Карл Поппер

Предположения и опровержения

Рост научного знания

Источник сканирования:   Popper К. R. Conjectures and Refutations. The
Growth of Scientific Knowledge. 

London and Henley. Routledge and Kegan Paul, 1972. Перевод с
сокращениями 1, 3 и 10-й главы А. Л. Никифорова.

ГЛАВА 1.

НАУКА: ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ И ОПРОВЕРЖЕНИЯ

I

Когда я получил список слушателей этого курса и понял, что мне предстоит
беседовать с коллегами по философии, то после некоторых колебаний я
решил, что, по-видимому, вы предпочтете говорить со мной о тех
проблемах, которые интересуют меня в наибольшей степени, и о тех вещах,
с которыми я лучше всего знаком. Поэтому я решил сделать то, чего
никогда не делал прежде, а именно рассказать вам о своей работе в
области философии науки начиная с осени 1919 года, когда я впервые начал
искать ответ на вопрос о том, "когда теорию можно считать научной?", или
по-иному - "существует ли критерий научного характера или научного
статуса теории?".

В то время меня интересовал не вопрос о том, "когда теория истинна?", и
не вопрос, "когда теория 

приемлема?". Я поставил перед собой другую проблему. Я хотел провести
различие между наукой и 

псевдонаукой, прекрасно зная, что наука часто ошибается и что
псевдонаука может случайно натолкнуться 

на истину.

Мне был известен, конечно, наиболее распространенный ответ на мой
вопрос: наука отличается от 

псевдонауки - или от "метафизики" - своим эмпирическим методом, который
по существу является 

индуктивным, то есть исходит из наблюдений или экспериментов. Однако
такой ответ меня не 

удовлетворял. В противоположность этому свою проблему я часто
формулировал как проблему 

разграничения между подлинно эмпирическим методом и неэмпирическим или
даже псевдоэмпирическим 

методом, то есть методом, который, хотя и апеллирует к наблюдению и
эксперименту, тем не менее не 

соответствует научным стандартам. Пример использования метода такого
рода дает астрология с ее 

громадной массой эмпирического материала, опирающегося на наблюдения -
гороскопы и биографии.

Однако не астрология привела меня к моей проблеме, поэтому я коротко
опишу ту атмосферу, в 

которой она встала передо мной, и те факты, которые в тот период больше
всего интересовали меня. После 

крушения Австро-Венгрии в Австрии господствовал дух революции: воздух
был полон революционных 

идей и лозунгов, новых и часто фантастических теорий. Среди
интересовавших меня в ту пору теорий 

наиболее значительной была, без сомнения, теория относительности
Эйнштейна. К ним же следует отнести 

теорию истории Маркса, психоанализ Фрейда и так называемую
"индивидуальную психологию" Альфреда 

Адлера.

Немало общеизвестных глупостей высказывалось об этих теориях, и в
особенности о теории 

относительности (что случается даже в наши дни), но мне повезло с теми,
кто познакомил меня с этой 

теорией. Все мы - тот небольшой кружок студентов, к которому я
принадлежал, - были взволнованы 

результатом наблюдений Эддингтона, который в 1919 году получил первое
важное подтверждение 

эйнштейновской теории гравитации. На нас это произвело огромное
впечатление и оказало громадное 

влияние на мое духовное развитие.

Три других упомянутых мной теории также широко обсуждались в то время
среди студентов. Я 

лично познакомился с Адлером и даже помогал ему в его работе среди детей
и юношей в рабочих районах 

Вены, где он основал клиники социальной адаптации.

Летом 1919 года я начал испытывать все большее разочарование в этих трех
теориях - в марксистской теории истории, психоанализе и индивидуальной
психологии, и у меня стали возникать сомнения в их научном статусе.
Вначале моя проблема вылилась в форму простых вопросов: "Что ошибочного
в марксизме, психоанализе и индивидуальной психологии?", "Почему они так
отличаются от физических теорий, например от теории Ньютона и в
особенности от теории относительности?"

Для пояснения контраста между этими двумя группами теорий я должен
заметить, что в то время лишь немногие из нас могли бы сказать, что они
верят в истинность эйнштейновской теории гравитации. 

Это показывает, что меня волновало не сомнение в истинности трех других
теорий, а нечто иное. И даже не то, что математическая физика казалась
мне более точной, чем теории социологии или психологии. Таким образом,
то, что меня беспокоило, не было ни проблемой истины -  по крайней мере
в то время, - ни проблемой точности или измеримости. Скорее я
чувствовал, что эти три другие теории, хотя и выражены в научной форме,
на самом деле имеют больше общего с примитивными мифами, чем с наукой,
что они в большей степени напоминают астрологию, чем астрономию.

Я обнаружил, что те из моих друзей, которые были поклонниками Маркса,
Фрейда и Адлера, находились под впечатлением некоторых моментов, общих
для этих теорий, в частности под впечатлением их явной объяснительной
силы. Казалось, эти теории способны объяснить практически все, что
происходило в той области" которую они описывали. Изучение любой из них
как будто бы приводило к полному духовному перерождению или к
откровению, раскрывающему наши глаза на новые истины, скрытые от
непосвященных. Раз ваши глаза однажды были раскрыты, вы будете видеть
подтверждающие примеры всюду: мир полон верификациями теории. Все, что
происходит, подтверждает ее. Поэтому истинность теории кажется очевидной
и сомневающиеся в ней выглядят людьми, отказывающимися признать
очевидную истину либо потому, что она несовместима с их классовыми
интересами , либо в силу присущей им подавленности, непонятой до сих пор
и нуждающейся в лечении.

Наиболее характерной чертой данной ситуации для меня выступает
непрерывный поток 

подтверждений и наблюдений, "верифицирующих" такие теории. Это постоянно
подчеркивается их сторонниками. Сторонники психоанализа Фрейда
утверждают, что их теории неизменно верифицируются их "клиническими
наблюдениями". Что касается теории Адлера, то на меня большое
впечатление произвел личный опыт. Однажды в 1919 году я сообщил Адлеру о
случае, который, как мне показалось, было трудно 

подвести под его теорию. Однако Адлер легко проанализировал его в
терминах своей теории неполноценности, хотя даже не видел ребенка, о
котором шла речь. Слегка ошеломленный, я спросил его, почему он так
уверен в своей правоте. "В силу моего тысячекратного опыта", - ответил
он. Я не смог удержаться от искушения сказать ему: "Теперь с этим новым
случаем, я полагаю, ваш тысячекратный опыт, по-видимому, стал еще
больше!"При этом я имел в виду, что его предыдущие наблюдения были не
лучше этого последнего - каждое из них интерпретировалось в свете
"предыдущего опыта" и в то же время рассматривалось как дополнительное
подтверждение. Но, спросил я себя, подтверждением чего? Только того, что
некоторый случай можно интерпретировать в свете этой теории. Однако
этого очень мало, подумал я, ибо вообще каждый мыслимый случай можно
было бы интерпретировать в свете или теории Адлера, или теории Фрейда.

II

Я могу проиллюстрировать это на двух существенно различных примерах
человеческого поведения: поведения человека, толкающего ребенка в воду с
намерением утопить его, и поведения человека, жертвующего жизнью в
попытке спасти этого ребенка. Каждый из этих случаев легко объясним и в
терминах Фрейда, и в терминах Адлера. Согласно Фрейду, первый человек
страдает от подавления (скажем, Эдипова) комплекса, в то время как
второй - достиг сублимации. Согласно Адлеру, первый человек страдает от
чувства неполноценности (которое вызывает у него необходимость доказать
самому себе, что он способен отважиться на преступление), то же самое
происходит и со вторым (у которого возникает потребность доказать самому
себе, что он способен спасти ребенка). Итак, я не смог бы придумать
никакой формы человеческого поведения, которую нельзя было бы объяснить
на основе каждой из этих теорий. И как раз этот факт - что они со всем
справлялись и всегда находили подтверждение - в глазах их приверженцев
являлся наиболее сильным аргументом в пользу этих теорий. Однако у меня
зародилось подозрение относительно того, а не является ли это выражением
не силы, а, наоборот, слабости этих теорий?

С теорией Эйнштейна дело обстояло совершенно  иначе. Возьмем типичный
пример - предсказание Эйнштейна, как раз тогда подтвержденное
результатами экспедиции Эддингтона. Согласно теории гравитации
Эйнштейна, тяжелые массы (такие, как Солнце) должны притягивать свет
точно так же, как они притягивают материальные тела. Произведенные на
основе этой теории вычисления показывали, что свет далекой фиксированной
звезды, видимой вблизи Солнца, достиг бы Земли по такому направлению, 

что звезда казалась бы смещенной в сторону от Солнца, иными словами,
наблюдаемое положение звезды 

было бы сдвинуто в сторону от Солнца по сравнению с реальным положением.
Этот эффект обычно нельзя 

наблюдать, так как близкие к. Солнцу звезды совершенно теряются в его
ослепительных лучах. Их можно 

сфотографировать только во время затмения. Если затем те же самые звезды
сфотографировать ночью, то 

можно измерить различия в их положениях на обеих фотографиях и таким
образом проверить 

предсказанный эффект.

В рассмотренном примере производит впечатление тот риск, с которым
связано подобное 

предсказание. Если наблюдение показывает, что предсказанный эффект
определенно отсутствует, то теория 

просто-напросто отвергается. Данная теория несовместима с определенными
возможными результатами 

наблюдения - с теми результатами, которых до Эйнштейна ожидал каждый`.
Такая ситуация совершенно 

отлична от той, которую я описал ранее, когда соответствующие теории
оказывались совместимыми с 

любым человеческим поведением и было практически невозможно описать
какую-либо форму 

человеческого поведения, которая не была бы подтверждением этих теорий.

Зимой 1919/20 года эти рассуждения привели меня к выводам, которые
теперь я бы сформулировал 

так:

(1) Легко получить подтверждения, или верификации, почти для каждой
теории, если мы ищем 

подтверждений.

(2) Подтверждения должны приниматься во внимание только в том случае,
если они являются 

результатом рискованных предсказаний, то есть когда мы, не будучи
осведомленными о некоторой теории, 

ожидали, бы события, несовместимого с этой теорией, - события,.
опровергающего данную теорию.

(3) Каждая "хорошая" научная теория является некоторым запрещением: она
запрещает появление 

определенных событий. Чем больше теория запрещает, тем она лучше.

(4) Теория, не опровержимая никаким мыслимым событием, является
ненаучной. 

Неопровержимость представляет собой не достоинство теории (как часто
думают), а ее порок.

(5) Каждая настоящая проверка теории является попыткой ее
фальсифицировать, то есть 

опровергнуть. Проверяемость есть фальсифицируемость; при этом существуют
степени проверяемости: 

одни теории более проверяемы, в большей степени опровержимы, чем другие;
такие теории подвержены, 

так сказать, большему риску.

(6) Подтверждающее свидетельство не должно приниматься в расчет за
исключением тех случаев, 

когда. оно является результатом подлинной проверки теории, Это означает,
что его следует понимать как 

результат серьезной, но безуспешной попытки фальсифицировать теорию.
(Теперь в таких случаях я говорю 

о "подкрепляющем свидетельстве".)

(7) Некоторые подлинно проверяемые теории после того, как обнаружена их
ложность, все-таки 

поддерживаются их сторонниками, например, с помощью введения таких
вспомогательных допущений ad 

hoc или с помощью такой переинтерпретации ad hoc теории, которые
избавляют ее от опровержения. Такая 

процедура всегда возможна, но она спасает теорию от опровержения только
ценой уничтожения или по 

крайней мере уменьшения ее научного статуса. (Позднее такую спасательную
операцию я назвал 

"конвенционалистской стратегией" или "конвенционалистской уловкой".)

Все сказанное можно суммировать в следующем утверждении: критерием
научного статуса 

теории является ее фальсифицируемость, опровержимость, или.
проверяемость.

Я могу проиллюстрировать сказанное на примере ранее упомянутых теорий.
Эйнштейновская 

теория гравитации, очевидно, удовлетворяет критерию фальсифицируемости.
Даже если в период ее 

выдвижения наши измерительные инструменты еще не позволяли говорить о
результатах ее проверок с 

полной уверенностью, возможность опровержения этой теории, несомненно,
существовала уже и тогда.

Астрология не подвергается проверке. Астрологи до такой степени
заблуждаются относительно 

того, что ими считается подтверждающими свидетельствами, что не обращают
никакого внимания на 

неблагоприятные для них примеры. Более того, делая свои интерпретации и
пророчества достаточно 

неопределенными, они способны объяснить все, что могло бы оказаться
опровержением их теории, если бы 

она и вытекающие из нее пророчества были более точными. Чтобы избежать
фальсификации, они 

разрушают проверяемость своих теорий. Это обычный трюк всех
прорицателей: предсказывать события так 

неопределенно, чтобы предсказания всегда сбывались, то есть чтобы они
были неопровержимыми.

Марксистская теория истории, несмотря на серьезные усилия некоторых ее
основателей и последователей, в конечном итоге приняла эту практику
предсказаний. В некоторых своих ранних формулировках (например, в
Марксовом анализе характера "грядущей социальной революции") она давала
проверяемые предсказания и действительно была фальсифицирована (см.,
например, мою работу [22, гл. 15, разд. III]). Однако вместо того, чтобы
признать это опровержение, последователи Маркса переинтерпретировали и
теорию, и свидетельство с тем, чтобы привести их в соответствие. Таким
путем они спасли свою теорию от опровержения, однако это было достигнуто
ценой использования средств, сделавших ее неопровержимой. Таким образом,
они придали своей теории "конвенционалистский характер" и благодаря этой
уловке разрушили ее широко разрекламированные претензии на научный
статус.

Две упомянутые ранее психоаналитические теории относятся к другому
классу. Они просто являются непроверяемыми и неопровержимыми теориями.
Нельзя представить себе человеческого поведения, которое могло бы
опровергнуть их. Это не означает, что Фрейд и Адлер вообще не сказали
ничего правильного: лично я не сомневаюсь в том, что многое из того, что
они говорили, имеет серьезное значение и вполне может со временем
сыграть свою роль в психологической науке, которая будет проверяемой. Но
это означает, что те "клинические наблюдения", которые, как наивно
полагают психоаналитики, подтверждают их теорию, делают это не в большей
степени, чем ежедневные подтверждения, обнаруживаемые астрологами в
своей практике. Что же касается описания Фрейдом Я (Эго), Сверх-Я
(Супер-Эго) и Оно (Ид), то оно по сути своей не более научно, чем
истории Гомера об Олимпе. Рассматриваемые теории описывают некоторые
факты, но делают это в виде мифа. Они содержат весьма интересные
психологические предположения, однако выражают их в непроверяемой форме.

Вместе с тем я понимал, что такие мифы могут получить дальнейшее
развитие и сделаться 

проверяемыми, что исторически все или почти все научные теории возникли
из мифов и что миф может 

содержать важные предвосхищения научных теорий. В качестве примеров
можно назвать теорию эволюции 

путем проб и ошибок Эмпедокла или миф Парменида о неизменном, застывшем
универсуме, в котором 

ничего не происходит и который, если добавить еще одно измерение,
становится застывшим универсумом 

Эйнштейна (в котором также ничего не происходит, так как с точки зрения
четырехмерности все 

детерминировано и предопределено изначально). Поэтому я чувствовал, что,
если некоторая теория 

оказывается ненаучной, или "метафизической" (как мы могли бы сказать),
из этого вовсе не следует, что она 

не важна, не имеет никакого значения, является "бессмысленной" или
"абсурдной" . Однако она не может 

претендовать на поддержку со стороны эмпирических свидетельств в научном
отношении, хотя вполне 

может оказаться "результатом наблюдений" в некотором генетическом
смысле. (Существует громадное 

количество других теорий этого донаучного или псевдонаучного характера:
например, расистская 

интерпретация истории - еще одна из тех впечатляющих и всеобъясняющих
теорий, которые действуют на 

слабые умы подобно откровению.)

Таким образом, проблема, которую я пытался решить, выдвигая критерий
фальсифицируемости, не 

была ни проблемой осмысленности, или наличия значения, ни проблемой
истинности или приемлемости. 

Это была проблема проведения границы (насколько это возможно сделать)
между высказываниями или 

системами высказываний эмпирических наук и всеми другими высказываниями
- религиозными, 

метафизическими или просто псевдонаучными. Несколькими годами позже - 
приблизительно в 1928 или 

1929 году - я назвал эту первую мою проблему "проблемой демаркации".
Решением этой проблемы 

является критерий фальсифицируемости, говорящий, что для того, чтобы
считаться научными, 

высказывания или системы высказываний должны быть способны вступать в
конфликт с возможными, или 

мыслимыми, наблюдениями.

III

Сегодня я понимаю, конечно, что этот критерий демаркации - критерий
проверяемости, 

фальсифицируемости, или опровержимости, - отнюдь не очевиден, так как
даже в наши дни мало кто 

понимает его значение. Однако в то далекое время, в 1920 году, он
казался мне почти тривиальным, хотя 

решал глубоко волновавшую меня интеллектуальную проблему и имел
очевидные практические следствия 

(например, политические). И все-таки я еще не вполне осознавал все его
приложения и философское 

значение. Когда я рассказал об этом критерии одному из своих товарищей -
студенту математического 

факультета (ныне известному в Великобритании математику), он предложил
мне опубликовать мои 

соображения. В то время мне показалось это абсурдным, ибо я был убежден,
что проблема, 

представлявшаяся мне столь важной, должно быть, привлекала внимание
многих ученых и философов, 

которые, несомненно, уже должны были прийти к моему очевидному решению.
О том, что этого не 

произошло, я узнал из книги Витгенштейна [41] и из того приема, который
она встретила. Поэтому 

тринадцатью годами позднее я опубликовал свои результаты в форме критики
критерия осмысленности 

Витгенштейна.

Как вам хорошо известно, Витгенштейн в своем "Логико-философском
трактате" (см., например, 

его утверждения [41, 6.53, 6.54 и 5]) пытался показать, что все так
называемые философские или 

метафизические предложения в действительности представляют собой
псевдопредложения - что они 

лишены значения, или бессмысленны. Все подлинные (или осмысленные)
предложения являются 

функциями истинности элементарных или атомарных предложений, описывающих
"атомарные факты", то 

есть факты, которые в принципе можно установить наблюдением. Иными
словами, осмысленные 

предложения целиком сводимы к элементарным или атомарным предложениям -
простым предложениям, 

которые описывают возможные положения дел и в принципе могут быть
обоснованы или отвергнуты с 

помощью наблюдения. Называя некоторое предложение "предложением
наблюдения" не только в том 

случае, когда оно говорит о действительно наблюдаемых вещах, но также
тогда, когда оно говорит о чем-то, 

что можно наблюдать, мы должны будем признать (согласно "Трактату" [41,
утверждения 5 и 4.52]), что 

каждое подлинное предложение представляет собой функцию истинности
предложений наблюдения и, 

следовательно, выводимо из них. Все остальные выражения, имеющие вид
предложений, будут 

псевдопредложениями, лишенными значения, то есть фактически
бессмысленной чепухой.

Эту идею Витгенштейн использовал для характеристики науки как чего-то
противоположного 

философии. Мы читаем (например, в его утверждении 4.11, где
естествознание противопоставляется 

философии): "Совокупность всех истинных предложений есть все
естествознание (или совокупность всех 

естественных наук)". Это означает, что к науке принадлежат те
предложения, которые выводимы из 

истинных предложений наблюдения; предложения науки могут быть
верифицированы с помощью истинных 

предложений наблюдения. Если бы нам были известны все истинные
предложения наблюдения, нам было 

бы известно также все, что может сказать естествознание.

Это равнозначно довольно грубой формулировке верификационного критерия
демаркации. Чтобы 

сделать ее несколько менее грубой, следует уточнить ее таким образом:
"Предложения, которые можно 

отнести к области науки, должны быть такими, чтобы существовала
возможность верифицировать их с 

помощью предложений наблюдения; совокупность таких предложений совпадает
с классом всех подлинных 

или осмысленных предложений". Таким образом, при рассматриваемом подходе
верифицируемость, 

осмысленность и научность совпадают.

Лично я никогда не интересовался так называемой проблемой значения;
напротив, она казалась мне 

чисто словесной проблемой, то есть типичной псевдопроблемой. Меня
интересовала только проблема 

демаркации, то есть установление критерия научности теорий. Именно этот
интерес позволил мне сразу же 

увидеть, что верификационный критерий значения Витгенштейна претендовал
также на роль критерия 

демаркации и в качестве такового был совершенно неудовлетворителен, даже
если оставить в стороне все 

опасения, связанные с сомнительным понятием значения. Можно сказать, что
для Витгенштейна критерием 

демаркации является, если использовать мою терминологию,
верифицируемость, или выводимость из 

предложений наблюдения. Однако такой критерий слишком узок (и
одновременно слишком широк): он 

исключает из науки практически все, что наиболее характерно для нее (не
исключая в то же время 

астрологии). Ни одна научная теория не может быть выведена из
высказываний наблюдения и не может 

быть описана как функция истинности таких высказываний.

Обо всем этом я неоднократно говорил последователям Витгенштейна и
членам Венского кружка. В 

1931 -  1932 годах я суммировал свои идеи в довольно большой книге
(которая была прочитана многими 

членами кружка, но не была опубликована; частично она была включена в
мою книгу [31]), а в 1933 году я 

опубликовал небольшую работу в форме письма к редактору журнала
"Erkenntnis", в которой попытался в 

сжатой форме на двух страницах изложить мое понимание проблем демаркации
и индукции . В этой и 

других работах я называл проблему значения псевдопроблемой в
противоположность проблеме демаркации. 

Однако члены Венского кружка расценили мое выступление как предложение
заменить 

верификационистский критерий значения фальсификационистским критерием
значения, что сразу же 

сделало мои воззрения бессмысленными . Мои протесты и указания на то,
что я пытался решить вовсе не их 

псевдопроблему значения, а проблему демаркации, оказались бесполезными.

Однако мои нападки на верификацию все-таки не остались без последствий.
Вскоре они привели к 

тому, что в лагере верификационистов произошло полное смешение понятий
смысла и бессмыслицы. 

Первоначальная формулировка принципа верифицируемости в качестве
критерия значения была по крайней 

мере ясной, простой и убедительной. Предпринятые модификации и изменения
оказались совсем иного 

рода . Следует сказать, что теперь это признают сами авторы модификаций.
Поскольку обычно меня 

относят к их числу, я должен повторить, что, хотя эта путаница возникла
благодаря мне, я не несу за нее 

ответственности. Я никогда не выдвигал ни фальсифицируемость, ни
проверяемость в качестве критериев 

значения, и, хотя я могу признать свою ответственность за введение в
методологические дискуссии этих 

двух терминов, не я ввел их в теорию значения.

Критика приписываемых мне воззрений была широкой и в высшей степени
успешной. До сих пор я 

встречаюсь с критикой моих идей . Тем не менее проверяемость была широко
признана в качестве критерия 

демаркации.

IV

Я столь подробно остановился на проблеме демаркации, потому что убежден
в том, что ее решение 

дает нам ключ к решению наиболее фундаментальных проблем философии
науки. Далее я приведу список 

некоторых из этих проблем, однако одну из них - проблему индукции -
можно более подробно обсудить 

уже здесь.

Интерес к проблеме индукции возник у меня в 1923 году. Хотя эта проблема
весьма тесно связана с 

проблемой демаркации, в течение пяти лет я не вполне осознавал эту
связь.

К проблеме индукции я пришел благодаря Юму. Мне представляется, что Юм
был совершенно 

прав, указывая на то, что индукцию нельзя оправдать логически. Он
считал, что не может быть законных 

логических  аргументов, позволяющих нам обоснованно утверждать, "что
случаи, с которыми мы еще не 

встречались в опыте, похожи на те, с которыми мы уже знакомы из опыта"
[15, с. 187]. Следовательно, 

"даже после наблюдения частого и постоянного соединения объектов у нас
нет основания для того, чтобы 

вывести заключение относительно какого-нибудь объекта помимо тех,
которые мы знаем из опыта" [15, 

с. 244]. "Если бы на это сказали: мы знаем из опыта" [15, разд. VI] (см.
также [16, разд. IV, ч. II; 17, с. 15]) - 

опыта, приводящего нас к мысли о том, что объекты, постоянно соединенные
с определенными другими 

объектами, продолжают оставаться в соединении, - то, говорит Юм, "я
опять задал бы свой вопрос: почему 

на основании этого опыта мы делаем заключение, выходящее за пределы тех
прошлых случаев, с которыми 

мы познакомились из опыта?" [15, с. 189]. Другими словами, попытка
оправдать процедуру индукции 

путем апелляции к опыту ведет к регрессу в бесконечность. В итоге мы
можем сказать, что теории никогда 

не выводятся из высказываний наблюдения и не могут быть рационально
оправданы с их помощью.

Опровержение индуктивного вывода Юмом мне представляется ясным и
убедительным. Однако я 

совершенно не удовлетворен его психологическим объяснением индукции в
терминах обычая или привычки.

Часто отмечали, что это объяснение Юма не вполне удовлетворительно с
философской точки 

зрения. Однако оно, без сомнения, было задумано скорее как
психологическая, а не как философская теория. 

Юм пытался дать каузальное объяснение некоторого психологического факта
- факта нашей веры в 

законы, в высказывания о регулярностях или о постоянных соединениях
событий, утверждая, что этот факт 

обусловлен (то есть постоянно связан с) принятыми обычаями или
привычкой. Однако и в такой 

формулировке теория Юма все еще остается неудовлетворительной, ибо то,
что я назвал "психологическим 

фактом", само может быть описано как обычай или привычка - обычай или
привычка верить в законы или 

регулярности. Поэтому не представляет собой ничего удивительного и мало
что дает утверждение о том, что 

такой обычай или привычку следует объяснять как обусловленные обычаем
или привычкой (хотя бы и 

отличными от первых). Только после того, как мы вспомним, что слова
"обычай" и "привычка" Юм 

использует (как это обычно делается в обыденном языке) не только для
описания стереотипов поведения, но 

главным образом для теоретизирования относительно их источника (который
Юм видит в частом 

повторении), мы можем более удовлетворительно сформулировать его
психологическую теорию. Можно 

сказать, что - подобно всем других привычкам - наша привычка верить в
законы представляет собой 

продукт частого повторения, то есть повторяющихся наблюдений того, что
предметы одного рода 

постоянно соединены с предметами другого рода.

Как было сказано, эта генетически-психологическая теория включена в
обыденный язык и, 

следовательно, не столь революционна, как считал Юм. Без сомнения, эта
психологическая теория 

чрезвычайно популярна, можно сказать, что она является частью "здравого
смысла". Однако несмотря на 

все свое уважение и к здравому смыслу и к Юму, я совершенно убежден, что
эта психологическая теория 

ошибочна и ее можно опровергнуть чисто логическим путем.

Психология Юма, или обыденная психология, ошибалась, как мне
представляется, по крайней мере 

относительно трех различных вещей: (а) типового результата повторения;
(b) происхождения привычек и 

особенно (с) характера тех способов поведения, которые можно описать как
"вера в закон" или "ожидание 

закономерного течения событий".

(а) Типовой результат повторения, скажем повторения трудного
музыкального пассажа, 

исполняемого на фортепиано, состоит в том, что движения, которые
первоначально требовали 

напряженного внимания, в конце осуществляются без помощи внимания. Можно
сказать, что процесс 

радикально сокращается и становится бессознательным - "физиологическим".
Такой процесс весьма далек 

от создания сознательного ожидания закономерного течения событий или
веры в закон, напротив, он может 

начаться с некоторой сознательной веры, а затем разрушить эту веру,
сделав ее излишней. При обучении 

езде на велосипеде мы можем начать с веры в то, что можно избежать
падения, поворачивая руль в ту 

сторону, куда нам грозит падение, и эта вера может оказаться для нас
полезной. После достаточно большой 

практики мы можем забыть это правило, во всяком случае, оно нам больше
не требуется. Вместе с тем, даже 

если и верно, что повторение может породить бессознательные ожидания,
они становятся сознательными 

только в том случае, если иногда оказываются ошибочными (можно не
замечать тиканья часов, однако 

обратить внимание, что они остановились).

(b) Привычки и обычаи, как правило, не создаются в процессе повторения.
Даже особенности 

походки и речи или привычка питаться в определенные часы возникают до
того, как повторение может 

сыграть какую-либо роль. Мы можем сказать, если угодно, что только
благодаря повторению они 

заслуживают того, чтобы называться "привычками" или "обычаями", но
нельзя утверждать, что указанные 

действия возникли как результат повторения.

(c) Веру в закон нельзя полностью отождествлять с поведением, в основе
которого лежит ожидание 

закономерного течения событий, хотя они достаточно тесно связаны для
того, чтобы обсуждать их 

совместно. В исключительных случаях их можно рассматривать как результат
повторения чувственных 

впечатлений (как в случае остановки часов). С этим я готов согласиться,
однако хочу указать на то, что в 

большинстве случаев, представляющих какой-либо интерес, их нельзя
объяснить таким образом. Сам Юм 

соглашается с тем, что иногда отдельного, поразившего нас наблюдения
бывает достаточно для 

возникновения некоторой веры или ожидания. Этот факт он пытается
индуктивно объяснить привычкой, 

образовавшейся у нас под влиянием громадного числа повторяющихся
последовательных событий, которые 

воспринимались нами в предшествующий период нашей жизни [15, гл. XIII,
XV, правило 4, с. 282]. Я 

считаю это объяснение попыткой справиться с некоторыми непокорными
фактами, угрожавшими его 

теории, причем попыткой неудачной, ибо такие факты можно наблюдать у
очень молодых животных и 

самых маленьких детей. В частности, Беге пишет: "Когда дымящуюся
сигарету подносят к носу маленьких 

щенят, они, едва понюхав ее, тут же поворачиваются к ней хвостом, и их
невозможно заставить понюхать 

сигарету еще раз, Через несколько дней они начинают реагировать на один
лишь свет горящего кончика 

сигареты или даже на свернутый в трубочку кусок белой бумаги, отпрыгивая
в сторону и чихая" (см. [З], а 

также [18, гл. VI, примечание]) . Пытаться объяснить подобные случаи
большим числом повторяющихся 

восприятий в предшествующий период жизни - значит не только
фантазировать, но также забыть о том, 

что в короткой жизни щенка должно найтись место не только для
повторений, но и для знакомства с новым, 

то есть для неповторяющихся ситуаций.

Вместе с тем дело даже не в том, что с теорией Юма расходятся некоторые
эмпирические факты. 

Существуют чисто логические аргументы против его психологической теории,
которые являются 

решающими.

Основной идеей теории Юма является идея повторения, опирающегося на
сходство. Эта идея 

используется Юмом весьма некритически. Нам предлагают думать о капле,
которая точит камень: 

последовательность событий, подобие которых не подвергается сомнению,
постепенно оказывает на нас 

свое воздействие, как это делает, например, стук часов. Однако следует
иметь в виду, что в психологической 

теории, подобной теории Юма, только повторение-для-нас, опирающееся на
сходство-для-нас, может 

оказать на нас какое-либо влияние. Мы должны реагировать на ситуации
так, как если бы они были 

эквивалентными: считать их сходными, интерпретировать их как
повторяющиеся. Можно допустить, что 

сообразительные щенки своей реакцией показывают нам, что они осознают
или интерпретируют вторую 

ситуацию как повторение первой: что они ожидают наличия ее главного
элемента - неприятного запаха. 

Это ситуация была повторением-для-них, поскольку они реагировали на нее,
предвосхищая ее сходство с 

предыдущей ситуацией.

Эта, казалось бы, психологическая критика имеет чисто логическую основу,
которую кратко можно 

выразить следующим простым аргументом. (В своей критике я первоначально
исходил именно из этого 

аргумента.) Тот вид повторения, который рассматривает Юм, никогда не
может быть совершенным. 

Подразумеваемые им случаи не могут быть случаями совершенного тождества,
они являются лишь 

случаями сходства. Поэтому они являются повторениями только с
определенной точки зрения. (То, что 

воздействует на меня как повторение, для паука может оказаться вовсе не
повторением.) Из чисто 

логических соображений отсюда вытекает, что до всякого повторения должна
существовать некоторая точка 

зрения - некоторая система ожиданий, предвосхищений, допущений или
интересов, которая сама не может 

быть лишь результатом повторения (см. [31, прил. *Х (1)]).

Таким образом, в психологической теории, говорящей об источнике наших
верований, мы должны 

на место наивной идеи событий, которые являются сходными, поставить идею
событий, которые 

интерпретируются нами как сходные. Если же это так (а я не вижу, как
избежать этого), то 

психологическая теория индукции Юма приводит к регрессу в бесконечность,
совершенно аналогичному 

тому, который был обнаружен самим Юмом и использован им в критике
логической теории индукции. Что, 

собственно, мы хотим объяснить? В примере со щенками мы хотим объяснить
поведение, которое можно 

описать как осознание или интерпретацию ими некоторой ситуации в
качестве повторения другой 

ситуации. Ясно, что мы не можем надеяться объяснить это, апеллируя к
более ранним повторениям, если мы 

поняли, что эти более ранние повторения также должны быть
повторениями-для-них, и в этом случае вновь 

возникает точно такая же проблема - проблема осознания или интерпретации
некоторой ситуации как 

повторения другой ситуации.

Говоря более точно, сходство-для-нас есть продукт реакции, включающей
интерпретации (которые 

могут быть неадекватными) и предвосхищения или ожидания (которые никогда
вполне не оправдываются). 

Следовательно, предвосхищения или ожидания нельзя объяснять, как это
делает Юм, множеством 

повторений. Даже самое первое повторение-для-нас должно опираться на
сходство-для-нас и, следовательно 

на некоторое ожидание, то есть на то, что мы хотим объяснить.

Это показывает, что в психологической теории Юма имеется регресс в
бесконечность.

Мне кажется, что Юм никогда вполне не осознавал силы своего логического
анализа. Опровергнув 

логическое понятие индукции, он столкнулся со следующей проблемой: как в
действительности мы 

получаем наше знание, если индукция представляет собой логически
незаконную и рационально 

неоправданную процедуру? Имеется два возможных ответа на этот вопрос:
(1) Наше знание мы получаем с 

помощью неиндуктивных процедур. Такой ответ позволил бы Юму остаться на
позициях рационализма. (2) 

Наше знание мы получаем путем повторения и индукции, то есть с помощью
логически незаконных и 

рационально неоправданных процедур, поэтому все наше наличное знание,
представляет собой лишь 

некоторую разновидность веры - веру, основанную на привычке. Из такого
ответа вытекает, что даже 

научное знание иррационально, поэтому рационализм вообще абсурден и
должен быть отброшен. (Я не буду 

обсуждать здесь весьма древних, но сейчас вновь ставших модными попыток
преодолеть указанную 

трудность с помощью рассуждения о том, что, хотя индукция, конечно,
логически незаконна, если под 

"логикой" понимать "дедуктивную логику", с точки зрения собственных
стандартов она не является 

иррациональной, в чем можно убедиться из того, что каждый разумный
человек фактически пользуется ею. 

Великим достижением Юма было разрушение этого некритического
отождествления вопроса о факте - 

quid facti? - и вопроса об оправдании или законности - quid juris? См.
далее пункт (13) приложения к 

данной главе).

По-видимому, Юм никогда серьезно не рассматривал первой альтернативы.
Отбросив логическую 

теорию индукции, основанную на повторении, он пошел на поводу у здравого
смысла и вновь ввел 

индукцию, опирающуюся на повторение, под видом психологической теории. Я
же предложил направить 

критику Юма против его же собственной теории. Вместо того чтобы
объяснять нашу склонность ожидать 

закономерностей в ходе событий как следствие повторений, я предложил
рассматривать повторение-для-нас 

как результат нашей склонности ожидать закономерного хода событий и
открывать эти закономерности.

Таким образом, чисто логические соображения приводят меня к замене
психологической теории 

индукции следующей концепцией. Мы не ждем пассивно повторений, которые
внушают или навязывают 

нам регулярности, а сами активно пытаемся налагать регулярности на мир.
Мы пытаемся обнаружить в 

вещах сходные черты и интерпретировать их на основе законов,
изобретенных нами. Не дожидаясь, чтобы 

все посылки оказались в нашем распоряжении, мы сразу же формулируем
заключения. Позднее они могут 

быть отброшены, если наблюдение покажет их ошибочность.

Это и есть теория проб и ошибок - предположений и опровержений. Она
позволила понять, 

почему наши попытки наложить на мир те или иные интерпретации логически
предшествуют наблюдениям 

сходства. Поскольку такая процедура опирается на определенные логические
основания, я считаю, что 

аналогично обстоит дело и в науке и что научные теории представляют
собой не компактное изложение 

результатов наблюдений, а являются нашими изобретениями - смелыми
предположениями, которые 

выдвигаются для проверок и которые могут быть устранены при столкновении
с наблюдениями. При этом 

наблюдения редко бывают случайными и, как правило, предпринимаются с
определенной целью проверить 

некоторую теорию, чтобы получить, если это окажется возможным, ее
решающее опровержение.

V

Вера в то, что наука развивается от наблюдений к теории, все еще так
широко распространена и так 

твердо укоренилась, что мое отрицание ее часто вызывало недоумение. Меня
даже подозревали в 

неискренности, ибо я отвергал то, в чем не может усомниться ни один
здравомыслящий человек.

Однако на самом деле вера в то, что мы можем начать научное исследование
с одних чистых 

наблюдений, не имея чего-то похожего на теорию, является абсурдной.
Справедливость этого утверждения 

можно проиллюстрировать на примере человека, который всю свою жизнь
посвятил науке, описывая 

каждую вещь, попадавшуюся ему на глаза, и завещал свое бесценное
собрание наблюдений Королевскому 

обществу для использования в качестве индуктивных данных. Этот пример
хорошо показывает, что, хотя 

вещи иногда копить полезно, наблюдения копить нельзя.

Двадцать пять лет тому назад я пытался внушить эту мысль группе
студентов-физиков в Вене, 

начав свою лекцию следующими словами: "Возьмите карандаш и бумагу,
внимательно наблюдайте и 

описывайте ваши наблюдения!" Они спросили, конечно, что именно они
должны наблюдать. Ясно, что 

простая инструкция: "Наблюдайте!" является абсурдной (см. [31, разд.
30]. (Даже в разговорном языке 

должен быть указан объект этого переходного глагола.) Наблюдение всегда
носит избирательный характер. 

Нужно избрать объект, определенную задачу, иметь некоторый интерес,
точку зрения, проблему. А 

описание наблюдения предполагает использование дескриптивного языка со
словами, фиксирующими 

соответствующие свойства; такой язык предполагает сходство и
классификацию, которые в свою очередь 

предполагают интерес, точку зрения и проблему. "Голодное животное, -
пишет Катц, - подразделяет свое 

окружение на съедобные и несъедобные вещи. Животное, спасающееся от
опасности, ищет укрытия... 

Вообще говоря, объекты избираются... согласно потребностям животного"
[18, гл. VI, примечание]. К этому 

мы можем добавить, что объекты могут быть классифицированы и быть
сходными или различными только 

таким путем, а именно благодаря их связи с потребностями и интересами.
Это правило справедливо не 

только для животных, но и для ученых. Для животного точка зрения задана
его потребностями, задачей 

данного момента и его ожиданиями; для ученого - его теоретическими
интересами, исследуемой 

проблемой, его предположениями и надеждами, принятыми теориями, его
системами координат, его 

"горизонтом ожидания".

Проблема: "Что раньше - гипотеза или наблюдение?" разрешима, как
разрешима и проблема: "Что 

раньше - курица или яйцо?" Ответ на последнюю проблему: "Более ранний
вид яйца", на первую: "Более 

ранний вид гипотезы". Верно, конечно, что любой отдельной гипотезе,
принимаемой нами в тот или иной 

момент времени, предшествуют наблюдения, например те, которые она должна
объяснить. Однако эти 

наблюдения в свою очередь предполагают наличие некоторых рамок
соотнесения, рамок ожидания, 

теоретических структур. Если наблюдения оказались важными, если они
создали потребность в объяснении 

и благодаря этому стимулировали изобретение гипотез, то это произошло
потому, что их нельзя было 

объяснить в рамках старой теоретической структуры, в рамках прежнего
горизонта ожиданий. Здесь нет 

опасности регресса в бесконечность. Восходя ко все более примитивным
теориям и мифам, мы в конце 

концов придем к бессознательным, врожденным ожиданиям.

Я думаю, теория врожденных идей является абсурдом, но каждый организм
обладает врожденными 

реакциями или ответами, в том числе реакциями, приспособленными к
наступающим событиям. Эти 

реакции можно назвать "ожиданиями", не подразумевая при этом, что они
являются сознательными. В этом 

смысле новорожденный "ожидает" кормления (и можно было бы добавить -
заботы и любви). Благодаря 

тесной связи между ожиданием и знанием мы совершенно разумно могли бы
говорить даже о "врожденном 

знании". Это "знание" не является, однако, верным a priori; врожденные
ожидания независимо от их силы и 

специфики могут оказаться ошибочными. (Новорожденный ребенок может быть
покинут и умрет от 

истощения.)

Таким образом, мы рождаемся с ожиданиями, со "знанием", которое хотя и
не является верным a 

priori, однако психологически или генетически априорно, то есть
предшествует всякому наблюдению. Одним 

из наиболее важных среди этих ожиданий является ожидание обнаружить
регулярности. Оно связано с 

врожденной склонностью к поискам регулярностей или с потребностью
находить регулярности, что 

хорошо видно из того удовольствия, которое получает ребенок, когда
удовлетворяет эту потребность.

Эта "инстинктивная", психологически априорная надежда на обнаружение
регулярностей очень 

тесно связана с "законом причинности", который, по мнению Канта,
является частью нашего 

интеллектуального багажа и верен a priori. Кое-кто может сказать, что
Кант упустил из виду различие между 

психологически априорными способами мышления или реагирования н априорно
верными убеждениями. 

Однако я не думаю, что его ошибка была столь грубой. Действительно,
надежда на обнаружение 

регулярностей не только психологически, но также и логически априорна:
она логически предшествует 

всякому наблюдению, поскольку, как мы видели, она предшествует всякому
осознанию сходства, а всякое 

наблюдение включает осознание сходства (или различия). Однако несмотря
на логическую априорность в 

этом смысле, такое ожидание не является верным a priori. Оно может не
оправдаться: мы можем легко 

построить такую окружающую среду (она была бы смертельной для нас),
которая столь хаотична по 

сравнению с нашим обычным окружением, что нам никак не удается
обнаружить в ней регулярности. (При 

этом все законы природы могли бы сохраниться: создание среды такого рода
было использовано в 

экспериментах с животными, которые упоминаются в следующем разделе.)

Таким образом, ответ Канта Юму был близок к истине, однако различие
между ожиданием, верным 

a priori, и ожиданием, которое генетически и логически предшествует
наблюдению, но в то же время не 

является верным a priori, в действительности является более тонким. Кант
доказывал слишком много. 

Пытаясь показать, как возможно знание, он выдвинул теорию, неизбежным
следствием которой было то, что 

наше познание необходимо должно быть успешным, а это, очевидно, неверно.
Когда Кант говорит, что наш 

разум не выводит свои законы из природы, а налагает их на природу, он
прав. Но, полагая, что эти законы 

необходимо истинны или что мы всегда добиваемся успеха, налагая их на
природу, он ошибался . Очень 

часто природа успешно сопротивляется, заставляя нас отбрасывать
опровергнутые законы, но, пока мы 

живы, мы можем делать новые попытки.

Резюмируя изложенную логическую критику психологии индукции Юма,
рассмотрим идею 

создания индуктивной машины. Помещенная в некоторый упрощенный "мир"
(например, в мир, состоящий 

из последовательностей окрашенных шашек), такая машина могла бы
"учиться" благодаря повторениям и 

даже "формулировать" законы явлений, справедливые в ее "мире". Если
такую машину можно построить (а 

я не сомневаюсь в этом), то как будто можно сказать, что моя теория
ошибочна, так как если уж даже 

машина способна осуществлять индукцию на основе повторений, то не может
быть никаких логических 

оснований, запрещающих делать это человеку.

Это рассуждение кажется убедительным, но оно ошибочно. При построении
индуктивной машины 

мы - ее конструкторы - должны a priori решить, что будет ее "миром",
какие вещи должны считаться 

похожими или равными и какого рода "законы" машина способна "открыть" в
своем "мире". Иными 

словами, мы должны вложить в машину структуру, детерминирующую, что
именно важно и интересно в ее 

"мире"; в этом смысле машина будет обладать "врожденными" принципами
отбора. Создатели машины 

должны решить для нее проблемы сходства и таким образом интерпретировать
для нее "мир".

VI

Наша склонность к поискам регулярностей и наложению законов на природу
приводит к 

психологическому феномену догматического мышления или, говоря в более
общей форме, догматического 

поведения: мы ожидаем существования регулярностей повсюду и пытаемся
искать их даже там, где их пет. 

События, которые не поддаются этим попыткам, мы склонны трактовать как
некоторый вид "шумового 

фона" и не оставляем наших ожиданий даже в том случае, когда они
оказываются неадекватными и нам 

следовало бы признать свое поражение. Такой догматизм до некоторой
степени необходим. Мы нуждаемся 

в нем при исследовании ситуаций, с которыми можно иметь дело только
тогда, когда мы накладываем на 

мир наши предположения. Кроме того, такой догматизм позволяет нам
постепенно приближаться к 

построению хороших теорий: если мы слишком легко признаем свое
поражение, то это может помешать нам 

обнаружить, что мы были близки к истине.

Ясно, что эта догматическая установка, заставляющая нас оставаться
верными нашим, первым 

впечатлениям, указывает на наличие стойких убеждений; в то же время
критическая установка, склонная к 

модификации своих догматов, допускающая сомнения и требующая проверки,
свидетельствует о более 

слабых убеждениях. Согласно теории Юма и широко распространенной в
настоящее время точке зрения, 

сила веры должна быть продуктом повторения, то есть она всегда
возрастает вместе с опытом и является 

большей у менее примитивных личностей. Однако догматическое мышление,
бесконтрольное желание 

навязывать регулярности, явное увлечение ритуалами и повторениями сами
по себе характерны как раз для 

дикарей и детей. Возрастание же опыта и зрелости скорее создает позицию
осторожности и критики, чем 

догматизма.

Здесь я могу, пожалуй, назвать один пункт, в котором я согласен с
психоанализом. Психоаналитик 

утверждает, что невротики и другие психически больные люди
интерпретируют мир в соответствии со 

своим личным множеством шаблонов, которые нелегко устранить и которые
часто возникают в раннем 

детстве. Схемы или шаблоны, усвоенные в раннем возрасте, сохраняются и в
дальнейшем, и каждый новый 

опыт интерпретируется на их основе, верифицируя их и увеличивая их
жесткость. Это и есть то, что я назвал 

догматической установкой в отличие от критической установки, которая
хотя также довольно быстро 

принимает некоторую схему ожиданий - например, некоторый миф или
соответствующие предположения 

и гипотезы, - однако готова модифицировать, исправлять и даже
отбрасывать эти ожидания. Я склонен 

предполагать, что большинство неврозов частично может быть обусловлено
задержкой в развитии 

критической установки - именно задержкой, а не естественным догматизмом.
Это проявляется в 

сопротивлении требованию модификации и соответствующего приспособления
определенных схем, 

интерпретаций и реакций. В свою очередь это сопротивление в некоторых
случаях можно объяснить ранее 

испытанными обидами или нервным потрясением, вызвавшими страх и
стремление к надежности и 

определенности. Нечто похожее происходит в тех случаях, когда боль в
одной из конечностей мешает нам 

двигать ею и мы вынуждены оставить ее в покое. (Можно даже сказать, что
случаи подобного рода не 

только аналогичны догматической реакции, но представляют собой примеры
такой реакции.) Объяснение 

любого конкретного случая должно принять во внимание величину
трудностей, связанных с 

осуществлением, необходимой корректировки. Эти трудности могут быть
значительными, особенно в 

сложном и изменчивом мире: из экспериментов над животными нам известно,
что изменение уровней 

нервного поведения можно получить благодаря соответствующему изменению
трудностей.

Я нахожу много других связующих звеньев между психологией познания и
теми областями 

психологии, которые часто рассматриваются далекими от нее, например
психологией искусства и музыки. В 

самом, деле, мои идеи по поводу индукции восходят к некоторому
предположению об эволюции западной 

полифонии. Но я избавлю вас от рассказа об этом.

VII

Может показаться, что моя логическая критика психологической теории Юма
и связанные с ней 

соображения (большая часть которых была разработана в 1926 -  1927 годах
в диссертации, озаглавленной 

"О привычке и вере в законы" и представленной к защите в 1927 году в
Венском городском педагогическом 

институте (неопубликована)) несколько отходят от области философии
науки. Однако различие между 

догматическим и критическим мышлением или между догматической и
критической установками 

возвращает нас к нашей центральной проблеме. Догматическая установка,
очевидно, связана с тенденцией 

верифицировать наши законы и схемы, с попытками применять и подтверждать
их и даже пренебрегать их 

опровержениями, в то время как критическая установка означает готовность
изменять их - проверять, 

опровергать и, если это возможно, фальсифицировать их. Сказанное
приводит нас к мысли о том, что 

критическую установку можно отождествить с научной установкой, а
догматическую - с псевдонаучной.

Можно также предположить далее, что с генетической точки зрения
псевдонаучная установка 

является более ранней, более примитивной, нежели научная установка: она
представляет собой донаучную 

установку.

Ее примитивность или первичность имеют свой логический аспект.
Критическая установка не 

столько противопоставляется догматической, сколько "накладывается" на
нее: критика должна быть 

направлена против существующих и влиятельных убеждений, нуждающихся в
критическом пересмотре, 

иными словами, против догматических убеждений. Критическая позиция
нуждается в материале, то есть в 

теориях или убеждениях, которые были приняты более или менее
догматически.

Таким образом, наука должна начинать с мифов и с критики мифов; она
должна начинать не с 

совокупности наблюдений и не с придумывания тех или иных экспериментов,
а с критического обсуждения 

мифов, магической техники и практики. Научная традиция отличается от
донаучной тем, что в ней имеется 

два уровня. Подобно последней, она проходит через ряд теорий, однако
она, кроме того, критически 

преодолевает эти теории. Теории преодолеваются не как догмы, а в
результате стремления обсудить и 

улучшить их. По сути дела, это греческая традиция, которую можно
возвести к Фалесу, основателю первой 

школы (я имею в виду не "первой философской школы", а просто "первой
школы"), и которая не считала 

своей основной задачей сохранение догм .

Критическая позиция, традиция свободного обсуждения теорий с целью
обнаружения их слабых 

мест для того, чтобы улучшить их, есть позиция разумности,
рациональности. Она широко использует и 

вербальную аргументацию, и наблюдение, однако последнее - в основном в
интересах аргументации. 

Открытие греками критического метода вначале породило ошибочную надежду
на то, что с его помощью 

можно будет найти решения всех великих старых проблем, обосновать
достоверность знания, доказать и 

оправдать наши теории. Однако эта надежда была порождена догматическим
способом мышления, ибо на 

самом, деле ничего нельзя оправдать или доказать (за пределами
математики и логики). Требование 

построения рациональных доказательств в науке указывает на непонимание
различия между широкой 

сферой рациональности и узкой сферой рациональной достоверности. Это
неприемлемое, неразумное 

требование.

Тем не менее логическая аргументация, дедуктивное логическое рассуждение
сохраняют все свое 

значение для критического подхода. И не потому, что они позволяют нам
доказать наши теории или вывести 

их из высказываний наблюдения, а потому, что только посредством чисто
логического рассуждения мы 

можем выявить следствия наших теорий и благодаря этому эффективно
критиковать их. Критика, как я уже 

говорил, является попыткой найти в теории слабые места, а их, как
правило, можно обнаружить лишь в 

наиболее удаленных логических следствиях теории. Этим и объясняется то,
что чисто логическое 

рассуждение играет в науке важную роль.

Юм был прав, подчеркивая, что наши теории нельзя логически вывести из
известных нам истин - 

ни из наблюдений, ни из чего-либо еще. Из этого он заключил, что наша
вера в них является 

иррациональной. Если слово "вера" означает здесь нашу неспособность
усомниться в наших законах и в 

постоянстве природных регулярностей, то Юм опять прав: этот вид
догматической веры имеет скорее 

психологическую, чем рациональную, основу. Если же, однако, термин
"вера" охватывает наше критическое 

признание научных теорий - временное признание, соединенное со
стремлением исправить теорию, если 

нам удастся найти проверку, которой она не сможет выдержать, - то Юм был
не прав. В таком признании 

теорий нет ничего иррационального. Нет ничего иррационального даже в
том, что для достижения 

практических целей мы опираемся на хорошо проверенные теории, так как
более рационального способа 

действий у нас нет.

Допустим, что мы обдуманно поставили перед собой задачу жить в нашем,
неизвестном для нас 

мире, приспосабливаться к нему, насколько это для нас возможно,
использовать те благоприятные 

возможности, которые мы можем найти в нем, и объяснить его, если это
возможно (нельзя заранее 

предполагать, что это так) и насколько это возможно, с помощью законов и
объяснительных теорий. Если 

мы выполняем эту задачу, то у нас нет более рациональной процедуры, чем
.метод проб и ошибок - 

предположений и опровержений: смелое выдвижение теорий, стремление
сделать все возможное для того, 

чтобы показать ошибочность этих теорий, и временное их признание, если
наша критика оказывается 

безуспешной.

С развиваемой нами точки зрения, все законы и теории остаются
принципиально временными, 

предположительными или гипотетическими даже в том случае, когда мы
чувствуем себя неспособными 

сомневаться в них. До того как теория оказывается опровергнутой, мы
никогда не можем знать, в каком 

направлении ее следует модифицировать. То, что Солнце всегда будет
всходить и заходить с 

двадцатичетырехчасовым интервалом, до сих пор признается законом,
"который обоснован с помощью 

индукции и не допускает разумных сомнений". Странно, что этот пример все
еще используется, хотя 

достаточно хорошим он мог быть лишь во времена Аристотеля и Пифея из
Массалии - великого 

путешественника, которого на протяжении нескольких столетий считали
лжецом из-за его рассказов о Туле, 

стране замерзающего моря и полночного солнца .

Метод проб и ошибок нельзя, конечно, просто отождествлять с научным или
критическим 

подходом - с методом предположений и опровержений. Метод проб и ошибок
применяется не только 

Эйнштейном, но - более догматически - даже амебой. Различие заключается
не столько в пробах, сколько 

в критическом и конструктивном отношении к ошибкам, которые ученый
намеренно и добросовестно 

стремится обнаружить для того, чтобы опровергнуть свои теории с помощью
найденных аргументов, 

включая обращение к наиболее строгим экспериментальным проверкам,
которые позволяют ему 

осуществить его теории и его собственная изобретательность.

Критический подход можно описать как сознательное стремление подвергнуть
наши теории и наши 

предположения всем трудностям борьбы за выживание наиболее
приспособленных теорий. Он дает нам 

возможность пережить элиминацию неадекватных гипотез, в то время как
догматическая позиция приводит 

к тому, что эти гипотезы устраняются вместе с нами. (Существует
трогательное предание об одной 

индийской общине, исчезнувшей потому, что ее члены верили в святость
всякой жизни, в том числе и жизни 

тигров.) Таким образом, мы получаем все более приспособленные теории
посредством устранения менее 

приспособленных. (Под "приспособленностью" я понимаю не только
"полезность", но также и истинность 

- см. гл. 3 и 10.) Я не думаю, что эта процедура является иррациональной
или что она нуждается в каком-

либо дальнейшем рациональном оправдании.

VIII

От логической критики психологии опыта перейдем теперь к нашей настоящей
проблеме - 

проблеме логики. науки. Хотя сказанное выше может помочь нам здесь,
поскольку устраняет определенные 

психологические убеждения в пользу индукции, моя трактовка логической
проблемы индукции совершенно 

не зависит от этой критики и вообще от каких-либо психологических
соображений. Если вы не верите 

догматически в существование того психологического факта, что мы делаем
индуктивные выводы, то теперь 

вы можете совершенно забыть все, что я говорил ранее, за исключением
двух логических пунктов: моих 

логических замечаний о проверяемости и фальсифицируемости как критерии
демаркации и логической 

критики индукции Юмом.

Из того, что я сказал ранее, должно быть ясно, что между двумя
проблемами, интересовавшими 

меня в то время, - проблемой демаркации и проблемой индукции, или
научного метода, - существует 

тесная связь. Легко заметить, что методом науки является критика, то
есть предпринимаемые 

фальсификации. Вместе с тем мне потребовалось несколько лет для того,
чтобы осознать, что две проблемы 

- демаркации и индукции - в некотором смысле представляют собой одну
проблему.

Почему, спрашивал я себя, так много ученых верит в индукцию? Я
обнаружил, что это происходит 

вследствие их веры в то, что естествознание может быть охарактеризовано
индуктивным методом - 

методом, начинающим с длинных последовательностей наблюдений и
экспериментов и опирающимся на 

них. Они считали, что различие между подлинной наукой и метафизическими
или псевдонаучными 

спекуляциями зависит исключительно от того, используется или не
используется индуктивный метод. Они 

верили в то, что, говоря моими словами, только индуктивный метод может
дать удовлетворительный 

критерий демаркации.

Недавно в замечательной философской работе великого физика Борна
"Натурфилософия причины и 

случайности" я встретил интересную формулировку этой веры. Он пишет:
"Индукция позволяет нам 

обобщать некоторое число наблюдений в общее правило: что ночь следует за
днем, а день следует за 

ночью... Хотя повседневная жизнь не дает определенного критерия
достоверности индукции... наука 

выработала некоторый кодекс, или правила мастерства, применения
индукции" [4, с. 7`]. Затем Борн 

раскрывает содержание этого индуктивного кодекса, (который, по его
собственным словам, содержит 

"определенный критерий достоверности индукции"), но подчеркивает при
этом, что "не существует 

логических аргументов" в пользу его признания: "Это - вопрос веры".
Поэтому Борн готов "назвать 

индукцию метафизическим принципом". Однако почему же он верит в то, что
должен существовать такой 

кодекс обоснованных индуктивных правил? Это становится ясным после того,
как он начинает говорить о 

"многочисленных группах людей, игнорирующих или отвергающих правила
пауки, в число которых входят 

противники вакцинации и поклонники астрологии. Спорить с ними
бесполезно; я не могу заставить их 

принять те критерии обоснованной допустимой индукции, в которые я верю
сам, то есть принять "кодекс 

научных правил" [4, с. 7], Отсюда сразу же становится понятным, что
"обоснованная допустимая индукция" 

служит для Борна критерием демаркации между наукой и псевдонаукой.

Вместе с тем очевидно, что правило (или мастерство) "обоснованной
индукции" нельзя даже 

назвать метафизическим, ибо его просто не. существует. Ни одно правило
никогда не может гарантировать, 

что обобщение, выведенное из истинных - и даже часто повторяющихся -
наблюдений, будет истинно. 

(Борн сам не верит в истинность ньютоновской физики, несмотря на ее
успехи, хотя он верит в то, что она 

опирается на индукцию.) Успехи науки обусловлены не правилами индукции,
а зависят от счастья, 

изобретательности и от чисто дедуктивных правил критического
рассуждения.

Некоторые итоги моего рассмотрения проблемы индукции я могу теперь
суммировать следующим образом:

(1) Индукция, то есть вывод, опирающийся на множество наблюдений,
представляет собой миф. Она не является ни психологическим фактом, ни
фактом обыденной жизни, ни фактом научной практики.

(2) Реальная практика науки оперирует предположениями: возможен скачок к
выводам даже после одного-единственного наблюдения (что отмечалось,
например, Юмом и Борном).

(3) Повторные наблюдения и эксперименты используются в науке как
проверки наших предположений и гипотез, то есть как попытки их
опровержения.

(4) Ошибочная вера в индукцию поддерживается потребностью найти критерий
демаркации, который - согласно распространенному, но ошибочному мнению -
 может дать только индуктивный метод.

(5) Концепция индуктивного метода, как и критерий верифицируемости,
приводит к ошибочному проведению демаркации.

(6) Сказанное полностью сохраняет свою справедливость и в том случае,
если мы считаем, что индукция придает теориям лишь вероятность, а не
достоверность (см. подробнее гл. 10).

IX

Если, как я предполагаю, проблема индукции является лишь стороной или
аспектом проблемы 

демаркации, то решение проблемы демаркации должно давать нам и решение
проблемы индукции. Я 

думаю, что это действительно так, хотя, может быть, и не сразу очевидно.

За краткой формулировкой проблемы индукции мы можем вновь обратиться к
Борну, который 

пишет: "...наблюдение или эксперимент, осуществляемые даже в самых
широких масштабах, не могут дать 

более чем конечного числа повторений", следовательно, "утверждение
закона - В зависит от Л - всегда 

выходит за границы опыта. И все-таки утверждения такого рода
высказываются везде и всегда, причем 

иногда на основе весьма скудного материала" [4, с. б].

Другими словами, логическая проблема индукции возникает из: (а) открытия
Юма (так хорошо 

выраженного Борном), что наблюдение или эксперимент не могут оправдать
закон, так как он "выходит за 

границы опыта"; (b) того факта, что наука выдвигает и использует законы
"везде и всегда". (Как и Юм, Борн 

обращает внимание на "скудный материал", то есть небольшое число
наблюдавшихся примеров, на которое 

может опираться закон.) К этому мы должны добавить (с) принцип
эмпиризма, согласно которому только 

наблюдения или эксперименты играют в науке решающую роль в признании или
отбрасывании научных 

высказываний, включая законы и теории.

На первый взгляд эти три принципа (а), (b) и (с) не согласуются друг с
другом, и это видимое 

расхождение между ними образует логическую проблему индукции.

Перед лицом этого расхождения Борн отказывается от (с) - принципа
эмпиризма (как до него 

поступали Кант и многие другие, включая Рассела) в пользу того, что он
называет "метафизическим 

принципом". Этот метафизический принцип он даже не пытается
формулировать и туманно описывает его 

как некоторый "кодекс, или правила мастерства". Я не встречал ни одной
формулировки этого принципа, 

которая хотя бы на первый взгляд выглядела приемлемой.

Однако на самом деле принципы (а), (b) и (с) не сталкиваются Друг с
другом. Это легко увидеть, 

если понять, что признание наукой некоторого закона или теории является
лишь временным, а это означает, 

что все законы и теории являются предположениями, или пробными
гипотезами (эту точку зрения я иногда 

называл "гипотетизмом"). Мы можем отвергнуть закон или теорию на основе
нового свидетельства, не 

обязательно отбрасывая при этом то старое свидетельство, которое
побудило нас принять их .

Принцип эмпиризма (с) при этом вполне может быть сохранен, так как
судьба теории, ее признание 

или отбрасывание, действительно определяется наблюдением и экспериментом
- результатами проверки. 

До тех пор пока теория выдерживает самые строгие проверки, какие мы
можем предложить, она признается; 

если она их не выдерживает, она отвергается. Однако теория ни в каком
смысле не выводится из 

эмпирических свидетельств. Не существует ни психологической, ни
логической индукции. Из эмпирических 

свидетельств может быть выведена только ложность теории, и этот вывод
является чисто 

дедуктивным.

Юм показал, что невозможно вывести теорию из высказываний наблюдения, но
его аргументация 

но затрагивает возможности опровержения теории с помощью высказываний
наблюдения. Полное 

понимание этой возможности делает совершенно ясным отношение между
теориями и наблюдениями. 

Сказанное решает проблему кажущегося противоречия между принципами (а),
(b) и (с), а вместе с ней и 

проблему индукции Юма.

X

Итак, проблема индукции решена. Однако, как кажется, нет ничего менее
желательного, чем 

простое решение стародавней философской проблемы. Витгенштейн и его
школа считали, что не 

существует подлинно философских проблем , из чего с очевидностью
следовало, что они и не могут быть 

решены. Другие мои современники верят в существование философских
проблем и относятся к ним с 

почтением. Но они относятся к этим проблемам со слишком большим
почтением и полагают, что они 

неразрешимы (если их вообще можно пытаться решать). Поэтому они испуганы
и шокированы 

утверждением о том, что существует простое, точное и ясное решение одной
из философских проблем. Они 

полагают, что если такое решение и существует, то оно должн`0 быть
весьма глубоким или по крайней мере 

сложным.

Однако, как бы то ни было, я все еще жду простой, точной и ясной критики
того решения проблемы 

индукции, которое я впервые опубликовал в 1933 году в письме к редактору
журнала "Erkenntnis" [20], а 

позднее в "Логике научного исследования".

Можно, конечно, изобрести новые проблемы индукции, отличные от той,
которую я сформулировал 

и решил. (Замечу, что ее формулировка наполовину была ее решением.)
Однако я еще не встречал такой 

переформулировки этой проблемы, решение которой нельзя было бы получить
из моего решения проблемы 

индукции. Некоторые из этих переформулировок я теперь хочу обсудить.

Одним из вопросов, которые могут задать, является следующий: как мы в
действительности 

совершаем скачок от высказываний наблюдения к теории?

Хотя этот вопрос кажется скорее психологическим, чем философским, по его
поводу можно сказать 

нечто позитивное, не обращаясь к психологии. Сначала следует заметить,
что в этом случае речь должна 

идти не о скачке от высказываний наблюдения, а о скачке от проблемной
ситуации и что теория должна 

позволить нам объяснить наблюдения, которые породили эту проблему (то
есть дедуцировать их из теории, 

усиленной другими принятыми теориями и другими высказываниями наблюдения
- так называемыми 

"начальными условиями"). В результате этого возникает, конечно,
громадное число возможных теорий - 

хороших и плохих. Поэтому может показаться, что наш вопрос не получил
ответа.

Вместе с тем становится совершенно ясным, что когда мы задаем наш
вопрос, то имеем в виду 

нечто большее, чем просто: "Как мы совершаем скачок от высказываний
наблюдения к теории?" Задавая 

наш вопрос, мы, как выясняйся, хотим спросить: "Как мы совершаем скачок
от высказываний наблюдения к 

хорошей теории?" А на этот вопрос можно ответить так: путем скачка
сначала к любой теории, а затем ее 

проверки, является ли она хорошей или плохой теорией, то есть путем
неоднократного применения нашего 

критического метода, устранения множества плохих теорий и изобретения
множества новых. Не каждый 

способен на это, но иного пути не существует.

В некоторых случаях нам могут быть заданы и другие вопросы.
Первоначально проблемой 

индукции, как было сказано, была проблема ее оправдания, то есть
оправдания индуктивного вывода. Если 

вы решаете эту проблему, утверждая, что то, что называют "индуктивным
выводом", никогда не является 

достоверным и поэтому, очевидно, не является оправданным, то может
возникнуть новый вопрос: "А как в 

этом случае вы можете оправдать ваш собственный метод проб и ошибок?"
Ответ на него таков: метод проб 

и ошибок является методом устранения ложных теорий посредством
высказываний наблюдения, и его 

оправданием является чисто логическое отношение выводимости, которое
позволяет нам утверждать 

ложность универсальных высказываний, если мы признали истинность
некоторых сингулярных 

высказываний.

Иногда задают и такой вопрос: почему нефальсифицированные утверждения
разумно предпочитать 

фальсифицированным? На этот вопрос были даны весьма различные ответы,
например прагматистские. 

Однако с прагматистской точки зрения этот вопрос вообще не возникает,
так как ложные теории часто 

служат достаточно хорошо: большинство формул, используемых в инженерном
деле или в навигации, 

являются, как известно, ложными, хотя они могут быть прекрасными
приближениями и удобны в работе. 

Поэтому они используются даже теми людьми, которым известна их ложность.

Единственным правильным ответом на поставленный вопрос является прямой и
честный: потому 

что мы ищем истину (хотя никогда не можем быть уверены в том, что нашли
ее) и потому что 

фальсифицированные теории уже обнаружили свою ложность, а
нефальсифицированные теории еще могут 

оказаться истинными. Кроме того, мы предпочитаем не любую
нефальсифицированную теорию, а только 

одну из них - ту, которая перед лицом критики выглядит лучше своих
соперниц, которая решает стоящие 

перед нами проблемы, которая хорошо проверена и которая (как мы
предполагаем и надеемся, учитывая 

другие предварительно принятые теории) выдержит и дальнейшие проверки.

Проблема индукции может быть представлена и в таком виде: "Почему
разумно верить в то, что 

будущее будет похоже на прошлое?" Удовлетворительный ответ "на этот
вопрос должен показать, что такая 

вера действительно является разумной. Я же считаю, что разумно верить в
то, что будущее будет весьма 

сильно отличаться от прошлого во многих существенных отношениях.
По-видимому, вполне разумно 

действовать в предположении, что будущее во многих отношениях будет
подобно прошлому и что хорошо 

проверенные законы будут продолжать действовать (ибо у нас просто нет
лучшего предположения для 

действия). Вместе с тем столь же разумно верить в то, что такие действия
иногда будут приводить к 

серьезным затруднениям, так как некоторые из тех законов, на которые мы
теперь полагаемся, вполне могут 

оказаться несостоятельными. (Вспомните полночное солнце!) Если судить по
нашему прошлому опыту и 

опираться на имеющееся у нас научное знание,. то можно даже сказать, что
будущее будет отличаться от 

прошлого в гораздо большей степени, чем думают те, которые считают, что
они будут похожими. Вода 

иногда не будет утолять жажду, а воздух будет душить тех, кто им дышит.
Кажется, мы можем сказать, что 

будущее будет подобно настоящему в том смысле, что законы природы
останутся неизменными, но это 

тривиально. Мы говорим о "законе природы" только в том случае, если
считаем, что имеем дело с 

регулярностью, которая не изменяется, а если мы вдруг обнаруживаем,. что
она изменяется, то больше не 

называем ее "законом природы". Конечно, наши поиски законов природы
указывают на то, что мы надеемся 

найти их и верим в их. существование, но наша вера в любой отдельный
закон природы не может иметь 

более надежной основы, чем наши безуспешные критические попытки
опровергнуть его.

Я думаю, что тот, кто формулирует проблему индукции в терминах
разумности наших убеждений, 

совершенно прав, когда не удовлетворяется юмовским или послеюмовским
скепсисом относительно 

возможностей нашего разума. В самом деле, мы должны отвергнуть. мнение о
том, что вера в науку столь 

же иррациональна, как и вера в первобытные магические обряды, что обе
они обусловлены принятием 

некоторой "общей идеологии", конвенции или традиции, в основе которой
лежит слепое верование. В то же 

время мы должны быть осторожны, если вместе с Юмом формулируем нашу
проблему как проблему 

разумности нашей веры. Эту проблему следует расщепить на три
самостоятельные проблемы: нашу 

прежнюю проблему демаркации, или проблему того, как провести различие
между наукой и первобытной 

магией; проблему рациональности научных,. или критических, процедур и
роли наблюдения в них и, 

наконец, проблему рациональности принятия нами теорий для научных и
практических целей. Здесь были 

предложены решения всех этих трех проблем.

Следует позаботиться также о том, чтобы проблему разумности научной
деятельности и 

(предварительного) признания результатов этой деятельности, то есть
научных теорий, не смешивать с 

проблемой рациональности веры в то, что эта деятельность будет успешной.
В реальном научном 

исследовании такая вера, безусловно, неизбежна и разумна вследствие
отсутствия лучшей альтернативы. 

Однако, как я показал в разд. V, теоретически эту веру оправдать нельзя.
Более того, если бы, опираясь на 

чисто логические основания, мы смогли бы показать, что научный поиск, по
всей вероятности, успешен, то 

нельзя было бы понять, почему столь редки были успехи в долгой истории
человеческого познания мира.

Еще одним способом выражения проблемы индукции является формулировка ее
в терминах 

вероятности. Пусть   - теория, а   - свидетельство. Мы можем ставить
вопрос о  , то есть о 

вероятности теории   при данном свидетельстве  . Часто считают, что в
этом случае проблему индукции 

можно сформулировать так: нужно построить исчисление вероятностей,
которое для любой данной теории 

  позволит нам вычислить ее вероятность относительно любого данного
эмпирического свидетельства   и 

показать, что   возрастает вместе с накоплением поддерживающих
свидетельств и достигает все 

более высоких значений, во всяком случае, превышающих 1/2.

В "Логике научного исследования" я объяснил, почему этот подход к
проблеме индукции я считаю 

глубоко ошибочным [31, гл. X, особенно разд. 80 - 83, а также разд. 34].
(См. также мою статью [21], 

перепечатанную с исправлениями в [31, прилож.* II].) Чтобы сделать это
вполне ясным, я ввел различие 

между вероятностью и степенью подкрепления, или подтверждения. (Термином
"подтверждение" 

(confirmation) впоследствии так часто .злоупотребляли, что я решил
уступить его сторонникам 

верификационизма, а для своих целей использовать только термин
"подкрепление" (corroboration). Термин 

"вероятность" (probability) лучше всего использовать в том смысле,
который удовлетворяет хорошо 

известному исчислению вероятностей, аксиоматизированному, например,
Кейнсом, Джеффрисом и мной. 

Однако от выбора тех или иных терминов практически ничего не зависит до
тех пор, пока мы не принимаем 

мысли о том, что степень подкрепления должна быть некоторой
вероятностью, то есть что она должна 

удовлетворять исчислению вероятностей).

В своей книге "Логика научного исследования" я объяснил, почему в
теориях нас интересует 

высокая степень подкрепления. И я показал, почему отсюда ошибочно
заключать, будто нас интересуют 

высоковероятные теории. Я указал на то, что вероятность некоторого
высказывания (или множества 

высказываний) всегда тем больше, чем меньше это высказывание говорит:
вероятность является величиной, 

обратной по отношению к содержанию или дедуктивной силе высказывания и,
следовательно, к его 

объяснительной силе. В соответствии с этим каждое интересное и
плодотворное высказывание должно 

иметь низкую вероятность, и наоборот: высоковероятное высказывание с
точки зрения науки будет 

неинтересным, ибо оно говорит очень мало и не имеет объяснительной силы.
Хотя мы ищем теорий с 

высокой степенью подкрепления, мы - как ученые - ищем не высоковероятные
теории, а объяснения, то 

есть плодотворные и невероятные теории . Противоположное мнение - что
наука стремится к высокой 

вероятности -  характерно для концепции верификационизма: действительно,
если вы обнаруживаете, что 

не можете верифицировать некоторую теорию или сделать ее достоверной
посредством индукции, то вы 

можете обратиться к вероятности как некоторому "эрзацу" достоверности в
надежде на то, что индукция 

поможет вам получить хотя бы этот эрзац.

Итак, я более или менее подробно рассмотрел две проблемы - проблемы
демаркации и индукции. 

Поскольку в этой лекции я хотел дать вам некоторого рода отчет о моей
работе в этой области, я скажу 

далее - в приложении - несколько слов относительно других проблем, над
которыми я работал в период 

между 1934 и 1953 годами. К большинству из этих проблем я пришел,
размышляя над следствиями своих 

решений проблем индукции и демаркации. Время не позволяет мне продолжить
изложение и рассказать вам 

о том, как много новых вопросов породили эти две решенные мною проблемы.
Я не могу здесь подробно 

обсуждать эти новые проблемы и ограничусь их простым списком с
небольшими пояснениями. Я думаю, 

что даже простой их список может оказаться полезным, так как он дает
представление о плодотворности 

моего подхода. Он поможет мне показать, каковы наши проблемы, как много
их стоит перед нами, и 

благодаря этому поможет мне убедить вас в том, что не стоит мучиться над
вопросом, существуют ли 

философские проблемы или о чем идет речь в философии. В своих глубинных
основах этот список 

оправдывает мое нежелание порывать со старой философской традицией
решать проблемы с помощью 

рациональной аргументации и тем самым мое нежелание безропотно
участвовать в развитии тенденций и 

направлений современной философии.

Приложение. Некоторые проблемы философии науки

Первые три пункта этого списка дополнительных проблем связаны с
исчислением вероятностей.

(1) Частотная теория вероятностей. В "Логике научного исследования" я
попытался построить 

непротиворечивую теорию вероятностей, используемую в науке, то есть
статистическую, или частотную, 

теорию вероятностей. В этой книге я употреблял также другое понятие,
которое назвал "логической 

вероятностью". Поэтому я чувствовал необходимость обобщения -
необходимость построения формальной 

теории вероятностей, допускающей различные интерпретации: (а) как теории
логической вероятности 

высказывания относительно любого данного свидетельства, включая теорию
абсолютной логической 

вероятности, то есть меры вероятности высказывания относительно пустого
множества свидетельств; (b) как 

теории вероятности события относительно любого данного ансамбля (или
"совокупности") событий. Решая 

эту проблему, я построил простую теорию, допускающую также другие
интерпретации: ее можно 

интерпретировать как исчисление содержаний, как исчисление дедуктивных
систем, как исчисление классов 

(булева алгебра), как пропозициональное исчисление и как исчисление
предрасположенностей .

(2) Проблема интерпретации вероятности как. предрасположенности возникла
благодаря моему 

интересу к квантовой теории. Обычно считают, что квантовую теорию
следует интерпретировать 

статистически и, безусловно, статистика необходима при ее эмпирических
.проверках. Однако я думаю, что 

именно в этом пункте становятся ясными опасности теории значения,
опирающейся на проверяемость. Хотя 

проверки теории являются статистическими и хотя теория (скажем,
уравнение Шредингера) может иметь 

статистические следствия, она вовсе не обязана иметь статистическое
значение: можно привести примеры 

объективных предрасположенностей (которые частично похожи на обобщенные
силы) и полей 

предрасположенностей, измеряемых с помощью статистических методов,
которые сами, однако, не 

являются статистическими (см. также ниже последний абзац гл. 3).

(3) Использование статистики в названных случаях в основном должно
давать нам эмпирические 

проверки теорий, которые не обязательно должны быть чисто
статистическими. Это ставит вопрос об 

опровержимости статистических высказываний. Эту проблему я рассмотрел,
хотя и не вполне 

удовлетворительно, в немецком издании 1934 г. "Логики научного
исследования". Однако позднее я нашел, 

что все элементы для построения удовлетворительного решения этой
проблемы уже имелись в этой книге. 

Приведенные там некоторые примеры позволяют дать математическую
характеристику класса бесконечных 

случайных последовательностей, которые в определенном смысле являются
кратчайшими 

последовательностями такого рода (см. [31, разд. 55 и прил. *XVI]).
Статистическое высказывание можно 

считать проверяемым путем сравнения с этими "кратчайшими
последовательностями"; оно опровергается, 

если статистические свойства проверяемого ансамбля отличаются от
статистических свойств начальных 

отрезков этак "кратчайших последовательностей".

(4) Существуют некоторые другие проблемы, связанные с интерпретацией
формализма квантовой 

теории. В одной из глав "Логики научного исследования" я критиковал
"официальную" интерпретацию 

квантовой механики и продолжаю считать, что моя критика справедлива по
всем пунктам, за исключением 

одного: один из использованных мною примеров (в разд. 77) ошибочен.
`После того как я написал этот 

раздел, Эйнштейн,. Подольский и Розен описали один мысленный
эксперимент, который можно подставить 

вместо моего примера, хотя тенденция их примера (детерминистическая)
совершенно отлична от моей. 

Эйнштейновская вера в детерминизм (которую я имел случай обсуждать с ним
самим) представляется мне 

необоснованной и, следовательно, неудачной: она в значительной степени
лишает силы проводимую им 

критику, но следует подчеркнуть, что большая часть его критики вообще не
зависит от его детерминизма.

(5) Что касается самой проблемы детерминизма, то я пытался показать, что
даже классическая 

физика, которая prima facie в некотором смысле является
детерминистической, истолковывается 

неправильно, когда используется для поддержки детерминистического
понимания (в лапласовском смысле) 

физического мира.

(6) В этой связи я хочу упомянуть также проблему простоты - простоты
теории, которую мне 

удалось связать с содержанием теории. Можно показать, что то, что обычно
называют простотой теории, 

связано с ее логической невероятностью, а не с вероятностью теории, как
часто предполагают. Из той 

концепции теории науки, очерк которой был здесь нами изложен, такая
связь позволяет нам получить ответ 

на вопрос о том, почему всегда сначала следует испытывать самые простые
теории. Дело в том, что это 

будут как раз те теории, которые легче всего подвергнуть строгим
проверкам: более простая теория всегда 

имеет более высокую степень проверяемости, чем более сложная теория (см.
[31,. разд. 41 - 46]). Однако я 

не считаю, что сказанное решает все проблемы, связанные с простотой (см.
также ниже гл. 10, разд. XVIII).

(7) С проблемой простоты тесно связана проблема гипотез ad hoc и степени
ad hoc характера 

гипотез ("подгонки", если можно так выразиться). Можно показать, что
методология науки, а также и 

история науки становятся гораздо более понятными, если мы принимаем
допущение о том, что цель науки 

состоит в построении объяснительных теорий, которые как можно меньше
являются теориями ad hoc: 

"хорошая" теория де есть теория ad hoc, "плохая" является таковой. В то
же время можно показать, что 

вероятностная теория индукции неосознанно, но и неизбежно подразумевает
принятие неприемлемого 

правила: всегда используй теорию, которая в наибольшей степени является
теорией ad hoc, то есть которая в 

наименьшей степени выходит за рамки доступных свидетельств (см. также
мою статью [27]).

(8) Назовем еще одну важную проблему - проблему уровней объяснительных
гипотез, которые 

имеются в наиболее развитых теоретических науках, и отношений между
этими уровнями. Часто 

утверждают, что теория Ньютона может быть индуктивно или даже дедуктивно
выведена из законов 

Кеплера и Галилея. Однако можно показать, что, строго говоря, теория
Ньютона (включая его теорию 

абсолютного пространства) противоречит теориям Кеплера (даже если мы
ограничимся проблемой двух 

тел  и пренебрежем взаимным влиянием. планет) и Галилея, хотя
приближения к этим двум теориям 

можно, конечно, вывести из теории Ньютона. Ясно, "что ни дедуктивный, ни
индуктивный вывод не могут 

вести от непротиворечивых посылок к заключению, противоречащему этим
посылкам. Эти соображения 

позволяют нам анализировать логические отношения между "уровнями"
теорий, а также идею 

аппроксимации в двух смыслах: (а) теория х является аппроксимацией к
теории у; (b) теория х является 

"хорошей аппроксимацией к фактам" (см. также гл. 10 ниже).

(9) Множество интересных проблем поставил операционализм - доктрина,
утверждающая, что 

теоретические понятия должны быть определены в терминах измерительных
операций. Вопреки этой точке 

зрения можно показать, что измерения предполагают существование теорий.
Измерение не существует вне 

теории, и нет операций, которые можно было бы удовлетворительно описать
только с помощью 

нетеоретических терминов. Попытки обойтись без теоретических терминов
всегда содержат в себе круг, 

например описание измерения длины требует (хотя бы рудиментарной) теории
теплоты и температурных 

измерений, но последняя в свою очередь включает в себя измерение длины.

Анализ операционализма показывает необходимость создания общей теории
измерений - теории, 

которая не принимает наивно практику измерения в качестве "данной", а
объясняет ее посредством анализа 

функций измерения в проверке научных гипотез. Это можно осуществить с
помощью концепции степеней 

проверяемости.

Параллельной операционализму и тесно связанной с ним является доктрина
бихевиоризма, то есть 

учение о том, что, поскольку все проверяемые высказывания описывают
поведение, постольку все наши 

теории должны формулироваться в терминах, относящихся к поведению.
Однако этот вывод неверен, как 

неверен аналогичный вывод феноменализма, утверждающий, что, поскольку
все проверяемые высказывания 

являются высказываниями наблюдения, постольку теории также должны
формулироваться в терминах 

возможных наблюдений. Все эти концепции представляют собой различные
формы верификационистской 

теории значения, то есть индуктивизма.

С операционализмом тесно связан также инструментализм, то есть
истолкование научных теорий 

как практических инструментов или средств для предсказания будущих
событий. Нельзя сомневаться в том, 

что теории могут использоваться таким образом, однако инструментализм
утверждает, что наилучший 

способ понимания научных теорий состоит в том, чтобы понять их как
инструменты. Я пытался показать, 

что это неверно посредством сравнения различных функций формул
прикладной и чистой науки. В этом 

контексте может быть решена также проблема теоретической (то есть
неприкладной) функции 

предсказаний (см. далее гл. 3, разд. 5).

С этой же самой точки зрения интересно проанализировать функцию языка
как инструмента. 

Одним из непосредственных результатов такого анализа является
обнаружение того факта, что 

дескриптивный язык используется нами для того, чтобы говорить о мире.
Это дает новые аргументы в 

пользу реализма.

Я думаю, операционализм и инструментализм должны уступить место
"теоретизму", если так 

можно выразиться. К теоретизму приводит осознание того факта, что мы
всегда оперируем со сложным 

каркасом теорий и стремимся не просто к их корреляции, а к построению
объяснений.

(10) Проблема объяснения. Часто говорят, что научное объяснение есть
сведение неизвестного к 

известному. Если имеется в виду чистая наука, то ничто не может быть
дальше от истины. Отнюдь не 

парадоксом будет утверждение, что научное объяснение, напротив, есть
сведение известного к 

неизвестному. В противоположность прикладной науке, принимающей чистую
науку в качестве "данной" и 

"известной", объяснение в чистой науке всегда представляет собой
логическое сведение одних гипотез к 

другим - гипотезам более высокого уровня универсальности; сведение
"известных" фактов и "известных" 

теорий к предположениям, которые известны нам гораздо меньше и которые
еще нуждаются в проверке. 

Анализ степеней объяснительной силы и отношения между подлинным
объяснением и псевдообъяснением, 

а также между объяснением и предсказанием - вот примеры проблем,
представляющих большой интерес в 

этой связи.

(11) Сказанное приводит меня к проблеме взаимоотношений между
объяснением в естественных 

науках и историческим объяснением (эта проблема, как ни странно,
логически аналогична проблеме 

объяснения в чистых и прикладных науках) и к многочисленным проблемам в
области методологии 

социальных наук, в частности к проблемам исторического предсказания,
историзма, исторического 

детерминизма и исторического релятивизма. Эти проблемы связаны с более
общими проблемами 

детерминизма и релятивизма, включая проблемы лингвистического
релятивизма (см. мои работы [26, разд. 

28, и прим. 30 к разд. 32;], а также (22, добавление к т. 2 в 4-м изд.
1962 г.]).

(12) Следующей интересной проблемой является анализ того, что называют
"научной 

объективностью". Эту проблему я обсуждал во многих своих работах, в
частности в связи с критикой так 

называемой "социологии знания" (см. [26, разд. 32; 31, разд. 8; 22, гл.
23, и добавление к т. 2 в 4-м изд. 1962 

г.]).

(13) Наконец, следует вновь упомянуть один из способов решения проблемы
индукции, о котором 

мы уже говорили (см. разд. IV), с тем чтобы предостеречь от него.
(Решения такого рода выдвигаются, как 

правило, без попытки ясно сформулировать проблему, которую они призваны
решить.) Рассуждение, 

которое я имею в виду, можно описать следующим образом. Вначале
принимают, что никто всерьез не 

сомневается в том, что мы в действительности осуществляем индукции, и
причем успешно. (Мое 

предположение о том, что это - миф и что кажущиеся случаи индукции при
более тщательном 

рассмотрении оказываются случаями использования метода проб и ошибок,
встречается с тем презрением, 

которого заслуживает это якобы совершенно неразумное предположение.)
Затем говорят, что задача теории 

индукции состоит в том, чтобы описать и классифицировать наши
индуктивные методы или процедуры, и, 

возможно, указать, какие из них являются наиболее успешными и надежными,
а какие - менее успешными 

и надежными. Дальнейший же вопрос об оправдании индукции считается
излишним. Таким образом, этот 

подход характеризуется тем, что различие между фактуальной проблемой
описания наших индуктивных 

действий (quid facti?) и проблемой оправдания наших индуктивных
аргументов (quid juris?) он объявляет 

излишним. При этом также говорится, .что требуемое для индукции
оправдание неразумно, так как мы не 

можем ожидать, что индуктивные аргументы будут "обоснованными" в том же
смысле, в каком 

"обоснованы" дедуктивные аргументы: индукция просто не есть дедукция, и
неразумно требовать от нее, 

чтобы она соответствовала стандартам логической, то есть дедуктивной,
обоснованности. Поэтому мы 

должны судить о ней на основании ее собственных - индуктивных -
стандартов разумности.

Я считаю такую защиту индукции ошибочной. Она не только выдает миф за
факт, а этот 

предполагаемый факт - за стандарт рациональности, делая таким образом
стандартом рациональности 

миф, но и пропагандирует принцип, который можно использовать в защиту
любой догмы от любой критики. 

Кроме того, она неправильно истолковывает статус формальной, или
"дедуктивной", логики. (Столь же 

неправильно, как и те, кто считает дедуктивную логику систематизацией
фактуальных, то есть 

психологических, "законов мышления".) Дедукция, утверждаю я,
обоснованна, законна не потому, что мы 

избираем или решаем принять в качестве стандарта ее правила или
декретируем их приемлемость. Ее 

обоснованность, законность опираются на то, что она принимает и
формулирует правила, посредством 

которых истина переносится от (более строгих) посылок к (логически более
слабым) заключениям и 

посредством которых ложность переносится от заключений к посылкам. (Этот
перенос ложности делает 

формальную логику органоном рациональной критики, то есть опровержения.)

Тем, кто придерживается критикуемой здесь точки зрения, мы могли бы
сделать уступку в одном 

пункте. Переходя от посылок к заключению (то есть двигаясь, так сказать,
в "дедуктивном направлении"), 

мы переходим от истинности, достоверности или вероятности посылок к
соответствующему свойству 

заключения; " то же время, переходя от заключения к посылкам (то есть
двигаясь, так сказать, в 

"индуктивном направлении"), мы переходим от ложности, недостоверности,
невозможности или 

невероятности заключения к соответствующему свойству посылок. В
соответствии с этим мы действительно 

должны признать, что такая норма, как, скажем, достоверность, которая
применима к аргументации в 

дедуктивном направлении, не будет применима к аргументации в индуктивном
направлении. Однако даже 

эта моя уступка в конечном итоге направлена против защитников
критикуемой мной точки зрения, так как 

они ошибочно считают, что мы можем двигаться в индуктивном направлении,
если не к достоверности, то 

хотя бы к вероятности наших "обобщений". Однако это предположение
ошибочно для всех интуитивных 

идей вероятности, которые когда-либо были выдвинуты.

Таков список тех нескольких проблем философии науки, к которым я пришел
в результате моих 

занятий двумя в высшей степени плодотворными и фундаментальными
проблемами [демаркации и 

индукции], об истории разработки которых я попытался вам рассказать .

ГЛАВА 3. ТРИ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ НА ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ПОЗНАНИЕ

1. Наука Галилея и новая попытка отказа от нее

Жил когда-то знаменитый ученый, имя которого было Галилее Галилей. Его
преследовала инквизиция и заставила отречься от своего учения. Это
событие вызвало настоящую бурю, и более двухсот пятидесяти лет этот
случай продолжал вызывать возмущение и споры -  даже после того, как
общественное мнение утвердило победу Галилея и церковь стала терпимой к
науке.

Сегодня эта история уже очень стара, и, боюсь, она потеряла свой
интерес. Наука Галилея, по-видимому, не имеет врагов, и ее будущее
представляется спокойным. Одержанная ею победа была окончательной, и на
этом фронте царит мир. Поэтому сегодня мы беспристрастно рассматриваем
этот старый спор, подходя к нему исторически и стараясь понять обе
враждующие стороны. И никто не хочет прислушаться к тем скучным людям,
которые никак не могут забыть старые обиды.

О чем, собственно говоря, шла речь в этом старом споре? Он касался
статуса коперниковской "системы мира", которая - помимо всего прочего -
объявляла суточное движение Солнца кажущимся и обусловленным движением
нашей Земли . Церковь легко соглашалась с тем, что новая система проще
старой, что она является более удобным инструментом для астрономических
вычислений и предсказаний. И реформа календаря папой Григорием XIII
опиралась на практическое использование этой системы. Никто не возражал
против математической теории Галилея, поскольку он сам пояснил, что она
имеет только инструментальное значение, что она является лишь
"предположением", как высказался о ней кардинал Беллармино , или
"математической гипотезой" - математическим трюком, "выдуманным для
сокращения и удобства вычислений" . Другими словами, не было никаких
возражений до тех пор, пока Галилей был готов действовать в соответствии
с линией Осиандера, который в своем предисловии к книге Коперника "Об
обращении небесных сфер" писал: "Эти гипотезы не обязательно должны быть
истинными или хотя бы правдоподобными; от них требуется лишь одно -
давать вычисления, согласующиеся с наблюдениями".

Конечно, сам Галилей был готов подчеркивать превосходство системы
Коперника в качестве инструмента для вычислений. Но в то же время он
допускал и даже верил в то, что она дает истинное описание мира, и для
него (как и для церкви) это было гораздо важнее. У него действительно
были некоторые существенные основания верить в истинность этой теории. В
свой телескоп он видел, что Юпитер со спутниками представляют в
миниатюре модель коперниканской солнечной системы (согласно которой
планеты являются спутниками Солнца). Кроме того, если Коперник был прав,
то внутренние планеты (и только они) при наблюдении с Земли должны иметь
фазы, подобные фазам Луны, и Галилей 

увидел в телескоп фазы Венеры.

Церковь была не склонна обсуждать вопрос об истинности новой системы
мира, которая явно противоречила некоторым местам из Ветхого завета.
Однако едва ли это было главным. Более глубокая причина возражений
против коперниканской системы была явно сформулирована почти через сто
лет после Галилея епископом Беркли в его критике Ньютона.

Ко времени деятельности Беркли коперниканская система мира превратилась
в ньютоновскую теорию гравитации, и Беркли видел в ней серьезного
соперника религии. Он был убежден в том, что упадок религиозной веры и
религиозного авторитета явился бы неизбежным следствием новой науки,
если бы ее интерпретация "свободомыслящими" оказалась верной, ибо в ее
успехе они видели доказательство силы человеческого интеллекта,
способного без помощи божественного откровения раскрыть тайны нашего
мира - реальность, скрытую за видимостью.

Это, считал Беркли, было бы неверной интерпретацией новой науки. Он
вполне искренне и с 

большой философской проницательностью проанализировал теорию Ньютона, и
критическое рассмотрение 

ньютоновских понятий убедило его в том, что данная теория может быть
только "математической 

гипотезой", то есть удобным инструментом для вычисления и предсказания
феноменов или явлений, но что 

ее нельзя считать истинным описанием чего-то реального (см. также [32,
гл. 6]).

Критика Беркли едва ли была замечена физиками, , но она была подхвачена
философами - скептиками и защитниками религии. Однако эта критика была
коварным оружием, превратившись в своего 

рода бумеранг. В руках Юма она стала угрожать всякому убеждению, всякому
знанию - и человеческому, 

и внушенному свыше. У Канта, который одинаково твердо верил и в бога, и
в ньютоновскую науку, она 

превратилась в учение о том, что теоретическое познание бога невозможно
и что ньютоновская наука, 

претендуя на истинность, должна отказаться от своего утверждения о том,
что она открывает реальный мир, 

лежащий за миром явлений: она является истинной наукой о природе, но
природа есть только мир явлений 

- тот мир, который предстает перед нашим ассимилирующим мышлением.
Позднее прагматисты основали 

всю свою философию на том убеждении, что идея "чистого" знания
представляет собой ошибку, что не 

может быть знания ни в каком ином смысле, кроме как в смысле
инструментального знания, что знание 

есть сила, а истина есть полезность.

Физики (за несколькими блестящими исключениями)  держались в стороне от
всех этих 

философских споров, которые так ничем и не закончились. Храня верность
традиции, восходящей к 

Галилею, физики посвящали себя поискам истины в том смысле, в котором
понимал ее Галилей.

Так они и поступали до недавнего времени. Однако теперь все это уже
принадлежит прошлому. В наши дни понимание физической науки, выдвинутое
Осиандером, кардиналом Беллармино и епископом Беркли , одержало
неожиданную победу без всякого сопротивления с другой стороны. Без
каких-либо дальнейших философских споров, не выдвинув никаких новых
аргументов, инструменталистская точка зрения (как я буду называть ее)
вдруг стала общепризнанной догмой. Сегодня ее вполне можно назвать
"официальной точкой зрения" физической теории, так как она признается
большинством современных ведущих физиков-теоретиков (за исключением
Эйнштейна и Шредингера). Она стала даже частью современного обучения в
области физики.

2. Предмет спора

Только что описанное нами событие выглядит как великая победа
философского критического 

мышления над "наивным реализмом" физиков. Однако я сомневаюсь в верности
такой интерпретации.

Очень немногие из физиков, признающих теперь инструменталистскую точку
зрения кардинала 

Беллармино и епископа Беркли, осознают, что они принимают некоторую
философскую теорию. Они не 

осознают также, что порывают с галилеевской традицией. Напротив,
большинство из них думает, что 

держится в стороне от философии, а все остальное их не интересует. Как
физиков их интересует только (а) 

овладение математическим формализмом, то есть некоторым инструментом, и
(b) его применения. Они 

полагают, что отвлечение от всего постороннего в конце концов избавит их
от каких-либо философских 

домыслов. Это стремление не обращать внимания на посторонние пустяки
удерживает их от серьезного 

рассмотрения философских аргументов "за" и "против" галилеевского
понимания науки (хотя они, без 

сомнения, слышали о Махе ). Таким образом, победа инструменталистской
философии едва ли обусловлена 

убедительностью ее аргументов.

Как же в таком случае ей удалось победить? Насколько я могу судить, это
произошло благодаря 

совпадению двух обстоятельств: (а) трудностям в интерпретации формализма
квантовой теории и (b) 

блестящему практическому успеху в ее применениях.

(а) В 1927 году Нильс Бор, один из величайших мыслителей в области
атомной физики, ввел в 

атомную физику так называемый принцип дополнительности, который был
равнозначен "отречению" от 

попыток интерпретировать атомную теорию как описание чего-либо
реального. Бор указал на то, что мы 

могли бы избежать определенных противоречий (которые угрожали возникнуть
между формализмом и его 

различными интерпретациями), только осознав, что сам по себе этот
формализм непротиворечив и что 

каждый отдельный случай его применения совместим с ним. Противоречия
возникают только вследствие 

стремления вместить в одну интерпретацию сам формализм и более чем один
случай его 

экспериментального применения. Однако любые два конфликтующих
применения, указал Бор, физически 

невозможно соединить в одном эксперименте. Таким образом, результат
каждого отдельного эксперимента 

совместим с теорией и недвусмысленно утверждается ею. Это все, говорит
он, чего мы можем достигнуть в 

квантовой механике. Следует отказаться от надежды когда-нибудь получить
больше, и физика останется 

непротиворечивой только в том случае, если мы не будем стараться
интерпретировать или понимать ее 

теории, выходя за рамки (а) ее формализма и (b) отдельного отнесения
теории к каждому актуально 

реализуемому случаю .

Мы можем сказать, что инструменталистская философия была использована
здесь ad hoc для того, 

чтобы избавить теорию от угрожающих ей противоречий. Она была
использована в целях защиты и 

спасения существующей теории, и принцип дополнительности остался (мне
кажется, именно по этой 

причине) совершенно бесплодным для физики. За двадцать семь лет он не
произвел ничего, за исключением 

некоторых философских дискуссий и отдельных аргументов, сбивающих с
толку критиков (в частности, 

Эйнштейна).

Я не верю, что физики приняли бы такой принцип ad hoc, если бы они
понимали, что он является 

таковым или же представляет собой философский принцип - часть
инструменталистской философии 

физики Беллармино и Беркли. Они помнили о более раннем и чрезвычайно
плодотворном "принципе 

соответствия" того же Бора и надеялись (хотя и тщетно), что и в данном
случае результаты будут 

аналогичными.

(b) Хотя принцип дополнительности и не привел к каким-либо важным
результатам, атомная теория 

получила другие, важные с практической точки зрения результаты,
некоторые из которых имели большой 

общественный резонанс. Несомненно, физики были совершенно правы,
интерпретируя эти успешные 

применения как подтверждения своих теорий. Однако странно то, что они
считали их подтверждением 

инструменталистской точки зрения.

Это было очевидным заблуждением. Инструментализм утверждает, что теории
являются не более 

чем инструментами, в то время как точка зрения Галилея состояла в том,
что теории представляют собой не 

только инструменты, но также - и главным образом - описания мира или его
определенных аспектов. 

Ясно, что в этом случае доказательство того, что теории являются
инструментами (допуская, что такие вещи 

можно "доказать"), нельзя считать серьезной поддержкой одной из спорящих
сторон, так как в этом пункте 

они согласны друг с другом.

Если я прав или хотя бы приблизительно прав в своем понимании ситуации,
то философы - я 

имею в виду философов-инструменталистов - не имеют оснований гордиться
своей победой. Напротив, им 

следовало бы еще раз проанализировать свои аргументы, ибо по крайней
мере в глазах тех, кто", как и я, не 

принимает инструменталистской точки зрения, в этом споре слишком многое
поставлено на карту.

Как мне представляется, суть разногласий состоит в следующем. Одной из
наиболее важных 

составных частей нашей западной цивилизации является то, что я мог бы
назвать "рационалистской 

традицией", которую мы унаследовали от греков. Это традиция критической
дискуссии, которая ведется не 

ради нее самой, а в интересах открытия истины. Как и греческая
философия, греческая наука была одним из 

продуктов этой традиции (см. [32, гл. 4]) и стремлением понять мир, в
котором мы живем: традиция, 

основанная Галилеем, была ее возрождением.

В рамках этой рационалистической традиции наука ценится, как известно,
за ее практические 

достижения, но еще большую ценность с точки зрения этой традиции имеет
информативное содержание 

науки и ее способность освобождать наш разум от старых убеждений, старых
предрассудков и старых 

фактов с тем, чтобы выдвинуть новые предположения и смелые гипотезы.
Наука ценна своим 

освободительным влиянием как одна из величайших сил, делающих человека
свободным.

Согласно тому пониманию науки, которое я пытаюсь здесь защитить, это
свойство науки 

обусловлено тем фактом, что ученые (начиная с Фалеса, Демокрита, Платона
и Аристарха) отваживаются 

создавать мифы, предположения или теории, резко расходящиеся с
повседневным миром обыденного опыта, 

которые, однако, способны объяснить некоторые аспекты этого мира.
Галилей испытывал уважение к 

Аристарху и Копернику именно за то, что они отважились пойти дальше мира
наших чувств. "Я не могу,  - 

i пишет он, - достаточно надивиться возвышенности мысли тех, которые его
(гелиоцентрическое учение) 

приняли и почли за истину" . В этом выразилось уважение Галилея к
освободительной силе науки. Такие 

теории важны даже в том случае, если бы они были не более чем
упражнениями для нашего воображения. 

Однако они являются несомненно большим, чем только это, что можно видеть
из того факта, что мы 

подвергаем их строгим проверкам, пытаясь вывести из них некоторые
закономерности известного нам мира 

повседневного опыта, то есть пытаясь объяснить эти закономерности. И эти
попытки объяснить известное 

посредством неизвестного (о чем я уже говорил несколько раз - см. выше
гл. 1, приложение, пункт 10) 

неизмеримо расширили область известного. К фактам нашего повседневного
мира они добавили невидимый 

воздух, антиподы, циркуляцию крови, мир телескопа и мир микроскопа, мир
электричества и атома, 

показали нам в подробностях движение материи в живых телах. Все это не
только инструменты, а 

свидетельства духовного освоения мира нашим разумом.

Однако имеется и другой способ рассмотрения всех этих вещей. Для
некоторых людей наука все 

еще кажется лишь разукрашенной удобной вещью, искусным маленьким
приспособлением - "механикой", 

которая хотя и очень полезна, но опасна для истинной культуры, так как
грозит нам господством 

полуневежд (шекспировских "ремесленников"). О ней никогда не говорят,
так как говорят о литературе, 

искусстве или философии. Ее специальные открытия являются лишь
механическими изобретениями, ее 

теории - инструментами, то есть опять-таки мелкими приспособлениями или,
может быть, 

сверхприспособлениями. Наука не может открыть и не открывает нам новых
миров, лежащих за 

повседневным миром явлений, так как физический мир не более чем
поверхность: у него нет глубины. Мир 

является тем, чем он кажется. Только научные теории не являются тем, чем
они кажутся. Научная 

теория не объясняет и не описывает мира; она не более чем инструмент.

Конечно, я не дал здесь полного описания современного инструментализма,
однако сказанное, я 

надеюсь, является беспристрастным изложением определенной части его
исходной философской основы. Я 

хорошо осознаю, что в наши дни гораздо более важной его частью является
возвышение и самоутверждение 

современных "механиков", или инженеров . И все-таки мне кажется, что
анализируемый нами спор ведется 

между критическим и смелым рационализмом - душой открытия - и узким,
оборонительным учением, 

согласно которому нам не нужно, да мы и не можем узнать или понять
относительно нашего мира больше 

того, что нам уже известно. Это учение, кроме того, несовместимо с
оценкой науки как одного из 

величайшие достижений человеческого духа.

Таковы причины, по которым я попытаюсь здесь защитить по крайней мере
часть понимания науки 

Галилеем от инструменталистской точки зрения. Я не могу защищать его
целиком. В нем имеется некоторая 

часть, относительно которой, как мне кажется, инструменталисты были
правы в своих нападках на него. Я 

имею в виду положение, что в науке мы должны стремиться к некоторому
окончательному объяснению 

посредством сущностей и можем получить его. В противоположности
инструментализма именно этому 

аристотелевскому учению (которое я назвал "эссенциализмом" - см. мои
работы [26, разд. 10; 22, т. 1, гл. 3, 

разд. VI, и т. 2, гл. 11), разд. I и II]) заключена его сила и
философское значение. Таким образом, я буду 

обсуждать и критиковать две точки зрения на человеческое познание -
эссенциализм и инструментализм. 

И я противопоставлю им третью точку зрения - то, что остается от
галилеевской точки зрения после 

устранения из нее эссенциализма или, если говорить более точно, после
того, как будет учтено то, что было 

оправданным в инструменталистской критике этой точки зрения.

3. Первая точка зрения: окончательное объяснение 

посредством сущностей

Эссенциализм - первое из трех истолкований научной теории, обсуждаемых
здесь, - является 

частью галилеевской философии науки. В этой философии можно выделить три
элемента, или тезиса, 

которые интересны для нас в данном случае. Эссенциализм (наша "первая
точка зрения") есть та часть 

галилеевской философии, которую я не могу защищать. Он состоит из
тезисов (2) и (3). Три тезиса 

галилеевской философии науки можно сформулировать следующим образом:

(1) Ученый стремится к нахождению истинной теории, то есть такого
описания мира (в 

частности, его регулярностей, или законов), которое было бы также
объяснением наблюдаемых фактов. 

(Это означает, что описание фактов должно быть выводимо из теории,
соединенной с определенными 

утверждениями - так называемыми "начальными условиями".)

Этот тезис я готов защищать. Он образует часть нашей "третьей точки
зрения".

(2) Ученый может достигнуть успеха в окончательном обосновании
истинности научных теорий - 

обосновании, не допускающем никакого разумного сомнения.

Этот второй тезис, как я полагаю, нуждается в исправлении. Все, что
может сделать ученый, - это 

проверить свои теории и устранить те из них, которые не выдерживают
наиболее строгих проверок, 

которым он их подвергает. Однако он никогда не может быть уверен в том,
что новые проверки (или даже 

новое теоретическое обсуждение) не приведут его к модификации или к
отбрасыванию его теорий. В этом 

смысле все теории являются и остаются гипотезами: они суть предположения
(doxa) в отличие от 

несомненного знания (episteme).

(3) Лучшие и истинные научные теории описывают "сущности" или
"сущностную природу" вещей  

- : те реальности, которые лежат за явлениями. Такие теории не нуждаются
в дальнейшем объяснении и 

не допускают его: они являются окончательными объяснениями, и нахождение
их есть конечная цель 

ученого.

Этот третий тезис (в соединении со вторым) и есть то, что я называю
"эссенциализмом". Я думаю, 

что он, как и второй тезис, является ошибочным.

То общее, что объединяет философов науки из инструменталистского лагеря
от Беркли до Маха, 

Дюгема и Пуанкаре, можно выразить следующим образом. Все они утверждают,
что объяснение не является 

целью физической науки, так как физическая наука не может открыть
"скрытой сущности вещей". Из их 

аргументов можно понять, что они имеют в виду то, что я называю
окончательным объяснением . 

Некоторые из них, например Мах и Беркли, придерживались этой точки
зрения потому, что не верили в 

существование такой вещи, как сущность физического мира: Max - потому,
что он вообще не верил в 

сущности; Беркли - потому, что он верил только в духовные сущности и
полагал, что единственным 

сущностным объяснением мира является бог. Дюгем, по-видимому, думал
(следуя Канту ), что сущности 

существуют, но наука не способна их открыть (хотя мы как-то можем к
этому приближаться). Подобно 

Беркли, он считал, что они могут быть открыты религией. Однако все эти
философы были согласны друг с 

другом относительно того, что (окончательное) научное объяснение
невозможно. Из факта отсутствия 

скрытой сущности, которую могли бы описывать научные теории, они делали
вывод о том, что эти теории 

(которые, очевидно, не описывают наш повседневный мир обыденного опыта)
вообще ничего не 

описывают. Поэтому они являются лишь инструментами (см. [32, гл. 6]). А
то, что может показаться ростом 

теоретического знания, представляет собой лишь улучшение инструментов.

Таким образом, философы-инструменталисты отвергают третий тезис, то есть
тезис о 

существовании сущностей. (Я также отвергаю его, но по несколько иным
основаниям.) В то же время они 

отвергают, да и вынуждены отвергать второй тезис, так как, если теория
является инструментом, она не 

может быть истинной (а лишь удобной, простой, экономной, сильной и т.
п.). Поэтому они часто называют 

теории "гипотезами", но под этим они, конечно, понимают не то, что
понимаю я, а именно что теория 

предполагается истинной, что она является дескриптивным, хотя, может
быть, и ложным, высказыванием. 

Инструменталисты говорят также, что теории недостоверны. "Что касается
полезности гипотез, - пишет 

Осиандер (в конце своего предисловия к книге Коперника "Об обращении
небесных сфер"), -  то от 

астрономии никто не должен ожидать чего-либо достоверного, так как ничто
в этом роде никогда не 

исходило от нее". Я вполне согласен с тем, что теории не дают никакой
достоверности (ибо они всегда 

могут быть Опровергнуты). Я согласен даже с тем, что они являются
инструментами, хотя не могу 

согласиться видеть в этом причину их недостоверности. (Я думаю,
подлинная причина этого заключается 

просто в том, что наши проверки никогда не могут быть исчерпывающими.)
Таким образом, между мной и 

моими оппонентами-инструменталистами имеется значительное согласие
относительно второго и третьего 

тезисов. Однако по поводу первого тезиса мы полностью расходимся.

К этому расхождению я обращусь позднее. В данном разделе я буду пытаться
критиковать тезис (3) 

- эссенциалистское понимание науки - в направлении, несколько отличном
от аргументации 

инструментализма, которую я не могу принять. Утверждение
инструменталистов о том, что не может 

существовать "скрытых сущностей", опирается на их убеждение относительно
того, что вообще не может 

существовать ничего скрытого (а если и есть нечто скрытое, то оно может
быть познано лишь благодаря 

божественному откровению). Из того, что я сказал ранее в разд. 2, должно
быть ясно, что я не могу принять 

аргумент, который заставляет меня отвергать претензии науки на открытие
вращения Земли, ядра атома, 

космического излучения или "радиозвезд".

Поэтому я вполне согласен с эссенциализмом относительно того, что многое
от нас скрыто и что 

многое из того, что скрыто, может быть обнаружено. (Я в корне расхожусь
с духом изречения 

Витгенштейна: "Загадки не существует" [41, с. 96].) Я даже не склонен
критиковать тех, кто пытается 

понять "сущность мира". То эссенциалистское учение, которое я оспариваю,
есть только учение о том, что 

наука стремится к окончательному объяснению, то есть к такому
объяснению, которое (в силу своей 

природы) не допускает дальнейшего объяснения и не нуждается в нем.

Таким образом, моя критика эссенциализма не имеет целью обосновать
несуществование 

сущностей, она лишь стремится показать обскурантистский характер той
роли, которую играла идея 

сущности в галилеевской философии науки (вплоть до Максвелла, который
был склонен верить в нее, но 

собственная работа которого подрывала эту веру). Другими словами, с
помощью критики я пытаюсь 

показать, что независимо от того, существуют сущности или нет, вера в
них никак не помогает и, может 

быть, даже мешает нам, так что у ученых нет оснований допускать их
существование .

Я думаю, что лучше всего это можно показать с помощью простого примера -
теории тяготения 

Ньютона.

Эссенциалистская интерпретация ньютоновской теории восходит к Роджеру
Котсу . Согласно его 

мнению, Ньютон открыл, что каждая частица материи наделена тяжестью, то
есть присущей ей силой 

притягивать Другую материю. Она также наделена инерцией - внутренней
силой сопротивления 

изменению ее состояния движения (или силой сохранения направления и
скорости движения). Поскольку и 

тяжесть, и инерция присущи каждой частице материи, оба эти свойства
должны быть строго 

пропорциональны количеству материи в теле и, следовательно, друг другу.
Это соотношение 

формулируется в законе пропорциональности инерционной и гравитационной
масс. В силу того, что 

гравитация исходит из каждой частицы, мы приходим к квадратичному закону
притяжения. Другими 

словами, законы движения Ньютона являются простыми описаниями на
математическом языке положения 

вещей, обусловленного внутренними свойствами материи: они описывают
сущностную природу материи.

Поскольку теория Ньютона описывает сущностную природу материи, она может
- с помощью 

математической дедукции - объяснить поведение всей материи. Однако сама
теория Ньютона, согласно 

Котсу, не может быть объяснена и не нуждается в дальнейшем объяснении,
по крайней мере в области 

физики. (Единственно возможным дальнейшим объяснением было бы то, что
бог наделил материю этими 

сущностными свойствами .)

Эссенциалистское понимание теории Ньютона было общепризнанным вплоть до
последнего 

десятилетия XIX века. Ясно, что оно было обскурантистским: оно
препятствовало постановке таких 

плодотворных вопросов, как: "Какова причина тяготения?" или более
развернуто: "Можно ли объяснить 

тяготение посредством выведения ньютоновской теории (или ее хорошей
аппроксимации) из более общей 

теории (которая должна быть независимо проверяемой)?"

В настоящее время выяснилось, что сам Ньютон не рассматривал тяжесть в
качестве сущностного 

свойства материи (хотя таким сущностным свойством он считал инерцию, а
также - вместе с Декартом - 

протяженность). По-видимому, от Декарта он воспринял мнение о том, что
сущность вещи должна быть 

его истинным или абсолютным свойством (то есть свойством, не зависящим
от существования других 

вещей), таким, как протяженность или способность сопротивляться
изменению состояния его движения, а 

не относительным свойством, то есть свойством, которое - подобно тяжести
- детерминирует отношения 

(взаимодействия в пространстве) между одним телом и другими телами.
Поэтому он остро чувствовал 

неполноту своей теории и испытывал потребность объяснить тяжесть. "То,
что тяжесть, - писал он, - 

является прирожденным, неотъемлемым и сущностным свойством материи, так
что одно тело может 

действовать на расстоянии на другое тело... кажется мне столь великим
абсурдом, что, я думаю, ни один 

человек, хоть немного искушенный в философии, не поверит в это" .

Интересно отметить, что здесь Ньютон заранее осуждает основную массу
своих последователей. О 

них можно сказать, что свойства, о которых они узнавали еще в школе,
казались им сущностными (и даже 

самоочевидными), хотя Ньютону, усвоившему картезианские воззрения, те же
самые свойства 

представлялись нуждающимися в объяснении (и почти парадоксальными).

Однако Ньютон сам был эссенциалистом. Он усердно пытался найти
приемлемое окончательное 

объяснение тяжести, стремясь вывести квадратичный закон тяготения из
предположения о механическом 

столкновении  - единственном виде каузального действия, допускаемом
Декартом, так как только 

столкновение можно было объяснить на основе сущностного свойства всех
тел - протяженности . Но в 

этом он потерпел неудачу. Если бы ему удалось добиться успеха, то, можно
не сомневаться, он считал бы, 

что его проблема получила окончательное решение и он нашел окончательное
объяснение тяжести . Но в 

этом он бы ошибся. Вопрос "Почему тела могут соударяться?" может быть
поставлен (что первым увидел 

Лейбниц), и это чрезвычайно плодотворный вопрос. (В настоящее время
считают, что они соударяются 

благодаря определенным электрическим силам отталкивания.) Однако если бы
Ньютон добился успеха в 

своих попытках объяснить тяжесть, то картезианский и ньютоновский
эссенциализм мог бы 

воспрепятствовать даже постановке такого вопроса.

Я думаю, эти примеры делают ясным, что вера в сущности (истинные или
ложные) может создавать 

препятствия для мышления, для постановки новых и плодотворных проблем.
Более того, такая вера не 

может быть частью науки (так как даже если бы мы, по счастью,
натолкнулись на теорию, описывающую 

сущности, мы никогда не были бы уверены в ней). Однако убеждения,
которые, вероятно, приводят к 

обскурантизму, безусловно, не относятся к тем вненаучным убеждениям
(таким, как вера в силу 

критической дискуссии), которые вынужден принимать ученый.

Этим завершается моя критика эссенциализма.

4. Вторая точка зрения: теории как инструменты

Инструменталистская точка зрения обладает большой привлекательностью.
Она скромна и проста, 

особенно по сравнению с эссенциализмом.

Согласно эссенциализму, мы должны проводить различие между: (I)
универсумом сущностной 

реальности, (II) универсумом наблюдаемых феноменов и (III) универсумом
дескриптивного языка или 

символического представления. Каждый из них я представляю на схеме в
виде квадрата.

 

Используя эту схему, мы может описать функцию теории следующим образом.
Пусть a, b - 

феномены; А, В - соответствующие реальности, лежащие за этими явлениями;
?, ?  - описания или 

символические представления этих реальностей. Пусть E - сущностные
свойства А, В, а   - теория, 

описывающая Е. Из   и ? мы можем вывести ?; это означает, что с помощью
нашей теории мы можем 

объяснить, почему a ведет к b или является его причиной.

Представление об инструментализме можно получить из этой схемы, просто
опустив в ней (I), то 

есть универсум реальностей, лежащих за различными явлениями. Тогда ?
будет непосредственно описывать 

a, а ? -  непосредственно описывать b, в то время как ? не будет
описывать ничего - это лишь инструмент, 

помогающий нам дедуцировать ? из ?. (Эту концепцию можно выразить,
сказав - как это сделал Шлик, 

следуя Витгенштейну, - что универсальный закон, или теория, не является
подлинным высказыванием, а 

представляет собой скорее "некоторое правило или множество инструкций,
служащих для вывода одного 

сингулярного высказывания из других сингулярных высказываний" .)

Такова инструменталистская точка зрения. Чтобы лучше понять ее,
рассмотрим вновь в качестве 

примера динамику Ньютона. Будем считать a и b положениями двух пятен
света (или двух положений 

планеты Марс); ? и ? будут соответствующими формулами формальной
системы, а ? - теорией, 

дополненной общим описанием Солнечной системы (или "моделью" Солнечной
системы). Ничто в мире (в 

универсуме II) не соответствуют е; в нем, например, просто не существует
таких вещей, как силы 

притяжения. Ньютоновские силы не являются сущностями, детерминирующими
ускорения тел: это лишь 

математические средства, помогающие нам выводить ? из a, и ничего более.

Несомненно, что в этой концепции мы достигаем привлекательного упрощения
и радикального 

применения бритвы Оккама. Однако, хотя эта простота и привлекла многих
(например, Маха) к 

инструментализму, она является отнюдь не самым сильным аргументом в его
пользу.

Более сильный аргумент Беркли в защиту инструментализма опирался на его
номиналистическую 

философию языка. Согласно этой философии, выражение "сила притяжения" не
может иметь смысла, так 

как силы притяжения никогда нельзя наблюдать. Можно наблюдать движения,
а не их предполагаемые 

скрытые "причины". С точки зрения понимания языка, выдвинутого Беркли,
этого достаточно для того, 

чтобы показать, что теория Ньютона не может иметь никакого
информативного, или дескриптивного, 

содержания.

Этот аргумент Беркли можно критиковать за чрезвычайно узкую теорию
значения, которая из него 

вытекает. При последовательном применении эта теория равнозначна тезису
о том, что все диспозиционные 

слова не имеют значения. Лишенными значения оказываются не только
ньютоновские "силы притяжения", 

но даже обычные диспозиционные слова и выражения, такие, как "ломкий" (в
отличие от "сломанный") или 

"способный проводить электричество" (в отличие от "проводит
электричество"). Они не являются именами 

чего-то наблюдаемого, поэтому их нужно рассматривать наравне с
ньютоновскими силами. Однако было бы 

трудно все эти выражения считать бессмысленными, и с точки зрения
инструментализма это совсем не 

обязательно нужен лишь особый анализ значения диспозиционных терминов и
диспозиционных 

высказываний, и такой анализ покажет, что эти выражения имеют значение.
Однако с точки зрения 

инструментализма они не имеют дескриптивного значения (подобного тому,
которым обладают 

недиспозиционные термины и высказывания). Их функция состоит не в том,
чтобы представлять события, 

явления или "происшествия" в мире или описывать факты. Их значение
исчерпывается тем, что они 

разрешают нам делать выводы или переходить от одного положения дел к
другому положению дел. 

Недиспозиционные высказывания, описывающие наблюдаемые положения дел
("эта стойка сломана"), 

имеют ценность, так сказать, наличных денег; диспозиционные же
высказывания, к которым принадлежат и 

законы науки, похожи не на наличные деньги, а на законные "средства",
дающие право на получение 

наличных денег.

Кажется, нужно сделать еще только один шаг в этом направлении для того,
чтобы прийти к 

инструменталистскому аргументу, который чрезвычайно трудно, а может
быть, вообще невозможно 

критиковать, так как с точки зрения этого аргумента вся наша проблема -
является наука дескриптивной 

или инструментальной - предстает как псевдопроблема .

Упомянутый шаг состоит в том, что мы -допускаем у диспозиционных
терминов не только 

некоторое инструментальное значение, но также и некоторый вид
дескриптивного значения. 

Диспозиционные слова, такие, как "ломкий", несомненно, что-то описывают,
так как сказать о вещи, что она 

является ломкой, - значит описать ее как вещь, которая может быть
сломана. Однако` сказать о вещи, что 

она является ломкой или растворимой, - значит описать ее иначе и
посредством иного метода, нежели тот, 

который мы используем, говоря, что вещь сломана или растворилась; в
противном случае нам не нужно 

было бы использовать соответствующий суффикс. Различие как раз и состоит
в том, что, используя 

диспозиционные слова, мы описываем то, что может случиться с вещью (при
определенных 

обстоятельствах). Соответственно этому диспозиционные описания являются
описаниями, но тем не менее 

их функция является чисто инструментальной. В этом случае знание
является силой (силой предвидения). 

Когда Галилей говорил о Земле: "И все-таки она вертится!", то он
утверждал, несомненно, некоторое 

дескриптивное высказывание. Однако функция, или значение, этого
высказывания оказывается тем не менее 

чисто инструментальной: она исчерпывается той помощью, которую это
высказывание оказывает нам при 

выводе определенных недиспозиционных высказываний.

Таким образом, согласно этому рассуждению, попытка показать, что наряду
с инструментальным 

значением теории имеют дескриптивное значение, является ошибочной, и вся
проблема - спор между 

Галилеем и церковью - оказывается псевдопроблемой.

В поддержку того мнения, что Галилей пострадал ради псевдопроблемы,
ссылаются на то, что с 

точки зрения логически более развитой системы физики проблема Галилея
действительно исчезает. Часто 

можно услышать, что общий принцип относительности Эйнштейна будто бы
делает совершенно ясным, что 

об абсолютном движении говорить бессмысленно, даже если речь идет о
вращении, так как мы свободны в 

выборе системы, которую мы хотим считать (относительно) покоящейся.
Поэтому и проблема Галилея 

исчезает. Кроме того, она исчезает еще и по соображениям, изложенным
выше. Астрономическое знание не 

может быть не чем иным, кроме как знанием движения звезд, поэтому оно
может быть лишь средством для 

описания и предсказания наших наблюдений, а так как последние должны
быть независимы от нашего 

выбора системы координат, то отсюда становится совершенно ясно, почему
проблема Галилея не может 

быть реальной проблемой.

В этом разделе я не буду критиковать инструментализм или отвечать на его
аргументы, за 

исключением самого последнего из упомянутых аргументов, ссылающегося на
общую теорию 

относительности. Этот аргумент основан на ошибке. С точки зрения общей
теории относительности имеется 

очень ясный смысл - даже некоторый абсолютный смысл - в утверждении о
том, что Земля вращается: 

она вращается точно в том же смысле, в котором, вращается колесо
велосипеда. Это значит, что она 

вращается относительно любой локальной инерциальной системы.
Действительно, теория относительности 

описывает Солнечную систему таким образом, что из этого описания мы
можем заключить, что любой 

наблюдатель, находящийся на любом, достаточно удаленном и свободно
движущемся физическом теле 

(таком, как наша Луна, другая планета или звезда, находящаяся за
пределами Солнечной системы), увидит 

вращение Земли и из этого наблюдения сможет сделать вывод о том, что для
обитателей Земли должно 

существовать видимое суточное движение Солнца по небосводу. Ясно, что
это именно тот смысл слов "она 

движется", который и послужил основой спора, так как речь в этом споре
отчасти шла о том, похожа ли 

Солнечная система на систему Юпитера с его лунами (только по размерам
больше) и имеет ли она такой же 

вид при наблюдении со стороны. По всем этим вопросам Эйнштейн с полной
определенностью 

поддерживает Галилея.

Мое рассуждение нельзя интерпретировать как признание того, что весь
обсуждаемый нами вопрос 

может быть сведен к вопросу о наблюдениях или о возможных наблюдениях.
Конечно, и Галилей, и 

Эйнштейн намеревались, помимо всего прочего, показать, что увидел бы
"наблюдатель или возможный 

наблюдатель. Однако не в этом состояла их основная проблема. Оба они
исследовали физические системы и 

их движения. Только философ-инструменталист утверждает, что они
обсуждали или хотели обсуждать не 

физические системы, а лишь результаты возможных наблюдений и что их так
называемые "физические 

системы", которые казались им объектами изучения, на самом деле были
лишь инструментами для 

предсказания наблюдений.

5. Критика инструменталистской точки зрения

Аргумент Беркли, как мы видели, опирается на признание определенной
философии языка, которая, 

может быть, убедительна на первый взгляд, но не обязательно истинна.
Кроме того, он зависит от проблемы 

значения (об этой проблеме см. мои работы [31; 22; 32, гл. l, M, 13 и
14]), которая прославилась своей 

неопределенностью и едва ли имеет большие шансы быть решенной. Положение
становится еще более 

тяжелым, если мы учтем некоторые новейшие направления развития
аргументов Беркли, краткое изложение 

которых мы дали в предшествующем разделе. Поэтому я попытаюсь
сформулировать ясное решение нашей 

проблемы с помощью иного подхода - опираясь на анализ науки, а не на
анализ языка.

Мою критику инструменталистского понимания научных теорий можно
суммировать следующим 

образом.

Инструментализм можно выразить в форме тезиса, утверждающего, что
научные теории - теории 

так называемой "чистой науки" - являются не чем иным, как правилами
вычисления (или правилами 

вывода), которые в принципе носят такой же характер, как и правила
вычисления так называемых 

"прикладных наук". (Это можно сформулировать также в виде тезиса о том,
что "чистой" науки не 

существует и что всякая наука является "прикладной".)

Мой ответ инструментализму заключается в том, что я показываю
существование глубоких 

различий между" "чистыми" теориями и техническими правилами вычисления и
что, хотя инструментализм 

может дать прекрасное описание этих правил, он совершенно неспособен
понять различия между ними и 

научными теориями. Поэтому инструментализм терпит крах.

Анализ многих функциональных различий, существующих между правилами
вычисления (скажем, 

для навигации) и научными теориями (такими, как теория Ньютона),
является весьма интересной задачей, 

но нам достаточно краткого перечня уже имеющихся результатов. Логические
отношения между теориями и 

правилами вычисления не являются симметричными и отличаются от тех
отношений, которые могут 

существовать между различными теориями или между различными правилами
вычисления. Способ, с 

помощью которого опробуются правила вычисления, отличается от того
способа, с помощью которого 

проверяются теории, и мастерство, которого требует применение правил
вычисления, отлично от того, 

которое требуется для их (теоретического) обсуждения и для
(теоретического) определения пределов их 

применимости. Все это, конечно, лишь некоторые предварительные общие
замечания, но их, по-видимому, 

достаточно для понимания направления нашей аргументации.

Обсудим теперь несколько более подробно один из названных пунктов,
поскольку из него вытекает 

аргумент, аналогичный тому, который я уже использовал против
эссенциализма. Я хочу рассмотреть тот 

факт, что теории проверяются посредством попыток опровергнуть их
(попыток, которые многому нас учат), 

в то время как для технических правил вычисления ничего подобного не
существует.

Теория проверяется не просто в процессе ее применения или испытания, а в
процессе применения 

ее к весьма специальным случаям, для которых она дает результаты, весьма
отличные от тех, которых мы 

могли бы ожидать в свете других теорий, если бы у нас не было этой
теории. Другими словами, для наших 

проверок мы пытаемся выбрать такие решающие случаи, в которых можно
ожидать, что теория потерпит 

крушение, если она не истинна. Такие случаи являются "решающими" в
смысле Бэкона: они указывают 

пункты расхождения между двумя (или более) теориями. Из того факта, что
без данной теории мы должны 

были бы ожидать иного результата, вытекает, что наше ожидание было
результатом некоторой другой 

(возможно, более старой) теории, но мы вряд ли осознаем этот факт.
Однако если Бэкон верил, что 

решающий эксперимент может обосновать, или верифицировать, теорию, мы
должны сказать, что в лучшем 

случае такой эксперимент может лишь опровергнуть, или фальсифицировать,
теорию .

Решающий эксперимент - это попытка опровергнуть теорию, и если такая
попытка не приводит к 

успеху, а напротив, теория с ее неожиданным предсказанием оказывается
права, то мы вправе сказать, что 

теория подкрепляется этим экспериментом. (Она подкрепляется тем лучше ,
чем более неожиданным или 

менее вероятным был результат эксперимента.)

Против развитого здесь понимания можно возразить (вслед за Дюгемом), что
в каждую проверку 

включается не только проверяемая теория, а целая система наших теорий и
предположений, фактически 

почти все наше знание, так что мы никогда не можем с уверенностью
сказать, какие из этих предположений 

опровергнуты. Однако эта критика упускает из виду тот факт, что если
каждую из двух теорий (в отношении 

которых решающий эксперимент должен сделать выбор) мы берем вместе со
всем предшествующим, 

исходным знанием, то выбор осуществляется между двумя системами,
различающимися между собой 

только теми теориями,. которые противостоят друг другу. Эта критика,
далее, упускает из виду и тот факт, 

что мы утверждаем опровержимость не теории как таковой, а теории вместе
с данным предшествующим, 

исходным знанием, часть которого при постановке другого решающего
эксперимента может быть 

отвергнута как ответственная за опровержение. (Таким образом,
рассматриваемую теорию мы можем 

охарактеризовать как ту часть всей системы нашего знания, для которой мы
имеем - хотя бы и смутно, 

нечетко - некоторую альтернативу и которую мы стремимся подвергнуть
решающим проверкам.)

Ничего похожего на такие проверки не существует для инструментов и
правил вычисления. 

Конечно, инструмент может сломаться или устареть. Однако едва ли имеет
смысл говорить, что мы 

подвергаем инструмент самым строгим проверкам с тем, чтобы отбросить
его, если он не выдержит этих 

проверок: корпус каждого самолета, например, можно "испытывать на
прочность", но эта проверка 

предпринимается не для того, чтобы отказаться от корпуса самолета после
его разрушения, а для того, 

чтобы получить информацию о корпусах самолетов (то есть проверить теорию
о них), так чтобы их можно 

было использовать в границах их применимости (или безопасности).

В целях инструментального, практического применения теория может
использоваться в границах ее 

применимости даже после опровержения: астроном, считающий, что теория
Ньютона оказалась ложной, 

без колебаний будет использовать ее формализм в границах его
Применимости.

Иногда, к своему разочарованию, мы можем обнаружить, что сфера
применимости некоторого 

инструмента меньше, чем мы ожидали вначале, но это не заставляет нас
отбрасывать этот инструмент 

именно как инструмент - будь это теория или что-то еще. Вместе с тем
такое разочарование означает, что 

мы получили новую информацию благодаря опровержению теории - той теории,
из которой следует, что 

инструмент применим в более широкой области.

Таким образом, как мы видели, инструменты и даже теории в той мере, в
которой они являются 

инструментами, не могут быть опровергнуты. Следовательно,
инструменталистская интерпретация не 

способна объяснить реальные проверки, являющиеся попытками опровержения,
и не может пойти дальше 

утверждения о том, что различные теории имеют разные области применения.
Поэтому у нее нет 

возможности понять научный прогресс. Вместо того чтобы (вместе со мной)
говорить, что теория Ньютона 

была фальсифицирована решающими экспериментами, которые не смогли
фальсифицировать теорию 

Эйнштейна, и что поэтому теория Эйнштейна лучше, чем теория Ньютона,
последовательней 

инструменталист должен, ссылаясь на "новую" точку зрения, сказать
словами Гейзенберга: "Поэтому мы не 

можем больше говорить: механика Ньютона ложна... Теперь мы предпочитаем
использовать такую 

формулировку: классическая механика... "права" везде, где применимы ее
понятия" [14, с. ЗЗЗ] . Поскольку 

слово "права" здесь означает "применима", постольку процитированное
утверждение равнозначно 

следующему: "Классическая механика применима там, где применимы ее
понятия", а это весьма 

бессодержательно. Однако в любом случае главным здесь. является то, что,
отвергая фальсификацию и 

акцентируя внимание на использовании знания, инструментализм оказывается
столь же 

обскурантистской философией, как и эссенциализм, ибо лишь в поисках
опровержений наука может 

надеяться чему-либо научиться. Только при рассмотрении того, каким
образом ее различные теории 

выдерживают проверки, наука может обнаружить различие между лучшими и
худшими теориями и найти 

критерий прогресса (см. далее гл. 10).

Итак, инструмент для предсказания нельзя фальсифицировать. То, что на
первый взгляд может 

показаться фальсификацией, оказывается не более чем дополнительным
предупреждением относительно 

границ применимости наших инструментов. Это объясняет, почему
инструменталистское понимание может 

быть использовано ad hoc для спасения физической теории, находящейся под
угрозой противоречий, что и 

было сделано Бором (если я прав в своей интерпретации его принципа
дополнительности, данной в разд. 2). 

Если теории являются лишь инструментами для предсказания, то мы не
обязаны отбрасывать отдельную 

теорию, даже если мы уверены в том, что непротиворечивой физической
интерпретации ее формализма не 

существует.

В итоге мы можем сказать, что инструментализм не способен объяснить того
большого значения, 

которое для чистой науки имеют проверки даже наиболее отдаленных
следствий ее теорий, так как он не 

способен объяснить интереса ученого, занимающегося чистой наукой, к
истине и лжи. В 

противоположность весьма критической позиции, которой должен
придерживаться ученый, занимающийся 

чистой наукой, инструменталистский подход (аналогичный подходу
прикладной науки) довольствуется 

успехами применения научного знания. Поэтому именно инструментализм,
по-видимому, виновен в том, 

что в настоящее время квантовая теория находится в застое. (Это было
написано до опровержения принципа 

четности.)

6. Третья точка зрения: предположения, истина и 

реальность

Ни Бэкон, ни Беркли не верили в то, что Земля вращается, но сегодня в
этом убежден каждый 

человек, в том числе и физики. Инструментализм был принят Бором и
Гейзенбергом лишь как способ 

преодоления специальных трудностей, возникающих в квантовой теории.

Однако этот мотив едва ли является достаточным. Всегда трудно
интерпретировать только что 

созданные теории, и они иногда ставят в тупик даже своих собственных
творцов, как это случилось с 

Ньютоном. Максвелл вначале склонялся к эссенциалистской интерпретации
своей теории, которая, 

несомненно, внесла наибольший вклад в крушение эссенциализма. А Эйнштейн
первоначально был склонен 

инструменталистски интерпретировать теорию относительности, выдвинув
идею операционального анализа 

понятия одновременности, что больше, чем другое, обусловило современную
популярность 

инструментализма. Позднее он сожалел об этом .

Я уверен, физики вскоре поймут, что принцип дополнительности является
принципом ad hoc и что 

(это еще более важно) его единственная функция состоит в том, чтобы
избежать критики и предотвратить 

обсуждение физических интерпретаций, хотя критика и обсуждение крайне
необходимы для развития 

любой теории. Физики, я убежден, больше не будут верить в то, что
инструментализм навязывается им 

структурой современной физической теории.

Во всяком случае, инструментализм - как я пытался показать - не более
приемлем, чем 

эссенциализм. Нет никакой необходимости признавать ни эссенциализм, ни
инструментализм, так как 

существует третья точка зрения.

Мне кажется, что "третья точка зрения" не является ни неожиданной, ни
удивительной. Она 

сохраняет галилеевское убеждение в том, что ученый стремится к истинному
описанию мира или отдельных 

его аспектов и к истинному объяснению наблюдаемых фактов. Это убеждение
она соединяет с 

негалилеевским пониманием того, что, хотя истина и является целью
ученого, он никогда с уверенностью не 

может знать, истинны ли его достижения, и он способен с достаточной
определенностью обосновать иногда 

лишь ложность своих теорий .

Это "третье истолкование" научных теорий можно кратко сформулировать в
виде утверждения о 

том, что научные теории представляют собой подлинные предположения -
высокоинформативные догадки 

относительно мира, которые хотя и не верифицируемы (то есть нельзя
показать, что они истинны), но могут 

быть подвергнуты строгим критическим проверкам. Они являются серьезными
попытками обнаружить 

истину. В этом отношении научные гипотезы совершенно аналогичны
знаменитой проблеме Гольдбаха в 

теории чисел. Гольдбах полагал, что его предположение может оказаться
истинным, и оно действительно 

может быть истинным, хотя мы не знаем и, может быть, никогда не узнаем,
истинно оно или нет.

Я остановлюсь лишь на немногих аспектах моей "третьей точки зрения",
причем только на тех из 

них, которые отличают ее от эссенциализма и инструментализма. Начнем с
эссенциализма.

Эссенциализм считает наш обычный мир лишь видимостью, за которой он
открывает реальный 

мир. Такое понимание должно быть отвергнуто сразу же, как только мы
осознаем тот факт, что мир каждой 

из наших теорий в свою очередь может быть объяснен с помощью других
дальнейших миров, описываемых 

последующими теориями - теориями более высокого уровня абстракции,
универсальности и 

проверяемости. Концепция о сущностной, или окончательной, реальности
рушится вместе с учением об 

окончательном объяснении.

Поскольку, согласно нашей третьей точке зрения, новые научные теории -
подобно старым - 

являются подлинными предположениями, постольку они являются искренними
попытками описать эти 

дальнейшие миры. Таким образом, все эти миры, включая и наш обычный мир,
мы должны считать равно 

реальными мирами, или, может быть, лучше сказать, равно реальными
аспектами или уровнями реального 

мира. (Глядя через микроскоп и переходя ко все большему увеличению, мы
можем увидеть различные, 

полностью отличающиеся друг от друга аспекты или уровни одной и той же
вещи - все в одинаковой 

степени реальные.) Поэтому ошибочно говорить, что мое фортепьяно,
насколько я его знаю, является 

реальным, в то время как предполагаемые молекулы и атомы, из которых оно
состоит, являются лишь 

"логическими конструкциями" (или чем-то столь же нереальным). Точно так
же ошибочно говорить, будто 

атомная теория показывает, что фортепьяно моего повседневного мира
является лишь видимостью. 

Неубедительность последнего утверждения тотчас же. становится очевидной,
как только мы увидим, что 

атомы в свою очередь могут быть объяснены как возмущения в квантованном
.силовом поле (или в поле 

вероятностей) . Все эти предположения равны в своих претензиях на
описание реальности, хотя некоторые 

из них более предположительны, чем другие.

Поэтому мы не будем, например, считать реальными только так называемые
"первичные качества" 

тела (такие, как его геометрические очертания) и противопоставлять их -
как это делали эссенциалисты - 

нереальным и якобы лишь кажущимся "вторичным качествам" (таким, как
цвет). Действительно, и 

протяженность, и геометрические очертания тела давно стали объектами
объяснения на основе теорий 

более высокого уровня, описывающих последующие и более глубокие уровни
реальности - силы и поля 

сил, которые связаны с первичными качествами так же, как последние, по
мнению эссенциалистов, связаны 

со вторичными качествами. Вторичные качества, такие, как цвет, столь же
реальны, как и первичные 

качества, хотя наши цветовые ощущения следует, конечно, отличать от
свойств цвета физических вещей 

точно так же, как наше восприятие геометрических очертаний следует
отличать от геометрических свойств 

физических тел. С нашей точки зрения, оба вида качеств в равной степени
реальны, то есть предполагаются 

реальными. Сказанное справедливо и в отношении сил и силовых полей,
несмотря на их несомненный 

гипотетический, или предположительный, характер.

Хотя все эти различные уровни в разной степени реальны в одном смысле
слова "реальный", 

существует другой, близкий к первому смысл слова "реальный", согласно
которому мы могли бы сказать, 

что более высокие и более предположительные уровни более реальны,
несмотря на свой более 

гипотетический характер. В соответствии с нашими научными теориями они
более реальны (более 

стабильны, устойчивы) в том смысле, в котором стол, дерево или звезда
более реальны, чем любая из их 

сторон.

Не является ли, однако, предположительный, гипотетический характер наших
теорий причиной 

того, что мы не имеем права приписывать реальное существование тем
мирам, которые они описывают? Не 

следует ли нам (даже если мы считаем критерий Беркли "существовать
значит быть воспринимаемым" 

чрезмерно узким) называть "реальными" только те положения вещей, которые
описываются истинными 

высказываниями, а не просто предположениями, которые могут оказаться
ложными? Эти вопросы приводят 

нас к обсуждению инструменталистской концепции, которая, утверждая, что
теории являются лишь 

инструментами, склонна отрицать, что они описывают нечто реальное.

Я принимаю то убеждение (неявно содержащееся в классической теории
истины, или теории 

соответствия) , что некоторое положение вещей мы можем назвать
"реальным", если и только если 

описывающее его высказывание истинно. Однако было бы серьезной ошибкой
делать отсюда вывод о том, 

что недостоверность теории, то есть ее гипотетический, предположительный
характер, сколько-нибудь 

уменьшает ее неявную претензию на описание чего-то реального. Каждое
утверждение s эквивалентно 

утверждению о том, что s истинно. И когда s является предположением, то
мы прежде всего должны 

помнить о том, что предположение может оказаться истинным и,
следовательно, описывать реальное 

положение вещей. Если же оно все-таки ложно, то оно противоречит
некоторому реальному положению 

вещей (описываемому истинным отрицанием этого предположения). Кроме
того, когда мы проверяем наше 

предположение и фальсифицируем его, то мы ясно видим, что существует
реальность - то нечто, с чем 

столкнулось наше предположение.

Таким, образом, наши фальсификации указывают пункты, в которых мы
соприкасаемся с 

реальностью. И наша последняя и лучшая теория всегда является попыткой
объединить все фальсификации, 

найденные в данной области, объясняя их простейшим, то есть наиболее
проверяемым, образом, как я 

пытался это показать в ([31, разд. 31 - 46].

Если мы не знаем, как проверить некоторую теорию, то мы, по-видимому,
усомнимся в том, 

существует ли нечто того вида (или того уровня), которое описывается
этой теорией. А если мы с 

уверенностью знаем, что она и не может быть проверена, то наши сомнения
возрастут и может возникнуть 

подозрение, что эта теория представляет собой, скорее всего, миф или
сказку. Однако если теория 

проверяема, то отсюда следует, что события определенного рода не могут
происходить, поэтому она 

нечто утверждает относительно реальности. (Именно поэтому мы требуем,
чтобы теория, носящая более 

предположительный характер, имела более высокую степень проверяемости.)
Таким образом, проверяемые 

предположения или догадки в любом случае являются предположениями или
догадками относительно 

реальности. Из их предположительного характера можно сделать вывод лишь
о том, что наше знание 

относительно описываемой ими реальности является недостоверным или
предположительным. И хотя лишь 

то несомненно реально, что известно нам с достоверностью, ошибочно
думать, что реально только то, что 

известно нам как несомненно реальное. Мы не всеведущи, и, безусловно,
большая часть реальности нам 

вообще не известна. Проведенное рассуждение показывает, что в основе
инструментализма лежит все та же 

старая берклианская ошибка ("существовать - значит быть
воспринимаемым").

Теории - это наши собственные изобретения, наши собственные идеи. Они не
навязываются нам 

извне, а представляют собой созданные нами инструменты нашего мышления.
Это ясно осознавали 

идеалисты. Некоторые из наших теорий можно сопоставить с реальностью, и,
когда это происходит, мы 

узнаем, что реальность существует, что существует нечто напоминающее нам
о том, что наши идеи могут 

быть ошибочными. В этом реализм прав.

Таким образом, я согласен с эссенциализмом относительно того, что наука
способна делать 

реальные открытия, и даже относительно того, что в открытии новых миров
наш интеллект торжествует 

над нашим чувственным опытом. При этом я не впадаю в ошибку Парменида,
отрицающего реальность 

всего того, что имеет цвет, изменчиво, индивидуально, неопределенно и не
поддается описанию в нашем 

мире.

Поскольку я верю в то, что наука может совершать реальные открытия,
постольку я встаю на 

сторону Галилея против инструментализма. Я допускаю, что наши открытия
являются 

предположительными; это справедливо даже для географических
исследований. Предположения Колумба о 

том, что он открыл, в действительности были ошибочными; опираясь на свои
теории, Пири мог только 

предполагать, что ему удалось достичь Северного полюса. Однако эти
элементы предположительности не 

делают названные открытия менее реальными или менее важными.

Имеется важное различие, существующее между двумя видами научных
предсказаний, которого не 

может провести инструментализм. Это различие связано с проблемой
научного открытия. Речь идет о 

различии между предсказанием известного рода событий, таких, как
затмения и грозы, с одной стороны, и 

предсказанием новых видов событий (которые физики называют "новыми
эффектами"), таких, как 

предсказание, которое привело к открытию радиоволн или к искусственному
созданию новых элементов, не 

обнаруженных до этого в природе.

Для меня очевидно, что инструментализм способен понять только
предсказания первого вида: если 

теории являются инструментами для предсказаний, то мы должны согласиться
с тем, что, как и для всех 

других инструментов, их назначение должно быть установлено заранее.
Предсказания же второго вида 

могут быть вполне поняты только как открытия.

Я убежден в том, что в этих, как и в большинстве других случаев наши
открытия направляются 

нашими теориями, и теории не являются результатами открытий,
"обусловленных наблюдением". 

Наблюдение само имеет тенденцию направляться теорией. Даже
географические исследования (Колумба, 

Франклина, обоих Норденшельдов, Нансена, Вегенера, экспедиции Хейердала
на "Кон-Тики") часто 

предпринимались с целью проверки некоторой теории. Не довольствоваться
выдвижением предсказаний, а 

создавать новые ситуации для новых видов проверок - вот та функция
теорий, которую инструментализм 

едва ли сможет объяснить, не отказываясь от своих основных догм.

Наиболее интересное расхождение между нашей "третьей точкой зрения" и
инструментализмом 

проявляется, пожалуй, в том, что последний отрицает дескриптивную
функцию абстрактных и 

диспозиционных слов. Между прочим, такое отрицание обнаруживает в
инструментализме наличие 

элемента эссенциализма - веры в то, что события, явления или
"происшествия" (которые непосредственно 

наблюдаемы) должны быть в некотором смысле более реальными, чем
диспозиции (которые не 

наблюдаемы).

Наша "третья точка зрения" трактует этот вопрос по-иному. Я считаю, что
большинство 

наблюдений является более или менее косвенным, и поэтому сомнительно,
дает ли нам что-нибудь различие 

между непосредственно наблюдаемыми событиями и тем, что наблюдаемо
только косвенно. Мне кажется 

ошибкой считать ньютоновские силы ("причины ускорений") чем-то
таинственным и пытаться устранить их 

(как неоднократно предлагалось) в пользу ускорений. Ускорения не могут
быть наблюдаемы более 

непосредственно, чем силы, и сами являются диспозиционными: высказывание
о том, что скорость тела 

увеличивается, говорит нам, что скорость тела в следующую секунду
превзойдет его скорость в настоящий 

момент.

По моему мнению, все универсалии являются диспозициями. Если "ломкий"
является диспозицией, 

то диспозицией будет и "сломанный", если учесть, например, каким образом
врач устанавливает, сломана 

кость или нет. И мы не могли бы назвать стакан "разбитым", если бы куски
стекла вдруг сплавились в одно 

целое: критерий наличия свойства "быть разбитым" есть поведение тела при
определенных условиях. 

Аналогично и слово "красный" является диспозиционным: некоторая вещь
является красной, если она 

способна отражать свет определенного рода, то есть если она "выглядит
красной" при определенных 

условиях. Но даже "выглядеть красным" является диспозицией, так как это
выражение описывает 

диспозицию вещи заставлять наблюдателя соглашаться с тем, что она
выглядит красной.

Конечно, существуют степени диспозиционности: понятие "способный
проводить электричество" 

является диспозицией в более высокой степени, чем понятие "проводит
электричество", которое также 

является диспозицией в достаточно высокой степени. Степени
диспозиционности довольно точно 

соответствуют степеням предположительного, или гипотетического,
характера теорий. Поэтому я думаю, 

что нет смысла отрицать реальность диспозиций, если только мы
одновременно не отрицаем реальности 

вообще всех универсалий и всех состояний вещей, включая события, и не
используем слово "реальный" в 

том смысле, который с точки зрения обычного использования является
наиболее узким и осторожным: 

называем "реальными" только физические тела, и лишь те из них, которые
не слишком велики, не слишком, 

малы и не слишком далеки от нас для того, чтобы их можно было видеть и
иметь с ними дело.

Однако даже и в этом случае мы могли бы понять (как я писал двадцать лет
назад), что "в каждом 

описании используются универсальные имена (символы, понятия); каждое
высказывание по своему 

характеру является теорией, гипотезой. Высказывание "Здесь имеется
стакан воды" нельзя опытным путем 

верифицировать. Причина этого состоит в том, что входящие в это
высказывание универсалии не могут быть 

соотнесены с каким-либо специфическим чувственным опытом.
("Непосредственное восприятие" только 

однажды дано "непосредственно" оно уникально.) При помощи слова "стакан"
мы, к примеру, обозначаем 

физические тела, демонстрирующие определенное законосообразное
поведение; то же самое справедливо и 

для слова евода"" ([31, конец разд. 25, см. также прил. Х, (1) - (4)]).

Я не думаю, что язык, лишенный универсалий, мог бы работать, а
использование универсалий 

заставляет нас утверждать или (по крайней мере) предполагать реальность
диспозиций, хотя, конечно, не 

реальность конечных и необъяснимых далее сущностей. Все сказанное можно
выразить с помощью 

утверждения о том, что обычно принимаемое различие между "терминами
наблюдения" (или 

"нетеоретическими терминами") и теоретическими терминами является
ошибкой, так как все термины в 

некоторой степени являются теоретическими, хотя одни из них являются
теоретическими в большей 

степени, чем другие. Это аналогично тому, что (как мы сказали несколько
ранее) все теории являются 

предположительными, хотя некоторые из них более предположительны, чем
другие.

Если мы согласны или по крайней мере готовы предполагать реальность сил
и полей, то ничто не 

мешает нам предположить, что игральная кость обладает
предрасположенностью (или диспозицией) 

выпадать одной или другой своей стороной; что эта предрасположенность
может быть изменена в 

результате изменения веса кости; что предрасположенности такого рода
могут изменяться непрерывно и что 

мы можем оперировать с полями предрасположенностей или сущностей,
детерминирующих 

предрасположенности. Интерпретация вероятности в этом направлении могла
бы привести нас к новой 

физической интерпретации квантовой теории, которая будет отличаться от
чисто статистической 

интерпретации, восходящей к Борну, но в то же время будет принимать
положение о том, что проверка 

вероятностных высказываний может быть только статистической
(относительно теории вероятностей как 

предрасположенностей см. мои статьи [29 и 30)). Возможно, эта
интерпретация сможет хотя бы в некоторой 

степени помочь нам в решении тех серьезных и заставляющих задуматься
трудностей квантовой теории, 

которые в наши дни подвергли опасности галилеевскую традицию в науке.

Карл Поппер

Объективное знание.

Эволюционный подход 

ГЛАВА 3.

ЭПИСТЕМОЛОГИЯ БЕЗ ПОЗНАЮЩЕГО СУБЪЕКТА

Свой доклад я начну с некоторого признания. Хотя я очень удачливый
философ, у меня на основе 

большого опыта чтения лекций нет иллюзий насчет того, что я могу
передать в лекции. Поэтому я не буду ` 

пытаться убедить вас. Вместо этого я сделаю попытку лишь заставить вас
засомневаться кое в чем и, если 

мне это удастся, заставить вас задуматься над некоторыми проблемами.

1. Три тезиса об эпистемологии и третьем мире

Я, по-видимому, породил бы глубокие сомнения у тех, кто знает о моем
отрицательном отношении к Платону и Гегелю, если бы назвал свою лекцию
"Теория платоновского мира" или "Теория объективного 

духа".

Главной темой настоящего доклада будет то, что я называю - за неимением
лучшего термина - 

"третьим миром". Попытаюсь объяснить это выражение. Если использовать
слова "мир" или "универсум" 

не в строгом смысле, то мы можем различить следующие три мира, или
универсума: во-первых, мир 

физических объектов или физических состояний; во-вторых, мир состояний
сознания, мыслительных 

(ментальных) состояний, и, возможно, диспозиций к действию; в-третьих,
мир объективного содержания 

мышления, прежде всего содержания научных идей, поэтических мыслей и
произведений искусства.

Поэтому то, что я называю "третьим миром", по-видимому, имеет много
общего с платоновской 

теорией форм или идей и, следовательно, также с объективным духом
Гегеля, хотя моя теория в некоторых 

решающих аспектах радикальным образом отличается от теорий Платона и
Гегеля. Она имеет много общего 

и с теорией Больцано об универсуме суждений самих по себе и истин самих
по себе, но отличается также и 

от этой теории. Мой третий мир по своему смыслу ближе всего находится к
универсуму объективного 

содержания мышления Фреге.

Конечно, мои вышеприведенные рассуждения не следует понимать таким
образом, что мы не 

можем перечислить наши миры совершенно другими способами или даже вообще
их не перечислять. В 

частности, мы могли бы различить более чем три мира. Мой термин "третий
мир" есть просто удобная 

форма выражения.

Отстаивая концепцию объективного третьего мира, я надеюсь побудить к
размышлению тех, кого я 

называю "философами веры": тех, кто, подобно Декарту, Локку, Беркли,
Юму, Канту или Расселу, 

занимается исследованием нашей субъективной веры, ее основы и
происхождения. Выступая против 

философов веры, я считаю, что наша задача состоит в том, чтобы находить
лучшие решения наших проблем 

и более смелые теории, исходя при этом из критического предпочтения, а
не из веры.

Вместе с тем с самого начала я хочу признать, что я реалист: я полагаю,
отчасти подобно наивному 

реалисту, что существует физический мир и мир состояний сознания и что
они взаимодействуют между 

собой, и я считаю также, что существует третий мир - в смысле, который я
объясню более подробно далее.

Обитателями моего третьего мира являются прежде всего теоретические
системы, другими 

важными его жителями являются проблемы, и проблемные ситуации. Однако
его наиболее важными 

обитателями - это я буду специально доказывать - являются критические
рассуждения и то, что может 

быть названо - по аналогии с физическим состоянием или состоянием
сознания - состоянием дискуссий 

или состоянием критических споров; конечно, сюда относится и содержание
журналов" книг и библиотек.

Большинство оппонентов идеи об объективном. третьем мире, конечно,
допускает, что существуют 

проблемы, предположения, теории, аргументы, рассуждения, журналы и
книги. Но они обычно говорят, что 

все эти явления по своему характеру являются символическими или
лингвистическими выражениями 

субъективных ментальных состояний или, возможно, поведенческих
диспозиций к действию. По их 

мнению, эти явления представляют собой средства коммуникации, так
сказать символические или 

лингвистические средства вызывать у других людей подобные ментальные
состояния или поведенческие 

диспозиции к действию.

В противоположность этому я утверждаю, что все эти явления и их
содержание нельзя относить ко 

второму миру.

Позвольте мне повторить одно из моих обычных обоснований  (более или
менее) независимого 

существования третьего мира.

Рассмотрим два мысленных эксперимента.

Эксперимент 1. Предположим, что все наши машины и орудия труда
разрушены, а также 

уничтожены все наши субъективные знания, включая субъективные знания о
машинах и орудиях труда и 

умение пользоваться ими. Однако библиотеки и наша способность учиться,
усваивать их содержание 

выжили. Понятно, что после преодоления значительных трудностей наш мир
может начать развиваться 

снова.

Эксперимент 2. Как и прежде, машины и орудия труда разрушены, уничтожены
также и наши 

субъективные знания, включая субъективные знания о машинах и орудиях
труда и умение пользоваться 

ими. Однако на этот раз уничтожены и все библиотеки, так что наша
способность учиться, используя 

книги, становится невозможной.

Если вы поразмыслите над этими двумя экспериментами, то реальность,
значение и степень 

автономии третьего мира (так же как и его воздействие на второй и первый
миры), возможно, сделаются для 

вас немного более ясными. Действительно, во втором случае возрождение
нашей цивилизации не 

произойдет в течение многих тысячелетий.

Я хочу в данной лекции обосновать три главных тезиса, которые относятся
к эпистемологии, при 

этом эпистемологию я рассматриваю как теорию научного знания.

Мой первый тезис состоит в следующем. Традиционная эпистемология
исследует знание или 

мышление в субъективном смысле, то есть в духе обычного употребления
слов "я знаю" или "я мыслю". По-

моему, это приводит людей, занимающихся эпистемологией, к
несообразностям: стремясь исследовать 

научное знание, они фактически исследуют нечто такое, что не имеет
отношения к научному знанию, ибо 

научное знание не есть просто знание в смысле обычного использования
слов "я знаю". В то время как 

знание в смысле "я знаю" принадлежит к тому, что я называю "вторым
миром", миром субъектов, научное 

знание принадлежит к третьему миру, к миру объективных теорий,
объективных проблем и объективных 

рассуждений.

Таким образом, мой первый тезис состоит в том, что традиционная
эпистемология, то есть 

эпистемология Локка, Беркли, Юма и даже Рассела, не соответствует в
некотором строгом смысле этого 

слова стоящей перед ней цели. Следствием этого тезиса является то, что
большая часть и современной 

эпистемологии также не соответствует своей цели. К ней относится, в
частности, современная 

эпистемическая логика, если мы признаем, что ее задача состоит в
построении теории научного знания. 

Однако любой эпистемический логик может легко избежать моей критики,
если он просто заявит, что его 

целью не .является развитие теории научного знания.

Мой первый тезис, следовательно, содержит утверждение о наличии двух
различных смыслов 

понятий знания или мышления: (1) знание или мышление в субъективном
смысле, состоящее из состояний 

ума, сознания или диспозиций действовать определенным образом;

(2) знание или мышление в объективном смысле, состоящее из проблем,
теорий и рассуждений, 

аргументов как таковых. Знание в этом объективном смысле в целом не
зависит от чьего-либо требования 

нечто знать; оно также не зависит от чьей-либо веры или диспозиции
соглашаться, утверждать или 

действовать. Знание в объективном смысле есть знание без того, кто
знает! Оно есть знание без 

познающего субъекта.

О мышлении в объективном смысле Фреге писал: "Под суждением я понимаю не
субъективную 

деятельность мышления, а его объективное содержание..." [15, с. 188]
(курсив мой).

Два смысла понятия мышления и их интересные взаимоотношения могут быть
проиллюстрированы 

следующей весьма убедительной цитатой из работы Гейтинга [26], который
пишет о процессе открытия 

Брауэром теории континуума: "Если бы рекурсивные функции были известны
раньше, он [Брауэр], 

возможно, не ввел бы понятия последовательности выбора, а это, по-моему,
было бы печально" [26, с. 226].

В этом утверждении Гейтинг, с одной стороны, ссылается на некоторые
субъективные процессы 

мышления Брауэра и говорит, что они могли бы не произойти (что было бы
печально), если бы объективная 

проблемная ситуация была бы другой. Гейтинг указывает некоторые
возможные влияния на субъективные 

процессы мышления Брауэра и выражает свое мнение относительно ценности
этих субъективных процессов 

мышления. Интересно отметить, что эти влияния как таковые должны быть
субъективными: только 

субъективное знание Брауэром рекурсивных функций могло иметь свое
печальное следствие - помешать 

ему изобрести последовательности свободного выбора.

С другой стороны, цитата из работы Гейтинга указывает на определенные
объективные отношения 

между объективным содержанием двух мыслей или теорий: Гейтинг ссылается
не на субъективные условия 

или электрохимию мозговых процессов Брауэра, а на объективную проблемную
ситуацию в математике и 

се возможные влияния на субъективные акты мышления Брауэра, которые были
направлены на решение 

этих объективных проблем. Для описания этого можно сказать, что
высказывание Гейтинга касается 

объективной ситуационной логики открытия Брауэра, то есть логики
третьего мира, и оно свидетельствует о 

том, что ситуация в третьем мире может воздействовать на второй мир.
Действительно, предположение 

Гейтинга, что было бы печально, если бы Брауэр не открыл
последовательностей выбора, есть форма 

выражения того, что объективное содержание мышления Брауэра ценно и
интересно, то есть ценно и 

интересно в том отношении, в .каким оно изменило объективную проблемную
ситуацию в третьем мире.

Другими словами, если я говорю, что "мышление Брауэра испытало влияние
Канта" или что 

"Брауэр отверг теорию пространства Канта", то я говорю, по крайней мере
частично, об актах мышления в 

субъективном смысле: слово "влияние" указывает на контекст процессов или
актов мышления. Однако если 

я говорю, что "мышление Брауэра в сильной степени отличается от
кантовского", тогда совершенно ясно, 

что я говорю главным образом о содержании мышления. И наконец, если я
говорю, что "мысли Брауэра 

несовместимы с мыслями Рассела", то путем использования такого
логического термина, как 

"несовместимы", я недвусмысленно подчеркиваю, что употребляю слово
"мысль" только во фрегевском 

объективном смысле и говорю лишь об объективном, или логическом,
содержании теорий.

Аналогично тому как в обыденном языке нет, к сожалению, отдельных
терминов для понятия 

"мышление" в смысле второго мира и в смысле третьего мира, так в нем нет
и отдельных терминов для 

обозначения двух соответствующих смыслов понятий "я знаю" и "знание".

Для того чтобы показать существование обоих смыслов понятия "знание", я
сначала приведу три 

примера из второго мира, примеры субъективного характера.

(1) "Я знаю, что вы стремитесь спровоцировать меня, но я не дам себя
спровоцировать".

(2) "Я знаю, что последняя теорема Ферма не была доказана, но я думаю,
что она когда-нибудь 

будет доказана".

(3) Знание есть "состояние осведомленности или информированности" (из
статьи "Знание" в 

"Оксфордском словаре английского языка").

Теперь я приведу три примера из третьего мира, примеры объективного
характера.

(1) Знание есть "область изучения, наука, искусство" (из статьи "Знание"
в "Оксфордском словаре 

.английского языка").

(2) Принимая во внимание современное состояние .метаматематического
знания, можно 

предположить, что последняя теорема Ферма является, по-видимому,
неразрешимой.

(3) "Я подтверждаю, что эта диссертация является оригинальным и
значительным вкладом в наше 

знание".

Эти довольно банальные примеры приведены лишь для того, чтобы помочь
уяснить, что я имею в 

виду, когда говорю о "знании и познании в объективном смысле". Мое
цитирование "Оксфордского словаря 

английского языка" не должно быть интерпретировано ни как уступка
лингвистическому анализу 

(языковому анализу), ни как попытка успокоить его сторонников. Цитируя
его, я не пытался доказать, что 

"обычное употребление" слова "знание" покрывается его объективным
смыслом, то есть смыслом в рамках 

моего третьего мира. На самом деле я был удивлен, когда обнаружил в
"Оксфордском словаре английского 

языка" примеры объективного употребления термина "знание". (Я еще более
удивился, когда обнаружил 

даже некоторые, по крайней мере частичные, объективные употребления
слова "знать", а именно такие: 

"различать..., быть знакомым с (некоторой вещью, местом, человеком);
...понимать". То, что эти 

употребления, возможно, являются частично объективными, станет ясным из
последующего (см. далее, 

разд. 7.1). В любом случае все приведенные примеры не следует
рассматривать как аргументы в пользу 

моей концепции. Они служат только для иллюстрации моих рассуждений.

Итак, мой первый тезис, до сих пор не доказанный, а только
проиллюстрированный, состоит в том, 

что традиционная эпистемология с ее концентрацией внимания на втором
мире, или знании в субъективном 

смысле, не имеет отношения к исследованию научного знания.

Мой второй тезис состоит в том, что эпистемология должна заниматься
исследованием научных 

проблем и проблемных ситуаций, научных предположений (которые я
рассматриваю просто как другое 

название для научных гипотез или теорий), научных дискуссий, критических
рассуждений, той роли, 

которую играют эмпирические свидетельства в аргументации, и поэтому
исследованием научных журналов 

и книг, экспериментов и их значения для научных рассуждений. Короче, для
эпистемологии решающее 

значение имеет исследование третьего мира объективного знания,
являющегося в значительной степени 

автономным.

Эпистемологическое исследование, как я характеризую его в моем втором
тезисе, не предполагает, 

что ученые претендуют на то, что их предположения истинны, что они
"познали" их в субъективном смысле 

слова "познать" или что они убеждены в них. Поэтому хотя в целом они и
не претендуют на то, что 

действительно знают, они, развивая свои исследовательские программы,
действуют на основе догадок о том, 

что является и что не является продуктивным и какая линия исследования
обещает привести к обогащению 

третьего мира объективного знания. Другими словами, ученые действуют на
основе догадок или, если 

хотите, субъективного убеждения (так мы можем называть субъективную
основу некоторого действия) 

относительно того, что обещает неминуемый рост третьего мира
объективного знания.

Сказанное, я полагаю, является аргументом в пользу как моего первого
тезиса (об иррелевантности 

субъективистской эпистемологии), так и моего второго тезиса (о
релевантности объективной 

эпистемологии).

Вместе с тем я выдвигаю еще и третий тезис. Он состоит в следующем:
объективная 

эпистемология, исследующая третий мир, может в значительной степени
пролить свет на второй мир 

субъективного сознания. особенно на субъективные процессы мышления
ученых, но обратное не верно.

Таковы мои три главных тезиса.

Наряду с ними я формулирую три дополнительных тезиса.

Первый из них состоит в том, что третий мир есть естественный продукт
человеческого существа, 

подобно тому как паутина является продуктом поведения паука.

Второй дополнительный тезис (я думаю, что он имеет очень важное
значение) состоит в том, что 

третий мир в значительной степени автономен, хотя мы постоянно
воздействуем на него и подвергаемся 

воздействию с его стороны. Он является автономным, несмотря на то, что
он есть продукт нашей 

деятельности и обладает сильным обратным воздействием на нас, то есть
воздействием на нас как жителей 

второго и даже первого миров.

Третий дополнительный тезис состоит в том, что посредством этого
взаимодействия между нами н 

третьим миром происходит рост объективного знания и что существует
тесная аналогия между ростом 

знания и биологическим ростом, то есть эволюцией растений и животных.

2. Биологический подход к третьему миру

В настоящем разделе я попытаюсь обосновать утверждение о существовании
третьего мира с 

помощью некоторого биологического аргумента, касающегося биологической
эволюции.

Биолог может интересоваться поведением животных, но он может также
интересоваться и 

некоторыми неживыми структурами, которые производят животные, такими,
как паутина пауков, гнезда, 

построенные осами или муравьями, норы барсуков, плотины, воздвигнутые
бобрами, тропы, проложенные 

животными в лесах, и т. п.

Я буду различать две главные категории проблем, возникающие при
исследовании таких структур. 

Первая категория состоит из проблем, имеющих дело с методами,
используемыми животными, или 

формами, в которых выражается поведение животных, когда они создают
такие структуры. Эта первая 

категория, таким образом, состоит из проблем, связанных с актами
производства, с поведенческими 

диспозициями животных и с отношениями между животными и их продуктами.
Вторая категория проблем 

имеет дело со структурами самими по себе. Такие проблемы связаны с
химическими свойствами 

материалов, используемых в структурах, с их геометрическими и
физическими свойствами, с их 

эволюционными изменениями, зависящими от специфических условий
соответствующей окружающей 

среды, с их зависимостью пли приспособляемостью к этим условиям
окружающей среды. Существенно 

важным является наличие обратной связи от свойств тех или иных структур
к поведению животных. Говоря 

о второй категории проблем, то есть структур самих по себе, мы должны
смотреть на эти структуры с точки 

зрения их биологических функций. Поэтому некоторые проблемы первой
категории возникают тогда, когда 

мы обсуждаем проблемы второй категории, например "как было построено это
гнездо?" или "какие аспекты 

его структуры являются типичными (и, следовательно, традиционными или
врожденными), а какие - 

вариантами, приспособленными к данным специфическим условиям?".

Как показывают только что сформулированные вопросы, проблемы первой
категории, то есть такие, 

которые касаются создания соответствующих структур, иногда возникают в
связи с проблемами второй 

категории. Это и должно быть именно так, поскольку обе категории проблем
зависят от того, что такие 

объективные структуры существуют, то есть от некоторого факта, который
сам принадлежит ко второй 

категории. Поэтому можно сказать, что существование структур самих по
себе создает обе категории 

проблем. Мы можем также сказать, что вторая категория проблем, то есть
проблемы, связанные со 

структурами самими по себе, является более фундаментальной: все, что она
берет из первой категории в 

качестве своего некоторого предварительного условия, есть просто тот
факт, что определенные структуры 

производятся соответствующим образом некоторыми животными.

Высказанные соображения могут быть, конечно, применены и к продуктам
человеческой 

деятельности, таким, как дома, орудия труда или произведения искусства.
Особенно важно для нас то, что 

они применимы и к тому, что мы называем "языком" и "наукой" .

Путем переформулирования моих главных тезисов можно прояснить связь,
существующую между 

высказанными биологическими соображениями и основной темой настоящего
доклада. В соответствии с 

этим мой первый тезис может быть сформулирован следующим образом:
немного существует вещей в 

современной проблемной ситуации в философии, которые так же важны, как
знание различия между двумя 

категориями проблем - проблемами производства, с одной стороны, и
проблемами, связанными с 

произведенными структурами самими по себе, - с другой. Мой второй тезис
в этом случае будет звучать 

так: вторая категория проблем, то есть проблемы, связанные с продуктами
самими по себе, является 

практически во всех отношениях более важной, чем первая категория
проблем, то есть проблемы 

производства структур. Мой третий тезис состоит в том, что проблемы
второй категории представляют 

собой основу для понимания проблем производства структур: в
противоположность нашему первому 

впечатлению мы действительно можем больше узнать о поведении животных,
изучая произведенные ими 

продукты сами по себе, чем мы можем узнать о продуктах путем изучения
поведения животных во время 

производства этих продуктов. Этот третий тезис является
антибихевиористским и антипсихологическим.

Если мои три главных тезиса применить к тому, что может быть названо
"знанием" или 

"познанием", то они могут быть сформулированы следующим образом.

(1) Мы должны постоянно учитывать различие между, с одной стороны,
проблемами, связанными с 

нашим личным вкладом в производство научного знания, и, с другой
стороны, проблемами, связанными со 

структурой различных продуктов нашей деятельности, таких, как научные
теории или научные аргументы.

(2) Мы должны понимать, что исследование продуктов деятельности является
в существенной 

степени более важным, чем исследование производства этих продуктов,
причем даже для понимания самого 

такого производства и его методов.

(3) Мы можем узнать больше об эвристике и методологии и даже психологии
научного 

исследования в результате изучения теорий и аргументов, выдвигаемых за
или против теорий, чем 

непосредственно используя какой-либо бихевиористский, психологический
или социологический подход. 

Вообще говоря, мы многое можем узнать о поведении и психологии человека
из исследования продуктов 

его деятельности.

Подход со стороны продуктов деятельности, то есть теорий и аргументов, я
буду называть 

"объективным" подходом, или подходом с позиций "третьего мира".
Бихевиористский, психологический и 

социологический подходы к научному знанию или познанию я буду называть
"субъективным" подходом, 

или подходом с позиций "второго мира".

Привлекательность субъективного подхода в значительной степени
объясняется тем, что он 

является каузальным - ведь я признаю, что объективные структуры, которым
я приписываю 

принципиальное значение, порождаются человеческим поведением. Будучи
каузальным, субъективный 

подход может казаться более научным, чем объективный, который, так
сказать, начинает со следствий, а не 

с причин.

Хотя я признаю, что объективные структуры являются продуктами поведения
животных, я считаю, 

однако, субъективный подход ошибочным. Во всех науках обычный подход
состоит в том, что переходят от 

следствий к причинам. Следствие порождает проблему, которая должна быть
объяснена, то есть 

экспликандум, и ученый пытается решить ее посредством построения
объяснительной гипотезы.

Мои три главных тезиса, в которых подчеркивается значение объективного
продукта деятельности, 

тем самым не являются ни телеологическими, ни ненаучными.

3. Объективность и автономия третьего мира

Мнение, что без читателя книга ничего собой не представляет, является
одной из главных причин 

ошибочного субъективного подхода к знанию. Книга якобы в
действительности становится реальной только 

тогда, когда она понята, в противном случае же она просто бумага с
черными пятнами на ней.

Этот взгляд ошибочен по многим пунктам. Осиное гнездо является осиным
гнездом, даже если оно 

было покинуто и даже если оно никогда снова не использовалось осами как
гнездо. Птичье гнездо является 

птичьим гнездом, даже если в нем никогда не жили птицы. Аналогичным
образом книга остается книгой -  

определенным видом продукта, даже если она никогда не была прочитана
(как часто происходит сегодня).

Отметим, что некоторые книги или даже целые библиотеки книг не нуждаются
в том, чтобы быть 

написанными кем-либо: книги, содержащие таблицы логарифмов, например,
могут быть созданы и 

отпечатаны вычислительной машиной. Они могут быть лучшими книгами,
содержащими логарифмы, то 

есть содержать логарифмы вплоть, скажем, до одной миллионной. Они могут
быть посланы в библиотеки, 

однако оказаться бесполезными. Во всяком случае, могут пройти годы,
прежде чем кто-либо воспользуется 

ими, причем на многие данные в них (в которых выражаются некоторые
математические теоремы), 

возможно, никогда не обратят внимания в продолжение всей истории
существования человека на земле. 

Однако каждая из этих цифр содержит то, что я называю "объективным
знанием", и вопрос о том, имею ли я 

право называть ее так, не имеет значения.

Пример с книгами, содержащими логарифмы, может показаться искусственным.
Но это не так. Я 

должен сказать, что почти каждая книга подобна этому примеру: она
содержит объективное знание, 

истинное или ошибочное, полезное пли бесполезное, а прочитает ли ее
кто-либо когда-нибудь и 

действительно поймет ее содержание - это почти случайность. Человек,
который понимает книгу, - 

редкое создание. Если же взять обыкновенного человека, то для него
всегда характерно в значительной 

степени неправильное понимание и неправильное истолкование книг.
Превращение черных пятен на белой 

бумаге в книгу, в знание в объективном смысле представляет собой не
результат реального и отчасти 

случайного уклонения от такого неправильного понимания. Скорее здесь
имеет место более абстрактный 

процесс. Именно возможность или потенциальность некоторой вещи быть
понятой, ее диспозиционный 

характер быть понятой и интерпретированной, или неправильно понятой и
неправильно 

интерпретированной, делает ее книгой. И эта потенциальная возможность
или диспозиция книг могут 

существовать, не будучи когда-либо актуализированными или
реализованными.

Чтобы попять это более четко, можно представить себе следующую ситуацию.
После того как 

человеческий род исчезнет, некоторые книги или библиотеки, возможно,
будут найдены некоторыми 

нашими цивилизованными потомками (не имеет значения, будут ли они
земными живыми существами, 

которые сделались цивилизованными людьми, или некоторыми пришельцами из
космоса). Эти книги могут 

быть дешифрованы. Предположим, что они могут оказаться теми
логарифмическими таблицами, которые 

никогда не были ранее прочитаны. Из этого совершенно ясно следует, что
для превращения некоторой вещи 

в книгу несущественно ни се составление мыслящими животными, ни тот
факт, что она в действительности 

не была прочитана или понята; для этого достаточно лишь то, что она
может быть дешифрована.

Таким образом, я действительно признаю, что, для того чтобы принадлежать
к третьему миру 

объективного знания, книга должна (в принципе, в возможности) обладать
способностью быть постигнутой 

(дешифрованной, понятой или "познанной") кем-то. Однако большего я не
признаю.

Итак, мы можем сказать, что существует некий вид платоновского (или
соответствующего идеям 

Больцано) третьего мира книг самих по себе, теорий самих по себе,
проблем самих по себе, проблемных 

ситуаций самих по себе, рассуждений самих по себе и т. д. Кроме того, я
полагаю, что, хотя этот третий мир 

есть человеческий продукт, существует много теорий самих по себе,
рассуждений самих по себе и 

проблемных ситуаций самих по себе, которые никогда не были созданы или
поняты и, возможно, никогда не 

будут созданы или поняты людьми.

Тезис о существовании такого третьего мира проблемных ситуаций обычно
рассматривается 

многими как исключительно метафизический и сомнительный. Однако его
можно защитить ссылкой на то, 

что у него существует биологическая аналогия. Например, полную аналогию
ему можно найти в области 

создания птичьих гнезд. Несколько лет назад я получил в качестве подарка
для моего сада ящик-гнездо для 

птиц. Этот ящик-гнездо был, конечно, продуктом человеческой
деятельности, а не продуктом деятельности 

птиц, так же как наши таблицы логарифмов были результатом работы
вычислительной машины, а не 

продуктом деятельности человека. Однако в контексте птичьего мира это
гнездо было частью проблемной 

ситуации, объективной возможностью. В течение нескольких лет птицы,
кажется, не замечали ящика-

гнезда. Однако затем он был тщательно осмотрен некоторыми синицами,
которые даже начали 

обустраиваться в нем, но очень скоро отказались от этого. Очевидно,
здесь была некоторая схваченная 

возможность, хотя, конечно, и не особенно ценная. Во всяком случае,
здесь существовала проблемная 

ситуация. И проблема, возможно, будет решена на следующий год другими
птицами. Если этого не 

произойдет, то, может быть, иной ящик окажется более подходящим. С
другой стороны, самый 

удовлетворительный ящик может быть удален, прежде чем он когда-либо
будет использован. Вопрос об 

адекватности ящика является явно объективным вопросом, а использовался
он когда-либо или нет, это до 

некоторой степени дело случая. Так обстоит дело со всеми экологическими
нишами. Они содержат 

потенциальные возможности и могут быть исследованы как таковые
объективным способом в соответствии 

с существующей проблемой, независимо от вопроса, будут ли когда-либо эти
потенциальные возможности 

реализованы каким-либо живым организмом. Бактериолог знает, как
подготовить такую экологическую 

нишу для культуры определенной бактерии или плесени. Она может быть
совершенно адекватной для своей 

цели. Будет ли она когда-либо использована или заселена - это другой
вопрос.

Большая часть объективного третьего мира реальных и потенциальных
теорий, книг и рассуждений 

возникает в качестве непреднамеренного побочного продукта реально
созданных книг и рассуждений. Мы 

можем также сказать, что это есть побочный продукт человеческого языка.
Сам язык, подобно гнезду 

птицы, есть непреднамеренный побочный продукт действий, которые были
направлены на другие цели.

Каким образом возникают в джунглях тропы животных? Некоторые животные
прорываются через 

мелколесье, чтобы достичь водопоя. Другие животные находят, что легче
всего использовать тот же самый 

путь. Таким образом, посредством использования последний может быть
расширен и улучшен. Он не 

планируется, а является непреднамеренным следствием потребности в легком
и быстром передвижении. 

Именно так первоначально создается какая-нибудь тропа - возможно, также
людьми - и именно так могут 

возникать язык и любые другие институты, оказывающиеся полезными. И
именно этому они обязаны своим 

существованием и развитием своей полезности. Они не планируются и не
предполагаются, возможно, в них 

нет необходимости, прежде чем они возникнут. Однако они могут создавать
новую потребность или новый 

ряд целей: целевые структуры животных или людей не являются "данными",
они развиваются с помощью 

некоторого вида механизма обратной связи из ранее поставленных целей и
из тех конечных результатов, к 

которым они стремятся (см. [22, гл. 6; 12, с. 89; 41, с. 65; 45, разд.
XXIV]).

Таким образом, может возникнуть целый новый универсум возможностей, или
потенциальностей, 

- мир, который в значительной степени является автономным.

Самый яркий пример в этом отношении представляет собой сад. Хотя он мог
быть спланирован с 

чрезвычайной заботой, в дальнейшем он, как правило, принимает частично
неожиданные формы. Но даже 

если он и потом оказывается четко спланированным, некоторые неожиданные
взаимоотношения между 

спланированными объектами в саду могут порождать целый универсум
возможностей, новых возможных 

целей и проблем.

Мир языка, предположений, теорий и рассуждений, короче, универсум
объективного знания, 

является одним из самых важных созданных человеком универсумов, которые,
однако, в то же самое время 

в значительной степени автономны.

Идея автономии является центральной в моей теории третьего мира: хотя
третий мир есть 

человеческий продукт, человеческое творение, он в свою очередь создает
свою собственную область 

автономии; то же самое происходит и с продуктами деятельности других
животных. Примеры этого весьма 

многочисленны. Возможно, самые поразительные из них могут быть
обнаружены в теории натуральных 

чисел, в любом случае именно они должны рассматриваться нами в качестве
стандартных примеров.

Не обижая Кронекера, я соглашаюсь с Брауэром, что последовательность
натуральных чисел есть 

человеческая конструкция. Хотя эту последовательность создаем мы, она в
свою очередь создает свои 

собственные автономные проблемы. Различие между нечетными и четными
числами не порождается нами: 

оно есть непреднамеренное и неизбежное следствие нашего творчества.
Конечно, простые числа являются 

аналогичным образом непреднамеренно автономными и объективными фактами;
очевидно, что и в данной 

области существует много фактов, которые мы можем обнаружить:

так возникают предположения, подобно догадке Гольдбаха. И эти
предположения, хотя и связаны 

косвенным образом с результатами нашего творчества, непосредственно
касаются проблем и фактов, 

которые отчасти возникают из нашего творчества; мы не можем управлять
этими проблемами и фактами 

или влиять на них они суть достоверные факты и истину о них очень часто
трудно обнаружить.

Все это является иллюстрацией того, что я имею в виду, когда говорю, что
третий мир является в 

значительной степени автономным, хотя и созданным нами. Однако указанная
автономия третьего мира 

лишь частичная: новые проблемы приводят к новым творениям и конструкциям
- таким, как рекурсивные 

функции или последовательности свободного выбора Брауэра, - добавляя тем
самым новые объекты к 

третьему миру. И каждый такой шаг будет создавать новые непреднамеренные
факты, новые неожиданные 

проблемы, а часто также и новые опровержения .

Существует также обратная связь, направленная от наших творений на нас,
из третьего мира на 

второй мир. Это воздействие исключительно важно, ибо новые неотложные
проблемы стимулируют нас на 

новые творения.

Указанный процесс может быть описан следующей сверхупрощенной схемой
(см. [45, особенно с. 

243]):

P1 ? TT ? ЕЕ ? Р2.

Другими словами, мы начинаем с некоторой проблемы P1, переходим к
предположительному, 

пробному решению или предположительной, пробной теории ТТ, которая может
быть (частично или в 

целом) ошибочной; в любом случае она должна быть подвергнута процессу
устранения ошибки ЕЕ, который 

может состоять из критического обсуждения или экспериментальных
проверок; во всяком случае, новые 

проблемы Р2. возникают из нашей собственной творческой деятельности, но
они не являются 

преднамеренно созданными нами. они возникают автономно из области новых
отношений, появлению 

которых мы не в состоянии помешать никакими действиями, как бы активно
ни стремились сделать это.

Автономия третьего мира и обратное воздействие третьего мира на второй и
даже на первый миры 

представляют собой один из самых важных фактов роста знания.

Развивая наши биологические соображения, легко увидеть, что они имеют
исключительное 

значение для теории дарвиновской эволюции: они объясняют, как мы можем
поднять себя за волосы. Если 

использовать "высокую" терминологию, то можно сказать, что они помогают
объяснить процесс 

"эмерджентности".

4. Язык, критицизм и третий мир

Самыми важными творениями человеческой деятельности являются высшие
функции 

человеческого языка, главным образом дескриптивная и аргументативная.
При этом важнейшее значение 

имеет и обратное воздействие этих функций на нас, особенно на наш
интеллект.

Человеческие языки, как и языки животных, имеют две низшие функции: (1)
самовыражения и (2) 

сигнализации. Функция самовыражения, или симптоматическая функция,
очевидна: язык всех животных 

есть симптоматическое состояние некоторого организма. Функция
сигнализации, или функция 

высвобождения, очевидна аналогичным же образом: мы не выражаем
какой-либо симптом лингвистически, 

если не предполагаем, что он может вызвать ответную реакцию в другом
организме.

Этими двумя низшими функциями обладают языки всех животных и все
лингвистические 

феномены. Однако человеческий язык имеет много других функций . Как ни
странно, самые важные из 

высших функций языка были не замечены почти всеми философами. Объяснить
этот странный факт можно 

тем, что обе низшие функции языка всегда присутствуют тогда, когда
присутствуют высшие функции, так 

что каждый лингвистический феномен всегда можно "объяснить" па основе
низших функций как 

"выражение" или "коммуникация".

Двумя самыми важными высшими функциями человеческих языков являются (3)
дескриптивная и 

(4) аргументативная .

Вместе с дескриптивной функцией человеческого языка возникает
регулятивная идея истины, то 

есть идея описания, которое упорядочивает факты .

Дополнительными регулятивными, или оценочными, идеями являются
содержание (истинное 

содержание) и правдоподобие (см. прим. 5 и [43, с. 292; 44, гл. 10 и
приложение]).

Аргументативная функция человеческого языка предполагает дескриптивную
функцию: аргументы 

в своих основных характеристиках имеют дело с описаниями, они критикуют
описания с точки зрения 

регулятивной идеи истины, содержания и правдоподобия.

Теперь следует остановиться на двух очень важных для данных рассуждений
вопросах.

(1) Не имея экзосоматического дескриптивного языка - языка, который,
подобно инструменту, 

развивается вне тела, - мы не можем подвергнуть критическому обсуждению
ни один объект. Однако 

вместе с развитием дескриптивного языка (и в дальнейшем - письменного
языка) может возникать 

лингвистический третий мир. Лишь таким путем, лишь в этом третьем мире
могут развиваться проблемы и 

стандарты рационального критицизма.

(2) Именно это развитие высших функций языка и привело к формированию
нашей человеческой 

природы, нашего разума, ибо наша способность рассуждать есть не что
иное, как сила критического 

рассуждения.

Этот второй пункт свидетельствует о поверхностном характере всех тех
теорий человеческого 

языка, интерес которых фокусируется на функциях выражения и
коммуникации. Как мы увидим в 

дальнейшем, структура человеческого организма, который, как часто
говорят, предназначен выражать себя, 

зависит в очень значительной степени от возникновения двух высших
функций языка.

В ходе эволюции аргументативной функции языка критицизм становится
главным инструментом 

дальнейшего роста этой функции. (Логика может рассматриваться как
органон критики, см. [44, с. 64].) 

Автономный мир высших функций языка делается миром науки. И схема,
первоначально значимая как для 

животного мира, так и для примитивного человека,

P1 ? TT ? ЕЕ ? Р2,

становится схемой роста знания путем устранения ошибок посредством
систематического рационального 

критицизма. Она делается схемой поиска истины и содержания путем
рационального обсуждения. Эта 

схема описывает способ, которым мы поднимаем себя за волосы. Она дает
рациональное описание 

эволюционной эмерджентности, описание нашей самотрансцендентности
посредством отбора и 

рациональной критики.

Подытоживая сказанное, следует подчеркнуть, что, хотя значение слова
"знание" ("knowledge"), 

подобно вопросу о значениях всех других слов, несущественно, важно
различать разные смыслы данного 

слова:

(1) субъективное знание, которое состоит из определенных врожденных
диспозиций действовать и 

из их приобретенных модификаций;

(2) объективное знание, например научное знание, которое состоит из
предположительных теорий, 

открытых проблем, проблемных ситуаций и рассуждений.

Вся научная деятельность есть деятельность, направленная на рост
объективного знания. Мы 

являемся работниками, которые способствуют росту объективного знания,
подобно каменщикам, строящим 

собор.

Наша деятельность в науке подвержена ошибкам, подобно всей человеческой
деятельности. Мы 

постоянно делаем ошибки. Мы не можем достичь объективных стандартов -
стандартов истины, 

содержания, обоснованности и др.

Язык, формулирование проблем, появление новых проблемных ситуаций,
конкурирующие теории, 

взаимная критика в процессе дискуссии - все это является необходимыми
средствами роста науки. Самыми 

важными функциями, или измерениями, человеческого языка (которыми язык
животных не обладает) 

являются дескриптивная и аргументативная. Эти функции, конечно,
развиваются благодаря нашей 

деятельности, хотя они являются результатом непреднамеренных последствий
наших действий. Лишь в 

границах языка, определенным образом обогащенного, становится возможным
существование критического 

рассуждения и знания в объективном смысле.

Влияние эволюции третьего мира на пас (или последствия обратной связи) -
на наш мозг, на наши 

традиции (если бы кто-либо должен был начать с того места, с которого
начал Адам, он не сумел бы пойти 

дальше Адама), на наши диспозиции действовать (то есть на нашу веру ) и
наши действия - едва ли может 

быть переоценено.

В противоположность всему этому традиционная эпистемология интересуется
лишь вторым 

миром: знанием как определенным видом веры - оправданной веры, такой,
как вера, основанная на 

восприятии. По этой причине данный вид философии веры не может объяснить
(и даже не пытается 

объяснить) такое важнейшее явление, как критика учеными своих теорий,
которой они убивают эти теории. 

Ученые пытаются устранить свои ошибочные теории, они подвергают их
испытанию, чтобы позволить 

этим теориям умереть вместо себя. Правоверный же сторонник своих
убеждений, будь это животное 

или человек, погибает вместе со своими ошибочными убеждениями.

5. Исторические замечания

5.1. Платонизм и неоплатонизм

Всем известно, что Платон был первооткрывателем третьего мира. Как
заметил Уайтхед, вся 

западная философия состоит из примечаний к Платону.

Я сделаю только три кратких замечания о Платоне, два из них -
критические.

(1) Платон открыл не только третий мир, но и роль влияния, или обратное
воздействие, третьего 

мира на нас самих. Он понимал, что мы попытаемся понять идеи об его
третьем мире, а также то, что мы 

используем их как объяснения.

(2) Третий мир Платона божествен, он был неизменяемым и, конечно,
истинным. Таким образом, 

существует огромнейшая пропасть между его и моим третьим миром: мой
третий мир создан человеком и 

изменяется. Он содержит не только истинные, но также и ошибочные теории,
и особенно открытые 

проблемы, предположения и опровержения.

И в то время как Платон, величайший мастер диалектического рассуждения,
видел в последнем 

просто путь, ведущий к третьему миру, я рассматриваю рассуждения самыми
важными обитателями 

третьего мира, не говоря уже об открытых проблемах.

(3) Платон считал, что третий мир Форм и Идей обеспечит нас
окончательными объяснениями (то 

есть объяснениями посредством сущностей - см. [44, гл. 3]). Так, он,
например, пишет: "Если существует 

что-либо прекрасное помимо прекрасного самого по себе, оно, мне кажется,
не может быть прекрасным 

иначе, как через причастность прекрасному самому по себе. Так же я
рассуждаю и во всех остальных 

случаях" [38, с. 70 - 71].

Это есть теория окончательного объяснения, то есть объяснения, чьи
экспликанты не могут быть 

объясненными и не нуждаются в дальнейшем объяснении. Это есть теория
объяснения посредством 

сущностей, то есть посредством гипостазированных слов.

В конечном счете Платон рассматривал объекты третьего мира как нечто
подобное нематериальным 

вещам или, возможно, подобное звездам или созвездиям, которые наши умы
могут пристально 

рассматривать и интуитивно постигать, но с которыми они не в состоянии
соприкасаться. Вот почему 

обитателями третьего мира - формы и идеи - становятся понятия о вещах,
сущности или природы вещей, 

а не теории, рассуждения или проблемы.

Это имеет самые далеко идущие последствия для истории философии. От
Платона до настоящего 

времени большинство философов были или номиналистами (см. [54, гл. VIII;
40, с. 420 - 422; 44, с. 18, 262, 

297]), или тем, что я называю эссенциалистами. Они интересуются больше
(сущностным) значением слов, 

чем истинностью или ошибочностью теорий.

Я часто изображаю данную проблему в виде таблицы.

С моей точки зрения, левая сторона этой таблицы играет менее важную роль
по сравнению с 

правой стороной таблицы: нас должны интересовать теории, истинность,
аргументы. Если еще так много 

философов и ученых думают, что понятия и системы понятий (и проблемы их
значений или значений слов) 

сравнимы по важности с теориями и теоретическими системами (и проблемами
их истинности или 

истинности их высказываний), тогда для них все еще характерна главная
ошибка Платона , ибо понятия 

являются частично средствами формулирования теорий, частично средствами
краткого изложения теорий. В 

любом случае их значение прежде всего инструментальное и они всегда
могут быть заменены другими 

понятиями.

ИДЕИ,

выступающие в виде

ОБОЗНАЧЕНИЙ,

ТЕРМИНОВ, ПОНЯТИЙ,

ВЫСКАЗЫВАНИЙ,

СУЖДЕНИЙ, ТЕОРИЙ,

могут формулироваться в

СЛОВАХ,

УТВЕРЖДЕНИЯХ,

которые могут быть

ОСМЫСЛЕННЫМИ,

ИСТИННЫМИ,

и их

ЗНАЧЕНИЯ

ИСТИННОСТЬ

могут редуцироваться посредством

ОПРЕДЕЛЕНИЙ

ДЕРИВАЦИЙ

к

ЗНАЧЕНИЯМ

НЕОПРЕДЕЛЕННЫХ ПОНЯТИЙ

ИСТИННОСТИ

ИСХОДНЫХ СУЖДЕНИЙ

Попытка установить (а не редуцировать), используя эти свойства,

их ЗНАЧЕНИЕ

их ИСТИННОСТЬ

ведет к бесконечному регрессу.

Содержание мышления и его объекты, по-видимому, играли важную роль в
стоицизме и 

неоплатонизме: Плотин сохраняет платоновское разделение между
эмпирическим миром и миром Форм и 

Идей. Однако, подобно Аристотелю [1, с. 315] , Плотин разрушает
трансцендентность платоновского мира 

путем помещения его в сознание бога.

Плотин критикует Аристотеля за неспособность провести различение между
Первым Гипостазисом 

(Единым) и Вторым Гипостазисом (божественным интеллектом). Однако он
следует за Аристотелем в 

отождествлении божественных актов мышления с их содержанием или
объектами; он развил этот взгляд в 

результате рассмотрения Форм и Идей интеллигибельного мира Платона в
качестве имманентных состояний 

сознания божественного интеллекта (см. [39, II, 4. 4, III, 8, II, V, 3.
2 - 5, 9, 5 - 8, VI, 5. 2, 6. 6 - 7]).

5.2. Гегель

Гегель был своего рода платоником (или скорее неоплатоником), а также,
как и Платон, своего рода 

гераклитианцем. Он был таким платоником, чей мир Идей изменялся,
развивался. "Формы" или "Идеи" 

Платона были объективными н не имели ничего общего с идеями сознания в
субъективном мышлении; они 

населяли божественный, неизменяемый, небесный мир (надлунный в
аристотелевском смысле слова). В 

противоположность этому гегелевские Идеи, подобно Идеям Плотина, были
явлениями сознания: мыслями, 

думающими сами и населяющими некоторый вид сознания, некоторый вид
мышления или "Духа"; и вместе 

с этим "Духом" они изменялись или развивались. То обстоятельство, что
гегелевские "Объективный дух" и 

"Абсолютный дух" подвержены изменению, является единственным пунктом, в
котором его Дух более 

подобен моему "третьему миру", чем мир Идей Платона (или мир
"утверждений самих по себе" Больцано).

Самые важные различия между гегелевским "Объективным духом" и
"Абсолютным духом" и моим 

"третьим миром" состоят в следующем.

(1) Согласно Гегелю, хотя Объективный дух (включая произведения
искусства) и Абсолютный дух 

(включая философию) состоят из продуктов деятельности человека,
последний не является творческим 

существом. По Гегелю, лишь гипостазированный Объективный дух, лишь
божественное самосознание 

Универсума двигает человеком: "отдельные лица... суть орудия", орудия
Духа Эпохи, и их работа, 

"субстанциональное содержание их работы" подготавливается и выполняется
независимо от них (см. [23, с. 

370 - 371]). Таким образом, то, что я называл автономией третьего мира,
и его обратное воздействие на 

человека становится у Гегеля всемогущим: это есть лишь один из аспектов
его системы, в котором 

проявляется его теологическая основа. В противоположность этому я
утверждаю, что индивидуальный 

творческий элемент, отношение между человеком и его работой,
характеризуемое как "давать -  брать", 

взаимный обмен имеет огромнейшее значение. У Гегеля же это вырождается в
концепцию, что великий 

человек есть нечто, подобное медиуму, в котором Дух Эпохи выражает себя.

(2) Несмотря на некоторое поверхностное сходство между гегелевской
диалектической и моей 

эволюционной схемой

P1 ? TT ? ЕЕ ? Р2,

между ними имеется фундаментальное различие. Моя схема работает
посредством устранения ошибок, а на 

научном уровне - посредством сознательной критики, осуществляемой под
контролем регулятивной идеи 

поиска истины.

Критика же состоит в поиске противоречий и их устранении: трудность,
вызванная требованием их 

устранения, создает новую проблему (P2). Таким образом, устранение
ошибок ведет к объективному росту 

нашего знания - знания в объективном смысле. Оно ведет к росту
объективного правдоподобия, что дает 

возможность приблизиться к (абсолютной) истине.

С другой стороны, Гегель является релятивистом (см. [44, гл. 15; 42,
прил. к т. II]). Он считает, что 

наша задача состоит не в том, чтобы искать противоречия с целью их
устранения, ибо он полагает, что 

противоречия так же хороши, как (или даже лучше) и непротиворечивые
теоретические системы: они 

обеспечивают механизм, посредством которого Дух движет себя вперед.
Таким образом, рациональная 

критика, так же как и человеческое творчество (см, [33]), не играет
никакой роли в гегелевском автоматизме.

(3) В то время как Платон разрешает своим гипостазированным Идеям
населять некоторое небесное 

царство, Гегель персонализирует свой Дух в некое божественное сознание:
Идеи живут в нем так же, как 

человеческие идеи живут в человеческом сознании. В целом его учение
состоит в том, что Дух не только 

мыслит, но и сам является неким субъектом. В противоположность этому мой
третий мир не похож ни на 

какое человеческое сознание. И хотя его первыми обитателями являются
продукты человеческого сознания, 

они в целом отличаются от идей сознания или от мыслей в субъективном
смысле.

5.3. Больцано и Фреге

Ясно, что такие понятия Больцано, как высказывания сами по себе и истины
сами по себе, являются 

жителями моего третьего мира. Однако Больцано очень далек от понимания
их отношений с остальным 

миром .

В некотором смысле именно центральную трудность Больцано я и пытался
решить путем сравнения 

статуса и автономии третьего мира со статусом и автономией продуктов
деятельности животных, а также 

посредством указания на то, как третий мир возникает из высших функций
человеческого языка.

Что касается Фреге, то он несомненно ясно различал субъективные акты
мышления, мышление в 

субъективном смысле, и объективное мышление, или содержание мышления
(см. выше, цитату в разд. 1 из 

[15, с. 188] и [16]).

Возможно, его интерес к подчиненным частям речи в сложном предложении и
к косвенной речи 

сделал его отцом современной эпистемической логики . Однако я думаю, что
его никоим образом нельзя 

подвергать такой критике, которая должна быть сделана в адрес
эпистемической логики и которую я 

собираюсь предложить ниже (см. разд. 7): насколько я могу судить, он не
думал об эпистемологии в этих 

контекстах - в смысле теории научного знания.

5.4. Эмпиризм

Эмпиризм Локка, Беркли и Юма должен быть понят в свете исторической
обстановки: его главной 

проблемой была, говоря упрощенно, религия против иррелигии, или, более
точно, рациональное 

оправдание, или оправдываемость, христианства по отношению к научному
знанию.

Это объясняет, почему знание повсюду рассматривалось как вид веры -
веры, оправдываемой 

эмпирическими данными, особенно перцептивными данными, свидетельством
наших органов чувств.

Хотя точки зрения Локка, Беркли  и Юма по вопросу об отношении науки и
религии абсолютно 

различаются, они приходят к согласию по существу в требовании (которое
Юм иногда понимает как 

недосягаемый идеал), что мы должны отвергать все суждения (и особенно
суждения с экзистенциальным 

смыслом), которые не имеют удовлетворительных свидетельств, и принимать
только те суждения, которые 

имеют достаточное свидетельство, то есть которые могут быть доказаны,
или проверены, посредством 

свидетельств наших органов чувств.

Данная позиция может быть проанализирована различными путями. До
некоторой степени самый 

общий анализ мог бы быть представлен в виде следующей цепи уравнений или
эквивалентных утверждении, 

большинство из которых может быть подкреплено цитатами из произведений
английских эмпириков, и даже 

из Рассела : p верифицировано или доказано чувственным опытом =
существует достаточная причина или 

оправдание для нас верить в р = мы полагаем, судим, утверждаем,
соглашаемся или знаем, что p истинно = р 

истинно = р.

Эту позицию, объединяющую свидетельство (или доказательство) и
утверждение, которое 

должно быть доказано, характеризует одно примечательное обстоятельство,
а именно: любой, кто 

утверждает это, должен отвергать закон исключенного третьего, ибо
очевидно, что может возникнуть такая 

ситуация (фактически она была бы практически нормальной ситуацией), где
ни р, ни не-р не могут быть 

полностью подкреплены, или доказаны, доступным свидетельством. Однако,
по-видимому, это не было 

замечено никем до Брауэра.

Указанная несостоятельность с отбрасыванием закона исключенного третьего
особенно 

поразительна у Беркли. Ибо если esse=percipi, тогда истина любого
высказывания о реальности может быть 

установлена только перцептивными высказываниями. Однако Беркли, в
значительной степени подобно 

Декарту, предлагает в своих "Трех разговорах..." , что мы должны
отвергать р, если не существует 

основания верить в него. Однако отсутствие таких основании может быть
совместимо с отсутствием 

оснований верить в не-р.

6. Оценка и критика эпистемологии Брауэра

В настоящем разделе я хочу отдать дань уважения Л. Э. Я. Брауэру . Было
бы самонадеянным для 

меня хвалить и тем более самонадеянным критиковать Брауэра как
математика. Однако, возможно, мне 

будет позволительно критиковать его эпистемологию и его философию
интуиционистской математики. Я 

осмеливаюсь на это только в надежде сделать вклад, каким бы он ни был
маленьким, в прояснение и 

дальнейшее развитие идей Брауэра.

В своей лекции 1912 года Брауэр начинает с Канта. Он говорит, что в
свете неевклидовой геометрии 

интуиционистская философия геометрии Канта, то есть его концепция чистой
интуиции пространства, 

должна быть отброшена. Однако, говорит Брауэр, нет необходимости делать
это, так как мы можем 

арифметизировать геометрию: мы можем прямо основываться на кантовской
теории арифметики и на его 

концепции, что арифметика опирается на чистую интуицию времени.

Я чувствую, что эта позиция Брауэра больше не может быть принята. Ибо
если мы говорим, что 

кантовская теория пространства сокрушена, перечеркнута неевклидовой
геометрией, тогда мы должны 

сказать, что его теория времени сокрушена специальной теорией
относительности, так как Кант говорит 

совершенно явно, что имеется только одно время и что интуитивная идея
(абсолютной) одновременности 

является решающим аргументом в этом отношении .

Можно было бы утверждать, подобно тому, как это делал Рейтинг , что
Брауэр не смог бы развить 

свои эпистемологические и философские идеи об интуиционистской
математике, если бы знал в то время об 

аналогии между эйнштейновской релятивизацией времени и неевклидовой
геометрией. Перефразируя 

Рейтинга, можно сказать, что это было бы печально.

Однако маловероятно, что на Брауэра оказала сильное впечатление
специальная теория 

относительности. Он мог бы отказаться ссылаться на Канта как на
предшественника своего интуиционизма. 

Но он мог бы сохранить свою собственную теорию личного времени - времени
нашего собственного 

личного и непосредственного опыта (см. [8]). И это никоим образом не
произошло под воздействием 

понятия относительности, хотя кантовская теория подверглась подобному
воздействию.

Таким образом, нет необходимости рассматривать Брауэра как кантианца.
Однако мы не можем так 

легко обособлять его от Канта, ибо идея интуиции у Брауэра и
использование мм термина "интуиция" не 

могут быть полностью поняты без анализа такой его предпосылки, как
кантовская философия.

Для Канта интуиция есть источник знания. И "чистая" интуиция ("чистая
интуиция пространства и 

времени") является неисчерпаемым источником знания: из нее берет начало
абсолютная уверенность. Это 

есть самое важное для понимания идей Брауэра, который явно заимствует у
Канта эту эпистемологическую 

концепцию.

Данная концепция имеет свою историю. Кант взял ее у Плотина, Фомы
Аквинского, Декарта и др. 

Первоначально интуиция означает, конечно, восприятие: это есть то, что
мы видим или воспринимаем, если 

смотрим на некоторый объект или пристально его рассматриваем. Однако
начиная по крайней мере уже с 

Плотина, разрабатывается противоположность между интуицией, с одной
стороны, и дискурсивным 

мышлением - с другой. В соответствии с этим интуиция есть божественный
способ познания чего-нибудь 

лишь одним взглядом, в один миг, вне времени, а дискурсивное мышление
есть человеческий способ 

познания, состоящий в том, что мы в ходе некоторого рассуждения, которое
требует времени, шаг за шагом 

развертываем нашу аргументацию.

Кант защищает (направленную против Декарта) концепцию, состоящую в том,
что мы не владеем 

способностью интеллектуальной интуиции и что по этой причине наш
интеллект, наши понятия остаются 

пустыми или аналитическими, если они в действительности не применены к
материалу, который 

поставляют нам наши чувства (чувственная интуиция), или если они не
являются понятиями, 

сконструированными в нашей чистой интуиции пространства и времени .
Только таким путем мы можем 

получить синтетическое знание a priori: наш интеллект в его существенных
чертах дискурсивен, он 

обязательно должен действовать в согласии с логикой, которая является
пустой по своему содержанию, то 

есть "аналитической".

Согласно Канту, чувственная интуиция предполагает чистую интуицию: наши
чувства не могут 

делать свою работу, не упорядочивая свои восприятия в рамках
пространства и времени. Таким образом, 

пространство и время предшествуют всей чувственной интуиции; теории
пространства и времени - 

геометрия и арифметика - также верны a priori. Источник их априорной
верности есть человеческая 

способность чистой интуиции, которая строго ограничена лишь этой
областью и четко отличается от 

интеллектуального или дискурсивного способа мышления.

Кант защищает концепцию, что аксиомы математики основываются на чистой
интуиции (см. [31, 

с. 613]): они могут быть "увидены" или "восприняты" в качестве истинных
нечувственным способом 

"видения" или "восприятия". Кроме того, чистая интуиция участвует в
каждом шаге каждого 

доказательства в геометрии (и в математике вообще) . Чтобы следить за
доказательством, нам требуется 

глядеть на (нарисованный) чертеж. Это "смотрение" является не
чувственной, а чистой интуицией, о чем 

свидетельствует то, что чертеж часто может быть убедительным, даже если
будет изображен в довольно 

грубой манере, а также то, что рисунок треугольника может выступать для
нас (в одном рисунке) в виде 

бесконечного количества возможных вариантов треугольников всех форм и
размеров.

Аналогичные рассуждения справедливы и для арифметики, которая, согласно
Канту, основывается 

на счете - процессе, в свою очередь основывающемся, по существу, на
чистой интуиции времени.

Эта теория источников математического знания в своей кантовской форме
порождает серьезные 

трудности. Даже если мы примем, что все сказанное Кантом правильно, мы
не можем уйти от трудных 

проблем, ибо евклидова геометрия, независимо от того, использует она
чистую интуицию или нет, 

несомненно, опирается на интеллектуальную аргументацию, логическую
дедукцию. Невозможно 

отрицать, что математика оперирует дискурсивным мышлением. Ход
рассуждений Евклида 

осуществляется шаг за шагом во всех суждениях и во всех книгах: он не
постигается в одно-единственное 

интуитивное мгновение. Даже если мы допустим (ради аргументации)
необходимость наличия чистой 

интуиции в каждом отдельном шаге рассуждений без исключения (а это
допущение для современных 

людей трудно сделать), ступенчатая, дискурсивная и логическая процедура
выводов Евклида настолько 

безошибочна и хорошо известна в целом, найдя подражателей в лице Спинозы
и Ньютона, что трудно 

подумать о том, что Кант мог игнорировать это. Фактически Кант знал все
это, вероятно, так же, как любой 

другой. Однако указанная позиция довлела над ним (1) в силу структуры
"Критики чистого разума", в 

которой "Трансцендентальная эстетика" предшествует "Трансцендентальной
логике", и (2) в силу его 

четкого различения (я должен сказать, что это четкое различение
несостоятельно) между интуитивным и 

дискурсивным мышлением. Распространена точка зрения, что кантовское
исключение дискурсивных 

аргументов из геометрии и арифметики - не просто пробел, а противоречие.

То, что это не соответствует действительности, было показано Брауэром,
который заполнил данный 

пробел. Я имею в виду теорию Брауэра об отношении между математикой, с
одной стороны, и языком и 

логикой - с другой.

Брауэр решил данную проблему тем, что провел четкое различение между
математикой как 

таковой и ее лингвистическим выражением и ее коммуникативной функцией.
Математику саму по себе он 

рассматривал как внелингвистическую деятельность, по существу,
деятельность мысленного 

конструирования на основе нашей чистой интуиции времени. Посредством
такого конструирования мы 

создаем в нашей интуиции, в нашем уме объекты математики, которые
впоследствии -  после их создания 

- мы можем попытаться описать или сообщить о них другим. Таким образом,
лингвистическое описание и 

дискурсивная аргументация со своей логикой появляются, в сущности, после
математической деятельности: 

они всегда имеют место только тогда, когда объекты математики - такие,
как доказательство, - уже 

созданы.

Подход Брауэра решает проблему, которую мы обнаружили в кантовской
"Критике чистого 

разума". То, что на первый взгляд выступает противоречием у Канта,
упраздняется самым оригинальным 

способом посредством концепции, согласно которой мы должны четко
различать два уровня: один уровень 

- интуитивный, мысленный и присущ математическому мышлению, другой -
дискурсивный, 

лингвистический и присущ только коммуникации.

Подобно любой великой теории, ценность этой теории Брауэра проявляется в
ее продуктивности. 

Она одним усилием решает три группы крупных проблем философии
математики.

(1) Эпистемологические проблемы об источнике математической
достоверности, природы 

математических данных и природы математического доказательства. Эти
проблемы соответственно решены 

с помощью концепции интуиции как источника знания, концепции о том, что
мы можем интуитивно видеть 

математические объекты, которые конструируем, и концепции о том, что
математическое доказательство 

является последовательным конструированием или построением конструкций.

(2) Онтологические проблемы о природе математических объектов и способе
их существования. 

Эти проблемы были решены Брауэром посредством выдвижения концепции,
которая имела два аспекта: с 

одной стороны, конструктивизм, а с другой стороны, - ментализм. Согласно
ментализму, все 

математические объекты находятся в той сфере, которую я называю "вторым
миром". Математические 

объекты - это конструкции человеческого ума, и они существуют
единственно как конструкции в 

человеческом уме. Их объективность, то есть то, что они суть объекты и
что они существуют объективно, 

всецело опирается на возможность повторения их конструирования по нашему
желанию.

Таким образом, Брауэр в своей лекции 1912 года предполагал, что для
интуициониста 

математические объекты существуют в человеческом уме, в то время как для
формалиста они существуют 

"на бумаге" .

(3) Методологические проблемы о математических доказательствах.

Мы можем упрощенно различать два главных подхода ученых к математике.
Одни математики 

могут интересоваться главным образом теоремами - истинностью или
ошибочностью математических 

суждений, другие - главным образом доказательствами: вопросами
существования доказательств той или 

иной теоремы и спецификой таких доказательств. Если преобладающим
является первый подход (как это 

имеет место, например, в случае с Пойя), тогда он обычно связан с
интересом в открытии математических 

"фактов" и поэтому с платонизированной математической эвристикой. Если
же преобладающим выступает 

второй подход, тогда доказательства являются не просто средствами
формирования уверенности в теоремах 

о математических объектах, а самостоятельными математическими объектами.
Как мне кажется, так 

обстояло дело с Брауэром: те построения, которые были доказательствами,
не только создавали и 

утверждали математические объекты, они были в то же время сами
математическими объектами, возможно 

даже наиболее важными такими объектами. Таким образом, утверждать
некоторую теорему означало 

утверждать существование некоторого доказательства для нее и отрицать ее
означало утверждать 

существование опровержения, то есть доказательства ее абсурдности. Это
непосредственно ведет к 

отбрасыванию Брауэром закона исключенного третьего к его отрицанию
косвенных доказательств и к 

требованию, что существование может быть доказано только реальным
построением рассматриваемых 

математических объектов, то есть изображением их, так сказать, видимыми.

Это также ведет к отрицанию Брауэром "платонизма", под которым мы
понимаем учение, согласно 

которому математические объекты обладают тем, что я называю "автономным"
способом существования: 

они могут существовать, не будучи созданными нами и, следовательно, без
доказательства своего 

существования.

До сих пор я пытался понять брауэровскую эпистемологию, исходя из
предположения прежде 

всего, что она проистекает из попытки решить трудности философии
математики Канта. Теперь я перейду к 

тому, что содержится в названии данного раздела, - к оценке и критике
брауэровской эпистемологии.

Исходя из положений настоящего доклада, можно утверждать, что одним из
великих достижений 

Брауэра, по моему мнению, является его понимание того, что математика и,
как я могу добавить, весь 

третий мир созданы человеком.

Эта идея является настолько радикально антиплатоновской, что Брауэр,
понятно, не видел 

возможности ее связи с некоторой формой платонизма, под которой я имею в
виду концепцию частичной 

автономии математики и третьего мира в том виде, как она описана выше, в
разд. 3.

Другим великим достижением Брауэра в философском плане был его
антиформализм - признание 

им того, что математические объекты должны существовать до того, как мы
можем говорить о них. .

Позвольте теперь мне вернуться к критике брауэровского решения трех
групп главных проблем 

философии математики, сформулированных ранее в данном разделе.

(4) Эпистемологические проблемы: интуиция в целом и теория времени в
частности. Я не 

предлагаю заменить название "интуиционизм". Это название, без сомнения,
сохранится, но нам важно 

отказаться от ошибочной философии интуиции как непогрешимого источника
знания.

Не существует авторитетных источников знания, и ли один "источник" не
является абсолютно 

надежным . Все приветствуется как источник вдохновения, стимулирования,
включая "интуицию", 

особенно если она предлагает нам новые проблемы. Однако ничто не
является несомненным, и все мы 

подвержены ошибкам.

К тому же следует подчеркнуть, что кантовское четкое различение между
интуицией и 

дискурсивным мышлением не может быть нами принято. "Интуиция", какой бы
она ни была, в 

значительной степени является продуктом нашего культурного развития и
наших успехов в дискурсивном 

мышлении. Кантовская идея об одном стандартном типе чистой интуиции,
присущем всем нам (по всей 

вероятности, только не животным, хотя их перцептуальные возможности
сходны с человеческими), едва ли 

может быть принята. Ибо после того как мы овладели дискурсивным
мышлением, наше интуитивное 

понимание становится весьма отличным от того, что было у нас прежде.

Все сказанное справедливо и в отношении нашей интуиции времени. Я лично
считаю сообщение 

Уорфа о чрезвычайно специфической интуиции времени индейцев племени хопи
(см. [55]) убедительным. 

Однако даже если это сообщение ошибочно (что, я думаю, маловероятно) ,
оно свидетельствует о 

возможностях, которые ни Кант, ни Брауэр никогда не рассматривали. Если
Уорф прав, тогда наше 

интуитивное понимание времени, то есть способ, которым мы "видим"
временные отношения, частично 

зависит от нашего языка, наших теорий и мифов, включенных в язык, иначе
говоря - наша европейская 

интуиция времени в значительной степени обусловлена греческим
происхождением нашей цивилизации с его 

акцентом на дискурсивное мышление.

В любом случае наша интуиция времени может меняться с изменением наших
теорий. Интуиции 

Ньютона, Канта и Лапласа отличаются от интуиции Эйнштейна, и роль
времени в физике элементарных 

частиц отличается от роли времени в физике твердого" тела, особенно в
оптике. В то время как физика 

элементарных частиц утверждает о существовании лезвиеподобного
непротяженного мгновения, "punctum 

temporis", которое отделяет прошлое от будущего, и тем самым
существование временной координаты, 

образованной из (континуума) непротяженных мгновений, а в конечном итоге
мира, "состояние" которого 

может быть задано для любого такого непротяженного мгновения, ситуация в
оптике совершенно другая. 

Подобно тому" как существуют пространственно протяженные растры в
оптике, чьи части взаимодействуют 

на значительном пространственном расстоянии, так существуют и
протяженные во времени события 

(волны, обладающие частотами), чьи части взаимодействуют в течение
значительного промежутка времени. 

Поэтому в силу законов. оптики в физике не может быть какого-либо
состояния мира в некоторый 

момент времени. Эта аргументация должна дать и действительно дает
совершенно другое понимание нашей 

интуиции: то, что называлось неопределенным психологическим даром, не
является ни неопределенным, ни 

характерным только для психологии,. интуиция подлинна и имеет место уже
в физике .

Таким образом, не только общая концепция интуиции как непогрешимого
источника знания 

является мифом, но и наша интуиция времени подвержена критике и
исправлению - точно таким же 

образом, как, согласно брауэровскому допущению, это происходит с нашей:
интуицией пространства.

В главном пункте этих своих рассуждений я обязан философии математики
Лакатоса. Этот пункт 

состоит в том, что математика (а не только естественные науки) растет
благодаря критике догадок и 

выдвижению смелых неформальных доказательств, а это предполагает
лингвистическую формулировку 

таких догадок и доказательств и поэтому определение их статуса в третьем
мире. Язык, являясь вначале 

просто средством коммуникативного описания долингвистических объектов,
превращается в силу этого в 

существенную часть научной деятельности, даже в математике, которая в
свою очередь становится частью 

третьего мира. В языке тем самым существуют слои, или уровни (независимо
от того, формализованы они в 

иерархию метаязыков или нет).

Если бы интуиционистская эпистемология была бы права, то вопрос о
математической 

компетентности не составлял бы проблемы. (И если бы кантовская теория
"была бы права, то непонятно, 

почему мы, а точнее, Платон и его школа, должны были так долго ждать
Евклида .) Однако эта проблема 

существует, так как даже весьма компетентные математики - интуиционисты
могут не соглашаться между 

собой по некоторым трудным вопросам . Для нас нет необходимости
исследовать, какая сторона в этом 

споре права. Достаточно указать, что раз интуиционистское
конструирование подвергается критике, то 

рассматриваемая проблема может быть решена лишь путем существенного
использования 

аргументативной функции языка. Конечно, критическое использование языка,
по существу, не 

предписывает нам использовать аргументы, запрещенные интуиционистской
математикой (хотя и здесь 

существует проблема, как будет показано ниже). Моя точка зрения в данный
момент заключается просто в 

следующем: раз допустимость предложенного интуиционизмом математического
конструирования может 

быть подвергнута сомнению, и, конечно, оно действительно подвергается
сомнению, то язык выступает 

более чем просто "средством коммуникации, без которого можно в принципе
обойтись: он является 

необходимым средством критического обсуждения, дискуссии. Соответственно
этому он не представляет 

собой только интуиционистской конструкции, "которая объективна в том
смысле, что она не связана с тем 

субъектом, который ее создает" [34, с. 173]. На самом деле объективность
даже интуиционистской 

математики опирается, как это происходит во всех науках, на
критикуемость ее аргументации. Это же 

означает, что язык является необходимым как способ аргументации, как
способ критической дискуссии [33].

Сказанное поясняет, почему я считаю ошибочным субъективистскую
эпистемологию Брауэра и 

философское оправдание его интуиционистской математики. Существует
процесс взаимного обмена между 

конструированием, критикой, "интуицией" и даже традицией, и этот процесс
не учитывался Брауэром.

Однако я готов допустить, что даже в своем ошибочном взгляде на статус
языка Брауэр частично 

прав. Хотя объективность всех наук, включая математику, неотделимо
связана с их критикуемостью и тем 

самым с их лингвистическим формулированием, Брауэр был прав тогда, когда
активно выступал против 

идеи рассматривать математику лишь как формальную языковую игру, или,
другими словами, считать, что 

не существует таких вещей, как внелингвистические математические
объекты, то есть мысли (или, более 

точно, с моей точки зрения, содержание мышления). Он настаивал на том,
что беседа на математические 

темы является беседой об этих объектах, и в этом смысле математический
язык выступает вторичным 

образованием по отношению к этим объектам. Однако это вовсе не означает,
что мы можем конструировать 

математику без языка: не может быть никакого конструирования без
постоянного критического контроля и 

никакой критики без выражения наших конструктов в лингвистической форме
и обращения с ними как с 

объектами третьего мира. Хотя третий мир не идентичен миру
лингвистических форм, он возникает вместе с 

аргументативной функцией языка, то есть является побочным продуктом
языка. Это объясняет, почему, раз 

наши конструкции делаются проблематичными, систематизированными и
аксиоматизированными, язык 

может сделаться также проблематичным и почему формализация может
сделаться отраслью 

математического конструирования. Именно это, я думаю, имеет в виду
Майхилл, когда он говорит, что 

"наши формализации исправляют наши интуиции, в то время как наши
интуиции формируют наши 

формализации" [37, с. 175] (курсив мой). То, что делает это высказывание
заслуживающим цитирования, 

состоит в том, что оно, будучи сделанным в связи с брауэровской
концепцией интуиционистского 

доказательства, в действительности помогает исправлению брауэровской
эпистемологии.

(2`) Онтологические проблемы. То, что объекты математики обязаны своим
существованием 

отчасти языку, иногда понималось самим Брауэром. Так, он писал в 1924
году: "Математика основывается 

("Der Mathematik liegt zugrunde") на бесконечной последовательности
знаков или символов ("Zeichen") или 

на конечной последовательности символов..." [6, с. 244]. Это не следует
понимать как допущение 

приоритета языка: без сомнения, ключевым термином здесь является
"последовательность", а понятие 

последовательности основывается на интуиции времени и на
конструировании, опирающемся на эту 

интуицию. Однако это утверждение показывает, что Брауэр знал о том, что
для осуществления 

конструирования требуются знаки и символы. Моя точка зрения состоит в
том, что дискурсивное мышление 

(то есть последовательность аргументов, выраженных лингвистически) имеет
огромное влияние на наше 

осознание времени и на развитие нашей интуиции последовательного
расположения. Это никоим образом 

не расходится с конструктивизмом Брауэра, но действительно расходится с
его субъективизмом и 

ментализмом, ибо объекты математики могут теперь рассматриваться как
граждане объективного третьего 

мира: хотя содержание мышления первоначально построено нами (то есть
третий мир возникает как 

продукт нашей деятельности), такое содержание обусловливает свои
собственные непреднамеренные 

следствия. Натуральный ряд чисел, которые мы конструируем, создает
простые числа, которые мы 

открываем, а они в свою очередь создают проблемы, о которых мы и не
мечтали. Вот именно так 

становится возможным математическое открытие. Подчеркнем, что самыми
важными математическими 

объектами, которые мы открываем, самыми благодатными гражданами третьего
мира являются именно 

проблемы и новые виды критических рассуждений. Таким образом, возникает
некоторый новый вид 

математического существования - проблемы, новый вид интуиции - интуиция,
которая позволяет нам 

видеть проблемы и понимать проблемы до их решения (ср. брауэровскую
центральную проблему 

континуума).

Рейтингом был прекрасно описан способ, которым язык и дискурсивное
мышление 

взаимодействуют с более непосредственными интуитивными конструкциями
(взаимодействие, 

разрушающее, между прочим, тот идеал абсолютной очевидной достоверности,
которого, как 

предполагалось, достигает интуитивное конструирование). Можно
процитировать начало того отрывка из 

его работы, который не только стимулировал меня на дальнейшие
исследования, но и поддержал мои 

размышления: "Понятие интуитивной ясности в математике само не является
интуитивно ясным. Можно 

даже построить нисходящую шкалу степеней очевидности. Высшую степень
имеют такие утверждения, как 

2+2=4. Однако 1002+2=1004 имеет более низкую степень; мы доказываем это
утверждение не фактическим 

подсчетом, а с помощью рассуждения, показывающего, что вообще
(n+2)+2=n+4... [Высказывания подобно 

этому] уже имеют характер импликации: "Если построено натуральное число
п, то можно осуществить 

конструкцию, выражаемую равенством (n+2)+2=n+4" [26, с. 225]. "Степени
очевидности" Рейтинга имеют в 

данный момент для нас второстепенный интерес, а более важным выступает
прежде всего исключительно 

простой и ясный анализ Рейтингом необходимого взаимодействия между
интуитивным конструированием и 

его лингвистическим выражением, которое неизбежно приводит нас к
дискурсивному и тем самым к 

логическому рассуждению. Данный момент подчеркивается Рейтингом, когда
он продолжает: "Эта степень 

может быть формализована в исчислении со свободно переменными" [26, с.
225].

Наконец следует сказать о взаимоотношении Брауэра с математическим
платонизмом. Автономия 

третьего мира несомненна, и поскольку это так, то брауэровское равенство
"esse=construi" должно быть 

отброшено, по крайней мере в отношении проблем. Это, возможно, заставит
нас заново пересмотреть 

проблему логики интуиционизма: не отбрасывая интуиционистских стандартов
доказательства, следует 

подчеркнуть, что для критического рационального обсуждения важно четко
различать между тезисом и 

очевидными свидетельствами в его пользу. Однако это различие разрушается
интуиционистской логикой, 

которая возникает из смешения свидетельства (или доказательства) и
утверждения, которое должно 

быть доказано (см. выше, разд. 5.4).

(3`) Методологические проблемы. Первоначальным мотивом интуиционистской
математики Брауэра 

была потребность в надежности, уверенности - поиски более верных,
надежных методов доказательства, 

фактически непогрешимых методов. В этом случае, если вы хотите более
надежных доказательств, вы 

должны более строго подходить к использованию демонстративной
аргументации; вы должны применять 

более слабые средства, более слабые предположения. Брауэр ограничивается
использованием логических 

средств, которые были слабее, чем средства классической логики .
Доказать теорему более слабыми 

средствами является (и всегда являлось) в значительной степени
интересной задачей и одним `из великих 

источников математических проблем. Этим и обусловлены интересы
интуиционистской методологии.

Однако я полагаю, что сказанное справедливо лишь для доказательств. Для
критики и 

опровержения мы не нуждаемся в слабой логике. В то время как органон
доказательства может быть 

достаточно слабым, органон критики должен быть очень сильным. В критике
мы не должны быть 

ограничены тем, что то или иное доказательство невозможно, - мы ведь не
утверждаем непогрешимость 

нашей критики и часто бываем удовлетворены, если можем показать, что
некоторая теория имеет 

конструктивные следствия. В органоне критики слабость и экономия не
являются добродетелями, ибо 

добродетель некоторой теории состоит в том, что она может противостоять
сильной критике. (Поэтому, по-

видимому, в критических дебатах, так сказать в метадебатах о жизненности
интуиционистского 

конструирования, возможно допускать использование классической логики.)

7. Субъективизм в логике, теории вероятностей и физике

Учитывая то, что говорилось в разд. 5, особенно об эмпиризме, становится
вполне понятным, 

почему в современном мышлении все еще широко распространено
пренебрежение третьим миром, 

следовательно, распространена субъективистская эпистемология. В
различных конкретных науках часто 

можно обнаружить субъективистские тенденции, даже там, где не существует
связи с брауэровской 

математикой. Я рассмотрю некоторые такие тенденции в логике, теории
вероятностей и физической науке-

7.1. Эпистемическая логика

Эпистемическая логика оперирует такими формулами, как "а знает р" или "а
знает, что р", "а верит 

в р" или "а верит, что р". Обычно эти формулы символически записываются
так;

"Кар" или "Вар", где К и В соответственно означают отношения познания и
веры, а - познающего 

или верящего субъекта, р - суждение, которое известно или в которое
верят, а также соответствующее ему 

положение дел.

Мой первый тезис, выдвинутый в разд. 1, состоит в том, что все это не
имеет ничего общего с 

научным познанием и знанием, а именно нельзя сказать, что ученый (я буду
обозначать его S) или познает, 

или верит во что-то. Что же он в действительности делает? Я приведу
самый краткий список вариантов:

"S пытается понять р",

"S пытается думать об альтернативах р",

"S пытается думать о критических оценках р",

"S предлагает экспериментальную проверку р",

"S пытается аксиоматизировать р",

"S пытается вывести р из q",

"S пытается показать, что р невыводимо из q",

"S предлагает новую проблему х, возникающую из р",

"S предлагает новое решение проблемы х, возникающей из р",

"S критикует свое последнее решение проблемы х".

Данный список мог бы быть значительно расширен. По своему характеру он
довольно далеко 

отстоит от "S знает р" или "S верит в р" или даже "S ошибочно верит в
р", "S сомневается в р". Фактически 

очень важно здесь подчеркнуть, что мы можем сомневаться без критики и
критиковать без сомнения. (То, 

что мы можем Делать так, было понято Пуанкаре в работе "Наука и
гипотеза", которая в этом вопросе 

может быть сопоставлена с произведением Рассела "Наше знание о внешнем
мире".)

7.2. Теория вероятностей

Нигде субъективистская эпистемология не распространена столь сильно, как
в области исчисления 

вероятностей. Исчисление вероятностей есть обобщение булевой алгебры (и,
следовательно, логики 

высказываний). Оно все еще широко интерпретируется в субъективистском
смысле - как исчисление 

незнания или ненадежного субъективного знания; однако это равнозначно
интерпретации булевой алгебры, 

включая исчисление высказываний, как вычисления надежного знания -
надежного знания в субъективном 

смысле слова. Этот вывод будут лелеять немногие бэйесианцы (так называют
себя в настоящее время 

сторонники субъективистской интерпретации исчисления вероятностей).

С этой субъективистской интерпретацией исчисления вероятностей я боролся
в течение тридцати 

трех лет. В своих фундаментальных чертах она порождена той же самой
эпистемической философией, 

которая приписывает высказыванию "Я знаю, что снег белый" большее
эпистемическое достоинство, чем 

утверждению "Снег белый".

Я не вижу какого-либо основания, почему бы нам не приписывать еще
большее эпистемическое 

достоинство утверждению: "В свете всех данных, доступных мне, я убежден,
что рационально верить, что 

снег белый". Аналогичным образом можно поступить и с вероятностными
высказываниями.

7.3. Физика

Субъективный подход в науке значительно преуспел примерно с 1926 года.
Прежде всего он 

захватил квантовую механику. Здесь он делается таким мощным, что его
оппоненты рассматриваются 

глупцами, которых необходимо с полным правом заставить замолчать. Затем
он завладел статистической 

механикой. Здесь Сцилард предложил в 1929 году к настоящему времени
почти универсально принятый 

взгляд, что мы должны платить за субъективную информацию возрастанием
физической энтропии. Это 

интерпретируется как некое доказательство того, что физическая энтропия
представляет собой недостаток 

знания и. таким образом, субъективное понятие и что знание или
информация есть эквивалент физической 

не-энтропии. Такой ход развития событий четко сопровождался параллельным
развитием теории 

информации, которая возникла как совершенно объективная теория каналов
коммуникации, однако позднее 

была объединена с сцилардовским понятием субъективной информации.

Таким образом, субъективная теория познания вошла в науку на широком
участке фронта. 

Первоначальным участком этого вхождения была субъективная теория
вероятностей. Но зло 

распространилось на статистическую механику (теорию энтропии), квантовую
механику и теорию 

информации.

Конечно, в этом докладе невозможно опровергнуть все эти субъективистские
теории. Я могу лишь 

сообщить, что я выступал против них в течение многих лет (самый
последний раз в работе [46]). Однако я 

не питаю каких-либо иллюзий. Возможно, пройдет еще много времени, прежде
чем положение изменится 

(что ожидается Бунге в [11]), если это вообще когда-нибудь произойдет.

В этой связи я желал бы остановиться лишь на двух моментах.

Во-первых, я попытаюсь указать, на что эпистемология или логика научного
исследования похожа с 

объективной точки зрения и как она может бросить некоторый свет на
биологию научного исследования.

Во-вторых, я попытаюсь указать в последней части этого доклада, на что
похожа психология 

научного исследования с той же самой объективной точки зрения.

8. Логика и биология научного исследования

С объективной точки зрения эпистемология выступает как теория роста
знания. Она становится 

теорией решения проблем, или, другими словами, теорией конструирования,
критического обсуждения, 

оценки и критической проверки конкурирующих гипотетических теорий.

Я думаю, что в отношении конкурирующих теории, возможно, лучше говорить
об "оценке" их, 

"отзыве" о них или о "предпочтении" одной из них, а не об их
"одобрении", "признании". Но дело не в 

словах. Использование слова "одобрение" не приносит вреда при условии,
если иметь в виду, что одобрение 

всегда временно, предварительно и, подобно вере, имеет преходящее и
личностное, а не объективное и 

беспристрастное значение .

Оценка или отзыв о конкурирующих теориях отчасти предшествуют проверке
(a priori, если вам 

нравится, хотя и не в кантианском смысле термина, который означает
верное a priori) и отчасти - после 

проверки (a posteriori опять в некотором смысле, который не означает
верности, обоснованности). Также 

предшествует проверке (эмпирическое) содержание некоторой теории,
которое тесно связано со своей 

(фактической) объяснительной силой, то есть силой решать существовавшие
ранее проблемы - те 

проблемы, которые порождают теорию и в отношении которых теории являются
конкурирующими.

Теории могут быть оценены a priori и их значения сравнены лишь в
отношении некоторого ряда 

проблем, существовавших ранее. Их так называемая простота также может
быть сравнена лишь в 

отношении тех проблем, в решении которых они соревнуются.

Содержание теорий и их фактическая объяснительная сила являются самыми
важными 

регулятивными идеями для их априорной оценки. Они тесно связаны со
степенью проверяемости их.

Самой важной идеей для апостериорной оценки теорий является истина или,
так как мы нуждаемся 

в более доступном сравнительном понятии, то, что я называю "близостью к
истине", "правдоподобием" (см. 

[44, гл. 10, разд. 3 и прил. б], а также [43, с. 282, 17 - 26]). Важно
отметить, что, в то время как некоторая 

теория без содержания может быть истинной (такова, например,
тавтология), правдоподобие основывается 

на регулятивной идее истинного содержания, то есть на идее о количестве
интересных и важных истинных 

следствий, выводимой из некоторой теории. Таким образом, тавтология,
хотя и истинная, имеет нулевое 

истинное содержание и нулевое правдоподобие. Разумеется, она обладает
вероятностью, равной единице. 

Вообще говоря, содержание, проверяемость и правдоподобие  могут быть
измерены невероятностью.

Апостериорная оценка теории целиком зависит от способа, которым она
противостоит серьезным и 

изобретательным проверкам. Но серьезные проверки в свою очередь
предполагают высокую степень 

априорной проверяемости или содержания теории. Таким образом,
апостериорная оценка теории в 

значительной степени зависит от ее априорной ценности: теории, которые a
priori неинтересны, то есть 

обладают малым содержанием, не нуждаются в проверке, потому что их
низкая степень проверяемости a 

priori исключает возможность того, что они могут быть подвергнуты
действительно значительным и 

интересным проверкам.

С другой стороны, теории, обладающие высокой степенью проверяемости,
интересны и важны, 

даже если они потерпели крушение в ходе своей проверки. Мы очень много
можем узнать из их провала. Их 

крушение может быть продуктивным, так как оно может реально показать
дорогу для построения лучшей 

теории.

Однако все это подчеркивание фундаментальной важности априорной оценки
теории может быть 

объяснено в конечном счете нашей заинтересованностью в высокой
апостериорной ценности этих теорий - 

в получении теорий, которые имеют высокое истинное содержание и
правдоподобие, хотя они остаются, 

конечно, всегда предполагаемыми, гипотетическими, пробными. К чему мы
стремимся, так это к теориям, 

которые не только интеллектуально интересны и обладают высокой степенью
проверяемости, но и реально 

прошли серьезные проверки лучше, чем их конкуренты, которые, таким
образом, решают свои проблемы 

лучше и которые порождают новые, неожиданные и продуктивные проблемы,
когда их предположительный 

характер выявляется посредством опровержения.

Таким образом, мы можем сказать, что наука начинается с проблем и затем
продолжает развиваться 

от них к конкурирующим теориям, которые оцениваются критически. Особенно
значима оценка их 

правдоподобия. Это требует для них серьезных критических проверок и
потому предполагает высокую 

степень их проверяемости, которая зависит от содержания теорий и тем
самым может быть оценена a priori.

В большинстве своем и в самых интересных случаях теория терпит неудачу,
и, таким образом, 

возникают новые проблемы. А достигнутый прогресс может быть оценен
интеллектуальным интервалом 

между первоначальной проблемой и новой проблемой, которая возникает из
крушения теории.

Этот цикл может быть снова описан посредством нашей неоднократно
используемой схемы:

P1 ? TT ? ЕЕ ? Р2,

то есть проблема P1 - пробная теория - устранение ошибок посредством
оценки - проблема P2.

Оценка всегда является критической, и ее цель есть открытие и устранение
ошибок. Рост знания - 

и процесс учения - не является повторяющимся или кумулятивным процессом,
он есть процесс устранения 

ошибок. Это есть дарвиновский отбор, а не ламарковское обучение.

В этом состоит краткое описание эпистемологии с объективной точки
зрения: она есть метод (или 

логика), цель которого - рост объективного знания. Хотя данное описание
характеризует рост третьего 

мира, оно, однако, может быть интерпретировано как описание
биологической эволюции. Животные и даже 

растения постоянно решают проблемы. И решают они свои проблемы
посредством метода конкурирующих 

предварительных пробных решений и устранений ошибок.

Пробные решения, которые животные и растения включают в свою анатомию и
свое поведение, 

являются биологическими аналогиями теорий и наоборот: теория
соответствует эндосоматическим органам 

и их способу функционирования (как соответствуют многие экзосоматические
продукты, такие, как 

медовые соты, и особенно экзосоматические инструменты, такие, как
паутина пауков). Так же как и теории, 

органы и их функции являются временными приспособлениями к миру, в
котором мы живем. И так же как 

теории или инструменты, новые органы и их функции, а также новые виды
поведения оказывают свое 

влияние на первый мир, который они, возможно, помогают изменить. (Новое
пробное решение - теория, 

орган, новый вид поведения - может открыть новую возможную экологическую
нишу и таким образом 

превратить возможную нишу в фактическую.) Новое поведение или новые
органы могут также привести к 

появлению новых проблем. И таким путем они влияют на дальнейший ход
эволюции, включая 

возникновение новых биологических ценностей.

Все это справедливо также и для органов чувств. Прежде всего они
содержат теоретически 

подобные ожидания. Органы чувств, такие, как глаз, подготовлены
реагировать на определенные 

отобранные события из окружающей среды, на такие события, которые они
"ожидают", и только на эти 

события. Подобно теориям (и предрассудкам), они в целом будут слепы к
другим событиям: к таким, 

которых они не понимают, которые они не могут интерпретировать (потому
что эти события не 

соответствуют какой-либо специфической проблеме, решаемой организмом)
(см. [36, с. 163]).

Классическая эпистемология, рассматривающая наши чувственные восприятия
как "данные", как 

"факты", из которых должны быть сконструированы наши теории посредством
некоторого процесса 

индукции, может быть определена как додарвиновская. Она неспособна
учитывать то, что так называемые 

данные на самом деле являются приспособительными реакциями и тем самым
интерпретациями, 

включающими теории и предрассудки и, подобно теориям, пропитанными
гипотетическими ожиданиями, 

то, что не может быть чистого восприятия, чистых данных, точно так же,
как не может быть чистого языка 

наблюдения, так как все языки пропитаны теориями и мифами. Точно так же,
как наши глаза слепы к 

непредвиденному или неожиданному, так и наши языки неспособны описать
это (хотя наши языки могут 

расти подобно нашим органам чувств как эндосоматически, так и
экзосоматически).

Это рассуждение о том, что теория или ожидания встроены в наши органы
чувств, показывает, что 

эпистемология индукции терпит неудачу даже прежде, чем она делает свой
первый шаг. Она не может 

начинаться с чувственных данных или восприятий и строить наши теории на
них, так как не существует 

таких вещей, как чувственные данные или восприятия, которые не построены
на теориях (или ожиданиях, то 

есть биологических предшественниках лингвистически сформулированных
теорий). Таким образом, 

"факты" не являются основой теорий, а также их гарантией: они не более
надежны, чем какие-либо из 

наших теорий или "предрассудков", но даже менее надежны, если вообще
можно говорить об этом (ради 

аргументации мы допускаем, что чувственные данные существуют и не
являются изобретениями 

философов). Органы чувств включают в себя эквивалент примитивных и
некритически принятых теорий, 

которые менее широко проверены, чем научные теории. Более того, не
существует языка для описания 

данных, свободного от теорий, потому что мифы (то есть примитивные
теории) возникают вместе с языком. 

Не существует живых объектов (ни животных, ни растений) без проблем и их
пробных решений, которые 

эквивалентны теориям, хотя вполне может существовать жизнь без
чувственных данных или так казаться 

(по крайней мере у растений).

Таким образом, жизнь развивается подобно научному исследованию - от
старых проблем к 

открытию новых и неожиданных проблем. И этот процесс - процесс
изобретения и отбора - содержит в 

себе рациональную теорию эмерджентности. Ступенями этой эмерджентности,
приводящей к новому 

уровню развития, являются прежде всего новые проблемы (P2), создающиеся
посредством устранения 

ошибок (ЕЕ), предварительного, пробного теоретического решения (ТТ)
старой проблемы (P1).

9. Научное исследование, гуманизм и самотрансцендентность

Наш подход может оказаться важным для гуманиста, потому что предлагается
новый путь 

рассмотрения отношений между нами - субъектами - и объектом наших усилий
- растущим 

объективным знанием, растущим третьим миром.

Старый субъективный подход к интерпретации знания как отношения между
субъективным духом 

и познаваемым объектом - отношения, названного Расселом "убеждением,
верой" или "суждением", берет 

эти вещи, которые я рассматриваю просто как объективное знание, в
качестве высказываний или выражений 

ментальных состояний (или как соответствующего поведения). Этот подход
может быть описан как 

эпистемологический экспрессионизм, потому что он очень близок к
экспрессионистской теории искусства. 

Эта теория рассматривает продукт человеческой деятельности как выражение
внутреннего состояния 

человека: акцент всецело делается на причинном отношении и на принятом,
но переоцениваемом факте, что 

мир объективного знания, подобно миру рисования и музыки, создан
человеком.

Этот взгляд должен быть заменен совершенно другим взглядом. Конечно,
необходимо признать, 

что третий мир, мир объективного знания (или, выражаясь более общо, мир
объективного духа), создан 

человеком. Однако следует подчеркнуть, что этот третий мир существует в
значительной степени 

автономно, что он порождает свои собственные проблемы, особенно те,
которые связаны с методами роста, 

и что его воздействие на любого из нас, даже на самых оригинальных
творческих мыслителей, в 

значительной степени превосходит воздействие, которое любой из нас может
оказать на него.

Однако было бы ошибкой остановиться на этом. Полную автономию и
анонимность третьего мира я 

не рассматриваю самым важным моментом. Так же я отношусь и к
общепринятому взгляду, имеющему 

большое значение и утверждающему, что мы почти всем всегда обязаны нашим
предшественникам и 

традиции, которую они создали; в особенности мы обязаны третьему миру
нашей рациональностью, то есть 

нашим субъективным умом, практикой критического и самокритического
способов мышления и 

соответствующими диспозициями. Я полагаю, что важнее всего этого
выступает отношение между нами и 

результатом нашей работы и то, что может быть получено для нас из этого
отношения.

Экспрессионист считает, что все, что он может сделать, - это позволить
своему таланту, своей 

одаренности выразить себя в своем произведении. Результат будет или
хорошим, или плохим в 

соответствии с умственным или физиологическим состоянием работающего.

В противоположность этому я полагаю, что все зависит от взаимного обмена
между нами и нашими 

творениями, от продуктов, которые мы вкладываем в третий мир, и от
постоянной обратной связи, которая 

может быть усилена сознательной самокритикой. В отношении жизни,
эволюции и духовного роста можно 

утверждать, что здесь существует невероятная вещь: этот метод "дать -
взять", взаимного обмена, это 

взаимодействие между нашими действиями и их результатами позволяет нам
постоянно превосходить себя, 

свои таланты, свою одаренность.

Эта самотрансцендентность является самым поразительным и важным фактом
всей нашей жизни и 

всей эволюции, в особенности человеческой эволюции.

На своих дочеловеческих стадиях она, конечно, менее очевидна и потому
может быть 

действительно принята за нечто, подобное самовыражению. Но на
человеческом уровне 

самотрансцендентность может быть не замечена лишь сознательно. С нашими
теориями происходит то же, 

что и с нашими детьми: они имеют склонность становиться в значительной
степени независимыми от своих 

родителей. С нашими теориями может случиться то же, что и с нашими
детьми: мы можем приобрести от 

них большее количество знания, чем первоначально вложили в них.

Процесс учения, роста субъективного знания всегда в основных чертах один
и тот же. Он состоит в 

критике, обладающей творческим воображением. Именно так мы переходим
границы нашего 

пространственного и временного окружения, пытаясь думать об
обстоятельствах за пределами нашего 

опыта: посредством критики универсальности, или структурной
необходимости, того, что для нас может 

казаться (или того, что философы могут описать) как "данное" или как
"привычка"; пытаясь найти, 

сконструировать, изобрести новые ситуации, то есть проверочные ситуации,
критические ситуации, и 

стремясь определить место, обнаружить и подвергнуть сомнению наши
предрассудки и закоренелые 

допущения.

Вот каким образом мы поднимаем себя за волосы из трясины нашего
незнания, вот как мы бросаем 

веревку в воздух и затем карабкаемся по ней, если имеется возможность
получить точку опоры на любой 

маленькой веточке, какой бы она ни была ненадежной.

Наши усилия отличаются от усилий животного или амебы лишь тем, что наша
веревка может 

зацепиться в третьем мире критических дискуссий - мире языка,
объективного знания. Это позволяет нам 

отбросить некоторые из наших конкурирующих гипотез. Так, если мы
удачливы, мы можем пережить 

некоторые из наших ошибочных теорий (а большинство из них являются
ошибочными), в то время как 

амеба погибает со своей теорией, со своими убеждениями и своими
привычками. Рассматриваемая в этом 

свете жизнь есть решение проблем и открытие - открытие новых фактов,
новых возможностей путем 

опробования возможностей, представляемых в нашем воображении. На
человеческом уровне это 

опробование производится почти всецело в третьем мире путем попыток
изобразить более или менее 

успешно в теориях этого третьего мира наш первый мир и, возможно, наш
второй мир, путем стремления 

приблизиться к истине - к более полной, более совершенной, более
интересной, логически более строгой и 

более релевантной, релевантной нашим проблемам.

То, что может быть названо вторым миром - миром мышления, - становится
все больше и 

больше на человеческом уровне звеном между первым и третьим мирами: все
наши действия в первом мире 

подвергаются влиянию со стороны нашего понимания третьего мира с позиций
второго мира. Вот почему 

невозможно познать человеческое мышление и человеческое "я" без познания
третьего мира ("объективного 

мышления" или "духа"), и вот почему невозможно интерпретировать ни
третий мир как простое выражение 

второго, ни второй мир как простое отражение третьего.

Существует три смысла глагола "to learn", которые недостаточно
различались эрудированными 

теоретиками: "открывать, обнаруживать", "подражать, копировать", "делать
привычным". Все три смысла 

могут быть рассмотрены как формы исследования, открытия и действуют с
применением метода проб и 

ошибок, который содержит элемент случайности (не слишком существенный и
обычно в значительной 

степени переоцениваемый). Значение "делать привычным" этого глагола
содержит минимум исследования, 

но оно подготавливает к действиям для дальнейшего открытия; его,
очевидно, без конца повторяющийся 

характер вводит в заблуждение.

Во всех этих различных способах учения, приобретения или производства
знания наличествует 

дарвиновский, а не ламарковский метод: отбор, а не обучение посредством
повторения. (Однако мы должны 

учитывать то, что ламаркизм есть своего рода подобие дарвинизма и что
результаты отбора часто выглядят 

так, будто они были продуктами ламарковского приспособления, обучения
посредством повторения: 

дарвинизм, можно сказать, симулирует ламаркизм.) Однако отбор -
обоюдоострый меч: не только 

окружение выбирает и изменяет нас, мы также отбираем и изменяем
окружение, главным образом 

посредством открытия новой экологической ниши. На человеческом уровне мы
делаем это посредством 

сотрудничества со всем новым объективным миром - третьим миром, миром
объективного 

гипотетического знания, которое включает объективные новые
гипотетические цели и ценности. Мы не 

формируем или "обучаем" этот мир путем выражения в нем состояния нашего
ума, да и он не обучает нас. 

Мы сами и третий мир растем через взаимную борьбу и отбор. По-видимому,
это справедливо на уровне 

фермента и гена: генетический код, как предполагается, действует
посредством отбора и отбрасывания, а не 

посредством обучения или распоряжения, наставления. По-видимому, это еще
более справедливо на всех 

уровнях, вплоть до искусственного и критического языка наших теорий.

С целью более полного объяснения следует сказать, что органические
системы могут 

рассматриваться как объективные продукты или результаты пробного
поведения, которое было "свободно", 

то есть неопределенно, внутри некоторой области или круга, ограниченного
или окруженного пределами 

своей внутренней ситуации (особенно своей генетической конституцией) и
своей внешней ситуации 

(окружением). Не успех, а неудача приводит затем путем естественного
отбора к сравнительному 

закреплению успешного способа реагирования. Можно предположить, что
генетический код руководит 

синтезом протеина тем же самым методом: путем предохранения или
устранения определенных 

потенциальных химических синтезов, а не путем прямой стимуляции или
руководства. Это сделало бы 

понятным возникновение генетического кода посредством отбора. В
результате устранения ошибок он 

превращал бы свои очевидные распоряжения в запрещения. Однако, подобно
некоторой теории, 

генетический код был бы не только результатом отбора, но "действовал бы
также посредством отбора, 

запрещения или предотвращения. Конечно, это только предположение, но,
как я думаю, привлекательное 

предположение.

Литература

1.	Aristotle. Metaphysics (русск. перевод: Аристотель. Метафизика. -
Соч. в четырех томах, т. I. M., 

"Мысль", 1975).

2.	Aristоt1e. De Anima (русск. перевод: Аристотель. О душе. - Соч. в
четырех томах, т. I. M., 

"Мысль", 1975).

3.	Berkeley G. Three Dialogues Between Hylas and Philo-nous. - In:
Works, v. II. London, 1949 (русск. 

перевод: Беркли Дж. Соч., "Мысль", 1978).

4.	Bolzano В. Wissenschaftslehre. 1837.

5.	Brouwer L. E. J. Inaugural Lecture, 14 October 1&12. -  "Bulletin
American Mathematical Society", 

1Q14, v. 20, p. 81 - 96.

6.	Brouwer L. E. J. Zur Begrundung der intuitionistischen Mathematik. -
"Mathematische Annalen", Berlin, 

1924, Bd. 93, S. 244 -  257.

7.	Brouwer L. E. J. Mathematik, Wissenschaft und Sprache. - 
"Monatshefte fur Mathematik und Physik", 

1929, Bd. 36, S. 353 - 364.

8.	Brouwer L. E. J. Consciousness, Philosophy and Mathematics. -
"Proceedings of the Tenth International 

Congress of Philosophy", 1949, v. 1.

9.	Brouwer L. E. J. On Order in the Continuum and the Relation •of Truth
to Non-Contradictority. "Koninkl. 

Nedre Acad. Wetensch, Proc. Sect. Sei.", 1951, v. 54. 

10.	Buhler K. Siprachtheorie, Jena, Fischer, 1934.

11.	Bunge M. (ed.). Quantum Theory and Reality. Berlin, Springer, 1967.

12.	Desсartes R. Discourse de la methode. 1637 (русск. перевод: Декарт
Р. Рассуждения о методе. M., 

1953).

13.	Duсasse С. J. Propositions, Opinions, Sentences and Facts. - "The
Journal of Philosophy", 1940, v. 37, p. 

701 - 711.

14.	Feyerabend P. and Maxwell G. (eds.). Mind, Matter and Method. Essays
in Philosophy and Science in 

Honor of Herbert Feigl, 1966.

15.	Frege G. Ueber Sinn und Bedeutung. - "Zeitschrift fur Philosophie
und philosophische Kritik", 1892, Bd. 

100, S. 25 - 50 (русок. перевод: Фреге Г. Смысл и денотат. - В:
"Семиотика и информатика", вып. 

8, M., 1977).

16.	Frege G. Review of Husserl (1891). - "Zeitschrift fur Philosophie
und philosophische Kritik", 1`894, Bd. 

103, S. 31S - 33Q.

17.	Frege G. Der Gedanke. - "Beitrage zur Philosophie des deutschen
Idealismus", Bd. I. Erfurt. Stenger. 

1918.

18.	Gombrich E. H. Moment and Movement in Art. - "Journal of the Warburg
and Court Institute". London, 

1964, v. 27.

19.	Gomperz H. Weltanschauungslehre, Bd. II/I. Jena. E. Die-derchs.
1908.

20.	Gomperz H. Uber Sinn und Sinngebilde, Verstehen und Erkennen, 1929. 

21.	Hayek F. A. The Constitution of Liberty. London, Hutchin-sori. 1960.

22.	Hауek F. A. Studies in Philosophy, Politics and Economics". Chicago,
Univ. of Chicago Press, 1967.

23.	Hegel G. W. F. Engzyklopadie der philosophischen Wissenschaften.
1830. (русск. перевод: Гегель Г. В. 

Ф. Энциклопедия философских наук, т. 3. M., "Мысль", 1977).

24.	Heinemann F. Plotin. Leipzig, Meiner, 1921.

25.	Henry P. Plotinus` Place in the History of Thought. - In: Plotinus.
The Enneads. Transl. S. MacKenna. 

London, Faber. 1956.

26.	Heуting A. After thirty years. - In: Logic, Methodology and
Philosophy of Science (eds. E. Nagel, P. 

Suppes and A. Tar-ski). Stanford, Stanford Univ. Press. 1962 (русск.
перевод: Гей-тин г А. Тридцать лет 

спустя. - В: "Математическая логика и ее применения". М., "Мир", 1965).

27.	Heуting A. Intuitionism. Amsterdam, North-Holland PubL Co., 1956.
(русск. перевод: Гейтинг А. 

Интуиционизм. М., "Мир", 1956).

28.	Heуting A. Informal rigour and intuitionism. - In: [34].

29.	Husserl E. Philosophie der Arithmetik. Leipzig. 1891.

30.	Husserl E. Logische Untersuchungen, Bd. L Halle, Niemeyer, 1913
(русск. перевод: Гуссерль Э. 

Логические исследования. Спб., 1900).

31.	Kant I. Kritik der reinen Vernunft, 1781 (русск. перевод: Кант И.
Критика чистого разума. - Соч. в 

шести томах, т. 3. Ml, "Мысль", 1964).

32.	Kleene S. С. and V e sie у R. The Foundations of Intui`tio-nistic
Mathematics. Amsterdam. North-Holland 

Publ. Co., 1965 (русск. перевод: Клини С., Весли Р. Основания
интуиционистской математики, М., 

"Наука", 1978).

33.	Lakatоs I. Proofs and Refutations. - The British Journal for the
Philosophy of Science, 1963 - 1964, v. 

14 (русск. перевод: Лака-тос И. Доказательства и опровержения. М.,
"Наука", 1967).

34.	Lakatos I. (ed.). Problems in the Philosophy of Mathematics.
Amsterdam. North-Holland, 1967.

35.	Lakatos I. (ed.). The Problems of the Inductive Logic. Amsterdam,
North-Holland, 1968.

36.	Lakatos I. and Musgrave A. (eds.). Problems fn the Philosophy of
Science. Amsterdam, North-Holland, 

1968.

37.	Муhill T. Remarks on Continuity and the Thinking Subject. - In [34].

38.	Plato. Phaedo (русск. перевод: Платон. Федон. - Сот. в трех томах,
т. 2. М., "Мысль", 1970).

39.	Plotinus. Enneades. Bromen. 1883 - 1884.

40.	Popper K. R. The Logic of Scientific Discovery. London. Hutchinson,
1959.

41.	Popper K. R. The Poverty of Historicism. London. Routledge & Kegan
Paul, 1960.

42.	Popper K. R. The Open Society and its Enemies. London, Routlege &
Kegan Paul, 1945.

43.	Popper K. R. Some Comments on Truth and the Growth of Knowledge. -
In: Logic, Methodology and 

PhHosophy of Science (eds. E. Nagel, P. Suppes and A. Tarski). Stanford,
Stanford Univ. Press. .196Й.

44.	Popper К. R. Conjectures and Refutations. London, Rputled-ge & Kegan
Paul, 1963.

45.	Popper K. R. Of Clouds and Clocks. - In: Popper K. Objective
Knowledge. An Evolutionary Approach. 

Oxford, Oxford University Press, 197`9.

46.	Popper K. R. Quantum Mechanics Without "The Observer". - In: [II].

47.	Popper K. R. On the Theory of the Objective Mind. - In: Akten des
XIV Internationalen Kongress fur 

Philosophie, v. I, Wien, Verlag Herder, 1968.

48.	Popper K. R. A Pluralist Approach to the Philosophy of History - In:
Roads to Freedom. Essays in 

Honour of Friedrich A. von Hayek. 1969.

49.	Popper K. R. Eine objektive Theorie des historischen Verstehens. -
"Schweizer Monatshefte", 1970, v. 

50, ip. 207 ff.

50.	Russell B. On the Nature of Truth. - In: Aristotelian Soc. Proc.
1906 - 1907, v. 7, p. 28 - 49.

51.	Russell В. Philosophical Essays. New York, Simon and -Schuster.
1966.

52.	Russell В. Introduction to Wittgenstein`s Tractatus [56].

53.	Russell B. My Philosophical Development. London. Allen & Unwin,
1959.

54.	Watkin s J. W. N. Hobbes`s System of Ideas. London, Hutchinson Univ.
Press. 1965.

55.	Whorf B. L. Language, Thought and Reality. New York, London, Chapman
& Hall. Г956.

56.	Willgenstein L. Tractatus Logioo-Philosophicus. London, Routlege &
Kegan Paul, 1921 (русск. перевод: 

Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 1957).

  Science: Conjectures and Refutations. Лекция, прочитанная в Кембридже
летом 1953 года. Впервые 

опубликована под названием "Philosophy of Science: a Personal Report" в
сб.: "British Philosophy in Mid-Century", ed. by C. 

A. Mace. London, George Alien and Unwin, 1957.

  Критику антимарксистской концепции К. Поппера, представленную здесь и
далее на с. 246, см. во 

вступительной статье В. Н. Садовского. - Прим. ред.

  Это утверждение является некоторым упрощением, так как эйнштейновский
эффект (правда, в два раза 

слабее) можно вывести и" классической теории, если принять
корпускулярную теорию света.

  "Клинические наблюдения", подобно всем другим наблюдениям, являются
интерпретациями в свете теорий 

(см. далее-разд. IV), и только по этой причине их склонны рассматривать
как подтверждения тех теорий, в рамках 

которых они интерпретируются. Однако действительное подтверждение можно
получить только из тех наблюдений, 

которые были специально предприняты для проверки (с целью "опровержения"
теории). Для этого должны быть заранее 

установлены критерии опровержения: следует договориться относительно
того, какие наблюдаемые ситуации, если они 

будут действительно наблюдаться, означают, что теория опровергнута.
Какого же рода клинические реакции могли бы в 

глазах психоаналитика опровергнуть не только отдельный его диагноз, но и
психоанализ в целом? И обсуждались ли 

или согласовывались ли вообще когда-либо такие критерии
психоаналитиками? Не существует ли, напротив, целая 

совокупность психоаналитических понятий, таких, как понятие
"амбивалентность" (я не хочу сказать, что не существует 

такой вещи, как амбивалентность), которые сделали бы чрезвычайно трудным
или даже невозможным соглашение 

относительно таких критериев? Более того, был ли достигнут какой-либо
прогресс в исследовании вопроса о том, в 

какой степени ожидания (сознательные или бессознательные) и теории
психоаналитиков влияют на "клинические 

реакции" их пациен-тов^ (Не говоря уже о сознательных попытках повлиять
на пациента, предлагая ему 

соответствующие интерпретации, и т. п.) Много лет тому назад я ввел
термин "Эдипов эффект" для описания влияния 

теории, ожидания или предсказания на то событие, которое они
предсказывают или описывают: вспомним, что 

каузальная цепь, которая в конце концов привела Эдипа к отцеубийству,
началась с того, что оракул предсказал это 

событие. Это характерная и повторяющаяся тема такого рода мифов, однако
она, по-видимому, не привлекла внимания 

психоаналитиков, и, может быть, не случайно. (Проблема подтверждающихся
сновидений, поставленная 

представителями психоанализа, обсуждается Фрейдом в работе [10], в
которой он пишет:

"Если кто-нибудь утверждает, что большая часть сновидений, используемых
в анализе... вызвана внушением 

[психоаналитика], то против этого нельзя возразить с точки зрения теории
психоанализа. Однако этот факт,-

неожиданно добавляет он,-никак не влияет на надежность наших
результатов" [10, с. 314].)

  Иллюстрацией этого утверждения может служить астрология - типичная
псевдонаука в наши дни Со стороны аристотелианцев и других рационалистов
вплоть до Ньютона она подвергалась нападкам по ошибочным основаниям - за
ее ныне признанное утверждение о том, что планеты оказывают "влияние" на
земные ("подлунные") события Фактически ньютоновская теория гравитации,
и в частности лунная теория приливов, исторически были детищем
астрологических идеи По-видимому, Ньютон очень не хотел принимать
теорию, восходящую к тому же 

источнику, что и теории, объясняющие, например, возникновение эпидемии
"гриппа" "влиянием" звезд. И Галилей, 

несомненно, по тем /ке основаниям отвергал лунную теорию приливов, и его
опасения по поводу результатов Кеплера 

легко объясняются его опасениями в отношении астрологии.

  Книга [31] представляет собой английский перевод моей книги "Logik der
Forschung" (1934) с некоторыми 

новыми примечаниями и добавлениями, включая упомянутое письмо к
редактору "Erkenntnis", которое впервые было 

опубликовано в [20].

Относительно упомянутой неопубликованной моей книги см. статью Карнапа
[51, в которой он дает описание 

предложенной мною теории и соглашается с ней. Он называег мою теорию
"процедурой В" и, в частности, говорит: 

"Исходя из концепции, отличной от концепции Нейрата" (который разработал
"процедуру А", по выражению Карнапа), 

"Поппер развил процедуру В как часть своей системы" (с. 224). И после
подробного описания моей теории проверок 

Карнап следующим образом подводит итог своим рассуждениям:

"Рассмогрев представленные здесь различные аргументы, я прихожу к выводу
о том, что вторая форма языка с 

процедурой В, описанная здесь, представляйся наиболее адекватной среди
всех форм научного языка, выдвинутых к 

настоящему времени... в теории познания" (с. 228). Эта статья Карнапа
содержит первое печатное изложение моей 

теории критических проверок (см. также мои критические замечания в [31,
прим. 1 в разд. 29], а также [32, гл. II].

  Витгенштейн приводит следующий пример бессмысленного
псевдопредложения: "Сократ тождественен*. 

Предложение <Сократ нетождественен", очевидно, также должно быть
бессмысленным. Таким образом, отрицание 

бессмысленного предложения дает бессмысленное, а отрицание осмысленного
предложения также будет осмысленным. 

Однако, как впервые было указано в моей работе [31], а затем и моими
критиками, отрицание проверяемого (или 

фальсифицируемого) высказывания не обязательно должно быть проверяемым.
Легко представить, какая путаница 

возникает в том случае, если проверяемость считают критерием значения, а
не демаркации.

  Наиболее свежий пример неправильного понимания истории этой проблемы
дает статья Уайта [40]. Статья 

Эванса в [9], которую критикует Уайт, на мой взгляд, превосходна и
весьма глубока. Понятно, конечно, что ни один из 

авторов не может вполне воссоздать историю. (Некоторые указания по этому
поводу можно найти в моей работе [22, 

прим. 46, 51 и 52 к гл. 11]; более полный анализ см. в [32, гл. 11].)

  В работе "Логика научного исследования" я проанализировал некоторые
возможные возражения против моей 

концепции и ответил на них. Впоследствии эти возражения действительно
были выдвинуты, однако без ссылки на мои 

ответы. Одно из них заключается в утверждении, что фальсификация закона
природы столь же невозможна, как и его 

верификация. Ответ на эго возражение состоит в указании на то, что в нем
смешиваются два совершенно разных уровня 

анализа (подобно тому, как это происходит с утверждением, что
магматические доказательства невозможны, ибо, 

сколько бы мы их ни проверяли, у нас никогда не будет полной уверенности
в том, что мы не пропустили ошибки). На 

первом уровне имеет место логическая асимметрия; одно сингулярное
высказывание, скажем, о перигелии Меркурия 

может формально фальсифицировать законы Кеплера, однако их нельзя
формально верифицировать никаким числом 

сингулярных высказываний. Попытка уменьшить эту асимметрию может
привести лишь к путанице. На втором уровне 

мы можем испытывать колебания по поводу любого высказывания, включая
даже самые просте.1шие высказывания 

наблюдения; в этом случае мы осознаем, что каждое высказывание включает
интерпретацию в свете теорий и потому 

проблематично. Это обстоятельство не влияет на указанную фундаментальную
асимметрию, но оно имеет важное 

значение: большая часть анатомов, исследовавших сердце до Гарвея, видели
ошибочные вещи, а именно те, которые они 

ожидали найти. Не может сущесгвовать вполне надежного наблюдения, не
подверженного опасности ошибочных 

интерпретаций. (В этом состоит одна из причин, объясняющих бесплодность
теории индукции.) "Эмпирический базис" 

в значительной степени состоит из смеси теорий низкой степени
универсальности (описывающих "воспроизводимые 

эффекты"). Однако независимо от этого фактом является то, что, какой бы
базис ни принял на свой риск исследователь, 

он может проверить свою теорию, только пытаясь опровергнуть ее.

  Юм говорил не о "логических", а о "демонстративных" аргументах,
употребляя терминологию, которая, как 

мне кажется, не вполне верна.

  Кант был убежден в том, что динамика Ньютона априорно верна (см. его
работу "Метафизические начала 

естесгвознания", опубликованную в период между первым и вторым изданиями
"Критики чистого разума"). Однако 

если справедливость теории Ньютона можно объяснить, как он считал, тем,
что наш разум налагает свои законы на 

природу, то отсюда, как мне представляется, следует, что наш разум
должен достигать в этом успеха. Но в таком 

случае трудно понять, почему априорное знание-такое, как теория
Ньютона,- добывается с таким трудом (несколько 

более развернутое изложение этого вопроса можно найти в моей работе [32,
гл. 2, разд IX и n 7. 8]).

  Дальнейшие комментарии по этому поводу можно найти в [32, г;1. 4 и 5].

  Солнце, видимое в полночь во время полярного лета. - Прим. перев.

  Я не сомневаюсь в том, что Борн и многие другие ученые согласятся с
тем, что теории принимаются лишь 

временно. Однако широко распространенная вера в индукцию показывает, что
мало кто замечает, к каким важным 

следствиям приводит эта точка зрения.

  Витгенштейн придерживался этого взгляда еще в 1946 году- см. [32, гл.
2, прим. 8].

  Определение в терминах теории вероятностей (см. следующее примечание)
величины , то есть 

степени подкрепления теории   относительно свидетельства  ,
удовлетворяющее требованиям,. перечисленным в моей 

работе [31, разд. 82-83], выглядит следующим-образом:

 ,

где   является (неаддитивной) мерой объяснительной силы 

  относительно  . Следует заметить, что величина   не является некоторой
вероятностью, так как может 

принимать значения от -1 (опровержение   посредством  ) до  .
Высказывания  , имеющие форму 

законов и поэтому неверифицируемые, не могут получить даже значения  
при любом эмпирическом 

свидетельстве  .   представляет собой степень подкрепляемости теории  ,
и она равна степени 

проверяемости   или содержанию  . Мне представляется, однако, что
требования, включенные в пункт (6), 

сформулированный выше в конце разд. I, делают невозможной полную
формализацию идеи подкрепления (или, как я 

раньше предпочитал говорить, идеи подтверждения).

См. также мою статью [23, с. 143] и [24, с. 334]. Впоследствии я
упростил приведенное определение 

следующим образом (см. [24. с. 359]):

 .

Последующие улучшения см. в [25, с. 56].

  См. мою статью [21]. Систему аксиом, сформулированную в этой работе
для элементарных (то есть 

дискретных) вероятностей, можно упростить следующим образом ( 
обозначает дополнение  ;   - пересечение 

или конъюнкцию   и  ):

(А1)   (коммутативность)

(А2)   (ассоциативность)

(A3)   (тавтология)

(Bl)   (монотонность)

(В2)   (сложение)

(В3)   (умножение)

(С1) Если  , то   (определение относительной вероятности)

(С2) Если  , то  

Аксиома (С2) в этой форме справедлива только для финитной теории, ее
можно опустить, если мы готовы 

довольствоваться условием   в большинстве теорем, говорящих об
относительной вероятности. Для 

относительной вероятности достаточно аксиом (А1) - (В2) и (С1) - (С2),
аксиома (ВЗ) не нужна. Для абсолютной 

вероятности необходимы и достаточны аксиомы (А1)-(В3): без (В3) мы не
можем получить, например, ни определения 

абсолютной вероятности через относительную

 ,

ни его ослабленного следствия

 ,

из которого (В3) вытекает непосредственно (путем подстановки вместо  
его определения). Таким образом, 

подобно всем другим аксиомам, за исключением, может быть (С2), аксиома
(В3) выражает часть подразумеваемого 

значения понятия вероятности, и мы не должны считать   или  , которые
выводимы из (Bl) с (В3) 

или с (С1) и (С2), "несущественными соглашениями" (как считают Карнап и
другие).

Позднее я построил систему аксиом для относительной вероятности, которая
справедлива для конечной и 

бесконечной систем (и в которой абсолютную вероятность можно определить
так, как это сделано в предпоследней 

формуле выше). Аксиомы этой системы таковы-

(B1)  

(В2) Если  , то  

(ВЗ)  

(С1)  

(D1) Если  , то  

(El)  .

Это - небольшое улучшение системы, опубликованной в моей рабо-ге [25].
"Постулат З" здесь назван "D1". Несколько 

более полное обсуждение всех этих вопросов можно найти в новых
приложениях -к [31].

  Для случая проблемы многих тел упомянутые противоречия были показаны
Дюгемом в работе [8]. Для 

проблемы двух тел противоречие возникает в связи с третьим законом
Кеплера, который для проблемы двух тел можно 

переформулировать следующим образом: "Пусть  -любое множество пар тел
таких, что одно из тел каждой пары 

имеет массу нашего Солнца; тогда для любого множества  ,   = константа".
Ясно, что это противоречит 

ньютоновской теории, которая для соответствующих единиц дает равенство  
(где   -масса 

Солнца, являющаяся константой, a   - масса второго тела, которая
изменяется в зависимости от выбранного тела). 

Однако равенство "  = константа" будет конечно, прекрасным приближением
при условии, что изменяющаяся 

масса второго тела пренебрежимо мала по сравнению с массой Солнца (см.
также мою статью [27]).

  Проблема (13) была добавлена в 1961 году. С 1953 года, в котором была
прочитана эта лекция, и с 1955 года, 

когда я читал корректуру, список приведенных в этом приложении проблем
значительно возрос, и некоторые более 

поздние идеи, касающиеся не указанных здесь проблем, можно найти в моих
работах [32, особенно, гл. 10; 31, новые 

приложения; 22, добавление к т. 2 4-го изд. 1962 г., 28].

  Three Views Concerning Human Knowledge. - Впервые опубликовано в:
"Contemporary British Philosophy: 

Personal Statements", 3rd Series, ed. by H. D. Lewis. London, George
Alien and Unwin. New York, Macmillan, 1956.

  Я говорю здесь именно о суточном, а не о годовом движении Солнца, так
как именно теория суточного 

движения вступала в противоречие с книгой Иисуса Навина (10, 12) и
объяснение суточного движения Солнца 

движением самой Земли в дальнейшем будет одним из главных моих примеров.
(Это объяснение появилось, конечно, 

задолго до Коперника и даже до Аристарха; оно неоднократно
переоткрывалось, например Оремом.)

  "...Галилей поступит благоразумно, - писал кардинал Беллармино
(который был одним из инквизиторов на 

процессе Джордано Бруно),-...если будет говорить предположительно, ex
suppositione... что явления лучше 

рассчитывать, предполагая, что Земля движется, а Солнце покоится, чем
опираться на эксцентрики и эпициклы, как по 

существу нужно было бы делать; в этом нет опасности, ибо этого требует
только математика" (см. [12, прил. IX]). (Хотя 

приведенный отрывок делает Беллармино одним из основателей той
эпистемоло-гии, которую несколько раньше 

предложил Осиандер и которую я назвал "инструментализмом", Беллармино в
отличие от Беркли отнюдь не был 

убежденным инструменталистом, как показывают другие отрывки из этого
письма. В инструментализме он видел лишь 

один из возможных путей использования неубедительной научной гипотезы.
Сказанное, по-видимому, справедливо и в 

отношении Осиандера (см. также ниже прим. 5).

  Это цитата из критики Бэконом Коперника в "Новом органоне", ` II, 36
,[2, с. 147]. В следующей. цитате (из 

предисловия к работе Коперника "Об обращении небесных сфер") термин
"verisirrailis" я перевел как "правдоподобный" 

("like the truth"). Его, безусловно, нельзя здесь переводить термином
"вероятный" ("probable"), так как предметом 

обсуждения является вопрос о том, раскрывает ли система Коперника
структуру мира, то есть вопрос о том, 

правдоподобна ли она. Вопрос о степени ее достоверности или вероятности
здесь не ставится (о важной проблеме 

правдоподобия или правдоподобности см. ниже гл. 10, особенно разд. Ill,
X и XIV и [32, прил. 6]).

  Самыми значительными из которых являются Мах, Кирхгоф, Герц, Дюгем,
Пуанкаре, Бриджмен и 

Эддингтон - все в той или иной степени инструменталисты.

  Дюгем в своей знаменитой серии статей [7] приписывал инструментализму
гораздо более древнее и славное 

происхождение, нежели то, о котором говорят несомненные свидетельства.
Действительно, утверждение о том, что 

ученые со своими гипотезами должны давать "объяснение наблюдаемых
фактов", a не притягивать "за уши 

наблюдаемые факты, пытаясь их подогнать под какие-то свои теории и
воззрения" (Аристотель, "О небе", 293а25; 

ЗЧбЬб; 297а4; в 24 и далее; Метафизика, 1073Ь37; 1074а1), имеет весьма
отдаленное отношение к 

инструменталистскому тезису (что наши теории не могут делать ничего,
кроме этого). Однако это утверждение 

существенно близко тезису о том, что мы должны "сохранять феномены" или
"спасать" их ([dia-jsozein ta phainomena). 

По-видимому, эта фраза связана с астрономической ветвью традиции
платоновской школы. (См., в частности, весьма 

интересные отрывки, посвященные Аристарху, в сочинении Плутарха "О фазах
луны", 923а; см. также 933а о 

"подтверждении причины" посредством феноменов и замечание Черни-са на с.
168 его издания этой работы Плутарха; 

кроме того, комментарии Симплиция на работу Аристотеля "О небе", где эта
фраза встречается, например, на с. 

497.1.21, с. 506.1.10 и с. 488.1.23 и далее в комментариях на работу "О
небе" (293а4 и 292ЫО издания Гайбер-га).) Мы 

вполне можем принять свидетельство Симплиция о том, что под влиянием
Платона Евдокс для объяснения 

наблюдаемых феноменов движения планет поставил перед собой задачу
создания абстракт ной геометрической системы 

вращающихся сфер, которой он не приписывал никакой физической
реальности. (По-видимому, существует некоторое 

сходство между этой программой и программой сочинения Платона
"Послезаконие" (990-1), где изучение абстрактной 

геометрии-теории иррациональных чисел (990d-991b),-описано как
необходимое предварительное введение к 

планетарной теории, другой такой предварительной подготовкой является
изучение числа, то есть четных и нечетных 

чисел (900с.)). Однако даже это еще не означало бы, что Платон или
Евдокс принимали инструменталнстскую 

эпистсмологию: они могли вполне сознательно (и мудро) ограничиваться
некоторым предварительным решением 

проблемы.

  Но они, по-видимому, забыли, что инструментализм привел Маха к борьбе
с атомной теорией, - типичный 

пример инструментали-стского обскурантизма, который я буду обсуждать в
разд. 5.

  Я объяснил "принцип дополнительности" Бора так, как я понял его после
многолетних усилий. Несомненно, 

мне могут сказать, что моя формулировка этого принципа
неудовлетворительна. В таком случае я попадаю в хорошую 

компанию, так как Эйнштейн говорил о нем, как о "боровоком принципе
дополнительности, четкую формулировку 

которого... я не смог получить, несмотря на большие усилия, потраченные
для этой цели" (см. [36, с. 674]).

  С небольшими словесными вариациями Сальвиати повторяет это несколько
раз в третьем дне "Диалога о 

двух главнейших системах мира" Галилея.

  Осознание того, что естествознание не есть несомненное epis-teme
(знание), приводит к пониманию его как 

techne (умению, искус-С1ву, технологии). Однако я думаю, что правильнее
было бы рассматривать его как совокупность 

doxai (мнений, предположений), контролируемых как посредством
критического обсуждения, так и посредством 

экспериментальной techne (ср. [32, гл. 20]).

  Этот спор иногда затемнялся тем обстоятельством, что
инструменталистскую критику (окончательного) 

объяснения некоторые авторы выражали такой формулой: цель науки состоит
скорее в описании, чем в объяснении. 

Однако под "описанием" при этом подразумевалось описание обыденного
эмпирического мира, и эта формула неявно 

выражала убеждение в том, что теории, не являющиеся описаниями в этом
смысле, ничего не объясняют и являются 

лишь удобными инструментами, которые помогают нам описывать феномены
обыденного опыта.

  См. письмо Канта к Рейнгольду от 12 мая 1789 года, в котором "реальная
сущность" или "природа" вещи 

(например, материи) объявляется им недостижимой для человеческого
познания.

Моим атакам на эссенциализм, то есть на учение об окончательном
объяснении, иногда противопоставляли 

утверждение, что я сам использую (возможно, неосознанно) идею сущности
науки (или сущности человеческого 

познания), так что мой аргумент в явном виде можно было бы
сформулировать так: "В силу сущности или природы нашей науки (или
человеческого познания) мы не можем познавать или искать такие вещи, как
сущности или природы". 

Однако на это возражение я в неявном виде дал ответ в "Логике научного
исследования", разд. 9 и 10,- и сделал это 

прежде, чем оно появилось, и даже прежде, чем я сам описал и подверг
критике эссенциализм. Кроме того, можно 

согласиться с тем, что про изготовленные нами вещи, такие, например, как
часы, вполне можно сказать, что они имеют 

"сущности", то есть свои "цели" (то, что служит этим "целям").
Следовательно, и науке как человеческой 

целенаправленной деятельности (или методу) можно приписать некоторую
"сущность", даже если при этом отрицать 

наличие сущности у природных объектов. (Это отрицание, однако, не
содержится в моей критике эссенциализма).

  В данном случае моя критика является откровенно утилитарной и ее можно
было бы назвать 

инструменталистской, но ведь я занимаюсь сейчас проблемой метода,
которая всегда представляет собой проблему 

соответствия средств поставленным целям.

  См. предисловие Р. Котса ко второму изданию "Математических начал
натуральной философии" Ньютона.

  Существует эссенциалистская теория пространства и времени (аналогичная
изложенной эссенциалистской 

теории материи), восходящая к самому Ньютону.

  Письмо к Ричарду Бентли от 25 февраля 1693 года; см. также письмо к
Бентли от 17 января.

  Ньютон пытался объяснить тяготение с помощью картезианского действия
посредством соприкосновения 

(предшественник действия на расстоянии, стремящемся к нулю) и в своей
"Оптяке" (вопрос 31) высказал 

предположение "То, что я называю притяжением, может происходить
посредством импульса" (Ньютон И. Оптика, М, 

1954, с. 285), предвосхищая объяснение тяготения Лесажем на основе
"эффекта зонтика" в ливне частиц. Вопросы 21, 22 

и 28 показывают, что он мог осознавать воздействие импульса на внешнюю
поверхность кристалла.

  Ньютон был эссенциалистом, для которого тяготение было неприемлемо в
качестве окончательного 

объяснения, но он был достаточно критичен для того. чтобы принять даже
свои собственные попытки его объяснения. В 

такой ситуации Декарт постулировал бы существование некоторого механизма
столкновения, то есть предложил то, что 

он называл "гипотезой". Однако Ньютон, критически намекая на Декарта,
подчеркивал, что следует "делать заключения 

из явлений, не измышляя (произвольных или ad hoc) гипотез" [Оптика, с.
280]. Конечно, он не мог обойтись без гипотез 

и постоянно их использовал, его "Оптика" полна смелых предположений. Но
его явные и неоднократные выступления 

против метода гипотез произвели сильное впечатление, а Дюгем использовал
их в поддержку инструментализма.

  Анализ и критику этой точки зрения см. в моих работах [31, прим. 15 к
гл. I; 22, прим. 51 к гл. II]. Мысль о 

том, что универсальные высказывания могут функционировать таким образом,
можно обнаружить в "Логике" Милля, 

кн. II, гл. III, § 3: "Все выводы происходят от частного к частному".
Более подробное и критическое изложение этой же 

самой точки зрения см. в работе [35, гл. V, с. 121 и далее].

  До сих пор я не встречал в литературе такой формулировки этого
инструменталистского аргумента, однако 

если мы вспомним о сходстве проблем, связанных со значением выражений, и
проблем, относящихся к истинности 

высказываний (см., например [32, таблица на с. 19]), мы тотчас увидим,
что этот аргумент хорошо соответствует 

определению "истины" как "полезности" У. Джемсом.

  В своей знаменитой критике решающих экспериментов Дюгем ((в работе
"Физическая теория: ее цель и 

строение" [8]) успешно показал, что решающий эксперимент никогда не
может обосновать теорию. Однако Дюгем не 

смог показать, что такой эксперимент не может опровергнуть ее.

  Следовательно, степень подкрепления будет возрастать с ростом
невероятности (или содержательности) 

подкрепляющих случаев (см. мою работу [23] и далее гл. 10).

  Инструментализм Гейзенберга далеко не последователен, и, у. чести его,
следует сказать, что Гейзенбергу 

принадлежит немало антиинструменталистских замечаний. Однако
процитированную здесь статью можно 

охарактеризовать как решительную попытку доказать, что его квантовая
теория необходимо ведет к 

инструменталистской философии и к выводу о том, что физическую теорию
никогда нельзя сделать единой или хотя бы 

непротиворечивой.

  Когда этот материал готовился к печати, Эйнштейн был еще жив, и я
намеревался послать ему оттиск своей 

статьи сразу же, как только она будет напечатана. Высказанное здесь
утверждение основывается на нашей беседе с ним 

в 1950 году.

  См. обсуждение этого вопроса в разд. 5 и в [31], а также выше в гл. 1
и отрывки из Ксенофана, 

процитированные в конце гл. 5 в [32].

  См. работу Тарского [38, с. 153], в которой утверждается, что
"истина=соответствие реальности". 

Нижеследующие рассуждения (а также предыдущий абзац текста) добавлена
как ответ на дружескую критику, частным 

образом высказанную мне. Койре, которому я весьма за это благодарен.

Я не согласен с тем, что если мы принимаем допущение относительно
эквивалентности выражений 

"соответствует реальности" и "истинный", то подвергаем себя опасности
вступить на путь идеализма. Я не предлагаю 

определять "реальный" с помощью этой эквивалентности. (Даже если бы я
делал это, то и в этом случае нет оснований 

считать, что определение необходимо детерминирует онтологический статус
определяемого термина.) Данная 

эквивалентность призвана помочь нам увидеть, что из гипотетического
характера некоторого высказывания, то есть из 

нашей неуверенности в его истинности, следует, что мы высказываем
догадки относительно реальности.

  Popper К. R. Objective Knowledge. An Evolutionary Approach. Oxford,
Clarendon Press, 1979. Перевод глав 3 и 6.

  Epistemology without a Knowing Subject, p. 106-152. Доклад,
прочитанный Поппером 25 августа 1967 года на 

Третьем Международном конгрессе по логике, методологии и философии науки
(Амстердам, 25 августа-2 сентября 

1967 года), впервые опубликован в кн.: Rootselaar В. van and S t a a 1
J. F. (eds.). Logic,. Methodology and Philosophy of 

Science, III. Proceedings of the Third International Congress for Logic,
Methodology and Philosophy of Science, Amsterdam 

1967. Amsterdam. North-Holland, 1968, p. 333- 373. - Перевод Л. В.
Блинникова.

  Это обоснование впервые приведено в [42, т. II, с. 108].

  Об этих "артефактах" см. [22, с. 111]. 448

  Примером последнего является "опровержение посредством расширения
понятия" Лакатоса [33].

  Например, консультативную, наставническую, литературную и т. д.

  См. [44, в особенности гл. 4 и 12 и ссылки на с. 134, 293, 295 на
Бюлсра [10]]. Бюлср был первым, кто 

проанализировал главное различие между низшими функциями и дескриптивной
функцией языка. Позже я установил на 

основе моей теории критицизма решающее различие между дескриптивной и
аргументативной функциями языка. См. 

также [45, разд. XIV и прим. 47].

  Одним из величайших открытий современной логики была разработка
Тарским на новых основаниях 

объективной теории истины как соответствия (истина=соответствие фактам).
Идеям, высказанным здесь, я обязан этой 

теории; однако я, конечно, не желаю впутывать Тарского в какие-либо
"криминалу", совершенные мной.

  Теория о том, что вера может быть оценена, измерена путем готовности
держать пари, была, как хорошо 

известно, рассмотрена еще Кантом в 1781 году (см. [31, с. 675]).

  Традиционная ошибка известна как "проблема универсалий". Эта проблема
должна быть заменена 

"проблемой теорий" или "проблемой теоретического содержания всего
человеческого языка" (см. [40, разд. 4 и 25]).

Ясно в связи с этим, что из известных трех позиций - universale ante
rein, in re, post rem - последняя в своем 

обычном значении направлена против концепции третьего мира, пытаясь
объяснить язык как "выражение", в то время 

как первая (платоновская позиция) отстаивает концепцию третьего мира.
Довольно интересно, что (аристотелевская) 

средняя позиция (in re) или выступает против концепции третьего мира,
или игнорирует проблему третьего мира. Таким 

образом, она свидетельствует о путаном влиянии концептуализма.

  Этот отрывок (который Росс резюмирует следующим образом: "Божественная
мысль должна иметь дело с 

самым божественным объектом, который есть олицетворение себя") содержит
имплицитную критику Платона. Близость 

к платоновским идеям особенно ясно видна в строчках: "...ум мыслит самое
божественное и самое достойное я не 

подвержен изменениям, ибо изменение его было бы изменением к худшему..."
[1, с. 315]. (См. также [2, с. 435].)

  Больцано говорит [4, т. 1, с. 78], что высказывания (и истины) сами но
себе не обладают бытием (Dasein), 

существованием или реальностью. Однако он также говорит, что
высказывание само по себе не просто "что-то излагает, 

а предполагает человека, который это излагает".

  Эго направление идет от Фреге к Расселу [52, с. 19] и Витгенштейну
[56, утверждение 5.542].

  О позиции Беркли см. [44, гл. 3, разд. I, гл. б].

  См. у Рассела: "Истина есть качество веры" [50, с. 45]. "Я буду
использовать слова "вера" и "суждение" как 

синонимы [50, с. 172] или: "...суждение есть ... множественное отношение
мышления к различным другим терминам, с 

которыми суждение имеет дело" [50, с. 180]. Он также утверждает, что
"восприятие всегда истинно (даже в мечтах и 

галлюцинациях)" [50, с. 181]; или: "..по с точки прения теории познания
и определения истины важными являются 

именно те предложения, которые выражают веру" [53, с. 183]. (См. также
[52, с. 19] и об "эпистемических установках" у 

Дюкасса в [13, с 701-711]) Ясно, что как Рассел, так и Дюкасс
принадлежал к тем традиционным эпистемологам, кто 

изучает знание в его субъективном смысле, в смысле второго мира.
Традиция идет значительно` дальше эмпиризма

  См. у Беркли второй разговор .между Гиласом и Филонусом: "Для меня
достаточное основание не верить в 

существование чего-нибудь, если я не вижу основания верить в это" [3, с.
309] См. также у Декарта "Я ... должен .. 

отбросить как безусловно ложное-("aperte falsa" в латинском варианте)
все, в чем мог вообрази хоть малейший повод к 

сомнению" [12, с. 32]

  Этот раздел о Брауэре был вставлен, чтобы отдать дань уважения этому
великому математику и философу, 

умершему незадолго до того конгресса, на котором был прочитан настоящий
доклад. Для тех, кто "с знаком с 

брауэровской (или кантовской) интуиционистской философией математики,
может быть, лучше опустить этот раздел и 

продолжать читать с разд. 7.

  В "Трансцендентальной эстетике" [31, с. 135] Кант в пункте 1 параграфа
4 подчеркивает априорный характер 

одновременности. и пунктах 3 и 4- что может быть только одно время и в
пункте 4 - что" время является не 

дискурсивным понятием, а некоторой "чистой формой чувственного
созерцания" (или, более точно, определенной 

чистой формой чувственной интуиции). В последнем параграфе перед
заключением он ясно говорит, что интуиция 

пространства и времени не является интеллектуальной интуицией. (У Канта
под созерцанием понимается интуиция.-

Прим перев )

  См цитату из работы Рейтинга в разд. 1.

  У Канта "...конструировать понятие-значит показать a priori
соответствующее ему созерцание" `[31, с. 

600]. Далее: "Мы старались только ясно показать, как велико различие
между дискурсивным применением разума 

согласно понятиям и интуитивным применением его посредством
конструирования понятии" [31, с. 604]. 

"Конструирование понятий" в дальнейшем объясняется следующим образом:
"Мы можем свои понятия определить a 

priori в созерцании, создавая себе в пространстве и времени посредством
однородного синтеза самые предметы" [31, с. 

607].

  См. у Канта место, где он говорит о доказательствах в математике
("даже в алгебре"): "Все выводы 

гарантированы от ошибок тем, что каждый из irnx показан наглядно" [31,
с. 614]. Кант говорит также о "цепи выводов", 

в которой философ "руководствуется все время созерцанием" [31, с. 602].
В том же самом разделе слово 

"конструировать" объясняется как "представить a priori в созерцании"
[31, с. 601].

  См конец третьего параграфа работы Брауэра f5] On пишет IBM о
существовании не математики, а 

"математической точности", я, как видно, этот отрывок относится к
проблемам (1) и (3) даже больше, чем к 

онтологической проблеме (2). Однако не может быть никакою сомнения в
том, что он имеет определенное отношение к 

проблеме (2). В данном отрывке Брауэр пишет так: "На вопрос, где
существует математическая точность, отвечают по-

разному.. Интуиционист говорит: "В человеческом интеллекте", формалист
говорит "На бумаге"".

  Я подробно рассмотрел эту проблему в моей лекции "Об источниках знания
и незнания", которая помещена 

в качестве введения к [44].

  "Если мы хотим довести эту мысль до своего логического завершения, то
мы должны сказать, что punctum 

temporis не может даже выступать в качестве бессмысленной точки, так как
свет имеет частоту" [18, с. 297]. (Данный 

аргумент может быть подкреплен рассуждениями, рассматривающими
предельные условия.)

  См. соответствующее замечание о кантовском априористском взгляде на
ньютоновскую физику в [44, гл. 2, 

абзац, к которому добавлено прим. 63].

  См. комментарии С. К. Кляни в [32, с. 239-253] о Брауэре [9, с.
357-358].

  Эти замечания справедливы лишь для логики интуиционизма, которая
является частью классической логики, 

в то время как интуиционистская математика не является частью
классической математики (см., в частности, замечания 

Клини о "брауэровском принципе" в [32, с. 100]).

  Например, у меня нет возражений к какому-либо использованию Лакатосом
терминов "одобрение)" и 

одобрение;" в его статье "Изменения в проблеме индуктивной логики" [35,
§ З].

  См. мою статью "Теорема об истинном содержании" в [14].

2