельная личность вырабатывается трудно, это новый этап
антропогенеза. Жить стаей, общиной привычнее, зверинее, проще, ибо нет
нужды тогда у особи в собственных духовных усилиях. Появление
Жуковского, Пушкина и им подобных значило много, но отнюдь не вело к
автоматическому преобразованию нации в сообщество самодеятельных
индивидов. Даже в "средне-высшем" (определение Достоевского) слое
русского дворянства, уже знакомого с правами собственности и наследства,
господствовало "гусарское", или "хлебосольное", проматывание состояния
(отец Николеньки Иртеньева из "Детства", граф Ростов из "Войны и мира"),
определяя тип жизни разоряющихся "дворянских гнезд". 

????? ????????? ??? ??????? ?????? ?????????????
?????????-??????????????? ? ?????????? ????????. 

"Проматывающийся отец" не думает о своих детях, не дает им возможность
повзрослеть, подойти к своим отношениям с миром ответственно. Не
распоряжаясь наследством, хотя, постоянно ожидая его, надеясь на него,
дети находятся на положении вечных приживалов, как, к примеру, будущий
император Павел при Екатерине , которая, несмотря на его
совершеннолетие, не уступила ему корону. Тем самым он вынужден был
оставаться ребенком, недорослем, который мог "жениться", но не имел ни
права, ни возможности на действие. Результат - социальное безумие,
неадекватность Павла. Такой же большой, нелепый и неуклюжий недоросль -
Пьер (в "Войне и мире"), который не располагает при жизни отца даже
правом носить его фамилию, не говоря уж о возможности самостоятельно
строить свою жизнь. И только смерть отца, его предсмертное раскаяние
превращают просто Пьера в Пьера Безухова, в Петра Кирилловича Безухова,
наследника миллионного состояния. Впрочем, раскаявшийся незаконный отец
- это тоже вариант "дяди". Случайность усыновления равна бесконечному
ожиданию смерти бездетного дяди, который еще не известно кому оставит
свое имущество. 

Итак, наследство приходит сбоку, "от дяди". В том числе и наследство
духовное. Ведь отцы, по словам Лермонтова, прошли над миром, "не
бросивши векам ни мысли плодовитой, // Ни гением начатого труда". Каждый
раз это наследство дети получают не по прямой линии, а сбоку, не от
России, а от Запада. "Не поразительно ли,- писал в "Вехах" историк
русской мысли М. О. Гершензон,- что история нашей общественной мысли
делится не на этапы внутреннего развития, а на периоды господства той
или другой иноземной доктрины? Шеллингизм, гегелианство, сен-симонизм,
фурьеризм, позитивизм, марксизм, ницшеанство, неокантианство, Мах,
Авенариус, анархизм,- что ни этап, то иностранное имя" 2 . 

Гершензон ставит здесь весьма важную культурологическую проблему,
имеющую самое прямое отношение к нашей теме. И истоки этой проблемы - на
самой заре превращения языческой Руси в Русь христианскую. Дело в том,
что христианство мы получили из Византии, но не на древнегреческом, а "с
помощью дяди", через язык-посредник, через древнеболгарский. А стало
быть в отличие от Западной Европы, получившей на латыни практически все
античное наследие, включая и труды первых Отцов Церкви, Русь,
находившаяся вроде бы близко к стране Античности и "чистого"
Христианства - Греции, была лишена возможности непосредственного
наследования - только через переводы. Но и этот источник скоро иссяк:
удельные войны и татары извели русскую книжность, лишь монастыри с
трудом хранили "бледные искры византийской образованности" (Пушкин). Но
тоже на языке-посреднике. После освобождения от татарского ига первыми о
византийском наследстве вспомнили московские цари (Иван III), но и они
далее знаков царской власти не шли. Подданные царей жили в блаженном
внеисторическом времени и пространстве. 

Наконец, раскол и реформы Петра заставили наиболее активную часть
общества отнестись к идее наследования осознанно. Но только на рубеже
ХVIII и ХIХ веков, усвоив живые европейские языки - главным образом
немецкий и французский, Россия сумела вернуть себе вроде бы давно ей
положенное античное наследство (лицейский период Пушкина, его
анакреонтика и т. п., переводы Гомера Гнедичем и Жуковским). В России
наконец зазвучал "умолкнувший звук божественной эллинской речи"
(Пушкин). В "Выбранных местах из переписки с друзьями" Гоголь замечал,
что благодаря Жуковскому Россия приняла Гомера "как родного". И возлагал
надежды на преображение страны под воздействием гомеровской поэмы. Но
интересно, что перевод Гомера Жуковский делал по немецкому подстрочнику,
т. е. прибегнув к содействию уже "другого дяди", чтобы Россия
приобщилась к античному наследству. Отмечу только, что похвалявшиеся
чистотой полученного из Византии христианского образования забывали:
школа у ромеев основывалась на подробном чтении и изучении гомеровских
поэм. И лишь спустя тысячу лет после первых контактов с великой империей
Русь получила азы ее школьной программы. Западна же Европа уже много
столетий разрабатывала это античное наследие, внося новые смыслы,
обогащая его. Поэтому постоянный интерес русских людей к
западноевропейским теориям вполне понятен: это и ученичество, и поиски
себя: своего утерянного наследства. 

На этом пути возникали, разумеется, сложности и взаимонепонимания
русских учеников. В "Отцах и детях" Тургенева это показано с
поразительной ясностью. Хотя вся критика без устали (начина с Писарева)
твердит, что именно в этом романе впервые зафиксирован надрывный
российский конфликт поколений, Тургенев глубже и ироничнее. Его герои, и
дети, и родители, только лишь воображают, что находятся друг с другом в
конфликте. Аркадий близок и к своему отцу, и даже дяде, роман (в его
линии) заканчивается семейным альянсом Кирсановых. Что же касается
Базарова, то и этого неукротимого нигилиста обожают его родители, да,
похоже, и он их любит. В чем же конфликт? Да в разных установках -
социальной и идеологической. Базаров крут с Кирсановыми, ибо он из
другой среды: "Мой дед землю пахал",- надменно произносит Евгений
Базаров. А идеологическая разность объясняется тем, что в Россию пришли
новые немецкие авторитеты, вместо Шеллинга и Гегеля - Бюхнер и другие.
Устами героев борются не смыслы разных поколений, а смыслы двух
заимствованных идейных концепций. Как замечает Павел Петрович: "Прежде
были гегелисты, а теперь нигилисты". Впрочем, Тургенев не угадал, что
разность заимствованных идеологических концепций помножится и на
биологический конфликт поколений. И это столкновение будет тем острее,
чем крепче вера в новый западноевропейский идеологический концепт,
которому придается абсолютный смысл.

Взыскующие наследства и нигилисты 

Идеи брали на Западе, но переиначивали, переосмысливали их вполне в
российском духе. Павел Петрович Кирсанов, дядя, хочет, чтобы наследство
переняли от него. Он им обладает, у него есть идеи, которые он сам уже
принял у "европейского дяди". Но родной дядя по сравнению с европейским
оказывается как бы отцом, наследство которого не то чтобы проблематично
или не нужно, но оно заемно, а следовательно, лучше уж и далее
заимствовать там, где эти идеи производятся. Так и шли из десятилетия в
десятилетие два по крайней мере века: восемнадцатый и девятнадцатый. В
ХIХ веке, правда, наследство появилось, но это было так непривычно, что
от него отказывались. 

??? ?? ???? ??????????? ? ?????? ????????? ???????? ??????????
?????????? ??????? ????? ?????? ?? ?????????? ??????, ????? ? ????. ??
???? ?????? ??????????? ????????: "?? ??, ???????? ?? ????, ???
?????????????????? ????, ???????? ??????????, ??? ????? ? ??????,
????????????????? ?????? ?? ?????, ?? ?????? ? ??????? ?????? ??
???????????, ?????????? ?? ?????? ?????????????. ??????? ?? ???
?????????? ?????? ?????? ????? ??? ????????????? ????? ? ?????,
?????????? ? ?????? ?? ???" 3 (?????? ???.- ?. ?.). ??????, ??????
???????? ??????? ??????? ????????????? ??? ??????? ?????????? ? ??????,
??? ????????? ?? ?????????? ??????????. ????? ???????????, ???????????,
?????????? ?????, ??????? ???-?? ???????????, ???? ?????????? ????????
????. ?? ?????? ?????????? ?????????? ???????? ????????? ?? ??????, ???
????? ??? ??????? ?????? ???????? ???????????, ?????????????
????????????, ?? ????? ? ?????. ????-?? ?????????????????? ? ?? ???????
???????? ? ??????. ??????, ??? ??? ???????? ???????????, ??????? ???????
???? ?????? ("???? - ???") ????? ? ????????? ?????????? ???????????????:
?? ????? ????????, "??? ???? ?????????? ?????". ??????? ????? ????????
???????????? ?????? ?? ?????? ??????? - ?? ???????, ?? ? ???????. ????
???? ?????? ??????? ? ??? ??????? ?? ????????? ??? ?????????. ? ???
?????? ? ?????? ??? ?????? - "??" ? "?????", ?. ?. ???????. 

После Петра самодержавие приобретает характерные черты европейского
абсолютизма, что так раздражало русских консерваторов. Как они полагали,
"монархия усваивает себе идею абсолютизма только в виде прямого
искажения собственного принципа" 4 . 

Усвоившие себе эту идею европейские монархии были ограничены в своих
возможностях "благородным сословием". Это произошло в Западной Европе
примерно к эпохе Ивана IV, воплотившего в России с невероятной силой
идею неограниченного самодержавия. Но именно такой, неограниченной, и
должна быть монархическая власть, чтобы быть верховной, считал Л. А.
Тихомиров, в прошлом член ЦК "Народной воли". Очень, кстати, характерно
это перерождение бывшего террориста в яростного монархиста, ждавшего и
от монархии абсолютного владычества над человеческими судьбами. Не
случайно его любимым героем в русской истории был Иван Грозный. 

?? ?????? ??????????, ??????????? ??? ????? ? ???????? ???? ?????? ?
????? ??????, ????????? ????????????? ? ?????? ???????????, ???????
?????????? ?????????????? ?????? ?????????? ???????? ???????, ? ?????
????, ????? ?????????????. ??????????? ??????? ????????? ? ? ??????.
??????, ? ??????????????? ?????? ??????? ??????? ? ?????????? ????????
???????????? ???????????? ? ??????? ?????????? ???????????, ?????
??????? ? ???????? ?????????? ?????, ?????????? ? ?????? ????????? ?
??????? ?????????????. ?? ?????? ??????, ?????? ? ????????? ??????? ?
????: "???? ????????? ? ???????". ???????? ?????????? ? "??????????
?????", ???? ????? ???? ??????, "?????????", ???????????, ?? ??? ??
????? ?????? ??? "????????" ??????????. ??????? ???????? ????
??????????????? ????? ???? ? ?????? ? ????? ?VIII ???? ? ???????
???????????? ??????????? ????????: ????????? ?????????, ?????, ????????
????? ? ?. ?. 

?? ???? ? ?????? ?????????? ? ??????????. ? ??? ????????, ????????,
?????????. ????, ??? ???? ???????? ????, ??????????????? ???????
???????. ??????? ????????? ? ?????? ?????????? ??????????? ?????????? ?
?????? ??????????, ??? ?????? ???????? ??????? ? ??? ??????
?????????????? ????????? ????????. ???????? ????? ??? ??????????. 

???? ??????? ????????? ?????? ? ????? ????????? ??? ???????????? ??????,
???????????? ?? ?????????, ?? ?????????????? ?????? ????? ????????
???????. ??? ????????, ??? ?????????? - ? ?? ????! ?????? ?????? ??
???????? ???????? ?? ? ????? ??????????, ???? ??? ??? ?? ? ?? ????. ??
????? ??????? ????????? ? ?????? ??????? ????????????????
???????????????? ?????, ?????? ???????? ? ???? ? ???????? ? ???????,
???????? ? ????? ???????? "? ???????? ????????????? ???? ? ??????":
"??????? ??????... ??????????? ?? ????? ???????; ??? ???????? ?? ????
????????? ??????????? ?????????, ??? ...? ????????? ?? ????????? ????
??????, ??? ?? ?????? ? ??? ?????? ??????????... ?? ?? ????? ???????? ??
????????, ??? ??????? ????????????... ?? ???????? ?? ????????, ???
??????? ???? ?????, ?????, ??????????. ????? ????, ??? ?????????? ??????
??? ????????????? ?????????????, ?????? ??????????. ?? ????? ?????????,
????? ????? ? ??? ??????? ????? ????????, ?? ????? ?????????? ??????????
?? ??? ??? ?? ???????... ? ??? ?????? ??????, ??? ?? ?????? ???
????????..." 5 (?????? ???.- ?. ?.). ? ??? ?? ???? ??????? ???????
"??????? ? ??????????" ???????????, ??????? ??? ????? ??????? ???????? ?
"??????????????? ?????" ? "?????- ???????????". 

Эти идеи были подхвачены "молодой эмиграцией" конца 60-х - начала 70-х
(Ткачев, Нечаев), уже прямо заявившей, что цивилизация, школа, книги,
достижения духа - только помеха для революции, но, поскольку Росси
молода и отстала, она сможет обогнать омещанившийся, обуржуазившийся
Запад. Напрасно западный революционер Энгельс иронизировал над этой
точкой зрения, заявляя: "Только на известной, даже для наших современных
условий очень высокой, ступени развития общественных производительных
сил становится возможным поднять производство до такого уровня, чтобы
отмена классовых различий стала действительным прогрессом, чтобы она
была прочной и не повлекла за собой застоя или даже упадка в
общественном способе производства... Человек, способный утверждать, что
эту революцию легче провести в такой стране, где хотя нет пролетариата,
но зато нет и буржуазии, доказывает лишь то, что ему нужно учиться еще
азбуке социализма" 6 . Напрасно Герцен в предсмертных письмах "К старому
товарищу" выступил против молодых радикалов, согласившись со своим
старым оппонентом Чернышевским, что вне цивилизации право личности
утвердить не удастся. А ведь даже в самый революционный свой период он
исходил из того, что "нет ничего устойчивого без свободы личности" 7 .
Только искал эту свободу в развалинах "старого мира". 

Но молодым нигилистам было наплевать на личность и ее свободу, поэтому
разрушения они не боялись. Тем более что к концу столетия среди
революционеров появился человек, "усвоивший" западные уроки марксизма и
сказавший, что в России уже есть и пролетариат, и буржуазия, более того,
за короткий промежуток времени - за каких-нибудь двадцать пять лет -
Россия достигла высшей точки капитализма - империализма. Хотя ироники
твердили, что у нас нет ни труда, ни капитала, но зато есть борьба между
ними, нигилистическое слово оказалось сильнее, совпав, как я уже
говорил, с мощной почвенной традицией. Так и возникло вполне
победоносное тоталитарное движение ХХ века. Как констатировал Федор
Степун, "следы бакунинской страсти к разрушению и фашистских теорий
Ткачева и Нечаева можно искать только в программе и тактике большевизма"
8 . Победив, нигилисты-большевики вернулись, по сути, в допетровское
прошлое, скрыв, по словам Бунина, 

	пучиной окаянной 

??????? ? ????????? ????, 

?????? ? ???????? ?????????. 

("???? ?????? ?????") 



Большевики воображали себя и убеждали других, что они наследники и
продолжатели петровских преобразований. Но Бунин, один из самых зорких и
проницательных людей России, показал, как в "окаянные дни", когда пришла
"ужасная пора", предсказанная Пушкиным в "Медном всаднике", град русской
цивилизации был затоплен разбушевавшейся стихией отечественного
нигилизма. 

Традиция нигилизма, или Вечная детскость 

Петр и Пушкин стали символами возникшей русской цивилизации. Их усилием
Россия сызнова приобщалась к европейской традиции наследования. Но ведь
была у нас и другая - нигилистическая - традиция. Откуда она взялась? И
что она такое есть? 

???? ? ???, ??? ??????? ??????? ?? ?????? ?????? ?????? ??????. "????,-
??????? ????????????,- ??? ???????? ?? ???? ????? ?????... ??? ????? ??
"?????" ? ?? "??????"... ????? ?? ?????????? ?? ??????: ???????????
????? ?? ????? ????? ??????. ???? ???????? ??? ??????????? ? ??????
?????? ?? ?? ?? ???? ????? ?????????? ???? ? ? ?. ??? ????? ?????????
???????, ??????? ????? ??????? ?????? ? ??????????? ?????" 9 . ?? ????
???????, ??? ??? ?????, ??? ????? - "?????" ? "???" - ???? ????????
?????? ?????? ??????????? ????, ???????????? ?????-?? ?
???????????-???????? ????. ?????? ??? ????????? 

Каждая культура проходит природно-языческую стадию общинного
хозяйствования, где врем циклично, имущество принадлежит роду-племени, а
потому не возникает даже вопроса о наследовании и преемственности. А
цикличность времени предполагает и отсутствие истории. Только с
появлением частной собственности, когда из общинно-коллективистского
безличного сообщества выделяется индивид, начинается цивилизационный
этап культуры, появляются разделение труда и общественное производство.
Происходит не только родовая трансляция социально-биологических навыков,
но и трансляция от предков к потомкам личностных смыслов, воплощенных
как в материальном, так и в духовном наследстве. Но укорененный в
далеком прошлом родовой механизм культуры отвергает новое состояние дел,
блокирует возникшее историческое развитие. Этот культурно-родовой
механизм способствует влияниям, препятствующим цивилизации. 

В России частная собственность как цивилизирующий элемент жизни
продержалась не более четырех столетий и была сметена татарским
нашествием. По "монгольскому праву на землю" прежде всего была
уничтожена земельная частна собственность: вся завоеванная земля
принадлежала хану и жаловалась в пользование специальными ярлыками. Это
низвело народ в социально-экономическом плане до родо-племенного уровня.
Монгольские принципы власти переняла "татарофильская" (Г. П. Федотов)
Москва. Борьба боярства, сохранявшего прежний принцип владени землей,
оказалась безуспешной: победил московский князь. И вотчины были заменены
поместьями, жалуемыми только за службу. Этот победивший принцип жизни
кочевого племени утвердился на много столетий, совпав с родо-племенным
отрицанием наследства. Боярское "мест ничество" казалось народу смешным,
ибо, как писал Пушкин, "кочующие племена не имеют ни истории, ни
дворянства" 10 . Это и была та традиция нигилизма, которую Россия
пыталась преодолеть в постперовский период, когда дворянские и
купеческие семьи обрели неотчуждаемую и неотбираемую государством
частную собственность, которую стало возможным передавать по наследству.


Реакция этой нигилистической традиции на цивилизованные попытки России
обустроиться (Великие реформы Александра II и т. п.) была огромной,
причем нигилизм распространялся не только на отрицание частной
собственности, но и на духовные достижения. Отказ от культурного
наследства стал весьма важной темой конца века. Все 90-е годы Лев
Толстой пишет свой трактат "Что такое искусство?", приходя к отрицанию
всего западноевропейского и русского (включа и свое творчество)
искусства как порождения "богатых классов". В 1891 году В. В. Розанов
публикует статью "Почему мы отказываемся от "наследства 60-х - 70-х
годов"?", в которой высказывает соображение, что "люди шестидесятых и
семидесятых годов принесли из бесценной сокровищницы Запада новые
семена" 11 , выбрав на самом деле не зерно, а плевелы. Поэтому из
созревшей жатвы пища не питательна, и дети вынуждены отказаться от
наследства отцов. В 1892 году Д. С. Мережковский публикует программную
работу "О причинах упадка и о новейших течениях современной русской
литературы", где принимает часть отцовского опыта, а от другой части
отказывается. Эта статья стала программой русского модернизма. Русским
модернистам казалось, что новые откровения западной мысли предполагали
отрицание предыдущих откровений. Дело было, однако, не в новых западных
заимствованиях, а в продолжающейся работе механизма отечественного
нигилизма. Именно в этой - модернистской - тональности написана в 1897
году знаменитая работа В. И. Ленина "От какого наследства мы
отказываемся?". 

Ленину казалось, что культурное наследие можно разделить на плохое и
хорошее. Плохое - отринуть, а хорошее - принять. Именно ему удалось
проверить это модернистское утверждение исторической практикой.
Оказалось, что отбросить часть духовного наследия невозможно. В таком
случае оно отвергается целиком, а люди, рожденные эпохой революции,
торжественно провозглашают "новое" смертью "старого", как это сделал
Хлебников в "Октябре на Неве": "Первая заглавная буква новых дней
свободы так часто пишетс чернилами смерти" 12 . 

??, ??? ??????????? ???????, ??? ??????? ? ????????????. ??????????
?????? ?????? ????????, ??? ??????????? ??? ???????? ??????????? - ? ?
??????, ? ? ???????. ? ?????????? ???????, ? ???????????? ???? ???
??????? ? ???????? ???????? ?????????? ????, ????????? ?? ???????? ?
?????????. ?? ????????? ????????, ??? ? ?? ?????????? ????????, ??????
??????????: ?? ????? ?????????????? ? ????????????. ?? ??? ?????? ??
???????? ????????????? ?????. ?? ????? ????? ?? ????????? ? ???? ??????.


Герцен в свое время возмущался, что западные революционеры ведут борьбу
"лишь для того", чтобы жить не хуже богатых классов, а вовсе не с целью
построить "новое" общество. Строить наново оказалось участью русских
радикалов. Совсем наново. "Почему не атакован Пушкин?" - спрашивал
первый поэт революции. Так разрушать могут только дети и подростки, не
имеющие даже понятия (исторически не выработалось!), что такое
"наследство", дети, у которых вся жизнь впереди. Отменив частную
собственность, большевики отменили принцип цивилизационного,
последовательного, преемственного развития. Паллиативы вроде борьбы
Ленина с Пролеткультом, сохранения Большого театра, введения в школьную
программу Пушкина и Толстого (должным образом препарированных и
откомментированных) только высвечивали картину всеобщего одичания, когда
произошел тотальный отказ - и от "никому не нужных" отцов, и от
"устарелых" западных дядей, смерть которых казалась неизбежной с сегодня
на завтра. Поэтому если Петр и Пушкин усвоили для России Запад как наше
общее с Европой прошлое, то после Октябрьской революции воскресла
традиционно-варварская, нигилистическая иде о нашем безусловном
превосходстве над Западом благодаря отсутствию у нас исторических
традиций, благодаря нашей детскости. Маяковский писал:

	Другим 

          странам 

                    ?? ???. 

История - 

               пастью гроба. 

? ??? ?????? - 

                    ?????????,- 

твори, 

          выдумывай, 

                    ??????! 



????, ?????? ?????? ??? ???????? ?????? - ??-???????? "?????????". ??
???? ? 1918 ???? - ? ??????? ???????, ?? ? ?????????? ? ??????:
"???????, ????: ??, ??????? ?????? ??? - ?? ??? ??? ??????? ????
"????????", "??????? ??????" 13 (?????? ?. ????????.- ?. ?.). ??????
???????? ???, ??? ??? ??? ?????? ????????? ??????, ??? ? ??? ???????,
????????? ? ???????? ???????? ???????? ??? ??????????. ????????? ?
???????????? ???????? ??????? ???? ? ??????? ???????. ?? ??? ????????
????? ???????? ?????????? ???????? ?????? ????? ?????????? ? ???????
?????? ?????????: "????? ??????, ??? ?????? ????????? ?????? ? ????????
????? ???? ????????????? ??????????????, ??? ?? ??????" 14 (?????? ?.
?????????.- ?. ?.). ?????????? ? ???????? ???????? ???? ?????????
??????????? ???????? ? ???????????? ? "??????? ???????????????" ??????:
"???????????? ?????: ??????????????? ???? ??????? ????????" 15 . ???
?????????? - ??????? ?? ??????????? ??????? ?????? ??? ?????? ???
??????. 

Вряд ли такое состояние общества говорит об устойчивости цивилизационных
завоеваний. Склонность к постоянным перерывам в развитии свидетельствует
скорее не о молодости, а о духовной невзрослости, об определенной,
многократно опробованной культурой защитной реакции против усложнения
социума. Разговоры о нашей исторической юности возникали в результате
нежелания знать свое реальное прошлое, пусть скверное, не красящее, но
действительно бывшее. Гораздо легче и спокойнее, как это и делает
подросток, придумать себе красивую биографию, создать руками официозных
борзописцев историко-олеографическую родословную России. Но это
псевдоистория. Так надо, потому что нечто похожее есть у заграничных
деточек. Отрекаясь от реального прошлого, не взрослели. 

	Лет до ста 

               расти 

нам без старости. 



(В. Маяковский) 

Но история возникает там, где есть развитие и взросление, то есть
реальное знание о себе и преодоление себя. Вопрос о нашей детскости,
нашей невзрослости остается актуальным и сегодня. 

Нынешние отечественные культур-философы продолжают твердить о детскости
национальной ментальности, о незрелости, сиротстве русских людей.
Разумеется, интонации этих рассуждений различны. Тон умильный: "Не о
"вечно бабьем" или "неотмир ном" в русской душе надобно говорить, а о
"детском". Символ детства должен стоять на самом видном месте, а не в
ряду случайных, необязательных символических обозначений, ибо "детское"
помогает понять главное в душе народа" 16 . Ведь именно "детска вера
русского народа в возможность обретения земного Царства сделала
коммунизм по-настоящему действенной силой и подпитывала ее несколько
десятилетий 17 . Теперь тон саркастический, отчасти даже самоедский:
"Отцеубийство" - это взгляд детей на отцов как на прошлое, от которого
должно избавиться вследствие его ложности,- извечна для русских
ситуация" 18 . И далее поясняется, что в России "опыт отцов только
потому заметен, что от него надо скорее избавиться, разрушить как можно
глубже" 19 . 

Дети или... рабы?

На мой взгляд, в этих вышеприведенных высказываниях представлена нека
феноменологическая констатация явления, не более того. Хуже, что не
всегда точная. Начну с утверждения о "необходимости избавиться от опыта
отцов". Беда, и большая, как я уже старался показать, что само
накопление опыта, опыт как таковой, передаваемый следующему поколению,
отсутствует. Промотан. Даже негативный. Ибо опыт - это научение, даже
"ошибки отцов" должны бы учить детей преодолевать прошлое, все время для
этого помня его. А передаются только социобиологические рефлексы защиты
от мира. Словно бы культура не рефлектирует по поводу себя, остаетс на
уровне природного механизма. Как писал Чаадаев: "Наши воспоминания не
идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для самих себя. Мы так
удивительно шествуем во времени, что по мере движения вперед пережитое
пропадает для нас безвозвратно" 20 . Детям не от чего избавляться, все
пропадает само собой. 

"?????????" ?????? ?????????? ????????, ??? ???? - ?? ?? ????, ? ????,
??? ??????? ? "????" ?????????, ?????? ?? ????? ?????. ???????
???????????? ?????????? ?????, ????????? ?? ???? ????????. ?????? ??
?????, ?? ?? ????? ???? ????????? ?????, ? ????????. ???? ?? ????? - ?
????? ???????-???????????? - ????????? ??????. ??????? ?????????
????????????? ???????????? ????????? ?? ???? ?? "??????? ???????????":
"????? ????, ??? ?????? ?????? ?????????, ?? ????? ? ?????????
?????????? ?????. ?????? ? ????, ?? ??????????? ?????, ???? ?????????,
???? ?????????????". ??? ?? ????? ???? ????? ??? ????, ??? ???????????,
???????????? ?????????, ?? ??????? ?????? ? ?????. ?? ???? ???????????
????????????? ?. ?. ????????? "??????":

	И вот они опять, знакомые места, 

??? ????? ????? ????, ????????? ? ?????, 

????? ????? ?????, ?????????????? ????????, 

Разврата грязного и мелкого тиранства; 

Где рой подавленных и трепетных рабов... 



Ключевые слова здесь - "жизнь... бесплодна и пуста", а также слово
"рабы". Отцы проматываются "среди пиров и разврата". Они бесплодны. Раб,
однако, тоже бесплоден, он не творит произведений культуры и
цивилизации, выполняя лишь указания хозяина, по сути, он проматывает
свою жизнь. Но хозяева здесь - те же рабы. "Взгляните только на
свободного человека в России,- замечал Чаадаев,- и вы не усмотрите
никакой заметной разницы между ним и рабом" 21 . Потомство рабов столь
же бесплодно, ибо точно так же существует не самодостаточно, а прихотью
очередного хозяина. Вот вам "дети" в лермонтовской "Думе"... Чем они
отличаются от отцов?

	Толпой угрюмою и скоро позабытой 

Над миром мы пройдем без шума и следа, 

Не бросивши векам ни мысли плодовитой, 

Ни гением начатого труда.



Запоминаются свободные люди, совершающие деяния. Рабы позабываются
скоро, им не надо совершать поступков, они объекты, а не субъекты. Но
ведь дети, которые у Лермонтова чувствуют себя будущими отцами, прямо
сообщают о себе: "Перед властию - презренные рабы". Итак, квадратура
рабского круга, которая порождает у детей "равнодушную ненависть" к
отцам, - по произволу ли природного господина, потому ли, что отцы
ощущаются не отцами, а посторонними, ибо не оставляют в наследство
смысла жизни, а смысл этот дети черпают со стороны. Поэтому все
отцовские приказания и призывы кажутся детям абсолютно ложными, не
относящимися к реальности. По справедливому наблюдению Чаадаева, прежние
идеи у нас с такой легкостью выметаются новыми, потому что последние
тоже явились к нам извне. 

Из века в век ребенок воспитывается в архетипе рабства. В блоковском
предреволюционном "Коршуне": 

	В избушке мать над сыном тужит: 

"?? ?????, ??, ?? ????? ????, 

?????, ??????????, ????? ????". 

Идут века, шумит война, 

?????? ?????, ????? ???????, 

? ?? ??? ?? ?, ??? ??????... 

(?????? ???.- ?. ?.) 



Что же мешало России, несмотря на явную одаренность народа, на
принадлежность к христианской культуре (которая вывела Западную Европу
из хаоса Темных веков), обрести внутреннее развитие, естественную
взаимосвязь поколений, осуществляя органическую преемственность духовных
ценностей? Почему и сегодня отцы равнодушно посылают детей на убой то в
Афганистан, то в Чечню, рождая у тех отчуждение и презрение к миру
взрослых? Ибо отцы, словно недоразвитые дети, продолжают играть в
солдатиков, не испытывая чувства ответственности за будущее страны. У
нас существует Комитет солдатских матерей: матери пытаются спасти жизнь
своих сыновей, отцы же безмолвствуют. 

Роль православия, или Проблема поверхностной 

христианизации страны

В начале прошлого века католический мыслитель, дипломат, много лет
проживший в Петербурге, Жозеф де Местр так объяснял культурно-возрастную
ситуацию России: "То нравственное возрастание, которое постепенно ведет
народы от варварства к цивилизации, было остановлено у вас и, так
сказать, перерезано двумя великими событиями: расколом десятого века и
нашествием татар" 22 (курсив Жозефа де Местра, выделено мною.- В.К.). 

? ??????? ???? ??????, ??????, ??? ?? ?????????? ????????????,
??????????? ?????? ???????????? ?????? ????????? ? 1054 ????. ? ? ?????
??????? ???????? ???? ????? ???????? ?????? ???????????? ????.
"????????,- ????? ??????? ??????? ?. ?. ?????????,- ????? ?? ??????,
??????? ??????? ? ?????????? ??????? ? ?????? ?? ???????? ?? ???
???????, ??? ?? ?????????? ???????. ? ?? ??????? ??????? ???????
??????????? ???? ???? ??????? ??? ? ????????????, ?? ?????? ????????????
????, ? ???? - ???????????? ??? ???? ???????" 23 . ??? ????? ?????? ??
???? ????????? ?????? ???????? ?? ?????????? ??????? IV ?????? ???????
???????? ????????, ? ?I ? ?II ????? ???????????? ????????????? ????? ?
???????????? ?????? ???????? ??????: ??????, ???????? ??????? ????? ??
?????? ???????????????? ?????? ????????, ? ???????? ??????? - ?? ??????
????????? ??????. ?? ? ??????? ?????? ????????, ??? "?? ??????????? ?
???????????? ? ?????? ?????? ??? ???" 24 . 

Ситуация меняется в столетия татарского ига, отрезавшего Русь от
Западной Европы, тем самым укрепившего Схизму. Русское, экуменическое по
духу и пафосу православие, связывавшее Западную Европу и
Константинополь, превращается в националистическое, а с укреплением
Москвы, с "московизацией Руси", церковь получает статус автокефальной,
но при этом полностью оказывается подчиненной верховной власти. Русское
православное христианство отныне освящает все нужды и потребности
государства, а потому, скажем, не препятствует становлению в ХVII и
XVIII веках крепостного права. Православие, само перестав быть
свободным, не могло отстаивать и свободу паствы. Все человеческие
проблемы рассматривались только с точки зрени государственно-церковной
пользы. 

? ??? ????? ? ???????? ? ???????????? ???? ??????? ????????? ????? ?
????? (???? ? ????) ????????????, ?? ???? ????, ??????????????. ? ??????
"??????? ???????" (1905) ??????? ???????, ???? ?????, ?????? ??????
???????????? ? ?????????? ????? ? ????? ??????? ?????????, ?????: "?
??????? ? ???????????? ?????? ???????? ??????? ? ???? ????? ??????????,
? ?? ???? ????? ????????, ????????, ????????? ?????????? ?????????...
???? ????????, ??????? ????????????, ??????? ?????? ????, ?????? ???????
????? - ??? ??? ?????????? ???????? (????? ????????????, ?????????????
???????) ?????, ??? ??? ???????????? ? ????????? ????? ?????? ???????,
??????? ?????????, ??? ???? ??????? ???????? ? ??????????, ??... ???????
???? ?????? ?????? ?? ? ????, ? ? ???, ??? ????? ????????? ?? ??? ?????,
??????????? ????????? ? ???????????, ????????? ??????????? ?????????????
????????? ? ???? ????... ????? ?????????, ????? ????? ?? ?????????
???????? ???????? ????????" 25 . 

Такое состояние православия приводило складывавшееся русское общество
вполне закономерно к религиозному безразличию. Как замечал тот же де
Местр, в России, "где служители религии суть пустое место, пустым местом
является и сама религия" 26 . Это чувствовали и сами русские: мыслители
и поэты. Довольно отчетливо прослеживается взаимосвязь между горестным
атеизмом Белинского и трагическим православием Достоевского. И тому, и
другому не хватало в России цивилизующей силы христианства. Неимоверное
усилие по христианизации России, предпринятое Достоевским, было бы
вполне бессмысленным, если бы православие само действовало. Но
получилось так, что не религия была опорой писателей и художников, а
воспитанные на западноевропейской культуре писатели попытались
собственную духовную энергию сообщить православной церкви. Именно перед
русским искусством, а не перед православием стояла, по мысли В. С.
Соловьева, задача "вдохновенного пророчества" (курсив В. С. Соловьева.-
В.К.), ибо оно - не более и не менее - "должно одухотворить,
пресуществить нашу действительную жизнь" 27 (курсив мой.- В.К.). Т.е.
искусство, а также философия призывались к выполнению вполне религиозной
задачи. Этот труд взяла на себя плеяда русских писателей и мыслителей
так называемого неорелигиозного ренессанса на рубеже веков. Но
необходимость такой задачи лучше прочего рассказывает нам о реальном
положении дел в России. С одной стороны, всю вину за "русский атеизм"
списывая на образованное общество, с другой стороны, Достоевский писал о
"нигилистах в народе" 28 (курсив Ф. М. Достоевского.- В.К.), показывал
"народные черты "карамазовщины" 29 . А С. Н. Булгаков, говоривший о том,
что русский народ в начале ХХ века находится по своим духовным запросам
на уровне Х века, века Крещения Руси, в сущности, тревожился о том же:
что свою социально-воспитательную роль православие не сыграло. Спуст
десять веков после Крещения в России установилась своеобразная смесь
христианства с язычеством, как это констатировали в 1909 году крупнейшие
российские богословы: "Русский крестьянин, наиболее полно и искренно
исповедующий сейчас православие, верит в Бога, Церковь и таинства, но
одновременно с этим он не менее твердо верит в лешего, шишигу,
сарайника, заговоры и т.п., и это последнее - такой же непременный
элемент его веры, его поведения и мировоззрения, как и первое" 30 . 

Но именно в обществе, не прошедшем подлинной христианизации, проблема
отцов и детей обретает особую остроту. Именно христианство по самой сути
своей преодолевало конфликтность поколений, ибо Христос, на заре
европейской цивилизации предвеща Гамлета, явился символом послушного
сына: "Я сошел с небес не дл того, чтобы творить волю Мою, но волю
пославшего Меня Отца" (Иоан. 6, 38). При этом он сознавал свою силу и
великую значимость своей миссии: "Всякого, кто исповедает Меня пред
людьми, того исповедаю и Я пред Отцем Моим небесным" (Мат. 10, 32). И
само это исповедание мыслилось как превращение человечества в единую
семью: "Кто будет исполнять волю Отца Моего небесного, тот Мне брат и
сестра и матерь" (Мат. 12, 50). Христианство оказалось первой мировой
религией, задавшей всему миру парадигму исторического развития,
объявившей, что развитие это, имеющее начало и конец, осуществляется
через преемственность поколений, одушевленных идеей совершенствования
человеческого рода и его жизни. Но совершенствовать себя и мир может
только зрелый человек, сознающий свою ответственность, а стало быть,
обладающий и свободой. Раб безответствен, за него отвечает хозяин.
"Делая человека ответственным,- писал Достоевский,- христианство тем
самым признает и свободу его" 31 . 

Выпадение из эволюции 

Победила, однако, языческая и нигилистическая "карамазовщина" 32 .
Большевики вполне по-карамазовски строили свою деятельность на
отрицании, на уничтожении "отцов", звавших к цивилизации страны. Скажем,
был отвергнут Лениным еще в начале века даже "отец русского марксизма"
Г. В. Плеханов, по воспоминаниям всех очевидцев подлинный "русский
европеец". А после победы Октябрьской революции Плеханов был подвергнут
таким унижениям, которые оказались равнозначны убийству. 21 мая 1918
года Зинаида Гиппиус заносит в свой дневник: "...Умер Плеханов. Его
съела родина... Он умирал в Финляндии. Звал друзей, чтобы проститься, но
их большевики не пропустили. После Октября, когда "революционные" банды
15 раз ( sic!) вламывались к нему, обыскивали, стаскивали с постели,
издеваясь и глумясь,- после этого ужаса, внешнего и внутреннего,- он уже
не поднимал головы с подушки. У него тогда же пошла кровь горлом, его
увезли в больницу, потом в Финляндию... его убили те, кому он, в меру
силы, служил сорок лет" 33 . 

На первый взгляд большевики тем не менее вроде бы поклонялись
"отцам-основателям" - Марксу и Энгельсу. Ревизи Лениным марксизма, опора
в создании партии на нечаевско-ткаческие принципы не сразу были
осознаны. Отметили это русские философы-эмигранты спуст несколько лет
после победы большевистской революции. Но этот тайный отказ от марксизма
стал явным в деятельности Сталина. Георгий Федотов писал в 1936 году:
"Сталин и вся его группа никогда, быть может, не были настоящими
марксистами. Читал ли Сталин Маркса, в высшей степени сомнительно.
Вообще же он учил социализму по Ленину... Можно было бы спро сить себя,
почему, если марксизм в России приказал долго жить, не уберут со сцены
его полинявших декораций... но создать заново идеологию, соответствующую
новому строю,- задача, очевидно, непосильная дл нынешних правителей
России. Марксизм для них вещь слишком мудреная, в сущности, почти
неизвестная. Но открытая критика его представляется вредной... Сталин не
первый из марксистов, предпочитающий "ревизию" Маркса прямой борьбе с
ним" 34 . Сталинская империя имитировала исполнение воли и замысла
"отца-основателя", но, по существу, шло отрицание и выхолащивание всех
смыслов Марксова учения. Убийство было потаенным. Сталинизм стал высшим
типом российского нигилизма. А нигилист лишь использует слова и понятия,
на их содержание ему наплевать. Как показал исторический опыт, нигилист
не способен принять ценности культуры, мораль, духовное наследство, ибо
он признает только свою выгоду, лишь она его интересует. 

Поэтому почитание отцов в этом случае осуществляется, если оно приносит
выгоду, на деле же отцы отвергаются и по возможности уничтожаются
сыновьями-нигилистами. Но один из русских поэтов революционной эпохи,
поэт-"будетлянин", о котором я уже упоминал, выговорил скрываемое
большевиками, людьми будущего "нового мира", отношение к отцам. 

??????????, ??? ???? ?? ????????? ? ???????????? ????? ???. ?? ??????
??????? ???????????????? ?? ?????????????? ?????? ?????????????. ? ???
???? ?????? ???????????????? ? ????????????????. ??? ?????????: ???????
?????? ?????????? ??????? ????? ?????? ???? ? ??????????? ???. ?????????
?????? ???? ? ????? ?????? "????????????" ???????: "?? ????? ? ????,-
????? ?? ? "????? ???????" (1916),- ? ? ???????????? ???????????
???????? ????? ????? ????????... ???? ?? ????. ?? ?? ????????? ?
?????????? ?????? ?????? ????????" 35 (?????? ???, ???????? ?.
??????????.- ?.?.). ?? ??????????: "???????! ?? ???????????? ???
???????????? ? ??????? ??????????? ???????? ?????? ????? ??????? ?? ??
???? ????. ?? ??????? ?????? ? ?????????, ??? ???? - ????????? ?????" 36
. ????? ???????, ??? ? ???? ?????? ?????? ????? ????????? ?????,
??????????????? ? ????? "??????????" ?????? ???????? ???????? -
?????????????. ??, ??? ? ?????? ?????? ????????????? ?????????
?????????, ??????? ???? ???????? ???????????? ????????, ???????? ??????,
"??? ???????????? ?? ??????? ????? ????????" 37 . ?? ???? ?????? ?
??????? ???????? ? ??????????, ? ???????. ??? ???????? - ??? ????????. 

Взаимная неприязнь отцов и детей - знак дурной и опасный. Он говорит об
обезбоженности общества, об отсутствии в обществе духовной свободы и
ответственности, о его незрелости. А в силу этого о неполной
включенности страны в историю, а порой и о внеисторическом прозябании
культуры. Даже восточные, неевропейские и нехристианские страны, знающие
эту преемственность поколений (Китай), способны не только к созданию
высокой цивилизации, но и к выходу из изолированного, самодостаточного
исторического процесса в мировую историю. Тоталитарные режимы, лишавшие
свои народы свободы, ответственности и истории, культивировали
противопоставление детей отцам как отжившему, требующему уничтожения.
Как показал Карл Манхейм, человек при нацизме "ведет себя как ребенок,
который потерял дорогу или любимого человека и, чувствуя себя
неуверенно, готов пойти с первым встречным" 38 (курсив мой.- В.К.). 

Именно это происходило в коммунистической России, где молодежь была
объявлена "барометром партии", чтобы руками этой самой молодежи
уничтожить "партийных бояр", т.е. тех, кто совершил революцию и мог
претендовать на оппозицию диктатору. Это одна из тем знаменитого романа
Артура Кестлера "Слепящая тьма" - о том, как ломали и убирали с дороги
"старых" революционеров. Как и гитлеровская Германия, большевистская
Россия отгородилась от истории. "Клячу истории загоним",- писал
Маяковский, думая, что страна попала волевым усилием Октября из "царства
необходимости в царство свободы". На самом деле историю и впрямь
"загнали". Причем до такой степени, что казалось: уничтожена не только
история, а даже сам эволюционный процесс. Напомню трагические строки
Мандельштама 1932 года:

	Если все живое лишь помарка 

За короткий выморочный день, 

На подвижной лестнице Ламарка 

Я займу последнюю ступень. 

К кольчецам спущусь и к усоногим, 

Прошуршав средь ящериц и змей, 

По упругим сходням, по излогам 

Сокращусь, исчезну, как Протей. 

Роговую мантию надену, 

?? ??????? ????? ????????, 

??????? ?????????? ? ? ???? 

?????? ???????? ???????. 

................................................ 

Он сказал: довольно полнозвучья,- 

Ты напрасно Моцарта любил:

Наступает глухота паучья, 

Здесь провал сильнее наших сил. 

И от нас природа отступила - 

Так, как будто мы ей не нужны... 



Надо сказать, что такое катастрофическое мироощущение поэта вполне
объяснимо и не является слишком уж преувеличенным. Выход за пределы
истории для человека и в самом деле равнозначен концу эволюции. Ведь
эволюция человеческого рода, его антропогенез осуществляется через
историю, через исторический процесс. Не случайно же считают (Ст.
Говорухин и др.), что сталинская тирания породила в России "новый
антропологический тип", ориентированный на понижение интеллектуальных и
духовных способностей, на отказ от самодеятельности. 

Возможен ли выход, или Русская классика 

как показатель "повзросления" культуры

При большевиках произошла нигилистическая варваризация страны. А
варвары, как обычно говорят,- это "сущие дети". И в самом деле,
варварство есть детство культуры, цивилизация - зрелость, взрослость.
Подростковый нигилизм (после изгнания из России нескольких миллионов
взрослых, обладавших чувством ответственности) легко был усвоен всеми
слоями народа. Словно исполнилось трагико-саркастическое преувеличение
Достоевского: "Нигилизм явилс у нас потому, что мы все нигилисты" 39
(курсив Достоевского.- В.К.). Способны ли мы взрослеть или обречены на
вечную детскость? Это самый сокровенный вопрос отечественной культуры.
Способны ли мы выбраться из "провала", который "сильнее наших сил"Я 

???? ???????? ????? ???????????????? ???????, ? ??????????? ??????? ?
????????, ????????? ??? ????????, ?????????? ? ?????????????, ?? ?????
?????? ???? ?????? ?????????????. 

??????, ?? ???????????????, ????? ????, ??? ??? ????, ???????? ?
???????????? ??????, ?????? ???? ??? ?????????, ?????? ?? ??????????????
???????? - ???????? ???????????????, ????????? ???????????? ????????????
? ???????? ?????????. ?????? ????? ???? ?????????, ??? ? ??????????
?????????????? ??? ?? ?????????? ????????? ???????, ? ??????????, ???
???????, ???????????-???????? ?????, ?????????????? ??????????? ??????,
??????????, ???????????-??????????, ???????????? ????, ????????????
????????, ??????????? ???? ????????, ??????????? ??: ???????, ?????????,
????????, ????????, ???????, ??????????, ???????????, ????????,
????????, ????????, ??????????, ?????????, ??????, ??????, ??????????,
??????????, ???????? ? ?. ?. ?????? ? ?????????? ????? ????? ? ????
???????? ? ???????????????? ??????????? ? ???????????? ?????? ????????
????????? ??? ????????, ????????? ??????????. 

Ситуация к началу ХХ века была двойственной. С одной стороны, не утихала
тема революционного, по-карамазовски понятого отцеубийства (на этом
строится сюжет "Петербурга" Андрея Белого: сын-революционер готовит
покушение на отца - высокопоставленного царского чиновника). С другой
стороны, естественные противоречия между поколениями, обусловленные
разными временными эпохами, уже не всегда оборачивались нигилизмом,
переход в образованном слое (который и задает направленность
общественного движения) в некое новое качество. По слову Блока (из поэмы
"Возмездие"), 

	Сыны отражены в отцах: 

Коротенький обрывок рода - 

Два-три звена,- и уж ясны 

Заветы темной старины: 

Созрела новая порода,- 

???? ???????????? ? ?????. 



"Угль" нигилизма становится алмазом цивилизации. 

В этой поэме сын, несмотря на сложные отношения с отцом, наследство
получает от отца, а не от дяди: сюжет приезда героя к умершему отцу
зеркально отражает приезд Евгени Онегина к дяде. 

Это соображение об укоренении среди интеллигенции чувства наследства,
которое принесла России европейско-христианская цивилизация, можно
показать на чеховском рассказе "Студент", который сам писатель называл,
по свидетельству Бунина, своей самой любимой вещью... Для начала напомню
только, что обычно студент воспринимался как выразитель, даже как символ
нигилизма. Причем как с положительным, так и с отрицательным знаком.
Быть может, острее всего это проявилось у Достоевского (роман "Бесы") в
пародийном переосмыслении огаревского стихотворения "Студент". В романе
стихотворение читает "бес" Петенька Верховенский: 

	А народ, восстать готовый 

Из-под участи суровой, 

От Смоленска до Ташкента 

С нетерпеньем ждал студента.

Ждал, чтобы

Порешить вконец боярство, 

Порешить совсем и царство, 

Сделать общими именья 

И предать навеки мщенью 

Церкви, браки и семейство - 

Мира старого злодейство! 



Итак, народ под руководством "студента" идет к разрушению святынь и
преданий, разрушению семьи, собственности наследства. В рассказе Чехова,
напротив, студент рассказывает "народу", двум крестьянским женщинам,
евангельскую историю об отречении Петра и чувствует, как его слово
помогло этим двум простым женщинам-работницам ощутить неразрушимую связь
времен, стать сопричастными далекому евангельскому прошлому. И студент
"подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то,
очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило
девятнацать веков назад, имеет отношение к настоящему... Прошлое, думал
он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из
другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи:
дотронулся до одного конца, как дрогнул другой" (курсив мой.- В.К.).
Рассказ написан в 1894 году, спустя два десятилетия после "Бесов". А
Чехов был не из тех писателей, что выдумывает желаемое, во всех своих
построениях он всегда опирался на реальность. Значит, поменялось нечто в
развитии русской общественности и петровско-пушкинская традиция
расширяющегося европейского образования проросла в русской жизни. К
несчастью, она не стала определяющей. Ее преодолела традици нигилизма.
То, чему противостояла русская классика, победило. 

Из истории мы были выбиты, конфликт отцов и детей стал определять
советскую жизнь. Многим русским писателям-эмигрантам чудилось, что
Россия навсегда заключена в этом заколдованном кругу. Теперь кажется,
что не навсегда. В событии так называемой перестройки сошлись вместе
старшие и младшие поколения в попытке преодолеть традицию нигилизма.
Надолго ли? Как известно, исторический путь крут и чреват срывами.
Однако, и это показал семидесятилетний опыт, мы не безнадежны. 

??? ??????? ??????? ?? ?????? ?????????? ? ??????? ??, ??? ?? ???????
?????????? ?? ?????? ? ????????????, ?? ? ?? ???????. ? ????? ??
????????? ???? ??????, ?????? ??????????, ????????????. ??? ??
?????????????, ??????????? ? ???????? ????????????? ?????? ?????
???????????? ?????? ???? ??? ?????? ???? ????????????? ??????? ???????
??????????. ?????-?? ??????? ??????, ??? ?????? ?? ??????? ?????
??????????? ??????? ????????? ????????? ? ?????????. ??????????, ?????
??????????? - ???????. ?? ????? "?????????" ????????? ??????? ????????.
? ??? ???? ???????? ??????? ??????? ??????? ?????????? ?????????????
????????. ?????? ?????????? ????? ??????? ???????, ???????
???????????-???????????? ??????? ??? ?????? ??????. 

Писатель Карамзин создает самое значительное свое произведение -
"Историю государства Российского". Пушкин заявляет, что гордится своим
шестисотлетним дворянством, пишет "Арапа Петра Великого", "Капитанскую
дочку", "Историю пугачевского бунта", "Историю Петра", "Мою
родословную", где говорит о себе в контексте российской истории. Не
забудем и того, что "Война и мир" не просто великий, а великий
исторический роман, наполненный историософскими рассуждениями. Весь ХIХ
век русская литература ведет летопись русской общественной жизни
(Тургенев, Достоевский, Лесков, Чехов), параллельно создаются
грандиозные "Истории" - С. М. Соловьева, В. О. Ключевского. В ХХ веке
(сначала, пока было возможно это делать честно, открыто, а потом -
потаенно) продолжалась эта летопись: периода революционных смут,
гражданской войны и дальнейших потрясений России - И. Бунин, М.
Булгаков, И. Бабель, М. Шолохов, А. Платонов, В. Гроссман, В. Шаламов...


Реально перестройка принесла прежде всего возрождение и возвращение
русской классики прошлого и нынешнего столетий. Да и началась она с
публикации ранее запретных литературных произведений. Тогда-то и стало
внятно до конца нашему сознанию, что свободную мысль мы привыкли искать
за последние два столетия не только на Западе, но и в нашей
отечественной литературе. Внесенные Карамзиным и Пушкиным европеизм,
европейское чувство свободы и историзма были усвоены и переработаны
русской классикой, превратившись в наше национальное достояние и
наследство. С известной долей уверенности можно сказать, что
освобождением от тоталитарного гнета мы не в последнюю очередь обязаны
нашей классике, сохранившей дл нас историческую память. И донесшую до
нас, разъяснившую нам весьма существенную русскую проблему - проблему
отцов и детей. 

??????? ?????????? ??????? ???????? ?????? ? ????? ?????, ? ?????
???????, ??????? ???. ?? ??? ?? ???????????? ??????, ?? ??????????,
??????? ?? ?????? ???????, ????? ???? ??????, ??????????. ? ???
????????, ??? ? ????? ?????????????? ??????? ???????, ? ??????? ?
??????? ? ????? ??????, ???? ????? ????????? ? ?????????. ?????? ???
?????? ???????? ????? ??????? ????????? ??????? ????????????? ?????????
???????? ????????. ? 1897 ????, ??? ????? ????? ????? ?????????????
????????, ?? ????? ? ?????? "????? ?????????": "??????????? ??????? ?
????? ?? ??????? ????????? ??????? ? ???????? ?????????? ??????? ??????
???? ?????. ????? ??? ?????? ? ??????????? ????? ?????. <...> ?? ?? ???
????? ????????? ??????? ???????? - ?! ? ????? ????????????????? ?????? -
?? ??? ?? ?? ?????? <...> ?????? ????, ????? ??????? ????????????
?????????? ??? ?? ????????, ????? ?? ?????????? ????????? ??? ?????????
????? ?????????? ????? ?????????????? ????? ???????. ???? ???
???????????? ??? ???? ????? ?? ??? ?????????... <...> ???? ????: ????
??????, ???? ?? ???? ??? ??????? ???????. ... ??? ????? ?????????,-
?????? ??? ? ?? ?????" 40 (?????? ???.- ?. ?.). 

Разумеется, от проявления "взрослости" культуры, обозначившейся в ее
словесности, шаг к "взрослости" общества и народа не простой и не
элементарный. В истории не существует прямых и механических
взаимосвязей. Русская классика указывает лишь на возможность такого
повзросления, что, однако, в сочетании с ясной изменяемостью российского
исторического процесса делает эту возможность весьма вероятной. Ибо в
культуре есть четко указанный ориентир исторического прогресса (русская
классика!), который предполагает рано или поздно и решение проблемы
отцов и детей - в эволюционной смене поколений, умеющих с достоинством
принимать все свое культурное наследство, гуманизируя и преумножая его. 

1 Федоров Н. Ф. Сочинения. М., 1982, с. 77. 

2 Вехи. Из глубины. М., 1991, с. 83. 

3 Чаадаев П. Я. Сочинения. М., 1989, с. 21. 

4 Тихомиров Л. А. Единоличная власть как принцип государственного
строения. М., 1993, с. 126. 

5 Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти тт. М., 1956, т. VII, с. 242, 243. 

6 ????? ?. ? ??????? ?., ???., ?. 18, ?. 537-538. 

7 ?????? ?. ?. ??. ???. ?. VII, ?. 242. 

8 Степун Федор. Встречи и размышления. London, 1992, с. 112. 

9 ???????????? ?. ?. ????. ????. ???. ?., 1950, ?. VII, ?. 610. 

10 ?????? ?. ?. ????. ???. ? 10-?? ??. ?., 1951, ?. VII, ?. 225. 

11 ??????? ?. ?. ?????????. ?., 1990, ?. 123. 

12 ????????? ???????. ?????. ?., 1990, ?. 65. ??????????, ??? ? ?????
????????????? ????????? ??????????? ???? "???????????????????",
?????????????? ?????????????: "??????? 28 ??????? 1885 ? ?????
???????????... ??????????" (??? ??, ?. 3). 

13 ??????? ?. ?. ?????????. ?. 462. 

14 Леонтьев К. Избранное. М., 1993, с. 115. 

15 Хомяков А. С. Соч. в 2-х т. М., 1994, т. , с. 529. 

16 Карасев Л. В. Русская идея (символика и смысл). Вопросы философии.
1992, No 8, с. 92. 

17 Там же, с. 96. 

18 Мильдон В. И. "Отцеубийство" как русский вопрос. Вопросы философии.
1994, No 12, с. 51. 

19 ??? ??, ?. 54. 

20 Чаадаев П. Я. Сочинения, с. 21. 

21 ??? ??, ?. 270. 

22 Местр Жозеф де. Петербургские письма, 1803-1817. СПб., 1995, с. 140. 

23 Пресняков А. Е. Княжое право в Древней Руси. Лекции по русской
истории. М., 1993, с. 380. 

24 ??????? ?. ?. ?????? ? ????? ??????. ? 2-? ??. ???., 1992, ?. 2, ?.
279. 

25 Розанов В. В. Религия. Философия. Культура. М., 1992, с. 301. 

26 Местр Жозеф де. Петербургские письма, с. 161. 

27 ???????? ?. ?. ????. ???. ? 10-?? ??. ???., ?.?., ?. 6. ?. 84, 90. 

28 ??????????? ?. ?. ????. ????. ???. ?. 20, ?. 191. 

29 ?????? ?????. ??????? ???????? ????? ??????. ???.- ?., 1900, ?. 1, ?.
242. 

30 Ельчанинов А., Флоренский П. Православие. В кн.: История религии. М.,
1909, с. 171. 

31 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 21, с. 16. 

32 См. трактовку поняти "карамазовщина" в кн.: Кантор В. "Братья
Карамазовы" Ф. М. Достоевского. М., 1983, с. 64-92. 

33 ??????? ?. ?. ??????????? ??????. 1914-1919 ??. ? ??.: ????????????
???????. ??????? ??????. ?., 1991, ?. 230-231. 

34 ??????? ?. ?. ????? ? ??????. Paris, 1982, ?. 267, 270. 

35 ????????? ???????. ?????, ?. 52. 

36 Там же, с. 55. 

37 Там же, с. 54. 

38 Манхейм Карл. Диагноз нашего времени. М., 1994, с. 500. 

39 ??????????? ?. ?. ????. ????. ???., ?. 27, ?. 54. 

40 ???????? ?. ?. ????. ???. ? 10-?? ??. ???., ?. ?., ?. 9, ?. 85-86.

+++

 

Владимир Бибихин

Две легенды, одно видение: инквизитор и антихрист

ИСКУССТВО КИНО, 1994, №4.

Легенда Достоевского о Великом Инквизиторе и легенда Соловьева об
антихристе - это предвидение XX века, скажет всякий. Видение проекта
окончательного упорядочения жизни.

Видение это не с неба упало. То, перед лицом чего стояли Достоевский и
Соловьев, то, чему они сами принадлежали, было подготовленное
человечество. Уже готовое. Я говорю - подготовленное, готовое без
уточнения, к чему. Я прошу обратить внимание на то, что не невинное дело
и не доброе предзнаменование для человека - быть готовым к чему бы то ни
было окончательным образом, добросовестно приняв ход вещей. Кем или чем
было подготовлено человечество конца прошлого века? Церковью и ее
производными формами? Позитивными науками? Школами? Гуманизмом?
Исследование здесь бесполезно. Человечество всегда под угрозой
манипуляций; Церковь, науки, школы сами по себе тут не причины, они
инструменты этой манипуляции в той мере, в какой не выставили
достаточного сопротивления. Человек никогда не перестает работать над
собой, организовывать себя, формировать, приспосабливать, пытаясь
получить на свои проекты высшую санкцию.

В эпоху Достоевского и Соловьева перед организующей волей простиралось
подвижное, волнующееся множество, поразительно лабильное, полностью
готовое отдать себя в распоряжение. Не было уже и вопроса о народе,
который был бы способен говорить - или молчать - сам по себе без
посредничества. Вся его речь была для него расписана его говорливыми
представителями. Множество, каким его видят в обеих легендах Достоевский
и Соловьев, откровенно одержимо в меру своей нестабильности жаждой
упорядочения, желанием мира и верой, что мир означает: определенная
формация данности с духовным миром в качестве высшей формы. Сознание
приобрело соответственно уродливую величину - "усиленное сознание"
Достоевского. Человек ждал и хотел операций с самим собой и на самом
себе.

Кто такой инквизитор, тот, кто расследует и обустраивает эту
человеческую массу? Я предположил бы здесь в качестве ключа для чтения
Достоевского одну почти геометрическую пропорцию. Поскольку диалог
практически отсутствует у писателя (и я приглашаю тех, кто думает иначе,
различать между диалогом и полифонией), будучи всегда подчинен монологу,
видения Достоевского распределены между его персонажами смотря по
энергичности протеста политической, церковной, этической и т.д.
самоцензуры в прямом отношении к странности персонажа, высказывающего
эти видения. Сложная сетка цензур у Достоевского постоянно за работой,
но она не достигает ничего, кроме смещения источника высказывания внутри
широкого пространства его художественной вселенной. Это поддается очень
аккуратной формулировке: степень далекости видения прямым образом
соответствует статистической неожиданности его носителя. Отсюда не
следует, что чем редкостнее этот носитель, тем малозначительнее
соответствующая мысль у Достоевского и для него. Верно скорее
противоположное: чем более захватывает идея, тем резче, почти
непроизвольней жест охранения, заставляющий ее явиться в персонаже или
фигуре, далекой от хоженых путей. В этом отношении инквизитор не только
далек, он уникален по своему положению, по своему возрасту, который
приближается к многозначительной цифре - сто лет.

Можно было бы предложить и еще один ключ к Достоевскому: он заведомо
мало расположен к анализу своих речей и поступков и легко принимает уход
вещей из сознания (известен факт забывания им своих собственных
романов). Постоянное присутствие "народа" в его мире гарантирует ему
сохранность его усилий, обеспечивая отклик, который возвратит забытое,
если оно однажды сумело прозвучать по-настоящему. Достоевский последним
из всех будет силиться понять, что значат для него его видения. Такова
его манера бытия; человек для него никогда не готов, не устроен. Он
пишет свою жизнь; его романы это его плоть. В момент ее осуществления
письмом реальность не проясняется нигде, кроме как в этом акте письма.

В этом свете инквизитор - он сам, Достоевский, как, например, рулетка
была им самим в какой-то момент его биографии. Инквизитор был событием в
том, что по неумению сказать лучше, мы называем жизнью Достоевского. И
как инквизитор не исторический персонаж, так же он и не католик, не
социалист, не иезуит. Бесполезно спрашивать, в каких архивах Испании
надо искать сведений об инквизиторе. Равным образом нет смысла считать
его замаскированным православным. Действительность далека от всего
этого. Розанов прав: Достоевский работает в подлежащем прояснению
пространстве народа, вещи у него наименее нами понятой, так что я втайне
забавляюсь, когда говорят "народ" и хотят ввиду одинаковой лексики
приписать Достоевскому народническую или другую партийность. Ex
cathedra(1), в одноразовом вдохновении письма он далек от столкновения
ходовых мнений, от интересов той или другой стороны.

Художник? Да, художник, зачарованный силой, стойкостью человеческой
воли, будь то даже злой, но также и страданиями, красотой, страстью
человеческих существ. Однако и другое, не только художник, и Розанов
снова прав: художественная редукция Достоевского не более корректна, чем
редукция религиозная, научная или философская. Нет, перед нами тут
прежде всего не произведение искусства. Это мысль провидца, не
желающего, чтобы даже искусство отвлекало его. Достоевский консерватор
либерал революционер нигилист православная богема анархист монархист или
все это вместе - перебор таких характеристик можно спокойно и беззаботно
предоставить журналистике и публицистике.

Инквизитор, очень редкостная фигура - но не обязательно очень далекая от
Достоевского, - начинает войну против Бога, жестокую схватку, в силу
которой Бог берет верх. Безверие доходит здесь до предела, когда оно
принято Богом, отвержение Бога - до такой степени, когда оно
удостаивается божественного внимания.

Объяснюсь. Будем различать. Ни инквизитор, ни так же антихрист у
Соловьева не бунтари, и я прошу тех, кто думает иначе, прочесть у
Достоевского, что он говорит о невозможности жить в состоянии бунта, а у
Соловьева то место, где он говорит о вдохновении, придающем антихристу
жизненную силу. Оба они, как и их авторы, - воители, ясные умом и
решительные.

Прочное основание, делающее у Достоевского и у Соловьева необходимой
войну против Бога, - в том, что всякая человеческая конструкция
подозрительна, тогда как Бог не может быть увиден человеком иначе чем в
качестве его, человеческой конструкции. Я избавляю себя здесь от
доказательств, отсылая вас к апофатической традиции христианского
богословствования. Для Достоевского само собой разумеется, что всякая
конструкция, всякое устроение как таковое включает, предполагает
преступление - обстоятельство, между прочим, вовсе не бросающееся в
глаза само по себе. Всякая устроенность, всякая постройка как таковая,
будь то организация мира или истории, в глазах Достоевского обижает
ребенка, или скорее младенца, l'Enfant, то есть того, кто не говорит, не
упорядочивает, не выстраивает.

Инквизитор, напротив, говорит, говорит много. Антихрист Соловьева
говорит даже в какой-то чудовищной мере, он говорящий по преимуществу.
Настолько, что если он чего-то еще не сказал, то может сказать это лучше
всех и приемлемым для всех образом. Когда утомленный сверхусилием
всеобщего примирения, он просит, чтобы три новых апостола сказали ему,
чего они от него хотят, он честно готов заявить все что им угодно и
абсолютно уверен, что сумеет всех устроить. По большому счету в сфере
человеческого слова нет формул, способных смутить антихриста. Для него
нет ничего невозможного - кроме принятия Сына Божия, то есть Младенца,
то есть того, кто не говорит или лишен слова, во всяком случае, того,
кто не говорит человечески устроенным образом.

Теперь я сделаю небольшой скачок и предложу мой тезис. Ярость войны (не
бунта) Ивана Карамазова против Бога происходит от его святого гнева
перед мучениями детей, невинных или нет - не важно. Это война против
бога-конструктора за бога-младенца. Война начата против тотальной
конструкции мира, которую Иван и Достоевский не ставят ни во что рядом с
бессловесной тоской одного забытого ребенка. Бог-устроитель отвергается
из верности богу-младенцу, богу-Сыну. Яростное негодование (см. слова
Ивана(2)) сжигает благодушного Бога этого столь слаженного мира за
единственную вину - за недостаточное противление порядку мира. Сама
упорядоченность мира - преступление. Ребенок здесь, в воюющем Иване,
становится свирепым. За его спиной во весь рост встает в нечеловеческой
силе божественный Младенец.

Священная война против Бога-устроителя сокрушает и человечество этого
Бога. Тут не приходится даже дожидаться, когда Бог сил "грядет на
облаках небесных с силою и славою великою"(Мф 24,30; Лк 17,24), потому
что человек, загораясь божественной яростью, вырастает до судьи мира и
судит сам себя. Борьба Ивана Карамазова против Бога продолжается и
завершается в том coup de grace(3), который человечеству, достаточно
павшему, чтобы принять порядок мира, наносит Великий Инквизитор.

Бог-младенец судит человечество, предоставляя его суду, которому оно не
упустит подвергнуть само себя. Без всякого божественного наказания, без
невыразимых адских страданий, без шума (Мф 24) человечество, уставшее
воевать против мировой данности за то, чего нет, оказывается забыто
Богом, что, по Достоевскому, безмерно хуже, чем быть под судом Бога. Это
смирившееся новое человечество, Библии неведомое, по-своему вернулось к
детству, только уже другому, зловещему. Не то чтобы жажда верить ослабла
или кончилась нежная тяга к божественному отцу, говорит Достоевский(4),
вовсе нет, но только все это перешло теперь в плоскость эстетических
эмоций. Действительность приобрела характер выставки. Родственная распря
между Богом и людьми прервалась; человек стал по существу не способен
вобрать в себя Бога.

Среди этих новых людей, людей нового времени, Бог является (это видно у
Достоевского) как рисованная картина. Из рамок картины он не может
выйти, потому что отсутствуют люди, к которым он мог бы шагнуть. Повсюду
дети какого-то второго, безнадежного детства. Возраст их нового отца,
его крайняя старость подчеркивает стужу этой искусственной детскости.
Вечная зима. Да, люди снова дети, но уже не Бога, а церкви.
Манипулируемые, невидимо искалеченные, они не сохранили в себе ничего от
могучего библейского народа(5). Умело прирученная биологическая и
психологическая масса, улаженная мягкой властью; смирившаяся, послушная
толпа. Иначе говоря: народ (какой единственно значим для Достоевского;
какой он видит или, вернее, угадывает в своей России) просто полностью
отсутствует; человек умер, стал конструкцией, историческим проектом.
Бог, самое большее, приходит, чтобы растревожить(6).

С каких пор существует новый мертвенный ребенок? Со смерти Спасителя на
кресте. Конец Его парусии, Его присутствия знаменовал начало нового
завета, не могшего, однако, воплотиться иначе как в редчайших - с
падением остальных в состояние много хуже прежнего, в постыдное детство.
Церковь, порабощенная, рабствует у поработителей масс и пытается
безуспешно поработить Бога. Бог, да, освободил их, массы, но "свободный"
- в горьких кавычках(7) - человек в порядке наихудшего извращения
чувствует себя свободным только следовать своим собственным проектам.
Бог становится лишним. Человек без него - тоже.

Легко видеть, что антихрист Соловьева приходит, чтобы завершить и в то
же время сорвать все это. Он приходит действительно как спаситель
истории, давно уже закисшей. Его отчаянное вдохновение в той мере, в
какой оно вдохновение, предстает единственным путем извлечения
человечества из его провала. Поканчивая со старой канителью заблудшей
истории (письмо Соловьева Анне Шмидт от 23 июня 1890), антихрист
действует как катализатор исхода - единственная фигура, возвращающая
миру измерения, способные извлечь его из забытости Богом. Потому что
общее место богословия, согласно которому Бог сделает из того, что Он
создал, то, что Он хочет, непреложимо к человечеству второго детства,
погрузившемуся в забвение Бога.

Это придает неожиданный поворот наблюдению, в общем правильному,
согласно которому Соловьев в своем антихристе чистит сам себя от своих
активистских и организаторских побуждений - как и Достоевский тоже
разбирает себя в своем образе инквизитора. Ведь в самом деле он,
Соловьев, строил проекты вселенского единства жестом сверходаренного
сверхчеловека; это он имел моменты мрачного вдохновения. Но отношение
Соловьева к своему антихристу не могло быть однозначным. Ведь это, с
другой стороны, он один, антихрист, мешает юзу, соскальзыванию истории в
повторяемость; он спасет историю как таковую, возвращает ей смысл,
направленность. История безысходно заблудилась, оказавшись заселена
стареющими детьми, и для такого человечества просто-напросто не
оставалось других средств стать хотя бы видимым для Бога, когда Бог мог
снова взять его в свои руки. Сперва надо было хоть как-то вернуться из
забытости Богом, из состояния крайнего страдания и одновременно
несуществования - вещи жуткой, чрезвычайной, говорит Достоевский(8).
Посреди многочисленного и несуществующего человечества антихрист не
только остается единственным снова пускающим историю в ход, но он делает
и больше, он по сути дела воскрешает три фигуры библейского размаха -
старца Иоанна, папу Петра и доктора Паули, олицетворяющих три главных
христианских церкви, - фигуры совершенно непредставимые в их простоте и
в их подлинной детскости прежде начала сверхактивности сверхчеловека.
Так у Соловьева.

А у Достоевского? Инквизитор, как антихрист, остается единственным среди
новых людей, кто способен принудить Бога вспомнить о них. Он,
инквизитор, тоже почти один среди "тысяч миллионов" рискует взять
историю в свои руки, чтобы преодолеть человеческую биологию, чтобы
восстановить биографию, пусть даже она будет безбожной. Он свободен, он
выбирает, он решается; он знает, что такое свобода. Его тяжба с Богом
весомее бесплодной изнеженности миллионов. Конечно, это вызов, брошенный
Богу. Но это не бунт, жест раба, это война. В чудовищном ультиматуме
Богу человека-манипулятора массы история возобновляет свой ход,
возвращает себе драматический размах - чего никогда Достоевский не
скажет о куцей свободе научного человечества с его технической
вавилонской башней, жалкой и обреченной на провал, как все человеческие
постройки.

Человек - спаситель истории у Достоевского и точно так же у Соловьева
выступает врагом божественного Спасителя, но трудно понять, каким еще
образом могут быть сожжены ложные образы Бога, если не в войне.
Броситься в руки истинного Бога, бросив вызов богу слишком человечному:
вот весь Великий инквизитор (но и Достоевский). По крайней мере он видит
истинную ситуацию человека широко открытыми глазами. Тотальный тиран?
Враг Бога? Но Богом принятый! - Немного смешно и довольно-таки глупо
выставлять Достоевского морализующим наставником послушных масс. Смешно
и глупо как раз потому, что Достоевский оказался способен вглядеться в
это свое лицо и выставил его в инквизиторе. Что могло бы, став темой
возможного исследования, научить нас кое-чему о роли и власти романиста
в Европе, скажем, со времен Диккенса, - властителя в этом царстве
человеческой души, дрожащей под немыслимой тяжестью Бога.

Показав нам свои видения, Достоевский и Соловьев завещали нам свое
мужество видеть и говорить, исследовать пространство нашего подлинного
существования.

Они оставили нам навсегда урок силы, риска, размаха. Этот урок больше
ощущается, чем вычитывается, в грации слова старца Иоанна, в прямоте и
гневе папы Петра, в умелости и решимости доктора Паули - и так же в
словах "иди, ты свободен" инквизитора к Богу; и в лихорадочном триумфе
сверхчеловека, таком интимно соловьевском, - целый веер жестов, сказал
бы я, по-настоящему детских, непредсказуемых, почти невольных и
вдохновенных, радостно свободных и так или иначе возвращающих в
предельной ситуации неподрастраченную простоту, спонтанность и щедрость
человеческому существу и его войне за Бога на краю Ничто. Когда он
такой, человек делается снова способен на Бога, в силах его вобрать,
может его принять, быть местом для него.

+++

Венедикт Ерофеев и Василий Розанов

Ефим Курганов

Ерофеевское эссе Васлий Розанов глиазами эксцентрика - это своего рода
признание в любви к Розанову, выраженное достаточно необычно, но вполне
по-розановски: пусть это мерзкий, противный старикашка, но я без него не
могу, ибо все 36 его сочинений вонзились мне в душу. И это была не
бравада, а высший предел откровенности.

Самоощущение Розанова было в высшей степени близко Ерофееву. Не то чтобы
Веничка учился у Розанова. Нет, вдруг прочел и ощутил родную душу,
такого же неприкаянного и отчаянного философа, провоцирующего,
дразнящего впавшую в спячку Русь. И еще один крайне важный момент
необходимо сейчас выделить.

Веничка чувствовал себя в мире... евреем. В этом он признался в своей
трагедии Вальпургиева ночь, в которой вывел себя как еврея. Если Абрам
Терц Синявского - это тщательно отработанная поза, то Гуревич из
Вальпургиевой ночи, несущий в себе явные черты веничкиного облика, -
исповедание веры, попытка с жесткой точностью и емкостью определить
особенность своего пути в жизни и искусстве, специфику своего
исключительного художнического бесстрашия.

Веничка не столько был отвергнут миром, сколько сам его отверг, но при
этом не отгородился, а бросил вызов, горько и страшно выразив свое
несогласие с устройством мира, показав, что он другой, что он сам
выбирает свое гетто. Осмысляя свою миссию, Веничка и взглянул на себя
как на еврея. Игорь Авдиев, один из персонажей поэмы Москва - Петушки,
отмечает:

Без сомнения, Веня был евреем. Я это понял в самые первые дни нашего
знакомства. Нельзя вынудить еврея не быть евреем, раз он родился
таковым, как нельзя евреев разлучить водой, огнем, тюрьмой, сумасшедшим
домом, - мы сердцем едины. Kонечно, родиться сразу евреем - это рок,
фатум, предопределение 1 .

Поняв себя по внутреннему жизнеощущению как еврея, Веничка и потянулся
страстно к Розанову.

Василий Розанов не мог без евреев. Мучался этим, изрыгал порой проклятия
и опять бежал к ним. Собственно, проклятия эти вызывались исключительной
силой его безмерного преклонения перед народом Израиля. А за проклятиями
(часто даже рядом с ними) следовали восторги, которые из-за их
неумеренности сам же Розанов и расценивал как унизительные для русского
человека. Проклятия народу Израиля порождались огромной
концентрированной мощью преклонения перед ним.

Скажем, заявляет Розанов в 1912 году в книжечке Библейская поэзия, что
дар гениальной простоты присущ только семитам. После такого высказывания
проклятия просто не могли не вырваться из истерзанной души писателя.
Тяжело было ему справиться со своим страстным и мучительным тяготением к
евреям, трудно было переварить его в себе, но выдавить, вырезать из себя
это тяготение Розанов не мог, да и не хотел.

Он видел в себе иудея, нет, не просто иудея, а библейского пророка, из
любви вершащего божью распрaву над своим народом. Он с гордостью
сравнивал себя с рабби Акибой, одним из десяти мудрецов, преданных после
разгрома восстания Бар-Kохбы мученической смерти:

Словом, рабби Акиба был "Розанов I века по Р.Х.", такой же неуч, такой
же гений, такой же мудрец и поэт, а Розанов есть "Акиба XX века"... 2

В своем противостоянии гибнущему миру, в осознании себя грозным
свидетелем общего распада и Ерофеев, подобно Розанову, открыл в себе
иудея. Им обоим казалось, что русская позиция выражается словами:
хреново, но все равно будем жить. А им по душе была позиция: так жить
нельзя; лучше взорвать все к чертовой матери, чем так жить. Оба они
определяли эту вторую позицию как еврейскую (точнее было бы ее назвать
линией ветхозаветных пророков, линией поругания миру) и как особенно
близкую себе.

Веничка Ерофеев оказался с Розановым как бы на одной оси. Они, такие
разные, совпали в характере своего самоощущения. Но при этом они отнюдь
не являли собой некое исключение, некое отклонение от нормы. Более того,
за парой Ерофеев - Розанов вырисовывается определенная линия русской
духовной культуры.

Вспомним мгновенно врезающиеся в память своей жесткой афористичностью
строки из цветаевской Поэмы конца:

В сем христианнейшем из миров

Поэты - жиды!

Цветаева, судя по всему, имела в виду фактор отверженности евреев. Но
для понимания феномена Ерофеев - Розанов нужно еще помнить вот что (и
это также входит в контекст Поэмы конца): евреи потому-то и были
отвергнуты христианским миром, что сами не признали его, отказались
слиться с ним, предпочли остаться в гетто избранничеств.

Народ, отказавшийся, дабы сохранить свое Я, свой внутренний лик от
милостиво даруемого спасения, от разрешения быть как все, и Ерофеев и
Розанов ощутили своим. Точнее, они поняли, что они такие же. Такова
ситуация, определившая одну из линий русской культуры.

Примечания

1 Театр, 1991, N 2, с. 110-111.

2 Розанов В. В. Сахарна // Литературная учеба, 1989 , N 2, с. 115.

© Русский Журнал, 1998	 INCLUDEPICTURE
"../../../../../images/bullet.gif" \* MERGEFORMATINET \d  	russ@russ.ru



+++

Авессалом Подводный

ТРИДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ — противоречия космической любви в плотной и тонкой
карме; любовь земная и небесная; официальная церковь.

КОММЕНТАРИЙ.

34 = 17х2 — в тридцати четырех тонкая карма обнаруживает не только свое
главенствующее по отношению к плотной происхождение, но также и высшую
любовь и милосердие. Тридцать четыре символизирует плохо согласованные
друг с другом проявления Божественной любви на плотном и тонком планах.
Принцип возвышенной любви, символизируемый семнадцатью, развивается
медленно и очень постепенно, поскольку кратные семнадцати в натуральном
ряду встречаются редко: в частности, тридцать четыре это всего лишь
второе, противоречивое и несовершенное ее проявление, поэтому не следует
возлагать на него слишком большие надежды и требовать от него того, что
оно в принципе не способно дать, не делясь ни на три, что означало бы
внешнюю гармонию, ни на четыре, ни на пять, ни на семь, что давало бы,
соответственно, плотную адекватность, живость и прямую духовность.

Единственное, что тридцать четыре (= 33 + 1) дает непосредственно, — это
преодоление свойственной тридцати трем жесткости, исходящей из тонкого
плана и присущей вообще сильным вертикальным каналам одиннадцати. В
тридцати четырех тонкая карма движима Божественной любовью, и плотная —
тоже, а жесткость судеб последнего обусловлена лишь несоответствием,
плохой согласованностью той и другой. Тридцать четыре символизирует
любовь, страдания и радость за человечество Девы Марии при распятии
Иисуса Христа.

Одним из проявлений тридцати четырех является институт официальной
церкви, т.е. внешнее социальное оформление религии. В нем явственно
ощущаются все противоречия и несовершенства тридцати четырех, но также и
его эволюционное следование за институтом государства (34 = 33 + 1).
Пафос церкви — примат духовной жизни над мирской, и вообще эта
поляризация — символическое проявление разложения 34 = 17 + 17, т.е.
разделения любви на земную и небесную, отсюда же и всеобъемлющая (для
церкви) проблема похоти, сиречь низшей любви, понимаемой иногда
чрезвычайно широко, включая «похоть жизни» и «похоть науки». Многим
людям, особенно связанным с числами, делящимися на 3, 5 и 7, все это
может показаться отталкивающим. Но здесь нужно понимать, что на седьмом
уровне проявления духа плотная карма еще совершенно не готова к
непосредственному восприятию Божественной любви, и тридцать четыре
символизирует лишь фактически первый шаг в этой подготовке (после ее
откровения в семнадцати), и плотный план, столкнувшись впервые с
присущими Божественной любви (как ему кажется) противоречиями, решает
для себя вопрос: нужна ли она ему или можно прожить и так, в чистом
материализме, магии и жесткой духовности. Примером человека тридцати
четырех был Василий Розанов, чьи идеи, а особенно своеобразная любовь к
церкви были восприняты современниками и недооценены потомками.

34 = 24 + 10 — хорошо усвоив особенности человеческой кармы, член
Космического братства становится основоположником церкви.

 

+++

Борис Парамонов

Гоголь, убийца животных

В этом году в трех номерах петербургского журнала "Звезда" был напечатан
дневник Даниила Данина — известного популяризатора современной физики, в
молодости бывшего литературным критиком. Это дневник одного года его
жизни, поэтому публикация называется "Монолог-67". Это приятный текст,
но я заговорил о нем только по одной причине: там приводятся слова
Ахматовой о Викторе Шкловском, звучащие примерно так: Шкловский и его
коллеги придумывали литературные теории, потому что они ничего не
понимали в литературе. Я не цитирую прямо это место по достаточно
интересной причине: не мог его найти, дважды пересмотрев весь текст
публикации. Это значит, что я и не хочу его найти, мое бессознательное
этому противится. Не хочу слышать такого о любимом мной Шкловском от
нелюбимой Ахматовой. Но согласитесь, что такая оценка, данная выдающимся
поэтом, что-то да значит, даже если вы не соглашаетесь с самой оценкой.
Зерно истины, содержащееся в этих словах Ахматовой, то, что формальное
литературоведение, созданное Шкловским и коллегами, не есть последнее
слово о литературе. Можно, даже должно и по-другому на нее смотреть.
Неокончательность формализма — в самой его методологии как научного
построения. Наука не может охватить такие явления духовной деятельности,
как литература, искусство вообще. Прием науки — любой науки —
методологическая абстракция, а литература как форма искусства имеет дело
с целостностью, то есть конкретностью, человека — конкретностью в
гегелевском смысле всеобщности. 

Я это говорю к тому, что сегодня речь пойдет об одном писателе-классике,
наследие которого явно не укладывается в рамки какого угодно формального
исследования — писателя, масштаб и влияние которого приобрели
несомненное метафизическое измерение, не подлежащее, вернее не
поддающееся никакому анализу, даже психоанализу. Речь пойдет о Гоголе.
Выяснилось, что это писатель совсем не устаревший, даже, можно сказать,
актуальный — политически злободневный. И тут нужно вспомнить опять же
Шкловского, говорившего, что классиками объявляют писателей — конечно,
определенного масштаба, — когда их сочинения теряют идеологическую и
политическую актуальность, когда их можно не рискуя ничем отдать
школьникам. Я утверждаю, что Гоголя нельзя давать школьникам - и
особенно раннего Гоголя; а такого как раз и дают, причем школьникам
младших классов. Изучение, скажем, "Тараса Бульбы" шестиклассниками —
это скандал. 

И тут встает вопрос, наличествующий и остро обсуждаемый в Америке: о
пресловутой политической корректности в преподавании литературы. Во
многих школьных библиотеках изымаются книги американских классиков —
скажем, "Приключения Гекльберри Финна". Это кажется чем-то уж совсем
неподобным. Люди, проводящие такие меры, говорят, что в книге содержатся
расистские обертоны: негр Джим представлен так, как сейчас бы никакого
негра не представили. Признаюсь, я этого никогда не понимал, — зная из
своего любимого Шкловского, что литература к жизни отношения не имеет;
его словами: литература относится к жизни, как варенье к садоводству
(вообще-то эти слова он извлек из немецкого драматурга Грильпарцера,
сказавшего, что отношение искусства к жизни это отношение вина к
винограду). Конечно, я знал и знаю, что расовая проблема в Соединенных
Штатах не утратила своей остроты, но какое, казалось бы, отношение к
этому имеет литература, несомненная американская классика: единогласно
считается, что "Гекльберри Финн" — лучшая американская книга. Но вот
совсем недавно я начал понимать, какие тут эмоции возможны, — перечитав
по одному поводу гоголевскую "Страшную месть". Не угодно ли послушать:
На пограничной дороге, в корчме, собрались ляхи и пируют уже два дни.
Что-то немало всей сволочи. Сошлись, верно, на какой-нибудь наезд: у
иных и мушкеты есть; чокают шпоры, брякают сабли. Паны веселятся и
хвастают, говорят про небывалые дела свои, насмехаются над православьем,
зовут народ украинский своими холопьями и важно крутят усы, и важно,
задравши головы, разваливаются на лавках. С ними и ксендз вместе. Только
и ксендз у них на их же стать, и с виду даже не похож на христианского
попа: пьет и гуляет с ними и говорит нечестивым языком своим срамные
речи. Ни в чем не уступает им и челядь: позакидали назад рукава
оборванных жупанов своих и ходят козырем, как будто бы что путное.
Играют в карты, бьют картами один другого по носам. Набрали с собою
чужих жен. Крик, драка!.. Паны беснуются и отпускают шутки: хватают за
бороду жида, малюют ему на нечестивом лбу крест; стреляют в баб
холостыми зарядами и танцуют краковяк с нечестивым попом своим. Не
бывало такого соблазна на Русской земле и от татар. Видно, уже ей Бог
определил за грехи терпеть такое посрамление. 

Кто скажет, что это описание утратило актуальность, пусть вспомнит хотя
бы о новом российском законе касательно религиозных конфессий: его
составляли люди, до сих пор руководствующиеся в своем отношении к
католицизму приведенным гоголевским текстом. 

Вспомним также, что у Гоголя плохим ляхам и нечестивым жидам
противостоят хорошие казаки — персонажи "Тараса Бульбы" и той же
"Страшной мести". В воспевании казацких добродетелей шовинизм Гоголя
доходит до самых что ни на есть превосходных степеней. И опять же трудно
отнести этот сюжет к исторически изжитым и эстетически
законсервированным, встречая такие, например, сообщения в российской
прессе, — я цитирую статью Валерия Хилтунена из "Литературной Газеты" от
17 сентября, под названием "Атом мирный, а казак?": В редакцию поступило
сообщение о том, что на южных рубежах культуры создан блок
"Крестоносцы", объединивший российских анархистов, экологов и казаков в
общей ненависти к ядерной энергетике и конкретно — к Ростовской АЭС. А
из истории я помню, что крестоносцы переносили наряду со святой водой
еще и пламень... я уже имел однажды счастье наблюдать за казаками,
помещенными в непривычную среду. Несколько лет назад я спокойно гулял в
окрестностях Воробьевых гор и был немало озадачен — молодые нарядно
одетые люди, гордо неся перед собой наголо обнаженные палаши, шли к
Госцирку с такими лицами, будто хотят взорвать это здание, чем-то
оскорбившее их эстетическое чувство. Поскольку сам я давно не брал в
руки ни шашек, ни мечей, но отличаюсь болезненным любопытством, я
все-таки проник в автобусы, которые повезли донских казаков в Обнинск на
симпозиум по ядерной энергетике, который проводил в их честь
перепуганный научный мир, услыхавший, что в среде казачества зреют
гроздья гнева по поводу идеи строительства АЭС на их исконных землях.
Надо сказать, — продолжает Валерий Хилтунен, — что в автобусе мне был
учинен допрос, не являюсь ли я жидовской мордой, коварно внедрившейся в
казачьи массы для разложения их духа. Приехав в Обнинск, казаки
совершили торжественный молебен, причем один юноша бледный со взором
камикадзе шептал губами все о том же — просил Господа, чтоб тот взорвал
АЭС и извел жидов. Уж больно методы простые — старым казачьим способом
враз решить проблему, над коей человечество еще долго будет биться, до
тех пор пока не найдет альтернативных источников энергии. Например,
приручит ветер, хотя из лекции одного обнинского профессора я узнал, что
надежд пока немного, тем более что большое количество ветряков, как
оказалось, способствует своей вибрацией массовой шизофренизации
населения и процентов на пятьдесят снижает мужскую потенцию. В этом
месте, помню, аудитория закричала "Не любо!", потому что какому же
казаку такая перспектива понравится? Профессор, кстати, с виду был и не
еврей вовсе. Он бормотал еще и про успехи Норвегии и других развитых
стран в защите окружающей среды, но это уже было им и не любо, да и не
понятно. Казаки знали, что есть лишь один выход — молиться и мешать
наступлению дьявольского прогресса во всех его видах. У Блока есть
статья под названием "Дитя Гоголя"; не кажутся ли вам дитятями Гоголя
эти казаки? 

Нет ни одного русского писателя, вокруг которого так бы скапливались и
клубились всякого рода мифы — страшноватые, надо сказать, мифы. Самый
главный и самый страшный из них — Гоголь был похоронен заживо, и когда,
много лет спустя после его смерти, понадобилось вскрыть его могилу,
обнаружили, что он лежит в гробу перевернувшись. Этот сюжет неоднократно
вдохновлял художников: вспоминается стихотворение Вознесенского, и
Синявский писал об этом в своей книге о Гоголе, а совсем недавно
появилась повесть Анатолия Королева "Голова Гоголя". Встающие из земли
мертвецы — один из постоянных образов гоголевской фантазии. Можно и о
нем самом сказать, что он такой же встающий из земли мертвец: мертвый,
хватающий живых. То есть в каком-то мистическом смысле Гоголь и не
умирал вообще — но и при жизни не жил, а вел, вместе со своими героями,
какое-то призрачное существование. 

Помимо страшных мифов о Гоголе существовали и смешные — например, о том,
что он был реалист, сатирик и даже юморист. Этот гоголевский миф
разоблачил в начале века Василий Розанов. Главная его мысль была: о
каком реализме можно говорить, когда персонажи Гоголя — неживые?
Процитируем знаменитую статью Розанова, положившую начало новому
гоголеведению: 

Это восковой язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не
выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано в других. И
где бы мы ни открыли книгу, на какую бы смешную сцену ни попали, мы
увидим всюду эту же мертвую ткань языка, в которую обернуты все
выведенные фигуры, как в свой общий саван... Это — мертвая ткань,
которая каковою введена была в душу читателя, таковою в ней и останется
навсегда... ... мир его не похож ни на какой мир. Он один жил в нем; но
и нам входить в этот мир, связывать его со своею жизнью и даже судить о
ней по громадной восковой картине, выкованной чудным мастером, — значило
бы убийственно поднимать на себя руку. (Эти люди — не живые): "... разве
человек Плюшкин? Разве это имя можно применить к кому-нибудь из тех, с
кем вел свои беседы и дела Чичиков? Они все, как и Плюшкин, произошли
каким-то особенным способом, ничего общего не имеющим с естественным
рождением: они сделаны из какой-то восковой массы слов... 

Обратим внимание на слово "воск", многократно повторенное Розановым: это
именно гробовая ассоциация: восковые свечи над покойником, восковой
венок на могиле. Розанов говорит далее, что даже дети у Гоголя — неживые
карикатуры: таковы маниловские сыновья Фемистоклюс и Алкид. А я
вспоминаю смешной случай: как в Риме в 77 году, увидев в книжном
магазине "Мертвые души": по-итальянски — "Анима морте"; я спросил
двенадцатилетнего сына, понимает ли он, что это значит. "Понимаю, —
ответил он: — убийца животных". 

Я хочу вернуться к статье Блока "Дитя Гоголя", написанной им в марте
1909 года, к столетнему юбилею гоголевского рождения. Статейка
небольшая, и кажется поначалу, что не очень-то и важная. Но интересно,
что Блок включил ее в сборник "Россия и революция", изданный в 1919
году; значит, после всех катастрофических событий этого десятилетия он
посчитал, что старая юбилейная статья выдерживает масштаб этих
катастроф. 

Процитируем кое-что из статьи "Дитя Гоголя": Если бы сейчас среди нас
жил Гоголь, мы относились бы к нему так же, как большинство его
современников: с жутью, с беспокойством и, вероятно, с неприязнью:
непобедимой внутренней тревогой заражает этот единственный в своем роде
человек: угрюмый, востроносый, с пронзительными глазами, больной и
мнительный. 

Источник этой тревоги — творческая мука, которою была жизнь Гоголя.
Отрекшийся от прелести мира и от женской любви, человек этот сам, как
женщина, носил под сердцем плод: существо, мрачно сосредоточенное и
безучастное ко всему, кроме одного: не существо, не человек почти, а как
бы один обнаженный слух, отверстый лишь для того, чтобы слышать
медленные движения, потягивания ребенка. Далее в статье Блока
оказывается, что этим ребенком, этим дитятей Гоголя была — сама Россия.
"Русь! Чего же ты хочешь от меня?" — приводит Блок знаменитые слова
Гоголя — и отвечает на них: Чего она хочет? — Родиться, быть. Какая
связь между ним и ею? — связь творца с творением, матери с ребенком. 

Та самая Русь, о которой кричали и пели кругом славянофилы, как
корибанты, заглушая крики матери Бога; она-то сверкнула Гоголю, как
ослепительное видение, в кратком творческом сне. Она далась ему в
красоте и музыке, в свисте ветра и полете бешеной тройки... Там
сверкнуло чудное видение. Как перед весною разрываются иногда влажные
тучи, открывая особенно крупные, точно новорожденные и омытые звезды,
так разорвалась перед Гоголем непроницаемая завеса дней его мученической
жизни; а с нею вместе — завеса вековых российских буден; открылась
омытая весенней влагой синяя бездна, "незнакомая земле даль", будущая
Россия... 

В полете на воссоединение с целым, в музыке мирового оркестра, в звоне
струн и бубенцов, в визге скрипок — родилось дитя Гоголя. Она глядит на
нас из синей бездны будущего и зовет туда. Во что она вырастет, — не
знаем; как назовем ее, — не знаем. Впечатляющий текст — для людей,
знающих, во что выросла Россия после гоголевского юбилея и как она стала
называться, какое дитя породил Гоголь без посредства незнаемых им
женщин. Это было дитя мертворожденное. Чего еще можно было ждать от
Гоголя — писателя, убивавшего все своим прикосновением, как об этом
гениально написал Розанов? 

В "Опавших листьях" Розанов зафиксировал крайне интересный сюжет: как
ненавидела Гоголя его жена, женщина вполне бытовая и многодетная. А
мемуаристы пишут, что жена Розанова вообще терпеть не могла почти всех
его литературных знакомцев. Это не значит, что она была фурия; это
значит, что розановские знакомцы были чем-то вроде Гоголя в рассуждении
семейного вопроса в России. 

Мне бы не хотелось уходить здесь в индивидуальную психопатологию: эта
тема начинает меня утомлять. К сожалению, она принудительно навязывается
русскими культурными сюжетами. О Гоголе тот же Розанов говорил как о
некрофиле: женские его образы — сплошь покойницы, у которых что-то
черное сквозь белое тело просвечивает. Определяющей в этом отношении
работой считается книга американского слависта Саймона Карлинского
"Сексуальный лабиринт Николая Гоголя", где он трактуется как
репрессировнный гомосексуалист. 

Не могу сказать, что Карлинский убедил меня стопроцентно, но, конечно,
некоторые гоголевские тексты дают основания для такой классификации —
например, отрывок, названный "Ночи на вилле". И трудно, конечно, пройти
мимо его анализа "Вия": что такое Вий, можно понять, вспомнив сходно
звучащее русское слово из трех букв и с тем же окончанием. Женщина,
прекрасная паночка для Хомы Брута не существует, это труп (он же ее и
убивает), но влечет его этот самый Вий — влечет и смертельно страшит:
бессознательным страхом человека, не понимающего природы своих влечений,
всячески их вытеснившего. 

Но все же в связи с Гоголем хочется говорить не о Фрейде, а о Юнге.
Гоголь проник в русское коллективное бессознательное и гениально его
выразил. Поэтому он не совсем фантаст, какой-то реализм у него есть,
причем реализм в высшем смысле. Об этом писал Бердяев в замечательной
статье "Духи русской революции". Гоголь оказался реалистом, писал
Бердяев, созданных им героев мы видим живущими сейчас. Хлестаков и
Чичиков действуют в русской революции: первый разъезжает в бронепоезде,
рассылая декреты, а второй руководит социалистической экономикой.
Русская революция — смесь маниловщины с ноздревщиной. Эти формулы
Бердяева верифицируются понятием архетипа, введенного в глубинную
психологию Юнгом. Гоголь угадал архетипы русской жизни. Вот эти казаки,
которые с шашками наголо отправились рубать атомную электростанцию, —
один из таких архетипов. Конечно, реальность, открывшаяся Гоголю,
частична, а не целостна, Россия к ним не сводима, но она, такая
реальность, тоже существует, причем вечно, в некоем вневременном
измерении. Гоголь угадал и увидел в России ее абсурдную сторону,
какую-то гигантскую метафизическую нескладицу русской жизни как
определяющий ее закон. Россия у Гоголя — страна, которая не столько
живет, сколько выдумывает свою жизнь, расплывается в странных фантазиях.
Какую-то нежизненность усмотрел Гоголь в этом гигантском и могучем на
вид теле. 

Как и подавляющее большинство человечества, я не принадлежу к
поклонникам солженицынской эпопеи "Красное колесо", но не могу не
признать, что в ней встречаются сильные страницы. Одна сцена, даже целая
глава просто гениальна: разговор Ленина с Парвусом, теснящихся на узкой
эмигрантской койке. Возникает ощущение какого-то гомосексуального брака,
порождающего мертвый плод — русскую революцию. У Солженицына нельзя
обнаружить следы гоголевского влияния, но эта сцена кажется гоголевской
— не стилистически, а именно архетипически. То есть Солженицын на
короткое время и в пространстве одной главы проник в тот же русский
архетип. Но Солженицын все же пишет задним числом, а у Гоголя мы
встречаемся с предвидением русского будущего, с неким пророчеством.
Природа пророчеств, как объяснил Юнг, вообще такова: слияние
индивидуального бессознательного с коллективным бессознательным. Человек
начинает видеть нечто, выходящее за грани его собственной личности, — и
в пространстве, и во времени. Самый известный пророк европейской истории
— Нострадамус. Конечно, тексты его не прямые, трудно в них разобраться,
но люди, считающие, что они разгадали его шифр, дают толкования
совершенно сногсшибательные. Например, по Нострадамусу — согласно его
интерпретаторам — получалось, что большевицкому режиму срок — семьдесят
четыре года и семь месяцев, то есть он должен пасть в 1991 году. Не
этого ли мы были свидетелями? 

В русской литературе можно указать примеры подобных пророчеств — у
Андрея Белого, писателя, кстати сказать, находившегося под огромным
влиянием Гоголя. В "Серебряном голубе" он предсказал, да прямо и описал
феномен распутинщины — простонародного темного мистицизма. Важны также
"Записки чудака" — книга, которую высмеял Мандельштам, не увидевший
этого ее аспекта: проникновение индивидуума в сверхиндивидуальную душу
мира. И очень выразительно звучит роман "Москва под ударом" — 27-го
года, в котором дана символическая картина пресловутых московских
процессов, состоявшихся через десять лет. 

Хочется сказать еще несколько слов о Белом, коли мы уже цитировали
Блока, — эта пара ходит и должна ходить вместе. У него есть статья "Луг
зеленый", дающая интересную интерпретацию гоголевской повести "Страшная
месть". Белый нашел женскую идентификацию России у Гоголя — пани
Катерина, погубленная ее отцом-колдуном. Вспомним, что отец Катерины
склоняет ее к противоестественной с ним связи. Вспомним также, что он
дан в образе некоего заморского человека, как бы иностранца: не ест
галушек и свинины, а все попивает из фляжки какую-то черную водичку.
Исследователи высказали предположение, что это кофе, западный напиток.
Такие и подобные детали позволяют видеть в "Страшной мести" как бы
притчу о гибели России, идущей с Запада, некое гипертрофированное
славянофильство. Но если мы спроецируем сюжет на индивидуальные
особенности Гоголя, то получится нечто иное и не менее интересное:
гоголевское антизападничество окажется тогда теми же страхами
репрессированного полового эксцентрика. Получается, что инцестом
подменен гомосексуальный мотив: дитя Гоголя, Россия боится Запада, как
сам Гоголь — собственных бессознательных влечений. Россия вытесняет свою
любовь к Западу как нечто противоестественное и постыдное, видит в ней
грех. Таков мистика, а правильнее сказать психопатология русского
славянофильства. 

Что касается гоголевского колдуна, не евшего галушек и свинины, то я на
его стороне. Я сейчас соблюдаю диету, и мне близок человек, понимавший
вредность мучных изделий и жирного мяса.

Другие "розановские" статьи Б.Парамонова:

Б.Парамонов. Американец Розанов

Б.Парамонов. К 50-летию со дня смерти Бердяева

Б.Парамонов. Толстой и Ницше - вне Шестова

Б.Парамонов. "121"

+++

 

Борис Парамонов

К 50-летию со дня смерти Бердяева 

24 марта исполнилось пятьдесят лет со дня смерти выдающегося русского
философа Николая Александровича Бердяева. Он однажды сказал о себе: я,
наверное, и умру за письменным столом. Так действительно и было; смерть
застала его за работой, то есть жил он до последней секунды самой
напряженной духовной жизнью. Работая, он курил сигару; так и умер с
сигарой во рту. Это обстоятельство вызвало язвительный комментарий со
стороны русского церковного клира. Попы, религиозные консерваторы вообще
не любили Бердяева. Это не случайно, конечно. И здесь мы сталкиваемся с
одним из важнейших сюжетов, относящихся к философии Бердяева. Он сам
говорил о существовании некоторого недоразумения, вызываемого им на
Западе, где считали его наиболее характерным философом в русской
православной традиции, философским выразителем православия. Бердяев
отрицал такую трактовку, считал ее недоразумением. И действительно, одна
из характернейших черт его философии, его, сильнее сказать,
первоначальная философская интуиция выводит его далеко за русские рамки.
До определенной степени будет верным сказать, что он вообще мыслитель не
очень русский. Или так это выразим: в русскую мысль он внес оглушительно
новую ноту. Это его персонализм. Сам Бердяев, проецируя себя на русскую
традицию, видел своим предшественником Достоевского, у него он находил
то, что сам назвал антропологическим откровением, откровением о
человеке. Но персонализм Достоевского, то есть установка на примат
личности и свободы, содержится у него только имплицитно, более в
гениальном его художественном творчестве, нежели в его
религиозно-публицистической проповеди. Об этом тоже писал Бердяев в
связи с Достоевским. Он говорил, что не надо брать у Достоевского его
"Дневник писателя", в котором его гений сам себе подрезает крылья. Об
этом же потом выразительно рассуждал М.М.Бахтин: в "Дневнике писателя"
Достоевский монологичен, а в романах своих диалогичен; а истина есть
диалог. У Бахтина дается трактовка Достоевского в духе Бердяева, то есть
экзистенциалистская интерпретация дана. И это правильно. Бердяев же и
был один из основных представителей мирового философского
экзистенциализма. Но интересно, что в его жизни и творчестве мы
встречаем тот же сюжет, что и у Достоевского. Тот говорил: человек
слишком широк, не мешало бы сузить. И он, Достоевский, всячески сужал
себя: церковной религиозностью, почвенничеством, монархизмом. Я
настаиваю на том, что подобное сужение произвел над собой и Бердяев. Это
его социализм. Социалистические симпатии Бердяева имели глубокие, как
сейчас говорят, личностные корни, то есть экзистенциальное основание.
Это один из важнейших сюжетов, связанный с Бердяевы, с его философией,
со всем его духовным обликом. И я буду сегодня говорить об этом - в
основном об этом. 

Послушаем, как определял сам Бердяев экзистенциальную философию: 

Философия типа экзистенциальной ... не объективирует процесса сознания,
не отрывает его от субъекта познания, связывает его с целостной судьбой
человека. Экзистенциальная философия означает память об
экзистенциальности философствующего субъекта, который вкладывает в свою
философию экзистенциальный опыт. Этот тип философствования предполагает,
что тайна бытия постижима лишь в человеческом существовании. 

Последнее слово самое важное и всё объясняет. Экзистенция это и есть
существование, в противоположность эссенции, сущности. Сущностная,
эссенциальная или рационалистическая философия пытается понять и познать
некие общие закономерности бытия, в каковой установке происходит
забвение неповторимой личности человека. Самый простой пример - из Льва
Толстого, из "Смерти Ивана Ильича" (кстати, все учебники философии
начинают объяснять экзистенциализм именно с этого места). Умирающий от
рака толстовский герой вспоминает учебник логики, элементарные
силлогизмы: Все люди смертны, Кай человек, cледовательно, Кай смертен.
Но Кай - это логическая фигура, а я, Иван Ильич или Лев Николаевич, -
живой и неповторимый, мое существование, вот эта самая экзистенция
противится мысли о смерти как торжестве всеобщего закона. Всеобщность и
обязательность мировой закономерности и есть признак порочного
устройства мира, несправедливости мира, глухоты бытия к человеку. И
экзистенциализм - особенно у Бердяева - переворачивает эту ситуацию,
объявляя закономерно существующий мир неподлинным. Но об этом лучше всех
скажет опять же сам Бердяев: 

Я не верю в твердость и прочность так называемого "объективного" мира,
мира природы и истории. Объективной реальности не существует, это лишь
иллюзия сознания, существует лишь объективация реальности, порожденная
известной направленностью духа. Объективированный мир не есть подлинный
реальный мир, это есть лишь состояние подлинного реального мира, которое
может быть изменено. Объект есть порождение субъекта. Лишь субъект
экзистенциален, лишь в субъекте познается реальность. ... мир подлинно
существует лишь в не объективированном субъекте. Уже категория бытия ...
есть продукт объективации мысли. Употребляя терминологию Канта, можно
сказать, что бытие есть трансцендентальная иллюзия. Первожизнь иная, чем
это бытие... Перво-жизнь есть творческий акт, свобода; носительницей
перво-жизни является личность, субъект, дух, а не природа, не объект...
Моя философия есть философия духа. Дух же для меня есть свобода,
творческий акт, личность, общение любви. Я утверждаю примат свободы над
бытием. 

Как нужно понимать эти парадоксальные, на уровне обыденного сознания,
слова? Сам Бердяев предостерегает от понимания этой установки как
субъективного идеализма или даже солипсизма, не видящего в мире ничего,
кроме индивидуального сознания. Тут сложнее. Объективный мир отрицается
не как некая бытийная, физическая реальность, не в моменте своего
эмпирического существования, а как ценность. В нем нет правды. Правда -
в индивидуальном духе, в личности; вот это и есть бердяевский
персонализм (от "персона" - личность. Только здесь, в индивидуальной
духовной глубине, раскрывается правда реальности. Реален в ценностном
смысле дух, а не мир. 

Вот еще одно высказывание Бердяева, важное нам для наших дальнейших
целей: 

Дух и духовность находятся вне того противоположения субъективного и
объективного, общего и частного, родового и индивидуального, которое
есть уже продукт объективации. Нельзя переносить на дух признаков,
извлеченных из познания объективированной природы. Так происходит
натурализация духа. Дух совсем не есть идеальная универсальная основа
мира. Дух - конкретен, личен, "субъективен", он раскрывается в личном
существовании, в личном (же) существовании раскрывается и
конкретно-универсльное в духе. Конкретно-универсальное существует не в
идеальной отвлеченной сфере, не в родовом бытии идей, а в личном
существовании, в высшей качественности и полноте личного существования.
Дух нужно понимать прежде всего персоналистически. ... основной признак
духовного царства, что в нем нет родового, массового, коллективного, что
в нем всё индивидуально лично и вместе с тем конкретно-универсально,
соединено. Это и значит, что царство духа есть царство свободы и любви.
Дух наиреальнейшая реальность, потому что субъективно-личное реальнее
объективного, объектного. Когда признают сущим лишь сообразное с
универсальными законами разума, то встречаются не с сущим, а лишь с
мыслимым. 

В последних словах - объяснение того, что Бердяев называет
объективацией, дурным выбрасыванием вовне истины мира. Объективация -
это давно известный процесс, который в старину называли
гипостазированием понятий, то есть приданием понятиям, мысленным
концептам статуса вне нас лежащей реальности. Потом это назвали
отчуждением и дали даже социологическую трактовку такового (Маркс, в
этом пункте очень ценимый Бердяевым). Законом мира стали называть то,
что является плодом человеческой мысли и активности. Подверглась
отчуждению, объективации сама реальность человеческого творческого акта.
Разоблачив эту иллюзию, эту иллюзорную объективацию, мы выходим к истине
бытия, мира, существования как свободной творческой воли человека. 

Вот, пожалуй, в моей жалкой подаче, основная мысль философии Бердяева.
Описание дано, теперь очередь оценки. Но я не имею нескромного намерения
дать чисто философскую оценку философии выдающегося мыслителя. Меня
интересует другое, и простейшее: посмотреть, выдержал ли Бердяев в
полноте своего творчества эту основную философскую интуицию. Чтение
разного рода литературы, а также собственный скромный опыт убедили меня
в важности поиска противоречий у любого автора, в любой концептуальной
системе. Где замечается противоречие, там находится самое интересное.
Открывается глубинное в человеке, вот эта самая его экзистенция; или,
как сказал бы Достоевский, человек со всеми его почесываниями. И тогда
выясняется, что универсально-конкретное в человеке чаще всего выступает
то ли сублимацией, то ли компенсацией эмпирически-конкретного в нем. Мы
начинаем понимать, какой жизненный мотив стоит за тем или иным
творчеством. Это и есть путь к экзистенции, проникновение в экзистенцию,
то, что Сартр назвал экзистенциальным психоанализом. 

Мне известны три опыта самого Сартра в этом жанре: книги о Бодлере и
Жене и собственная его автобиография "Слова". И вот что интересно. Все
трое получились абсолютно идентичными в этом анализе: что Шарль Бодлер,
что Жан Жене, что сам Сартр. Общая их проблема: сознание своей
неподлинности, приводящее к сложной игре масок и идентификаций. И,
натурально, поиск подлинности. Я ни в коем случае не хочу сказать, что
Сартр спроецировал на своих персонажей собственные проблемы и комплексы;
может быть, тут что-то действительно подлинное увидено. И вспоминая
Бердяева, приходишь вот к какой мысли: неподлинность человека это и есть
залог его потенциальной высоты, человеческий изъян может стать
двигательной силой творчества, духовного подъема. "Почесываясь", то есть
бередя свои раны, человек приближается к Богу. Как феноменологическое
описание экзистенциального опыта, это трудно оспорить. Но тут возможны и
метафизические предположения: а может быть, таков замысел Бога, в чем
утверждает феномен христианства, явление Бога распятого и страдающего;
может быть, только таким людям, людям с изъяном, открывается истина?
Может быть, Бог таким образом играет в кости? Выбрасывает чет и нечет?
Может быть, "нечет" - дисгармония, нескладица, несчастье - и есть
королевский - нет, Божественный - путь к истине? 

Это опять же экзистенциальная тема, острее всего явленная у Киркегора.
Здесь мне хочется процитировать кое-что из статьи Бердяева о книге Льва
Шестова о Киркегоре. Тезис Шестова: Бог может сделать бывшее небывшим и
вернуть Иову его волов и сыновей, Сократу жизнь и Киркегору Регину
Олсен. Только такая ситуация могла бы оправдать веру в Бога как
всемогущее существо, стоящее выше мировой закономерности, закономерности
разума. Разум у Шестова - это древний змий, соблазнивший человека
познанием и лишивший его Рая. Бердяев по этому поводу высказался так: 

Но почему Лев Шестов так уверен, что Бог ... хочет вернуть Регину Олсен
Киркегору и дать принцессу бедному мечтательному юноше? А может быть Бог
этого совсем не хочет и предпочитает, чтобы Киркегор лишился невесты, а
бедный юноша не получил принцессы?.. Бог не есть исполнение человеческих
желаний. Бог, вероятно, что-то совсем другое. Да и вопрос о желаниях
сложен. Один бедный юноша мечтал о принцессе. Об этом Лев Шестов тысячу
раз повторяет в своей книге и на этом строит свое богопознание. Но ведь
есть другой бедный юноша. Он мечтает о познании тайн бытия или о научных
открытиях тайн природы. ... Очень возможно, что это не змий, не
необходимость, не разум и знание, не Гегель, а Бог лишил Киркегора
Регины Олсен. Я даже позволяю себе думать, что может быть это не так уж
плохо. Регина Олсен, вероятно, была самой обыкновенной мещанкой, и при
счастливой семейной жизни Киркегор может быть произносил бы
добродетельные пасторские проповеди и писал бы банальные богословские
книги, но мы не имели бы его гениальных творений, и Лев Шестов не имел
бы случая написать о нем прекрасную книгу. 

Вот вопрос, который, может быть неожиданно для самого Бердяева, стал
главным вопросом нашего времени, американского века: что важнее -
прекрасная книга или счастливая, по крайней мере комфортная жизнь? И
ответ на этот вопрос отнюдь не очевиден. 

Прежде чем попытаться ответить на указанный вопрос, хочется привести еще
кое-какие слова Бердяева, предельно точно формулирующие его понимание
трагедийности духовной жизни, о трагедии и страдании как пути духовного
возвышения. Это из книги "Дух и реальность" середины тридцатых годов: 

Духовность в этом мире всегда остается связанной с опытом страдания, с
противоречиями и конфликтами в человеческом существовании, со стоянием
перед фактом смерти и вечности. Существо вполне довольное и счастливое в
этом мире, не чувствительное к злу и страданию и не испытывающее
страдания, совершенно бестрагичное, не было бы уже духовным существом и
не было бы человеком. ... Не оптимистическое, а пессимистическое чувство
жизни говорит о высшем достоинстве человека и о его призванности к
вечности. Не телеологическое понимание мировой жизни, которое всюду
видит целесообразность, показывает существование иного мира и Бога, а
именно то, что мир во зле лежит и полон страдания. Если бы всё стало
целесообразно в мире, исчезли трагические противоречия жизни и не было
бы больше страданий, то у человека исчез бы дар трансцендирования самого
себя, подъема к трансцендентному. 

То есть, еще раз, духовная деятельность, свобода, творчество выступают
как бы следствием земных страданий, несчастий, нехваток - бедности
жизни, а не ее богатства ( не в материальном смысле, конечно). И залог
существования лучшего мира - в самом факте этой свободы, духовности,
творчества. Бердяеву к тому же отнюдь не чужда мысль о творчестве как
игре избыточных человеческих сил, творчество возникает не только от
нужды и несчастия, но и от этой переполненности витальными силами. Таков
был Ренессанс. Но Бердяев, опираясь главным образом на русский опыт,
поневоле делает эмфазу на вышеуказанном понимании культурного
творчества, ибо как раз русским свойствен такой тип переживания мира и
творческой деятельности. Одно исключение знала Россия, которое так и
осталось исключением, - Пушкин, этот, по словам Бердяева, единственный в
России ренессансный человек. 

Высшую культуру, самую способность человека к творчеству, духовную его
деятельность не объяснить как эпифеномен материального мира или
следствие исторического прогресса. Как раз прогресс, и материальный
прогресс сильнее всего, ведет к иссякновению творчества в мире, к замене
высокой культуры цивилизационным комфортом. И вот тут начинается тема,
на мой взгляд, наиболее важная для оценки Бердяева - для сегодняшней его
оценки. 

Надо присмотреться к противоречиям Бердяева, чтобы выйти, как обещалось,
к интимному пониманию его проблематики. То, что я уже цитировал, - это в
сущности метафизическая возгонка некоторых основных для него проблем.
Нужно вернуться к вопросу о бедном юноше. Это и есть у Бердяева вопрос о
социализме. 

Но сначала укажу на одно противоречие у Бердяева, которое буквально
вопиет к небу и настоятельно требует объяснения. Уже в конце жизни он
написал книгу под названием "Русская идея". Она многократно издавалась в
самое последнее время и хорошо известна в России, поэтому я не буду
касаться конкретных ее сюжетов. Напомню только основную мысль этой
книги: в опыте коммунизма Россия трансформирует основную свою духовную
установку - поиск целостной правды в общественной жизни, созидание
совершенного, религиозно оправданного строя жизни. Коммунизм -
трансформация русской религиозности, и этим являет, так сказать,
благородное свое происхождение. Другими словами, коммунизм лучше, чем
буржуазный комфорт, потому что тот отводит от Бога самой атмосферой
земного преуспеяния, а коммунизм, ввергая в лапы дьявола - а этого
Бердяев и не думает отрицать, - тем самым оставляет человека в
религиозном поле. Получается, что от дьявола ближе к Богу, чем от
буржуа, и Россия в своем прохождении через коммунизм большие имеет шансы
на конечное спасение, чем буржуазный, самодовольный, сытый и пресыщенный
Запад. 

Эта трактовка русской истории ХХ века очень многих может соблазнить, да
и соблазняет в нынешней посткоммунистической России. "Русская идея"
Бердяева - неверная книга, это соблазн и прельщение. И вот что главное:
она находится в вопиющем противоречии с самим духом его философии, с его
персонализмом. Я приводил уже его слова о духе как реальности,
существующей исключительно в личности, в субъекте. Пафос Бердяева - в
отрицании объективного духа, дух всегда и только персоналистичен. Здесь
пойнт Бердяева. И исповедуя такую философию, нельзя говорить о русской
идее, - это и есть объективация духа, против чего Бердяев всю жизнь
восставал и воевал. В книге "Русская идея" он предал собственную
философию. Почему он на это пошел? 

Здесь - главный вопрос психологии его творчества: вопрос о социализме.
Социализм Бердяева, его левизна - психологического происхождения. Как
всегда, на этот вопрос помогает ответить он сам: 

Я думаю, что в основе социализма лежит глубочайшее разъединение людей,
человеческого общества, человеческой общественности, та одинокость
человеческая, которая является выражением индивидуализма. Социализм есть
обратная сторона глубочайшей человеческой разобщенности. Ужас от своей
покинутости, покинутости и предоставленности своей судьбе без всякой
помощи, без всякого соединения с другими людьми и побуждает к
принудительному устроению общественной жизни и человеческой судьбы. Это
указывает на то, что социализм рождается на той же почве, на которой
рождается индивидуализм, что он есть также результат атомизации
человеческого общества и всего процесса истории. Если пафос Ренессанса
был подъем человеческой индивидуальности, то пафос социализма -
образование нового, механического коллектива, подчиняющего себе всё,
направляющего всю жизнь по своим путям, для своих целей. Возникновение
такого коллектива на почве атомизированного общества означает конец
Ренессанса и начало новой эпохи в жизни человеческого общества. 

Итак, социализм для Бердяева - опыт и способ преодоления одиночества.
Одиночество часто становилось темой его философской рефлексии; напомню,
что его книга "Я и мир объектов" имеет подзаголовок: "Опыт философии
одиночества и общения". 

Думаю, что не ошибусь, если укажу как на источник этого бердяевской
мысли на статью В.В.Розанова "В чем же смысл борьбы века?" Это
рассуждение Розанова о социализме в связи с деятельностью и писаниями
Льва Тихомирова - знаменитого в свое время ренегата социализма,
проделавшего головокружительный и не лишенный значительного интереса
путь от участия в террористической организации "Народной Воли" к
отчетливому, теоретически обоснованному монархизму. Тихомиров вообще
интересная фигура, в его работах о социализме есть удивительные
прозрения, он знал этот мир, этот тип личности - социалиста - изнутри.
Он, кажется, первым высказал мысль о социализме как инстинкте смерти. Но
это уже, что называется, метапсихология, нас же сейчас интересует
психология индивидуальная, человеческая, слишком человеческая. И вот что
говорит по этому поводу Розанов в указанной статье. Он говорит, что
сущность и установку социализма можно вывести из библейского сюжета, из
слов Бога об Адаме: "Не хорошо человеку быть одному", после чего Бог
создал Еву. Источник социалистической психологии - некая обделенность,
но не столько материальная, сколько иного характера. Человек ищет в
социализме жизненного общения, которого он по тем или иным причинам
лишен, - как был лишен Киркегор Регины Олсен. На одном полюсе это
лишение и страдание может породить высокую философию, как у Киркегора,
на другом - экстремистское социальное действие, вдохновляемое тем строем
чувств, который Ницше называл "рессентимент" - комплекс ревности,
зависти и злобы. Бердяев же в этом отношении интересен тем, что он явил
понимание и как бы симпатию к обоим этим выходам из экзистенциальной
человеческой ситуации. И это объяснялось более всего не столько широтой
его мысли, сколько эксцентричностью его психологического опыта, сюжеты
которого я не буду эксплицировать, памятуя юбилейный характер
сегодняшней передачи. 

Но остается вопрос, выходящий далеко за рамки индивидуальной психологии
Бердяева, да и кого-либо еще. Это уже упомянутый вопрос о прекрасных
книгах и счастливой жизни, поставленный Бердяевым в цитировавшейся
статье о Шестове. Это действительно вопрос века - американского века,
как я сказал. Как Америка не то что решает, а снимает этот вопрос? Она
это делает совсем не намеренно, вне какой-либо сознательной установки.
Дело в том, что время радикально переменилось. Мы вступили в эпоху
массового общества, переживающего к тому же ситуацию демографического
взрыва. Изменился масштаб проблем, необыкновенно укрупнился. И проблемы
стали элементарными, без решения коих, однако, человечеству грозит
просто-напросто физическая гибель. Нужно накормить миллиарды голодных,
привить им элементарные знания, да просто прививки сделать от заразных
болезней. На утонченную духовную деятельность у человечества сейчас
просто нет времени, а тем, у кого время для этого есть, не найти сейчас
аудитории. Вот какие простые, грубые, можно сказать вульгарные факты
стоят за пресловутой трансформацией культуры в цивилизацию. Но от этих
фактов никуда не денешься. Что же касается более тонких фактов, вроде
проблем, переживавшихся Киркегором с Региной, то ведь и тут цивилизация
обнаружила способ открыть этот ларчик: в век психоанализа подобные
страдания просто невозможны, они разрешаются несколькими сессиями на
кушетке психоаналитика. Происходит то, что и всегда происходило:
меняются времена, бежит время, уносящее в своем потоке многое из того,
без чего вчера казалось невозможным жить. 

Лучшее, что мы может сегодня сделать с Бердяевым и для Бердяева, - это
сохранить его в культурной памяти как некую антикварную ценность.
Учителем и пророком он быть уже не может.

26-03-98

Другие "розановские" статьи Б.Парамонова:

Б.Парамонов. Гоголь, убийца животных

Б.Парамонов. Американец Розанов

Б.Парамонов. Толстой и Ницше - вне Шестова

Б.Парамонов. "121"





+++

Борис Парамонов 

ТОЛСТОЙ И НИЦШЕ - вне Шестова 

В книге Розанова "Среди художников" есть статья о пьесе Льва Толстого
"Живой труп", на которую (то есть на статью) я как-то раньше не обращал
внимания. Но вот - обратил, и мысль побежала. Интереснейшие вещи
открылись в Толстом; многое старое припомнилось, но придумалось и
кое-что новое. 

Сначала процитирую кое-что из статьи Розанова: его характеристика
толстовского героя Феди Протасова - того самого Феди, который, не желая
мешать счастью жены и любимого ею человека и сам будучи не в состоянии
дать ей счастья, имитировал самоубийство, а когда обман открылся, грозя
тяжелыми бедами бывшей жене и ее новому мужу, действительно покончил с
собой. Розанов пишет о Феде: 

Он - грезящий человек, отроду грезящий. Как хорошо это - "лежать
ничком". Он был бы страшно виноват перед женой, если бы ходил по
комнате, рассматривал цыганок, играл с ними, но он "лежит ничком" и
потому совершенно невинен не только перед женой, но и перед всем светом
... в сущности, Федя есть вечно холостой человек, вечный безбрачник, без
особенного влечения к женщинам... Женщина для него - не главное и даже
вообще "не очень" в каком бы то ни было смысле. Он отнюдь не
чувственный. Чуть-чуть, тончайшими красками, можно бы дорисовать, что он
вообще не "муж" и не "любовник", а какой-то... странствователь, рыцарь,
"забулдыга", Бог знает что; может быть, - поэт, скорей всего, - поэт,
хотя без литературы и печати; и пожалуй - монах ... я все думал: "Боже,
до чего это русская пьеса, до чего она будет непонятна и непостижима на
Западе! Между тем русского без этих движений души, или в этом роде, - и
понять нельзя". Нельзя понять русскую святость, русского праведного
человека. Ибо Федя, кроме мечтателя и забулдыги, есть и праведный
человек; отдаленно, "в тумане", это - Божий человек. 

Несколько слов самого Феди Протасова. Матери цыганки Маши, в него
влюбленной, он говорит: "Ты, Настасья Ивановна, напрасно на меня
думаешь. Твоя дочь мне как сестра. Я ее честь берегу". О ней же князю
Абрезкову: "мне хочется сказать вам, что упреки, которые вы слышали,
этой девушке-цыганке, певице, - несправедливы. Эта девушка так же
нравственно чиста, как голубь". А вот что он говорит Петушкову в
трактирной сцене: 

Я вам что скажу: были у меня увлечения. И один раз я был влюблен,
скверно, по-собачьи, и она мне дала рандеву. И я пропустил его, потому
что счел, что подло перед мужем. И до сих пор, удивительно, когда
вспоминаю, то хочу радоваться и хвалить себя за то, что поступил честно,
а ... раскаиваюсь, как в грехе. 

Тут хочется закричать, как в английском парламенте: "Hear! Hear!
Слушайте! Слушайте!" Полного внимания требуют эти слова: Федя ощущает
свою праведность, свое, сказать точнее, равнодушие к женщинам - как
грех. Это взгляд изнутри, из глубины сознания, даже бессознательного,
которое ведь никогда не ошибается. Равнодушие к миру и к жизни,
символизируемое в ненужности для него женщин, это и есть грех, Федя это
так и видит. Он казнится этой виной, потому и пьет. Пьянство его - не
разгульное, не веселое, а род самонаказания, саморазрушения. По существу
это уже самоубийство - вот это отстранение от жизни близких ему людей.
Это - психологическая правда Фединого характера. Но есть еще правда
метафизическая, и идя в эту сторону, мы действительно способны увидеть в
Феде Протасове тип христианской праведности. Это - тема о
психологических корнях самого христианства, христианского типа человека,
первохристианина. Об этом лучше всего Ницше сказал в книге "Антихрист",
с ее гениальной формулой: христианин - это гедонист на вполне
болезненной основе. Как будто специально о Феде Протасове сказано. Людям
кажется, что Федя гуляет, а он мучится и, может быть, в этом мучении,
самомучительстве, какую-то радость находит; если не радость, то
моральное удовлетворение. 

Мы должны, однако, вспомнить, что Розанов настаивает на русскости этого
характера, и на том, что Запад его не поймет. Это, конечно,
преувеличение: понял же западный человек Ницше умопостигаемый характер
христианина. Но тут интересна эта невольная, спонтанно обозначающаяся
параллель между христианином, чистым христианским типом - и русским. Тут
какая-то правда чувствуется. Хочется так сказать: русских действительно
можно посчитать типом, наиболее приближающимся к чистому типу
первохристианина, но при одном непременном условии: помнить при этом,
что добра России этот тип характера, этот тип человека не принес. Федя
Протасов Россию не спас, а погубил. 

Это вывод, который все время нужно держать в уме, но в общем-то у нас
сегодня о другом разговор. Наша тема сегодня - о женоненавистничестве
Льва Толстого. В "Живом трупе" она звучит приглушенно, под сурдинку, но
есть у Толстого вещь, где его ненависть к женщине, полу, браку сказалась
оглушительно громко. Это "Крейцерова соната", конечно, - загадочное
произведение. Загадочное тем прежде всего, что здесь Толстой пошел,
казалось бы, против собственной природы. Это известный сюжет - о
превращении Толстого из могучего эпического творца в нигилистического
моралиста. Вопрос: зачем это ему понадобилось? "Крейцерова соната" как
будто дает ответ на это в чисто психологическом плане. Оставим в стороне
темы социальной совести, руссоистского опрощения, зеркала русской
революции и прочие; останется голый сюжет о ненависти к женщинам. Своего
героя Позднышева Толстой заставляет убить жену. Убийство мотивировано
ревностью. Но вот ведь незадача: читая "Крейцерову сонату", вы с
неприятным удивлением замечаете, что великий художник Лев Толстой в этой
вещи художественно не убедителен. Ревность Позднышева в сущности не
мотивирована, для нее нет повода. Пойнт вещи не в сюжете о ревнивце,
убившем жену, а в его, то есть автора, рассуждениях, в проповеди
безбрачия, половой аскезы. Позднышев убил жену не потому, что она ему
изменила или ему показалось, что изменила, или собиралась изменить, а
потому что в этом убийстве сказано Толстым некое "нет" женщинам. Это
символическое убийство женщин как таковых, их устранение с бытийной
арены. Несомненно, это наводит на мысли. 

Понятно, какой будет первая мысль у человека, читавшего Фрейда. Даже
называть ее не хочу, слова такого не скажу: и так ясно. Не хочу - а надо
бы. Вещь дает некоторые основания для соответствующей трактовки. Две
детали отмечу: непонятное самому Позднышеву его влечение в Трухачевскому
- музыканту, предполагаемому любовнику жены. С самого начала не хотел
его принимать - но принял, и с женой свел, и особенно горячо жал руку.
При этом я бы не стал пренебрегать такими деталями, как указание на
некоторые особенности внешности Трухачевского; цитирую: "сложения
слабого, хотя и не уродливого, с особенно развитым задом, как у женщины,
как у готтентотов, говорят. Они, говорят, тоже музыкальны". Готтентоты
тут запущены явно не по делу, это дымовая завеса. Или в начале повести:
появляется в числе пассажиров курящая дама в полумужском пальто.
Психоаналитику такие подробности - майский день, именины сердца. 

Но, повторяю, не хочется в эту сферу уходить - и не потому, что я
безумно люблю Толстого. Я и Достоевского с Блоком люблю, что не мешает
мне говорить об их репрессированном гомосексуализме. Кстати, сказать о
гомосексуальной ориентации того или иного человека отнюдь не означает
принизить его или оскорбить, с таким провинциальным отношением к делу
пора покончить. Вообще не считайте меня гомофобом. Но толстовский сюжет
все же сюда не ложится - и не только по причинам всем известных
обстоятельств биографического свойства, но как-то это стилистически
инконгруентно. Когда мы говорим о Толстом в сексуальном плане, то нужно
говорить не о женщинах, а о женщине - в единственном числе. О его жене
Софье Андреевне. Толстой ее не любил. Это ее он убивал в "Крейцеровой
сонате". При этом, будучи моралистом и вообще человеком, всячески себя
ломавшим, он, женившись, посчитал себя не в праве ей изменять, искать
любовного счастья на стороне. И вот это его медленно, но верно
раскаляло. Психоаналитический подход к Толстому вполне возможен, но тут
нужно изменить сюжет: не о его ориентациях сексуальных говорить надо, а
о том, что правомерно рассматривать всю его духовную эволюцию как
определенную одним-единственным желанием: делать гадости нелюбимой жене.
Это звучит чудовищным преувеличением, да и есть преувеличение, но нужно
помнить о методологическом характере такого допущения: с
психоаналитической точки зрения, драма Толстого может быть истолкована
так. Понятно, что возможны и другие точки зрения, другие методы
суждения. Это не значит, что какой-либо из них окажется единственно
верным. В школе Канта нас вообще отучили искать истину, ибо сказано:
истина - это метод. Это значит, что истины нет вообще, есть та или иная
методология. 

Оставаясь в методологии Фрейда, можно, однако, много интересного увидеть
в Толстом. Сюжет о нелюбви к жене наполняется подробностями. В
"Крейцеровой сонате" Толстой говорит между прочим об известном явлении
кликушества, толкуя его в том смысле, что, мол, это болезнь замужних
баб, у чистых девушек ее не бывает. Вывод отсюда: половая жизнь ведет к
нервным заболеваниям. Фрейд, знаток дела, специалист, говорит прямо
противоположное: не половая жизнь приводит к истерии (кликушество и есть
форма истерии), а ее неполноценность, неудовлетворенность женщины ею.
"Чистые девушки", то есть старые девы, дают сколько угодно примеров
истерии. Сексуально удовлетворенная женщина истеричкой не сделается.
Между тем Софья Андреевна была самой настоящей истеричкой, и винить в
этом нужно не ее, а ее мужа. Шкловский в книге о Толстом прямо назвал ее
кликушей, не дав себе труда подумать о причинах этой ситуации. Это
довольно странно именно у Шкловского, человека, знавшего толк в половой
жизни, известного ходока. Однажды Софья Андреевна попыталась утопиться;
вот по этому поводу Шкловский и назвал ее кликушей. "Графиня
изменившимся лицом бежит пруду": эта телеграмма Остапа Бендера - ничто
иное как реминисценция указанного эпизода, так же как письма отца Федора
Вострикова жене были пародированием изданной к тому времени переписки
Достоевского. У Ильфа и Петрова вообще много таких аллюзий в их,
казалось бы, непритязательных романах, - например, в Васисуалии
Лоханкине узнается Блок. 

Итак, сначала Толстой отказывал жене в любви, а потом, когда о любви
говорить уже не приходилось, стал отказывать ей в деньгах. Деньги -
символический эквивалент либидо, это давно разъяснил тот же Фрейд.
Опрощенство Толстого, его бунт против собственности, отказ от авторских
прав, то есть от гонораров, - все это, помимо социальных мотивировок
(коли мы допускаем, что таковые были), еще и бунт против жены, очередная
манифестация нелюбви. Конечно, это могло привести, и привело, жену к
нервному срыву: шутка ли сказать, при такой семье в дюжину детей
отдавать сочинения, то есть возможные деньги, какому-то Черткову,
издательству "Посредник". И вообще какой к чертовой матери посредник
нужен между мужем и женой? 

Вот не хотел об этом говорить - но вывела кривая к той же теме. Тут
узнается этот проклятый "мотив Кандавла": мужчина, встающий между мужем
и женой. Я как тот Фалафей из "Села Степанчикова": не могу не говорить о
белом быке. Но не буду уходить в подробности, скажу только, что опять в
случае Толстого можно найти объяснение, так сказать, попроще. Описание в
"Крейцеровой сонате" Трухачевского, с его развитым задом, - это указание
на один вполне определенный эпизод из жизни Толстых. Софья Андреевна
однажды влюбилась в композитора Танеева, который был, как известно,
гомосексуалистом, человеком из круга Чайковского. Вот отсюда, пожалуй,
эти столь различимые в "Крейцеровой сонате" гомосексуальные обертоны. Но
тут я бросаю эту тему - и перехожу от метода к истине. Истина у нас
сегодня будет - музыка. Нужно говорить об отношении Льва Толстого к
музыке, о метафизике музыки и о влиянии на творчество Толстого философии
Шопенгауэра. 

Итак, Толстой и музыка. Именно в "Крейцеровой сонате" есть известное его
рассуждение о музыке и о необходимости ее государственного запрещения.
Толстой по этому поводу вспоминает, естественно, о Платоне, в идеальном
государстве которого была запрещена поэзия, и говорит, что нечто
подобное должно сделать и с музыкой. Основная его мысль: музыка лишает
человека воли, делает его игрушкой музыкальной стихии, человек под
воздействием музыки не отвечает за себя, он делается невменяемым,
недееспособным. 

Тут нужна, конечно, оговорка: музыка имеется в виду не столько как вид
искусства, сколько как некая метафизическая форма. Вот тут и начинается
Шопенгауэр. И надо вспомнить одно слово, которое у нас, вернее у
Толстого, уже появилось: воля. У Шопенгауэра воля - это метафизическая
сущность мира, та самая вещь в себе, которую искал и не нашел Кант за
миром явлений. Строго говоря, это воля к жизни, всеобщий витальный
инстинкт, который и порождает мир явлений, видимых форм,
пространственных и временных феноменов. Еще одно важное замечание: мир
как воля, воля как метафизическое начало не должна смешиваться с
индивидуальной волей, которая существует уже не в метафизическом, а в
психологическом ряду. Индивидуальное "я" у Шопенгауэра - вообще иллюзия,
впрочем, как и весь мир представлений, объектный мир. И когда Толстой
говорит, что музыка лишает его индивидуальной воли, он имеет в виду как
раз этот сюжет: в музыке человек соприкасается с метафизикой бытия, в
которой не имеют уже значения и ценности индивидуальные,
индивидуализированные существа, самый принцип индивидуации. Ибо музыка -
опять же по Шопенгауэру - дает чистое выражение этого основного
метафизического принципа, она есть эстетическая манифестация мировой
воли. 

Тут нужно процитировать философских классиков. Сначала - Ницше:
"Рождение трагедии из духа музыка"; он передает основную мысль
Шопенгауэра: 

(Шопенгауэр) признал за музыкой другой характер и другое происхождение,
чем у всех прочих искусств: она не есть подобно всем другим отображение
явления, но непосредственный образ самой воли и, следовательно,
представляет по отношению ко всякому физическому началу мира -
метафизическое начало, ко всякому явлению - вещь в себе... 

Теперь сам Шопенгауэр: 

Музыка, если рассматривать ее как выражение мира, есть в высшей степени
обобщенный язык, который даже ко всеобщности понятий относится
приблизительно так же, как эти последние к отдельным вещам. Но ее
всеобщность не представляет никоим образом пустой всеобщности
абстракции, она совершенно другого рода и связана везде и всегда с ясной
определенностью. ... Все возможные стремления, возбуждения и выражения
воли, все те происходящие в человеке процессы, которые разум объединяет
обширным отрицательным понятием чувства, могут быть выражены путем
бесконечного множества возможных мелодий, но всегда во всеобщности одной
только формы, без вещества, всегда как только некое в себе, не как
явление, представляя как бы сокровеннейшую душу их без тела. 

Значит, еще раз: в музыке мы встречаемся с сокровеннейшей тайной бытия,
и тайна эта - в отрицании видимых, пластических форм существования.
"Радость об уничтожении индивида", как называл это Ницше, формулируя
свой дионисийский принцип в противоположность аполлоническому началу
зримого, телесно организованного мира. Пластические формы видимого бытия
- иллюзия, аполлонический сон, как называет это Ницше. Вот сюда и нужно
идти за разгадкой Толстого - всего Толстого, не только парадоксов его
"Крейцеровой сонаты". 

Известно, что он находился под сильнейшим влиянием Шопенгауэра в период
написания "Анны Карениной". Но и "Крейцерова соната" вещь
шопенгауэрианская, вне всякого сомнения. Я не знаю, обращали ли на это
внимание исследователи. Ненависть Толстого к полу в этой вещи - не что
иное, как спецификация мысли Шопенгауэра о самоотрицании воли в акте
самосознания. Ведь чем заканчивается его опус магнус - "Мир как воля и
представление"? Цитирую этот знаменитый финал: 

Если мы ... познали сущность в себе мира как воли и во всех его
проявлениях познали только объектность воли, проследили ее от
бессознательного стремления темных сил природы до сознательных действий
человека, то мы не можем избегнуть вывода, что вместе со свободным
отрицанием, отказом от воли, упраздняются и все те явления, то
постоянное стремление и искание без цели и без отдыха на всех ступенях
объектности, в которых и посредством которых существует мир;
упраздняется многообразие последовательно движущихся по различным
ступеням форм, вместе с волей упраздняются и все ее проявления и,
наконец, общие формы последнего, время и пространство, а также его
последняя основная форма - субъект и объект. Нет воли, нет
представления, нет мира. 

Перед нами в самом деле остается только ничто. Но ведь то, что
противится этому растворению в ничто, наша природа, и есть только воля к
жизни, которой являемся мы сами, как и она есть наш мир. То, что мы так
страшимся ничто, есть лишь другое выражение того, что мы так сильно
желаем жизни, что мы сами - лишь эта воля и не знаем ничего, кроме нее.
Но если мы обратим свой взор от нашей нужды и зависимости на тех, кто
преодолел мир, достигнув полного самосознания, нашел себя во всем и
затем свободно пришел к отрицанию самого себя, кто только ждет момента,
когда исчезнет последняя искра воли, а с нею и тело, которое она
животворит, тогда вместо непрестанных стремлений и исканий, вместо
постоянного перехода от желания к страху и от радости к страданию,
вместо никогда не удовлетворяемой и никогда не умирающей надежды,
которая и составляет сон всей жизни волящего человека, - перед нами
предстанет мир, превосходящий всякий разум, предстанет полный душевный
покой, несокрушимое упование и ясность духа ... Мы свободно признаем:
то, что остается после полного устранения воли для всех тех, кто еще
преисполнен ею, - в самом деле ничто. Но и наоборот: для тех, чья воля
обратилась и пришла к отрицанию себя, этот наш столь реальный мир со
всеми его солнцами и млечными путями - ничто. 

В "Крейцеровой сонате" ведь не столько пол отрицается и изгоняется, как
вот эта самая воля к жизни, к иллюзорному существованию в мире
пространственно-временных форм. Интуиция Толстого здесь - буддистская,
как и у самого Шопенгауэра, впрочем. Но эта буддистской интуиции он
пытался дать христианскую мотивировку. Это особенно ясно в Послесловии к
"Крейцеровой сонате", где Толстой, пытаясь объяснить и оправдать свое
странное сочинение, еще больше всех запутал и удивил. Там особенно ясно
сформулировал он свой тезис: необходимость воздержания от половой жизни;
и понятно, что соответствующие обоснования он искал и находил в
христианских текстах, где их более чем достаточно, например у апостола
Павла. Это и неудивительно, если мы вспомним психологический тип
первохристианина, как он проанализирован, скажем, у Розанова: христианин
- человек "третьего пола", человек "бессемянный", христиане - "люди
лунного света", сублимированные "содомиты" (в последней формуле мое
слово - сублимированные, а содомиты - это Розанов говорит). 

Но наиболее интересно в Толстом, что он-то как раз не был христианским
типом человека, это могучий язычник, и, стараясь стать христианином, он
производит над собой некое насилие; об этом писали сотни раз. Он пишет
"Крейцерову сонату" - и параллельно повесть "Дьявол" (которую прятал от
жены и которую потом Бунин переписал под названием "Митина любовь").
Пишет "Отца Сергия", заставляя блестящего светского человека уйти в
монахи, но этого монаха же и соблазняет купеческой дочкой-дурочкой.
Толстой воевал - старался воевать - не с полом, не с женщиной, сосудом
дьявола, а с переполнявшей его витальной силой, с избытком чувственной
энергии. Вот отсюда и пошел Шопенгауэр с его буддистскими интуициями.
вспомним к тому же, что индийцы, создавшие концепцию Нирваны, в то же
время народ, отличающийся чрезвычайно высокой эротической культурой. Не
только Упанишады написали, но и Кама Сутру. И в "Крейцеровой сонате"
Толстой буддист, он грезит о прекращении человеческого рода, о переходе
в иной план существования - или несуществования, а не враждебность к
полу исповедует. Давно известно, что человек, отличающийся повышенной
чувственностью, острее ощущает смерть, обладает обостренной памятью
смертной. В этом смысле Бунин был похож на Толстого, и его "Митина
любовь" - не плагиат, конечно, а конгениальное Толстому произведение.
Митя кончает с собой, потому что он переполнен цветением и напором
бытия, он не может уже вместить это богатство в своем индивидуальном
существовании, в своей ограниченной земной оболочке. Имеет место вот эта
самая радость об уничтожении индивида, как сказал Ницше. 

Ну вот Ницше и закончим наши сегодняшние рассуждения - вернувшись к
музыке как манифестации мировой воли. Я цитирую "Рождение трагедии из
духа музыки": 

К ... подлинным знатокам музыки обращаю я вопрос: могут ли они
представить себе человека, который был бы способен воспринять третий акт
"Тристана и Изольды" без всякого пособия слова и образа, в чистом виде,
как огромную симфоническую композицию, и не задохнуться от судорожного
напряжения всех крыльев души? Человек, который, как в данном случае,
словно бы приложил ухо к самому сердцу мировой воли и слышит как из него
бешеное желание существования изливается по всем жилам мира - то как
гремящий поток, то как нежный, распыленный ручеек, - да разве такой
человек не был бы сокрушен в одно мгновение? Да разве он мог бы в жалкой
стеклянной оболочке человеческого индивида вынести этот отзвук
бесчисленных криков радости и боли, несущихся к нему из "необъятных
пространств мировой ночи", и не устремиться неудержимо при звуках этого
пастушьего напева метафизики к своей изначальной родине? 

На этот риторический вопрос и дает ответ "Рождение трагедии". Это мысль
Ницше о двух началах бытия - дионисическом и аполлоническом. Дионис -
это безначальная и бесформенная, "безвидная" мировая бездна, поглощающая
индивида, но несущая в себе полноту бытийной энергии. Аполлон - бог
света и формы заклинает эту бездну, вызывая образы спасающей душу и тело
красоты. Но мир Аполлона - иллюзия, аполлонический сон, или, словами
Тютчева, покров, наброшенный над бездной. Искусство трагедии,
трагического мифа, говорит Ницше, было примирением Диониса и Аполлона и
в этом смысле - моделью самого человеческого существования в культуре.
Мир, каким мы его видим, - это эстетическимй феномен. 

Еще Ницше: 

Трагический миф может быть понят лишь как воплощение образное
дионисической мудрости аполлоническими средствами искусства; он приводит
мир явлений к тем границам, где последний отрицает самого себя и снова
ищет убежища в лоне истинной и единой реальности; а там он вместе с
Изольдой как бы запевает ее метафизическую лебединую песню: 

                                В нарастании волн,

                                В этой песне стихий,

                                В беспредельном дыханье миров

                                Растаять,

                                Исчезнуть,

                                Все забыть...

                                О, восторг!..             

Ницше считал эту модель специфичной для греческой высокой трагедии. Но
мы вправе думать, что им дана модель всякого гениального искусства.
Искусства Льва Толстого в том числе. И не только искусства его, но и
жизни его, и смерти. 

15-04-98

Другие "розановские" статьи Б.Парамонова:

Б.Парамонов. Гоголь, убийца животных

Б.Парамонов. Американец Розанов

Б.Парамонов. К 50-летию со дня смерти Бердяева

Б.Парамонов. "121"





+++

 

Борис Парамонов

"121"

Наконец-то отменена пресловутая статья 121 российского УК, каравшая за
гомосексуализм. Совершен акт несомненно цивилизационного свойства.
Гомосексуализм не является преступлением, судить за него - все равно что
судить за цвет глаз или волос. Гомосексуализм - это форма сексуальной
ориентации, а эта ориентация не зависит от человека, он в ней не волен.
Это минимум, который необходимо знать и соблюдать, и отмена позорной
статьи отныне минимум обеспечивает. Но у проблемы есть не только
минимум. Об этом и пойдет речь, но сначала хочется отметить характер
первых реакций на событие, по крайней мере тех, с которыми мне удалось
ознакомиться. Эти реакции мелковаты, они по-своему сводят тему к
минимуму. Приходилось слышать высказывания, в которых предрекался
необыкновенный расцвет искусств после отмены статьи 121. Люди явно
волнуются по пустякам. Не нужно сводить проблему гомосексуализма к
книжкам и картинкам. К тому же еще большой вопрос, станут ли лучше
книжки и картинки после отмены статьи 121. Роман Виктюк способен
придумать сто метафор для обозначения однополой любви, - а зачем эти
метафоры сейчас, когда можно говорить о том же открытым текстом? Но
открытый текст, прямоговорение смертельно опасны для искусства. Можно
привести десятки примеров - и как раз из обсуждаемой нами области, -
когда художники-гомосексуалисты теряли класс, переходя на прямую речь.
Все романы Э. М. Форстера - метафоры гомосексуальной любви, но "Морис",
где проблема трактуется прямо, хуже других. Пруст не был бы Прустом,
если б не сумел сделать Альбертину из Альберта. Отмена соответствующих
ограничений может разве что помочь созданию гомосексуальной субкультуры,
но ее частные перспективы не следует выдавать за некий принципиальный
культурный сдвиг.

Джеймс Болдуин - не Уитмен. Гомосексуализм знал и создавал культуру
большого стиля. В этом высоком культурном творчестве статья 121 и все ее
заграничные аналоги не мешали, а скорее помогали.

Если брать проблему гомосексуализма в максимальном развороте, то она
выходит далеко за рамки культуры, даже культуры большого стиля. Более
того, она выходит за рамки секса. Ее не исчерпывает ни сексология, ни
психология, ни юриспруденция. Гомосексуализм - это проблема бытийная,
онтологическая. Об этом думал еще Платон, оставивший мифологему
андрогина, мужеженщины. Это проблема целостного человека. Считается, что
пол раскалывает человека, раздвояет. Но я не буду сейчас говорить о
метафизике и онтологии пола, это тема неисчерпаемая и слишком далеко нас
уведет. Останемся в культурном измерении проблемы гомосексуализма. Связь
этих тем - гомосексуализма и культуры - несомненна, но она совсем не
такая прямая, не такая прямопропорциональная, как думают люди,
считающие, что отмена 121-й статьи раскрепостит культурное творчество.

В чем тут дело? В понятии и практике репрессии. Культура возникает как
результат репрессии первичных инстинктов. Сказать понятнее и сильнее -
она возникает тогда, когда существует цензура: цензура, взятая уже не
только в узком смысле институции литературного контроля, а как набор
обязательных норм, правил игры, принятых в данной цивилизации.
Нормативность угнетает, репрессирует, богатство человеческих переживаний
не может уложиться и выразиться в этих жестких и узких рамках, и оно
ищет обходных путей, сублимируется. Так и создается высокая культура:
она не может быть непосредственным криком души, как бы ни была высока и
красива ваша душа. Но и душа не может быть красива вне этих рамок, душе
нужны узкие врата, чтобы сказаться. Она должна пролезать в игольное
ушко, чтобы создать нечто высокое. "Создать прекрасное из тяжести
недоброй". А сам по себе гомосексуализм - как и все наши страсти - это
не более чем тяжесть недобрая. Большей культуротворческой энергией он
обладал именно потому, что, в отличие, скажем, от "прямого" (как говорят
в Америке) секса, не институализировался никоим образом - по крайней
мере, в нашей иудео-христианской культуре. В данном случае указание на
иудаистский источник особенно уместно, потому что репрессия
гомосексуализма - от иудеев, в античной цивилизации греков и римлян ее
не было. Законнический иудаизм - фундаменталистский остаток в
европейской культуре (естественно, еврейство не сводится целиком к этому
законничеству, вообще понятия "иудей" и "еврей" - пересекающиеся, но не
совпадающие), и я рискну высказать давнюю свою (не только свою) догадку:
христианство было восстанием иудеев-гомосексуалистов, прикровенным,
сублимированным восстанием, конечно; гомосексуализм был сублимирован в
христианстве, христианство и есть сублимация пола. Тема пола так и не
вышла на свет в христианстве. Но зато оно создало самые высокие
сублимации, можно сказать, культивировало сублимацию как путь. Поэтому
христианская культура выше, богаче, значительнее античной. О так
называемой бессеменности христианства, о его внутренней вражде полу
писал Розанов (естественно, речь у него идет о первохристианах, а не о
нынешних прихожанах бесчисленных церквей или женатых пасторах
Кьеркегора). Слово "вражда" здесь неточно, приблизительно, ибо сам
Розанов пол знал и понимал только прямой, детородный. Да, собственно,
что говорить о Розанове, когда есть апостол Павел, знаменитая Седьмая
глава Первого послания к Коринфянам. Умеющий вместить да вместит.

Гомосексуальная тема слышится еще в одной славной институции европейской
жизни - в рыцарстве. Очень проблематично стремление Дон Кихота
претворить Альдонсу в Дульцинею. В "Дон Кихоте" сюжет рыцарства взят
пародийно, но вот в этой черте чувствуется еще подлинность, реализм:
культ прекрасной дамы как способ избегания женщин: конкретных, земных.
От реальной Альдонсы "хлевом пахнет". Так ведь подлинный знаток и
любитель этим отнюдь не отвратится, а как бы не наоборот. Федор Павлович
Карамазов не побрезговал Лизаветой Смердящей. Я помню итальянский
неореалистический фильм "Горький рис", в котором прославилась Сильвана
Мангано. Весь фильм она копалась в грязной мокрой земле, и сама такая же
была - мокрая и грязная: это и придавало ей вящую соблазнительность. Был
явлен некий синтетический образ женщины, грязи, влаги, земли. Вот это и
есть, если угодно, вечная женственность, а не какая-нибудь Елизавета,
Елизавета со Звезды Маир. Или прочтите у Лотмана в книге "Культура и
взрыв" о византийском эпосе "Девгениево деяние": рыцарь обретает руку
дамы только после совершения серии подвигов, нечеловеческих по
трудности, а Девгению невеста досталась сразу и без трудов. Но он,
вместо того чтобы сыграть свадьбу, впал в меланхолию и потребовал у
родственников невесты все же вступить с ним в бой. За сложными приемами
и этикетами средневековой жизни и литературы открывается элементарная
психологическая правда о рыцарстве: боязнь женщины, неумение, да и
нежелание с ней справиться. Отсюда - форсированная мужественность
воинов-одиночек; такие фокусы называются в психоанализе реактивным
образованием.

А что такое рыцарские ордена? Вообще - любые замкнутые мужские
сообщества? Иванова опричнина, штурмовики Рема или, скажем, васильевское
общество "Память"? Как растерялись "памятники", когда у них на суде по
делу налета на газету "Московский комсомолец" кто-то спросил, принимают
ли они в свое общество женщин. Но Васильев мелок и ничтожен, а вот
Сергей Геннадиевич Нечаев был значительной личностью. Спрашивается: чем
были его пресловутые пятерки? По крайней мере в самом тайном своем
умысле? Почему человек вообще уходит в подполье? Чтобы бороться с
царским самодержавием? Ничего подобного: борьба с царским самодержавием
- только мотивировка, рационализация бессознательного инстинкта - уйти,
спрятаться, не обнаружить своей тайны.

Вообще, вдумываться в историю русского революционного движения для
человека понимающего - интереснейшее занятие. Кто в России придумал, что
революция должна быть делом заговорщиков-подпольщиков? Петр Никитич
Ткачев. Пикантная подробность: Ткачев написал диссертацию об организации
в России колоний малолетних преступников. Эти места всегда были раем и
малиной воспитателей-педерастов - педагогов, как называют их в лагерях.
Одна из первых сенсаций гласности - снимок в "Собеседнике", кажется:
воспитатели в обнимку с голыми мальчиками, а у мальчиков заплетены
косички: дань приличию в некотором роде. Было бы интересно рассмотреть
под этим углом зрения деятельность Антона Семеновича Макаренко,
написать, так сказать, педагогическую поэму. Кстати, о педагогах и
друзьях детей. В "Огоньке" (№ 25-26, 1993) интересный репортаж: о
"ротмистре" Максиме Мозжерине, организовавшем в Царском Селе некую
кадетскую школу, естественно, для мальчиков, естественно, от шести до
двенадцати лет. Мне сразу вспомнился Карем Раш, учивший мальчиков
фехтованию в Новосибирске. На месте родителей, возжелавших научить своих
детей "офицерским" манерам, я бы очень и очень проверил ротмистра на
вшивость.

Под этим же углом очень интересно видится одна парадоксальная история из
деятельности славных наших органов ЧК - ОГПУ: призор беспризорных детей.
Если тут инициатива лично Феликса Эдмундовича, это интересную
подробность добавляет к его рыцарскому облику: какой гарем он себе
готовил! Понятно, что и здесь мотивировка была другая, причем умная:
воспитать из этих не помнящих родства зверят племя палачей, людей без
сердца, без жалости. Я ни в коем случае не хочу сказать, что
большевицкий режим был царствованием педерастов, о гомосексуальности
большевизма можно говорить только метафорически, - имея в виду их
ненависть к бытию, к женщине-земле, гностическую их типологию. Вообще
история и культура разворачиваются в забвении своих первоначальных
импульсов; вот почему философы говорят, что происхождение феномена не
отвечает на вопрос о его ценности. Но это происхождение, генезис, корни
иногда невредно вспоминать, это отрезвляет - даже (и особенно!) тогда,
когда мы говорим о психологии христиан, а не бомбометателей. Цветы
вырастают очень различные, но корень оказывается один. Нужно учиться не
только различать, но и связывать. Такие подземные, невидимые связи могут
быть самыми стойкими. Мы готовы восхищаться религиозным философом
Федоровым и его грандиозным проектом воскрешения отцов (о матерях
умалчивается, кстати), но при этом не можем понять: а почему,
собственно, большевики все время относились к Федорову терпимо? Потому
что есть этот общий корень - гностическая ненависть к бытию, ведущая к
желанию его уничтожить и создать заново. Совершенно недвусмысленное
отталкивание Федорова от женщин становится в большевизме метафорой
ненависти к бытию, к его самопорождающим природным силам. И если б в
Федорове в свое время увидели эту интересную особенность, им бы не стали
восхищаться; сказать точнее, его бы не стали зачислять в учителя. Врач,
исцелись сам. А в такой атмосфере иронического всепонимания и большевизм
не возник бы.

Вот сейчас и наступила в России эпоха такого иронического всепонимания и
всепрощения. Культурные репрессии ослабляются, и тайное делается явным.
Становится свободнее, но вряд ли интереснее. В том-то и дело: свобода
отнюдь не всегда ведет к разнообразию и богатству культурных красок.
Отпадает необходимость во многих - вчера еще обязательных - сублимациях.
Но Бердяев, которому не нужно сублимировать свой гомосексуализм, никогда
не напишет книгу "Смысл творчества", не претворит в философию свои
элементарные инстинкты. Сейчас наступило время шумных гомосексуальных
парадов, как в Нью-Йорке на Пятой авеню каждым летом. Здесь эти парады
называются "день гордости". А чем, собственно, гордиться? Вы напишите
для начала фреску "Страшный суд", или Патетическую симфонию, или тот же
"Смысл творчества", - а потом умные люди, разобравшись, отдадут должное
и вашему гомосексуализму.

Не будет больше симфоний - ни патетических, ни героических, ни
пасторальных (имею в виду Андре Жида, а не Бетховена). Зачем писать о
смысле творчества, если творчество обессмысливается, перестает быть
нужным как творчество, как метафора и миф, подменяется прямоговорением?
Когда исчезают различия - нормы и патологии, правила и исключения,
здоровья и болезни, когда все кривое оказывается "прямым"? Кстати, слова
"патология", "болезнь" в отношении гомосексуализма по-нынешнему уже
ересь. Между тем в культуре было понятие священной болезни, болезни как
критического противовеса к бытию. Культуротворческое значение болезни
было остро осознано после Ницше и благодаря ему. Можно сказать, что
гомосексуализм был священной болезнью иудео-христианской культуры.
Бердяев в лучшей своей книге "О назначении человека" берет болезнь как
онтологическую проблему, как изъян бытия, вызванный грехопадением. И
назначением человека оказывается творчество как сублимация, как бунт
против бытийной обыденности, спровоцированный болезнью. У Бердяева
получается, что только больной способен к сублимации и творчеству. Но
как бы ни относиться к этой философии, нельзя отрицать высоты ее
видения, нельзя не сопереживать автору, явившему картину борьбы
индивидуального духа против порабощающих элементарных сил. И как остро
чувствуется, какую "болезнь" имеет в виду Бердяев. Его вариант
экзистенциальной философии стоит и падает на одном допущении: что любое
бытие болезненно, неистинно, греховно. Это бердяевский вариант
гомосексуальной маскировки. И вот все эти усилия, вся героическая и
подвижническая духовная жизнь оказываются ненужными - в результате одной
простейшей юридической процедуры: отмены уголовной статьи, карающей за
гомосексуализм. Это, конечно, гипербола: дело не в одной статье УК
отсталой страны, а в общей духовной атмосфере века, в дискредитации
самой идеи репрессивной культуры. У Томаса Манна в "Докторе Фаустусе"
есть некий музыкально-критический символ - мертвый зуб: прошлый век
выработал тонкую терапию корней, а в нынешнем поняли, что лучшим
средством лечения будет простая экстракция, удаление зуба. Или вспомним
причудливую фразу Чехова: если зайца долго бить по голове, он научится
спички зажигать. Заяц, зажигающий спички, - это и есть культура:
высокая, сублимированная культура. Но в XX веке зайцев раскрепостили и
больше не вменяют им в вину набеги на огороды. "Просиянная тварь" никому
больше не нужна, тварь, оказывается, и так хороша. Бедный заяц Бердяев.

Другие "розановские" статьи Б.Парамонова:

Б.Парамонов. Гоголь, убийца животных

Б.Парамонов. Американец Розанов

Б.Парамонов. К 50-летию со дня смерти Бердяева

Б.Парамонов. Толстой и Ницше - вне Шестова

+++

Михаил Эпштейн

ДЕРЖАВНАЯ РЕВНОСТЬ У

Иностранец в России - фигура столь же почетная, сколь и подозрительная.
Перед ним расступаются и начинают суетливо себя оглядывать и смахивать
пылинку. Как будто он приехал в Россию делать ревизию. Визит члена ЦК не
так потрясал жизнь российского захолустья, как визит члена иностранной
делегации. Потому что когда они стояли рядом, у члена ЦК был такой вид,
будто он отчитывается перед иностранцем. Тот словно бы приезжал делать
ревизию общечеловеческих ценностей, а член ЦК мог предъявить ему только
классовые и стеснялся ограниченного ассортимента.

Это отношение к иностранцу как к начальнику над начальниками
поддерживалось его мифологической способностью появляться и исчезать
неведомо куда. Член ЦК и даже Политбюро все-таки сидел на обозримом
месте, хоть и центральном. Он был среди нас, хоть и совсем уже в
середине. А иностранец вообще был по ту сторону: он мог к нам добраться,
а мы до него не могли. Между нами было волшебно изогнутое пространство,
так что он нас мог видеть, а мы его не могли. Мы ползали по двумерной
плоскости, вжимаясь в нее телом и взглядом - и вдруг трехмерное существо
эту плоскость пересекало. Мелькала его двухмерная проекция: широкая
улыбка, прямой взгляд, крепкое рукопожатие, и тут же все исчезало.
Немыслимо было заглянуть к нему в тыл, в его домашние обстоятельства,
свойские отношения - мы заставали его только в качестве пришельца,
посланника иных миров. Так в древности отличали богов от героев: боги
приходили и уходили, а герои оставались с людьми. В нашей стране было
много героев, но боги появлялись из-за границы.

"Люблю и ненавижу" - такой древней лирической формулой (1) можно
определить отношение россиян к иноземцам. Перед ними смущенно закрывали
двери, распахнутые для своих, - зато щедро распахивали двери, которые
для своих были закрыты. Они не могли съездить в затрапезный Подольск или
в пыльные Петушки, на родину бедного Венички, не могли потоптаться в
деревенской грязи, но зато перед ними распахивались валютные бары и
кремлевские палаты. К иностранцам тянулись, восторгались, расплывались в
беззащитных улыбках, - и вдруг, точно поймав себя на чем-то постыдном,
суровели, замыкались и уходили в себя. Все признаки болезненной
влюбленности, легко переходящей в презрение. Чуточку напускное, но и
взаправдашнее. Не хочу тебя, раз ты такой! А какой? Да просто -
обходительный, гладкий, ладно скроенный, и вообще - что тебе от меня
надо? Знаю я таких: покрутил и бросил. Уматывай отсюда, видеть тебя не
хочу. 

Такой примерно страстный монолог прокручивался в сердце великой державы.
И - мильон терзаний в груди. Вспомним знаменитый эпизод "Горе от ума",
когда Чацкий подсматривает сцену: толпа его знатных сородичей окружила
безродного французишку из Бордо. И охаживают его, и поют ему
комплименты, а за что? только за то, что он французишка. Вот она,
Россия, дура беспамятная, польстившаяся на заезжего пустомелю. Но на
всякую российскую глупость найдется ведь и российский ум. И тогда Чацкий
отходит в сторону и произносит свой монолог о пагубности французика и о
том, как хорошо было бы русским, хотя бы в подражание китайцам,
научиться премудрому незнанию иноземцев. 

Кто в этой сцене более русский? Толпа, восторженно внемлющая французику,
или Чацкий, обливающий его презрением? В том-то и дело, что русское - то
и другое, и одного без другого нет и быть не может. Если бы не восторг -
то откуда взяться презрению? А если бы не презрение - кто бы с такой
живостью изобразил нам восторг? Ведь узнаем мы об этом "низкопоклонстве"
только от самого Чацкого, которому надо на чем-то выместить свою
гражданскую боль, вот и вымещает ее на французике. Как иностранец - так
сразу "заныло ретивое". Тайна этого странного сочетания любви и
ненависти называется "ревность". Когда мы сильно любим, то кажемся сами
себе недостойными предмета своего обожания - вот и начинаем его всячески
снижать-унижать, чтобы сохранить к себе уважение. Чтобы сохранить свое
"я", подмешиваем к любви презрения. 

Странное это чувство - ревность. Если бы не она, то чем бы и мир
двигался? Нет, не любовью движется мир, как великодушно полагал Данте:
"Любовь, что движет солнце и светила". (2) Была бы на свете одна лишь
любовь, все бы светила притянулись друг к другу и сгорели во взаимном
пламени. Того хуже, если бы мир двигался одной только ненавистью, одним
отталкиванием - все бы частицы разлетелись по разным углам вселенной и
осталась бы между ними одна лишь пустота и лютый холод. 

Тогда мысль склоняется к двуначалию, к известной эмпедокловой модели
(3): дескать, в мире поочередно действуют любовь и ненависть, оттого
вселенная то собирается воедино, то снова разделяется. Это уже ближе к
истине; в частности, эмпедоклова космическая причина ничем не хуже всех
исторических объясняет распад Советского Союза. Сила притяжения собрала
его когда-то в одну огромную империю, но когда все сжалось и
объединилось до теснейшего предела, стала действовать сила отталкивания
- вот и распалась империя, разлетелась на крупные и мелкие частицы от
Москвы до самых окраин. Отсюда и эмпедоклово предсказание на будущее,
ничуть не хуже ельцинских или солженицынских: что когда эти частицы
разлетятся до конца, снова сила притяжения повлечет их навстречу друг
другу и объединит в какой-нибудь новой любви, может быть, даже взаимной
и добровольной. И уже не просто дружба, а любовь народов воцарится на
этой земле, пока дело не дойдет до очередной ненависти.

Моя поправка к эмпедоклововой модели простая: любовь и ненависть - это
два слагаемых одного чувства ревности. Ревность превращает любовь в
ненависть, а заодно и предотвращает благополучный исход истории, когда
народы, распри позабыв, соединились бы в одну счастливую семью. Нет
счастья на этой земле, и особенно на той ее шестой части, которая
глубоко исстрадалась от своего неутолимо ревнивого характера. Стоит ей
возлюбить кого-то, как сейчас же начинает и ревновать. Вот Достоевский
провозгласил в "Пушкинской речи", что русский так готов полюбить другие
народы, как никто другой полюбить не в силах. "Мы. . . с полною любовью
приняли в душу нашу гении чужих наций. . . Я говорю лишь (!) о братстве
людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению
сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено. .
."(4) Тут любовь уже изначально задана в координатах ревности, причем
столь утонченной, что кого любим (все народы), к тому и ревнуем (они
же). Чтобы, скажем, англичане, которых мы любим, не решили, что французы
их способны любить сильнее, чем мы, русские. Ревнуем англичан к
французам и, конечно же, французов к англичанам, и все ради
всемирно-братского единения с другими народами, к каковому объединению
мы больше других народов способны. А до того еще Гоголь, прославляя
склонность русских к товариществу, строго заметил, что ни в одной другой
земле не бывает таких товарищей, как в нашей земле ("Тарас Бульба"). И
горе чужой любви, чужой дружбе, если она посмеет с нашей равняться.

Не оттого ли такой странный, рваный рисунок у российской истории, что
ревность - ее господствующая страсть? Ревность эту страну собирала, и
она же разваливала. Ревность приводила эту страну к тому, что, готовая
полюбить и обнять весь мир, она готова была растерзать его на куски,
чтобы никому другому ее любимый не достался.

Ведь кто еще так полюбит и осчастливит мир, у кого такие широкие
объятия, такая обильная грудь, такое нежное лоно, от океана до океана, -
приди возлюбленный! Приди в мирные объятья. А если нет - пеняй на себя.
И нам доступно вероломство. Не я тебе выколю глаза, так найдутся другие,
отомстят, каждую мою слезинку выжгут злопамятным клеймом на твоей коже.
Будут жечь, пытать, четвертовать, изжарят твое белое тело. Дети твои,
больное позднее потомство, рожденное от другой, худосочной, проклянут
тебя и развеют твой пепел по нашей широкой равнине. Так в вольном
пересказе выглядит стихотворение Блока "Скифы" - крик страшной ревности,
от имени России обращенный к Западу. "...Ликуя и скорбя, и обливаясь
черной кровью, она глядит, глядит, глядит в тебя, и с ненавистью и с
любовью!.." Можно ли точнее передать эту муку ревности, которая проходит
через все отношение России к Западу! Неотрывно и завороженно она
"глядит, глядит, глядит" на Запад, словно пытаясь его заворожить,
передать ему свою любовную засуху, - и обливается черной кровью, которая
еще не знает, будет ли она гореть страстью или враждой, будет ли сладко
наполнять любимого или отворять ему жилы. "Да, так любить, как любит
наша кровь, никто из вас давно не любит! Забыли вы, что в мире есть
любовь, которая и жжет, и губит!" Любовь, которая и жжет и губит, - еще
одно поэтическое определение ревности.

Иностранцам, бессильным понять загадку этой души, раздвоенной между
любовью и ненавистью, достаточно понять одно: это ревнующая душа. Эта
душа - само ревнование. И не только Запад ревнует она неведомо к кому,
но и себя ревнует к Западу. Напрасно, что ли, Чацкий, вскипел ненавистью
к французику - это он ревнует ту самую светскую чернь, которую столь
умно презирает. Отчего эти важные люди льнут к пустенькому французу, а
не к нему, остроумцу и мудрецу? Отчего это народ уткнулся в телевизоры,
слушает рок и смотрит ревю, все западного образца, а не читает взапой
своих почвенных пророков? Не эта ли ревнивая досада и тяжкий вздох у
наших вологодских и сибирских мудрецов, поучающих свой народ премудрому
незнанью иноземцев? 

Да и у народа - свой счет к книжникам московским и питерским: зачем
известность у кучки западных профессоров они ставят выше доступного
вхождения в многомиллионные низы у себя на родине? Почему они пишут для
них, а не для нас? Почему норовят съездить к ним, а не к нам? Разные
слои общества ревнуют друг друга к Западу - и ревнуют Запад друг к
другу. Кого там больше любят? К кому оттуда больше ездят? С кем дольше
остаются? Кого туда больше приглашают? Кого вкуснее угощают? Кого больше
милуют?

Ревность повсюду такая, что уже не видно и самой любви. Да и была ли
она, любовь? Была ли у народа с интеллигенцией когда-нибудь
страсть-влечение, трудно сказать, но наверное, что осталась от всего
былого одна только ревность. Интеллигенция любит народ за "высшую
правду" - и ревнует к ней. Народ ненавидит интеллигенцию за "высокий
уровень жизни" - и опять-таки ревнует. Когда любовь трудно отличить от
ненависти, это и есть ревность.

Давно уже оставлен наивным девочкам вопрос о том, бывает ли настоящая,
чистая, самоотверженная любовь без ревности. Нет, не бывает. Впору
поставить другой вопрос: а не бывает ли ревность без любви? И даже без
ненависти. Одна тяжелая, безысходная, бесцельная ревность. Когда
крестьяне, уже почти переставшие быть колхозниками, поджигают дом
крестьянина, почти уже ставшего фермером, - из любви к чему они это
делают? Из ненависти к чему? Всякий скажет, что они это делают из
зависти. Но что такое зависть, как не ревность сама по себе, уже
лишенная и намека на ту любовь, которая когда-то могла ее воодушевлять? 

И только ли сейчас родилась эта зависть - или слепая ревность, забывшая
про любовь, вела Россию по всей ее новейшей истории, брала приступом
Зимний дворец и сгоняла крестьян с возделанных ими земель. Во имя любви
к человеку надо уметь его ненавидеть - учила ходячая диалектика
Горького-Маяковского. "То сердце не научится любить, которое устало
ненавидеть," - еще раньше проповедовал Некрасов. Вот уж поистине
национальный поэт, создавший в своих стихах настоящую энциклопедию
русской ревности, начиная от "Зеленого шума", где муж на изменщицу-жену
точит острие, и кончая совсем уже острым вопросом, испокон веков ранящим
народное сердце: "Кому живется весело, вольготно на Руси?"

А вот национальный мыслитель - Розанов. Читая его рассуждения по
еврейскому вопросу - а еврей и был в России иностранец по преимуществу,
так сказать, "свое иное" - не стоит удивляться странной смеси в них
юдофильства и юдофобства. Так оно и должно было быть: великая ревность
одного народа, еще только замыслившего свою всемирную миссию, к другому
народу, эту миссию уже выполнившему. Что хорошо у Розанова - так это
накал его ревности, за которой чувствуется и настоящая любовь, и
настоящая ненависть. То он пишет "Замечательная еврейская песнь", то
"Жид на Мойке".(5) Еврейский вопрос у него ставится именно так, что
черной кровью обливается сердце, и нет на свете народа более
благословенного и более проклятого, чем евреи. Более святого и более
мерзкого.

Это и хорошо. От ревности, знаем, никуда нам не деться - но хоть бы не
переходила она в тупую и уже почти равнодушную зависть. Была бы в этой
ревности любовь - а уж ненависть сама собой приложится. 

Апрель 1992

1. Из стихотворения римского поэта Катулла, обращенного к его
недоступно-доступной возлюбленной Лесбии.

2. Последний стих "Божественной комедии".

3. Эмпедокл - древнегреческий философ (5-ый век до н.э.), учивший о
чередовании "любви" и "вражды" в космической эволюции.

4. Ф.М.Достоевский об искусстве. М., "Искусство", 1973, с.369.

5. Названия розановских статей, которые он предполагал включить в книгу
"Юдаизм". См." Опавшие листья", в кн. В. Розанов, "Уединенное", М.
Издательство политической литературы, 1990, с. 314. Точное слово для
отношения Розанова к евреям нашел А. Синявский: "Он перед ними
преклоняется, он им завидует, он к ним - ревнует". А. Синявский.
""Опавшие листья" В. В. Розанова". Париж, "Синтаксис",1982, сс.94-95. 

+++

Диакон Андрей Кураев

О НАШЕМ ПОРАЖЕНИИ

Христианство — едва ли не единственное мировоззрение на земле, которое
убеждено в неизбежности своего собственного исторического поражения.
Христианство возвестило одну из самых мрачных эсхатологий; оно
предупредило, что в конце концов силам зла будет “дано вести войну со
святыми и победить их” (Откр. 13,7). Евангелие обещает, что врата ада не
смогут одолеть Церковь, что Церковь непобедима. Но “непобедимое” не
означает обязательно “победоносное”.

В перспективе земной истории — не всемирно-историческое торжество
Евангелия, но всемирное же владычество антихриста (1).

Да, пора завести разговор о том, о чем сегодня меньше всего принято
говорить в “христианском обществе” и в “христианской культуре” — о
последнем. О конце света. Об антихристе.

Тема антихриста в демократической журналистике считается непристойной.
Даже те публицисты, что числят себя христианами, считают неудобным
вспоминать о завершающей книге Библии — “Апокалипсисе”. Мне терять уже
нечего. После выхода моей брошюры о желательности восстановления Храма
Христа Спасителя, людьми “антисистемы” (если использовать гумилевский
термин) мне был поставлен окончательный диагноз: “Впереди у Кураева,
видимо, простой черносотенный национализм и банальнейший великодержавный
шовинизм. У него уже исчезает проповеднический дар — ни одного яркого
образа, ни одного блистательного парадокса. Он уже стращает читателей
“формированием нового мирового порядка” — излюбленная тема борцов с
жидомасонством. Он уже не стесняется говорить вслух о своей любви к
России. Он уже, подобно шовинистам, болезненно зациклен на мнении Запада
о России. Пока это еще лишь еле различимые нотки, но скорость падения
больше скорости подъема... Дно есть дно, и падение туда может быть
бесконечно, но не может быть безнаказанно”(2).

Так вот, “формирование нового мирового порядка” — это не только
“излюбленная тема борцов с жидомасонством”. Во-первых, “новый мировой
порядок” — это предсказанное Писанием общество, в котором уже невозможно
будет жить христианам. Во-вторых, это “излюбленная тема” всех оккультных
движений. В-третьих — это и в самом деле нескрываемая цель всех
масонских движений (в чем можно убедиться хотя бы по апологетике
масонства у рериховского ученика Клизовского(3)). Наконец, это просто
историософский термин, различающий традиционно религиозные общества и
тот порядок вещей, что складывается к исходу ХХ века.

Поскольку я не политолог, а христианский журналист, я пишу на эту тему
не потому, что этот “новый мир” придет, не из футурологического азарта.
Просто я полагаю, что Священное Писание не нуждается в цензуре — ни в
оккультной, ни в прогрессистской, ни в “христианско-демократической”. В
Писании же тема “нового мирового порядка” звучит как тема богословская.

“Вот — Апокалипсис... Таинственная книга, от которой обжигается язык,
когда читаешь ее, не умеет сердце дышать... Он открывается с первых же
строк судом над церквами Христовыми... Это книга ревущая и стонущая...
“(4). Вот об этом стоит сказать прежде всего остального. Апокалипсис
говорит и об избавлении христиан от ставшего невыносимым гнета “мира
сего”, и о том, что основная вина за торжество антихриста лежит не на
“масонах”, а на христианах. Христиане устали быть христианами — вот
почему ослабеет свет. Христианам захотелось быть еще кем-то, захотелось
попробовать подзабытой языческой духовной “экзотики” — вот почему тьма
вновь распространится по всей земле “от шестого же часа до часа
девятого”(5). “Здравого учения принимать не будут, но по своим прихотям
будут себе избирать учителей, которые льстили бы слуху; и от истины
отвратят слух и обратятся к басням” (2 Тим. 4,3-4)(6).

Пожалуй, это главная весть христианской апокалиптики: люди сами выберут
себе новую веру и новых владык, сами откроют мир для “князя тьмы”. 

Что же делает неизбежным такой последний выбор?

Одна из причин этого — своего рода “асимметрия вооружений” добра и зла.
Добро не может избирать некоторые средства земной политики, не
переставая быть добром. Напротив, для зла нет ограничений. Оно может
проводить даже благотворительные акции, не изменяя своей собственной
природе (если филантропические действия будут устроены так, что помогая
людям в одном отношении, они будут укреплять их союз со злом в иных
проявлениях их жизни — например, через разжигание тщеславия
жертвователей).

Добро не может насильственно вторгаться в сознание людей. У зла нет
ограничений на гипнократию. Христиане не ставят задачу выведения новой
расы людей через использование генной инженерии. Неоязычество, напротив,
вполне готово к проведению генно-селекционной работы с человечеством.

Кроме того, очевидно, что слишком глубоко в человеке сидит “бегание
креста”, желание жить мимо труда, в том числе мимо труда по исполнению
заповедей. С той или иной настойчивостью и громкостью мы все бубним в
лицо Христу те слова, что сказал Ему великий инквизитор у Достоевского:
“Уйди, Ты нам мешаешь!”. И однажды этот занудно бубнящий мятеж
увенчается полным успехом. Согласно повседневно-бытовым желаниям наших
сердец — се, оставляется дом наш пуст.

Люди создадут-таки такой образ жизни, такое общество, в котором нельзя
будет найти Христа (7). И это будет конец истории.

Сроков мы не знаем. Вполне может быть, что нынешний неоязыческий бум
угаснет так же, как погасли древние гностики и ариане, богомилы и
хлысты... Вполне может быть, что пророки “эры Водолея” окажутся
очередными лжепророками. Дело ведь не в этом, а в том, что чем дальше,
тем больше “чаяния прогрессивного человечества” смыкаются с тем, против
чего гремит Апокалипсис.

Я не строю политических прогнозов. Просто так говорит Библия. И так
говорит Гете: “Я предвижу время, когда люди перестанут радовать Бога”
(8), и тогда настанет конец.

Одна из основных интуиций Библии — восприятие истории как священного
пространства, где встречаются и ведут диалог Бог и человек. Если же
история не может исполнить этого своего назначения — она кончается. “Так
бежит время, и с собою гонит всех к последнему дню явления Господа
нашего Иисуса Христа... “ (преп. Феодор Студит) (9).

Когда-то мне не давал покоя вопрос: почему история кончается. Почему —
при всех наших грехах — Творец не даст шанса еще одному, незапятнанному
поколению? Потом я увидел: история нужна, пока у человека есть свобода.
Когда свобода последнего выбора отнимается — створки истории
схлопываются. Движение невозможно. 

Так равнинная река сама на излучине может намыть плотину: сначала в этой
излучине затонет несколько бревен, к ним будет прибивать ил и песок.
Появится отмель, затем — коса. А затем возможно и появление плотины. И
нужно будет промывать другое русло. 

Так и река истории. Поколение за поколением оставляет все больше грязи в
ее русле. И небо становится все дальше. Все труднее расслышать вопрос:
“Господи, что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?”. И еще
сложнее услышанный ответ исполнить... Конец истории: ничего уже не
сбывается... Не исполняется. И ничто не входит в Вечность.

До некоторой степени утешительно было бы считать, что антихрист некоей
неотразимой магической силой насильно навяжет себя людям. Но в том-то и
особенность последней исторической трагедии, что “народы со всею охотою
сделаются его союзниками” (преп. Ефрем Сирин) (10). А для того, чтобы
человечество само сделало такой выбор — в его повседневной жизни должно
быть что-то, что подталкивало бы его к нему. Антихрист сможет быть
избран и признан только в том случае, если его система ценностей еще до
его явления стала господствующей. На смену Евангелию, официально все еще
чтимому, приходит иной идеал — и вместе с ним на место человека
заступает Масса, умерщвленная своим идеалом. “Так к полному удовольствию
нашей современной печати совершится последний фазис христианства и
заключатся судьбы всемирной истории. Настанет "хилиазм", "1000 лет"
блаженства, когда будут писаться только либеральные статьи,
произноситься только либеральные речи, и гидра "национализма" будет
раздавлена... Скучновато. Ах, канальственно скучновато везде...” (11)

В том Царстве антихриста, которое описывает Апокалипсис, у человека
будет свобода — выбирать того или иного кандидата, купить эту марку
холодильника или иную. Но пригрядшее общество не сможет дать ответ на
вопрос: что значит быть христианином.

Уже сегодня ответ почти неслышен. На Западе “быть христианином”
понимается как “быть порядочным гражданином, исправно платить налоги и в
меру заниматься филантропией”. Крупнейший протестантский богослов ХХ
века Пауль Тиллих, отвечая на вопрос, молится ли он, отвечал: “Нет, но я
медитирую” (12).

В православных странах ответ еще хуже: “быть православным — значит быть
русским (болгарином, сербом, румыном, греком)”... Вспомним — чем
искушает антихрист христиан на “восьмом Вселенском Соборе” в “Трех
разговорах” Владимира Соловьева...

По догадке Владимира Соловьева мечта антихриста — запереть православие в
ритуально-этнографический заповедник. В “Повести об антихристе”, которая
венчает посмертную работу В. С. Соловьева “Три разговора”, антихрист,
провозгласивший себя президентом земного шара, надеясь купить
благорасположение к нему православных, обращается к ним с такими
словами: “Любезные братья! Знаю я, что между вами есть и такие, для
которых всего дороже в христианстве его священное предание, старые
символы, старые песни и молитвы, иконы и чин богослужения. И в самом
деле, что может быть дороже этого для религиозной души? Знайте же,
возлюбленные, что сегодня подписан мною устав и назначены богатые
средства Всемирному музею христианской археологии с целью собирания и
хранения памятников церковной древности... Братья православные! Кому по
сердцу эта моя воля, кто по сердечному чувству может назвать меня своим
истинным вождем и владыкою, пусть взойдет сюда!”...

Помнится, толпа иудеев именно это и сделала, требуя осуждения Царя
Иудейского и клянясь Пилату, что нет у нее иного владыки, кроме
кесаря... Так вот, у Соловьева в этот момент, когда “большая часть
иерархов, половина бывших староверов и более половины православных
священников, монахов и мирян с радостными кликами взошли на трибуну”,
встает старец Иоанн и свидетельствует, что “Всего дороже в христианстве
сам Христос”.

По крайней мере по отношению к православию политика соловьевского
антихриста уже реализуется: православие успешно вгоняется в
этнографически-ритуальный заповедник. Можно говорить и писать об обрядах
и традициях — нельзя (в прессе или в школе) говорить о вере. 

Недавно на одном монархическом съезде, где с трибуны постоянно звучала
триада “православие-самодержавие-народность”, я заметил, что три весьма
милые и интеллигентные женщины впереди меня оживленно и “на троих”
читают книжку под названием “Руническая магия”, причем явно воспринимая
ее в качестве “учебного пособия”. Я попросил этих активисток “русского
возрождения” хотя бы здесь не баловаться играми с сатаной. В ответ мне
глубоко убежденно прошептали, что “надо же все знать! со всем
познакомиться!” Вот, правда, когда я их спросил — знают ли они “Отче
наш” или библейские заповеди — ответом было молчание... Постепенно даже
христиане забывают, что значит — “быть христианином”.

В течение последних столетий христианство старательно опустошалось
просветительским рационализмом. Богословы (протестантские и
католические, а следом за ними даже православные) старались рационально
обосновать христианскую веру. Мистика тщательно выпаривалась. Таинства
были превращены в обряды, а последние — в “библию для неграмотных”, то
есть в изъяснение библейских текстов посредством жестов. Очищенное от
“магизма” (то есть от энергийной, благодатной насыщенности Сверхмирным
Присутствием) христианство стало слишком рациональным. И когда
европейцам открылись глубины аскетики и мистики Востока, они стали
всматриваться в них, нисколько не подозревая, что своя аскетика и своя
мистика есть в церковном христианстве.

И сегодня религиозное сознание нецерковных людей просто поражает своей
противоречивостью. Заходит речь о православии — и оно обвиняется в
“обрядоверии” и “магизме”. Но тот же самый человек обращается к миру
нехристианских, языческих и шаманских практик, и тут он уже преисполнен
решимости обрести эзотерический смысл самых странных обрядов и признать
весьма полезной любую языческую практику насыщения любого предмета любой
“энергией”. И даже многим церковным людям еще невдомек, что
протестантизация православия ведет в тупик, потому что делает нас
безоружными перед возрожденным язычеством. Будущее церковной мысли — в
развитии “философии культа”. Хватит баловаться морализаторством и в
обрядах видеть только символы, а в богослужении — проповедь. Пришел враг
более страшный, чем рационализм. Пока мы доказывали, что наши обряды не
магия, пришла действительно магия. И защищаться от нее надо не словом, а
благодатью.

Христиане, оставшиеся только с “социальной доктриной Церкви” в руках и с
рассуждениями о “христианском понимании прав человека”; христиане,
стесняющиеся святой воды и буквального понимания слов Спасителя о
преложении хлеба и вина в Его плоть и кровь, не смогут устоять перед
наступлением оккультных сил. Именно — сил, стихий, а отнюдь не просто
пропаганды.

Нас подталкивают к “реформам”. И правда - когда живой организм живет, он
развивается. Но нет ощущения, что всегда эти призывы идут от людей,
желающих добра Церкви, и нет ощущения, что все предлагаемые реформы
пойдут на пользу. 

Нам говорят, что если Церковь начнет реформы - то исчезнут основания для
критики в ее адрес. Нам говорят, что если Церковь начнет реформы — это
станет признаком ее жизнеспособности. Но на деле-то все наоборот: чтобы
стать сегодня сторонником реформ — достаточно просто впечатлительности,
внушаемости, “современности”. Чтобы плыть по течению и пользоваться
похвалами неверов, чтобы принимать комплименты по поводу своей
“терпимости” и “открытости” от неоязычников — не надо мужества (13). Но
чтобы быть самими собой при любой погоде — нужно иметь больше твердости.
Эту внутреннюю твердость и пытается распылить “дух времени”, настойчиво
влагая в умы нехитрую мысль о том, что Церковь должна догонять наше
время, что мерилом для христианства является постхристианский мир, а
совсем не Евангелие. Но на языке сегодняшней прессы “мужественными”
называют отступников, безопасно диссидирующих под публичные
аплодисменты, “безвольными соглашателями” (“не решающимися разорвать
догмы церковных традиций”) — тех, кто остается верен Православию.

Христианство сводят к словам, а словами учат играть. В “игровой”
цивилизации постмодернизма подмена понятий происходит так незаметно, в
такой бытовой заурядности партийной полемики, что человек и не замечает
вдруг — а на чьей стороне он оказался-то. И вот, например, церковный
(или уже антицерковный — как тут разобрать?) журналист Яков Кротов пишет
об инциденте, в ходе которого прихожане освобождали переданное им здание
церкви от прежнего арендатора: “Община пошла на самозахват части
помещений, учинив акт вандализма — разбив все туалеты в техникуме” (14).
Унитазы, кстати, стояли в алтаре. Но “актом вандализма” оказалось не
устройство туалета в алтаре, а то, что верующие прекратили его
функционирование... 

Важно понять, что царство антихриста не устанавливается внешне-чудесным
образом. Оно не вторгается в наш мир из глубин преисподней. Оно
постепенно зреет в человеческом обществе. Если те образы царства
антихриста, что нам дает Библия, переложить на язык политологии, мы
увидим, что, во-первых, это царство экуменическое. Экуменическое — в
смысле объемлющее “экумену”, мир той культуры, где живут или могут жить
христиане. Царство антихриста может быть вполне глобальным — и все же не
включать в себя те районы Земли, те народы и страны, где нет
христианских церквей. В конце концов, если там и так Сын Божий не принят
или отвергнут, неизвестен или забыт — зачем тратить силы на внешнее
подчинение этих регионов западным христоборческим силам.

Почему я говорю — “западным”? Потому что царство антихриста все же
должно быть достаточно глобальным. А глобальное управление требует
высочайшей техники управления и предполагает существование весьма
развитого аппарата управления. И именно Западная цивилизация разработала
технологию глобальной и дотошной власти. Ни одна из предыдущих
“всемирных” империй не обладала аппаратом принуждения и управления столь
сильным, чтобы действительно контролировать жизнь своих провинций и
граждан. В лучшем случае она ограничивалась контролем над жизнью местных
элит. Но для обывателя почти не было разницы — в какую из столиц уходят
его налоги.

В современном же западном сообществе возникли такие техники управления,
которые позволяют властям иметь практически полную информацию о всех
сторонах жизни гражданина, а также позволяют мгновенно доносить до
сведения исполнителей распоряжения верховной власти (во времена Гоголя,
как мы помним, от Петербурга, стоящего на границе Империи, до неких
славных городов — “хоть три года скачи — не доскачешь”).

Кроме того, развитие экономики последних столетий привело к полной
экономической зависимости человека от государства. Первый шаг на этом
пути — это уничтожение крестьянского “натурального хозяйства” и создание
региональных рынков. Человек, не включенный в активные торговые
отношения с городом, отныне уже не в состоянии прокормить свою семью.
Следующий шаг — создание общенациональных рынков. Город или область, не
участвующие в общенациональной кооперации, разоряются и все равно теряют
как экономическую, так и политическую независимость. Наконец, в ХХ веке
складывается система общемировой экономики — и теперь уже целая страна,
отказывающаяся играть по правилам мирового рынка, все равно не сможет
отстоять своей независимости.

С точки зрения экономической эффективности — это чрезвычайно действенная
система. Но она вызывает одно следствие, которое может оказаться роковым
для конца истории: человек потерял навык к самостоятельной жизни.
Степень его зависимости от внешнего мира не убавилась, а многократно
возросла. Современному человеку угрожают опасности, о которых не
беспокоился человек “традиционного общества”. Он зависим не только от
погоды и стихий, но и от поставок бензина и газа, тепла и энергии, а
теперь еще и от потока информации. Отключение одной из артерий, питающих
квартиру, город, область, страну, ведет к вымиранию их обитателей даже
при таких погодных условиях, которые обогатили бы традиционные
хозяйства.

Сегодня христиане нередко видят опасность и “антихристовы знаки” в
штриховом товарном коде или в электронных кредитных карточках. Верить в
то, что некие штрихи и знаки могут воздействовать на совесть человека —
значит непозволительно много отдавать на откуп магии и идолам (“мы
знаем, что идол в мире ничто” — 1 Кор. 8,4). Но электронная торговля все
же несет в себе определенную опасность. Малейшая покупка становится
легко контролируемой. В обществе потребления покупка и продажа — самая
важная часть человеческой жизни. И электронные деньги делают ее
полностью прозрачной.

А теперь представьте себе, что у государства вновь появились ясно
выраженные идеологические приоритеты. И для их достижения оно решает
использовать современные средства контроля за публичной и частной жизнью
граждан. В Советском Союзе были распространены
добровольно-принудительные пожертвования в виде “государственных
займов”, “облигаций” и взносов в различные массовые “добровольные”
общества. Если кто-то уклонялся от жертвы ДОСААФу, на его отношения с
государством ложилась некоторая тень. Но сама советская тоталитарная
действительность есть не более чем тень грядущего “нового мира”.

И вот в этом новом мире вдруг в результате стихийного бедствия или
террористического акта гибнет, предположим, дворец Ламы в Лхассе.
Великий памятник архитектуры, храм, признанный общечеловеческим
достоянием и взятый под охрану ЮНЕСКО. Все средства массовой информации,
и, соответственно, все человечество в шоке. Журналисты полны решимости
воссоздать великую святыню. Идя навстречу пожеланиям граждан, всемирное
государство само или некий неофициальный, но все же более чем
влиятельный фонд начинают сбор денег по всему миру для воссоздания
буддистской святыни. Каждый должен внести небольшую сумму — не более
доллара. Но с миру по нитке, а далай-ламе — храм. Может ли христианин
делать жертву на строительство языческого храма? 

И если электронные деньги ясно говорят, что он не перечислил желаемого
доллара в фонд воссоздания Лхассы, его религиозно-политическая
благонадежность сразу становится сомнительной. Он обнаруживает себя в
качестве человека недостаточно терпимого, недостаточно открытого, а
значит, становится источником потенциальной агрессии (у одной из
влиятельнейших современных сект — сайентологии Р. Хаббарда — есть даже
специальный термин для таких людей: “ПИН — потенциальный источник
неприятностей”). Сделать его общественную и частную жизнь достаточно
неприятной — это уже дело управленческой техники. Например, если он
ученый — всегда можно отказать ему в грантах (научных стипендиях) на
следующий год. И даже занятость в сфере частного бизнеса его не спасет.

Так можно ли быть уверенным, что на эти реально существующие и все более
прочные рычаги власти не лягут недобрые руки? 

В середине ХХ века люди начали размышлять о нравственной ответственности
ученых-естественни-ков. Не всякое открытие столь нейтрально, что можно
его приветствовать, не задумываясь о том, а что произойдет, если оно
окажется у властителей с притуплённым совестным чувством. Современная
христианская эсхатология также все настойчивее предупреждает, что
человеческая история не может дать никаких гарантий против того, что
современные и все более эффективные техники управления, техники контроля
за поведением людей и технологии формирования массового сознания не
обернутся однажды против самого человека.

Предположим, что современные демократии действительно управляются
волеизъявлением большинства. Но это большинство не само вырабатывает
свои взгляды, в том числе и религиозные. Убеждения, которые оно не прочь
считать своими, предлагаются ему средствами массовой информации.

И здесь — еще одна черта, решительно отличающая общество “нового века”
от традиционных. Информационная цивилизация делает возможной активную
лепку мировосприятия людей. Не случайно “культурная революция” — это
одна из первых массовых акций любого тоталитарного режима. Всех людей
надо научить грамоте — чтобы все могли читать правительственные газеты и
чтобы всем могли быть промыты мозги. “Культпросвет” ставит своей целью
не приобщение людей к “классике мировой культуры”, но привитие навыка к
потреблению агитпроповской продукции. То есть в конечном счете его цель
— еще более отдалить человека от той самой классики и, вырвав его из
привычного течения жизни и традиционной системы оценок, погрузить в мир
красных цитатников.

Через “культурные революции” ХХ века (их репетиции были поставлены в
Германии и Франции ХIХ века во время кампаний по “культуркампфу” и
“секуляризации”) в мир пришел новый общественный строй. Предшествовавшая
история знала авторитарные режимы, контролирующие внешнюю,
экономико-политическую жизнь своих граждан, но в области убеждений
требовавшие лишь внешних знаков лояльности. Мир газет и “культпросвета”,
мир радио и массовых партий дал возможность создать новое, тоталитарное
общество. Это общество требует уже реального единомыслия.

Царство антихриста в категориях политологии можно назвать не только
глобальным и даже не только авторитарным. Оно еще и тоталитарно — оно
претендует на контроль над убеждениями граждан. Апокалипсис это выражает
знаменитой фразой о начертании, которое антихрист ставит на чело и на
правую руку человека (см. Откр. 13, 16-17). Десница — это образ
действия; чело — образ мысли.

Голос избирателей зависит от мнения средств массовой информации. А от
кого зависят СМИ? Руководители телевидения и редактора газет все-таки не
избираются населением. “Телезритель голосует кнопкой переключения
программ”? Но он очень редко производит это “голосование” по
политическим или нравственным мотивам — в основном он ищет что
“поинтереснее” или “покруче”. Так что некоторый уровень первоначального
вложения денег и профессионализма вполне позволяет создать телеканал с
таким мировоззрением, которое в явном виде не приемлет большая часть
телезрителей, но их постепенно можно приучить к новому для них мышлению
(15).

Почти стихийный процесс секуляризации, который идет в западном мире в
течение столетий, активно подгоняется информационными элитами ХХ
столетия. А, значит, механизмы “демократического голосования” никак не
могут служить гарантом от прорыва к власти явно антихристианских групп.

В плане земной истории христианство проиграет хотя бы потому, что в
соревновании с ТВ Церковь не может не проиграть (а такого массированного
напора антихристианских сил, как сегодня, ТВ не проводило ни в
хрущевские, ни в брежневские времена). Атеистическому обществу не дадут
перейти в православное. Его заклинит где-нибудь на язычестве. Для этого
есть масса резонов. Один из них заключается в том, что постхристианское
общество не терпит, чтобы его члены близко к сердцу принимали какие бы
то ни было убеждения — особенно же церковные.

Однажды при встрече с руководителями американских протестантских миссий
в России я сказал, что в России нет традиций плюрализма, в которых
изначала воспитывалась Америка. Ответ был весьма неожиданным: по секрету
мне потом сказали, что в Америке сегодня и нет никакого плюрализма. Ведь
плюрализм предполагает уважение к убеждениям другого человека. А в
американских масс-медиа высказывание убежденности — какой бы то ни было
и по какому бы то ни было вопросу — считается вообще дурным тоном. Тот
“плюрализм”, который складывается сегодня в Америке, один
студент-христианин из Стэнфордского университета описал следующим
образом: “Если я попытаюсь “навязать свое мнение”, я выйду за
дозволенные рамки. К христианам проявляют терпимость, но они взамен
должны соблюдать молчаливое соглашение”. Если христианин попытается
осудить гомосексуализм или аборты, его быстро поставят на место и осудят
за некорректность. Те, кто придерживается сегодня “узких” христианских
взглядов, имеют все меньше шансов сделать карьеру. 

“Смотрите на вещи шире! Не связывайте себя какой-то одной определенной
позицией по этому вопросу”. Плюрализм из общества должен перекочевать в
каждую отдельную голову — каждый человек должен верить сразу в несколько
богов. В. Розанов по этому поводу как-то заметил, что нормативный
интеллигент “утром верит в Ницше, в обед — в Маркса, и вечером — в
Христа”. Честертоном подобная “широта взглядов” высмеивалась в образе
Ричарда Уайта, который “недавно обрел веру, но каждую неделю менял
вероисповедание” (17).

О приходе лжехристианского призрака предупреждал еще в прошлом веке
Хомяков: “Мир утратил веру и хочет иметь религию какую-нибудь; он
требует религии вообще”. Именно эта форма “какой-нибудь” религиозности
все навязчивее заявляет о себе в нынешней России: трудно найти школьную
учительницу или журналистку, которая не заявляла бы о себе, что она
нашла путь скрестить “духовность православия” с “духовной мудростью
Востока”. Неколебимая уверенность советских “образованцев” в том, что
всякая “духовность” — благо, внесет свою лепту в торжество “эры
Водолея”...

Такая религия внутреннего плюрализма, религиозной всеядности и духовного
безвкусия и станет общеобязательной религией будущего. В демократическом
обществе, как известно, по вопросу о плюрализме двух мнений быть не
может.

Жизнь без убеждений (по диагнозу К. Г. Юнга, такая жизнь как раз и
порождает шизофрению) начинает считаться нормой. Человек же, имеющий
религиозные убеждения и не готовый их менять с каждым новым газетным
выпуском или при встрече с каждым новым собеседником, рассматривается
как угроза для общественного порядка. Вскоре, похоже, будет считаться,
что здоровым и нормальным состоянием является всеверие, тогда как
исключительная верность Евангелию будет диагностироваться как
одержимость “сверхценной идеей”. Соответственно, такой “одержимый”
Евангелием человек будет рассматриваться как источник агрессии. Что ж,
опыт ХХ века позволяет и здесь сказать, чем все это кончится. В романе
Г. К. Честертона “Шар и крест” антихрист, воцарившийся в мире, “провел
свой законопроект. Теперь организована медицинская полиция. Даже если вы
сбежите, любой полисмен схватит вас, поскольку у вас нет справки о
нормальности” (18).

“Средневековые пережитки” могут быть терпимы лишь в том случае, если они
не претендуют на исключительность, на обладание истиной. Конечно, каждый
имеет право молиться и веровать как он пожелает... Но публично
высказывать свое несогласие с ясно выраженным общественным стремлением к
религиозному всеединству все же нельзя. Верь как хочешь — но с другими
верами в полемику не вступай. Точнее, даже полемику вести можно — но
только с позиций плюрализма, только для того, чтобы понудить еще одну
группку фанатиков (кришнаитов там или старообрядцев) расширить свое
сознание и отвергнуть те догмы их вероучения, которые могут
провоцировать религиозные разделения в обществе.

Поэтому именно отношение к веротерпимому синкретизму и должно стать
единственным критерием общественной и государственной религиозной
политики. Если какая-то религиозная группа не демонстрирует энтузиазма
по поводу совершающегося общерелигиозного “синтеза” — государство найдет
способы продемонстрировать свое неудовольствие этой группой. Те
религиозные движения, которые будут продолжать проповедовать собственную
национальную или религиозную исключительность, будут понуждаемы к
принятию более демократичной, более мягкой позиции. Мир в человецех есть
высшая ценность, и дабы не допустить войны, придется развернуть такую
борьбу за межрелигиозный мир, что от некоторых конфессий камня на камне
не останется... “Мы должны бороться против разъединения” (19).

Уже сейчас несложно разглядеть посланцев будущего — людей, живущих с
сознанием, которое станет массовым и господствующим в некотором будущем
веке, в веке антихриста... “ Вот один из кликуш антихриста: “На сегодня
религиозный ренессанс — самая страшная и неоцененная опасность из тех
глобальных опасностей, что нас подстерегают... Собственно в этом и
состоит роль религии в истории, она канализирует агрессию, направляет
ее” (20). Из слов достопочтенного психоаналитика следует, что религия
имеет дело только с агрессией, и агрессия в человеке исчезнет, если ее
направить против самой религии... И даже опыт советской агрессии против
религии ничему не научил “эксперта”. Похоже, его личная ненависть к
Евангелию столь велика, что позволяет не замечать очевидного. 

Такое будущее уже было. Языческая империя готова была включить Христа в
свой официальный “пантеон” — наравне с богами и божками других племен (и
статуя Христа действительно в конце III века появляется на некоторое
время в римском Пантеоне). Но христиан не устраивал такой компромисс.
Они отказались от участия в государственных религиозных церемониях. В
частности — отказались от воздания божеских почестей императорам. Отказ
от религиозного “плюрализма” оказался наказуем: Империя вступила в
трехсотлетнюю борьбу с Церковью.

Христианство победило. Но прошли века. И незаметно все опять начало
меняться. Годами и столетиями труд многих “субъектов исторического
процесса” приближал момент, когда в истории христианского человечества
произойдет решающая подмена — и произойдет она так, что будет уже почти
незаметной... 

“Ведьмы, Ваше Высочество, всегда хотят одного и того же, но в разные
столетия они действуют по-разному”, — говорит доброе существо, названное
“кваклем” в “Серебряном кресле” К. С. Льюиса. А в “Письмах Баламута”
другой персонаж Льюиса — богатый опытом бес — говорит о тактике этих
действий: “Мы направляем ужас каждого поколения против тех пороков, от
которых опасность в настоящий момент меньше всего, и направляем его
одобрение на добродетель, ближайшую к тому пороку, который мы стараемся
сделать свойственным времени. Игра состоит в том, чтобы они бегали с
огнетушителями во время наводнения и переходили на ту сторону лодки,
которая почти уже под водой. Так мы вводим в моду порицание энтузиазма
как раз в то время, когда у людей преобладает теплохладность и
привязанность к благам мира. В следующем столетии, когда мы наделяем их
байроническим темпераментом и опьяняем “эмоциями”, мода направлена уже
против элементарной “разумности”. А когда все люди готовы стать либо
рабами, либо тиранами, мы делаем главным пугалом либерализм”.

Так вот, сегодня “пугалом” оказывается религиозная серьезность и
верность своей духовной традиции. Ленивый релятивизм, напротив,
считается нормой поведения и мысли. И в дни, когда человек старательно
пытается не заглядывать за грани земного бытия, всякая серьезная попытка
говорить о “сроках и временах” и о конечной трагедии мира оказывается,
конечно, фанатизмом.

Можно ли надеяться, что будущее общество не предложит решительных мер
для проповедников “расовой, религиозной, национальной исключительности”?
Поскольку “фашизмом” названа проповедь “национального и религиозного
превосходства”, где гарантия, что священник, в Неделю Торжества
Православия произносящий слово о том, насколько богословски глубже и
человечнее православное почитание иконы, нежели протестантское
иконоборчество — не будет привлечен к ответственности за “пропаганду
фашизма”? А если священник скажет, что христианину нельзя ходить на
уроки тантризма и на сеансы пробуждения “силы кундалини” — арестовывать,
очевидно, надо будет прямо на месте.

Уже есть статьи законов и кодексов, позволяющие преследовать религиозные
организации за “нарушение общественной безопасности” и проповедь
“религиозной вражды”. То, что эти “рекомендации” и указы есть, не
означает, что они немедленно начнут применяться против христиан. Закон
театра гласит, что если на сцене в первом акте вешается ружье, то в
третьем оно обязательно должно выстрелить. Но все же — в третьем, а не
обязательно в конце первого же действия. Так и с историей христианства.
Если “новый мировой порядок” сложился и объявил “войну религиозной
нетерпимости” (вот уж поистине “страшнее кошки зверя нет” — это в
секулярном обществе, в обществе поголовного житейского материализма
начинать борьбу с “религиозным фанатизмом”!!!) — рано или поздно дойдет
до арестов. Ружье уже почти готово. Какой сейчас акт? Не знаю. Может
быть, первый, а может, уже начало третьего. В конце концов, даже
собранное и вывешенное на сцену ружье не обязательно должно стрелять
даже в третьем — может быть, пьеса рассчитана на пять актов.

В 1900 г. Владимир Соловьев видел только, как начинают создаваться
фабрики для производства деталей будущего “ружья”. Самого “изделия” еще
не было. Россия, да и западный мир внешне продолжали оставаться
христианскими. Пресса еще только перешла в руки “антисистемы”. И все же
в июне 1900 г. Соловьев говорит В. Величко: “Я чую близость времен,
когда христиане будут опять собираться на молитву в катакомбах, потому
что вера будет гонима, — быть может, менее резким способом, чем в
нероновские дни, но более тонким и жестоким: ложью, насмешкой,
подделками, — да и мало ли чем еще! Разве ты не видишь, кто надвигается?
Я вижу, давно вижу!” (21).

“И тогда явится обманщик мира, наподобие Сына Божия” (Учение 12
Апостолов). Он не будет бороться явно против Христа, он не будет явно
хулить Его. Он будет расточать иудины поцелуи в Его адрес: “Великий
Учитель”, “Мой славный предшественник”, даже “Я — в моем прежнем
воплощении”...

Главное различие Христа и его антипода с богословской точки зрения в
том, что путь Христа — это путь кеносиса, умаления: “Он уничижил Себя
Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став
как человек” (Фил. 2,6-7). Но в системе “Нью-эйдж” “Спаситель” считается
продуктом восходящей эволюции самого человека. Он возвестит, что принес
спасение исходящее не от Бога, но от мира. Он построит “сотериологию
снизу”, которую противопоставит христианской “сотериологии благодати”.
Поначалу он будет выказывать знаки почтения к христианству, но в конце
концов сам сбросит маску и явит себя как “противящийся и превозносящийся
выше всего, называемого Богом или святынею” (2 Фес. 2,4). Он преподнесет
себя как вершину эволюции человечества, как мирового гения, всем
обязанного только самому себе, своим трудам и усилиям.

Он потребует вполне серьезного отношения к его религиозной миссии.
“Поклонятся ему все живущие на земле” (Откр. 13,8). Если кто не будет
принимать его образ мысли (“печать на челе”) и предлагаемый им образ
жизни (“печать на деснице”) — во имя мира и согласия будет “убиваем
всякий, кто не будет поклоняться образу зверя” (Откр. 13,15) (22).

Тайной числа 666 я не собираюсь заниматься. Мне кажется, здесь нет
тайны. Антихрист поставит на своей деятельности такой знак именно
потому, что так сказано в Откровении. Хотя бы просто в порядке цинизма.
Ведь число уже перестало быть страшным. Его использование скорее
свидетельствует просто о “широте взглядов” того или иного деятеля, о
том, что он поднялся над предрассудками (23). Так разве интересующий нас
персонаж не будет более всех свободен от “предрассудков”? Вот написала
христианская газета, что оккультизм — это антихристова идеология, и
Владимир Авдеев (вообще-то именующий себя “зороастрийцем”) радуется — “В
такой компании не скучно. Мы еще, чего доброго, объявим конкурс
“Антихрист года” и если нас так боятся, то отчего же не покрасоваться
этим скандальным титулом?” (24).

Сам Авдеев — не более чем полуобразованный хулиган, но факт очевиден:
оккультная литература постепенно приучает людей к тому, что те символы,
которые в христианстве являются однозначно темными, упаковываются в
радужные обертки. Когда они сочтут, что их время пришло, “президент
земного шара” найдет способ продемонстрировать три заветные цифры. В
конце концов, апостол Иоанн дает знак для того, чтобы по нему опознать
антихриста, а не для того, чтобы получше замаскировать его. И если
именно по этим цифрам можно будет определить антихриста — это должен
будет суметь сделать любой христианин, даже несведущий в криптографии.

Но с одной мыслью Авдеева я согласен. Он говорит, что “христианский
Запад потерял чувство духовной ревности и элементарный инстинкт
религиозного самосохранения” (25). То же самое можно сказать и о России,
где правит невиданный в истории бал “чужебесия”.

И этот плюрализм, это “расширение религиозного кругозора”, еще обернется
кровью для христиан. Тот же Авдеев “день Икс” назначает на весьма
определенную и близкую дату: “В 2004 году начинается наша эра — Водолея.
Сам астрологический знак красноречиво говорит за себя, ибо удерживает в
руках два сосуда с водой, живой и мертвой, балансируя уровень ее в
обоих. Уж не потерпит он и Единого Бога” (26). Итак, до эпохи тотального
плюрализма осталось меньше десяти лет. Дальнейшая программа логична:
“Если цифрами обозначить монорелигии по времени их возникновения (1 —
иудаизм; 2 — христианство; 3 — ислам), то цели истребления будут
расположены в следующем порядке: 2-1-3. Это будет происходить потому,
что на сегодняшний день нетрадиционными религиями и мировым
рационализмом уже накоплен огромный опыт по борьбе с христианством, да и
само оно за последние двести лет уже успело порядком привыкнуть к
гонениям... Настало время повалить макеты картонных кумиров и вернуться
к состоянию исходного первозданного благоденствия, а космическая эра
Водолея поможет нам в этом... Не беспокойтесь, речь не может идти не
только о прощении, но даже о пощаде” (27).

Авдеев не “водолейный экстремист”; он просто считает, что уже можно не
притворяться.

Во всяком случае очевидно, что “новый мир” будет контролировать взгляды
людей, направляя их в сторону от христианства.

Кстати, можно почти точно указать, как произойдет решающий акт отпадения
от христианства к магии. Прилетят “инопланетяне” и объявят, что Христос
был одним из них (пожалуй, даже не самым лучшим и умелым). Облекаться
плотной материей духи умеют. Явиться в образе дракона или прелестной
девицы не составляет для них труда (вспомним “Искушения преп. Антония
Великого”). Почему же не принять вид мирных, замечательных, мудрых
“зеленых человечков”? И почему бы при этом не сказать о том, что они и
есть те самые “космические иерархи”, что время от времени учили
человечество добру-разуму?

Открытие НЛО и иноземных “цивилизаций” несомненно дискредитирует
Откровение. Но если ставка такова — то поиски “инопланетян”, то есть
нечеловеческих форм разума неизбежно увенчаются успехом. Ведь у Христа,
как мы помним, в космосе слишком много врагов. И воздух — это именно их
стихия.

И они с радостью исправят Библию и дадут новый способ ее прочтения. И
укажут новых “Махатм”, которых они будут вразумлять через своего “Царя
Мира”. И начнется соревнование с Евангелием. Христос насытил пять тысяч
хлебами? — Я сто тысяч накормлю! Христос ходил по морю? — Я полечу по
воздуху! Христос трех мертвых воскресил? — Я устрою сеанс массового
опустошения кладбищ! Галилеянин утверждал, что “Царство Мое не от мира
сего”? — Ну, мое-то царство тоже не с земли, но я и земную власть
приемлю и ничтоже вопреки глаголю. Христос воскрес? — А я и не собираюсь
умирать!

И — как обещает Библия — этого поругания не потерпит Творец. Три с
половиной года проповедовал Спаситель. Его зеркальное отражение —
антихрист — будет открыто править три с половиной года (1260 дней —
Откр. 11,3). И среди христиан произойдет величайшее разделение: на тех,
кто примет печать Зверя и тех, кто спасет свою душу — ценой изгнания и
скорби.

В начале этих последних дней на земле воцарится всеобщий мир — тот мир,
о котором Христос не молился... Мир — за счет самого Христа. В
преддверии этих дней мы вспомним слова протопопа Аввакума: “Видим убо,
яко зима хощет быти, сердце озябло и ноги задрожали”...

А затем нам надо будет исполнить уроки эсхатологической этики
христианства. В эти дни надо будет вспомнить совет мудрого рыцаря,
который вестник передает последнему королю в последний час “Последней
битвы”: “Я был с ним в его последний час, и он дал мне поручение к
Вашему Величеству — напомнить Вам, что миры приходят к концу, а
благородная смерть — это сокровище, и каждый достаточно богат, чтобы
купить его” (К. С. Льюис. Хроники Нарнии). Эсхатологическая этика
(которую Шарль Пеги называл “этикой героического пессимизма”) знает, что
в плане земной истории христианство проиграет. Но речь идет о защите
некоей метаисторической истины. И потому рыночная эффективность (что я с
этого буду иметь?) — не последний критерий. И количество газетных
батальонов и университетских когорт, мобилизованных пророками новой
религии “веротерпимости” — не последний аргумент.

В конце концов, так уже однажды было с христианами:

Знал бы Ирод, что чем он сильней,

Тем верней, неизбежнее чудо.

(И. Бродский. Рождество 1972).

Впрочем, рассуждениями на апокалиптическую тему я всего лишь пробую
пояснить свою убежденность, что за теософией и оккультизмом (пусть даже
в иных формах и с иными самоназваниями) — будущее. Другое дело, что я
придерживаюсь той же позиции, что и профессор Санкт-Петербургской
Духовной Академии архим. Михаил, который, в годы первой мировой войны
обращаясь к материалистам и атеистам в своей публичной лекции, говорил:
“Вы победите, но после всех победителей победит Христос”.

Или, как о том же сказал Анри де Любак: “Нам не было поручено сделать
так, чтобы истина восторжествовала. Нам было поручено всего лишь
свидетельствовать о ней” (28). Кстати, греческое слово “martiros”,
буквально значащее “свидетель”, в русский язык вошло как — “мученик”,
ибо именно так — “свидетелями” — называли в Древней Церкви людей,
принимавших смерть за свою веру.

Здесь — очень важная сторона христианского сопротивления антихристу.
Здесь — ответ на вопрос о том, какими средствами мы можем противиться
апокалиптическому Зверю.

13 глава Апокалипсиса говорит о двух зверях: один выходит из моря,
другой из земли. Отец Сергий Булгаков полагает, что первый выходит из
Римской империи (Средиземноморье), а второй — из Азии. Совмещая эти два
символа вместе, можно сказать, что антихрист совмещает западное, римское
умение административного контроля и организации общества с владением
восточным оккультизмом (29). Эта его мысль может найти свое
подтверждение в тех пророчествах ламаизма, которые увязывают всемирное
торжество ламаизма с появлением таши-ламы Панчен Римпоче (Великое
Сокровище Мудрости). Это Сокровище должно воплотиться “в стране
иноземцев и, появившись как великий победитель, разрушит своей
могущественной рукой все ошибки и все невежество веков” (30). Так что не
только Булгакову приходила мысль о том, что реставратор язычества в
Европе должен черпать свое вдохновение из глубин Азии.

Блаватская даже конкретизирует (почти в стиле “Трех разговоров”)
последний акт мировой истории: “Тогда, возможно, наступит новое
вторжение Атиллы с далекого Востока. Однажды миллионы людей из Китая и
Монголии, язычников и мусульман, снабженных всеми наиболее смертоносными
видами оружия, изобретенными цивилизацией, и усиленные Небожителями
Востока, при помощи инфернального духа торговли и любви к прибыли на
Западе, и, кроме того, хорошо обученные христианскими человекоубийцами,
— ворвутся и захватят разлагающуюся Европу, подобно неудержимому потоку”
(31). 

Эти панмонголические “триллеры” были естественны в XIX веке, когда
казалось, что язычество лишь извне, лишь силой оружия может покорить
Запад. Сегодня очевидно, что для новой паганизации нет никакой нужды в
вооруженном нашествии Востока.

Антихристу, родившемуся на Западе, Церковь не сможет помешать
использовать западное, светское орудие господства. Даже католики уже не
могут всерьез влиять на политический климат в западных странах.
Протестанты слишком раздроблены. Православные вообще никогда не имели
вкуса к большой политике.

Но Церковь может и должна сопротивляться его оккультной власти. Мы можем
и должны сопротивляться тем, кого Блаватская именует “Небожители
Востока”. “Наша брань не против крови и плоти, но против мироправителей
тьмы века сего, против духов злобы поднебесных” (Еф. 6,12).

Мне кажется, в этой мысли Апостола важно отметить, что войну Церковь
ведет не с “мироправителями века сего”, но с “мироправителями тьмы века
сего”. При первом варианте Церковь превращалась бы в банальную
диссидентствующую структуру. Во втором случае она противостоит не “веку
сему” как таковому, но той духовной тьме, которую насаждают
антихристианские “мироправители”. И потому христиане победили Нерона не
референдумами и не созданием “правозащитных” движений. Они не писали
обличительные памфлеты о злоупотреблениях римской бюрократии и об
ущемлении прав окраинных народов Империи. Церковь победила молитвой и
твердым, мученическим (а значит, благодатным) исповеданием формулы: “Нет
Господа, кроме Христа”.

Призывы к политическому сопротивлению и сегодня почти бесполезны.
Политический опыт у врагов Церкви явно больше, чем у ее иерархов. Кроме
того, борясь со злом, очень легко заболеть его же болезнями. Например,
борясь с бытовым магизмом, противопоставить ему “православный магизм”
(раз у меня соседка балуется “наведением порчи”, буду поминать ее каждый
день за упокой). Да и просто внешний активизм сопротивления может
привести к внутреннему ожесточению и даже гордыне (“Я — борец за
Истину!”). Этим, я полагаю, и мотивируются неожиданные и трезвые слова
Св. Игнатия Брянчанинова: “Не покусись немощною рукою твоею остановить
всеобщее отступление”.

А значит, не следует ли и христианам расслышать в последние дни Божие
предупреждение: “Не бойтесь и не ужасайтесь множества сего великого, ибо
не ваша война, а Божия” (2 Пар. 20,15). И все же Израиль не услышал
этого предупреждения и совершил ошибку: он нередко отождествлял победу
Божию со своей победой. Эту ошибку и мы повторяем постоянно. Не “наша
вера”, не “наши идеи”, не “наша Церковь” победит. Победит Бог. И дай Бог
нам при этой Его победе быть рядом с Ним. Дай Бог, чтобы средоточие
нашего жизненного пульса, наших упований, нашей любви и стремлений было
рядом с Богом, было схоже с тем миром, который Бог создаст тогда. Но это
— не наша победа. И молиться надо о пришествии Его Царства, а не нашего
господства.

В третьем веке св. Иустин Мученик специально говорил, что не во власти
христиан прекратить гонения на Церковь: “Гонения будут продолжаться до
тех пор, пока приидет Господь и освободит всех” (32).

То, что требуется от христиан в “эру Водолея” — просто выстоять. Вопреки
всему не отречься от Христа словом, делом, мыслью и не участвовать в
оккультных играх. Мученик — это не только тот, кто идет на плаху. Если у
христианина рак, и врачи бессильны, но родственники уговаривают его
сходить к “потрясающей целительнице”, в случае отказа он приимет
поистине мученический венец. Если директор завода увлекся сайентологией
и заставляет медитировать по утрам всех подчиненных, уход с работы — это
тоже исповедание Христа. Когда по всем каналам Евровидения будут
показывать “пришельцев”, низводящих огонь с неба и трактующих Евангелие,
а христианин будет упрямо повторять в своем сердце “Символ веры” — это
тоже будет исповедничеством. Если кришнаит с улыбкой предлагает
христианину на улице пирожное-прасад (то есть пищу, ранее принесенную им
в жертву Кришне), и христианин найдет в себе силы вопреки возмущению
окружающих отказаться от угощения идоложертвенным (см. Деян. 15,29) — и
это будет актом сопротивления “миропра-вителям тьмы”.

Так сбудется предсказание древних преподобных Отцов о последних
временах: “нашего дела не будут иметь те люди, но придет на них
искушение и оказавшиеся достойными в оном искушении окажутся выше нас и
отцов наших” (33). Посту и молитве первых христианских подвижников не
смогут уже подражать христиане последних времен. И все же эти
не-постники, не-молитвенники, не-аскеты по предсказанию древних будут
облечены в Небесном Царстве венцами большими, чем монахи иных времен —
если просто сохранят веру и не осквернят души идолами.

Итак, Библия кончается Апокалипсисом, а Апокалипсис на грани
человеческой истории прозревает не Царство Христа (здесь, на земле: в
жизни, в политике, в культуре, в отношениях между людьми) — а царство
антихриста. Христос, говоря о признаках Своего Второго пришествия, о
признаках конца истории и конца света, находит для апостолов только одно
утешение: да, будет тяжело, но утешьтесь тем, что это — конец. Это
ненадолго. 

Сейчас христиане взяли в привычку молиться об отсрочке конца. Но
Апокалипсис и вся Библия завершаются призывом: “Ей, гряди Господи
Иисусе!” И в приходе Бога главное — что Он пришел, а не то, что все-таки
разрушилось с Его приходом. Ведь сказано Христом о признаках конца:
“Когда начнет сбываться все это, восклонитесь, ибо близко избавление
ваше”. “Вос-клонитесь”, то есть вы, сейчас пригнетенные к земле,
уставшие от привычной богооставленности, вос-клонитесь, воспряньте,
подымитесь.

В заключение я хотел бы обратить внимание читателя на то, что я
практически не занимался “толкованием Апокалипсиса”. Как будут
осуществляться события Апокалипсиса, мы не знаем. Но я согласен с
Алексеем Лосевым, полагающим, что нам важнее понять смысл того, о чем
говорит книга Откровения, нежели пытаться найти толкование для каждого
ее образа. Говоря о тех картинах, которые развертывает книга Откровения,
философ пишет: “Понимая их подлинный смысл, мы не знаем, как они будут
осуществляться, но мы верим, что то, что осуществится, будет иметь
именно этот смысл, а не иной. Другими словами, судить о том, как должно
исполниться пророчество, можно только по наступлении того события,
которое предречено. Полностью о пророчестве можно судить, таким образом,
только после его исполнения. Скажут: зачем тогда существует пророчество?
Пророчество существует для того, чтобы установить смысл грядущих времен,
а не их факты. Поэтому все толкования должны ограничиться установлением
только точного смысла событий, а не их фактического протекания. Это-то и
есть пророчество, а не астрономическое вычисление затмения” (34).

В перспективе той темы о которой шла речь выше, смысл Апокалипсиса
вполне ясен: язычество еще даст последний бой Церкви Христа. Будем
разбиты мы. Но не Христос, “паки грядущий со славою судити живым и
мертвым, Его же Царствию не будет конца”. И тот, кто сам не отречется от
Него в сумерках последних дней, узрит новое небо и новую землю.

Грядущее второе Пришествие Христа во славе, строго говоря, не завершает
земную историю человечества, а открывает иной эон бытия.

Хотяинцев И. Рецензия на книгу "Размышления православного прагматика о
том, надо ли строить Храм Христа Спасителя". // Христианство в России.
№3, 1995, с. 58. Мое знакомство с этой рецензией совпало по времени с
публикацией некоторых строк из блоковского дневника (см. Приложение к
“Вечерней Москве” 28.10.1995). Оказывается, 7 марта 1915 Александр Блок
в сердцах записал: "Тоска, хоть вешайся. Опять либеральный сыск. — Жиды,
жиды, жиды". Насчет “либерального сыска” — ой, как не устарело...

Клизовский А. И. Правда о масонстве. Ответ на книгу В. Ф. Иванова
"Православный мир и масонство". — Рига, 1990.

Розанов В. В. Уединенное. — М., 1990, с. 398.

В Священном Писании много взаимных отражений и узнаваний. Три с
половиной года проповеди Того, Кто был "Светом миру" — три часа тьмы
после Его Казни — три с половиной года владычества антихриста на пределе
земной истории ("А внешний двор храма... дан язычникам: они будут
попирать святый город сорок два месяца" — Откр. 11,2).

В оригинале буквально "к мифам" — mithous.

Весьма интересный очерк, поясняющий, чем именно оккультизм может
привлекать современные элиты, содержится в книге двух русских
протестантов В. Алексеева и А. Григорьева "Религия антихриста". —
Новосибирск, 1994, сс. 193-212.

Цит. по: Ясперс К. Смысл и назначение истории. — М., 1991, с. 156.

Преп. Феодор Студит. Наставления монахам, 322. // Добротолюбие. Т. 4. —
Jordanville, 1965, с. 432.

Преп. Ефрем Сирин. На пришествие Господне. 2. // Творения. Ч. 3. —
Сергиев Посад, 1912, с. 139.

Розанов В.В. "Обескровленные" журналисты. // Розанов В.В. Обонятельное и
осязательное отношение евреев к крови. - СПб., 1914, с. 123.

Шейфер Ф. Современная философия и теология. // Диспут. 1992,
январь-март. с. 72.

“Все мертвое плывет по течению, против течения может плыть только живое”
— Г.К.Честертон. Вечный человек. — М., 1991, с. 255.

Кротов Я. Рецензия на статью А. Колпакова "Реванш" (Московский
комсомолец, 19.9.94) // Христианство в России. 1994, №2, с. 61.

Насколько независимо от мнения покупателей газет могут вести себя
“демократические” журналисты, видно из освещения московскими демгазетами
церковной тематики. По опросу, проведенному Институтом системных
исследований и социологии, большинство москвичей (59,5%) согласны, что
государство должно поддерживать церковь (см. Московские новости, 4
.2.1996). В то же время почти все демократические издания в Москве
постоянно выступают с самой резкой критикой любых жестов поддержки
госвластями Православной Церкви. Следовательно, люди, ведущие
религиозную тематику в московских средствах массовой информации,
стремятся не к отражению мнения большинства, а к тому, чтобы свою (по
большей части резко антицерковную) настроенность навязать большинству
москвичей.

Jones P. The Gnostic Empire strikes back. — Phillipsburg, 1992, p. 86.

Честертон Г. К. Исключительная изобретательность Еноха Оутса. //
Избранные произведения в 4-х томах. Т. 3. — М., 1994, с. 56.

Честертон Г. К. Шар и крест. // Приключения' 90. — М., 1990, с. 369.

Письма Елены Рерих 1929-1938. Т. 2, с. 291.

Назаретян А. Похороны богов. Либо они состоятся, либо цивилизация
погибнет. // Огонек. №27, 1995.

Величко В. Л. Владимир Соловьев. Жизнь и творения. — СПб., 1904, с. 170.

Внешняя печать, несомненно, есть проявление, запечатление внутреннего
отчуждения от Христа. Московский священник Николай Карасев рассказывает
о таком совмещении внутреннего и внешнего: "Однажды я крестил двух
девиц. И у одной из них я увидел на правой руке штамп, на котором было
написано "оплачено". Это был пропуск в один из музыкальных рок-клубов.
При дальнейшем выяснении оказалось, что девицы интересуются учением
буддизма, так как в клубе его пропагандируют. Когда же я поставил
условие: или крещение, или клуб с его песнями и учением, одна из них, у
которой был штамп на руке, отказалась креститься и ушла от купели
крещения" (священник Николай Карасев. Аспирантский отчет на тему
"Теософия и практический оккультизм". — М., ОВЦС МП, 1995, с. 9.
Рукопись).

Например, Эли Визель, президент "Гуманитарного фонда Эли Визеля", бывший
узник нацистского концлагеря, затем известнейший еврейский писатель,
лауреат Нобелевской премии мира (1986 год, вместе с А. Д. Сахаровым),
чрезвычайно влиятельный, хотя и теневой политический лидер Америки,
работает по такому адресу: "666. Fifth avenue, 10h floor, New-York". Он
мог бы выбрать любой другой оффис Нью-Йорка. Но он сделал жест — и
поселился в трех шестерках, что стоят на всех его письмах.

Авдеев В. Преодоление христианства. — М., 1994, с. 99.

Авдеев В. Преодоление христианства. с. 110.

Авдеев В. Преодоление христианства. с. 71.

Авдеев В. Преодоление христианства. с. 168-170. Слова о "пощаде",
которой не будет, станут особенно значимы, если вспомнить, что
активнейший рассадник оккультных идей в России и во всем мире — это
кружки "восточных единоборств". Журналист спрашивает Михаила Крысина,
президента Российской Ассоциации боевых искусств, вице-президента
Всемирной федерации Косики-каратэ: "Однако, Михаил! Будучи приверженцем
буддизма, вы только что произнесли Христову заповедь: "Ученик никогда не
может возвыситься над учителем". При том, что отношение к православию у
вас, скажем, прохладное. — Православие есть помимо меня. Я есть помимо
него. Нельзя заставлять человека молиться какому-то богу, тем более
такому, который пришел и сказал: "Вот — я". Ну — ты. Внешне — никто.
Речь — косноязычная. Характер — отвратительный. Чудес никто не видел. Да
человек — это уже Бог. В чем-то, в чем достиг высочайшего мастерства"
(Совершенно секретно. №3, 1995). Православное казачество было
разгромлено и вырезано в ходе Первой русской оккультной революции.
Сегодня оккультисты создают свои многотысячные отряды боевиков.

De Lubac Н. Paradoxes. — Paris, 1959, p. 48.

См. прот. С. Булгаков. Апокалипсис Иоанна. — М., 1991, с. 109.

Блаватская Е. П. Скрижали кармы. сс. 489-490.

Блаватская Е. П. Скрижали кармы. сс. 83-84.

Цит. по: Фаррар Ф. Первые дни христианства. —СПб., 1892, с. 714.

Древний патерик. — М., 1899, с. 341.

Лосев А. Ф. Диалектика мифа. // Философия. Мифология. Культура. — М.,
1991, с. 176.

+++

КОНЕЦ