Серен Керкегор

Заключительное ненаучное послесловие к “Философским крохам”[1]

§ 1. Что значит существовать. Действительность. 

Проблема существования и существующего никогда собственно не ставится на
языке абстракции и еще труднее обнаруживается. Именно из-за того, что
абстрактное мышление мыслит sub specie aeterni, оно отворачивается от
конкретного, от временности, от возникновения экзистенции, от
укорененной в ней нужды существующего соединять в себе вечное и
временное1. Если считать, что абстрактное мышление — это самое высокое,
то тогда правомерна та горделивость, с которой мыслители и сама наука
покидают существование и предоставляют нам, прочим людям, оставаться с
самым худшим. Пусть так. Но тогда из этого кое-что вытекает и для
абстрактного мыслителя: коль скоро он сам относится к роду
существующего, он должен быть рассеян в той или иной форме.

Вопрошать действительность абстрактно (если вообще правильно спрашивать
о ней абстрактно — ведь отдельное, единичное, случайное принадлежит к
действительности и прямо противоположно абстракции) и абстрактно
отвечать совсем не так трудно, как спросить и дать ответ, каким образом
действительность есть, скажем, вот это — нечто определенное. Абстракция
его-то как раз и не замечает; проблема же заключается именно в том,
чтобы, стремясь мыслить какую-либо определенность, соединить ее с
идеальностью мышления. Но о подобном противоречии абстракции можно и не
беспокоиться, поскольку оно предотвращено ею заранее.

Сомнительность абстракции проявляется в отношении всех вопросов
существования — она расправляется с любыми затруднениями, просто опуская
проблему и потом бахвалясь, что может разъяснить все. Она трактует
бессмертие вообще, и ей это превосходно удается: бессмертие становится
тождественно вечности, той вечности, в которой пребывает мышление. Но
бессмертен ли отдельный человек, человек, который существует,— а ведь
вот в чем вопрос! — этим абстракция не задается. Она незаинтересованна,
меж тем как проблема существования заключена в интересе того, кто
существует, а он бесконечно заинтересован в том, чтобы существовать.
Абстрактное мышление помогает мне обрести бессмертие тем, что сражает
меня как существующего в отдельности насмерть и тем самым дарует
бессмертие, — стало быть, помогает мне примерно так же, как
хольберговский врач, который оказал помощь больному доведя его своим
лечением до смерти, но температуру-таки сбив. Поэтому если абстрактный
мыслитель не прояснил для себя отношения между абстрактным мышлением и
своим существованием, то он производит комичное впечатление, сколь бы
скромен он ни был, потому что по сути готов перестать быть человеком. А
человек как он есть в действительности, соединяющий в себе бесконечность
и конечность, обладает своей действительностью именно постольку,
поскольку бесконечным интересом к существованию удерживает в себе и то и
другое. Абстрактный же мыслитель — двойственное существо: временами
призрак, живущий в чистом бытии абстракции, временами жалкая
профессорская фигура, которую его абстрактное существо отставляет в
сторону, как отставляют трость. Когда читаешь про жизнь такого мыслителя
(чьи работы могут быть блестящи), порой содрогаешься, узнавая, что это и
называется быть человеком2. <...> 

<...> Абстрактный мыслитель, не понимающий самого себя и соотношения
абстрактного мышления и экзистенции, или отвечает своим способностям,
или же следует выучке. Мне хорошо знакомо восхищение экзистенцией
художника, который творит, повинуясь гению и не спрашивая, что значит
быть человеком, — при этом зритель, упиваясь его творением, забывает о
нем самом. Но мне также хорошо известно, что экзистенция художника
трагически отдалена от экзистенции, находящей свое отражение в
этическом. И мне известно, что в Древней Греции мыслитель был не
немощной экзистенцией, порождающей произведение искусства, но сам был
произведением искусства, порождаемым экзистенцией. Для того, чтобы быть
мыслителем, совсем не нужно было относиться к человеческому бытию как к
отличному от бытия мыслителя. К тому же абстрактному мыслителю недостает
чувства комического, и это eo ipso доказывает, что все его мышление —
работа, быть может, гения, но не человека, существование которого
является в полном смысле человеческим. И все же считается, что мышление
— это высочайшее, всеобъемлющее, но при этом все соглашаются с тем, что
мыслитель существует не qua человек, а как разновидность особого
дарования. Однако то, что говорится о мышлении, не вторит представлению
о мыслителе, согласно которому его собственная экзистенция противоречит
его мышлению, а это свидетельствует о том, такое учение — только слова,
не более. Оно учит, что мышление выше чувства и фантазии, — и это
говорят те, кто сам не знает ни пафоса, ни страсти; оно учит, что
мышление выше иронии и юмора, — и это говорят те, кто начисто лишен
чувства комического. Что само по себе комично! Насколько все абстрактное
мышление по сравнению с христианством и со всеми экзистенциальными
вопросами — опыт из области смешного, настолько так называемое чистое
мышление — психологическая нелепость, странный способ проявлять
остроумие, возводя некие конструкции в фантастической среде — чистом
бытии. Слепое обоготворение чистого мышления как высочайшего говорит о
том, что мыслитель никогда не существовал в качестве человека, что он,
кроме всего прочего, никогда по-настоящему и не действовал — не в смысле
внешней занятости, а в смысле внутреннего содержания. Ведь действовать в
высшем смысле слова означает стремиться к тому, чтобы существовать в
качестве человека, означает отваживаться на решение (такое под силу
каждому человеку), будучи захваченным открывшейся истиной
субъективности, с полным сознанием вечной ответственности. Действовать
все же значит нечто иное, чем быть чистым мыслителем, — и быть человеком
также значит нечто иное, чем годами корпеть над системой. Решимость
существовать поистине как человек также воспитывает восприимчивость к
комическому. Я не утверждаю, что каждый, кто действительно существует
как человек, именно поэтому склонен писать комедии или быть комическим
актером, нет. Но он способен воспринимать комическое. <...>

<...> Все логическое мышление совершается в языке абстракции и sub
specie aeterni. Мыслить существование под этим углом зрения значит
отвернуться от проблематичности мышления вечного в его становлении, но к
последнему подталкивает то, что и сам мыслящий в становлении. Поэтому
абстрактно мыслить легче, чем существовать, если только не следовать
расхожему мнению и не приравнивать существование к бытию субъекта. Здесь
перед нами снова пример того, как простейшая задача становится
труднейшей. Считается, что существование — никакая не вещь и никакое не
искусство, ибо все мы существуем, меж тем как мыслить абстрактно — это
вещь. Однако существовать поистине, так чтобы сознанием пронизывать свое
существование, вечно отдаляться от него, и все-таки оставаться вблизи
него, и все равно быть в становлении — вот что поистине трудно. Если бы
в наше время мышление не стало чем-то требующим особого подхода и
выучки, то и наши мыслители производили бы другое впечатление, как это
было в Древней Греции, где мыслителем был тот, чье существование
захватила страсть мышления; как это однажды было и в христианском мире,
где мыслителем был тот, кто усердно стремился обрести себя в вере,
составляющей его существование. Но случись такое в наши дни,
самоубийства, инспирированные чистым мышлением, следовали бы одно за
другим, ведь свести счеты с жизнью — это единственное экзистенциальное
последствие чистого мышления, если последнее не входит в человеческое
бытие как частное, подчиняясь требованиям этического и личного
религиозного существования, но заявляет о себе как о всеобщем и
высочайшем. Мы восхваляем не самоубийство, а страсть. Нынешний же
мыслитель — достопримечательное созданье, временами чрезвычайно
остроумное, но в целом не имеющее с человеком ничего общего.

Мыслить существование абстрактно и sub specie aeterni значит в сущности
снять его и потом во всеуслышанье поставить себе в заслугу снятие
принципа противоречия. Существование не дает себя мыслить вне движения,
а движение не схватывается мышлением sub specie aeterni. Опускать из-за
этого движение значит мыслить недобросовестно, а вводить его в логику в
качестве перехода наряду с временем и пространством — в очередной раз
вносить путаницу. Поскольку все мышление совершается в вечности, оно
ставит неразрешимую задачу перед тем, кто существует. Понимание
существования так же затруднено, как и понимание движения: я мыслю его и
таким образом прекращаю его и, следовательно, уже не мыслю его. Можно,
пожалуй, с полным правом сказать, что существует вещь, которая не дает
себя мыслить, и это — существование. Но трудность снова проявляется в
том, что в самой экзистенции соединяются мышление и существование,
поскольку мыслящий существует. <...>

<...> Поскольку экзистенция есть движение, должна существовать
непрерывность, делающая возможным движение, иначе движения нет. Точно
так же, как за словами “все истинно” скрывается, что ничто не истинно,
“все в движении” говорит, что нет никакого движения3. Неподвижное
относится к движению как мера движения, заключающая в себе и telos, и
metron; но когда говорят “все всегда в движении” и при этом забывают о
времени, движение eo ipso оказывается застоем. Поэтому Аристотель, столь
разнообразно исследовавший движение, говорит: Бог, сам неподвижный, все
движет. Поскольку современное чистое мышление просто прекращает движение
или бездумно переносит его в логику, задача того, кто существует,
состоит в том, чтобы придать существованию такую непрерывность, без
которой ничего не будет происходить. Ведь абстрактная непрерывность —
это вовсе не непрерывность, и существование существующего по сути
прерывает ее. Непрерывностью, хотя и моментальной, выступает страсть —
сила сдерживающая и одновременно приводящая в движение. Для того, кто
существует, цель и мера движения — решение и повторение. Вечное — это
непрерывность движения, но движение не затрагивает абстрактной вечности,
а приоткрывает конкретное вечное в том, кто существует, в тот момент,
когда он достигает вершин страсти. Всякая возвышенная страсть4
предвосхищает вечное в экзистенции, чтобы существующий продолжал свое
существование5; вечность же абстрактная достигается ценой отворачивания
от экзистенции. Тот, кто существует, может отдаться чистому мышлению,
избрав сомнительное начало, которое отплатит ему тем, что сделает его
существование ничего не значащим и его речи бессмысленными, — в наше
время редко, почти никогда не встретишь человека, который говорил бы от
своего лица, т.е. от лица отдельного человека. Мнимая возможность,
позволяющая ему, не кому-нибудь, вещать о миллионах, о государствах, о
всемирноисторическом развитии, пантеистически кружит голову. Но все же
его предвосхищение вечного в страсти не является абсолютной
непрерывностью, но открывается как возможность приближения к той
единственно истинной непрерывности, которая только и дается
существующему. Это снова напоминает о моем тезисе: субъективность есть
истина, ибо объективная истина для того, кто существует, подобна
абстрактной вечности. 

В абстракции нет заинтересованности, существование же для того, кто
существует, представляет высший интерес. И поэтому у того, кто
существует, всегда есть telos; этот telos имеет в виду Аристотель, когда
в De anima (III, 10, 2) говорит, что nous theoretikos to telei
отличается от nous praktikos. Но если абстракция, отворачивающаяся от
существования, тем не менее с ним постоянно связана, то чистое мышление
всегда витает в облаках. Оно в своем мистическом парении, без малейшего
отношения к существующему разъясняет все в границах того, что само может
помыслить, но никогда не разъясняет самого себя и поэтому решающее
разъяснение (которое, собственно, и требуется) становится невозможным.
Таким образом, когда существующий спрашивает, как чистое мышление
соотносится с его существованием и что делать, дабы войти в чистое
мышление, ответа он не получает. Чистое мышление, разъясняя
существование исходя из собственных границ, все запутывает, чтобы
существование и экзистенция — то, на чем оно должно было бы потерпеть
крах, — неуловимым поворотом мысли оказалось у него внутри. Поэтому все,
что чистое мышление может сказать о существовании, по сути им
отвергается. Если чистое мышление заводит речь о непосредственном
единстве рефлексии-в-себя и рефлексии-в-иное и о снятии
непосредственного единства, то должно наступать что-то между данными
моментами. Что же это? Конечно, время. Но времени не найти места в
границах чистого мышления. Тогда что означает снятие, переход и новое
единство? Как вообще можно говорить о мышлении, когда люди постоянно
только делают вид, что мыслят, и от всего, что утверждают, сами они
полностью отказываются? И что должно означать чистое мышление, если они
не замечают всей фиктивности такого мышления, трубя повсюду о позитивных
истинах, им якобы устанавливаемых?

Сообразно тому, как экзистенция соединила мышление и существование, —
поскольку тот, кто существует, мыслит, их связывает два посредника:
абстракция и действительность. Чистое мышление — это третий способ
связи, совершенно новое изобретение. Как утверждают, чистое мышление
начинается после самой исчерпывающей абстракции, и я должен по
невежеству или смиренно, или бездумно повторять за мыслителями, что
отношение, в котором абстракция всегда находится с тем, от чего
абстрагируется, и есть чистое мышление. В нем правит непоколебимая
устойчивость перед любым сомнением, чистая позитивная истина — что тут
можно еще сказать?.. Что чистое мышление фантом. И гегелевская
философия, свободная от всех постулатов, ловит этот фантом с помощью
собственного нелепого постулата, принимающего чистое мышление за начало
всего.

Для того, кто существует, в существовании заключается наивысший интерес;
заинтересованность в том, чтобы существовать, есть действительность. Что
такое действительность, не сказать на языке абстракции; действительность
— inter-esse посреди абстрактного гипотетического единства мышления и
бытия. Абстракция рассматривает возможность и действительность, но ее
представление действительности — фальшивое воспроизведение последней,
так как оно делается не посреди действительности, а посреди возможности.
Абстракция может постигать действительность только путем ее снятия, но
снять для абстракции как раз и означает перевести в возможность. Все,
что говорится о действительности языком абстракции, говорится в границах
возможности. Когда же слово берет действительность, абстракция в
качестве возможности всецело становится в отношение к действительности —
причем, конечно, не к той, что заключена в границах абстракции и
возможности. Действительность, существование — это диалектический момент
в “триаде”, начало и конец которой закрыты для того, кто — как
существующий — включен в диалектический момент. Абстракция завершает
“триаду”, совершенно верно.

Но как она это делает? Разве абстракция — некая определенная вещь, разве
она не акт производящего абстракцию? Но тот, кто производит абстракцию,
все же существует и как существующий также включается в диалектический
момент, который сам не может опосредовать или завершить, тем более
завершить абсолютно, коль скоро он существует. Если же он это делает, то
результат его деятельности должен быть соотнесен с экзистенцией, которая
суть он сам, как возможность с действительностью. Он должен дать
разъяснение, как ему быть, т.е. как быть его существованию; и что
произойдет, если он перестанет существовать; и есть ли у него на это
право.

В то мгновение, когда мы начинаем спрашивать подобным образом, мы
призываем этику и предъявляем к тому, кто существует, этическое
требование, но оно состоит не в том, чтобы человек абстрагировался от
существования и отвлекся от экзистенции, а в том, чтобы он существовал,
в чем и заключается его наивысший интерес.

Тот, кто существует, менее всего способен абсолютно удержать снятие
диалектического момента (существования); для этого потребовалось бы
иное, чем существование, опосредование, которое выступает диалектическим
моментом. Тот, кто существует, конечно, знает что такое снятие, но знает
только как возможность, которая не в состоянии сохраняться как таковая,
если у него появляется интерес; и поэтому тот, кто существует, может
понять снятие только будучи незаинтересован, каковым он qua существующий
никогда не станет полностью. А с точки зрения этики он qua существующий
и не имеет никакого права хотеть им быть approximando, потому что
этическое, наоборот, делает его интерес к существованию бесконечным.
Настолько бесконечным, что принцип противоречия здесь вступает в силу
абсолютно.

Здесь снова обнаруживается то, что уже было выявлено: абстракция не
вдается в проблему экзистенции и искажает задачу того, кто существует.
Мыслить действительность посреди возможности не так трудно, как мыслить
ее посреди существования, — когда оно под видом становления
сопротивляется мышлению существующего, как и действительность, которая
не поддается мышлению, меж тем как тот, кто существует, — мыслит. Чистое
мышление погружает по уши в глубокомыслие, и все-таки его Целое порой
производит впечатление рассеянного, — из-за того что чистый мыслитель не
представляет себе ясно, что значит быть человеком, который существует.

Всякое знание о действительности есть возможность; единственная
действительность, которая от существующего требует большего, чем знания,
— это его собственная действительность: то, что он действительно
существует — и эта действительность суть его абсолютный интерес.
Абстракция принуждает, чтобы он ради знания стал незаинтересованным,
этика же требует его бесконечной заинтересованности в существовании.

Единственная действительность, которая действительна для того, кто
существует, — его собственная этическая действительность; о всякой
другой он только может знать, но такое знание, если оно истинно, — уже
переход в возможность.

Достоверность чувственного восприятия обманчива. Это ясно
продемонстрировал уже греческий скептицизм — и современный идеализм
тоже. Достоверность, к которой стремится историческое знание, также
обманчива, поскольку оно претендует на удостоверение действительности;
такое знание действительно, только если стремящийся к нему растворяет
историческую действительность в возможности. <...> Абстракция есть
возможность, предшествующая или последующая. Чистое же мышление —
фантом.

Действительная субъективность обретается не в знании, поскольку знание
помещает ее посреди возможности, а в этическом существовании.
Абстрактный мыслитель, несомненно, существует, однако его существование
выглядит скорее, как сатира. Он удостоверяет существование тем, что
мыслит, — но немедленно впадает в странное противоречие: ведь чем
абстрактнее его мышление, тем сильнее абстрагируется он от своего
существования. Коль скоро оно и в самом деле становится предпосылкой, от
которой мыслитель хочет оторваться, а производимая им абстракция
становится своеобразным доказательством его существования, последнее
должно прерваться, если абстракция вполне удалась. Картезианское cogito
ergo sum повторялось достаточно часто. Если под Я в cogito
подразумевается единичный индивид, то положение “я есмь мыслящий, ergo я
есть” ничего не доказывает: если я есмь мыслящий, что ж удивительного в
том, что я есть, — ведь это уже сказано, и притом в посылке сообщено
больше, чем в заключении. Но когда под Я, лежащим в основании cogito,
подразумевается отдельный существующий человек, философия возмущается
подобной нелепостью — здесь ведь говорится не моем или твоем Я, а о
чистом Я. Но чистое Я не имеет иного способа существования, кроме
мысленного, что и демонстрируется выводом, в котором не делается
заключения, — и положение остается тавтологией.

Когда утверждают, что существование абстрактного мыслителя никак не
доказывается с помощью его мышления, это скорее означает, что абстракции
не вполне удается выявить противоположность существования и мышления; но
делать обратный вывод, будто тот, кто действительно существует, не
мыслит вовсе, значит допускать произвольность, ведущую к недоразумениям.
Конечно, он мыслит, но мыслит переворачивая все относительно себя, так
как бесконечно заинтересован в существовании. Сократ, несомненно, был
мыслителем, но таким, который встал в принципиально безразличное
отношение к знанию чистому и бесконечно сосредоточился на знании
этическом, принципиальном для субъекта, чья экзистенция бесконечно
заинтересована в существовании.

Выводить существование из мышления значит впадать в противоречие.
Наоборот, это мышление вырывает существование из действительного и
мыслит действительное путем его снятия, переведения в возможность. <...>
Что касается любой другой действительности, кроме собственной
действительности индивида, то знание о ней возможно только благодаря
мышлению. В этом случае знание о собственной действительности зависит от
того, насколько его мышлению удается абстрагироваться от
действительного. К этому-то и стремится абстрактный мыслитель, но
тщетно: он продолжает существовать несмотря ни на что, мыкая жалкую
профессорскую долю и напоминая эпиграмму на самого себя; я уж умолчу о
его долге перед этическим.

Греки были особо внимательны ко всему связанному с существованием.
Учение скептиков об атараксии представляло собой экзистенциальный
эксперимент что будет если абстрагироваться от существования. В наши дни
можно абстрагироваться на бумаге, на той же бумаге можно и усомниться во
всем — раз навсегда. Между прочим, эта перспектива так взволновала
современных философов, что они стали много говорить о бесконечных целях,
даже судачить друг с другом о ценности бумажных денег. Но никому и в
голову не пришло поэкспериментировать на своем существовании, чтобы
достичь этих самых целей. С помощью абстракции можно легко со всем
разделаться, легко начинать без предпосылок. То, что предпосылает, к
примеру, тотальное сомнение, захватит всю человеческую жизнь — и в наши
дни это делается так же легко, как и говорится.

§ 2. Возможность выше действительности. Действительность выше
возможности. Поэтическая идеальность и интеллектуальная идеальность.
Этическая идеальность. 

Аристотель в Поэтике отмечает, что поэзия выше истории, поскольку
история говорит только о том, что происходит в действительности, поэзия
же — о том, что может или должно произойти, т.е. в ее ведении возможное.
Возможность выше действительности с точки зрения поэзии и разума — и
эстетическая, и интеллектуальная способности незаинтересованны.
Существует только один интерес — интерес существования;
незаинтересованность же означает безразличие к действительности. Это
безразличие забыто в картезианском тезисе cogito ergo sum, который
смущает незаинтересованность разума и оскорбляет спекуляцию, как будто
спекулятивное озабочено чем-то помимо себя. Я мыслю, ergo мыслю я, — но
я ли есть или нечто есть (есть в действительности, где под “я”
подразумевается отдельный человек, который существует, а под “нечто”
отдельная определенная вещь) — это совершенно безразлично. То, что
предмет моего мышления существует в круге мышления, не требует
доказательства или умозаключения, поскольку это очевидно. Но когда мое
мышление начинает полагать цель и предмет, это значит, что в игру
вступил интерес, а с ним и авторитет этического, который избавляет меня
от всех хлопот, связанных с доказательством моего существования, и
освобождает от необходимости этически двусмысленного и метафизически
неясного умозаключения, призывая меня к существованию. <…>

Перевод с датского Д. Лунгиной

Примечания автора

1. Гегель в своей Логике постоянно дает разыграться спектаклю, в котором
сам предстает в роли большого знатока конкретного и ближайшего; господин
профессор, забывая сделать необходимый переход, всякий раз использует
эти понятия, чтобы идти дальше, — но в этом его очевидный промах, на
который указал еще Тренделенбург.

2. И когда в его сочинениях читаешь: “Мышление и бытие суть одно и то
же”, вспомнив его жизнь, думаешь: бытие, тождественное мышлению, — это,
пожалуй, не человеческое бытие.

3. Несомненно, именно на это намекал ученик Гераклита, когда сказал, что
войти в одну и ту же реку нельзя даже единожды.

4. Земная страстность сужает экзистенцию тем, что преображает
существование во что-то мгновенное.

5. Поэзию и искусство вообще всегда называли предвосхищением вечного. Но
если это так, то нужно заметить, что поэзия и искусство по существу не
связаны с существованием, так как их взгляд, “удовольствие от
прекрасного”, незаинтересован и не принимает во внимание существование
как существование.

	-   PAGE  1  -