ЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ

 

Предисловие редактора русского издания

«Логические исследования» проф. Э. Гуссерля - первая часть которых,
посвященная уяснению понятия и основ науки логики, предлагается теперь
вниманию русских читателей -представляют, по согласному мнению
специалистов, одно из самых выдающихся произведений логической
литературы последних лет. Бесспорная заслуга Гуссерля - все равно,
разделяем ли мы его собственную точку зрения или нет - состоит в том,
что он вносит подлинную ясность в основные логические понятия и тем
содействует разрешению споров, которые грозят затянуться до
бесконечности в силу двусмысленности и неопределенности понятий и
терминов. Таковы споры о «нормативном» или «естественном» характере
логических законов, об объективности и субъективности познания, об
отношении между логикой и психологией и т. п.

Сам Гуссерль стоит на точке зрения, которую можно было бы назвать
идеалистическим объективизмом. Он проводит резкую и ясную границу между
объективным идеально-логическим содержанием мышления и субъективным,
реально-психологическим процессом мышления; на почве этого разграничения
он решительно отвергает все попытки перенести на содержание мышления или
познания субъективистические или психологистические категории,
применимые к процессу мышления и заимствованные из рассмотрения
последнего. Эта позиция находится в двойственном отношении к идеям Канта
и к современным философским учениям, отразившим влияние Канта. С одной
стороны, никто глубже, чем Кант, не подметил основного различия между
психологическим происхождением и логическим (или гносеологическим)
значением наших идей, между генетическим (каузальным) объяснением
познания в психологии и критическим уяснением его в гносеологии;
достаточно указать, что именно это различение положило конец
многовековому спору между эмпиризмом и рационализмом путем выяснения,
что познание психологически проистекает из опыта, но логически не может
быть целиком обосновано на опытных данных. С другой стороны, однако,
можно также сказать, что никто не содействовал распространению
психологизма и субъективизма в философии более, чем Кант, который
заставил весь объективный мир «вращаться» вокруг человеческого сознания.
Правда, понятия «сознания», «разума» и т. п. употребляются Кантом в
столь многозначном и мало выясненном смысле, что, как известно, весьма
трудно уловить подлинное значение соответствующих утверждений Канта.
Однако невозможно отрицать наличность прямых противоречий в его анализе
познания, и бесспорно, что оба эти мотива - и психологистический, и
антипсихологистический - присутствуют и даже резко выражены в его
философии. Этим было создано, по справедливому замечанию Гуссерля,
«невыносимое смешение отчасти правильных, отчасти ложных утверждений». В
какой мере это смешение царит еще и в современной гносеологии,
находящейся под сильнейшим влиянием Канта и разных форм кантианства, -
это показывает представленный Гуссерлем поучительный разбор логических
работ Зигварта, Эрдмана, Ланге и др. Гуссерль, по меньшей мере, вносит
полную ясность в положение дела, решительно примыкая к
антипсихологистической тенденции Канта и столь же решительно отвергая
противоположную, психологистическую тенденцию.

Еще большее значение имеет труд Гуссерля, если противопоставить его тем
уже явно психологистическим и релятивистическим идеям, которые приобрели
большую популярность в последнее время. Мы разумеем не только логические
воззрения Милля, но и главным образом «эмпириокритицизм», а также
самоновейшую форму скептического релятивизма - так называемый
«прагматизм». Эмпириокритицизм, который пользуется исключительным
признанием среди некоторой части нашей интеллигенции, подвергнут сжатой,
но меткой и мастерской критике в особой (IX) главе этой книги. Признание
плодотворности и законности «принципа экономии мышления» как
телеологической точки зрения в психологии познания сочетается у Гуссерля
с убедительным уяснением несостоятельности этой философской концепции,
поскольку она притязает заменить собою подлинный гносеологический
анализ. О «прагматизме» Гуссерль еще не упоминает, так как появление его
книги (в 1900 г.) предшествует расцвету этого движения, но читателю
нетрудно будет отнести общие аргументы Гуссерля и к этой, самой резкой
форме критикуемого им субъективизма. Принципиальный объективизм Гуссерля
приобретает, таким образом, и широкий культурно-философский смысл, как
одинокий, но сильный протест как бы самого научного духа против
распространяющихся влияний скептического и субъективистического
умонастроения, грозящих пошатнуть доверие к научной истине и поколебать
ее самодовлеющее значение.

Перевод предлагаемой первой части работы Гуссерля не представлял особых
терминологических затруднений, так как большинство сложных и трудно
передаваемых новых логических терминов, введенных Гуссерлем и в изобилии
употребляемых им во второй (специальной) части его исследования, либо
вообще не упоминаются в первой части, либо же встречаются в ней только
спорадически и без твердо установленного технического значения, так что
их можно было передавать описательно и в зависимости от общего
контекста. Некоторое сомнение вызывала только передача термина
«Wissenschaftslehre». Слово «наукоучение», на котором я остановился при
его переводе, отчасти неудобно тем, что оно исторически ассоциировалось
с системой Фихте, к которой идеи Гуссерля не стоят ни в каком близком
отношении. Однако заменить его удобным в иных отношениях термином
«теория науки» (не говоря уже о менее точных передачах) оказалось
невозможным, так как именно теоретический характер этой дисциплины
является в работе Гуссерля спорным вопросом, подлежащим разрешению. С
другой стороны, если сам автор пользуется термином «Wissenschaftslehre»
- который по-немецки тоже ведь непосредственно наводит на мысль о
системе Фихте - в новом значении, примыкая не к учению Фихте, а к
одноименному учению Больцано, то не было основания не делать того же и в
русском переводе.

С. Франк.

Спб., октябрь, 1909 г.

Предисловие автора

Логические исследования, опубликование которых я начинаю с этих
пролегомен, вызваны были неустранимыми проблемами, на которые я
постоянно наталкивался в моей долголетней работе над философским
уяснением чистой математики и которые, в конце концов, прервали ее. В
частности, наряду с вопросами о происхождении основных понятий и
основоположений математики эта работа касалась также трудных вопросов ее
метода и теории. То, что в изложении традиционной или всякого рода новой
логики должно было бы казаться легко понятным и до прозрачности ясным, а
именно рациональная сущность дедуктивной науки с ее формальным единством
и символической методикой, представлялось мне при изучении
действительной природы дедуктивных наук сложным и проблематичным. Чем
глубже я анализировал, тем сильнее сознавал, что логика нашего времени
не доросла до современной науки, которую она все же призвана разъяснять.

Особенные затруднения испытал я, занимаясь логическим исследованием
формальной арифметики и учения о многообразиях (Mannigfaltigkeitslehre)
- дисциплины и метода, выходящих за пределы всех специальных числовых и
геометрических форм. Это исследование привело меня к соображениям весьма
общего характера, возвышавшимся над сферой математики в узком смысле и
тяготевшим к общей теории формальных дедуктивных систем. Из множества
наметившихся при этом проблем я упомяну здесь лишь об одной группе.

Явная возможность обобщений или видоизменений формальной арифметики,
путем которых она без существенного нарушения ее теоретического
характера и счислительной методики может быть перенесена за пределы
количественной области, должна была привести к мысли, что количественное
вовсе не относится к универсальной сущности математического или
«формального» познания и вытекающего из него счислительного метода.
Когда я затем в лице «математизирующей логики» познакомился с
действительно неколичественной математикой, с неоспоримой дисциплиной,
обладающей математическою формой и методом и исследующей отчасти старые
силлогизмы, отчасти новые, не известные традиционной логике формы
умозаключения, тогда предо мною стали важные проблемы об общей сущности
математического познания вообще, о естественных связях или возможных
границах между системами количественной и неколичественной математики и
в особенности, например, об отношении между формальным элементом в
арифметике и формальным элементом в логике. Отсюда я, разумеется, должен
был прийти к дальнейшим, более основным вопросам о сущности формы
познания в отличие от содержания познания и о смысле различия между
формальными (чистыми) и материальными определениями, истинами и
законами.

Но еще и в совершенно ином направлении я был втянут в проблемы общей
логики и теории познания. Я исходил из господствующего убеждения, что
как логика вообще, так и логика дедуктивных наук могут ждать
философского уяснения только от психологии. Соответственно этому
психологические исследования занимают очень много места в первом (и
единственном, вышедшем в свет) томе моей «Философии арифметики». Это
психологическое обоснование в известных отношениях никогда не
удовлетворяло меня вполне. Где дело касалось происхождения
математических представлений или развития практических методов,
действительно определяемого психологическими условиями, там результат
психологического анализа представлялся мне ясным и поучительным. Но как
только я переходил от психологических связей мышления к логическому
единству его содержания (единству теории), мне не удавалось добиться
подлинной связности и ясности. Поэтому мною все более овладевало
принципиальное сомнение, как совместима объективность математики и всей
науки вообще с психологическим обоснованием логики. Таким образом, весь
мой метод, основанный на убеждениях господствующей логики и сводившийся
к логическому уяснению данной науки путем психологического анализа,
пошатнулся, и меня все более влекло к общим критическим размышлениям о
сущности логики и, в частности, об отношении между субъективностью
познавания и объективностью содержания познавания. Не найдя ответа в
логике на вопросы, уяснения которых я от нее ждал, я в конце концов был
вынужден совершенно отложить в сторону мои философско-математические
исследования, пока мне не удастся достичь бесспорной ясности в основных
вопросах теории познания и в критическом понимании логики как науки.

Выступая теперь с этой попыткой нового обоснования чистой логики и
теории познания, явившейся результатом многолетнего труда, я надеюсь,
что самостоятельность, с которой я отграничиваю свой путь от путей
господствующего логического направления, ввиду серьезности руководивших
мною мотивов не будет ложно истолкована. Ход моего развития привел к
тому, что в основных логических взглядах я далеко отошел от произведений
и мыслителей, которым я больше всего обязан в своем научном образовании,
и что, с другой стороны, я значительно приблизился к ряду
исследователей, произведения которых я раньше не сумел оценить во всем
их значении и которыми поэтому слишком мало пользовался в своих работах.
Я должен, к сожалению, отказаться от дополнительного внесения обширных
литературных и критических указаний на родственные исследования. Что же
касается моего дерзновенного критического отношения к психологической
логике и теории познания, то я напомню слова Гете: «Ни к чему не
относишься так строго, как к недавно оставленным заблуждениям».

Галле, 21 мая 1900г.

 

ВВЕДЕНИЕ

 

§ I. Спор об определении логики и существенном содержании ее учений

«Авторы сочинений по логике сильно расходятся между собой как в
определении этой науки, так и в изложении ее деталей. Этого заранее
можно было ожидать в таком предмете, в котором писатели одни и те же
слова употребляли для выражения совершенно различных понятий»1. С тех
пор как Дж. С. Милль этими словами начал свою столь ценную обработку
логики, прошло уже не одно десятилетие, выдающиеся мыслители по обе
стороны Ламаншского пролива посвятили свои лучшие силы логике и
обогатили ее литературу новыми изложениями, но все же и теперь эти слова
являются верным отражением состояния науки логики. Еще и теперь мы
весьма далеки от единодушия в определении логики и в содержании
важнейших ее учений. Нельзя сказать, чтобы современная логика
представляла ту же картину, что и в середине XIX столетия. Под влиянием
указанного замечательного мыслителя из трех главных направлений, которые
мы находим в логике, - психологического, формального и метафизического -
первое получает значительный перевес по числу и значению своих
представителей. Но оба других направления все же продолжают
существовать, спорные принципиальные вопросы, отражающиеся в различных
определениях логики, остались спорными, а что касается содержания
учений, развиваемых в систематических изложениях логики, то еще теперь
и, пожалуй, в большей мере, чем прежде, можно сказать, что различные
авторы пользуются одинаковыми словами, чтобы выразить разные мысли. И
это относится не только к изложениям, исходящим из разных лагерей. В том
направлении, в котором царит наибольшее оживление, - в психологической
логике мы встречаем единство взглядов лишь в отношении отграничения
дисциплины, ее основных целей и методов; но вряд ли нас можно будет
обвинить в преувеличении, если к развиваемым учениям и тем более к
противоречивым толкованиям традиционных формул и теорий мы применим
слова: bellum omnium contra omnes. Тщетна была бы попытка выделить
совокупность положений или теорий, в которых мы могли бы видеть
незыблемое достояние логики нашего времени и наследие, оставляемое ею
будущему.

 

§ 2. Необходимость пересмотра принципиальных вопросов

При таком состоянии науки, когда нельзя отделить индивидуальные
убеждения от общеобязательной истины, приходится постоянно сызнова
возвращаться к рассмотрению принципиальных вопросов. В особенности это
применимо, по-видимому, к проблемам, которые имеют определяющее значение
в борьбе направлений и тем самым также и в споре о правильном
отграничении логики. Правда, именно к этим вопросам явно остыл интерес в
последние десятилетия. После блестящих нападок Милля на логику
Гамильтона, после не менее прославленных, хоть и не столь плодотворных
логических исследований Тренделенбурга эти вопросы, казалось, были
совершенно исчерпаны. Поэтому, когда вместе с могущественным развитием
психологических изысканий и в логике получило перевес психологическое
направление, вся работа сосредоточилась лишь на всесторонней разработке
дисциплины в согласии с исповедуемыми принципами. Однако именно то
обстоятельство, что многократные попытки выдающихся мыслителей вывести
логику на верный путь науки не имели решающего успеха, позволяет
предполагать, что преследуемые цели еще не выяснены с той отчетливостью,
какая требуется для плодотворности работы.

Но понимание целей науки находит себе выражение в ее определении. Мы,
разумеется, не полагаем, что успешной разработке какой-либо дисциплины
должно предшествовать адекватное логическое определение ее сферы. В
определениях науки отражаются этапы ее развития; вместе с наукой и
следуя за ней, развивается познание ее своеобразного объекта, положения
и границ ее области. Однако степень адекватности определения и
выраженного в нем понимания предмета науки со своей стороны оказывает
обратное действие на ход самой науки; это действие в зависимости от
направления, в каком определения отклоняются от истины, может оказывать
то небольшое, то весьма значительное влияние на развитие науки. Область
какой-либо науки есть объективное замкнутое единое целое, и мы не можем
произвольно разграничивать области различных истин. Царство истины
объективно делится на области, и исследования должны вестись и
группироваться в науке сообразно этим объективным единствам. Есть наука
о числах, наука о пространственных данных, наука о животных организмах и
т. д., но нет особых наук о неделимых числах, трапециях, львах, а тем
паче обо всем этом, вместе взятом. Где группа познаний и проблем
представляется нам как некоторое целое и ведет к образованию особой
науки, там отграничение может оказаться неудачным лишь в том смысле, что
область, в которой объединяются данные явления, сначала определяется
слишком узко, и что сцепления взаимозависимостей выходят за намеченные
пределы и только в более обширной области могут быть связаны в
систематически замкнутое целое. Такая ограниченность горизонта может не
оказывать вредного влияния на успех науки. Возможно, что теоретический
интерес находит удовлетворение сначала в более узком кругу, что работа,
которая может быть здесь совершена, не принимая во внимание более
широких и глубоких разветвлений, и есть именно то, что необходимо прежде
всего.

Неизмеримо опаснее другое несовершенство в отграничении области, а
именно их смешение - соединение разнородного в одно мнимое целое, в
особенности если оно исходит из совершенно ложного истолкования
объектов, исследование которых является основной целью предполагаемой
науки. Подобная незамеченная мефЬвбуйо еЯо Ьллп гЭнпо (переход в другой
род) может повлечь за собой самые вредные последствия: установление
неподходящих целей, употребление принципиально неверных методов, не
соответствующих действительным объектам науки, смещение логических
отделов, в результате которого подлинно основные положения и теории
вплетаются, часто в странной и замаскированной форме, в совершенно
чуждые им ряды мыслей в качестве мнимо второстепенных моментов или
побочных следствий, и т. п. Эти опасности особенно значительны именно в
философских науках; поэтому вопрос об объеме и границах имеет для
плодотворного развития этих наук неизмеримо большее значение, нежели в
науках о внешней природе, где опыт дает нам разграниченные области,
внутри которых возможен, по крайней мере, временно, успешный ход
исследований. Специально к логике относятся слова Канта, к которым мы
вполне присоединяемся: «Науки не умножаются, а искажаются, если дать
сплестись их границам». Мы надеемся в этом исследовании выяснить, что
почти вся логика, какой она была до сих пор, и, в частности, современная
логика, основывающаяся на психологии, подвергалась отмеченным
опасностям, и что прогресс логического познания существенно задерживался
ложным пониманием теоретических основ логики и возникшим на этой почве
смешением областей.

 

§ 3. Спорный вопрос. Путь нашего исследования

Традиционные спорные вопросы, связанные с отграничением логики, таковы:

1. Представляет ли собой логика теоретическую или практическую
дисциплину («техническое учение»)?

2. Является ли она наукой, независимой от других наук, в частности от
психологии или метафизики?

3. Есть ли она формальная дисциплина, или, как принято выражаться, имеет
ли она дело «только с формой познания» или же должна считаться также с
его «содержанием»?

4. Имеет ли она характер априорной и демонстративной дисциплины или же
дисциплины эмпирической и индуктивной?

Все эти спорные вопросы так тесно связаны между собой, что позиция,
занятая в одном из них, обусловливает, по крайней мере до известной
степени, позицию в других вопросах или фактически влияет на нее.
Направлений тут, собственно говоря, всего два. Логика есть
теоретическая, независимая от психологии, вместе с тем формальная и
демонстративная дисциплина, говорят одни. Другие считают ее техническим
учением, зависящим от психологии, чем естественно исключается понимание
ее как формальной и демонстративной дисциплины в смысле арифметики,
которая имеет образцовое значение для противоположного направления.

Наша задача - не столько разбираться в этих традиционных разногласиях,
сколько выяснить отражающиеся в них принципиальные несогласия и, в
конечном счете, определить существенные цели чистой логики. Поэтому мы
будем придерживаться следующего пути: мы возьмем исходной точкой почти
общепринятое в настоящее время определение логики как технического
учения и выясним его смысл и правомерность. Сюда примыкает, естественно,
вопрос о теоретических основах этой дисциплины и в особенности об
отношении ее к психологии. По существу этот вопрос совпадает, если не
целиком, то в главной своей части, с кардинальным вопросом теории
познания, касающимся объективности познания, Результатом нашего
исследования является выделение новой и чисто теоретической науки,
которая образует важнейшую основу всякого технического учения о научном
познании и носит характер априорной и чисто демонстративной науки. Это и
есть та наука, которую имели в виду Кант и другие представители
«формальной», или «чистой», логики, но которую они неправильно понимали
и определяли со стороны ее содержания и объема. Конечным итогом этих
размышлений служит ясно намеченная идея о существенном содержании
спорной дисциплины, чем непосредственно определяется ясная позиция в
отношении поставленных здесь спорных вопросов.

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

ЛОГИКА КАК НОРМАТИВНАЯ И, В ЧАСТНОСТИ, КАК ПРАКТИЧЕСКАЯ ДИСЦИПЛИНА

 

§ 4. Теоретическое несовершенство отдельных наук

Из повседневного опыта мы знаем, что художник, искусно обрабатывая свой
материал или высказывая решительные и зачастую верные суждения о
ценности произведений своего искусства, лишь в исключительных случаях
исходит из теоретического знания законов, руководящих направлением и
порядком хода практической работы и вместе с тем определяющих мерила
ценности, согласно которым испытывается совершенство или несовершенство
законченного произведения. Художник-творец по большей части не способен
дать нам надлежащие сведения о принципах своего искусства. Он творит не
на основании принципов, не по ним он и оценивает. В своем творчестве
художник следует внутреннему побуждению своих гармонически развитых сил,
в суждении - своему тонко развитому художественному чутью и такту. Но
так обстоит дело не только в изящных искусствах, мысль о которых
напрашивается здесь прежде всего, но и в искусствах вообще, в самом
обширном значении этого слова. Это применимо, следовательно, также к
научному творчеству и к теоретической оценке его результатов - научного
обоснования фактов, законов, теорий. Математик, физик, астроном для
выполнения даже наиболее значительных своих научных работ также не
нуждается в постижении последних основ своей деятельности. И хотя
полученные результаты обладают для него и других значением разумного
убеждения, он все же не может утверждать, что всюду выяснил последние
предпосылки своих умозаключений и исследовал принципы, на которых
основывается правильность его методов. Но с этим связано несовершенное
состояние всех наук. Мы говорим здесь не о простой неполноте научного
познания истин данной области, а о недостатке внутренней ясности и
рациональности - качеств, которых мы вправе требовать независимо от
степени развития науки. В этом отношении и математика, обогнавшая все
науки, не может притязать на исключительное положение. Нередко она
считается идеалом науки вообще; но насколько ее действительное состояние
не соответствует этому мнению, показывают старые и все еще нерешенные
споры об основах геометрии и правомерных основаниях метода мнимых
величин. Те самые исследователи, которые с неподражаемым мастерством
применяют замечательные методы математики и изобретают новые методы,
часто оказываются совершенно не в состоянии дать удовлетворительный
ответ о логической правильности этих методов и о пределах их
правомерного применения. Но хотя науки развились, несмотря на эти
недостатки, и дали нам такое господство над природой, о котором прежде
нельзя было и мечтать, все же они не могут удовлетворить нас в
теоретическом отношении. Это не кристально ясные теории, в которых были
бы вполне ясны функции всех понятий и утверждений, все посылки - точно
анализированы и где, следовательно, общий результат стоял бы вне всяких
теоретических сомнений.

 

§ 5. Теоретическое восполнение отдельных наук метафизикой и наукоучением

Чтобы достичь этой теоретической цели, необходимо прежде всего, как это
признано почти всеми, заняться рядом исследований, относящихся к области
метафизики. Задача последней состоит в фиксировании и изучении
неисследованных, зачастую даже незамеченных и все же весьма существенных
предпосылок метафизического характера, лежащих в основе всех наук или,
по крайней мере, тех, которые имеют дело с реальной действительностью. К
таким предпосылкам принадлежит, например, утверждение, что существует
внешний мир, расположенный в пространстве и во времени, причем
пространство носит математический характер эвклидовского многообразия
трех измерений, а время - характер ортоидного2 многообразия одного
измерения; такова предпосылка о том, что всякое становление (Werden)
подлежит закону причинности и т. д. В наше время эти предпосылки,
безусловно относящиеся к области первой философии Аристотеля, принято
называть весьма неподходящим именем гносеологических.

Но этого метафизического основоположения недостаточно, чтобы достичь
желанного теоретического завершения отдельных наук; кроме того, оно
относится только к наукам, имеющим дело с реальной действительностью; а
ведь не все науки имеют эту задачу, и уж, наверное, не таковы чисто
математические дисциплины, предметы которых - числа, многообразия и т.
п.- мыслятся нами независимо от реального бытия или небытия как носители
чисто идеальных определений. Иначе обстоит дело со вторым рядом
исследований, теоретическое завершение которых тоже есть необходимый
постулат нашего стремления к знанию. Они касаются в одинаковой мере всех
наук, ибо, коротко говоря, относятся к тому, что делает науки науками.
Но этим обозначается область новой и, как мы вскоре увидим, сложной
дисциплины, особенность которой - быть наукой о всех науках и самым
выразительным названием для которой мог бы поэтому служить термин
«наукоучение» (Wissenschaftslehre).

 

§ 6. Возможность и правомерность логики как наукоучения

Возможность и правомерность такой нормативной и практической дисциплины,
имеющей дело с идеей науки, может быть обоснована следующим
соображением.

Наука направлена на знание. Это не значит, однако, что она сама есть
сумма или сплетение актов знания. Наука обладает объективным содержанием
только в своей литературе, только в виде письменных произведений ведет
она самостоятельное существование, хотя и связанное многочисленными
нитями с человеком и его интеллектуальной деятельностью; в этой форме
она живет тысячелетиями и переживает личности, поколения и нации. Она
представляет собой, таким образом, некоторую внешнюю организацию,
которая, возникнув из актов знания многих индивидов, может быть вновь
превращена в такие же акты бесчисленных индивидов способом легко
понятным, точное описание которого может быть опущено. Здесь нам
достаточно знать, что наука дает или должна давать ближайшие условия для
создания актов знания, реальные возможности знания, осуществление
которых «нормальный» или «обладающий соответственными способностями»
человек может рассматривать как достижимую цель своего хотения. В этом
смысле, стало быть, наука направлена на знание.

Но в знании мы обладаем истиной. В актуальном знании, к которому в
конечном счете должно быть сведено знание, мы обладаем истиной как
объектом правильного суждения. Но одного этого недостаточно, ибо не
каждое правильное суждение, не каждое согласное с истиной утверждение
или отрицание фактического отношения есть знание о бытии или небытии
этого отношения. Напротив, если речь идет о знании в самом тесном и
строгом смысле, то для него нужна очевидность, ясная уверенность, что
то, что мы признали, есть на самом деле, и что того, что мы отвергли, -
нет. Эту уверенность, как известно, - следует отличать от слепой веры,
от смутного, хотя бы и самого решительного мнения; иначе мы рискуем
разбиться о скалы крайнего скептицизма. Но обычное словоупотребление не
придерживается этого строгого понятия знания. Мы говорим, например, об
акте знания и в тех случаях, когда одновременно с высказанным суждением
возникает ясное воспоминание о том, что мы уже некогда высказали
тождественного содержания суждение, сопровождавшееся сознанием
очевидности; в особенности это имеет место, когда воспоминание касается
также хода доказательства, из которого произросла эта очевидность, и у
нас есть уверенность, что мы в состоянии воспроизвести одновременно и
то, и другое («Я знаю Пифагорову теорему - я могу ее доказать»; вместо
последнего утверждения можно, впрочем, услышать также: «но я забыл
доказательство»).

Таким образом, мы вообще придаем понятию знания более широкий, хотя и не
совсем расплывчатый смысл; мы отличаем его от мнения, лишенного
оснований, и при этом опираемся на те или иные «отличительные признаки»
истинности утверждаемого фактического отношения, т. е. правильности
высказанного суждения. Самым совершенным признаком истинности служит
очевидность: она есть для нас как бы непосредственное овладение самой
истиной. В огромном большинстве случаев мы лишены такого абсолютного
познания истины; заменой ему служит (стоит только вспомнить о функции
памяти в вышеприведенных примерах) очевидность той большей или меньшей
вероятности фактического отношения, с которой-при соответственно
значительных степенях вероятности - обычно связывается твердое и
решительное суждение. Очевидность вероятности фактического отношения А.,
правда, не гарантирует очевидности его истинности, но она обосновывает
сравнительные и очевидные оценки, с помощью которых мы, смотря по
положительным или отрицательным величинам вероятности
(Wahrscheinlichkeitswerte), можем отличить разумные предположения,
мнения, догадки от неразумных или более основательные от менее
основательных. Следовательно, в конечном счете всякое подлинное знание и
в особенности всякое научное знание покоится на очевидности, и предел
очевидности есть также предел понятия знания.

Тем не менее в понятии знания (или - что является для нас равнозначащим
- познания) остается некоторая двойственность. Знание в узком смысле -
это очевидность того, что известное фактическое отношение есть или не
есть, например, что S есть или не есть Р. Таким образом, очевидность
того, что известное фактическое отношение обладает той или иной степенью
вероятности, представляет собой тоже знание в узком смысле слова в
отношении действительной наличности данной степени вероятности. Что же
касается бытия самого этого фактического отношения (а не вероятности
его), то мы имеем здесь, наоборот, знание в более обширном,
видоизмененном смысле.

В таком-то смысле, соответственно степеням вероятности, говорят о
большей и меньшей мере знания; знание в более точном смысле, т. е.
очевидность, что S есть Р, есть абсолютный, идеальный предел, к которому
ассимптотически приближается по мере возрастания своих степеней
вероятное знание о том, что S есть Р.

Но к понятию науки и ее задачи принадлежит не одно только знание. Когда
мы переживаем отдельные внутренние восприятия или их группы и признаем
их существующими, то имеем знания, но еще далеко не науку. То же надо
сказать и вообще о бессвязных комплексах актов знания. Наука, правда,
имеет целью дать нам многообразие знания, но не одно только
многообразие.

Реальное сродство также еще не порождает специфического единства в
многообразии знания. Группа разобщенных химических знаний, разумеется,
не давала бы права говорить о науке химии. Ясно, что требуется нечто
большее, а именно систематическая связь в теоретическом смысле, и под
этим разумеется обоснование знания и надлежащий порядок и связность в
ходе обоснования.

К сущности науки принадлежит, таким образом, единство связи обоснований,
систематическое единство, в которое сведены не только отдельные знания,
но и сами обоснования, а с ними и высшие комплексы обоснований,
называемые теориями. Цель науки не есть знание вообще, а знание в том
объеме и той форме, которые наиболее полно соответствуют нашим высшим
теоретическим задачам.

Если систематическая форма кажется нам наиболее чистым воплощением идеи
знания и мы на практике стремимся к ней, то в этом сказывается не только
эстетическая черта нашей природы. Наука не хочет и не должна быть ареной
архитектонической игры. Систематика, присущая науке, - конечно,
настоящей, подлинной науке - есть не наше изобретение; она коренится в
самих вещах, и мы ее просто находим и открываем.

Наука хочет быть орудием завоевания царства истины для нашего знания, и
притом возможно большей части этого царства. Но в царстве истины
господствует не хаотический беспорядок, а единство закономерности;
поэтому исследование и изложение истин тоже должно быть систематическим,
оно должно отражать в себе их систематические связи и вместе с тем
пользоваться последними как ступенями дальнейшего движения, чтобы,
исходя из данного нам или уже приобретенного знания, иметь возможность
постепенно подниматься к все более высоким сферам царства истины.

Наука не может обойтись без этих вспомогательных ступеней. Очевидность,
на которой в конечном счете покоится всякое знание, не является в виде
естественного придатка, возникающего вместе с представлением
фактического отношения, без каких бы то ни было искусственных и
методических приемов. В противном случае людям никогда не пришло бы в
голову создавать науки.

Методическая обстоятельность теряет свой смысл там, где вместе с
замыслом дан уже и его результат. К чему исследовать соотношения
обоснований и строить доказательства, если можешь приобщиться к истине
путем непосредственного овладения ею? На самом же деле очевидность,
устанавливающая, что данное фактическое отношение есть истина или же
нелепость, характеризующая его как ложь, - и сходным образом обстоит
дело с вероятностью и невероятностью - проявляется непосредственно
только в весьма ограниченной группе примитивных фактических отношений.
Бесчисленные истинные положения познаются нами как истины лишь тогда,
когда мы их методически «обосновали», т. е. если у нас в этих случаях и
намечается при первом знакомстве с таким положением решение, имеющее
форму суждения, то все же не очевидность. С другой стороны, при
нормальных условиях мы можем получить одновременно и то, и другое, когда
мы будем исходить из известных познаний и направимся к искомому
положению путем известного ряда мыслей. Для одного и того же положения
возможны разные способы обоснования; одни исходят из одних познаний,
другие - из других; но характерно и существенно то обстоятельство, что
имеется бесконечное множество истин, которые без подобных методических
процедур никоим образом не могут превратиться в знание.

И что дело обстоит именно так, что нам необходимы обоснования для того,
чтобы в нашем познании или знании мы могли выйти за пределы
непосредственно очевидного и потому тривиального, это именно и делает
необходимыми и возможными не только науки, но вместе с ними также и
наукоучение, логику. Если все науки действуют методически в своем
стремлении к истине, если все они употребляют более или менее
искусственные вспомогательные приемы, чтобы добиться познания скрытых
истин или вероятностей и чтобы использовать само очевидное или уже
установленное, как рычаг для достижения более отдаленного и только
косвенно достижимого, то сравнительное изучение этих методических
средств, в которых отразились познания и опыт бесчисленных поколений
исследователей, и может помочь нам установить общие нормы для подобных
приемов, а также и правила для их изобретения и построения сообразно
различным классам случаев.

 

§ 7. Продолжение. Три важнейшие особенности обоснований

Чтобы несколько глубже проникнуть в дело, обсудим важнейшие особенности
замечательных процессов мысли, называемые обоснованиями.

Мы отмечаем, во-первых, что в отношении своего содержания они обладают
прочной структурой. Если только мы хотим действительно показать
очевидность обосновываемых положений, т. е. если обоснование должно быть
подлинным обоснованием, то мы не можем, желая достигнуть какого-либо
познания, например, познания Пифагоровой теоремы, произвольно брать за
исходные точки любые из непосредственно данных нам познаний или в
дальнейшем ходе включать и выключать какие угодно члены ряда мыслей.

Нетрудно заметить и второе. Само по себе, т. е. до сравнительного
обозрения многочисленных примеров обоснований, на которые мы повсюду
наталкиваемся, было бы мыслимо, что каждое обоснование по своей форме и
содержанию совершенно своеобразно. Природа могла бы по своему капризу -
мысль для нас возможная - так причудливо сорганизовать наш ум, что столь
привычное теперь представление многообразных форм обоснования лишено
было бы всякого смысла, и что при сравнении между собой каких-либо
обоснований единственным общим элементом их можно было бы признать лишь
то, что суждение G, само по себе не обладающее очевидностью, получает
характер очевидности, когда выступает в связи с известными, раз навсегда
помимо какого бы то ни было рационального закона приуроченными к нему
познаниями р1,р2... На самом деле это не так. Не слепой произвол
нагромоздил кучу, истин Р1, Р2… S и создал человеческий ум так, чтобы он
неизбежно (или при «нормальных» условиях) связывал познание Р1, Р2 с
познанием S. Никогда так не бывает. Не произвол и не случайность
господствуют в обосновывающих связях, а разум и порядок, т. е.
нормирующий закон. Вряд ли нужен здесь пример для пояснения. Когда в
математической задаче, касающейся некоторого треугольника АВС, мы
применяем положение: «равносторонние треугольники равноугольны», то мы
даем обоснование, которое в пространном виде гласит: «Все равносторонние
треугольники равноугольны, треугольник АВС - равносторонен,
следовательно, он и равноуголен». Сопоставим это с арифметическим
обоснованием: «Каждое десятичное число, оканчивающееся четной цифрой,
есть четное число; З64 - десятичное число, оканчивающееся четной цифрой,
следовательно, оно - четное число». Мы сразу замечаем, что эти два
обоснования имеют нечто общее, одинаковое внутреннее строение, которое
мы разумно выражаем в форме «умозаключения»: всякое А есть В, Х есть Л,
следовательно, Х есть В. Но не только эти два обоснования имеют эту
одинаковую форму, а еще и бесчисленное множество других. Более того,
форма умозаключения представляет собой классовое понятие, объемлющее
бесконечное многообразие связей предложений того же рельефно выраженного
в нем строения. Но в то же время имеется априорный закон, гласящий, что
всякое предлагаемое обоснование, протекающее по этой схеме,
действительно верно, поскольку оно вообще исходит из верных предпосылок

И это имеет всеобщее значение. Всюду, где мы путем обоснования восходим
от данных познаний к новым, ходу обоснования присуща известная форма,
общая для него и бесчисленных других обоснований. Эта форма находится в
известном отношении к общему закону, который дает возможность сразу
оправдать все отдельные обоснования. Ни одно обоснование - и это в
высшей степени замечательный факт - не стоит изолированно. Ни одно не
связывает познаний с познаниями без того, чтобы либо во внешнем способе
связывания, либо в нем и вместе с тем во внутреннем строении отдельных
положений не выражался определенный тип. Облеченный в форму общих
понятий тип этот приводит к общему закону, который относится к
бесконечному числу возможных обоснований.

Отметим, наконец, еще третью достопримечательность. A priori, т. е. до
сравнения обоснований различных наук, представлялось бы допустимым, что
формы обоснования связаны каждая со своей областью знания. Правда,
обоснования не меняются вообще вместе с соответствующими классами
объектов, но все же могло бы быть так, что обоснования резко
подразделяются сообразно с некоторыми весьма общими классовыми
понятиями, например, теми, которые разграничивают области знания.
Значит, нет формы обоснования, общей для двух наук, например, математики
и химии? Ясно, между тем, что это не так; это видно уже из
вышеприведенного примера. Нет науки, в которой не встречалось бы
неоднократно перенесения общего закона на частные случаи, т. е. формы
умозаключения, взятой нами выше в виде примера. То же относится и ко
многим другим видам умозаключения. Более того, мы сможем сказать, что
все другие формы умозаключения могут быть так обобщены и поняты в своем
«чистом» виде, что освобождаются от всякой существенной связи с
конкретно ограниченной областью познания.

 

§ 8. Отношение этих особенностей к возможности науки и наукоучения

Эти особенности обоснований, своеобразия которых мы не замечаем потому
только, что мы слишком мало склонны искать проблем в повседневном, явно
связаны с возможностью науки, а затем и наукоучения.

В этом отношении недостаточно того, что обоснования просто существуют.
Если бы они были бесформенными и незакономерными, если бы не
существовала основная истина, которая гласит, что всем обоснованиям
присуща известная «форма», свойственная не только данному hic et nunc
умозаключению, но типичная для целого класса умозаключений, и что
верность умозаключений всего этого класса гарантируется их формой, -
если бы все это обстояло иначе, тогда не было бы науки. Тогда не имело
бы никакого смысла говорить о методе, о систематически закономерном
переходе от познания к познанию; и всякий прогресс знания был бы
случайностью. Если бы случайно в нашем уме встретились суждения Р1, Р2…,
способные удостоверить очевидность суждения S, то нас осенило бы
сознание этой очевидности. Было бы невозможно использовать существующие
обоснования для будущего, для новых обоснований нового содержания. Ибо
ни одно обоснование не могло бы быть образцом для другого, ни одно не
воплощало бы в себе типа, и, таким образом, никакая группа суждений,
мыслимая как система предпосылок, не имела бы в себе ничего типичного,
что (без логического опознания, без ссылки на разъясненную «форму
умозаключения») могло бы навязываться сознанию в ином случае в связи с
совершенно иным «содержанием» и по законам ассоциации идей облегчало бы
приобретение нового познания. Искать доказательств какого-либо данного
предложения не имело бы смысла. И как бы мы стали это делать? Должны ли
мы перебрать все возможные группы положений и посмотреть, годятся ли они
в предпосылки данному? Самый умный человек не имел бы в этом отношении
никаких преимуществ перед самым глупым, да и вообще сомнительно, в чем
состояло бы его преимущество. Богатая фантазия, обширная память,
способность к напряженному вниманию и т. п. - вещи все прекрасные, но
интеллектуальное значение они имеют только для мыслящего существа, у
которого обоснование и изобретение подчинены закономерным формам.

Ведь бесспорно, что в любом психическом комплексе не только элементы, но
и связывающие формы действуют путем ассоциации и воспроизведения. В силу
этого и может оказаться полезной форма наших теоретических мыслей и
связей их. Подобно тому как, например, форма известных посылок с
особенной легкостью вызывает соответственный вывод в силу того, что
сделанные раньше умозаключения той же формы оказались удачными, так и
форма доказываемого положения может напомнить нам известные формы
обоснования, которые когда-то дали умозаключения подобной же формы. Если
это и не есть ясное и подлинное воспоминание, то все же нечто ему
аналогичное, некоторого рода скрытое воспоминание, «бессознательное
возбуждение» (в том смысле, о каком говорит Б. Эрдман); во всяком
случае, это есть нечто, сильнейшим образом способствующее более легкому
и удачному построению доказательства (и не только в тех областях, где
господствуют argumenta in forma, как в математике). Почему опытный
мыслитель легче находит доказательства, чем неопытный? Потому, что типы
доказательств вследствие многократного повторения запечатлелись глубже
и, следовательно, гораздо легче пробуждаются к деятельности и определяют
направление мыслей. Всякое научное мышление в известной степени дает
навык к научному мышлению вообще; наряду с этим, однако, надлежит
признать, что математическое мышление особенно предрасполагает
специально к математическому, физическое - к физическому и т. д. Первое
основано на существовании типических форм, общих для всех наук, второе-
на существовании других форм, которые имеют свое особое отношение к
особенностям отдельных наук (и могут оказаться определенными
комбинациями первых форм). С этим связаны своеобразия научного такта,
предвосхищающей интуиции и догадки. Мы говорим о такте и взоре филолога,
математика и т. д. Кто же обладает им? Прошедший школу долголетнего
опыта филолог, математик и т. д. Известные формы связей содержания
вытекают из общей природы предметов каждой данной области, и они в свою
очередь определяют типичные особенности форм обоснования, преобладающих
именно в этой области. Это и есть базис для предвосхищающих научных
догадок. Всякое исследование, изобретение, открытие покоится, таким
образом, на закономерностях формы.

Если, согласно сказанному, упорядоченная форма создает возможность
существования наук, то, с другой стороны, значительная независимость
формы от области знания делает возможным наукоучение. Если бы этой
независимости не было, существовали бы только соподчиненные и
соответствующие отдельным наукам отдельные логики, но не общая логика. В
действительности же нам необходимо и то и другое: исследования по теории
науки, в одинаковой степени касающиеся всех наук, и как дополнение к ним
особые исследования, относящиеся к теории и методу отдельных наук и
направленные на изучение особенности последних.

Таким образом, уяснение этих своеобразных черт путем сравнительного
рассмотрения обоснований можно признать небесполезным; оно проливает
некоторый свет на саму нашу дисциплину, на логику в смысле наукоучения.

 

§ 9. Методические приемы наук представляют собой отчасти обоснования,

отчасти вспомогательные средства для обоснования

Необходимы, однако, еще некоторые дополнения, прежде всего относительно
того, что мы ограничиваемся обоснованиями, между тем как ими еще не
исчерпывается понятие методического приема. Но обоснования имеют
первенствующее значение, которое может оправдать это предварительное
ограничение нашей задачи.

А именно можно сказать, что все научные методы, которые сами не имеют
характера настоящих обоснований (будь то простых или сколь угодно
сложных), либо являются сберегающими мышление сокращениями и суррогатами
обоснований, которые, получив сами раз навсегда смысл и ценность путем
обоснования, при практическом применении действуют как обоснования, но
лишены яркого идейного содержания обоснований; либо же эти научные
методы представляют более или менее сложные вспомогательные приемы,
которые подготовляют, облегчают, удостоверяют или делают возможными
будущие обоснования и, следовательно, опять-таки не могут претендовать
на самостоятельное значение, равноценное значению этих основных
процессов науки.

Так, например, - чтобы остановиться на второй упомянутой нами группе
методов, - важным предварительным требованием для упрочения обоснований
вообще является соответственное выражение мыслей посредством ясно
различимых и недвусмысленных знаков. Язык предоставляет мыслителю широко
применимую систему знаков для выражения его мыслей; но хотя никто не
может обойтись без нее, она есть в высшей степени несовершенное
вспомогательное средство для точного исследования. Всем известно вредное
влияние эквивокаций (двусмысленностей) на правильность умозаключений.
Осторожный исследователь может пользоваться языком, лишь искусно
обезопасив его; он должен определять употребляемые им термины, поскольку
они лишены однозначного и точного смысла. Таким образом, в номинальном
определении мы видим методический вспомогательный прием для упрочения
обоснований этих первичных и собственно теоретических операций.

То же можно сказать и о номенклатуре. Краткие и характерные обозначения
важнейших и часто встречающихся понятий безусловно необходимы - чтобы
упомянуть лишь об одной стороне - повсюду, где определения этих понятий
через первоначальный запас выражений, уже получивших определение, заняли
бы слишком много места. Ибо пространные выражения, снабженные множеством
пояснительных предложений, затрудняют операции обоснований или даже
делают их невыполнимыми.

С подобной же точки зрения можно рассматривать и метод классификации и
т. д.

Примерами первой группы методов могут служить столь плодотворные
алгорифмические методы, своеобразная функция которых состоит в том,
чтобы посредством искусственного порядка механических операций с
чувственными знаками сберегать нам возможно больше чисто дедуктивной
умственной работы. Как ни поразительны результаты этих методов, все же
смысл и оправдание их вытекают лишь из сущности обосновывающего
мышления. Сюда относятся также и механические в буквальном смысле методы
(вспомним аппараты для механической интеграции, счетные машины и т. п.),
затем методические приемы для установления объективно верных опытных
суждений, как, например, разнообразные методы, необходимые для
определения положения звезды, электрического сопротивления, инертной
массы, показателя преломления, постоянной силы тяжести и т. д. Каждый
такой метод представляет совокупность приемов, выбор и порядок которых
определяется связью обоснования, которая показывает раз навсегда, что
такого рода приемы, хотя бы и слепо выполняемые, необходимо дают
объективно верное суждение.

Но довольно примеров. Ясно, что каждый действительный успех познания
совершается в обосновании; к последнему примыкают, следовательно, все те
методические действия и искусственные приемы, о которых наряду с
обоснованиями говорит логика. В силу этого отношения они и приобретают
типический характер, который составляет существенный признак идеи
метода. Их типичность, кстати сказать, дала и нам возможность отнести их
к содержанию предыдущего параграфа.

 

§ 10. Идеи теории и науки, как проблемы наукоучения

Но необходимо еще одно дополнение. Наукоучение занимается, разумеется,
не только исследованием форм и закономерностей отдельных обоснований (и
относящихся к ним вспомогательных приемов). Отдельные обоснования мы
находим ведь и вне науки, и поэтому ясно, что отдельные обоснования -
как и беспорядочные груды обоснований - еще не составляют науки. Для
этого необходимо, как мы выразились выше, известное единство
обосновывающей связи, известное единство в последовательности ступеней
обоснований. Эта форма единства имеет сама большое телеологическое
значение для достижения высшей цели познания, к которой стремятся все
науки,- именно содействовать постижению истины, но не отдельных истин, а
царства истины или его естественных подразделений.

Задачей наукоучения будет, следовательно, изучить науки, как того или
иного рода систематические единства, другими словами, исследовать, что
придает им характерную форму наук, что определяет их взаимное
разграничение, их внутреннее расчленение на области и на относительно
замкнутые теории, каковы их существенные виды и формы и т. п.

Эти систематические сплетения обоснований можно тоже подчинить понятию
метода и тем указать наукоучению наряду с задачей исследования методов
знания, действующих в науках, также и задачу рассмотрения тех методов,
которые сами носят название наук Ему предстоит различать не только
годные и негодные обоснования, но также годные и негодные теории и
науки. Задачу, которая, таким образом, выпадает на его долю, несомненно
нельзя считать независимой от первой, предварительное разрешение которой
она в значительной мере предполагает. Ибо исследование наук как
систематических единств немыслимо без предварительного исследования
обоснований. Во всяком случае обе содержатся в понятии науки о науке как
таковой.

 

§ 11. Логика, или наукоучение, как нормативная дисциплина и как
техническое учение

Из всего вышесказанного вытекает, что логика в интересующем нас здесь
смысле наукоучения есть нормативная дисциплина. Науки представляют собой
творения ума, направленные к известной цели, и подлежат оценке сообразно
с этой целью. То же применимо к теориям, обоснованиям и ко всему вообще,
что мы называем методом. Является ли наука действительно наукой, и метод
методом, это зависит от того, соответствуют ли они той цели, к которой
стремятся. Логика исследует, что относится к истинной, правильной науке
как таковой, другими словами, что конституирует идею науки, чтобы,
приложив полученную мерку, можно было решить, отвечают ли эмпирические
данные науки своей идее, или в какой мере они к ней приближаются и в чем
от нее уклоняются. В этом логика проявляет свой характер нормативной
науки и отстраняет из себя сравнительный способ рассмотрения,
свойственный исторической науке, которая стремится постигнуть науки как
конкретные продукты культур данных эпох в их типических особенностях и
общих чертах и объяснить их из условий времени. Сущность нормативной
науки именно в том и состоит, что она обосновывает общие положения, в
которых в связи с нормирующей основной мерой, например, идеей или высшей
целью, указываются определенные признаки, обладание которыми гарантирует
соответствие с мерой или же создает необходимое условие этого
соответствия. Нормативная наука дает и родственные положения, в которых
учитывается случай несоответствия или высказывается несуществование
таких соотношений вещей. Это не значит, что она должна давать общие
признаки, которые устанавливали бы, каким должен быть объект, чтобы
соответствовать основной норме. Никакая нормативная дисциплина не дает
универсальных критериев, подобно тому, как терапия не отмечает
универсальных симптомов. В частности, наукоучение дает нам только
специальные критерии, и это - единственное, что оно может дать. Когда
оно устанавливает, что, исходя из высшей цели наук и фактического
строения человеческого ума и всего прочего, что нужно здесь принять во
внимание, следует руководствоваться такими-то методами, например, М1
М2.., то высказывает положение следующей формы: каждая группа умственных
операций б в..., протекающих в форме комплекса М (или M2…) представляет
случай правильного метода; или, что то же: каждый методический прием
формы М1 (или М2...) правилен. Если бы действительно удалось установить
все возможные и правильные сами по себе положения этого и подобного
рода, тогда, конечно, нормативная дисциплина имела бы правило оценки для
каждого данного метода вообще, но и тогда - только в форме специальных
критериев.

Где основная норма есть цель или может стать целью, там из нормативной
дисциплины путем легко понятного расширения ее задачи образуется
техническое учение. Так и здесь. Когда наукоучение ставит себе более
широкую задачу исследовать находящиеся в нашей власти условия, от
которых зависит реализация правильных методов, и установить, с помощью
каких методических ухищрений мы можем добиваться истины, как мы можем
верно разграничивать и строить науки, как, в частности, мы должны
изобретать или применять многочисленные полезные для науки методы и как
во всех этих случаях можем уберечь себя от ошибок, тогда оно становится
техническим учением о науке. Это последнее явно включает в себя все
нормативное наукоучение, и так как ценность его бесспорна, то мы имеем
полное основание соответственно расширить понятие логики и определить ее
как такое техническое учение.

 

§ 12. Соответствующее определение логики

Определение логики как технического учения издавна пользуется
популярностью, но дополнительные признаки этого определения обыкновенно
оставляют желать многого. Неясны и во всяком случае слишком узки такие
определения, как техническое учение о суждении, об умозаключении, о
познании, о мышлении (1'art de penser). Если, например, в последнем
употребительном определении мы ограничим термин «мышление», имеющий
неопределенное значение, понятием правильного суждения, то определение
гласит: техническое учение о правильном суждении. Но из этого
определения нельзя вывести цели научного познания; ясно, следовательно,
что оно слишком узко. Если сказать, что цель мышления всецело
осуществляется только в науке, то это несомненно верно; но этим самым
признается, что собственно не мышление или познание есть цель данного
технического учения, а то, для чего само мышление является лишь
средством.

Подобные же сомнения вызывают и остальные определения. К ним применимо и
то, недавно вновь выдвинутое Бергманом, возражение, что от технического
учения о какой-либо деятельности - например, живописи, пении, верховой
езде - мы прежде всего должны ожидать, что оно указывает, как поступать
для правильного выполнения соответствующей деятельности, например, как
живописцу держать кисть и водить ею, как певцу действовать грудью,
горлом и ртом, как всаднику натягивать и отпускать повода и нажимать
ногами. В таком случае в область логики вошли бы совершенно чуждые ей
учения3.

Несомненно ближе к истине Шлейермахерово определение логики как
технического учения о научном познании. Ибо, само собой разумеется, в
ограниченной таким образом дисциплине нам пришлось бы считаться лишь с
особенностями научного познания и исследовать то, что может ему
способствовать, тогда как более отдаленные предварительные условия,
которые вообще благоприятствуют осуществлению познания, предоставляются
педагогике, гигиене и т. д. Но в определении Шлейермахера не совсем ясно
выражено, что этому техническому учению надлежит также устанавливать
правила, сообразно которым строятся и отграничиваются науки, тогда как,
наоборот, эта цель объемлет и цель научного познания. Превосходные мысли
по вопросу об отграничении нашей дисциплины имеются в
«Wissenschaftslehre» Больцано, но больше в предварительных критических
соображениях, чем в определении, которому он сам отдает предпочтение.
Определение его гласит довольно странно: наукоучение (или логика) «есть
та наука, которая указывает нам, как целесообразно излагать науки в
учебниках»4.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ДИСЦИПЛИНЫ КАК ОСНОВЫ НОРМАТИВНЫХ

 

§ 13. Спор о практическом характере логики

Из наших последних рассуждении настолько естественно вытекала
правомерность логики как технического учения, что может показаться
странным, как относительно этого пункта мог когда-либо возникнуть спор.
Направленная на практические цели логика есть неустранимое требование
всех наук, и этому соответствует также, что логика исторически выросла
из практических мотивов научной работы. Это произошло, как известно, в
те достопамятные времена, когда зарождающейся греческой науке грозила
опасность погибнуть от нападок скептиков и субъективистов, и все
дальнейшее существование науки зависело от того, будут ли найдены
объективные критерии истины, которые были бы в состоянии разрушить
обманчивую видимость софистической диалектики.

Если тем не менее, в особенности в новейшее время под влиянием Канта,
неоднократно отрицали за логикой характер технического учения, тогда как
другое направление продолжало придавать особый вес этой характеристике,
то, очевидно, спор касался не просто вопроса о том, возможно ли ставить
логике практические цели и сообразно с этим понимать ее как техническое
учение. Ведь сам Кант говорил о прикладной логике, которой надлежит
регулировать работу ума «при случайных субъективных условиях, мешающих
или способствующих ей»5, и из которой мы можем узнать «что способствует
правильному употреблению рассудка, каковы вспомогательные средства для
этого или средства излечения от логических ошибок и заблуждений»6. Если
он и не согласен считать ее наукой, подобно чистой логике7, если он даже
думает, что она «собственно не должна была бы называться логикой»8, то
ведь всякий волен так расширить цель логики, чтобы она охватила и
прикладную, т. е. практическую ее часть9. Во всяком случае можно
спорить, да не мало уже и спорили о том, много ли выиграет развитие
человеческого знания от применения к нему логики в качестве
практического учения о науке; действительно ли следует ожидать от
дополнения старой логики, которая служит лишь для проверки уже данных
знаний, «логикой открытий», ars inventiva, таких великих переворотов и
такого прогресса, на какие рассчитывал, как известно, Лейбниц, и т. д.
Но этот спор не затрагивает принципиально важных пунктов и разрешается
ясным принципом, что даже умеренная вероятность дальнейшего развития
науки должна оправдывать разработку направленной на эту цель нормативной
дисциплины, не говоря уже о том, что выведенные правила сами по себе
являются ценным вкладом в познание.

Действительно спорный и принципиально важный вопрос, который, к
сожалению, не был ясно намечен ни одной стороной, лежит совсем в другом
направлении; он заключается в том, выражает ли определение логики как
технического учения ее существенный характер. Другими словами,
спрашивается, основывается ли право логики на звание истинно научной
дисциплины только на практической точке зрения, тогда как с
теоретической точки зрения все познания, собираемые логикой, состоят, с
одной стороны, из чисто теоретических положений, подлинная родина
которых есть другие известные нам теоретические науки, главным образом
психология, с другой же стороны - из правил, опирающихся на эти
теоретические изложения.

И действительно, в воззрении Канта существенно не то, что он оспаривает
практический характер логики, а то, что он считает возможным и в
гносеологическом отношении существенным известное ограничение или
сужение логики. Таким образом, она, по Канту, является наукой совершенно
независимой, новой по сравнению с другими известными нам науками и
притом чисто теоретической. Для нее, подобно математике, всякая мысль о
возможном приложении является внешней, причем сходство ее с математикой
сказывается еще и в том, что она есть априорная и чисто демонстративная
дисциплина.

Согласно господствующей форме противоположного учения, ограничение
логики теоретическим содержанием ее знаний приводит ее к
психологическим, иногда грамматическим и иным положениям, т. е. к
небольшим отрезкам из иначе отграниченных и к тому же эмпирических наук.
По Канту же, мы встречаемся здесь с замкнутой в себе, самостоятельной и
априорной областью теоретической истины - с чистой логикой.

Ясно, что в этих учениях играют роль еще другие существенные
разногласия, а именно, есть ли логика априорная или эмпирическая наука,
независимая или зависимая, демонстративная или недемонстративная. Если
мы отстраним эти вопросы, как выходящие за пределы нашего ближайшего
интереса, то останется вышеупомянутый спорный пункт: одна сторона будет
утверждать, что в основе каждой логики, понимаемой как техническое
учение, лежит ее собственная теоретическая наука, «чистая» логика; по
мнению же другой стороны, все теоретические учения, которые встречаются
в техническом учении логики, умещаются в пределах других известных нам
теоретических наук

Последнюю точку зрения горячо защищал уже Бенеке10; ясно изложил ее Дж.
С. Милль, логика которого и в этом отношении имела большое влияние11. На
той же почве стоит и руководящее произведение новейшего логического
направления в Германии, логика Зигварта. В ней ясно и решительно
сказано, что высшая задача логики, составляющая ее действительную
сущность, - это быть техническим учением.

На другой точке зрения, наряду с Кантом, стоит Гербарт и многие из их
учеников.

Впрочем, на примере логики Бэна можно видеть, как легко в этом отношении
самый крайний эмпиризм уживается со взглядами Канта. Бэн построил свою
логику по типу технического учения, но признает также существование
логики как собственно теоретической и абстрактной науки, подобной
математике, и считает, что она входит в его логику. Правда, по Бэну эта
теоретическая дисциплина основывается на психологии, она, значит, не
предшествует, как полагает Кант, всем другим наукам как абсолютно
независимая наука; но все-таки она особая наука, а не, как думает Милль,
только собрание разных глав из психологии, определяемое намерением
практически регулировать наши познания12.

Ни в одной из многочисленных обработок логики почти не был ясно
поставлен и тщательно разобран обсуждаемый пункт разногласия. Ввиду
того, что практическое изложение логики легко согласуется с обеими
точками зрения и обычно признавалось полезным обеими сторонами, многие
считали весь спор о практическом или теоретическом (по существу)
характере логики лишенным всякого значения. Это происходило потому, что
оставалось невыясненным различие между той и другой точкой зрения.

Для наших целей нет надобности входить в критический разбор споров
прежних логиков о том, наука ли логика или искусство, или и то и другое,
или ни то ни другое, и представляет ли она во втором случае практическую
или умозрительную науку или же одновременно и то и другое. Сэр Вильям
Гамильтон высказывается по этим вопросам и оценивает их значение
следующим образом. «Спор этот, говорит он, быть может, один из самых
пустых споров в истории умозрения. Для логики решение этого вопроса
совершенно несущественно. Если философы спорили о том, каким именем
назвать это учение, то это не потому, что существовало разномыслие в
отношении его задачи и природы. В действительности спор шел
исключительно о том, что, собственно, есть искусство и что - наука. И
смотря по тому, какое значение придавали этим терминам, логику объявляли
то наукой, то искусством, то тем и другим вместе, то ни тем ни другим».
Надо заметить, однако, что сам Гамильтон не очень глубоко исследовал
содержание и ценность упомянутых различий и разногласий. Если бы
существовало надлежащее единогласие о способе изложения логики и
содержании относимых к ней учений, тогда вопрос о том, входят ли в ее
определение понятия «art» и «science» и каким образом они входят, имел
бы гораздо меньшее значение, хотя все же не был бы только вопросом о
ярлыке. Но (как мы уже говорили) спор об определениях есть спор о самой
науке, именно не об уже законченной, а о развивающейся и лишь
намечающейся науке, в которой проблемы, методы, учения, словом,
решительно все находится еще под сомнением. Уже во времена Гамильтона и
еще задолго до него различия во взглядах относительно существенного
содержания логики, ее объема и способа изложения были весьма
значительны. Достаточно сравнить произведения Гамильтона, Больцано,
Милля и Бенеке. И как разрослись с тех пор эти разногласия! Сопоставим
Эрдмана и Дробиша, Вундта и Бергмана, Шуппе и Брентано, Зигварта и
Ибервега, - есть ли это единая наука, а не только единое название? Если
бы всюду не встречались обширные группы общих тем, то можно было бы
почти утверждать последнее; ведь среди всех этих логиков мы не найдем
двух, которые могли бы столковаться насчет содержания учения и даже
постановки вопросов! Во введении мы уже указали, что в определениях
сказывается лишь различное понимание существенных задач и
методологического характера логики, и что соответственные предрассудки и
заблуждения в такой отсталой науке, как логика, могут с самого начала
направить исследование по ложному пути. Кто согласен с этим, тот не
скажет вместе с Гамильтоном: «Решение этого вопроса не имеет ни
малейшего значения» (the decision ot the question is not of the very
smallest import).

Путанице не мало содействовало то обстоятельство, что даже некоторые
выдающиеся сторонники чистой логики как особой науки, например, Дробиш и
Бергман, считали нормативный характер этой дисциплины существенной
принадлежностью ее понятия. Противники же видели в этом явную
непоследовательность и даже противоречие. Разве в понятии нормирования
не содержится указание на руководящую цель и соответствующую ей
деятельность? И не означает ли, следовательно, нормативная наука
совершенно то же, что техническое учение?

Постановка и понимание Дробишем своих определений могут служить лишь к
подтверждению этого. В его все еще ценном руководстве по логике мы
читаем, что мышление в двух отношениях может стать предметом научного
исследования: во-первых, как деятельность духа, условия и законы которой
подлежат изучению, во-вторых, как орудие для добывания посредственного
знания; тут возможно и верное, и ошибочное применение, и соответственно
этому верные и неверные результаты. Поэтому существуют естественные
законы мышления, и или предписания, которыми оно должно руководиться,
чтобы вести к верным результатам. Исследование естественных законов
мышления является задачей психологии, а установление норм его - задачей
логики». В пояснении говорится еще, что нормирующие законы всегда
регулируют ту или иную деятельность сообразно с определенной целью.

Противная сторона скажет, что здесь нет ни одного слова, которого не
согласились бы подписать и использовать для себя Бенеке или Милль. Но
если признать тождественность понятий «нормативная дисциплина» и
«техническое учение», то само собой понятно: здесь, как и во всяком
техническом учении, связью, объединяющей логические истины в одну
дисциплину, является не родство содержания, а руководящая цель. Но тогда
явно несообразно ставить логике такие узкие границы, какие ей ставит
традиционная аристотелевская логика, дальше которой ведь «чистая» логика
не идет. Бессмысленно ставить логике известную цель и вместе с тем
исключать из нее классы норм и нормативных исследований, связанных с
этой целью. Но представители чистой логики находятся еще под обаянием
традиции; на них еще действует то странное волшебное влияние, которым в
течение тысячелетий пользовалась состряпанная из бессодержательных
формул схоластическая логика.

Такова цепь ближайших возражений, вполне способных ослабить современный
интерес к более точному исследованию реальных мотивов, которые
заставляли великих и самостоятельных мыслителей считать чистую логику
особой наукой и которые и теперь еще заслуживают серьезной оценки.
Превосходный мыслитель Дробиш, быть может, дал неудачное определение; но
это не доказывает, что его позиция, как и позиция его учителя Гербарта,
а также первого представителя этого учения - Канта13 по существу
неверна. Ведь возможно, что за несовершенным определением кроется ценная
мысль, которая лишь не получила логически ясного выражения. Обратим
внимание на излюбленное у представителей чистой логики сопоставление
логики с чистой математикой. Математические дисциплины тоже обосновывают
технические учения, арифметика - практическое искусство счисления,
геометрия - землемерное искусство. И к отвлеченным теоретическим
естественным наукам, хоть и в несколько ином виде, но тоже примыкают
технические учения: к физике - физическая технология, к химии -
химическая. В связи с этим можно предположить, что и намечаемая чистая
логика имеет значение абстрактной теоретической дисциплины, которая
подобным же образом обосновывает особую технологию, а именно - логику в
обычном практическом смысле слова. И так как технические учения вообще
пользуются как фундаментом для возведения своих норм иногда
преимущественно одной теоретической дисциплиной, иногда несколькими, то
и чистая логика могла бы составлять только часть, хотя, быть может, и
самую важную часть, фундамента логики в смысле технического учения. Если
бы к тому же оказалось, что собственно логические законы и формы
образуют замкнутую область отвлеченной теоретической истины, которую
никоим образом нельзя уместить в рамки уже разграниченных теоретических
дисциплин и на которую, следовательно, и должна распространяться
компетенция чистой логики, то явилось бы дальнейшее предположение -
именно, что несовершенство определения понятия этой дисциплины и
неумение представить ее во всей ее чистоте и выяснить ее отношение к
логике как техническому учению способствует смешению ее с этим
техническим учением и порождает спор о том, следует ли по существу
отграничивать логику как теоретическую или как практическую дисциплину.
В то время как одна сторона имела в виду чисто теоретические и в узком
смысле слова логические положения, другая обращала внимание на спорные
определения намечаемой теоретической науки и на ее фактическое
осуществление.

Нас не должно здесь тревожить возможное возражение, что речь идет о
восстановлении схоластически-аристотелевской логики, уже осужденной
историей. Быть может, еще окажется, что эта дисциплина имеет далеко не
столь малый объем и не так бедна глубокими проблемами, как подразумевает
этот упрек. Быть может, старая логика была только весьма несовершенным и
смутным осуществлением идеи чистой логики, хотя, как почин и первый шаг,
она имеет свою ценность и достойна внимания. Это презрение к
традиционной логике следует, быть может, считать неправомерным отзвуком
чуждых нам теперь настроений эпохи Возрождения. Исторически
справедливая, но по существу зачастую неосмысленная борьба против
схоластической науки естественно направлялась прежде всего против логики
как принадлежащего к схоластике учения о методах. Но характер
неправильной методики, свойственный формальной логике у схоластиков (в
особенности в период вырождения), указывает, быть может, лишь на
отсутствие настоящего философского понимания логической теории
(поскольку она уже существовала тогда). Поэтому практическое
использование ее пошло по ложному пути, от логики требовалась такая
методическая деятельность, до какой она еще не доросла. Ведь и мистика
чисел не есть аргумент против арифметики. Известно, что логическая
полемика эпохи Возрождения по существу была бессодержательна и
безрезультатна; в ней говорила страсть, а не теоретическое убеждение.
Зачем же нам руководствоваться ее презрительными суждениями?
Теоретический творческий ум Лейбница, соединявший в себе пылкое
стремление к преобразованиям, свойственное эпохе Возрождения, с научной
трезвостью нового времени, не хотел ничего знать об этом
антисхоластическом колдовстве. Он заступился теплым словом за поносимую
аристотелевскую логику, хотя и считал, что ее необходимо расширить и
исправить. Во всяком случае, мы можем не считаться с упреком, что чистая
логика сводится к обновлению «бессодержательной схоластической стряпни
формул», до тех пор, пока не выясним смысла и содержания сложной
дисциплины и правомерности открывшихся нам предположений.

Мы не станем для исследования этих предположений собирать все аргументы
за то или другое понимание логики в их исторической последовательности и
подвергать их критическому анализу. Не этим путем можно обновить интерес
к старому спору; но принципиальные разногласия, которые не выявились до
конца в этом споре, имеют свой особый интерес, возвышающийся над
эмпирической обусловленностью спорящих, и на них-то мы и остановимся.

 

§ 14. Понятие нормативной науки. Основное мерило, иди принцип, ее
единства

Прежде всего установим положение, имеющее решающее значение для всего
нашего дальнейшего исследования: каждая нормативная, а также и каждая
практическая дисциплина опирается на одну или несколько теоретических
дисциплин, поскольку норма ее должна обладать теоретическим содержанием,
отделимым от идеи нормирования (долженствования), и научное исследование
этого содержания является задачей соответствующих теоретических
дисциплин.

Чтобы выяснить это, исследуем понятие нормативной дисциплины в его
отношении к понятию теоретической дисциплины. Законы первой говорят, как
обычно полагают, о том, что должно быть, хотя может и не быть, а при
известных условиях даже не может быть; законы последней, наоборот,
говорят исключительно о том, что есть. Спрашивается, что разумеется под
этим «должно быть» по сравнению с простым бытием.

Очевидно, первоначальный смысл долженствования, связанный с известным
желанием или хотением, с требованием или приказанием, например: «ты
должен слушаться меня», «пусть придет ко мне X», - слишком узок. Подобно
тому, как иногда мы говорим о требовании в более широком смысле, причем
нет никого, кто бы требовал, а иногда и никого, от кого бы требовалось,
так часто мы говорим и о долженствовании независимо от чьего-либо
желания или хотения. Когда мы говорим: «Воин должен быть храбрым», то
это не значит, что мы или кто-либо другой желаем или хотим, повелеваем
или требуем это; такого рода мнение скорее можно понимать так, что
вообще, т. е. по отношению к каждому воину правомерно соответствующее
желание или требование;

правда, и это не совсем верно, так как в сущности нет необходимости,
чтобы здесь действительно была налицо такая оценка какого-либо желания
или требования. «Воин должен быть храбрым» означает только, что храбрый
воин есть «хороший» воин, и при этом - так как предикаты «хороший» и
«дурной» распределяют между собой объем понятия воин - подразумевается,
что не храбрый воин есть «дурной» воин. Так как это оценивающее суждение
верно, то прав всякий, кто требует от воина храбрости; на том же
основании желательно, похвально и т. д. воину быть храбрым. То же мы
имеем и в других примерах. «Человек должен любить своего ближнего»
означает: кто не любит своего ближнего, тот «нехороший» и,
следовательно, ео ipso (в этом отношении) «дурной» человек. «Драма не
должна распадаться на эпизоды»- иначе она «нехорошая» драма,
«ненастоящее» художественное произведение. Во всех этих случаях мы
ставим положительную оценку, признание позитивного предиката ценности в
зависимость от известного условия, неисполнение которого влечет за собой
соответствующий отрицательный предикат. Вообще мы можем считать
тождественными или по меньшей мере равнозначными формы: «А должно быть
В» и «А, которое не есть В, есть дурное А» или «только А, которое есть
В, есть хорошее А».

Термином «хороший» мы пользуемся здесь, разумеется, в самом широком
смысле для обозначения всего ценного в каком бы то ни было отношении; в
конкретных, подходящих под нашу формулу, предложениях его надо каждый
раз понимать сообразно тому роду ценности, который лежит в их основе,
например, как полезное, прекрасное, нравственное и т. д. Существует
столько же многообразных смыслов речи о долженствовании, сколько
различных видов оценки, т. е., сколько действительных и предполагаемых
ценностей.

Отрицательные выражения долженствования не следует понимать как
отрицания соответствующих положительных; как и в обычном смысле
отрицание требования не имеет значения запрещения. «Воин не должен быть
трусливым» не означает неверности утверждения, что воин должен быть
труслив, а означает, что трусливый воин есть плохой воин. Следовательно,
равнозначны следующие формы: «А не должно быть В» и «А, которое есть В,
есть всегда плохое А» или «только А, которое не есть В, есть хорошее А».

Что долженствование и недолженствование исключают друг друга - это есть
формально-логическое следствие приведенных суждений; то же применимо и к
положению, что суждение о долженствовании не заключает в себе
утверждения о соответствующем бытии.

Очевидно, что нормативными суждениями будут признаны не одни лишь
уясненные нами суждения нормативной формы, а и другие, хотя бы в них и
отсутствовало слово «должно». Несущественно, что вместо «А должно (или
не должно) быть В» мы можем также сказать: «А обязано (или не имеет
права) быть В». Важнее указание на обе новые формы: «А не обязано быть
В» и «А имеет право быть В», которые стоят в отношении контрадикторной
противоположности к двум первым формам. Следовательно, «не обязано» есть
отрицание «должно» или, что то же, отрицание «не имеет права»; «имеет
право» есть отрицание «не должно» или, что то же, «не имеет права»; это
легко видно из пояснительных оценивающих суждений: «А не обязано быть В»
= «А, которое не есть В, еще не есть в силу этого дурное А»; «А имеет
право быть В» = «А, которое есть В, еще не есть в силу этого дурное А».

Но сюда следует присоединить еще другие суждения. Например: «чтобы А
было хорошим, достаточно (или недостаточно), чтобы оно было В». В то
время как прежние суждения выражают те или иные необходимые условия
признания или непризнания положительных или отрицательных предикатов
ценности, в рассматриваемых суждениях высказываются лишь достаточные
условия. В иных суждениях, наконец, одновременно обозначаются и
необходимые, и достаточные условия.

Этим исчерпываются существенно важные формы всеобщих нормативных
суждений; им соответствуют, разумеется, также формы частных и единичных
оценивающих суждений, не представляющие ничего существенного для
анализа; из них последние для наших целей вообще не имеют значения; они
стоят всегда в более или менее близком отношении к известным общим
нормативным положениям и могут выступать в отвлеченных нормативных
дисциплинах лишь в качестве примеров для регулирующих их общих
положений. Такие дисциплины стоят вообще вне какого бы то ни было
индивидуального бытия, их общие положения имеют «чисто отвлеченную»
природу и носят характер законов в подлинном смысле слова.

Мы видим из этого анализа, что каждое нормативное суждение предполагает
известного рода оценку (одобрение, признание), из которой вытекает
понятие «хорошего» (ценного) в известном смысле или же «дурного»
(лишенного ценности) в отношении известного класса объектов; сообразно с
этим такие объекты распадаются на хорошие и дурные. Чтобы иметь
возможность высказать нормативное суждение «воин должен быть храбрым», я
должен иметь некоторое понятие о «хорошем» воине, и это понятие не может
основываться на произвольном номинальном определении, а должно исходить
из общей оценки, которая давала бы возможность признавать воинов -
сообразно с теми или иными их свойствами - хорошими или дурными. Здесь,
при простом установлении смысла суждений долженствования, нас не
касается вопрос, имеет ли эта оценка в каком-либо смысле «объективное
значение» или нет, следует ли вообще делать различие между субъективно и
объективно «хорошим». Достаточно отметить, что нечто считается ценным,
как будто оно на самом деле было ценностью и благом.

И наоборот, если на основании известной общей оценки установлена пара
предикатов ценности для соответствующего класса, то этим дана
возможность нормативных суждений; все формы нормативных суждений
получают свой определенный смысл. Каждый конститутивный признак В
«хорошего» А дает, например, суждение такой формы: «А должно быть В»;
несоединимый с В признак В1 - суждение: «А не имеет права (не должно)
быть В1» и т. д.

Что касается, наконец, понятия нормативного суждения, то после
произведенного нами анализа мы можем описать его следующим образом. В
связи с основным оценивающим положением и определяемым им содержанием
соответствующей пары предикатов ценности называется нормативным каждое
суждение. в котором выражены какие-нибудь необходимые или достаточные
условия (или необходимые и достаточные) для обладания подобным
предикатом.

Найдя в процессе оценки различие между «хорошим» и «дурным» в
определенном смысле, стало быть, и в определенной сфере, мы,
естественно, заинтересованы в установлении тех обстоятельств и внешних
или внутренних свойств, которые обеспечивают применение предикатов
«хороший» или «дурной»; нам надо также знать, какие свойства не могут
отсутствовать для того, чтобы объекту данной сферы можно было еще
приписать ценность «хорошего» и т. д.

Говоря о хорошем и дурном, мы вместе с тем в процессе сравнительной
оценки устанавливаем также различие лучшего и наилучшего, худшего и
наихудшего. Если удовольствие есть благо, то из двух удовольствий более
интенсивное и продолжительное есть лучшее. Если познание представляется
нам чем-то хорошим, то все же не всякое познание «одинаково хорошо».
Познание законов мы оцениваем выше, чем познание единичных фактов;
познание более общих законов-например, что каждое уравнение п-ной
степени имеет п корней - выше, чем познание подчиненных им частных
законов - например, что каждое уравнение 4-й степени имеет 4 корня.
Таким образом, об относительных предикатах ценности возникают такие же
нормативные вопросы, как и об абсолютных. Если установлено
конститутивное содержание хорошего или дурного по нашей оценке, то
спрашивается, что следует считать при сравнительной оценке конститутивно
лучшим или худшим; далее, каковы связанные с этими предикатами ближайшие
и дальнейшие, необходимые и достаточные условия, конститутивно
определяющие содержание «лучшего» - или же «худшего» - и, наконец,
«относительно наилучшего». Конститутивные содержания положительных и
относительных предикатов ценности являются, так сказать, единицами
измерения, которые мы прилагаем к объектам соответствующей сферы.

Совокупность этих норм, очевидно, образует замкнутую в себе группу,
определяемую основным оценивающим положением. Нормативное суждение,
которое выставляет по отношению к объектам сферы общее требование, чтобы
они в возможно большей степени соответствовали конститутивным признакам
положительных предикатов ценности, занимает в каждой группе
сопринадлежащих норм особое положение и может быть названо основной
нормой. Такую роль играет, например, категорический императив в группе
нормативных суждений, составляющих этику Канта; таков же принцип
«возможно большего счастья возможно большего числа людей» в этике
утилитаристов.

Основная норма есть коррелят определения «хорошего» или «лучшего» в
соответственном смысле; она указывает, согласно какой основной мере
(основной ценности) должно происходить нормирование. Она, таким образом,
не представляет в собственном смысле слова нормативного суждения.
Отношение основной нормы к собственно нормирующим суждениям аналогично
отношению между так называемыми определениями ряда чисел и постоянно с
ними сообразующимися теоремами о числовых отношениях в арифметике. И
здесь основную норму можно было бы обозначить, как «определение»
понятия, которое служит мерой хорошего, - например, хорошего в
нравственном смысле; хотя обычное логическое понятие определения было бы
этим нарушено.

Если же мы ставим себе цель в связи с такого рода «определением», стало
быть, в связи с одной общей основной мерой, научно исследовать
совокупность сопринадлежащих нормативных суждений, то является идея
нормативной дисциплины. Каждая подобная дисциплина, следовательно,
характеризуется однозначно своею основной нормой или определением того,
что в ней должно признаваться «хорошим». Если, например, мы признаем
хорошим создание и продолжение, умножение и повышение удовольствия, то
мы спросим, какие объекты доставляют удовольствие и при каких
субъективных и объективных обстоятельствах; и вообще, каковы необходимые
и достаточные условия для наступления удовольствия, его продления,
умножения и т. д. Эти вопросы, рассматриваемые как цели научной
дисциплины, образуют гедонику; это есть нормативная этика в духе
гедонического учения. Оценка с точки зрения возбуждаемого удовольствия
есть основная норма, определяющая единство данной дисциплины и
отличающая ее от каждой другой нормативной дисциплины. Так и каждая
нормативная дисциплина имеет свою собственную основную норму, которая в
каждом данном случае является объединяющим принципом ее. В теоретических
же дисциплинах, наоборот, отсутствует эта центральная связь всех
исследований с основной мерой ценности как источником преобладающего
интереса нормирования. Единство их исследований и порядок их познаний
определяются исключительно теоретическим интересом, направленным на
исследование того, что связано по существу (т. е. теоретически, в силу
внутренней закономерности вещей) и что поэтому должно быть исследуемо
совместно.

 

§ 15. Нормативная дисциплина и техническое учение

Нормативный интерес преобладает у нас, разумеется в отношении к реальным
объектам как объектам практических оценок; отсюда явная склонность
отождествлять понятие нормативной дисциплины с понятием практической
дисциплины, технического учения. Но легко понять, что это отождествление
не выдерживает критики. Для Шопенгауэра, который, исходя из своего
учения о прирожденном характере, коренным образом отвергает всякое
практическое моральное воздействие, не существует этики в смысле
технического учения, но несомненно существует этика как нормативная
наука, им же самим разработанная. Ибо он никоим образом не отвергает
различении моральной ценности. Техническое учение представляет тот
особый случай нормативной дисциплины, когда основная норма заключается в
достижении общей практической цели. Ясно, что каждое техническое учение
целиком включает в себя нормативную, но саму по себе не практическую
дисциплину. Ибо задача технического учения предполагает решение более
узкой задачи, состоящей в том, чтобы вне всякого отношения к
практическому достижению установить нормы, сообразно с которыми
определяется, соответствует ли реализуемая цель общему понятию, обладает
ли она характеризующими данный класс действий признаками. Наоборот,
каждая нормативная дисциплина, в которой основная оценка превращается в
соответствующее установление цели, расширяется до технического учения.

 

§ 16. Теоретические дисциплины как основы нормативных

Теперь легко понять, что каждая нормативная, а тем более каждая
практическая дисциплина предполагает в качестве основ одну или несколько
теоретических дисциплин, именно в том смысле, что она должна обладать
отделимым от всякого нормирования теоретическим содержанием,
естественное место которого, как такового - в каких-нибудь уже
отграниченных или еще имеющих конституироваться науках.

Основная норма (или же основная ценность, последняя цель) определяет,
как мы видели, единство дисциплины; она же вносит во все нормативные
суждения дисциплины идею нормирования. Но наряду с общей идеей измерения
по основной норме эти суждения обладают еще особым, отличающим их друг
от друга теоретическим содержанием. Каждое выражает мысль об измеряющем
соотношении между нормой и нормируемым; но само это соотношение - если
отвлечься от интереса оценки - объективно носит характер соотношения
между условием и обусловливаемым, причем соответствующее нормативное
суждение признает это соотношение существующим или несуществующим. Так,
например, каждое нормативное суждение формы: «А должно быть В» включает
в себя теоретическое суждение: «только А, которое есть В, имеет свойства
б», причем С обозначает конститутивное содержание руководящего предиката
«хороший» (например, удовольствие, познание - словом, то, что сообразно
основной мере ценности в данном кругу отмечается как хорошее). Новое
суждение есть чисто теоретическое и уже не содержит идеи нормирования. И
наоборот: если утверждается какое-либо суждение теоретической формы, а
затем появляется как нечто новое, оценка какого-либо С как такового и
становится желательной нормирующая связь с ним, то теоретическое
суждение принимает нормативную форму: только А, которое есть В, есть
хорошее, т. е. А должно быть В. Поэтому даже в теоретических связях
мыслей могут встречаться нормативные суждения; в этих связях
теоретический интерес приписывает ценность существованию соотношения
вещей вида М (например, существованию разносторонности искомого
треугольника) и измеряет им другие соотношения вещей (например,
равноугольность: если треугольник должен быть равносторонним, то он
должен быть и равноугольным). Но в теоретических науках этот оборот
имеет преходящее, второстепенное значение, так как конечное намерение
мысли направлено на познание теоретической связи вещей; поэтому
окончательные результаты облекаются не в нормативную форму, а в форму
объективной связи, в данном случае в форму всеобщего суждения.

Теперь ясно, что теоретические соотношения, которые, согласно
вышеизложенному, содержатся в положении нормативных наук, должны иметь
свое логическое место в известных теоретических науках. Нормативная
наука, заслуживающая этого названия, способная научно наследовать
подлежащие нормированию соотношения вещей в их отношении к основной
норме, должна изучить теоретическое содержание этих отношений и ради
этого вступить в сферы соответствующих теоретических наук. Другими
словами: каждая нормативная дисциплина требует познания известных
ненормативных истин, которые она заимствует у известных теоретических
наук или же получает посредством применения взятых из них положений к
комбинациям, которые определяются нормативным интересом. Это,
разумеется, относится и к более специальному случаю технического учения
и притом, очевидно, в большей мере. Сюда присоединяются еще
теоретические познания, которые должны давать основу для плодотворного
осуществления целей и средств.

В интересах дальнейшего изложения отметим еще одно. Разумеется, эти
теоретические науки могут в различной мере принимать участие в научном
обосновании и построении данной нормативной дисциплины; и значение их
для нее может быть большим или меньшим. Может оказаться, что для
удовлетворения интересов нормативной дисциплины познание известных
классов теоретических связей стоит на первом плане, так что развитие и
привлечение теоретической области знания, к которой они относятся, имеет
решающее значение для существования нормативной дисциплины. Но возможно
также, что известные классы теоретических знаний хотя и полезны и, может
быть, весьма важны для построения данной дисциплины, но все же имеют
лишь второстепенное значение, ибо их отсутствие только ограничило бы
область этой дисциплины, но не уничтожило бы ее. Вспомним, например, об
отношении между чисто нормативной и практической этикой14. Все те
положения, которые относятся к практическому осуществлению, не входят в
круг чистых норм этической оценки. Не будь этих норм или лежащих в
основе их теоретических познаний, не было бы этики вообще; отсутствие же
первого рода положений лишает нас только возможности применять этику к
жизни, т. е. устраняет возможность технического учения о нравственном
поведении.

Только в таком смысле, в связи с такими различиями мы будем говорить о
существенных теоретических основах нормативной науки. Мы разумеем под
ними безусловно существенные для ее построения теоретические науки, но
наряду с ними и соответственные группы теоретических суждений, которые
имеют решающее значение для осуществления нормативной дисциплины.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

ПСИХОЛОГИЗМ, ЕГО АРГУМЕНТЫ И ЕГО ПОЗИЦИЯ В ОТНОШЕНИИ К ОБЫЧНЫМ
ВОЗРАЖЕНИЯМ

 

§ 17. Спорный вопрос, относятся ли существенные теоретические основы
логики к психологии

Если мы применим общие положения, установленные в предыдущей главе, к
логике как нормативной дисциплине, то первым важнейшим вопросом явится:
из каких теоретических наук черпает свои существенные основы
наукоучение? К нему тотчас же присоединяется следующий вопрос: верно ли,
что теоретические истины, которые обсуждаются в пределах традиционной и
новейшей логики и прежде всего те, которые составляют ее существенную
основу, теоретически умещаются в пределах уже разграниченных и
самостоятельно развивающихся наук?

Тут мы наталкиваемся на спорный вопрос о соотношении между психологией и
логикой. Одно господствующее в наше время направление имеет готовый
ответ на эти вопросы: существенные теоретические основы логики находятся
в психологии; к ее области относятся по своему теоретическому содержанию
те положения, которые придают логике ее характерные черты. Логика
относится к психологии, как какая-либо отрасль химической технологии к
химии, как землемерное искусство к геометрии и т. д. Это направление не
видит повода к отграничению новой теоретической науки, в особенности
такой, которая заслуживала бы названия логики в более узком и рельефном
смысле. Нередко подразумевают даже, будто психология составляет
единственную и совершенно достаточную теоретическую основу для
технического учения логики. Так Милль в полемике с Гамильтоном отмечает:
«Логика - не обособленная от психологии и соподчиненная ей наука.
Поскольку она вообще наука, она есть часть или ветвь психологии,
отличаясь от нее как часть от целого и, с другой стороны, как искусство
от науки. Своими теоретическими основами она целиком обязана психологии
и включает в себя столько из этой науки, сколько необходимо для
обоснования правил искусства»15. По Липпсу, логику следует даже считать
составной частью психологии. Он говорит: «То, что логика является
частной психологической дисциплиной, достаточно ясно отделяет ее от
психологии»16.

 

§ 18. Аргументация психологистов17

Если мы зададим вопрос о правомерности подобных воззрений, то нам
представится в высшей степени внушительная аргументация, которая,
по-видимому, сразу пресекает всякую возможность спора. Как бы ни
определять логическое техническое учение - как техническое учение о
мышлении, о суждении, об умозаключении, о познании, о доказательстве, о
знании, о направлении разума в искании истины или при оценке
доказательств и т. д. - всюду объектами практического регулирования
признается психическая деятельность или ее продукты. И если вообще
искусственная обработка материала предполагает знание его свойств, то,
следовательно, это имеет место и здесь, где речь идет специально о
психологическом материале. Научное исследование правил, по которым его
следует обрабатывать, приведет нас, разумеется, к научному исследованию
этих свойств: теоретическая основа для построения логического
технического учения есть, следовательно, психология, в частности,
психология познания18.

Взглянув на содержание логической литературы, мы найдем подтверждение
этому. О чем здесь всегда идет речь? О понятиях, суждениях,
умозаключениях, дедукции, индукции, определениях, классификациях и т. д.
- все это относится к психологии, но выбрано и распределено согласно
нормативным и практическим точкам зрения. Какие бы узкие рамки ни
ставить чистой логике, из нее нельзя устранить психического элемента. Он
кроется уже в понятиях, которые являются конститутивными для логических
законов, например, в понятиях истины и заблуждения, утверждения и
отрицания, общего и частного, основания и следствия и т. п.

 

§ 19. Обычные аргументы противников и их психологистическое опровержение

Как это ни странно, но противная сторона пытается обосновать строгую
раздельность обеих дисциплин, исходя именно из нормативного характера
логики. Психология, говорит она, рассматривает мышление как оно есть,
логика же - как оно должно быть. Первая рассматривает естественные
законы мышления, последняя - его нормативные законы. Так, Еше в своей
обработке лекций Канта по логике говорит, что некоторые логики
предполагают в логике психологические принципы. Но вносить подобные
принципы в логику так же нелепо, как выводить мораль из жизни. Если бы
мы брали основные принципы из психологии, т. е. из наблюдений над нашим
разумом, то мы только усматривали бы, как протекает мышление и каким оно
бывает при тех или иных субъективных условиях или препятствиях; но это
привело бы лишь к познанию случайных законов. В логике же дело идет не о
случайных, а о необходимых правилах, не о том, как мы мыслим, а о том,
как мы должны мыслить. Поэтому правила логики должны быть выводимы не из
случайной деятельности разума, а из необходимой, которую каждый найдет в
себе помимо всякой психологии. В логике мы хотим знать не каков разум и
не как он мыслит и как доселе осуществлял мышление, а лишь, как он
должен мыслить. Она должна нас научить правильному, т. е. согласующемуся
с самим собой пользованию разумом. Сходную позицию занимает и Гербарт,
который, возражая против логики своего времени и мнимо психологических
рассказов об уме и разуме, с которых она начинается, говорит, что это
столь же грубая ошибка, как если бы этика начиналась с естественной
истории человеческих склонностей, влечений и слабостей; логика, как и
этика, говорит он, носит нормативный характер.

Подобная аргументация ничуть не смущает психологистов. Необходимое
употребление разума, отвечают они, есть все же употребление разума и
вместе с самим разумом относится к области психологии. Мышление, каким
оно должно быть, есть только особый случай мышления как оно есть.
Конечно, психология должна исследовать естественные законы мышления,
стало быть, законы всех суждений, вообще правильных и неправильных; но
странно было бы толковать это положение так, что к психологии относятся
только широчайшие всеобщие законы, охватывающие все суждения вообще,
между тем как специальные законы суждения, а именно законы о правильном
суждении, должны быть исключены из нее. Или это не так? Хотят ли этим
сказать, что законы, нормирующие мышление, не носят характера таких
специальных психологических законов? Но и это не есть возражение.
Законы, нормирующие мышление - так говорят, обыкновенно - только
указывают, как надлежит поступать, если предполагается желание мыслить
правильно. «Мы мыслим правильно в материальном смысле, когда мы мыслим
вещи, какими они являются. Но вещи имеют такие или иные свойства,
действительны и несомненны, - это означает на нашем языке, что мы
согласно природе нашего ума не можем их мыслить иначе, как только таким
образом. Уже достаточно часто говорилось, и нет надобности повторять,
что, разумеется, ни одна вещь не может ни мыслиться нами, ни быть
предметом нашего познания, как она есть, независимо от способа, каким мы
вынуждены ее мыслить. Следовательно, кто сравнивает свои мысли о вещах с
самими вещами, тот на самом деле только соизмеряет свое случайное,
зависящее от привычки, традиций, симпатий и антипатий мышление с тем
мышлением, которое, будучи свободно от всяких влияний, повинуется только
собственной закономерности».

«Но тогда те правила, которым надо следовать, чтобы мыслить правильно,
представляют собой не что иное как правила, следуя которым, мы мыслим
так, как этого требует своеобразие мышления, его особая закономерность;
короче говоря, они совпадают с естественными законами самого мышления.
Логика есть физика мышления, или же логика вообще не существует»
(Липпс).

Однако противники психологизма, быть может, скажут, что различные виды
представлений, суждений, умозаключений и т. д., как психические явления
и тенденции, относятся также и к психологии; но психология имеет в
отношении к ним иную задачу, чем логика. Обе исследуют законы этих
явлений, но для каждой из них слово «закон» означает нечто совершенно
различное. Задача психологии есть закономерное исследование реальной
связи процессов сознания между собой, а также с родственными
психическими тенденциями и соответствующими процессами в физическом
организме. Закон здесь означает объединяющую формулу для необходимой и
не терпящей исключений связи явлений в их сосуществовании и
последовательности. Связь тут - причинная. Совершенно иного характера -
задача логики. Логика исследует не причины и следствия интеллектуальных
действий, а содержащуюся в них истину; она спрашивает, каковы должны
быть свойства этих действий и как они должны протекать, чтобы
достигаемые ими суждения были истинны. Верные и ложные суждения,
разумные и слепые являются и исчезают согласно естественным законам,
они, как все психические явления, имеют свои причины и следствия. Но не
эти естественные связи интересуют логика, он ищет идеальных связей,
которые не всегда, а, наоборот, лишь в исключительных случаях,
фактически осуществляются в процессе мышления. Его целью является не
физика, а этика мышления. Справедливо, поэтому, подчеркивает Зигварт,
что для психологического исследования мышления противоположность
истинного и ложного имеет также мало значения.., как мало
противоположность доброго и злого в человеческих поступках носит
характер психологический19.

Такая половинчатость, скажут психологисты, нас удовлетворить не может.
Логика, конечно, ставит себе совершенно иную задачу, чем психология; кто
же это станет отрицать? Она именно есть технология познания; но как она
может в этом случае не затрагивать вопроса о причинных связях, как она
может искать идеальные связи, не исследуя естественных? «Как будто
всякое долженствование не основывается на бытии, как будто всякая этика
не должна одновременно проявлять себя, как физика»; «Вопрос о том, что
должно делать, можно свести к вопросу о том, что нужно делать для
достижения определенной цели; а этот вопрос в свою очередь равнозначен
вопросу о том, как эта цель фактически, достигается» (Липпс). Если для
психологии, в отличие от логики, противоположность истинного и ложного
не имеет значения, «то это не может означать, что психология считает эти
два различных психических состояния одинаковыми, а лишь то, что она
объясняет одинаково и то, и другое» (Липпс). В теоретическом смысле
логика, следовательно, относится к психологии, как часть к целому. Ее
главная цель - составлять положения следующей формы: именно так, а не
иначе следует - вообще или при определенно охарактеризованных
обстоятельствах - формировать, распределять и соединять интеллектуальные
действия, чтобы вытекающие из них суждения достигали характера
очевидности, или познания в точном смысле слова. Причинная зависимость
здесь ясна до осязательности. Психологический характер очевидности есть
причинное следствие известных предшествующих условий. Каких именно? Это
и составляет задачу исследования20.

Так же мало колеблет позицию психологистов и следующий, часто
повторяемый аргумент. Логика, говорят, не может основываться ни на
психологии, ни на какой-либо другой науке; ибо каждая наука только тогда
есть наука, когда она согласуется с правилами логики, каждая из них уже
предполагает признание этих правил. Таким образом, основывать логику еще
на психологии значит впадать в круг (Лотце, Наторп, Эрдман)21.

На это сторонники психологизма отвечают, что неверность этой
аргументации ясна, ибо из нее вытекает невозможность логики вообще. Так
как логика в качестве науки сама должна быть логична, то она ведь падает
в тот же круг; она должна была бы обосновывать верность правил, которые
сама предполагает.

Но присмотримся поближе, в чем собственно состоит этот подозреваемый
круг. В том, что психология предполагает признание логических законов?
Обратим внимание на некоторую двусмысленность в понятии предположения.
Когда говорят: наука предполагает обязательность известных правил, это
может означать, что они являются посылками ее обоснований; но это может
также означать, что это правила, которым должна следовать наука, чтобы
вообще быть наукой. Рассматриваемый аргумент смешивает то и другое:
умозаключать согласно правилам логики означает для него то же, что
умозаключать из правил логики; ибо круг получился бы лишь в том случае,
если бы умозаключали из них. Но подобно тому, как иной художник творит
прекрасные произведения, не имея ни малейшего понятия об эстетике, так и
исследователь может строить доказательства, не обращаясь никогда к
логике; стало быть, логические законы не могли быть их посылками. И что
справедливо для отдельных доказательств, то справедливо и для целых
наук.

 

§ 20. Пробел в аргументации психологистов

Нельзя не признать, что антипсихологисты, выдвигая эти и сходные
аргументы, оказываются в невыгодном положении. Многим спор
представляется уже решенным, и возражения психологистов - безусловно
неопровержимыми. Но одно тут способно вызвать философское удивление, а
именно то обстоятельство, что вообще возник и продолжается спор, что
одни и те же аргументации постоянно снова выставляются и что их
опровержения до сих пор не получили полного признания. Если бы в
действительности все обстояло так ясно и просто, как уверяют нас
психологисты, то такое состояние вопроса было бы непонятно, тем более,
что и в рядах противников числятся серьезные, проницательные и
добросовестные мыслители. Не лежит ли и здесь истина в середине, не
приходится ли здесь за каждой из сторон признать добрую долю истины и
вместе с тем неспособность логически точно отграничить ее и постигнуть,
что она есть именно лишь часть истины? Не остается ли в аргументах
антипсихологистов, несмотря на некоторые неверности в частностях,
несомненно вскрытые возражениями, все же некоторый нерастворенный
остаток, не присуща ли им все же действительная сила, ясно
обнаруживающаяся при беспристрастном их рассмотрении? Я со своей стороны
склонен дать утвердительный ответ на этот вопрос. Мне кажется даже, что
более существенная доля истины на стороне антипсихологистов; у них лишь
недостаточно разработаны, а также затуманены некоторыми неправильностями
мысли, имеющие решающее значение.

Вернемся к поставленному выше вопросу о существенных теоретических
основах нормативной логики. В самом деле, исчерпан ли он аргументацией
психологистов? Тут мы сразу замечаем один слабый пункт. Доказано только
одно: именно, что психология принимает участие в построении основ
логики, но не доказано, что участвует она одна или она по преимуществу,
не доказано, что она составляет логике существенную основу в
определенном нами (§ 1б) смысле. Остается открытой возможность, что
другая наука и, быть может, еще в несравненно более значительной степени
содействует обоснованию логики. И здесь, быть может, место для. той
«чистой логики», которая, по мнению противников психологизма, должна
существовать независимо от какой бы то ни было психологии в качестве
естественно отграниченной, замкнутой в себе науки. Мы охотно признаем,
что «чистая логика» кантианцев и гербартианцев отличается не вполне тем
характером, каким она должна бы обладать согласно этому допущению. Ведь
они всюду говорят лишь о нормативных законах мышления, в частности,
образования понятий, суждений и т. д.; уже это одно доказывает, можно
было бы сказать, что содержание логики - не теоретическое и не чуждое
психологии. Но это соображение потеряло бы силу, если бы при ближайшем
исследовании подтвердилось вышеприведенное (§ 13) предположение, что
хотя эти две школы не имели полной удачи в своем определении и
построении задуманной дисциплины, но приблизились к ней в том отношении,
что заметили в традиционной логике множество связанных между собой
теоретических истин, которые не умещаются ни в психологии, ни в других
отдельных науках, и потому заставляют предполагать свою собственную
область истины. Это были именно те истины, на которые в конечном счете
опирается всякое логическое регулирование и которые преимущественно
имелись в виду, где речь шла о логических истинах. Поэтому-то легко было
прийти к заключению, что в них кроется суть всей логики, и дать их
теоретическому единству название «чистой логики». Я надеюсь в
действительности доказать, что это совпадает с истинным положением
вещей.

|< в начало	<< назад	к содержанию	вперед >>	в конец >|

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

ЭМПИРИСТИЧЕСКИЕ СЛЕДСТВИЯ ПСИХОЛОГИЗМА

 

§ 21. Два эмпиристических следствия, вытекающих из психологистической
точки зрения, и их опровержение

Станем на мгновение на почву психологистической логики и предположим,
что важнейшие теоретические основы логических предписаний кроются в
психологии. Как бы ни определять эту дисциплину - как науку о
психических явлениях, или как науку о фактах сознания, или о фактах
внутреннего опыта, о переживаниях в их зависимости от переживающих
личностей, или как-либо иначе, - все согласны в том, что психология есть
наука о фактах и тем самым опытная наука. Мы не встретим также
возражения, если прибавим, что психология до сих пор еще лишена
настоящих и точных законов и что положения, которые она сама удостаивает
названия законов, являются хотя и весьма ценными, но все же лишь
приблизительными22 обобщениями опыта, высказывания о приблизительных
правильностях сосуществования или последовательности. Эти положения
совсем и не претендуют устанавливать с непогрешимой и однозначной
определенностью, что должно совместно существовать или совершаться при
известных, точно описанных условиях. Возьмем, например, законы
ассоциации идей, которым ассоциационная психология приписывает значение
основных психологических законов. Как только постараешься надлежащим
образом формулировать их эмпирически правомерный смысл, они тотчас же
теряют предполагаемый характер закона. Исходя из этого, мы получаем
довольно рискованные для психологистов следствия:

Во-первых. На приблизительные теоретические основы могут опираться лишь
приблизительные правила. Если в психологических законах отсутствует
точность, то то же распространяется и на предписания логики. Нет
сомнения, что некоторым из этих предписаний действительно присуща
эмпирическая приблизительность. Но именно так называемые логические
законы в истинном смысле, о которых мы выше узнали, что они в качестве
законов обоснований составляют собственно ядро всей логики - каковы
логические «принципы», законы силлогистики, законы многих иных видов
умозаключения, например, умозаключение о равенстве, умозаключение
Бернулли от п к п+1, принцип умозаключений вероятности и т. д. -
абсолютно точны; всякое толкование, которое подставляло бы вместо них
эмпирические неопределенности, ставило бы их значение в зависимость от
приблизительных «обстоятельств» и искажало бы коренным образом их
истинный смысл. Это, очевидно, настоящие законы, а не «только
эмпирические», т. е. приблизительные, правила.

Если математика, как думал Лотце, есть лишь самостоятельно развившаяся
ветвь логики, то и чисто математические законы во всем их неисчерпаемом
изобилии относятся к намеченной только что сфере точных логических
законов. И во всех дальнейших возражениях следует иметь в виду наряду с
этой сферой и сферу чистой математики.

Во-вторых. Если бы кто-нибудь, чтобы избежать первого возражения, стал
отрицать свойственную всем психологическим законам неточность и пожелал
основывать нормы только что обозначенного нами класса на будто бы точных
естественных законах мышления, то выигрыш был бы еще не велик.

Ни один естественный закон не познаваем a priori, т. е. с сознанием его
очевидности. Единственный путь для обоснования и оправдания подобных
законов есть индукция из единичных фактов опыта. Но индукция
обосновывает не истинность закона, а лишь большую или меньшую степень
вероятности ее; с очевидностью сознается вероятность, а не сам закон.
Поэтому и логические законы, и притом все без исключения, должны были бы
обладать лишь вероятностью. Напротив, совершенно ясно, что все «чисто
логические» законы истинны a priori. Они обосновываются и оправдываются
не через индукцию, а через аподиктическую очевидность. С внутренней
убедительностью оправдывается не только вероятность их значения, но и
само их значение или истинность.

Закон противоречия не утверждает, что из двух противоречащих суждений
должно предполагать одно истинным, а другое ложным. Модус Barbara не
говорит, что если положения формы: «Все А суть В» и «Все В суть С»
истинны, то надо предполагать истинным соответствующее положение формы
«Все А суть С». И так всюду, также и в области чисто математических
положений. В противном случае оставалась бы открытой возможность, что
при расширении нашего всегда ограниченного круга опыта предположение не
оправдается. Тогда возможно, что наши логические законы представляют
собой лишь «приближения» к подлинно истинным, но недостижимым для нас
законам мышления. Такие возможности серьезно и по праву принимаются в
соображение, когда речь идет о законах природы. Хотя закон тяготения уже
неоднократно подтверждался самыми широкими индукциями и проверками, но в
наше время ни один естествоиспытатель не считает его абсолютно истинным
законом. Иногда делаются попытки установить новые формулы тяготения;
было, например, показано, что основной закон электрических явлений,
установленный Вебером, вполне мог бы функционировать и в качестве
основного закона тяжести. Фактор, по которому различается та и другая
формула, обусловливает различия в вычисляемых величинах, не выходящие за
пределы неизбежных ошибок наблюдения. Но таких факторов - можно мыслить
бесконечное множество; поэтому мы a priori знаем, что бесконечное
множество законов могут и должны давать то же самое, что дает закон
тяготения Ньютона (выгодный только своей чрезвычайной простотой). Мы
знаем, что даже само искание единственно истинного закона при везде и
всегда неустранимой неточности наблюдений было бы бессмысленно. Таково
положение дел в точных науках о фактах. Однако, отнюдь не в логике. То,
что там является вполне оправдываемой возможностью, здесь есть явная
нелепость. Ведь нам убедительно ясна не простая вероятность, а истина
логических законов. Мы усматриваем основные принципы силлогистики,
индукции Бернулли, умозаключения вероятности, общей арифметики и т. п.,
значит мы постигаем в них саму истину; таким образом, теряют всякий
смысл слова о сферах неточности, об одних лишь приближениях и т. д. Но
если нелепо то, что вытекает как следствие из психологического
обоснования логики, то и само это обоснование нелепо.

Против самой истины, воспринимаемой нами с внутренней убедительностью,
бессильна и самая сильная психологистическая аргументация; вероятность
не может спорить против истины, предположение - против очевидности.
Пусть тот, кто остается в сфере общих соображений, поддается обманчивой
убедительности психологических аргументов - достаточно бросить взгляд на
какой-либо из законов логики, обратить внимание на настоящий его смысл и
на внутреннюю убедительность, с которой воспринимается его истинность,
чтобы положить конец этому заблуждению.

Как внушительно звучит то, что хочет нам навязать обычная
психологическая рефлексия: логические законы представляют собой законы
для обоснований; а что такое обоснования, как не своеобразные сплетения
мыслей человека, конечными звеньями которых при известных нормальных
условиях являются суждения, носящие характер необходимых следствий? Но и
этот характер - тоже психический, это - только известного рода
настроения, и больше ничего. И все эти психические явления, разумеется,
не стоят изолированными, а представляют собой отдельные нити той
переплетающейся ткани психических явлений, психических тенденций и
органических процессов, которую мы называем человеческой жизнью. Может
ли при таких условиях получиться что-нибудь другое, кроме эмпирических
общих положений? Да и как может психология дать что-либо большее?

Мы отвечаем: конечно, психология не дает ничего большего. Поэтому-то она
и не может дать тех аподиктически очевидных и тем самым
сверхэмпирических и абсолютно точных законов, которые составляют ядро
всякой логики.

 

§ 22. Законы мышления как предполагаемые естественные законы,

которые, действуя изолированно, являются причиной разумного мышления

Здесь уместно дать оценку одного весьма распространенного понимания
логических законов, которое определяет правильность мышления, как
соответствие некоторым законам мышления (как бы они ни формулировались),
но вместе с тем склонно придавать этому соответствию следующее
психологистическое толкование: законы мышления представляют собой
естественные законы, характеризующие своеобразие нашего духа как
мыслящего начала; поэтому сущность соответствия, определяющего
правильное мышление, состоит в чистом, не осложненном никакими другими
психическими влияниями (как, например, привычка, склонность, традиция)
действии этих законов23.

Приведем здесь одно из рискованных следствий этого учения. Законы
мышления, как каузальные законы, согласно которым развиваются познания,
могут быть даны только в форме вероятностей. Таким образом, ни одно
утверждение не может определенно считаться правильным; ибо если основной
мерой всякой правильности является вероятность, то она накладывает
печать простой вероятности на всякое познание. Мы стояли бы в этом
случае перед самым крайним пробабилизмом. Утверждение, что всякое знание
лишь вероятно, было бы и само только вероятно; равным образом и это
новое утверждение, и т. д. до бесконечности. Так как каждая следующая
ступень вероятности несколько понижает меру вероятности ближайшей
предыдущей, то мы должны были бы серьезно опасаться за ценность всякого
познания. Мы можем лишь надеяться, что к нашей удаче степень вероятности
этих бесконечных рядов будет всегда носить характер «фундаментальных
рядов» Кантора и притом так, что конечная предельная ценность
вероятности оцениваемого познания есть реальное абсолютное число > 0.
Эти неудобства, разумеется, устраняются, если считать законы мышления
внутренне очевидными. Но как можем мы усматривать очевидность причинных
законов?

Но допустим, что это затруднение не существует; тогда мы все же можем
спросить: да где же доказано, что из чистого действия этих законов (или
каких бы то ни было законов) получаются правильные акты мышления? Где те
генетические анализы, которые давали бы нам право объяснять явления
мышления из двух классов естественных законов, причем одни из них
исключительно определяют ход таких причинении, из которых проистекает
логическое мышление, тогда как алогическое мышление соопределяется также
и другими? Разве соответствие мышления с логическими законами равняется
доказательству его каузального происхождения согласно этим именно
законам как естественным?

По-видимому, некоторые естественные смешения понятий содействовали здесь
психологистическим заблуждениям. Прежде всего, смешивают логические
законы с суждениями (актами суждения), в которых они могут быть познаны,
т. е. законы как «содержания суждении» - с самими суждениями. Последние
представляют собой реальные процессы, имеющие свои причины и действия.
Особенно часто суждения, содержанием которых является закон, действуют в
качестве мотивов мышления, определяющих ход наших интеллектуальных
переживаний в том направлении, которое предписывается именно этим
содержанием, т. е. законами мышления. В таких случаях реальный порядок
следования и соединения наших интеллектуальных переживаний адекватен
тому, что в общей форме мыслится в руководящем познании закона; этот
порядок есть конкретный единичный случай по отношению к общему
утверждению закона. Но если закон смешивается с суждением, познанием
закона, идеальное с реальным, то закон представляется определяющей силой
процесса нашего мышления. Нетрудно понять, что с этим связано еще и
второе смешение, а именно, смешение закона как звена причинения с
законом, как правилом причинения. Ведь и в других случаях приходится
встречаться с мифическими представлениями о законах природы как о силах,
властвующих над процессами природы, - как будто правила причинных связей
могут сами разумно функционировать как причины, т. е. как члены этих же
связей. Серьезное смешение столь различных по существу вещей в нашем
случае явно поощряется совершенным раньше смешением закона с познанием
закона. Ведь логические законы казались уже двигательными силами в
процессе мышления. Предполагалось, что они причинно управляют процессом
мышления; стало быть, они представляют собой каузальные законы мышления,
в них выражено, как мы должны мыслить, следуя природе нашего ума, они
характеризуют человеческий ум как мыслящий (в собственном смысле). Если
мы при случае мыслим не так, как требуют эти законы, то мы, собственно
говоря, вообще не «мыслим», мы судим в этом случае не так, как
предписывают естественные законы мышления или как этого требует
своеобразие нашего ума как мыслящего; наше мышление в таких случаях
определяется, и опять-таки причинно, иными законами, мы следуем смутным
влияниям привычки, страсти и т. п.

Конечно, такой взгляд мог возникнуть и из-за других мотивов. Из опыта
известно, что люди, нормально предрасположенные в известной сфере
мышления, например, каждый ученый в своей области обыкновенно судит
логически правильно. Этот факт естественно ведет за собой следующее
объяснение: логические законы, по которым измеряется правильность
мышления, вместе с тем в форме каузальных законов определяют ход каждого
данного мышления; отдельные же отклонения от нормы легко относятся за
счет смутных влияний, исходящих из других психологических источников.

Чтобы опровергнуть это, достаточным является следующее соображение. Мы
создаем фикцию идеального человека, у которого все мышление происходит
так, как этого требуют логические законы. Разумеется, факт, что оно так
происходит, имеет свое объясняющее основание в известных психологических
законах, которые известным образом регулируют процесс психических
переживаний этого существа, начиная с первых «коллокаций». И вот я
спрашиваю: тождественны ли при этом допущении эти естественные законы с
логическими законами? Ответ, очевидно, должен быть отрицательным.
Каузальные законы, по которым мышление должно протекать так, как этого
требовали бы идеальные нормы логики, и сами эти нормы - это ведь совсем
не одно и то же. Если какое-нибудь существо обладает такой организаций,
что не может в едином ходе мысли высказывать противоречащие суждения или
совершать умозаключения, несогласные с силлогистическими модусами, то из
этого не следует, что закон противоречия, модус Barbara и т. п.
представляют собой естественные законы, которые могут объяснить такую
организацию. Это различие легко уяснить на примере счетной машины.
Порядок и связь выскакивающих цифр закономерно урегулированы так, как
этого требует значение арифметических положений. Но чтобы объяснить
физически ход машины, никто не станет обращаться к арифметическим
законам вместо механических. Машина, правда, не мыслит, не понимает ни
саму себя, ни значения своей работы. Но разве наша мыслительная машина
не может работать таким же образом, с тем только различием, что реальный
ход одного мышления всегда должен был бы признаваться правильным в силу
проявляющегося в другом мышлении сознания логической правомерности. Это
другое мышление могло бы быть результатом работы той же или других
мыслительных машин, но идеальная оценка и причинное объяснение все же
оставались бы разнородными. Не надо также забывать «первых коллокаций»,
которые безусловно необходимы для причинного объяснения, но для
идеальной оценки бессмысленны.

Психологические логики не замечают глубоко существенных и навеки
неизгладимых различий между идеальным и реальным законом, между
нормирующим и причинным регулированием, между логической и реальной
необходимостью, между логическим и реальным основанием. Никакая мыслимая
градация не может составить переход между идеальным и реальным.
Характерно для низкого уровня чисто логических убеждений нашего времени,
что такой исследователь, как Зигварт, говоря о вышеупомянутой фикции
идеального в интеллектуальном отношении существа, считает возможным
предположить, что для такового логическая необходимость была бы вместе с
тем реальной, ведущей к действительному мышлению; и что тот же Зигварт
для объяснения понятия логического основания пользуется понятием
«принуждения к мышлению» (Denkzwang). To же относится и к Вундту,
который видит в законе достаточного основания основной закон зависимости
наших актов мышления друг от друга и т. д. В течение дальнейшего
исследования мы надеемся с полной достоверностью показать даже
предубежденным, что здесь речь идет действительно об основных логических
заблуждениях.

 

§ 23. Третье следствие психологизма и его опровержение

В-третьих24. Если бы источником сознания логических законов были
психологические факты, например, если бы логические законы, как учит
обыкновенно противоположное направление, были нормативными
формулировками психологических фактов, то они сами должны были бы
обладать психологическим содержанием и именно в двояком смысле: они
должны были бы быть законами для психического и вместе с тем
предполагать существование психического или же заключать его в себе.
Можно доказать, что ни того, ни другого нет. Ни один логический закон не
предполагает непременно какого-либо «matter of fact», в том числе и
существования представлений или суждений или иных явлений познавания. Ни
один логический закон - в подлинном своем смысле - не есть закон для
фактов психической жизни, стало быть, ни для представления (т. е.
переживаний представления), ни для суждений (т. е. переживаний
суждения), ни для прочих психических переживаний.

Большинство психологистов настолько подчинены влиянию общего своего
предрассудка, что не помышляют о его проверке на имеющихся определенных
законах логики. Раз эти законы по общим основаниям должны быть
психологическими, то зачем доказывать о каждом в отдельности, что он
действительно таков? Не обращают внимания на то, что последовательный
психологизм приводит к таким толкованиям логических законов, которые в
корне чужды их истинному смыслу. Забывают, что при естественном
понимании эти законы ни по своему обоснованию, ни по своему содержанию
не предполагают ничего психологического, т. е. фактов душевной жизни,
или предполагают их, во всяком случае, не более, чем законы чистой
математики.

Если бы психологизм стоял на правильном пути, то в учении об
умозаключениях мы могли бы ожидать только правил следующего вида: опыт
показывает, что умозаключение формы S, отличающееся характером
аподиктически необходимого следствия, при условиях U связано с
предпосылками формы Р. Стало быть, чтобы «правильно» умозаключать, т. е.
получать в умозаключении суждения этого отличительного характера, надо
поступать сообразно этому и позаботиться об осуществлении условия U и
соответствующих предпосылок. Тут объектом регулирования были бы
психические факты, и вместе с тем их существование предполагалось бы в
обосновании правил и заключалось бы в их содержании. Но ни один закон
умозаключения не соответствует этому типу. Что, например, говорит модус
Barbara? He что иное как следующее: общеобязательно для каких угодно
классовых терминов А, Б, С, что если все А представляют собой В и все В
представляют собой С, то все A представляют собой С. «Modus ponens» в
полном виде гласит опять-таки: «Ко всякого рода суждениям A, В применим
закон, что если A - действительно и сверх того известно, что при
действительности A действительно В, - то и В действительно». Эти и
подобные законы, не будучи эмпирическими, не представляют собой и
психологические законы. Правда, традиционная логика выдвигает их с целью
нормирования деятельности суждения. Но разве в них самих подразумевается
существование хотя бы единого осуществленного суждения или иного
психического явления? Кто так думает, должен представить доказательства
своего мнения. Что утверждается в каком-либо положении, то должно быть
выводимо из него каким-нибудь общеобязательным способом умозаключения.
Но где же те формы умозаключения, которые давали бы возможность выводить
из чистого закона факт?

Вряд ли будут возражать, что если бы мы никогда актуально не переживали
представлений и суждений и не извлекли бы из них соответствующих
логических понятий, то никогда не могли бы возникнуть логические законы;
или что каждое понимание и утверждение закона включает в себя
существование представлений и суждений, которое, таким образом, может
быть выведено из него; ибо едва ли есть надобность упоминать, что здесь
следствие выводится не из закона, а из его понимания и утверждения, что
то же самое следствие можно было бы вывести из любого утверждения, и что
психологические предпосылки, или ингредиенты, утверждения какого-либо
закона не должны быть смешиваемы с логическими моментами его содержания.

«Эмпирические законы» ео ipso имеют фактическое содержание. В качестве
ненастоящих законов они, грубо говоря, утверждают лишь, что, согласно
опыту, при известных условиях либо наступают, либо могут быть ожидаемы,
смотря по обстоятельствам, с большей или меньшей вероятностью известные
сосуществования или последовательности. Этим сказано, что такие
обстоятельства, такие сосуществования или следования фактически имеют
место. Но и строгие законы опытных наук не лишены фактического
содержания. Они - не только законы о фактах, но вместе с тем в своем
содержании подразумевают существование фактов.

Впрочем, здесь необходима большая точность. Точные законы в своей
нормальной формулировке, конечно, носят характер чистых законов, не
заключая в себе никаких утверждений существования. Но если мы вспомним
об основаниях, из которых они черпают свое научное оправдание, то сразу
станет ясно, что они не могут быть оправданы как чистые законы
нормальной формулировки. Действительно обоснован не закон тяготения, как
его выражает астрономия, а положение следующей формы: согласно имеющимся
уже знаниям, следует признать теоретически обоснованной вероятностью
высочайшей степени, что в пределах опыта, доступного нам при современных
технических средствах, действителен закон Ньютона или вообще один из
бесконечного множества математически мыслимых законов, различия которых
от закона Ньютона не могут выходить за пределы неизбежных ошибок
наблюдения. Эта истина сильно обременена фактическим содержанием и,
следовательно, отнюдь не есть закон в подлинном смысле слова. Она,
очевидно, включает в себя также несколько понятий лишь приблизительной
определенности.

Таким образом, все законы точных наук о фактах хотя и представляют собой
настоящие законы, но, рассматриваемые с точки зрения теории познания,
они только идеализирующие фикции (впрочем, фикции cum fundament in re).
Они выполняют задачу осуществления теоретических наук как идеалов
наибольшего приближения к действительности, т. е. осуществляют высшую
теоретическую цель всякого научного исследования фактов, идеал
объяснительной теории, единства из закономерности, поскольку это
возможно в пределах человеческого познания, за которые мы не можем
выйти. На место недоступного нам абсолютного познания мы вырабатываем
путем умозрительного мышления из области эмпирических частностей и
всеобщностей прежде всего те, так сказать, аподиктические вероятности, в
которых заключено все достижимое знание о действительности. Эти
вероятности мы сводим затем к известным точным суждениям, носящим
характер настоящих законов, и, таким образом, нам удается построить
формально совершенные системы объяснительных теорий. Но эти системы (как
например, теоретическая механика, теоретическая акустика, теоретическая
оптика, теоретическая астрономия и т. п.) по существу должны быть
признаны лишь идеальными возможностями cum fundament in re, которые не
исключают бесконечного множества других возможностей, но зато ставят им
определенные границы. Это, однако, нас здесь уже не интересует, равно
как и изложение практических познавательных функций этих идеальных
теорий, а именно, их значения для успешного предсказания будущих фактов
и воссоздания фактов прошлого, а также их технического значения для
практического господства над природой. Мы возвращаемся, следовательно, к
нашему случаю.

Если истинная закономерность, как только что было показано, есть лишь
идеал в области познания фактов, то, наоборот, она осуществлена в
области «чисто логического» познания. К этой сфере принадлежат наши
чисто логические законы, как и законы Mathesis pura. Они ведут свое
«происхождение» (точнее выражаясь, заимствуют оправдывающее их
обоснование) не из индукции; поэтому и не имеют экзистенционального
содержания, присущего всем вероятностям как таковым, даже наивысшим и
ценнейшим. То, что они утверждают, всецело и всемерно истинно, они сами
с очевидностью обоснованы во всей своей абсолютной точности, а не
заменяющие их какие-либо утверждения вероятности с явно неопределенными
составными частями. Тот или иной закон не является одной из бесчисленных
теоретических возможностей известной, хотя бы реально отграниченной
сферы. Это есть одна и единственная истина, исключающая всякую
возможность иного рода; в качестве умозрительно познанной закономерности
она пребывает чистой от каких бы то ни было фактов как в своем
содержании, так и в своем обосновании.

Из этих соображений видно, как тесно связаны между собой обе половины
психологистического следствия-именно, что логические законы не только
содержат в себе утверждения о существовании психических фактов, но и
должны быть законами для подобных фактов. Опровержение первой половины
мы уже дали. В нем уже заключено и опровержение второй на основании
следующего аргумента. Как всякий закон, основанный на опыте и индукции
из единичных фактов, есть закон, относящийся к фактам, так и наоборот:
каждый закон, относящийся к фактам, есть закон, основанный на опыте и
индукции; и, следовательно, как показано выше, от него не отделимы
утверждения экзистенциального содержания.

Разумеется, мы здесь не должны подводить под законы о фактах те общие
высказывания, которые переносят на факты чисто отвлеченные суждения, т.
е. суждения, выражающие общеобязательные отношения на основе чистых
понятий. Если 3 > 2, то и 3 книги с того стола больше 2 книг из этого
шкафа. И так вообще, по отношению к любым вещам. Но чистый числовой
закон говорит не о вещах, а о числах - число 3 больше числа 2 - и он
может быть применен не только к индивидуальным, но и к «общим»
предметам, например, к видам звуков, цветов, геометрических фигур и т.
п.

Если признать все это, то, разумеется, невозможно, чтобы логические
законы (по существу) были законами психической деятельности или ее
продуктов.

§ 24. Продолжение

Быть может, кто-либо попытается избегнуть нашего вывода следующим
возражением: не всякий закон, относящийся к фактам, возникает из опыта и
индукции. Наоборот, здесь необходимо делать различие: каждое познание
закона покоится на опыте, но не каждое возникает из него через индукцию,
т. е. через тот хорошо известный логический процесс, который от
единичных фактов и эмпирических общностей низших ступеней ведет к
общностям, основанным на законе. Так, в частности, логические законы,
хотя и возникают из опыта, но не суть индуктивные законы. В
психологическом опыте мы абстрагируем логические основные понятия и
данные в них чисто отвлеченные отношения. То, что мы находим в отдельном
случае, мы сразу признаем общеобязательным, ибо оно коренится в
абстрагированном содержании. Таким образом, опыт дает нам
непосредственное сознание закономерности нашего ума. И так как мы здесь
не нуждаемся в индукции, то и вывод лишен ее несовершенств, носит
характер не просто вероятности, а аподиктической достоверности,
отграничен не приблизительно, а точно, и не содержит в себе никаких
утверждений экзистенциального содержания.

Однако приведенные возражения неубедительны. Никто не станет
сомневаться, что познание логических законов как психический акт
предполагает единичный опыт, что оно имеет своей основой конкретное
наглядное представление. Но не надо смешивать психологические «условия»
и «основы» познания закона с логическими условиями, основаниями и
посылками закона, а также психологическую зависимость (например, в
возникновении) с логическим обоснованием и оправданием. Последнее в
умозрении следует объективному отношению основания к следствию, между
тем как психологическая зависимость относится к психическим связям в
сосуществовании и последовательности. Никто не может серьезно
утверждать, что находящиеся перед нами отдельные конкретные случаи, на
«основании» которых мы приходим к познанию закона, выполняют функцию
логических оснований, посылок, как будто из наличности единичного можно
вывести как следствие всеобщность закона. Интуитивное опознание закона
психологически, быть может, требует двух моментов: рассмотрения
единичных элементов, данных в наглядном представлении, и внутреннего
уяснения относящегося к ним закона. Но логически дано лишь одно.
Содержание умозрения не есть вывод из единичного случая.

Всякое познание «начинает с опыта», но из этого не следует, что оно
«возникает» из опыта. Мы утверждаем только то, что каждый фактический
закон возникает из опыта, и потому-то его и можно обосновать только
посредством индукции из отдельных данных опыта. Если существуют законы,
познаваемые с очевидностью, то они (непосредственно) не могут быть
законами для фактов. Я не хочу сказать, что нелепо считать закон для
фактов постигаемым с непосредственной очевидностью, но я отрицаю, чтобы
это когда-либо имело место. До сих пор там, где делалось такое
предположение, оказывалось, что либо смешивали подлинные фактические
законы, т. е. законы сосуществования и последовательности, с идеальными
законами, которым самим по себе чужда связь с тем, что определяется во
времени, либо же смешивали живое чувство убежденности, внушаемое близко
знакомыми нам эмпирическими обобщениями, с тем сознанием очевидности,
которое мы испытываем только в области чисто отвлеченного.

Если такого рода аргумент и не может иметь решающего значения, то он все
же может увеличить силу других аргументов. Мы присоединяем здесь еще
один.

Вряд ли кто будет отрицать, что все чисто логические законы носят один и
тот же характер; если мы покажем относительно некоторых из них, что их
невозможно считать законами о фактах, то это будет верно по отношению ко
всем. Однако мы находим среди них законы, касающиеся истин вообще, т. е.
законы, в которых регулируемыми «предметами» являются истины. Например,
в отношении каждой истины А обязательно, что ее контрадикторная
противоположность не есть истина. Если мы имеем пару истин А, В, то и их
конъюнктивные и дизъюнктивные сочетания25 представляют собой тоже
истины. Если три истины А, В, С находятся в таком отношении, что А есть
основание В, В - основание С, то и А есть основание С, и т. п. Но нелепо
называть законами для фактов законы, применимые к истинам как таковым.
Никакая истина не есть факт, т. е. нечто, определенное во времени.
Истина, правда, может иметь значение, что вещь существует, состояние
имеется налицо, изменение совершается и т. п. Но сама истина выше всего
временного, т. е. не имеет смысла приписывать ей временное бытие,
возникновение или уничтожение. Яснее всего эта нелепость проявляется на
самих законах истины. В качестве реальных законов они были бы правилами
сосуществования и последовательности фактов, в частности, истин, и сами
они, будучи истинами, должны были бы относиться к регулируемым ими
фактам. Тут закон предписывал бы фактам, называемым истинами,
возникновение и исчезновение, и среди этих фактов, в числе многих
других, находился бы сам закон. Закон возникал и исчезал бы согласно
закону - явная бессмыслица. То же имело бы место, если бы мы захотели
толковать закон истины, как закон сосуществования, как единичное во
времени и все же как обязательное в качестве общего правила для всего
существующего во времени. Подобного рода нелепости26 неизбежны, если
упустить из виду или неправильно уяснить себе основное различие между
идеальными и реальными объектами и соответственное различие между
идеальными и реальными законами. Еще не раз мы увидим, что это различие
является решающим для спора между психологистической и чистой логикой.

|< в начало	<< назад	к содержанию	вперед >>	в конец >|

 

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

ПСИХОЛОГИСТИЧЕСКИЕ ТОЛКОВАНИЯ ЛОГИЧЕСКИХ ПРИНЦИПОВ

 

§ 25. Закон противоречия в психологистическом толковании Милля и
Спенсера

Выше мы заметили, что последовательно проведенное понимание логических
законов как законов о психических фактах должно было бы привести к
существенному их искажению. Но в этом, как и в других пунктах,
господствующая логика обычно пугалась последовательности. Я был бы готов
сказать, что психологизм живет только непоследовательностью, что тот,
кто его последовательно продумает до конца, тем самым уже отрекся от
него, - если бы крайний эмпиризм не давал разительного примера,
насколько укоренившиеся предрассудки могут быть сильнее самых ясных
свидетельств очевидности. С бесстрашной последовательностью эмпирист
выводит самые тяжкие следствия, принимает ответственность за них и
пытается связать их в теорию, разумеется, полную противоречий. Выше мы
установили, что для обсуждаемой логической позиции логические истины
должны быть не a priori обеспеченными и абсолютно точными законами чисто
отвлеченного порядка, а напротив, основанными на опыте и индукции более
или менее неопределенными вероятностями, относящимися к известным фактам
душевной жизни человека. В этом именно и состоит (за исключением разве
только указания на неопределенность) учение эмпиристов. В нашу задачу не
входит подвергнуть исчерпывающей критике это гносеологическое
направление. Но для нас представляют особый интерес психологические
толкования логических законов, выставленные эмпиристами. Их
ослепительный внешний блеск распространяется далеко за пределы этой
школы27.

Как известно, Дж. С. Милль28 учит, что principium contradictionis есть
одно из наиболее ранних и ближайших наших обобщений из опыта.
Первоначальную основу этого закона он видит в том, что вера и неверие
представляют собой два различных состояния духа, исключающие друг друга.
Это мы познаем, продолжает он, - буквально из простейших наблюдений над
нашей собственной душевной жизнью. И если мы обращаемся к внешнему миру,
то и тут находим, что свет и тьма, звук и тишина, равенство и
неравенство, предыдущее и последующее, последовательность и
одновременность, словом, каждое положительное явление и его отрицание
(negative) являются отличные друг от друга явлениями, находящимися в
отношении резкой противоположности, так что всюду, где присутствует
одно, отсутствует другое. Я рассматриваю, - говорит он, - обсуждаемую
аксиому как обобщение из всех этих фактов.

Где речь идет о принципиальных основах его эмпиристических
предрассудков, столь проницательный в других случаях Милль как бы
покинут всеми богами. Непонятно только одно: как такое учение могло
кого-либо убедить? Прежде всего бросается в глаза явная неточность
утверждения, что принцип, по которому два контрадикторных суждения
одновременно не могут быть истинны и в этом смысле исключают друг друга,
есть обобщение из приведенных фактов относительно света и тьмы, звука и
тишины и т. п.; ведь эти факты во всяком случае не представляют собой
контрадикторные суждения. Вообще не совсем понятно, каким образом Милль
хочет установить связь между этими фактами опыта и логическим законом.
Напрасно ждешь разъяснении от параллельных рассуждении Милля в его
полемике против Гамильтона. Тут он с одобрением цитирует «абсолютно
постоянный закон», который единомыслящий Спенсер подставляет на место
логического принципа, а именно, что никакое положительное состояние
сознания не может появиться, не исключив соответствующего отрицательного
и, наоборот, никакое отрицательное состояние не может появиться, не
исключив соответствующего положительного»29. Но кто не видит, что это
положение представляет чистейшую тавтологию, так как взаимное исключение
принадлежит к определению соотносительных терминов «положительное» и
«отрицательное явление». Напротив, закон противоречия во всяком случае
не есть тавтология. В определение противоречащих суждений не входит
взаимное исключение, и если это происходит в силу названного принципа,
то не обязательно обратное: не каждая пара исключающих друг друга
суждений есть пара противоречащих суждений - достаточное доказательство,
что наш принцип нельзя смешивать с вышеупомянутой тавтологией. Да и
Милль не считает этот принцип тавтологией, так как, по его мнению, он
возникает через индукции из опыта.

Другие суждения Милля могут нам во всяком случае скорее помочь понять
эмпирический смысл этого принципа, чем ссылки на несуществование во
внешнем опыте, - в особенности те места, где обсуждается вопрос, могут
ли три основных логических принципа считаться «неотъемлемыми
необходимостями мышления», «первичной составной частью нашей духовной
организации» или «законами нашего мышления в силу прирожденного
устройства нашего ума», «или же они являются законами мышления только
«потому что мы воспринимаем их всеобщую истинность в наблюдаемых
явлениях», что Милль, впрочем, не желает решать в положительном смысле.
Вот что мы читаем у него относительно этих законов: «Доступны ли они
изменению через опыт или нет, но условия нашего существования не дают
нам того опыта, который способен был бы произвести такого рода
изменение. Поэтому утверждение, не согласное с каким-либо из этих
законов, например, какое-нибудь суждение, утверждающее противоречие,
хотя бы оно касалось предмета очень далекого от сферы нашего опыта, не
внушает нам доверия. Вера в такое суждение при настоящем устройстве
нашей природы невозможна как психический факт» (ср.: «Это есть обобщение
психического факта, который встречается постоянно и без которого
невозможно обойтись в рассуждении»).

Отсюда мы узнаем, что несовместимость, выраженная в законе противоречия,
а именно, невозможность истинности двух противоречащих суждений,
толкуется Миллем как несовместимость подобных суждений в нашем
веровании. Другими словами: на место немыслимости истинности двух
противоречащих суждений подставляется реальная несовместимость
соответствующих актов суждения. Это гармонирует также с многократным
утверждением Милля, что акты веры представляют собой единственные
объекты, которые в собственном смысле можно обозначать как истинные или
ложные. Два контрадикторно противоположных акта верования не могут
сосуществовать - так следовало бы понимать этот принцип.

 

§ 26. Психологическое толкование принципа у Милля устанавливает не
закон, а совершенно неопределенное и научно не проверенное опытное
положение

Здесь возникают разнообразные сомнения. Прежде всего бесспорно
несовершенна формулировка принципа. При каких же условиях, спросим мы,
не могут сосуществовать противоположные акты верования? У различных
личностей, как это хорошо известно, вполне возможно сосуществование
противоположных суждений. Таким образом, приходится, уясняя вместе с тем
смысл реального сосуществования, сказать точнее: у одной и той же
личности или, вернее, в одном и том же сознании не могут длиться, хотя
бы в течение самого небольшого промежутка времени, противоречащие акты
верования. Но есть ли это действительно закон? Можем ли мы ему приписать
неограниченную всеобщность? Где психологические индукции, оправдывающие
его принятие? Неужели никогда не было и не будет таких людей, которые
иногда, например, обманутые софизмами, одновременно считали истинным
противоположное? Исследованы ли наукой в этом направлении суждения
сумасшедших? Не происходит ли нечто подобное в случае явных
противоречий? А как обстоит дело с состояниями гипноза, горячки и т. д.?
Обязателен ли этот закон и для животных?

Быть может, эмпирист, чтобы избегнуть всех этих вопросов, ограничит свой
«закон» соответствующими добавлениями, например, скажет, что закон
действителен только для нормальных индивидов вида homo, находящихся в
нормальном умственном состоянии. Но достаточно поставить коварный вопрос
о более точном определении понятий «нормального индивида» и «нормального
умственного состояния», и мы поймем, как сложно и неточно содержание
того закона, с которым нам здесь приходится иметь дело.

Нет надобности продолжать эти размышления (хотя стоило бы поговорить,
например, о выступающем в этом законе отношении во времени); ведь
сказанного более, чем достаточно, чтобы обосновать изумительный вывод, а
именно, что хорошо знакомое нам principium contradictionis, которое
всегда признавалось очевидным, абсолютно точным и повсеместно
действительным законом, на самом деле оказывается образцом
грубо-неточного и ненаучного положения; и только после ряда поправок,
которые превращают его кажущееся точное содержание в довольно
неопределенное, можно приписать ему значение правдоподобного допущения.
И действительно, так оно и должно быть, если эмпиризм прав, если
несовместимость, о которой говорится в принципе противоречия, надлежит
толковать как реальное несосуществование противоречивых актов суждения,
и самый принцип - как эмпирически-психологическую всеобщность. А
эмпиристы миллевского направления даже не заботятся о том, чтобы научно
ограничить и обосновать то грубо неточное положение, к которому они
приходят на основании психологического толкования; они берут его таким,
как оно получается, таким неточным, каким только и могло быть «одно из
наиболее ранних и ближайших наших обобщений из опыта», т. е. грубое
обобщение донаучного опыта. Именно там, где речь идет о последних
основах всей науки, нас вынуждают остановиться на этом наивном опыте с
его слепым механизмом ассоциаций. Убеждения, которые помимо всякого
внутреннего уяснения возникают из психологических механизмов, которые не
имеют лучшего оправдания, чем общераспространенные предрассудки, которые
лишены в силу своего происхождения сколько-нибудь стойкого или прочного
ограничения, - убеждения, которые, если их брать, так сказать, дословно,
содержат в себе явно ложное - вот что, по мнению эмпиристов,
представляют собой последние основы оправдания всего в строжайшем смысле
слова научного познания.

Впрочем, дальнейшее развитие этих соображений нас здесь не интересует.
Но важно вернуться к основному заблуждению противного учения, чтобы
спросить, действительно ли указанное эмпирическое положение об актах
верования - как бы его ни формулировать, - есть закон противоречия,
употребляемый в логике. Оно гласит: при известных субъективных (к
сожалению, не исследованных точнее, и потому не могущих быть указанными
полностью) условиях Х в одном и том же сознании два противоположных
суждения формы «да» и «нет» не могут существовать совместно. Разве это
подразумевают логики, когда говорят: «Два противоречащих суждения не
могут быть оба истинными»? Достаточно взглянуть на случаи, в которых мы
пользуемся этим законом для регулирования актов суждения, чтобы понять,
что смысл его совсем иной. В своей нормативной формулировке он явно и
ясно утверждает одно: какие бы пары противоположных актов верования ни
были взяты, - принадлежащие одной личности или разным, сосуществующие в
одно и то же время или разделенные во времени, - ко всем без исключения
и во всей своей абсолютной строгости применимо положение, в силу
которого члены каждой пары оба вместе не могут быть верны, т. е.
соответствовать истине. Я думаю, что в правильности этой нормы не
усомнятся даже эмпиристы. Во всяком случае логика, там, где она говорит
о законах мышления, имеет дело только с этим логическим законом, а не с
вышеизложенным неопределенным, совершенно отличным по содержанию и до
сих пор еще даже не сформулированным «законом» психологии.

 

Приложение к двум последним параграфам

О некоторых принципиальных

погрешностях эмпиризма

При том близком родстве, которое существует между эмпиризмом и
психологизмом, позволительно сделать небольшое отступление, чтобы
изобличить основные заблуждения эмпиризма. Крайний эмпиризм как теория
познания не менее нелеп, чем крайний скептицизм. Он уничтожает
возможность разумного оправдания посредственного познания и тем самым
уничтожает возможность себя самого как научно обоснованной теории30. Он
допускает, что существуют посредственные познания, вырастающие из связей
обоснования, и не отвергает также принципов обоснования. Он не только
признает возможность логики, но и сам строит ее. Но если каждое
обоснование опирается на принципы, согласно которым оно совершается, и
если высшее оправдание его возможно лишь через апелляцию к этим
принципам, то - когда принципы обоснования сами в свою очередь нуждаются
в обосновании - это ведет либо к кругу, либо к бесконечному регрессу.
Круг получается, когда принципы обоснования, участвующее в оправдании
принципов обоснования, совпадают с ними; регресс - когда те и другие
всегда различны. Итак, очевидно, что требование принципиального
оправдания для каждого посредственного познания только в том случае
может иметь реализуемый смысл, когда мы способны непосредственно и с
внутренней убедительностью познавать некоторые первичные принципы, на
которых в последнем счете покоится всякое обоснование. Сообразно с этим
все оправдывающие принципы возможных обоснований должны быть дедуктивно
сводимы к известным первичным, непосредственно очевидным принципам, и
притом так, чтобы все принципы этой дедукции сами принадлежали к числу
этих принципов.

Но крайний эмпиризм, доверяя вполне, в сущности, только единичным
эмпирическим суждениям (и доверяя совершенно некритически, так как он не
обращает внимания на трудности, которые особенно велики именно в
отношении этих единичных суждений), тем самым отказывается от
возможности разумного оправдания посредственного знания. Вместо того
чтобы признать первичные принципы, от которых зависит оправдание
посредственного знания, непосредственными очевидностями и,
следовательно, данными истинами, эмпиризм полагает, что достигает
большего, выводя их из опыта и индукции, т. е. оправдывая посредственно.
Если спросить, каким принципам подчинено это выведение, чем оно
оправдывается, то эмпиризм, так как ему закрыт путь к указаниям на
непосредственно очевидные общие принципы, ссылается только на
некритический наивный повседневный опыт. Последнему же он надеется
придать большую ценность тем, что, по образцу Юма, психологически
объясняет его. Он упускает, следовательно, из виду, что если вообще не
существует внутренне убедительного оправдания посредственных допущений,
т. е. оправдания согласно непосредственно очевидным общим принципам, по
которым протекают соответствующие обоснования, то и вся психологическая
теория, все учение эмпиризма, покоящееся само на посредственном
познании, лишены какого бы то ни было разумного оправдания и
представляют собой произвольные допущения, не лучше любого предрассудка.

Странно, что эмпиризм больше доверяет теории, изобилующей такими
нелепостями, чем простейшим основным истинам логики и арифметики. В
качестве настоящего психологизма он всюду обнаруживает склонность
смешивать - вероятно, в силу кажущейся «естественности» -
психологическое возникновение известных общих суждений из опыта с их
оправданием.

Любопытно, что не лучше обстоит дело и с умеренным эмпиризмом Юма,
который пытается удержать за сферой чистой логики и математики (при всем
их затемнении психологизмом) априорное оправдание, эмпиристически же
обосновывает только науки о фактах. И эта гносеологическая точка зрения
оказывается несостоятельной и даже противоречивой; это показывает
возражение, сходное с тем, которое мы выше высказали против крайнего
эмпиризма. Посредственные суждения о фактах - так мы можем вкратце
выразить теорию Юма - допускают неразумное оправдание, а только
психологическое объяснение, и вообще и всегда. Достаточно поставить
вопрос о разумном оправдании психологических суждений (о привычке,
ассоциации идей и т. п.), служащих опорой для самой этой теории, и об
оправдании употребляемых ею умозаключений о фактах,- и нам уясняется
очевидное противоречие между смыслом суждения, которое эта теория хочет
доказать, и смыслом обоснований, к которым она прибегает.
Психологические предпосылки теории сами представляют собой
посредственные суждения о фактах и, стало быть, по смыслу доказываемого
тезиса лишены какого бы то ни было разумного оправдания. Другими
словами: правильность теории предполагает неразумность ее посылок,
правильность посылок - неразумность теории (или же тезиса). (Таким
образом и учение Юма надо считать скептическим, согласно точному смыслу
этого термина, который будет установлен нами в гл. VII.)

 

§ 27. Аналогичные возражения против остальных психологических
истолкований логического принципа. Смешение понятии как источник
заблуждений

Легко понять, что возражения, аналогичные тем, которые приведены нами в
предыдущем параграфе, относятся ко всякому психологическому искажающему
толкованию так называемых законов мышления и всех зависящих от них
законов.

На наше требование ограничения и обоснования нельзя ответить ссылкой на
«доверие разума к самому себе» и на очевидность, присущую этим законам в
логическом мышлении. Внутренняя убедительность логических законов твердо
установлена. Но если считать их содержание психологическим, то
первоначальный их смысл, с которым связана их убедительность, совершенно
меняется. Как мы уже видели, из точных законов получаются неопределенные
эмпирические обобщения, которые, при соответствующем сознании их
неопределенности, могут притязать на признание, но далеки от какой бы то
ни было очевидности. Следуя природной черте своего мышления, но не
отдавая себе в этом ясного отчета, и психологические гносеологи, без
сомнения, понимают все относящиеся сюда законы первоначально - до того,
как начинает действовать их искусство философского толкования - в
объективном смысле. Но затем они впадают в ошибку, перенося очевидность,
которая связана с этим подлинным смыслом и обеспечивает абсолютную
достоверность законов, на существенно видоизмененные толкования,
вводимые ими в дальнейшем анализе. Если где-либо имеет смысл говорить о
непосредственно самоочевидном восприятии истины, то это в утверждении,
что два противоречащих суждения не могут быть оба истинны. И наоборот:
если где нельзя говорить о самоочевидности, то это-при всяком
психологизирующем истолковании того же утверждения (или эквивалентных
ему, например, что «утверждение и отрицание в мышлении исключают друг
друга», или что «признанные противоречащими суждения не могут
существовать одновременно в одном сознании»31, или что «для нас
невозможно верить в обнаруженное противоречие»32, что «никто не может
считать ничто сущим и несущим одновременно» и т. д.).

Чтобы не оставлять ничего в неясности, остановимся на разборе этих
колеблющихся формул. При более близком рассмотрении можно сразу заметить
искажающее влияние сопутствующих эквивокаций, из-за которых подлинный
закон или эквивалентные ему нормативные формулы смешиваются с
психологическими утверждениями. Возьмем первую формулировку: «В мышлении
утверждение и отрицание исключают друг друга». Термин мышление, в более
широком смысле означающий всю деятельность интеллекта, в
словоупотреблении многих логиков часто относится к разумному,
«логическому» мышлению, т. е. к правильному составлению суждений. Что в
правильном суждении «да» и «нет» взаимно исключают друг друга - это
очевидно, но этим высказывается равнозначное логическому закону отнюдь
не психологическое утверждение. Оно говорит, что суждение, в котором
одно и то же соотношение вещей одновременно утверждается и отрицается,
не может быть правильным; но оно ничего не говорит о том, могут ли
противоречащие акты суждения реально сосуществовать или нет - будь то в
одном сознании или в нескольких33.

Этим самым исключена и вторая формулировка, гласящая, что суждения,
признанные противоречащими, не могут сосуществовать, хотя бы «сознание»
или «сознание вообще» и толковалось как надвременное нормальное
сознание. Первичный логический принцип, разумеется, не может исходить из
предположения понятия «нормального», которое немыслимо вне связи с этим
же принципом. Впрочем, ясно, что при таком понимании это утверждение,
если воздержаться от какого бы то ни было метафизического
гипостазирования, представляет эквивалентное описание логического закона
и не имеет ничего общего с психологией.

В третьей и четвертой формулировке участвует аналогичная эквивокация.
Никто не может верить в противоречивое, никто не может предположить, что
одно и то же есть и не есть, никто, т. е. само собой понятно, ни один
разумный человек. Эта невозможность существует лишь для того, кто хочет
правильно судить и ни для кого другого. Тут, следовательно, выражено не
какое-либо психологическое принуждение, а лишь убеждение, что
противоположные соотношения вещей не могут быть совместно истинны и что,
следовательно, если кто желает судить правильно, т. е. признавать
истинное истинным и ложное ложным, то должен судить согласно предписанию
этого закона. Фактически суждения могут происходить иначе; нет такого
психологического закона, который подчинял бы судящего игу логических
законов. Опять-таки мы имеем дело с эквивалентной формулировкой
логического закона, которой чужда мысль о психологической, т. е.
каузальной закономерности явлений суждения. Однако именно эта мысль
составляет существенное содержание психологического толкования.
Последнее получается в том случае, когда невозможность формулируется
именно как невозможность сосуществования актов суждения, а не как
несовместимость соответствующих суждений (как закономерная невозможность
их совместной истинности).

Положение: «ни один «разумный» человек или даже только «вменяемый»
человек не может верить в противоречивое» допускает еще одно толкование.
Мы называем разумным того, кому приписываем привычную склонность «при
нормальном состоянии ума» «в своем кругу» составлять правильные
суждения. Кто обладает привычной способностью при нормальном состоянии
ума по меньшей мере уразумевать «самоочевидное», «несомненное», тот в
интересующем нас здесь смысле считается «вменяемым». Разумеется,
уклонение от явных противоречий мы причисляем к весьма, впрочем,
неопределенной области самоочевидного. Когда эта подстановка
произведена, то положение: «ни один вменяемый или разумный человек не
может считать противоречия истинными» оказывается тривиальным
перенесением общего на единичный случай. Мы, конечно, не назовем
вменяемым того, кто обнаружил бы иное отношение. Здесь, следовательно, о
психологическом законе опять не может быть и речи.

Но мы еще не исчерпали всех возможных толкований. Грубая двусмысленность
слова невозможность, которое не только означает объективную закономерную
несовместимость, но и субъективную неспособность осуществить соединение,
немало помогла успеху психологистических тенденций. Я не могу верить в
сосуществование противоречивого - как бы я ни старался, мои попытки
всегда натолкнутся на ощутимое и непреодолимое противодействие. Эта
невозможность верить - можно было бы сказать, - есть самоочевидное
переживание; я вижу, что вера в противоречивое для меня и для каждого
существа, которое я мыслю аналогичным себе, невозможна; этим самым я
постигаю очевидность психологической закономерности, выраженной в
принципе противоречия.

На это новое заблуждение в аргументации мы отвечаем следующее. Известно
из опыта, что, когда мы остановились на определенном суждении, нам не
удается попытка вытеснить уверенность, которой мы только что
исполнились, и предположить противоположное соотношение вещей; разве
только если вступят новые мотивы мышления, позднейшие сомнения или
прежние, несовместимые с теперешними взгляды или даже только смутное
«ощущение» враждебно поднимающихся масс мыслей. Тщетная попытка,
ощутимое противодействие и т. п. - это индивидуальные переживания,
ограниченные в лице и во времени, связанные с известными, не
поддающимися более точному определению обстоятельствами. Как же могут
они обосновывать очевидность общего закона, возвышающегося над лицами и
временем? Не надо смешивать ассерторической очевидности наличности
единичного переживания с аподиктической очевидностью существования
общего закона. Разве очевидность наличности того ощущения, которое мы
толкуем как неспособность, может вселить в нас убеждение, что фактически
невозможное для нас в данный момент навсегда и закономерно нам
недоступно? Обратим внимание на неопределимость существенных условий
такого переживания. Фактически мы в этом отношении часто заблуждаемся,
хотя, будучи твердо убеждены в каком-либо соотношении А, очень легко
позволяем себе высказываться: немыслимо, чтобы кто-либо произнес
суждение поп А. В таком же смысле мы можем теперь сказать: немыслимо,
чтобы кто-либо не признавал закона противоречия, в котором мы совершенно
твердо убеждены. Или же: никто не в состоянии считать истинными
одновременно два противоречащих соотношения вещей. Может быть, в пользу
этого говорит опытное суждение, выросшее из многократных испытаний на
примерах и иногда имеющее характер весьма твердого убеждения; но у нас
нет очевидности, что так дело обстоит всегда и обязательно.

Истинное положение дела мы можем описать так: аподиктически очевидной,
т. е. в истинном смысле слова внутренне убедительной для нас является
лишь невозможность одновременной истинности противоречащих положений.
Закон этой несовместимости и есть подлинный принцип противоречия.
Аподиктическая очевидность распространяется затем также на
психологическое применение; мы убеждены также, что два суждения с
противоречивым содержанием не могут сосуществовать в том смысле, чтобы
они оба только выражали в форме суждения то, что действительно дано в
обосновывающих их наглядных представлениях. И вообще у нас есть
убеждение, что не только ассерторически, но и аподиктически очевидные
суждения с противоречивым содержанием не могут сосуществовать ни в одном
сознании, ни в распределении по разным сознаниям. Ведь всем этим сказано
только, что соотношения вещей, которые объективно несовместимы как
противоречивые, фактически никто не может найти одновременно
существующими в области наглядного представления или умозрения. Но этим
никоим образом не исключено, что их могут считать сосуществующими;
напротив, мы лишены аподиктической очевидности по отношению к
противоречивым суждениям вообще; только по отношению к практически
известным и достаточно разграниченным для практических целей классам
случаев мы обладаем опытным знанием, что в этих случаях противоречивые
акты суждения фактически исключают друг друга.

 

§ 28. Мнимая двусторонность принципа противоречия, в силу которой его
надо понимать как естественный закон мышления и как нормативный закон
его логического упорядочения

В наше время, когда так возрос интерес к психологии, лишь немногие
логики сумели удержаться от психологических искажений основных
логических принципов. Между прочим, этой ошибки не избегали и другие
логики, которые сами восстают против психологического обоснования
логики, и такие, которые по другим основаниям решительно отвергли бы
упрек в психологизме. Если принять во внимание, что все
непсихологическое не может быть объяснено психологией, что, стало быть,
каждая попытка осветить сущность «законов мышления» посредством
психологических исследований, предпринятая хотя бы и с самыми лучшими
намерениями, уже предполагает их психологическую переработку, то
придется причислить к психологистам и всех немецких логиков направления
Зигварта, несмотря на то, что эти логики далеки от ясного формулирования
или обозначения логических законов как психологических и даже
противопоставляют их прочим законам психологии. Если в избранных ими
формулах закона и не отражается эта логическая подстановка, то тем
вернее она сказывается в сопровождающих объяснениях или в связи
соответствующего изложения.

В особенности замечательными кажутся попытки создать для принципа
противоречия двойственное положение, в силу чего он, с одной стороны,
как естественный закон должен быть силой, фактически определяющей наши
суждения, и, с другой стороны, как нормативный закон, - составлять
основу всех логических правил. Особенно ярко представлена эта точка
зрения у Ф. А. Ланге в его талантливом труде «Logische Studien»,
который, впрочем, стремится не развивать психологическую логику в духе
Милля, а дать «новое обоснование формальной логики». Конечно, если
присмотреться поближе к этому новому обоснованию и узнать из него, что
истины логики, как и математики, выводятся из созерцания пространства,
что простейшие основы этих наук, «гарантируя строгую правильность
всякого знания вообще», «являются основами нашей интеллектуальной
организации» и что, стало быть, «закономерность, которой мы восторгаемся
в них, исходит из нас самих..., из нашей собственной бессознательной
основы» - если присмотреться ко всему этому, то позицию Ланге придется
охарактеризовать только как психологическую; мы относим ее к особому
роду психологизма, к которому как вид принадлежит также формальный
идеализм Канта - в смысле господствующего его толкования - и прочие виды
учений о прирожденных способностях познания или «источниках познания»34.

Соответственные рассуждения Ланге гласят: «Принцип противоречия есть
пункт, в котором естественные законы соприкасаются с нормативными
законами. Те психологические условия образования наших представлений,
которые, непрестанно действуя в природном, не руководимом никакими
правилами мышлении, создают вечно бурлящий поток истин и заблуждений,
дополняются, ограничиваются и направляются к одной определенной цели тем
фактом, что мы в нашем мышлении не можем соединять противоположное,
поскольку оно, так сказать, накладывается на противоположное.
Человеческий ум может вмещать величайшие противоречия до тех пор, пока
он в состоянии распределять их по различным течениям мыслей, держать их
вдали друг от друга; но если одно и то же высказывание непосредственно
вместе со всей противоположностью относится к одному и тому же предмету,
то эта способность к соединению прекращается; возникает либо совершенная
неуверенность, либо же одно из утверждений должно уступить место
другому. Психологически такое уничтожение противоречивого, разумеется,
может быть преходящим, поскольку преходяще непосредственное совпадение
противоречий. То, что глубоко укоренилось в различных областях мысли, не
может быть разрушено одним лишь умозаключающим доказательством его
противоречивости. В том пункте, где следствия из одного и другого
положения непосредственно встречаются, рассуждение, правда, производит
действие, но последнее не всегда доходит через целый ряд следствий до
самого корня первоначальных противоречий. Сомнения в правильности ряда
умозаключений, в тождественности предмета умозаключений зачастую
сохраняют заблуждение; но даже если оно на мгновение разрушается, оно
потом образуется вновь из привычного круга связей представлений и
утверждается, если его не изгнать окончательно путем повторных
нападений.

Несмотря на это упорство заблуждений, все же психологический закон
несоединимости непосредственных противоречий в мышлении с течением
времени должен обнаружить сильное действие. Это - острый клинок, который
в процессе опыта постепенно уничтожает несостоятельные связи
представлений, между тем, как более устойчивые сохраняются. Это -
уничтожающий принцип в естественном прогрессе человеческого мышления,
который, как и прогресс организмов, основывается на том, что непрестанно
создаются новые связи представлений, причем большая масса их погибает, а
наилучшие выживают и продолжают действовать.

Этот психологический закон противоречия... непосредственно дан в нашей
организации и ранее всякого опыта действует как условие всякого опыта.
Его действие объективно, и он не должен быть сознаваем для того, чтобы
проявлять себя.

Но даже если захотеть этот же закон принять за основу логики, признать
его нормативным законом всякого мышления, подобно тому, как в качестве
естественного закона он действует и без нашего признания, то нам и
здесь, как и по отношению ко всем другим аксиомам, необходимо типичное
наглядное представление, чтобы убедиться в этом законе.

«Но если мы устраним все психологические примеси, то что тут останется
существенного для логики? Только факт постоянного устранения
противоречивого. На почве наглядного представления есть просто плеоназм
говорить, что противоречие не может существовать; как будто за
необходимым кроется еще новая необходимость. Факт тот, что оно не
существует, что каждое суждение, переходящее границу понятия, тотчас же
устраняется противоположным и тверже обоснованным суждением. Но для
логики это фактическое устранение есть первичное основание всех ее
правил. С психологической точки зрения, его можно назвать необходимым,
рассматривая его как особый случай более общего закона природы; но до
этого нет никакого дела логике, которая вместе со своим основным законом
противоречия только здесь и берет свое начало» (Logische Studien).

Эти учения Ф.А. Ланге оказали несомненное влияние, в особенности на
Кромана и Гейманса. Последнему мы обязаны систематической попыткой
провести с возможно большей последовательностью теорию познания,
основанную на психологии. Мы особенно должны ее приветствовать как почти
чистый мыслительный эксперимент, и мы вскоре будем иметь случай ближе
рассмотреть это учение. Сходные взгляды мы находим у Либмана и, к нашему
удивлению, посреди рассуждения, в котором он безусловно правильно
приписывает логической необходимости «абсолютную обязательность для
всякого разумно мыслящего существа», «все равно, согласуется ли все его
прочее устройство с нашим или нет».

Из вышесказанного ясно, что мы имеем возразить против этих учений. Мы не
отрицаем психологических фактов, о которых так вразумительно говорит
Ланге. Но мы не находим ничего, что позволяло бы говорить о естественном
законе. Если сопоставить различные формулировки этого мнимого закона с
фактами, то они окажутся только очень небрежными выражениями последних.
Если бы Ланге сделал попытку описать и разграничить в точных понятиях
хорошо знакомые нам опытные факты, он не мог бы не заметить, что их
никоим образом нельзя считать единичными случаями закона в том точном
смысле, который требуется основными логическими законами. На деле то,
что нам представляют в виде «естественного закона противоречия»,
сводится к грубому эмпирическому обобщению, которому присуща
неопределенность, не поддающаяся точной фиксации. Кроме того, оно
относится только к психически нормальным индивидам; ибо повседневный
опыт нормального человека, являющийся здесь единственным источником,
ничего не может сказать о психически ненормальном, Словом, мы тут не
видим строго научного приема, безусловно необходимого при всяком
употреблении для научных целей ненаучных опытных суждений.

Мы решительнейшим образом протестуем против смешения неопределенного
эмпирического обобщения с абсолютно точным и чисто отвлеченным за коном,
который один лишь употребляется в логике. Мы считаем просто нелепым
отождествлять их или выводить один из другого, или спаивать то и другое
в мнимо двусторонний закон противоречия. Только невнимательное отношение
к простому содержанию значения логического закона позволило упустить из
виду, что он ни малейшим образом не связан ни прямо, ни косвенно с
фактическим устранением противоречивого в мышлении. Это фактическое
устранение явно относится лишь к переживаниям суждения у одного и того
же индивида в одно и то же время в одном и том же акте. Оно не касается
утверждения и отрицания, распределенных между различными индивидами или
по различным временам и актам. Для фактов, о которых здесь идет речь,
такого рода различия должны быть по преимуществу приняты во внимание,
для логического закона они вообще не имеют значения. Он именно и говорит
не о борьбе противоречащих суждений, этих временных, реально таким-то и
таким-то образом определяемых актов, а о закономерной несовместимости
вневременных, идеальных единств, которые мы называем противоречащими
суждениями. Истина, что в паре таких суждений оба не могут быть
истинными, не заключает в себе и тени эмпирического утверждения о
каком-либо сознании и его актах суждения. Думается, что достаточно хоть
однажды серьезно выяснить себе это, чтобы уразуметь неверность
критикуемого нами взгляда.

 

§ 29. Продолжение. Учение Зигварта

Еще до Ланге мы находим выдающихся мыслителей, стоящих на стороне
оспариваемого нами учения о двойственном характере принципов логики.
Таков, как видно из одного случайного замечания, Бергман, вообще не
склонный к уступкам в пользу психологизма; но прежде всего Зигварт,
широкое влияние которого на новейшую логику заставляет нас поближе
присмотреться к соответственным его рассуждениям.

Этот выдающийся логик полагает, что принцип противоречия выступает как
нормативный закон в том же самом смысле, в каком он был естественным
законом и просто устанавливал значение отрицания. В качестве
естественного закона он утверждает, что в один и тот же момент
невозможно сознательно сказать: А есть В и А не есть В; в качестве же
нормативного закона он применяется ко всему кругу определенных
(constante) понятий, на который вообще простирается единство сознания;
при этом допущении он обосновывает так называемый Principium
contradictionis, который, однако, теперь уже не составляет коррелята к
закону тождества (в смысле формулы А есть А), а предполагает его, т. е.
предполагает установленным абсолютное постоянство понятий.

Точно так же Зигварт высказывается в параллельном рассуждении в
отношении закона тождества (толкуемого как принцип согласования).
Различие, в силу которого принцип согласования рассматривается как
естественный закон или нормативный, говорит он, коренится не в
собственной его природе, а в допущениях, к которым он применяется; в
первом случае он прилагается к тому, что в данный момент находится в
сознании, во втором - к идеальному, эмпирически никогда полностью не
осуществимому состоянию сплошного неизменного присутствия совокупного
упорядоченного содержания представлений сознания.

А теперь выскажем наши сомнения. Как может положение, которое (в
качестве закона противоречия) «устанавливает значение отрицания», носить
характер естественного закона? Разумеется, Зигварт не думает, что это
положение в качестве номинального определения устанавливает смысл слова
«отрицание».

Зигварт может иметь в виду только то, что оно исходит из смысла
отрицания, что оно вскрывает то, что оно относится к значению понятия
отрицания, другими словами, он хочет сказать только то, что, отказавшись
от этого положения, мы отказываемся и от смысла слова «отрицание». Но
именно это никоим образом не может составлять содержания естественного
закона, в том числе и того закона, который тут же формулирует Зигварт.
Невозможно, гласит этот закон, сознательно высказать сразу: А есть в и А
не есть в. Положения, основанные на понятиях (а также и то, что,
основываясь на понятиях, просто перенесено на факты), не могут ничего
говорить о том, что мы можем сознательно совершать или не совершать в
один и тот же момент. Если они, как говорит Зигварт в других местах,
сверхвременны, то они не могут иметь никакого существенного содержания,
которое относилось бы к временному, т. е. фактическому. Всякое внесение
фактов в такого рода суждения неизбежно уничтожает их подлинный смысл.
Ясно, таким образом, что каждый естественный закон, говорящий о
временном, и нормативный закон (подлинный принцип противоречия),
говорящий о сверхвременном, безусловно разнородны. Следовательно, речь
не может идти об одном законе, выступающем в одном и том же смысле, но с
различными функциями или в разных сферах применения.

Впрочем, если бы противное воззрение было правильно, то было бы возможно
дать формулу, которая обнимала бы и закон о фактах, и закон об идеальных
объектах. Кто утверждает, что здесь один закон, тот должен обладать
одной логически определенной его формулировкой. Понятно, однако, что
вопрос о такой единой формулировке остается тщетным.

Еще одно сомнение есть у меня. Нормативный закон должен предполагать
осуществленным абсолютное постоянство понятий? Тогда закон был бы
обязателен только при предпосылке, что выражения всегда употребляются в
одинаковом значении, и в противном случае терял бы силу. Но это не может
быть серьезным убеждением выдающегося логика Зигварта. Разумеется,
эмпирическое применение закона предполагает, что понятия или суждения,
функционирующие как значения наших высказываний, действительно
тождественны, подобно тому, как идеальный объем закона распространяется
на все возможные пары суждений противоположного качества, но
тождественного содержания. Но, разумеется, это не есть предпосылка его
обязательности, как будто последняя имеет гипотетический характер, а
лишь предпосылка его возможного применения к тем или иным единичным
случаям. Как применение числового закона предполагает в каждом данном
случае наличность чисел, и такие именно числа, свойства которых ясно
определены законом, так и условием применения логического закона
является наличность суждений, и притом требуются именно суждения
тождественного содержания.

Но и указание на идеальное сознание вообще я не нахожу особенно
продуктивным. В идеальном мышлении все понятия (точнее, все выражения)
употреблялись бы в абсолютно тождественном значении, не было бы текучих
значений, эквивокаций и учетверений терминов. Но сами по себе логические
законы не имеют существенного отношения к этому идеалу, который,
напротив, мы только и создаем из-за них. Постоянная ссылка на идеальное
сознание создает жуткое чувство, как будто логические законы во всей
строгости обязательны только для этих фиктивных идеальных случаев, а не
для отдельных эмпирических случаев. В каком смысле чисто логические
законы «предполагают» тождественные понятия, мы только что изложили.
Если мыслимые представления текучи, т. е. если при возвращении «того же»
выражения изменяется логическое содержание представления, то в
логическом смысле мы имеем уже не то же самое, а другое понятие, и так
при каждом дальнейшем изменении. Но каждое понятие в отдельности само по
себе есть надэмпирическое единство и подпадает соответствующим каждой
данной его форме логическим истинам. Как поток эмпирических содержаний
цветов и несовершенство качественного отождествления не соприкасается с
различиями цветов как качественных видов; как один вид есть нечто
идеально тождественное по отношению к многообразию возможных единичных
случаев (которые сами представляют собой не цвета, а именно, случаи
одного цвета), - так обстоит дело и с тождественными значениями или
понятиями в их отношении к мыслимым представлениям, «содержанием»
которых они являются. Способность идеально овладевать общим в единичном,
понятием в эмпирическом представлении, и при повторном представлении
убеждаться в тождественности логического идеала есть условие возможности
познания, мышления. И как в акте отвлечения мы воспринимаем понятие в
качестве единого вида - единство которого в противоположность
многообразию фактических или представляемых фактическими отдельных
случаев мы уразумеваем с внутренней убедительностью, - так же мы можем
воспринять очевидность логических законов, которые относятся к этим так
или иначе оформленным понятиям. К «понятиям» в смысле идеальных единств
относятся также и «суждения», о которых говорит Principium
contradictionis, a также и вообще значения буквенных знаков,
употребляемых в формулах логических положений. Всюду, где мы совершаем
акты представления понятий, мы тем самым имеем уже понятия;
представления имеют свои «содержания», свои идеальные значения, которыми
мы можем овладеть путем отвлечения в идеирующей абстракции; этим самым
нам всюду дана возможность применения логических законов. Но
обязательность этих законов безусловно неограниченна, она не зависит от
того, можем ли мы или кто бы то ни было фактически осуществлять
представления как символы понятий и удерживать или воспроизводить их с
сознанием тождественности их смысла.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

СИЛЛОГИСТИКА В ПСИХОЛОГИЧЕСКОМ ОСВЕЩЕНИИ. ФОРМУЛЫ УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ И
ХИМИЧЕСКИЕ ФОРМУЛЫ

 

§ 30. Попытки психологического истолкования силлогистических положений

В предыдущей главе мы брали за основу наших рассуждений, главным
образом, принцип противоречия, ибо именно в отношении его, да и вообще в
отношении основных принципов, искушение психологического понимания очень
велико. Мотивы, влекущие к такому пониманию, действительно в
значительной мере кажутся чем-то самоочевидным. Кроме того, специальное
применение эмпирической доктрины к законам умозаключения встречается
реже; так как их можно свести к основным принципам, то обыкновенно
полагают, что на них не стоит затрачивать особых усилий. Если эти
аксиомы представляют собой психологические законы, а силлогистические
законы являются чисто дедуктивными следствиями из аксиом, то и
силлогистические законы представляют собой законы психологические. И
вот, следовало бы думать, что каждое ошибочное умозаключение является
решительным опровержением этого взгляда и что из этой дедукции скорее
можно извлечь аргумент против возможности какого бы то ни было
психологистического толкования аксиом. Следовало бы, далее, думать, что,
соблюдая необходимую тщательность в логическом и словесном фиксировании
предполагаемого психологического содержания аксиом, эмпиристы убедятся,
что при таком истолковании аксиомы ни малейшим образом не способствуют
доказательству формул умозаключения и что, где такое доказательство
имеется, там исходные и конечные пункты его носят характер законов, toto
coelo различающихся от того, что называется законом в психологии. Но
даже самые ясные опровержения бессильны перед убежденностью
психологистов. Г. Гейманс, недавно вновь подробно развивший это учение,
так мало смущается существованием ошибочных умозаключений, что в
возможности обнаружить ошибочное умозаключение видит даже подтверждение
психологического взгляда; ибо это обнаружение, думает он, состоит не в
том, чтобы исправлять того, кто еще не мыслит согласно принципу
противоречия, а в том, чтобы раскрыть противоречие, незаметно вкравшееся
в ошибочное умозаключение. Хотелось бы спросить: да разве незамеченные
противоречия не являются также противоречиями, и разве логический
принцип говорит только о несовместимости замеченных противоречий, а
относительно незамеченных допускает, что они могут быть совместно
истинны? Ясно опять-таки - вспомним лишь о различии между
психологической и логической несовместимостью, - что мы вращаемся в
мутной области вышеизложенных смешений понятий.

Если нам еще скажут, что речь о «незамеченных» противоречиях,
содержащихся в ошибочном умозаключении, надо понять в переносном смысле,
- что только в процессе опровергающего рассуждения противоречие
выступает как нечто новое, как следствие ошибочного способа
умозаключения, и что с этим в качестве дальнейшего результата связано
(также в психологическом смысле) то, что мы вынуждены отвергнуть этот
способ умозаключения как ошибочный, - то и это нам многого не даст. Одно
течение мыслей порождает один результат, другое - другой. Никакой
психологический закон не соединяет «опровержения» с ошибочным
умозаключением. Последнее в бесчисленном количестве случаев встречается
без первого и переходит в убеждение. Но какое же право имеет одно
течение мыслей, связывающееся только при известных психических условиях
с ложным умозаключением, просто приписывать ему противоречие и
оспаривать его «обязательность» не только при этих условиях, но и
объективную, абсолютную обязательность его? Совершенно так же дело
обстоит, разумеется, и с «правильными» формами умозаключения в отношении
их обоснования логическими аксиомами. Как может обосновывающее течение
мысли, наступающее только при известных психических условиях,
претендовать на то, что соответствующая форма умозаключения безусловно
обязательна? На такие вопросы психологистическое учение не дает
приемлемого ответа; тут, как и всюду, оно лишено возможности выяснить
объективное значение логических истин и вместе с тем функцию их в
качестве абсолютных норм правильного и неправильного суждения. Уже не
раз приводилось это возражение, уже не раз замечали, что отождествление
логического и психологического закона стирает всякое различие между
правильным и ошибочным мышлением, ибо ошибочные способы суждения, так
же, как и правильные, протекают согласно психологическим законам. Или мы
должны по произвольному соглашению именовать результаты одних
закономерностей правильными, а других - ошибочными? Что же отвечает на
эти возражения эмпирист? «Конечно, говорит Гейманс, мышление, имеющее
своей целью открытие истины, стремится создать непротиворечивые связи
мыслей; но ценность этих непротиворечивых связей кроется опять-таки в
том обстоятельстве, что фактически может быть утверждаемо лишь
непротиворечивое, т. е. в том, что принцип противоречия есть
естественный закон мышления»35. Что за странное стремление, можно
ответить на это, приписывается здесь мышлению, стремление к
непротиворечивым связям мыслей, между тем как иных связей вообще нет и
не может быть - по крайней мере, если на самом деле действует тот
«естественный закон», о котором идет речь. Вряд ли лучше и следующий
аргумент: «у нас нет никакой иной причины считать «неправильной» связь
двух противоречащих друг другу суждений, кроме того, что мы инстинктивно
и непосредственно чувствуем невозможность одновременно утверждать оба
суждения, Попробуем независимо от этого факта доказать, что мы имеем
право утверждать только непротиворечивое; чтобы быть в состоянии это
доказать, придется все время предполагать то, что требуется доказать»
(Гейманс). Мы сразу замечаем, что тут действуют анализированные нами
выше смешения понятий. Внутренняя убедительность логического закона, не
допускающего одновременной истинности противоречащих суждений,
отождествляется с инстинктивным и будто бы непосредственным «ощущением»
психологической невозможности совершать одновременно противоречивые акты
суждений. Очевидность и слепая уверенность, точная и эмпирическая
всеобщность, логическая несовместимость соотношений вещей и
психологическая несовместимость актов веры, стало быть, невозможность
совместной истинности и невозможность одновременной веры - сливаются
воедино.

 

§ 31. формулы умозаключения и химические формулы

Гейманс попытался уяснить учение, что формулы умозаключения выражают
«эмпирические законы мышления» путем сравнения их с химическими
формулами. «Точно так же, говорит он, как в химической формуле
2H2+O2=2H2О проявляется только тот общий факт, что два объема водорода и
один объем кислорода при соответствующих условиях соединяется в два
объема воды, так и логическая формула:

 

MaX+MaY= YiX+ XiY

 

высказывает лишь, что два общеутвердительных суждения с одинаковым
субъектом при соответствующих условиях создают в сознании два новых
частно утвердительных суждения, в которых предикаты первоначальных
суждений выступают в качестве субъекта и предиката. Почему в этом случае
возникают новые суждения, при комбинации же: MeX+MeY таковых не
получается, этого мы доселе еще совершенно не знаем. Но путем
повторения... экспериментов мы можем убедиться, продолжает он, что в
этих отношениях господствует непоколебимая необходимость, которая при
данных предпосылках заставляет нас считать истинным и умозаключение».
Эти опыты, разумеется, должны производиться «с исключением всех
препятствующих влияний» и состоят в том, <<что возможно яснее
представляют себе соответствующие суждения, служащие предпосылками,
затем пускают в ход механизм мышления и ждут, получится или не получится
новое суждение». Если же действительно получается новое суждение, тогда
надо внимательно всмотреться, не вступили ли в сознание, кроме
начального и конечного пункта, еще какие-либо отдельные промежуточные
стадии и возможно точнее и полнее отметить их.

Поражает нас в этом учении утверждение, что при исключенных логиками
комбинациях не имеет место создание новых суждений. А между тем и по
отношению к каждому ошибочному умозаключению, например, такой формы:

 

XeM+MeY=XeY

 

придется сказать, что вообще два суждения форм ХеМ и MeY «при
соответствующих условиях» дают в сознании новое суждение. Аналогия с
химическими формулами в этом случае подходит так же хорошо или худо, как
и в других случаях. Разумеется, тут недопустимо возражение, что
«обстоятельства» в том и другом случае неодинаковы. Психологически они
все одинаково интересны, и соответствующие эмпирические суждения имеют
одинаковую ценность. Отчего же мы делаем это коренное различие между
обоими классами формул? Если бы нам предложили этот вопрос, мы,
разумеется, ответили бы: потому что по отношению к одним мы познали с
внутренней убедительностью, что они выражают истинное, а по отношению к
другим, - что они выражают ложное. Но эмпирист этого ответа дать не
может. Исходя из принятых им толкований, приходится признать, что
эмпирические суждения, соответствующие ошибочным умозаключениям, имеют
такое же значение, как и суждения, соответствующие другим
умозаключениям.

Эмпирист ссылается на известную из опыта «непоколебимую необходимость»,
которая «при данных предпосылках принуждает нас считать умозаключение
истинным». Но все умозаключения, оправдываются ли они логикой или нет,
совершаются с психологической необходимостью, и ощутимое, правда, лишь
при некоторых условиях, принуждение всюду одинаково. Тот, кто, несмотря
ни на какие критические доводы, все же остается при своем ошибочном
умозаключении, ощущает «непоколебимую необходимость», принудительную
невозможность иного совершенно так же, как тот, кто умозаключает
правильно и остается при познанной им правильности. Ни суждение, ни
умозаключение не зависят от произвола. Эта ощущаемая непоколебимость
совсем не свидетельствует об истинной непоколебимости, ибо она сама при
новых мотивах суждения может исчезнуть даже по отношению к правильным и
признанным правильными умозаключениям. Не надо, следовательно, смешивать
ее с настоящей логической необходимостью, присущей каждому правильному
умозаключению, которая говорит и может говорить только о познаваемой с
очевидностью (хотя и не всяким судящим действительно познанной)
идеально-закономерной обязательности умозаключения. Закономерность
значения как таковая, правда, выступает только в самоочевидном
уразумении закона умозаключения; в сравнении с ним очевидность hic et
nunc выполненного умозаключения представляется лишь уяснением
необходимого значения отдельного случая, т. е. значения его на основании
закона.

Эмпирист полагает, что мы «доселе еще ничего» не знаем о том, почему
отвергнутые логикой комбинации предпосылок «не дают результата». Стало
быть, от будущих успехов знания он ждет нового поучения? Можно бы
думать, что именно здесь мы знаем все, что вообще можем знать; ведь мы с
самоочевидностью убеждаемся, что каждая возможная вообще (т. е.
умещающаяся в пределы силлогистических комбинаций) форма умозаключений в
связи с указанными комбинациями предпосылок даст ложный закон
умозаключения; можно бы думать, что в этих случаях большее знание
безусловно невозможно даже для бесконечно совершенного интеллекта.

К этому и сходным возражениям можно присоединить еще одно, хотя и не
менее убедительное, но менее существенное для наших целей. А именно,
несомненно, что аналогия с химическими формулами не идет далеко, я хочу
сказать, идет не настолько далеко, чтобы мы имели основание относиться
особенно серьезно наряду с логическими законами к смешиваемым с ними
психологическим законом. В химии мы знаем «обстоятельства», при которых
происходят выраженные в формулах синтезы; они в значительной мере
допускают точное определение, и именно поэтому мы причисляем химические
формулы к наиболее ценным естественнонаучным индукциям. В психологии же,
наоборот, достижимое для нас знание обстоятельств так ничтожно, что в
конце концов мы можем только сказать: чаще всего случается, что люди
умозаключают сообразно логическим законам, причем известные, не
допускающие точного отграничения обстоятельства, известное «напряжение
внимания», известная «свежесть ума», известная «подготовка» и т. п.
представляют собой благоприятные условия для осуществления акта
логического умозаключения. Обстоятельства или условия в строгом смысле,
при которых с необходимостью происходит заключающий акт суждения,
остаются совершенно скрытыми для нас. При таком положении дел легко
понять, почему до сих пор ни одному психологу не пришло в голову
разобрать в психологии обобщения, относящиеся к многообразным формулам
умозаключения и характеризуемые вышеупомянутыми неясными
обстоятельствами, и почтить их названием «законов мышления».

После всего сказанного мы можем считать безнадежной в кантовском смысле
слова интересную (и поучительную в отношении многих незатронутых здесь
частностей) попытку Гейманса создать «теорию познания, которую можно
было бы также назвать химией суждений» и которая есть «не что иное как
психология мышления». Во всяком случае, наше отклонение
психологистических толкований остается непоколебленным. Формулы
умозаключения не имеют вкладываемого в них эмпирического содержания; их
истинное значение яснее всего выступает, когда мы высказываем их в виде
эквивалентных идеальных несовместимостей. Например: общеобязательно, что
два положения формы: «все М являются X» и «ни одно Р не есть М» не могут
быть истинны без того, чтобы не было истинно положение формы «некоторые
Х не являются Р». И то же применимо ко всем другим случаям. Здесь нет и
речи о сознании, актах суждения, условиях суждения и т. п. Если помнить
истинное содержание законов умозаключения, тогда исчезает ошибочная
видимость, будто экспериментальное воспроизведение самоочевидности
суждения, в котором мы познаем закон умозаключения, означает
экспериментальное обоснование самого закона умозаключения или вводит в
это обоснование.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

ПСИХОЛОГИЗМ КАК СКЕПТИЧЕСКИЙ РЕЛЯТИВИЗМ

 

§ 32. Идеальные условия возможности теории вообще. Точное понимание
скептицизма

Самый тяжелый упрек, который можно высказать какой-либо теории, в
особенности теории логики, состоит в том, что она противоречит очевидным
условиям возможности теории вообще. Выставить теорию и в ее содержании
явно или скрыто противоречить положениям, обосновывающим смысл и
оправдание всякой теории вообще, - это не только неправильно, но и в
основе нелепо.

В двояком смысле мы можем здесь говорить об очевидных «условиях
возможности» всякой теории вообще. Во-первых, в субъективном смысле. Тут
речь идет об априорных условиях, от которых зависит возможность
непосредственного и посредственного познания36 и тем самым возможность
разумного оправдания всякой теории. Теория как обоснование познания сама
есть познание, и ее возможность зависит от известных условий, которые
вытекают из самого понятия познания и его отношения к познающему
субъекту. Например: в понятии познания в строгом смысле содержится то,
что оно есть суждение, не только притязающее на истинность, но и
уверенное в правомерности этого своего притязания и действительно
обладающее этой правомерностью. Но если бы высказывающий суждение
никогда и нигде не был в состоянии переживать в себе и воспринимать, как
таковое, то отличие, которое составляет оправдание суждения, если бы все
суждения были для него лишены очевидности, отличающей их от слепых
предвзятых мнений и дающей ему ясную уверенность, что он не только
считает нечто за истину, но и воспринимает саму истину, - то не могло бы
быть и речи о разумном возникновении и оправдании сознания, о теории, о
науке. Итак, теория противоречит субъективным условиям ее возможности
как теории вообще, если она согласно этому примеру отрицает всякое
преимущество очевидного перед слепым предубеждением; она тем самым
уничтожает то, что отличает ее саму от произвольного, ничем не
оправдываемого утверждения.

Мы видим, что под субъективными условиями возможности здесь разумеются
отнюдь не реальные условия, коренящиеся в единичном судящем субъекте или
в изменчивом виде существ, образующих суждения (например, человеческих),
а идеальные условия, вытекающие из формы субъективности вообще и из ее
отношения к познанию. Для отличия назовем их поэтическими условиями.

В объективном смысле, говоря об условиях возможности всякой теории, мы
говорим о ней не как о субъективном единстве познаний, а как об
объективном, связанном отношениями основания и следствия, единстве истин
или положений. Условиями здесь являются все те законы, которые вытекают
из самого понятия теории, - иначе говоря, вытекают из самих понятий
истины, положения, предмета, свойства, отношения и т. п., словом, из
понятий, по существу конституирующих понятие теоретического единства.
Отрицание этих законов, стало быть, равносильно утверждению, что все
упомянутые термины: теория, истина, предмет, свойство и т. д. лишены
содержательного (consistent) смысла. Теория в этом объективно-логическом
смысле уничтожается, если она в своем содержании нарушает законы, без
которых теория вообще не имела бы никакого «разумного» (содержательного)
смысла.

Логические погрешности ее могут скрываться в предпосылках, в формах
теоретической связи и, наконец, также в самом доказанном тезисе. Грубее
всего нарушение логических условий проявляется там, где по самому смыслу
теоретического тезиса отвергаются законы, от которых вообще зависит
разумная возможность каждого тезиса и каждого обоснования тезиса. То же
относится и к поэтическим условиям и к нарушающим их теориям. Мы
различаем, таким образом (конечно, не с целью классификации), ложные,
нелепые, логически и ноэтически нелепые и, наконец, скептические теории,
последние объемлют все теории, в тезисах которых либо явно сказано, либо
аналитически содержится, что логические и поэтические условия
возможности теории вообще ложны.

Этим приобретается точное понятие термина скептицизм и вместе с тем
ясное подразделение его на логический и поэтический скептицизм. Этому
понятию соответствуют, например, античные формы скептицизма с тезисами
вроде следующих: истина не существует, нет ни познания, ни обоснования
его и т. п. И эмпиризм, как умеренный, так и крайний, как видно из наших
прежних рассуждений37, представляет собой пример, соответствующий нашему
точному понятию. Из определения само собой ясно, что к понятию
скептической теории принадлежит признак противоречивости.

 

§ 33. Скептицизм в метафизическом смысле

Обыкновенно термин «скептицизм» употребляется в несколько неопределенном
смысле. Оставляя в стороне популярное понимание его, скептической
называют всякую философскую теорию, которая, исходя из принципиальных
соображений, значительно ограничивает человеческое познание, в
особенности же, если она исключает из области возможного познания
обширные сферы реального бытия или особенно почитаемые науки (например,
метафизику, естествознание, этику как рациональные дисциплины).

Среди этих ненастоящих форм скептицизма главным образом одну часто
смешивают с настоящим гносеологическим скептицизмом, определенным нами
выше. Эта форма ограничивает познание психическим бытием и отрицает
бытие или познаваемость «вещей в себе». Подобного рода теории являются
явно метафизическими; они сами по себе не имеют ничего общего с
настоящим скептицизмом, их тезис свободен от всякого логического и
ноэтического противоречия, их право на существование есть лишь вопрос
аргументов и доказательств. Смешения и чисто скептические наслоения
выросли лишь под паралогическим влиянием эквивокаций или создавшихся
иным путем скептических убеждений. Если, например, метафизический
скептик выражает свой взгляд в следующей форме: «Нет объективного
познания» (т. е. познания вещей в себе) или «всякое познание субъективно
(т. е. всякое познание фактов есть только познание фактов сознания), то
велико искушение поддаться двусмысленности выражений «субъективно» и
«объективно» и на место первоначального, соответствующего данной точке
зрения смысла подставить ноэтически-скептический. Вместо суждения:
«всякое познание субъективно» получается теперь совершенно новое
утверждение: «Всякое познание как явление сознания подчинено законам
сознания; то, что, мы называем формами и законами познания, есть не что
иное как «функциональные формы сознания» или закономерности этих
функциональных форм - психологические законы». И если метафизический
субъективизм (этим неправомерным путем) поощряет гносеологический
субъективизм, то и, наоборот, последний (где он считается самоочевидным)
представляет, по-видимому, сильный аргумент в пользу первого.
«Логические законы - умозаключают при этом, - в качестве законов для
наших познавательных функций лишены «реального значения»; во всяком
случае, мы никогда и нигде не можем знать, гармонируют ли они с
какими-либо вещами в себе, и допущение «системы предустановленной формы»
было бы совершенно произвольно. Если понятием вещи в себе исключается
даже всякое сравнение единичного познания с его предметом (для
констатирования adaequatio rei et intellectus), то тем более исключается
сравнение субъективных закономерностей функций нашего сознания с
объективным бытием вещей и их законов. Стало быть, если вещи в себе
существуют, то мы абсолютно ничего не можем знать о них».

Метафизические вопросы нас здесь не касаются, мы упомянули о них только
затем, чтобы с самого начала предупредить смешение метафизического
скептицизма с логически-ноэтическим.

 

§ 34. Понятие релятивизма и его разветвления

Для целей критики психологизма мы должны еще уяснить (выступающее также
в упомянутой метафизической теории) понятие субъективизма или
релятивизма. Первоначальное понятие его очерчено формулой Протагора:
«человек есть мера всех вещей», поскольку мы толкуем ее в следующем
смысле: мера всякой истины есть индивидуальный человек. Истинно для
всякого то, что ему кажется истинным, для одного - одно, для другого -
противоположное, если оно ему представляется именно таковым. Мы можем
здесь, следовательно, выбрать и такую формулу. Всякая истина (и
познание) относительна в зависимости от высказывающего суждение
субъекта. Но если вместо субъекта мы возьмем центральным пунктом
отношения случайный вид существ, высказывающих суждение, то возникнет
новая форма релятивизма. Мерой всякой человеческой истины является здесь
человек, как таковой. Каждое суждение, которое коренится в специфических
свойствах человека, в конституирующих эти свойства законах - для нас,
людей, истинно. Поскольку эти суждения относятся к форме
общечеловеческой субъективности (человеческого «сознания вообще»), здесь
также говорят о субъективизме (о субъекте как первичном источнике знания
и т. п.). Лучше воспользоваться термином релятивизм и различать
индивидуальный и специфический релятивизм; ограничивающая связь с видом
homo определяет последний как антропологизм. Мы обращаемся теперь к
критике, которую в наших интересах должны развить самым тщательным
образом.

 

§ 35. Критика индивидуального релятивизма

Индивидуальный релятивизм есть такой явный, я готов почти сказать -
наглый, скептицизм, что если его вообще когда-либо и выдвигали серьезно,
то во всяком случае не в новое время. Стоит только выставить это учение,
как оно тотчас уже опровергнуто, - впрочем, лишь для того, кто понимает
объективность всего логического. Субъективиста, как и всякого открытого
скептика вообще, нельзя убедить (раз у него нет расположения к тому),
что такие положения, как принцип противоречия, коренятся в самом смысле
истины, и что сообразно с этим должна быть признана именно
противоречивой речь о субъективной истине, которая для одних - одна, для
других - другая. Его нельзя убедить и обычным воображением, что он,
выдвигая свою теории, желает убедить других, стало быть, предполагает
объективность истины, которой не признает в тезисе. Он, разумеется,
ответит: в своей теории я высказываю свою точку зрения, которая истинна
для меня и не должна быть истинна для кого-либо другого. Даже самый факт
своего субъективного мнения он будет утверждать как истинный только для
его собственного я, но не сам по себе38. Но дело не в возможности
убедить и привести к сознанию своего заблуждения того или другого
субъективиста, а в том, чтобы объективно опровергнуть его. Опровержение
же предполагает как опору известные самоочевидные и тем самым
общеобязательные убеждения. Нам, нормально предрасположенным людям,
таковыми служат те тривиальные самоочевидности, о которые разбивается
всякий скептицизм, так как через них мы познаем, что скептические учения
в собственном и строгом смысле противоречивы: в содержании их
утверждений отрицается то, что вообще принадлежит к смыслу или
содержанию каждого утверждения и, следовательно, не может, не приводя к
бессмыслице, быть отделено ни от какого утверждения.

 

§ 36. Критика специфического релятивизма и, в частности, антропологизма

Если относительно субъективизма мы сомневаемся, был ли он когда-нибудь
серьезно представлен в науке, то к специфическому релятивизму и, в
частности, к антропологизму до такой степени склоняется вся новая и
новейшая философия, что мы только в виде исключения можем встретить
мыслителя совершенно свободного от заблуждений этой теории. А все же и
последнюю следует считать в вышеустановленном смысле слова скептической
теорией, и следовательно и она полна величайших мыслимых вообще в теории
нелепостей; здесь мы также находим, только слегка прикрытым, очевидное
противоречие между смыслом ее тезиса вообще и тем, что осмысленно не
отделимо ни от одного тезиса, как такового. Нетрудно обнаружить это в
частностях.

1. Специфический релятивизм утверждает: для каждого вида судящих существ
истинно то, что должно быть истинно сообразно их организации, согласно
законам их мышления. Это учение противоречиво. Ибо из него следует, что
одно и то же содержание суждения (положение) для одного, а именно для
субъекта вида homo истинно, для другого же, а именно для субъекта иначе
устроенного вида, может быть ложным. Но одно и то же суждение не может
быть тем и другим - и истинным, и ложным. Это ясно из самого смысла слов
«истинно» и «ложно». Если релятивист употребляет эти слова в
соответствующем им значении, то его тезис утверждает то, что
противоречит собственному смыслу этого тезиса.

Ссылка на то, что словесное выражение принципа противоречия,
раскрывающего нам смысл слов «истинно» и «ложно», несовершенно и что в
нем речь идет о человечески истинном и человечески ложном, явно лишена
значения. Подобным же образом и простой субъективизм мог бы утверждать,
что неточно говорить об истинном и ложном и что при этом подразумевается
«истинное или ложное для такого-то субъекта». На это, конечно,
субъективизму ответят: в очевидно обязательном законе не может
подразумеваться нечто явно противоречивое, а ведь действительно
противоречиво говорить об истине для того или другого, оставлять
открытой возможность, чтоб одно и то же содержание суждения (обыкновенно
мы говорим с рискованной неточностью: одно и то же суждение) было и
истинным, и ложным, смотря по тому, кто его высказывает. Но
соответственно можно ответить и специфическому релятивизму: «Истина для
того или другого вида», например, для вида homo, есть - в том смысле, в
каком это понимается здесь - нелепость. Можно, правда, употреблять это
выражение и в правильном смысле, но тогда оно имеет совершенно иное
значение, а именно, под ним разумеется круг истин, доступных познанию
человека, как такового. Что истинно, то абсолютно, истинно «само по
себе»; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди
или чудовища, ангелы или боги. Об этой истине говорят логические законы,
и мы все, поскольку мы не ослеплены релятивизмом, говорим об истине в
смысле идеального единства в противовес реальному многообразию рас,
индивидов и переживаний.

2. Принимая во внимание, что содержание принципов противоречия и
исключенного третьего принадлежит к смыслу слов «истинный» и «ложный»,
мы можем формулировать это возражение также следующим образом: если
релятивист говорит, что могут быть и такие существа, которых не
связывают эти принципы (а это утверждение, как легко показать,
равнозначно формулированному выше утверждению релятивистов), то он либо
думает, что в суждениях этих существ могут выступать положения и истины,
несогласные с этими принципами, либо же полагает, что у них процесс
суждения психологически не регулируется этими принципами. Что касается
последнего, то мы не находим в этом ничего особенного, ибо мы сами -
такие существа. (Вспомним наши возражения против психологистических
толкований логических законов.) Но что касается первого, то мы просто
ответили бы так: эти существа либо понимают слова «ложный» и «истинный»
в нашем смысле, тогда не может быть речи о необязательности принципов:
ведь они относятся к самому смыслу этих слов и именно к тому смыслу, в
котором мы его понимаем. Мы никоим образом не могли бы назвать истинным
или ложным то, что противоречит принципам. Либо же они употребляют слова
«истинный» и сложный» в другом смысле, и тогда весь спор есть спор о
словах. Если, например, они называют деревьями то, что мы называем
суждениями, то те высказывания, в которых мы формулируем основные
принципы, для них, разумеется, не имеют значения, но ведь тогда эти
высказывания не имеют того смысла, в котором мы их употребляем. Таким
образом, релятивизм сводится к тому, что смысл слова «истина» совершенно
изменяется, но сохраняется притязание говорить об истине в том смысле,
который установлен логическими принципами и предполагается всеми нами
всюду, где речь идет об истине. В едином смысле существует только единая
истина, а в многозначном смысле, конечно, столько истин, сколько угодно
будет создать эквивокаций.

3. Организация вида есть факт; из фактов можно выводить опять-таки
только факты. Основывать истину, как это делают релятивисты, на
организации вида, значит придавать ей характер факта. Но это
противоречиво. Каждый факт индивидуален, стало быть, определен во
времени. В отношении же истины упоминание об определенности во времени
имеет смысл лишь в связи с установленным ею фактом (именно, если это
фактическая истина), но не в связи с ней самой. Мыслить истины, как
причины или действия - нелепо. Мы уже говорили об этом. Но если нам
скажут, что истинное суждение, как и всякое другое, возникает из
организации судящего существа на основании соответственных естественных
законов, то мы возразим: не следует смешивать суждение, как содержание
суждения, т. е., как идеальное единство, с единичным реальным актом
суждения. Первое предполагается там, где мы говорим о суждении 2х2=4,
которое всегда тождественно, кто бы его ни высказывал. Не следует также
смешивать истинное суждение как правильный, согласный с истиной акт
суждения с истиной этого суждения или с истинным содержанием суждения.
Мое суждение, что 2х2=4, несомненно каузально определено, но не сама
истина: 2х2=4.

4. Если всякая истина (как предполагает антропологизм) имеет своим
единственным источником общечеловеческую организацию, то ясно, что если
бы такой организации не существовало, не было бы никакой истины. Тезис
этого гипотетического утверждения противоречив; ибо суждение: «истина не
существует» по смыслу своему равноценно суждению: «существует истина,
что истины нет». Противоречивость тезиса влечет за собой
противоречивость гипотезы. Но в качестве отрицания истинного суждения с
фактическим содержанием она может быть ложной, но никогда не может быть
противоречивой. И действительно, никому еще не приходило в голову
отвергнуть, в качестве нелепостей, известные геологические и физические
теории, которые устанавливают начало и конец существования человеческого
рода. Следовательно, упрек в противоречивости касается всего
гипотетического утверждения, так как оно связывает осмысленную
(«логически возможную») предпосылку с противоречивым («логически
невозможным») следствием. Этот же упрек применим к антропологизму и
mutatis mutandis к более общей форме релятивизма.

5. Согласно релятивизму, в силу организации какого-либо вида могла бы
получиться обязательная для этого вида «истина», что такая организация
совсем не существует. Должны ли мы тогда сказать, что она в
действительности не существует или что она существует, но только для
нас, людей? А если бы вдруг погибли все люди и все виды мыслящих
существ, за исключением одного этого вида? Мы вращаемся в кругу явных
противоречий. Мысль, что несуществование специфической организации имеет
свое основание в самой этой организации, есть явное противоречие.
Обосновывающая истину, стало быть, существующая организация наряду с
другими истинами должна обосновывать истину ее собственного небытия.
Нелепость становится не многим меньшей, если заменить несуществование
существованием и соответственно этому на место указанного вымышленного,
но с релятивистической точки зрения возможного вида взять за основание
вид homo. Правда, исчезает вышеупомянутое противоречие, но не остальная
связанная с ним нелепость. Из относительности истины следует, что то,
что мы называем истиной, зависит от организации вида homo и управляющих
ею законов. Зависимость должна и может быть понята лишь как каузальная.
Таким образом, истина, что эта организация и эти законы существуют,
должна черпать свое реальное объяснение из того, что они существуют,
причем принципы, согласно которым протекает объяснение, тождественны с
этими же законами - сплошная бессмыслица. Организация была бы causa sui
на основе законов, которые причинно вытекают из самих себя и т. д.

6. Относительность истины влечет за собой относительность существования
мира. Ибо мир есть не что иное как совокупное предметное единство,
соответствующее идеальной системе всей фактической истины и неотделимое
от нее. Нельзя субъективировать истину и признать ее предметом,
существующим абсолютно (в себе), ибо этот предмет существует только в
истине и в силу истины. Стало быть, не было бы мира в себе, а только мир
для нас или для каких-либо других видов существ. Кое-кому это может
показаться вполне подходящим; но ему придется призадуматься, когда мы
обратим его внимание на то, что и его «я», и содержание его сознания
тоже представляют собой часть мира. И «я есмь» и «я переживаю то и то»
могло бы оказаться ложным, например, если допустить, что я так устроен,
что в силу специфических особенностей моей организации должен отрицать
эти суждения. Да и не только для того или другого вида, но и вообще мир
не существовал бы, если бы ни один вид мыслящих существ не был так
счастливо организован, чтобы признавать мир (а в нем и самого себя).
Если держаться только фактически известных нам видов, т. е. животных, то
каждое изменение их организации обусловливало бы изменение мира, причем,
разумеется, согласно общепринятым учениям, сами животные виды должны
быть продуктами развития мира. И вот у нас идет веселая игра: из мира
развивается человек, а из человека - мир; Бог создает человека, а
человек - Бога.

Сущность этого возражения состоит в том, что и релятивизм находится в
очевидном противоречии с очевидностью непосредственно наглядно данного
бытия, т. е. с очевидностью «внутреннего восприятия» в правомерном, а
стало быть и неизбежно необходимом смысле. Очевидность суждений,
основанных на наглядном представлении, справедливо оспаривается,
поскольку они по своему замыслу выходят за пределы содержания
фактических данных сознания. Но они действительно очевидны там, где их
замысел направлен на само это содержание и в нем, как оно есть, находит
свое осуществление. Этому не противоречит неопределенность всех этих
суждений (вспомним хотя бы неустранимую ни для какого суждения,
основанного на наглядном представлении, неточность в определении
времени, а в иных случаях и места).

 

§ 37. Общее замечание. Понятие релятивизма в более широком смысле

Обе формы релятивизма представляют собой подразделения релятивизма в
более широком смысле, как учения, которое каким-либо способом выводит
чисто логические принципы из фактов. Факты «случайны», они могли бы так
же хорошо не быть или быть иными. Другие факты - другие логические
законы, значит, и последние были бы случайны, они существовали бы лишь
относительно, в зависимости от обосновывающих их фактов. В ответ на это
я укажу не только на аподиктическую очевидность логических законов и на
все остальное, установленное нами в предыдущих главах, но и на другой
пункт, имеющий здесь более существенное значение39. Как это ясно из
всего вышесказанного, я понимаю под чисто логическими законами все те
идеальные законы, которые коренятся исключительно в смысле (в
«сущности», «содержании») понятий истины, положения, предмета, свойства,
отношения, связи, закона, факта и т. д. Выражаясь в более общей форме,
они коренятся в смысле тех понятий, которые являются вечным достоянием
всякой науки, ибо они представляют собой категории того строительного
материала, из которого создается наука, как таковая, согласно своему
понятию. Эти законы не должно нарушать ни одно теоретическое
утверждение, обоснование или теория; не только потому, что такая теория
была бы ложна - ибо ложной она могла быть и при противоречии любой
истине - но и потому, что она была бы бессмысленна. Например,
утверждение, содержание которого противоречит основным принципам,
вытекающим из смысла истины, как таковой, «уничтожает само себя». Ибо
утверждать значит высказывать, что то или иное содержание поистине
существует. Обоснование, в содержании своем противоречащее принципам,
коренящимся в смысле отношения основания к следствию, уничтожает само
себя. Ибо обосновывать опять-таки означает высказывать, что то или иное
отношение основания к следствию существует и т. д. Утверждение
«уничтожает само себя», «логически противоречиво» - это значит, что его
особое содержание (смысл, значение) противоречит тому, чего вообще
требуют соответствующие ему категории значений, что вообще коренится в
их общем значении. Теперь ясно, что в этом точном смысле логически
противоречива каждая теория, выводящая логические принципы из каких-либо
фактов. Подобные теории противоречат общему смыслу понятий «логический
принцип» и «факт» или - чтобы сказать точнее и в более общей форме -
смыслу понятий «истины, вытекающей из одного лишь содержания понятий» и
«истины об индивидуальном бытии». Легко понять, что возражения против
вышеприведенных релятивистических теорий по существу относятся и к
релятивизму в самом общем смысле этого слова.

 

§ 38. Психологизм во всех своих формах есть релятивизм

Борясь с релятивизмом, мы, конечно, имеем в виду психологизм. И
действительно, психологизм во всех своих подвидах и индивидуальных
проявлениях есть не что иное как релятивизм, но не всегда распознанный и
открыто признанный. При этом безразлично, опирается ли он на
«трансцендентальную психологию» и в качестве формального идеализма
надеется спасти объективность познания, или опирается на эмпирическую
психологию и принимает релятивизм как неизбежный роковой вывод.

Всякое учение, которое либо по образцу эмпиризма понимает чисто
логические законы как эмпирически-психические законы, либо по образцу
априоризма более или менее мифически сводит их к известным
«первоначальным формам» или «функциональным свойствам» (человеческого)
разума, к «сознанию вообще» как к (человеческому) «видовому разуму», к
«психофизической организации» человека, к «intellectus ipse», который в
качестве прирожденного (общечеловеческого) задатка предшествует
фактическому мышлению и всякому опыту и т. п.,- всякое такое учение ео
ipso релятивистично и именно принадлежит к виду специфического
релятивизма. Все возражения, выдвинутые нами против него, касаются также
и этих учений. Но само собой разумеется, что до известной степени
неуловимые ходячие понятия априоризма, например, рассудок, разум,
сознание, надо брать в том естественном смысле, который предполагает их
существенную связь с видом. Проклятие таких теорий в том и состоит, что
они придают этим понятиям то это реальное, то идеальное значение и,
таким образом, создают невыносимое смешение отчасти правильных, отчасти
же ложных утверждений. Во всяком случае, мы имеем право причислить к
релятивизму априористические теории, поскольку в них имеют место
релятивистические мотивы. Правда, когда некоторые кантианствующие
исследователи выделяют и оставляют в стороне известные логические
принципы как принципы «аналитических суждений», то их релятивизм
ограничивается именно областью математики и естествознания; но этим они
не устраняют нелепостей скептицизма. Ведь в более узкой сфере они все же
выводят истину из общечеловеческого, стало быть, идеальное из реального,
в частности - необходимость законов из случайности фактов.

Но нас здесь главным образом интересует более крайняя и последовательная
форма психологизма, которая ничего не ведает о таком ограничении. К ним
принадлежат главные представители английской эмпиристической, а также и
новейшей немецкой логики, такие исследователи, как Милль, Бэн, Вундт
Зигварт, Эрдманн и Липпс. Представить критический разбор всех
относящихся сюда произведений и невозможно, и нежелательно. Но ввиду
реформаторских целей этих пролегомен я не могу обойти молчанием
руководящие произведения современной немецкой логики, и прежде всего
значительный труд Зигварта; ведь этот труд более, чем какой-либо иной,
направил логическое движение последних десятилетий на путь психологизма.

 

§ 39. Антропологизм в логике Зигварта

Единичные рассуждения психологистического оттенка и характера мы находим
в качестве преходящих недоразумений и у таких мыслителей, которые в
своих логических трудах сознательно стоят на антипсихологистической
точке зрения. Не так обстоит дело у Зигварта. Его психологизм есть не
несущественная и отделимая примесь, а систематическое и господствующее
основное воззрение. В самом начале своей «Логики» он решительно
отрицает, что нормы логики (нормы вообще, значит, не только технические
правила методологии, но и чисто логические положения как принцип
противоречия, достаточного основания и т. д.) могут быть познаваемы
иначе, чем на основании изучения природных сил и функциональных форм,
которые подлежат регулированию через эти нормы», и этому соответствует
все его обсуждение логики. Согласно Зигварту, она распадается на
аналитическую, законодательную и техническую части. Если оставить в
стороне последнюю, нас здесь не интересующую, то аналитическая часть
должна «наследовать сущность функции, для которой должны быть отысканы
правила». На аналитической части строится законодательная, которая
должна устанавливать «условия и законы нормального осуществления»
функции. «Требование, чтобы наше мышление было необходимо и
общеобязательно», будучи применено к «функции суждения, исследованной во
всех ее условиях и фактах», дает «определенные нормы, которым должно
удовлетворять всякое суждение». Эти нормы концентрируются в двух
пунктах: «Во-первых, элементы суждения должны быть всецело определены,
т. е. отвлеченно фиксированны; и во-вторых, самый акт суждения должен
необходимо вытекать из своих предпосылок. Таким образом, к этой части
относится учение о понятиях и умозаключениях как совокупности
нормативных законов для образования совершенных суждений» («Логика»).
Другими словами, к этой части относятся все чисто логические принципы и
учения (поскольку они вообще входят в крут ведения традиционной, а также
и зигвартовской логики), и сообразно с этим они для Зигварта
действительно имеют психологическое основание.

С этим согласуется и обсуждение отдельных проблем. Нигде чисто
логические положения и теории и объективные элементы, из которых они
конституируются, не выделяются из круга познавательно-психологического и
познавательно-практического исследования. О нашем мышлении и его
функциях постоянно упоминается именно там, где, в противоположность
психологическим случайностям, надлежит характеризовать логическую
необходимость и ее идеальную закономерность. Чистые принципы, как
принцип противоречия, достаточного основания, не раз называются
«законами функционирования», или «основными формами движения нашего
мышления» и т. п. Так, например, мы читаем: «Если несомненно, что
отрицание коренится в движении мышления, выходящем за пределы бытия и
соизмеряющем даже несоединимое, то несомненно также, что Аристотель в
своем принципе мог иметь в виду лишь природу нашего мышления».

«Абсолютная обязательность закона противоречия и, в силу этого,
положений, отрицающих contradiction in adjecto», покоится, - читаем мы в
другом месте «Логики», - «на непосредственном сознании, что мы всегда
совершаем и будем совершать одно и то же, когда отрицаем». То же, по
Зигварту, относится к принципу тождества (как к «принципу согласия») и
во всяком случае ко всем чисто отвлеченным и, в частности, чисто
логическим положениям40. Мы встречаем у Зигварта также следующее
замечание: «Если отрицать... возможность познания чего-либо, как оно
есть само по себе, - если сущее есть лишь одна из созидаемых нами
мыслей, то все же несомненно, что мы приписываем объективность тем
именно представлениям, которые мы созидаем с сознанием необходимости, и
что, признавая что либо сущим, мы тем самым утверждаем, что все другие,
хотя бы только гипотетически предполагаемые мыслящие существа одинаковой
с нами природы с такой же необходимостью должны создавать это
представление».

Та же антропологическая тенденция проведена через все рассуждения,
касающиеся основных логических понятий и, в частности, понятия истины.
Например, Зигварт считает «фикцией..., будто суждение может быть истинно
безотносительно к тому, будет ли его мыслить какой-нибудь разум или
нет». Так говорить может только тот, кто дает истине ложное
психологистическое толкование. По Зигварту, было бы, следовательно,
также фикцией говорить об истинах, которые обязательно сами по себе, но
никем не познаны, например, об истинах, выходящих за пределы
человеческой способности к познанию. По крайней мере, атеист, не верящий
в существование сверхчеловеческого разума, не мог 'бы этого говорить, а
мы сами могли бы говорить о них лишь после того, как было бы доказано
существование такого разума. Суждение, выражающее форму тяготения, до
Ньютона не было истинно. И, следовательно, при ближайшем рассмотрении
оно оказалось бы, собственно говоря, противоречивым и вообще ложным:
ведь к смыслу его утверждения явно принадлежит безусловная истинность
его для всякого времени.

Более подробный разбор многообразных рассуждении Зигварта о понятии
истины требует большей обстоятельности, от которой мы здесь должны
отказаться. Он во всяком случае подтвердил бы, что цитированное выше
место действительно надо понимать в буквальном смысле. Для Зигварта
истина сводится к переживаниям сознания, и, следовательно, несмотря на
все разговоры об объективной истине, исчезает настоящая ее
объективность, основанная на сверхэмпирической идеальности. Переживания
представляют собой реальные единичности, определенные во времени,
возникающие и преходящие. Истина же «вечна», или лучше: она есть идея и
как таковая сверхвременна. Не имеет смысла указывать ей место во времени
или же приписывать простирающуюся на все времена длительность. Правда, и
об истине говорят, что она в том или ином случае «сознается» и, таким
образом, «воспринимается», «переживается» нами. Но тут, в отношении
этого идеального бытия, о восприятии, переживании и сознавании говорится
в совершенно ином смысле, чем по отношению к эмпирическому, т. е.
индивидуально единичному бытию. Истину мы «воспринимаем» не как
эмпирическое содержание, всплывающее и вновь исчезающее в потоке
психических переживаний; она не есть явление среди явлений, а
переживание в том совершенно особом смысле, в каком общее, идея есть
переживание. Мы сознаем ее так же, как сознаем вид, например, красное
вообще.

Перед нашими глазами находится что-нибудь красное. Но это красное не
есть красное как вид. Конкретное не имеет в себе также вида красного в
качестве («психологической», «метафизической») составной части. Часть,
этот лишенный самостоятельности момент красного, как и конкретное целое,
индивидуальна, определена в месте и во времени, возникая и уходя с ним и
в нем, одинакова во всех красных объектах, но не тождественна. Красное
же вообще есть идеальное единство, по отношению к которому не имеет
никакого смысла говорить о возникновении и исчезновении. Вышеупомянутая
часть есть не красное вообще, а единичный случай красного. И как
различны предметы, как общие предметы различаются от единичных, так и
акты восприятия. В связи с чем-либо конкретным мыслить воспринятое
красное, это единичное свойство, определенное в месте и во времени
(например, в психологическом анализе), - или же мыслить вид красноту
(например, в суждении: краснота есть цвет) - суть совершенно различные
акты. И как мы при взгляде на конкретно-единичное мыслим не его, а
общее, идею, так и в связи со многими актами такой идеации у нас
создается очевидное познание тождественности этих идеальных, мыслимых в
отдельных актах единств. И это есть тождество в подлинном и строжайшем
смысле слова: это один и тот же вид, или это виды одного и того же рода
и т. п.

Так и истина есть тоже идея, мы переживаем ее в акте идеации, основанной
на наглядном представлении (это есть здесь, конечно, акт
непосредственного усмотрения), и убеждаемся путем сравнения в
очевидности ее тождественного единства, в противоположность рассеянному
многообразию конкретных единичных случаев (т. е., в данном случае,
очевидных актов суждения). И как бытие или значение всеобщностей имеют
ценность идеальных возможностей - именно по отношению к возможному бытию
эмпирических единичных случаев, подпадающих под эти всеобщности, - так и
здесь мы видим то же самое: высказывания «истина существует» и «возможны
мыслящие существа, которые постигают путем непосредственного усмотрения
суждения соответствующего значения», равноценны. Если мыслящих существ
нет, если устройство природы исключает их, и они, стало быть, реально
невозможны - если для известных классов истин нет существ, которые были
бы способны познать их, - тогда эти идеальные возможности лишены
осуществляющей их действительности; в этом случае воспринимание,
познавание, сознавание истины (или же известных классов истин) никогда и
нигде не реализуется. Но каждая истина сама по себе остается такой,
какова она есть, сохраняет свое идеальное бытие. Она не находится
«где-то в пустом пространстве», а есть единство значения в надвременном
царстве истины. Она принадлежит к области абсолютно обязательного, куда
мы относим все, обязательность чего для нас достоверна или, по меньшей
мере, представляет обоснованную догадку, а также и весь смутный для
нашего представления круг косвенных и неопределенных догадок о
существовании, стало быть, круг всего того, что обязательно, хотя мы
этого еще не познали и, быть может, никогда не познаем.

В этом отношении Зигварт, как мне кажется, не достигает совершенной
ясности. Он хотел бы спасти объективность истины и не дать ей потонуть в
субъективистическом феноменализме. Но если мы спросим о пути, по
которому психологическая теория познания Зигварта надеется дойти до
объективности истины, то мы встречаемся со следующим выражением:
«Уверенность, что суждение окончательно, что синтез непреложен, что я
всегда буду говорить то же самое41, - эта уверенность может быть налицо
лишь тогда, когда познано, что она покоится we мя мгновенных и
меняющихся во времени психологических мотивах, а на чем-то, что всегда,
когда я мыслю, является неизменно одним и тем же и что остается
незатронутым никакими переменами. И это, с одной стороны, есть само мое
самосознание, уверенность в том, что я есть и мыслю, что я есть я, тот
же самый, который мыслит теперь и мыслил ранее, который мыслит и одно, и
другое; и, с другой стороны, то, о чем я сужу, само мыслимое согласно
своему неизменному, признанному мной во всем его тождестве содержанию,
которое совершенно независимо от индивидуальных состояний мыслящего».

Последовательно релятивистический психологист тут, разумеется, ответит:
«Не только меняющееся от индивида к индивиду, но и постоянное для всех,
стало быть, остающееся всюду одинаковым содержание и господствующие над
ним постоянные законы функционирования представляют собой
психологические факты. Если существуют такие общие всем людям черты и
законы, то они образуют специфический характер человеческой природы.
Сообразно с этим всякая истина как общеобязательность связана с видом
homo или, говоря вообще, с каждым данным видом мыслящих существ. Другие
виды - другие законы мышления, другие истины».

Мы же со своей стороны сказали бы: «Общеодинаковость содержания и
постоянных законов функционирования в качестве естественных законов,
созидающих общеодинаковое содержание, не дает подлинной
общеобязательности, которая основана именно на идеальности. Если все
существа одного вида в силу своего устройства должны быть осуждены на
одинаковые суждения, то они эмпирически согласуются друг с другом; но в
идеальном смысле логики, возвышающейся над всем эмпирическим, они все же
при этом могут мыслить не согласованно, а противоречиво. Определять
истину через отношение к общности природы значит уничтожить ее понятие.
Если бы истина имела существенное отношение к мыслящим умам, их духовным
функциям и формам движения, то она возникала и погибала бы вместе с
ними, и если не с отдельными личностями, то с видами. Не было бы ни
настоящей объективности, ни истины, ни бытия, ни даже субъективного
бытия или бытия субъектов. Что, если бы, например, все мыслящие существа
были неспособны утверждать свое собственное бытие как истинно сущее?
Тогда они и были бы вместе с тем не были бы. Истина и бытие представляют
собой в одинаковом смысле «категории» и явно коррелятивны. Нельзя
релятивировать истину и удержать объективность бытия. Релятивирование
истины, впрочем, предполагает опять-таки объективное бытие как опорную
точку отношения - в этом ведь и состоит противоречивость релятивизма».

С общим психологизмом Зигварта гармонирует, по нашему мнению, его учение
об общем, которое относится сюда же, так как идеальность истины
безусловно предполагает идеальность общего, отвлеченного. Зигварт шутит,
что «общее пребывает у нас в голове», и серьезно говорит, что
«представленное в понятии «есть» нечто чисто внутреннее и... зависит
лишь от внутренней силы нашего мышления». Это несомненно можно сказать о
нашем представлении понятий как о субъективном акте такого-то
психологического содержания. Но «предмет» этого представления, понятие,
ни в каком смысле не может быть понимаем как реальная составная часть
психологического содержания, определенная по месту и времени,
появляющаяся и исчезающая вместе с актом. Он может разуметься в процессе
мышления, но не созидаться в нем.

Зигварт вполне последовательно релятивирует и тесно связанные с понятием
истины понятия основания и необходимости. «Логическое основание,
которого мы не знаем, строго говоря, есть противоречие: ибо оно
становится логическим основанием лишь благодаря тому, что мы познаем
его». Но тогда суждение, что математические теоремы имеют своим
основанием математические аксиомы, «строго говоря», относилось бы к
фактическому соотношению вещей, имеющему человеческо-психологическое
содержание. Имели ли бы мы в таком случае право утверждать, что оно
истинно, все равно, существует, ли, существовал ли и будет ли
существовать вообще кто-либо, кто познает его? Точно так же теряет смысл
обычное упоминание об открытии основания и следствия, придающее таким
отношениям между ними характер объективности.

Как ни старается Зигварт обособить различные по существу понятия
основания, и сколько проницательности он ни обнаруживает при этом (иного
мы не могли бы и ожидать от такого выдающегося исследователя), все же
психологистическое направление его мышления мешает ему произвести самое
существенное разграничение, которое предполагает резкое отделение
идеального от реального. Когда он противопоставляет «логическое
основание» или «основание истины» «психологическому основанию
достоверности», то он ведь находит его только в известной
общеодинаковости представляемого, «ибо только оно, а не индивидуальное
настроение и т. д. может быть одинаковым для всех»; в ответ на это мы не
имеем нужды повторять уже высказанные нами сомнения.

Мы не находим у Зигварта основного отграничения основания истины,
которое относится к чисто логическому, от основания суждения, которое
относится к нормативно логическому. С одной стороны, истина (не
суждение, а идеальное единство значения) обладает основанием, т. е. -
пользуясь равнозначным выражением - теоретическим доказательством,
которое сводит ее к ее (объективным, теоретическим) основаниям. Только и
исключительно этот смысл имеет принцип достаточного основания. Это
понятие основания совсем не предполагает, что каждое суждение имеет
основание, в особенности же, что каждое суждение «implicite
соутверждает» таковое. Каждый первичный принцип обоснования, значит,
каждая подлинная аксиома в этом смысле лишена основания, так же, как
каждое фактическое суждение лишено его в противоположном отношении.
Обоснована может быть лишь вероятность факта, но не он сам, и не-
фактическое суждение. С другой стороны, выражение «основание суждения» -
поскольку мы отвлекаемся от психологических «оснований», т. е. от причин
высказывания суждения и, в частности, и от его реальных мотивов42, -
есть не что иное как логическое право суждения. В этом смысле каждое
суждение, конечно, «притязает» на свое право (хотя было бы несколько
рискованно сказать, что она «соутверждает его implicite»). Это значит: к
каждому суждению надо предъявлять требование, чтобы оно утверждало как
истинное то, что действительно истинно; и в качестве техников познания,
в качестве логиков в обычном смысле мы должны, в связи также и с
дальнейшим движением познания, предъявлять суждению некоторые
требования. Если они не выполнены, то мы порицаем суждение как логически
несовершенное, «необоснованное»; последнее, впрочем, содержит некоторую
натяжку по сравнению с обычным смыслом слова.

Сходные сомнения вызывают у нас рассуждения Зигварта о необходимости. Мы
читаем у него: «При всякой логической необходимости, если мы хотим
говорить понятно, в конце концов должен все же предполагаться некоторый
реальный мыслящий субъект, природа которого требует такого мышления».
Или проследим рассуждения о различии между ассерторическими и
аподиктическими суждениями, которое Зигварт считает несущественным,
«поскольку в каждом с полным сознанием высказанном суждении
соутверждается необходимость высказать его». Совершенно различные
понятия необходимости у Зигварта взаимно не разграничены. Субъективная
необходимость, т. е. субъективная власть убеждения, присущая каждому
суждению (или, вернее, выступающая при каждом суждении, когда мы, еще
будучи проникнуты им, пытаемся составить противоположное ему), не
отделена ясно от совершенно иных понятий необходимости, в особенности от
аподиктической необходимости как своеобразного сознания, в котором
конституируется самоочевидное уразумение закона или закономерного.
Последнее (собственно двойственное) понятие необходимости, в сущности,
совершенно отсутствует у Зигварта. Вместе с тем он не замечает основной
эквивокации, которая дает возможность называть необходимым не только
аподиктическое сознание необходимости, но и его объективный коррелят -
именно закон или закономерную обязательность, которую усматривает это
сознание. Ведь именно в силу этого и становятся объективно равноценными
выражения «имеется необходимость» и «имеется закон», и точно так же
выражения «необходимо», чтобы S было Р, и «основано на законе», что S
есть Р.

И, конечно, именно это последнее чисто объективное и идеальное понятие
лежит в основе всех аподиктических суждений в объективном смысле чистой
логики. Только оно и управляет всяким теоретическим единством и
конституирует его, оно определяет значение гипотетической связи как
объективно идеальной формы истинности суждений, оно связывает вывод как
«необходимое» (идеально-закономерное) следствие с посылками.

Как мало Зигварт оценивает эти различия, как сильно ослеплен он
психологизмом, показывают в особенности его рассуждения об основном
подразделении истин у Лейбница на «vйritйs de raison et celles de fait».
«Необходимость» обоих видов истины, думает Зигварт, есть «в конечном
счете гипотетическая», ибо «из того, что противоположность фактической
истины не невозможна а priori, не следует, чтобы для меня не было
необходимым утверждать факт после того, как он случился, и чтобы
противоположное утверждение было возможно для того, кто знает факт»; и
далее: «С другой стороны, обладание общими понятиями, на которых
покоятся тождественные положения, в конце концов, точно так же есть
нечто фактическое, что должно быть дано прежде, чем к нему может быть
применен закон тождества, чтобы создать необходимое суждение». Зигварт
считает себя вправе сделать заключение, что различение Лейбница «в
отношении характера необходимости исчезает». Доводы Зигварта сами по
себе, разумеется, верны. Я необходимо утверждаю всякое суждение, когда я
его высказываю, и не могу не отрицать противоположного ему, когда я еще
убежден в нем. Но разве Лейбниц, оспаривая необходимость -
рациональность - фактических истин, подразумевает эту психологическую
необходимость? Несомненно, далее, что ни один закон не может быть познан
без обладания теми общими понятиями, из которых он строится. Это
обладание, как и все познание закона, разумеется, есть нечто
фактическое. Но разве Лейбниц назвал необходимым познавание закона, а
не, наоборот, познанную истину закона? Разве необходимость vйritй de
raison не согласуется прекрасно со случайностью акта суждения, в котором
она может быть с очевидностью постигаема? Только благодаря смешению
обоих по существу различных понятий необходимости, субъективной
необходимости в смысле психологизма и объективной необходимости в смысле
лейбницевского идеализма, в аргументации Зигварта получается вывод, что
различение Лейбница «в отношении характера необходимости исчезает».

Основному объективно-идеальному различию между законом и фактом
неизменно соответствует субъективное различие в способе переживания.
Если бы мы никогда не переживали сознания рациональности,
аподиктического в его характерном отличии от сознания фактичности, то мы
совсем не имели бы понятия закона, мы были бы неспособны различать закон
и факт, родовую (идеальную, закономерную) всеобщность - и универсальную
(фактическую, случайную) всеобщность, необходимое (т. е. опять-таки
закономерное, родовое) следствие и фактическое (случайное,
универсальное) следствие; все это так, поскольку истинно, что понятия,
которые не даны как комплексы знакомых понятий (и притом как комплексы
известных форм комплексов), первоначально могут возникнуть лишь из
переживания единичных случаев. Vйritйs de raison Лейбница представляют
собой не что иное как законы, и притом в чистом и строгом смысле
идеальных истин, которые коренятся «исключительно в самих понятиях»,
данных нам и познаваемых нами в аподиктически очевидных, чистых
всеобщностях. Vйritйs de fait Лейбница представляют собой все остальные
истины, это сфера суждений, высказывающих индивидуальное существование,
хотя бы они для нас и имели форму «общих» положений, как, например, «все
южане - народ горячий».

 

§ 40. Антропологизм в логике Б. Эрдманна

Мы не находим у Зигварта ясного разбора релятивистических выводов,
содержащихся повсюду в его изложении основных логических понятий и
проблем. То же можно сказать и о Вундте. Несмотря на то, что логика
Вундта предоставляет психологическим мотивам, поскольку это возможно,
еще больше простора, чем логика Зигварта, и содержит обширные
гносеологические главы, в ней почти не затронуты первичные
принципиальные проблемы. Сходное применимо и к Липпсу, в логике
которого, впрочем, психологизм представлен так оригинально и
последовательно, так чужд всяких компромиссов, так глубоко проведен
через все разветвления дисциплины, как мы этого не видели со времен
Бенеке.

Иначе обстоит дело у Эрдманна. С поучительной последовательностью он
решительно выступает в обстоятельном рассуждении в защиту релятивизма и
считает необходимым указанием на возможность изменения законов мышления
предупредить «дерзость, воображающую, что в этом пункте можно
перескочить за пределы нашего мышления, что можно найти для нас точку
опоры вне нас самих». Полезно поближе ознакомиться с его учением.

Эрдманн начинает с опровержения противной точки зрения. «Со времен
Аристотеля, - говорит он в своей «Логике», - подавляющее большинство
утверждает, что необходимость этих (логических) основоположений
безусловна и значение их, стало быть, вечно...»

«Основного решающего доказательства в пользу этого ищут в невозможности
мыслить противоречащие суждения. Между тем из нее следует только, что
упомянутые основоположения отражают сущность нашего представления и
мышления. Ибо, если они обнаруживают эту сущность, то противоречащие им
суждения неосуществимы, потому что они стремятся уничтожить условия,
которые связывают все наше представление и мышление, а стало быть, и
всякое суждение».

Сначала несколько слов о смысле аргумента. В нем как будто
умозаключается так: из неосуществимости отрицания основоположений
следует, что они отражают сущность нашего представления и мышления, ибо
если это так, то в качестве необходимого следствия получается опять же
неисполнимость их отрицания. Это нельзя считать выводом. Что A следует
из S, - это я не могу умозаключить из того, что В следует из А. Тут явно
подразумевается, что невозможность отрицания основоположений находит
себе объяснение в том, что они «отражают сущность нашего представления и
мышления». Этим в свою очередь сказано, что они суть законы,
устанавливающие то, что свойственно общечеловеческому представлению и
мышлению, как таковому, «что они указывают условия, которые связывают
все наше представление и мышление». И потому, что они таковы,
противоречащие им, опровергающие их суждения - невыполнимы, как полагает
Эрдманн.

Но я не могу согласиться ни с этим выводом, ни с утверждениями, из
которых он образуется. Мне представляется вполне возможным, чтобы именно
в силу законов, которым подчинено все мышление какого-либо существа
(например, человека), in individuo появлялись суждения, отвергающие
значение этих законов. Отрицание этих законов противоречит их
утверждению, но отрицание как реальный акт может прекрасно совмещаться с
объективным значением законов или с реальным действием условий, которым
закон дает выражение. Если при противоречии речь идет об идеальном
отношении содержаний суждений, то здесь имеется в виду реальное
отношение между актом суждения и его закономерными условиями. Допустим,
что законы ассоциации идей представляют собой основные законы
человеческого представления и суждения, как учила ассоциационная
психология; разве тогда следовало бы считать нелепостью и
невозможностью, чтобы какое-либо суждение, отвергающее эти законы, было
обязано своим существованием действию этих именно законов?

Но если бы даже заключение было правильно, оно не достигало бы своей
цели. Ибо логический абсолютист (sit venia verbo) справедливо возразит:
законы мышления, о которых говорит Эрдманн, либо не те же самые, о
которых говорю я и весь мир, тогда он не затрагивает моего тезиса, либо
же он придает им характер, безусловно противоречащий их ясному смыслу.
Далее, он возразит: невозможность мыслить отрицание этих законов,
которая получается из них, как следствие, есть либо та же самая, которую
разумею под этим я и весь мир, тогда она говорит за мое понимание; либо
же это-иная невозможность, тогда она опять-таки меня не касается.

Что касается первого, то основные логические основоположения выражают не
что иное как известные истины, коренящиеся только в самом смысле
(содержании) известных понятий, как то: понятие истины, ложности,
суждения (положения) и т. п. По Эрдманну же, они суть «законы мышления»,
выражающие сущность нашего человеческого мышления, они указывают
условия, с которыми связано всякое человеческое представление и
мышление, они, как тут же expressis verbis говорит Эрдманн, меняются
вместе с человеческой природой. Следовательно, по Эрдманну, они имеют
реальное содержание. Но это противоречит характеру их как чисто
отвлеченных положений. Никакое положение, коренящееся только в понятиях
(в значениях in specie), устанавливающее только, что содержится в
понятиях и дано с ними, не высказывает ничего реального. И достаточно
лишь взглянуть на действительный смысл логических законов, чтобы
увидеть, что этого и нет на деле. Даже там, где в них говорится о
суждениях, подразумевается не то, что соединяется с этим словом в
психологических законах, а именно, не суждения как реальные переживания,
но суждения в смысле значений высказываний in specie, которые остаются
тождественными себе, лежат ли они в основе действительных актов
высказывания или нет и высказываются ли они кем-либо или нет. Понимание
логических принципов как реальных законов, регулирующих на манер
естественных законов наше реальное представление и суждение, совершенно
искажает их смысл, - мы об этом подробно упоминали выше.

Мы видим, как опасно называть основные логические законы законами
мышления. Как мы подробнее изложим это в следующей главе, они таковы
только в смысле законов, призванных играть роль в нормировании мышления;
способ выражения, уже намекающий, что здесь речь идет о практической
функции, о способе использования, а не о чем-либо, заключающемся в самом
содержании законов. Имело бы еще некоторый смысл в связи с их
нормативной функцией говорить, что они выражают «сущность мышления»,
если бы осуществилось предположение, что в них даны необходимые и
достаточные критерии, которыми измеряется правильность всякого суждения.
Тогда, во всяком случае, можно было бы сказать, что в них выражается
идеальная сущность всякого мышления, взятого в утрированном смысле
правильного суждения. Так это охотно формулировал бы старый рационализм,
который не уяснил себе, однако, что логические основоположения
представляют собой не что иное как тривиальные всеобщности, против
которых не может спорить никакое утверждение просто потому, что в этом
случае оно было бы противоречиво, и что, наоборот, гармония мышления с
этими нормами гарантирует не более, чем его формальную внутреннюю
согласованность. Таким образом, было бы совершенно некстати и теперь еще
говорить о «сущности мышления» в этом (идеальном) смысле и находить ее в
тех законах43, которые, как мы знаем, могут только охранять нас от
формального противоречия. Если вплоть до нашего времени вместо
формальной согласованности говорили о формальной истине, то это есть
пережиток рационалистического предрассудка - в высшей степени
нежелательная, ибо вводящая в заблуждение, игра словом «истина».

Но перейдем ко второму пункту. Невозможность отрицания законов мышления
Эрдманн понимает как неосуществимость такого отрицания. Оба эти понятия
мы, абсолютисты, считаем столь мало тождественными, что вообще отрицаем
неосуществимость и утверждаем невозможность. Не отрицание как акт
невозможно (и, как относящееся к реальному, это значило бы здесь:
реально невозможно), а образующее его содержание отрицательное
положение; и оно невозможно именно как идеальное, в идеальном смысле, а
это значит, что оно противоречиво и тем самым очевидно, ложно. Эта
идеальная невозможность отрицательного положения совершенно не совпадает
с реальной невозможностью отрицающего акта суждения. Стоит только
устранить последние остатки двусмысленности выражений, стоит сказать,
что положение противоречиво и что суждение каузально исключено, - и все
становится совершенно ясным.

Разумеется, в фактическом мышлении нормального человека обычно не
выступает актуальное отрицание какого-либо закона мышления; но после
того, как великие философы вроде Эпикура и Гегеля отказывались
признавать закон противоречия, вряд ли можно утверждать, что оно вообще
не может выступать у человека. Быть может, гениальность и помешательство
в этом отношении сродни, быть может, и среди сумасшедших тоже имеются
противники законов мышления; а их ведь нельзя не считать людьми. Примем
в соображение еще вот что: в том же смысле, в каком невозможно мыслить
отрицание первоначальных основоположений, немыслимо и отрицание всех
необходимых выводов из них. Но что можно ошибаться относительно сложных
силлогистических или арифметических теорем, известно всем, и это может
также служить непоколебимым аргументом. Впрочем, все это спорные
вопросы, не касающиеся существа дела. Логическая невозможность как
противоречивость идеального содержания суждения и психологическая
невозможность как неосуществимость соответствующего акта суждения были
бы разнородными понятиями и в том случае, если бы то и другое было дано
как нечто общечеловеческое, т. е. если бы в силу естественных законов
нельзя было считать истинным то, что противоречиво44.

Именно эту настоящую логическую невозможность противоречия законам
мышления логический абсолютист и приводит как доказательство в пользу
«вечности» этих законов. Что здесь разумеется под вечностью? Только то
обстоятельство, что каждое суждение, независимо от времени и
обстоятельств, от личностей и видов, «связано» чисто логическими
законами; и связано, конечно, не в смысле психологического принуждения к
мышлению, а в идеальном смысле нормы: именно, кто стал бы судить иначе,
судил бы ложно, к какому бы виду психических существ он ни принадлежал.
Отношение к психическому существу, очевидно, не означает ограничения
всеобщности. Нормы для суждений «связывают» судящие существа, а не
камни. Это сопряжено с их смыслом, и было бы смешно говорить о камнях и
им подобных существах как об исключениях в этом отношении.
Доказательство логических абсолютистов весьма просто. Они говорят: мне
дана с самоочевидностью следующая связь. Такие-то положения обязательны,
и притом таким образом, что они только раскрывают то, что коренится в
содержании их понятий. Следовательно, каждое положение (т. е. каждое
возможное содержание суждения в идеальном смысле) противоречиво, если
оно непосредственно отрицает основные законы или же косвенно нарушает
их. Последнее ведь говорит только, что чисто дедуктивная связь соединяет
с истинностью таких содержаний суждений, как гипотезой, тезис
неистинности основоположений. Если, таким образом, содержания суждений
этого вида противоречивы и, следовательно, ложны, то и каждое актуальное
суждение, содержаниями которого они являются, неправильно, ибо
правильным суждение называется, когда «то, о чем оно судит», т. е. его
содержание, истинно, и неправильным - когда оно ложно.

Я подчеркнул только что: каждое суждение, чтобы обратить внимание на то,
что смысл этой строгой всеобщности ео ipso исключает всякое ограничение,
хотя бы ограничение видом homo или иными видами судящих существ, Я
никого не могу заставить с очевидностью усмотреть то, что усматриваю я.
Но я сам не могу сомневаться, я ведь опять-таки с самоочевидностью
сознаю, что всякое сомнение там, где у меня есть очевидность, т. е. где
я непосредственно воспринимаю истину, было бы нелепо. Таким образом, я
здесь вообще нахожусь у того пункта, который я либо признаю архимедовой
точкой опоры, чтобы с ее помощью опрокинуть весь мир неразумия и
сомнения, либо отказываюсь от него и с ним вместе от всякого разума и
познания. Я усматриваю с очевидностью, что так именно обстоит дело и что
в последнем случае - если тогда еще можно было бы говорить о разуме и
неразумии - я должен был бы оставить всякое разумное стремление к
истине, всякие попытки утверждать и обосновывать.

Во всем этом со мной, разумеется, не согласится наш выдающийся
исследователь. Вот что он говорит далее: «Обоснованная таким путем
необходимость формальных основоположений была бы безусловна... только в
том случае, если бы наше познание их гарантировало, что сущность
мышления, которую мы находим в себе и выражаем посредством них, является
неизменной или даже единственной возможной сущностью мышления, что эти
условия нашего мышления представляют собой вместе с тем условия каждого
возможного мышления. Но мы знаем только о нашем мышлении. Мы не в
состоянии конструировать мышление, отличное от нашего, стало быть, и
мышление вообще как род различных видов мышления. Слова, как будто
описывающие его, не имеют выполнимого для нас смысла, который
удовлетворял бы запросам, пробуждаемым этой видимостью. Ибо каждая
попытка выполнить то, что они описывают, связана с условиями нашего
представления и мышления и движется в их кругу».

Если бы мы вообще допускали в чисто логических связях двусмысленную речь
о «сущности нашего мышления», т. е. если бы, сообразно нашему анализу,
мы понимали ее как совокупность идеальных законов, которые определяют
формальную согласованность мышления, то мы, разумеется, претендовали бы
на строгую доказанность того, что недоказуемо для Эрдманна: именно, что
сущность мышления неизменна, что она есть даже единственно возможная и
т. д. Ясно, однако, что Эрдманн, отрицая возможность доказательства,
разумеет не этот единственно правомерный смысл данного выражения, ясно,
что он, как это еще резче обнаруживают нижеследующие цитаты, понимает
законы мышления как выражения реальной сущности нашего мышления, т. е.
как реальные законы, как будто в них мы обладаем как бы непосредственно
очевидным знанием общечеловеческого устройства с его познавательной
стороны. К сожалению, это совсем не так. Да и как могут положения,
которые ни малейшим образом не говорят о реальном, которые только
выясняют то, что неразрывно связано с известными значениями слов или
высказываний очень общего характера, давать столь важные познания
реального рода о «сущности умственных процессов, словом, нашей души»
(как мы читаем ниже)?

Однако, если бы мы обладали в этих или иных законах самоочевидным
знанием реальной сущности мышления, то мы пришли бы к совершенно иным
выводам, чем Эрдманн. «Мы знаем только о нашем мышлении», - говорит он.
А точнее говоря, мы знаем не только о нашем индивидуально-собственном
мышлении, но в качестве научных психологов и немножко об
общечеловеческом мышлении, и еще гораздо меньше о мышлении животных. Во
всяком случае, для нас отнюдь не представляется немыслимым иное в этом
реальном смысле мышление и соответствующие ему виды мыслящих существ,
они могли бы вполне хорошо и со смыслом быть описаны нами, точно так же,
как это может быть сделано по отношению к фиктивным естественнонаучным
видам. Бёклин рисует нам великолепнейших кентавров и нимф, как живых. И
мы ему верим, - по крайней мере, эстетически верим. Разумеется, никто не
решит, возможны ли они с точки зрения законов природы. Но если бы мы
имели совершенное знание форм развития органических элементов, которые
закономерно образуют живое единство организма, если бы мы имели законы,
удерживающие порок этого развитая в типически сформированном русле, - то
мы могли бы к действительным видам присоединять многообразные,
объективно возможные, выраженные в точных научных понятиях виды, мы
могли бы так же серьезно обсуждать эти возможности, как физики - свои
воображаемые виды тяготений. Во всяком случае, логическая возможность
таких фикций и в области естествознания, и в области психологии
неоспорима. Лишь когда мы совершаем мефЬвбуйт еЯт Ьллп генпт, смешиваем
область психологических законов мышления с областью чисто логических и
затем искажаем последние в духе психологизма, - приобретает оттенок
правомерности утверждение, что мы не в состоянии представить себе иного
рода способы мышления и что слова, по-видимому, их описывающие, не имеют
для нас осуществимого смысла. Быть может, мы и неспособны составить себе
«надлежащее представление» о таких способах мышления; быть может, они в
абсолютном смысле и неосуществимы для нас; но эта неосуществимость ни в
коем случае не совпадает с невозможностью в смысле нелепости,
противоречивости.

Быть может, разъяснению дела поможет следующее соображение. Теоремы из
учения об трансцендентных функциях Абеля не имеют «осуществимого» смысла
для грудного младенца, а также и для профана (математического младенца,
как в шутку говорят математики). Это связано с индивидуальными условиями
их представления и мышления. Как мы, зрелые люди, относимся к младенцу,
как математики относятся к профану, так и высший вид мыслящих существ
(скажем, ангелов) мог бы относиться к людям. Слова и понятия их не имели
бы для нас осуществимого смысла; известные специфические особенности
нашей психической организации не допускали бы этого. Нормальному
человеку, чтобы понять теорию абелевских функций, надо употребить на
это, скажем, пять лет. Можно себе представить, что для уразумения
некоторых ангельских функций ему при его организации понадобилась бы
тысяча лет, тогда как в самом благоприятном случае он может дожить
только до ста. Но эта абсолютная неосуществимость, обусловленная
закономерными пределами специфической организации, не совпадает,
конечно, с той невозможностью, которой отличаются для нас нелепости,
противоречивые положения. В первом случае речь идет о положениях,
которых мы просто не можем понять, тогда как сами по себе они внутренне
согласованы и даже обязательны. Во втором же случае, наоборот, мы очень
хорошо понимаем положения; но они противоречивы, и потому «мы не можем
верить в них», т. е. мы усматриваем, что их следует отвергнуть как
противоречивые.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

ПСИХОЛОГИЗМ КАК СКЕПТИЧЕСКИЙ РЕЛЯТИВИЗМ

 

§ 32. Идеальные условия возможности теории вообще. Точное понимание
скептицизма

Самый тяжелый упрек, который можно высказать какой-либо теории, в
особенности теории логики, состоит в том, что она противоречит очевидным
условиям возможности теории вообще. Выставить теорию и в ее содержании
явно или скрыто противоречить положениям, обосновывающим смысл и
оправдание всякой теории вообще, - это не только неправильно, но и в
основе нелепо.

В двояком смысле мы можем здесь говорить об очевидных «условиях
возможности» всякой теории вообще. Во-первых, в субъективном смысле. Тут
речь идет об априорных условиях, от которых зависит возможность
непосредственного и посредственного познания36 и тем самым возможность
разумного оправдания всякой теории. Теория как обоснование познания сама
есть познание, и ее возможность зависит от известных условий, которые
вытекают из самого понятия познания и его отношения к познающему
субъекту. Например: в понятии познания в строгом смысле содержится то,
что оно есть суждение, не только притязающее на истинность, но и
уверенное в правомерности этого своего притязания и действительно
обладающее этой правомерностью. Но если бы высказывающий суждение
никогда и нигде не был в состоянии переживать в себе и воспринимать, как
таковое, то отличие, которое составляет оправдание суждения, если бы все
суждения были для него лишены очевидности, отличающей их от слепых
предвзятых мнений и дающей ему ясную уверенность, что он не только
считает нечто за истину, но и воспринимает саму истину, - то не могло бы
быть и речи о разумном возникновении и оправдании сознания, о теории, о
науке. Итак, теория противоречит субъективным условиям ее возможности
как теории вообще, если она согласно этому примеру отрицает всякое
преимущество очевидного перед слепым предубеждением; она тем самым
уничтожает то, что отличает ее саму от произвольного, ничем не
оправдываемого утверждения.

Мы видим, что под субъективными условиями возможности здесь разумеются
отнюдь не реальные условия, коренящиеся в единичном судящем субъекте или
в изменчивом виде существ, образующих суждения (например, человеческих),
а идеальные условия, вытекающие из формы субъективности вообще и из ее
отношения к познанию. Для отличия назовем их поэтическими условиями.

В объективном смысле, говоря об условиях возможности всякой теории, мы
говорим о ней не как о субъективном единстве познаний, а как об
объективном, связанном отношениями основания и следствия, единстве истин
или положений. Условиями здесь являются все те законы, которые вытекают
из самого понятия теории, - иначе говоря, вытекают из самих понятий
истины, положения, предмета, свойства, отношения и т. п., словом, из
понятий, по существу конституирующих понятие теоретического единства.
Отрицание этих законов, стало быть, равносильно утверждению, что все
упомянутые термины: теория, истина, предмет, свойство и т. д. лишены
содержательного (consistent) смысла. Теория в этом объективно-логическом
смысле уничтожается, если она в своем содержании нарушает законы, без
которых теория вообще не имела бы никакого «разумного» (содержательного)
смысла.

Логические погрешности ее могут скрываться в предпосылках, в формах
теоретической связи и, наконец, также в самом доказанном тезисе. Грубее
всего нарушение логических условий проявляется там, где по самому смыслу
теоретического тезиса отвергаются законы, от которых вообще зависит
разумная возможность каждого тезиса и каждого обоснования тезиса. То же
относится и к поэтическим условиям и к нарушающим их теориям. Мы
различаем, таким образом (конечно, не с целью классификации), ложные,
нелепые, логически и ноэтически нелепые и, наконец, скептические теории,
последние объемлют все теории, в тезисах которых либо явно сказано, либо
аналитически содержится, что логические и поэтические условия
возможности теории вообще ложны.

Этим приобретается точное понятие термина скептицизм и вместе с тем
ясное подразделение его на логический и поэтический скептицизм. Этому
понятию соответствуют, например, античные формы скептицизма с тезисами
вроде следующих: истина не существует, нет ни познания, ни обоснования
его и т. п. И эмпиризм, как умеренный, так и крайний, как видно из наших
прежних рассуждений37, представляет собой пример, соответствующий нашему
точному понятию. Из определения само собой ясно, что к понятию
скептической теории принадлежит признак противоречивости.

 

§ 33. Скептицизм в метафизическом смысле

Обыкновенно термин «скептицизм» употребляется в несколько неопределенном
смысле. Оставляя в стороне популярное понимание его, скептической
называют всякую философскую теорию, которая, исходя из принципиальных
соображений, значительно ограничивает человеческое познание, в
особенности же, если она исключает из области возможного познания
обширные сферы реального бытия или особенно почитаемые науки (например,
метафизику, естествознание, этику как рациональные дисциплины).

Среди этих ненастоящих форм скептицизма главным образом одну часто
смешивают с настоящим гносеологическим скептицизмом, определенным нами
выше. Эта форма ограничивает познание психическим бытием и отрицает
бытие или познаваемость «вещей в себе». Подобного рода теории являются
явно метафизическими; они сами по себе не имеют ничего общего с
настоящим скептицизмом, их тезис свободен от всякого логического и
ноэтического противоречия, их право на существование есть лишь вопрос
аргументов и доказательств. Смешения и чисто скептические наслоения
выросли лишь под паралогическим влиянием эквивокаций или создавшихся
иным путем скептических убеждений. Если, например, метафизический
скептик выражает свой взгляд в следующей форме: «Нет объективного
познания» (т. е. познания вещей в себе) или «всякое познание субъективно
(т. е. всякое познание фактов есть только познание фактов сознания), то
велико искушение поддаться двусмысленности выражений «субъективно» и
«объективно» и на место первоначального, соответствующего данной точке
зрения смысла подставить ноэтически-скептический. Вместо суждения:
«всякое познание субъективно» получается теперь совершенно новое
утверждение: «Всякое познание как явление сознания подчинено законам
сознания; то, что, мы называем формами и законами познания, есть не что
иное как «функциональные формы сознания» или закономерности этих
функциональных форм - психологические законы». И если метафизический
субъективизм (этим неправомерным путем) поощряет гносеологический
субъективизм, то и, наоборот, последний (где он считается самоочевидным)
представляет, по-видимому, сильный аргумент в пользу первого.
«Логические законы - умозаключают при этом, - в качестве законов для
наших познавательных функций лишены «реального значения»; во всяком
случае, мы никогда и нигде не можем знать, гармонируют ли они с
какими-либо вещами в себе, и допущение «системы предустановленной формы»
было бы совершенно произвольно. Если понятием вещи в себе исключается
даже всякое сравнение единичного познания с его предметом (для
констатирования adaequatio rei et intellectus), то тем более исключается
сравнение субъективных закономерностей функций нашего сознания с
объективным бытием вещей и их законов. Стало быть, если вещи в себе
существуют, то мы абсолютно ничего не можем знать о них».

Метафизические вопросы нас здесь не касаются, мы упомянули о них только
затем, чтобы с самого начала предупредить смешение метафизического
скептицизма с логически-ноэтическим.

 

§ 34. Понятие релятивизма и его разветвления

Для целей критики психологизма мы должны еще уяснить (выступающее также
в упомянутой метафизической теории) понятие субъективизма или
релятивизма. Первоначальное понятие его очерчено формулой Протагора:
«человек есть мера всех вещей», поскольку мы толкуем ее в следующем
смысле: мера всякой истины есть индивидуальный человек. Истинно для
всякого то, что ему кажется истинным, для одного - одно, для другого -
противоположное, если оно ему представляется именно таковым. Мы можем
здесь, следовательно, выбрать и такую формулу. Всякая истина (и
познание) относительна в зависимости от высказывающего суждение
субъекта. Но если вместо субъекта мы возьмем центральным пунктом
отношения случайный вид существ, высказывающих суждение, то возникнет
новая форма релятивизма. Мерой всякой человеческой истины является здесь
человек, как таковой. Каждое суждение, которое коренится в специфических
свойствах человека, в конституирующих эти свойства законах - для нас,
людей, истинно. Поскольку эти суждения относятся к форме
общечеловеческой субъективности (человеческого «сознания вообще»), здесь
также говорят о субъективизме (о субъекте как первичном источнике знания
и т. п.). Лучше воспользоваться термином релятивизм и различать
индивидуальный и специфический релятивизм; ограничивающая связь с видом
homo определяет последний как антропологизм. Мы обращаемся теперь к
критике, которую в наших интересах должны развить самым тщательным
образом.

 

§ 35. Критика индивидуального релятивизма

Индивидуальный релятивизм есть такой явный, я готов почти сказать -
наглый, скептицизм, что если его вообще когда-либо и выдвигали серьезно,
то во всяком случае не в новое время. Стоит только выставить это учение,
как оно тотчас уже опровергнуто, - впрочем, лишь для того, кто понимает
объективность всего логического. Субъективиста, как и всякого открытого
скептика вообще, нельзя убедить (раз у него нет расположения к тому),
что такие положения, как принцип противоречия, коренятся в самом смысле
истины, и что сообразно с этим должна быть признана именно
противоречивой речь о субъективной истине, которая для одних - одна, для
других - другая. Его нельзя убедить и обычным воображением, что он,
выдвигая свою теории, желает убедить других, стало быть, предполагает
объективность истины, которой не признает в тезисе. Он, разумеется,
ответит: в своей теории я высказываю свою точку зрения, которая истинна
для меня и не должна быть истинна для кого-либо другого. Даже самый факт
своего субъективного мнения он будет утверждать как истинный только для
его собственного я, но не сам по себе38. Но дело не в возможности
убедить и привести к сознанию своего заблуждения того или другого
субъективиста, а в том, чтобы объективно опровергнуть его. Опровержение
же предполагает как опору известные самоочевидные и тем самым
общеобязательные убеждения. Нам, нормально предрасположенным людям,
таковыми служат те тривиальные самоочевидности, о которые разбивается
всякий скептицизм, так как через них мы познаем, что скептические учения
в собственном и строгом смысле противоречивы: в содержании их
утверждений отрицается то, что вообще принадлежит к смыслу или
содержанию каждого утверждения и, следовательно, не может, не приводя к
бессмыслице, быть отделено ни от какого утверждения.

 

§ 36. Критика специфического релятивизма и, в частности, антропологизма

Если относительно субъективизма мы сомневаемся, был ли он когда-нибудь
серьезно представлен в науке, то к специфическому релятивизму и, в
частности, к антропологизму до такой степени склоняется вся новая и
новейшая философия, что мы только в виде исключения можем встретить
мыслителя совершенно свободного от заблуждений этой теории. А все же и
последнюю следует считать в вышеустановленном смысле слова скептической
теорией, и следовательно и она полна величайших мыслимых вообще в теории
нелепостей; здесь мы также находим, только слегка прикрытым, очевидное
противоречие между смыслом ее тезиса вообще и тем, что осмысленно не
отделимо ни от одного тезиса, как такового. Нетрудно обнаружить это в
частностях.

1. Специфический релятивизм утверждает: для каждого вида судящих существ
истинно то, что должно быть истинно сообразно их организации, согласно
законам их мышления. Это учение противоречиво. Ибо из него следует, что
одно и то же содержание суждения (положение) для одного, а именно для
субъекта вида homo истинно, для другого же, а именно для субъекта иначе
устроенного вида, может быть ложным. Но одно и то же суждение не может
быть тем и другим - и истинным, и ложным. Это ясно из самого смысла слов
«истинно» и «ложно». Если релятивист употребляет эти слова в
соответствующем им значении, то его тезис утверждает то, что
противоречит собственному смыслу этого тезиса.

Ссылка на то, что словесное выражение принципа противоречия,
раскрывающего нам смысл слов «истинно» и «ложно», несовершенно и что в
нем речь идет о человечески истинном и человечески ложном, явно лишена
значения. Подобным же образом и простой субъективизм мог бы утверждать,
что неточно говорить об истинном и ложном и что при этом подразумевается
«истинное или ложное для такого-то субъекта». На это, конечно,
субъективизму ответят: в очевидно обязательном законе не может
подразумеваться нечто явно противоречивое, а ведь действительно
противоречиво говорить об истине для того или другого, оставлять
открытой возможность, чтоб одно и то же содержание суждения (обыкновенно
мы говорим с рискованной неточностью: одно и то же суждение) было и
истинным, и ложным, смотря по тому, кто его высказывает. Но
соответственно можно ответить и специфическому релятивизму: «Истина для
того или другого вида», например, для вида homo, есть - в том смысле, в
каком это понимается здесь - нелепость. Можно, правда, употреблять это
выражение и в правильном смысле, но тогда оно имеет совершенно иное
значение, а именно, под ним разумеется круг истин, доступных познанию
человека, как такового. Что истинно, то абсолютно, истинно «само по
себе»; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди
или чудовища, ангелы или боги. Об этой истине говорят логические законы,
и мы все, поскольку мы не ослеплены релятивизмом, говорим об истине в
смысле идеального единства в противовес реальному многообразию рас,
индивидов и переживаний.

2. Принимая во внимание, что содержание принципов противоречия и
исключенного третьего принадлежит к смыслу слов «истинный» и «ложный»,
мы можем формулировать это возражение также следующим образом: если
релятивист говорит, что могут быть и такие существа, которых не
связывают эти принципы (а это утверждение, как легко показать,
равнозначно формулированному выше утверждению релятивистов), то он либо
думает, что в суждениях этих существ могут выступать положения и истины,
несогласные с этими принципами, либо же полагает, что у них процесс
суждения психологически не регулируется этими принципами. Что касается
последнего, то мы не находим в этом ничего особенного, ибо мы сами -
такие существа. (Вспомним наши возражения против психологистических
толкований логических законов.) Но что касается первого, то мы просто
ответили бы так: эти существа либо понимают слова «ложный» и «истинный»
в нашем смысле, тогда не может быть речи о необязательности принципов:
ведь они относятся к самому смыслу этих слов и именно к тому смыслу, в
котором мы его понимаем. Мы никоим образом не могли бы назвать истинным
или ложным то, что противоречит принципам. Либо же они употребляют слова
«истинный» и сложный» в другом смысле, и тогда весь спор есть спор о
словах. Если, например, они называют деревьями то, что мы называем
суждениями, то те высказывания, в которых мы формулируем основные
принципы, для них, разумеется, не имеют значения, но ведь тогда эти
высказывания не имеют того смысла, в котором мы их употребляем. Таким
образом, релятивизм сводится к тому, что смысл слова «истина» совершенно
изменяется, но сохраняется притязание говорить об истине в том смысле,
который установлен логическими принципами и предполагается всеми нами
всюду, где речь идет об истине. В едином смысле существует только единая
истина, а в многозначном смысле, конечно, столько истин, сколько угодно
будет создать эквивокаций.

3. Организация вида есть факт; из фактов можно выводить опять-таки
только факты. Основывать истину, как это делают релятивисты, на
организации вида, значит придавать ей характер факта. Но это
противоречиво. Каждый факт индивидуален, стало быть, определен во
времени. В отношении же истины упоминание об определенности во времени
имеет смысл лишь в связи с установленным ею фактом (именно, если это
фактическая истина), но не в связи с ней самой. Мыслить истины, как
причины или действия - нелепо. Мы уже говорили об этом. Но если нам
скажут, что истинное суждение, как и всякое другое, возникает из
организации судящего существа на основании соответственных естественных
законов, то мы возразим: не следует смешивать суждение, как содержание
суждения, т. е., как идеальное единство, с единичным реальным актом
суждения. Первое предполагается там, где мы говорим о суждении 2х2=4,
которое всегда тождественно, кто бы его ни высказывал. Не следует также
смешивать истинное суждение как правильный, согласный с истиной акт
суждения с истиной этого суждения или с истинным содержанием суждения.
Мое суждение, что 2х2=4, несомненно каузально определено, но не сама
истина: 2х2=4.

4. Если всякая истина (как предполагает антропологизм) имеет своим
единственным источником общечеловеческую организацию, то ясно, что если
бы такой организации не существовало, не было бы никакой истины. Тезис
этого гипотетического утверждения противоречив; ибо суждение: «истина не
существует» по смыслу своему равноценно суждению: «существует истина,
что истины нет». Противоречивость тезиса влечет за собой
противоречивость гипотезы. Но в качестве отрицания истинного суждения с
фактическим содержанием она может быть ложной, но никогда не может быть
противоречивой. И действительно, никому еще не приходило в голову
отвергнуть, в качестве нелепостей, известные геологические и физические
теории, которые устанавливают начало и конец существования человеческого
рода. Следовательно, упрек в противоречивости касается всего
гипотетического утверждения, так как оно связывает осмысленную
(«логически возможную») предпосылку с противоречивым («логически
невозможным») следствием. Этот же упрек применим к антропологизму и
mutatis mutandis к более общей форме релятивизма.

5. Согласно релятивизму, в силу организации какого-либо вида могла бы
получиться обязательная для этого вида «истина», что такая организация
совсем не существует. Должны ли мы тогда сказать, что она в
действительности не существует или что она существует, но только для
нас, людей? А если бы вдруг погибли все люди и все виды мыслящих
существ, за исключением одного этого вида? Мы вращаемся в кругу явных
противоречий. Мысль, что несуществование специфической организации имеет
свое основание в самой этой организации, есть явное противоречие.
Обосновывающая истину, стало быть, существующая организация наряду с
другими истинами должна обосновывать истину ее собственного небытия.
Нелепость становится не многим меньшей, если заменить несуществование
существованием и соответственно этому на место указанного вымышленного,
но с релятивистической точки зрения возможного вида взять за основание
вид homo. Правда, исчезает вышеупомянутое противоречие, но не остальная
связанная с ним нелепость. Из относительности истины следует, что то,
что мы называем истиной, зависит от организации вида homo и управляющих
ею законов. Зависимость должна и может быть понята лишь как каузальная.
Таким образом, истина, что эта организация и эти законы существуют,
должна черпать свое реальное объяснение из того, что они существуют,
причем принципы, согласно которым протекает объяснение, тождественны с
этими же законами - сплошная бессмыслица. Организация была бы causa sui
на основе законов, которые причинно вытекают из самих себя и т. д.

6. Относительность истины влечет за собой относительность существования
мира. Ибо мир есть не что иное как совокупное предметное единство,
соответствующее идеальной системе всей фактической истины и неотделимое
от нее. Нельзя субъективировать истину и признать ее предметом,
существующим абсолютно (в себе), ибо этот предмет существует только в
истине и в силу истины. Стало быть, не было бы мира в себе, а только мир
для нас или для каких-либо других видов существ. Кое-кому это может
показаться вполне подходящим; но ему придется призадуматься, когда мы
обратим его внимание на то, что и его «я», и содержание его сознания
тоже представляют собой часть мира. И «я есмь» и «я переживаю то и то»
могло бы оказаться ложным, например, если допустить, что я так устроен,
что в силу специфических особенностей моей организации должен отрицать
эти суждения. Да и не только для того или другого вида, но и вообще мир
не существовал бы, если бы ни один вид мыслящих существ не был так
счастливо организован, чтобы признавать мир (а в нем и самого себя).
Если держаться только фактически известных нам видов, т. е. животных, то
каждое изменение их организации обусловливало бы изменение мира, причем,
разумеется, согласно общепринятым учениям, сами животные виды должны
быть продуктами развития мира. И вот у нас идет веселая игра: из мира
развивается человек, а из человека - мир; Бог создает человека, а
человек - Бога.

Сущность этого возражения состоит в том, что и релятивизм находится в
очевидном противоречии с очевидностью непосредственно наглядно данного
бытия, т. е. с очевидностью «внутреннего восприятия» в правомерном, а
стало быть и неизбежно необходимом смысле. Очевидность суждений,
основанных на наглядном представлении, справедливо оспаривается,
поскольку они по своему замыслу выходят за пределы содержания
фактических данных сознания. Но они действительно очевидны там, где их
замысел направлен на само это содержание и в нем, как оно есть, находит
свое осуществление. Этому не противоречит неопределенность всех этих
суждений (вспомним хотя бы неустранимую ни для какого суждения,
основанного на наглядном представлении, неточность в определении
времени, а в иных случаях и места).

 

§ 37. Общее замечание. Понятие релятивизма в более широком смысле

Обе формы релятивизма представляют собой подразделения релятивизма в
более широком смысле, как учения, которое каким-либо способом выводит
чисто логические принципы из фактов. Факты «случайны», они могли бы так
же хорошо не быть или быть иными. Другие факты - другие логические
законы, значит, и последние были бы случайны, они существовали бы лишь
относительно, в зависимости от обосновывающих их фактов. В ответ на это
я укажу не только на аподиктическую очевидность логических законов и на
все остальное, установленное нами в предыдущих главах, но и на другой
пункт, имеющий здесь более существенное значение39. Как это ясно из
всего вышесказанного, я понимаю под чисто логическими законами все те
идеальные законы, которые коренятся исключительно в смысле (в
«сущности», «содержании») понятий истины, положения, предмета, свойства,
отношения, связи, закона, факта и т. д. Выражаясь в более общей форме,
они коренятся в смысле тех понятий, которые являются вечным достоянием
всякой науки, ибо они представляют собой категории того строительного
материала, из которого создается наука, как таковая, согласно своему
понятию. Эти законы не должно нарушать ни одно теоретическое
утверждение, обоснование или теория; не только потому, что такая теория
была бы ложна - ибо ложной она могла быть и при противоречии любой
истине - но и потому, что она была бы бессмысленна. Например,
утверждение, содержание которого противоречит основным принципам,
вытекающим из смысла истины, как таковой, «уничтожает само себя». Ибо
утверждать значит высказывать, что то или иное содержание поистине
существует. Обоснование, в содержании своем противоречащее принципам,
коренящимся в смысле отношения основания к следствию, уничтожает само
себя. Ибо обосновывать опять-таки означает высказывать, что то или иное
отношение основания к следствию существует и т. д. Утверждение
«уничтожает само себя», «логически противоречиво» - это значит, что его
особое содержание (смысл, значение) противоречит тому, чего вообще
требуют соответствующие ему категории значений, что вообще коренится в
их общем значении. Теперь ясно, что в этом точном смысле логически
противоречива каждая теория, выводящая логические принципы из каких-либо
фактов. Подобные теории противоречат общему смыслу понятий «логический
принцип» и «факт» или - чтобы сказать точнее и в более общей форме -
смыслу понятий «истины, вытекающей из одного лишь содержания понятий» и
«истины об индивидуальном бытии». Легко понять, что возражения против
вышеприведенных релятивистических теорий по существу относятся и к
релятивизму в самом общем смысле этого слова.

 

§ 38. Психологизм во всех своих формах есть релятивизм

Борясь с релятивизмом, мы, конечно, имеем в виду психологизм. И
действительно, психологизм во всех своих подвидах и индивидуальных
проявлениях есть не что иное как релятивизм, но не всегда распознанный и
открыто признанный. При этом безразлично, опирается ли он на
«трансцендентальную психологию» и в качестве формального идеализма
надеется спасти объективность познания, или опирается на эмпирическую
психологию и принимает релятивизм как неизбежный роковой вывод.

Всякое учение, которое либо по образцу эмпиризма понимает чисто
логические законы как эмпирически-психические законы, либо по образцу
априоризма более или менее мифически сводит их к известным
«первоначальным формам» или «функциональным свойствам» (человеческого)
разума, к «сознанию вообще» как к (человеческому) «видовому разуму», к
«психофизической организации» человека, к «intellectus ipse», который в
качестве прирожденного (общечеловеческого) задатка предшествует
фактическому мышлению и всякому опыту и т. п.,- всякое такое учение ео
ipso релятивистично и именно принадлежит к виду специфического
релятивизма. Все возражения, выдвинутые нами против него, касаются также
и этих учений. Но само собой разумеется, что до известной степени
неуловимые ходячие понятия априоризма, например, рассудок, разум,
сознание, надо брать в том естественном смысле, который предполагает их
существенную связь с видом. Проклятие таких теорий в том и состоит, что
они придают этим понятиям то это реальное, то идеальное значение и,
таким образом, создают невыносимое смешение отчасти правильных, отчасти
же ложных утверждений. Во всяком случае, мы имеем право причислить к
релятивизму априористические теории, поскольку в них имеют место
релятивистические мотивы. Правда, когда некоторые кантианствующие
исследователи выделяют и оставляют в стороне известные логические
принципы как принципы «аналитических суждений», то их релятивизм
ограничивается именно областью математики и естествознания; но этим они
не устраняют нелепостей скептицизма. Ведь в более узкой сфере они все же
выводят истину из общечеловеческого, стало быть, идеальное из реального,
в частности - необходимость законов из случайности фактов.

Но нас здесь главным образом интересует более крайняя и последовательная
форма психологизма, которая ничего не ведает о таком ограничении. К ним
принадлежат главные представители английской эмпиристической, а также и
новейшей немецкой логики, такие исследователи, как Милль, Бэн, Вундт
Зигварт, Эрдманн и Липпс. Представить критический разбор всех
относящихся сюда произведений и невозможно, и нежелательно. Но ввиду
реформаторских целей этих пролегомен я не могу обойти молчанием
руководящие произведения современной немецкой логики, и прежде всего
значительный труд Зигварта; ведь этот труд более, чем какой-либо иной,
направил логическое движение последних десятилетий на путь психологизма.

 

§ 39. Антропологизм в логике Зигварта

Единичные рассуждения психологистического оттенка и характера мы находим
в качестве преходящих недоразумений и у таких мыслителей, которые в
своих логических трудах сознательно стоят на антипсихологистической
точке зрения. Не так обстоит дело у Зигварта. Его психологизм есть не
несущественная и отделимая примесь, а систематическое и господствующее
основное воззрение. В самом начале своей «Логики» он решительно
отрицает, что нормы логики (нормы вообще, значит, не только технические
правила методологии, но и чисто логические положения как принцип
противоречия, достаточного основания и т. д.) могут быть познаваемы
иначе, чем на основании изучения природных сил и функциональных форм,
которые подлежат регулированию через эти нормы», и этому соответствует
все его обсуждение логики. Согласно Зигварту, она распадается на
аналитическую, законодательную и техническую части. Если оставить в
стороне последнюю, нас здесь не интересующую, то аналитическая часть
должна «наследовать сущность функции, для которой должны быть отысканы
правила». На аналитической части строится законодательная, которая
должна устанавливать «условия и законы нормального осуществления»
функции. «Требование, чтобы наше мышление было необходимо и
общеобязательно», будучи применено к «функции суждения, исследованной во
всех ее условиях и фактах», дает «определенные нормы, которым должно
удовлетворять всякое суждение». Эти нормы концентрируются в двух
пунктах: «Во-первых, элементы суждения должны быть всецело определены,
т. е. отвлеченно фиксированны; и во-вторых, самый акт суждения должен
необходимо вытекать из своих предпосылок. Таким образом, к этой части
относится учение о понятиях и умозаключениях как совокупности
нормативных законов для образования совершенных суждений» («Логика»).
Другими словами, к этой части относятся все чисто логические принципы и
учения (поскольку они вообще входят в крут ведения традиционной, а также
и зигвартовской логики), и сообразно с этим они для Зигварта
действительно имеют психологическое основание.

С этим согласуется и обсуждение отдельных проблем. Нигде чисто
логические положения и теории и объективные элементы, из которых они
конституируются, не выделяются из круга познавательно-психологического и
познавательно-практического исследования. О нашем мышлении и его
функциях постоянно упоминается именно там, где, в противоположность
психологическим случайностям, надлежит характеризовать логическую
необходимость и ее идеальную закономерность. Чистые принципы, как
принцип противоречия, достаточного основания, не раз называются
«законами функционирования», или «основными формами движения нашего
мышления» и т. п. Так, например, мы читаем: «Если несомненно, что
отрицание коренится в движении мышления, выходящем за пределы бытия и
соизмеряющем даже несоединимое, то несомненно также, что Аристотель в
своем принципе мог иметь в виду лишь природу нашего мышления».

«Абсолютная обязательность закона противоречия и, в силу этого,
положений, отрицающих contradiction in adjecto», покоится, - читаем мы в
другом месте «Логики», - «на непосредственном сознании, что мы всегда
совершаем и будем совершать одно и то же, когда отрицаем». То же, по
Зигварту, относится к принципу тождества (как к «принципу согласия») и
во всяком случае ко всем чисто отвлеченным и, в частности, чисто
логическим положениям40. Мы встречаем у Зигварта также следующее
замечание: «Если отрицать... возможность познания чего-либо, как оно
есть само по себе, - если сущее есть лишь одна из созидаемых нами
мыслей, то все же несомненно, что мы приписываем объективность тем
именно представлениям, которые мы созидаем с сознанием необходимости, и
что, признавая что либо сущим, мы тем самым утверждаем, что все другие,
хотя бы только гипотетически предполагаемые мыслящие существа одинаковой
с нами природы с такой же необходимостью должны создавать это
представление».

Та же антропологическая тенденция проведена через все рассуждения,
касающиеся основных логических понятий и, в частности, понятия истины.
Например, Зигварт считает «фикцией..., будто суждение может быть истинно
безотносительно к тому, будет ли его мыслить какой-нибудь разум или
нет». Так говорить может только тот, кто дает истине ложное
психологистическое толкование. По Зигварту, было бы, следовательно,
также фикцией говорить об истинах, которые обязательно сами по себе, но
никем не познаны, например, об истинах, выходящих за пределы
человеческой способности к познанию. По крайней мере, атеист, не верящий
в существование сверхчеловеческого разума, не мог 'бы этого говорить, а
мы сами могли бы говорить о них лишь после того, как было бы доказано
существование такого разума. Суждение, выражающее форму тяготения, до
Ньютона не было истинно. И, следовательно, при ближайшем рассмотрении
оно оказалось бы, собственно говоря, противоречивым и вообще ложным:
ведь к смыслу его утверждения явно принадлежит безусловная истинность
его для всякого времени.

Более подробный разбор многообразных рассуждении Зигварта о понятии
истины требует большей обстоятельности, от которой мы здесь должны
отказаться. Он во всяком случае подтвердил бы, что цитированное выше
место действительно надо понимать в буквальном смысле. Для Зигварта
истина сводится к переживаниям сознания, и, следовательно, несмотря на
все разговоры об объективной истине, исчезает настоящая ее
объективность, основанная на сверхэмпирической идеальности. Переживания
представляют собой реальные единичности, определенные во времени,
возникающие и преходящие. Истина же «вечна», или лучше: она есть идея и
как таковая сверхвременна. Не имеет смысла указывать ей место во времени
или же приписывать простирающуюся на все времена длительность. Правда, и
об истине говорят, что она в том или ином случае «сознается» и, таким
образом, «воспринимается», «переживается» нами. Но тут, в отношении
этого идеального бытия, о восприятии, переживании и сознавании говорится
в совершенно ином смысле, чем по отношению к эмпирическому, т. е.
индивидуально единичному бытию. Истину мы «воспринимаем» не как
эмпирическое содержание, всплывающее и вновь исчезающее в потоке
психических переживаний; она не есть явление среди явлений, а
переживание в том совершенно особом смысле, в каком общее, идея есть
переживание. Мы сознаем ее так же, как сознаем вид, например, красное
вообще.

Перед нашими глазами находится что-нибудь красное. Но это красное не
есть красное как вид. Конкретное не имеет в себе также вида красного в
качестве («психологической», «метафизической») составной части. Часть,
этот лишенный самостоятельности момент красного, как и конкретное целое,
индивидуальна, определена в месте и во времени, возникая и уходя с ним и
в нем, одинакова во всех красных объектах, но не тождественна. Красное
же вообще есть идеальное единство, по отношению к которому не имеет
никакого смысла говорить о возникновении и исчезновении. Вышеупомянутая
часть есть не красное вообще, а единичный случай красного. И как
различны предметы, как общие предметы различаются от единичных, так и
акты восприятия. В связи с чем-либо конкретным мыслить воспринятое
красное, это единичное свойство, определенное в месте и во времени
(например, в психологическом анализе), - или же мыслить вид красноту
(например, в суждении: краснота есть цвет) - суть совершенно различные
акты. И как мы при взгляде на конкретно-единичное мыслим не его, а
общее, идею, так и в связи со многими актами такой идеации у нас
создается очевидное познание тождественности этих идеальных, мыслимых в
отдельных актах единств. И это есть тождество в подлинном и строжайшем
смысле слова: это один и тот же вид, или это виды одного и того же рода
и т. п.

Так и истина есть тоже идея, мы переживаем ее в акте идеации, основанной
на наглядном представлении (это есть здесь, конечно, акт
непосредственного усмотрения), и убеждаемся путем сравнения в
очевидности ее тождественного единства, в противоположность рассеянному
многообразию конкретных единичных случаев (т. е., в данном случае,
очевидных актов суждения). И как бытие или значение всеобщностей имеют
ценность идеальных возможностей - именно по отношению к возможному бытию
эмпирических единичных случаев, подпадающих под эти всеобщности, - так и
здесь мы видим то же самое: высказывания «истина существует» и «возможны
мыслящие существа, которые постигают путем непосредственного усмотрения
суждения соответствующего значения», равноценны. Если мыслящих существ
нет, если устройство природы исключает их, и они, стало быть, реально
невозможны - если для известных классов истин нет существ, которые были
бы способны познать их, - тогда эти идеальные возможности лишены
осуществляющей их действительности; в этом случае воспринимание,
познавание, сознавание истины (или же известных классов истин) никогда и
нигде не реализуется. Но каждая истина сама по себе остается такой,
какова она есть, сохраняет свое идеальное бытие. Она не находится
«где-то в пустом пространстве», а есть единство значения в надвременном
царстве истины. Она принадлежит к области абсолютно обязательного, куда
мы относим все, обязательность чего для нас достоверна или, по меньшей
мере, представляет обоснованную догадку, а также и весь смутный для
нашего представления круг косвенных и неопределенных догадок о
существовании, стало быть, круг всего того, что обязательно, хотя мы
этого еще не познали и, быть может, никогда не познаем.

В этом отношении Зигварт, как мне кажется, не достигает совершенной
ясности. Он хотел бы спасти объективность истины и не дать ей потонуть в
субъективистическом феноменализме. Но если мы спросим о пути, по
которому психологическая теория познания Зигварта надеется дойти до
объективности истины, то мы встречаемся со следующим выражением:
«Уверенность, что суждение окончательно, что синтез непреложен, что я
всегда буду говорить то же самое41, - эта уверенность может быть налицо
лишь тогда, когда познано, что она покоится we мя мгновенных и
меняющихся во времени психологических мотивах, а на чем-то, что всегда,
когда я мыслю, является неизменно одним и тем же и что остается
незатронутым никакими переменами. И это, с одной стороны, есть само мое
самосознание, уверенность в том, что я есть и мыслю, что я есть я, тот
же самый, который мыслит теперь и мыслил ранее, который мыслит и одно, и
другое; и, с другой стороны, то, о чем я сужу, само мыслимое согласно
своему неизменному, признанному мной во всем его тождестве содержанию,
которое совершенно независимо от индивидуальных состояний мыслящего».

Последовательно релятивистический психологист тут, разумеется, ответит:
«Не только меняющееся от индивида к индивиду, но и постоянное для всех,
стало быть, остающееся всюду одинаковым содержание и господствующие над
ним постоянные законы функционирования представляют собой
психологические факты. Если существуют такие общие всем людям черты и
законы, то они образуют специфический характер человеческой природы.
Сообразно с этим всякая истина как общеобязательность связана с видом
homo или, говоря вообще, с каждым данным видом мыслящих существ. Другие
виды - другие законы мышления, другие истины».

Мы же со своей стороны сказали бы: «Общеодинаковость содержания и
постоянных законов функционирования в качестве естественных законов,
созидающих общеодинаковое содержание, не дает подлинной
общеобязательности, которая основана именно на идеальности. Если все
существа одного вида в силу своего устройства должны быть осуждены на
одинаковые суждения, то они эмпирически согласуются друг с другом; но в
идеальном смысле логики, возвышающейся над всем эмпирическим, они все же
при этом могут мыслить не согласованно, а противоречиво. Определять
истину через отношение к общности природы значит уничтожить ее понятие.
Если бы истина имела существенное отношение к мыслящим умам, их духовным
функциям и формам движения, то она возникала и погибала бы вместе с
ними, и если не с отдельными личностями, то с видами. Не было бы ни
настоящей объективности, ни истины, ни бытия, ни даже субъективного
бытия или бытия субъектов. Что, если бы, например, все мыслящие существа
были неспособны утверждать свое собственное бытие как истинно сущее?
Тогда они и были бы вместе с тем не были бы. Истина и бытие представляют
собой в одинаковом смысле «категории» и явно коррелятивны. Нельзя
релятивировать истину и удержать объективность бытия. Релятивирование
истины, впрочем, предполагает опять-таки объективное бытие как опорную
точку отношения - в этом ведь и состоит противоречивость релятивизма».

С общим психологизмом Зигварта гармонирует, по нашему мнению, его учение
об общем, которое относится сюда же, так как идеальность истины
безусловно предполагает идеальность общего, отвлеченного. Зигварт шутит,
что «общее пребывает у нас в голове», и серьезно говорит, что
«представленное в понятии «есть» нечто чисто внутреннее и... зависит
лишь от внутренней силы нашего мышления». Это несомненно можно сказать о
нашем представлении понятий как о субъективном акте такого-то
психологического содержания. Но «предмет» этого представления, понятие,
ни в каком смысле не может быть понимаем как реальная составная часть
психологического содержания, определенная по месту и времени,
появляющаяся и исчезающая вместе с актом. Он может разуметься в процессе
мышления, но не созидаться в нем.

Зигварт вполне последовательно релятивирует и тесно связанные с понятием
истины понятия основания и необходимости. «Логическое основание,
которого мы не знаем, строго говоря, есть противоречие: ибо оно
становится логическим основанием лишь благодаря тому, что мы познаем
его». Но тогда суждение, что математические теоремы имеют своим
основанием математические аксиомы, «строго говоря», относилось бы к
фактическому соотношению вещей, имеющему человеческо-психологическое
содержание. Имели ли бы мы в таком случае право утверждать, что оно
истинно, все равно, существует, ли, существовал ли и будет ли
существовать вообще кто-либо, кто познает его? Точно так же теряет смысл
обычное упоминание об открытии основания и следствия, придающее таким
отношениям между ними характер объективности.

Как ни старается Зигварт обособить различные по существу понятия
основания, и сколько проницательности он ни обнаруживает при этом (иного
мы не могли бы и ожидать от такого выдающегося исследователя), все же
психологистическое направление его мышления мешает ему произвести самое
существенное разграничение, которое предполагает резкое отделение
идеального от реального. Когда он противопоставляет «логическое
основание» или «основание истины» «психологическому основанию
достоверности», то он ведь находит его только в известной
общеодинаковости представляемого, «ибо только оно, а не индивидуальное
настроение и т. д. может быть одинаковым для всех»; в ответ на это мы не
имеем нужды повторять уже высказанные нами сомнения.

Мы не находим у Зигварта основного отграничения основания истины,
которое относится к чисто логическому, от основания суждения, которое
относится к нормативно логическому. С одной стороны, истина (не
суждение, а идеальное единство значения) обладает основанием, т. е. -
пользуясь равнозначным выражением - теоретическим доказательством,
которое сводит ее к ее (объективным, теоретическим) основаниям. Только и
исключительно этот смысл имеет принцип достаточного основания. Это
понятие основания совсем не предполагает, что каждое суждение имеет
основание, в особенности же, что каждое суждение «implicite
соутверждает» таковое. Каждый первичный принцип обоснования, значит,
каждая подлинная аксиома в этом смысле лишена основания, так же, как
каждое фактическое суждение лишено его в противоположном отношении.
Обоснована может быть лишь вероятность факта, но не он сам, и не-
фактическое суждение. С другой стороны, выражение «основание суждения» -
поскольку мы отвлекаемся от психологических «оснований», т. е. от причин
высказывания суждения и, в частности, и от его реальных мотивов42, -
есть не что иное как логическое право суждения. В этом смысле каждое
суждение, конечно, «притязает» на свое право (хотя было бы несколько
рискованно сказать, что она «соутверждает его implicite»). Это значит: к
каждому суждению надо предъявлять требование, чтобы оно утверждало как
истинное то, что действительно истинно; и в качестве техников познания,
в качестве логиков в обычном смысле мы должны, в связи также и с
дальнейшим движением познания, предъявлять суждению некоторые
требования. Если они не выполнены, то мы порицаем суждение как логически
несовершенное, «необоснованное»; последнее, впрочем, содержит некоторую
натяжку по сравнению с обычным смыслом слова.

Сходные сомнения вызывают у нас рассуждения Зигварта о необходимости. Мы
читаем у него: «При всякой логической необходимости, если мы хотим
говорить понятно, в конце концов должен все же предполагаться некоторый
реальный мыслящий субъект, природа которого требует такого мышления».
Или проследим рассуждения о различии между ассерторическими и
аподиктическими суждениями, которое Зигварт считает несущественным,
«поскольку в каждом с полным сознанием высказанном суждении
соутверждается необходимость высказать его». Совершенно различные
понятия необходимости у Зигварта взаимно не разграничены. Субъективная
необходимость, т. е. субъективная власть убеждения, присущая каждому
суждению (или, вернее, выступающая при каждом суждении, когда мы, еще
будучи проникнуты им, пытаемся составить противоположное ему), не
отделена ясно от совершенно иных понятий необходимости, в особенности от
аподиктической необходимости как своеобразного сознания, в котором
конституируется самоочевидное уразумение закона или закономерного.
Последнее (собственно двойственное) понятие необходимости, в сущности,
совершенно отсутствует у Зигварта. Вместе с тем он не замечает основной
эквивокации, которая дает возможность называть необходимым не только
аподиктическое сознание необходимости, но и его объективный коррелят -
именно закон или закономерную обязательность, которую усматривает это
сознание. Ведь именно в силу этого и становятся объективно равноценными
выражения «имеется необходимость» и «имеется закон», и точно так же
выражения «необходимо», чтобы S было Р, и «основано на законе», что S
есть Р.

И, конечно, именно это последнее чисто объективное и идеальное понятие
лежит в основе всех аподиктических суждений в объективном смысле чистой
логики. Только оно и управляет всяким теоретическим единством и
конституирует его, оно определяет значение гипотетической связи как
объективно идеальной формы истинности суждений, оно связывает вывод как
«необходимое» (идеально-закономерное) следствие с посылками.

Как мало Зигварт оценивает эти различия, как сильно ослеплен он
психологизмом, показывают в особенности его рассуждения об основном
подразделении истин у Лейбница на «vйritйs de raison et celles de fait».
«Необходимость» обоих видов истины, думает Зигварт, есть «в конечном
счете гипотетическая», ибо «из того, что противоположность фактической
истины не невозможна а priori, не следует, чтобы для меня не было
необходимым утверждать факт после того, как он случился, и чтобы
противоположное утверждение было возможно для того, кто знает факт»; и
далее: «С другой стороны, обладание общими понятиями, на которых
покоятся тождественные положения, в конце концов, точно так же есть
нечто фактическое, что должно быть дано прежде, чем к нему может быть
применен закон тождества, чтобы создать необходимое суждение». Зигварт
считает себя вправе сделать заключение, что различение Лейбница «в
отношении характера необходимости исчезает». Доводы Зигварта сами по
себе, разумеется, верны. Я необходимо утверждаю всякое суждение, когда я
его высказываю, и не могу не отрицать противоположного ему, когда я еще
убежден в нем. Но разве Лейбниц, оспаривая необходимость -
рациональность - фактических истин, подразумевает эту психологическую
необходимость? Несомненно, далее, что ни один закон не может быть познан
без обладания теми общими понятиями, из которых он строится. Это
обладание, как и все познание закона, разумеется, есть нечто
фактическое. Но разве Лейбниц назвал необходимым познавание закона, а
не, наоборот, познанную истину закона? Разве необходимость vйritй de
raison не согласуется прекрасно со случайностью акта суждения, в котором
она может быть с очевидностью постигаема? Только благодаря смешению
обоих по существу различных понятий необходимости, субъективной
необходимости в смысле психологизма и объективной необходимости в смысле
лейбницевского идеализма, в аргументации Зигварта получается вывод, что
различение Лейбница «в отношении характера необходимости исчезает».

Основному объективно-идеальному различию между законом и фактом
неизменно соответствует субъективное различие в способе переживания.
Если бы мы никогда не переживали сознания рациональности,
аподиктического в его характерном отличии от сознания фактичности, то мы
совсем не имели бы понятия закона, мы были бы неспособны различать закон
и факт, родовую (идеальную, закономерную) всеобщность - и универсальную
(фактическую, случайную) всеобщность, необходимое (т. е. опять-таки
закономерное, родовое) следствие и фактическое (случайное,
универсальное) следствие; все это так, поскольку истинно, что понятия,
которые не даны как комплексы знакомых понятий (и притом как комплексы
известных форм комплексов), первоначально могут возникнуть лишь из
переживания единичных случаев. Vйritйs de raison Лейбница представляют
собой не что иное как законы, и притом в чистом и строгом смысле
идеальных истин, которые коренятся «исключительно в самих понятиях»,
данных нам и познаваемых нами в аподиктически очевидных, чистых
всеобщностях. Vйritйs de fait Лейбница представляют собой все остальные
истины, это сфера суждений, высказывающих индивидуальное существование,
хотя бы они для нас и имели форму «общих» положений, как, например, «все
южане - народ горячий».

 

§ 40. Антропологизм в логике Б. Эрдманна

Мы не находим у Зигварта ясного разбора релятивистических выводов,
содержащихся повсюду в его изложении основных логических понятий и
проблем. То же можно сказать и о Вундте. Несмотря на то, что логика
Вундта предоставляет психологическим мотивам, поскольку это возможно,
еще больше простора, чем логика Зигварта, и содержит обширные
гносеологические главы, в ней почти не затронуты первичные
принципиальные проблемы. Сходное применимо и к Липпсу, в логике
которого, впрочем, психологизм представлен так оригинально и
последовательно, так чужд всяких компромиссов, так глубоко проведен
через все разветвления дисциплины, как мы этого не видели со времен
Бенеке.

Иначе обстоит дело у Эрдманна. С поучительной последовательностью он
решительно выступает в обстоятельном рассуждении в защиту релятивизма и
считает необходимым указанием на возможность изменения законов мышления
предупредить «дерзость, воображающую, что в этом пункте можно
перескочить за пределы нашего мышления, что можно найти для нас точку
опоры вне нас самих». Полезно поближе ознакомиться с его учением.

Эрдманн начинает с опровержения противной точки зрения. «Со времен
Аристотеля, - говорит он в своей «Логике», - подавляющее большинство
утверждает, что необходимость этих (логических) основоположений
безусловна и значение их, стало быть, вечно...»

«Основного решающего доказательства в пользу этого ищут в невозможности
мыслить противоречащие суждения. Между тем из нее следует только, что
упомянутые основоположения отражают сущность нашего представления и
мышления. Ибо, если они обнаруживают эту сущность, то противоречащие им
суждения неосуществимы, потому что они стремятся уничтожить условия,
которые связывают все наше представление и мышление, а стало быть, и
всякое суждение».

Сначала несколько слов о смысле аргумента. В нем как будто
умозаключается так: из неосуществимости отрицания основоположений
следует, что они отражают сущность нашего представления и мышления, ибо
если это так, то в качестве необходимого следствия получается опять же
неисполнимость их отрицания. Это нельзя считать выводом. Что A следует
из S, - это я не могу умозаключить из того, что В следует из А. Тут явно
подразумевается, что невозможность отрицания основоположений находит
себе объяснение в том, что они «отражают сущность нашего представления и
мышления». Этим в свою очередь сказано, что они суть законы,
устанавливающие то, что свойственно общечеловеческому представлению и
мышлению, как таковому, «что они указывают условия, которые связывают
все наше представление и мышление». И потому, что они таковы,
противоречащие им, опровергающие их суждения - невыполнимы, как полагает
Эрдманн.

Но я не могу согласиться ни с этим выводом, ни с утверждениями, из
которых он образуется. Мне представляется вполне возможным, чтобы именно
в силу законов, которым подчинено все мышление какого-либо существа
(например, человека), in individuo появлялись суждения, отвергающие
значение этих законов. Отрицание этих законов противоречит их
утверждению, но отрицание как реальный акт может прекрасно совмещаться с
объективным значением законов или с реальным действием условий, которым
закон дает выражение. Если при противоречии речь идет об идеальном
отношении содержаний суждений, то здесь имеется в виду реальное
отношение между актом суждения и его закономерными условиями. Допустим,
что законы ассоциации идей представляют собой основные законы
человеческого представления и суждения, как учила ассоциационная
психология; разве тогда следовало бы считать нелепостью и
невозможностью, чтобы какое-либо суждение, отвергающее эти законы, было
обязано своим существованием действию этих именно законов?

Но если бы даже заключение было правильно, оно не достигало бы своей
цели. Ибо логический абсолютист (sit venia verbo) справедливо возразит:
законы мышления, о которых говорит Эрдманн, либо не те же самые, о
которых говорю я и весь мир, тогда он не затрагивает моего тезиса, либо
же он придает им характер, безусловно противоречащий их ясному смыслу.
Далее, он возразит: невозможность мыслить отрицание этих законов,
которая получается из них, как следствие, есть либо та же самая, которую
разумею под этим я и весь мир, тогда она говорит за мое понимание; либо
же это-иная невозможность, тогда она опять-таки меня не касается.

Что касается первого, то основные логические основоположения выражают не
что иное как известные истины, коренящиеся только в самом смысле
(содержании) известных понятий, как то: понятие истины, ложности,
суждения (положения) и т. п. По Эрдманну же, они суть «законы мышления»,
выражающие сущность нашего человеческого мышления, они указывают
условия, с которыми связано всякое человеческое представление и
мышление, они, как тут же expressis verbis говорит Эрдманн, меняются
вместе с человеческой природой. Следовательно, по Эрдманну, они имеют
реальное содержание. Но это противоречит характеру их как чисто
отвлеченных положений. Никакое положение, коренящееся только в понятиях
(в значениях in specie), устанавливающее только, что содержится в
понятиях и дано с ними, не высказывает ничего реального. И достаточно
лишь взглянуть на действительный смысл логических законов, чтобы
увидеть, что этого и нет на деле. Даже там, где в них говорится о
суждениях, подразумевается не то, что соединяется с этим словом в
психологических законах, а именно, не суждения как реальные переживания,
но суждения в смысле значений высказываний in specie, которые остаются
тождественными себе, лежат ли они в основе действительных актов
высказывания или нет и высказываются ли они кем-либо или нет. Понимание
логических принципов как реальных законов, регулирующих на манер
естественных законов наше реальное представление и суждение, совершенно
искажает их смысл, - мы об этом подробно упоминали выше.

Мы видим, как опасно называть основные логические законы законами
мышления. Как мы подробнее изложим это в следующей главе, они таковы
только в смысле законов, призванных играть роль в нормировании мышления;
способ выражения, уже намекающий, что здесь речь идет о практической
функции, о способе использования, а не о чем-либо, заключающемся в самом
содержании законов. Имело бы еще некоторый смысл в связи с их
нормативной функцией говорить, что они выражают «сущность мышления»,
если бы осуществилось предположение, что в них даны необходимые и
достаточные критерии, которыми измеряется правильность всякого суждения.
Тогда, во всяком случае, можно было бы сказать, что в них выражается
идеальная сущность всякого мышления, взятого в утрированном смысле
правильного суждения. Так это охотно формулировал бы старый рационализм,
который не уяснил себе, однако, что логические основоположения
представляют собой не что иное как тривиальные всеобщности, против
которых не может спорить никакое утверждение просто потому, что в этом
случае оно было бы противоречиво, и что, наоборот, гармония мышления с
этими нормами гарантирует не более, чем его формальную внутреннюю
согласованность. Таким образом, было бы совершенно некстати и теперь еще
говорить о «сущности мышления» в этом (идеальном) смысле и находить ее в
тех законах43, которые, как мы знаем, могут только охранять нас от
формального противоречия. Если вплоть до нашего времени вместо
формальной согласованности говорили о формальной истине, то это есть
пережиток рационалистического предрассудка - в высшей степени
нежелательная, ибо вводящая в заблуждение, игра словом «истина».

Но перейдем ко второму пункту. Невозможность отрицания законов мышления
Эрдманн понимает как неосуществимость такого отрицания. Оба эти понятия
мы, абсолютисты, считаем столь мало тождественными, что вообще отрицаем
неосуществимость и утверждаем невозможность. Не отрицание как акт
невозможно (и, как относящееся к реальному, это значило бы здесь:
реально невозможно), а образующее его содержание отрицательное
положение; и оно невозможно именно как идеальное, в идеальном смысле, а
это значит, что оно противоречиво и тем самым очевидно, ложно. Эта
идеальная невозможность отрицательного положения совершенно не совпадает
с реальной невозможностью отрицающего акта суждения. Стоит только
устранить последние остатки двусмысленности выражений, стоит сказать,
что положение противоречиво и что суждение каузально исключено, - и все
становится совершенно ясным.

Разумеется, в фактическом мышлении нормального человека обычно не
выступает актуальное отрицание какого-либо закона мышления; но после
того, как великие философы вроде Эпикура и Гегеля отказывались
признавать закон противоречия, вряд ли можно утверждать, что оно вообще
не может выступать у человека. Быть может, гениальность и помешательство
в этом отношении сродни, быть может, и среди сумасшедших тоже имеются
противники законов мышления; а их ведь нельзя не считать людьми. Примем
в соображение еще вот что: в том же смысле, в каком невозможно мыслить
отрицание первоначальных основоположений, немыслимо и отрицание всех
необходимых выводов из них. Но что можно ошибаться относительно сложных
силлогистических или арифметических теорем, известно всем, и это может
также служить непоколебимым аргументом. Впрочем, все это спорные
вопросы, не касающиеся существа дела. Логическая невозможность как
противоречивость идеального содержания суждения и психологическая
невозможность как неосуществимость соответствующего акта суждения были
бы разнородными понятиями и в том случае, если бы то и другое было дано
как нечто общечеловеческое, т. е. если бы в силу естественных законов
нельзя было считать истинным то, что противоречиво44.

Именно эту настоящую логическую невозможность противоречия законам
мышления логический абсолютист и приводит как доказательство в пользу
«вечности» этих законов. Что здесь разумеется под вечностью? Только то
обстоятельство, что каждое суждение, независимо от времени и
обстоятельств, от личностей и видов, «связано» чисто логическими
законами; и связано, конечно, не в смысле психологического принуждения к
мышлению, а в идеальном смысле нормы: именно, кто стал бы судить иначе,
судил бы ложно, к какому бы виду психических существ он ни принадлежал.
Отношение к психическому существу, очевидно, не означает ограничения
всеобщности. Нормы для суждений «связывают» судящие существа, а не
камни. Это сопряжено с их смыслом, и было бы смешно говорить о камнях и
им подобных существах как об исключениях в этом отношении.
Доказательство логических абсолютистов весьма просто. Они говорят: мне
дана с самоочевидностью следующая связь. Такие-то положения обязательны,
и притом таким образом, что они только раскрывают то, что коренится в
содержании их понятий. Следовательно, каждое положение (т. е. каждое
возможное содержание суждения в идеальном смысле) противоречиво, если
оно непосредственно отрицает основные законы или же косвенно нарушает
их. Последнее ведь говорит только, что чисто дедуктивная связь соединяет
с истинностью таких содержаний суждений, как гипотезой, тезис
неистинности основоположений. Если, таким образом, содержания суждений
этого вида противоречивы и, следовательно, ложны, то и каждое актуальное
суждение, содержаниями которого они являются, неправильно, ибо
правильным суждение называется, когда «то, о чем оно судит», т. е. его
содержание, истинно, и неправильным - когда оно ложно.

Я подчеркнул только что: каждое суждение, чтобы обратить внимание на то,
что смысл этой строгой всеобщности ео ipso исключает всякое ограничение,
хотя бы ограничение видом homo или иными видами судящих существ, Я
никого не могу заставить с очевидностью усмотреть то, что усматриваю я.
Но я сам не могу сомневаться, я ведь опять-таки с самоочевидностью
сознаю, что всякое сомнение там, где у меня есть очевидность, т. е. где
я непосредственно воспринимаю истину, было бы нелепо. Таким образом, я
здесь вообще нахожусь у того пункта, который я либо признаю архимедовой
точкой опоры, чтобы с ее помощью опрокинуть весь мир неразумия и
сомнения, либо отказываюсь от него и с ним вместе от всякого разума и
познания. Я усматриваю с очевидностью, что так именно обстоит дело и что
в последнем случае - если тогда еще можно было бы говорить о разуме и
неразумии - я должен был бы оставить всякое разумное стремление к
истине, всякие попытки утверждать и обосновывать.

Во всем этом со мной, разумеется, не согласится наш выдающийся
исследователь. Вот что он говорит далее: «Обоснованная таким путем
необходимость формальных основоположений была бы безусловна... только в
том случае, если бы наше познание их гарантировало, что сущность
мышления, которую мы находим в себе и выражаем посредством них, является
неизменной или даже единственной возможной сущностью мышления, что эти
условия нашего мышления представляют собой вместе с тем условия каждого
возможного мышления. Но мы знаем только о нашем мышлении. Мы не в
состоянии конструировать мышление, отличное от нашего, стало быть, и
мышление вообще как род различных видов мышления. Слова, как будто
описывающие его, не имеют выполнимого для нас смысла, который
удовлетворял бы запросам, пробуждаемым этой видимостью. Ибо каждая
попытка выполнить то, что они описывают, связана с условиями нашего
представления и мышления и движется в их кругу».

Если бы мы вообще допускали в чисто логических связях двусмысленную речь
о «сущности нашего мышления», т. е. если бы, сообразно нашему анализу,
мы понимали ее как совокупность идеальных законов, которые определяют
формальную согласованность мышления, то мы, разумеется, претендовали бы
на строгую доказанность того, что недоказуемо для Эрдманна: именно, что
сущность мышления неизменна, что она есть даже единственно возможная и
т. д. Ясно, однако, что Эрдманн, отрицая возможность доказательства,
разумеет не этот единственно правомерный смысл данного выражения, ясно,
что он, как это еще резче обнаруживают нижеследующие цитаты, понимает
законы мышления как выражения реальной сущности нашего мышления, т. е.
как реальные законы, как будто в них мы обладаем как бы непосредственно
очевидным знанием общечеловеческого устройства с его познавательной
стороны. К сожалению, это совсем не так. Да и как могут положения,
которые ни малейшим образом не говорят о реальном, которые только
выясняют то, что неразрывно связано с известными значениями слов или
высказываний очень общего характера, давать столь важные познания
реального рода о «сущности умственных процессов, словом, нашей души»
(как мы читаем ниже)?

Однако, если бы мы обладали в этих или иных законах самоочевидным
знанием реальной сущности мышления, то мы пришли бы к совершенно иным
выводам, чем Эрдманн. «Мы знаем только о нашем мышлении», - говорит он.
А точнее говоря, мы знаем не только о нашем индивидуально-собственном
мышлении, но в качестве научных психологов и немножко об
общечеловеческом мышлении, и еще гораздо меньше о мышлении животных. Во
всяком случае, для нас отнюдь не представляется немыслимым иное в этом
реальном смысле мышление и соответствующие ему виды мыслящих существ,
они могли бы вполне хорошо и со смыслом быть описаны нами, точно так же,
как это может быть сделано по отношению к фиктивным естественнонаучным
видам. Бёклин рисует нам великолепнейших кентавров и нимф, как живых. И
мы ему верим, - по крайней мере, эстетически верим. Разумеется, никто не
решит, возможны ли они с точки зрения законов природы. Но если бы мы
имели совершенное знание форм развития органических элементов, которые
закономерно образуют живое единство организма, если бы мы имели законы,
удерживающие порок этого развитая в типически сформированном русле, - то
мы могли бы к действительным видам присоединять многообразные,
объективно возможные, выраженные в точных научных понятиях виды, мы
могли бы так же серьезно обсуждать эти возможности, как физики - свои
воображаемые виды тяготений. Во всяком случае, логическая возможность
таких фикций и в области естествознания, и в области психологии
неоспорима. Лишь когда мы совершаем мефЬвбуйт еЯт Ьллп генпт, смешиваем
область психологических законов мышления с областью чисто логических и
затем искажаем последние в духе психологизма, - приобретает оттенок
правомерности утверждение, что мы не в состоянии представить себе иного
рода способы мышления и что слова, по-видимому, их описывающие, не имеют
для нас осуществимого смысла. Быть может, мы и неспособны составить себе
«надлежащее представление» о таких способах мышления; быть может, они в
абсолютном смысле и неосуществимы для нас; но эта неосуществимость ни в
коем случае не совпадает с невозможностью в смысле нелепости,
противоречивости.

Быть может, разъяснению дела поможет следующее соображение. Теоремы из
учения об трансцендентных функциях Абеля не имеют «осуществимого» смысла
для грудного младенца, а также и для профана (математического младенца,
как в шутку говорят математики). Это связано с индивидуальными условиями
их представления и мышления. Как мы, зрелые люди, относимся к младенцу,
как математики относятся к профану, так и высший вид мыслящих существ
(скажем, ангелов) мог бы относиться к людям. Слова и понятия их не имели
бы для нас осуществимого смысла; известные специфические особенности
нашей психической организации не допускали бы этого. Нормальному
человеку, чтобы понять теорию абелевских функций, надо употребить на
это, скажем, пять лет. Можно себе представить, что для уразумения
некоторых ангельских функций ему при его организации понадобилась бы
тысяча лет, тогда как в самом благоприятном случае он может дожить
только до ста. Но эта абсолютная неосуществимость, обусловленная
закономерными пределами специфической организации, не совпадает,
конечно, с той невозможностью, которой отличаются для нас нелепости,
противоречивые положения. В первом случае речь идет о положениях,
которых мы просто не можем понять, тогда как сами по себе они внутренне
согласованы и даже обязательны. Во втором же случае, наоборот, мы очень
хорошо понимаем положения; но они противоречивы, и потому «мы не можем
верить в них», т. е. мы усматриваем, что их следует отвергнуть как
противоречивые.

Рассмотрим также и крайние выводы, получаемые Эрдманном из его посылок.
Опираясь на «пустой постулат наглядного мышления», мы должны, по его
мнению, «допустить возможность, что бывает мышление, существенно
отличное от нашего», и отсюда он заключает, что «логические
основоположения обязательны только для области нашего мышления, причем
мы не имеем никаких ручательств за то, что это мышление не может
измениться в своих свойствах. Такое изменение возможно - коснется ли оно
всех или только некоторых из этих основоположений, - так как их нельзя
аналитически вывести все из одного. Не имеет значения, что эта
возможность не находит себе опоры в высказываниях нашего самосознания о
нашем мышлении - опоры, на основании которой можно было бы
предусматривать ее осуществление. Она существует, несмотря на все это.
Ибо наше мышление мы можем только брать таким, как оно есть. Мы не в
состоянии посредством нынешних его свойств наложить оковы на будущие его
свойства. В особенности же мы не можем формулировать сущность наших
умственных процессов, словом, нашей души так, чтобы быть в состоянии
вывести из нее неизменность данного нам мышления»45.

Итак, согласно Эрдманну, «мы не можем не признать, что все те положения,
контрадикторная противоположность которых для нас неосуществима,
необходимы только при предположении определенно переживаемых нами, как
таковых, свойств нашего мышления, но не абсолютно, при всяком возможном
условии. Наши логические основоположения, следовательно, остаются
по-прежнему необходимыми для мышления; но необходимость эта
рассматривается не как абсолютная, а как гипотетическая (по нашей
терминологии: относительная). Мы неизбежно вынуждены соглашаться с ними
- такова природа нашего представления и мышления. Они общеобязательны
при допущении, что наше мышление остается самим собой. Они необходимы,
потому что до тех пор, пока они выражают сущность нашего мышления, мы
можем мыслить только исходя из них».

После всего вышесказанного мне нет надобности говорить, что, по моему
мнению, эти следствия не выдерживают критики. Сохраняется, конечно, та
возможность, что имеется в мире какая-либо душевная жизнь, по существу
отличная от нашей. Конечно, мы можем только брать наше мышление таким,
как оно есть; и, конечно, была бы нелепа всякая попытка выводить из
«сущности наших умственных процессов, словом, нашей души», что она
неизменна. Но из этого вряд ли следует та toto coelo отличная
возможность, чтобы изменения нашей специфической организации касались
всех или некоторых основоположений и, чтобы тем самым необходимость для
мышления этих положений была лишь гипотетической. Наоборот, все это
нелепо в том точном смысле, в каком мы тут всюду употребляли это слово
(разумеется, без всякой окраски, как чисто научный термин). Проклятие
нашей многозначной логической терминологии в том и состоит, что такого
рода учения могут еще появляться и вводить в заблуждение даже серьезных
исследователей. Если бы произведены были первоначальные разграничения
понятий элементарной логики и на основе этих различении была бы выяснена
терминология, мы не стали бы возиться с теми жалкими эквивокациями,
которые присущи всем логическим терминам, как то: закон мышления, форма
мышления, реальная и формальная истина, представление, суждение,
положение, понятие, признак, свойство, основание, необходимость и т. д.
Без этих эквивокаций разве могло бы возникнуть столько нелепых учений, в
том числе релятивизм, в логике и теории познания, разве могли бы они
иметь вместо себя на самом деле некоторую видимость, которая обманывает
даже выдающихся мыслителей?

Не лишена смысла возможность изменчивых «законов мышления» как
психологических законов представления и суждения, которые во многих
отношениях различны для различных видов психических существ и даже для
одного и того же вида от времени до времени меняются. Ибо под
психологическими «законами» мы обыкновенно разумеем «эмпирические
законы», приблизительные обобщения сосуществования и последовательности,
относящиеся к фактам, которые в одном случае могут быть такими, в другом
- иными. Мы охотно признаем также возможность изменчивых законов
мышления как нормативных законов представления и суждения; конечно,
нормативные законы могут быть приспособлены к специфической организации
судящих существ и поэтому могут изменяться вместе с последними.
Очевидно, это касается правил практической логики как учения о методах,
а также методических предписаний отдельных наук. Математизирующие ангелы
могут иметь не те методы счисления, что мы, но имеют ли они также другие
основоположения и теоремы? Этот вопрос ведет нас дальше: противоречиво
говорить об изменчивых законах мышления лишь тогда, когда мы
подразумеваем под этим чисто логические законы (к которым мы можем
причислить также чистые законы учения о количествах, порядковых числах,
чистого учения о множественности и т. д.). Неопределенное выражение
«нормативные законы мышления», которым обозначают также и эти законы,
ведет вообще к тому, что их смешивают с вышеупомянутыми психологически
обусловленными правилами мышления. Но они представляют собой чисто
теоретические истины идеального вида, коренящиеся исключительно в
содержании своего значения и никогда не выходящие за его пределы. Их,
стало быть, не может коснуться никакое действительное или фиктивное
изменение в мире matter of fact.

В сущности, мы должны были бы принять здесь во внимание троякую
противоположность: не только между практическим правилом и теоретическим
законом, и затем между идеальным и реальным законом, но и между точным
законом и «эмпирическим законом» (т. е. обобщением как установлением
средней величины, о которой говорится: «нет правила без исключений»).
Если бы мы могли с самоочевидностью усматривать точные законы
психических процессов, тогда и они были бы вечны и неизменны, подобно
основным законам теоретического естествознания; они были бы,
следовательно, обязательны, даже если бы не существовало никаких
психических процессов. Если бы исчезли все тяготеющие друг к другу
массы, то этим не был бы уничтожен закон тяготения, он остался бы только
без возможности фактического применения. Он ведь ничего и не говорит о
существовании тяготеющих масс, а только о том, что присуще тяготеющим
массам, как таковым. (Конечно, в основе установления точных законов
природы, как мы уже видели выше (гл. IV, § 23), лежит идеализирующая
фикция, от которой мы здесь отвлекаемся, ограничиваясь самим логическим
замыслом этих законов.) Но раз признано, что законы логики являют собой
точные законы и самоочевидны именно как точные законы, то тем самым уже
исключена возможность их изменения в силу изменений в коллокациях
фактического бытия и вызываемых ими преобразований
естественноисторических и духовных видов, т. е. тем самым обеспечена
«вечная» обязательность этих законов.

С психологистической точки зрения кто-нибудь мог бы возразить против
нашей позиции, что как всякая истина, так и истина логических законов
лежит в самом познании, а познание как психическое переживание, само
собой разумеется, подчинено психологическим законам. Но, не входя здесь
в исчерпывающий разбор вопроса, в каком смысле истина содержится в
познании, я укажу на то, что никакое изменение психологических фактов не
может сделать из познания заблуждение и из заблуждения - познание.
Возникновение и исчезновение познаний как явлений зависит, конечно, от
психологических условий, как и возникновение и исчезновение других
психических явлений, например, чувственных. Но никакой психический
процесс не может привести к тому, чтобы красное, на которое я сейчас
смотрю, вместо цвета было тоном, или чтобы более низкий из двух тонов
был более высоким; или, говоря вообще, все, что содержится или коренится
в моменте общего в каждом данном переживании, стоит выше всякого
возможного изменения, ибо всякое изменение касается индивидуальной
единичности, но неприменимо к понятиям; и все это относится также к
«содержаниям» актов познания. Само понятие познания требует, чтобы
содержание его носило характер истины. Этот характер присущ не
преходящему явлению познания, а тождественному содержанию его, тому
идеальному или общему, которое мы все имеем в виду, когда говорим: я
признаю, что а+b=b+а, и бесчисленное множество других людей признают то
же самое. Разумеется, может случиться, что из познаний разовьются
заблуждения, например, в ложном умозаключении, но из-за этого познание,
как таковое, еще не становится заблуждением; тут первое лишь каузально
связано с последним. Может случиться также, что в каком-нибудь виде
способных к суждению существ совсем не развиваются познания, что все,
принимаемое ими за истину, ложно, и все, принимаемое ими за ложное,
истинно. Но истинность и ложность сами по себе остаются неизменными; они
по существу являются свойствами соответствующих содержаний суждений, а
не актов суждения; они им присущи, хотя бы их никто и не признавал:
совершенно так же, как цвета, тона, треугольники и т. д. всегда обладают
существенными свойствами, присущими им, как цветам, тонам,
треугольникам, все равно, признает ли это когда-нибудь кто-либо или нет.

Итак, возможность, которую пытается обосновать Эрдманн, а именно, что
другие существа могут иметь совершенно иные основоположения, не может
быть признана. Противоречивая возможность и есть именно невозможность.
Попытаемся продумать до конца, что содержится в его учении. Согласно
ему, были бы возможны существа особого вида, так сказать, логические
сверхчеловеки, для которых наши основоположения не обязательны, а
обязательны совсем иные, и то, что истинно для нас, было бы ложно для
них. Для них истинно, что они не переживают тех психических явлений,
которые они переживают. Для нас может быть истиной, что мы и они
существуем, а для них это ложно и т. д. Конечно, мы, обыденные
логические люди, скажем: такие существа лишены рассудка, они говорят об
истине и уничтожают ее законы, утверждают, что имеют свои собственные
законы мышления и отрицают те, от которых зависит возможность законов
вообще. Они утверждают и вместе с тем допускают отрицание утверждаемого.
Да и нет, истина и заблуждение, существование и несуществование теряют в
их мышлении всякое взаимное отличие. Они только не замечают своих
противоречий, тогда как мы их замечаем и познаем в ярком свете
самоочевидности. Кто признает подобного рода возможности, тот отделен
лишь оттенком от самого крайнего скептицизма; субъективность истины он
относит только не к отдельной личности, а к целому виду. Он -
специфический релятивист в определенном нами выше смысле, и к нему
применимы приведенные возражения, которых мы здесь не станем повторять.
А затем, я не вижу, зачем нам останавливаться у пограничной черты
вымышленных расовых различий. Почему не признать равноправными
действительные расовые различия, различия между разумом и безумием и,
наконец, индивидуальные различия?

Быть может, релятивист на нашу апелляцию к очевидности или к очевидной
противоречивости предлагаемой нам возможности ответит цитированным выше
суждением: «не имеет значения то, что эта возможность не находит себе
опоры в высказываниях нашего самосознания», ибо само собой разумеется,
что мы не можем мыслить вопреки нашим формам мышления. Однако, оставляя
в стороне эту психологическую интерпретацию форм мышления, которую мы
уже опровергли, отмечаем, что такой ответ равнозначен абсолютному
скептицизму. Если бы мы уже не имели права доверять очевидности, то как
могли бы мы выставлять и разумно поддерживать разные утверждения? Разве
только в расчете на то, что другие люди организованы так же, как мы и,
стало быть, в силу одинаковых законов мышления, склонны к сходным
суждениям? Но как мы можем это знать, когда мы вообще ничего не можем
знать? Без самоочевидности нет знания.

Довольно странно, что доверие оказывается таким сомнительным
утверждениям, как утверждение об общечеловеческой природе, но не
чистейшим тривиальностям, которые, правда, очень бедны содержанием, но
обеспечивают нам ясную очевидность того немногого, что они дают; и в
этом их содержании, во всяком случае, не имеется никакого упоминания о
мыслящих существах и их специфических особенностях.

Релятивист не может хотя бы временно улучшить свою позицию тем, что
скажет: «Ты смотришь на меня, как на крайнего релятивиста, но я таков
только по отношению к основоположениям логики; все же остальные истины
могут остаться неприкосновенными». Этим он во всяком случае не устраняет
общих возражений против специфического релятивизма. Кто релятивирует
основные логические истины, релятивирует и всякую истину вообще.
Достаточно указать на содержание принципа противоречия и сделать отсюда
естественные выводы.

Сам Эрдманн, безусловно, далек от такой половинчатости: он действительно
положил в основу своей логики релятивистическое понятие истины, которого
требует его учение. Определение гласит, что истинность суждения
заключается в том, что логическая имманентность его предмета
субъективно, в частности, объективно достоверна, и что предикативное
выражение этой имманентности необходимо для мышления. Тут мы, конечно,
не выходим за пределы психологического. Ибо предмет для Эрдманна есть
представляемое, а это последнее, в свою очередь, категорически
отождествляется с представлением. Точно так же «объективная или всеобщая
достоверность» только с виду есть нечто объективное, ибо она
«основывается на общем согласии высказывающих суждения». Мы, правда,
находим у Эрдманна выражение «объективная истина», но он отождествляет
ее с «общеобязательностью», т. е. обязательностью для всех. Последняя же
распадается на достоверность для всех и, если я верно понял, на всеобщую
необходимость мышления. Это именно и разумеет вышеприведенное
определение. Возникает сомнение, каким же образом в каждом отдельном
случае мы приходим к правомерному утверждению объективной истины в этом
смысле, и как мы можем избежать бесконечного регресса, требуемого
определением и не оставшегося незамеченным для нашего выдающегося
исследователя. К сожалению, его ответ недостаточен. Достоверны, говорит
он, суждения, в которых мы утверждаем согласие с другими, но не само это
согласие; но как это помогает нам, и что дает нам та субъективная
уверенность, которую мы при этом испытываем? Ведь наше утверждение было
бы правомерным лишь в том смысле, если бы мы знали об этом согласии, а
это ведь значит - если бы мы убедились в его истинности. Хочется еще
спросить: как можем мы прийти хотя бы только к субъективной уверенности
в согласии всех? И наконец, не говоря уже об этом затруднении,
правомерно ли вообще требование всеобщей уверенности, как будто истиной
обладают все, а не немногие избранные?

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

ПСИХОЛОГИСТИЧЕСКИЕ ПРЕДРАССУДКИ

 

До сих пор мы боролись с психологизмом, главным образом на почве его
выводов. Теперь мы обращаемся к самим его аргументам и пытаемся
показать, что все мнимые самоочевидности, на которые он опирается,
представляют собой обманчивые предрассудки.

 

§ 41. Первый предрассудок

Первый предрассудок гласит: «Предписания, регулирующие психическое, само
собой разумеется, имеют психологическое основание. Отсюда ясно, что
нормативные законы познания должны основываться на психологии познания».

Обман исчезает, как только мы вместо общей аргументации обратимся к
существу дела.

Прежде всего необходимо положить конец одному неверному взгляду обеих
сторон. Именно, мы обращаем внимание на то, что логические законы,
рассматриваемые сами по себе, никоим образом не являются нормативными
положениями в смысле предписаний, т. е. положений, к содержанию которых
относится высказывание о том, как следует судить. Надо безусловно
различать: законы, служащие для нормирования деятельности познания, и
правила, содержащие мысль самого этого нормирования и высказывающие ее
как общеобязательную.

Рассмотрим для примера хотя бы известный принцип силлогистики, искони
формулируемый так: признак признака есть признак и самой вещи. Краткость
этой формулировки была бы похвальна, если бы только сама мысль не была
выражена в ней в виде явно ложного положения46. Чтобы выразить ее
правильно, придется примириться с большим количеством слов. «К каждой
паре признаков АВ применимо положение: если каждый предмет, имеющий
признак Д имеет также признак В, и какой-нибудь определенный предмет S
имеет признак А, то он имеет признак В». Мы решительно оспариваем, чтобы
это положение содержало хотя бы малейшую нормативную мысль. Мы можем,
конечно, пользоваться им для нормировки, но оно само из-за этого не
становится нормой. Мы можем также обосновать на нем явное предписание,
например: «кто бы ни судил, что каждое А есть В и что некоторое S есть
А, тот должен судить, что это S есть В». Но каждый видит, что это уже не
первоначальное логическое положение, а новое, выросшее из него путем
внесения нормативной мысли.

То же применимо, очевидно, ко всем силлогистическим законам, как и
вообще ко всем «чисто логическим» положениям47. Но не только к ним
одним. Способностью к превращению в нормы обладают точно так же и истины
других теоретических дисциплин, в особенности чисто математические,
обыкновенно отделяемые от логики48. Так, например, известное положение:
(а + + b) (а - b) = а2 - b2 высказывает, что произведение суммы и
разности любых двух чисел равно разности их квадратов. Тут нет и речи о
процессе нашего суждения и способе, каким оно должно протекать; перед
нами теоретический закон, а не практическое правило. Но если мы
рассмотрим соответствующее положение: «чтобы определить произведение
суммы и разности двух чисел, следует составить разность их квадратов»,
то мы будем иметь, наоборот, практическое правило, а не теоретический
закон. И здесь закон лишь посредством введения нормативной мысли
превращается в правило, которое есть его аподиктическое и
самодостоверное следствие, но по содержанию своей мысли отличается от
самого закона.

Мы можем идти еще дальше. Ведь ясно, что таким же образом каждая общая
истина, к какой бы теоретической области она ни принадлежала, может
служить к обоснованию общей нормы правильного суждения. Логические
законы в этом отношении совсем не отличаются от других. По природе своей
они не нормативные, а теоретические истины и в качестве таковых так же,
как истины каких-нибудь других дисциплин, могут служить для нормирования
суждения.

Однако нельзя не признать и следующего: общее убеждение, которое
усматривает в логических положениях нормы мышления, не может быть
совершенно неосновательно, его кажущаяся убедительность не может быть
чистейшим обманом. Известное внутреннее преимущество в деле
регулирования мышления должно отличать эти положения от других. Не
должна ли поэтому идея регулирования (долженствования) заключаться в
самом содержании логических положений? Разве она не может с очевидностью
проистекать из этого содержания? Другими словами: не могут ли логические
и чисто математические законы иметь особое значение, которое делает
урегулирование мышления их естественным призванием?

Из этого простого соображения ясно, что, действительно, здесь не правы
обе стороны.

Антипсихологисты заблуждались в том, что изображали регулирование
познания, так сказать, как самую сущность логических законов. Поэтому не
получил надлежащего признания чисто теоретический характер формальной
логики и вытекающее отсюда как дальнейшее следствие уравнение ее с
формальной математикой. Было правильно замечено, что разбираемая в
традиционной силлогистике группа положений чужда психологии. Точно так
же было постигнуто их естественное призвание к нормированию познания, в
силу чего они необходимо образуют ядро всякой практической логики. Но
было упущено из виду различие между собственным содержанием положений и
их функцией, их практическим применением. Было упущено из виду, что так
называемые основные положения логики сами по себе не представляют собой
нормы, а именно только действуют как нормы. В связи с их нормирующей
функцией все привыкли называть их законами мышления, и, таким образом,
казалось, будто и эти законы имеют психологическое содержание, и будто
различие их от общепринятых психологических законов только в том и
состоит, что они нормируют, а остальные психологические законы этого не
делают.

Однако психологисты заблуждались в признании своей мнимой аксиомы,
несостоятельность которой мы можем теперь уяснить в нескольких словах:
если обнаруживается с полной очевидностью, что каждая общая истина, все
равно, относится ли она к психологии или нет, обосновывает правило
верного суждения, то этим обеспечена не только разумная возможность, но
и даже наличность правил суждения, не вытекающих из психологии.

Конечно, не все подобного рода правила суждения, хотя они и нормируют
правильность суждения, суть в силу одного этого логические правила; но
легко увидеть, что из логических в собственном смысле слова правил,
которые составляют исконную область технического учения о научном
мышлении, лишь одна группа допускает психологическое обоснование и даже
требует его специально приспособленные к человеческой природе
технические предписания для создания научного познания и для критики
таких продуктов познания. Наоборот, другая и гораздо более важная группа
состоит из нормативных видоизменений законов, которые относятся к науке
в ее объективном или идеальном содержании. Психологические логики, и
среди них такие крупные ученые, как Милль и Зигварт, рассматривая науку
больше с ее субъективной стороны (как методологическое единство
специфически человеческого приобретения познания) и сообразно с этим
односторонне подчеркивая методологические задачи логики, упускают из
виду основное различие между чисто логическими нормами и техническими
правилами специфически человеческого искусства мышления. Но то и другое
по содержанию, происхождению и функции имеет совершенно различный
характер. Чисто логические положения по своему первичному содержанию
относятся только к области идеального, методологические же - к области
реального. Первые возникают из непосредственно очевидных аксиом,
последние - из эмпирических и, главным образом, психологических фактов.
Установление первых имеет чисто теоретический интерес и лишь попутно
также и практический, в отношении же последних применимо обратное
утверждение: они имеют непосредственно практический интерес и только
косвенно, поскольку целью их является методическое споспешествование
научному познанию вообще, способствуют также и теоретическим интересам.

 

§ 42. Пояснительные соображения

Любое теоретическое положение, как мы видели выше, может быть обращено в
норму. Но получающиеся таким путем правила, вообще говоря, не совпадают
с теми, которые нужны для технического учения логики; только немногие из
них обладают, так сказать, предназначением быть логическими нормами.
Ибо, если это техническое учение должно существенно содействовать нашим
научным стремлениям, то оно не может предполагать полноту познания
законченных наук, которую мы именно и рассчитываем приобрести с его
помощью. Нам не может принести пользы бесцельное превращение всех данных
теоретических познаний в нормы, нам нужны общие и выходящие в своей
всеобщности за пределы всех определенных наук нормы для оценивающей
критики познаний и методов познаний вообще, а также содействующие
достижению последних практические правила.

Именно это и стремится дать логическое техническое учение, и если оно
хочет быть научной дисциплиной, то само должно предполагать известные
теоретические познания. И тут уже заранее ясно, что для него должны
иметь особую ценность те познания, которые вытекают из самих понятий
истины, положения, субъекта, предиката, предмета, свойства, основания и
следствия, связующего момента и связи и т. п. Ибо каждая наука строится,
сообразно тому, чему она учит, стало быть (объективно, теоретически) из
истин, всякая истина заключена в положения, всякие положения имеют
субъекты и предикаты, через них относятся к предметам или свойствам;
положения как таковые связаны между собой в смысле основания и следствия
и т. д. Теперь ясно: истины, которые вытекают из этих существенных
конститутивных частей всякой науки как объективного, теоретического
единства, - истины, уничтожение которых, следовательно, немыслимо без
того, чтобы не было уничтожено то, что дает смысл и опору всякой науке,
- естественно являются основными мерилами, которые показывают, относится
ли в каждом данном случае к науке то, что притязает быть наукой,
основным положением или выводом, силлогизмом или индукцией,
доказательством или теорией, соответствует ли оно своему замыслу или же,
наоборот, вообще a priori противоречит идеальным условиям возможности
теории и науки. Если затем с нами согласятся, что истины, вытекающие из
самого содержания (смысла) понятий, конституирующих идею науки как
объективного единства, не могут вместе с тем принадлежать к области
какой-либо отдельной науки; в особенности, если признают, что такие
истины как идеальные не могут иметь местом своего возникновения науку о
matter of fact, стало быть, и психологию, - то вопрос решен. Тогда
невозможно оспаривать и идеальное существование особой науки, чистой
логики, которая, будучи абсолютно не зависимой от других научных
дисциплин, разграничивает понятия, конституирующие идею систематического
или теоретического единства, и в дальнейшем исследует теоретические
связи, вытекающие из самих этих понятий. Эта наука будет иметь ту
единственную в своем роде особенность, что она даже по своей «форме»
подчинена содержанию своих законов, другими словами, что элементы и
теоретические связи, из которых она сама состоит как систематическое
единство истин, подчинены законам, входящим в состав ее содержания.

Что наука, которая касается всех наук со стороны их форм, ео ipso
касается и самой себя, - это звучит парадоксально, но не содержит
никакого противоречия. Простейший соответствующий пример пояснит это.
Принцип противоречия регулирует всякую истину, а так как он сам есть
истина, то и самого себя. Сообразим, что здесь означает это
регулирование, формулируем примененный к самому себе принцип
противоречия, и мы натолкнемся на некоторую ясную самоочевидность, т. е.
на прямую противоположность всему странному и спорному. Так же обстоит
дело и с саморегулированием чистой логики.

Эта чистая логика, следовательно, есть первая и самая существенная
основа методологической логики. Но последняя, разумеется, имеет еще и
совсем иные основы, которые она берет из психологии. Ибо каждая наука,
как мы уже сказали, может быть рассматриваема в двояком смысле: в одном
смысле она есть совокупность приемов, употребляемых человеком для
достижения систематического разграничения и изложения познаний той или
иной области истины. Эти приемы мы именуем методами; например, счет
посредством письменных знаков на плоской поверхности доски, посредством
той или иной счетной машины, посредством логарифмических таблиц или
таблиц синусов и тангенсов и т. д.; далее, астрономические методы -
посредством телескопа и перекрещивающихся нитей, физиологические методы
микроскопической техники, методы окрашивания и т. д. Все эти методы, как
и формы изложения, приспособлены к устройству человека в современном его
нормальном виде, а отчасти даже к случайностям национального
своеобразия. Они явно совершенно неприменимы к иначе организованным
существам. Даже физиологическая организация играет здесь довольно
существенную роль. Какая польза была бы, например, в прекраснейших
оптических инструментах для существа, зрение которого связано с конечным
органом, значительно отличающимся от нашего? И так во всем.

Но каждая наука может быть рассматриваема еще и в другом смысле, а
именно: в отношении того, чему она учит, в отношении своего содержания.
То, что - в идеальном случае - высказывает каждое отдельное положение,
есть истина. Но ни одна истина в науке не изолирована, она вступает с
другими истинами в теоретические связи, объединенные отношениями
основания и следствия. Это объективное содержание науки, поскольку оно
действительно удовлетворяет ее конечной цели, совершенно независимо от
субъективности исследующего, от особенностей человеческой природы
вообще, и оно именно и есть объективная истина.

На эту идеальную сторону и направлена чистая логика, а именно на ее
форму. Это значит, что она не направлена ни на что, относящееся к
особому содержанию определенных единичных наук, ни на какие особенности
их истин и форм связывания, а на то, что относится к истинам и
теоретическим связям истин вообще. Поэтому всякая наука со своей
объективной теоретической стороны должна соответствовать ее законам,
которые носят безусловно идеальный характер.

Но таким путем эти законы приобретают также и методологическое значение.
Они обладают таковым и потому, что косвенная очевидность вырастает из
связей обоснования, нормы которых представляют собой не что иное как
нормативные видоизменения вышеупомянутых идеальных законов, основанных
на самих логических категориях.

Все характерные особенности обоснований, подчеркнутые в I главе (§ 7),
имеют здесь свой источник и находят себе полное объяснение в том, что
самоочевидность в обосновании - в умозаключении, в связи аподиктического
доказательства, в единстве даже самой обширной рациональной теории, а
также и в единстве обоснования вероятности - есть не что иное как
сознание идеальной закономерности.

Чисто логическое размышление, исторически впервые пробудившееся в
гениальном уме Аристотеля, путем абстракции извлекает сам закон, лежащий
в основе каждого данного случая, сводит многообразие приобретаемых таким
образом и первоначально только единичных законов к первичным основным
законам. Так создается научная система, которая дает возможность
выводить чисто дедуктивным путем в известном порядке и
последовательности все вообще возможные чисто логические законы - все
возможные «формы» умозаключений, доказательств и т. д. Этим созданием
пользуется практический логический интерес. Для него чисто логические
формы обращаются в нормы, в правила о том, как надлежит обосновывать, и
- в связи с возможными незакономерными основаниями - в правила, как
нельзя обосновывать.

Сообразно этому нормы распадаются на два класса: одни, регулирующие a
priori всякое обоснование, всякую аподиктическую связь, имеют чисто
идеальную природу и связываются с человеческой наукой только через
очевидное перенесение. Другие, которые мы можем характеризовать и как
просто вспомогательные приемы или суррогаты обоснований (§ 9),
эмпиричны, по существу относятся к специфически-человеческой стороне
науки; они, следовательно, коренятся в общей организации человека и
именно одной своей (более важной для технического учения) стороной в
психической, а другой - даже в физической организации49.

 

§ 43. Идеалистические аргументы против психологизма. Их недостатки и
верный смысл

В споре о психологическом или объективном обосновании логики я, стало
быть, занимаю среднюю позицию. Антипсихологисты, главным образом,
считались с идеальными законами, которые мы выше характеризовали как
чисто логические законы; психологисты же обращали внимание на
методологические правила, которые мы признали антропологическими.
Поэтому обе стороны и не могли столковаться. Что психологисты обнаружили
мало склонности оценить надлежащим образом действительно существенную
часть аргументов своих противников, это легко понять, ибо в этих
аргументах соучаствовали все те психологические мотивы и смешения,
которых прежде всего следовало избегать. И фактическое содержание
произведений, выдававших себя за изложения «формальной», или «чистой»
логики, должно было лишь укрепить психологистов в их отрицательном
отношении и создать у них впечатление, что в предлагаемой дисциплине
речь идет только о стыдливой и произвольно ограниченной психологии
познания или об основанном на ней регулировании познания.
Антипсихологисты во всяком случае не должны были подчеркивать в своих
аргументах50, что психология имеет дело с естественными законами, логика
же - с нормативными законами. Противоположностью естественного закона
как эмпирически обоснованного правила фактического бытия и процесса
является не нормативный закон как предписание, а идеальный закон в
смысле вытекающей исключительно из понятий (идей, чистых родовых
понятий) и потому не эмпирической закономерности. Поскольку
формалисты-логики, говоря о нормативных законах, имели в виду этот чисто
логический и в этом смысле априорный характер, их аргументация содержала
несомненно правильный элемент. Но они упустили из виду теоретический
характер чисто логических положений, они не заметили различия между
теоретическими законами, которые по своему содержанию предназначаются
для регулирования познаний, и нормативными законами, которые сами и по
существу носят характер предписаний.

Не совсем верно и то, что противоположность между истинным и ложным не
имеет места в психологии51: она имеется в ней именно постольку,
поскольку познание «овладевает» истиной, и идеальное таким путем
достигает определенности реального переживания. Однако положения,
относящиеся к этой определенности в ее отвлеченно чистом виде, не
представляют собой законы реального психического бытия; в этом
психологисты заблуждались, они не поняли ни сущности идеального вообще,
ни, в частности, идеальности истины. Этот важный пункт будет еще
рассмотрен нами подробнее.

Наконец, и в основе последнего аргумента антипсихологистов52 наряду с
ошибочным элементом содержится и правильный. Так как никакая логика, ни
формальная, ни методологическая, не в состоянии дать критерии, на
основании которых могла бы быть познаваема каждая истина как таковая, то
в психологическом обосновании логики, наверное, нет круга. Но одно дело
- психологическое обоснование логики (в обычном смысле технического
учения), и совсем другое - психологическое обоснование той теоретически
замкнутой группы логических положений, которые мы назвали «чисто
логическими». И в этом смысле представляется явной нелепостью (хотя лишь
в известных случаях имеет характер круга) выводить положения, которые
коренятся в существенных конститутивных частях всякого теоретического
единства и, тем самым, в логической форме систематического содержания
науки, как таковой, из случайного содержания какой-либо отдельной науки
и даже еще фактической науки. Уясним себе эту мысль на примере принципа
противоречия, представим себе, что этот принцип обоснован какой-нибудь
единичной наукой; в таком случае истина, коренящаяся в самом смысле
истины, как таковой, будет обоснована истинами о числах, расстояниях и
т. п. или даже истинами о физических и психических фактах. Во всяком
случае, эта несообразность сознавалась и представителями формальной
логики, Только они опять-таки благодаря смешению чисто логических
законов с нормативными законами или критериями, настолько затуманили
верную мысль, что она должна была потерять свою убедительность.

Несообразность, если рассмотреть ее в корне, состоит в том, что
положения, которые относятся только к форме (т. е. к логическим
элементам научной теории, как таковой), выводятся будто бы из положений
совершенно инородного содержания53. Теперь ясно, что несообразность эта
в отношении первичных основоположений, как принцип противоречия, modus
ponens и т. п. становится крутом, поскольку выведение этих положений в
отдельных стадиях предполагает их же самих не в форме предпосылок, но в
форме принципов выведения, вне истинности которых выведение теряет смысл
и истинность. В этом отношении можно говорить о рефлективном круге в
противоположность обычному или прямому circulus in demonstrando, где
предпосылки и выводы смешаны между собой.

Из всех наук одна чистая логика избегает этих возражений, ибо ее
предпосылки, со стороны того, к чему они предметно относятся, однородны
с выводами, которые они обосновывают. Далее, она избегает круга еще и
тем, что не доказывает положений, предполагаемых той или иной дедукцией
в качестве основных принципов в этой же самой дедукции, и что она вообще
не доказывает положений, предполагаемых всякой дедукцией, а ставит их во
главе всех дедукций в качестве аксиом. Чрезвычайно трудная задача чистой
логики должна, следовательно, состоять в том, чтобы, с одной стороны,
аналитически возвыситься до аксиом, без которых как исходных пунктов
нельзя обойтись и которых без прямого и рефлективного круга нельзя
свести друг на друга; с другой стороны, чистая логика должна так
формировать и сочетать дедукции для логических теорем (лишь небольшую
часть которых составляют силлогистические положения), чтобы на каждом
шагу не только предпосылки, но и основные принципы тех или иных частей
дедукции принадлежали либо к аксиомам, либо к уже доказанным теоремам.

 

§ 44. Второй предрассудок

Чтобы подтвердить свой первый предрассудок, который считает чем-то само
собой понятным, что правила познания должны опираться на психологию
познания, психологист54 ссылается на фактическое содержание всякой
логики. О чем идет в ней речь? Всюду ведь о представлениях и суждениях,
умозаключениях и доказательствах, истине и вероятности, необходимости и
возможности, основании и следствии и других близко связанных с ними и
родственных понятиях. Но разве под этими названиями можно разуметь
что-либо другое, кроме психических явлений и продуктов? В отношении
представлений и суждений это ясно без дальнейших указаний. Умозаключения
представляют собой обоснования суждений посредством суждений,
обосновывание же есть психическая деятельность. Опять-таки, когда
говорят об истине и вероятности, необходимости и возможности и т. д., то
это сводится к суждениям; смысл их вскрывается, т. е. переживается
только в суждениях. Не странно ли поэтому думать о том, чтобы исключить
из психологии положения и теории, которые относятся к психическим
явлениям? В этом отношении разграничение между чисто логическими и
методологическими положениями бесцельно, возражение касается одинаково и
тех, и других. Стало быть, всякую попытку отделить от психологии хотя бы
часть логики в качестве будто бы «чистой логики» следует считать в корне
несообразной.

 

§ 45. Опровержение: чистая математика тоже стала ветвью психологии

Сколь бы несомненным все это ни казалось, оно должно быть ошибочно. Это
видно из нелепых следствий, которые, как мы знаем, неизбежны для
психологизма. Но и другое соображение должно тут наводить на сомнения:
именно, естественное родство между чисто логическими и арифметическими
доктринами, которое не раз побуждало даже утверждать их теоретическое
единство. Как мы уже упомянули мимоходом, и Лотце учил, что математика
должна считаться «самостоятельно развивающейся ветвью общей логики».
«Только практически обоснованное разграничение преподавания», полагает
он, заставляет «упускать из виду полное право гражданства математики в
общей области логики». А по Рилю, «можно даже сказать, что логика
совпадает с общей частью чисто формальной математики (беря это понятие в
смысле Hankel’я). Как бы то ни было, но аргумент, который был бы
правилен в отношении логики, был бы применим и к арифметике. Она
устанавливает законы для чисел, их отношений и связей. Но числа
получаются от складывания и счета, а это есть психическая деятельность.
Отношения вырастают из актов соотношения, связи - из актов связывания.
Сложение и умножение, вычитание и деление представляют собой не что иное
как психические процессы. Что они нуждаются в чувственной опоре, это не
меняет дела; ведь так же обстоит дело со всяким мышлением. Этим самым
суммы и произведения, разности и частные, и все, что регулируется
арифметическими правилами, представляют собой только психические
продукты и, следовательно, подлежат психической закономерности. Быть
может, для современной психологии с ее серьезным стремлением к точности
является в высшей степени желательным каждое обогащение математическими
теориями; но вряд ли ей было бы особенно приятно, если бы саму
математику причислили к ней как ее составную часть. Ведь разнообразность
обеих наук не подлежит сомнению. Так и математик только улыбнулся бы,
если бы ему стали навязывать изучение психологии ради будто бы лучшего и
более глубокого обоснования его теоретических построений. Он справедливо
сказал бы, что математическое и психическое представляют собой столь
чуждые друг другу миры, что самая мысль о их объединении нелепа; здесь
более, чем где-либо, было бы уместно упоминание о мефЬвбуйо Эйо бллп
гЭнпо55.

 

§ 46. Область исследования чистой логики, подобно области чистой
математики, идеальна

Эти возражения, впрочем, снова привели нас к аргументации из выводов. Но
если мы взглянем на их содержание, то найдем в них опорную точку для
уяснения основных ошибок противного воззрения. Сравнение чистой логики с
чистой математикой как зрелой родственной дисциплиной, которой уже нет
надобности бороться за право самостоятельного существования, служит нам
верной путеводной нитью. Итак, обратимся прежде всего к математике.

Никто не считает чисто математические теории и, в частности, чистое
учение о количествах «частью или ветвью психологии», хотя без счисления
мы не имели бы чисел, без сложения - сумм, без умножения - произведения
и т. д. Все продукты арифметических операций указывают на известные
психические акты арифметического оперирования; только в связи с
последним может быть показано, что такое есть число, сумма, произведение
и т. д. И несмотря на это «психологическое происхождение», каждый
признает ошибочную мефЬвбуйо, если сказать, что математические законы
суть психологические. Как это объяснить? Тут может быть только один
ответ. Счисление и арифметическое оперирование как факты, как
протекающие во времени психические акты, разумеется, находятся в ведении
психологии. Она ведь есть эмпирическая наука о психических фактах
вообще. Совсем иное дело - арифметика. Область ее исследований известна,
она вполне и непреложно определяется хорошо знакомым нам рядом идеальных
видов 1, 2, З... Об индивидуальных фактах, об определенности во времени
в этой сфере нет и речи. Числа, суммы и произведения чисел (и все
остальное в этом роде) не представляют собой происходящие случайно то
там, то здесь акты счисления, суммирования, умножения и т. д. Само собой
разумеется, что они различаются и от представлении, в которых они всегда
даны. Число пять не есть мое или чье-нибудь счисление пяти и не есть
также мое или чье-нибудь представление пяти. В последнем смысле оно есть
возможный предмет актов представления, в первом - идеальный вид, имеющий
в известных актах счисления свои единичные случаи, подобно тому,
например, как красное - как вид цвета - относится к актам восприятия
красного. В том и другом случае оно без противоречия не может быть
понято как часть или сторона психического переживания, т. е. как нечто
реальное. В акте счисления мы, правда, находим индивидуально единичный
коррелят вида как идеального единства. Но это единство не есть часть
единичности. Если мы стараемся уяснить себе сполна и всецело, что такое
собственно есть число пять, если пытаемся, следовательно, создать
адекватное представление пяти, то мы прежде всего образуем расчлененный
акт коллективного представления о каких-нибудь пяти объектах. В нем, как
форма его расчленения наглядно дан единичный случай названного вида
числа. В отношении этого наглядно единичного мы и совершаем
«абстракцию», т. е. не только отвлекаем единичное, несамостоятельный
момент коллективной формы, но и ухватываем в нем идею: число пять как
вид вступает в мыслящее (meinende) сознание. То, что теперь мыслится,
есть уже не этот единичный случай, не коллективное представление как
целое и не присущая ему, хотя и неотделимая от него сама по себе форма;
тут мыслится именно идеальный вид, который в смысле арифметики
безусловно един, в каких бы актах он ни овеществлялся, и не имеет
никакого касательства к индивидуальной единичности реального с его
временной и преходящей природой. Акты счисления возникают и проходят; в
отношении же чисел не имеет смысла говорить что-либо подобное.

Такого рода идеальные единичности (низшие виды в особом смысле, резко
различающемся от эмпирических классов) и выражены в арифметических
положениях как в цифровых (т. е. арифметически-сингулярных), так и в
алгебраических (т. е. арифметически-родовых) положениях. О реальном они
вообще ничего не высказывают - ни о том реальном, которое счисляется, ни
о реальных актах, в которых производится счет или же конституируются те
или иные косвенные числовые характеристики. Конкретные числа или
числовые положения входят в научные области, к которым относятся
соответствующие конкретные единства; положения же об арифметических
процессах мышления, напротив, принадлежат к психологии. В строгом и
собственном смысле арифметические положения поэтому ничего не говорят о
том, «что кроется в самих наших представлениях о числах», ибо о наших
представлениях они так же мало говорят, как о всяких других. Они всецело
посвящены числам и связям чисел в их отвлеченной чистоте и идеальности.
Положения arithmeticae universalis - арифметической номологии, как мы
могли бы также сказать, - представляют собой законы, вытекающие только
из идеальной сущности родового понятия совокупности. Первичные
единичности, входящие в объем этих законов, идеальны, это - нумерически
определенные числа, т. е. простейшие специфические различия рода
совокупности. К ним поэтому относятся арифметически-сингулярные
положения arithmeticae numerosae. Они получаются путем применения
общеарифметических законов к нумерически данным числам, они выражают то,
что заключено в чисто идеальной сущности этих данных чисел. Из всех этих
положений ни одно не может быть сведено к эмпирически общему положению,
хотя бы эта общность достигала высочайшей степени и означала
эмпирическое отсутствие исключения во всей области реального мира.

То, что мы здесь вывели для чистой арифметики, безусловно, может быть
перенесено на чистую логику. И в применении к ней мы, разумеется,
допускаем факт, что логические понятия имеют психологическое
происхождение, но мы и теперь отвергаем психологистический вывод,
который основывают на этом. При том объеме, который мы признаем за
логикой в смысле технического учения о научном познании, мы, разумеется,
нисколько не сомневаемся, что она в значительной мере имеет дело с
психическими переживаниями. Конечно, методология научного исследования и
доказывания должна серьезно считаться с природой психических процессов,
в которых оно протекает. Сообразно с этим и логические термины, как то:
представление, понятие, суждение, умозаключение, доказательство, теория,
необходимость, истина и т. п., могут и должны играть роль классовых
названий для психических переживаний и форм склонностей. Но мы отрицаем,
чтобы что-либо подобное могло относиться к чисто логическим частям
нашего технического учения. Мы отрицаем, что чистая логика, которая
должна быть выделена в самостоятельную теоретическую дисциплину,
когда-либо имеет своим предметом психические факты и законы,
характеризуемые как психологические. Мы ведь уже узнали, что чисто
логические законы, например, первичные «законы мышления» или
силлогистические формулы, совершенно теряют свой существенный смысл, как
только пытаются истолковать их как психологические законы.
Следовательно, уже заранее ясно, что понятия, на которых основаны эти
исходные законы, не могут иметь эмпирического объема. Другими словами:
они не могут носить характера только всеобщих понятий, объем которых
заполняется фактическими единичностями, а должны быть настоящими
родовыми понятиями, в объем которых входят исключительно идеальные
единичности, настоящие виды. Далее ясно, что названные термины, как и
вообще все термины, выступающие в чисто логических связях, двусмысленны
в том отношении, что они, с одной стороны, означают классовые понятия
для душевных продуктов, относящихся к психологии, а с другой - родовые
понятия для идеальных единичностей, принадлежащих к сфере чистой
закономерности.

 

§ 47. Основные логические понятия и смыслы логических положений
подтверждают наши указания

Это подтверждается даже при беглом обзоре исторически сложившихся
обработок логики, если обратить особое внимание на коренное различие
между субъективно-антропологическим единством познания и
объективно-идеальным единством содержания познания. Тогда эквивокации
легко обнаруживаются, и ими объясняется обманчивая видимость, будто все
то, о чем трактуется под традиционным заглавием «элементарное учение»,
внутренне однородно и имеет исключительно психологическое содержание.

Тут прежде всего говорится о представлениях и в значительной мере с
психологической точки зрения; апперцептивные процессы, в которых
вырастают представления, исследуются возможно более глубоко. Но как
только дело доходит до различий естественных «форм» представлений,
начинается уже разрыв в способе рассмотрения, который продолжается в
учении о формах суждений и превращается в зияющую пропасть в учении о
формах умозаключений и связанных с ними законах мышления. Термин
«представление» внезапно теряет характер психологического классового
понятия. Это становится очевидным, как только мы задаемся вопросом о
свойствах того, что подводится под понятие представления. Когда логик
устанавливает, например, различия между единичными и общими
представлениями (Сократ - человек вообще; число четыре - число вообще),
атрибутивными и не атрибутивными (Сократ, белое - человек, цвет) и т.
п.; или когда он перечисляет многочисленные формы связывания
представлений в новые представления, например, конъюнктивную,
дизъюнктивную, детерминативную связь и т. п.; или когда он
классифицирует существенные отношения представлений, как, например,
отношения содержания и объема, - то ведь каждый видит, что здесь речь
идет не о феноменальных, а о специфических единичностях. Допустим, что
кто-нибудь в виде логического примера высказывает положение:
представление треугольника содержит представление фигуры, и объем
последнего заключает в себе объем первого. Разве здесь говорится о
субъективных переживаниях какой-нибудь личности или о том, что одни
реальные явления содержатся в других? Разве к объему того, что здесь и в
сходных связях именуется представлением, принадлежат как различенные
члены представление треугольника, имеющееся у меня сейчас, и
представление, которое возникнет у меня через час? Не является ли,
наоборот, представление «треугольник», как таковое, единственным членом,
и не входят ли наряду с ним, опять-таки как единичности, представления
«Сократ», «лев» и т. п.?

Во всякой логике много говорится о суждениях; но и тут имеются
эквивокации. В психологических частях логического технического учения
говорят о суждениях как о сознании истинности (Fьrwahrhalten); т. е.
говорят об определенно сложившихся переживаниях сознания. В чисто
логических частях об этом уже нет речи. Суждение здесь означает
положение и притом не в смысле грамматического предложения, а в смысле
идеального единства значения. Таковы все те подразделения актов или форм
суждения, которые представляют необходимую опору чисто логических
законов. Категорическое, гипотетическое, дизъюнктивное, экзистенциальное
суждение, как бы там они ни назывались в чистой логике, являются не
названиями классов суждений, а наименованиями идеальных форм положений.
То же относится и к формам умозаключения: к экзистенциальному,
категорическому умозаключению и т. д. Соответствующие анализы
представляют собой анализы значений стало быть, отнюдь не
психологические анализы. Анализируются не индивидуальные явления, а
формы задуманных единств, не переживания умозаключения, а сами
умозаключения. Кто с логически-аналитической целью говорит:
категорическое суждение «Бог справедлив» имеет субъектом представление
«Бог», тот, наверное, не говорит о суждении, как психическом переживании
своем или другой личности, а также не о психическом акте, который здесь
предполагается и возбуждается словом «Бог»; он говорит о положении «Бог
справедлив», как таковом - о положении, которое едино вопреки
многообразию возможных переживаний, и о представлении «Бог», которое
опять-таки едино, ибо иначе оно и не может быть отдельной частью единого
целого. Сообразно с этим логика под выражением «каждое суждение»
разумеет не «каждый акт суждения», а «каждое объективное положение». В
объем логического понятия «суждение» не входят как равноправные члены
суждение «2х2= 4», которое я сейчас переживаю, и суждение «2х2= 4»,
которое я вчера или еще когда-нибудь переживал, или которое переживалось
другими лицами. Напротив, в данном объеме не фигурирует ни один из этих
актов, а просто суждение «2х2= 4», как таковое, и наряду с ним,
например, суждение «земля есть куб», Пифагорова теорема и т. п., и
притом каждое как особый член. Совершенно так же дело обстоит,
разумеется, когда говорят: «суждение S следует из суждения F», и во всех
подобных случаях.

Этим только и определяется истинный смысл логических основоположений, и
этот смысл именно таков, как он указан нашим предыдущим анализом.
Принцип противоречия есть, говорят нам, суждение о суждениях. Но
поскольку под суждениями разумеют психические переживания, акты
сознания, истинности, акты верования и т. д., это понимание
несостоятельно. Кто высказывает принцип, тот судит; но ни принцип, ни
то, о чем он судит, не представляют собой суждения. Кто говорит: из двух
противоречащих суждений одно истинно, а другое ложно, разумеет, если
только он сам себя понимает, не закон об актах суждения, а закон о
содержаниях суждения, другими словами, закон об идеальных значениях,
которые мы для краткости обыкновенно называем положениями. Итак, лучшее
выражение гласит: из двух противоречащих положений одно истинно, а
другое ложно56. Ясно также, что, желая понять принцип противоречия, мы
не нуждаемся ни в чем ином, кроме уяснения смысла противоположных
значений положения. Нам незачем думать о суждениях как реальных актах, и
они ни в каком случае не были бы подходящими объектами. Достаточно
только посмотреть, чтобы увидеть, что к объему этой логической
закономерности относятся только суждения в идеальном смысле, так что
суждение 2х2=5 может быть одним из них наряду с суждением: «драконы
существуют», с положением о сумме углов и т. п.; и напротив, сюда не
относится ни один из действительных или пред стреляемых актов суждения,
которые в бесконечном многообразии соответствуют каждому из этих
идеальных единств. Сходное применимо и для всех других чисто логических
положений, например, силлогистических.

Отличие психологического способа рассмотрения, употребляющего термины
как классовые термины для психических переживаний от объективного или
идеального, в котором эти же самые термины представляют аристотелевские
роды и виды, не второстепенно и чисто субъективно; оно определяет собой
существенное отличие между двумя родами наук. Чистая логика и арифметика
как науки об идеальных единичностях известных родов (или о том, что a
priori коренится в идеальной сущности этих родов) отделяются от
психологии как науки об индивидуальных единичностях известных
эмпирических классов.

 

§ 48. Решающие различия

В заключение подчеркнем решающие различия, от признания или непризнания
которых зависит все наше отношение к психологистической аргументации.
Эти различия состоят в следующем.

1. Между идеальными и реальными науками имеется существенное, безусловно
неизгладимое различие. Первые - априорны, вторые - эмпиричны. Первые
развивают идеально-закономерные общие положения, которые с самоочевидной
достоверностью основываются на истинно родовых понятиях, последние
устанавливают с вероятностью реально-закономерные общие положения,
относящиеся к сфере фактов. Объем общих понятий в первом случае есть
объем низших видовых различий, в последнем случае - объем
индивидуальных, определенных во времени единичностей; последние
предметы, следовательно, там представляют собой виды, здесь -
эмпирические факты. При этом, очевидно, уже допущены существенные
различия между законом природы и идеальным законом, между всеобщими
суждениями о фактах (которые иногда могут иметь видимость родовых
суждений: все вороны черны - ворона черна) и настоящими родовыми
суждениями (каковы общие положения чистой математики), между
эмпирическим классовым понятием и идеальным родовым понятием и т. п.
Правильная оценка этих различий безусловно связана с окончательным
отказом от эмпиристической теории абстракции, господство которой в
настоящее время преграждает путь к пониманию всего логического;
подробнее об этом мы будем говорить далее.

2. Во всяком познании и, в частности, во всякой науке имеется коренное
различие между тремя родами связей:

а) Связь переживаний познания, в которых субъективно реализуется наука,
т. е. психологическая связь представлений, суждений, познаний, догадок,
вопросов и т. д., в которых совершается процесс исследования или же
усматривается достоверность прежде открытой теории.

б) Связь исследованных в науке и теоретически познанных вещей, которые,
как таковые, образуют область этой науки. Связь исследования и
познавания - явно иная, чем связь исследованного и познанного.

в) Логическая связь, т. е. специфическая связь теоретических идей,
конституирующая единство истин научной дисциплины, в частности, научной
теории, доказательства или умозаключения; а также единство понятий в
истинном положении, простых истин в связях истин и т. п.

В случае физики, например, мы различаем связь психических переживаний
существа мыслящего о физическом от физической природы, познаваемой им, и
обе эти связи в свою очередь - от идеальной связи истин в физической
теории, например, в единстве аналитической механики, теоретической
оптики и т. п. И форма обоснования вероятности, господствующая над
связью фактов и гипотез, относится к разряду логического. Логическая
связь есть идеальная форма, во имя которой говорится in specie об одной
и той же истине, об одном и том же умозаключении и доказательстве, об
одной и той же теории и рациональной дисциплине, - о той же самой и
единой, кто бы «ее» ни мыслил. Единство этой формы есть закономерное
единство значения. Законы, которым оно, наряду со всем ему подобным,
подчиняется, являются чисто логическими законами, тем самым объемлющие
всякую науку, но не по психологическому или предметному содержанию ее, а
по идеальному содержанию ее значения. Само собой разумеется, что
определенные связи понятий, положений, истин, составляющие идеальное
единство определенной науки, только постольку могут быть названы
логическими, поскольку они в качестве единичных случаев подходят под
понятие логического; но они сами не относятся к логике как составные
части.

Три различенные нами связи, разумеется, касаются логики и арифметики
совершенно так же, как и всех других наук; только у этих обеих наук
исследуемые вещи представляют собой не реальные факты, как в физике, а
идеальные виды. В логике благодаря особенностям последней получается то
упомянутое уже своеобразное явление, что идеальные связи, составляющие
ее теоретическое единство, подчиняются в качестве отдельных случаев
законам, ею же устанавливаемым. Логические законы являются одновременно
частями и правилами этих связей, они принадлежат одновременно и к
теоретическому единству, и к области логической науки.

 

§ 49. Третий предрассудок. Логика как теория очевидности

Третий предрассудок57 мы формулируем следующим образом. Всякая истина
содержится в суждении. Но суждение мы признаем истинным только в случае
его очевидности. Этим словом мы обозначаем своеобразный и хорошо
знакомый каждому из внутреннего опыта психический характер (который
обыкновенно называется чувством), гарантирующий истинность суждения, с
которым он связан. И вот если логика есть техническое учение,
стремящееся помочь нам в познании истины, то логические законы, само
собой разумеется, представляют собой положения психологии. А именно, это
- положения, выясняющие условия, от которых зависит присутствие или
отсутствие указанного чувства очевидности. К этим положениям естественно
примыкают практические предписания, которые должны способствовать
реализации суждений, обладающих таким отличительным характером. Во
всяком случае, говоря о логических законах или нормах, следует
подразумевать и эти, основанные на психологии, правила мышления.

К этому взгляду близок уже Милль, когда, желая отграничить логику от
психологии, говорит: «Свойства мышления, которых касается логика,
представляют собой некоторые из случайных его свойств - те именно, от
присутствия которых зависит правильное мышление как отличное от
неправильного». В дальнейшем он не раз называет логику (в
психологическом смысл) «Theorie» или «Philosophy of Evidence», причем он
не имел в виду непосредственно чисто логических положений. В Германии
эта точка зрения проступает иногда у Зигварта. По его мнению, «всякая
логика должна уяснить себе те условия, при которых появляется это
субъективное чувство необходимости (в предыдущем абзаце: «внутреннее
чувство очевидности»), она должна дать им общее выражение». К этому же
направленно склоняются некоторые выражения Вундта. В его «Логике» мы,
например, читаем: «Благодаря свойствам очевидности и общеобязательности,
присущим определенным связям мышления,... из психологических законов
рождаются логические законы мышления». Их «нормативный характер
основывается только на том, что некоторые из психологических связей
мышления фактически обладают очевидностью и общеобязательностью. Ибо
только благодаря этому мы получаем возможность предъявить мышлению
требование, чтобы оно удовлетворяло условиям очевидности и
общеобязательности». «Сами эти условия, которым надо удовлетворять,
чтобы создать очевидность и общеобязательность, мы называем логическими
законами мышления...» Ясно подчеркивается, что «психологическое мышление
всегда остается более широкой формой».

В логической литературе последнего десятилетия явно все более
распространяется и резче обозначается толкование логики как практически
применяемой психологии очевидности. Особого упоминания заслуживает здесь
«Логика» Гефлера и Мейнонга, ибо она представляет первую обстоятельную
попытку с возможной последовательностью изложить всю логику сточки
зрения психологии очевидности. Основной задачей логики Гефлер считает
исследование (главным образом психологических) законов, по которым
возникновение очевидности зависит от определенных свойств наших
представлений и суждений58. Из всех действительно происходящих или же
представимых явлений мышления логика должна выделить те виды («формы»)
мыслей, которые либо непосредственно сопряжены с очевидностью, либо
представляют необходимые условия для возникновения очевидности. В какой
мере это понимается в психологическом смысле, показывает дальнейшее
изложение. Так, например, метод логики, поскольку он касается
теоретического основания учения о правильном мышлении, признается тем же
самым методом, который психология применяет ко всем психическим
явлениям; она должна описывать явления именно правильного мышления и
затем по возможности сводить их к простым законам, т. е. объяснять более
сложные законы посредством простых. Далее логическому учению об
умозаключениях приписывается задача «установить законы, определяющие...,
от каких признаков предпосылок зависит возможность вывести из них
определенное суждение с очевидностью». И т. д.

 

§ 50. Превращение логических положений в равнозначные положения об
идеальных условиях очевидности суждения. Получающиеся положения не
являются психологическими

Теперь перейдем к критике. Мы, правда, далеки от того, чтобы признать
бесспорность ставшего теперь общим местом положения, с которого
начинается это доказательство - а именно, что всякая истина содержится в
суждении; но мы, разумеется, не сомневаемся в том, что познание и
правомерное утверждение истины предполагает сознание ее очевидности. Не
сомневаемся мы и в том, что логическое техническое учение должно
исследовать психические условия, при которых возникает для нас
очевидность в процессе суждения. Мы делаем еще шаг навстречу
оспариваемому нами воззрению. Хотя мы и здесь намерены подчеркнуть
различие между чисто логическими и методологическими положениями, но в
отношении первых мы открыто признаем, что они имеют известное отношение
к психическому характеру очевидности и в известном смысле создают его
психические условия.

Однако это отношение является для нас чисто идеальным и косвенным. Мы
отрицаем, что чисто логические положения сами высказывают хоть что-либо
об очевидности и ее условиях. Мы надеемся показать, что они доходят до
этого отношения к переживаниям очевидности только путем применения или
видоизменения; именно таким же образом, каким каждый «вытекающий
исключительно из понятий» закон может быть перенесен на представленную в
общем виде область эмпирических единичных случаев вышеупомянутых
понятий. Получающиеся таким путем положения очевидности сохраняют
по-прежнему свой априорный характер, и условия очевидности, ими
высказываемые, отнюдь не представляют собой психические, т. е.
каузальные, условия. Наоборот, чисто логические положения обращаются
здесь, как и в каждом аналогичном случае, в высказывания об идеальных
несовместимостях или возможностях.

Простое размышление уяснит все. Из каждого чисто логического закона
можно путем a priori возможного (очевидного) видоизменения получить
известные положения очевидности, если угодно, условия очевидности.
Комбинированный принцип противоречия и исключительного третьего,
бесспорно, равнозначен положению: очевидностью может отличаться одно, но
и только одно из пары противоречащих суждений59. Modus Barbara также без
сомнения равнозначен положению: очевидность необходимой истины положения
формы «все А являются С» (точнее говоря: его истинности как необходимо
вытекающей) может проявиться в факте умозаключения, предпосылки которого
имеют формы «все А являются В» и «все В являются б». И то же применимо к
каждому чисто логическому положению. Это вполне понятно, так как
положения «Л истинно» и «возможно, что кто-нибудь с очевидностью судит,
что А есть», - очевидно, вполне равнозначны. Итак, естественно, что
положения, смысл которых состоит в высказывании того, что закономерно
входит в понятие истины, и того, что истинность положений известных форм
обусловливает истинность положений коррелятивных форм, - такие положения
допускают равнозначные видоизменения, в которых устанавливается
отношение между возможным появлением очевидности и формами суждений.

Но уяснение этой связи дает нам сразу средство для опровержения попытки
растворить чистую логику в психологии очевидности. Само по себе ведь
положение «Л истинно» не высказывает того же самого, что его эквивалент
«возможно, что кто-либо судит, что есть А». Первое не говорит о
суждениях кого-либо, хотя бы в самом общем смысле. Тут дело обстоит
совершенно так же, как и в чисто математических положениях.
Высказывание, что а + b == b + а, говорит, что числовое значение суммы
двух чисел не зависит от их положения в соединении, но ничего не говорит
о чьем-нибудь счете или суммировании. Последнего рода суждение
получается только при очевидном и равнозначном видоизменении. In
concrete, ведь нет (и это a priori достоверно) числа без счета, суммы -
без суммирования.

Но даже если мы оставим первоначальные формы чисто логических положений
и обратим их в соответствующие равнозначные положения очевидности, то из
этого не возникает ничего, на что психология могла бы притязать как на
свое достояние. Она есть эмпирическая наука, наука о психических фактах.
Психологическая возможность, следовательно, есть случай реальной
возможности. Но вышеупомянутые возможности очевидности идеальны. Что
психологически невозможно, то вполне возможно в идеальном смысле.
Разрешение обобщенной «проблемы п тел», скажем, «проблемы 3 тел», может
превосходить всякую человеческую способность к познанию. Но проблема
имеет решение, следовательно, возможна соответствующая очевидность.
Существуют десятичные числа с триллионами знаков, и имеются
соответствующие им истины. Но никто не может действительно представить
такие числа и действительно произвести относящиеся к ним сложения,
умножения и т. д. Очевидность здесь психологически невозможна, и все же
она в идеале есть, несомненно, возможное психическое переживание.

Обращение понятия истины в понятие возможности очевидного суждения имеет
аналогию в отношении понятия индивидуального бытия к понятию возможности
восприятия. Равнозначность этих понятий, поскольку под восприятием
разумеется только адекватное восприятие, неоспорима. Следовательно,
возможно восприятие, которое в одном созерцании охватывало бы весь мир,
всю беспредельную бесконечность тел со всеми их частями, молекулами,
атомами, во всех их отношениях и определенностях. Разумеется, эта
идеальная возможность не есть реальная возможность, которую можно было
бы допустить для какого-либо эмпирического субъекта.

Подчеркивая идеальность возможностей, которые могут быть выведены в
отношении очевидности суждения из логических законов и которые в
аподиктических очевидностях являются нам a priori обязательными, мы
никоим образом не думаем отрицать их психологическую применимость. Из
закона, что из двух противоречащих положений одно истинно, а другое
ложно, мы выводим, например, истину, что из пары возможных
противоречащих суждений одно и только одно может носить характер
очевидности. Этот вывод очевидно правомерен, если определять очевидность
как переживание, в котором судящий сознает правильность своего суждения,
т. е. его соответствие с истиной. В таком случае новое положение
высказывает истину о совместимостях или несовместимостях известных
психических переживаний. Но в этом смысле и каждое чисто математическое
положение говорит нам о возможных или невозможных явлениях в области
психического. Никакой эмпирический счет, никакой психический акт
алгебраической трансформации или геометрической конструкции, который
противоречил бы идеальным законам математики, невозможен. Таким образом,
эти законы могут быть психологически использованы. Мы всегда можем
выводить из них априорные возможности и невозможности, относящиеся к
известным видам психических актов, актов счисления, связывания путем
сложения, умножения и т. д. Но в силу этого сами эти законы еще не
представляют собой психологические положения. Задачей психологии как
естественной науки о психических переживаниях является исследование
естественной обусловленности этих переживаний. К ее области относятся,
стало быть, именно естественные (каузальные) отношения математических и
логических действий. Но их идеальные отношения и законы образуют особую
область. Область эта конституируется в последнем счете в виде чисто
родовых положений, построенных из «понятий», которые являются не
классовыми понятиями психических актов, а идеями, имеющими своей
конкретной основой эти акты. Число три, истина, названная по имени
Пифагора, и т. п. - все это, как мы указывали, представляют собой не
эмпирические единичности или классы единичностей, это - идеальные
предметы, которые мы путем идеации воспринимаем в акте счисления,
очевидного суждения и т. п.

Итак, по отношению к очевидности единственной задачей психологии
является изыскивать естественные условия охватываемых этим названием
переживаний, т. е. исследовать реальные связи, в которых по указанию
нашего опыта возникает и исчезает очевидность. В число этих естественных
условий входит сосредоточение интереса, известная свежесть ума,
упражнение и т. п. Исследование их дает не познания с точным
содержанием, не самоочевидные общие положения с характером подлинных
законов, а лишь неточные эмпирические общие положения. Но очевидность
суждения зависит не только от психологических условий, которые мы можем
также назвать внешними и эмпирическими, поскольку они основываются не
исключительно на специфической форме и содержании суждения, а на его
эмпирической связи в душевной жизни; эта очевидность зависит также от
идеальных условий. Каждая истина представляет собой идеальное единство в
отношении к бесконечному и неограниченному в своей возможности
многообразию правильных высказываний той же самой формы и материи.
Каждое актуальное суждение, принадлежащее к этому идеальному
многообразию, выполняет хотя бы только в своей форме или в своем
содержании идеальные условия возможности своей очевидности. Чисто
логические законы представляют собой истины, вытекающие из самого
понятия истины и родственных ему по существу понятий. В применении же к
возможным актам суждения они, основываясь на одной только форме
суждения, высказывают идеальные условия возможности или невозможности
его очевидности. Из этих обоих видов условий очевидности одни связаны с
особой организацией видов психических существ, охватываемых психологией,
ибо психологическая индукция не идет дальше опыта; другие же как
идеально закономерные обязательны для каждого возможного сознания
вообще.

 

§ 51. Решающие пункты в этом споре

Таким образом, окончательное разъяснение и этого спора зависит прежде
всего от правильного познания самого основного гносеологического
различия, а именно различия между реальным и идеальным, или от познания
всех тех различий, на которые оно распадается. Это - не раз подчеркнутые
различия между реальными и идеальными истинами, законами, науками, между
реальными и идеальными (индивидуальными и специфическими) всеобщностями
и единичностями и т. д. Правда, в известной мере всякий знает эти
различия, и даже такой крайний эмпирист, как Юм, проводит основное
различение между «relation of ideas» и «matters of fact» - то самое
различение, которому еще до него учил великий идеалист Лейбниц, отделяя
vйritйs de raison от vйritйs de fait. Но провести гносеологически важное
разделение еще не значит правильно понять его гносеологическую сущность.
Надо ясно уразуметь, что же такое есть это идеальное само по себе и в
его отношении к реальному, как может быть установлено соотношение между
идеальным и реальным, как идеальное присуще реальному и познается в нем.
Основной вопрос заключается в том, действительно ли идеальные объекты
мышления, выражаясь по-современному, представляют собой лишь указания
сокращенных ради «экономии мышления» способов выражения, которые, будучи
сведены к собственному своему содержанию, распадаются на индивидуальные
единичные переживания, на представления и суждения о единичных фактах;
или же прав идеалист, когда говорит, что эмпиристическое учение, правда,
можно высказать в виде туманного обобщения, но нельзя продумать до
конца; что каждое высказывание, следовательно, и каждое высказывание,
относящееся к самому этому учению, претендует на смысл и значение, и что
каждая попытка свести эти идеальные единства к реальным единичностям
приводит к безвыходным неясностям; что раздробление понятия на
какой-нибудь объем единичностей без какого-либо понятия, которое
придавало бы этому объему единство в мышлении, немыслимо и т. д.

Однако понимание нашего различения реальной и идеальной «теории
очевидности» предполагает правильные понятия очевидности и истины. В
психологистической литературе наших дней об очевидности говорят так, как
будто она есть случайное чувство, появляющееся при известных суждениях,
отсутствующее при других; в лучшем случае, что оно у людей вообще, -
точнее говоря, у каждого нормального человека, находящегося при
нормальных условиях суждения - связано с одними суждениями и не связано
с другими. Каждый нормальный человек при известных нормальных
обстоятельствах ощущает очевидность положения 2+1=1+2, как он ощущает
боль, когда обожжется. Правда, тогда возникает вопрос, на чем же
основывается авторитетность этого особого ощущения, каким образом
последнее гарантирует истинность суждения, налагает на него «печать
истины», «возвещает» его истинность, в каких бы образах ни выражалась
эта мысль. Хочется также спросить, как можно точно определить туманные
слова о нормальных способностях и нормальных обстоятельствах, и прежде
всего указать на то, что даже при ссылке на нормальность объем очевидных
суждений не совпадает с объемом суждений, соответствующих истине. Никто
в конце концов не станет отрицать, что и для нормального человека,
высказывающего суждение при нормальных обстоятельствах, огромное
большинство возможных правильных суждений лишено очевидности. Но нельзя
же понятие нормальности формулировать так, что ни один человек,
действительно существующий и возможный среди данных ограниченных
природных условий, не мог быть назван нормальным.

Если эмпиризм вообще не понимает отношения между идеальным и реальным в
мышлении, то он не понимает и отношения между истиной и очевидностью.
Очевидность не есть акцессорное чувство, случайно или с естественной
закономерностью связанное с известными суждениями. Это вообще не есть
психический характер такого вида, который можно было бы просто
прикрепить к любому суждению известного класса (например, класса так
называемых истинных суждений); как будто психологическое содержание
соответствующего суждения, рассматриваемого само по себе, остается
тождественным, все равно, носит ли оно этот характер или нет. Тут дело
отнюдь не обстоит так, как мы обычно мыслим связь содержаний ощущений и
относящихся к ним чувств: а именно, что два лица имеют одинаковые
ощущения, но по-разному реагируют на них в чувстве. Очевидность же есть
именно не что иное как «переживание» истины. Истина переживается,
конечно, только в том смысле, в каком вообще может быть пережито
идеальное в реальном акте. Другими словами: истина есть идея, единичный
случай, который есть актуальное переживание в очевидном суждении. Отсюда
сравнение со зрением, созерцанием, восприятием истины в очевидности. И
как в области восприятия, невидимость чего-либо не означает его небытие,
так и отсутствие очевидности не означает неистинности. Истина относится
к очевидности аналогично тому, как бытие чего-либо индивидуального
относится к его адекватному восприятию. Отношение же суждения к
очевидному суждению аналогично отношению наглядного допущения (в
качестве восприятия, воспоминания и т. п.) к адекватному восприятию.
Наглядно представленное и принятое за сущее не только мыслится, но и
присутствует в акте так, как оно в нем мыслится. Так и то, о чем судят
как об очевидном, не только обсуждается (т. е. мыслится в суждении,
высказывании, утверждении), но и присутствует в самом переживании
суждения - присутствует в том смысле, в каком может «присутствовать»
соотношение вещей того или иного значения, смотря по его характеру, в
качестве единичного или общего, эмпирического или идеального и т. п.
Переживание совпадения мыслимого с присутствующим, пережитым, которое
мыслится, - между пережитым смыслом высказывания и пережитым
соотношением вещей - есть очевидность, а идея этого совпадения - истина.
Но идеальность истины образует ее объективность. Что известная мысль в
данное время и в данном месте совпадает с пережитым соотношением вещей -
есть не случайный факт. Отношение, наоборот, касается тождественного
значения суждения и тождественного соотношения вещей. «Истинность», или
«предметность» (или же «неистинность», «беспредметность») присущи не
высказыванию как переживанию временному, а высказывание in specie
(чистому и тождественному) высказыванию 2 х 2 = 4 и т. п.

Только при этом понимании можно признать, что усмотреть очевидность
суждения U (т. е. суждение с содержанием, со значением U) и усмотреть,
что U истинно, - есть одно и то же. Соответственно этому мы имеем также
очевидность, что ничье очевидное постижение - поскольку оно
действительно таково - не может спорить с нашим. Ибо это означает лишь,
что то, что пережито нами как истинное, тем самым и есть истинно, не
может быть ложно. Следовательно, только при нашем понимании исключено то
сомнение, которого не может избежать понимание очевидности как случайно
примешанного ощущения, и которое очевидно равняется полному скептицизму:
именно, сомнение в том, не может ли в то время, как мы имеем очевидность
бытия U, кто-либо другой иметь очевидность бытия чего-либо, очевидно
несовместимого с U, и не могут ли вообще встречаться неустранимые
коллизии между двумя сознаниями очевидности. Отсюда далее мы понимаем,
почему «чувство» очевидности не может иметь никакого другого
существенного предварительного условия, кроме истинности
соответствующего содержания суждения. Ибо, как само собой понятно, что,
где ничего нет, там и видеть нечего, так не менее понятно само собой,
что там, где нет истины, не может быть и усмотрения истинного, другими
словами, там нет и очевидности.

Однако довольно об этом. Что касается более подробного анализа этих
отношений, то мы отсылаем к соответствующим специальным исследованиям в
дальнейших частях этого труда.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 

ПРИНЦИП ЭКОНОМИИ МЫШЛЕНИЯ И ЛОГИКА

 

§ 52. Введение

В близком родстве с психологизмом, опровержением которого мы занимались
до сих пор, стоит другая форма эмпиристического обоснования логики и
гносеологии, особенно сильно распространившаяся за последние годы; это -
биологическое обоснование логики и гносеологии посредством принципа
наименьшей затраты силы, как у Авенариуса, или принципа экономии
мышления, как это называет Мах. Что это направление в конце концов
впадает в психологизм, яснее всего видно из «Психологии» Корнелиуса. Тут
вышеупомянутый принцип открыто излагается как «основной закон разума» и
одновременно как «всеобщий психологический основной закон». Психология
(и, в частности, психология процессов познания), построенная на этом
основном законе, вместе с тем должна дать основу для философии вообще.

Мне кажется, что в этих теориях экономии мышления вполне правомерные и
при соответствующем ограничении весьма плодотворные мысли получают такое
применение, которое в случае всеобщего признания означало бы гибель
всякой истинной логики и теории познания, с одной стороны, и психологии
- с другой60.

Мы исследуем сначала характер принципа Маха-Авенариуса как принципа
телеологического приспособления; затем мы определим ценное в его
содержании и правомерные цели вытекающих отсюда исследований в области
психической антропологии и практического учения о знании; в заключение
мы докажем неспособность его оказать какую-либо помощь в деле
обоснования психологии и прежде всего - чистой логики и теории познания.

 

§ 53. Телеологический характер принципа Маха-Авенариуса и научное
значение экономики мышления61

Как бы ни формулировать этот принцип, он носит характер принципа
развития или приспособления; наука понимается тут как наиболее
целесообразное (экономическое, сберегающее силу) приспособление мыслей к
различным областям явлений.

В предисловии к своему произведению, посвященному этому принципу,
Авенариус излагает его следующим образом: «Изменение, которое вносит
душа в свои представления, когда присоединяются новые впечатления, есть
возможно меньшее». И далее: «Но поскольку душа подчинена условиям
органического существования и вытекающим из них требованиям
целесообразности, указанный принцип становится принципом развития: душа
употребляет для апперцепции не более силы, чем надобно, и из множества
возможных апперцепции отдает предпочтение той, которая производит ту же
работу с меньшей затратой сил, или с той же затратой сил производит
большую работу; при благоприятствующих условиях душа даже предпочитает
меньшей в данный момент затрате сил, которая, однако, связана с меньшим
размером действия или с меньшей длительностью действия, временно большее
напряжение сил, обещающее гораздо большее или более длительное
действие».

Большая отвлеченность, которая получается у Авенариуса из-за введения
понятия апперцепции, ввиду обширности этого понятия и бедности его
содержания куплена дорогой ценой. Мах справедливо ставит на первое место
то, что у Авенариуса является результатом обстоятельных и в целом
довольно сомнительных дедукций: а именно, что наука создает возможно
более полную ориентировку в соответствующих областях опыта, возможно
более экономное приспособление наших мыслей к ним. Впрочем, он не любит
(и опять-таки совершенно справедливо) говорить о принципе, а
предпочитает говорить просто об «экономической природе» научного
исследования, об экономизирующем мышление действии» понятий, формул,
теорий, методов и т. п.

Итак, в этом принципе речь идет не о принципе в смысле рациональной
теории, не о точном законе, который был бы способен функционировать как
основание рационального объяснения, но об одной из тех ценных
телеологических точек зрения, которые в биологических науках вообще
очень полезны и все примыкают к общей идее развития.

Отношение к самосохранению и сохранению рода тут ведь ясно видно.
Действия животного определяются представлениями и суждениями. Если бы
последние были недостаточно приспособлены к течению событий, то
прошедший опыт не мог бы быть использован, новое не было бы предвидимо,
средства и цели не находились бы в надлежащем соответствии; и если б так
было (по меньшей мере, в среднем) в кругу жизни соответственных
индивидов и по отношению к угрожающим им опасностям или благоприятным
для них выгодам, то сохранение было бы невозможно. Существо
человекоподобного вида, которое переживало бы содержания ощущений, но не
совершало бы никаких ассоциаций, не приобретало бы привычек к
представлениям, т. е. существо, которое было бы неспособно предметно
толковать содержания, воспринимать внешние вещи и события, по привычке
ожидать их или снова представлять их в воспоминании и которое во всех
этих актах опыта не было бы уверено в приблизительном успехе, - как
могло бы оно сохранить существование? Уже Юм в этом смысле говорил «о
некоторого рода предопределенной гармонии между течением явлений природы
и следованием наших идей», а современное учение о развитии склонно
развивать далее эту точку зрения и изучить в деталях соответствующие
телеологические черты духовной организации. Эта точка зрения несомненно
столь же плодотворна для психической биологии, сколь плодотворной она
уже давно оказалась для физической биологии.

Разумеется, ей подчинена область не только слепого, но и логического,
научного мышления. Преимущество человека есть разум. Человек есть не
только вообще существо, которое приспособляется к своим внешним условиям
через посредство представлений и суждений; он также мыслит и
преодолевает посредством понятия узкие пределы наглядного. В отвлеченном
познании он доходит до строгих каузальных законов, которые позволяют ему
в несравненно большем объеме и с несравненно большей уверенностью, чем
это было бы возможно в ином случае, предвидеть ход будущих явлений,
воссоздавать течение прошедших, вычислять наперед возможные действия
окружающих вещей и подчинять их себе на практике. «Science d'ou
prйvoyance, prйvoyance d’ou action» - метко говорит Конт. Сколько бы
страданий ни причиняло, и далеко не редко, односторонне преувеличенное
стремление к познанию отдельному исследователю, - в конце концов его
плоды, сокровища науки, все же служат на пользу всего человечества.

В вышесказанном не было еще и речи об экономии мышления. Но эта мысль
тотчас же напрашивается, как только мы точнее сообразим, чего требует
идея приспособления. Какое-либо существо очевидно организовано тем более
целесообразно, т. е. тем лучше приспособлено к условиям своей жизни, чем
быстрее и с меньшей затратой сил оно может каждый раз выполнять
действия, необходимые или благоприятные для его развития. В случае
каких-либо (обыкновенно принадлежащих к известной сфере и выступающих
только в известные промежутки времени) вредных или полезных явлений оно
будет тем скорее готово к обороне или наступлению, будет иметь успех, и
у него останется тем больше запасной силы, чтобы противостоять новым
опасностям или реализовать новые выгоды. Разумеется, тут речь идет о
неясных, только грубо согласованных между собой и оцениваемых нами
отношениях, но все же это отношения, о которых можно с достаточной
определенностью говорить и обсуждение которых (по крайней мере, в
пределах известных областей) следует считать в общем весьма
поучительными.

Это несомненно применимо к области умственной работы. Раз признано, что
она способствует самосохранению, то ее можно рассматривать с
экономической точки зрения и оценивать телеологически соответственные
действия, фактически осуществляемые человеком. Можно, также, так
сказать, a priori представить известные совершенства как соответствующие
экономии мышления и затем показать, что они реализуются в формах и путях
процесса нашего мышления -либо во всяком мышлении вообще, либо в более
развитых умах и в методах научного исследования. Во всяком случае, здесь
открывается область обширных, благодарных и поучительных исследований.
Область психического есть ведь частичная область биологии, и,
следовательно, в ней возможны не только абстрактно-психологические
исследования, которые, наподобие физики, направлены на элементарную
закономерность, но и конкретно-психологические и, в частности,
телеологические исследования. Из последних составляется психическая
антропология как необходимая спутница физической, она рассматривает
человека в среде общей жизни человечества и далее в совокупности всей
земной жизни.

 

§ 54. Более подробное изложение правомерных целей экономики мышления,
главным образом, в сфере чисто дедуктивной методики. Отношение их к
логическому техническому учению

Специально в применении к науке точка зрения экономии мышления может
дать значительные результаты, она может бросить яркий свет на
антропологические основания различных методов исследования. Более того,
некоторые из самых плодотворных методов, характерных для наиболее
передовых наук, могут быть удовлетворительно поняты только в связи с
особенностями нашей психической организации. Очень хорошо по этому
поводу говорит Мах: «Кто занимается математикой, не просветившись в
означенном направлении, тот должен часто испытывать неприятное
впечатление, будто карандаш и бумага умнее его самого»62.

Необходимо обратить здесь внимание на следующее. Если сообразить, как
ограничены интеллектуальные силы человека и, далее, как узка та сфера,
внутри которой находятся еще вполне доступные пониманию усложнения
абстрактных понятий, и, как трудно даже одно только понимание таких
своеобразно сочетающихся усложнений; если далее рассудить, как мы
подобным же образом ограничены в самом уразумении смысла умеренно
сложных связей между положениями и еще более - в действительном и
самоочевидном осуществлении даже умеренно сложных дедукций; наконец,
если принять во внимание, как ничтожна a fortiori сфера, в которой
первоначально может вращаться активное, вполне ясное, повсюду борющееся
с самой мыслью исследование, - если сообразить все это, то надо
изумляться, как вообще могли создаться более обширные рациональные
теории и науки. Так, например, серьезная проблема состоит в том, как
возможны математические дисциплины, в которых с величайшей свободой
движутся не относительно простые мысли, а целые груды мыслей и
тысячекратно переплетенные друг с другом связи мыслей, и где
исследование создает все усложняющиеся сочетания их.

Это делает искусство и метод. Они преодолевают несовершенства нашей
духовной организации и позволяют нам косвенно посредством символических
процессов при отсутствии наглядности, прямого уразумения и очевидности
выводить результаты, которые вполне верны, ибо раз навсегда
гарантированы общим обоснованием правильности метода. Все относящиеся
сюда искусственные приемы (которые имеются в виду, когда речь идет о
методе вообще) носят характер приемов экономии мышления. Они исторически
и индивидуально вырастают из неизвестных естественных процессов экономии
мышления, причем исследователь в практически-логическом мышлении уясняет
их преимущества, вполне сознательно совершенствует их, искусственно
связывает и создает аналогичные, более усложненные, но несравненно более
действенные механизмы мышления. Следовательно, путем очевидного
уяснения, постоянно сообразуясь с особенностями нашей духовной
организации63, люди, прокладывающие пути в науке, изыскивают методы,
общую правомерность которых они устанавливают раз навсегда. Раз это
сделано, эти методы могут в каждом данном отдельном случае применяться и
без сознания очевидности, так сказать, механически, объективная
правильность результата обеспечена.

Это широкое сведение самоочевидных процессов мышления на механические,
посредством коего огромные области неосуществимых прямым путем задач
мышления преодолеваются косвенным путем, покоится на психологической
природе значно-символического мышления. Оно играет неизмеримо большую
роль не только для построения слепых механизмов - на манер
арифметических предписаний для четырех действий и для высших операций с
десятичными числами, где результат (иногда при помощи логарифмических
таблиц, тригонометрических функций и т. п.) получается без всякого
содействия уясняющего мышления - но и в связях уясняющего исследования и
доказывания. Сюда относится, например, достопримечательное усвоение всех
чисто математических понятий, в силу которого, особенно в арифметике,
общие арифметические знаки сперва употребляются в смысле первоначального
определения как знаки соответствующих числовых понятий, а затем
функционируют уже как чисто операционные знаки, именно как знаки,
значение которых определяется исключительно внешними формами операций;
каждый из них получает значение просто чего-либо, чем в этих
определенных формах можно пользоваться на бумаге известным способом64.
Эти заменяющие операционные понятия, благодаря которым знаки
превращаются в своего рода игральные марки, имеют решающее и
исключительное значение на самых далеких этапах арифметического мышления
и даже исследования. Они означают огромное облегчение его, они переносят
его с тяжело доступных высот абстракции на удобный путь наглядного
представления, где руководимое самоочевидностью воображение в пределах
правил может действовать свободно и с относительно небольшими усилиями,
приблизительно так, как в играх, основанных на правилах.

В связи с этим можно бы указать и на то, как в чисто математических
дисциплинах экономизирующее мысли сведение настоящего мышления к
замещающему его, значному, сначала совершенно незаметно дает повод к
формальным обобщениям первоначальных рядов мыслей и даже наук, и как
таким путем, почти без всякой специально на это направленной работы ума,
вырастают дедуктивные дисциплины с бесконечно расширенным горизонтом. Из
арифметики, которая первоначально была учением о совокупностях и
величинах, возникает таким образом и в известном смысле сама собой
обобщенная, формальная арифметика, в отношении которой совокупности и
величины представляют собой только случайные объекты применения, а уже
не основные понятия. И когда здесь вступает вполне сознательное
размышление, вырастает в качестве дальнейшего расширения чистое учение о
многообразии, которое по форме охватывает все возможные дедуктивные
системы и для которого даже система форм формальной арифметики есть
только единичный случай65.

Анализ этих и сходных типов методов и законченное выяснение того, что
они могут дать, представляет собой, быть может, прекраснейшее и во
всяком случае менее всего обработанное поле для теории науки, в
особенности для столь важной и поучительной теории дедуктивной (в
обширнейшем смысле математической) методики. Одними общими местами,
одними лишь туманными словами о заместительной функции знаков, о
сберегающих силу механизмах и т. п. дело, разумеется, не может
кончиться; необходимы повсюду глубокие анализы, нужно действительно
произвести исследование каждого типически различного метода и показать
его экономическое действие наряду с точным уяснением этого действия.

Если понять ясно смысл поставленной здесь задачи, то и подлежащие
решению проблемы экономии мышления в донаучном и вненаучном мышлении
получают новое освещение и новую форму. Известного приспособления к
внешней природе требует самосохранение; оно требует, сказали мы,
способности в известной мере правильно судить о вещах, предвидеть
течение событий, правильно расценивать причинные связи и т. п. Но
действительное познание всего этого осуществляется только в науке, если
вообще осуществляется. А как могли бы мы практически правильно судить и
умозаключать без сознания очевидности, которое в целом может дать только
наука, дар немногих? Ведь практическим потребностям донаучной жизни
служат некоторые очень сложные и плодотворные методы - вспомним хотя бы
о десятичной системе. Если они не открыты с сознанием их очевидности, а
появились естественным путем, то возникает вопрос, как возможно нечто
подобное, как слепо механические операции в конечном выводе могут
совпадать с тем, чего требует сознание очевидности.

Соображения вроде намеченных выше укажут нам путь. Чтобы выяснить
телеологию донаучных и вне-научных методов, необходимо прежде всего
посредством точного анализа соответствующих связей представлений и
суждений, как и действующих тенденций, установить фактическую сторону,
психологический механизм соответствующего способа мышления. Действие
последнего в направлении экономии мышления обнаруживается через
доказательство, что этот способ может быть обоснован косвенно и
логически с очевидностью, т. е. что его результаты - с необходимостью
или с известной, не слишком малой вероятностью - должны совпадать с
истиной. Наконец, чтобы не пришлось считать естественное возникновение
экономизирующего мышление аппарата чудом (или, что то же, результатом
творческого акта божественного разума), необходимо заняться тщательным
анализом естественных и господствующих мотивов и условий представления у
среднего человека (а также у дикаря, животного и т. д.) и на основе
этого показать, как мог и должен был «сам собой» развиться из чисто
природных оснований такого рода плодотворный способ66.

Этим уяснена вполне, по моему мнению, правомерная и плодотворная идея
экономики мышления и обозначены в общих чертах проблемы, которые ей
предстоит разрешить, и главные направления, по которым она должна идти.
Ее отношение к логике в практическом смысле технического учения о
научном познании понятно само собой. Очевидно, она представляет важную
основу этого технического учения, ибо оказывает существенную помощь для
создания идеи технических методов человеческого познания, для полезного
специализирования таких методов, а также для выведения правил их оценки
и открытия.

 

§ 55. Экономика мышления не имеет значения для чистой логики и учения о
познании. Ее отношение к психологии

Поскольку эти мысли совпадают с учением Р. Авенариуса и Э. Маха,
разногласия между нами нет, и я с радостью присоединяюсь к ним. Я,
действительно, убежден, что в особенности трудам Э. Маха по истории
методологии мы обязаны многим в смысле логического поучения даже и там,
где не всецело можно (или совершенно нельзя) согласиться с его выводами.
К сожалению, Мах не затронул именно тех, как бы мне казалось, наиболее
плодотворных, проблем дедуктивной экономики мышления, которые я выше
пытался формулировать хотя и кратко, но, надеюсь, достаточно
определенно. И что он этого не сделал, это (по крайней мере, отчасти)
объясняется гносеологическими искажениями, которые он счел возможным
ввести в свои исследования. Но именно с этим и связано особенно сильное
действие работ Маха. С этой стороны его идеи сходятся также с мыслями
Авенариуса; и это же заставляет меня здесь выступить против него.

Учение Маха об экономии мышления, как и учение Авенариуса о наименьшей
затрате сил, относится, как мы видели, к известным биологическим фактам
и в конечном счете представляет отрасль учения о развитии. Отсюда само
собой понятно, что упомянутые исследования могут, правда, пролить свет
на практическое учение о познании, на методологию научного исследования,
но отнюдь не на чистое учение о познании, в частности, не на идеальные
законы чистой логики. Но сочинения школы Маха-Авенариуса, по-видимому,
имеют в виду именно теорию познания с обоснованием в смысле экономии
мышления. Против подобного понимания и употребления экономики мышления,
разумеется, обращается весь этот арсенал возражений, которые приведены
нами выше против психологизма и релятивизма. Обоснование учения о
познании в смысле экономии мышления в конце концов, ведь, возвращает нас
к психологическому обоснованию, так что нет надобности ни повторять, ни
специально приспособлять к этому учению наши аргументы.

У Корнелиуса нагромождаются очевидные несовместимости в силу того, что
он берется вывести из телеологического принципа психической антропологии
элементарные факты психологии, которые в свою очередь являются
предположением для выведения самого этого принципа, и что он далее
стремится к гносеологическому обоснованию философии вообще посредством
психологии. Я напоминаю, что этот так называемый принцип менее всего
есть завершающий объяснение рациональный принцип: он есть просто
обобщение комплекса фактов приспособления - комплекса, который в идеале
требует окончательного сведения на элементарные факты и элементарные
законы, все равно, сможем ли мы когда-либо достичь этого или нет.

Обоснование психологии на телеологических принципах, принимаемых за
«основные законы», с целью объяснить посредством них различные
психические функции, не может содействовать развитию психологии.
Несомненно поучительно показать телеологическое значение психических
функций и важнейших психических продуктов, т. е. показать в деталях, как
и посредством чего фактически образующиеся комплексы психических
элементов обладают тем свойством полезности для самосохранения, которого
мы ожидаем a priori. Но выставлять первично данные элементы
«необходимыми следствиями» этих принципов, притом так, что создается
видимость действительного объяснения, и, сверх того делать это в связи
научного изложения, посвященного, главным образом, уяснению последних
основ психологии, это может привести только к путанице.

Психологический, или гносеологический закон, который говорит о
стремлении произвести возможно большую работу в том или ином
направлении, есть бессмыслица. В чистой сфере фактов не существует
«возможно большего», в сфере закономерности не существует стремления. В
психологическом смысле в каждом случае происходит нечто определенное,
ровно столько-то и не больше.

Фактическая сторона принципа экономии сводится к тому, что существуют
представления, суждения и иные переживания мышления, и в связи с ними
также чувства, которые в форме удовольствия содействуют известным
интеллектуальным тенденциям, в форме же неудовольствия отталкивают от
них. Далее можно констатировать в общем, грубом и целом прогрессирующий
процесс образования представлений и суждений, причем из элементов,
первоначально лишенных значения, прежде всего образуются отдельные
данные опыта, а затем эти данные сливаются в одно более или менее
упорядоченное единство опыта. По психологическим законам на основе грубо
согласующихся первых психических коллокаций возникает представление
единого, общего для нас всех мира и слепая эмпирическая вера в его
существование. Но нельзя упускать из виду, что этот мир не для каждого
тот же самый, он таков только в общем и целом, лишь настолько, чтобы
практически была в достаточной мере дана возможность общих представлений
и действий. Мир не одинаков для простого человека и для научного
исследователя; для первого мир есть связь приблизительной правильности,
пронизанная тысячью случайностей, для второго мир есть природа, в
которой всюду и везде господствует абсолютно строгая закономерность.

Несомненно имеет большое научное значение показать психологические пути
и средства, с помощью которых развивается и устанавливается эта
достаточная для потребностей практической жизни (потребностей
самосохранения) идея мира как предмета опыта; далее, показать
психологические пути и средства, с помощью которых в умах отдельных
исследователей и целых поколений исследователей образуется объективно
адекватная идея строго закономерного единства опыта с его непрестанно
обогащающимся научным содержанием. Но с гносеологической точки зрения
все это исследование не имеет значения. В лучшем случае она может
оказаться полезной для теории познания косвенно, а именно, для целей
критики гносеологических предрассудков, в которых ведь все сводится к
психологическим мотивам. Вопрос не в том, как возникает опыт, наивный
или научный, а в том, какое содержание он должен иметь, чтобы быть
объективно правильным опытом; вопрос в том, каковы те идеальные элементы
и законы, на которых основывается эта объективная обязательность
реального познания (и в более общей форме, всякого познания вообще), и
как, собственно, надо понимать это их действие. Другими словами: мы
интересуемся не возникновением и изменением представления о мире, а
объективным правом, с которым научное представление о мире
противопоставляет себя всякому другому и в силу которого оно утверждает
свой мир как объективно-истинный. Психология стремится уяснить
образование представлений о мире; наука о мире (как совокупность
различных реальных наук) стремится с очевидностью познать, что
существует реально как истинный и действительный мир; теория же познания
стремится с очевидностью постигнуть, что в объективно-идеальном смысле
создает возможность достоверного познания реального и возможность науки
и познания вообще.

 

§ 56. Продолжение. ѕуфеспн рсьфеспн Обоснования чисто логического через
экономику мышления

Видимость, будто в лице принципа сбережения мы имеем дело с
гносеологическим или психологическим принципом, обусловливается, главным
образом, смешением фактически данного с логически идеальным, которое
незаметно подставляется вместо него. Мы с очевидностью признаем высшей
целью и идеально-правомерной тенденцией всякого объяснения, выходящего
за пределы простого описания, чтобы оно подчинило «слепые» сами по себе
факты возможно более общим законам и в этом смысле возможно более
рационально объединяло их. Здесь вполне ясно, что означает это «возможно
более» «объединяющее» действие: это есть идеал всеобъемлющей и
всепостигающей рациональности. Если все фактическое подчинено законам,
то должна иметься минимальная совокупность возможно более общих и
дедуктивно независимых друг от друга законов, к которым чисто
дедуктивным путем сводятся все остальные законы. Тогда эти «основные
законы» представляют собой именно указанные возможно более объемлющие и
плодотворные законы, их познание обеспечивает абсолютно наибольшее
уразумение данной области и позволяет объяснять в ней все, что вообще
поддается объяснению (причем, в идеале предполагается безграничная
способность к дедукции и подчинению). Так, геометрические аксиомы
объясняют или объемлют в качестве основных законов совокупность
пространственных фактов, они с очевидностью сводят каждую общую
пространственную истину (иными словами, каждую геометрическую истину) к
ее последним основаниям.

Эту цель, или этот принцип, возможно большей рациональности, мы,
следовательно, познаем с очевидностью как высшую цель рациональных наук.
Ясно, что познание более общих законов есть действительно нечто лучшее,
чем познание тех законов, которыми мы уже обладаем, ибо подводит нас к
более глубоким и более объемлющим основаниям. Но это, очевидно, есть не
биологический принцип и не принцип экономии мышления, а наоборот, чисто
идеальный и вдобавок нормативный принцип. Он никоим образом не может
быть сведен на факты психической жизни или общественной жизни
человечества либо истолкован в смысле таких фактов. Отождествлять
тенденцию возможно большей рациональности с биологической тенденцией к
приспособлению или выводить первую из второй и затем еще возлагать на
нее функцию основной психической силы - это есть такое скопление
заблуждений, к которому приближаются только психологистические искажения
логических законов и понимание их как естественных законов. Сказать, что
наша психическая жизнь фактически управляется этим принципом - это и
здесь противоречит явной истине; наше фактическое мышление именно не
протекает согласно с идеалами - как будто идеалы вообще были чем-то
вроде сил природы.

Идеальная тенденция логического мышления, как такового, направлена в
сторону рациональности. Сторонник экономии мышления делает из нее
всеобъемлющую реальную тенденцию человеческого мышления, обосновывает ее
на неопределенном принципе сбережения сил и, в конечном счете, на
приспособлении; и при этом он воображает, что уяснил норму, в силу
которой мы должны рационально мыслить и вообще установить объективную
ценность и смысл рациональной науки. Разумеется, можно с полным правом
говорить об экономии в мышлении, о сберегающем мышление «включении»
фактов в общие положения и низших обобщений - в высшие и т. п. Но это
правомерно лишь при сравнении фактического мышления с уясненной
идеальной нормой, которая, таким образом, есть рсьфеспн фЮ цэуеф.
Идеальное значение нормы есть предпосылка всякой осмысленной речи об
экономии мышления, следовательно, оно отнюдь не есть возможный
результат, выведенный из учения об этой экономии. Мы измеряем
эмпирическое мышление идеальным и констатируем, что первое в некотором
объеме фактически протекает так, как будто оно ясно руководилось
идеальными принципами. Соответственно этому, мы справедливо говорим о
естественной телеологии нашей духовной организации, как о таком ее
устройстве, в силу которого процесс нашего представления и суждения
протекает в общем и целом (именно в размере, достаточном для среднего
содействия жизни) так, как будто он регулируется логикой. Исключая
немногие случаи действительно самодостоверного мышления, наше мышление
не содержит в себе самом обеспечения своей логической правильности, оно
само не обладает самоочевидностью и не упорядочено целесообразно
косвенным путем - через предшествовавшую самоочевидность. Но фактически
ему свойственна некоторая кажущаяся рациональность, оно таково, что мы,
исходя из идеи экономии мышления и размышляя о путях эмпирического
мышления, можем с очевидностью показать, что подобные пути мышления
должны вообще давать результаты, совпадающие в грубом приближении со
строго логическими выводами, о чем мы и говорили выше.

ѕуфеспн рсьфеспн здесь ясно. Еще до всякой экономики мышления мы должны
знать идеал, мы должны знать, к чему в идеале стремится наука, чем
являются и что дают в идеале закономерные связи, основные законы и
производные законы, - и только тогда мы можем изложить и оценить
сберегающую мышление функцию их познания. Правда, еще до научного
исследования этих идей у нас есть некоторые смутные понятия о них, так
что об экономии мышления может идти речь и до построения науки чистой
логики. Но положение дел этим по существу не изменяется; сама по себе
чистая логика предшествует всякой экономике мышления, и остается
нелепостью основывать первую на последней.

Сюда присоединяется еще одно. Само собой разумеется, что и всякое
научное объяснение и понимание протекает согласно психологическим
законам и в направлении экономии мышления. Но ошибочно предполагать, что
этим стирается различие между логическим и естественным мышлением и что
научную деятельность ума можно представлять как простое «продолжение»
слепой естественной деятельности. Конечно, можно, хотя и не совсем
безопасно, говорить о «естественных», как и о логических, «теориях». Но
тогда нельзя упускать из виду, что логическая теория в истинном смысле
отнюдь не совершает того же, что естественная теория, только с несколько
большей интенсивностью; у нее не та же цель, или, вернее: она имеет
цель, в «естественную» же «теорию» мы только привносим цель. Как указано
выше, мы измеряем известные естественные (и это означает здесь: не
обладающие очевидностью) процессы мышления логическими теориями, которым
одним лишь по праву принадлежит это название, и называем первые
естественными теориями лишь потому, что они дают такие психологические
результаты, которые таковы, как если бы они возникли из логически
самоочевидного мышления и действительно были теориями. Но, называя их
так, мы непроизвольно впадаем в ту ошибку, что приписываем этим
«естественным» теориям существенные особенности действительных теорий и,
так сказать, привносим в них подлинно теоретический элемент. Пусть эти
подобия теорий в качестве психических процессов и обладают каким угодно
сходством с действительными теориями, но все же они в корне отличны от
них. Логическая теория есть теория в силу господствующей в ней идеальной
связи необходимости, между тем как то, что здесь называется естественной
теорией, есть поток случайных представлений или убеждений без
самоочевидной связи, без связующей силы, но обладающий на практике
средней полезностью, как будто в основе его лежит что-то вроде теории.

Заблуждения этого направления проистекают в конечном счете из того, что
его представители - как и психологисты вообще - заинтересованы только
познанием эмпирической стороны науки. Они до известной степени за
деревьями не видят леса. Они трудятся над проблемой науки как
биологического явления и не замечают, что она даже совсем и не
затрагивает гносеологической проблемы науки как идеального единства
объективной истины. Прежнюю теорию познания, которая еще видела в
идеальном проблему, они считают заблуждением, которое лишь в одном
смысле может быть достойным предметом научной работы: именно, для
доказательства его функции относительного сбережения мышления низшей
ступени развития философии. Но чем больше такая оценка основных
гносеологических проблем и направлений грозит стать философской модой,
тем сильнее должно восстать против нее трезвое исследование и тем более,
вместе с тем, необходимо - посредством возможно более многостороннего
обсуждения спорных принципиальных вопросов и в особенности посредством
возможно более глубокого анализа принципиально различных направлений
мышления в сферах реального и идеального - проложить путь тому
самоочевидному уяснению, которое есть необходимое условие для
окончательного обоснования философии. Предлагаемый труд рассчитывает
хоть немного содействовать этому.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ КРИТИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

 

§ 57. Сомнения, вызываемые возможным неправильным истолкованием наших
логических идей

Наше исследование до сих пор носило, главным образом, критический
характер. Мы полагаем, что показали несостоятельность всякой формы
эмпирической или психологической логики. Наиболее существенные основы
логики, в смысле научной методологии, лежат вне психологии. Идея «чистой
логики» как теоретической науки, независимой от всякой эмпирии,
следовательно, и от психологии,- науки, которая одна лишь и делает
возможной технологию научного познавания (логику в обычном
теоретически-практическом смысле), должна быть признана правомерной; и
надлежит серьезно приняться за неустранимую задачу ее построения во всей
ее самостоятельности. Должны ли мы удовольствоваться этими выводами,
можем ли надеяться, что они будут признаны подлинными выводами? Итак,
логика нашего времени, эта уверенная в своих успехах, обрабатываемая
столь выдающимися исследователями и пользующаяся общераспространенным
признанием наука, трудилась напрасно, пойдя по неверному пути?67. Вряд
ли это будет допущено. Пусть идеалистическая критика и создает при
разборе принципиальных вопросов некоторое жуткое чувство; но большинству
достаточно будет только бросить взгляд на гордый ряд выдающихся
произведений от Милля до Эрдманна, чтобы колеблющееся доверие было опять
восстановлено. Скажут себе: должны же быть средства как-нибудь
справиться с аргументами и согласовать их с содержанием науки,
находящейся в цветущем состоянии, а если нет, то тут все сводится,
вероятно, лишь к гносеологической переоценке науки, - переоценке,
которая, пожалуй, не лишена важности, но не может иметь революционного
воздействия и уничтожить существенное содержание науки. В крайнем
случае, придется кое-что формулировать точнее, соответствующим образом
ограничить отдельные неосторожные рассуждения или видоизменить порядок
исследований. Быть может, действительно, стоит тщательно составить
несколько чисто логических рассуждении логического технического учения.
Такого рода мыслями мог бы удовлетвориться тот, кто ощущает силу
идеалистической аргументации, но не обладает необходимым мужеством
последовательности.

Впрочем, радикальное преобразование, которому обязательно должна
подвергнуться логика при нашем понимании, еще и потому будет встречено
антипатией и недоверием, что оно легко, особенно при поверхностном
рассмотрении, может показаться чистой реакцией. При более внимательном
рассмотрении содержания наших анализов должно стать ясным, что ничего
подобного не имелось в виду, что мы примыкаем к правомерным тенденциям
прежней философии не для того, чтобы восстановить традиционную логику;
но вряд ли мы можем надеяться такими указаниями преодолеть все недоверие
и предупредить искажение наших намерений.

§ 58. Точки соприкосновения с великими мыслителями прошлого и прежде
всего с Кантом

При господствующих предрассудках не может послужить нам опорой и то, что
мы можем сослаться на авторитет великих мыслителей, как Кант, Гербарт и
Лотце и еще до них Лейбниц. Скорее это может даже еще усилить недоверие
к нам.

Мы возвращаемся в самых общих чертах к Кантову делению логики на чистую
и прикладную. Мы действительно можем согласиться с наиболее яркими его
суждениями по этому вопросу. Конечно, только с соответствующими
оговорками. Например, мы не примем, разумеется, тех запутывающих
мифических понятий, которые так любит и применяет также и к данному
разграничению Кант, - я имею в виду понятия рассудка (Verstand) и разума
(Vernunft) - и не признаем в них душевных способностей в подлинном
смысле. Рассудок или разум как способности к известному нормальному
мышлению предполагают в своем понятии чистую логику, - которая ведь и
определяет нормальное, - так что, серьезно ссылаясь на них, мы получили
бы не большее объяснение, чем если бы в аналогичных случаях захотели
объяснить искусство танцев посредством танцевальной способности (т. е.
способности искусно танцевать), искусство живописи посредством
способности к живописи и т. д. Термины «рассудок» и «разум» мы берем,
наоборот, просто как указания на направление в сторону «формы мышления»
и ее идеальных законов, по которому должна пойти логика в
противоположность эмпирической психологии познания. Итак, с такими
ограничениями, толкованиями, более точными определениями мы и чувствуем
себя близкими к учению Канта.

Но не должно ли это самое согласие компрометировать наше понимание
логики? Чистая логика (которая одна только собственно и есть наука), по
Канту, должна быть краткой и сухой, как этого требует школьное изложение
элементарного учения о рассудке68. Всякий знает изданные Еше (Jдsche)
лекции Канта и знает, в какой опасной мере они соответствуют этому
характерному требованию. Значит, эта несказанно тощая логика может стать
образцом. к которому мы должны стремиться? Никто не захочет утруждать
себя разбором мысли о сведении науки на положение
аристотелевско-схоластической логики. А к этому, по-видимому, клонится
дело, ибо сам Кант учит, что логика со времен Аристотеля носит характер
законченной науки. Схоластическое плетение силлогистики, предшествуемое
несколькими торжественно изложенными определениями понятий, есть не
особенно заманчивая перспектива.

Мы, конечно, могли бы ответить: мы чувствуем себя ближе к Кантову
пониманию логики, чем к пониманию Милля или Зигварта, но это не
означает, что мы одобряем все содержание его логики и ту определенную
форму, в которой Кант развил свою идею чистой логики. Мы согласны с
Кантом в главной тенденции, но мы не думаем, что он ясно прозрел
сущность задуманной дисциплины и сумел в ее изложении учесть ее
надлежащее содержание.

 

§ 59. Точки соприкосновения с Гербартом и Лотце

Впрочем, ближе, чем Кант, к нам стоит Гербарт, и главным образом потому,
что у него резче подчеркнут и привлечен к различению чисто логического
от психологического кардинальный пункт, который в этом отношении
действительно играет решающую роль, а именно: объективность «понятия»,
т.е. представления в чисто логическом смысле.

«Всякое мыслимое, - говорит он в «Психологии как науке», своем главном
психологическом произведении, рассматриваемое исключительно со стороны
его качества, в логическом смысле есть понятие». При этом «ничто не
приходится на долю мыслящего субъекта, таковому только в психологическом
смысле можно приписывать понятия, тогда как вне этого смысла понятие
человека, треугольника и т. д. не принадлежит никому в отдельности.
Вообще в логическом значении каждое понятие дано только в единственном
числе, что не могло бы быть, если бы число понятий увеличивалось вместе
с числом представляющих их субъектов или даже с числом различных актов
мышления, в которых с психологической точки зрения созидается и
проявляется понятие». «Entia прежней философии даже еще у Вольфа, -
читаем мы (в том же параграфе), - представляют собой не что иное как
понятия в логическом смысле... Сюда же относится и старое положение:
essentiae rerum sunt immutabiles. Оно означает не что иное как то, что
понятия представляют собой нечто совершенно вневременное; это истинно
для них во всех их логических отношениях; поэтому также истинны и
остаются истинными и составленные из них научные положения и
умозаключения; они истинны для древних и для нас, на земле и в небесах.
Но понятия в этом смысле, образуя общее значение для всех людей и
времен, не являются чем-либо психологическим... В психологическом смысле
понятие есть то представление, которое имеет своим представляемым
понятие в логическом значении или посредством которого последнее
(имеющее быть представленным) действительно представляется. В этом
смысле каждый имеет свои понятия для себя; Архимед исследовал свое
собственное понятие о круге, Ньютон - тоже свое; это были в
психологическом смысле два понятия, между тем, как в логическом смысле
для всех математиков существует только одно».

Сходные рассуждения мы находим во 2-м отделе учебника «Введение в
философию». Первое же положение гласит: «Все наши мысли могут быть
рассматриваемы с двух сторон; отчасти как деятельность нашего духа,
отчасти в отношении того, что мыслится посредством них. В последнем
отношении их называют понятиями, и это слово, означая понятое, велит нам
отвлечься от способа, которым мы воспринимаем, производим или
воспроизводим мысль». Гербарт отрицает, что два понятия могут быть
совершенно одинаковы; ибо они «не различались бы в отношении того, что
мыслится посредством них, они, следовательно, вообще не различались бы
как понятия. Зато мышление одного и того же понятия может быть много раз
повторено, воспроизведено и вызвано при весьма различных случаях без
того, чтобы понятие из-за этого стало многократным». В примечании он
предлагает хорошо запомнить, что понятия не представляют собой ни
реальные предметы, ни действительные акты мышления. Последнее
заблуждение действует еще теперь; поэтому многие считают логику
естественной историей рассудка и предполагают, что познают в ней его
прирожденные законы и формы мышления, вследствие чего искажается
психология».

«Можно, - говорится в «Психологии как науке», - если это представляется
необходимым, доказать посредством полной индукции, что ни одно из всех
неоспоримо принадлежащих к чистой логике учений, от противопоставления и
подчинения понятий до цепей умозаключений, не предполагает ничего
психологического. Вся чистая логика имеет дело с отношениями мыслимого,
с содержанием наших представлений (хотя и не специально с самим этим
содержанием); но нигде с деятельностью мышления, нигде с
психологической, следовательно, метафизической возможностью последнего.
Только прикладная логика, как и прикладная этика, нуждается в
психологических знаниях; именно поскольку должен быть обсужден со
стороны своих свойств материал, который хотят формировать согласно
данным предписаниям».

В этом направлении мы находим немало поучительных и важных рассуждении,
которые современная логика скорее отодвинула в сторону, чем серьезно
обсудила. Но и эта наша близость к Гербарту не должна быть ложно
истолкована. Меньше всего под ней подразумевается возврат к идее и
способу изложения логики, представлявшимся Гербарту и столь выдающимся
образом осуществленным его почтенным учеником Дробишем.

Конечно, Гербарт имеет большие заслуги, особенно в вышеприведенном
пункте - в указании на идеальность понятия. Уже сама выработка им своего
понятия о понятии составляет немалую заслугу, все равно, согласимся ли
мы с его терминологией или нет. Однако Гербарт, как мне кажется, не
пошел дальше единичных и не совсем продуманных намеков и некоторыми
неверными и, к сожалению, весьма влиятельными своими идеями совершенно
испортил свои лучшие намерения.

Вредно было уже то, что Гербарт не заметил основных эквивокаций в таких
словах, как содержание, представляемое, мыслимое, в силу чего они, с
одной стороны, означают идеальное, тождественное содержание значения
соответствующих выражений, а с другой - представляемый в каждом данном
случае предмет. Единственного уясняющего слова в определении понятия о
понятии Гербарт, насколько я вижу, не сказал, а именно, что понятие или
представление в логическом смысле есть не что иное как тождественное
значение соответствующих выражений.

Но важнее иное, основное упущение Гербарта. Он видит сущность
идеальности логического понятия в его нормативности. Этим у него
искажается смысл истинной и настоящей идеальности, единства значения в
рассеянном многообразии переживаний. Теряется именно основной смысл
идеальности, который создает непреодолимую пропасть между идеальным и
реальным, и подставляемый вместо него смысл нормативности запутывает
основные логические воззрения. В ближайшей связи с этим стоит вера
Гербарта в спасительность установленной им формулы, противопоставляющей
логику как мораль мышления - психологии как естественной истории
разума69. О чистой, теоретической науке, которая кроется за этой моралью
(как и за моралью в обычном смысле), он не имеет представления, и еще
менее - об объеме и естественных границах этой науки и о тесном единстве
ее с чистой математикой. И в этом отношении справедлив упрек, делаемый
логике Гербарта, именно, что она бедна совершенно так же, как логика
Канта и аристотелевская схоластическая логика, хотя она и превосходит их
в другом отношении в силу той привычки к самодеятельному и точному
исследованию, которую она усвоила себе в своем узком кругу. И, наконец,
также в связи с вышеупомянутым основным упущением стоит заблуждение
гербартовой теории познания, которая оказывается совершенно неспособной
решить столь глубокомысленную с виду проблему гармонии между
субъективным процессом логического мышления и реальным процессом внешней
действительности и увидеть в ней то, что она есть и в качестве чего мы
ее покажем позднее, именно - возникшую из неясности мысли мнимую
проблему.

Все это относится также к логикам Гербартовой школы, в частности, и к
Лотце, который воспринял некоторые мысли Гербарта, с большой
проницательностью продумал и оригинально продолжил их. Мы обязаны ему
многим; но, к сожалению, его прекрасные намерения уничтожаются
гербартовским смешением, так сказать, платоновской и нормативной
идеальности. Его крупный логический труд, как ни богат он в высшей
степени замечательными идеями, достойными этого глубокого мыслителя,
становится в силу этого дисгармонической помесью психологистической и
чистой логики70.

 

§ 60. Точки соприкосновения с Лейбницем

Среди великих философов прошлого, с которыми нас сближает наше понимание
логики, мы назвали выше также и Лейбница. К нему мы стоим сравнительно
ближе всего. И к логическим убеждениям Гербарта мы лишь постольку ближе,
чем к воззрениям Канта, поскольку он, в противоположность Канту,
возобновил идеи Лейбница. Но, конечно, Гербарт оказался не в состоянии
даже приблизительно исчерпать все то хорошее, что можно найти у
Лейбница. Он остается далеко позади великих, объединявших математику и
логику концепций могучего мыслителя. Скажем несколько слов об этих
концепциях, которые особенно симпатичны и близки нам.

Движущий мотив при зарождении новой философии, идея усовершенствования и
преобразования наук, заставляет и Лейбница неустанно работать над
реформированием логики. Но он смотрит на схоластическую логику
прозорливее, чем его предшественники, и вместо того, чтобы осудить ее
как набор пустых формул, считает ее ценной ступенью к истинной логике,
способною, несмотря на свое несовершенство, дать мышлению действительную
помощь. Дальнейшее развитие ее в дисциплину с математической формой и
точностью, в универсальную математику в высшем и всеобъемлющем смысле -
вот цель, которой он постоянно посвящает свои усилия.

Я следую здесь указаниям Nouveaux Essais, L. IY, ch. XVII, Ср.,
например, § 4, Opp. phil. Erdm. 395a, где учение о силлогистических
формах, расширенное до совершенно общего учения об «argumens en forme»,
обозначается как «род универсальной математики, важность которой
недостаточно известна». «Под «аргументом формы», - говорится там, - я
разумею не только схоластический способ аргументирования, который
применяется в школах, но всякое рассуждение, умозаключающее на основании
формы и не имеющее надобности в каких бы то ни было дополнениях. Таким
образом, сорит или иное силлогистическое построение, избегающее
повторения, даже хорошо составленный счет, алгебраическое вычисление,
анализ бесконечно малых, представляются мне приблизительно аргументами
формы, ибо форма рассуждения в них предсказана так, что мы уверены в
безошибочности рассуждения». Сфера понимаемой здесь Mathйmatique
universelle, следовательно, много обширнее сферы логического счисления,
над конструкцией которой много трудился Лейбниц, так и не справившись с
ней до конца. Собственно Лейбниц должен был бы разуметь под этой общей
математикой всю Mathesis universalis в обычном количественном смысле
(которая составляет, по Лейбницу, понятие Mathesis universalis в узком
смысле), тем более, что он вообще часто обозначает математические
аргументы как «argumenta in forma». Сюда же должна была бы относиться и
«Теория соединений, или общее учение о видах, или абстрактная доктрина о
формах», которая образует основную часть Mathesis universalis в более
обширном, но не в вышеуказанном наиболее обширном смысле, между тем как
эта последняя отличается от логики в качестве подчиненной области.
Особенно интересную для нас «Ars combinatoria» Лейбниц формулирует как
доктрину о формулах или общих выражениях порядка, сходства, отношениях и
т. д.». Он противопоставляет ее как scientia generalis de qualitate
(общее учение о качестве), общей математике в обычном смысле, scientia
generalis de quantitate (общему учению о количестве). Ср. по этому
поводу ценное место в соч. Лейбница (Gerhardt's Ausgabe Bd. VII. S.
297): «Теория соединений, по-моему, есть специально наука [ее можно
назвать также вообще характеристикой или учением о видах (speciosa)],
которая трактует о формах вещей или общих формулах (т. е. о качестве как
о родовом или о подобном и неподобном, о том, например, как возникают
все новые формулы из сочетания между собой а, b, с... (которые
представляют собой количества или что-нибудь иное). Эта наука отличается
от алгебры, которая занимается формулами, имеющими отношение к
количеству или равному и неравному. Таким образом, алгебра подчинена
теории соединений и непрестанно пользуется ее правилами, которые
представляются гораздо более общими и находят себе применение не только
в алгебре, но и в искусстве дешифрирования, в разного рода играх, в
самой геометрии, трактуемой по старому обычаю как наука о линиях и,
наконец, всюду, где имеет место отношение подобия».

Интуиции Лейбница, так далеко опережающие его время, представляются
знатоку современной «формальной» математики и математической логики
точно определенными и в высокой степени поразительными. Последнее
относится, что я особенно подчеркиваю, также к отрывкам Лейбница о
scientia generalis или calculus ratiocinator, в которых Тренделенбург со
своей элегантной, но поверхностной критикой вычитал столь мало ценного
(Historische Beitrдge zur Philosophic, Bd. III).

Вместе с тем Лейбниц неоднократно ясно подчеркивает необходимость
присоединить к логике математическую теорию вероятностей. Он требует от
математиков анализа проблем, скрывающихся в азартных играх, и ждет от
этого больших успехов для эмпирического мышления и логической критики
последнего. Словом, Лейбниц в гениальной интуиции предвидел грандиозные
приобретения, сделанные логикой со времен Аристотеля, - теорию
вероятностей и созревший лишь во второй половине этого столетия
математический анализ (силлогистических и несиллогистических)
умозаключений. В своей «Ars Combinatoria» он является также духовным
отцом чистого учения о многообразии, этой близко стоящей к чистой логике
и даже связанной с ней дисциплины.

Во всем этом Лейбниц стоит на почве той идеи чистой логики, которую мы
здесь защищаем. Далее всего он был от мысли, что существенные основы
плодотворного искусства познания могут находиться в психологии. Они, по
Лейбницу, совершенно априорны. Они конституируют дисциплину с
математической формой, которая, совершенно наподобие, например, чистой
арифметики, заключает сама в себе призвание к регулированию познания71.

 

§ 61. Необходимость детальных исследований для гносеологического
оправдания и частичного осуществления идеи чистой логики

Однако авторитет Лейбница будет иметь еще меньше силы, чем авторитет
Канта или Гербарта, тем более, что Лейбницу не удалось осуществить свои
великие замыслы. Он принадлежит к прошедшей эпохе, относительно которой
современная наука считает себя ушедшей далеко вперед. Авторитеты вообще
не имеют большого веса, когда идут против широко развитой, мнимо
плодотворной и укрепившейся науки. И действие их должно быть тем меньше,
что у них нельзя найти точно выясненного и позитивно построенного
понятия соответствующей дисциплины. Ясно, что, если мы не хотим
остановиться на полпути и осудить наши критические размышления на
бесплодность, то мы должны взять на себя задачу построить идею чистой
логики на достаточно широком основании. Только если в содержательных
детальных исследованиях мы дадим более точно очерченное представление о
содержании и характере ее существенных проблем и более определенно
выработаем ее понятие, нам удастся устранить предрассудок, будто логика
имеет дело с ничтожной областью довольно тривиальных положений. Мы
увидим, наоборот, что объем этой дисциплины довольно значителен, и
притом не только в смысле ее богатства систематическими теориями, но и
прежде всего в смысле необходимости трудных и важных исследований; для
ее философского обоснования и оценки.

Впрочем, предполагаемая незначительность области чисто логической истины
еще сама по себе не есть аргумент в пользу отношения к ней только как к
вспомогательному средству для логического технического учения. Чисто
теоретический интерес содержит постулат, что все, образующее
теоретически замкнутое в себе единство, должно быть излагаемо в этой же
теоретической замкнутости, а не как простое вспомогательное средство для
посторонних целей. Впрочем, если наши предшествовавшие размышления, по
меньшей мере, выяснили, что правильное понимание сущности чистой логики
и ее единственного в своем роде положения в отношении других наук
составляет один из важнейших, если не самый важный вопрос всей теории
познания, то таким же жизненным интересом этой основной философской
науки является и то, чтобы чистая логика была действительно изложена во
всей ее чистоте и самостоятельности. Да и на каком основании вообще
теория познания заслуживала бы названия полной науки, если бы нельзя
было считать всю чистую логику ее составной частью или, наоборот, всю
совокупность гносеологических исследований - философским дополнением к
чистой логике. Разумеется, не следует только понимать теорию познания
как дисциплину, следующую за метафизикой или даже совпадающую с ней, а
надо видеть в ней дисциплину, предшествующую метафизике, как и
психологии и всем другим наукам.

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

Указания на Ф.А. Ланге и Б. Больцано

Как ни велико расстояние, отделяющее мое понимание логики от взглядов
Ф.А. Ланге, я согласен с ним и вижу его заслугу перед нашей дисциплиной
в том, что он в эпоху господства пренебрежительного отношения к чистой
логике решительно высказал убеждение, что «наука может ожидать
существенных успехов от попытки самостоятельного обсуждения чисто
формальных элементов логики» («Logische Studien» - «Логические этюды»).
Согласие идет еще дальше, оно касается в самых общих чертах и идеи
дисциплины, которую Ланге, впрочем, не сумел довести до полной ясности.
Не без основания обособление чистой логики означает для него выделение
тех учений, которые он характеризует как «аподиктическое в логике»,
именно «тех учений, которые, подобно теоремам математики, могут быть
развиты в абсолютно принудительной форме»... И достойно одобрения то,
что он затем прибавляет: «Уже один факт существования принудительных
истин настолько важен, что необходимо тщательно изыскивать каждый след
его. Пренебрежение этим исследованием из-за малой ценности формальной
логики или из-за ее недостаточности как теории человеческого мышления с
этой точки зрения недопустимо, прежде всего, как смешение теоретических
и практических целей. На подобное возражение следовало бы смотреть так,
как если бы химик отказался анализировать сложное тело, потому что в
сложном состоянии оно очень ценно, между тем как отдельные составные
части, вероятно, не имели бы никакой ценности». Столь же верно говорит
он в другом месте: «Формальная логика как аподиктическая наука имеет
ценность, совершенно независимую от ее полезности, так как каждая
система a priori обязательных истин заслуживает величайшего внимания».

Столь горячо вступаясь за идею формальной логики, Ланге и не подозревал,
что она уже давно осуществлена в довольно значительной мере. Я имею в
виду, разумеется, не те многочисленные изложения формальной логики,
которые выросли особенно в школах Канта и Гербарта и которые слишком
мало удовлетворяли выставленным ими притязаниям; я говорю о
«Наукоучении» Бернгарда Больцано, вышедшем в 1837 г. Это произведение в
деле логического «элементарного учения» оставляет далеко за собой все
имеющиеся в мировой литературе систематические изложения логики. Правда,
Больцано не обсудил ясно и не защитил самостоятельного отграничения
чистой логики в нашем смысле; но de facto он в первых двух томах своего
произведения изложил ее именно в качестве фундамента для наукоучения в
его смысле с такой чистой и научной строгостью и снабдил ее таким
множеством оригинальных, научно доказанных и, во всяком случае,
плодотворных мыслей, что уже в силу одного этого его придется признать
одним из величайших логиков всех времен. По своей позиции он тесно
примыкает к Лейбницу, с которым у него много общих мыслей и основных
взглядов, и к которому он также философски близок в других отношениях.
Правда, он тоже не вполне исчерпал богатства логических интуиции
Лейбница, особенно в области математической силлогистики и mathesis
universalis. Но в это время из посмертных сочинений Лейбница были
известны лишь немногие, и недоставало «формальной» математики и учения о
многообразии - этих ключей к пониманию идей Лейбница.

В каждой строке замечательного произведения Больцано сказывается его
острый математический ум, вносящий в логику тот же дух научной
строгости, который сам Больцано впервые внес в теоретическое обсуждение
основных понятий и положений математического анализа, тем самым дав ей
новые основания; эту славную заслугу не забыла отметить история
математики. У Больцано, современника Гегеля, мы не находим и следа
глубокомысленной многозначности философской системы, которая стремится
скорее к богатому мыслями миросозерцанию и жизненной мудрости, чем к
теоретически-анализирующему знанию мира; мы не находим у него и обычного
злосчастного смешения этих двух, принципиально различных замыслов,
которое так сильно задержало развитие научной философии. Его идейные
конструкции математически просты и трезвы, но вместе с тем математически
ясны и точны. Только более глубокое уяснение смысла и цели этих
конструкций показывает, какая великая работа ума кроется в трезвых
определениях и в сухих формулах. Философу, выросшему среди
предрассудков, среди привычек речи и мысли идеалистических школ - а ведь
все мы не вполне свободны от их действия - такого рода научная манера
легко может показаться плоской безыдейностью или тугомыслием и
педантизмом. Но на труде Больцано должна строиться логика как наука; у
него она должна учиться тому, что ей необходимо: математической остроте
различении, математической точности теорий. Тогда она приобретет и иную
основу для оценки «математизирующих» теорий логики, которые с таким
успехом строят математики, не заботясь о пренебрежительном отношении
философов. Ибо они безусловно гармонируют с духом Больцано, хотя он сам
и не предугадывал их. Во всяком случае будущий историк логики вряд ли
совершит такое упущение, какое допустил столь основательный в других
случаях Ибервег, поставив произведение столь высокого достоинства, как
«Наукоучение», на одну ступень с «Логикой для женщин» Книгге72.

Как ни цельна работа Больцано, однако ее нельзя считать окончательно
завершенной (в полном согласии с мнением самого этого глубоко честного
мыслителя). Чтобы упомянуть здесь лишь об одном, укажем на особенно
чувствительные недочеты в гносеологическом направлении. Отсутствуют (или
совершенно недостаточны) исследования, касающиеся собственно
философского выяснения функции логического элемента в мышлении и, тем
самым, философской оценки самой логической дисциплины. От этих вопросов
всегда может уклониться исследователь, который в точно отграниченной
области, как в математике, строит теорию на теории и не обязан особенно
заботиться о принципиальных вопросах; но не исследователь, который стоит
перед задачей выяснить право на существование своей дисциплины, сущность
ее предметов и задач и который обращается к тем, кто совсем не видит
этой дисциплины, не придает ей значения или же смешивает ее задачи с
задачами совсем иного рода. Вообще сравнение предлагаемых логических
исследований с произведением Больцано покажет, что в них речь идет
совсем не о простом комментировании или критически исправленном
изложении идейных построений Больцано, хоть они и испытали на себе
решающее влияние Больцано и наряду с ним влияние Лотце.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

ИДЕЯ ЧИСТОЙ ЛОГИКИ

 

Чтобы охарактеризовать, по крайней мере, предварительно, в нескольких
существенных чертах ту цель, к которой стремятся изложенные во второй
части детальные исследования, мы попытаемся дать логическую ясность идеи
чистой логики, которая до некоторой степени уже подготовлена
вышеприведенными критическими размышлениями.

§ 62. Единство науки. Связь вещей и связь истин

Наука есть прежде всего антропологическое единство, именно единство
актов мышления, тенденций мышления наряду с известными, с относящимися
сюда внешними организациями. Все, что определяет это единство как
антропологическое и специально как психологическое, нас здесь не
интересует. Мы интересуемся, наоборот, тем, что делает науку наукой, а
это, во всяком случае, есть не психологическая и вообще не реальная
связь, которой подчинены акты мышления, а объективная или идеальная
связь, которая придает им однородное предметное отношение и в силу этой
однородности создает и их идеальное значение.

Однако здесь необходима большая определенность и ясность.

Объективная связь, идеально пронизывающая все научное мышление, придавая
ему и, тем самым, науке, как таковой, «единство», может быть понята
двояко: как связь вещей, к которым в замысле (intentional) относятся
переживания мышления (действительные или возможные), и как связь истин,
в которой вещное единство приобретает объективную обязательность в
качестве того, что оно есть. И то, и другое а priori даны совместно и
нераздельно. Ничто не может быть, не будучи так или иначе определено, и
то, что оно есть и так или иначе определено, именно и есть истина в
себе, которая образует необходимый коррелят бытия в себе. То, что
относится к единичным истинам и соотношениям вещей, очевидно, относится
и к связям истин или соотношений вещей. Но эта очевидная неразлучность
не есть тождественность. В соответствующих истинах или связях истин
конституируется действительность вещей или вещных связей. Но связи истин
иного рода, чем связи вещей, которые в них истинны (достоверны); это
тотчас же сказывается в том, что истины, относящиеся к истинам, не
совпадают с истинами, относящимися к вещам, которые установлены в
истинах.

Чтобы предупредить недоразумение, я подчеркиваю, что слова предметность,
предмет, вещь постоянно употребляются нами в самом обширном смысле,
стало быть, в соответствии с предпочитаемым мной смыслом термина
«познание». Предметом (познания) может одинаково быть реальное, как и
идеальное, вещь или событие, как и долженствование. Это само собой
переносится на такие выражения, как единство предметности, связь вещей и
т. п.

Оба эти, только в абстракции мыслимые раздельно, единства - единство
предметности, с одной стороны, и единство истины, с другой стороны -
даны нам в суждении или, точнее, в познании. Это выражение достаточно
обширно, чтобы охватить как простые акты познания, так и логически
объединенные связи познания, сколь бы сложны они ни были: каждая связь
как целое есть сама единый акт познания. Совершая акт познания или, как
я предпочитаю выражаться, живя в нем, мы «заняты предметным», которое в
нем, именно познавательным образом, мыслится и полагается; и если это
есть познание в строжайшем смысле, т. е. если мы судим с очевидностью,
то предметное дано. Соотношение вещей здесь уже не только
предположительно, но и действительно находится перед нашими глазами, и в
нем нам дан сам предмет как то, что он есть, т. е. именно так и не
иначе, как он разумеется в этом познании: как носитель этих качеств, как
член этих отношений и т. п. Он не предположительно, а действительно
обладает такими-то свойствами, и в качестве действительно обладающего
этими свойствами дан в нашем познании; это означает только, что он не
просто вообще мыслится (обсуждается), а познается, как таковой; что он
таков - это есть осуществленная истина, есть переживание в очевидном
суждении. Когда мы размышляем об этом акте, то вместо прежнего предмета
сама истина становится предметом, и она дана предметным образом. При
этом мы воспринимаема истину - в идеирующей абстракции - как идеальный
коррелят мимолетного субъективного акта познания, как единую, в
противоположность неограниченному многообразию возможных актов познания
и познающих индивидов.

Связи познаний в идеале соответствуют связям истин. Будучи надлежащим
образом поняты, они представляют собой не только комплексы истин, но
комплексные истины, которые, таким образом сами, и притом как целое
подчинены понятию истины. Сюда же относятся и науки в объективном смысле
слова, т. е. в смысле объединенной истины. В силу всеобщего соответствия
между истиной и предметностью единству истины в одной и той же науке
соответствует также единая предметность: это есть единство научной
области. По отношению к ней все единичные истины одной и той же науки
называются вещно связанными - выражение, которое, впрочем, здесь, как мы
увидим дальше, употребляется в гораздо более широком смысле, чем это
принято. (Ср. заключение § б4, с. 271.)

 

§ 63. Продолжение. Единство теорий

Теперь спрашивается, чем же определяется единство науки и тем самым
единство области? Ибо не каждое соединение истин в группу, которое ведь
может быть и чисто внешним, создает науку. К науке принадлежит, как мы
сказали в первой главе73, известное единство связи обоснования. Но и
этого еще не достаточно, так как это, правда, указывает на обоснование
как на нечто, по существу принадлежащее к идее науки, но не говорит,
какого рода единство обоснований составляет науку.

Чтобы достигнуть ясности, предпошлем несколько общих утверждений.

Научное познание, как таковое, есть познание из основания. Знать
основание чего-либо значит усматривать необходимость, что дело обстоит
так, а не иначе. Необходимость как объективный предикат истины (которая
тогда называется необходимой истиной) означает именно закономерную
обязательность соответствующего отношения вещей74. Стало быть, усмотреть
соотношение вещей как закономерное или его истину как необходимую и
обладать познанием основания соотношения вещей или его истины -
представляют собой равнозначные выражения. Впрочем, в силу естественной
эквивокации называют необходимой и каждую общую истину, которая сама
высказывает закон. Соответственно первоначально определенному смыслу ее
следовало бы скорее назвать объясняющим основанием закона, из которого
вырастает класс необходимых истин.

Истины распадаются на индивидуальные и родовые. Первые (explicite или
implicite) содержат утверждения о действительном существовании
индивидуальных единичностей, тогда как последние совершенно свободны от
этого и только дают возможность (исходя из одних понятий) заключать о
возможном существовании индивидуального.

Индивидуальные истины, как таковые, случайны. Когда в отношении их
говорят об объяснении из оснований, то речь идет о том, чтобы показать
их необходимость при известных предполагаемых условиях. А именно, если
связь одного факта с другими закономерна, то бытие этого факта
определено как необходимое на основании законов, регулирующих связи
соответственного вида, и при предположении соответствующих
обстоятельств.

Если речь идет об обосновании не фактической, а родовой истины (которая
в отношении возможного применения к подчиняющимся ей фактам сама в свою
очередь носит характер закона), то мы обращаемся к известным родовым
законам и путем специализации (а не индивидуализации) и дедуктивного
вывода получаем из них обосновываемое положение. Обоснование родовых
законов необходимо ведет к известным законам, которые по своему существу
(стало быть «в себе», а не только субъективно или антропологически) не
поддаются дальнейшему обоснованию. Они называются основными законами.

Систематическое единство идеально замкнутой совокупности законов,
покоящейся на одной основной закономерности, как на своем первичном
основании, и вытекающей из него путем систематической дедукции, есть
единство систематически завершенной теории. Основная закономерность
состоит при этом либо из одного основного закона, либо из соединения
однородных основных законов.

Теориями в этом строгом смысле мы обладаем в лице общей арифметики,
геометрии, аналитической механики, математической астрономии и т. д.
Обыкновенно понятие теории считается относительным, а именно - зависимым
от того многообразия единичностей, над которыми она господствует и
которым поставляет объясняющие основания. Общая арифметика дает
объясняющую теорию для нумерических и конкретных числовых положений;
аналитическая механика - для механических фактов; математическая
астрономия - для фактов тяготения и т.д. Но возможность взять на себя
функцию объяснения есть само собой разумеющееся следствие из сущности
теории в нашем абсолютном смысле. В более свободном смысле под теорией
разумеют дедуктивную систему, в которой последние основания еще не
представляют собой основные законы в строгом смысле слова, но в качестве
подлинных оснований приближают нас к ним. В последовательности ступеней
законченной теории - теория в этом свободном смысле образует одну
ступень.

Мы обращаем внимание еще на следующее различие: каждая объясняющая связь
дедуктивна, но не каждая дедуктивная связь имеет значение объяснения.
Все основания представляют собой предпосылки, но не все предпосылки
представляют собой основания. Правда, каждая дедукция есть необходимая
дедукция, т. е. подчинена законам; но то, что заключения выводятся по
законам (по законам умозаключения), еще не означает, что они вытекают из
законов и в точном смысле слова «основаны» на них. Впрочем, каждую
предпосылку, в особенности общую, принято называть «основанием»
выводимого из нее «следствия» - на эту эквивокацию следует обратить
внимание.

 

§ 64. Существенные и внесущественные принципы, дающие науке единство.
Абстрактные, конкретные и нормативные науки

Теперь мы в состоянии ответить на поставленный выше вопрос, чем
определяется связь между собой истин одной науки, что составляет ее
«вещное» единство.

Объясняющий принцип может быть двоякого рода: существенный и
внесущественный.

Существенно едины истины одной науки, если связь их покоится на том, что
прежде всего делает науку наукой; а это, как мы знаем, есть познание из
основания, следовательно, объяснение или обоснование (в подлинном
смысле). Существенное единство истин какой-либо науки есть единство
объяснения. Но каждое объяснение опирается на теории и заканчивается
познанием основных законов, принципов объяснения. Единство объяснения
означает, следовательно, теоретическое единство, т. е. согласно
вышеприведенному, однородное единство обосновывающей закономерности, в
конечном счете однородное единство объясняющих принципов.

Науки, в которых точка зрения теории, принципиального единства,
определяет их области, и которые, таким образом, объемлют в идеальной
замкнутости все возможные факты и родовые единичности, причем принципы
их объяснения лежат в одной закономерности, - эти науки не совсем верно
называют абстрактными науками. Лучше всего их характеризовало бы
название теоретических наук. Однако это выражение употребляется для
обозначения противоположности практическим и нормативным наукам, и мы
также выше оставили за ним этот смысл. Следуя мысли фон Криса75, можно
было бы почти столь же характерно назвать эти науки помологическими,
поскольку закон для них есть объединяющий принцип и существенная цель
исследования. Употребляемое иногда название объясняющих наук тоже
подходит, если им подчеркивается единство объяснения, а не само
объяснение. Ведь объяснение относится к сущности каждой науки, как
таковой.

Кроме того, имеются еще внесущественные точки зрения для объединения
истин в одну науку; укажем прежде всего на единство вещи в смысле,
близком к буквальному, именно - соединять все те истины, которые по
своему содержанию относятся к одной и той же индивидуальной предметности
или к одному и тому же эмпирическому роду. Таковы конкретные или,
употребляя термин фон Криса, онтологические науки, как география,
история, астрономия, естественная история, анатомия и т. д. Истины
географии объясняются своим отношением к земле, истины метеорологии
касаются, еще более ограниченным образом, земных атмосферических
явлений, и т. д.

Эти науки иногда называют также описательными, и это название можно
принять в том отношении, что единство описания определяется эмпирическим
единством предмета или класса, а в данных науках это описательное
единство определяет единство науки. Но, разумеется, это название нельзя
понимать так, будто описательные науки имеют в виду только описание, -
это противоречит принципиальному понятию науки.

Так как возможно, что объяснение, руководимое эмпирическими единствами,
ведет к далеким друг от друга или даже разнородным теориям и
теоретическим наукам, то мы по праву называем единство конкретной науки
внесущественным.

Во всяком случае ясно, что абстрактные, или номологические науки,
представляют собой собственно основные науки, из теоретического состава
которых конкретные науки должны черпать все, что делает их науками, а
именно все теоретическое. Конкретные науки естественно ограничиваются
тем, что устанавливают зависимость описываемой ими предметности от
низших законов номологических наук, и в крайнем случае намечают еще
главное направление дальнейшего объяснения. Ибо сведение к основным
принципам и построение объясняющих теорий есть вообще своеобразная
область номологических наук, и при достаточном развитии их можно найти в
последних, в самой общей форме, уже готовыми. Разумеется, этим еще
ничего не сказано об относительной ценности обоих видов наук.
Теоретический интерес не есть единственный и не один определяет ценность
познания. Эстетические, этические, в более широком смысле практические
интересы могут соединиться с индивидуальным предметом и придавать его
единичному описанию и объяснению высочайшую ценность. Но поскольку
руководящим является чисто теоретический интерес, индивидуальные,
единичные и эмпирические связи сами по себе не имеют значения или же
играют роль лишь методологического этапа для построения общей теории.
Теоретик-естествоиспытатель, т. е. естествоиспытатель, руководящийся
связью чисто теоретического, математизирующего обсуждения, смотрит на
землю и небесные светила совсем иными глазами, нежели географ или
астроном; они сами по себе безразличны для него и имеют значение лишь
как примеры тяготеющих масс вообще.

Наконец, мы должны упомянуть еще об ином, также внесущественном принципе
научного единства; это принцип, который вырастает из однородного
оценивающего интереса, следовательно, объективно определен однородной
основной ценностью (или однородной основной нормой), как мы уже подробно
говорили об этом в § 14 главы II. Именно это создает в нормативных
дисциплинах реальную сопринадлежность истин, т. е. единство области.
Правда, когда говорят о реальной сопринадлежности, под ней естественнее
всего разуметь ту, которая коренится в самих вещах; тут, следовательно,
имеется в виду лишь единство на основании теоретической закономерности
или единство конкретной вещи. При этом понимании нормативное и реальное
единство становятся противоположностями.

Согласно изложенному выше, нормативные науки зависят от теоретических, и
прежде всего от теоретических наук в самом узком смысле - в смысле
номологических наук; эта зависимость такова, что мы снова можем сказать:
они берут из теоретических наук все, что есть в них научного, а именно:
все теоретическое.

 

§ 65. Вопрос об идеальных условиях возможности науки или теории вообще

А. В отношении актуального познания.

Теперь мы поставим важный вопрос об «условиях возможности науки вообще».
Так как существенная цель научного познания может быть достигнута лишь
через посредство теории в строгом смысле номологических наук, то мы
заменяем этот вопрос вопросом об условиях возможности теории вообще.
Теория, как таковая, состоит из истин, и форма их соединения дедуктивна.
Следовательно, ответ на наш вопрос включает в себя ответ на более общий
вопрос, а именно на вопрос об условиях возможности истины вообще, а
также дедуктивного единства вообще. Форма постановки вопроса,
разумеется, обусловлена историческими отголосками. Мы имеем здесь дело,
очевидно, с безусловно необходимым обобщением вопроса об «условиях
возможности опыта». Ведь единство опыта есть для Канта единство
предметной закономерности; следовательно, оно входит в понятие
теоретического единства.

Однако смысл вопроса требует более точной формулировки. Непосредственно
вопрос будет, вероятно, понят в субъективном смысле; в этом смысле его
лучше было бы выразить в виде вопроса об условиях возможности
теоретического познания вообще или, в более общей форме, - об
умозаключении и познании вообще, и притом в его возможности для всякого
человеческого существа вообще. Эти условия являются отчасти реальными,
отчасти идеальными. Первых, психологических, условий мы здесь не будем
касаться. Само собой разумеется, возможности познания в психологическом
отношении составляют все те причинные условия, от которых зависит наше
мышление. Идеальные условия возможности познания могут быть, как мы уже
говорили76, двоякого рода. Они представляют собой либо ноэтические, т.
е. вытекают из идеи познания, как таковой, и притом a priori, без
всякого отношения к эмпирической особенности человеческого познавания в
его психологической обусловленности; либо же чисто логические, т. е.
коренятся только в «содержании» познания. Что касается первого, то a
priori очевидно, что мыслящие субъекты вообще должны, например, обладать
способностью совершать все виды актов, в которых осуществляется
теоретическое познание. В частности, мы как мыслящие существа должны
быть в состоянии с очевидностью усматривать суждения как истины, и
истины как следствия других истин; и опять-таки усматривать законы, как
таковые, законы, как разъясняющие основания, основные законы как
первичные принципы и т. д. Но очевидно также, что сами истины и, в
частности, законы, основания, принципы представляют собой то, что они
представляют собой, независимо от того, усматриваем ли мы их или нет.
Так как они имеют значение не поскольку мы их усматриваем, а, наоборот,
так как мы усматриваем их, поскольку они имеют значение, то их надо
считать объективными или идеальными условиями возможности их познания.
Следовательно, априорные законы, принадлежащие к истине, как к таковой,
к дедукции, как таковой, и к теории, как таковой, должны быть
характеризованы как законы, выражающие идеальные условия возможности
познания вообще или дедуктивного и теоретического познания вообще, и
притом условия, которые коренятся в самом «содержании» познания.

Здесь речь идет, очевидно, об априорных условиях познания, которые могут
быть рассмотрены и исследованы вне всякого отношения к мыслящему
субъекту и к идее субъективности вообще. Ведь эти законы по содержанию
своего значения совершенно свободны от такого отношения, они не говорят,
хотя бы даже в идеальной форме, о познавании, о процессе суждения,
умозаключения, представления, обоснования и т. п., а говорят об истине,
понятии, положении, умозаключении, основании и следствии и т. д., как мы
это подробно разъяснили выше77. Но само собой разумеется, что эти законы
могут быть с очевидностью видоизменены так, что имеют прямое отношение к
познанию и субъекту познания и тогда говорят даже о реальных
возможностях познавания. Тут, как и в других случаях, априорные
утверждения о реальных возможностях возникают путем перенесения
идеальных (выраженных в чисто родовых положениях) отношений на отдельные
эмпирические случаи78.

В сущности идеальные условия познания, которые мы отличаем в качестве
поэтических от объективно-логических, суть не что иное как подобные
видоизменения этих, принадлежащих к чистому содержанию познания,
закономерных уразумений; благодаря таким видоизменениям эти знания
становятся плодотворными для критики познания, а затем путем дальнейших
видоизменений для практически-логического нормирования познания. (Ибо
сюда примыкают и нормативные видоизменения чисто логических законов, о
чем так много говорилось выше.)

 

§ 66. Б. Тот же вопрос в отношении содержания познания

Из этого анализа ясно, что вопрос об идеальных условиях возможности
познания вообще и теоретического познания в частности в конечном счете
приводит нас к известным законам, которые коренятся в самом содержании
познания или в категориальных понятиях, его составляющих, и настолько
отвлеченны, что не содержат в себе ничего относительно познания как акта
познающего субъекта. Эти законы или составляющие их категориальные
понятия и образуют то, что вообще в объективно-идеальном смысле может
быть понимаемо под условиями возможности теории. Ибо не только в
отношении теоретического познания, как мы это делаем до сих пор, но и в
отношении его содержания, следовательно, непосредственно в отношении
самой теории может быть поставлен вопрос об условиях возможности. Тогда
под теорией - и это надо еще раз подчеркнуть - мы разумеем известное
идеальное содержание возможного познания, совершенно так же, как под
истиной, законом и т. п. Многообразию индивидуально единичных актов
познания одного и того же содержания соответствует единая истина, именно
в качестве этого идеально тождественного содержания. Равным образом,
многообразию индивидуальных комплексов познания, в каждом из которых -
теперь или прежде, в том или в другом субъекте, - познается одна и та же
теория, соответствует именно эта теория как идеально тождественное
содержание. Она тогда состоит не из актов, а из чисто идеальных
элементов, из истин, и притом в чисто идеальных формах, в формах
основания и следствия.

Если мы теперь отнесем вопрос об условиях возможности непосредственно к
теории в этом объективном смысле и именно к теории вообще, то эта
возможность может иметь только тот смысл, который вообще присущ чисто
отвлеченно мыслимым объектам. От объектов мы переходим тут к понятиям, и
«возможность» означает не что иное как «значение» или, вернее,
действительность (Wesenhaftigkeit) соответствующего понятия. Это есть
то, что нередко обозначается как «реальность» понятия в
противоположность воображаемости или недействительности (Wesenlosigkeit)
его79. В этом смысле говорят о реальных определениях, которые
обеспечивают возможность, значение, реальность определенного понятия, а
также о противоположности между реальными и мнимыми числами,
геометрическими фигурами и т. д. Упоминание о возможности в применении к
понятиям имеет, очевидно, переносное значение. В подлинном смысле
возможно только существование предметов, соответствующих этим понятиям.
Эта возможность a priori обеспечивается познанием отвлеченной сущности,
которое открывается нам, например, на основе наглядного представления
такого предмета. Путем перенесения сама действительность понятия тоже
обозначается тут как возможность.

В связи с этим получает легко понятный смысл вопрос о возможности теории
вообще и об условиях, от которых она зависит. Возможность или
действительность теории вообще, разумеется, гарантируется самоочевидным
познанием какой-либо определенной теории. Но тогда возникает дальнейший
вопрос: что в идеально-закономерной всеобщности обусловливает эту
возможность теории вообще, т. е. что составляет идеальную «сущность»
теории, как таковой? Каковы первичные «возможности», из которых
создается возможность «теории», другими словами, каковы первичные
действительные понятия, из которых конституируется само действительное
понятие теории?

И далее, каковы те чистые законы, которые, вытекая из этих понятий, дают
единство всякой теории, как таковой; стало быть законы, которые
относятся к форме всякой теории, как таковой, и a priori определяют ее
возможные (существенные) разнообразия или виды?

Если эти идеальные понятия или законы ограничивают возможность теории
вообще, другими словами, если они выражают то, что по существу
принадлежит к идее теории, то отсюда непосредственно следует, что каждая
замышленная теория только тогда есть теория, когда и поскольку она
гармонирует с этими понятиями или законами. Логическое оправдание
понятия, т. е. оправдание его идеальной возможности совершается
посредством перехода к его наглядной или выводимой сущности.
Следовательно, логическое оправдание данной теории, как таковой, (т. е.
в ее чистой форме) требует перехода к сущности ее формы и тем самым
перехода к понятиям и законам, которые образуют идеальные составные
части теории вообще («условия ее возможности») и которые a priori и
дедуктивно регулируют всякую специализацию идей теории на ее возможные
виды. Тут дело обстоит так же, как и в более широкой области дедукции,
например, в простых силлогизмах. Хотя они и сами по себе могут быть
проникнуты очевидностью, все же получают свое самое последнее и самое
глубокое оправдание только путем сведения их к формальному закону
умозаключения, Таким образом, получается уразумение априорного основания
силлогистической связи. То же относится ко всякой сколь угодно сложной
дедукции и в особенности к теории. В самоочевидном теоретическом
мышлении мы уразумеваем основание объясненных соотношений вещей. Более
глубокое уразумение сущности самой теоретической связи, образующей
теоретическое содержание этого мышления, а также уразумение априорных
закономерных оснований его действия наступает лишь после сведения его к
форме и закону, и к теоретическим связям той совершенно иной области
познания, к которой принадлежат эти формы и законы.

Этим указанием на более глубокое уразумение и оправдание вскрывается
несравненная ценность теоретических исследований, необходимых для
разрешения намеченной проблемы: речь идет о систематических теориях,
вытекающих из самого существа теории, или об априорной теоретической
помологической науке, относящейся к идеальному существу науки, как
таковой, т. е. к содержащимся в ней систематическим теориям, и с
исключением ее эмпирической, антропологической стороны. Следовательно,
речь идет, в широком смысле слова, о теории теорий, о науке наук. Однако
значение для обогащения нашего познания надо, конечно, отличать от самих
проблем и собственного содержания их решений.

 

§ 67. Задачи чистой логики. Во-первых: фиксация чистых категорий
значения, чистых предметных теорий и их закономерных осложнений

Если на основании этого предварительного уяснения идеи априорной
дисциплины, более глубокое понимание которой является целью нашей
работы, мы захотим перечислить ее задачи, то нам придется различать три
группы таковых.

Во-первых, потребуется установить или научно выяснить важнейшие понятия
и прежде всего все первичные понятия, которые «делают возможной» связь
познания в объективном отношении, и в особенности теоретическую связь.
Другими словами, тут имеются в виду понятия, которые конституируют идею
теоретического единства, а также и понятия, которые состоят в
идеально-закономерной связи с ними. Вполне понятно, что здесь
конститутивно образуются понятия второй степени, именно понятия о
понятиях и прочих идеальных единствах. Данная теория есть известная
дедуктивная связь данных положений, эти же последние представляют собой
определенно сложившиеся связи данных понятий. Идея соответственной
«формы» теории возникает путем подстановки неопределенного на место
всего этого данного, и, таким образом, место простых понятий заступают
понятия о понятиях и других идеях. Сюда относятся уже: понятие,
положение, истина и т. д.

Конститутивны, разумеется, понятия элементарных форм соединения, в
особенности те, которые совершенно общим образом конститутивны для
дедуктивного единства положений, как, например, конъюнктивное,
дизъюнктивное, гипотетическое соединение положений в новые положения.
Конститутивны, далее, и формы соединения низших элементов значений в
простые положения, а это в свою очередь ведет к различным формам
субъекта, предиката и т. д. Точные законы регулируют постепенные
усложнения, создающие из первоначальных форм бесконечное многообразие
все новых форм. И эти законы усложнений, дающие возможность
комбинирующего обзора понятий, выводимых на основе первоначальных
понятий и форм, как и сам этот комбинирующий обзор, также принадлежат,
разумеется, к обсуждаемому здесь кругу исследования.

В близкой, идеально закономерной связи с упомянутыми доселе понятиями, с
категориями значения, находятся другие, коррелятивные им понятия, такие,
как предмет, соотношение вещей, единство, множество, совокупность,
отношение, соединение и т. д. Это чистьте, или формальные, предметные
категории. Следовательно, и они должны быть приняты во внимание. В обоих
отношениях речь идет всегда о понятиях, которые, как это явствует уже из
их функции, независимы от особенности той или иной материи познания и
которым должны быть подчинены все специально выступающие в мышлении
понятия и предметы, положения и соотношения вещей и т. д.; поэтому эти
понятия могут возникать только из размышления над различными «функциями
мышления», т. е. могут иметь своей конкретной основой возможные акты
мышления, как таковые.

Все эти понятия надлежит фиксировать и исследовать «происхождение»
каждого из них в отдельности. Для нашей дисциплины психологический
вопрос о возникновении соответствующих отвлеченных представлений или
тенденций к представлениям не представляет ни малейшего интереса. Не об
этом вопрос тут идет речь, а алогическом происхождении или - если мы
предпочтем совершенно устранить неподходящее и возникшее лишь из
неясности мышления слово «происхождение» - об уразумении сущности
соответствующих понятий и, в методологическом отношении, о фиксации
однозначных, резко различенных значений слов. Этой цели мы можем достичь
лишь путем уяснения сущности или в отношении сложных понятий путем
познания действительности заключающихся в них элементарных понятий и
понятий форм их соединения.

Все это - лишь подготовительные и с виду ничтожные задачи. Они в
значительной мере неизбежно принимают форму терминологических
рассуждении и несведущим легко представляются мелочным и бесплодным
словопрением. Но до тех пор, пока не различены и не выяснены понятия,
всякая дальнейшая работа безнадежна. Ни в какой другой области познания
эквивокация не имеет столь рокового значения, нигде путанность понятий
не сдерживала до такой степени успехов познания, нигде она не тормозила
так сильно даже само начало его - уразумение его истинных целей, как в
логике. Критические анализы этих пролегомен показали это повсюду.

Значение проблем этой первой группы нельзя достаточно высоко оценить, и
возможно, что именно в них заключаются величайшие трудности всей
дисциплины.

 

§ 68. Во-вторых: законы и теории, коренящиеся в этих категориях

Во второй группе проблем отыскиваются законы, коренящиеся в этих
категориальных понятиях и касающиеся не только их усложнения, но и
объективного значения созидаемых из них теоретических единств. Эти
законы сами в свою очередь конституируют теории. С одной стороны -
теории умозаключений, например, силлогистику, которая, однако, лишь одна
из таких теорий. С другой стороны, из понятия множества вытекает чистое
учение о множестве; из понятия о совокупности - чистое учение о
совокупностях и т. д., и каждое из них есть замкнутая в себе теория.
Таким образом, все относящиеся сюда законы ведут к ограниченному числу
первичных, или основных, законов, которые непосредственно коренятся в
категориальных понятиях и (в силу своей однородности) должны
обосновывать всеобъемлющую теорию, которая включает в себя в качестве
относительно замкнутых составных частей вышеупомянутые единичные теории.

Здесь имеется в виду область законов, сообразно которым должно протекать
каждое теоретическое исследование. Не то чтобы каждая отдельная теория
предполагала в качестве основания своей возможности и обязательности
какой-либо отдельный закон. Наоборот, вышеуказанные теории в своем
идеальном совершенстве образуют всеобъемлющий фонд, из которого каждая
определенная (т. е. действительная, обязательная) теория черпает
идеальные основания своей действительности; это те законы, сообразно
которым она протекает и исходя из которых она может быть оправдана до
последнего основания, по своей «форме» как истинная теория. Поскольку
теория есть всеобъемлющее единство, построенное из отдельных истин и
связей, само собой понятно, что законы, относящиеся к понятию истины и к
возможности отдельных связей той или иной формы, также заключены в
отграниченной здесь области. Хотя понятие теории есть более узкое
понятие - или, вернее, именно в силу этого - задача исследования условий
его возможности более обширна, чем соответствующие задачи исследования
истины вообще и первичных форм связей положений.

 

§ 69. В-третьих: теория возможных форм теорий, или чистое учение о
многообразии

Если все эти исследования выполнены, то этого достаточно для
осуществления идеи науки об условиях возможности теории. Но мы тотчас же
видим, что эта наука указует на дальнейшую, дополнительную к ней науку,
которая рассматривает a priori существенные виды (формы) теории и
соответствующие законы отношений. Так возникает на основании последнего
обобщения идея более обширной науки о теории вообще, которая в основной
своей части исследует существенные понятия и законы, конститутивно
принадлежащие к идее теории, и затем переходит к дифференцированию этой
идеи и вместо исследования возможности теории, как таковой, исследует
уже a priori возможные теории.

Именно на основе достаточного решения означенных задач становится
возможным определенным образом развить из чисто категориальных понятий
многообразные понятия возможных теорий, чистые «формы» теорий,
действительность которых закономерно доказана. Но эти различные формы не
лишены взаимной связи. Найдется известный порядок приемов, посредством
которого мы будем в состоянии построить возможные формы, обозреть их
закономерные связи, а следовательно, также переводить одни формы в
другие путем варьирования определяющих их основных факторов и т. д. Нам
откроются, если не вообще, то, по крайней мере, для форм теорий точно
определенного рода, общие положения, которые в отграниченной области
господствуют над развитием, связью и превращением форм.

Положения, которые надлежит здесь установить, должны, очевидно, обладать
иным содержанием и характером, чем основные положения и теоремы теорий
второй группы, например, силлогистические законы или арифметические и т.
д. Однако само собой разумеется, что их дедукция (ибо подлинных основных
законов здесь не может быть) должна исходить исключительно из теорий
последнего рода.

Это есть последняя и высшая цель теоретической науки о теории вообще.
Она и в познавательно-практическом отношении не лишена значения.
Напротив, включение теории, по ее форме, в определенный класс может
получить величайшее методологическое значение. Ибо с расширением
дедуктивной и теоретической сферы растет свободная жизненность
теоретического исследования, растет богатство и плодотворность методов.
Таким образом, разрешение проблем, поставленных в пределах теоретической
дисциплины или в пределах одной из ее теорий, иногда может получить
весьма сильную методическую помощь от уяснения категориального типа или
(что то же самое) формы теории, а иногда от перехода к более обширной
форме или классу форм и их законам.

 

§ 70. Пояснения к идее чистого учения о многообразии

Эти намеки покажутся, быть может, несколько затемненными. Что дело идет
тут не о смутных фантазиях, а о концепциях с прочным содержанием,
показывает «формальная математика» в самом общем смысле, или учение о
многообразии, этот плод высшего расцвета современной математики. И
действительно, это учение есть не что иное как частичное осуществление
только что намеченного идеала. Этим, разумеется, еще не сказано, что
сами математики, руководимые первоначально интересами области чисел и
величин и ограниченные этими интересами, правильно поняли идеальную
сущность новой дисциплины и вообще возвысились до последней абстракции
всеобъемлющего учения о теориях. Предметный коррелят понятия возможной,
определенной только по своей форме теории есть понятие возможной области
познания вообще, подчиненной теории такой формы. Но такую область
математик (в своем кругу) называет многообразием. Это есть, стало быть,
область, которая единственно и исключительно определяется тем, что она
подчинена теории такой-то формы, т. е. что для ее объектов возможны
известные связи, подчиненные известным основным законам данной
определенной формы (здесь это есть единственно определяющее). По своему
содержанию эти объекты остаются совершенно неопределенными - математик,
чтобы указать на это, охотно говорит об «объектах мышления». Они не
определены ни прямо, как индивидуальные или специфические циничности, ни
косвенно своими внутренними видами или родами, а исключительно только
формой признанных за ними связей. Эти последние по содержанию так же
мало определены, как и их объекты; определена только их форма, и она
определяется именно формой элементарных законов, действие которых
усматривается в ней. И эти законы определяют как область, так и
выстраиваемую теорию или, вернее, форму теории. В учении о многообразии,
например, + есть не знак сложения чисел, а знак такого соединения
вообще, к которому применимы законы формы а+b=b+а и т. д. Многообразие
определено тем, что его объекты мышления допускают эти «операции», как и
другие, о которых можно доказать, что они a priori совместимы с первыми.

Самая общая идея учения о многообразии состоит в том, чтобы быть наукой,
которая определенным образом развивает существенные типы возможных
теорий и исследует их закономерные взаимоотношения. Тогда все
действительные теории являются специализациями и сингуляризациями
соответствующих им форм теории, как и все теоретически обработанные
области познания - отдельными многообразиями. Если в учении о
многообразии действительно проведена соответствующая формальная теория,
то этим исчерпана вся дедуктивная теоретическая работа построения всех
действительных теорий той же формы.

Эта точка зрения имеет величайшее методологическое значение, без нее
нельзя и говорить о понимании математических методов. Не менее важно
связанное с переходом к чистой форме включение последней в более широкие
формы и классы форм. Что именно в этом приеме заключается главный
источник удивительного методологического искусства математики,
показывает не только взгляд на учения о многообразии, которые выросли из
обобщений геометрической теории и формы теории, но даже первый и самый
простой случай этого рода, расширение реальной области чисел (или
соответствующей формы теории, «формальной теории реальных чисел») и
превращение ее в формальную, удвоенную область простых комплексных
чисел. И действительно, в этом воззрении лежит ключ к единственно
возможному разрешению все еще невыясненной проблемы, на каком основании,
например, в области чисел с невозможными (недействительными) понятиями
можно обращаться, как с реальными. Однако здесь не место подробно
развивать это.

Говоря выше о теориях многообразии, возникших из обобщений
геометрической теории, я разумел, конечно, учение о многообразиях п
измерений - Эвклидовых и не-Эвклидовых, далее, учение Грассмана о
протяжении и родственные, легко отделимые от всего геометрического,
теории В. А. Гамильтона и др. Сюда же относится учение Lie о
трансформационных группах, исследования G. Cantor'a о числах и
многообразиях и многие другие.

Рассматривая способ, которым посредством варьирования меры кривизны
совершается взаимный переход между различными видами
пространственно-подобных многообразии, философ, изучивший начала теории
Римана-Гельмгольца, может составить себе некоторое представление о том,
как чистые формы теории определенно различного типа соединяются между
собой закономерными связями. Было бы легко показать, что познание
истинного замысла подобных теорий как чисто категориальных форм теорий
изгоняет всякий метафизический туман и всякую мистику из соответственных
математических исследований. Если мы назовем пространством некоторую
известную нам форму порядка мира явлений, то, разумеется, противоречиво
говорить о «пространствах», для которых не имеет значения аксиома о
параллелях; противоречиво также говорить о различных геометриях,
поскольку геометрия есть именно наука о пространстве мира явлений. Но
если мы под пространством понимаем категориальную форму мирового
пространства, и под геометрией - категориальную теоретическую форму
геометрии в обычном смысле, тогда пространство входит в подлежащий
закономерному отграничению вид категориально-определенных многообразии,
в отношении которого естественно можно говорить о пространстве в более
широком смысле. И геометрическая теория тоже входит в соответствующий
вид теоретически связанных и чисто категориально определенных форм
теории, которые тогда в соответственно расширенном смысле можно называть
«геометриями» этих «пространственных» многообразии. Во всяком случае
учение о «пространствах п измерений» осуществляет теоретически замкнутую
часть учения о теориях в определенном выше смысле. Теория Эвклидова
многообразия о трех измерениях есть последняя идеальная единичность в
этом закономерно связанном ряду априорных и чисто категориальных форм
теорий (формальных дедуктивных систем). Само это многообразие есть в
отношении «нашего» пространства, т. е. пространства в обычном смысле,
соответствующая ему чисто категориальная форма, стало быть, идеальный
вид, по отношению к которому наше пространство составляет, так сказать,
индивидуальную единичность, а не видовое различие. Другой грандиозный
пример есть учение о комплексных системах чисел, в пределах которой
теория «простых» комплексных чисел есть опять-таки сингулярная
единичность, последнее видовое различие. В отношении соответствующих
теорий арифметика совокупности, арифметика порядковых чисел, арифметика
quantitй dirigйe и т. п. представляют собой все в известном смысле
индивидуальные единичности. Каждой из них соответствует формальная
видовая идея, в данном случае учение об абсолютных целых числах, о
реальных числах, о простых комплексных числах и т. д., причем «число»
следует понимать в обобщенно-формальном смысле.

 

§ 71. Разделение труда. Работа математиков и работа философов

Таковы, следовательно, проблемы, которые мы причисляем к области чистой,
или формальной, логики в выше определенном смысле, причем мы придаем ее
области наибольший объем, какой вообще совместим с очерченной идеей
науки о теории. Значительная часть принадлежащих к ней теорий уже давно
конституировалась в виде чистой (в особенности «формальной») математики
и обрабатывается математиками наряду с другими, уже не «чистыми» в этом
смысле дисциплинами, как геометрия (в качестве науки о «нашем»
пространстве), аналитическая механика и т. д. И действительно, природа
вещей тут безусловно требует разделения труда. Построение теорий,
строгое и методическое разрешение всех формальных проблем навсегда
останется специальной областью математика. При этом своеобразные методы
и направления исследования предполагаются данными, и они у всех чистых
теорий по существу одинаковы. С недавних пор даже усовершенствованием
силлогистической теории, которая издавна причислялась к собственной
сфере философии, овладели математики, и в их руках эта будто бы давно
исчерпанная теория испытала небывалое развитие. Ими же были открыты и с
чисто математической тонкостью развиты теории новых видов умозаключений,
которых не знала или не понимала традиционная логика. Никто не может
запретить математикам предъявлять притязания на все, к чему приложимы
математическая форма и метод. Только тот, кто не знает современной, в
особенности формальной, математики и судит о ней только по Эвклиду и
Адаму Ризе, может сохранить общий предрассудок, будто сущность
математического содержится в числе и количестве. Не математик, а философ
выходит за естественную сферу своего права, когда борется против
«математизирующих» теорий логики и не хочет вернуть своих временных
питомцев их настоящим родителям. Пренебрежение, с которым
философы-логики говорят о математических теориях умозаключений,
нисколько не мешает математической форме их, как и всех строгоразвитых
теорий (это слово надо, конечно, тоже брать в настоящем его смысле),
быть единственно научной, единственной формой, дающей систематическую
законченность и совершенство и позволяющей обозреть все мыслимые вопросы
и возможные формы их разрешения.

Но если разработка всех подлинных теорий принадлежит к области
математика, что же тогда останется философу? Здесь надо обратить
внимание на то, что математик на самом деле не есть чистый теоретик, а
лишь изобретательный техник, как бы конструктор, который, имеет в виду
только формальные связи, строит теорию как произведение технического
искусства. Как практический механик конструирует машины, не нуждаясь в
законченно ясном знании сущности природы и ее закономерности, так и
математик конструирует теории чисел, величин, умозаключений,
многообразии, не нуждаясь для этого в окончательном уразумении сущности
теорий вообще и сущности обусловливающих их понятий и законов. Подобно
обстоит дело и во всех «специальных науках». Ведь, рсьфеспн фЮ цэуей
(первое по природе) именно и не есть рсьфеспн рсьт змбт (первое для
нас). К счастью, не действительное уразумение, а научный инстинкт и
метод делают возможной науку в обычном, практически столь плодотворном
смысле. Именно поэтому наряду с изобретательской и методической работой
отдельных наук, направленной больше на практическое выполнение и
овладение, чем на действительное уразумение, необходима постоянная
«познавательно-критическая», составляющая дело одного только философа,
рефлексия, которая руководится одним только чисто теоретическим
интересом и служит к осуществлению прав последнего. Философское
исследование предполагает совершенно иные методы и тенденции и ставит
себе совершенно иные цели. Оно не хочет вмешиваться в дело
специалиста-исследователя, а стремится уразуметь смысл и сущность его
действий в отношении метода и вещи. Философу недостаточно того, что мы
ориентируемся в мире, что мы имеем законы как формулы, по которым можем
предсказывать будущее течение вещей и восстанавливать прошедшее; он
хочет привести в ясность, что такое есть по существу «вещи», «события»,
«законы природы» и т. п. И если наука строит теории для систематического
осуществления своих проблем, то философ спрашивает, в чем сущность
теории, что вообще делает возможной теорию и т. п. Лишь философское
исследование дополняет научные работы естествоиспытателя и математика и
завершает чистое и подлинное теоретическое познание. Ars inventiva
специального исследователя и познавательная критика философа
представляют собой взаимно дополняющие друг друга научные деятельности,
и только через них обеих достигается полное и цельное теоретическое
уразумение.

Впрочем, дальнейшие детальные исследования для подготовления нашей
дисциплины с ее философской стороны покажут, чего не хочет и не может
давать математик, и что тем не менее должно быть сделано.

 

§ 72. Расширение идеи чистой логики. Чистое учение о вероятности как
чистая теория опытного познания

Понятие чистой логики, как мы его развивали до сих пор, объемлет
теоретически замкнутый круг проблем, которые по существу относятся к
идее теории. Поскольку ни одна наука не возможна без объяснения из
оснований, стало быть, без теории, чистая логика самым общим образом
объемлет идеальные условия возможности науки вообще. Но надо принять во
внимание, что при таком понимании логика еще отнюдь не включает в себя,
как особый случай, идеальных условий опытной науки вообще. Вопрос об
этих условиях, правда, имеет более ограниченный объем; опытная наука
есть тоже наука и, само собой разумеется, подчинена со стороны
содержащихся в ней теорий законам отграниченной выше сферы. Но идеальные
законы определяют единство опытных наук не только в форме законов
дедуктивного единства, как и вообще опытные науки нельзя никогда свести
к одним только их теориям. «Теоретическая оптика», т. е. математически я
теория оптики, не исчерпывает науки оптики; математическая механика
точно так же не исчерпывает всей механики и т. д. Но весь сложный
аппарат процессов познания, в которых вырастают и многократно изменяются
с прогрессом науки теории опытных наук, тоже подчиняется не только
эмпирическим, но и идеальным законам.

В опытных науках всякая теория только предположительна. Она дает
объяснение не из очевидно достоверных, а лишь из очевидно вероятных
основных законов. Таким образом, сами теории обладают только уясненной
вероятностью, они представляют собой только предварительные, а не
окончательные теории. Сходное применимо в известном смысле и к фактам,
подлежащим теоретическому объяснению. Мы, правда, исходим из них, они
для нас имеют значение данных, и мы хотим только «объяснить» их. Но
когда мы переходим к объясняющим гипотезам и путем дедукции и проверки -
иногда после многократного видоизменения - принимаем их как вероятные
законы, то сами факты не остаются неизменными, а эволюционируют с
прогрессом познания. Посредством прироста познания в гипотезах,
найденных пригодными, мы все глубже вникаем в «истинную сущность»
реального бытия, все более совершенствуем наше понимание явлений,
которое всегда в большей или меньшей степени исполнено противоречий.
Дело в том, что факты первоначально «даны» нам только в смысле
восприятия (и сходным образом в смысле воспоминания). В восприятии вещи
и события как будто сами находятся перед нами, так сказать, без преград
созерцаются и схватываются нами. И что мы здесь созерцаем, мы
высказываем в суждениях восприятия: это представляют собой ближайшим
образом «данные факты» науки. Но то «действительное» фактическое
содержание, которое мы признаем за явлениями восприятия, эволюционирует
с прогрессом познания. И для того чтобы в каждом случае определить, что
в них истинного, другими словами, чтобы определить эмпирический предмет
познания, нам необходимо в значительном (и постоянно расширяющемся)
объеме научное познание законов.

Но во всем этом мы действуем, как подчеркнул Лейбниц, и притом впервые с
полной отчетливостью, не слепо, не без идеального права. Мы утверждаем,
что в каждом случае существует лишь один правомерный способ оценки
объясняющих законов и определения действительных фактов, и притом для
каждой достигнутой ступени науки. Когда вследствие притока новых
эмпирических инстанций вероятная закономерность или теория оказывается
несостоятельной, мы не заключаем из этого, что научное обоснование этой
теории было ложным. В области прежнего опыта была «единственно
правильной» прежняя теория, в области расширенного опыта таковой
является вновь обосновываемая теория; она есть единственная, которая
оправдывается при корректной оценке вероятности. Наоборот, мы иногда
судим, что эмпирическая теория ложно обоснована, хотя, быть может, если
развить ее иным объективно правомерным образом, она при данном состоянии
науки оказывается единственно подходящей. Из этого следует, что и в
области эмпирического мышления, в сфере вероятностей должны существовать
идеальные элементы и законы, в которых вообще a priori коренится
возможность эмпирической науки, познания вероятности реального. Эта
сфера чистой закономерности, которая имеет отношение не к идее теории и,
главным образом, к идее истины, а к идее эмпирического единства
объяснения, или к идее вероятности, образует вторую великую основу
логического технического учения и вместе с ним принадлежит к области
чистой логики в соответственно более широком смысле.

В дальнейших специальных исследованиях мы ограничиваемся более узкой
областью, которая, согласно существенному расположению материала, стоит
на первом месте.