( КЛАССИКИ ЗАРУБЕЖНОЙ ПСИХОЛОГИИ )

ЮНГ К.Г.

Воспоминания, сновидения, размышления

Юнг К.Г.

Ю50 Воспоминания, сновидения, размышления. -

М.: 000 "Издательство АСТ-ЛТД", Львов: "Ини-

циатива", 1998. - 480 с. - (Классики зарубежной пси-

хологии).

В этой книге Юнг делится с читателями своими

воспоминаниями,  спокойно  и  объективно  анализируя

собственный жизненный и творческий путь. Сам великий

психолог говорит об этом так: "Когда мы старимся, воспоминания

нашей молодости возвращаются к нам, и причины кроются не

только внутри нас. Когда-то прежде, каких-нибудь тридцать лет

назад, мои ученики просили меня рассказать о том, как я пришел к

понятию бессознательного... За последние годы в различной форме

было высказано предложение сделать нечто подобное в отношении

автобиографии. Я знаю слишком много автобиографий, с их

самообманом и прямой ложью, и я знаю слишком много о

невозможности описать себя, для того чтобы у меня возникло

желание предпринять такую попытку ".

СОДЕРЖАНИЕ

Введение . 3

Пролог . 16

Детство . 20

Школьные годы . 41

Студенческие годы .. 109

Психиатрическая деятельность . 147

Зигмунд Фрейд .. 185

Встреча с бессознательным . 212

О происхождении моих сочинений . 247

Башня . 273

Путешествия 291

Видения 353

О жизни после смерти 363

Поздние мысли .. 397

Взгляд в прошлое 431

Приложения 437

ВВЕДЕНИЕ

Не looked at his own Soul with a Telescope. What seemed all irregular he
saw and shewed to be beautiful Constellations and he added t the
Consciousness hidden worlds within worlds.

Coleridge. Note book" 

Он направил телескоп на собственную душу — и то, что сначала
представлялось беспорядочным, обратилось в стройные ряды созвездий. Так
открылся ему тайный мир человеческого сознания, — а он открыл его всему
свету. Колридж. Из записной книжки.

==4

Летом 1956 года на конференции Эранос в Асконе издатель Курт Вольф
впервые выразил желание опубликовать в нью-йоркском издательстве
«Pantheon books» биографию Карла Густава Юнга. Долгое время
сотрудничавшая с Юнгом доктор Иоланда Якоби предложила взять на себя
работу биографа.

Все мы хорошо сознавали, что задача эта не из легких. Известно было
нежелание Юнга выставлять напоказ свою личную жизнь. И действительно,
лишь после длительного периода сомнений и колебаний он выделил мне
время: мы занимались раз в неделю после обеда. Если учесть, что работал
он ежедневно и напряженно, а уставал быстро (ему было уже за
восемьдесят), это занимало значительную часть его рабочего распорядка.

Мы начали весной 1957 года. По плану Курта Вольфа предполагалось, что
книга будет написана не как биография, но как автобиография — от лица
самого Юнга, что и определило ее форму. Моя задача состояла лишь в том,
чтобы ставить вопросы и записывать ответы. Поначалу Юнг был довольно
скрытен, но вскоре он стал относиться к работе со все большим
воодушевлением. Он стал рассказывать о себе, своем становлении, своих
сновидениях и размышлениях, и ему самому это стало интересно.

==5

К концу года в отношении Юнга к нашим совместным усилиям наступил
решительный перелом. Мы затронули находившиеся глубоко в подсознании
образы детства, и он почувствовал связь их с идеями работ, которые писал
в конце жизни, хотя не мог вполне понять характер этой связи. Однажды
утром он сказал мне, что хочет сам записать воспоминания детства. К
этому времени он уже многое рассказал мне, но в моей истории все еще
были большие пробелы.

Решение это стало приятной неожиданностью — я знала, с каким большим
напряжением Юнг писал. В последние годы он не предпринимал ничего
подобного, если только не чувствовал некоторого «внутреннего
обязательства». Теперь ему стало казаться, что работа над автобиографией
внутренне оправдана.

Спустя некоторое время я записала его замечание: «Книга для меня всегда
вопрос судьбы. В процессе писания есть что-то непредсказуемое, и я не в
состоянии предписать себе какое-либо направление. Так эта автобиография
принимает теперь направление, совершенно отличное от того, что я
представлял себе вначале. Я чувствую необходимость записать ранние
воспоминания. Если я не занимаюсь этим хотя бы день, немедленно
возникают неприятные физические симптомы. Как только я принимаюсь за
работу, они исчезают и я чувствую совершенную ясность в голове».

В апреле 1958 года Юнг закончил три главы о детстве, школьных днях и
годах, проведенных в университете. Сначала он назвал их «О ранних
событиях в моей жизни». Эти главы заканчивались завершением его
медицинского образования в 1900 году.

В январе 1959 года Юнг находился в своем загородном доме в Боллингене.
Он посвящал каждое утро чтению избранных глав нашей книги, форма которой
к этому времени уже стала определяться. Вернув главу «О жизни

==6

после смерти», он сказал: «Что-то сдвинулось во мне, и я чувствую
потребность писать». Так появились «Поздние мысли», где были выражены
самые глубокие и последовательные его убеждения.

Летом того же 1959 года, тоже в Боллингене, Юнг написал главу о Кении и
Уганде. Раздел об индейцах Пуэбло взят из неопубликованной и
незаконченной рукописи, где речь идет о психологии примитивных народов.

Для того чтобы закончить главы «Зигмунд Фрейд» и «Встреча с
бессознательным», я заимствовала некоторые фрагменты из проведенного в
1925 году семинара, на котором Юнг впервые говорил о внутреннем
развитии.

Глава «Психиатрическая деятельность» основана на беседах Юнга с молодыми
ассистентами психиатрической больницы Бургхёльцли в Цюрихе в 1956 году.
В то время один из его внуков работал там психиатром. Беседа происходила
в доме Юнга в Кюснахте.

Юнг прочитал рукопись и остался ею удовлетворен. Кое-где он исправил
целые абзацы или добавил новые материалы. В свою очередь, я использовала
записи наших бесед, дополнив главы, которые он написал сам, расширила
сжатые упоминания фактов и убрала повторы. Но в дальнейшем провести
грань между моим участием в работе над книгой и его собственным вкладом
в нее стало все труднее.

Генезис книги в некоторой степени определил ее содержание. Беседа или
спонтанное повествование неизбежно носят нерегулярный характер. И этот
тон распространился на всю автобиографию. Главы — это стремительно
движущиеся пучки света, которые только мимолетно освещают внешние
события жизни Юнга и его работу. Однако недостаточное освещение внешних
событий компенсировалось погружением в атмосферу его внутренней

==7

жизни, в переживания человека, для которого душа была совершенно
реальной сущностью. Я часто просила Юнга снабдить меня подробностями
внешних событий, но мои просьбы были тщетны. Только духовная сущность
его жизненного опыта осталась в его памяти, и только это казалось ему
достойным повествования.

Эти исходные препятствия, более личные по характеру, оказались
существеннее, чем трудности формальной организации текста, и Юнг так
объясняет это в письме к другу своих студенческих дней. Во второй
половине 1957 года, отвечая на просьбу записать воспоминания молодости,
он пишет: «...Вы совершенно правы. Когда мы старимся, воспоминания нашей
молодости возвращаются к нам, и причины кроются не только внутри нас.
Когда-то прежде, каких-нибудь тридцать лет назад, мои ученики просили
меня рассказать о том, как я пришел к понятию бессознательного. Я
исполнил эту просьбу, создав семинар*. За последние годы в различной
форме было высказано предложение сделать нечто подобное в отношении
автобиографии. Я не способен представить себя делающим что-нибудь вроде
этого. Я знаю слишком много автобиографий, с их самообманом и прямой
ложью, и я знаю слишком много о невозможности описать себя, для того
чтобы у меня возникло желание предпринять такую попытку.

В последнее время у меня просят сведений для автобиографии, и, отвечая
на вопросы, я обнаружил скрытые в моих воспоминаниях некоторые
объективные проблемы, которые, кажется, требуют более пристального
внимания. Взвесив это, я решился отложить другие дела на достаточно
долгое время, чтобы обратиться к истокам своей жизни и сделать их
предметом объективного исследования. Цель, 

Упомянутый ранее семинар 1925 года. — Прим. ред.

==8

которую я перед собой поставил, оказалась настолько трудной и необычной,
что для достижения ее я вынужден был пообещать себе, что результаты не
будут опубликованы при моей жизни. Эта мера, как мне казалось, обеспечит
необходимые спокойствие и дистанцированность. Стало ясно, что все
воспоминания, оставшиеся яркими для меня, были связаны с эмоциональными
переживаниями, причинявшими мне беспокойство и вызывавшими сильные
чувства, — едва ли это достаточное условие для беспристрастного
повествования! Ваше письмо «естественно» пришло в тот самый момент,
когда я фактически решился сделать попытку.

Так распорядилась судьба — как бывало всегда, — все внешнее в моей жизни
всегда оказывалось случайным, и лишь внутреннее имело смысл и значение.
В результате все воспоминания о внешних событиях поблекли, и, возможно,
эти «внешние» опыты жизни никогда вообще не были так важны или были
важны лишь постольку, поскольку совпадали с фазами моего внутреннего
развития. Огромная часть этих «внешних проявлений» исчезла из моей
памяти и именно по той причине (как мне казалось), что я участвовал в
них, тратя на них энергию. А именно внешние события составляют
общепринятую биографию: люди, которых вы встречали, путешествия,
приключения, затруднительные положения, удары судьбы и т. д. Но за
некоторыми исключениями все эти вещи стали для меня фантомами, которые я
едва ли могу припомнить, — они более не волнуют воображение.

С другой стороны, мои воспоминания о «внутренних» опытах стали более
яркими и красочными. Это ставит проблему описания, с которой я едва ли
чувствую способность справиться, по крайней мере в настоящее время. По
этим причинам я не могу выполнить вашу просьбу, как ни велико мое
сожаление».

==9

Это письмо характерно для Юнга. Хотя он уже «решился сделать попытку»,
заканчивает он отказом. До самой смерти он не мог окончательно
определиться между «да» и «нет». Всегда оставался некий скепсис,
некоторая стесненность перед читающей публикой. Он рассматривал эти
биографические записи не как научную работу и даже не как свою
собственную книгу. Скорее он всегда говорил и писал о них как о своем
вкладе в «проект Аниэлы Яффе». Особо он просил, чтобы эта книга не
включалась в собрание его сочинений.

Юнг бывал особенно скрытен, говоря о своих встречах с людьми, шла ли
речь об известных фигурах или о близких друзьях и родственниках. «Я
разговаривал со многими известными людьми моего времени, людьми,
занимавшими выдающееся место в науке или политике, с исследователями,
артистами и писателями, принцами и финансовыми магнатами, но; если быть
честным, я должен сказать, что только несколько таких встреч стали для
меня событием. В целом наши встречи были подобны встречам кораблей в
море, когда они приспускают флаги, приветствуя друг друга. К тому же эти
люди обычно хотели спросить меня о чем-нибудь таком, что я не волен
теперь разглашать. Так что я не удержал никаких воспоминаний об этих
людях, как бы ни были важны они в глазах мира. Наши встречи были
бессодержательны, скоро забылись и не имели никаких глубоких
последствий. А о тех отношениях с людьми, которые были для меня жизненно
важными и о которых я вспоминаю теперь с чувством отстраненности, я
говорить не могу, поскольку они касаются не только моей интимной жизни,
но и интимной жизни других людей. Это не для меня — открывать публике
то, что закрыто навсегда».

==10

Малочисленность внешних событий, однако, с избытком искупается отчетами
о событиях жизни внутренней, о мыслях и чувствах, которые, как считал
Юнг, являются составной частью его биографии. Это справедливо прежде
всего по отношению к его религиозным переживаниям. Эта книга содержит
религиозное кредо Юнга.

Проблемы религии предстают здесь различными сторонами его опыта: здесь и
детские откровения, определившие его отношения с религией до самого
конца жизни, здесь его вечное любопытство ко всему, что связано с
внутренним миром человека, — потребность знать, столь характерная для
его научной работы. И последнее, но едва ли не самое важное, — это
сознание себя доктором. Юнг рассматривал себя в первую очередь как
доктора. Он вполне осознавал, что религиозные чувства его пациентов
играли решающую роль в излечении психических заболеваний. Это наблюдение
совпало с открытием, что человеческое сознание спонтанно создает образы
религиозного содержания, что многочисленные неврозы (особенно во второй
половине жизни) происходят от невнимания к этому характерному свойству
нашей психики.

Понимание религии у Юнга во многих отношениях отличалось от
традиционного христианства — более всего в его отношении к проблеме зла
и его концепции Бога (который у Юнга не вполне добр и не всегда «благ»).
С точки зрения догматического христианства Юнг был очевидным еретиком.
Такова, несмотря на всю его мировую славу, была реакция на его работы.
Это огорчало его; часто в этой книге чувствуется разочарование человека,
религиозные идеи которого не были поняты должным образом. Не единожды он
мрачно говорил: «Они бы сожгли меня, как средневекового еретика!» Лишь
после его смерти все большее число теологов стало признавать, что Юнг
был

==11

несомненно выдающейся фигурой в религиозной истории нашего века.

Юнг доказал свою верность христианству, и наиболее важные его работы
касаются проблем христианства. Они написаны с позиции психологии, и Юнг
намеренно устанавливал связь между психологией и теологией. Поступая
так, он подчеркивал необходимость размышления и понимания там, где
христианство требует лишь веры. Эта необходимость была для него само
собой разумеющейся, она стала неотъемлемой частью его жизни. «Я
обнаружил, что все мои мысли, подобно планетам вокруг солнца, образуют
круг с центром в Боге и непреодолимо влекутся к Нему. Я бы почувствовал,
что совершаю серьезнейший грех, если бы стал оказывать какое-либо
сопротивление этой силе», — писал он в 1952 году молодому священнику.

Эта книга — единственная среди значительного количества его работ, где
Юнг говорит о Боге и своем личном ощущении Бога. Описывая однажды свой
юношеский бунт против церкви, он сказал: «В то время я понял, что Бог
(по крайней мере для меня) был одним из наиболее непосредственно
воспринимаемых образов». В научных работах Юнг редко говорил о Боге, он
предпочитал термин «образ Бога в человеческом сознании». Здесь нет
противоречия. В одном случае перед нами субъективный язык, основанный на
внутреннем опыте, в другом — объективный язык научного описания. В
первом случае он говорит как человек, чьи мысли подвержены воздействию
чувств и страстей, интуитивных ощущений и переживаний долгой и
необыкновенно богатой содержанием жизни. Во втором — как ученый,
сознательно ограничиваясь тем, что может быть продемонстрировано и
доказано. В этом смысле Юнг — эмпирик. Когда в этой книге он говорит о
своем религиозном опыте, он полагает, что читатели его поймут. Его
субъективные утверждения могут

==12

быть приемлемы лишь для тех, кто имел сходные переживания, или, говоря
иначе, в чьей душе образ Бога носит те же или сходные черты.

Хотя Юнг активно и положительно отнесся к созданию автобиографии, к
перспективе ее опубликования в течение долгого времени он относился — по
вполне понятным причинам — крайне критически, чтоб не сказать
отрицательно. Он сильно опасался реакции публики, во-первых, из-за
откровенности, с которой он открывал свои религиозные переживания и
мысли, и, во-вторых, потому что враждебность, вызванная его книгой
«Ответ Иову», была еще ощутима, а непонимание и недопонимание
воспринимались им слишком болезненно. «Я хранил этот материал всю мою
жизнь, но я никогда не хотел представить его миру, потому что в этом
случае нападки ранят меня гораздо больше, чем в случае с другими
книгами. Я не знаю, буду ли я настолько духовно отдален от этого мира,
что критические стрелы никогда не достанут меня и я буду способен
вынести неприязненную реакцию. Я достаточно страдал от непонимания и
изоляции, в которую попадает человек, когда говорит вещи, другим
непонятные. Если «Ответ Иову» встретил столь большое непонимание, мои
«Воспоминания» ожидает еще более несчастная судьба. Автобиография — это
моя жизнь, рассмотренная в свете знаний, которые я приобрел благодаря
моим научным занятиям. Моя жизнь и моя научная работа составляют одно
целое, и потому книга эта предъявляет большие требования к людям,
которые не знают или не могут понять мои научные идеи. В некотором
смысле моя жизнь была воплощением моих работ, а не мои работы —
воплощением моей жизни. То, что я есть, и то, что я пишу, — едино. Все
мои идеи и все мои усилия — это я сам. Таким образом, автобиография —
это просто точка над i».

==13

За то время, что складывалась книга, момент воспоминания все более
объективировался. С каждой последующей главой Юнг как бы отстранялся от
себя все дальше, пока не стал способен увидеть себя, смысл своей жизни и
работы с некоторого расстояния. «Если бы меня спросили о ценности моей
жизни, это имело бы смысл лишь относительно большой временной
ретроспективы; с точки зрения прошлого столетия я могу сказать: да, моя
жизнь чегото стоила. На фоне развития идей в наши дни она не значит
ничего». Некое безликое чувство исторической преемственности, выраженное
в этих словах, угадывается и в книге, в чем читатель сможет убедиться.

Глава, названная «О происхождении моих сочинений», несколько
фрагментарна. Да и могло ли быть иначе, если собрание его сочинений
составляет почти двадцать томов. Более того. Юнг никогда не чувствовал
склонности к реферированию — ни в устной, ни в письменной форме. Когда
его просили это сделать, он отвечал в своей характерной довольно резкой
манере: «Такого рода вещи находятся совершенно вне сферы моей
деятельности. Я не вижу никакого смысла в публикации сжатого изложения
работ, в которых я ценой стольких усилий разобрал все детали. Мне бы
пришлось опустить все мои доказательства и полагаться на разного рода
категорические утверждения, что не сделало бы мои результаты более
понятными. Так жевательная деятельность парнокопытных, состоящая в
выплевывании того, что уже было пережевано, отнюдь не стимулирует мой
аппетит...»

Поэтому читатель должен рассматривать эту главу как ретроспективный
очерк, написанный по конкретному поводу, и не ожидать от него полноты.

Краткий словарь терминов, который я включила в книгу по просьбе
издателя, поможет, я надеюсь, читателю, который не знаком с юнговскими
работами и его терминологией. Где это возможно, я разъясняла понятия
юнгов-

==14

ской психологии цитатами из его работ, дополнив таким же образом
словарные статьи. Цитаты, однако, следует рассматривать не более как в
ряду других возможных. Юнг постоянно менял формулировки, поскольку
ощущал невозможность последнего и окончательного описания. Он считал это
разумным — оставлять необъяснимые элементы, поскольку некоторая
загадочность или таинственность всегда присутствует в психической
деятельности.

Многие люди помогали мне в осуществлении этой благородной и такой
трудной задачи, проявляя неослабевающий интерес к книге, внося полезные
предложения и критические замечания. Здесь я упомяну только Елену и
Курта Вольф из Локарно, которые предложили идею создания этой книги,
Марианну и Вальтера Нехус-Юнг из Кюснахта (Цюрих), помогавших мне словом
и делом, и Р. Ф. С. Налла из Пальдиа-де-Маллорка, который дал мне ряд
советов и помогал с неустанным терпением.

Аниэла Яффе Декабрь 1961 г.

==15

ПРОЛОГ

Моя жизнь — это история самореализации бессознательного! Все, что есть в
бессознательном, стремится реализоваться, и человеческая личность хочет
развиваться из своих бессознательных источников, ощущая себя как единое
целое. Я не могу использовать язык науки, прослеживая это на себе,
поскольку я не могу смотреть на себя как на научную проблему.

То, чем мы являемся для нашего внутреннего видения, и то, что есть
человек sub specie aetemitatis*, может быть выражено только посредством
мифа. Миф более индивидуален и выражает жизнь более точно, нежели наука.
Она работает с концепциями, которые носят слишком общий характер, чтобы
быть справедливыми для субъективного множества событий
одной-единственной жизни.

То, что я предпринимаю сейчас, в мои восемьдесят три года, и есть
объективное рассмотрение моей жизни. Я делаю это, создавая свой личный
миф. Я могу делать только это — утверждать нечто, «рассказывать сказки».
Правда это или нет — не важно. Важно лишь, что это моя сказка, моя
правда.

Автобиографию так трудно писать потому, что, когда мы судим о себе, у
нас нет стандартов и нет объективных 

с точки зрения вечности (лат.), 

==16

критериев. У нас нет исходных возможностей для сравнения. Я знаю, что во
многих отношениях я не похож на других, но я действительно не знаю, на
что я похож. Человек не в состоянии сравнить себя ни с одним существом,
он не обезьяна, не корова и не дерево. Я — человек. Но что это значит —
быть человеком? Я отдельная часть безграничного Божества, но я не могу
сопоставить себя ни с животным, ни с растением, ни с камнем. Лишь
мифологические герои обладают большими, нежели человек, возможностями.
Но как может человек составить определенное мнение о себе?

Каждый из нас предполагает некий психический процесс, который мы не
контролируем и который лишь частично направляем. Потому мы не можем
вынести окончательного суждения о себе или о своей жизни. Если бы мы
могли — это бы значило, что мы знаем, но такое утверждение — не более
чем претензия на знание. В глубине души мы никогда не знаем, что же на
самом деле произошло. История жизни начинается для нас в случайном
месте, в какой-то особой точке/ которую нам случилось запомнить, но уже
в тот момент наша жизнь была чрезвычайно сложна. Мы не знаем, чем станет
наша жизнь. Поэтому у истории нет начала, а о конце лишь можно
высказывать смутные предположения.

Человеческая жизнь — сомнительный опыт, который, только будучи
возведенным во множество, способен произвести впечатление. У отдельного
человека жизнь так быстротечна, так недостаточна, что даже существование
и развитие чего-либо является в буквальном смысле чудом. Я осознал это
давно, еще будучи студентом-медиком, и мне до сих пор кажется
удивительным, что я не был уничтожен прежде моего появления на свет.

Жизнь всегда представлялась мне подобной растению, питающемуся от своего
собственного корневища. Жизнь в

==17

действительности невидима, спрятана в корневище. Та часть, которая
появляется над землей, живет только одно лето. Потом она увядает, ее
можно назвать кратковременным видением. Когда мы думаем о концах и
началах, мы не можем отделаться от ощущения всеобщей ничтожности. Тем не
менее меня никогда не покидало чувство, что нечто живет и продолжается
под поверхностью вечного потока. То, что мы видим, лишь крона, и когда
ее не станет, корневище останется.

В конечном счете единственные события в моей жизни, о которых стоит
говорить, это те, в которых непреходящий мир прорывался в этот —
преходящий. Поэтому я главным образом говорю о внутренних переживаниях,
в которые я включаю мои сны и видения. Эти формы — исходный материал
моей научной работы. Они были огненной магмой, из которой
выкристаллизовался камень.

Все другие воспоминания о путешествиях, людях и окружающей обстановке
поблекли рядом с этими событиями жизни внутренней. Многие люди стали
непосредственными участниками современных исторических событий и писали
об этом; если читатель испытывает нужду в описаниях важных событий,
пусть обратится к ним. Но воспоминания о внешних событиях моей жизни в
значительной степени стерлись или исчезли. Столкновения же с другой
реальностью, моя борьба с бессознательным, навсегда остались в памяти. В
этом царстве я всегда находил избыток содержания, все же остальное,
напротив, содержание утрачивало.

И люди становились неотъемлемой частью моих воспоминаний тогда лишь,
когда их имена входили в список, начертанный моей судьбой с самого
начала, так что встречи с ними были связаны с внутренними переживаниями.

Внутренние переживания наложили свой отпечаток на все происходившее со
мной и стали важны для меня

==18

в юности или несколько позже. Я рано осознал, что, когда нет внутреннего
ответа на вопросы и сложности жизни, они в конечном счете очень мало
значат. Внешние обстоятельства не заменяют внутренних переживаний.
Поэтому моя жизнь была на редкость бедна внешними событиями. Мне нечего
о них сказать, потому что они для меня поразительно пусты. Я могу понять
себя только в свете внутренних событий. Именно они составляют
уникальность моей жизни, и о них идет речь в моей «Автобиографии».

==19

ДЕТСТВО

Когда мне было шесть месяцев, мои родители переехали из Кессвиля (кантон
Тюргау) в приход замка Лауфен, что на Боденском озере в верховьях Рейна.
Это было в 1875 году.

Я помню себя с двух или трех лет. Я вспоминаю дом священника, сад,
прачечную, церковь, замок, водопады, маленький замок Верц и ферму
церковного сторожа. Это лишь островки воспоминаний, проплывающие в море,
среди неясных очертаний, каждый сам по себе, без связи с остальными.

Одно воспоминание, вероятно самое раннее в моей жизни, проходит передо
мной и в действительности кажется довольно туманным. Я лежу в детской
коляске, в тени дерева. Стоит чудесный, теплый летний день, небо
голубое, и золотистый солнечный свет проникает сквозь зеленую листву.
Верх коляски поднят. Я только что начал чувствовать красоту дня, и мне
неописуемо хорошо. Я вижу, как солнце просвечивает сквозь листья
деревьев и цветущие кустарники. Все совершенно удивительно, ярко,
великолепно.

Другое воспоминание. Я сижу на высоком стуле в нашей столовой в западной
части дома и черпаю ложкой теплое молоко с крошками хлеба в нем. У
молока приятный вкус и характерный запах. В тот раз я впервые
почувствовал запах молока. Это был момент, когда я, если можно

==20

так выразиться, вообще осознал существование запаха. Это тоже очень
раннее воспоминание.

Еще одно воспоминание: чудесный летний вечер. Тетка сказала мне: «А
теперь я хочу тебе что-то показать». Она вывела меня из дома на дорогу в
Дахсен. Далеко на горизонте — Альпы в огненно-красных лучах заката.
Альпы в этот вечер были видны очень ясно. «Lueg jetz dert, die Barg sind
alli rot»*, — говорит она. В первый раз я осознанно смотрел на Альпы.
Потом я услыхал, что завтра ребята из Дахсена отправляются на экскурсию
в Цюрих и побывают в горах. Мне так хотелось поехать с ними!

К несчастью, оказалось, что таких маленьких детей, как я, не берут, и
тут уж ничего не поделаешь. С этого момента горы и Цюрих стали для меня
недостижимой сказочной страной с пылающими снежными вершинами.

Воспоминание более позднего времени: моя мать взяла меня с собой в
Тюргау, собираясь навестить друзей, у которых был замок на Боденском
озере. Меня невозможно было оттащить от воды. Волны от парохода
выплескивались на берег, солнце блестело на воде, и виден был песок дна,
ребристый от волн. Озеро казалось огромным, и эта водная гладь
доставляла мне неизъяснимое наслаждение. В эти минуты я вдруг четко
осознал, что должен жить вблизи какого-нибудь озера; без воды, подумал
я, жить вообще невозможно.

Вот еще одно воспоминание: незнакомые люди, шум, суматоха. Служанка
подбегает с криком: «Рыбаки нашли труп — приплыл через водопады, — они
хотят положить его в прачечной». Мой отец говорит: «Да, да, конечно».
Мне тотчас хочется увидеть мертвое тело. Мать меня удерживает и строго
запрещает выходить в сад. Но как только мужчины уходят, я быстро
проникаю в сад и бегу к прачечной. Но 

А сейчас взгляни тула, горы совершенно красные (швейц. диалект).

==21

дверь заперта. Я обхожу вокруг дома, позади дома желоб, спускающийся по
склону; и я вижу кровь и воду, вытекающие тонкой струйкой. Мне это
кажется необыкновенно интересным. Мне было года четыре, не больше.

Вот другая картина: я беспокоен, дрожу, не могу уснуть. Отец берет меня
на руки. Он ходит взад-вперед, напевая старые студенческие песни. Одну я
особенно помню, она мне очень нравилась и всегда меня успокаивала.
«Alles schweige, jeder neige...»* Начало было примерно такое. Даже
сегодня я могу вспомнить, как в ночной тишине звучал его голос.

...Я страдал от экземы, как рассказывала мне впоследствии мать. Вокруг
неясные намеки на неблагополучный брак моих родителей. Моя болезнь в
1878 году, видимо, была вызвана их временным разъездом. Мать провела
несколько месяцев в больнице в Базеле, и предположительно, болезнь ее
была связана с трудностями брака. Меня взяла к себе незамужняя тетка,
которая была почти на двадцать лет старше матери. Я помню, что был очень
обеспокоен отсутствием матери. С тех пор я всегда чувствовал недоверие,
когда кто-нибудь при мне произносил слово «любовь». Чувство, которое у
меня ассоциировалось со словом «женщина», было чувством естественной
незащищенности. «Отец», с другой стороны, означало надежность и —
слабость. Это был подсознательный импульс, и с этого все начиналось.
Позднее мои ранние впечатления были откорректированы: я доверял друзьям
мужчинам — и был разочарован, женщинам я не доверял — и не обманулся.

Пока моя мать отсутствовала, за мной еще приглядывала наша служанка. Я
до сих пор помню, как она приподнимает меня и кладет мою голову себе на
плечо. У нее 

«Все молчит...» (нем.)

==22

были черные волосы и оливковая кожа, она была совершенно не похожа на
мою мать. Я даже сейчас вижу линию ее волос, ее шею и родинки на ней, ее
ухо. Все это казалось мне тогда очень странным и вместе с тем знакомым.
Как будто она принадлежала не моей семье, а только мне, как будто она
была связана каким-то образом с другими таинственными вещами, которых я
не понимал. Этот тип девушки потом стал частью моего духовного существа,
моей Анимы. Ощущение странности, которое от нее исходило, и чувство, что
я знал ее всегда, воплощали для меня с тех пор некую женственную суть.

От времени, когда мои родители жили раздельно, у меня остался еще один
образ: молодая, очень хорошенькая, полная очарования девушка с синими
глазами и светлыми волосами; прозрачным осенним днем под золотистыми
кленами и каштанами она ведет меня вдоль Рейна, ниже водопада, вблизи
замка Верц. Солнце просвечивает сквозь листву, и желтые листья лежат на
земле. Эта девушка впоследствии стала матерью моей жены. Она восхищалась
моим отцом. Я увидел ее снова, лишь когда мне исполнился двадцать один
год.

Таковы мои воспоминания о событиях «внешних». То же, что последует
теперь, — гораздо более сильные, хотя не вполне ясные образы. Было
падение с лестницы, например, и другое падение — на острый угол плиты. Я
помню боль и кровь, доктора, зашивающего рану у меня на голове, — шрам
от нее оставался заметным еще когда я учился в старших классах гимназии.
Моя мать рассказывала мне, как я однажды переходил мост над рейнскими
водопадами, ведущий в Нойгаузен. Служанка схватила меня как раз вовремя,
я уже просунул одну ногу под ограждения и вот-вот мог проскользнуть
туда. Это говорит/ должно быть, о бессознательном желании самоубийства
или о неизбежном сопротивлении жизни в этом мире.

==23

В то время у меня были смутные ночные страхи. Бывало, я слышал, как
нечто ходило по дому. Немолчный шум рейнских водопадов доносился
постоянно, и вокруг них лежала опасная зона. Тонули люди, и тела
выносило на скалистые выступы. Неподалеку на кладбище церковный сторож
все копал ямы, выкапывая груды свежей коричневой земли. Торжественного
вида люди в черном, одетые в длинные рясы и необычно высокие шляпы,
обутые в сверкающие черные ботинки, проносили черный гроб. Мой отец был
там в своем священническом облачении, он говорил что-то звучным голосом.
Женщины плакали. Мне объяснили, что кто-то похоронен в этой яме.
Некоторые люди, которых можно было видеть раньше, внезапно исчезали.
Потом я слышал, что они были похоронены и что Иисус Христос взял их к
себе.

Моя мать научила меня молитве, которую я должен был читать каждый вечер.
Я рад был это делать, потому что это успокаивало меня перед лицом
смутных образов ночи.

Breit aus die Flьgel beide, 0 Jesus meine Freude Und nimm dein Kьchlein
ein. Will Satan es verschlingen, So lass die Englein singen: Dies Kind
soll unverletzet sein!*

«Her Jesus» был уютным, добродушным господином — совсем как repp
Вегенштайн из замка, он был почтенный, богатый, влиятельный, он
заботился о маленьких детях по ночам. Почему он должен быть крылатым,
как птица, было загадкой, которая меня больше не беспокоила. Куда более
важным и наводящим на размышления было срав- 

Раскрой свои крылья,/ добрый Иисусе,/ и прими к себе твоего птенца./
Если Сатана захочет сделать его своею добычею,/ пусть запоют твои
ангелы, и он не сможет причинить ему никакого вреда! (нем.)

==24

нение детей с птенцами, которых «Her Jesus», очевидно, «принимал»
неохотно, как горькое лекарство. Это было трудно понять. Но я сразу же
понял, что Сатана любит цыплят и ему нужно не дать проглотить их. Так
что «Her Jesus», хотя ему это было и не по вкусу, все равно поедал их,
чтобы они не достались Сатане. До сих пор ход моих мыслей был
утешителен. Но затем я узнавал, что «Her Jesus» таким же образом
«принял» к себе других людей и что «принятие» означало помещение их в
яму, в землю.

Зловещая аналогия имела печальные последствия. Я начал не доверять
Христу. Он больше не казался мне большой добродушной птицей и стал
ассоциироваться с мрачной чернотой людей в церковных одеяниях, высоких
шляпах и блестящих черных ботинках, которые приносили черный гроб.

Эти мои размышления привели к первой осознанной травме. Однажды жарким
летним днем я сидел один, как обычно, у дороги перед домом, играя в
песке. Дорога поднималась вверх и исчезала в лесу, так что мне хорошо
было видно, что происходило наверху. Я увидел спускающегося из леса
человека в странно широкой шляпе и в длинном темном облачении. Он
выглядел как мужчина, но одет был как женщина. Человек медленно
приближался, и я увидел, что это действительно мужчина, одетый в
особенную, доходящую до пят черную одежду. При виде его я преисполнился
страхом, который превратился в смертельный ужас, как только пугающая
мысль узнавания вспыхнула в моей голове: «Это иезуит». Незадолго перед
тем я подслушал беседу между отцом и гостившим у нас священником. Беседа
касалась грязной деятельности иезуитов. По полураздраженному,
полуиспуганному тону отцовских замечаний я почувствовал, что иезуиты —
означает что-то исключительно опасное даже для моего отца. На самом деле
я не представлял себе, что такое иезуиты, но я был знаком с похожим
словом «Jesus» из моей маленькой молитвы.

==25

Человек, спускающийся вниз по дороге, должно быть, переодет, подумал я,
поэтому на нем женская одежда. Возможно, у него недобрые намерения.
Ужаснувшись, я бросился бежать в дом, быстро взбежал по лестнице и
спрятался под балкой в темном углу чердака. Не знаю, сколько я там
оставался, но, должно быть, долго, потому что, когда я отважился снова
спуститься на первый этаж и осторожно высунул голову из окна, нигде не
было и следа черного человека. Еще несколько дней адский страх
пронизывал мои ноги и руки и удерживал меня в доме. И даже когда я снова
стал играть на дороге, лесистая вершина холма оставалась предметом моего
бдительного беспокойства. Потом я, конечно, понял, что черный человек
был безвредным католическим священником.

Приблизительно тогда же — я не могу сказать с абсолютной
определенностью, предшествовал ли этот случай предыдущему или нет, — у
меня было самое раннее сновидение из запомнившихся мне, сновидение,
которому предстояло занимать меня всю жизнь. Мне было тогда немногим
больше трех лет.

Дом священника стоял особняком вблизи замка Лауфэн, рядом тянулся
большой луг, начинавшийся у фермы церковного сторожа. Во сне я находился
на этом лугу. Внезапно я заметил темную прямоугольную, выложенную
изнутри камнями яму. Я никогда прежде не видел ничего подобного. Я
подбежал и с любопытством заглянул вниз. Я увидел каменные ступени. В
страхе и неуверенности я спустился. В самом низу за зеленым занавесом
был вход с круглой аркой. Занавес был большой и тяжелый, ручной работы,
похож был на парчовый и выглядел очень роскошно. Любопытство мое
требовало узнать, что за ним, я отстранил его и увидел перед собой в
тусклом свете прямоугольную палату, метров в десять длиною, с каменным
сводчатым потолком. Пол тоже был выложен каменными плитами, а в центре
его лежал красный ковер. Там, на

==26

возвышении, стоял золотой трон, удивительно богато украшенный. Я не
уверен, но возможно, что на сиденье лежала красная подушка. Это был
величественный трон, в самом деле — сказочный королевский трон. Что-то
стояло на нем, сначала я подумал, что это ствол дерева (что-то около 4—5
м высотой и 0,5 м в толщину). Это была огромная масса, доходящая почти
до потолка, и сделана она была из странного сплава — кожи и голого мяса,
на вершине находилось что-то вроде круглой головы без лица и волос. На
самой макушке был один глаз, устремленный неподвижно вверх.

В комнате было довольно светло, хотя не было ни окон, ни какого-нибудь
другого видимого источника света. От головы, однако, полукругом исходило
яркое свечение. То, что стояло на троне, не двигалось, и все же у меня
было чувство, что оно может в любой момент сползти с трона и, как
червяк, поползти ко мне. Я был парализован ужасом. В этот момент я
услышал снаружи, сверху, голос моей матери. Она воскликнула: «Ты только
посмотри на него. Это же людоед!» Это лишь увеличило мой ужас, и я
проснулся в испарине, напуганный до смерти. Много ночей после этого я
боялся засыпать, потому что боялся увидеть еще один такой же сон.

Это сновидение преследовало меня много дней. Гораздо позже я понял, что
это был образ фаллоса, и прошли еще десятилетия, прежде чем я узнал, что
это ритуальный фаллос. Я никогда не мог до конца понять, что же хотела
сказать моя мать: «это людоед» или «таков людоед»? В первом случае она
бы подразумевала, что не Иисус или некий иезуит пожирали маленьких
детей, но представшее чудище, во втором же — людоед вообще был символом,
так что мрачный «Her Jesus», иезуит и образ моего сна были идентичны.

Абстрактный смысл фаллоса доказывается его единичностью и его
вертикальным положением на троне. Яма на

==27

лугу была могилой, сама же могила — подземным храмом, чей зеленый
занавес символизировал луг, другими словами, тайну земли с ее зеленым
травяным покровом. Ковер был кроваво-красным. А что сказать о своде?
Возможно ли, чтобы я уже побывал в Муноте, цитадели Шафгаузена? Это
маловероятно — никто не возьмет туда трехлетнего ребенка. Так что это не
могло быть воспоминанием. Кроме того, я не знаю, откуда взялась
анатомическая правильность образа. Интерпретация самой верхней его части
как глаза с источником света указывает на значение соответствующего
греческого слова «фалос» — светящийся, яркий.

В любом случае образ из сна, казалось, был полезным богом, имя которого
«поминать» не следует, и таким оставался в течение моей молодости, вновь
появляясь, когда кто-нибудь эмфатично говорил о Господе. «Her Jesus» так
никогда и не стал для меня вполне реальным, никогда — вполне приемлемым,
никогда — любимым, потому что снова и снова я думал о его подземных
свойствах, пугающее открытие которых было дано мне, хоть я не искал его.
«Переодетый» иезуит отбрасывал тень на христианскую доктрину, которой
меня учили. Часто она казалась мне торжественным шествием масок, своего
рода похоронами, на которых люди в траурных одеждах придают своим лицам
серьезные или печальные выражения, но в следующий момент тайком
посмеиваются и вовсе не чувствуют себя расстроенными. Бог Иисус казался
мне в каком-то смысле богом смерти, полезным, правда, тем, что отгонял
страхи ночи, но вместе с тем это был жутковатый, распятый на кресте
кровавый труп. Любовь и доброта его, о которых так часто говорили,
казались мне сомнительными главным образом потому, что люди, чаще всего
говорившие о «возлюбленном Господе нашем Иисусе», носили черную одежду и
блестящие черные ботинки, напоминавшие о похоронах. Все они, как мой
отец, как восемь моих

==28

дядей, — все они были священниками. Многие годы они вызывали у меня
страх, не говоря уже о появлявшихся иногда католических священниках,
похожих на ужасного иезуита, так встревожившего однажды моего отца.
Вплоть до конфирмации я прилагал все усилия, чтобы заставить себя
относиться к Христу, как положено, но мне так и не удалось преодолеть
свое тайное недоверие.

Страх перед «черным человеком», который испытывает любой ребенок, не был
главным в моем чувстве, важнее была та мысль узнавания, пронзившая мой
мозг: «Это иезуит». Важна была и та особая символическая обстановка
моего сна, и его поразительная интерпретация: «Это людоед». Не
великан-людоед из детских сказок, но настоящий людоед, сидящий под
землей на золотом троне. В моем детском воображении на золотых тронах
обычно сидели короли, и далеко, на самом прекрасном высоком и ярко
светящемся золотом троне, где-то в голубом небе сидели Бог и Иисус с
золотыми коронами и в белых одеяниях. Но от того же Иисуса произошел
«иезуит» в черной женской одежде и широкой черной шляпе. Так что, как ни
посмотришь, оттуда исходила опасность.

Во сне я спустился под землю и увидел нечто совершенно необычное, нечто
непохожее на человека и принадлежащее подземному миру, оно неподвижно
сидело на золотом троне, смотрело вверх и кормилось человеческим мясом.
Пятьдесят лет спустя я наткнулся на отрывок из работы о религиозных
ритуалах. Он касался идеи каннибализма, лежащей в основе эвхаристии.
Только тогда мне стало ясно, какой далеко не детской, какой усложненной
была мысль, начавшая прорываться в сознание в тех двух случаях. Кто
говорил во мне? Чей ум изобрел это? Какого рода высший мозг работал
тогда? Я знаю, что всякий, инстинктивно уходящий от правды в таких
вопросах, будет болтать о «черном человеке», «людоеде», «случайности» и
«ретроспективной интер-

==29

претации» — для того, чтобы закрыть нечто, неприятно беспокоящее, нечто,
что может нарушить привычную картину детского неведения. Да, эти
добродушные, деловые, здравомыслящие люди всегда напоминают мне тех
оптимистичных головастиков, которые в солнечный день плещутся в луже, на
самом мелком месте, собравшись вместе и дружелюбно помахивая своими
хвостиками, совершенно не осознавая, что на следующее утро лужа высохнет
и все для них кончится.

Кто говорил со мной тогда? Кто посвящал меня в проблемы, далеко
выходящие за рамки моих знаний? Кто соединил высокое и низкое и положил
основание всему, что так заполнило страстями вторую половину моей жизни?
Кто же еще, кроме далекого гостя, явившегося оттуда, из области
соединения высокого и низкого?

Благодаря этому сну я был посвящен в тайны земли. То, что случилось
тогда, было своего рода захоронением в землю, и прошли многие годы,
прежде чем я снова вышел наружу. Сегодня я знаю, что это случилось
затем, чтобы внести как можно больше света в окружавшую меня темноту.
Это было посвящением в царство тьмы. Моя интеллектуальная жизнь
бессознательно началась в этот момент.

Я уже не помню, как мы переехали в Кляйн-Хенинген, близ Базеля, в 1879
году. Но я помню, что случилось несколько лет спустя. Однажды вечером
отец взял меня из кровати и вынес на западное крыльцо. Это было после
извержения Кракатау в 1883 году.

В другой раз отец позвал меня и показал большую комету в восточной части
горизонта.

И один раз было наводнение. Протекавшая через деревню река Визэ прорвала
плотину. Верхние подпорки моста рухнули. Утонуло четырнадцать человек, и
их унесло желтым водяным потоком в Рейн. Когда волна отступила,
некоторые трупы застряли в песке. Мне ска-

==30

зали об этом, и меня невозможно было удержать. Фактически я сам нашел
тело человека средних лет в черном церковном одеянии, видимо, он как раз
тогда возвращался из церкви. Он лежал, наполовину засыпанный песком, с
руками на глазах. Точно так же я был зачарован зрелищем закалывания
свиньи. К ужасу моей матери, я остался смотреть от начала и до конца.
Эти вещи необычайно интересовали меня.

Мои ранние воспоминания, связанные с искусством, относятся к тем же
годам, проведенным в Кляйн-Хенингене. Дом, в котором жили мои родители,
был построен в восемнадцатом веке для священника, и в нем была темная
комната. Вся мебель в ней была добротная, и на стенах висели старинные
картины. Мне особенно запомнилась итальянская картина, где изображены
были Давид и Голиаф. Это была копия с полотна Гвидо Рени, оригинал
которого находится в Лувре. Как она попала в нашу семью, я не знаю. В
той комнате была еще одна старая картина, которая теперь висит в доме
моего сына: вид Базеля, датированный началом XIX века. Часто я
прокрадывался в эту темную, отделенную от других комнату и часами,
уставившись, сидел перед картинами. Это было единственное проявление
прекрасного, известное мне.

Примерно в то же время — я, должно быть, все еще был маленьким мальчиком
(мне было не больше шести лет) — тетка взяла меня в Базель и повела
смотреть чучела животных в музее. Мы пробыли там довольно долго, потому
что я хотел тщательно все рассмотреть. В четыре часа прозвенел
колокольчик, это означало, что музей закрывается. Тетка принялась звать
меня и бранить, но я не мог оторваться от витрин. А между тем комната
была заперта и нам пришлось идти другим путем — к лестнице, через
античную галерею. И вот я оказался перед этими изуми-

==31

тельными образами! Пораженный, я широко открыл глаза. Я никогда не видел
ничего столь же прекрасного. Но я не мог на них смотреть столько,
сколько мне хотелось... Тетка тянула меня за руку к выходу. Я все время
тащился на шаг позади нее. А она громко повторяла: «Отвратительный
мальчик, закрой свои глаза, отвратительный мальчик, закрой свои глаза!»
И лишь тогда я заметил, что фигуры были голыми и что на них только
фиговые листки. Я совершенно не замечал этого раньше! Такова была моя
первая встреча с прекрасным. Моя тетка кипела негодованием, как будто
она тащила меня из борделя.

Когда мне исполнилось шесть лет, мои родители взяли меня на экскурсию в
Арлесхайм. По этому случаю моя мать надела платье, которое я никогда не
забывал, и это единственное ее платье, которое я могу вспомнить. Оно
было из ткани черного цвета с маленькими зелеными полумесяцами. Мой
ранний образ матери — это образ грациозной молодой женщины в этом
платье. Во всех других моих воспоминаниях она немолодая и располневшая.
Мы шли в церковь, и мать вдруг сказала: «А это католический храм». Страх
и любопытство побудили меня ускользнуть от матери и заглянуть внутрь. У
меня как раз хватило времени, чтобы увидеть большие свечи на богато
украшенном алтаре (это было перед Пасхой), когда я вдруг споткнулся о
ступеньку и ударился подбородком о железо. Я помню, что глубоко
поранился и у меня сильно текла кровь, когда родители поднимали меня.
Ощущения мои были противоречивы: с одной стороны, мне было стыдно,
потому что мои крики привлекли внимание прихожан, с другой стороны, я
чувствовал, что совершил нечто запретное.
Иезуит-зеленый-занавес-секрет-людоеда... Это та самая католическая
церковь, что связана с иезуитами. Она виновата, что я упал и кричал.

Многие годы я был не способен войти в храм без того, чтобы не испытать
тайный страх крови, падения и иезуи-

==32

тов. Таковы были образы, маячившие в моем воображении при мысли о
католическом храме, и вместе с тем его атмосфера всегда очаровывала
меня. Близость католического священника обостряла мои чувства (если
такое возможно). Но лишь к тридцати годам я стал способен встречаться с
Матерью-Церковью без чувства угнетения. Первый раз это было в соборе
Святого Стефана в Вене.

Вскоре после того, как мне исполнилось шесть лет, отец начал давать мне
уроки латинского языка и я стал ходить в школу. Я ничего не имел против
школы, там мне было нетрудно, поскольку я всегда опережал других; я
научился читать прежде, чем пошел в школу. Однако я помню случай, когда
я еще не умел читать и приставал к матери, чтобы она почитала мне из
«Orbis pictus», старой, богато иллюстрированной детской книги, где я
находил описания экзотических религий. Там были бесконечно
интересовавшие меня картинки с изображениями Брахмы, Вишну и Шивы. Мать
говорила мне потом, что я всегда возвращался к этим картинкам. И когда
бы я это ни делал, у меня возникало неясное чувство родства этих образов
с моим «первым откровением», но я ни с кем об этом не говорил. Это был
секрет, который я хранил. Косвенно мать подтвердила это мое чувство — я
заметил легкое презрение в ее тоне, когда она говорила о «язычниках». Я
знал/ что она не сможет принять моего «откровения», а только ужаснется,
и я не хотел себя лишний раз травмировать.

Это недетское поведение было связано, с одной стороны, с острой
чувствительностью и уязвимостью/ с другой — и это особенно важно — с
одиночеством моей ранней жизни. (Моя сестра родилась через девять лет
после меня.) Я один играл в свои игры. К сожалению, я не могу вспомнить,
во что я играл, помню только — я не хотел, чтобы меня беспокоили. Я
глубоко погружался в свои игры и не выносил, когда за мной наблюдали или
говорили обо

==33

мне и моей игре. Мое первое конкретное воспоминание об играх относится к
седьмому или восьмому году жизни. Я страстно любил играть в кубики и
строить башни, которые я потом с восторгом разрушал «землетрясением».
Между десятью и одиннадцатью годами я все время рисовал — битвы, штурмы,
бомбардировки, морские сражения. Потом я заполнил всю книгу упражнений
чернильными кляксами и развлекался тем, что давал им фантастические
объяснения. И школа мне нравилась, кроме всего прочего, за то, что там я
нашел наконец товарищей для игр — то, чего у меня так долго не было.

В школе я нашел еще кое-что. Но прежде, чем я расскажу об этом, я должен
упомянуть о начавшей сгущаться мрачной, ночной атмосфере. Разного рода
вещи происходили по ночам, вещи непостижимые и тревожные. Мои родители
спали порознь. Я спал в комнате отца. Из комнаты матери исходило нечто
пугающее. По вечерам мать была странной и таинственной. Однажды ночью я
увидел выходящую через ее дверь слабо светящуюся неопределенную фигуру,
ее голова отделилась от шеи и поплыла по воздуху — впереди, как
маленькая луна. Сразу же появилась другая голова и тоже отделилась. Это
повторилось шесть или семь раз. У меня были беспокойные сны, я видел
вещи, которые становились то большими, то маленькими. Например, я видел
крошечный шар, находящийся на большом расстоянии, постепенно он
приближался, разрастаясь в чудовищный предмет и вызывая удушье. Или я
видел телеграфные провода с сидящими на них птицами; провода
расширялись, мой страх увеличивался, пока наконец ужас не пробуждал
меня.

Сны эти были предвестниками физиологических изменений, связанных с
половым созреванием, однако у них была и другая предтеча. Когда мне было
семь лет, я болел ложным крупом, с приступами затрудненного дыхания.
Однажды ночью во время такого приступа я стоял на ногах

==34

в кровати, с головой, откинутой назад, в то время как отец держал меня
под руки. Над собой я увидел огненно светящийся голубой круг размером в
полную луну, и внутри него двигались золотые фигурки, я думал — ангелы.
Видение повторялось, и всякий раз страх удушья становился слабее. Но
удушье явилось снова в невротических снах. В этом я вижу психогенный
фактор: удушающей становилась атмосфера в доме.

Я ненавидел хождение в церковь. Единственным исключением было Рождество.
Рождественскую песенку «Это день, который сотворил Господь» я очень
любил. И потом вечером, конечно, была рождественская елка. Рождество
было единственным христианским праздником, который я праздновал с
азартом, к остальным я был равнодушен. Сильвестров вечер еще как-то
привлекал меня, но, очевидно, занимал второе место. Но в адвентах было
нечто дисгармоническое, нечто, связанное с ночью, штормами, ветром и
темнотой дома. Что-то, что шепталось, что казалось сверхъестественным.

Я возвращаюсь теперь к открытию, которое я сделал, общаясь с моими
деревенскими школьными друзьями. Я обнаружил, что они отрывали меня от
самого себя. Пока я был с ними, я был не таким, как дома. Я принимал
участие в их выходках и даже сам изобретал их, что дома никогда не
пришло бы мне в голову, так мне казалось по крайней мере. Тем не менее я
прекрасно знал, на что я способен. Я думал, что изменился под влиянием
моих друзей, они каким-то образом уводили меня в сторону от самого себя
или принуждали меня быть не таким, каким я был в действительности.
Влияние этого более широкого, не только родительского мира казалось мне
сомнительным, едва ли не подозрительным и как-то неотчетливо враждебным.
Хотя я все более сознавал яркую красоту полного света дневного мира, где
«золотистый солнечный свет» и «зеленая листва», в то же время я
чувствовал власть над

==35

собой неясного мира теней, полного неразрешимых вопросов. Моя вечерняя
молитва была своего рода ритуальной границей: она, как положено,
завершала день и предваряла ночь и сон. Но в новом дне таилась новая
опасность. Меня пугало это мое раздвоение. Я видел здесь угрозу своей
внутренней безопасности.

Я также вспоминаю, что в это время (от семи до девяти лет) я любил
играть с огнем. В нашем саду была каменная стена, в промежутках между
камнями образовались углубления. Я нередко вместе с другими разводил
маленький костер в одном из таких углублений, костер должен был гореть
постоянно, и все вместе мы собирали ветки для него. Но никто другой не
должен был поддерживать этот огонь. Другие могли разводить огонь в
других углублениях, и эти огни были обычными, они не касались меня.
Только мой огонь был живым и священным. С тех пор на долгое время это
стало моей излюбленной игрой.

У стены был склон, на нем, выступая из земли, стоял камень — мой камень.
Часто, сидя на камне, я погружался в странную метафизическую игру;
выглядело это так: «Я сижу на этом камне, я на нем, а он подо мною».
Камень также мог сказать «я» и думать: «Я лежу здесь, на этом склоне, а
он сидит на мне». Дальше возникал вопрос: «Кто я? Тот ли, кто сидит на
камне, или я — камень, на котором он сидит?» Ответа я не знал и всякий
раз, поднимаясь, чувствовал, что не знаю толком, кто же я теперь. Эта
моя неопределенность сопровождалась ощущением странной и чарующей
темноты, возникающей в сознании. Я не сомневался в том, что этот камень
был тайным образом связан со мной. Я мог часами сидеть на нем,
завороженный его загадкой.

Через тридцать лет я снова пришел на этот склон. У меня была семья,
дети, дом, свое место в мире, голова моя полна была идей и планов, и
вдруг я снова стал тем ребенком, который зажигал полный таинственного
смысла

==36

огонь и сидел на камне, не зная, кто был кем: я им или он мной. Я вдруг
подумал о своей жизни в Цюрихе, и она показалась мне чуждой, как весть
из другого мира и другого времени. Это пугало, ведь мир детства, в
который я вновь погрузился, был вечностью, и я, оторвавшись от него,
впал в ощущение времени — длящегося, уходящего, утекающего все дальше.
Притяжение того мира было настолько сильным, что я вынужден был резким
усилием оторвать себя от этого места для того, чтобы не забыть о
будущем.

Мне никогда не забыть этого момента, тогда будто короткая вспышка света
необыкновенно ясно дала мне увидеть это особое свойство времени, некую
«вечность», возможную лишь в детстве. Что это значило, я узнал позже.
Мне было десять лет, когда мой внутренний разлад и моя неуверенность в
мире вообще привели к поступку совершенно непостижимому. У меня был
тогда желтый лакированный пенал, такой, какой^)бычно бывает у
школьников, с маленьким замком и измерительной линейкой. На конце этой
линейки я вырезал человечка, в шесть сантиметров длиною, в сутане,
цилиндре и блестящих черных ботинках. Я раскрасил его черными чернилами,
спилил с линейки и уложил в пенал, где устроил ему маленькую постель. Я
даже смастерил для него пальто из куска шерсти. В пенал я еще положил
гладкий, овальный черноватый камень из Рейна, я покрасил его водяными
красками, чтобы он выглядел как бы разделенным на верхнюю и нижнюю
половины, и долго носил с собой в кармане брюк. Это был его камень. Все
вместе это составляло мою тайну, смысла которой я не вполне понимал. Я
тайно отнес пенал на чердак (запретный потому, что доски пола там были
изъедены червями и сгнили) и спрятал его там на одной из балок под
крышей — теперь я был доволен: его никто не увидит! Ни одна душа не
найдет его там. Никто не откроет моего секрета и не сможет отнять его у
меня. Я почувствовал себя

==37

в безопасности, и мучительное ощущение внутренней борьбы ушло. Когда мне
бывало трудно, когда я делал что-нибудь дурное или мои чувства были
задеты, когда раздражительность моего отца или болезненность моей матери
угнетали меня, я думал об этом моем человечке, заботливо уложенном и
завернутом, о его гладком, замечательно раскрашенном камне. Время от
времени, когда я был уверен, что никто меня не увидит, я тайком
пробирался на чердак. Я взбирался на балку, открывал пенал и смотрел на
моего человечка и его камень. Всякий раз я клал в пенал маленький свиток
бумаги, где перед этим что-нибудь писал на тайном, мною самим
изобретенном языке. Каждый новый свиток я прятал так, будто совершал
некий торжественный ритуал. К сожалению, я не могу вспомнить, что же я
хотел сообщить человечку. Я только знаю, что мои «письма» были своего
рода библиотекой для него. Мне кажется, хотя я не очень уверен в этом,
что они состояли из моих любимых сентенций.

Я никогда не пытался объяснить себе смысл этих поступков. Я испытывал
чувство вновь обретенной безопасности и был доволен/ владея чем-то
таким, чего никто не знал и до чего никто не мог добраться. Это был
секрет, который нельзя было открывать никому, от этого зависела
безопасность моей жизни. Почему это было так, я себя не спрашивал.
Просто так оно было.

Владение секретом оказало очень сильное влияние на мой характер. Я
считаю его самым существенным опытом моего детства. Точно так же я
никогда никому не рассказывал о моем сне, и иезуит тоже принадлежал к
таинственной сфере, про которую — я это знал — я не должен говорить
никому. Деревянный человечек с камнем был первой попыткой,
бессознательной и детской, придать секретам внешнюю форму. Я был
поглощен этим и чувствовал, что должен попытаться понять, и все же я не
знал, что на самом деле хотел выразить. Я всегда надеялся, что смогу

==38

найти нечто такое (возможно, в природе), что даст мне ключ от этой
тайны, что прояснит наконец, в чем она и что она такое. Тогда возникла
моя страсть к растениям, животным, камням. Я всегда готов был обнаружить
нечто таинственное. Я сознаю теперь, что был религиозен в христианском
смысле, хотя всегда с оговоркой, вроде: «Все это так, да не так!», или:
«А что же делать с тем, что под землею?» И когда религиозные поучения
вдалбливали в меня/ и когда мне говорили: «Это прекрасно и это хорошо!»,
я думал про себя: «Да, все это так, но есть нечто Другое — тайное,
нечто, чего не знает никто».

Эпизод с вырезанным человечком был высшей — и последней — точкой моего
детства. Длился он примерно год. Потом я совершенно забыл про все это до
тех пор, пока мне не исполнилось тридцать пять. Тогда с необыкновенной
ясностью я вспомнил это свое детское впечатление. Я работал над книгой
«Метаморфозы и символы либидо» и собирал материалы о «кладбище живых
камней» близ Арлесхайма, об австралийских амулетах. Я внезапно
обнаружил, что хотя никогда не видел ничего подобного, но я совершенно
отчетливо представляю себе один такой камень. Он был черный, овальный, с
двух сторон окрашенный. За образом этим в моей памяти возникли желтый
пенал и деревянный человечек. Человечек этот был маленьким языческим
идолом, чем-то вроде античной статуи — Эскулапа со свитком.

Вместе с этим воспоминанием ко мне впервые пришло убеждение, что
существуют некие архаические элементы сознания, не имеющие аналогов в
книжной традиции. В библиотеке моего отца (с которой я познакомился
гораздо позже) не было ни единой книги, в которой я мог бы получить
информацию подобного рода. Я не говорю уже о том, что отец мой не имел
ни малейшего представления о подобных вещах.

==39

Когда в 1920 году я был в Англии, я, совсем не помня о своем детском
опыте, вырезал из дерева две похожие фигурки. Одну из них я воспроизвел
затем из камня в увеличенном масштабе, и она стоит теперь в моем саду в
Кюснахте. И лишь тогда подсознание подсказало мне ее имя. Оно назвало ее
«Afiimamctu» — «breath of life»*. Это было продолжением тех quasi
сексуальных образов моего детства, но теперь они представали как «breath
of life», творческий импульс. Все вместе это называлось «Kabir»** —
фигурка, завернутая в плащ, она имела т. н. kista, запас жизненной силы
в виде продолговатого черного камня. Но эти связи стали мне ясны много
позже. Когда я был ребенком, я совершал ритуал так же, как, по моим
наблюдениям, это делали африканские аборигены; они тоже вначале делали
нечто и лишь потом осознавали — что же это было. 

дух жизни (лат., англ.). 

* Кабиры, или боги-великаны, так назывались природные божества, культ
которых более всего был связан с культом Деметры. В них принято было
видеть источник жизни и творческой силы. — Прим. авт.

==40

ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

Когда мне исполнилось одиннадцать, меня послали учиться в гимназию в
Базель, и это значило довольно много. Таким образом меня разлучили с
моими деревенскими товарищами и я очутился в «большом мире», где жили
«большие люди», куда более влиятельные, чем мой отец; они жили в
великолепных домах, разъезжали в дорогих каретах, запряженных чудесными
лошадьми, изысканно разговаривали по-немецки и по-французски. Их хорошо
одетые сыновья с прекрасными манерами и уймой карманных денег стали
моими школьными товарищами. С удивлением и тайной завистью я слушал их
рассказы о том, как они проводили каникулы в Альпах. Они побывали там,
среди тех самых пылающих горных вершин близ Цюриха, они даже побывали на
море — последнее меня совершенно ошеломило. Я смотрел на них так, как
если бы они были существами из другого мира, из тех, окруженных для меня
ореолом недостижимости, «пылающих горных вершин», того далекого и
невообразимого моря. Тогда впервые я осознал, что мы бедны, что мой отец
— бедный деревенский священник, а я — еще более бедный сын священника, у
меня дырявые туфли, и я по шесть

==41

часов кряду сижу в школе в мокрых носках. Я увидел своих родителей в
другом свете и стал понимать их заботы и их беспокойство. Особенно я
сочувствовал отцу, гораздо меньше, что удивительно, — матери. Она всегда
казалась мне сильнее. Тем не менее я всегда принимал ее сторону, когда
отец давал выход своему раздражению. Эта необходимость выбирать чью-либо
сторону не лучшим образом отразилась на моем характере. Я взял на себя
роль высшего судьи, который nolens volens* должен был рассудить
родителей. Это придавало мне некоторую напыщенность, в то время как моя
неуверенность в себе возрастала.

Когда мне было девять лет, мать родила маленькую девочку. Отец был
взволнован и обрадован. «Сегодня у тебя появилась маленькая сестра», —
сказал он мне, и я был крайне удивлен, поскольку ничего не заметил. Я не
придавал значения тому, что мать лежала в постели чаще обычного, в любом
случае я бы считал эту ее склонность непростительной слабостью. Отец
подвел меня к краю материнской кровати, и она протянула мне маленькое
создание, вид которого меня ужасно разочаровал: красное, сморщенное, как
у старушки, личико, закрытые глаза, — «наверное, такая же слепая, как
новорожденный щенок», — подумал я. Мне показали несколько длинных
красных волосинок у нее на спине. Может, она вырастет обезьянкой? Я был
расстроен и не знал, как к этому отнестись. Неужели так выглядят
новорожденные дети? Они пробормотали что-то об аисте, который принес
ребенка. А как насчет щенков или котят? Сколько раз аисту пришлось бы
летать взад и вперед, прежде чем он собрал бы весь помет? А как же
коровы? Я не мог вообразить, как аист умудрился бы принести целого
теленка в своем клюве. Эта история, очевидно, была еще одним из тех 

волей-неволей (.лат.).

==42

обманов, которые всегда хотели навязать мне. Я был уверен в этом. Они
еще раз сделали что-то такое, что мне не положено, не следует знать.

Внезапное появление моей сестры оставило у меня смутное чувство
недоверия, которое обострило мое любопытство и наблюдательность.
Появившиеся впоследствии странности в поведении матери укрепили меня в
подозрении, что с этим рождением было связано что-то печальное. В
остальном это событие не слишком меня беспокоило, хотя, возможно,
каким-то образом отразилось на переживании другого события, которое
произошло год спустя.

У моей матери была неприятная привычка давать мне самые разнообразные
добрые советы, когда я отправлялся куда-нибудь в гости. В этих случаях я
надевал праздничный костюм и до блеска чистил туфли. Я сознавал всю
важность момента, и мне казалось унизительным, что люди на улице слышали
все те позорные для меня вещи, которые мать выкрикивала мне вслед: «И не
забудь передать им привет от папы и мамы, и вытри нос — у тебя есть
платок? Ты вымыл руки?» и т. д. Меня задевала эта очевидная
несправедливость — чувство собственной неполноценности, неотделимое от
тщеславия, было таким образом выставлено напоказ, тогда как я изо всех
сил старался придать себе самоуверенный вид. Потому эти вещи значили для
меня очень много. По пути в гости я был важен и полон достоинства, как
всегда, когда в будний день надевал праздничный костюм. Но все менялось
совершенно, как только становился виден тот дом, куда я шел. Меня
охватывало ощущение некой избранности и превосходства его обитателей. Я
боялся их и от чувства собственной незначительности готов был
провалиться сквозь землю. С этим чувством я звонил в дверь. Дверной
колокольчик звучал похоронным звоном в моих ушах. Я был труслив и робок,
как побитая собака. И еще хуже было, если мать успевала

==43

меня заранее подготовить. «Мои ботинки грязны, и мои руки тоже; у меня
нет платка, и шея потемнела от грязи». Из чувства противоречия я не
передавал привет от родителей, был излишне пуглив и упрям. Когда
становилось совсем плохо, я вспоминал о своем тайном сокровище на
чердаке, и это помогало мне вновь обрести равновесие. Потому что в своем
жалком состоянии я думал о себе как о «другом человеке» — человеке,
владеющем тайной, о которой не знает никто: черный камень и человечек в
цилиндре и черном платье.

Я не могу припомнить, чтобы в детстве у меня когда-нибудь возникала
мысль о возможной связи между «Нег'ом Jesus'OM», черным иезуитом, людьми
в черном с высокими шляпами, стоящими у могилы, подобной тому подземному
ходу на лугу из моего сна, и моим маленьким человечком в пенале. Сон о
подземном боге был моим первым большим секретом, человечек — вторым. Но
сегодня мне кажется, что у меня было смутное ощущение связи между
камнем-талисманом и тем камнем, который был «мною».

И сегодня, когда мне восемьдесят три года и я записываю эти
воспоминания, я так до конца и не объяснил для себя характер той связи.
Они как отдельные стебли одного подземного корня, как остановки на пути
развития бессознательного. В какой-то момент для меня стало положительно
невозможным принять «Her'a Jesus'a», и я помню, что с одиннадцати лет
идея Бога стала интересовать меня. Я молился Богу, и это действовало на
меня умиротворяюще, здесь не было противоречия. К Богу я не испытывал
недоверия. Более того. Он не был «черным человеком» и не был «Нег'ом
Jesus'OM», изображенным на картинках, где он в чем-то ярком, окруженный
людьми, и те вели себя с ним вполне фамильярно. Он (Бог) был ни на что
не похожим существом, которого, как я слышал, никто не может себе
представить. Он был, несомненно, чем-то вроде

==44

очень могущественного старого человека. Моему ощущению отвечала заповедь
«Не сотвори себе кумира». С Богом нельзя обращаться так фамильярно, как
с «Нег'ом Jesus'OM», который не был ничьим «секретом». Очевидная
аналогия с секретом на чердаке вспыхнула в моей голове.

Школа стала утомлять меня. Она занимала слишком много времени, а я
предпочел бы потратить его на рисование битв или игры с огнем. Уроки
закона Божьего были скучны несказанно, а уроков математики я просто
боялся. Учитель делал вид, что алгебра — вполне обычная вещь и ее нужно
принимать как нечто само собой разумеющееся, тогда как я не понимал
даже, что такое числа. Они не были камнями, цветами или животными, они
не были ничем, что можно вообразить, они были просто количествами — они
получались при счете. Мое замешательство усиливалось оттого, что эти
количества не были обозначены буквами, как звуки, которые по крайней
мере можно было слышать. Но, как ни странно, мои одноклассники оказались
в состоянии справиться с этими вещами и даже находили их очевидными.
Никто не мог объяснить мне, что такое число, и я даже не мог
сформулировать вопрос. С ужасом обнаружил я, что никто не понимает моего
затруднения. Нужно признать, что учитель вдавался в большие подробности,
чтобы объяснить мне цель этой любопытной операции перевода количеств в
звуки. Наконец до меня дошло, что целью была своего рода система
сокращений, с помощью которой многие количества могут быть сведены к
короткой формуле. Но это не интересовало меня ни в коей мере. Я считал,
что весь процесс был совершенно произвольным. Почему числа должны быть
выражены звуками? С тем же успехом можно было выразить буквы через
обиходные вещи, которые на эти буквы начинаются. А, Ь, с, х, у не были
конкретны и говорили мне о сущности чисел

==45

не более, чем их предметные символы. Но вещью, которая больше всего
выводила меня из себя, было равенство: если а = b и b = с, то а = с;
если по определению а было чем-то отличным от b, оно не могло быть
приравнено к b, не говоря уже о с. Когда вопрос касался эквивалентности,
говорилось, что а = а и b = b, и т. д. Это я мог понять, тогда как а = Ъ
казалось мне сплошной ложью и надувательством. Точно так же я терял
спокойствие, когда учитель вопреки собственному определению утверждал,
что параллельные прямые встречаются в бесконечности. Это мне казалось
трюком, на который можно поймать только крестьянина, и я не мог и не
хотел иметь с этим ничего общего. Чувство интеллектуальной честности
боролось во мне с этими причудливыми противоречиями, которые навсегда
сделали для меня невозможным понимание математики. Сейчас, будучи
пожилым человеком, я безошибочно чувствую, что, если бы тогда я, как мои
школьные товарищи, принял бы без борьбы утверждение, что а = b, или что
солнце равно луне, собака — кошке и т. д., — математика дурачила бы меня
до бесконечности, и каких размеров достиг бы обман — я стал понимать,
только когда мне исполнилось восемьдесят четыре. Для меня на всю жизнь
осталось загадкой, почему я не преуспел в математике, ведь, вне
сомнения, я мог хорошо считать. Невероятно, но главным препятствием были
соображения морального характера.

Уравнения становились доступны мне лишь после подстановки конкретных
чисел вместо букв и перепроверки фактическим подсчетом. По мере того как
мы продвигались в математике, я старался более или менее не отставать,
списывая алгебраические формулы, значения которых не понимал, и
запоминая, где находится та или иная комбинация букв на доске. Но в
какой-то момент я уже перестал успевать, я не мог больше заменять
числами буквы, потому что время от времени учитель говорил: 

==46

«Здесь мы напишем такое-то «выражение»», — и черкал несколько букв на
доске. Я не имел представления, откуда он их взял и почему он это делал,
единственная причина, которую я здесь видел, — та, что это давало ему
возможность довести всю процедуру до конца и это приносило ему
удовлетворение. Из-за моего непонимания я был так запуган, что не смел
задавать вопросы.

Уроки математики стали для меня постоянным кошмаром. Другие предметы
давались мне легко, а поскольку благодаря хорошей зрительной памяти я
сумел в течение долгого времени не вполне честным образом успевать на
уроках математики, у меня, как правило/ были хорошие оценки. Но мой
страх неудач и мое чувство собственной малозначительности перед лицом
огромного мира породили во мне не только неприязнь, но и молчаливое
отчаяние, с которым я теперь ходил в школу. Вдобавок я был освобожден от
уроков рисования по причине полной неспособности. В этом был свой «+» —
у меня оставалось больше свободного времени, но, с другой стороны, это
было новым поражением, потому что на самом деле я не был лишен некоторых
способностей к рисованию, но я не знал, что это существенно зависит от
того, что я рисую. Я мог рисовать лишь то, что занимало мое воображение,
а меня принуждали копировать головы греческих богов с незрячими глазами,
и, когда это не получалось должным образом, учитель, очевидно, думал,
что мне требуется что-то более реалистическое и ставил передо мной
картинку с изображением козлиной головы. Эту задачу я провалил
окончательно, что положило конец моим урокам рисования.

Когда мне было двенадцать лет, произошли события, отчасти определившие
мою дальнейшую судьбу. Однажды ранним летом 1887 года я вышел из школы
на соборную площадь и стал поджидать одноклассника, с кото-

==47

рым обычно вместе возвращался домой. Было двенадцать часов, уроки
закончились. Внезапно другой школьник сбил меня с ног. Я упал,
ударившись головой о тумбу так сильно, что на миг потерял сознание. В
течение получаса потом я чувствовал легкое головокружение. В момент
удара в моей голове вспыхнула мысль: «Теперь тебе не придется больше
ходить в школу». Я был лишь наполовину в обмороке, но оставался лежать
гораздо дольше, чем это было необходимо, главным образом затем, чтобы
отомстить моему обидчику. После меня подняли и отвели в дом неподалеку,
где жили две мои пожилые незамужние тетки.

С того времени у меня начинались головокружения, как только родители
посылали меня в школу или усаживали за уроки. Я не ходил в школу больше
шести месяцев, что было мне на руку — я мог ходить везде, где хочу, я
мог гулять в лесу или у реки, я мог рисовать. Я снова стал рисовать
войну, старинные замки, пожары и штурмы, иногда целые страницы я
заполнял карикатурами. (По сей день, перед тем как заснуть, у меня перед
глазами проносятся эти ухмыляющиеся маски. Иногда я видел среди них лица
людей, которых знал и которые умирали вскоре после этого.) Но все чаще я
погружался в таинственный мир, которому принадлежали деревья, вода и
камни, и звери, и отцовская библиотека. Я все дальше уходил от мира
действительного и по временам чувствовал слабые уколы совести. Я
растрачивал время в рассеяньи, чтении и играх. Я не становился
счастливее, но у меня было неясное чувство, что я ухожу от себя.

Я совершенно забыл, как все это началось, но мне стало жалко испуганных
родителей, которые уже стали консультироваться у всякого рода докторов.
Те, почесав затылки, отправили меня на каникулы к родственникам в
Винтертур. В этом городе была железнодорожная станция, что привело меня
в бесконечный восторг. Но я вернулся

==48

домой, и все пошло по-прежнему. Один доктор решил, что у меня эпилепсия.
Я знал, как выглядят эпилептические припадки, и про себя смеялся над
этой чушью. Но родителям было не до смеха. Однажды к отцу зашел его
приятель. Они сидели в саду, а я из любопытства подслушивал, спрятавшись
за кустом. Я слышал, как гость спросил отца: «Ну как дела у вашего
сына?» «А, это печальная история, — ответил отец, — доктора уже не
знают, что с ним. Они думают, что это эпилепсия. Было бы ужасно, если
это так. Я потерял свои небольшие сбережения, а что будет с мальчиком,
если он не сможет заработать себе на жизнь?»

Я был как громом поражен. Это было мое первое столкновение с
реальностью. «Что ж, значит, я должен работать!» — подумал я. И с этого
момента я стал серьезным ребенком. Я отполз от них, пошел в кабинет
отца, достал свою латинскую грамматику и стал старательно зубрить.
Спустя десять минут со мной случился самый сильный из моих обмороков. Я
чуть не упал со стула, но через несколько минут почувствовал себя лучше
и продолжал работать. «Черт подери, я не собираюсь падать в обморок», —
сказал я себе. На этот раз прошло пятнадцать минут, прежде чем начался
второй приступ. Он прошел так же, как первый. «А теперь ты снова будешь
работать!» — приказал я себе, и через час наступил третий приступ. Тем
не менее я не сдался и работал час, пока у меня не возникло ощущение,
что я победил. Теперь я чувствовал себя лучше, и приступы больше не
повторялись. Теперь каждый день я сидел над грамматикой; несколько
недель спустя я вернулся в школу, и у меня никогда больше не было
головокружений. С этим было покончено навсегда!

Но таким образом я узнал, что такое невроз. Понемногу я вспомнил, с чего
все началось, и ясно увидел, что причиной всей этой неприятной истории
был я сам. Поэтому я никогда всерьез не злился на толкнувшего меня
школьника. Я знал, что он «предназначен» был

==49

сделать это, и весь эпизод от начала и до конца был мною срежиссирован.
Но я знал также, что это больше не повторится. Я себя ненавидел — и еще
мне было стыдно. Я сам себя наказал, я выглядел дураком в собственных
глазах. Никто, кроме меня, не был виноват. Я был проклят!

С тех пор меня безумно раздражали родительская заботливость и их
жалостливый тон, когда речь шла обо мне.

Невроз стал еще одним моим секретом, и это был постыдный секрет. Это
было поражение. Тогда же проявились во мне крайняя щепетильность и
необыкновенное прилежание. И добросовестность моя была не только
показной, мне необходимо было знать, что я чего-то стою, мне необходимо
было быть добросовестным перед самим собой. Регулярно я вставал в пять
утра, чтобы заниматься, и иногда я работал с трех до семи — до ухода в
школу.

Сломила меня и, собственно, определила мой кризис страсть к одиночеству,
мой восторг от ощущения, что я один. Природа казалась мне полной чудес,
и я стремился уйти туда. Каждый камень, каждое растение, каждая вещь
казались мне живыми и удивительными. Я уходил в природу, к ее основаниям
— все дальше и дальше от человеческого мира.

Приблизительно в это время со мной случилось еще одно важное событие. Я
шел в школу из Кляйн-Хенингена, где мы жили, в Базель, когда на какой-то
момент меня захватило ощущение, будто только что я вышел из густого
облака и теперь наконец я стал самим собой! Как будто стена тумана
осталась за моей спиной и там, за этой стеной, еще не было моего «я».
Теперь же я знал, что оно существует. До этого я тоже существовал, но
все, что происходило, происходило с тем «я». Раньше со мной нечто
делали, теперь это я делал нечто. Этот опыт был очень важен и нов: я
обладал властью. Как ни странно, в этот момент, как

==50

и в те месяцы, что длился мой обморочный невроз, я ни разу не вспоминал
о своем сокровище на чердаке. Иначе я бы, наверное, осознал аналогию
между чувством власти и чувством владения сокровищем. Но этого не
произошло — все мысли о пенале и человечке в нем исчезли.

Видимо, тогда же меня пригласили провести каникулы на Фирвальдштеттском
озере — у одного нашего знакомого был там дом. Дом этот находился у
самого озера, там был лодочный причал и весельная лодка. Сыну хозяина и
мне разрешили пользоваться лодкой, строго предупредив, чтобы мы были
осторожны. К несчастью, я уже знал тогда, что править вайдлингом (лодкой
типа гондолы) нужно стоя. Дома у нас была маленькая плоскодонка, и в
старой канаве мы пробовали разные штуки. Поэтому первое, что я сделал, —
это занял стоячее место на корме и одним веслом оттолкнулся от берега.
Для нашего осторожного хозяина это было слишком. Он свистком подозвал
нас к себе и здорово меня отругал. Я был совершенно удручен, но должен
был признать, что сделал как раз то, чего он просил меня не делать, а
значит, я заслужил свой выговор. И в то же самое время меня охватила
ярость: как этот толстый, невежественный и грубый человек посмел
оскорблять меня? Это «я» ощущало себя взрослым человеком, имеющим
чувство собственного достоинства и определенные обязанности, человеком
уважаемым и почтенным. Но контраст с реальностью был так очевиден, что в
какой-то момент я остановил себя: «А кто ты, собственно, такой? Ты
реагируешь так, будто ты черт знает какая персона! И тем не менее ты
знаешь, что он совершенно прав. Тебе едва двенадцать, ты школьник, а он
отец семейства, богатый, влиятельный человек, у него два дома и
множество великолепных лошадей».

Вдруг я почувствовал невероятную сумятицу оттого, что во мне находились
как бы два человека. Один из них школьник, который не успевает по
математике и далеко

==51

не уверен в себе. Другой чувствует себя важным человеком — человеком,
которым нельзя пренебрегать. Столь же важным и влиятельным, как наш
хозяин. Этот «другой» был пожилым человеком, он жил в восемнадцатом
веке, носил туфли с пряжками и белый парик, он ездил в наемном экипаже с
высокими колесами/ между которыми находились козлы на пружинах и кожаных
ремнях.

Я утвердился в этом после одного необычного случая. Когда мы жили в
Кляйн-Хенингене близ Базеля, однажды мимо нашего дома проехала старинная
зеленая карета из Шварцвальда. Выглядела она так, будто в самом деле
приехала прямо из восемнадцатого века. Когда я увидел ее, меня охватило
чувство: «Это именно то, что нужно! Это из «моего» времени». Я будто
узнал ее, она была точно такая же, как те, на которых я ездил. Потом
возникло своего рода santiment йcoeurant*, как будто кто-то украл ее у
меня, будто меня обманули — отняли у меня мое любимое прошлое. Карета
осталась от тех времен! Я не могу описать, что происходило со мною или
что меня так сильно волновало — тоска, ностальгия или чувство узнавания:
«Да, все так и было! Да, именно так!»

Затем произошло еще одно событие, уводившее меня в мой восемнадцатый
век. В доме одной из моих теток я увидел старинную статуэтку: две
терракотовые фигурки — старый доктор Штукельбергер (личность хорошо
известная в Базеле в конце восемнадцатого века) и его пациентка — с
высунутым языком и закрытыми глазами. Легенда такова: однажды старый
Штукельбергер шел по мосту, когда откуда ни возьмись подскочила эта
вконец надоевшая ему женщина и стала взахлеб излагать свои жалобы.
Старик сказал: «Да, да, в самом деле что-то с вами не так. Высуньте-ка
язык и закройте глаза», после чего 

чувство отвращения (фр.).

==52

тотчас умчался. Назойливая женщина так и осталась стоять с высунутым
языком — всем на посмешище. Так вот, у старого доктора были туфли с
пряжками, которые я странным образом признал за свои. Я был уверен, что
именно такие туфли я носил. Я даже стал утверждать это, чем привел всех
в замешательство. Я еще помнил эти туфли у себя на ногах и не мог
объяснить, откуда пришло это безумное чувство. Каким образом я очутился
в восемнадцатом веке? Часто в те дни я писал дату 1786 вместо 1886, и
всякий раз с чувством необъяснимой ностальгии.

После происшествия с лодкой и последовавшего за ним вполне заслуженного
наказания я стал обдумывать эти разрозненные впечатления, и они у меня
соединились в связную картину: во мне два «я», два разных человека,
живущих в разное время. Я был в замешательстве, мой мозг был не в
состоянии справиться с этим. Наконец я пришел к неутешительному выводу,
что по крайней мере сейчас я — не более чем младший школьник, который
заслужил свое наказание и должен вести себя соответственно возрасту. Тот
другой, должно быть, — совершенная бессмыслица. Я подозревал, что это
как-то связано с разными историями, которые я слышал от родителей и
родственников о моем деде. Но и это было не совсем так, потому что он
родился в 1795-м, а значит, жил в девятнадцатом веке; более того, он
умер задолго до моего рождения. Это невозможно, чтобы я был идентичен
ему. Эти мои догадки были тогда неотчетливы и походили на сны. Я уж не
могу вспомнить, знал ли я в то время о моем легендарном родстве с Гете.
Думаю, что нет, потому что впервые я услышал эту историю от посторонних
людей. Суть этих неприятных для меня слухов в том, будто мой дед был
родным сыном Гете.

К двум моим провалам — математике и рисованию — добавился третий: с
самого начала я ненавидел физкультуру. Я не выносил, когда меня учили,
как я должен дви-

==53

гаться. Я ходил в школу, чтобы научиться чему-то новому, но не для того,
чтобы отрабатывать бесполезные и бессмысленные акробатические
упражнения. Более того, после несчастных происшествий моего раннего
детства у меня осталась некоторая физическая робость, которую я так и не
смог преодолеть. Робость эта происходила от недоверчивости к миру и
собственным возможностям. Мир, определенно, казался мне прекрасным, но
вместе с тем непостижимым и угрожающим. А я всегда с самого начала хотел
знать, кому и чему я доверялся. Возможно, это было как-то связано с моей
матерью, которая однажды покинула меня на несколько месяцев? Тогда — и я
опишу это позже — у меня начались невротические обмороки и доктор, к
моему большому удовольствию, запретил мне заниматься гимнастикой. Я
избавился от этого бремени, но вынужден был проглотить еще одно
поражение.

Освободившееся таким образом время тратилось не только на игру, я
получил возможность предаваться своей новой страсти: читать любой
попадавшийся мне на глаза кусок печатного текста.

В один прекрасный летний день того же 1887 года я вышел из школы и
направился на соборную площадь. Небо было великолепно, и все вокруг
заливал яркий солнечный свет. Крыша кафедрального собора блестела от
свежей глазури. Я пришел в восторг от этого зрелища и подумал: «Мир
прекрасен, и церковь прекрасна, и Бог, который создал все это, сидит
далеко-далеко в голубом небе на золотом троне и...» Здесь мысли мои
оборвались, и я почувствовал удушье. Я оцепенел и помнил только одно:
Сейчас не думать! Наступает что-то ужасное, что-то, о чем я не хочу
думать, к чему не смею приблизиться. Но почему? Потому что я совершу
самый страшный грех. Что же это за самый страшный грех? Убийство? Нет,
не может

==54

быть. Самый большой грех — это грех против Святого Духа, и он не может
быть прощен. Всякий, кто совершит его, проклят навечно. Это очень
огорчит моих родителей: их единственный сын, к которому они так
привязаны, обречен на вечное проклятие. Я не могу допустить, чтобы это
произошло с моими родителями. Все, что мне нужно, — никогда больше не
думать об этом.

Но легче было решить, чем сделать. Все время, что я шел домой, я пытался
думать о самых разных вещах, но обнаружил, что мысли мои снова и снова
возвращаются к прекрасному кафедральному собору, который я так любил, и
к Богу, сидящему на троне, — дальше все обрывалось, словно от удара
током. Я все повторял про себя: «Только не думать об этом. Только не
думать об этом!» Домой я пришел в смятенном состоянии. Мать, заметив,
что со мной что-то не так, спросила: «Что с тобой? Что-нибудь случилось
в школе?» Я не обманул ее, сказав, что в школе все в порядке. Я подумал,
что, может, лучше будет, если я признаюсь матери в подлинной причине
своего смятения. Но для этого мне пришлось бы сделать то, что казалось
невозможным: довести свою мысль до конца. Бедная мать ни о чем не
подозревала, она не могла знать, что я находился в смертельной близости
греха, который не прощается, что я мог попасть в ад. Я решил не
признаваться и постарался привлекать к себе как можно меньше внимания.

В ту ночь я плохо спал. Снова и снова неведомая и запретная мысль
прорывалась в мое сознание, и я в отчаянии пытался отогнать ее.
Следующие два дня были сущим мучением, и мать окончательно убедилась,
что я болен. Но я противился искушению признаться во всем, я понимал,
что признание причинит моим родителям сильное страдание.

Однако на третью ночь мучение стало столь невыносимым, что я уже не
знал, что делать. Я проснулся как раз

==55

в тот момент, когда поймал себя на мысли о Боге и кафедральном соборе. Я
уже почти продолжил эту мысль! Я почувствовал, что больше не в силах
сопротивляться. Покрывшись испариной от страха, я сел на кровати, чтобы
стряхнуть сон. «Вот оно, теперь это всерьез! Я должен думать. Это должно
быть придумано, прежде чем... Но почему я должен думать о том, чего не
знаю? Я не хочу этого, клянусь Богом, не хочу! Но кому-то это нужно?
Кто-то хочет принудить меня думать о том, чего я не знаю и не хочу
знать. Я подчинен какой-то страшной Воле. И почему выбран именно я? Я
придумывал хвалы Творцу этого прекрасного мира, я был благодарен Ему за
этот ни с чем не сравнимый дар, но почему же я должен думать о чем-то
непостижимо жестоком? Я не знаю, что это, я действительно не знаю,
потому что я не могу и не должен подходить сколь-нибудь близко к этой
мысли, иначе я рискую внезапно подумать об этом. Я этого не делал и не
хотел, это пришло, как дурной сон. Откуда берутся такие вещи? То, что
случилось со мной, — не в моей власти. Почему? В конце концов я не
создавал себя/ я пришел в этот мир по воле Бога, т. е. я был рожден
своими родителями. Или, может быть, этого хотели мои родители? Но мои
добрые родители никогда бы не помыслили ничего подобного. Это было бы
слишком жестоко!»

Последняя мысль показалась мне даже забавной. Я подумал про дедушку и
бабушку, которых знал только по портретам. Они выглядели такими
добродушными — я не мог представить себе, что они в чем-то виноваты.
Затем я окинул взором длинный ряд своих неведомых предков и наконец
добрался до Адама и Евы. И тут меня осенило: Адам и Ева были первыми
людьми, у них не было родителей, они были созданы самим Богом, и он
намеренно создал их такими, какими они стали. У них не было другого
выбора, кроме как быть такими, какими создал их Бог. И они не знали, что
можно быть какими-нибудь другими.

==56

Они были безупречны, ведь Бог творит лишь совершенство, и все же они
согрешили. Как стало возможно такое? Они не смогли бы сделать этого,
если бы Бог не создал для них эту возможность. Очевидно, что Бог и змия
сотворил им в искушение. Бог в Своем всеведении устроил все так, чтобы
прародители согрешили. Итак, это Бог хотел, чтобы они согрешили.

Эта мысль сняла с меня тяжкий груз, теперь я знал, что то, что
происходит со мною сейчас, — происходит по Божьей воле. Но должен ли я
совершить свой грех — входит ли это в Его намерение, или же нет? Я
больше не думал молить о просветлении, ведь сам Бог придумал для меня
эту безнадежную ситуацию, я не волен уйти и не могу рассчитывать на Его
помощь. Я был уверен, что, по Его мнению, я сам должен найти выход. И я
продолжал свои размышления.

Чего хочет Бог? Действия или бездействия? Я должен выяснить, чего Бог
хочет от меня, и должен выяснить это сейчас. Разумеется, я сознавал, что
с точки зрения общепринятой морали следует избегать греха. Это я и делал
до сих пор; но я также знал, что больше так не смогу. Мое душевное
расстройство подсказывало мне, что, стараясь не думать, я запутываюсь
все дальше. Так продолжаться не могло. Но я не смогу поддаться искушению
прежде, чем пойму, в чем состоит Божья воля, чего Он добивается от меня.
Ведь я даже не был уверен, что именно Он поставил меня перед этой
отчаянной проблемой. Замечательно, что я ни на минуту не допускал мысли
о дьяволе. Дьявол играл такую незначительную роль в моем тогдашнем
духовном мире, что в любом случае я считал его бессильным в сравнении с
Богом. Но с того момента, как мое новое «я» возникло словно из туманной
дымки и я стал осознавать себя, мысль о единстве и сверхчеловеческом
величии Бога стала преследовать мое воображение. Так, я не задавал себе
вопроса, сам ли Бог поставил меня перед решающим

==57

испытанием, все зависело лишь от того, правильно ли я пойму Его. Я знал,
что в конце концов буду вынужден подчиниться, но я боялся своего
непонимания, оно ставило под угрозу спасение моей вечной души.

«Бог знает, что я не могу больше сопротивляться, и Он не хочет помочь
мне, хоть я в шаге от смертного греха. В Своем всеведении Он легко мог
бы устранить это искушение, однако не делает этого. Должен ли я думать,
что Он желает испытать мое послушание, поставив меня перед непостижимой
задачей: поступить против моей морали, против веры и даже против Его
собственной заповеди, чему я сопротивляюсь всеми силами, потому что
боюсь вечного проклятия? Возможно ли, чтобы Бог хотел видеть, способен
ли я повиноваться Его воле даже тогда, когда моя вера и мой разум
восстают при мысли о вечном проклятии? Похоже, что так и есть! Но, может
быть, это всего лишь мое предположение, а я могу ошибаться. Я не смею до
такой степени доверять моей собственной логике. Я должен все это
продумать еще раз».

Но снова и снова я приходил к одному и тому же: Богу угодно, чтобы я
проявил храбрость. Если это так, я сделаю это, тогда Он помилует меня и
просветит.

Я собрал всю свою храбрость, как если бы вдруг решился немедленно
прыгнуть в адское пламя, и дал мысли возможность появиться. Я увидел
перед собой кафедральный собор, голубое небо. Бог сидит на своем золотом
троне, высоко над миром — и из-под трона кусок кала падает на сверкающую
новую крышу собора, пробивает ее, все рушится, стены собора
разламываются на куски.

Вот оно что! Я почувствовал несказанное облегчение. Вместо ожидаемого
проклятия благодать снизошла на меня, а с нею невыразимое блаженство,
которого я никогда не знал. Я плакал от счастья и благодарности.
Мудрость и доброта Бога открылись мне сейчас, когда я подчинился Его
неумолимой воле. Казалось, что я испытал просветле-

==58

ние. Я понял многое, чего не понимал раньше, я понял то, чего так и не
понял мой отец, — волю Бога. Он сопротивлялся ей из лучших убеждений и
из глубочайшей веры. Поэтому он так никогда и не пережил чуда благодати,
чуда, которое всех исцеляет и делает все понятным. Он принял библейские
заповеди как путеводитель, он верил в Бога, как предписывала Библия и
как его учил его отец. Но он не знал живого Бога, который стоит,
свободный и всемогущий, стоит над Библией и над Церковью, который
призывает людей стать столь же свободными. Бог ради исполнения Своей
Воли может заставить отца оставить все его взгляды и убеждения.
Испытывая человеческую храбрость, Бог заставляет отказываться от
традиций, сколь бы священны они ни были. В Своем Всемогуществе Он
позаботится о том, чтобы эти испытания не причинили настоящего зла. Если
человек исполняет волю Бога, он может быть уверен, что выбрал правильный
путь.

Бог создал Адама и Еву таким образом, чтобы они думали то, что совсем не
хотели думать. Он сделал это для того, чтобы знать, послушны ли они. И
Он мог точно так же потребовать от меня нечто, для меня традиционно
неприемлемое. Именно послушание давало благодать, а после этого опыта я
знал, что такое благодать Божья. Вы должны совершенно подчиниться Богу,
не заботясь ни о чем, кроме исполнения Его Воли. В противном случае все
лишено смысла.

Именно тогда у меня возникло настоящее чувство ответственности. Мысль о
том/ что я должен думать, зачем Бог осквернил свой собор, была ужасна. И
вместе с тем пришло неясное понимание того, что Бог способен быть чем-то
ужасным. Это была страшная тайна, и чувство, что я владею ею, наложило
тень на всю мою жизнь.

Этот опыт также заставил меня в большей мере ощутить чувство собственной
неполноценности. «Я — дьявол или свинья, — думал я, — во мне какая-то
червото-

==59

чина». Но потом я перечел отцовский Новый Завет и с некоторым
удовлетворением обнаружил там притчу о мытаре и фарисее и понял, что
лишь осудившие себя будут оправданы. Новый Завет навсегда оставил меня в
убеждении, что неверный управитель был хвалим и что Петр — колеблющийся
— назван камнем.

Чем более росло во мне чувство собственной неполноценности, тем более
непостижимой казалась мне Божественная благодать. В конце концов я
никогда не был уверен в себе. Когда моя мать однажды сказала: «Ты всегда
был хорошим мальчиком», — я просто не в состоянии был понять это. Я
хороший мальчик? Это невероятно. Я всегда казался себе существом
порочным и неполноценным.

Вместе с мыслью о соборе у меня наконец появилось нечто реальное,
составлявшее часть моей великой тайны, — так, будто я всегда говорил о
камнях, падающих с неба, и теперь держу в руке один такой камень. Но на
самом деле это был опыт, которого я стыдился. Словно я был отмечен
чем-то постыдным, чем-то зловещим — ив то же время это был знак отличия.
Время от времени у меня возникало сильное искушение говорить об этом не
прямо, но каким-то образом намекнуть, дескать, со мной произошла
интересная вещь... Я просто хотел выяснить, происходит ли что-либо
подобное с другими людьми. Самому мне не удавалось заметить ничего
похожего. В конце концов у меня появилось чувство, что я не то отвержен,
не то избран, не то проклят, не то благословлен.

Мне никогда не приходило в голову впрямую рассказывать кому бы то ни
было мое сновидение о фаллосе или про вырезанного из дерева человечка.
Честно говоря, я ничего не рассказывал об этом, пока мне не исполнилось
шестьдесят пять. О других опытах я, может быть, говорил жене, но уже в
зрелом возрасте. Долгие годы детство оставалось для меня табуированной
сферой, и я не мог говорить об этом ни с кем.

==60

Вся моя юность может быть понята лишь в свете этой тайны. Из-за нее я
был невыносимо одинок. Моим единственным большим достижением (как я
сейчас понимаю) было то, что я устоял против искушения поговорить об
этом с кем-нибудь. Таким образом, мои отношения с миром были
предопределены: сегодня я одинок, как никогда, потому что знаю вещи, о
которых никто не знает и не хочет знать.

В семье моей матери было шесть священников, священником был не только
мой отец, но и два его брата. Так что я наслушался разного рода
богословских бесед, теологических дискуссий и проповедей. И всякий раз у
меня возникало чувство: «Да, все это так. Но как же быть с тайной? Ведь
это же таинство благодати! Никто из вас не знает об этом. Никто из вас
не знает, что Бог хочет, чтобы я поступал дурно, что Он заставляет меня
думать об отвратительных вещах для того, чтобы я испытал чудо Его
благодати». Все, что говорили другие, было совсем не то. Я думал: «Богу
должно быть угодно, чтобы кто-нибудь узнал об этом. Где-то должна быть
правда». Я рылся в отцовской библиотеке, читая все, что смог найти о
Боге, Троице и Духе. Я поглощал книги и не становился умнее. Теперь я
стал думать: «Вот и они тоже не знают». Я даже искал это в лютеровской
Библии. Убогая морализация Книги Иова отвратила меня, а жаль, ведь я мог
найти в ней то, что искал: «Хотя бы я омылся и снежною водою... то и
тогда ты погрузишь меня в грязь...» (9,30).

Мать рассказывала мне потом, что в те дни я часто пребывал в угнетенном
состоянии. В действительности это было не совсем так, скорее я был
поглощен своею тайной. Тогда я сидел на своем камне — это меня
необыкновенно успокаивало и каким-то образом излечивало от всех
сомнений. Когда я думал, что я — камень, все становилось

==61

на свои места. «У камня нет проблем и нет желания рассказывать о них, он
уже тысячи лет такой, какой есть, тогда как я лишь феномен, существо
преходящее, охваченный чувством, я разгораюсь, как пламя, чтобы затем
исчезнуть». Я был лишь суммой всех моих чувств, а Другой во мне был вне
времени, был камнем.

II

Тогда же во мне зародилось глубокое сомнение относительно всего, что
говорил мой отец. Когда я слушал его проповеди о чуде благодати, я
всегда думал о моем опыте. Все, что он говорил, звучало банально и
пусто, как история, рассказанная с чужих слов человеком, не вполне в нее
верящим. Я бы хотел ему помочь, но не знал как. Более того, я был
слишком замкнут, чтобы делиться с ним своим опытом или вмешиваться в его
личные дела. Я ощущал себя, с одной стороны, слишком маленьким, с другой
же — я боялся собственной власти, меня мучила авторитарность моего
второго «я».

Гораздо позже, когда мне было восемнадцать лет, я часто спорил с отцом и
всегда питал тайную надежду, что смогу рассказать ему о чуде благодати и
таким образом помогу его совести. Я был убежден, что, если он выполнит
Божью волю, все будет к лучшему. Но споры наши ничем не кончались. Они
раздражали его и огорчали меня. «Это что, — говаривал он, — вечно ты
хочешь думать. А должно не думать, а верить». Я думал: «Нет, должно
знать и понимать». Однако говорил: «Так дай мне эту веру». На что он
пожимал плечами и в отчаянии отворачивался.

У меня появились друзья, в большинстве — робкие ребята из простонародья.
В школе я делал успехи. Потом я преуспел настолько, что даже стал лучшим
учеником. Но я заметил, что те, кто учился хуже, мне завидовали и пы-

==62

тались при любой возможности сравняться со мною. Это портило мне
настроение. Я ненавидел всякого рода состязания, я не играл в игры, где
требовалось непременно победить, я предпочитал оставаться вторым.
Школьные занятия были и без того достаточно утомительны. Очень немногие
учителя, которых я вспоминаю с благодарностью, находили во мне особые
способности. Прежде всего это был учитель латинского языка. Он был
университетским профессором и очень мудрым человеком. Случилось так, что
я учил латынь с шести лет, — отец занимался со мною. И вместо уроков
этот учитель зачастую отправлял меня в университетскую библиотеку за
учебниками, и я выбирал самый длинный путь, оттягивая, насколько
возможно, свое возвращение.

Но в большинстве своем учителя считали меня глупым и коварным. Когда в
школе что-нибудь случалось, подозревали, как правило, меня. Если где-то
начиналась заваруха, меня считали подстрекателем. В действительности я
лишь раз принимал участие в драке, обнаружив при этом, что немало
одноклассников относятся ко мне враждебно. Они напали на меня сзади, их
было семеро. Тогда, в мои пятнадцать лет, я был крупным и сильным
подростком, и у меня случались приступы внезапной ярости. Разозлившись,
я схватил обеими руками одного из них и, размахивая им вокруг себя, сбил
его ногами несколько других. Учителя узнали обо всем, но я лишь смутно
припоминаю какое-то наказание, казавшееся мне несправедливым. С того
времени меня оставили в покое. Никто больше не смел напасть на меня.

То, что у меня были враги, и то, что я был несправедливо обвинен, стало
для меня неожиданностью, но вполне понятной. Выговоры раздражали меня,
но не казались мне несправедливыми. Я так мало знал о себе, и это
немногое было столь противоречиво, что я мог бы, наверное, признать за
собой любую вину. И действительно, я всегда чув-

==63

ствовал себя виноватым, сознавая все свои явные и скрытые недостатки. В
силу этого я был особенно чувствителен к порицаниям: все они более или
менее попадали в цель. И хотя на самом деле я не совершал того, в чем
меня обвиняли, я знал, что мог это сделать. Я даже записывал свое алиби
на случай, если буду в чем-нибудь заподозрен. Мне было гораздо легче,
когда я действительно совершал что-нибудь дурное. Тогда я по крайней
мере знал, отчего я чувствую себя виноватым.

Естественно, я компенсировал свою внутреннюю неуверенность видимостью
внешней уверенности или — лучше сказать — недостаток компенсировал себя
сам, без моей воли. Я чувствовал себя виновным и невиновным
одновременно. В глубине души я всегда знал, что во мне два человека.
Один был сыном моих родителей, он ходил в школу и был глупее, ленивее,
неряшливее многих. Другой, напротив, был взрослый, даже старый —
скептический, недоверчивый, он удалился от людей. Он был близок природе,
земле, солнцу, луне, ему ведомы были все живые существа, но более всего
— ночная жизнь и сны, все, в чем находил он «живого Бога». Я здесь
поместил «Бога» в кавычки. Ведь природа, как и сам я, казалась
отделившейся от Бога, небожеской, однако была создана Им и была
проявлением Его. В голове моей не укладывалось, что выражение «по образу
и подобию Божьему» должно быть применимо к человеку. Мне казалось, что
горы, реки, озера, прекрасные деревья, цветы и звери с большим правом
могут называться Божьими подобиями, нежели люди с их смехотворными
одеждами, с их бессмысленностью и тщеславием, лживостью и отвратительным
эгоизмом — со всем тем, что я так хорошо узнал в себе, т. е. в моем
номере 1-м, школьнике из 1890 года. Но существовал и другой мир, и он
был как храм, где каждый забывает себя, с удивлением и восторгом
постигая совершенство Божьего творения. В этом мире жил мой Другой,
который знал Бога

==64

в себе, он знал Его как тайну, хоть это была не только его тайна. Там, в
этом мире, ничто не отделяло человека от Бога. Там все было так, будто
дух человеческий был с Богом заодно и глядел вместе с ним на все
созданное.

То, что я говорю здесь, тогда я не смог бы выразить отчетливо, хотя я
глубоко чувствовал это. В такие минуты я знал, что я достоин себя, я был
самим собою. Но лишь одиночество давало мне это чувство. И я искал покоя
и уединения для своего Другого.

Эта игра, это противостояние двух ипостасей моей личности продолжались
всю мою жизнь, это не имеет ничего общего с тем, что медики считают
патологическим распадом личности. Наоборот, это происходит со всеми
людьми, и прежде всего в том, что касается религии, которая в моей
другой жизни, в моей внутренней жизни играла первостепенную· роль.
Другой, «номер 2» — типичная фигура, но осознается она очень немногими.

Ходить в церковь постепенно стало для меня сущим мучением. Там люди
вслух и, мне хочется сказать, бесстыдно проповедовали о Боге, о Его
намерениях и поступках. Там людей громко убеждали иметь такие чувства и
верить в такие тайны, которые, я знал, были внутренними и сокровенными и
которые не следует выдавать ни единым словом. Я мог лишь заключить, что
никто, даже священник, видимо, не знает тайны, иначе никто бы не
осмелился открыто говорить о ней и профанировать глубокие чувства
банальными сантиментами. Более того, я был уверен, что такой путь к Богу
был неправильным, потому что я знал, знал по опыту, что благодать
нисходит только на того, кто безоговорочно подчиняется Его воле. Это
говорилось и с кафедры, но словами Апокалипсиса, который был мне
совершенно непонятен. Мне казалось, что каждый должен всякий день
задумываться о смысле Божьей

==65

воли. Я этого не делал, но был уверен, что сделаю, как только возникнет
настоящая необходимость. Мой «номер I» отнимал у меня слишком много
времени. Мне казалось, что религиозные предписания зачастую заменяли
собой Божью волю, которая могла быть столь неожиданной и пугающей, — с
единственной целью избавить людей от необходимости понимания. Я
становился все более скептичен, проповеди моего отца и других
священников вызывали у меня чувство неловкости. Люди вокруг, казалось,
принимают как должное этот темный жаргон, бездумно проглатывая все
противоречия, как то: Бог всеведущ и поэтому все предвидел. Он сотворил
людей грешными, и тем не менее он наказывает их за грехи вечным
проклятием и адским пламенем.

Долгое время дьявол не играл никакой роли в моих размышлениях. Я считал
его чем-то вроде злой собаки на хозяйском дворе. Никто, кроме Бога, не
нес ответственности за этот мир, и Он, я знал это, был не только добр,
но и страшен. Мне становилось странно и неуютно, когда я слышал
прочувствованную проповедь отца о «добром» Боге, о любви Бога к людям и
людей к Богу. «Знает ли он, о чем он говорит? — думал я, терзаясь
сомнениями. — Может ли он убить меня, своего сына, принеся меня в
жертву, как Авраам — Исаака, или принять крестные муки, как Иисус? Нет,
он не способен на это». Значит, в некоторых случаях он был не в
состоянии уяснить себе волю Бога, подчас ужасную, как известно из самой
Библии. Мне стало ясно, что, когда говорится о повиновении Богу, то
говорится это без всякого понятия. Очевидно, Божья воля неизъяснима для
людей, иначе они бы относились к ней благоговейно из одного лишь страха
перед Его могуществом, которое может быть столь ужасным, — я знал это.
Мог ли кто-нибудь, претендующий на знание Божьей воли, предвидеть то,
что Он заставил сделать меня? В Новом Завете по край-

==66

ней мере нет ничего подобного. Ветхий Завет и Книга Иова могли бы
открыть мне глаза, но я тогда знал их мало, равно как и не мог найти
ничего полезного, готовясь к конфирмации. О страхе Бога я, конечно,
слышал, но лишь как о «пережитке иудаизма», давно отмененном
христианским учением о Божьей любви и доброте.

Образы моих детских сновидений приводили меня в смятение. Я спрашивал
себя: «Кто говорит со мною? Кто настолько бесстыден, что выставляет
фаллос в храме? Кто заставляет меня думать о Боге, который разрушает
свою церковь столь гадким образом?» Возможно ли, чтобы это был дьявол? Я
не сомневался, что здесь действовал Бог или дьявол. По крайней мере я
был совершенно уверен, что эти мысли и эти образы изобрел не я.

Таков был главный опыт моей жизни, и я понял, что я несу ответственность
за это и от меня зависит, как сложится моя судьба. Я был поставлен перед
проблемой, решить которую не мог. Кто поставил меня перед нею? — мне не
у кого было спросить. Я лишь знал, что должен найти ответ в глубинах
своего сознания, что я одинок перед лицом Бога и что один Бог задает мне
эти ужасные вопросы. С самого начала у меня было чувство своего
предназначения, как если бы моя жизнь была назначена мне судьбой и
должна быть выполнена как задача. Это придавало мне внутреннюю
уверенность. И хотя я никогда не мог объяснить это, судьба моя
доказывала, что это так. Мне не нужно было иметь эту уверенность, она
владела мной, часто даже наперекор обстоятельствам. Никто не мог отнять
у меня убеждение, что мне было предписано сделать то, что хочет Бог, и
не то, что хочу я. Часто у меня появлялось чувство, что в каких-то
значительных вещах я уже не среди людей, но наедине с Богом. И когда я
был «там», я уже не был одинок, я находился вне времени, и Он, который
был всег-

==67

да и будет всегда, в конце концов давал ответ. Эти разговоры с моим
Другим были глубоким переживанием: с одной стороны, это была тяжелая
борьба, с другой — высочайшее наслаждение.

Об этих вещах по понятным причинам я не мог говорить с кем бы то ни
было. Я не знал никого, кому можно было бы объяснить это, кроме, разве
что, моей матери. Мне казалось, она думала, как я. Однако вскоре я
заметил, что она уклонялась от разговоров со мной. Она восхищалась мною
и только. Итак, я оставался один со своими мыслями. Признаться, мне это
нравилось. Я играл один, и один мечтал, и у меня был мой собственный,
только мне принадлежавший мир.

Моя мать была для меня очень хорошей матерью. От нее исходило живое
тепло, с нею было уютно и хорошо. Она любила поболтать, но сама готова
была выслушать всех. У нее, очевидно, был литературный талант, вкус и
глубина. Но эти ее качества никогда должным образом не развились. Они
так и остались спрятаны за внешней видимостью полной, добродушной,
пожилой женщины; она очень любила кормить гостей и прекрасно готовила,
она, наконец, была не лишена юмора. Взгляды ее были вполне традиционными
для человека ее положения, однако ее бессознательное нередко
обнаруживало себя, и тогда возникал образ мрачный и сильный, обладающий
беспрекословной властью и как бы лишенный физического тела. Мне
казалось, она состояла из двух половинок, одна безобидная и человечная,
другая — темная и таинственная. Эта вторая обнаруживала себя лишь
иногда, но всякий раз это было неожиданно и страшно. Тогда она говорила,
как будто сама с собой, но все ею сказанное проникало мне в душу, и я
совершенно терялся.

Когда это произошло впервые, помнится, мне было лет шесть. Я еще не
ходил в школу. В то время у нас были довольно зажиточные соседи. У них
было трое детей —

==68

старший мальчик, примерно моего возраста, и две девочки помладше. Они
были совершенно городские люди и по воскресеньям наряжали детей, как мне
казалось, очень смешно — в лакированные туфли, крахмальные жабо и белые
перчатки. Одежду детей чистили щеткой, а их самих причесывали даже в
будни. Они были хорошо воспитаны и старались держаться на расстоянии от
грубого мальчика в рваных брюках, дырявых туфлях и с грязными руками.
Мать бесконечно надоедала мне сравнениями и увещеваниями: «Посмотри на
этих милых детей, они так хорошо воспитаны, так вежливы, а ты ведешь
себя как хулиган, ты невозможен». Я почувствовал себя униженным и решил
отколотить «милого мальчика», что и исполнил. Его мать пришла в
бешенство, она прибежала к моей с криками и протестами. Моя мать была,
конечно, напугана и прочитала мне нотацию, приправленную слезами, более
долгую и страстную, чем что-либо из слышанного мною прежде. Я не
чувствовал никакой вины, наоборот, я был вполне доволен собой, мне
казалось, что я в какой-то мере наказал этого чужака за его вызывающее
поведение. Однако волнение матери напугало меня, и я в раскаяньи убежал
к своему столику за клавикордами и принялся играть в кубики. Некоторое
время в комнате было тихо. Мать, как обычно, сидела у окна и вязала.
Потом я услышал, как она невнятно бормочет что-то, и из отрывочных слов,
которые я разобрал, я понял, что она думает о происшествии, но смотрит
на него уже другими глазами. Вдруг она произнесла: «Но нельзя же так
выставляться, в конце концов!» Я догадался, что она говорила о тех
разодетых «обезьянках». Ее любимый брат был охотником, он держал собак и
без конца говорил о щенках, полукровках, помете и т. д. С облегчением я
понял, что она тоже считает этих ужасных детей «беспородными» и что ее
брань не нужно принимать всерьез. Но я уже тогда понимал, что мне должно
оставаться совершенно спокойным и не стоит показывать

==69

свой триумф и говорить: «Вот видишь, ты же сама так считаешь!» Она бы
пришла в негодование: «Ты ужасный мальчишка, как смеешь ты говорить
такое о своей матери!» Отсюда я заключаю, что что-то подобное случалось
и раньше, но я забыл об этом.

Я рассказываю эту историю затем, что, покуда развивался мой скепсис,
произошло еще нечто, что пролило свет на двойственную природу моей
матери. Однажды за столом заговорили о скучных мелодиях некоторых
духовных гимнов. Речь зашла о возможной их ревизии. И вдруг мать
пробормотала: «О du Liebe meiner Liebe, du verwьnschte Seligkeit»*. Как
и раньше, я притворился, что не расслышал, и старался не выдать свое
ликование.

Двойственная натура моей матери была причиной моих ночных кошмаров. Днем
она была ласковой матерью, по ночам же казалась мне странной и
таинственной. Она являлась мне страшным всевидящим существом —
полузверем, жрицей из медвежьей пещеры, беспощадной как правда и как
природа. В такие минуты она была воплощением того, что я называю
«natural mind».

И я знаю за собой нечто от этой древней природы, и это позволяет, что не
всегда приятно, видеть людей и вещи такими, какие они есть. Я могу
позволить себя обмануть, если не желаю знать истинного положения вещей,
и все же в глубине души я его вполне себе представляю. Это чувство
сродни инстинкту или архаическому механизму партиципации — мистического
соединения с другими. Это как внутреннее зрение, когда каждый акт
видения беспристрастен.

Я понял это много позже, после разного рода странных происшествий. Так,
однажды я рассказал историю жизни 

«О предмет моей любви, ты проклятое блаженство...» (нем.). — В оригинале
— оговорка: verwьnschte (проклятый), вместо verwьnschte
(желанный).—Прим. пер.

==70

человека, которого не знал раньше. Это было на свадьбе приятеля моей
жены, невеста и ее семья были мне совершенно неизвестны. За столом я
сидел напротив бородатого мужчины средних лет, которого мне представили
как адвоката. Мы оживленно беседовали о криминальной психологии. Чтобы
ответить на один конкретный вопрос, я в качестве примера придумал
историю и вдруг заметил, что мой собеседник изменился в лице, а за
столом воцарилась тишина. Я почувствовал неловкость и замолчал. Слава
Богу, мы уже дошли до десерта, так что я вскоре поднялся и вышел в холл.
Там я забился в угол, зажег сигару и попытался еще раз обдумать
ситуацию. В эту минуту ко мне подошел один из соседей по столу и с
укором спросил меня: «Как вы могли так дискредитировать человека?»
«Дискредитировать?! Чем же?» — «Ну, та история, которую вы
рассказали...» — «Но я ее придумал от начала и до конца!»

К моему изумлению и ужасу выяснилось, что я во всех подробностях
рассказал историю моего визави. И я вдруг обнаружил, что не могу
вспомнить больше ни единого слова из нее — и по сей день я так и не
припомнил. Цшокке в своей автобиографии описывает аналогичный случай:
однажды на постоялом дворе он уличил в краже неизвестного ему молодого
человека, потому что увидел это своим внутренним зрением.

В моей жизни часто бывало так: я внезапно узнавал нечто, чего знать не
мог. Это знание приходило ко мне как моя собственная идея. С моей
матерью было то же самое. Она не понимала, что говорит, но в ее голосе
была некая абсолютная авторитарность/ и говорила она именно то, что было
необходимо в этой ситуации.

Моя мать считала меня не по возрасту разумным, обычно она разговаривала
со мной как со взрослым. Она говорила мне то, чего не могла сказать
отцу, она рано сделала

==71

меня своим поверенным и делилась со мной всеми своими заботами. Мне было
лет одиннадцать, когда она сообщила мне об одном деле, это было связано
с отцом и сильно меня встревожило. Я долго ломал голову и наконец решил,
что должен посоветоваться с одним приятелем отца — по слухам, он был
влиятельным человеком. Не сказав матери ни слова, я отправился после
школы в город. Был полдень, когда я позвонил у двери этого человека.
Служанка, открывшая мне, сказала, что его нет дома. Разочарованный, я
вернулся домой. Но теперь можно сказать, что все это было своего рода
providentiel specialis*.

Вскоре мать снова упомянула об этом деле, на этот раз все выглядело
совершенно иначе и не стоило выеденного яйца. Я почувствовал себя
глубоко уязвленным, я думал: «Каким же нужно было быть ослом, чтобы
принять все это всерьез, я ведь чуть было не наделал бед!» С тех пор
все, что говорила мне мать, я делил надвое. Мое доверие к ней было
подорвано, и меня больше никогда не тянуло рассказать ей о том, что
всерьез занимало мои мысли.

Но иногда наступали минуты, когда ее второе «я» обнаруживало себя, и то,
что она говорила тогда, было настолько to the point**, что меня бросало
в дрожь. В такие минуты мать была неподражаемым собеседником.

С моим отцом все было иначе. Я бы хотел поделиться с ним моими
религиозными сомнениями и спросить у него совета, но не делал этого,
потому что мне казалось, и я знал это наверняка, он станет отвечать мне
лишь то, что велит ему долг. Насколько я был прав в этом своем
предположении, выяснилось после. Отец лично готовил меня к конфирмации.
Это утомляло меня смертельно. Однажды я перелистывал катехизис, надеясь
найти там что-нибудь, 

особое предвидение (лат.). 

* в точку (англ.).

==72

кроме темных, скучных и сентиментальных измышлений о «Her'e Jesus'e». Я
наткнулся на главу о Троице. Там было нечто меня волновавшее: единство,
что было в то же время тройственностью. Этот парадокс занимал меня. И я
с нетерпением ожидал момента, когда мы дойдем до этого места. Но когда
мы наконец дошли, отец сказал: «Мы сейчас подходим к Троице, но мы ее
пропустим, потому что я сам здесь ничего не понимаю». Я был восхищен его
честностью, но я был глубоко разочарован и сказал себе: «Вот так. Они
ничего не знают и даже думать не хотят. Как же я могу рассказывать о
моей тайне?»

Я делал осторожные шаги в отношении некоторых моих одноклассников,
казавшихся мне склонными к размышлениям, но тщетно. Я не нашел у них
отклика, а лишь недоумение, что в конечном счете оттолкнуло меня.

Несмотря на скуку, я прилагал все усилия, чтобы достичь слепой веры без
понимания — такое отношение, казалось мне, соответствовало отцовскому, —
и я готовился к причастию, на которое я возложил мою последнюю надежду.
Это было, думал я, всего лишь ежегодное традиционное причащение, своего
рода ежегодное прославление Господа нашего Иисуса Христа, который умер
1890 - 30 = 1860 лет назад. Однако он говорил кое-какие вещи, как-то:
«Приимите, ядите; сие есть Тело Мое»*, — чтобы мы ели хлеб причастия
так, будто это его тело, изначально бывшее человеческой плотью. Точно
так же мы должны пить вино, которое было его кровью. Мне стало ясно, что
таким образом мы должны были принять его в себя. Это казалось мне
настолько абсурдным и невозможным, что я уверился в существовании
великой тайны, лежащей за всем этим, и в своей причастности к этой
тайне. Это и было причастием, которому мой отец придавал такое большое
значение. 

См.: Мф. 26,26. — Прим. пер.

==73

Как это было заведено, моим крестным отцом стал член церковного
комитета. Это был симпатичный молчаливый пожилой человек — он был
каретник, и я часто бывал в его мастерской. Теперь он пришел
торжественный, праздничный, в рясе и цилиндре, и повел меня в церковь,
где мой отец в знакомом облачении стоял позади алтаря и читал молитву из
литургии. На алтарной столешнице лежали большие подносы с маленькими
кусочками хлеба. Я знал, что хлеб испечен нашим пекарем, а его выпечка
редко бывала удачной, как правило, она была безвкусна. Из оловянного
кувшина вино было налито в оловянную чашу. Мой отец съел кусочек хлеба,
отпил глоток вина — я знал харчевню, где его брали, — и передал чашу
одному из старейшин. Все были напряжены и, как мне казалось, безучастны.
Я с волнением ждал чего-то особенного, но все было так же, как обычно,
на других церковных службах — крещении, похоронах и т. д. Мне
показалось, что все здесь происходящее свершалось раз и навсегда
заведенным образом и мой отец более всего озабочен тем, чтобы завершить
все согласно правилам, и в эти правила входило выделение некоторых слов
особым ударением. Почему-то ничего не говорилось о том, что Иисус умер
1860 лет назад, в то время как во всех других поминальных службах на
дате делалось особое ударение. Я не видел ни печали, ни радости и
чувствовал, что праздник оказался недостоин личности, которой он
посвящался. Служба не шла ни в какое сравнение со светскими юбилеями.

Неожиданно подошла моя очередь. Я съел хлеб — он был невкусным, как я и
ожидал. Вино — я сделал лишь маленький глоток — было слабым и кислым,
явно не из лучших. Потом была заключительная молитва; люди уходили — на
их лицах не было ни огорчения, ни просветления, там было написано: «Ну
вот и все».

Я шел домой с моим отцом, остро сознавая, что на мне черная фетровая
шляпа и новый черный костюм, 

==74

похожий на рясу. Это был странный удлиненный жакет, внизу он
заканчивался двумя крылышками, между ними была шлица с карманом, куда я
мог засунуть носовой платок, что мне казалось взрослым мужественным
жестом. Я внезапно ощутил свой новый социальный статус: я был принят в
мужское братство. Обед в тот день тоже был необыкновенно хорош. Еще я
мог гулять в своем новом костюме. И все же я чувствовал опустошенность и
ничего больше.

Мало-помалу с течением времени я убедился, что ничего не произошло. Вот
я уже на вершине религиозных таинств, жду чего-то, чего сам не знаю,
и... ничего не произошло. Я знал, что Бог может делать со мной
удивительные вещи. Он может испепелить и может наполнить все вокруг меня
неземным светом, но в той церемонии не было и следа Бога. Правда, все
говорили о Нем, но всё это было не более чем слова. Ни у кого другого я
не заметил и доли того безграничного отчаяния, того предельного
напряжения всех сил и той чудесной благодати, наконец, которые для меня
составляли самую сущность Бога. Я не заметил ничего похожего на
«communia», никакого слияния, никакого единения... Единения с кем? С
Иисусом? Но он был всего лишь человеком, умершим 1860 лет назад. Почему
кто-то должен «сливаться» с ним? Его называли «сыном Божьим» —
следовательно, он был полубогом, вроде античных героев; каким же образом
обычный человек может «слиться» с ним? Это называлось «христианская
религия», но она не имела ничего общего с тем Богом, которого я знал. С
другой стороны, было совершенно ясно, что Иисус — человек, знавший Бога.
Он знал отчаяние и крестные муки, и он учил любить Бога как доброго
отца. Должно быть, и ему был ведом страшный облик Бога. Это я был в
состоянии понять, но какова была цель этой несчастной поминальной службы
с этим хлебом и этим вином? Мало-помалу я пришел к пониманию, что это
при-

==75

чащение было роковым для меня. Оно меня опустошило, более того, я как
будто утратил что-то. В этой религии я больше не находил Бога. Я знал,
что больше никогда не смогу принимать участие в этой церемонии. Церковь
— это такое место, куда я больше не пойду. Там все мертво, там нет
жизни.

Меня охватила жалость к отцу. Я осознал весь трагизм его профессии и его
жизни. Он боролся со смертью, существование которой не мог признать.
Между ним и мной открылась пропасть, она была безгранична, и я не видел
возможности когда-либо преодолеть ее. Я не мог бы повергнуть в отчаяние
моего доброго отца, который всегда был так терпим ко мне. Я не мог
заставить его впасть в кощунство, необходимое для постижения благодати.
Только Бог мог потребовать от него это, но не я — это было бесчеловечно.
Бог не подвержен человеческим слабостям, думал я. Он и добр и зол. Он
являет смертельную опасность, и, естественно, каждый старается каким-то
образом спастись. Люди недальновидно цепляются за Его любовь и благость
из страха перед Его искушениями и Его разрушительным гневом. Иисус тоже
заметил это и потому учил: «И не введи нас во искушение»*.

Итак, я порвал с церковью и с человеческим миром, такими, какими я их
знал. Я — так мне казалось — потерпел величайшее поражение в жизни.
Религиозное воззрение, которое, как я воображал, составляло мою
единственную осмысленную связь с мирозданием, было разрушено: я больше
не мог разделять со всеми общую веру, но обнаружил себя причастным к
чему-то невыразимому, к моей «тайне», которую разделить не мог ни с кем.
Это было ужасно и, что всего ужаснее, это было вульгарно и нелепо, это
была какая-то дьявольская шутка. 

Мф. 6,13. — Прим. пер.

==76

«Что человек должен думать о Боге?» — размышлял я. Я не мог придумать,
как Бог разрушил собор. Я не мог придумать того детского сна о подземном
храме. Чья-то могущественная воля навязала мне их. Ответственна ли за
это природа? Но ведь природа не что иное, как воля Создателя. Обвинить
дьявола — тоже не получится: и он создание Бога. Только Бог
действительно существует — он способен испепелить и подарить неописуемое
блаженство.

А что же причастие? Может, все дело в моей собственной
несостоятельности? Но я готовился к нему со всею серьезностью, надеясь,
что переживу просветление и чудо благодати, — и ничего не случилось.
Бога не было при этом. Богу угодно было, чтобы я оказался отрезанным от
церкви и от веры моего отца. Я оказался отрезанным от всех людей, потому
что они верили не так, как я. Знание это тенью легло на мою жизнь, и так
было вплоть до моего поступления в университет.

III

Я стал просматривать относительно скромную библиотеку моего отца (тогда
она казалась мне вполне достаточной) в поисках книг, которые бы
рассказали мне о Боге все, что было известно о нем другим людям. Сперва
мне попадались сочинения довольно традиционные, я не находил ни одного
автора, который бы мыслил независимо, пока не наткнулся на «Христианскую
догматику» Бидермана 1869 года. Передо мной, очевидно, был человек,
самостоятельно думавший. Я узнал от него, что религия — «работа духа»,
«самоопределение человека в его отношениях с Богом». С этим я не мог
согласиться, потому что я понимал религию как что-то, что Бог совершает
со мною, это была Его работа, я лишь подчинялся. Он был сильнейшей
стороной. Моя «религия» не

==77

знала связи человека с Богом, потому что как может человек быть
связанным с Тем, Кого так мало знает? Я должен был прежде узнать Его.

У Бидермана в главе «О сущности Бога» я нашел, что Бог собственно
«существо, которое надо представлять себе по аналогии с человеческим
"я", но это единственное в своем роде, совершенное, вселенское "я"».

Насколько я знал Библию, это определение ей не противоречило. У Бога
есть индивидуальность и есть сознание себя как Вселенной так же, как мое
я является духовным и физическим существом. Но здесь я встретил грозное
препятствие. Индивидуальность со всей очевидностью предполагает
характер; характер — это когда вы являетесь одним и не являетесь другим,
т. е. он подразумевает некоторые определенные качества. Но если Бог —
все, как может Он иметь характер, отличный от других? Если у Него есть
характер. Его Я субъективно и ограниченно. И наконец, какого рода этот
характер? Вот главный вопрос, и если вы не знаете ответа, вы не можете
определить свое к Нему отношение.

Я чувствовал в себе сильное сопротивление, когда воображал Бога по
аналогии с моим «я». Это казалось если не богохульством, то по крайней
мере непомерной самонадеянностью. Да и с моим собственным «я» все было
далеко не просто. В первую очередь я сознавал свою двойственность и
противоречивость. В обоих своих проявлениях мое «я» было крайне
ограниченным, легко впадало в самообман и зависело от настроений, эмоций
и страстей. Оно знало куда больше поражений, чем побед, оно было
инфантильно, эгоистично, упрямо, требовало к себе любви и жалости, оно
было несправедливым и слишком чувствительным, ленивым и безответственным
и т. д. К сожалению, ему недоставало многих достоинств и талантов,
которые я находил у других и которыми я восхищался не без зависти. Как
же оно могло

==78

служить той аналогией, в соответствии с которой должно представлять себе
природу Бога?

В нетерпении я искал другие характеристики Бога и нашел своего рода
список, который составил перед конфирмацией. Я нашел, что согласно § 172
«наиболее непосредственным образом выражает неземную природу Бога: 1)
negativ: Его невидимость людям и т. д. и

2) positiv: Его обитание на небесах и т. д.». Это было катастрофой:
передо мной тотчас предстало богохульное видение, которое Бог прямо или
непрямо (через дьявола) навязал моей воле.

Из § 183 я узнал, что «Божественная сущность» противна светской морали.
Его «справедливость» не просто «беспристрастна», но «проявление Его
Божественной сущности». Я надеялся, что найду здесь что-нибудь о мрачных
сторонах Бога, которые причинили мне столько беспокойства: о Его
мстительности. Его страшной ярости. Его непостижимом отношении к
созданиям, рожденным Его всемогуществом. Ему ведома их слабость, но Ему
доставляет удовольствие сбивать их с пути или по меньшей мере
испытывать, хотя Ему заранее известен результат этих экспериментов.
Каков же был характер Бога? Что бы мы сказали о человеке, который ведет
себя подобным образом? Я не осмелился продолжить эту мысль. Я прочитал
далее, что Бог, «хотя ему было достаточно самого себя», сотворил мир для
собственного «удовлетворения», что, «творя мир физический. Он наполнил
его Своею красотой, творя мир духовный. Он желал наполнить его Своею
любовью».

Сперва я размышлял над непонятным словом «удовлетворение».
Удовлетворение чем или кем? Очевидно, миром, потому что Он посмотрел на
плоды труда Своего и нашел, что это хорошо. Но именно этого я никогда не
понимал. Конечно, мир прекрасен безмерно, но он и не менее страшен. В
маленькой деревне, вдали от городской жизни, где немного людей и ничего
не происходит, «ста-

==79

рость, болезнь и смерть» бросаются в глаза сильнее и с большими
подробностями, чем где бы то ни было. Мне еще не было шестнадцати лет,
но я уже много знал об истинной жизни людей и животных; и в церкви, и в
школе я достаточно слышал о страданиях и порочности мира. Бог мог,
конечно, находить «удовлетворение» в раю, но ведь Он сам старательно
позаботился о том, чтобы это блаженство было не слишком долгим, поместив
там ядовитого змия — самого дьявола. Находил ли Он в этом
удовлетворение? Я был уверен, что Бидерман так не думал, что он просто
писал в этой легковесной, бездумной манере, столь характерной для
богословия, что он не сознавал даже всего этого абсурда и бессмыслицы. Я
вовсе не предполагал, что Бог находит мрачное удовлетворение в
незаслуженных страданиях человека и животных, я не считал возможным
думать, что Он намеревался сотворить мир из одних противоречий, чтобы
одно создание пожирало другое и всяк рождался, чтобы умереть.
«Божественная гармония» естественных законов казалась мне хаосом,
умеряемым робкими усилиями людей, и «вечный» небесный свод со звездами,
движения которых предопределены, выглядел как набор случайных тел,
беспорядочный и бессмысленный, со всеми этими созвездиями, о которых все
говорят и которых никто не видел. Ведь очертания их совершенно
произвольны.

Я испытывал серьезные сомнения в том, что естественный мир исполнен
красоты Божьей. Очевидно, это было еще одно положение, о котором не
следует думать и в которое просто нужно верить. В самом деле, если Бог
являет собой высшую красоту, почему же мир. Его создание, столь
несовершенен, столь порочен, столь жалок? Очевидно, эту путаницу привнес
дьявол, думал я. Но и дьявол — создание Бога. И тогда я стал читать о
дьяволе — это казалось очень важным. Я снова обратился к моим догматикам
и принялся искать ответы на мучившие меня вопросы

==80

о причинах страданий, несовершенства и зла. Ответов не было. Я закрыл
книгу. Я не нашел там ничего, кроме красивых и пустых слов, но, что
гораздо хуже, вся эта глупость имела единственную цель — скрыть правду.
Я был не просто разочарован, я был возмущен!

Но были же где-то и когда-то люди, которые, как я, искали правду,
которые мыслили разумно, которые не желали обманывать себя и других и не
закрывали глаза на печальную реальность. И тогда моя мать (вернее, ее
«номер 2») внезапно, без предисловий, сказала: «Ты как-нибудь должен
прочесть «Фауста» Гете». У нас было отличное последнее издание Гете, и я
нашел там «Фауста». Это было как бальзам на мои раны. «Вот наконец-то
человек, — думал я, — который принял дьявола всерьез, который заключил
кровавый договор с тем, кто своею властью расстроил совершенный
Божественный замысел». Я не одобрял Фауста, по моему мнению, ему не
следовало быть столь забывчивым и столь легковерным. Ему бы должно быть
более рассудительным и более нравственным. Это казалось мне
непростительной инфантильностью — проиграть свою душу с таким
легкомыслием! Фауст был откровенным пустозвоном. У меня сложилось
впечатление, что центр драмы и ее смысл главным образом были связаны с
Мефистофелем. Я бы не слишком огорчился, когда бы душа Фауста
отправилась в ад. Он этого заслуживал. Но мне вовсе не понравился сюжет
об «обманутом дьяволе» в конце — Мефистофель был все что угодно, но он
не был глуп, и странно ему было быть обманутым глупцами. Мефистофель
казался мне обманутым совсем в другом смысле: он не получил обещанного
потому, что Фауст, этот ветреный и бесхарактерный человек, попал на
небеса со своими непомерными претензиями. Думаю, там его ребячество
обнаружилось в первый же день, но, кажется, все же он не заслуживал
посвящения в великие тайны. Я бы прежде испытал его очистительным огнем.
Но главным

==81

действующим лицом был для меня не он, но Мефистофель, я смутно
чувствовал, что он как-то связан с тем, чего я не понимал в матери. В
любом случае Мефистофель и заключительное Посвящение остались в моем
сознании навсегда ощущением чего-то чудесного и таинственного.

Наконец я утвердился в том, что были и есть люди, которые смотрели в
лицо злу, видели его власть, более того, его тайную роль в избавлении
человека от мрака и страданий. В этом смысле Гете стал моим пророком. Но
я не мог ему простить того, как он отделался от Мефистофеля — каким-то
трюком, каким-то tour de passe-passe*, так легкомысленно, так
по-богословски. Это было слишком безответственно, и мне обидно было, что
Гете тоже оказался из тех обманщиков, кто с помощью словесных трюков
пытается представить зло безвредным.

Читая, я обнаружил, что Фауст был философом, хоть и не особенно
глубоким, и что, несмотря на отход от философии, он, очевидно, успел
приобрести своего рода восприимчивость к истине. До этого я фактически
ничего не слышал о философии, и теперь у меня появилась новая надежда.
Может быть, думал я, существуют философы, которые пытались разрешить те
же вопросы и которые помогут мне.

В библиотеке моего отца философов не оказалось — все они были на
подозрении, поскольку думали; мне пришлось довольствоваться
«Универсальным словарем философских наук» Круга (2-м изд. 1832 года). Я
отыскал статью о Боге. Она начиналась с этимологии слова «Бог», которое,
и это представлялось неоспоримым, происходит от слова «благо» и означает
нечто высшее и совершенное. Существование Бога не может быть доказано,
говорилось далее, но может быть доказана имманентность идеи Бога.
Последняя присуща человеку изначально, если не в видимых 

плутовской фокус (фр.).

==82

проявлениях, то, во всяком случае, скрыто. И наши «интеллектуальные
силы» должны уже быть «развиты до определенной степени», прежде чем они
станут способны породить столь возвышенную идею.

Это объяснение поразило меня безмерно. Что происходит с этими
философами? — спрашивал я себя. Очевидно, что они слышали о Боге с чужих
слов. С теологами иначе: они по крайней мере уверены, что Бог
существует, хотя и высказывают на Его счет разного рода противоречивые
утверждения. Но и этот Круг выражался столь завуалированно лишь затем,
чтобы скрыть свою настоящую убежденность в существовании Бога. Почему не
сказать об этом прямо? Зачем притворяться, будто он в самом деле думает,
что мы «порождаем» идею Бога и, чтобы сделать это, должны достичь
определенного уровня развития? Такие идеи, насколько я знал, есть даже у
голых дикарей в джунглях. А они не философы, они не усаживаются
специально для того, чтобы «породить идею Бога». Я тоже никогда не
«порождал» никакой «идеи Бога». Естественно, существование Бога не может
быть доказано — как, скажем, моль, поедающая австралийскую шерсть,
докажет другой моли, что Австралия существует? Существование Бога не
зависит от наших доказательств. Как пришел я к этому определению? Мне
говорили на этот счет самые разные вещи, но я ничему не мог верить.
Ничто не убеждало меня. В действительности это никоим образом не было
моей идеей. Это не выглядело так, как если бы сначала я воображал
что-то, потом это что-то обдумывал и затем, наконец, верил в это. Так,
например, эта история о «Her'e Jesus'e» всегда казалась мне
подозрительной, и я никогда в это по-настоящему не верил, хотя мысли об
Иисусе внушались мне в куда большей степени, чем мысли о Боге. Почему же
я стал воспринимать Бога как нечто само собой разумеющееся? Почему эти
философы делают вид, будто Бог — это «идея», своего рода произвольное

==83

предположение, которое они могут «породить» или «не породить», когда
совершенно ясно, что Он существует так же реально, как кирпич, что
падает вам на голову?

Неожиданно я понял, что Бог, для меня по крайней мере, был одним из
наиболее существенных и непосредственных опытов. Я ведь не мог выдумать
той страшной истории с собором. Напротив, это было навязано мне и чья-то
жестокая воля принудила меня думать об этом. Но зато потом это
невыразимое ощущение благодати снизошло на меня.

Я пришел к выводу, что что-то исходно неверно было у этих философов —
это странное представление о Боге как своего рода гипотезе, которую
можно обсуждать. Мне казалось в крайней степени неудовлетворительным то,
что философы не нашли никакого объяснения разрушительным действиям Бога.
А они, по моему мнению, заслуживали особого внимания философов,
поскольку составляли большую проблему для теологов. И каково же было мое
разочарование, когда я понял, что философы скорее всего никогда не
подозревали об этом.

И я перешел к следующей статье, которая меня интересовала, — я стал
читать о дьяволе. Если, читал я, мы будем считать дьявола изначально
злым, мы вовлечем себя в явное противоречие, т. е. мы впадем в дуализм.
Поэтому нам следует предположить, что дьявол первоначально был создан
добрым, но был развращен своею гордостью. Однако, как указывал автор
статьи — и я был рад, что он заметил это, — такая гипотеза предполагает,
что главное зло, которое она пытается объяснить, — собственно гордость.
В остальном, продолжает автор, происхождение зла было «неясно и
необъяснимо». Для меня это означало, что так же, как теологи, он не
хочет думать о зле. Статья о зле и его происхождении оказалась столь же
бесполезной.

==84

Я попытался здесь представить связное изложение идей и мыслей, которые,
с перерывами, занимали меня несколько лет. Это были проявления моего
скрытого второго «я», моего «номера 2». Я пользовался отцовской
библиотекой тайно, не спрашивая разрешения. Между тем мое первое «я»
открыто читало Герштеккера и переводные английские романы. Я стал читать
немецкую литературу, в первую очередь классическую, которую школа еще не
успела испортить своими излишне многословными комментариями. Я читал
много и беспорядочно, я читал сочинения лирические и драматические,
исторические и естественно-научные. Занятие это было не только приятным
и полезным — оно давало мне некоторую разрядку. Занятия моего второго
«я» все в большей степени способствовали депрессии. Я не находил ответов
на свои вопросы, я окончательно разочаровывался. Остальные люди,
казалось, интересовались совсем другими вещами, я был совершенно одинок
с моими исканиями. Больше всего на свете я хотел поговорить с
кем-нибудь, но я не мог найти точек соприкосновения, напротив, я находил
лишь отчужденность, недоверие, некий страх, что в конце концов лишало
меня дара речи. Это еще более угнетало меня. Я не знал, как это
понимать. Почему никто не переживает ничего подобного? — думал я. Почему
об этом не пишут в книгах? Неужели я единственный, кому это пришло в
голову? Но мне никогда не приходило в голову, что я могу сойти с ума,
поэтому светлая и темная стороны Бога казались мне вещами, которые,
несмотря на душевное сопротивление, следует объяснить для себя.

Я чувствовал свою вынужденную «особенность», и она страшила меня, потому
что означала изоляцию и приводила к очевидной несправедливости: меня
делали козлом отпущения куда чаще, чем я мог это терпеть. На уроках

==85

немецкого я выглядел довольно посредственно: ни грамматика, ни синтаксис
совершенно не интересовали меня. Я скучал и ленился. Темы сочинений
были, как правило, пусты и глупы, мои же работы соответственно —
беспред^ метны и вымучены. Оценки я получал средние, и меня это вполне
устраивало, я старался не выделяться, не выдавать^ свою проклятую
«особенность». Я тянулся к ребятам из бедных семей, которые, как и я,
вышли из ничтожества, но зачастую они были тупы и невежественны, а это
меня уже раздражало. Но притягивало меня то, что они в своей простоте не
замечали во мне ничего особенного. А я из-за своей «особенности» уже
начал бояться сам себя: мне казалось, что есть во мне что-то, чего я сам
в себе не знаю, из-за чего меня не любят учителя и избегают товарищи.

Тогда же случилась история, вконец меня раздавившая. Мы наконец получили
тему для сочинения, которая показалась мне интересной. Я писал
добросовестно и с увлечением и, как мне казалось, мог рассчитывать на
успех. Я надеялся получить один из высших баллов, не самый высший,
конечно, это бы меня выделило, но что-то вроде этого.

У нашего учителя была привычка, обсуждая сочинения, начинать с лучших.
Сначала он прочел сочинение первого ученика. Это было в порядке вещей.
Затем последовали другие, а я все ждал и ждал, когда же назовут мое имя.
Меня не называли. «Этого просто не может быть, — думал я, — неужели мое
сочинение так плохо, ведь он уже говорит об откровенно слабых работах.
Что же случилось?» Или я снова оказался «hors concours»* и таким образом
обнаружил свою проклятую «особенность»?

Наконец, когда все сочинения были прочитаны, учитель сделал паузу, после
которой произнес: «У меня есть еще одно сочинение — Юнга. Оно намного
превосходит 

вне конкурса (фр.).

==86

другие, и я бы должен был отдать ему первое место. Но, к сожалению, это
обман. Откуда ты списал его? Скажи правду!»

Я вскочил, в страхе и бешенстве, с криком: «Я не списал ничего! Я же
потратил столько сил, я старался написать хорошее сочинение». Но учитель
произнес: «Ты лжешь. Ты такое сочинение написать не мог. Это
маловероятно. Итак — откуда ты его списал?»

Напрасно я клялся в моей невиновности. Учитель остался при своем. «Я
тебе вот что скажу, — отвечал он/ — если я узнаю, откуда ты его списал,
тебя исключат из школы». И он отвернулся. Мои одноклассники бросали на
меня странные взгляды, и я с ужасом понял, что они думают: «А, вот оно
что». И я снова оказался перед глухой стеной.

Я чувствовал, что теперь на мне клеймо, мне никуда не спрятаться от моей
проклятой «особенности». Я был унижен и опозорен, и я поклялся отомстить
учителю, и если бы мне подвернулась такая возможность, я бы рассчитался
с ним по закону джунглей. Но как мог я доказать всему свету, что не
списывал сочинение?

Целыми днями я размышлял над этой историей и снова, и снова понимал, что
я был бессилен, что волею слепой и глупой судьбы я стал лжецом и
обманщиком. Теперь я понял многое, чего не понимал раньше, например,
почему один из учителей сказал моему отцу, когда тот пришел спросить о
моих занятиях: «О, он, конечно, средний ученик, но работает с похвальным
прилежанием». Меня считали довольно глупым и поверхностным. Сказать по
правде, меня это не раздражало. Меня убивало то, что они считали меня
способным на обман.

Я уже не мог более сдерживать своей горечи и бешенства. И тут случилось
нечто, что я уже замечал в себе прежде: наступила внезапная тьма в моем
сознании, будто глухая дверь закрылась за мною, отгородив меня от всех.

==87

И я спросил себя с холодным любопытством: «И что же, собственно,
произошло? Ну да, ты возмущен. Учитель, конечно, идиот, он ничего не
понимает, он не понимает тебя, но ведь и ты понимаешь не больше. Он
сомневается в тебе точно так же, как ты сам. Ты не веришь в себя и в
других, и ты тянешься к тем, кто прост, наивен и виден насквозь.
Естественно возмущение человека, который чего-то не понимает».

Эти мои размышления «sine irae et studio»* удивительным образом походили
на последовательность тех, других моих рассуждений, — это было то, о чем
я запрещал себе думать. Тогда я не видел различия между «я номер I» и «я
номер 2», кроме того, что мир моего второго «я» был только моим, и все
же у меня всегда оставалось чувство, что в том втором мире было замешано
что-то еще помимо меня. Будто дуновение огромных миров и бескрайних
пространств коснулось меня, будто невидимый дух влетел в мою комнату —
дух кого-то, кого давно нет, но кто будет всегда, кто существует вне
времени. В перипетиях этого рода было нечто потустороннее.

В то время я, разумеется, не смог бы выразить все это таким образом, но
в моем описании нет ничего от моего сегодняшнего состояния. Я лишь
пытаюсь объяснить свои тогдашние ощущения и осветить сумеречный мир
моего детства с помощью того, что я знаю сейчас.

Спустя несколько месяцев после того происшествия мои школьные товарищи
придумали мне кличку «отец Авраам». Я «номер I» не мог понять почему и
думал, что это смешно и глупо. Но в глубине души я чувствовал, что имя
было точным. Все эти намеки на мое подсознание были достаточно
болезненными потому, что чем больше я читал и чем ближе знакомился с
городской жизнью, тем 

без гнева и пристрастия (лат.).

==88

сильнее чувствовал, что та реальность, которую я сейчас пытаюсь освоить,
предполагает совершенно иной порядок вещей, нежели тот маленький мир, в
котором я вырос, с его реками и лесами, людьми и животными, с маленькой
деревней, что купалась в солнечных лучах, с ветрами и облаками, с
темными ночами, когда происходят непонятные вещи. Это была не просто
точка на карте, это был «Божий мир», полный тайного смысла. Но люди о
нем не ведали, и даже животные почему-то утратили этот смысл. Я видел
это в печальном, потерянном взгляде коров, в безнадежных глазах лошадей,
в преданности собак, которые так отчаянно цеплялись за место возле
человека, даже в самоуверенно гуляющих котах, которые жили в амбарах и
там же охотились. И люди походили на животных и, казалось, так же не
осознавали себя. Они смотрели на землю и на деревья лишь для того, чтобы
увидеть, можно ли это использовать и для чего. Как животные, они
сбивались в стадо, спаривались и боролись между собой, жили в этом
Божьем мире и не видели его, и не ведали, что он един и вечен, что все в
нем уже родилось и все уже умерло.

Я любил всех теплокровных животных за то, что они так похожи на людей и
разделяют наше незнание. Я любил их за то, что у них была душа, и мне
казалось, они все понимали. Они, как и мы, думал я, чувствуют печаль и
радость, ненависть и любовь, голод и жажду, страх и веру, они не могут
лишь говорить и осознавать, они не способны к наукам. И хотя я, как все,
был восхищен успехами наук, я видел, что они увеличивают отчуждение
человека от Божьего мира, способствуют вырождению/ тому, чего в животном
мире быть не может. К животным я испытывал любовь и доверие. В них было
некое постоянство, которого я не находил в людях.

Насекомые были для меня «ненастоящими» животными, а позвоночные
составляли какую-то промежуточную стадию на пути к насекомым. Создания,
относившиеся к

==89

этой категории, были предназначены для наблюдения и коллекционирования,
они были любопытны в своем роде, но не имели человеческих свойств; они
были проявлением безличной жизни и более близки к растениям, нежели к
человеческим существам.

Растения находились у самого начала Божьего мира. Будто бы вы
заглядывали через плечо Создателя, когда он, думая, что его никто не
видит, мастерил игрушки и украшения. Тогда как человек и «настоящие»
животные были независимыми частицами Божества. Они могли жить где хотят.
Растения, хорошо это или плохо, были привязаны к месту. Растения
выражали не только красоту, но и идею Бога, они не имели своих целей и
не отклонялись от заданных. Деревья в особенности казались мне
таинственными, полными непостижимого смысла. Поэтому лес был тем местом,
где я более всего чувствовал страх и трепет Божьего мира, его глубокое
значение и благо всего, в нем происходящего.

Это мое ощущение усилилось после знакомства с готическим собором. Но там
безграничность космоса и хаоса, весь смысл и вся непостижимость, все
безличное и механическое было воплощено в камне. Все это был камень, и
он был одухотворен и исполнен тайны. Это было то, что я смутно ощущал
как свое родство с камнем, ведь Божество присутствует и в мертвом, и в
живом.

Я уже говорил, что не в моих силах было сформулировать все эти
интуитивные ощущения — они относились к сфере моего второго «я», в то
время как мое активное и осмысленное начало пребывало вне времени,
превращаясь в «старца». Я ощущал его в себе, и ощущал его влияние, и
странным образом не задумывался об этом. Когда он присутствовал, мой
«номер I» как бы уничтожался, и, наоборот, когда он выходил на сцену,
«старец» выглядел далекой и нереальной мечтой.

Когда мне исполнилось шестнадцать, туман этот стал медленно
рассеиваться. Приступы умственной депрессии

==90

стали ослабевать, и мой «1-й номер» начал проявлять себя все более
отчетливо. Школа и городская жизнь занимали все мое время, знания об
окружающем мире, которых становилось все больше, проникали в мир
интуитивных опасений и подавляли их. Я сознательно определил себе круг
вопросов, которыми систематически занимался. Я прочитал краткое введение
в историю философии и получил некоторое представление обо всем, что уже
было передумано разными философами прежде меня. Не без удовольствия я
обнаружил, что во многих своих интуитивных ощущениях я имел исторических
предшественников. Ближе других оказались мне греки, мне нравились
Пифагор и Гераклит, Эмпедокл и Платон, хотя его «Диалоги» я нашел
чересчур растянутыми. Они были столь же прекрасны и академичны, как те
фигуры в античной галерее, но и столь же далеки. У Майстера Экхарта
впервые почувствовал я дыхание жизни, но я так и не понял его. Я остался
равнодушен к средневековой схоластике, и аристотелевский интеллектуализм
святого Фомы казался мне, как пустыня, безжизненным. Я думал: «Все они
хотят сделать нечто при помощи логических кунштюков — нечто такое, чего
у них не было вначале, чего они не чувствуют и о чем в действительности
не имеют ни малейшего представления. Веру они хотят доказать себе, тогда
как на самом деле она может явиться лишь опытом». Они были похожи на
людей, которые знали понаслышке, что слоны существуют, но сами никогда
не видели ни одного, и вот они путем всякого рода умозаключений пытаются
доказать, что согласно логике такие животные должны существовать, как
оно и есть на самом деле. По понятным причинам скептицизм XVIII века был
мне не близок; Гегель напугал меня своим языком, вымученным и
претенциозным. Я не испытывал к нему никакого доверия. Он казался мне
человеком, который заключен в тюрьму из собственных слов и с важным
видом ходит по камере.

==91

Главной удачей моих изысканий стал Шопенгауэр. Он был первым, кто
говорил о страданиях мира, что так бросаются в глаза, о путанице мыслей,
страстях и зле — о всем том, что другие, казалось, едва замечали и что
всегда пытались представить либо как всеобщую гармонию, либо как нечто
само собой разумеющееся. Наконец передо мной был философ, у которого
было достаточно смелости видеть, что не все было к лучшему в самых
основаниях мира. Он говорил не о совершенном благе, не о мудром
провидении, не q космической гармонии, он прямо говорил, что все беды
человеческой истории и жестокость природы — от слепоты творящей мир
воли. И я видел подтверждение этому еще в детстве — больных и умирающих
рыб, чесоточных лис, замерзших и подохших от голода птиц, все те
жестокие трагедии, которые скрываются под цветущим покровом луга:
земляные черви, до смерти замученные муравьями, насекомые, разрывающие
друг друга на куски, и т. д. Мой опыт наблюдения над людьми тоже научил
меня чему угодно, только не вере в изначально присущие человеку доброту
и нравственность. Я узнал себя достаточно хорошо, чтобы видеть, что я
лишь в какой-то степени, условно говоря, отличен от животных.

Шопенгауэрову картину мира — мрачную — я принимал, но его решение
проблемы было для меня неприемлемо. Я был уверен, что под Волей он в
действительности имеет в виду Бога, Создателя, и утверждает, будто Бог
слеп. Я знал по опыту, что Бог не обижался на подобное богохульство, а,
напротив, мог даже поощрять его, как поощряет Он не только светлые, но
дурные и темные стороны человеческой натуры, так что суровый приговор
Шопенгауэра я принял без особой трудности. Но тем более разочаровала
меня его мысль о том, что достаточно интеллекту превратить слепую Волю в
некий образ, чтобы заставить ее повернуть вспять. Как вообще это
возможно, если она слепа? И почему она должна непременно повер-

==92

нуть вспять? И что такое интеллект? Он — функция человеческого духа, не
все зеркало, а лишь осколок, какой ребенок подставляет солнцу в надежде
ослепить его. Для меня было загадкой, почему Шопенгауэр довольствовался
такой слабой идеей. Это казалось мне совершенно неправдоподобным.

Я стал изучать его более тщательно и остановился на его полемике с
Кантом. Тогда я обратился к работам этого философа и прежде всего к его
«Критике чистого разума», это стоило мне значительных умственных усилий,
но в конце концов я был вознагражден, потому что открыл, как мне
казалось, фундаментальный недостаток системы Шопенгауэра. Он совершил
смертный грех, переводя в некий реальный план категорию метафизическую,
чистый ноумен, «вещь в себе». Я понял это благодаря кантовской теории
познания, которая просветила меня гораздо более, нежели
«пессимистическое» мировоззрение Шопенгауэра.

Мои занятия философией продолжались с семнадцати лет вплоть до того
времени, когда я всерьез стал изучать медицину. Они совершенно изменили
мои взгляды на жизнь и мое отношение к миру. Прежде я был пуглив, робок
и недоверчив, у меня был болезненный вид, я был худ и бледен. Теперь я
знал, чего хотел, и стремился к этому. Я стал прост и общителен. Я
понял, что бедность не порок и далеко не главная причина страданий, что
дети богатых на самом деле не имеют никаких преимуществ и что существуют
куда более серьезные причины для счастья и несчастья, нежели сумма
выдаваемых карманных денег. Теперь у меня было больше друзей, и это были
хорошие друзья. Я чувствовал твердую почву под ногами и даже нашел
смелость открыто говорить о своих идеях. Но это все-таки было
недоразумением, и очень скоро мне пришлось пожалеть об этом. Я встретил
не только отчуждение и насмешки, но и откровенное неприятие. Я с
изумлением обнаружил, что некоторые люди считают меня хвастуном и
позером. Давнишнее обвинение

==93

в нечестности всплыло снова, хоть и в более мягкой форме. И снова речь
шла о сочинении, тема которого показалась мне интересной. Я писал очень
старательно, на этот раз я особенно изощрялся в стиле. Результат был
поразителен. «Вот работа Юнга, — сказал учитель, — в ней видна
одаренность, но она сделана поспешно и так небрежно, что легко видеть,
как мало усилий потрачено на нее. Вот что я тебе скажу. Юнг, ты ничего
не добьешься в жизни с таким поверхностным отношением к делу. Жизнь
требует серьезности и прилежания, работы и усилий. Посмотри на работу Д.
Ему недостает твоего блеска, но он честен, прилежен и трудолюбив. А
именно это и нужно для успеха в жизни».

На этот раз я был не столь задет: все же учитель — contre coeur* — отдал
мне должное, по крайней мере он не обвинил меня в краже. Я пытался
протестовать, но он отделался замечанием: «Аристотель утверждает, что
лучшая поэма — та, в которой не видны усилия, потраченные на ее
создание. Но к твоему сочинению это не относится, ты можешь говорить
все, что угодно, но оно написано поспешно и без каких-либо усилий». В
моей работе — я знал это — было несколько хороших мыслей, но учитель
предпочел их не заметить.

Едва ли я чувствовал горечь, но что-то изменилось в отношении ко мне
моих школьных товарищей — я вновь оказался в изоляции и ощутил свою
прежнюю угнетенность. Я ломал голову, пытаясь понять, в чем причина их
косых взглядов, наконец, задав несколько осторожных вопросов, я выяснил,
что все дело в моих амбициях, зачастую безосновательных. Так, я давал
понять, что знаю нечто о Канте и Шопенгауэре или, например, о
палеонтологии, которых у нас в школе еще «не проходили». Теперь я понял,
что собственно причина их недовольства кроется 

против желания (фр.).

==94

не в повседневности, но в моем тайном «Божьем мире», о котором лучше
было не говорить.

С тех пор я старался не посвящать одноклассников в свою «эзотерику», а
среди знакомых взрослых я не знал никого, с кем бы я мог поговорить, не
рискуя, что меня сочтут хвастуном и обманщиком. Самым болезненным
оказался провал моих попыток преодолеть внутренний разрыв, мою
пресловутую «раздвоенность». Снова и снова происходили события,
уводившие меня от обыденного, повседневного существования в безграничный
«Божий мир».

Выражение «Божий мир» может показаться сентиментальным, но для меня оно
имеет совсем другой смысл. «Божий мир» — это все «сверхчеловеческое»:
слепящий свет, тьма пропасти, холодное бесчувствие вечности и
таинственная причудливость иррационального мира случайности. «Бог» для
меня был чем угодно, только не «поучением».

IV

Чем старше я становился, тем чаще родители и знакомые задавали мне
вопрос: чего же я, собственно, хочу? Этого я сам себе не мог объяснить.
Интересовался я самыми разнообразными вещами. С одной стороны, меня
сильно привлекали естественные науки, прежде всего тем, что истина была
здесь доказана и доказана опытным путем. Но одновременно с этим меня
тянуло все, связанное с историей религии. В первом случае мои интересы
были сосредоточены главным образом на зоологии, палеонтологии и
геологии, во втором же — на греко-римской, египетской и доисторической
археологии. Тогда я не понимал, конечно, насколько этот выбор
соответствовал природе моей внутренней двойственности. В естественных
науках меня привлекали конкретные факты и их историческая подоплека, в
богословии — философская и духовная про-

==95

блематика. В науке мне недоставало смысла, а в религии — фактов. Наука в
большей степени служила нуждам «я номер I», занятия историей и
богословием — «я номер 2».

Разрываемый этим противоборством, я долгое время не мог решиться на
что-нибудь определенное. Я заметил, что мой дядя, глава материнской
семьи, который был пастором в церкви Святого Альбано в Базеле (в семье
его прозвали «Isemannli»*), ненавязчиво поощрял мой интерес к теологии.
Он не мог не заметить, с каким вниманием я прислушивался к беседе за
столом, когда с одним из своих сыновей (все они были теологами) он
обсуждал религиозные проблемы. Я был не уверен, знают ли теологи,
которые все же находились в некоторой близости к вершинам
университетской науки, знают ли они больше, чем мой отец. Из этих бесед
я не вынес впечатления, что все это имеет какое-то отношение к реальному
опыту, особенно к моему собственному. Они спорили исключительно
«школьным образом» о сюжетах библейской истории, и меня несколько
смущали многочисленные упоминания о едва ли достоверных чудесах.

Когда я учился в гимназии, мне было позволено обедать в доме этого дяди
каждый четверг. Я был благодарен ему не только за обед, но и за
единственную для меня возможность по временам слушать взрослые, умные
беседы. Это было чрезвычайно полезно для меня, потому что в моем кругу я
никогда не слышал ничего подобного. Я пытался иногда поговорить серьезно
с отцом, но встречал лишь настороженность и испуг. Лишь через несколько
лет я понял, что мой бедный отец не смел думать, потому что его мучили
внутренние сомнения. Он боялся сам себя и потому так настаивал на слепой
вере. Он хотел «отвоевать ее в борьбе», судорожными усилиями пытался он
прийти к ней, и потому он не мог принять благодати. 

«Ледяной человек» (швейц. диалект).

==96

Мой дядя и мои кузены могли совершенно спокойно обсуждать догматы отцов
церкви и мнения современных теологов. Они, казалось, чувствовали себя
безопасно в том, что было для них самоочевидным порядком вещей, тогда
как имя Ницше не упоминалось вообще, а Якоб Буркгардт мог рассчитывать
разве что на небрежную похвалу. Буркгардт был «либералом», «чересчур
свободомыслящим», и я понял, что он не вписывается в этот вечный и
очевидный порядок вещей. Мой дядя, насколько я знал, никогда не
подозревал, как далек я был от теологии, и мне было очень жаль его
разочаровывать. Я бы никогда не осмелился прийти к нему со своими
проблемами, я слишком хорошо знал, что обернется это катастрофой. Я бы
даже ничего не смог сказать в свою защиту. Зато мой «номер I» был вполне
благополучен, и мои скудные на тот момент знания были насквозь пропитаны
тогдашним научным материализмом. Меня лишь несколько останавливали
исторические свидетельства и кантовская «Критика чистого разума»,
которую, очевидно, никто вокруг меня не понимал. Хотя мой дядя с
похвалой отзывался о Канте, кантовские принципы использовались для
дискредитации взглядов, противоположных дядиным, но никогда не
применялись к своим собственным. Об этом я тоже ничего не говорил.

Поэтому все более неловко я стал чувствовать себя за одним столом с моим
дядей и его семьей. Учитывая присущий мне комплекс вины, можно понять,
что эти четверги стали «черными днями» для меня. В этом мире социальной
и духовной стабильности я чувствовал себя все менее уютно, хотя и
нуждался в этих редких моментах интеллектуального общения. Я чувствовал,
что несчастен, и стыдился этого. Я вынужден был сказать себе: Да, ты
обманщик, ты обманываешь людей, которые желают тебе добра. Они не
виноваты в том, что живут в этом надежном мире, что они ничего не знают
о бедности, что их рели-

==97

гия — это их профессия и им не приходит в голову, что Бог сам может
вырвать человека из этого «надежного» и упорядоченного мира и
приговорить его к богохульству. Я был не в состоянии объяснить им это.
Итак, я должен винить только себя и научиться выносить это. Но это-то, к
сожалению, мне до сих пор не удавалось.

По мере того как рос во мне этот конфликт, мое второе «я» казалось мне
все более сомнительным и неприятным, и я был вынужден себе в этом
признаться. Я пытался подавить его, но безуспешно. В школе, в
присутствии друзей или занимаясь науками, я мог забыть о нем. Но стоило
мне остаться одному, как Шопенгауэр и Кант вновь возвращались ко мне, а
с ними все великолепие «Божьего мира». Мои научные знания становились
частью его, привнося с собою новые краски и образы. Потом «номер I» и
его заботы о выборе профессии превращались в ничтожный эпизод последнего
десятилетия XIX века, уплывали за горизонт, но рано или поздно я
возвращался назад и у меня оставался какой-то похмельный осадок. Я, или,
вернее, мой «номер I», жил здесь и сейчас, и в конце концов ему придется
каким-то образом определяться.

Несколько раз отец пытался серьезно поговорить со мной. Он считал, что я
могу заниматься всем, чем угодно, но он не советовал мне заниматься
богословием: «Ты можешь стать кем угодно, только не богословом!» К тому
времени между нами существовало молчаливое соглашение/ и некоторые вещи
можно было говорить и делать, не объясняя. Он никогда не выговаривал мне
за то, что я не посещал церковь так часто, как следовало бы, и не
причащался — так мне было легче. Я скучал по органу и хоралам, но менее
всего я сожалел о потере т. н. «церковной общины». Это словосочетание
ровным счетом ничего не значило для меня, люди, которые ходили в
церковь, ни в коей мере не были общиной, они были мирскими людьми.
Последнее, быть может, не столь добродетельно, но зато в

==98

этом своем качестве они были куда более симпатичными, естественными,
общительными и сердечными.

Я мог бы успокоить своего отца, у меня не было ни малейшего желания
становиться богословом. Но я все еще колебался между естественным и
гуманитарным знанием, и то и другое влекло меня. Однако я начал
понимать, что мой «номер 2» не имеет почвы под ногами. Он был способен
подняться над «здесь» и «сейчас», он был одним глазом — в тысячеглазой
вселенной, но он был неподвижен, как булыжник на мостовой. «Номер 1 »
восстал против этой пассивности, он хотел что-то делать, но находился в
плену неразрешимых проблем. Мне оставалось лишь ждать, что из этого
получится. Если кто-нибудь спрашивал, кем я хочу быть, я по привычке
отвечал: филологом. Втайне я подразумевал под этим ассирийскую и
египетскую археологию. На самом же деле все свободное время я продолжал
изучать естественные науки и философию, и особенно на каникулах, которые
я проводил дома с матерью и сестрой. Давно прошли те времена, когда я
подбегал к матери с криком: «Мне скучно, я не знаю, чем заняться».
Каникулы теперь были моим любимым временем, я был один и был свободен.
Больше того, летом моего отца вообще не было дома, он всегда проводил
свой отпуск в Сахсельне.

Но лишь однажды случилось так, что на каникулах я тоже отправился в
путешествие. Мне тогда было четырнадцать лет, и по совету врачей меня
послали лечиться в Энтлебух, в надежде, что мое здоровье укрепится, а
мой аппетит улучшится. В первый раз я оказался среди незнакомых взрослых
людей. Меня поселили в доме католического священника. Это обещало мне
страшноватое и увлекательное приключение. Но самого священника я видел
редко и мельком, а его домоправитель едва ли был страшен, хотя бывал
грубоват. Итак, ничего страшного со

==99

мной не случилось. За мной приглядывал старый деревенский доктор, под
чьим присмотром находился своего рода санаторий для выздоравливающих от
разных болезней. Это было весьма забавное общество: фермеры, мелкие
чиновники, торговцы и несколько образованных людей из Базеля, среди них
химик — в моих глазах он был небожителем: у него была докторская
степень. Мой отец тоже был доктором, но он был лингвист. Химик же был
для меня совершенно новым человеком: это был ученый, может быть, один из
тех, кто понимал секреты камней. Он был еще молодым человеком и учил
меня играть в крокет, но он не передал мне ничего из своих
(предположительно обширных) знаний. А я был слишком пугливым, слишком
неуклюжим и слишком невежественным, чтобы расспросить его как следует.
Он внушал мне почтение, он был первым живым человеком из когда-либо
встреченных мной, посвященным в тайны природы (по крайней мере в
некоторые из них). Он сидел со мной за одним столом, ел то же, что и я,
иногда мы обменивались парой слов. Я чувствовал себя вознесенным в некие
высокие сферы взрослой жизни. И окончательно «посвященным» я ощутил
себя, когда мне было позволено наравне со всеми принимать участие в
пикниках для отдыхающих. В один из таких вечеров мы посетили
винокуренный завод, и нам предложили отведать его продукцию. В
буквальном соответствии с классическими стихами: Nun aber naht sich das
Malцr Denn dies Cetrдnke ist Likцr...*

Я после нескольких рюмок пришел в такое воодушевление, что вдруг ощутил
себя в совершенно новом и неожиданном для себя состоянии. Не было больше
разделе- 

Вы видите здесь некий напиток, и это ликер... (нем.) (Вильгельм Буш.
Подписи к рисункам.)

==100 

ния на внешнее и внутреннее, не было больше «я» и «они», «номер I» и
«номер 2» больше не существовали. Осторожность и робость исчезли, земля
и небо, вселенная и все в ней, что ползает, летает, вращается, падает и
взлетает, — все слилось, и все было едино. Я был постыдно, чудесно и
увлекательно пьян. Я словно погрузился в море блаженных грез, но из-за
сильной качки вынужден был взглядом, руками и ногами цепляться за все
твердые предметы, чтобы удержать равновесие качающихся лиц на качающихся
улицах среди покачивающихся домов и деревьев. «Отлично, — думал я, —
только, кажется, немного чересчур». Опыт закончился печально, похмелье
было довольно горьким, тем не менее я почувствовал, что мне открылись
смысл и красота, вот только я все безнадежно испортил своею глупостью.

К концу моего срока приехал отец, и мы вместе отправились к озеру
Люцерн, где — о счастье — мы сели на пароход. Я никогда не видел ничего
подобного. Я не мог насмотреться на работу паровой машины, когда вдруг
мне сказали, что мы уже прибыли в Витцнау. Там была большая гора, и отец
объяснил мне, что это Риги и что на вершину ее можно подняться на
специальном поезде. Мы пришли к маленькому зданию станции, и там стоял
самый странный локомотив в мире, с каким-то «неправильным» паровым
котлом, стоявшим не вертикально, а под странным углом. Даже сиденья в
вагонах были наклонены. Отец вложил мне в руку билет и сказал: «Ты
можешь ехать на вершину один. Я останусь здесь. Для нас двоих это
слишком дорого. Будь осторожен и не упади где-нибудь».

Я лишился речи от счастья. Я был у подножия величественной горы, самой
высокой из всех виденных мною, совсем близко от тех пылающих горных
вершин, о которых я мечтал много лет назад. Теперь я уже почти мужчина.
Для этого путешествия я купил себе бамбуковую тросточку и английскую
жокейскую кепку — как положе-

==101 

но настоящему путешественнику, — и сейчас я поднимусь на эту гору. Я
даже не знал, кто больше: я или гора. Выпустив густые кольца дыма,
чудесный локомотив дрогнул и, постукивая, повез меня к
головокружительным вершинам, и все новые и новые пропасти и дали
открывались перед мною, пока наконец мы не оказались наверху, где воздух
был необыкновенно прозрачен и было видно во все стороны. «Да, — думал я,
— это и есть мир, настоящий мир, тайный, в котором нет ни школ, ни
учителей, в котором нет неразрешимых вопросов, — в нем просто нет
вопросов». Я осторожно ходил по тропинкам, потому что кругом были
огромные обрывы. Все было очень торжественно, и я чувствовал, что здесь
должно быть почтительным и молчаливым — в этом Божьем мире. Эта поездка
была самым лучшим и ценным подарком из всего, что когда-либо дарил мне
отец.

Это впечатление было столь глубоким, что затмило в моей памяти все, что
происходило впоследствии. Но и «номер I» тоже получил свое во время
этого путешествия, и его впечатления сохранились у меня на всю жизнь. Я
все еще вижу себя, взрослого и независимого, в жесткой черной шляпе и с
дорогой тросточкой, сидящим на террасе одного из роскошных отелей, у
озера Люцерн или в прекрасных садах Витцнау, пьющим свой утренний кофе с
круассанами за маленьким, застланным белоснежной скатертью столом под
полосатым навесом, сквозь который просвечивает солнце, — я обдумываю,
чем бы заполнить весь этот длинный летний день. После кофе я обычно
спокойно и неторопливо шел к пароходу, который отвозил меня к подножию
тех самых гор с пылающими ледниковыми вершинами.

На многие десятилетия этот образ стал неким фантомом, он вставал у меня
перед глазами, когда я уставал от работы и пытался немного рассеяться. В
реальной жизни я обещал себе это великолепие снова и снова, но никогда я
не смог сдержать своего обещания.

==102 

За этим моим первым сознательным путешествием последовало второе, год
или два спустя. Я навестил отца, отдыхавшего тогда в Сахсельне. Отец
рассказал мне, что подружился там с католическим священником. Это
казалось исключительно мужественным поступком, и втайне я восхищался его
храбростью. Я побывал тогда во Флюэ, убежище святого брата Клауса, там
находились его мощи. Меня удивляло, откуда католики узнали, что он был
святым. Может быть, он все еще бродил где-то поблизости и сказал это
людям? Genius loci* подействовал на меня так сильно, что я смог не
только представить самую возможность жизни, столь совершенно посвященной
Богу, но даже, не без внутреннего содрогания, понять ее. Но у меня
возник еще один вопрос, ответа на который я не знал: как могли терпеть
жена и дети своего святого мужа и отца, ведь именно несовершенства моего
отца заставляли нас любить его? «Да, — думал я, — кто же может жить со
святым? Наверное, он сам понял, что это невозможно, и потому стал
отшельником. Однако от его кельи было недалеко до дома. Я нашел эту
мысль удачной. В одном доме иметь семью, а жить на некотором расстоянии
в хижине, с грудой книг и письменным столом; я бы жарил каштаны и
готовил суп на очаге — я бы ставил его на треножник. Как святой
отшельник, я бы мог не ходить больше в церковь, зато имел бы свою личную
часовню.

Задумавшись, я поднялся вверх по холму и как раз сворачивал, чтобы
вернуться, когда слева возникла тоненькая девичья фигурка. Она была
одета по-местному, у нее было миловидное лицо и голубые глаза. Так,
будто это было самой обычной вещью, мы вместе спустились в долину. Она
была приблизительно моего возраста. Я прежде 

Дух места (лат.).

==103 

не знал никаких других девушек, кроме моих кузин^, и чувствовал себя
довольно смущенно, я не знал, как с ней говорить. Запинаясь, я начал
объяснять, что приехал сюда на пару дней отдохнуть, что учусь в гимназии
в Базеле и хочу потом поступить в университет. Когда я говорил, странное
чувство «предрешенности» овладело мною. «Она появилась как раз в этот
момент, — думал я про себя, — и она идет со мной так естественно, как
будто мы принадлежим друг другу». Я взглянул в ее сторону и увидел на ее
лице смесь испуга и восхищения, и это смутило меня. Возможно ли, чтобы
это была судьба? Или моя встреча с ней — простая случайность?
Крестьянская девушка — возможно ли это? Она католичка, но, может быть,
ее духовник — тот самый, с которым подружился мой отец? Она понятия не
имеет, кто я? И я, конечно, не смогу говорить с ней о Шопенгауэре и
отрицании Воли? Но в ней нет ничего зловещего. Может быть, ее духовник
не похож на того иезуита — моего «черного человека». Но в то же время я
не мог сказать ей, что мой отец — лютеранский пастор. Это могло ее
испугать или смутить. А говорить с нею о философии или дьяволе, который
значит гораздо больше, чем Фауст, хотя Гете и сделал из него такого
простака, — это было совершенно невозможно. Она ведь еще обитала в такой
далекой от меня счастливой стране неведения, тогда как я уже познал
реальность, во всей ее жестокости и великолепии. Как смогла бы она такое
вынести! Непроницаемая стена стояла между нами.

Опечаленный, я погрузился в себя и повернул беседу в менее опасное
русло. Идет ли она в Сахсельн, согласна ли, что погода чудесная и пейзаж
очень хорош, и т. д.

Внешне эта встреча казалась совершенно незначительной. Но внутреннее
значение ее было таково, что я думал о ней много дней, и она осталась
навсегда в моей памяти. В то время я был еще в том детском состоянии, 

==104 

когда жизнь состоит из отдельных, разобщенных опытов. Как мог я угадать
нити судьбы, связавшие брата Клауса и хорошенькую девушку?

Все это время я был раздираем противоречивыми мыслями. Во-первых,
Шопенгауэр и христианство никак не складывались в единое целое,
во-вторых, мой «номер I» желал освободить себя от тягостной меланхолии
«номера 2». Тогда как «второму» бывало тяжело вспоминать о «первом». Из
этого противоборства явилась моя первая систематическая фантазия. Она
приходила частями, и у начала ее, насколько я помню, стояло впечатление,
глубоко меня взволновавшее.

Однажды северо-западный ветер поднял волны на Рейне. Мой путь в школу
пролегал вдоль реки. Внезапно я увидел приближающийся с севера корабль с
развеваемым по ветру нижним парусом главной мачты. Это было нечто
совершенно новое для меня — парусный корабль на Рейне! Мое воображение
расправило крылья. Если бы не было этой бурной реки, а весь Эльзас был
озером, у нас бы были парусники и большие пароходы. Базель стал бы
портовым городом, и вся наша жизнь была бы похожа на жизнь у моря. Тогда
все бы было по-другому и мы бы жили в другом времени и другом мире. Не
было бы гимназии, долгого пути в школу, а я был бы взрослым
самостоятельным человеком. Над озером возвышался бы скалистый холм, с
берегом он соединялся бы узким перешейком. Перешеек перерезал широкий
канал с деревянным мостом, мост вел бы к воротам с башнями по бокам, за
воротами находился бы маленький средневековый город, выстроенный на
склонах холма. На скале стоял хорошо укрепленный замок с высокой
сторожевой башней. Это был мой дом. Он невелик и не роскошен, с
маленькими, обшитыми деревом комнатами. Там бы была библиотека, где вы

==105 

могли найти все, что стоит знать. Еще там хранилась коллекция оружия, а
на бастионах стояли тяжелые пушки. И там был гарнизон из пятидесяти
тяжеловооруженных воинов. В маленьком городе было несколько сотен
жителей, и он управлялся мэром и советом старейшин. Сам я был мировым
судьей, посредником и советником; я появлялся лишь время от времени,
чтобы собрать суд. С материковой стороны был бы порт, в котором стояла
моя двухмачтовая шхуна с несколькими пушками на борту.

Nervus rerut и reason d'etre* всего создания был секрет главной башни,
который знал я один. Последняя мысль показалась мне удивительной. Я
представил себе тянущийся от зубчатых стен в подземелье тяжелый медный
кабель из проволоки, толщиной в человеческую руку, наверху
разветвленный, как крона дерева, или — еще лучше — как главный корень,
перевернутый кверху и развернувшийся в воздухе. Он втягивал нечто
непостижимое, нечто, что шло по медному кабелю в подземелье. Там у меня
находилась невероятная аппаратура, своего рода лаборатория, где я
добывал золото из таинственной субстанции, которую медные корни
вытягивали из воздуха. Это была тайна, о природе которой я не имел и не
хотел иметь никакого представления. Мне был совершенно безразличен и сам
процесс превращения. Смущенно и не без некоторого страха мое воображение
обходило все, что происходило в этой лаборатории. Существовал своего
рода внутренний запрет: считалось, что к этому не должно проявлять
слишком пристальное внимание, и не должно спрашивать, что же,
собственно, извлекалось из воздуха. Как сказано у Гете о Матерях: «Van
Ihnen sprechen ist Verlegenheit»**. 

Суть и смысл (лат., фр.). 

* Предмет глубок, я трудностью стеснен... (нем.). Гете. Фауст. Ч. II.
Акт 1. Пер. Б. Пастернака.

==106 

«Дух» я безусловно понимал как нечто неизъяснимое, но в глубине души я
не считал, что он существенно отличается от воздуха. То, что корни
поглощали и передавали по медному стволу, было некоторой эссенцией,
внизу, в подвале, она превращалась в золотые слитки. Это не было
каким-то ловким трюком, это было тайной самой природы. Я относился к ней
с благоговением, и я должен был скрывать ее не только от совета
старейшин, но в некотором смысле и от самого себя.

Мои долгие и утомительные прогулки в школу и из школы сократились
чудесным образом. Едва я выходил из школы, как сразу оказывался в замке,
где постоянно что-то перестраивалось, где проходили заседания совета,
где судили злодеев, разрешали споры, где стреляли пушки. На шхуне мыли
палубы, натягивали паруса, и она медленно, под слабым бризом, выходила
из гавани; обогнув скалистый холм, она брала курс на северо-запад.
Неожиданно я обнаруживал себя на крыльце своего дома — так, будто прошло
только несколько минут. Я выходил из моих фантазий, словно из кареты,
которая с легкостью довозила меня домой. Это в высшей степени приятное
времяпровождение продолжалось несколько месяцев, но в конце концов
надоело. Теперь моя фантазия казалась смешной и глупой. И я стал строить
замки и вовсе не умозрительные крепости из камешков, используя грязь
вместо извести (наподобие крепости Хенингена, в то время целой). Я
изучил все доступные фортификационные планы Вобана и всю техническую
терминологию. После Вобана я обратился к современным методам создания
укреплений и пытался при своих ограниченных средствах выстроить
всевозможные модели. Более чем два года это занимало все мои свободные
часы, за это время моя склонность к естественным наукам и конкретным
вещам значительно укрепилась за счет ослабления позиций «номера 2».

Пока я так мало знаю о реально существующих вещах, нет смысла, решил я,
задумываться о них. Одно дело —

==107 

фантазии, и совсем другое — настоящие знания. Мои родители позволили мне
выписывать научный журнал, и я читал его с увлечением. Я отыскивал и
собирал все юрские окаменелости, все минералы и — кроме того —
насекомых, кости людей и мамонтов: первые — из общей могилы под
Хенингеном (1811), вторые — на раскопках в рейнской долине. Растения
меня тоже интересовали, но не в научном смысле. Каким-то, я не мог
понять каким, образом я был убежден, что их не следует срывать и
засушивать. Они были живыми существами, пока они росли и цвели, в них
был некий скрытый смысл, некая Божья мысль. За ними следовало наблюдать
с трепетом и философской любознательностью. Биолог мог бы рассказать о
них интересные вещи, но не это было существенно. Что было существенно —
мне было не вполне ясно. Но как они связаны с христианской верой или с
отрицанием Мировой воли? Это было для меня непостижимо. Они, очевидно,
находились в божественном неведении, которое было лучше не нарушать. По
контрасту насекомые были «неестественными» растениями: цветами и
плодами, которые позволили себе ползать в разные стороны на лапках,
похожих на ходули, и летать вокруг на крыльях, похожих на листья, и
грабить растения. За эту незаконную деятельность они были приговорены к
массовому уничтожению, вроде карательных экспедиций по истреблению
майских жуков и гусениц. Мое «сострадание ко всем Божьим тварям»
ограничивалось исключительно теплокровными животными. Единственно к
лягушкам и жабам я испытывал некоторую симпатию из-за их сходства с
людьми.

==108

СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ

От все более увлекавших меня естественно-научных занятий я время от
времени возвращался к моим философам. Момент выбора профессии был
пугающе близок. Я с нетерпением ждал окончания школы. Разумеется, я
поступлю в университет и буду изучать естественные науки. Я хотел
какого-то реального знания. Но как только я давал себе это обещание, так
сразу же начинал сомневаться: может быть, мне все же имеет смысл
обратиться к истории и философии?

В то время я вновь с головой ушел во все египетское и вавилонское и
больше всего на свете хотел стать археологом. Но у меня не было денег, и
я не мог учиться нигде, кроме Базеля, а в Базеле некому было учить меня
археологии. Так что от этого плана очень скоро пришлось отказаться. Я
слишком долго не мог принять решение, и отец уже начал беспокоиться.
Однажды он сказал: «Мальчик интересуется всем, чем только можно, и не
знает, чего хочет». Мне пришлось признать, что он прав. Приближались
вступительные экзамены, и нужно было определиться, на какой факультет
поступать. Я, не долго думая, объявил: «Естественные науки», хотя моих
школьных товарищей я предпочел оставить в сомнениях на этот счет.

==109 

Это внешне внезапное решение имело свою предысторию. За несколько недель
до этого, как раз в то время, когда, раздираемый противоречиями, я не
мог принять решение, мне приснился сон: Я был в темном лесу, недалеко от
Рейна. Я подошел к небольшому холму — это был могильный холм — и начал
копать. Через некоторое время я с изумлением обнаружил останки какого-то
доисторического животного. Это меня необычайно заинтересовало, и в этот
момент я знал: я должен изучать природу, я должен изучать этот мир, в
котором мы живем, и эти вещи вокруг нас.

Потом был еще один сон. Я снова оказался в лесу, но на этот раз он был
весь изрезан руслами рек, и в самом темном месте, в зарослях кустарника,
я увидел большую лужу, а в ней странное существо: круглое, с
разноцветными щупальцами, состоящее из бесчисленных маленьких клеточек.
Это был гигантский радиолярий, в нем было около трех метров поперек. И
вот такое великолепное животное лежит в этом всеми забытом месте — в
глубокой и прозрачной воде, — это было совершенно поразительно.

Я проснулся в сильнейшем любопытстве. Эти два сновидения, устранив мои
последние сомнения, однозначно заставили меня обратиться к естественным
наукам.

В эти дни я вдруг с особенной четкостью уяснил для себя, что жить мне
суждено в определенное время и в определенном месте и что мне самому
придется зарабатывать себе на жизнь. Для этого нужно было стать кем-то
или чем-то. Но все мои товарищи воспринимали это как нечто естественное,
само собой разумеющееся и вообще не задумывались об этом. Я сам себе
удивлялся. Почему же я никак не могу решиться и определиться
окончательно? Даже невыносимо скучный Д., которого наш учитель немецкого
превозносил как образец прилежания и добросовестности, даже он был
уверен, что будет изучать теологию. Я видел, что мне нужно взять себя в
руки и в послед-

==110 

ний раз все обдумать. Как зоолог, я мог бы стать только школьным
учителем или в лучшем случае служащим в зоологическом саду. Даже при
отсутствии всяческих амбиций такая перспектива не вдохновляла. Но уж
если бы мне пришлось выбирать между школой и зоосадом, я бы выбрал
последнее.

Казалось, выхода нет, и вдруг меня осенило: ведь я могу изучать
медицину. Странным образом мне это раньше не приходило в голову, хотя
мой дед по отцовской линии, о котором я так много слышал, тоже был
врачом. Надо думать, поэтому я относился к этой профессии с
предубеждением. «Только не подражать» — таков был мой тогдашний девиз.
Теперь же я уговаривал себя, что занятия медициной в любом случае
начинаются с естественных дисциплин. А это меня вполне устраивало. Кроме
того, медицина сама по себе столь обширна и разнообразна — всегда
остается возможность заниматься какой-нибудь естественно-научной
проблемой. Итак — наука, сказал я себе. Но оставался лишь один вопрос:
как? Я должен был зарабатывать себе на жизнь, и у меня не было денег,
так что я не мог посещать любой другой университет и всерьез готовить
себя к научной карьере. В лучшем случае я стал бы дилетантом. К тому же,
по мнению большинства моих знакомых, а также людей знающих (читай —
учителей), у меня был тяжелый характер, к сожалению, я не умел вызвать к
себе расположение и у меня не было ни малейшей надежды найти
покровителя, который был бы в состоянии поддержать мой интерес к науке.
В конце концов, хотя и не без неприятного чувства, что начинаю жизнь с
компромисса, я решился на изучение медицины. Я решил это окончательно и
бесповоротно и почувствовал, что мне стало значительно легче.

Но теперь я оказался перед щепетильным вопросом: где взять деньги на
учебу? Мой отец смог достать лишь небольшую часть того, что требовалось.
Но он начал до-

==111 

биваться стипендии, которую я, к своему большому стыду, потом и получил.
Менее всего я стыдился того, что о нашей нищете стало известно всему
миру. Мне было стыдно оттого, что я не ожидал такой доброты от «сильных
мира сего». Я был убежден в их враждебности. Получалось так, будто я
извлек выгоду из престижа моего отца, который и в самом деле был простым
и добрым человеком. Я же чувствовал себя в высшей степени от него
отличным. Собственно говоря, у меня было два представления о себе:
«номер I» рассматривал меня как малосимпатичного и довольно
посредственного молодого человека с честолюбивыми претензиями,
неподконтрольным темпераментом и сомнительными манерами, то наивно
восторженного, то по-детски разочарованного, но в существе своем —
оторванного от жизни невежду. «Номер 2» видел в «номере 1 » тяжелую и
неблагодарную моральную задачу, особь, отягощенную множеством дефектов,
как то: спорадическая лень, безволие, депрессивность, глупая
восторженность тем, в чем не видит смысла никто, неразборчивость в
дружбе, ограниченность, предубежденность, тупость (математика!),
неспособность понимать других и каким-то образом определить свои
отношения с миром. «Номер 2» вообще не был характером, он был своего
рода vita peractct, рожденный, живущий, умерший — все едино, сам себе —
тотальное обозрение человеческой природы, притом довольно безжалостное,
ни к чему не способный и ничего не желающий, наконец, существующий
исключительно при темном посредничестве «номера I». В тот момент, когда
на сцене появлялся «номер 2», «номер I» растворялся в нем, и наоборот,
«номер I» рассматривал «номер 2» как мрачную державу своего подсознания.
«Номер 2» сам себе казался камнем, однажды заброшенным на край света и
бесшумно упавшим в ночную бездну. Но в нем самом царит свет, как в
просторных залах королевского дворца, 

прожитая жизнь (лат.).

==112 

высокие окна которого выходят в залитый солнцем мир. Здесь присутствуют
смысл и связь, в противоположность бессвязной случайности жизни «номера
I», который не имеет никаких точек соприкосновения даже с тем, что его
непосредственно окружает. «Номер 2» же, напротив, чувствует свое тайное
соответствие средневековью, эпохе, дух которой — Фауст — так преследовал
Гете. Значит, он тоже знал о «номере 2», и это служило мне утешением.
Фауст — и об этом я догадывался даже с некоторым испугом — значил для
меня больше, нежели мое любимое Евангелие от Иоанна. В нем была некая
жизнь, которой я сочувствовал. А Христос «от Иоанна» был мне чужд, хоть,
может быть, и не в той мере, что чудесный «исцелитель» из Синопсиса.
Фауст был живым соответствием «номера 2», я видел в нем ответ Гете на
вопросы своего времени. И это знание о Фаусте укрепило мою уверенность в
собственной принадлежности человеческому обществу. Я уже не был больше
одиноким чудаком или злой шуткой жестокой природы. Ведь моим крестным
отцом и поручителем был теперь сам Гете.

Но, надо сказать, мои понятия о Фаусте этим и ограничивались. Несмотря
на все свое сочувствие Фаусту, я не принимал гетевскую развязку, а его
легкомысленное отношение к Мефистофелю лично задевало меня, равно как и
гнусная заносчивость Фауста. Но более всего я не мог примириться с
убийством Филемона и Бавкиды.

И в это время мне приснился незабываемый сон, который меня одновременно
и испугал и ободрил. Ночью я оказался в незнакомом месте и медленно шел
вперед, в густом тумане, навстречу сильному, почти ураганному ветру. Я
нес в руках маленький огонек, который в любую минуту мог потухнуть. И
все зависело от того, удержу ли я его при жизни. Вдруг я почувствовал,
что кто-то идет за

==113 

мной. Я оглянулся и увидел огромную черную фигуру, она следовала за мной
по пятам. И в тот же момент, несмотря на сильный испуг, я ясно осознал,
что вопреки всем опасностям, через ночь и бурю я должен пронести и
спасти мой маленький огонек. Проснувшись, я тотчас понял, что этот
«броккенский призрак» — моя собственная тень на облаке, вызванная светом
того огонька. Еще я понял, что этот огонек, единственный свет, которым я
обладал, и был моим сознанием. И это было мое единственное сокровище. И
хоть этот огонь так мал и слаб в сравнении с силами тьмы, все же это —
свет, мой единственный свет.

Это сновидение воистину было озарением: теперь я знал, что «номер I» был
носителем света, а «номер 2» следовал за ним как тень. Моей задачей было
сохранить свет и не оглядываться на vita peracta, на то, что закрыто для
света. Я должен идти против бури, теснящей меня назад, идти в
неизмеримую тьму мира, где нет ничего, лишь внешние очертания, зримые и
обманчивые, того, что невидимо и скрыто. Я, мой «номер I», должен идти
вперед — я должен учиться, зарабатывать деньги, я должен жить, побеждая
трудности, заблуждаться и терпеть поражения. Буря, что наваливалась на
меня, — это время, непрестанно уходящее и непрестанно догоняющее,
настигающее меня. Это мощный водоворот, который втягивает все сущее,
избежать его сможет лишь тот, кто неудержимо стремится вперед, да и то
лишь на миг. Прошлое чудовищно реально, и оно пожирает каждого, кто не
сумеет откупиться правильным ответом.

Итак, я со своими представлениями о мире развернулся на 90°: я узнал,
что мой путь ведет вовне, наружу — в ограниченность и потемки
трехмерности. Наверное, таким же образом Адам когда-то покинул рай: рай
стал для него призраком, а свет был там, где в поте лица своего он будет
распахивать каменистое поле.

==114

В то время я спрашивал себя: «Откуда же берутся такие сны?» Раньше мне
казалось естественным, что сны посланы самим Богом — somma a Deo missa.
Но теперь, когда я приобщился ко всякого рода научным построениям, у
меня возникли сомнения. Можно было, например, предположить, что мое
понимание развивалось и формировалось медленно, и внезапно, во сне
наступил прорыв. Очевидно, это было именно так. Вопрос лишь в том,
почему это произошло и почему это проникло в сознание? Ведь я же ничего
не предпринимал сознательно, дабы навязать такой порядок вещей,
напротив, мои симпатии были всецело на другой стороне. Значит, в самом
деле существует нечто — за кулисами, — некий разум, во всяком случае,
нечто более разумное, чем я; мне никоим образом не могла прийти в голову
эта гениальная мысль, что в свете сознания внутренний мир будет
выглядеть как гигантская тень. Наконец я понял многое, чего не понимал
раньше, и особенно холодные тени замешательства и отчужденности, которые
появлялись на лицах людей, когда я упоминал что-нибудь, что касалось
мира внутреннего.

Итак, я должен забыть о «номере 2», но ни в коем случае не отказываться
от него и ни в коем случае не считать его несуществующим. Это стало бы
искажением моего «я», и, более того, это лишило бы меня возможности
объяснить происхождение сновидений. Я не сомневался в том, что «номер 2»
был каким-то образом связан с возникновением сновидений, я был готов
даже принять его за тот самый внушавший мне их высший разум. Но я
чувствовал, что все более становлюсь «номером I», а он был лишь частью,
подвижной частью более широкого, всеобъемлющего «номера 2». «Номер 2»
был на деле призраком, тем, что называется «Дух тьмы».

Я не знал этого прежде, но тогда — сейчас, когда я оглядываюсь назад, я
уверен в этом, — тогда я сознавал это смутно, хотя чувства мои
подсказывали мне, что это так.

==115 

Таким образом я «порвал» со своим вторым «я», я отделил его от себя,
предоставив ему свободу вести свое, совершенно автономное существование.
Я не связывал его с какой-то определенной личностью, как это принято
делать с привидениями, хотя при моем деревенском происхождении это было
бы естественно. В деревне люди верят в такие вещи, как бы там ни было на
самом деле.

Единственная отчетливая черта моего «Духа» — его связь с прошлым, его
протяженность во времени или, вернее, его временная безграничность. Я не
отдавал себе в этом отчета, точно так же я не имел никакого
представления о его местонахождении в пространстве. Он играл роль крайне
расплывчатую, он всегда находился как бы на заднем плане моего
существования.

Человек и в психическом и в духовном отношении приходит в этот мир с
некоторой ориентацией, заложенной в нем изначально, в соответствии с
привычной для него средой и окружением, — как правило, это некий
родительский мир, своего рода «дух семьи». Однако такой «дух семьи»
большей мерой несет на себе неосознанную печать «духа времени». Когда
«дух семьи» представляет собою consensus omnium*, это означает
стабильность и спокойствие, но в большинстве мы встречаем обратные
случаи, что порождает ощущение нестабильности и неуверенности.

Дети в гораздо большей степени реагируют не на то, что взрослые говорят,
но на нечто трудно поддающееся определению в окружающей их духовной
атмосфере. Ребенок бессознательно приспосабливается к ней, и у него
возникают обусловленные атмосферой черты характера. Особого рода
религиозные переживания, которые появля- 

общее согласие (лат.).

==116 

лись у меня уже в раннем детстве, были естественной реакцией на общий
дух родительского дома. Религиозные сомнения, которые позднее овладели
моим отцом, не могли возникнуть вдруг и внезапно. Такого порядка
революции во внутреннем мире человека, как и в мире вообще, в течение
долгого времени бросают тень на все вокруг, и тень эта увеличивается по
мере того, как наше сознание противится этому. И чем более отец мой
боролся со своими сомнениями и внутренним беспокойством, тем сильнее это
сказывалось на мне.

Я никогда не думал, что это было влиянием матери, она была слишком
прочно соединена с некими иными основами бытия, хотя это никогда не
казалось мне результатом твердости ее христианской веры. Для меня это
было как-то связано с животными, деревьями, горами, лугами и водяными
потоками — все это самым странным образом контрастировало с ее внешней
традиционной религиозностью. Эта скрытая сторона ее натуры так
соответствовала моим собственным настроениям, что я чувствовал себя с
нею удивительно легко и уверенно, она сообщала мне ощущение твердой
почвы под ногами. Мне никогда не приходило в голову, насколько
«языческой» была эта ее почва. Но это она поддерживала меня в начавшем
тогда уже оформляться конфликте между отцовской традицией и влиянием сил
прямо противоположных, странных, бессознательно волновавших меня.

Оглядываясь назад, я вижу, сколь сильно мой детский опыт повлиял на
будущие события и помог мне принять новые обстоятельства, связанные с
религиозным кризисом моего отца, утратой многих иллюзий, помог мне
принять мир таким, каков он есть и каким я его знаю сейчас, но не знал
вчера. Хотя все мы живем своей собственной жизнью, но тем не менее, и в
большей степени, все мы являемся представителями, жертвами и против-

==117 

никами того коллективного бессознательного, чья жизнь исчисляется
веками. Мы можем всю жизнь думать, что мы следуем собственным желаниям,
так никогда и не осознав, что в большинстве своем мы лишь статисты в
этом мире, на этой сцене. Существуют вещи, которые, хотим мы того или
нет, знаем мы о них или не знаем, воздействуют на нашу жизнь, и тем
больше, чем меньше мы это осознаем.

Так по крайней мере часть нашего существа живет в некоем безграничном
времени — та часть, которую я сам — для своих собственных нужд —
обозначил как «номер 2». Это не мой личный случай, это присуще всем, что
доказывается существованием религии, которая обращена именно к этому
внутреннему человеку и уже две тысячи лет всерьез пытается вывести его
на поверхность нашего сознания, провозгласив своим девизом: Noli foras
ire, in interiore homine habitat veritas*.

С 1892 по 1894 год у меня было несколько тяжелых разговоров с отцом. Он
изучал восточные языки в Геттингене и посвятил свою диссертацию арабской
версии «Песни песней». Это героическое время закончилось вместе с
выпускными экзаменами. С тех пор он забыл свои филологические дарования.
Став деревенским священником, он с энтузиастическим чувством погружался
в студенческие воспоминания и, раскуривая длинную студенческую трубку,
думал, что его женитьба была не совсем тем, чем он ее воображал. Он
делал много добра людям — слишком много, — и, как следствие, он был
легко раздражим. Родители оба прилагали большие усилия, чтобы жить
благочестивой жизнью, а в результате между ними 

Не устремляй свои помыслы вовне, истина — внутри нас (лат.).

==118 

все чаще возникали тяжелые сцены. Все это не способствовало укреплению
веры.

В это время его раздражительность и неудовлетворенность усилились, и его
состояние стало меня тревожить. Мать избегала всего, что могло его
разволновать, и уклонялась от споров. И хотя я понимал, что она права и
нужно стараться вести себя именно так, я часто не мог сдержаться. Я
обычно никак не реагировал на его раздражительные выходки, но когда он,
казалось, был в более мирном настроении, я пытался завязать с ним
беседу, надеясь понять, что с ним происходит и что он сам обо всем об
этом думает. Было очевидно, что что-то особенно мучит его, и я
подозревал, что это имеет отношение к его вере. По каким-то намекам я
заключил, что его одолевают сомнения. Это, казалось мне, было неизбежно
— он не пережил опыта, подобного моему. Мои безуспешные попытки
поговорить с ним утверждали меня в этой мысли/ на все мои вопросы я
получал все те же знакомые мертвые ответы, или он равнодушно пожимал
плечами, что вконец выводило меня из себя. Я не мог понять, почему он не
желает воспользоваться этой ситуацией и вступить в борьбу. Правда, я
видел, что мои вопросы огорчали его, но я все же надеялся на
конструктивный разговор. Я не мог себе вообразить, что его знание о Боге
нуждается в каких-то доказательствах. Я достаточно разбирался в
эпистемологии, чтобы понимать, что знания такого рода не могут быть
доказаны, но мне было в равной степени ясно, что в доказательстве
существования Бога было не больше нужды, чем в доказательстве красоты
солнечного заката или загадочной способности ночи будить наше
воображение. Я пытался, наверное неловко, поделиться этими очевидными
истинами с ним, надеясь помочь ему примириться с судьбою. Ему же
необходимо было с кем-то ссориться, и он ссорился со своей семьей и с
самим собой. Почему он не переносил

==119 

свои обиды на Бога, этого таинственного auctor rerum creatorum*,
Единственного, Кто действительно отвечал за все страдания мира? Он бы,
безусловно, получил в ответ одно из тех магических, безгранично глубоких
и способных изменить судьбу сновидений, которые Бог посылал мне, хоть я
и не просил Его. Я не знаю — почему, но это так. Бог даже позволил мне
взглянуть на то, что было частью Его мира. И это последнее было тайной,
которую я не смел или не мог открыть отцу. Может быть, я бы смог это
сделать, будь он способен открыть для себя непосредственное знание о
Боге. Но в наших беседах я никогда не доходил до этого, я почему-то
делал акцент на интеллектуальном, будто нарочно избегая
психологического, эмоционального, — я боялся задеть его чувства. Но даже
такого рода приближение к опасной теме всякий раз действовало на него,
как красная тряпка на быка, вызывая раздражение, совершенно для меня
непонятное. Так я был не способен постичь, как может совершенно
рассудочный аргумент вызывать такое эмоциональное сопротивление.

Эти бесплодные споры мы вынуждены были в конце концов оставить,
разойдясь недовольные друг другом и сами собою. Теология сделала нас
чужими. Я снова воспринял это как роковое поражение, однако теперь я не
чувствовал себя одиноким. Я смутно догадывался, что мой отец тоже
повержен своею судьбою. Он был одинок. У него не было друга, с которым
он мог бы поговорить: по крайней мере в нашем кругу я не знал никого, к
кому бы я мог обратиться за советом. Однажды я слышал, как он молится:
он отчаянно боролся за свою веру. Я был потрясен и возмущен
одновременно, когда увидел, как безнадежно он обречен на свое богословие
и на свою церковь. А они вероломно покинули его, отняв у него 

Творец всего сущего (лат.).

==120 

всякую возможность познать Бога. Теперь я наконец понял тот свой детский
опыт: Бог сам разрушил в моем сне богословие и основанную на нем
Церковь. Но с другой стороны. Он сам же и позволил все это, равно как и
допустил многое другое. Ведь было бы смешно думать, что это было во
власти людей. Что — люди? Они родились глупыми и слепыми, как щенята,
как все Божьи твари, и они одарены скудным светом, что не в состоянии
разогнать тьму, в которой они и блуждают. Я был уверен, что ни один из
известных мне богословов не видел своими глазами тот «свет, что во тьме
светит», иначе ни один из них не смог бы учить других своему богословию.
Мне нечего было делать с богословием, оно ничего не говорило моему опыту
и знанию Бога. И не надеясь на знание, оно требовало лишь веры. Это
стоило моему отцу огромного напряжения всех сил и закончилось провалом.
Но столь же беззащитен он был и перед психиатром. В смешном материализме
психиатрЬв, так же как и в богословии, было нечто, во что нужно было
верить. Я был более чем уверен, что и тому, и другому недостает
гносеологической критики и опытных данных.

На моего отца, очевидно, произвело сильное впечатление то, что при
исследовании мозга психиатры будто бы обнаружили в той части мозга, где
должен был быть дух, одну лишь «материю» и ничего «воздушного». Это
подтвердило его подозрения и страх, что, начав изучать медицину, я стану
материалистом. Для меня же все это лишний раз доказывало, что я не
должен верить ни во что, ведь я уже знал — материалисты, как и
богословы, попросту верят в свои собственные определения. И я понял, что
мой отец попал из огня да в полымя. Я понял, что столь высоко
превозносимая вера сыграла с ним роковую шутку, и не только с ним одним,
но с большинством серьезных и образованных людей, которых я знал.
Первородным грехом

==121 

веры мне представляется то, что она предвосхищает опыт. Откуда,
например, богослову известно, что Бог преднамеренно одни вещи
устраивает, а другие — «допускает», или же откуда известно психиатру,
что материя обладает свойствами человеческого духа? Мне не грозила
опасность впасть в материализм, но эта опасность, очевидно, существовала
для моего отца. Похоже, что кто-то рассказал ему о гипнозе, поскольку он
тогда, как я успел заметить, читал книгу Бернгайма о гипнозе,
переведенную 3. Фрейдом. Это было что-то новое, до сих пор он читал лишь
романы и путевые заметки. Все «умные» книги считались предосудительными.
Но это чтение не сделало отца счастливее, Его депрессия усилилась, а
приступы ипохондрии становились все чаще. В последние годы он жаловался
на боли в области кишечника, но врач не находил ничего определенного.
Теперь же он стал говорить, будто чувствует «камень в животе». Долюе
время мы не придавали этому значения, но наконец и врач начал
беспокоиться. Это было в конце лета 1895 года.

Весною началась моя учеба в Базельском университете. Единственное время
в моей жизни, когда я откровенно скучал — школьные годы, — закончилось,
и передо мной распахнулись золотые ворота в universitas litterarum*,
академическую свободу: я услышу правду о природе, я узнаю все о
человеке, о его анатомии и физиологии, о неких исключительных
биологических состояниях, т. е. о болезнях. Наконец, я смогу вступить в
«Zofingia», студенческое братство, к которому в свое время принадлежал
мой отец. Когда я был еще юным «фуксом», он даже ездил вместе со мною на
организованную братством экскурсию в одну знаменитую своими виноделами
маркграфскую деревню. Там же на пирушке он произнес веселую речь, в
которой, "' университетская ученость (лит.).

==122 

к моему восхищению, обнаружился беззаботный дух его студенческого
прошлого. Тогда я понял, что с окончанием университета его жизнь как бы
остановилась и омертвела, и мне припомнилась студенческая песня: Sie
zogen mit gesenktem Blick In das Philisterland zurьck 0 jerum, jerum,
jerum 0 quae mutatio rerum*

Эти слова тяжелым камнем легли мне на душу. Ведь он, как и я, был
когда-то юным студентом; и ему, как мне, открывался целый мир; и перед
ним, как передо мною, лежали неисчислимые сокровища знаний. Что же могло
случиться? Что сломило его, и почему все ему опротивело? Я не находил
ответа. Речь, которую он произнес в тот летний вечер, была последним его
воспоминанием о времени, когда он был тем, кем хотел. Вскоре его
состояние ухудшилось. Поздней осенью 1895 года он уже был прикован к
постели, а в начале 1896 года — умер.

Я пришел домой после лекций и спросил, как он. «Ах, как всегда. Он очень
плох», — ответила мать. Он что-то прошептал ей, и она, намекая мне
взглядом на его лихорадочное состояние, сказала: «Он хочет знать, сдал
ли ты государственный экзамен?» Я понял, что должен солгать: «Да, все
хорошо». Он вздохнул с облегчением и закрыл глаза. Немного погодя я
подошел к нему снова. Он был один. Мать была чем-то занята в соседней
комнате. По его тяжелому и хриплому дыханию я понял, что это агония. Я
стоял у его постели, как прикованный. Я еще никогда не видел, как
умирают люди. Вдруг он перестал дышать. Я все ждал и ждал следующего
вдоха. Но его не было. Тут 

Пряча глаза, они тащатся обратно, в страну филистеров, — увы, ничто не
остается неизменным (нем., лат.).

==123 

я вспомнил о матери и вышел в соседнюю комнату. Она вязала там у окна.
«Он умер», — сказал я. Мать подошла вместе со мной к постели. Отец был
мертв. «Как быстро все-таки это произошло», — сказала она как будто с
удивлением.

Потом были дни, мрачные и мучительные, и в моей памяти мало что от них
осталось. Однажды мать сказала своим «вторым» голосом, обращаясь то ли
ко мне, то ли в пространство: «Для тебя он умер как раз вовремя», — что,
как мне казалось, означало: «Вы не понимали друг друга, и он мог бы
стать тебе помехой». Это, должно быть, соответствовало ее «номеру 2».

Но это «для тебя» было ужасно, вдруг я почувствовал, что какая-то часть
моей жизни превращается в «прошлое» и уходит безвозвратно. С другой
стороны, я сразу повзрослел, я стал мужчиной, и я стал свободен. После
смерти отца я перешел в его комнату, а в семье занял его место. Теперь я
был обязан каждую неделю давать матери деньги на хозяйство, сама она не
умела экономить, да и вообще не умела считать деньги.

Через шесть недель после своей смерти отец пришел ко мне во сне. Он
появился передо мной внезапно и сказал, что приехал с каникул, что
хорошо отдохнул и теперь возвращается домой. Я думал, что он станет
упрекать меня, зачем я занял его комнату. Но об этом речи не было. И мне
стало стыдно оттого, что я считал его мертвым. Через несколько дней
сновидение повторилось: мой отец выздоровел и вернулся домой, и опять я
упрекал себя за то, что думал о нем, как о мертвом. Я спрашивал себя
снова и снова: «Что означает это его постоянное возвращение? Почему во
сне он кажется таким реальным?» Это мое ощущение было настолько живо и
сильно, что я впервые в жизни стал задумываться о жизни после смерти.

==124 

Со смертью отца возникло множество проблем, связанных с возможностью
моей дальнейшей учебы. Часть родственников матери полагали, что я должен
подыскать себе место продавца в одном из торговых домов и как можно
быстрее начать зарабатывать. Младший брат матери вызвался помочь ей, так
как денег на жизнь не хватало. А дядя с отцовской стороны стал помогать
мне. Под конец учебы я задолжал ему 3000 франков. Остальные деньги я
заработал сам, будучи младшим ассистентом, кроме того, я занимался
распродажей небольшой коллекции антиквариата, которую унаследовал от
одной из теток.

Я не жалею о тех днях бедности — я научился ценить простые вещи. Я очень
хорошо помню, как однажды мне подарили коробку сигар. Это казалось мне
роскошью. Сигар хватило на целый год: я позволял себе только одну по
воскресеньям.

Оглядываясь назад, я могу сказать лишь одно: студенческие годы были
прекрасным временем. Все было одухотворено, и все было живо; у меня
появились друзья. На собраниях «Zofingia» я иногда делал доклады по
психологии и богословию. Мы часто и горячо спорили, и не только о
медицине. Мы говорили о Шопенгауэре и Канте, мы разбирались в
стилистических тонкостях Цицерона, мы занимались, наконец, философией и
теологией. Короче говоря, мы располагали всем, что могли дать нам
классическое образование и культурная традиция.

Самым близким моим другом был Альберт Оэри. Наша дружба закончилась лишь
с его смертью, в 1950 году. Собственно, наши отношения были на 20 лет
старше нас самих, они начались в конце 60-х годов прошлого столетия,
когда познакомились и подружились наши отцы. Од-

==125 

нако судьба разлучила их довольно рано, тогда как мы с Оэри держались
вместе до самого конца.

Я узнал Оэри как члена «Zofingia». Он был веселым и дружелюбным
человеком, увлекательным рассказчиком. В тот момент на меня произвело
большое впечатление то, что он был внучатым племянником Якоба
Буркгардта, который нам, юным базельским студентам, казался великим
человеком; и этот почти легендарный человек жил и работал где-то
поблизости.

Оэри даже внешне чем-то напоминал его: чертами лица, походкой, манерой
речи. Во многом благодаря моему Другу я узнал и Бахофена, которого,
равно как и Буркгардта, я встречал иногда на улице. Но более, нежели
эта, внешняя сторона нашего знакомства, меня привлекали его
задумчивость, его образ мыслей, его знание истории и неожиданная
зрелость его политических суждений, меткость его оценок и характеристик
— зачастую убийственная. Он умел увидеть тщеславие и пустоту за пышной
риторикой.

Третьим в нашей компании был, увы, рано умерший Андреас Вишер, долгое
время руководивший госпиталем в Урфе (Малайзия). Как часто спорили мы за
кружкой пива обо всем на свете, и эти беседы, наверное, были лучшим, что
осталось в моей памяти от студенческих лет.

Профессия и место жительства вынудили нас в последующие 10 лет не часто
видеть друг друга. Но как счастливы были мы с Оэри, когда уже в зрелые
годы параллельные прямые вдруг пересеклись и судьба снова свела нас
вместе.

Когда нам было по 35, мы решили отправиться в морское путешествие на
моей яхте; нашим морем было Цюрихское озеро. Нашей командой стали три
молодых врача, с которыми я работал в то время. Мы доплыли до
Валенштадта и возвратились обратно. Дул свежий ветер. Оэри взял с собою
Фоссов перевод «Одиссеи» и читал нам о волшебнице Цирцее и ее острове.
Прозрачная гладь озера блестела на солнце, и берега были окутаны
серебристою дымкой.

==126 

Был нам по темным волнам провожатым

надежный попутный Ветер, пловцам благовеющин друг, парусов надуватель
Послан приветоречивою, светлокудрявои богиней...*

Еще неподвижно брезжили перед нами легкие гомеровские образы, как мысли
о будущем/ о великом путешествии pelagus mundi**, которое нам еще
предстояло. Оэри, который долго медлил и колебался, вскоре после этого
женился, мне же судьба подарила — как Одиссею — путешествие в царство
мертвых"*.

Потом началась война и видеться мы стали редко, разговаривали только о
том, что волновало всех вокруг, что было «на переднем плане». Но
продолжалась другая наша беседа «без слов», когда я угадывал, о чем он
хотел меня спросить. Он был очень мудрым другом и хорошо знал меня. Его
молчаливое понимание и его неизменная верность значили для меня очень
много. В последние десять лет его жизни мы вновь часто встречались,
потому что знали, что тени становятся все длиннее.

В студенческие годы у меня была возможность обсуждать столь волновавшие
меня религиозные вопросы. К нам в дом часто приходил один богослов,
бывший викарий моего отца. Кроме феноменального аппетита (я казался себе
тенью рядом с ним), он обладал весьма обширной ученостью. Я узнал от
него не только многие вещи из 

Одиссея, XI, 6—8. Пер. В.А-Жуковского. 

* по морю вселенной (лат.). 

** Этот гомеровский образ означал для Юнга то же, что и аналогичный
сюжет в «Божественной комедии» или классическая Вальпургиева ночь в
«Фаусте». Путешествие в царство мертвых, погружение в Аид, в переносном
смысле было для Юнга тем же обращением к темному миру бессознательного.
Этот же образ он использует в главе «Встреча с бессознательным». — Прим.
А. Я.

==127 

области патристики и христианской догматики, но и некоторые новые
течения протестантской теологии. В те дни у всех на устах была теология
Ричля. Его исторические аналогии раздражали меня, особенно пресловутое
сравнение Христа с поездом. Студенты-теологи, которых я знал по
«Zofingia», кажется, были вполне довольны его теорией об историческом
эффекте Христова подвижничества. Мне же это представлялось не просто
бессмыслицей, но мертвечиной. К тому же мне в принципе не нравилась
тенденция придавать Христу слишком большое значение и делать из него
единственного посредника между людьми и Богом. Это противоречило
собственным словам Христа о Святом Духе, которого «пошлет Отец во имя
Мое»*.

Святой Дух для меня был проявлением непостижимого Бога. Деяния его были
не только возвышенны, они были того странного и сомнительного свойства,
в каком я понимал для себя поступки Яхве, последнего же я наивно
идентифицировал с христианским Богом, как меня учили перед конфирмацией.
(Я еще не осознавал тогда, что «дьявол», строго говоря, был рожден
вместе с христианством.) «Her fesus», безусловно, был человеком и потому
был сомнителен, он был всего лишь рупором Святого Духа. Этот мой в
высшей степени неортодоксальный взгляд, на 90°, если не на все 180°,
расходившийся с традиционным богословием, естественно натолкнулся на
полное непонимание. Разочарование, которое я тогда почувствовал,
постепенно привело меня к своего рода равнодушию и усилило мою веру в
собственный опыт. Вслед за Кандидом я мог повторить: «Tout cela est bien
dit — mais il faut cultiver notre jardin»*", — подразумевая под этим мои
собственные занятия.

За первые годы своей учебы в университете я открыл, что хоть наука и
способна предложить широкие возмож- 

Ин. 14,26. — Прим. пер. 

* Это вы хорошо сказали, но надо возделывать наш сад (фр.).

==128 

ности для познания, возможности эти тем не менее довольно ограниченны и
касаются главным образом вещей специальных. Из того, что я прочел по
философии, становилось очевидно, что все дело в существовании души. Без
нее невозможно какое бы то ни было глубокое проникновение в существо
явлений. Но нигде об этом не было и речи. Повсюду это предполагалось как
нечто само собой разумеющееся, но даже если кто-то и упоминал о душе/
как К. Г. Карус, то это были не более чем философские спекуляции,
одинаково легко принимающие ту или иную форму. Я никак не мог уяснить
для себя это.

К концу второго семестра я сделал еще одно открытие: отец одного моего
однокурсника был историком искусств, и в его библиотеке я нашел
маленькую книжку о спиритизме, изданную в 1870-х годах. Речь в ней шла о
спиритизме и его истоках, автор был теологом. Мои первоначальные
сомнения быстро рассеялись, я увидел, что в принципе эти явления похожи
на те истории, которые я слышал в своем деревенском детстве. Материал
был, конечно, подлинный. Но возникал другой важный вопрос: были ли эти
истории правдивы с точки зрения естественных законов? — ответить на него
с уверенностью я не мог. Однако я смог установить, что в разное время в
разных концах земХи появлялись одни и те же истории.

Должна была существовать какая-то причина, и эта причина не могла быть
связана с общими религиозными предпосылками. Это был не тот случай.
Скорее всего дело было в некоторых объективных свойствах человеческой
психики. Но вот здесь-то — в том, что касалось объективных свойств
психики, — я не мог найти абсолютно ничего, кроме разве что всякого рода
измышлений философов о душе.

Наблюдения спиритов, какими бы странными и сомнительными они ни казались
мне вначале, были все же первым объективным свидетельством о психических
фе-

==129 

номенах. Мне запомнились имена Крукса и Целльнера, и я прочел всю
доступную на тот момент литературу по спиритизму. Естественно, я пытался
говорить об этом с друзьями, но, к моему удивлению, они реагировали
отчасти насмешливо, отчасти недоверчиво, а подчас даже с некоторой
настороженностью. Меня поражала уверенность, с которой они утверждали
принципиальную невозможность и трюкачество во всем, что связано с
привидениями и столоверчением, но, с другой стороны, я чувствовал
очевидную напряженность в их тоне. Я тоже не был уверен в совершенной
правдивости всего этого, но почему, в конце концов, привидений не должно
быть? Как мы узнаем, что нечто «невозможно»? А главное, почему это так
пугает? Я находил тут для себя множество интересных возможностей. Они
вносили разнообразие и некую скрытую глубину в мое существование. Могли
ли, например, сновидения иметь какое-то отношение к призракам?
Кантовские «Сновидения духовидца» пришлись очень кстати, а скоро я
открыл для себя такого писателя, как Карл Дюпрель, который рассматривал
эти явления с точки зрения философии и психологии. Я раскопал
Эшенмайера, Пассавана, Юстинуса Кернера и Герреса и прочел семь томов
Сведенборга.

«Номер 2» моей матери полностью разделял мой энтузиазм, однако все
остальные очевидно меня не одобряли. До сих пор я разбивался о каменную
стену общепринятых традиций, теперь же я почувствовал твердость
человеческих предрассудков и положительную неспособность людей признать
существование сверхъестественных явлений; причем я встретил такого рода
отношение даже среди близких друзей. Для них это все выглядело куда
хуже, чем мое увлечение теологией. У меня было такое чувство, будто весь
мир против меня. Все, что вызывало у меня жгучий интерес, другим
казалось туманным, несущественным и, как правило, настораживало.

==130 

Но чего же они боялись? Этого я не мог объяснить. В конце концов, в том,
что существуют вещи, не вмещающиеся в ограниченные категории
пространства, времени и причинности, не было ничего невозможного и
предосудительного. Известно ведь, что животные заранее чувствуют
приближение шторма или землетрясения, что бывают сновидения,
предвещающие смерть других людей, что часы иногда останавливаются в
момент смерти, а стаканы разлетаются на мелкие кусочки. Все эти вещи
принимались как должное в мире моего детства. А сейчас я, очевидно, был
единственным человеком, который когда-либо слышал о них. Со всей
серьезностью я спрашивал себя, что же это за мир, куда я попал?
Городской мир явно ничего не знал о деревенском мире, о мире гор, лесов
и рек, животных и «неотделившихся от Бога» (читай: растений и
кристаллов). Меня устраивало такое объяснение. Оно добавляло мне
самоуважения, я понял, что, несмотря на всю свою ученость, городской мир
довольно ограничен. Это мое убеждение было небезопасно, я стал
важничать, я стал критичен и агрессивен, что меня безусловно не
украшало. Наконец ко мне снова вернулись мои старые сомнения и
депрессии, чувство собственной неполноценности — тот порочный круг, из
которого я решил вырваться любой ценой. Я больше не желал быть изгоем и
пользоваться сомнительной репутацией чудака.

После моего первого вводного курса я стал младшим ассистентом на кафедре
анатомии, и в следующем семестре профессор назначил меня ответственным
по курсу гистологии, что меня вполне устраивало. Меня более всего
интересовала эволюционная теория и сравнительная анатомия, кроме того, я
уже был знаком с неовитализмом. При этом меня привлекала чисто
морфологическая точка зрения. Иначе обстояло дело с физиологией. Мне
были

==131 

глубоко неприятны все эти вивисекции, которые производились, по-моему,
исключительно в целях наглядной демонстрации. Я никогда не мог
отделаться от мысли, что животные сродни нам, что они не просто
автоматы, используемые для демонстрации экспериментов. Поэтому я
пропускал лабораторные занятия, когда только мог. Я понимал, что опыты
на животных небесполезны, но их демонстрация казалась мне жуткой и
варварской, а главное, я не видел в ней необходимости. У меня было
достаточно воображения, чтобы представить всю процедуру по одному лишь
скупому описанию. Мое сочувствие к животным происходило не из
буддистских аллюзий шопенгауэровой философии, но покоилось на более
глубоком основании — на восходящем к давним временам бессознательном
отождествлении себя с животными. В то время, конечно, я совершенно не
знал об этом психологическом факторе. Мое отвращение к физиологии было
столь велико, что экзамен я сдал с большим трудом. И все же я его сдал.

В последующие клинические семестры я был так занят, что у меня
совершенно не оставалось времени заниматься посторонними вещами. Я мог
читать Канта лишь по воскресеньям. Я увлекался тогда Гартманом. Одно
время я включил в свою программу Ницше, но так и не решился приступить к
нему, я чувствовал себя недостаточно подготовленным. О нем в то время
много говорили, в большинстве враждебно, причем «компетентные»
студенты-философы, из чего я заключил, что он вызывает неприязнь в
академических философских кругах. Высшим авторитетом там был,
разумеется, Якоб Буркгардт, и его критические замечания о Ницше
передавались из уст в уста. Более того, в университете были люди, лично
знававшие Ницше, и они могли порассказать о нем разного рода нелестные
вещи. В большинстве своем они Ницше не читали, но говорили они
преимущественно о его слабостях и чудачествах: о его желании играть в
«денди», о его манере играть

==132 

на фортепиано, о его стилистических несуразностях — о всех тех
странностях, которые так действовали на нервы добропорядочным жителям
Базеля. Такие вещи, конечно, не могли заставить меня отказаться от
чтения Ницше, скорее наоборот, были лишь поводом, порождая тайный страх,
что я, быть может, схож с ним, по крайней мере в том, что касалось моей
«тайны» и моей отверженности. Может быть, — кто знает — у него были
тайные мысли, чувства и прозрения, которые он имел несчастье открыть
людям, и никто не понял его. Очевидно, он был исключением из правил или
по крайней мере считался таковым, своего рода lusus naturae*, чем я не
желал быть ни при каких обстоятельствах. Я боялся, что и обо мне будут
говорить, как о Ницше, — «один такой»... Конечно, si parva componere
magnis licet**, — он уже профессор, написал много книг и достиг
невообразимых высот. Он родился в великой стране — Германии, в то время
как я был только швейцарцем и сыном деревенского священника. Он говорил
на изысканном Hochdeutsch, он знал латынь и греческий, а может быть, и
французский, итальянский и испанский, тогда как единственный язык, на
котором с уверенностью изъяснялся я, был Waggis-Baseldeutsch. Он, имея в
своем распоряжении все это великолепие, мог себе позволить быть
несколько эксцентричным. Но я не мог себе позволить узнать в его
странностях — себя.

Несмотря на все свои опасения, я все же чувствовал непреодолимое
любопытство и наконец решился читать. «Несвоевременные мысли» были
первой книгой, попавшей мне в руки. Я увлекся и вскоре прочел «Так
говорил Заратустра». Как и гетевский «Фауст», эта книга стала огромным
событием в моей жизни. Заратустра был Фаустом Ницше, и мой «номер 2»
стал теперь похож на Заратустру, 

игра природы (лат.). 

* если возможно великое сравнивать с малым (лат.).

==133 

хотя разница между ними была как между кротовой норой и Монбланом.
Заратустра несомненно имел в себе что-то болезненное. Был ли болезненным
мой «номер 2»? Мысль об этом переполняла меня ужасом, долгое время я
отказывался признать это, но она появлялась снова и снова в самые
неожиданные моменты, и каждый раз я чувствовал физический страх. В конце
концов мне пришлось серьезно задуматься. Ницше открыл свой «номер 2»
достаточно поздно, когда ему было за тридцать, тогда как я знал его с
детства. Ницше говорил наивно и неосторожно о том, о чем говорить не
должно, говорил так, будто это было вполне обычной вещью. Но я очень
скоро заметил, что такие разговоры ни к чему хорошему не приводят. Как
он мог, при всей своей гениальности, будучи еще молодым человеком, но
уже профессором, — как он мог приехать в Базель, не предполагая, что его
здесь ждет? Как человек гениальный, он должен был заметить, насколько он
не соответствует этому городу. Было какое-то болезненное недопонимание в
том, что он бесстрашно и ни о чем не подозревая дал своему «номеру 2»
заговорить с миром, который о таких вещах не знал и не хотел знать. Он
был движим детской надеждой найти людей, которые смогли бы разделить его
экстазы и принять его «переоценку ценностей». Но он нашел только
образованных филистеров и оказался в трагикомическом одиночестве, как
всякий/ кто сам себя не понимает и кто свое сокровенное обнаруживает
перед темной убогой толпой. Отсюда его напыщенный язык, нагромождение
метафор и восторгов — все, чем он тщетно стремился привлечь внимание
мира, сделаться внятным для него. И он упал — сорвался, как тот акробат,
который пытался выпрыгнуть из себя. Он не ориентировался в этом мире —
«dans ce meilleur des mondes possibles»* и был похож на одержимого, к
которому все окружающие относятся с предупредительной осторожностью.
Среди 

лучшем из миров (фр.).

==134 

моих друзей и знакомых я знал лишь двоих, открыто объявивших себя
последователями Ницше, — оба были гомосексуалистами. Один из них
покончил с собой, другой постепенно опустился, считая себя непризнанным
гением. Все остальные попросту не заметили Заратустры, поскольку были в
принципе далеки от подобных вещей.

Как «Фауст» в свое время открыл для меня какую-то дверь, так
«Заратустра» захлопнул ее, причем основательно и на долгое время. Я
чувствовал себя как тот старый крестьянин, который обнаружил, что две
его коровы удавились в одном хомуте, и на вопрос маленького сына «Как
это произошло?» отвечает: «Heiri, vo dam redt me nit»*.

Я понимал, что невозможно достигнуть чего бы то ни было, говоря о вещах,
не известных никому. Наивный не замечает, какое оскорбление он наносит
людям, говоря с ними о том, чего они не знают. Подобную беспардонность
прощают только писателям, журналистам или поэтам. Я стал понимать, что
новые идеи, или даже старые, но в каком-то необычном ракурсе, можно
сообщать лишь посредством фактов. Факты долговечны, от них не уйдешь,
рано или поздно кто-нибудь обратит на них внимание и вынужден будет
признать. Я понял, что за неимением чего-то лучшего я лишь рассуждал,
вместо того чтобы приводить факты, и я понял, что именно этого мне и
недостает. У меня не было ничего, что можно было бы «взять в руки»,
более чем когда-либо я нуждался в чистой эмпирии. Я стал считать это
недостатком философов — их многословие, превышающее опыт, их умолчание
там, где опыт необходим. Мне казалось, что неведомо как, но я очутился в
алмазной долине, и я не мог убедить в этом никого, даже самого себя,
потому что те россыпи камней, которые я захватил с собою, при ближайшем
рассмотрении оказались горстью песка. 

Эх, да что об этом говорить (швеиц. диалект).

==135 

Это было в 1898 году, когда я начал всерьез думать о своем будущем и о
своей профессии. Нужно было выбирать специальность, и выбор лежал между
хирургией и терапией. Я больше склонялся к первому в силу того, что
получил специальное образование по анатомии и отдавал предпочтение
анатомической патологии, и я, вероятно, сделал бы хирургию моей
профессией, если бы располагал необходимыми финансовыми средствами. Меня
постоянно тяготило то, что ради учебы я вынужден буду залезать в долги.
Я знал, что после выпускного экзамена как можно скорее должен буду
зарабатывать себе на хлеб. Я видел себя ассистентом в какой-нибудь
провинциальной больнице, где было больше шансов получить хорошо
оплачиваемую должность, нежели в клинике. Более того, получить место в
клинике возможно было лишь по протекции или сумев расположить к себе
заведующего. Зная свои сомнительные способности по части общительности и
привлечения всеобщих симпатий, я не рассчитывал на подобную удачу и
тешил себя скромной перспективой получить место в какой-нибудь скромной
больнице. Все остальное зависело от моего трудолюбия и моих
способностей.

Однако во время летних каникул случилось нечто, чему суждено было
произвести на меня глубокое впечатление. Однажды днем я сидел в своей
комнате и читал учебники. В соседней комнате, за прикрытой дверью,
сидела моя мать и вязала. То была наша столовая, и там стоял круглый
обеденный стол орехового дерева. Он был из приданого моей бабушки по
отцовской линии, на тот момент ему было лет семьдесят. Мать сидела у
окна, примерно за метр от стола. Сестра была в школе, а служанка на
кухне. Внезапно раздался треск. Я вскочил и бросился в комнату. Мать в
замешательстве сидела в кресле, вязанье выпало у нее из рук. Она
проговорила заикаясь: «Ч-ч-что случи-

==136 

лось? Это было прямо возле меня», — и показала на стол. Тут мы увидели,
что произошло. Столешница раскололась до середины, причем трещина не
задевала ни одного места склейки и проходила по одному сплошному куску
дерева. Я лишился речи. Как такое могло случиться? Стол из прочного
орехового дерева, он сох в течение семидесяти лет — как мог он
расколоться в летний день при сравнительно большой влажности? Если бы он
стоял рядом с горячей плитой в холодный, сухой зимний день, тогда это
можно было бы понять. Что же должно было произойти такого чрезвычайного,
что спровоцировало взрыв? «Странные вещи случаются», — подумал я. Мать
покачала головой и сказала своим «вторым» голосом: «Да, да, это что-то
да значит». На меня это против воли сильно подействовало, и я злился на
себя более всего за то, что мне нечего сказать.

Каких-нибудь две недели спустя я пришел домой в шесть вечера и нашел
всех обитателей нашего дома: мою мать, четырнадцатилетнюю сестру и
служанку — в большом волнении. Примерно час назад снова раздался грохот.
На этот раз причиной был не стол, звук послышался со стороны буфета,
тяжелого и старого, ему было без малого сто лет. Они уже оглядели его
весь, но не нашли ни единой трещины.

Я тут же обследовал буфет и все, что было поблизости, но безуспешно.
Тогда я его открыл и стал перебирать содержимое. На полке для посуды я
нашел хлебницу, а в ней буханку хлеба и нож с разломанным лезвием.
Рукоять ножа лежала в одном из углов хлебницы, в остальных я нашел
осколки лезвия. Ножом пользовались, когда пили кофе, и затем спрятали
сюда. С того момента к буфету никто не подходил.

На следующий день я отнес разломанный нож к одному из лучших литейщиков
города. Он осмотрел излом в лупу и покачал головой. «Этот нож, — сказал
он, — в полном порядке. В стали нет никаких дефектов. Кто-то умыш-

==137 

ленно отламывал от него кусок за куском. Это можно сделать, если зажать
лезвие в щели выдвижного ящика. Или если бросить его с большой высоты на
камень. Хорошая сталь не может просто так расколоться. Кто-то подшутил
над вами»·.

Мать и сестра были тогда в комнате, внезапный шум их испугал; «номер 2»
моей матери взирал на меня со значением, и мне снова было нечего
сказать. Я был совершенно растерян и не мог найти никакого объяснения
случившемуся, я сам на себя злился, тем более что был буквально потрясен
всем этим. Почему и каким образом раскололся стол и разломалось лезвие
ножа? Предположить здесь обыкновенную случайность было бы слишком
легкомысленно. Это казалось столь же невероятным, как если бы вдруг Рейн
потек вспять — просто так по прихоти случая. Все остальные возможности
исключались ео ipso**. Так что же это было?

Несколько недель спустя я услышал, что какие-то наши родственники
увлекаются столоверчением, у них есть медиум — пятнадцатилетняя девушка.
Ходили слухи, что она впадает в транс и якобы общается с духами. Услышав
это, я подумал о последних событиях в нашем доме и заподозрил, что это
может иметь какое-то отношение к «медиуму». Так я стал регулярно —
каждую субботу — посещать спиритические сеансы. Духи общались с нами
посредством «постукивания» по столу и стенам. То, что стол двигался
независимо от медиума, казалось мне сомнительным. Вскоре я обнаружил,
что условия эксперимента слишком ограничены, поэтому я принял как
очевидность лишь самовозникновение звуков и сосредоточился на содержании
сообщений медиума. Результаты наблюдений я представил в своей докторской
диссертации. Занятия

Юнг сохранил эти обломки ножа. - 

* в силу этого (лат.).

==138 

наши продолжались года два, мы все устали, однажды я заметил, как медиум
пытается имитировать спиритический феномен, попросту мошенничает. После
этого я уже не смог ходить туда, а жаль, потому что на этом примере я
понял, как формируется «номер 2», как входит в детское сознание alter
ego и как оно растворяется в нем. Девушкамедиум была «акселераткой». В
26 лет она умерла от туберкулеза. Я видел ее еще раз, когда ей было 24,
и мне она показалась человеком чрезвычайно независимым и зрелым. После
ее смерти я узнал от ее родных, что в последние месяцы жизни характер ее
терял постепенно свою силу, и к концу она вернулась к состоянию
двухлетнего ребенка. В этом состоянии она заснула в последний раз.

Но в целом это был важный опыт, благодаря которому от юношеского своего
философствования я перешел к психологическому объяснению духовных
феноменов. Я обнаружил нечто объективное в области человеческой психики.
И все же опыты были такого свойства, что я не представлял, кому бы я мог
рассказать все обстоятельства дела. Таким образом, я снова вынужден был
забыть на время о предмете моих размышлений. Диссертация моя появилась
лишь спустя два года.

В клинике, где я работал, Фридрих фон Мюллер занял место старого
Иммермана. Я нашел в Мюллере человека мне близкого по складу ума. Я
видел, с какой проницательностью ухватывал он суть проблемы и
формулировал вопросы, которые уже наполовину содержали в себе решение.
Он, со своей стороны, казалось, симпатизировал мне, потому что после
окончания университета предложил в качестве его ассистента отправиться с
ним в Мюнхен. Я уже готов был принять это предложение, и я стал бы
терапевтом, если бы не случилось нечто, после чего у

==139 

меня не осталось никаких сомнений относительно выбора будущей
специальности.

Хотя я посещал лекции по психиатрии и практиковался в клинике, но
тогдашний наш преподаватель ничего собой не представлял, когда же я
вспоминал, как подействовало на моего отца пребывание в психиатрической
лечебнице, я был менее всего расположен специализироваться в этой
области. Так что, готовясь к государственному экзамену, учебник по
психиатрии я раскрыл в последнюю очередь. Я ничего от него не ожидал. Я
до сих пор помню, как, открывая пособие Крафта-Эбинга, я подумал:
«Ну-ну, посмотрим, что такого существенного скажут нам психиатры».
Лекции и клинические занятия не произвели на меня ни малейшего
впечатления. От демонстрации клинических случаев у меня не осталось в
памяти ничего, кроме скуки и отвращения.

Я начал с предисловия, намереваясь узнать собственно основания
психиатров, каким образом они вообще оправдывают существование своего
предмета. Чтобы мое высокомерное отношение к психиатрии не вызывало
нареканий, я должен объяснить, что медики в то время, как правило,
относились к психиатрии с презрением. Никто не имел реального понятия о
психиатрии, и не существовало такой психологии, которая бы рассматривала
человека как единое целое, не существовало описания разного рода
болезненных отклонений, так что нельзя было судить о патологии вообще.
Директор клиники обыкновенно был заперт в одном помещении со своими
больными, сама же лечебница была отрезана от внешнего мира и находилась
где-нибудь на окраине города, как своего рода лепрозорий. Никому не было
до них дела. Доктора были те же дилетанты — они знали мало и испытывали
по отношению к своим больным то же, что простые смертные. Умственное
заболевание считалось безнадежным и фатальным, это обстоятельство
бросало тень на психиатрию в целом.

==140 

На психиатров в те дни смотрели косо, что мне предстояло вскоре испытать
на себе.

Итак, я читал предисловие: «Вероятно, в силу специфики предмета и его
недостаточной научной разработки учебники по психиатрии в большей или
меньшей степени страдают субъективностью». Несколько ниже автор называл
психозы «болезнями личности». Мое сердце внезапно сильно забилось. В
волнении я вскочил на ноги и глубоко вздохнул. Меня будто озарило на
мгновение, и я понял, что моей единственной целью была психиатрия.
Только здесь могли соединиться два направления моих интересов. В
психиатрии я видел поле для практических исследований, как в области
биологии, так и в области человеческого сознания, — это сочетание я
искал повсюду и не находил нигде. Это была, наконец, та область, где
взаимодействие природы и духа становилось реальностью.

Я мгновенно отреагировал на фразу о «субъективности» учебников по
психиатрии. Итак, думал я, этот учебник — отчасти субъективный опыт его
автора, со всеми присущими ему предрассудками, со всем его
«собственным», что здесь выступает как объективное знание, со всеми
«болезнями личности» — читай: его собственной личности. Никогда я не
слышал ничего подобного от нашего университетского преподавателя. И хотя
этот учебник ничем существенно не отличался от других книг подобного
рода, он прояснил для меня многое в психиатрии, и я безвозвратно попал
под ее обаяние.

Решение было принято. Когда я сообщил об этом своему преподавателю по
курсу терапии, он был удивлен и разочарован. Мои старые раны, моя
проклятая «особенность», снова дали знать о себе. Но теперь я понимал, в
чем дело. Никто, даже я сам, никогда не предполагал, что однажды я
рискну ступить на этот — окольный — путь. Мои друзья были неприятно
удивлены и смотрели на меня как на глупца, который отказался от шансов
сделать ка-

==141 

рьеру в терапии, что было столь же реально, сколь и заманчиво, и все —
ради какой-то психиатрической неразберихи.

Я снова понял со всей очевидностью, что попал на боковую дорогу, и вряд
ли у кого-нибудь возникнет желание последовать за мной. Но я знал, что
никто и ничто не заставит меня изменить мое решение и мою судьбу. Это
было так, будто два потока соединились в едином течении и неумолимо
несли меня к далекой цели. Уверенное ощущение себя как «цельной натуры»
словно на магической волне перенесло меня через экзамен, который я сдал
одним из лучших. Дела складывались удивительно удачно, когда я вдруг
странным образом споткнулся, причем на том самом предмете, который я в
самом деле знал лучше других, — на патологической анатомии. По нелепой
ошибке на предметном стекле микроскопа, где, как казалось, находились
лишь разрозненные клетки эпителия, я не заметил клеток, пораженных
плесенью. В других дисциплинах я даже интуитивно угадывал вопросы,
которые мне станут задавать. Благодаря этому обстоятельству я успешно
обошел несколько опасных подводных камней и шел вперед «под гром
фанфар». Надо думать, меня подвела излишняя самоуверенность. Не случись
этого, я получил бы высший балл.

Теперь же оказалось, что еще один студент получил такой же балл, как я.
Это был какой-то одиночка, «темная лошадка», выглядел он, однако,
подозрительно банально. Он мог говорить исключительно «по предмету». Он
отвечал на все с таинственной улыбкой античной статуи. Он старался
казаться снисходительным, но за этим крылось смущение и неумение себя
вести. Я не мог его понять. Одно можно было сказать совершенно точно —
он производил впечатление почти маниакального карьериста, казалось, он
не интересовался ничем, кроме своей медицинской специальности. Спустя
несколько лет он заболел шизофренией. Я вспомнил

==142 

этот инцидент по ассоциации: моя первая книга была посвящена психологии
Dementia praecox (шизофрении), и в ней я, вооружась «своими собственными
предрассудками», пытался определить эту «болезнь личности». Психиатрия,
в широком смысле, — это диалог между больной психикой и психикой
«нормальной», причем под «нормальной» принято понимать психику самого
врача. Это взаимодействие больного с тем, кто его лечит, — существом в
известной мере субъективным. Моей целью было доказать, что ложные идеи и
галлюцинации не столько специфические симптомы умственного заболевания,
но нечто, присущее человеческому сознанию вообще.

Вечером после экзамена я первый раз в жизни позволил себе роскошь
сходить в театр. До этого состояние моих финансов не разрешало мне
подобной экстравагантности. У меня еще остались деньги от продажи
антиквариата, так что я смог позволить себе не только билет в оперу, но
и путешествие: я съездил в Мюнхен и Штутгарт.

Бизе совершенно опьянил меня, меня качало будто на волнах какого-то
моря, без конца и без края. На следующий день, когда поезд нес меня
через границу навстречу широкому миру, мелодии «Кармен» все еще звучали
во мне. В Мюнхене я впервые увидел настоящую античность, и в соединении
с музыкой Бизе это погрузило меня в атмосферу, о глубине и значении
которой я тогда лишь догадывался, а понимал смутно. Я нес в себе
ощущение весны и влюбленности, между тем погода была унылая — шла первая
неделя декабря 1900 года. В Штутгарте я последний раз виделся с моей
теткой, фрау Раймер-Юнг. Она была дочерью моего дедушки проф. К. Г. Юнга
от его первого брака с Вирджинией де Лассоль. Это была очаровательная
старая дама с блестящими голубыми глазами, очень живая и стремительная.
Ее муж был психиатром. Сама она казалась погруженной в мир каких-то
бесплотных фантазий и таинственных воспоминаний. На меня в

==143 

последний раз повеяло прошлым, безвозвратно исчезающим, уходящим в
небытие. Я окончательно прощался с ностальгической тоской моего детства.

10 декабря 1900 года я начал работать ассистентом в клинике Бургхёльцли.
Я был доволен тем, что поселился в Цюрихе, Базель казался мне уже
тесным. Для обитателей Базеля не существовало другого города, кроме
Базеля, только в Базеле все было «настоящее», а по ту сторону реки Бирс
начиналась земля варваров. Мои друзья не могли понять, зачем я уехал, и
считали, что я вернусь очень скоро. Но это было абсолютно исключено — в
Базеле меня знали не иначе как сына пастора Юнга и внука проф. Карла
Гюстава Юнга. Я принадлежал к элите, был, так сказать, вписан в своего
рода «клеточку». Во мне это рождало внутренний протест, я не мог и не
хотел быть прикрепленным к чему бы то ни было.

В интеллектуальном смысле атмосфера Базеля отличалась завидным
космополитизмом, однако на всем лежала печать традиции, и это было
нестерпимо. Как только я приехал в Цюрих, я мгновенно почувствовал
огромную разницу. Связи Цюриха с миром строились не на культуре, а на
торговле. Но здесь я дышал воздухом свободы и очень этим дорожил. Здесь
не было этого тяжелого коричневого тумана многовековой традиции, хотя
культурной памяти безусловно недоставало. По Базелю я до сих пор скучаю,
хотя знаю, что он уже не тот, что был. Я все еще помню дни, когда по
улицам его гуляли Бахофен и Буркгардт, позади кафедрального собора стоял
Kapitelhaus, и мост через Рейн был наполовину деревянный.

Мать болезненно отнеслась к моему отъезду. Но я не мог поступить иначе,
и она перенесла это довольно мужественно. Она осталась с моей младшей
сестрой, созданием хрупким и болезненным, ни в чем на меня не похожим.

==144 

Сестра словно родилась для того, чтобы прожить жизнь старой девой, и она
так никогда и не вышла замуж. Но у нее был удивительный характер, и я
всегда поражался ее выдержке. Она была прирожденная «леди», и такой она
умерла. Ее должны были прооперировать, что казалось безопасным, но она
не пережила этой операции. Я был потрясен, когда обнаружил, что она
загодя привела в порядок все свои дела, позаботилась обо всем до
последней мелочи. Она никогда не была близка мне, но я всегда испытывал
к ней глубокое уважение. Я был довольно эмоционален, она же всегда —
спокойна, хотя по натуре своей она была очень чувствительна. Я думал,
она проведет остаток дней в приюте для благородных девиц, как это было с
младшей сестрой моего дедушки.

С работой в клинике Бургхёльцли в моей жизни появилось новое содержание,
новые замыслы, заботы, чувство долга и ответственности. Это был своего
рода постриг в миру, я словно дал обет верить лишь в возможное, обычное,
заурядное; все, что имело значение, — исключалось, все необыкновенное —
редуцировалось, сводилось к обыкновенному. С этого времени передо мной
было лишь то, что на поверхности, только начала без продолжений, события
без внутренней связи, знания, ограничиваемые все более узким кругом
специальных вопросов, мелкие неудачи занимали место серьезных проблем,
горизонты сужались, духовная пустота и рутина казались нескончаемыми. На
полгода я заключил себя в этот монастырь для того, чтобы вполне
проникнуться жизнью и духом психиатрической лечебницы, я от корки до
корки прочел все пятьдесят томов «Allgemeinen Zeitschrifte fьr
Psychiatrie», чтобы ориентироваться в существовавшей на тот момент
научной ситуации. Я хотел знать, как человеческий дух реагирует на
собственные расстройства и разрушения, потому что психиатрия казалась
мне ярким выражением той биологической реакции, которая завладевала так
называемым

==145 

здоровым сознанием при контакте с сознанием расстроенным. Мои коллеги по
работе казались мне не менее интересными, чем мои пациенты. Впоследствии
я втайне обработал сводную статистику по наследственности моих
швейцарских коллег, что способствовало моему пониманию психиатрических
реакций.

Едва ли нужно говорить, что моя углубленность в себя и мое добровольное
заточение отдалили меня от коллег. Они не могли себе представить, какой
странной казалась мне психиатрия и как настойчиво я желал проникнуть в
ее суть. В то время я еще не интересовался терапией, но меня увлекала
патология так называемой нормальности — она позволяла глубже проникнуть
в человеческую психику.

Таковы были обстоятельства, при которых начиналась моя карьера в
психиатрии — мой субъективный эксперимент, из которого и складывалась
моя жизнь.

У меня нет ни желания, ни способности каким-то образом отстраняться от
себя и становиться объективным наблюдателем собственной судьбы. В этом
случае я совершил бы ошибку, известную мне по другим автобиографиям,
либо впав в иллюзию того, как должно было быть, либо создавая некую
апологию pro vita*. В конечном счете это тот самый случай, когда мы не в
состоянии судить себя, судить нас могут лишь другие — for better or
worse** — довольно и этого. 

при жизни (лат.). 

* плохо ли, хорошо ли (англ.).

==146 

ПСИХИАТРИЧЕСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

Годы работы в Бургхёльцли — психиатрической клинике при Цюрихском
университете — были для меня годами ученичества. Все это время меня
мучил один вопрос: «Что происходит с душевнобольным человеком?» Я не
понимал этого тогда, и никого из моих коллег, казалось, эта проблема не
занимала. Работа психиатра состояла в том, чтобы, в возможно большей
степени абстрагировавшись от того, что может сказать пациент, поставить
диагноз, описать симптомы и составить статистику. С т. н. клинической
точки зрения, которая тогда преобладала, врач занимался больным не как
отдельным человеком со своей индивидуальностью, но как пациентом Икс с
соответствующей клинической картиной. Пациент получал ярлык, ему
приписывался диагноз, и этим, как правило, все заканчивалось. Психологии
душевнобольного никакого значения не придавали.

В этом смысле важна роль Фрейда, и прежде всего его фундаментальных
исследований по психологии истерии и сновидений. Его концепции указали
мне путь и помогли — как в моих последующих исследованиях, так и в
понимании каждого конкретного случая. Фрейд стал подходить к психиатрии
как психолог, хотя сам он психологом не был, он был невропатологом.

==147 

Я до сих пор очень хорошо помню случай, который произвел на меня тогда
большое впечатление. В больницу поступила молодая женщина, страдавшая
меланхолией. Она оказалась в моем отделении. Обследование проводилось с
обычной тщательностью: анамнез, тесты, анализ физического состояния и т.
д. Диагноз: шизофрения (или, как тогда говорили, «Dementia praecox»).
Прогноз: negativ.

Сперва я не осмеливался усомниться в диагнозе. Я еще был молодым
человеком, новичком, и у меня не хватило духу настоять на своем. И все
же случай казался мне странным. У меня было впечатление, что это не
шизофрения, а обычная депрессия, и я решил применить свой собственный
метод. В то время я увлекался ассоциативными методами в диагностике, и я
попытался провести ассоциативный эксперимент с этой пациенткой. Кроме
того, мы говорили о ее снах. Таким образом мне удалось узнать нечто
существенное о ее прошлом, нечто такое, чего анамнез прояснить не мог. Я
получил информацию непосредственно из бессознательного, и мне открылась
история мрачная и трагическая.

До замужества эта женщина была знакома с неким человеком, сыном богатого
промышленника. Им увлекались все окрестные девушки, но она была очень
хорошенькая, и ей казалось, что у нее есть шанс. Но он, по всей
видимости, ею не интересовался, и она вышла замуж за другого.

Пять лет спустя к ней зашел давний приятель. Они вспоминали прошлое,
когда вдруг он сказал: «Когда ты вышла замуж, некто был в шоке — этот
ваш NN». С этого момента началась ее депрессия, а спустя несколько
недель это привело к катастрофе.

Она купала своих детей, сначала четырехлетнюю девочку, потом двухлетнего
сына. Она жила в деревне, вода не соответствовала там гигиеническим
стандартам: была чистая родниковая вода для питья и зараженная

==148 

речная вода — для купания и стирки. Купая дочку, она видела, что та
сосет мочалку, но не придала этому значения. Сыну же она разрешила
выпить стакан речной воды. Естественно, она не вполне отдавала себе
отчет в том, что делает, ее сознание уже было омрачено тенью
надвигающейся депрессии.

Вскоре после того закончился инкубационный период, девочка заболела
тифозной лихорадкой и умерла. Она была любимицей матери. Мальчик не
пострадал. В этот момент депрессия была уже в острой стадии, и женщина
попала в клинику.

Благодаря ассоциативному тесту я узнал, что она считала себя убийцей.
Итак, у ее депрессии была серьезная причина. По сути, в главных чертах
это было психогенное расстройство.

Теперь вставал вопрос о лечении. Прежде ей давали снотворное и
наркотики, чтобы предотвратить попытки самоубийства. Ничего другого не
предпринималось. Ее физическое состояние было вполне удовлетворительным.

Я видел проблему лишь в том, возможно ли и должно ли мне поговорить с
ней откровенно? Должен ли я вмешаться, имею ли я право на эту операцию?
Это было вопросом моей совести, и решить его мог только я. Обратись я к
коллегам, они, вероятно, предупредили бы меня: «Ради Бога, не говорите
женщине ничего подобного. Она окончательно сойдет с ума». Но на мой
взгляд, эффект мог быть совершенно обратным. В психологии вообще нет
однозначных истин. На любой вопрос можно ответить так или иначе, все
зависит от того, принимаем ли мы во внимание фактор бессознательного.
Конечно, я знал, что рискую и что если пациентка отправится ко всем
чертям, то я последую за ней.

Тем не менее я решился, хоть и не был уверен в результате. Я рассказал
ей все, что обнаружил благодаря ассоциативному эксперименту. Вы можете
себе предста-

==149 

вить, как это было тяжело. Это не мелочь — взвалить на человека
убийство. И каково было больной выслушать и принять все это. Но эффект
был таков, что через две недели она выписалась из клиники и никогда
больше туда не возвращалась.              '

Я ничего не рассказал моим коллегам, и на то были причины. Я боялся,
что, обсудив этот случай, они его таким образом сделают достоянием
общественности, и возникнут вопросы юридического характера. Едва ли
можно будет что-нибудь доказать, но для пациентки все эти дискуссии
могли закончиться катастрофой. По-моему, больше смысла было в том, чтобы
она вернулась к нормальной жизни. Судьба и так достаточно наказала ее!
Выписавшись из клиники, она уехала с тяжелым сердцем. Ей предстояло
вытерпеть все это. Ее наказание уже началось ее болезнью, а потеря
ребенка причинила ей глубокие страдания.

В психиатрии пациент зачастую скрывает свою историю. Для меня же
собственно терапия начинается с изучения этой — очень личной — истории.
В ней та самая тайна, которая стала причиной болезни и которая разрушила
психику. Если я узнаю ее, у меня будет ключ к лечению. Задача врача,
таким образом, состоит в том, чтобы узнать историю пациента. Он может
задавать вопросы, касающиеся человека в целом, а не только симптомов его
болезни. Зачастую оказывается недостаточно того, что лежит на
поверхности сознания. Иногда ассоциативный тест может открыть
какой-нибудь ход, иногда помогает толкование сновидений или длительный и
терпеливый человеческий контакт с пациентом.

В 1905 году я читал курс психиатрии в университете Цюриха, и в том же
году я стал главврачом университетской клиники. Я занимал эту должность
четыре года.

==150 

Потом (в 1909 году) мне пришлось отказаться от нее, у меня уже просто не
оставалось времени. За эти годы моя частная практика стала столь
обширна, что я больше уже не мог справляться со своими обязанностями в
клинике. Но в должности приват-доцента я оставался до 1913 года. Я читал
курс психопатологии и основы фрейдовского психоанализа, и, кроме того,
психологию примитивов. Таковы были мои основные предметы. В течение
первых семестров мои лекции были посвящены главным образом гипнозу, а
также теориям Жане и Флурнея. Затем на первый план вышли проблемы
фрейдовского психоанализа.

В лекциях по гипнозу я обращался к историям моих пациентов, которых я
обычно представлял студентам. Один такой случай я помню очень хорошо.

Однажды ко мне обратилась пожилая женщина (ей было лет 58), очевидно,
очень религиозная. Она пришла на костылях, поддерживаемая своей
служанкой. Уже семнадцать лет она страдала от паралича. Я усадил ее в
удобное кресло и попросил рассказать свою историю. Она со слезами начала
свой рассказ, и вся история ее болезни предстала передо мною в
мельчайших подробностях. Наконец я не выдержал и перебил ее: «Хорошо, у
нас мало времени. Сейчас я буду вас гипнотизировать». Едва я произнес
это, она закрыла глаза и впала в глубокий транс — без всякого гипноза! Я
удивился, но не стал ее трогать. Она говорила не умолкая, рассказывала
свои сны, довольно глубокие и выразительные. Но что они значили, я понял
лишь несколько лет спустя. Тогда же я полагал, что это своего рода бред.
Ситуация становилась все более неловкой. Рядом были студенты, перед
которыми я намеревался демонстрировать гипноз!

Через полчаса я попытался разбудить пациентку, но она не просыпалась.
Это было по меньшей мере странно, я испугался, что в конце концов своими
расспросами я спровоцировал скрытый психоз. Лишь через 10 минут мне

==151 

удалось разбудить ее. Все это время я пытался скрыть от студентов свою
нервозность. Когда женщина пришла в себя, у нее кружилась голова, она
была растеряна. Я поспешил ее успокоить: «Я ваш доктор, и все в
порядке». В ответ она воскликнула: «И я теперь здорова!» Она отбросила
костыли и самостоятельно встала на ноги. Сгорая от стыда, я сказал
студентам: «Теперь вы видите, на что способен гипноз!» На самом деле я
понятия не имел, что же произошло.

Это был один из опытов, заставивших меня отказаться от гипноза. Я ничего
не понял, но женщина действительно исцелилась и ушла от нас совершенно
счастливая. Я попросил ее еще раз связаться со мною, поскольку ожидал,
что рецидив наступит самое позднее через 24 часа. Но боли больше не
повторялись, как бы там ни было, мне пришлось признать, что она
вылечилась.

На первой лекции летнего семестра следующего года она появилась снова.
На этот раз она жаловалась на сильные боли в спине, начавшиеся, по ее
словам, совсем недавно. Естественно, я спросил себя, не было ли это
связано с возобновлением моих лекций. Скорее всего она прочла в газете
объявление о лекциях. Я спросил у нее, когда начались боли и что было их
причиной. Она не могла вспомнить ничего определенного, что бы случилось
за это время, и ничего не могла объяснить. Наконец мне удалось выяснить,
что боли фактически начались в тот самый день и час, когда газета с
объявлением попалась ей на глаза. Это утвердило меня в моих подозрениях,
однако я по-прежнему не понимал, каким образом произошло ее чудесное
исцеление. Я загипнотизировал ее снова — т. е. она снова, как и тогда,
спонтанно впала в транс, — и после этого боли исчезли.

На этот раз я задержался с нею после лекции, чтобы подробнее расспросить
ее. Выяснилось, что сын ее страдал слабоумием, и он находился в этой
клинике и в моем от-

==152 

делении. Я ничего не знал об этом потому, что она носила фамилию своего
второго мужа, сын же был ребенком от первого брака. Он был ее
единственным ребенком. Естественно, она надеялась, что ее сын талантлив
и что он добьется успехов, и для нее было ужасным ударом, когда в раннем
детстве у него обнаружилось душевное заболевание. В то время я был
совсем еще молодым доктором и воплощал в себе все то, что она мечтала
увидеть в своем сыне. Ее страстное желание быть матерью выдающегося
человека сфокусировалось на мне. Она мысленно сделала меня своим сыном,
и она рекламировала свое чудесное исцеление игЫ et orbi*.

Фактически благодаря ей я стал пользоваться славой местного целителя, и
поскольку история передавалась из уст в уста, именно ей я был обязан
своими первыми частными пациентами. Итак, моя психотерапевтическая
практика началась с того, что в воображении одной матери я занял место
ее сумасшедшего сына! Все эти механизмы я попытался объяснить ей, и она
отнеслась к этому с большим пониманием. Рецидивов у нее больше не было.

Таков был мой первый настоящий терапевтический опыт и — я могу сказать —
мой первый психоанализ. Я отчетливо помню эту женщину и мой разговор с
нею. Она была довольно интеллигентна и испытывала чрезвычайную
благодарность за то, что я принял участие в ее судьбе и судьбе ее сына.
В конечном счете это помогло ей.

Вначале я применял гипноз и в моей частной практике, но вскоре я
перестал это делать, потому что не желал больше действовать вслепую,
наугад. Мы никогда не знаем, как долго продлится улучшение, и я
внутренне противился этой неопределенности. Кроме того, мне не нравилось
решать самому, что должен делать пациент. Я 

городу и миру (лат.).

==153 

предпочитал узнать от пациента, куда ведут его собственные склонности.
Но чтобы выяснить это, необходим тщательный анализ сновидений и других
проявлений бессознательного.

В 1904—1905 годах я основал лабораторию экспериментальной психопатологии
при психиатрической клинике. У меня было некоторое количество студентов,
и вместе с ними я изучал психические реакции (как то: ассоциации и т.
д.). Со мною работал Франц Риклинстарший; Людвиг Бинзвангер писал тогда
свою докторскую диссертацию о связи ассоциативных экспериментов с
психогальваническими эффектами, и я подготовил работу «К сущности
психологической диагностики». С нами были и американцы, среди них Карл
Петерсен и Чарльз Рикшер. Их работы публиковались в американских научных
журналах. Именно этим исследованиям ассоциативных механизмов я обязан
приглашением в один из американских университетов (Кларк, 1909), где я
прочел доклад о своей работе. В то же время и независимо от меня был
приглашен Фрейд. Нам обоим были присвоены степени доктора honoris causa.

Благодаря ассоциативным и психогальваническим экспериментам я стал
известен в Америке, и вскоре ко мне стали прибывать пациенты оттуда. Я
хорошо помню один из первых случаев.

Некий американский коллега прислал ко мне больного с сопроводительным
диагнозом: «алкоголическая неврастения». В прогнозе значилось:
«incurable»*. Соответственно мой коллега из предосторожности посоветовал
больному обратиться еще к одному авторитетному невропатологу в Берлине,
видимо, предполагая, что мои попытки ни к чему не приведут. Больной
пришел за консульта- 

неизлечим (лат.).

==154 

цией, и, поговорив с ним немного, я понял, что у человека обычный
невроз, о психологических предпосылках которого он не имеет ни малейшего
представления. Я провел ассоциативный тест и обнаружил, что он страдает
материнским комплексом в чрезвычайно тяжелой форме. Он происходил из
семьи богатой и почтенной/ у него была прекрасная жена, и у него не было
других забот: вот то, что было на поверхности. Он слишком много пил,
отчаянно пытаясь одурманить себя, забыть то, что его угнетало.
Естественно, это никоим образом не помогало.

Его матери принадлежала большая компания, и он занимал ведущий пост в
ней. Собственно, он уже давно мог освободиться от этой гнетущей
подчиненности, но не мог решиться оставить высокий пост. Таким образом,
он оставался в зависимости от матери, которой был обязан работой. Будучи
рядом с нею или будучи вынужденным терпеть ее вмешательство в свои дела,
он начинал пить, чтобы как-то забыться или не выдать своего раздражения.
В глубине души ему вовсе не хотелось оставлять насиженное место,
отказаться от комфорта и стабильности/ он предпочитал поддерживать этот
status quo* даже наперекор собственному внутреннему чувству.

После короткого лечения он бросил пить и считал себя вполне здоровым. Но
я сказал ему: «Я не гарантирую, что вы не вернетесь к прежнему
состоянию, если окажетесь в привычной ситуации». Он не поверил мне, он
чувствовал себя хорошо и уехал в Америку.

Но стоило ему снова ощутить материнскую опеку, все вернулось на свои
места. Теперь его мать приехала в Швейцарию и обратилась ко мне за
консультацией. Она была неглупой женщиной, но в ней была какая-то
дьявольская сила. Я увидел, с чем приходилось бороться ее сыну, и 

существующее положение (лат.).

==155 

понял, что у него нет шансов. Он даже физически был довольно хрупок и не
шел ни в какое сравнение с матерью. Я решился на насильственный шаг. Я
сказал матери, что алкоголизм делает ее сына неспособным занимать тот
пост, который он занимает. Я порекомендовал его уволить, и она
последовала моему совету — сын, естественно, пришел в бешенство.

Здесь я сделал то, что в нормальной ситуации считается неэтичным, то,
что врач позволять себе не должен. Но я знал, что ради самого пациента я
вынужден был пойти на такой шаг.

Как сложилась его дальнейшая жизнь? Когда он расстался с матерью, его
собственная индивидуальность раскрылась в полной мере. Он сделал
блестящую карьеру — вопреки, а может быть, благодаря моему «лечению».
Его жена была мне благодарна, потому что ее муж не только справился с
алкоголизмом, но и нашел себя, свою собственную дорогу, причем сделал
это чрезвычайно успешно.

Тем не менее я некоторое время чувствовал свою вину перед этим человеком
— я поставил свой диагноз за его спиной. Но я был уверен, что только так
— насильственным образом — возможно помочь ему. И действительно невроз
исчез.

У меня был еще один похожий случай, который я вряд ли когда-нибудь
забуду. Ко мне за консультацией обратилась дама. Она отказалась назвать
себя, сказав, что хочет только проконсультироваться. Очевидно, она
принадлежала высшему обществу. По ее словам, она была врачом. То, что
она хотела сообщить мне, было признанием: около 20 лет назад она
совершила убийство. Она отравила свою лучшую подругу, потому что была
влюблена в ее мужа. Ей казалось, что если убийство не раскрыто, то оно
не имеет никакого значения. Она хотела выйти замуж за

==156 

мужа своей подруги, и простейшим путем к этому было убийство. Таковы
были ее мотивы, а моральные соображения ее не беспокоили.

И что же? Ей действительно удалось выйти замуж за этого молодого
человека, но он вскоре умер. После, в течение нескольких лет, с ней
стали случаться странные вещи. Дочь от этого брака оставила ее, едва
повзрослев. Она рано вышла замуж и старалась не встречаться с матерью, и
наконец, вовсе исчезла из ее поля зрения — мать утратила с ней всякий
контакт.

Эта дама увлекалась верховой ездой/ у нее было несколько скаковых
лошадей, и это занимало все ее интересы. Однажды она обнаружила, что
лошади под нею начинают нервничать. Даже ее любимец однажды ее сбросил.
В конце концов ей пришлось отказаться от верховой езды. Тогда она
посвятила себя собакам. У нее был замечательный волкодав, и она была к
нему чрезвычайно привязана. И снова удар судьбы: именно эту собаку
разбил паралич. Это стало последней каплей: она почувствовала, что
«морально разбита». Ей нужно было кому-то исповедаться, и она пришла ко
мне. Она была убийцей, но не только: она стала самоубийцей. Потому что
тот, кто совершает преступление, разрушает и свою душу. Убийца судит сам
себя. Если преступление раскрыто и преступник пойман, он понесет
наказание согласно закону. Если преступление осталось тайной и человек
совершил его без моральных колебаний, наказание все равно придет к нему,
о чем и свидетельствует этот случай. Оно просто придет днем позже.
Иногда оказывается, что даже животные и растения знают о преступлении.

Из-за убийства от этой женщины отвернулись даже животные. Она оказалась
в невыносимом одиночестве. И чтобы как-то справиться с этим
одиночеством, она сделала меня своим исповедником. Ей нужен был
собеседник, который бы не был убийцей, и в то же время она искала

==157 

человека без предрассудков, кому бы могла признаться и тем самым
восстановить утраченную связь с людьми. Ей нужен был скорее врач, нежели
священник. Она боялась, что священник выслушает ее из чувства долга, но
в душе вынесет ей моральный приговор. Она видела, что люди и животные
отвернулись от нее, и была настолько подавлена, что не в состоянии была
более выносить это проклятие.

Я так и не узнал, кто она, и даже не знаю, правдива ли ее история.
Иногда я спрашивал себя, что с ней стало. Ведь то был еще не конец ее
истории. Возможно, она покончила с собой. Я не могу себе представить,
что она могла жить дальше в таком предельном одиночестве.

Клинические диагнозы важны, поскольку определенным образом ориентируют
врача, но они ничем не могут помочь пациенту. Все зависит от его
«истории». Только она способна обнаружить внутренние основания
человеческого поведения и человеческих страданий, и только она открывает
возможности эффективного лечения. Вот еще один случай, который
доказывает это достаточно убедительно.

Речь идет об одной очень пожилой пациентке. Ей было 75 лет, и с 40 лет
она находилась в клинике. Не осталось уже никого, кто бы мог вспомнить,
при каких обстоятельствах ее госпитализировали. Все, кто был при этом,
умерли, лишь старшая сестра, которая работала здесь 35 лет, что-то знала
о ее истории. Старуха не могла говорить и ела исключительно полужидкую и
протертую пищу, причем ела руками — с горсти. Иногда ей требовалось два
часа на то, чтобы выпить чашку молока. Когда она ела, она делала
странные ритмические движения руками, смысл которых был мне непонятен. Я
был поражен тем, 

==158 

насколько разрушительно сказалась на ней болезнь, но не находил никакого
объяснения этому. На лекциях в клинике ее обычно представляли как пример
кататонической формы Dementia praecox, но мне это ничего не говорило,
эти слова никоим образом не проливали свет на смысл и происхождение ее
странных жестов.

Мои впечатления от этого случая характерны для моей реакции на тогдашнюю
психиатрию. Когда я стал ассистентом, у меня было ощущение, что я
совершенно не представляю, зачем вообще нужна психиатрия. Я чувствовал
себя крайне неловко рядом с моим научным руководителем и коллегами,
которые, казалось, ни в чем не сомневались, тогда как я блуждал в
темноте. Главной задачей психиатрии я полагал объяснение явлений,
происходивших в сознании больного, явлений, о которых я не знал еще
ничего. Получалось, что я занимаюсь делом, смысла которого я не понимаю.

Однажды поздно вечером, во время обхода, я снова обратил внимание на
старуху с ее загадочными жестами и снова спросил себя: «Что бы это
значило?» Я отправился к старшей сестре и попытался выяснить, всегда ли
пациентка вела себя таким образом. «Да, — отвечала та, — но моя
предшественница рассказывала, что раньше она представляла себя
сапожником». После этого я еще раз перечитал ее пожелтевшую историю
болезни и действительно нашел там запись, подтверждавшую это. Раньше
сапожники зажимали обувь между колен и тянули дратву через кожу именно
такими движениями. (Даже сегодня можно увидеть, как это делают
деревенские сапожники.) Вскоре старуха умерла, на похороны пришел ее
старший брат. «Как заболела ваша сестра?» — спросил я его. Он рассказал
мне, что она была влюблена в сапожника, и когда тот по какой-то причине
не захотел жениться на ней, она «свихнулась». Она повторяла движения
сапожника, чтобы

==159 

продлить свою связь с возлюбленным, и продолжалось это до самой ее
смерти.

Тогда у меня возникли первые подозрения о психологических предпосылках
т. н. Dementia praecox. С того момента я все свое внимание направил на
выяснение смысловой обусловленности психозов.

Я вспоминаю другого пациента, история которого прояснила для меня
значение психологических причин психоза и прежде всего смысл
«бессмысленных» галлюцинаций. Тогда же я впервые стал понимать
«бессмысленный» язык шизофреников. Речь идет о Бабетте 3., эту историю я
уже однажды описывал. В 1908 году в Цюрихе я делал доклад об этом.

Больная жила раньше в Старом городе, в узком и грязном переулке. Она
выросла в нищете. Ее сестра была проституткой, отец — алкоголиком. В
возрасте 39 лет она заболела параноидальной формой Dementia praecox с
характерной мегаломанией. Когда я познакомился с ней, она находилась в
клинике уже 20 лет. Сотни студентов изучали на ее примере тяжелые
последствия психического расстройства. Она представляла собой
классический случай. Бабетта была абсолютно сумасшедшая и говорила
обычно самые нелепые вещи, понять ее было невозможно. Я приложил немало
усилий, чтобы прояснить для себя смысл ее безумных построений. Так, она
говорила: «Я — Лорелея», и когда врач спрашивал у нее, что это значит,
она обычно отвечала: «Я не знаю». Или она могла пожаловаться: «Я как
Сократ». Это, насколько я понял, должно было значить: «Меня, как
Сократа, несправедливо обвиняют». Совершенно абсурдные высказывания
вроде «Я — двойной незаменимый политехникум», или «Я — пирожное с
черносливом, приготовленное из гречневой муки и кукуруз-

==160 

ных зерен», или «Я — Германия и Гельвеция* на очень сладком масле»,
«Неаполь и я — мы должны обеспечить всех макаронами», — все это означало
ее высокую самооценку, т. е. компенсацию некоторого ощущения своей
неполноценности.

Занимаясь Бабеттой и другими подобными случаями, я убедился, что многое
из того, что говорили больные и что до сих пор считалось бессмысленным,
вовсе не так «безумно», как кажется. Я не единожды замечал, что даже у
таких пациентов как бы в тени всегда остается «я», которое можно считать
относительно нормальным. Это «я» в какой-то мере наблюдает со стороны.
Временами — вслух или про себя — оно может делать вполне разумные
замечания или оговорки, более того, иногда, например, при серьезных
физических поражениях, оно даже может снова выступить на передний план и
пациент может казаться почти нормальным.

Однажды у меня была пациентка — старая женщина, страдавшая шизофренией,
у которой это нормальное «я» на заднем плане просматривалось довольно
отчетливо. Это был случай, когда необходимо не столько лечение, сколько
уход. Как у всякого врача, у меня были больные без малейшей надежды на
выздоровление, которым я мог лишь облегчить их путь к смерти. Эта
женщина слышала голоса, они звучали во всем ее теле, и голос в ее груди
был «Божий глас». «Мы должны полагаться на этот голос», — сказал я ей и
сам удивился своей дерзости. Как правило, этот голос был относительно
разумен, и с его помощью я как-то справлялся с этой пациенткой. Однажды
голос сказал: «Пусть он почитает с тобою Библию!» Она принесла старую,
зачитанную Библию, и каждый раз я задавал ей одну главу. В следующий раз
я экзаменовал ее по этой

==161 

главе. Я делал это почти 7 лет, каждые 2 недели. Вначале я чувствовал
себя неловко в этой роли, но спустя некоторое время я понял, что
означают эти наши уроки. Таким образом внимание больного держится в
постоянном напряжении, не позволяя ему погружаться в разрушительные
видения бессознательного. В результате через 6 лет голоса, которые
прежде были повсюду, остались лишь в левой половине ее тела, в то время
как правая — совершенно освободилась. При этом интенсивность явлений в
левой части не удвоилась, а осталась прежней. Таким образом, можно
сказать, что пациентка по крайней мере наполовину вылечена. Я не ожидал
такого успеха, я вообще не представлял себе, что наш лектюр мог иметь
какой-то терапевтический эффект.

За время моей работы с больными я обнаружил, что мания преследования и
галлюцинации содержат некоторое здравое зерно. За ними стоят личность,
ее история, ее надежды и желания. И если мы не видим в этом смысла, то,
видимо, дело в нас — нашем нежелании понять и неумении объяснить. Я
полагаю, что за психозом стоит общая психология личности. Мы находим
здесь все те же вечные человеческие проблемы. Больной может казаться
тупым, апатичным, вялым или совершенно слабоумным, но это лишь
видимость. В основе умственных расстройств мы не обнаружим ничего нового
и неожиданного, скорее мы встретим там те же начала, которые лежат в
основе нашего собственного существования. И это открытие имело для меня
огромное значение.

Меня всегда удивляло, почему психиатрии потребовалось столько времени
для того, чтобы проникнуть в содержание психозов. И при этом никто не
спрашивал себя, что означают фантазии больных, почему фантазия одного
со-

==162 

вершенно отлична от фантазии другого, почему, например, один воображает,
что его преследуют иезуиты, другой убежден, что его хотят отравить
евреи, а третий — что его разыскивает полиция. Никто не принимал всерьез
эту игру больного воображения, все вместе это называли «манией
преследования». Точно так же меня удивляет, что мои тогдашние
исследования почти забыты в наши дни. Уже в начале века я применял
психотерапевтические методы при лечении шизофрении.

Это открыто не сегодня. Но в самом деле потребовалось много времени,
прежде чем медики осознали необходимость применять психологию при
лечении психических заболеваний.

Еще когда я работал в клинике, я был очень осторожен с пациентами,
страдающими шизофренией, иначе мне было не избежать обвинения в
заведомой фальсификации. Шизофрения, или, как ее тогда называли.
Dementia praecox, считалась неизлечимой. Если кому-нибудь удавалось
добиться успеха в таких случаях, предпочитали говорить, что это была не
шизофрения.

Когда Фрейд в 1908 году посетил меня в Цюрихе, я продемонстрировал ему
случай Бабетты. После он сказал мне: «Знаете, Юнг, то, что вы узнали об
этой пациентке, безусловно, очень интересно. Но вот как вы могли убить
столько времени, проводить столько часов с этой феноменально безобразной
женщиной?» Я, наверное, был растерян, но такая мысль ни разу не
приходила мне в голову. Я считал ее милой старушкой, у нее были такие
богатые галлюцинации, и она говорила такие интересные вещи. И наконец,
сквозь облако гротесковой нелепицы проступало человеческое существо.
Вылечить Бабетту было невозможно, она болела слишком давно. Но у меня
были другие случаи, когда подобным образом, вникая во все подробности, я
добивался существенного улучшения.

==163 

Если наблюдать за умственным расстройством со стороны, то все, что мы
увидим, будет лишь трагедией разрушения личности, но редко мы видим
жизнь той стороны души, которая отвернулась от нас. Внешность зачастую
обманчива/ в чем я не без удивления убедился на случае с одной молодой
пациенткой, страдающей кататонией. Это была восемнадцатилетняя девушка
из интеллигентной семьи. Когда ей было 15 лет, ее совратил брат, потом
изнасиловал одноклассник. С 16 лет она совершенно замкнулась. Она
избегала людей, в конце концов ее единственной привязанностью стала
соседская сторожевая собака, она пыталась с нею подружиться. Она
становилась все более странной и в 17 лет была помещена в
психиатрическую клинику, где провела полтора года. Она слышала голоса,
отказывалась от пищи и ни с кем не разговаривала. Когда я впервые увидел
ее, она находилась в характерном кататоническом состоянии.

Прошло несколько недель, прежде чем мне удалось ее разговорить.
Преодолевая некоторое внутреннее сопротивление, она призналась мне, что
жила на Луне. Луна, по ее представлениям, была обитаема, но сначала она
видела там только мужчин. Они сразу забрали ее с собой и поместили в
некую «подлунную» обитель, где держали жен и детей. Потому что на
высоких Лунных горах жил вампир, который похищал детей и женщин и убивал
их, поэтому жителям Луны угрожало вырождение. Такова была причина
«подлунного» существования женской половины Луны.

Моя пациентка решила сделать что-нибудь для обитателей Луны и придумала,
как ей уничтожить вампира. После долгих приготовлений она стала стеречь
его на площадке башни, которая была воздвигнута специально для этой
цели. Однажды ночью она наконец увидела, как к ней приближается огромная
черная птица. Она взяла свой

==164 

длинный жертвенный нож, спрятала его в складках платья и стала ждать.
Вдруг он явился. У него было несколько пар крыльев, и все его лицо и
фигура были закрыты ими, так что она не могла видеть ничего/ кроме
перьев. Она была поражена, и ей ужасно захотелось узнать, как он
выглядит на самом деле. Она приблизилась к нему, сжимая рукоять ножа. В
этот момент крылья распахнулись, и она увидела юношу неземной красоты.
Своими крылатыми руками он обхватил ее с железной силой, так что она не
смогла больше удерживать нож. Да и она была так зачарована взглядом
вампира, что не смогла бы нанести удар. Он легко поднял ее над землею и
полетел с нею прочь.

После этой «исповеди» она вновь смогла свободно разговаривать. Однако
затем опять возникли преграды. Кажется, я помешал ей возвратиться на
Луну, она больше не могла покинуть Землю. Этот мир так уродлив, зато на
Луне все прекрасно и жизнь там полна смысла. Несколько позже у нее
произошел рецидив кататонии, на какое-то время она впала в буйство.

Спустя несколько месяцев она выписалась, с ней уже можно было
разговаривать, и она постепенно привыкала к мысли о неизбежности земной
жизни. Она отчаянно сопротивлялась, и в конце концов ее пришлось снова
поместить в клинику. Однажды я зашел к ней в палату и сказал: «Помочь
вам невозможно, боюсь, вы не сможете вернуться на Луну!» Она приняла это
молча и безучастно. На этот раз она выписалась очень скоро и, казалось,
примирилась со своей судьбой.

Она стала работать няней в каком-то санатории. Тамошний ассистент
довольно неосторожно попытался сблизиться с нею. Она чуть не застрелила
его из револьвера. К счастью, он был легко ранен. Однако оказалось, что
у нее был револьвер, причем она носила его с собою и раньше. Перед самой
своей выпиской она сообщила мне

==165 

об этом и на мой удивленный вопрос ответила: «А я бы застрелила вас,
если бы вы подвели меня!»

Когда улеглось волнение, вызванное ее выстрелом, она вернулась в свой
город. Она вышла замуж, у нее было много детей, она пережила две мировые
войны, болезнь ее больше не возвращалась.

Как объяснить ее фантазии? Из-за инцеста она ощущала себя униженной, и
только в мире своих фантазий она поднималась в собственных глазах. Она
переживала своего рода миф, а инцест в этих категориях традиционно
считается прерогативой королей и богов. Следствием стал психоз и
совершенное отчуждение от мира. Она превратилась в своего рода
extramunden* и утратила всякую связь с людьми. Она находилась где-то в
космическом далеке, на небесах, и там она встретила крылатого демона. В
тот период, что я ее лечил, как обычно бывает в подобных случаях, этот
образ у нее идентифицировался со мной. На меня автоматически перенеслась
угроза смерти, как, впрочем, и на всякого, кто бы стал уговаривать ее
вернуться к нормальной человеческой жизни. Рассказав мне историю о
демоне, она в определенном смысле предала его и тем самым установила
связь с земным человеком. Потому она смогла вернуться к жизни и даже
выйти замуж.

Я сам с тех пор смотрел на душевнобольных людей другими глазами. Я знал,
сколь богата смыслом и значением их внутренняя жизнь.

Мне часто задают вопросы о моем психотерапевтическом или
психоаналитическом методе. Я не могу дать однозначный ответ. Каждый
случай диктует свою терапию. Когда какой-нибудь врач говорит мне, что
«строго придер- 

мир в себе (лат.).

==166 

живается» того или иного метода, у меня возникают сомнения в успехе его
лечения. В литературе так много говорилось о внутреннем сопротивлении
больного, что можно подумать, будто врач пытается навязать нечто, тогда
как лечение и выздоровление должно происходить естественно, само собою.
Психотерапия и психоанализ предполагают индивидуальный подход к каждому.
Каждого пациента я лечил единственно возможным образом, потому что
решение проблемы всегда индивидуально. Общее правило можно принять
только сит grano scdis*. Истина в психологии лишь тогда имеет ценность,
когда ей возможно найти применение. Решение, которое неприемлемо для
меня, вполне может подойти для кого-нибудь другого.

Разумеется, врач должен быть знаком с так называемыми «методами». Но он
должен быть чрезвычайно осторожен, чтобы не пойти по привычному, или
рутинному, пути. Вообще нужно с некоторой опаской относиться к
теоретическим спекуляциям. Сегодня они кажутся удовлетворительными, а
завтра их сменят другие. Для моего психоанализа это не имеет значения. Я
намеренно избегаю педантизма в этих вопросах. Для меня прежде всего
существует индивидуум и индивидуальный подход. Для каждого пациента
нужно находить особый язык. Поэтому одни говорят, что я следую Адлеру,
другие — что Фрейду.

А принципиально лишь то, что я обращаюсь к больному, как человек — к
другому человеку. Психоанализ — это диалог, и он требует двух партнеров.
Психоаналитик и пациент сидят друг напротив друга, глаза в глаза. Врачу
есть что сказать, но и больному — в той же степени.

Поскольку сущность психотерапии не состоит в применении какого-то
«метода», одних специальных психиатрических знаний здесь оказывается
недостаточно. Мне 

с известной оговоркой, дословно: с крупицей соли (лат.).

==167 

самому пришлось долго работать, прежде чем я смог набрать необходимый
багаж. Уже в 1909 году я понял, что не смогу лечить скрытые психозы,
если не пойму их символики. Так я начал изучать мифологию.

В работе с интеллигентными и образованными пациентами психиатру мало
одних лишь профессиональных знаний. Кроме всякого рода теоретических
положений, он должен понять, чем в действительности руководствуется
пациент, иначе он не сможет преодолеть его внутреннего сопротивления. В
конце концов ведь имеет значение не то, подтвердилась или нет та или
иная теория, а то, что представляет собою больной, каков его внутренний
мир. А понять это невозможно, не зная привычной для него среды со всеми
ее установлениями и предрассудками. Одной лишь медицинской подготовки
недостаточно еще и потому, что пространство человеческого сознания
безгранично и вмещает оно гораздо больше, нежели кабинет психиатра.

Человеческая психика очевидно более сложна и менее доступна для
изучения, нежели человеческое тело. Она, скажем так, начинает
существовать в тот момент, когда мы осознаем ее. Поэтому она составляет
проблему не только индивидуального, но и общечеловеческого порядка, и
психиатру приходится иметь дело со всем многообразием мира.

Сегодня, как никогда прежде, стало очевидно, что опасность, нам всем
угрожающая, исходит не от природы, но от человека, она коренится в
психологии личности и психологии массы. Нарушения психики представляют
собою страшную опасность. Всё зависит от того, правильно или нет
функционирует наше сознание. Если определенные люди сегодня потеряют
голову, завтра будет взорвана водородная бомба!

Но психотерапевт должен понимать не только своего пациента, в равной
степени он должен понимать самого

==168 

себя. Поэтому — conditio sine qua non* — существует обучение собственно
анализу, или так называемый тренировочный психоанализ, то, что можно
назвать «Врачу, исцелися сам». Только если врач в состоянии справиться
со своими собственными проблемами, он может научить этому пациента. И
только так! Проводя тренировочный анализ, аналитик должен изучить свою
собственную психику и проделать это со всею серьезностью. Если он не
сможет сделать это сам, он не сможет научить этому пациента. Утратив, не
сумев объяснить себе какую-то часть своего сознания, точно так же он
теряет часть сознания пациента. Поэтому в таком тренировочном
психоанализе недостаточно руководствоваться некоей системой понятий.
Психоаналитик должен уяснить для себя со всею очевидностью, что анализ
имеет самое непосредственное отношение к нему, что этот анализ — часть
реальной жизни, а никакой не метод, и его нельзя (в буквальном смысле!)
заучить наизусть. Врач, терапевт, который не осознал этого в курсе
собственного тренировочного анализа, в будущем поплатится неудачами.

При всем при том, что существует т. н. малая психотерапия, собственно
психоанализ требует человека в целом, без каких бы то ни было
ограничений, будь то врач или пациент. Бывают случаи, когда врач не в
состоянии помочь больному, пока не почувствует себя соучастником его
драмы, пока не избавится от груза собственной авторитарности. В моменты
больших кризисов, в экстремальных ситуациях, когда решается вопрос «быть
или не быть», не помогают разного рода гипнотические фокусы, здесь
испытанию подвергаются внутренние духовные ресурсы врача.

Терапевт должен ежеминутно давать себе отчет в том противостоянии,
которое возникает у него с пациентом. 

необходимое условие (яат.).

==169 

Ведь наши реакции определяются не только сознанием, мы постоянно должны
задаваться вопросом: «А каким образом переживает эту ситуацию мое
бессознательное?» Нужно стараться понять собственные сны и самым
пристальным образом изучать себя — с тем же вниманием, с каким мы
изучаем пациента, иначе мы рискуем пойти по ложному пути. Я попробую
показать это на примере.

У меня была пациентка, очень интеллигентная женщина, однако по многим
причинам мне было с ней нелегко. Поначалу все было хорошо, но через
некоторое время у меня возникло впечатление, что я не совсем верно
толкую ее сны, что наши беседы принимают все более расплывчатый
характер. Я решил поговорить об этом с нею, тем более что и она не могла
не почувствовать, что что-то здесь не так. Ночью, накануне очередного
сеанса, мне приснился такой сон: Я шел проселочной дорогой через долину,
освещенную предвечерним солнцем. Справа от меня находился крутой
обрывистый холм. Наверху был замок, на самой высокой башне его, на
чем-то вроде балюстрады, сидела женщина. Для того чтобы хорошо
разглядеть ее, мне пришлось запрокинуть голову. Я проснулся от
судорожной боли в затылке. Еще во сне я узнал в этой женщине свою
пациентку.

Объяснение пришло тотчас: если во сне я вынужден был смотреть на свою
пациентку снизу вверх, то в действительности я, вероятно, смотрел на нее
свысока. Ведь сны — это компенсация сознательной установки. Я рассказал
ей этот сон и объяснил его смысл. Ситуация мгновенно переменилась, и
процесс лечения опять вошел в свое нормальное русло.

Как врач я постоянно спрашивал себя, какую «весть» несет мой пациент?
Что она означает? Ведь если для меня это ничего не значит, я не смогу
найти точку приложения своих сил, я буду не в состоянии помочь. Лечение
эффек-

==170 

тивно лишь тогда, когда сам врач чувствует себя задетым. Лишь уязвленный
исцеляет. Если же врач — «человек в панцире», он бессилен. Так было и в
том случае: я начал серьезно относиться к своей пациентке. Возможно, я
был поставлен перед такой же проблемой. Нередко случается, что больному
становятся ведомы уязвимые места самого врача и он способен ему помочь.
Так возникают ситуации щекотливые — и для врача тоже, или, точнее,
именно для врача.

Каждый терапевт должен находиться под контролем некоего Третьего, тем
самым он обретает еще одну — иную — точку зрения. Даже Папа имеет своего
духовника. Я всегда советую психоаналитикам: «Ищите себе исповедника или
исповедницу!» Для этой роли лучше приспособлены именно женщины. Они
часто наделены отличной интуицией, они видят все слабые стороны мужчины
и все происки его Анимы. Они проницательны, как карточные гадалки. Они
видят то, о чем мужчины не догадываются. Вероятно, поэтому еще ни одна
женщина не полагала собственного мужа сверхчеловеком!

Если кто-либо страдает неврозом, то его обращение к психоаналитику
вполне понятно и обоснованно, но для «нормального» человека в этом нет
никакой необходимости. Однако должен вам сказать, что с так называемой
нормальностью я проделывал удивительнейшие опыты. Таким совершенно
«нормальным» человеком был однажды один из моих учеников. Он был врачом
и пришел ко мне с прекрасными рекомендациями от моего давнишнего
коллеги. Он был его ассистентом, и к нему перешла его практика. У этого
человека была нормальная карьера, нормальная практика, нормальная жена,
нормальные дети, он жил в нормальном доме и в нормальном небольшом
городе, он получал нормальные деньги и, вероятно, нормально

==171 

питался! И он хотел стать психоаналитиком. Я тогда сказал ему: «Знаете
ли вы, что это значит? А значит это вот что: Прежде всего вы должны
понять самого себя. Если же с вами не все в порядке, что же говорить о
вашем пациенте? Если вы не убеждены сами, как вы сможете убедить
пациента? Вы сами свой инструмент. И вы сами свой материал. В противном
же случае: сохрани вас Бог! Вы просто обманете пациента. Итак, вы должны
начать с себя!» Он согласился, но тотчас же заявил: «У меня нет проблем,
мне нечего рассказать вам!» Меня это насторожило. Я сказал ему: «Ну что
ж, в таком случае мы могли бы заняться вашими сновидениями». Он ответил:
«Я не вижу снов». Я: «Ничего, скоро увидите». Другому на его месте,
вероятно, уже на следующую ночь что-нибудь да приснилось бы. Он же не
мог вспомнить ничего. Так продолжалось недели две, и мне даже стало
как-то не по себе.

Наконец ему приснился замечательный сон. Ему снилось, что он ехал по
железной дороге. Поезд на два часа остановился в каком-то городе. Во сне
он не узнал этот город, ему захотелось посмотреть его, и он отправился к
центру. Он обнаружил там средневековое здание — очевидно, это была
ратуша — и зашел внутрь. Он бродил по длинным коридорам, заходил в
прекрасные залы, где на стенах висели старинные картины и гобелены.
Повсюду он находил дорогие антикварные вещи. Внезапно он заметил, что
уже стемнело и солнце зашло. «Нужно возвращаться на вокзал», — подумал
он и в этот момент понял, что заблудился и не знает, где выход. В панике
он бросался в разные стороны, но не встретил ни единого человека. Это
было и странно, и страшно. Он ускорил шаг, надеясь повстречать хоть
кого-нибудь. Но никого не было. Затем он набрел на большую дверь и с
облегчением подумал: вот выход. Он открыл дверь и оказался в огромном
зале. Там было так темно, что он не смог разглядеть стены, что напротив.
Перепуганный, он побежал через огромный пус-

==172 

той зал, решив, что там, на противоположной стороне, есть дверь и он
сможет выйти. Вдруг он увидел прямо в центре зала на полу что-то белое.
Он подошел ближе и обнаружил ребенка лет двух с печатью идиотизма на
лице. Ребенок сидел на горшке и обмазывал себя фекалиями. В этот момент
он закричал и в ужасе проснулся.

Итак, я узнал все, что нужно, — это был скрытый психоз! Должен сказать,
что я сам вспотел, пытаясь как-то отвлечь его от этих болезненных
образов. Я старался говорить бодрым голосом и представить все как можно
более благополучным образом, не вдаваясь в детали.

Сон означал приблизительно следующее: путешествие, в которое он
отправляется, — его поездка в Цюрих. Но он находится там недолго.
Ребенок в центре — он сам. Для маленьких детей такого рода вещи, может,
не вполне обычны, но вполне возможны. Фекалии, их цвет и запах вызывают
у них определенный интерес. Городской ребенок, да еще воспитанный в
строгих правилах, легко может помнить за собою подобную провинность.

Но тот, видевший сон, доктор не был ребенком, он — взрослый человек.
Потому центральный образ его сновидения показался мне зловещим знаком.
Когда он пересказал мне свой сон, я понял, что его нормальность имела
компенсаторную природу. Я узнал это как раз вовремя, его скрытый психоз
должен был вот-вот проявиться. Это нужно было предотвратить. В конце
концов я перевел разговор на какой-то другой сон и тем самым неловко
замял этот неудачный опыт тренировочного анализа. Мы оба были рады
покончить с этим. Я ничего не сказал ему о своем диагнозе, но он,
вероятно, почувствовал приближение панического страха, ему снилось, что
его преследует опасный маньяк. Вскоре он вернулся домой. Он больше
никогда не пытался заглянуть в свое подсознание. Его подчеркнутая
нормальность находилась в конфронтации с его подсознанием, обратная
тенденция привела бы не

==173 

столько к развитию его личности, сколько к ее разрушению. Такие скрытые
психозы — bкtes noires* психотерапевтов, их зачастую очень трудно
распознать. И в этих случаях многое зависит от толкования сновидений.

Таким образом мы подошли к проблеме «любительского» психоанализа. Я
только приветствую тот факт, что люди, чуждые медицине, изучают
психотерапию и занимаются ею, но в случае со скрытыми психозами они
слишком легко попадают впросак. Поэтому я ничего не имею против того,
чтобы дилетанты занимались психоанализом, но при условии, что они это
делают под контролем специалиста. В каждом сомнительном случае они
должны обращаться за советом. Даже врачу трудно бывает распознать
скрытую шизофрению и подобрать соответствующее лечение, а тем более
сложно это для непрофессионала. И тем не менее я знаю по опыту —
непрофессионалы, которые годами занимаются психотерапией и сами
проходили курс психоанализа, что-то знают и что-то могут. Кроме того, не
так уж много медиков, практикующих психотерапию. Это требует длительной
и основательной подготовки, достаточно широких, а не только специальных
знаний, таким багажом обладают немногие.

Отношения между врачом и пациентом, особенно тогда, когда они строятся
по направлению от пациента к врачу или когда пациент бессознательно
идентифицирует себя с врачом, такие отношения иногда порождают явления
парапсихологического порядка. Я сам часто переживал подобное. Особенно
мне запомнился случай с пациентом, которого я вывел из состояния
психогенной депрессии. Он вернулся домой и женился, но жена его мне не 

пугало, жупел (фр.).

==174 

понравилась. Когда я ее увидел впервые, мне стало как-то не по себе. Я
заметил, что мое влияние на ее мужа и то чувство благодарности, которое
он ко мне испытывал, — для нее как кость в горле. Так случается, когда
женщина на самом деле не любит мужа, она ревнует его к друзьям и
старается разрушить его дружбу с кем бы то ни было. Такая женщина хочет,
чтобы муж принадлежал ей целиком и полностью, именно потому, что сама
она мужу не принадлежит. Всякая ревность происходит от недостатка любви.

Такое отношение жены было невыносимо тягостным для моего пациента. Через
год после женитьбы, видимо, под давлением этой тяжести, он снова впал в
депрессию. Я предвидел такую возможность и условился с ним, что он сразу
же свяжется со мной, как только заметит, что что-то с ним не в порядке.
Но он не сделал этого, отчасти из-за насмешек жены. Итак, он не известил
меня.

В то время я должен был прочесть лекцию в Б. Я вернулся в гостиницу
около полуночи. Посидев некоторое время с друзьями, я отправился спать,
но заснуть никак не мог. Часа в два ночи — я только стал засыпать — я
пробудился от страха, мне показалось, будто кто-то зашел в мою комнату;
впечатление было такое, словно кто-то резко открыл дверь. Я тотчас зажег
свет, но все было в порядке. Я решил, что кто-нибудь мог перепутать
дверь, и выглянул в коридор. Там стояла мертвая тишина. «Странно, —
подумал я, — ведь кто-то же заходил в комнату!» Потом я попытался
припомнить, что же случилось, и понял, что проснулся от тупой боли — как
если бы что-то, ударив меня по лбу, затем отозвалось глухою болью в
затылке. На другой день я получил телеграмму: мой пациент покончил с
собой. Он застрелился. Потом я узнал, что пуля застряла у него в
затылке.

Этот опыт явился настоящим феноменом синхронности, такого рода связь
часто возникает в архетипических

==175 

ситуациях, здесь такой ситуацией была смерть. Время и пространство
относительны, и очень возможно, что бессознательно я ощутил нечто, что в
действительности происходило совсем в другом месте. Коллективное
бессознательное присуще всем, оно лежит в основе того, что древние
называли «связью всего со всем». В этом случае мое бессознательное знало
о состоянии моего пациента. В тот вечер я все время ощущал странное
беспокойство и нервозность, что для меня обычно нехарактерно.

Я никогда не пытался склонить или принудить пациента к чему бы то ни
было. Для меня важнее всего было, чтобы он сам определился в своих
установках. Пусть язычник остается язычником, христианин — христианином,
иудей — иудеем, как предназначено ему судьбою.

Я хорошо помню случай с одной еврейкой, которая порвала со своей
религией. Все началось с того, что мне приснилось, будто ко мне
обратилась неизвестная девушка. Она рассказала мне о своих проблемах, и
пока она говорила, я думал: «Я ее совсем не понимаю. Я совершенно не
понимаю, в чем дело». Но внезапно мне пришло в голову, что у нее особого
рода отцовский комплекс. Таков был мой сон.

На следующий день в моей регистрационной книге на 4 часа была записана
консультация. Пришла девушка. Она была дочерью богатого еврейского
банкира, хорошенькая, элегантная и неглупая. Она уже обращалась к
психоаналитику, но тот врач влюбился в нее и в конце концов попросил ее
больше не приходить — это могло разрушить его семью.

Девушка уже не первый год страдала невротическими страхами, а после
неудачного опыта с психоаналитиком ее состояние ухудшилось. Я начал с
анамнеза, но не смог обнаружить ничего особенного. Она была вполне
ассимилированной еврейкой, европеизированной и утонченной до мозга
костей. Сперва я не мог ничего понять. Вдруг мне

==176 

вспомнился мой сон, и я подумал: «Боже мой, так это же та самая
девушка». Однако я не смог обнаружить у нее ни малейших признаков
отцовского комплекса, и я попросил ее, как всегда делаю в подобных
случаях, рассказать про своего деда. В какой-то момент она закрыла
глаза, и я тотчас понял, что в этом 'суть. Итак, с ее слов я узнал, что
дед ее был раввином и принадлежал к какой-то секте. «Вы полагаете, он
был хасидом?» — спросил я. Она кивнула. Я продолжал: «Он был раввином, а
не был ли он цадиком?» «Да, — ответила она, — говорили, что он был в
своем роде святой, еще он был ясновидящим. Но это же совершенная чушь.
Этого же быть не может!»

Итак, я покончил с анамнезом, я уже понял историю ее невроза. Я сказал
ей: «Теперь я скажу вам нечто такое, с чем вы можете не согласиться. Ваш
дед был цадиком. Ваш отец порвал со своей религией. Он выдал тайну и
забыл Бога. И ваш невроз — это страх перед Богом». Она была поражена.

На следующую ночь мне снова приснился сон. У меня в доме гости, и я
замечаю среди них мою маленькую пациентку. Она подходит ко мне и
спрашивает: «Нет ли у вас зонтика? Идет такой сильный дождь». Я
действительно нахожу зонт, неловко пытаюсь открыть его и уже собираюсь
отдать ей. Но что же происходит? Я становлюсь перед нею на колени,
словно перед божеством.

Я рассказал ей этот сон, и через неделю ее невроз исчез. Сон объяснил
мне, что за внешним ее существом, за легкой поверхностью скрыта некая
сакральность. Но ее сознание не было мифологическим, и потому глубинная
ее сущность не могла себя выразить. Вся ее сознательная жизнь уходила на
флирт, секс и тряпки, но лишь потому, что она не знала ничего другого.
Она обходилась здравым смыслом, и жизнь ее была бессмысленна. Но в
действительности она была Божье дитя, и ей предстояло исполнить Его
тайную волю. Я видел свою задачу в том, чтобы пробудить в

==177 

ней религиозное и мифологическое сознание, она принадлежала к тому типу
людей, которым необходима некая духовная работа. Таким образом в ее
жизни появился смысл и значение, и от невроза не осталось следа.

В этом случае я не применял никакого определенного «метода», поскольку
чувствовал присутствие нумена. Я вылечил пациентку, объяснив ей это.
Дело здесь было не в «методе», а в «страхе Божьем».

Я часто видел, как люди становились невротиками оттого, что
довольствовались недостаточными или неправильными ответами на те
вопросы, которые ставила им жизнь. Они искали успеха, положения, удачной
женитьбы, славы, а оставались несчастными и страдали от неврозов, даже
достигнув всего, к чему так стремились. Эти люди страдают какой-то
духовной узостью, жизнь их обычно бедна содержанием и лишена смысла. Как
только они находят пути к духовному развитию и самовыражению, невроз,
как правило, исчезает. Поэтому я всегда придавал столько значения самой
идее развития личности.

В большинстве своем мои пациенты — люди не верующие, а те, кто утратил
веру. Ко мне приходят «заблудшие овцы». Церковь и сегодня живет
символикой. Достаточно вспомнить причастие и крещение, разного рода
обозначения Христа и т. д. Но такое переживание символа предполагает
воодушевленное соучастие верующего, то, чего сегодня так часто не
хватает людям. А невротикам этого не хватает практически всегда. В этих
случаях приходится ждать, не возникнут ли бессознательно спонтанные
символы взамен отсутствующих. Но и тогда остается вопрос, в состоянии ли
человек воспринимать соответствующие сны и видения, способен ли он
понять их смысл и отвечать за последствия.

Один подобный случай я описал в работе «Об архетипах коллективного
бессознательного». Некто, он был богословом, часто видел один и тот же
сон. Ему снилось, что

==178 

он стоит на склоне, а в глубине открывается прекрасная долина. Во сне он
знал, что там есть озеро, но всегда было что-то, что удерживало его,
мешало спуститься. Но однажды он решился. Он приближался к озеру, и с
каждым шагом ему становилось не по себе. Вдруг легкий порыв ветра прошел
по поверхности воды, подняв темную рябь. Он проснулся от страха и
собственного крика.

Сперва этот сон казался непонятным. Но как богослов он должен был
вспомнить это озеро, воды которого покрылись рябью от внезапного ветра,
воды которого исцеляли страждущих. — Это была купальня Вифезда*. Ангел
спустился на воды/ и воды обрели целительную силу. Легкий ветер был
Духом, что дышит, где хочет**. Отсюда смертельный страх спящего
человека. Он происходил от неясного присутствия Духа, что живет своею
жизнью, и это ощущение чего-то невидимого — рядом — способно напугать
человека до дрожи. Но мой пациент не пожелал признать, что видел во сне
озеро у Вифсаиды. Он предпочел бы, чтобы вещи, которые существуют в
Библии, оставались там — или по крайней мере становились предметом
воскресной проповеди. О Духе Святом следует говорить, лишь когда
подобает, но он не может быть чем-то, что возможно пережить.

Я знал, что моему пациенту нужно преодолеть свой страх, выйти из этого
панического состояния. Но я никогда не навязываю спора тому, кто желает
идти своею собственной дорогой и принимает на себя всю ответственность
за это. Однако было бы слишком просто и легкомысленно думать, что в этих
случаях мы имеем дело с обычным сопротивлением больного, и не более
того. Внутреннее сопротивление, особенно когда оно упорно, заслуживает
внимания, оно зачастую предупреждает о вещах, которы- 

Ин. 5,2.

•"Ин.3,8.

==179 

ми нельзя пренебрегать. Лекарство может стать ядом, если оно
противопоказано, операция — смертельной.

Когда дело доходит до глубоких внутренних переживаний, до самой сути
человеческой личности, людей в большинстве своем охватывает страх,
многие не выдерживают и уходят. Так было и с этим богословом. Я понимаю
безусловно, что теологам труднее, чем другим.

С одной стороны, они ближе к религии, с другой же — в большей степени
связаны Церковью и догмой. Риск внутреннего переживания, своего рода
духовный авантюризм, как правило, людям не свойствен. Возможность
психической реализации невыносима для них. Такие вещи возможны в их
«сверхъестественном» или по крайней мере «историческом» проявлении. Но к
собственной психике люди почему-то относятся с удивительным
пренебрежением.

Современная психотерапия зачастую не рекомендует «перебивать» пациента в
его т. н. эмоциональном потоке. Я не считаю, что это всегда правильно.
Иногда активное вмешательство врача просто необходимо.

Однажды ко мне на прием записалась дама, у которой была болезненная
привычка раздавать пощечины слугам — и докторам в том числе. У нее была
навязчивая идея, и она уже проходила курс лечения в какой-то клинике.
Разумеется, она не замедлила отвесить дежурную оплеуху главврачу. В ее
глазах он был чем-то вроде старшего камердинера. Так она считала! Этот
доктор направил ее к другому, и сцена повторилась. Но в действительности
эта дама сумасшедшей не была, хотя очевидно, что обращаться с ней
следовало чрезвычайно осторожно; в конце концов не без некоторого
смущения тот доктор прислал ее ко мне.

Это была очень крупная, статная женщина, под два метра ростом, думаю,
она могла и прибить. Итак, она при-

==180 

шла, и мы с ней прекрасно поладили. Но наступил момент, когда я сказал
ей что-то неприятное. В бешенстве она вскочила и замахнулась. Вскочил и
я, сказав ей: «Ладно, вы — дама, у вас право первого удара. Но потом
бить буду я». Я говорил это вполне серьезно. Она тут же опустилась на
стул и успокоилась — прямо на глазах. «Со мной так никогда не
разговаривали!» — пожаловалась она. С того момента лечение стало
приносить плоды.

Ей очевидно не хватало мужской реакции, и в этом случае было бы ошибкой
«не перебивать» ее, идти у нее на поводу. Это бы ей не только не
помогло, но повредило. Ее невроз происходил оттого, что она не могла
установить для себя определенные нравственные границы. Такие люди по
природе своей требуют ограничения — если не внутреннего, то
насильственного.

Я как-то поднял статистику по результатам моего лечения. Я уже не могу
припомнить точные цифры, но с некоторой долей осторожности могу сказать,
что одна треть случаев закончилась полным излечением, в одной трети
удалось добиться значительного улучшения и в одной трети никаких
существенных изменений не произошло. Но именно о последних судить
труднее всего, потому что многие вещи осознаются лишь спустя много лет и
только тогда оказывают действие. Как часто мои бывшие пациенты писали
мне: «Только сейчас, спустя 10 лет после нашей встречи, я понял, что же,
собственно, произошло».

У меня было не так много случаев, когда я испытывал непреодолимые
затруднения и вынужден был отказаться от пациента. Но и тогда бывало,
что я получал известия о положительных результатах. Поэтому так трудно
делать заключения об относительной успешности лечения.

==181 

В жизни врача существует некая обязательная закономерность, которая
состоит в том, что люди, которых он встречает за время своей практики,
становятся частью его собственной жизни. Люди, которые приходят к нему,
к счастью или нет, никогда не находились в центре внимания, но это люди
по разным причинам необыкновенные, с недюжинной судьбой, люди, которые
пережили ни с чем не сравнимые внутренние катастрофы. Часто это люди с
выдающимися способностями, такими, за которые не жалко отдать жизнь, но
эти таланты развиваются на такой странной и психологически
неблагоприятной почве, что мы порой не можем сказать, гений перед нами
или это лишь какие-то фрагменты одаренности. Нередко в невероятных
обстоятельствах мы вдруг обнаруживаем такое душевное богатство, которое
менее всего ожидаешь встретить среди людей невыдающихся, социально
приниженных. Психотерапия лишь в том случае .будет успешной, если врач
не позволит себе отстраниться от человеческих страданий. Врач находится
в постоянном диалоге с пациентом, постоянно сравнивает себя с ним, свое
душевное состояние — с его. Если по какой-то причине этого не
происходит, психотерапевтический процесс становится неэффективен и
состояние пациента остается без изменений. Если один из них не станет
проблемой для другого, решения они не найдут.

Среди так называемых невротиков существует немало людей, которые, родись
они ранее, невротиками не стали бы, т. е. они не страдали бы от
внутренней раздвоенности. Живи они тогда, когда человек был связан с
природой и миром своих предков посредством мифа, когда природа была для
него источником духовного опыта, а не просто окружающей средой, эти люди
были бы избавлены от внутренних разладов. Речь о тех, для кого утрата
мифа

==182 

невыносима и кто не может найти свой путь в этом мире, довольствуясь
естественно-научными представлениями о нем, фантастическими словесными
спекуляциями, которые не имеют ничего общего с мудростью.

Наши современники, мучимые внутренними разладами, — всего лишь
«ситуативные невротики», их видимая болезненность исчезает, как только
пропасть между «я» и бессознательным сводится на нет. Кто сам ощутил
этот внутренний разлад и побывал в подобном положении, сможет лучше
понять бессознательные психические процессы и будет застрахован от
опасности преувеличивать размеры невроза, к чему психологи часто
склонны. Кто на собственном опыте не испытал нуменозное действие
архетипов, едва ли сможет избежать путаницы, когда столкнется с этим на
практике. Он будет переоценивать или недооценивать это, но его критерии
окажутся исключительно рационального, а не эмпирического порядка. Именно
здесь начинаются губительные заблуждения — и этим страдают не только
медики; из них первое: предпочтение рационального, умственного пути —
остальным. Такого рода попытки преследуют тайную цель отстраниться,
насколько это возможно, от собственного подсознания, от архетипических
состояний, от реального психологического опыта и заменить его надежной
на вид, но искусственной и ограниченной, двухмерной идеологической
действительностью, где настоящая жизнь со всеми ее сложностями заслонена
так называемыми отчетливыми понятиями — идеологемами. Таким образом,
значение приобретают не реальности опыта, но пустые имена, которые
отныне занимают их место. Это ни к чему не обязывает и чрезвычайно
удобно, поскольку защищает нас от испытания опытом и осознания его. Но
дух живет не в концепциях, но в поступках и реальных вещах. Слова никого
не согреют, тем не менее эту бесплодную процедуру бесконечно повторяют.

==183 

Поэтому наиболее трудными, как и наиболее неблагодарными для меня
пациентами, кроме «патологических фантазеров», являются так называемые
интеллектуалы. У них правая рука не знает, что делает левая. Они
культивируют своего рода Psychologie а compartiments*. Они не позволяют
себе ни единого чувства, неконтролируемого интеллектом, т. е. они
пытаются все уладить и пригладить, но в результате более других страдают
от всякого рода неврозов.

Благодаря моим встречам с пациентами и той ни с чем не сравнимой череде
психологических явлений, что прошла передо мною, я узнал бесконечно
много, прежде всего о себе самом, и в немалой степени я пришел к этому
через ошибки и поражения. Моими пациентами главным образом были женщины,
как правило, они были интеллигентны, восприимчивы и проницательны. И
если мне удалось открыть какие-то новые пути в терапии, то они
безусловно к этому причастны.

Некоторые мои пациенты стали в буквальном смысле слова моими учениками,
они сделали мои идеи доступными миру. Среди них были люди, с которыми я
потом десятилетиями поддерживал дружеские отношения. Мои пациенты
заставили меня вплотную столкнуться с реальностями человеческой жизни,
так что я сумел пережить и понять очень многое. Встречи с людьми, такими
разными, с таким разным психологическим опытом, значили для меня
несравненно больше, чем фрагментарные беседы со знаменитостями. Самый
прекрасный и памятный след в моей жизни оставили беседы с людьми
безвестными. 

Оградительную психологию, дословно: психологию с перегородками (фр.).

==184 

ЗИГМУНД ФРЕЙД

Наиболее плодотворный период моей внутренней жизни начался с того
момента, когда я стал психиатром. Без какого бы то ни было предубеждения
я стал изучать душевные болезни, их внешние проявления и обнаружил
психические процессы, природа которых представлялась мне поразительной,
ее никогда не пытались понять, предпочитая регистрировать и
классифицировать как «патологическую». Со временем я сосредоточил свои
интересы на случаях, в которых чувствовал себя способным разобраться;
это были паранойя, маниакально-депрессивные психозы и психогенные
отклонения. В самом начале моей психиатрической деятельности изучение
Брейера и Фрейда наряду с работами Пьера Жане оказалось для меня
чрезвычайно полезным. И прежде всего я обнаружил, что основные принципы
и методы фрейдовского толкования сновидений исключительно плодотворны и
способны объяснить шизофренические формы поведения. Фрейдовское
«Толкование сновидений» я прочитал еще в 1900 году. Тогда я отложил
книгу в сторону: мне это было непонятно. Мне было 25 лет, и я еще не
обладал достаточным опытом, я был не способен оценить значение
фрейдовской теории. Это пришло позже. В 1903 году я снова вернулся к
«Толкованию сновидений» и понял, насколько это близко моим собствен-

==185 

ным идеям. Главным образом меня заинтересовал т. н. механизм вытеснения,
заимствованный Фрейдом из психологии неврозов и применяемый им в
толкованиях сновидений. Это было важно для меня — в своих ассоциативных
тестах я часто встречался с реакциями такого рода: пациент не мог найти
ответ на то или иное стимулирующее слово или медлил более обычного.
Затем было установлено, что такие аномалии проявляются всякий раз, когда
стимулирующие слова затрагивают некие болезненные или конфликтные
психические зоны. В большинстве случаев пациенты не осознавали этого и
на мой вопрос о причине затруднений обычно отвечали довольно странным и
неестественным образом. Читая фрейдовское «Толкование сновидений», я
обнаружил, что здесь срабатывает механизм вытеснения и что наблюдаемые
мной факты вполне согласуются с его теорией. Таким образом я смог бы
подкрепить фрейдовскую аргументацию.

Иначе обстояло с тем, что же собственно «вытеснялось». Здесь я не мог
согласиться с Фрейдом. Он видел й причины вытеснения в сексуальных
травмах, и ни в чем больше. В моей практике, однако, были многочисленные
случаи неврозов, в которых вопросы секса играли далеко не главную роль,
на передний план выходили другие факторы, как то: проблема социальной
адаптации, подавленность в силу трагических обстоятельств, соображения
престижа и т. д. Впоследствии я познакомил Фрейда с этими случаями, но
он предпочитал не замечать никаких иных причин, кроме сексуальных. Я же
считал это недопустимым.

Вначале мне нелегко было должным образом определить место, которое Фрейд
занимал в моей жизни, и найти верный тон в отношениях с ним. Когда я
открывал для себя его работы, я был на пороге академической карьеры и
дописывал работу, которая должна была способствовать

==186 

моему продвижению в университете. Фрейд был, вне всякого сомнения,
persona non grata в тогдашнем академическом мире, и всякое обращение к
нему носило скандальный характер. «Великие мира сего» упоминали о нем
украдкой, на конференциях о нем спорили в кулуарах и ни в коем случае —
с кафедры. Так что совпадение моих результатов с положениями фрейдовской
теории не сулило мне ничего хорошего.

Как-то, когда я работал, дьявол шепнул мне, что ведь я могу опубликовать
результаты моих экспериментов и мои заключения, не упоминая имени
Фрейда. В конце концов, я получил эти результаты задолго до того, как
мне стал ясен смысл его теории. Но тут заговорило мое второе «я». «Если
ты сделаешь вид, что не знаешь о Фрейде, это будет заведомый обман.
Нельзя построить жизнь на лжи». Вопрос был решен. С этого момента я
открыто перешел в стан Фрейда.

Впервые я заступился за него на конгрессе в Мюнхене, где речь шла о
навязчивых идеях {Zwangneurose), но имени Фрейда упорно не называли. По
этому поводу в 1906 году я написал статью для мюнхенского медицинского
еженедельника о фрейдовской теории неврозов, которая существенно
углубляла понимание навязчивых идей. После этого два немецких профессора
написали мне предостерегающие письма. «Если я, — писали они, — буду
продолжать заступаться за Фрейда, навряд ли я могу рассчитывать на
академическую карьеру». Я ответил: «Если то, что говорит Фрейд, правда —
я с ним. Чего стоит карьера, которую нужно строить, ограничивая
исследования и замалчивая факты». И я продолжал выступать на стороне
Фрейда. Но мои собственные результаты по-прежнему не убеждали меня в
том, что все неврозы обусловлены исключительно подавленной
сексуальностью или связанными с ней эмоциональными

==187 

травмами. Иногда это так, но не всегда. Однако Фрейд открыл новые пути
для исследований, и отрицать это казалось мне тогда абсурдом*.

Идеи, выраженные в моей работе «Психология Dementia praecox», не
встретили понимания — мои коллеги посмеивались надо мной. Но благодаря
этой работе я познакомился с Фрейдом. Он пригласил меня к себе, и наша
первая встреча произошла в Вене, в феврале 1907 года. Мы встретились в
час пополудни и разговаривали практически без перерыва 13 часов. Фрейд
был первым действительно выдающимся человеком, которого я встретил.
Никого из моих тогдашних знакомых я не мог сравнить с ним. В нем не было
ничего тривиального. Это был чрезвычайно интеллигентный, проницательный
и во всех отношениях замечательный человек. И тем не менее мое первое
впечатление от него было довольно неотчетливым; чего-то понять я не мог.

То, что он рассказал о своей сексуальной теории, поразило меня. И все же
ему не удалось окончательно рассеять мои сомнения. Я пытался, и не
единожды, поделиться моими сомнениями с ним, но всякий раз он приписывал
это отсутствию у меня достаточного опыта. Фрейд был прав: тогда у меня
еще недоставало опыта для основательных возражений. Я видел, что его
сексуальная теория чрезвычайно важна для него и в личном, и в
общефилософском смысле. Это было очевидно, но я не мог решить, в какой
степени это было связано с переоценкой собственных положений, а в какой
— опиралось на результаты экспериментов. 

В 1906 году, после того как Юнг послал Фрейду письмо о своих
ассоциативных экспериментах, между ними завязалась оживленная переписка,
и продолжалась она до "1913 года. В 1907 году Юнг послал Фрейду свою
работу «Психология Dementia praecox».—Прим. Л. Я.

==188 

Более всего меня настораживало отношение Фрейда к проблемам духа. Везде,
где находила свое выражение духовность — будь то человек или
произведение искусства, — Фрейд моментально подозревал подавленную
сексуальность. То, что невозможно было объяснить непосредственно через
сексуальность, он называл «психосексуальностью». Я пытался возразить
ему, что если эту гипотезу довести до ее логического конца, то вся
человеческая культура предстанет не более чем фарсом, нездоровым
последствием подавленной сексуальности. «Да, — соглашался он, — так оно
и есть, это какое-то роковое проклятие/ против которого мы бессильны». Я
не был готов согласиться с этим и еще менее готов был с этим смириться.
Но я все еще не чувствовал себя достойным оппонентом Фрейда.

Было еще нечто в этой нашей первой встрече, что приобрело для меня
значение впоследствии. Это связано с вещами, которые я смог продумать и
понять, только когда наша дружба закончилась. Безусловно, Фрейд
необычайно близко к сердцу принимал все, что касалось его сексуальной
теории. Когда разговор заходил о ней, тон его, обычно довольно
скептический, становился вдруг нервным и настойчивым, на лице появлялось
странное, взволнованное выражение, и я не мог понять, отчего это так. У
меня сложилось впечатление, что сексуальность для него была своего рода
Numinosum. Это мое впечатление подтвердилось затем в беседе, происшедшей
спустя три года, в 1910 году,снова в Вене.

Я все еще живо помню, как Фрейд сказал мне: «Мой дорогой Юнг, обещайте
мне, что вы никогда не откажетесь от сексуальной теории. Это превыше
всего. Видите ли/ мы должны сделать из нее догму, неприступный бастион».
Он сказал мне это со страстью, тоном отца, говорящего: «Мой дорогой сын,
ты должен пообещать мне одну вещь: ты будешь ходить в церковь каждое
воскресенье». В некотором изумлении я спросил его: «Бастион — против
кого?»

==189 

«Против потока черной грязи. — Мгновение он колебался, затем добавил: —
Оккультизма». И это напугало меня — эти слова «бастион» и «догма», —
ведь догма — неоспоримое знание, такое, которое устанавливается раз и
навсегда и не допускает сомнений. Но это уже не имеет ничего общего с
наукой, это просто личный диктат.

И тогда я понял, что наша дружба обречена. Я знал, что никогда не смогу
примириться с подобными вещами. Под «оккультизмом» Фрейд, кажется,
подразумевал абсолютно все, что философия, религия и возникшая уже в
наши дни парапсихология знали о человеческой психике. Для меня
сексуальная теория была таким же «оккультизмом», т. е. не более чем
недоказанной гипотезой, как всякое спекулятивное построение. Научная
истина в моем разумении — это гипотеза, которая довлеет сегодняшнему дню
и которая не предполагает оставаться неизменной на все времена.

Я не все хорошо понимал тогда, но я заметил у Фрейда вторжение неких
подсознательных религиозных факторов. Очевидно, он пытался защититься от
этой подсознательной угрозы и вербовал меня в помощники.

После этой беседы я окончательно растерялся: я никогда не рассматривал
сексуальность как некое шаткое предприятие, которому тем не менее нужно
хранить верность. Очевидно, что для Фрейда сексуальность значила больше,
чем для других людей. Она была для него своего рода res religiцse
observanda*. Столкнувшись с идеями такого порядка, обычно испытываешь
робость. Так что все мои поползновения выглядели довольно неуверенно, и
наши беседы вскоре прекратились.

Я был поражен, смущен и озадачен. У меня было такое чувство, что мне
открылась новая неведомая страна, я меч- 

Здесь: объектом поклонения (лат.).

==190 

тал о новых идеях. Но одно было ясно мне: Фрейд, который всегда так
дорожил толерантностью, свободой от догмы, теперь создал свою догму,
более того, на место грозного бога, которого потерял, он поставил другой
кумир — сексуальность, — и этот кумир оказался не менее требователен,
придирчив, жесток и аморален. Так же, как необычайную духовную силу в
испуге наделяют атрибутами «божественного» или «демонического», так и
«сексуальное либидо» стало играть роль deus absconditus, некоего тайного
бога. От такой трансформации Фрейд получил очевидное преимущество: он
мог рассматривать новый нуминозный принцип как научно безупречный и
свободный от груза религиозной традиции. Однако в основании оставалась
нуминозность — общее психологическое свойство двух противоположных и
несводимых рационально полюсов — Яхве и сексуальности. Переменилось
только наименование, и с ним соответственно точка зрения: теперь
потерянного бога следовало искать внизу, а не наверху. Но если некая
сила существует, то какое в конце концов имеет значение, зовется она так
или иначе? Если бы психологии не существовало вовсе, а были лишь
конкретные вещи, ничего бы не стоило разрушить одну из них и заменить ее
другой. Но в реальности, т. е. в психологическом опыте, остаются все те
же настойчивость, робость и принуждение — ничто бесследно не исчезает. И
остаются вечные проблемы: как преодолеть страх или избавиться от
совести, долга, принуждения или подсознательных желаний. И если мы не в
состоянии решить эти проблемы, опираясь на нечто светлое и идеальное,
то, может быть, следует обратиться к силам темным, биологическим.

Эта мысль явилась мне неожиданно. Много позже, размышляя о характере
Фрейда, я понял ее важность и значение. У Фрейда была одна характерная
черта, более всего меня занимавшая: в нем была какая-то горечь. Она
поразила меня при нашей первой встрече, и я не мог объяснить

==191 

себе это, пока не увидел здесь связь с его представлением о
сексуальности. Хотя для Фрейда сексуальность несомненно означала своего
рода Numinosum, и в терминологии и в самой теории он, казалось, описывал
ее исключительно как биологическую функцию. И только то волнение, с
которым он говорил о сексуальности, показывало, насколько он это глубоко
чувствовал. Окончательный смысл его учения состоял в том (так по крайней
мере казалось мне), что сексуальность включает в себя духовную силу или
имеет тот же смысл. Однако его чересчур конкретная терминология
оказалась слишком узкой, чтобы выразить эту идею. У меня сложилось
впечатление, что он на самом деле шел в направлении прямо
противоположном собственной цели и работал против самого себя, — а нет у
человека горечи острее, нежели сознание, что он сам свой злейший враг.
Пользуясь его же словами, он постоянно чувствовал, что ему угрожает
некий «поток черной грязи» — ему, который более чем кто-либо погружался
в самые темные его глубины.

Фрейд никогда не задавал себе вопроса, почему ему снова и снова хочется
говорить именно о сексе, почему его мысли возвращаются к одному и тому
же предмету. Он так и не осознал, что подобная «монотония толкования»
означает побег от самого себя или, может быть, от той, другой, возможно
мистической, стороны его «я». До тех пор, пока он не признавал ее за
собою, он не мог достичь душевного согласия. Он был слеп во всем, что
касалось парадоксов бессознательного и возможностей двойного толкования
его содержания, он не знал, что все, что есть в бессознательном, имеет
свой верх и низ, свою внешнюю и внутреннюю стороны. И когда мы говорим о
внешней его стороне — а именно это делал Фрейд, — мы предполагаем лишь
половину проблемы, что вызывает естественное в такой ситуации
бессознательное противодействие.

==192 

С этой фрейдовской ограниченностью ничего нельзя было поделать.
Возможно, ему бы мог открыть глаза какой-нибудь внутренний опыт, но и
тогда его интеллект свел бы любой такой опыт к проявлению —
исключительно — «сексуальности» или, на худой конец,
«психосексуальности». В каком-то смысле он потерпел неудачу, и он
видится мне фигурой трагической, он был великим человеком, и еще — он
был трогателен.

После той второй беседы в Вене я стал понимать концепцию власти Альфреда
Адлера, которой прежде не придавал значения. Как всякий «сын», Адлер
воспринял от своего «отца» не то, что тот говорил, а то, что тот делал.
Теперь же я открыл для себя проблему любви — Эроса и проблему власти —
власти как свинцового груза, камня на душе. Сам Фрейд, как он говорил
мне, никогда не читал Ницше. Теперь я видел фрейдовскую психологию в
культурно-историческом ряду как своего рода компенсацию ницшеанского
обожествления власти. Проблема, очевидно, должна была звучать не как
«Фрейд vs Адлер», а как «Фрейд us Ницше». Поэтому я не думаю, что это
всего лишь «домашний спор» психопатологов. Мое мнение таково, что Эрос и
жажда власти — все равно что двойня, сыновья одного отца, производное от
одной духовной силы, которая, подобно положительным и отрицательным
электрическим зарядам, проявляет себя в противоположных формах, одна —
Эрос — как некий patiens, другая — жажда власти — как agens, и наоборот.
Эросу необходима власть, как власти — Эрос. Одна страсть влечет за собой
другую. Человек находится во власти своих страстей, вместе с тем он
пытается овладеть собой. Фрейд рассматривает человека как игрушку его
собственных страстей и желаний, Адлер показывает, как человек использует
свою

==193 

страсть для того, чтобы подчинить себе других. Понимающий свою
беспомощность перед судьбою, Ницше вынужден был создать для себя образ
«сверхчеловека». Фрейд же, насколько я понимаю, находился до такой
степени во власти Эроса, что ставил его aиre perennius*, сделал из него
догму, подобно религиозному нумену. Не секрет, что «Заратустра» выдает
себя за Евангелие, и Фрейд на свой лад пытался превзойти Церковь и
канонизировать свое учение. Разумеется, он избегал лишнего шума, зато он
подозревал во мне намерение сделаться его пророком. Его попытка была
трагична, и он сам ее обесценивал. Так всегда происходит с нуменом, и
это справедливо, потому что то, что в одном случае представляется
верным, в другом — оказывается ложным, то, что мы мыслим как свою
защиту, вместе с тем несет в себе угрозу. Нуминозный опыт и возвышает, и
унижает — одновременно. Если бы Фрейд однажды задумался над той
психологической очевидностью, что сексуальность несет в себе Numinosum,
что она — и Бог, и дьявол в одном лице, он бы не смог ограничиться
узкими рамками биологической концепции. И Ницше, может быть, не воспарил
бы в своих спекуляциях и не утратил бы почвы под ногами, держись он
более твердо основных условий человеческого существования.

Всякий нуминозный опыт несет в себе угрозу для человеческой психики, он
как бы раскачивает ее так, что каждую минуту эта тонкая нить грозит
оборваться и человек утрачивает спасительное равновесие. Для одних это
означает абсолютное «Да», для других — абсолютное «Нет». Восток принес с
собою понятие нирваны (Nirdvandva — свободна от удвоения). Я всегда
помню об этом. Но маятник нашего сознания раскачивается между смыслом и
бессмыслицей, а не между справедливостью и не- 

прочнее меди (лат.).

==194 

справедливостью. Опасность нуминозных состояний состоит в соблазне
экстремальности, в том, что маленькую правду принимают за истину, а
мелкую ошибку понимают как фатальную. Tout passe*, то, что было истиной
вчера, сегодня может показаться заблуждением, но что представлялось
ошибочным позавчера, явится откровением завтра. И это одна из тех
психологических закономерностей, о которых в действительности мы еще так
мало знаем. Мы по-прежнему далеки от понимания того, что нечто не
существует до тех пор, пока какое-нибудь бесконечно малое — и, увы,
столь краткое и преходящее — сознание не отметит его как что-то.

Из бесед с Фрейдом я узнал о его страхе: он боялся, что нуминозный свет
его учения может быть погашен неким «потоком черной грязи». Таким
образом возникла вполне мифологическая ситуация: борьба, между светом и
тьмою. Это объясняет его нуминозные комплексы и то, почему в момент
опасности он прибегал к чисто религиозным средствам защиты — к догме. В
моей следующей книге «Метаморфозы и символы либидо» (1912), которая была
посвящена психологии подвижничества, я попытался объяснить предпосылки
такого его странного поведения, мифологические связи. Сексуальные
толкования, с одной стороны, и властные поползновения догматиков — с
другой привели меня к проблеме типологии. Я стал изучать полярные
характеристики психики. Кроме того, я посвятил несколько десятилетий
исследованию «потока черной грязи — оккультизма». Я попытался понять его
сознательные и бессознательные исторические предпосылки с точки зрения
современной психологии.

Меня интересовали взгляды Фрейда на экстрасенсорное восприятие и
парапсихологию в целом. Когда в 1909 

* Прошлое (фр.).

==195 

голу я посетил его в Вене, я спросил у него, что он думает об этих
вещах. В силу своих материалистических предрассудков он объявил все мои
вопросы бессмысленными и обнаружил при этом столь поверхностный
позитивизм, что я с трудом удержался от резкого ответа. Это произошло за
несколько лет до того, как сам он признал серьезность парапсихологии и
фактическую достоверность «оккультных» феноменов.

Но в тот момент, когда Фрейд излагал свои аргументы, у меня возникло
странное ощущение — мне казалось, что моя диафрагма вдруг стала железной
и раскалилась докрасна, она даже светилась, как раскаленный ствол. И в
этот момент из стоявшего рядом с нами книжного шкафа раздался страшный
грохот, мы оба в испуге отскочили — мы думали, что шкаф вот-вот
опрокинется на нас. Я сказал Фрейду: «Вот пример так называемой
каталитической экстериоризации». «Ах, бросьте, — воскликнул он, — это
совершенная чушь». «Нет, — ответил я, — вы ошибаетесь, профессор. И
чтобы доказать это вам, я скажу сейчас, что вы услышите точно такой же
грохот!» И действительно, как только я произнес это, раздался грохот из
шкафа.

Я и сегодня не понимаю, откуда взялась моя уверенность. Но я знал со
всей определенностью, что грохот раздастся снова. Фрейд только
ошеломленно посмотрел на меня. Я не знаю, что он думал и что он увидел.
В любом случае этот инцидент спровоцировал его подозрительность, и у
меня было такое чувство, будто я причинил ему вред. Я никогда больше не
говорил с ним об этом.

Год 1909 был для нас переломным. Я был приглашен читать лекции об
ассоциативных тестах в университет Кларк (Ворчестер, штат Массачусетс).
Независимо от меня Фрейд также получил приглашение, и мы решили
отправиться вместе. Мы встретились в Бремене, где к нам при-

==196 

соединился Ференци. В Бремене произошел инцидент, о котором потом много
говорили: у Фрейда случился обморок. Поводом стал, очевидно, мой интерес
к «болотным трупам». Я знал, что в некоторых районах Северной Германии
находили т. н. болотные трупы. Это были сохранившиеся с доисторических
времен останки людей, которые или утонули в болотах, или были похоронены
там. Болотная вода содержала гнилостную кислоту, которая растворяет
кости, но выдубливает кожу, так что кожа, а с нею и волосы отлично
сохраняются. По сути своей это естественное мумифицирование, при котором
трупы расплющиваются под давлением торфа. Их находят время от времени на
торфяных разработках в Дании, Швеции и Голландии.

Эти «болотные трупы», о которых я столько читал, вспомнились мне, когда
мы были в Бремене. Но я был так замотан своими делами, что спутал их с
мумиями из бременских «свинцовых подвалов». Мое любопытство действовало
Фрейду на нервы. «Что вы нашли в этих трупах?» — спрашивал он без конца.
Он находился в чрезвычайном раздражении, и как-то за столом, когда снова
зашел разговор о трупах, он вдруг потерял сознание. Потом он говорил
мне, что был убежден в том, что вся эта болтовня о трупах была затеяна
мною, так как я будто бы желал ему смерти. Я был ошеломлен. Меня
испугала интенсивность его фантазий, которая и явилась, я думаю,
причиной его обморока.

Я был свидетелем еще одного его обморока в подобной ситуации. Это было
на конгрессе психоаналитиков в Мюнхене в 1912 году. Речь зашла о фараоне
Аменхотепе IV. Говорили, что из ненависти к отцу он уничтожил картуши на
стелах и что за всеми его великими религиозными созданиями крылся
отцовский комплекс. Меня это возмутило, и я начал спорить, доказывая,
что Аменхотеп был творческой и глубоко религиозной личностью, чьи
действия нельзя объяснять только личной неприязнью к отцу. На-

==197 

против, он сохранял имя своего отца в чести, и его страсть к разрушению
была направлена только на то, что было связано с именем бога Амона, это
имя он стремился стереть отовсюду, и оно было высечено на могильной
плите его отца, почитавшего Амона. Более того, другие фараоны заменили
имена своих фактических или божественных предков на монументах и статуях
своими собственными, поскольку ощущали себя законным воплощением
соответствующего божества. Однако они не положили начала ни новому стилю
в архитектуре, ни новой религии.

В этот момент Фрейд потерял сознание и упал со стула. Все беспомощно
засуетились вокруг него. Я поднял его, отнес в соседнюю комнату и
положил на диван. Пока я нес его, он наполовину пришел в себя, и я
никогда не забуду взгляда, который он бросил на меня. В своей слабости и
беспомощности он смотрел на меня так, будто я был его отцом. Каковы бы
ни были другие причины его обморока — атмосфера на конгрессе была очень
напряженной, — в обоих случаях наваждением его было отцеубийство.

Фрейд и раньше намекал, что считает меня своим преемником. Мне было
неловко, я знал, что никогда не смогу должным образом отстаивать его
взгляды. Однако мне не удалось еще найти сколь бы то ни было достойного
опровержения, и мое уважение к нему было слишком велико, чтобы желать
принудить его к окончательному размежеванию наших позиций. Меня вовсе не
привлекала перспектива возглавить некую партию, стать лидером целого
направления в психоанализе. Душа моя не лежала к подобного рода
деятельности, и я не хотел жертвовать своей интеллектуальной
независимостью, наконец, все эти «игры» уводили бы меня от моих
настоящих целей, которые состояли все же в поисках истины, а не в
достижении личного престижа.

Наше путешествие в США продолжалось несколько недель. Мы проводили
вместе все дни и рассказывали

==198

друг другу свои сны. У меня было тогда несколько важных для меня снов,
но Фрейд не смог их объяснить. Это ни в коем случае не упрек ему, подчас
лучшие аналитики не способны разгадать скрытый смысл сна. Иногда это
просто невозможно, но это не значит, что нужно прекратить этим
заниматься. Напротив, эти беседы с Фрейдом дали мне очень много, и я
дорожил нашими отношениями. Я слушал Фрейда, как слушают человека
старшего и опытного, я испытывал к нему сыновнее чувство. Но случилось
нечто, что нанесло тяжелый удар нашей дружбе.

У Фрейда был сон; о чем он был, я рассказать здесь не могу. Я объяснил
его как мог, но добавил, что, наверное, сказал бы много больше, если бы
Фрейд посвятил меня в некоторые обстоятельства своей личной жизни. В
ответ Фрейд бросил на меня странный подозрительный взгляд и сказал: «Но
я же не могу рисковать своим авторитетом!» В этот момент он его утратил.
Эта фраза лежит на дне моей памяти, она ознаменовала конец наших
отношений, Фрейд поставил личный авторитет выше истины.

Как я уже говорил, Фрейд лишь отчасти был способен объяснить мои
тогдашние сны или не мог объяснить их вовсе. Эти сны несли в себе некое
коллективное содержание и были полны символики. Один такой сон был
особенно важен для меня, он привел меня к понятию «коллективного
бессознательного» и положил начало моей книге «Метаморфозы и символы
либидо».

Сон был такой. Я находился один в незнакомом двухэтажном доме. Это был
«мой дом». Я оказался на верхнем этаже, там было что-то вроде квартиры с
прекрасной старой мебелью в стиле спкпкь. На стенах висели старые
картины в дорогих рамах. Я удивился, что этот дом — мой, и подумал:
«Ничего себе!» Но потом мне пришло в голову, что я еще не был внизу.
Спустившись по ступенькам, я попал на первый этаж. Здесь все было много
старше, и я

==199 

понял, что эта часть дома существует с XV или XVI века. Средневековое
убранство, полы, выложенные красным кирпичом, — все казалось тусклым,
покрытым патиной. Я переходил из комнаты в комнату и думал: «Я должен
обойти весь этот дом». Я подошел к тяжелой двери и открыл ее. Я
обнаружил каменную лестницу, которая вела в подвал. Спустившись по ней,
я очутился в красивом старинном сводчатом зале. Осматривая стены, я
заметил слой кирпича в кладке; в строительном растворе тоже были кусочки
кирпича. Так я догадался, что стены были построены еще при римлянах. Мое
любопытство достигло предела. Я исследовал каменные плиты пола: в одной
из них я нашел кольцо. Я потянул за него — плита приподнялась, и я снова
увидел каменную лестницу, узкие ступени которой вели в глубину. Я
спустился вниз и очутился в низкой пещере. Среди толстого слоя пыли, на
полу, лежали кости и черепки, словно останки какой-то примитивной
культуры. Я обнаружил там два, очевидно, очень древних полуистлевших
человеческих черепа... В этот момент я проснулся.

Фрейда в этом сне больше всего заинтересовали два черепа. Он снова и
снова переводил разговор на них, объясняя мне, что я должен обнаружить
связанное с ними желание. Что я о них думаю? Кому они принадлежат? Я,
разумеется, отлично понимал, к чему он клонит, — он и здесь почуял
тайное желание смерти. «Чего же, собственно, он хочет? — спрашивал я
себя. Кому я должен желать смерти?» Я отказывался принять такое
объяснение. Я и сам пытался предположить, что бы это значило на самом
деле. Но тогда я еще не доверял себе и хотел услышать мнение Фрейда. Я
хотел у него учиться. Поэтому я принял его установку и ответил: «Моя
жена и ее сестра». Должен же я был назвать кого-нибудь, кому бы я мог
желать смерти, и чтобы это имело какой-то смысл!

==200 

Женат я был недавно и знал наверняка, что во мне не было ничего, что
указывало бы на такого рода желания. Однако я не мог предложить Фрейду
собственное толкование, он бы меня по меньшей мере не понял. Я еще не
находил в себе сил спорить с ним. Более того, если бы я стал настаивать
на своей точке зрения, я потерял бы его дружбу, а этого я тогда •е хотел
и боялся. Но с другой стороны, мне очень хотелось узнать, какой смысл
увидит он в моем ответе, как это впишется в его доктрину. Итак, я
обманул его.

Я сознавал, что мое поведение небезупречно в моральном отношении. Но я
не мог позволить ему заглянуть в мой внутренний мир. Пропасть между нами
была слишком велика. А так, после моего ответа, Фрейду стало как будто
легче. И я понял, что перед такими снами он бессилен и потому ищет
убежища в своей теории. Мне же необходимо было найти настоящее
объяснение моего сна. Мне было ясно, что дом — это в некотором роде
образ души, т. е. образ тогдашнего состояния моего сознания. Мое
сознание выглядело как жилое пространство, вполне обжитое/ хотя и
несколько архаичное.

На нижнем этаже начиналось бессознательное. Чем глубже я спускался, тем
более чуждым и темным оно было. В пещере я нашел остатки примитивной
культуры, т. е. то, что оставалось во мне от примитивного человека и что
едва ли когда-нибудь могло быть постигнуто или освещено сознанием. Душа
примитивного человека граничит с душами животных, так же как и пещеры в
древности были населены большей частью животными, прежде чем их заняли
люди.

Именно тогда я ясно осознал, насколько велика разница между нашими с
Фрейдом духовными установками. Я вырос в исторической атмосфере Базеля
конца прошлого столетия, и благодаря моим занятиям философией я знал
кое-что из истории психологии. Размышляя над сновидениями и содер-

==201 

жанием бессознательного, я не мог обойтись без исторических аналогий; в
студенческие годы я часто обращался к старому философскому лексикону
Круга. Я лучше знал философов XVIII и отчасти XIX веков. Их мир и
сформировал атмосферу салона на верхнем этаже. Для Фрейда же, как мне
казалось, интеллектуальная история начиналась с Бюхнера, Молешотта,
Дюбуа-Реймоыа и Дарвина.

Помимо собственно сознания, судя по моему сну, существовало еще
несколько нижних уровней: необитаемый «средневековый» первый этаж, затем
«римский» подвал и, наконец, доисторическая пещера. Это были эпохи
сознательной истории человечества и эпохи в истории развития
человеческого сознания.

В дни, что предшествовали сну, я думал о многих вещах. Я мучительно
пытался понять, каковы предпосылки фрейдовской психологии и каким
образом она соотносится с другими категориями человеческой мысли. При
своем исключительном персонализме, как она выглядит в свете
универсальных концепций? В моем сне был ответ. Основные положения
культурной истории представлены в нем в виде уровней сознания: снизу
вверх. Мой сон, таким образом, явил собою структурную диаграмму
человеческого сознания, выстроенную на обратных Фрейду безличных
основаниях. Эта идея стала своего рода «it clicked»*, как говорят
англичане. Образы сна преследовали меня и дальше, я сам не понимал как,
но они утвердились в моем сознании. Здесь впервые обозначилась идея
«коллективного бессознательного», находящегося я priori в основе
индивидуальной психики, — то, что я принял за останки примитивной
культуры. Много позже, обладая уже немалым опытом и более надежными
знаниями, я увидел здесь инстинктивные формы — архетипы. 

заклинивающей (англ.).

==202 

Я никогда не мог согласиться с Фрейдом в том, что сон — это некий
«фасад», прикрывающий смысл, — смысл известен, но как будто нарочно
скрыт от сознания. Мне кажется, что природа сна не таит в себе
намеренного обмана, но выражает нечто так, как это возможно для нее, так
же как растение растет, или животное ищет пищу — наиболее удобным для
себя образом. Они не желают обмануть нас, но мы можем обмануть сами
себя, если мы близоруки. Мы можем слышать и не слушать, если заткнем
себе уши, но это не значит, что наши уши намеренно обманывают нас.
Задолго до того, как я узнал Фрейда, я представлял себе бессознательное
и сны, непосредственно его выражающие, естественными процессами, которые
нельзя рассматривать как произвольные и тем более как намеренно вводящие
в заблуждение. Я не вижу причин предполагать, что существует некая
бессознательная естественная хитрость, по аналогии с хитростью
сознательной. Напротив, житейский опыт показывает, насколько
бессознательное противится этим сознательным тенденциям.

Мой сон о доме имел своеобразные последствия: я вновь обратился к
археологии. Вернувшись в Цюрих, я прочел несколько книг по мифологии и
вавилонским раскопкам. Тогда мне попала в руки книга Фридриха Крейцера
«Мифы и символика древности», она стала побудительной искрой! Я засел за
работу и с лихорадочным интересом перечитал горы мифологического и
научного материала, в конце концов я совершенно запутался. Я был так же
беспомощен, как в свое время в клинике, когда пытался проникнуть в смысл
психического расстройства. Я чувствовал себя так, будто находился в
воображаемом сумасшедшем доме, я начинал «лечить» всех кентавров, нимф,
богов и богинь из Крейцеровой книги. При всем при том я не мог не
заметить связи между античной мифологией и психологией примитивных
народов, которой я и занялся впоследствии. Работы Фрейда в этой же
облас-

==203 

ти составляли для меня некоторую проблему, поскольку я уже знал, до
какой степени его теория подавляет собственно факты.

В разгар моих занятий мне попалась работа, описывающая фантазии одной
молодой американки, некой мисс Миллер. Материал был опубликован моим
другом, к которому я относился с большим почтением, — Теодором Флурнеем
— в «Архивах психологии» (Женева). Я был поражен мифологическим
характером этих фантазий. Они послужили своего рода катализатором для
моих беспорядочных соображений. Так постепенно стала формироваться книга
«Метаморфозы и символы либидо». Пока я работал над нею, мне приснился
сон, предсказавший мой будущий разрыв с Фрейдом. События там происходили
в горной местности на границе Австрии и Швейцарии. Были сумерки, и я
увидел какого-то пожилого человека в форме австрийских имперских
таможенников. Он прошел мимо, немножко сутулясь, не обращая на меня
никакого внимания. В нем было что-то меланхолическое, он казался
расстроенным и раздраженным. Тут были и другие люди, и кто-то сказал
мне, что этот старик — лишь призрак таможенного чиновника, что на самом
деле он умер много лет назад. «Он из тех, кто не может умереть».

Такова была первая часть сна.

Я стал анализировать, и слово «таможня» подсказало мне ассоциацию со
словом «цензура». «Граница» могла означать, с одной стороны, границу
между сознательным и бессознательным, с другой же — наши с Фрейдом
расхождения. Таможенный досмотр, чрезвычайно строгий, показался мне
намеком на психоанализ. На границе чемоданы открывают и проверяют их
содержимое. Анализ раскрывает содержимое бессознательного. Что же до
старого таможенника, то, очевидно, его работа приносила ему больше
горечи, нежели удовлетворения, — отсюда раз-

==204 

дражение на его лице. Я не мог удержаться от аналогии с Фрейдом.

В то время (в є911 году) авторитет Фрейда в моих глазах уже сильно
пошатнулся. Но все же он был человеком, на которого я смотрел снизу
вверх, на которого я проецировал образ отца, в тот момент это было все
еще так. Такого рода проецирование исключает объективность, здесь
неизбежна двойственность в оценках. С одной стороны, мы ощущаем свою
независимость, с другой — внутреннее сопротивление. Когда мне приснился
этот сон, я все еще глубоко чтил Фрейда, но в то же время я уже стал
относиться к нему критически. Судя по всему, я еще не осознавал ситуации
и пытался каким-то образом найти решение. Это характерно для ситуаций
проецирования. Сон поставил меня перед необходимостью определиться.

Под влиянием личности Фрейда я, насколько это возможно, отказывался от
собственных мнений и подавлял в себе критические мысли. Это было
необходимым условием нашего сотрудничества. Я говорил себе: «Фрейд много
проницательнее и опытнее. Пока тебе нужно лишь слушать и учиться». И
вот, как это ни удивительно, мне снится Фрейд — раздраженный австрийский
чиновник, призрак покойного таможенного инспектора. В самом ли деле я
желал его смерти, как думал Фрейд? — Ни в коей мере! Ведь я искал любой
возможности работать с ним, причем с целью откровенно эгоистической — я
хотел пользоваться его богатым опытом. Дружба с ним значила для меня
очень много. У меня не было причин желать его смерти. Но сновидение
могло быть своего рода коррекцией, компенсацией моей сознательной
оценки, моего восхищения — невольного и в дальнейшем, очевидно,
нежелательного. Сон как бы представлял критическую установку моего
подсознания. Это смутило меня, хотя последняя фраза сна показалась мне
намеком на потенциальное бессмертие Фрейда.

==205 

Сон не закончился эпизодом с таможенным чиновником, за ним последовало
продолжение, довольно примечательное. Я находился в каком-то итальянском
городе, время было обеденное — полдень, где-то между двенадцатью и часом
дня. Палящее солнце заливало светом узкие улицы. Город был построен на
холме и напоминал одно из предместий Базеля — Коленберг, — переулки
здесь террасами спускались в долину. Один из них выходил на
Барфюцерплатц. Это был Базель, и в то же время это был итальянский
город, что-то вроде Бергамо. Стояло лето, палящее солнце находилось в
зените, все было наполнено светом. Толпа двигалась мне навстречу, и я
знал, что сейчас магазины закрываются и люди идут обедать. В этом
людском потоке я вдруг увидел рыцаря в полном облачении. Он поднимался
ко мне по ступенькам. На нем были шлем и кольчуга, а поверх — белая
туника, на которой с обеих сторон был вышит большой красный крест.

Легко представить, что я почувствовал, когда вдруг в современном городе
в полдень, в час пик, увидел идущего мне навстречу крестоносца. Больше
всего меня поразило, что никто вокруг, казалось, не замечал его. Никто
не обернулся в его сторону, никто не посмотрел ему вслед, казалось, вижу
его только я. Я спросил себя, что бы это значило, и вдруг кто-то ответил
мне (хотя поблизости не было никого): «А это наше привидение! Этот
рыцарь всегда проходит здесь между двенадцатью и часом, его знает
каждый».

Этот сон удивил меня, но я тогда был не в состоянии понять его. Я был и
удивлен, и смущен, и беспомощен.

Рыцарь и таможенник были фигурами противоположными, таможенник был
призрачен — некто, «кто не мог умереть», какое-то беззвучное видение.
Рыцарь, напротив, был полон жизни и совершенно реален. Вторая часть
сновидения носила в высшей степени нуминозный характер, тогда как сцена
на границе была вполне приземленной и

==206 

невыразительной. Гораздо большее впечатление на меня производили мои
собственные размышления о ней.

Загадочная фигура рыцаря преследовала меня несколько дней, и я не мог до
конца объяснить себе ее значение. Я понял его много позже, но во сне я
уже знал, что рыцарь этот из XII века. Это была эпоха зарождения алхимии
и поисков чаши святого Грааля. Легенда о Граале очень много значила для
меня. Я узнал ее впервые, когда мне было лет 15, и это было незабываемое
ощущение, от которого я до сих пор не могу освободиться. Мне кажется,
она таит в себе что-то, чего не объяснить. И моя встреча во сне с
рыцарем из того мира была вполне естественной, ведь это был мой
собственный внутренний мир, едва ли имевший что-то общее с миром Фрейда.
Все мое существо искало чего-то, неизвестного доселе, чего-то, что могло
бы придать какой-то смысл житейской банальности.

Мне было досадно оттого, что все усилия человеческого ума проникнуть в
глубь сознания увенчались лишь банальными, само собой разумеющимися
истинами. Я вырос в деревне, среди крестьян, и если я чего-то не мог
увидеть в конюшне, я узнавал это из Рабле и раскованной фантастики
крестьянского фольклора. Кровосмешения и сексуальные извращения не были
для меня чем-то новым и неожиданным и не требовали какого-то
специального объяснения. Вместе с преступлениями они составляли темное
дно, отравляя вкус жизни, обнаруживая все безобразие и бессмысленность
человеческого существования. То, что капуста хорошо растет на навозе,
для меня всегда было самоочевидным. Но, как я ни старался, я не мог
понять, что же в этом такого сверхъестественного. Все оттого, что эти
люди выросли в городе и ничего не знают о природе, о ночлежке и ее
нравах, думал я с усталостью и отвращением.

Естественно, что люди, ничего не знающие о природе, становятся
невротиками, ведь они совершенно не приспо-

==207 

соблены к жизни. Они наивны как дети, и им приходится объяснять, что они
ничем не отличаются от всех остальных. Избавиться от неврозов и вновь
обрести здоровье можно, лишь выкарабкавшись из обычной житейской грязи.
Они же предпочитают погружаться в те ощущения, которые прежде подавляли;
и как вообще они могут освободиться, если психоаналитик отнимает у них
возможность узнать что-то другое, лучшее, если самая теория их к этому
поощряет, не предлагая ничего, кроме банального «здравого смысла» взамен
инфантильности? Они на это не способны — они не имеют твердой почвы под
ногами. Люди не могут просто так отказаться от своего образа жизни, они
могут лишь изменить его. И некий тотальный «здравый смысл» тоже, как
правило, невозможен, особенно если человек с детства лишен его, как это
и бывает с невротиками.

Я теперь понял, почему психология самого Фрейда вызывала во мне такое
любопытство. Мне хотелось знать его собственные предпосылки, каким
образом сам он находит пресловутое «разумное решение». Для меня это
стало своего рода вопросом жизни и смерти, и я готов был пожертвовать
многим ради того, чтобы узнать ответ. И теперь я чувствовал, что почти
понимаю, в чем дело. Фрейд сам страдал от невроза, установить это было
несложно, и симптомы его были крайне неприятны, что и обнаружилось во
время нашего путешествия в Америку. Конечно, он учил меня, что весь свет
в какой-то степени болен и что мы должны проявлять больше терпимости. Но
я ни в коей мере не был склонен довольствоваться этим, я хотел знать,
как избежать неврозов. Очевидно, ни Фрейд, ни его ученики не могли
понять, что означает для теории и практики психоанализа тот факт, что
сам учитель не в состоянии справиться со своим собственным неврозом. И
когда Фрейд объявил о своем намерении объединить теорию и метод и
создать из них своего рода догму, я более уже не

==208 

мог сотрудничать с ним. Я не видел для себя иного выбора, мне оставалось
лишь выйти из игры.

Когда я работал над книгой «Метаморфозы и символы либидо» и заканчивал
главу «Жертва», я знал, что публикация ее будет стоить мне дружбы с
Фрейдом. Я был намерен сформулировать там собственную концепцию инцеста,
различные трансформации понятия либидо и многое другое, в чем я
решительно расходился с Фрейдом. Инцест для меня лишь в отдельных
случаях представляет собою буквальное отклонение. В большинстве же
инцест нагружен в высшей степени религиозным содержанием, почему,
собственно, эта тема играла такую важную роль во всех космогониях. Но
Фрейд, цепляясь за буквальный смысл, не желал понять его символическую
суть. Я знал, что он никогда бы и не принял ее.

Я поделился своими опасениями с женой. Она пыталась успокоить меня, ей
казалось, что у Фрейда достанет великодушия, чтобы позволить мне иметь
собственное мнение, даже если оно для него не приемлемо. Но сам я был
убежден, что это невозможно для него. Два месяца я не решался взяться за
перо, я мучился вопросом, стоит ли мое молчание нашей дружбы. Наконец я
стал писать, и это действительно привело к разрыву.

После нашего разрыва все мои друзья и знакомые отвернулись от меня. Мою
книгу объявили бессмысленной, меня — мистиком, на том дело и кончилось.
Риклин и Маэдер — единственные остались со мною. Но я предвидел свою
изоляцию и не питал иллюзий относительно реакции моих так называемых
друзей. Я все хорошо обдумал, и я знал, что за свои убеждения нужно
платить. Я понимал, что глава «Жертва» потребует жертв и от меня самого.
И все же я писал дальше, хотя и не рассчитывал на понимание.

Оглядываясь назад, я могу сказать, что сам я работал над двумя
проблемами, по преимуществу интересовавши-

==209 

ми Фрейда, и в каком-то смысле я отталкивался от его работ. Это были
проблемы т. н. архаических пережитков и проблема сексуальности. Люди
впадают в широко распространенную ошибку, думая, будто я недооцениваю
значения сексуальности. Напротив, в моей психологии она играет большую
роль, будучи существенным, хотя и не единственным, выражением
психической структуры. Но я видел свою задачу в том, чтобы от ее
индивидуального значения и от ее биологических функций выйти к духовным
аспектам и объяснить ее нуминозное содержание — то, что так манило
Фрейда и чего он не мог понять. Мои работы* содержат некоторые мои
соображения на этот счет. Сексуальность имела для меня значение как
выражение некоего хтонического духа. Это тот самый дух — злая личина
Бога. Проблема хтонического духа стала занимать меня с тех пор, как я
соприкоснулся с духовным миром средневековой алхимии. Но первоначальный
импульс я получил в моих беседах с Фрейдом, когда ощутил эту
необъяснимую притягательность для него феномена сексуальности.

Величайшее достижение Фрейда состояло в том, что он со всею серьезностью
относился к страдающим неврозами пациентам и вникал в их индивидуальные
психологические особенности. У него хватило мужества отбросить
казуистику и таким образом обнаружить истинную психологию душевной
болезни. Можно сказать, что он видел болезнь глазами пациента, что
позволяло ему понять ее так глубоко, насколько это было возможно. В этом
смысле он был человеком мужественным и непредубежденным. Подобно
библейскому пророку, он взвалил на себя эту ношу, сбросив ложных богов и
сорвав завесу с накопившейся лжи и лицемерия. Он беспощадно открыл свету
всю

«Die Psychologie der Ьbertragung», «Mysterium Comunctionis»

==210 

гниль современного сознания, и это не принесло ему популярности. Однако
он был готов к этому. Он открыл некие подступы к бессознательному, тем
самым сообщив нашей цивилизации новый импульс. Оценивая сны как наиболее
важный источник информации о бессознательных процессах, он вернул
человечеству инструмент, который, казалось, был безнадежно утерян. Он
эмпирически продемонстрировал реальность бессознательной части психики,
которая существовала до этого лишь как философский постулат, главным
образом у К. Г. Каруса и Э. фон Гартмана. .

Можно сказать, что современная культура, в своей бесконечной рефлексии,
оказалась еще не готовой к восприятию идеи бессознательного и всего, что
из нее следует, несмотря на то что уже почти полстолетия живет с нею бок
о бок. Признание того универсального и основополагающего факта, что
психика в существе своем имеет два полюса, — впереди.

==211

ВСТРЕЧА С БЕССОЗНАТЕЛЬНЫМ

После разрыва с Фрейдом для меня наступило время внутренних колебаний.
Словно я утратил ориентиры и не мог найти почвы под ногами. Но прежде
всего мне необходимо было выработать новую установку в работе с
пациентами. Я решил во всем полагаться на их рассказы, не связывая себя
каким-то изначальным предубеждением. Итак, я предоставил все на волю
случая. Вскоре оказалось, что пациенты спонтанно рассказывают мне о
своих снах и фантазиях, а я лишь задаю вопросы, как то: «И что вам
вспомнилось в этой связи?» или «Как вы сами это понимаете? Откуда это
пришло к вам?» Объяснение, таким образом, исходило от самого пациента,
рождалось из его собственных ответов и ассоциаций. Я избегал всякого
рода теоретических установок и просто помогал пациентам понять самих
себя, объяснить возникающие у них бессознательные образы.

Вскоре я утвердился в том, что иду по верному пути, что сны и следует
понимать именно таким образом, как исходный материал для интерпретации
бессознательных процессов. Естественно, мой новый метод таил в себе
множество неожиданностей. Все более и более я ощущал потребность в
каком-то объективном критерии, я бы сказал — в исходном ориентире.

==212 

В тот момент я вдруг с необычайной ясностью увидел пройденный мною путь.
Мне казалось, что теперь у меня есть ключ к мифу и я способен проникнуть
в бессознательные области человеческой психики. Но что-то мешало мне
утвердиться в моем всемогуществе, и вот я уже спрашивал себя, чего же я,
собственно, достиг. Я объяснил происхождение архаической мифологии, я
написал книгу о героях, о тех мифах, в которых обретал себя человек. Но
каковы мифы современного человека? Я мог бы ответить, что это
христианский миф. «А переживаешь ли ты сам этот миф?» — спросил я себя.
«Если честно, то нет. Это не мой миф». — «Тогда, значит, у нас нет
больше мифов?» — «Очевидно, нет». — «Но каков же твой миф? Миф, в
котором ты живешь?» Здесь мне пришлось прервать этот диалог с самим
собой. Я зашел в тупик.

Накануне Рождества 1912 года мне приснился сон. Я находился на
великолепной итальянской вилле — с колоннами, мраморным полом и
мраморной балюстрадой. Я сидел на золотом стуле эпохи Ренессанса, передо
мной стоял стол редкой красоты. Он был из зеленого камня, похожего на
изумруд. Итак, я находился в замковой башне. Мои дети сидели тут же — за
столом.

Неожиданно сверху подлетела белая птица, небольшая чайка или голубь. Она
грациозно опустилась на стол, и я жестами попросил детей не двигаться,
чтобы не спугнуть красивую белую птицу. И вдруг птица превратилась в
маленькую светловолосую девочку лет восьми. Она убежала к детям, и они
стали играть в галереях замка.

Я же остался погруженным в свои мысли, я думал над тем, что увидел. Но
тут малышка вернулась и нежно обняла меня. Затем внезапно исчезла, и
снова появилась птица; она медленно проговорила человеческим голосом:
«Только в первые часы ночи, в то время как мой

==213 

муж занят с двенадцатью мертвецами, я могу обрести человечье обличье».
После чего она растворилась в синеве, а я проснулся.

Единственное, что я мог с уверенностью сказать про этот сон, — что он
был необычайным проявлением бессознательного. Но я был не в состоянии
его истолковать, я не владел техникой проникновения в бессознательные
процессы. Что общего у голубя с двенадцатью мертвецами? По поводу
изумрудного стола я вспомнил историю tabula smaragdina. Я подумал и о
двенадцати апостолах, о двенадцати месяцах, о двенадцати знаках Зодиака.
Но решения загадки я найти не мог. В конце концов я перестал его искать.
Мне не оставалось ничего другого, кроме как ждать, — жить дальше и
доверяться своим фантазиям.

Одна фантазия была пугающе постоянной. Это было нечто мертвое и вместе с
тем живое. Так, я видел трупы в печах крематория, потом оказывалось, что
это еще живые люди. Эти фантазии достигли высшей точки и наконец
разрешились в одном сне. Я находился в местности, напоминавшей
Елисейские поля (Elyscamps), близ Арля. Там есть некрополь эпохи
Меровингов. Во сне я удалился от города и увидел перед собою аллею,
подобную той, с длинными рядами могил. Это были каменные плиты, на
которых лежали мертвецы. Они лежали в своих одеждах, с руками,
сложенными на груди, подобно тому как в старинных склепах лежали рыцари
в доспехах. Разница была лишь в том, что мертвецы из моего сна были не
из камня, это были особым образом изготовленные мумии. Я остановился
перед первой могилой и стал рассматривать мертвеца. Он казался человеком
30-х годов прошлого века. Я стал изучать его костюм, когда он вдруг
зашевелился и разнял руки. Я понял, что это произошло только потому, что
я посмотрел на него. Мне стало не по себе, я пошел дальше и остановился
около другого. Тот был из XVIII века. Здесь все повторилось: как только
я посмотрел на него, он

==214 

ожил и разнял руки. Так я прошел вдоль всего ряда, добрался до
захоронений XII века — до крестоносца в кольчуге. Он казался вырезанным
из дерева. Я смотрел на него довольно долго, убеждаясь, что он
действительно мертв. И вдруг я заметил, как-начинают шевелиться пальцы
на его левой руке.

Этот сон преследовал меня долгое время. Естественно, я сразу вспомнил
концепцию Фрейда о реликтах архаического опыта, что живут в
бессознательном современного человека. Но сны, подобные этому, и мой
собственный опыт убеждали меня в том, что это все же не реликты
утраченных форм, но живая часть нашего существа. Мои позднейшие
исследования подтвердили это предположение, оно стало отправной точкой
учения об архетипах.

Эти сны произвели на меня огромное впечатление, однако они не помогли
мне преодолеть неуверенность и обрести почву под ногами. Наоборот, я
ощущал постоянное внутреннее давление. В какой-то момент оно стало столь
сильным, что мне показалось, будто я схожу с ума. Я стал вспоминать всю
свою жизнь, все подробности, особенно детские годы, — я думал, что в
моем прошлом смогу найти причину сегодняшней утраты душевного
равновесия. Но эта моя ретроспектива не привела ни к чему, мне осталось
лишь признаться в своем полном бессилии. И я сказал себе: «Если я ничего
не знаю, мне не остается ничего другого, кроме как просто наблюдать, что
же со мною происходит». Итак, я намеренно предоставил свободу своим
бессознательным импульсам.

Первое, что я вспомнил, это свои собственные ощущения, когда мне было
лет десять или одиннадцать. Я тогда увлеченно играл в кубики. Я
отчетливо помню, как я строил замки и домики с воротами и сводчатыми
арками из бутылок. Несколько позже я стал строить из обычных камней,
используя грязь вместо раствора. Это мое увлечение продолжалось довольно
долго. Удивительно, но это воспо-

==215 

минание было очень живо, эмоциально и вызвало множество ассоциаций.

«Ara, — сказал я себе, — значит, это все еще живо для меня. Маленький
мальчик созидает нечто, он живет творческой жизнью, и мне недостает
сейчас именно этого. Но я не могу поставить себя на его место?» Мне
казалось невозможным преодолеть расстояние между взрослым человеком и
мальчиком одиннадцати лет. И все же, если я хотел восстановить эту
связь, мне не оставалось ничего другого, как снова стать ребенком и
блаженно играть в свои детские игры.

Этот момент определил в моей судьбе многое. После длительного
внутреннего сопротивления я в конце концов начал играть; я испытывал при
этом болезненное и унизительное чувство неизбежности, но у меня
действительно не было другого выбора.

Я начал собирать подходящие камни, частью я находил их на берегу озера,
частью — в воде. Я стал строить: я выстроил несколько домиков и замок —
маленькую деревню. Мне недоставало лишь церкви, и я сложил квадратное
здание с куполом и колокольней. Мне оставалось построить алтарь. Но я
никак не мог решиться.

Это мучило меня, как некая задача, которую нужно было решить, когда
однажды я, как обычно, шел вдоль озера и подбирал камни в прибрежном
песке. Вдруг я заметил красный камень в форме пирамидки, высотою около 4
см. Он был отшлифован волнами, такая его форма была задана самою
природой. Я сказал себе: «Вот и алтарь!» Я поместил его в центре под
куполом, и когда я делал это, мне вспомнился подземный фаллос из моего
детского сна. Такая ассоциация меня удовлетворяла.

Так я строил каждый день, после обеда, если только позволяла погода.
Едва поев, я принимался за игру и играл до прихода пациентов. Если я
заканчивал работу раньше, вечером я вновь возвращался к своим камням.
При этом

==216 

мысли мои прояснялись, и я смог сосредоточиться на фантазиях, которые
прежде я ощущал довольно смутно.

Естественно, я размышлял и о смысле того, что делал, и задавал себе
вопрос: «Что же ты, собственно, делаешь? Ты строишь маленький поселок
так, будто исполняешь некий ритуал!» Я не знал ответа на этот вопрос, но
почему-то я был уверен в том, что нахожусь на пути к своему мифу. Это
мое строительство было лишь началом. Затем возник целый поток фантазий,
которые я старательно записывал.

Такого рода занятия стали для меня необходимостью. Всякий раз, когда
передо мной возникало какое-нибудь затруднение, когда я оказывался в
неразрешимой ситуации, я начинал рисовать или работать с камнями, и
всякий раз это было неким rite d'entrйe* — я находил спасительную мысль,
я возвращался к работе. Все, что я написал в этом году**, — я написал
благодаря моей работе с камнем. Я ушел в эту работу после смерти моей
жены***. Последние дни ее жизни, ее смерть и все, что мне пришлось
передумать за это время, совершенно выбило меня из колеи. Мне стоило
больших усилий вновь прийти в себя, и работа с камнем помогла мне.

Приближалась осень 1913 года, и давление, которое я ощущал прежде,
теперь, казалось, находится вовне, в самом воздухе — что-то мрачное и
тяжелое. Это была уже не столько моя собственная психологическая
ситуация, сколько окружающая меня действительность. Это мое ощущение все
более усиливалось.

В октябре, когда я путешествовал в одиночестве, у меня было неожиданное
видение. Мне привиделся чудовищ- 

ритуальный зачин (фр.). 

* 1957. Речь идет о статьях «Gegenwart und Zukunft», «Ein modemer
Mythus», «Ьber das Gewissen». *·"· 27 ноября 1955 года.

==217 

ный поток, покрывший все северные земли. Он простирался от Англии до
России, от Северного моря до подножий Альп. Когда же он стал
приближаться к Швейцарии, я увидел, что горы растут все выше и выше, как
будто защищая от него нашу страну. Разыгрывалась ужасная катастрофа. Я
видел могучие желтые волны, они несли обломки каких-то предметов и
бесчисленные трупы. Потом все это море стало кровью. Видение длилось
около часа. Я был в смятении, мне стало дурно, и я стыдился своей
слабости.

Прошло две недели, и видение повторилось. Оно было еще более кровавым и
страшным. Некий внутренний голос сказал мне: «Смотри, так будет!»

Зимой кто-то спросил меня, каков мой прогноз на ближайшее будущее. Я
ответил, что у меня нет прогнозов, но что я видел потоки крови. Это
видение не оставляло меня.

Я спрашивал себя, возможно ли, чтобы это видение предвещало какую-нибудь
революцию, но не мог представить себе ничего подобного. Поэтому я решил,
что это касается только меня и что мне грозит психоз. Мысль о войне не
приходила мне в голову.

Вскоре после этого, весной и ранним летом 1914 года, мне трижды снился
один и тот же сон — о том, как в середине лета вдруг наступает
арктический холод и вся земля покрывается льдом. Так я видел Лотарингию
с ее каналами, замерзшую и совершенно обезлюдевшую. Все реки и озера
покрылись льдом. Все, что было зеленого, закоченело и погибло. Это
сновидение было у меня в апреле и мае, и в последний раз — в июне 1914
года.

В третий раз мне снова снился гибельный вселенский холод, однако на этот
раз сон имел неожиданный конец. Я увидел дерево, цветущее, но
бесплодное. («Мое древо жизни», — подумал я.) И вот его листья на морозе
превратились вдруг в сладкий виноград, полный целительного сока. Я
нарвал ягод и отдал их каким-то людям, которые, казалось, ожидали этого.

==218 

В конце июля 1914 года я был приглашен Британской медицинской
ассоциацией на конгресс в Эбердин, где я должен был прочесть доклад «О
значении бессознательного в психопатологии». Я все время ждал чего-то,
что должно было произойти: я знал, что такого рода сны и видения посланы
судьбою. Мое тогдашнее состояние, преследовавшие меня страхи заставляли
меня думать, что есть нечто фатальное в том, что я должен говорить
сейчас о значении бессознательного.

Первого августа началась мировая война. Я видел свою задачу в том, чтобы
попытаться понять, что же произошло и насколько мое собственное
состояние было обусловлено неким коллективным духом. Прежде всего мне
нужно было понять самого себя. Я начал с того, что составил перечень
всех фантазий, что приходили мне в голову, пока я строил свои домики.

Это был непрерывный поток фантазии, и я сделал все возможное, чтобы не
заблудиться, чтобы каким-то образом разобраться во всем этом. Я был
совершенно беспомощен, казалось, мне не под силу справиться с этим
потоком чужеродных образов. Я жил в постоянном напряжении; иногда было
так, будто гигантские каменные блоки обрушивались на меня. Одна буря
следовала за другой. Смогу ли я чисто физически вынести то, что
разрушило других, что надорвало Ницше, а в свое время — и Гельдерлина.
Но во мне сидел некий демон, с самого начала внушавший, что я должен
добраться до смысла своих фантазий. У меня возникло ощущение, что некая
высшая воля направляла меня в этом разрушительном потоке
бессознательного, что она меня поддерживала и в конечном счете дала мне
силы справиться*. 

Рассказывая об этом. Юнг пришел в сильное волнение. «Froh dem Tode
entronnen zu sein» (Радуюсь, избегнув смерти), — повторял он строки из
«Одиссеи», выбранные им как эпиграф к этой главе. — Прим. А. Я.

==219 

Я часто бывал до такой степени возбужден, что мне приходилось прибегать
к занятиям йогой, чтобы как-то привести в порядок свои эмоции. Цель моя
была — узнать, что же происходит со мною, и как только мне удавалось
успокоиться, я снова обращался к своему подсознанию. Как только у меня
возникало чувство, что я опять стал самим собой, я давал волю всем этим
образам и голосам, звучавшим во мне. Индиец занимается йогой с целью
прямо противоположной: он стремится совершенно освободиться от
психической жизни во всем ее непредвиденном многообразии.

В той мере, в которой мне удавалось перевести эмоции в образы, т. е.
найти в них какие-то скрытые картины, я достигал покоя и равновесия.
Если бы я не смог объяснить себе собственные эмоции, они взяли бы верх
надо мною и в конечном счете разрушили бы мою нервную систему. Возможно,
на какое-то время я бы сумел отвлечься, но это лишь усугубило бы мой
неизбежный невроз. Мой опыт показал мне, как полезно с терапевтической
точки зрения объяснять эмоции, находить скрытые за ними образы и
картины.

Я старался записывать фантазии так хорошо, насколько это было возможно,
пытаясь определить их психологические предпосылки. Но я не способен был
найти им адекватное выражение: мой язык был слишком беспомощен. Вначале
я писал языком темным и архаическим.

Архетипы патетичны и высокопарны, что меня раздражало. Мне это действует
на нервы, как если кто-то скребет ногтем по штукатурке или ножом по
тарелке. Но я не знал, на каком языке говорило мое бессознательное, и у
меня не было выбора. Я записывал то, что слышал. Мне казалось, будто мои
уши слышат его, язык произносит, наконец, я слышал собственный шепот: я
повторял вслед за ним.

С самого начала я рассматривал свой диалог с бессознательным как научный
эксперимент, который я прово-

==220 

дил сам, в результатах которого я был жизненно заинтересован. Сегодня я
могу сказать, что это был эксперимент, который я поставил на себе. Одна
из самых больших трудностей была связана с моими собственными
негативными реакциями. Я позволил эмоциям взять верх над собою. Я
записывал фантазии, поражавшие меня своей бессмысленностью, зачастую
против воли. Когда не понимаешь их смысла, они кажутся адской смесью
высокого и смешного. Это дорого мне стоило, но я видел в этом свое
роковое предназначение. Ценой мучительных усилий мне удалось наконец
выбраться из этого лабиринта.

Перед фантазиями, охватившими меня, столь волновавшими и, можно сказать,
управлявшими мною, я чувствовал не только непреодолимое отвращение, но и
неизъяснимый ужас. Я боялся потерять контроль над собою, я боялся
сделаться добычей своего бессознательного, а как психиатр я слишком
хорошо знал, что это значит. И все же я рискнул — и позволил этим
образам завладеть мною. Пойти на этот риск меня главным образом
заставило то обстоятельство, что поставить в подобную ситуацию пациента
я бы не решился, не пройдя через это сам. Отговорками вроде той, что-де
рядом с пациентом, кроме всего прочего, находится еще некий помощник, я
себя запутывать не стал. Я знал, что этот т. н. помощник — я сам, и у
меня нет собственного знания, у меня есть лишь сомнительной ценности
теоретические предрассудки. Мысль о том, что весь риск от этого опасного
мероприятия связан не столько со мною лично, сколько с моими пациентами,
существенно поддерживала меня в критические моменты.

Это было во время адвента 1913 года (12 декабря), в этот день я решился
на исключительный шаг. Я сидел за письменным столом, погруженный в
привычные уже сомнения, когда вдруг все оборвалось, будто земля в
буквальном

==221 

смысле разверзлась у меня под ногами, и я погрузился в темные глубины
ее. Я не мог избавиться от панического страха. Но внезапно и на не очень
большой глубине я почувствовал у себя под ногами какую-то вязкую массу.
Мне сразу стало легче, хотя я и находился в кромешной тьме. Через
некоторое время мои глаза привыкли к ней, я себя чувствовал как бы в
сумерках. Передо мной был вход в темную пещеру, и там стоял карлик,
сухой и темный, как мумия. Я протиснулся мимо него в узкий вход и побрел
по колено в ледяной воде к другому концу пещеры, где на каменной стене я
видел светящийся красный кристалл. Я приподнял камень и обнаружил под
ним щель. Сперва я ничего не мог различить, но потом я увидел воду, а в
ней — труп молодого белокурого человека с окровавленной головой. Он
проплыл мимо меня, за ним следовал гигантский черный скарабей. Затем я
увидел, как из воды поднимается ослепительно красное солнце. Свет бил в
глаза, и я хотел положить камень обратно в отверстие, но не успел —
поток прорвался наружу. Это была кровь! Струя ее была густой и упругой,
и мне стало тошно. Этот поток крови казался нескончаемым. Наконец все
прекратилось.

Эти картины привели меня в глубокое замешательство. Я догадался,
разумеется, что piиce de rйsistance* был некий солярный героический миф,
драма смерти и возрождения (возрождение символизировал египетский
скарабей). Все это должно было закончиться рассветом — наступлением
нового дня, но вместо этого явился невыносимый поток крови, очевидная
аномалия. Мне вспомнился тот кровавый поток, что я видел осенью, и я
отказался от дальнейших попыток объяснить все, что видел.

Шесть дней спустя (18 декабря 1913) мне приснился сон. 

Здесь: пищей для моих сновидений; дословно: жаркое (фр.).

==222 

Я находился где-то в горах с незнакомым чернокожим юношей, вероятно,
дикарем. Солнце еще не взошло, но на востоке уже показался свет, и
звезды погасли. Вдруг раздался трубный звук — это был рог Зигфрида, и я
знал, что мы должны убить его. Мы были вооружены и лежали в засаде, в
узком ущелье за скалою.

Неожиданно на краю обрыва в первых лучах восходящего солнца возник
Зигфрид. На колеснице из костей мертвых он с бешеной скоростью мчался
вниз по крутому склону. Едва он появился из-за поворота, мы выстрелили,
и он упал лицом вниз — навстречу смерти.

Полный отвращения к себе и раскаяния — ведь я разрушил нечто, столь
величественное и прекрасное, — я бросился бежать. Меня подгонял страх,
что убийство обнаружится. Но начался ливень, и я понял, что он смоет все
следы моего преступления. И так мне удалось спастись, и жизнь
продолжалась, осталось лишь непереносимое чувство вины.

Проснувшись, я стал раздумывать, что бы это значило, но понять не смог.
Я попытался заснуть снова, но некий голос сказал мне: «Ты должен понять
это, ты должен объяснить это немедленно!» Волнение мое росло, наконец
наступил ужасный момент, когда голос произнес: «Если ты не поймешь сна,
тебе придется застрелиться!» В ящике моего ночного столика лежал
заряженный револьвер, и мне стало страшно. Я снова начал перебирать в
уме все события моего сна, и вдруг смысл его дошел до меня. Он был о
том, что происходило в мире. Зигфрид, подумал я, воплощал в себе то,
чего хотела достигнуть Германия, — навязать миру свою волю, свой
героический идеал. «W ein Wille, da ist ein Weg»*. Таков был и мой
идеал. Сейчас он стал невозможен. Сон показывал, что героическая
установка более недопустима. 

Где есть воля, там есть путь (тм.).

==223 

И Зигфрид должен быть убит.

Мое преступление заставило меня страдать так сильно, будто я убил не
Зигфрида, а себя самого: фактически я идентифицировал себя с героем. Я
страдал, как страдают люди, жертвуя идеалами. Итак, я сознательно
отказывался от героической идеализации, потому что есть нечто, что выше
моей воли и моей власти, и моего «я».

Размышляя так, я успокоился и снова заснул.

Смуглый дикарь, сопровождавший меня и фактически толкнувший меня на
преступление, был моей примитивной архаической тенью. Дождь в моем сне
как бы «снимал» напряжение между сознанием и бессознательным.

В то время мои возможности истолкования этого сна ограничивались теми
немногими идеями, которые я здесь привожу.

Однако это дало мне силы довести до конца мой эксперимент с
бессознательным.

Для того чтобы удержать фантазии, я часто воображал некий спуск. Однажды
я даже попытался дойти до самого низа. В первый раз я будто бы спустился
метров на 300, но уже в следующий раз я оказался на какой-то космической
глубине. Это было — как путешествие на Луну или погружение в пропасть.
Сначала возник образ кратера, и у меня появилось чувство, будто я — в
стране мертвых. У подножия скалы я различил две фигуры: седобородого
старика и прекрасную юную девушку. Я осмелился приблизиться к ним — так,
словно они были реальными людьми, и стал прислушиваться к их разговору.
Старик меня несколько шокировал, объяснив, что он Илья-пророк. Но
девушка меня просто возмутила — она назвала себя Саломеей! Она была
слепа. Что за странная пара: Саломея и Илья-пророк. Но старик заверил
меня, что они вместе уже целую вечность, и это меня окончательно
запутало. С ними жила

==224 

какая-то черная змея, кажется, я ей понравился. Я старался держаться
ближе к старику, он казался мне наиболее разумным и здравомыслящим из
всей этой компании. Саломея не внушала мне доверия. С Ильей мы вели
долгие беседы, смысл которых, однако, оставался мне неясен.

Естественно, я пытался найти правдоподобное объяснение появлению этих
библейских персонажей в моей фантазии; я не забывал и о том, что мой
отец был священником. Но это ничего не объясняло. Что означал этот
старик? Что такое — Саломея? Почему они вместе? Лишь много лет спустя,
когда я узнал многое, чего не знал тогда, связь между стариком и
девушкой перестала удивлять меня.

В таких снах, равно как и в мифологических путешествиях, мы часто
встречаем старца в сопровождении девушки. Так, по преданию, Симон Маг
странствовал с молодой девушкой, которую взял из публичного дома. Ее
звали Еленой. Предполагалось, что в нее вселилась душа Елены Троянской.
В этом же ряду — Клингсор и Кундри, Лао-цзы и являвшаяся с ним повсюду
девушка-танцовщица.

В моей фантазии была еще одна фигура — большая черная змея. В мифах змея
чаще бывает противницей героя, но существуют многочисленные указания на
их родство. Например, у героя могут быть глаза как у змеи, или после
смерти он превращается в змею и в этом своем качестве становится
объектом поклонения, наконец, змеей могла быть его мать и т. д.
Присутствие змеи в моей фантазии указывает на ее связь с героическим
мифом.

Саломея — фигура-Анима. Она слепа, потому что не видит значения вещей.
Илья, напротив, — стар и мудр, он воплощает в себе гностическое начало,
тогда как Саломея — эротическое. Можно сказать, что эти образы
составляют антитезу: Эрос и Логос. Но подобные дефиниции чрезмерно
интеллектуализированы. Имеет смысл оставить их такими, какими они тогда
мне представлялись, —

==225 

некими знаками, объясняющими содержание бессознательных процессов.

Вскоре после этого мое бессознательное породило другой образ. Он был
развитием и продолжением Ильи-пророка. Я назвал его Филемоном. Филемон
был язычником и принес с собой какое-то египетско-эллинское настроение с
оттенком гностицизма. Образ этот впервые явился мне во сне.

Это было небо, но оно походило на море. Покрыто оно было не облаками, а
бурыми комьями земли. В просветах между ними я видел голубизну морской
воды. Но эта вода была небом. Вдруг откуда-то справа ко мне подлетело
крылатое существо. Это был старик с рогами быка. В руках он держал
связку ключей, один он сжимал так, будто намеревался открыть замок.
Крылья его окрасом напоминали крылья зимородка.

Я не понимал этого образа, и я зарисовал его, чтобы удержать в памяти. И
тогда же я нашел в своем саду у побережья мертвого зимородка. Это было
удивительно: зимородков не часто увидишь в окрестностях Цюриха, и я был
потрясен этим, казалось бы, случайным совпадением. Птица умерла
незадолго до того, как я ее нашел, — дня за два или за три, — я не
обнаружил на ней никаких внешних повреждений.

Филемон и другие образы моих фантазий принесли с собою осознание того,
что, возникающие в моей психике, они созданы не мною, но являются сами
по себе и живут своею собственной жизнью. Филемон представлял некую
силу, которая не была — я. Я вел с ним воображаемые беседы, и он говорил
вещи, которые мне бы не пришли в голову. Я отдавал себе отчет в том, что
это говорит он, а не я. Он объяснил мне, что я не должен относиться к
своим мыслям так, будто я сам порождаю их. «Мысли, — говорил он, — живут
собственной жизнью, подобно животным в лесу, птицам в небе или людям в
какой-нибудь комнате.

==226 

Когда ты видишь таких людей, ты же не станешь говорить, что ты создал их
или что ты отвечаешь за их поступки». Именно он научил меня относиться к
своей психике объективно, как к некой реальности.

Благодаря беседам с Филемоном для меня стало очевидным различие между
мной и объектом моей мысли. А поскольку он и был таким объектом и он
возражал мне, я понял, что есть во мне нечто, изъясняющее вещи, для меня
неожиданные, вещи, с которыми я могу не соглашаться.

Психологически Филемон представлял для меня некий высший разум. Он
казался мне фигурой таинственной. Временами он был совершенно реален, я
прогуливался с ним по саду, и он был чем-то вроде того, что в Индии
называют гуру.

Всякое новое порождение моей фантазии я воспринимал как личное
поражение. Оно означало еще что-то, чего я не знал в себе до сих пор, и
меня охватывал страх, я боялся, что череда этих образов окажется
бесконечной, что я потеряю себя, свое «я», погружаясь в бездонную
пропасть бессознательного. Мое собственное «я» переживало свое
унижение.. хотя внешне я, казалось, преуспевал и, наверное, заслуживал
лучшего.

Но я пребывал во тьме. Horrido nostrae mentis purga tenebros*, и лучшее,
что я мог себе пожелать, это иметь настоящего гуру, — я хотел, чтобы
рядом со мною был некто — некто, превосходящий меня знаниями и опытом,
некто, кто способен распутать этот клубок непроизвольных созданий моей
фантазии. Эту задачу и взял на себя Филемон, которого мне
nolens-volens^* пришлось признать своим наставником. Он мне и в самом
деле принес облегчение.

Лет через пятнадцать меня посетил пожилой и очень интеллигентный индиец;
он был другом Ганди. Мы с ним 

Освободите дух свой от гнетущей тьмы (лат.). 

* волей-неволей (лат.).

==227 

беседовали о системе образования в Индии и — непосредственно — об
отношениях между гуру и chelah (учениками). Я робко спросил его, не
может ли он рассказать мне что-нибудь о личности и характере своего
собственного гуру, на что он мне совершенно серьезно ответил: «Да. Это
был Чанкарачара». «Не хотите ли Вы сказать, что имеете в виду
комментатора Вед? Но ведь он давно умер», — удивился я. «Да, я имею в
виду именно его», — сказал индиец. «Значит, это был дух?» — спросил я.
«Конечно же, дух», — подтвердил он. В этот момент я подумал о Филемоне.
«Существуют такие гуру-призраки, — добавил он. — У большинства людей
живые гуру. Но всегда находятся люди, учителями которых были духи».

Меня это несколько утешило. Значит, я не окончательно утратил связи с
миром, что меня так мучило. Выходит, я испытывал то же, что и другие, в
моих затруднениях не было ничего исключительного.

Затем Филемона сменил другой образ. Я назвал его Ка. В Древнем Египте Ка
был существом, принадлежащим стихии земли, ее духом. В моей фантазии дух
Ка явился из земли — из глубокой расщелины. Я нарисовал его, попытавшись
передать эту его связь с землею. У меня получилось погрудное
изображение, основание его было из камня, а верхняя часть из бронзы. На
самом верху моего рисунка оказалось крыло зимородка, а между ним и
головой Ка — что-то вроде светящейся звездной дымки. В выражении лица Ка
было что-то демоническое, я бы сказал: мефистофельское. В одной руке он
держал какой-то предмет, напоминавший пагоду или пеструю шкатулку, в
другой — некое стило, которым работал. Он представлял себя так: «Я тот,
кому боги назначили хранить золото».

Филемон хромал, но он был крылатым духом, другой же — Ка — олицетворял
собою стихии земли или металла. Филемон был духовным, осмысленным
началом, Ка явился духом природы, как Антропарион в греческой алхимии, с

==228 

которой я в то время никоим образом не был знаком. Ка воплощал нечто
реальное, но он же был тем, кто затемняет смыслы (дух птицы) или
заменяет их красотою (вечным отражением).

Со временем эти образы соединились у меня в один: я стал изучать
алхимию.

Записывая все эти фантазии, я однажды спросил себя: «А чем я,
собственно, занимаюсь?» Очевидно, что все это не имеет ничего общего с
наукой. Но тогда что же это? И некий голос сказал мне: «Это искусство».
Я был изумлен, мне никогда не приходило в голову, что мои фантазии имеют
какое-то отношение к искусству. Но я сказал себе: «Возможно,
бессознательное формирует личность, которая — не я и которая пытается
себя выразить и находит для этого слова». Я знал наверняка, что этот
внутренний голос принадлежал женщине/ и я узнал в нем голос одной моей
пациентки, довольно одаренной, но страдавшей психопатией. В наших с ней
диалогах всегда присутствовал довольно значительный трансфер. В этот
момент я представлял ее очень отчетливо.

Конечно, все, что я делал, назвать наукой было нельзя. Чем же это могло
быть, если не искусством? Третьего не дано. Но это типично женский ход
мысли.

Я как можно более уверенно объяснил этому голосу, что мои фантазии
ничего общего с искусством не имеют. Он молчал, и я вернулся к моим
записям. Но он снова пошел в атаку. «Это искусство», — твердил он.
«Ничего подобного! И вообще это — природа», — отвечал я. Я был готов
спорить. Но возражений не последовало. Тогда я подумал, что эта «женщина
во мне» лишена собственных речевых центров и объясняется с моею помощью.
Она говорила со мною не однажды, причем довольно обстоятельно.

==229 

Меня крайне занимало то, что какая-то женщина существует внутри меня и
вмешивается в мои мысли. В самом деле, думал я, может, она и есть «душа»
в примитивном смысле слова, и я спросил себя, почему душу стали называть
«anima», почему ее представляют как нечто женственное. Впоследствии я
понял, что эта «женщина во мне» — некий типический, или архетипический,
образ в бессознательном всякого мужчины, я назвал его «Анима».
Соответствующий образ в бессознательном женщины я назвал «Анимус».

Сперва я обратил внимание на негативные аспекты Анимы. Я испытывал страх
перед нею, будто от присутствия чего-то невидимого. Затем я попытался
посмотреть на себя со стороны и подумал, что все мои записи и наблюдения
над собой — не что иное, как письма, адресованные ей, т. е. той части
«я», чей взгляд на вещи отличается от моего — сознательного — взгляда и
самому мне представляется необычным и неожиданным. Эти разговоры с самим
собою напоминали беседы пациента с психоаналитиком, причем моим
пациентом был некий женственный призрак. Каждый вечер, записывая свои
фантазии, я думал: если я не запищу, моя Анима не сможет удержать их.
Была и другая причина такой моей добросовестности: в том, что записано,
уже трудно что-либо исказить или перепутать. В этом смысле существует
огромная разница между тем, что сказано, и тем, что записано. В своих
«письмах» я старался быть честным с собою, насколько это возможно, я
следовал известной античной формуле: «Отдай все, что имеешь, и тогда
получишь желаемое».

Постепенно я научился различать то, что я в действительности думал, и
то, что говорила моя Анима. Когда она пыталась приписать мне
какую-нибудь банальность, я говорил себе: «Все это так, и я в самом деле
думал так раньше. Но я не обязан думать так сейчас и думать так всегда.
Это было бы слишком унизительно, и к чему мне это?»

==230 

В чем же в первую очередь состоит это различие? Если нам удастся
отстранить от себя бессознательные элементы и каким-то образом их
персонифицировать, то установить с ними сознательную связь окажется не
так уж трудно. Только так возможно лишить бессознательное той власти,
которую оно приобретает над нами. Все это не так сложно, как кажется,
поскольку в сути своей бессознательное всегда в известной степени
автономно и обладает некоторой внутренней цельностью. И с этим — с
существованием некой самостоятельной цельности внутри нас — придется
примириться, однако сам факт такого рода автономии дает нам возможность
управлять бессознательными процессами.

Та пациентка, голос которой говорил во мне, действительно умела
подчинить себе мужчину. Так, ей удалось убедить одного моего коллегу в
том, что он непризнанный и непонятый художник. Он поверил, и кончилось
это плохо. Почему такое стало возможно? Он в самом деле хотел добиться
признания — не в одном, так в другом. В этом и была опасность: он
сделался беззащитен перед инсинуациями собственной Анимы, ведь то, что
она говорит, зачастую звучит так заманчиво и убедительно.

Если бы я поверил, что мои бессознательные фантазии следует воспринимать
как искусство, я бы стал смотреть на них другими глазами — как смотрят
фильмы. Это бы не сделало их более убедительными, это не ставило бы меня
перед некой этической задачей. Но Анима могла заставить меня поверить в
то, что я — никем не понятый художник и что моя soi-disant*
артистическая натура дает мне право уйти от реальности. Если бы я
следовал этому голосу, однажды он неизбежно сказал бы: «Ты воображаешь,
что эта чушь, которой ты занимаешься, искусство? Ни в малейшей степени!»
Эта присущая Аниме двусмысленность, это бессознательное внушение могут в
конце

''' так называемая (фр.).

==231 

концов выбить почву из-под ног, разрушить самые основания человеческой
личности. Но решает в итоге все же сознание, именно оно должно
определиться по отношению к всякого рода бессознательным проявлениям.

Однако Анима имеет и некоторые положительные свойства. Она играет роль
посредника между сознанием и бессознательным, и в этом я вижу ее
преимущество. Я всегда обращался к ней, когда чувствовал, что мое
душевное равновесие нарушено, что что-то происходит в моем подсознании.
В этот момент я спрашивал у Анимы: «Что с тобой? Что ты видишь? Я хочу
знать». После некоторого сопротивления она, как правило, порождала
образ, вполне зримый, и тогда исчезало ощущение беспокойства и
подавленности. Вся моя эмоциональная энергия обращалась в любопытство,
концентрировалась на содержании образа. Я потом беседовал с Анимой об
этих образах, я чувствовал необходимость объяснить их себе, как в свое
время сны.

Сегодня я уже не нуждаюсь в этих беседах, потому что я не переживаю
ничего подобного. Но если бы все повторилось, я поступил бы именно так.
Сегодня я способен воспринимать такие идеи непосредственно, потому что я
научился принимать бессознательное таким, как есть, и понимать его. Я
знаю, как я должен вести себя с этими образами. Я могу непосредственно
интерпретировать их, когда они являются в снах, и я не нуждаюсь более в
посреднике, каким была Анима.

Свои тогдашние фантазии я записывал сперва в Черную книгу, потом я
переименовал ее в Красную книгу и снабдил ее рисунками*. В ней
содержится большая часть 

«Черная книга» представляет собой маленький томик, переплетенный в
черную кожу. «Красная книга» — своего рода фолиант в сафьяновом
переплете, напоминающий по форме средневековые рукописи; и шрифт, и язык
здесь стилизованы под готику. — Прим. А. Я.

==232 

моих рисунков с изображением мандалы. В Красной книге я попытался
придать моим фантазиям какую-то эстетическую форму, но завершить эту
работу мне так и не удалось. Я понял, что не нашел еще нужных слов, что
я должен выразить это как-то иначе. Поэтому я в какой-то момент
отказался от эстетизации, обратившись лишь к смыслу. Я видел, что
фантазии нуждаются в некотором твердом основании, что мне самому
необходимо спуститься на землю — вернуться в мир действительный. Но
обрести основание в мире действительном я мог, только научно осмыслив
его. Я намеревался проанализировать тот материал, который предоставило
мне бессознательное, — отныне это стало содержанием моей жизни.

Определенная эстетизация в «Красной книге» была мне необходима еще и
потому, что вся эта бесконечная череда бессознательных видений и образов
раздражала меня необыкновенно, — мне нужно было снять некоторые
этические обязательства. Все это существенно изменило мой образ жизни.
Вообще я понял тогда, что ничто так не меняет нашу жизнь, как язык:
ущербный язык делает жизнь неполной и ущербной. Выразив таким образом
угнетавшие меня бессознательные фантазии, я освободился от них, решив
сразу две проблемы — интеллектуальную и этическую.

По иронии судьбы я, психиатр, на каждом шагу встречал тот самый
материал, который лежит в основе психозов и с которым можно столкнуться
разве что в сумасшедшем доме. Это был мир бессознательных картин и
образов, который приводил душевнобольных к фатальному помешательству. Но
он же содержал в себе некие мифологические модели, которые нашим
рациональным веком уже утрачены. И хотя мифологические фантазии — сами
по себе — не представляют ничего исключительного, они вызывают страх,
они табуированы. Мы всегда рискуем или пускаемся в сомнительное
приключение, ступив на эту опасную

==233 

стезю, что ведет в глубины бессознательного. Она считается заведомо
ошибочной, двусмысленной и чреватой всякого рода недоразумениями. Я
вспоминаю слова Гете: «Набравшись духу, выломай руками врата, которых
самый вид страшит»*. Ведь вторая часть «Фауста» — нечто большее, нежели
литературный опыт. Она составляет некое звено в «Лигеа catena»**, той,
что от алхимиков и гностиков — и вплоть до «Заратустры» — являет
сомнительный, непопулярный и опасный путь, путь изысканий и великих
открытий, лежащих по ту сторону обыденности.

Когда я проделывал над собою этот сомнительный эксперимент, мне
необходима была точка опоры в «этом мире», и такой опорой были моя семья
и моя работа. Я как никогда нуждался в чем-то нормальном и само собой
разумеющемся, в чем-то, что бы составляло противоположность всему тому
странному, что заполняло мой внутренний мир. Моя семья и моя работа
оставались тихой гаванью, в которую я всегда мог вернуться, благодаря им
я знал, что я реально существую в этом мире, что я такой же человек, как
все. Я погружался в бессознательное, и были моменты, когда я чувствовал,
что могу сойти с круга. Но я знал, что у меня есть медицинский диплом и
я должен помогать больным, что у меня жена и пятеро детей, что я живу в
Кюснахте на Озерной улице, 228, все это было той очевидностью, от
которой я не мог уйти. Я каждый день убеждался в том, что действительно
существую, что я не легкий лист, колеблемый порывами духовных бурь, как
это было с Ницше. Ницше утратил почву под ногами, потому что не владел
ничем, кроме собственных мыслей, и те имели над ним больше власти,
нежели он над ними. Он был лишен корней, он парил над землею и потому
впадал в 

Фауст, ч. 1. Пер. Б. Пастернака. 

* Золотая цепь (лат..).

==234 

крайности. Меня такая неадекватность в существе своем пугала, я все же
полагал себя в этом мире и в этой жизни. Как бы глубоко в
бессознательное я ни погружался, как бы ни был увлекаем фантазиями, я
всегда знал: все, что я переживаю, — моя реальная жизнь, и я должен
наполнить ее смыслом. Я говорил себе: «Hie Rhodos, hie scdta!»*.

Моя семья и моя работа всегда оставались благополучной реальностью моей
жизни и своего рода гарантией того, что я нормален и что я действительно
существую.

Постепенно происходившие во мне внутренние изменения стали каким-то
образом проявлять себя, оформляться, и в 1916 году я почувствовал
внутреннюю необходимость сформулировать и выразить то, что могло быть
сказано Филемоном. Так появились «Sepiem Sermones ad Mortws», с их
странным языком.

Все началось с какой-то сумятицы, и я не знал, что это значит или чего
оно хочет от меня. Казалось, что атмосфера вокруг меня сгущается, ее
заполняли какие-то удивительные призрачные существа. Так оно и было: мой
дом стали посещать привидения. Моя старшая дочь однажды ночью увидела
белую фигуру, пересекавшую комнату. Другая моя дочь, в свою очередь,
жаловалась, что дважды за ночь у нее пропадало одеяло, а моему
девятилетнему сыну приснился страшный сон. Утром он попросил у матери
карандаш, и, хотя прежде он никогда не рисовал, на этот раз он захотел
изобразить то, что видел. Он назвал это «Портрет рыбака». В центре листа
были изображены река и рыбак с удочкой на берегу. Он ловит рыбу. На
голове его почему-то труба, и оттуда вырываются языки пламени и
поднимается дым. С противоположного берега летит дьявол. Он проклинает
рыбака за то, что тот украл его рыбу. Но над рыбаком парит ангел со
словами: «Ты не 

Здесь Родос, здесь прыгай! (лат.)

==235 

можешь причинить ему вреда, он ловит только плохую рыбу!» Все это мой
сын нарисовал в субботу утром.

В воскресенье, приблизительно в 5 часов пополудни, неистово зазвонил
дверной звонок. Стоял солнечный летний день, обе служанки находились на
кухне, и оттуда хорошо было видно открытую площадку перед входной
дверью. Услышав звонок, все сразу бросились к двери, но там никого не
было. Я видел даже, как покачивался дверной колокольчик! Мы молча
смотрели друг на друга. Поверьте мне, все это казалось тогда очень
странным и пугающим! Я знал, что что-то должно произойти. Весь дом был
полон призраков, они бродили толпами. Их было так много, что стало
душно, я едва мог дышать. Я без конца спрашивал себя: «Ради Бога, что же
это такое?» Они отвечали мне: «Мы возвратились из Иерусалима, где не
нашли того, что искали». Эти слова и стали началом «Septem Sermones...».

Затем слова потекли непрерывным потоком, и за три вечера вещь была
написана. Стоило мне взяться за перо, как все сборище призраков вдруг
пропало. Наваждение кончилось. В комнате стало тихо, и воздух очистился.
К вечеру снова стало назревать что-то, но потом все прошло. Было это в
1916 году.

Это происшествие следовало принимать таким, каким оно было, или по
крайней мере таким, каким оно мне казалось. Несомненно, все это было
связано с моим эмоциональным состоянием, которое, видимо, провоцировало
парапсихологические феномены. Это скопище бессознательных образов
наводило на мысль о присутствии некого архетипического нумена. «Јs
eignet sich, es zeigt sich an»*. Разум безусловно мог найти
естественно-научное объяснение происшедшему, а мог, что гораздо проще,
признать

Дословно: Это присуще — и это предвещает. В переводе Б. Паска: Все
неспроста и все полно примет. («Фауст», ч. II, акт V.)

тернака: 

==236 

его незаконным, а значит — несуществующим. Но когда 6 все было лишь по
закону в этом мире, он был бы, надо думать, слишком суров для нас.

Незадолго до описанных событий я записал фантазию, в которой душа моя
отлетела от меня. В этом был смысл: душа, Анима, устанавливала связь с
бессознательным, и это была связь с Миром мертвых (бессознательное
соответствует мифологической «стране мертвых», земле предков). И если в
моей фантазии душа покидала меня, это значило, что она возвращается в
бессознательное, в «страну мертвых». Это еще называют «потерей души» — и
такой феномен можно довольно часто встретить у примитивных народов. В
«стране мертвых» душа обладает таинственной способностью оживлять
призраков и облекать в видимые формы древние инстинкты — суть
коллективное бессознательное. Подобно медиуму, она дает мертвым
возможность контакта с этим миром. Поэтому вскоре после того, как душа
моя исчезла, явились «мертвые», и так возникли «Septem Sermones...».

С тех пор мертвые стали для меня некой очевидностью, тем, для чего нет
ответа, нет решения, от чего не дано избавления. Однако судьбою мне
предназначено было отвечать, и эти обязательства я давал своему
внутреннему миру, а не миру, окружавшему меня. Эти беседы с мертвыми
были своего рода прелюдией к моим работам о бессознательном,
адресованным в этот мир. Они определили смысл и порядок всему, что есть
и было в бессознательном.

Когда я оглядываюсь и перебираю в памяти все, что случилось со мной
тогда, когда я записывал свои фантазии, мне кажется, что это было
послание — род приказа. В этих образах было нечто, что касалось не
только меня. Именно тогда я начал сознавать, что отныне не принадлежу
себе, что у меня больше нет на это права. Мои научные изыс-

==237 

кания располагались в областях, в ту пору наукой не освоенных. Я
проводил опыт над самим собою, но я видел свою задачу в том, чтобы
результаты моего субъективного опыта укоренить в некую реальную почву,
иначе они оставались фактами моей личной биографии. Тогда же я целиком
подчинил себя собственным психическим состояниям. Я их любил, я их
ненавидел, но они были моим единственным достоянием. Я посвятил себя их
изучению, зная, что лишь так возможно переживать и переносить свое
существование как нечто всеобщее.

Сегодня я могу сказать: я никогда не забывал о своих первых фантазиях.
Все, что я передумал, и все, что я сделал, имело своим началом те первые
сны и видения. Это началось в 1912 году, почти 50 лет назад. Все, что
произошло в моей жизни после, там уже было — сначала только в форме
эмоций и образов.

Мои научные занятия были единственным способом и единственной
возможностью выбраться из того хаоса. Иначе я увяз бы во всех этих
хитросплетениях образов, но ценой огромных усилий я старался понять
каждый отдельный образ, каждый устойчивый элемент бессознательного и
настолько, насколько это было возможно, упорядочить их на каком-то
рациональном основании, а главное, установить их связь с реальной
жизнью. Этими вещами мы обычно пренебрегаем. Мы позволяем себе
задумываться о них, иногда — удивиться, но не более того. Мы не даем
себе труда понять их, не говоря уже о том, чтобы делать из них этические
заключения. Мы предпочитаем пространные оговорки о негативных эффектах
бессознательного.

В равной степени серьезно ошибаются те, кто полагает, что достаточно в
некоторой степени объяснить образ, и это уже будет знанием о нем. Пока
человек не рассматривает это знание как этическую заповедь, он впадает в
иллюзию собственной власти над бессознательным, что

==238 

может привести к опасным последствиям, разрушительным не только для
других людей, но и для того, кто полагает себя «посвященным». Образы из
бессознательного налагают на человека серьезную ответственность.
Непонимание этого, равно как и уклонение от морального долга, лишает
человека цельности и сообщает его жизни характер болезненной
фрагментарности.

В то время, когда я с головой ушел в тот материал, который давало мне
бессознательное, я решил оставить работу в Цюрихском университете, где
я, будучи приватдоцентом, в продолжение восьми лет (с 1905 года) читал
лекции. Мои опыты и мое погружение в мир внутренний препятствовали моей
внешней интеллектуальной деятельности. После того как я закончил
«Метаморфозы и символы либидо», почти три года я был не в состоянии
читать научные книги. Я чувствовал, что больше не могу заниматься
наукой, о том же, чем я в действительности занимался, я рассказать не
мог. Я был беспомощен перед тем материалом, которым я в тот момент
располагал. Я был не способен его понять и еще менее — каким-то образом
оформить. В университете со мной считались, меня уважали, и поэтому я
чувствовал, что должен сперва определиться сам, и было бы опасно
продолжать учить студентов, делясь с ними собственными сомнениями, тем
самым дезориентируя их.

Итак, я находился перед выбором: или я продолжаю свою академическую
карьеру, вполне успешную, или следую логике своего внутреннего развития,
целям высшего порядка и с усилиями продвигаюсь вперед, продолжая этот
удивительный опыт — диалог с бессознательным.

Так я сознательно оставил свою академическую карьеру, поскольку знал,
что, пока не закончу свой опыт, не смогу явиться перед публикой. Я
чувствовал, что во мне происходит нечто важное, и мне казалось, что это
имеет

==239 

значение sub specie aeternitatis*, что это заполнит всю мою жизнь, и
ради этого я готов был пойти на любой риск.

Что за дело в конце концов, стану я профессором или нет? Разумеется, я
без особой радости принимал свою судьбу, и в каком-то смысле мне было
жаль, что я не могу жить как все и вписаться в общепринятые рамки. Но
эмоции такого рода преходящи и в конечном счете мало значат. То, другое,
было важнее. И когда я пытался сосредоточиться и прислушивался к своему
внутреннему голосу, досадное чувство уходило. Я уже знал это за собой,
такое случалось и раньше. Первые опыты такого порядка я испытал еще
ребенком. В юности бывали случаи, когда я приходил в бешенство, но как
только эмоция достигала своей высшей точки, она тут же спадала и
наступало затишье. В такие моменты все, что еще недавно волновало меня,
оставалось далеко позади и казалось ушедшим и давно пережитым.

Следствием моего решения и моих занятий, предмета которых не мог понять
ни я, ни кто-либо другой, было крайнее одиночество. Это я ощутил очень
скоро. Я ни с кем не мог поделиться своими размышлениями — их могли бы
превратно истолковать. Я очень болезненно переживал противоречие между
тем, что меня окружало, и тем, что я находил в себе. Я тогда еще не
знал, что два эти мира могут вступать во взаимодействие. Я видел лишь
несводимое противоречие между «внутренним» и «внешним».

Однако мне было ясно с самого начала, что я смогу вынести свои идеи на
суд людей и добиться признания только в том случае, если ценой
неимоверных усилий мне удастся доказать, что суть моих психологических
опытов вполне реальна и что она имеет отношение не ко мне лично, что это
и некий «коллективный» опыт, имеющий 

с точки зрения вечности (лат.).

==240 

отношение ко всем людям. Позже в своей научной работе я попытался это
продемонстрировать, но сперва я сделал все возможное, чтобы сообщить
моим близким некую новую maniиre de voire*. Я знал, что, если мне это не
удастся, я буду обречен на абсолютную изоляцию.

Только к концу первой мировой войны мало-помалу тьма вокруг меня стала
рассеиваться. Произошло это в силу двух вещей: во-первых, я перестал
общаться с женщиной, чей голос пытался убедить меня, что мои фантазии
имеют некую художественную ценность, но главным было то, что я начал
понимать, зачем я так настойчиво рисовал мандалы. Это было в году 1918
или 1919. Первую мандалу я нарисовал в 1916, после того, как написал
«Septem Sermones...», смысла ее я тогда не понимал.

В 1918—1919 годах я был комендантом зоны английских войск в Шато д'Эксе.
Каждое утро я рисовал в записной книжке маленький кружок — мандалу,
которая в тот момент выражала какое-то мое внутреннее состояние. Эти
рисунки давали мне возможность видеть, что происходило с моею психикой
день ото дня.

Так, однажды я получил письмо от той самой эстетствующей особы. Она
снова уверяла меня в том, что мои бессознательные фантазии имеют
художественную ценность и что их должно понимать как искусство. Я начал
нервничать. Письмо было далеко не глупым и потому достаточно
провокационным. Современный художник в конце концов в своем творчестве
опирается на бессознательное — так считала моя корреспондентка, — и
взгляд этот, утилитарный и поверхностный, тем не менее заставил меня
усомниться, в самом ли деле мои фантазии были 

Здесь: видение, точка зрения (фр.).

==241 

спонтанными и естественными, или же с моей стороны был допущен некий
произвол, какая-то специальная работа. Я вовсе не был свободен от
свойственных нашему сознанию самообольстительных предрассудков, когда
любую мало-мальскую мысль мы спешим записать себе в актив, тогда как
всякого рода низменные побуждения понимаем как случайные и посторонние.
Все это породило во мне раздражение и внутренний разлад, а на следующий
день появилась измененная мандала: часть сферы была разорвана и
симметрия нарушена.

Только постепенно я открыл для себя, чем в действительности является
мандала: она есть самодостаточность, внутренняя цельность, которая
стремится к гармонии и не терпит самообмана. «Так вечный смысл стремится
в вечной смене от воплощенъя к перевоплощенью»*.

Мои мандалы были криптограммами, они объясняли состояние моей души и
всякий день принимали новый вид. В них я видел себя, т. е. все мое
существо в его становлении. Вначале я понимал их смутно, но уже тогда я
сознавал, как много они значат, и я хранил их, как драгоценные
жемчужины. Я был убежден, что в них самое существо предмета и со
временем они объяснят мне, что же со мною происходит. Я представлял себе
это так, как если бы я и мой внутренний мир были монадой этого
бесконечного мира, и мандала составляет эту монаду, микрокосм моей души.

Я уже не помню, сколько кругов мандалы я нарисовал тогда. Их было очень
много. Все это время я снова и снова задавал себе вопрос: «Куда ведет
меня эта работа? Какова ее цель?» Я уже знал по опыту, что я не имею
права поставить перед собою цель с тем, чтобы довериться ей всецело. Я
имел возможность убедиться, что мое «я» не имеет достаточных полномочий,
мне уже приходилось сталки- 

Фауст, ч. II, акт 1. — Пер. Б. Пастернака.

==242 

ваться с этим. Так, я предпочел бы продолжать работу над мифами, начатую
в «Метаморфозах и символах...»; такова была моя цель. Но об этом не
могло быть и речи. Я был принужден пропустить через себя весь этот поток
бессознательного, который теперь нес меня куда-то, и я не имел ни
малейшего представления — куда. Но когда я начал рисовать мандалы, я
заметил, что всё — все пути, по которым я шел, все шаги, которые я
делал, вели назад, к некоему центру. Мне стало ясно, что мандала и есть
этот центр. Она — выражение всех путей. Она есть тот срединный путь, что
составляет индивидуальность.

Тогда же, между 1918 и 1920 годами, я начал понимать, что цель
психического развития — самодостаточность. Не существует линейной
эволюции, есть некая замкнутая самость. Однозначное развитие возможно
лишь в начале, затем со всей очевидностью проступает центр. Сознание
этого вернуло мне уверенность в себе и внутреннюю стабильность. Когда я
узнал, что выражает мандала, я достиг своего конечного знания. Может,
кто-нибудь другой знает больше, но мне этого было достаточно.

Несколько лет спустя (в 1927 году) мне приснился сон, в котором я видел
подтверждение своих идей о центре и замкнутом, самодостаточном развитии.
Я представил суть этого сна в одной мандале, которую назвал «Окно в
вечность». Этот рисунок был воспроизведен в «Тайне Золотого цветка».
Через год я нарисовал вторую картинку, это тоже была мандала, в центре
ее находился золотой дворец. Закончив ее, я спросил себя: «Отчего в ней
столько "китайского"?» Я сам удивился ее форме и выбору оттенков, они
казались мне «китайскими», хотя объективно ничего «китайского» в мандале
не было. Но я воспринимал ее так. По странному совпадению незадолго до
этого я получил письмо от Рихарда Вильгельма. В письмо была вложена
рукопись какого-то даосского алхимического трактата под названием «Тайна
Золотого цветка» с просьбой его отком-

==243 

ментировать. Я тотчас углубился в рукопись и нашел там неожиданное
подтверждение своим идеям о мандале и центростремительном движении.
Итак, я уже не одинок, я нашел нечто близкое себе в этой китайской
рукописи — как бы там ни было, она имела ко мне непосредственное
отношение.

В память об этом совпадении я сделал надпись на рисунке: «Когда рисовал
этот золотой дворец, от Рихарда Вильгельма из Франкфурта получил
тысячелетней древности китайский текст о золотом дворце, центре всего
сущего, начале всех начал».

А мой сон о мандале был таков: Я обнаружил себя в каком-то городе,
грязном и закопченном.

Стояла зимняя ночь, было темно, и шел дождь. Это был Ливерпуль. Еще с
полдюжиной швейцарцев я шагал через темные улицы. У меня было ощущение,
что мы удаляемся от моря и поднимаемся вверх, что сам город фактически
находится вверху — на скале. Этот город напоминал мне Базель: внизу
находился рынок, от него подымались крутые улочки к собору и площади
Святого Петра. Поднявшись, мы увидели перед собою широкую, тускло
освещенную площадь с множеством выходящих на нее улиц. Город имел
радиальную структуру, площадь была его центром. Посреди ее находился
круглый пруд, а в центре пруда — маленький остров. В то время как все
вокруг было скрыто дождем и туманом, все было погружено в ночь,
маленький остров сверкал в лучах солнца. Там росло единственное дерево —
магнолия, усыпанная розовыми цветами, и казалось, что дерево не просто
залито светом, но само излучает свет. Мои спутники жаловались на погоду
и совершенно не замечали дерева. Они говорили о каком-то другом
швейцарце, жившем в Ливерпуле, и удивлялись, зачем

==244 

он поселился именно здесь. Я же был так очарован красотой цветущего
дерева и солнечного острова, что подумал: «Я знаю — зачем?» — ив этот
момент проснулся.

Я должен упомянуть еще об одной немаловажной вещи: часть городских
кварталов была, в свою очередь, выстроена радиально вокруг маленькой
открытой площади, освещенной одним большим фонарем; эта площадь была
маленькой копией острова. Я знал, что тот «другой швейцарец» жил
неподалеку от этого — второго центра.

Этот сон отразил мое тогдашнее состояние. Я и теперь вижу серо-желтый
дождевик, мокрый и скользкий. Все было удивительно мрачно, черно и мутно
— так я себя тогда чувствовал. Однако мне открылось нечто прекрасное,
благодаря чему я вообще мог жить. Ливерпуль (Liverpool) — это «полюс
жизни», «pool of life». «Liver» — печень, древние считали ее средоточием
жизни.

С этим сновидением у меня было связано ощущение некой окончательности,
завершенности. Здесь была выражена цель, и целью этой явился срединный
путь, которого мне не миновать. Этот сон объяснил мне, что
самодостаточность, самость — архетипический смысл и принцип определения
себя в этом мире. В том сне была целительная сила, и тогда ко мне
впервые пришло предчувствие моего мифа.

После этого сна я перестал рисовать мандалы. Он стал высшей точкой моего
сознательного развития, и, открыв мне мое душевное состояние, он принес
покой и уверенность в себе. Хоть я и знал, что занимаюсь чем-то
небесполезным, но мне недоставало моего собственного понимания
происходящего, а среди моих знакомых не было никого, кто мог бы мне в
этом помочь. Сновидение дало возможность посмотреть на себя со стороны.

Не будь этого, я бы, вероятно, окончательно запутался, и мне пришлось бы
отказаться от своего предприятия. Но сновидение открыло мне смысл и
значение происходяще-

==245 

го. Когда я расстался с Фрейдом, я знал, что вступаю в область
неизведанную, и все же я решился сделать шаг в темноту. И когда этот сон
явился мне, я принял его как actus gratiae*.

Мне потребовалось сорок пять лет, чтобы заключить в строгие формы
научной работы все, что я тогда пережил и записал. Когда я был молод, я
мечтал о научной карьере. Но этот раскаленный поток, эта страсть
захватила меня, преобразив и переродив в своем огне всю мою жизнь. Она
была первоэлементом, все мои работы — лишь более или менее удавшаяся
попытка сделать ее достоянием современников, частью их мировидения.
Первые впечатления и сны были как раскаленный поток базальта — из него
выкристаллизовался камень, и камень я уже мог обрабатывать.

Годы, когда я следовал своим внутренним образам, были самыми важными в
моей жизни. Они определили ее суть, ее основание, а последующие
частности были только дополнениями и уточнениями. Вся моя дальнейшая
деятельность состояла в последовательной разработке того, что в те годы
прорвалось из бессознательного. Это стало первоосновой моей работы и
моей жизни. 

действенную благодать (лат.).

==246 

О ПРОИСХОЖДЕНИИ МОИХ СОЧИНЕНИЙ

Встреча с бессознательным обозначила некий перелом в моей жизни. Эта
работа продолжалась долго, и лишь по прошествии двадцати лет я стал
способен кое-что понять в содержании моих видений.

Вначале я должен был определить некий исторический ряд, предварявший мои
внутренние опыты, т. е., по сути, ответить на вопрос: «Каковы мои
исторические предшественники?» Иначе мне нигде и никогда не удалось бы
найти подтверждение своим идеям. В этом смысле встреча с алхимией стала
решающим событием, только благодаря ей я получил недостающие мне
исторические основания.

Аналитическая психология, в сущности, относится к естественным наукам,
хотя как никакая другая наука зависит от субъективных предпосылок
исследователя. Именно поэтому для того, чтобы исключить вероятность
грубых ошибок в оценках и суждениях, в большей степени, нежели другие
науки, она нуждается в документально-исторических параллелях.

С 1918 и по 1926 год я серьезно увлекался гностиками, они тоже
соприкоснулись с миром бессознательного, они обратились к его сути,
очевидно проистекавшей из природы, инстинктов. Каким образом понимали
они это —

==247 

сказать трудно, сохранившиеся свидетельства о них крайне скупы, к тому
же исходят они большей частью из противоположного лагеря — от отцов
церкви. Маловероятно, чтобы у них сложились некоторые психологические
концепции. В своих установках гностики были слишком далеки от меня, мне
было трудно признать свою связь с ними. Традиция, идущая от гностиков,
казалась мне прерванной, долгое время я не видел возможности установить
какой-нибудь мостик, соединяющий гностиков или неоплатоников с
современностью. Лишь когда я стал изучать алхимию, я обнаружил, что она
исторически связана с гностицизмом и благодаря ей существует некоторая
преемственность между прошлым и настоящим. Уходящая корнями в
натурфилософию средних веков, алхимия и явилась мостом, который, с одной
стороны, был обращен в прошлое — к гностикам, с другой же — в будущее, к
современной психологии бессознательного. Последней положил начало Фрейд,
введя классические мотивы гностиков — сексуальность, с одной стороны, и
жесткую отцовскую авторитарность, с другой. Гностические мотивы Яхве и
Бога-творца вновь появились у Фрейда в мифе об отцовском начале и
связанном с ним Сверхэго. Во фрейдовском мифе он обнаруживает себя как
демон, породивший мир иллюзий, страстей и разочарований. Но
материалистическая струя в алхимии, проникновение в тайны материи и т.
д. заслонила для Фрейда другой важный аспект гностицизма: исходный образ
духа как некоего другого, высшего божества. Согласно гностической
традиции, этим высшим божеством людям в дар был послан т. н. «кратер»,
«сосуд духовной трансформации». «Кратер», чаша — женственный принцип,
которому не нашлось места во фрейдовском патриархальном — мужском мире*.
И Фрейд не одинок со 

В гностическом трактате «Пимандр» «кратер» предстает чашей духа,
ниспосланной на землю Творцом, с тем чтобы те, кто стремится к высшему
познанию, приняли в ней крещение. Это было своего рода вместилище
духовного обновления и перерождения. — Прим. А. Я.

==248 

своими предрассудками. В католическом мире Матерь Божия и невесты
Христовы лишь недавно были допущены в Телемскую обитель и тем самым,
после многовековых колебаний — отчасти — узаконены. У протестантов и
иудеев, как и прежде, господствует Бог-отец. В эзотерической философии
алхимиков, напротив, женский принцип доминирует. Важнейшую роль в
«женской» символике алхимиков играла чаша, в которой происходило
превращение и перерождение субстанций. Центральным в моих
психологических концепциях также являлся процесс внутреннего
перерождения — индивидуации.

Прежде чем я открыл для себя алхимию, у меня было несколько
повторяющихся снов. Сюжет их был один и тот же. Рядом с моим домом стоял
другой, пристройка или какой-то флигель, мне неизвестный. Всякий раз я
удивлялся во сне, почему я не знаю этого дома, ведь я, несомненно, бывал
там. Наконец мне приснился сон, в котором я зашел туда. Я обнаружил там
прекрасную библиотеку, в основном книги XVI и XVII веков. Толстые
фолианты в переплетах из свиной кожи стояли вдоль стен. В некоторых
книгах я нашел странные гравюры с изображением диковинных символов,
каких я никогда не видал прежде. Я тогда не знал, что они обозначали, и
только много позже узнал, что это были алхимические символы. Во сне я
испытал лишь таинственное очарование, исходящее от библиотеки в целом.
Это было средневековое собрание инкунабул и рукописей XVI века.

Неизвестная часть дома была частью моей личности, моего «я», она
представляла собою нечто мне принадлежавшее и мною не осознанное.
Флигель и — особенно — библиотека указывали на алхимию, о которой я
ничего не знал и которую я вскоре начал изучать. Лет через 15 сам я
собрал такую же библиотеку.

Удивительный сон, предвосхитивший мои занятия алхимией, приснился мне
году в 1926.

==249 

Я был в Южном Тироле. Шла война. Я находился на итальянском фронте и
пробирался в тыл вместе с каким-то маленьким человеком, крестьянином, в
его телеге. Кругом рвались снаряды, и я знал, что мы должны двигаться
вперед как можно быстрее, потому что оставаться там было опасно. Мы
должны были проехать по мосту через туннель, своды которого были
взорваны. В конце туннеля нам открылся какой-то залитый солнцем пейзаж,
и я узнал в нем окрестности Вероны. Внизу раскинулся сияющий солнечный
город. Мне сразу стало легко, мы ехали дальше по зеленой, цветущей
ломбардской равнине, через рисовые поля и виноградники. В конце дороги я
увидел огромных размеров господский дом — похоже, это был замок
какого-то итальянского аристократа. Это было типичное поместье с
множеством служб и пристроек. К замку — через просторный двор — вела
аллея. Мой маленький возница и я — мы въехали в ворота и, проехав
немного, наткнулись еще на одни ворота: справа от меня был фасад
господского дома, слева — хозяйственные пристройки, конюшня, амбар и т.
д. Когда мы оказались посреди двора, прямо напротив главного входа,
случилось нечто непредвиденное: вдруг все ворота с шумом захлопнулись.
Возница спрыгнул с телеги и крикнул мне: «Теперь мы заперты в XVII
веке». «Да, это так, — подумал я. — Но что мы тут будем делать? Мы
попали в плен на целый год». Но тут же пришла спасительная мысль: «В
конце концов через год мы выберемся отсюда».

После этого сна я пролистал толстые тома по истории религии и философии
без надежды прояснить для себя что-нибудь. Некоторое время спустя я
понял, что и этот сон указывает мне на алхимию. Ее апофеоз как раз
пришелся на XVII век. Удивительно, но я совершенно забыл все, что
написал об алхимии Герберт Зильберер. Когда появилась его книга, я
воспринимал алхимию как нечто стороннее и курьезное, хотя самого
Зильберера чрезвы-

==250 

чайно ценил, его взгляд на вещи представлялся мне вполне конструктивным.
И я написал ему об этом. Но как показала его трагическая смерть, его
конструктивность не обернулась для него благоразумием*. Зильберер по
преимуществу использовал поздний материал, я в этом разбирался плохо.
Поздние алхимические тексты — барочные и фантастические, их нужно
сначала расшифровать, и только расшифровав, возможно узнать их подлинную
ценность.

Мало-мальски удовлетворительное представление о природе алхимии я
получил, лишь познакомившись с текстом «Золотого цветка», китайским
трактатом, присланным мне Рихардом Вильгельмом в 1928 году. Тогда у меня
возникло желание узнать об алхимии как можно больше. Я просил одного
мюнхенского книгопродавца сообщать мне про всякую книгу по алхимии,
которая попадет ему в руки. Вскоре я получил первую такую книгу «Artis
Aunferae Volumina Duo»** (1593), это было своего рода собрание
классических латинских текстов.

Эта книга пролежала у меня два года. Иногда я рассматривал рисунки, но
всякий раз поражался: «Боже правый! Что за чушь! Понять это немыслимо».
И все же я не мог оставить ее, в конце концов я решил заняться ею более
основательно. Я посвятил этому целую зиму, и вскоре чтение начало
увлекать меня. Причем текст по-прежнему казался мне совершенной
бессмыслицей, но время от времени я встречал там фразы и целые абзацы,
вполне доступные и понятные. Наконец я догадался, что все дело в
символах, и это те самые символы, смысл и значение которых составляли
суть моей работы все эти годы. «Да это фантастика, — думал я. — Я просто
должен научиться понимать все это». Теперь я был поглощен этим всецело,
я возвра- 

Зильберер покончил с собой. 

* Искусство добывания золота. В двух книгах (лат.).

==251 

щался к этой книге, как только у меня выпадала свободная минута. Как-то
ночью, когда я снова изучал тексты, я внезапно вспомнил сон о «ловушке в
XVII веке». Наконец я понял, что это означало. «Так и есть. Теперь я
обречен штудировать алхимию».

Прошло много времени, прежде чем я сам нашел путь в алхимическом
лабиринте, у меня не было Ариадны, которая бы вложила мне в руки клубок
нити. Однажды, читая «Rosarium», я заметил, что некоторые странные
выражения и обороты встречаются гораздо чаще других, как то: «solve et
coagule», «unum vas», «lapis», «prima materia», «Mercurius»* и т. д. Я
видел, что эти выражения повторялись снова и снова, и с определенным
смыслом, но окончательной уверенности у меня не было, и я решил
составить своего рода глоссарий. Со временем у меня набралось несколько
тысяч ключевых слов, и я исписал тома одними выдержками из текстов. Я
работал как филолог, так, как если бы мне нужно было разгадать загадку
неизвестного языка. Но таким образом до меня стал постепенно доходить
смысл алхимических текстов, я стал понимать эту специфическую манеру
выражения. Но я потратил на это 10 лет жизни.

Довольно скоро я увидел, что аналитическая психология замечательным
образом напоминает алхимию. Опыты алхимиков были в некотором смысле
моими опытами, и мир их — моим миром. Я был рад этому открытию: наконец
я нашел исторический аналог своей психологии бессознательного и обрел
почву под ногами. Эта аналогия, равно как восстановление непрерывной
духовной традиции, идущей от гностиков, давала мне некоторое опорное 

«разлагай и соединяй», «некий сосуд», «камень», «первичная материя»,
«Меркурий» (лат.).

==252 

основание. Когда я вчитался в эти средневековые тексты, все встало на
свои места: мир образов и видений, опытные данные, собранные мною за все
это время, и выводы, к которым я пришел, — я стал понимать их с
исторической точки зрения. Мои типологические исследования, начало
которым было положено в занятиях мифологией, получили новый импульс.
Архетипы и природа их переместились в центр моей работы, и я утвердился
в той мысли, что без истории нет психологии, и в первую очередь нет
психологии бессознательного. Когда речь идет о сознательных процессах,
возможно, что индивидуального опыта окажется достаточно для их
объяснения, но уже неврозы в своем анамнезе требуют знаний более
глубоких; когда же врач оказывается перед необходимостью принять
нестандартное решение, его собственных ассоциаций становится явно
недостаточно.

Мои занятия алхимией имели непосредственное отношение к Гете. Гете
таинственным образом был захвачен этим вековечным процессом
архетипических превращений. «Фауста» он понимал как opus magnum, или
opus divinum*. Он не случайно называл его своим «главным созданием»
{Hauptgeschдft) и говорил, что вся его жизнь вместилась в эту драму. Его
творческая субстанция была в широком смысле проявлением объективных
процессов, великим сновидением mundus archetypus**.

Меня самого преследуют те же сны, и у меня есть Hauptgeschдft, которому
я посвятил себя с одиннадцати лет. Вся моя жизнь была проникнута одной
идеей и вела к одной цели: открыть тайну человеческой личности. Это было
исходной точкой, и все мои работы, все, что я сделал, связано с этой
темой. 

труд великий, или божественный (лат.). 

* мира архетипов (лат.).

==253 

По-настоящему моя научная работа началась с ассоциативных экспериментов
в 1903 году. Я считаю их моим первым научным исследованием и своего рода
естественно-научным предприятием. За «Ассоциативными опытами в
диагностике» последовали две работы, о которых я писал выше: «Психология
Dementia praecox» и «Психоз и его содержание». В 1912 году была
опубликована моя книга «Метаморфозы и символы либидо», которая
определила мой разрыв с Фрейдом. С тех пор у меня был собственный путь,
и — nolens-volens* — я все начал сначала.

Я начал с того, что обратился к собственному подсознанию. Это
продолжалось с 1913 по 1917 год, затем поток фантазий схлынул. Лишь
когда я успокоился и не ощущал себя более пленником этой «волшебной
горы», я смог составить объективное представление о своем опыте и
приступил к его анализу. Первое, о чем я спросил себя: «В чем,
собственно, проблема бессознательного?» Ответ: «Во взаимодействии между
бессознательным и Эго». Я сделал доклад об этом в 1916 году в Париже,
опубликован он был позже — в 1928-м. К тому времени я располагал уже
значительно большим материалом и написал книгу, где описывал некоторые
типичные элементы бессознательного и показывал, каким образом они
соотносятся с сознательными установками.

Одновременно я собирал материал для книги о психологических типах. Здесь
проблема состояла в том, чтобы показать существенное отличие моей
концепции от концепций соответственно Фрейда и Адлера. Именно когда я
задумался об этом, я подошел к вопросу о типах, потому что кругозор
человека, его мировоззрение и предрассудки определяются и ограничиваются
психологическим типом. 

волей-неволей (лат.)

==254 

Предметом моей книги поэтому стали отношения человека с миром — с людьми
и с вещами. Речь там идет о различных аспектах сознания, возможных
мировоззренческих установках, при этом человеческое сознание предстает в
свете т. н. клинической точки зрения. Я обработал большое количество
литературы, в частности поэмы Шпиттелера, в особенности «Прометей и
Эпиметей». Но не только. Огромное значение для меня имели книги Шиллера
и Ницше, духовная история античности и средневековья. Я рискнул послать
экземпляр своей книги Шпиттелеру. Он мне не ответил, но вскоре в
какой-то лекции заявил, что его книги не «означают» ничего и в
«Олимпийской весне» смысла не больше, чем в песенке «Весна пришла.
Тра-ля-ля-ля-ля».

В своей книге я утверждал, что всякий образ мыслей обусловлен
определенным психологическим типом и что всякая точка зрения в каком-то
смысле относительна. При этом вставал вопрос о единстве, необходимом для
того, чтобы компенсировать это разнообразие. Таким образом я пришел к
даосизму. Я уже говорил о том значении, которое имел для меня даосский
текст, присланный Рихардом Вильгельмом. В 1929 году мы вместе работали
над книгой «Тайна Золотого цветка». Именно тогда мои размышления и мои
исследования стали сходиться к некоему центральному понятию — к идее
самости, самодостаточности. Я снова смог вернуться к нормальной жизни. Я
читал лекции, немного путешествовал. Множество статей и лекций составили
своего рода противовес кризисным годам моего молчания и бездействия; в
них наконец я смог ответить на вопросы своих читателей и пациентов.

Моим любимым созданием стала теория либидо, положенная в основу книги
«Метаморфозы и символы либидо». Я понимаю «либидо» как психическую
аналогию физической энергии, оно должно описываться в категориях

==255 

квантитативных, а не квалификативных. В своем учении о либидо я старался
избежать конкретизации. Другими словами, предметом отныне должны были
стать не конкретные инстинкты — голод, секс или агрессия, но различные
внешние проявления психической энергии.

В физике мы говорим об энергии, которая различным образом явлена, будь
то электричество, свет, тепло и т. д. То же и в психологии — и здесь мы
прежде всего имеем дело с энергией (в большей или меньшей степени
интенсивности), и формы ее проявления могут быть очень различны. Если мы
понимаем либидо как энергию, мы владеем неким единым и цельным знанием о
ней. И всякого рода вопросы о природе либидо — сексуальность ли это,
воля к власти, голод или что-нибудь еще — отступают на задний план. Я
стремился создать в психологии универсальную энергетическую теорию,
такую, каковая существует в естественных науках. Эту задачу я ставил
перед собою в книге «О психической энергии» (1928). Я показал, например,
что человеческие инстинкты суть различные проявления энергетических
процессов, и как силы, они аналогичны теплу, свету и т. д. Так же как
современный физик не станет считать источником всех сил, скажем, тепло,
так и психолог не должен сводить все к одному понятию, будь то жажда
власти или сексуальность. Такова была исходная ошибка Фрейда.
Впоследствии он внес некоторые коррективы при помощи термина Ichtriebe
(инстинктивное Эго). Затем он назвал это Ьber Ich (Суперэго) и сделал
его главенствующим.

В книге «Отношение между Эго и бессознательным» я объяснил, что я имею в
виду, говоря о бессознательном, но не сказал ничего существенного о его
природе. Когда я записывал свои фантазии, у меня возникло ощущение, что
с бессознательными образами происходят разного рода превращения. Но
только после того, как я стал изучать алхимию, я понял, что
бессознательное — это процесс и

==256 

что отношения между Эго и бессознательным составляют собственно
превращение или — психическое развитие. В отдельных случаях этот процесс
можно обнаружить в снах и фантазиях. В жизни коллективной он проявляет
себя в различных религиозных системах и в изменении их символики. Изучая
эти индивидуальные и коллективные превращения и постигнув суть
алхимического символизма, я пришел к центральному понятию моей
психологии: к процессам индивидуации.

С самого начала важное место в моей работе занимали проблемы
мировоззренческие и проблемы взаимоотношений между психологией и
религией. Я посвятил этому книгу «Психология и религия» (1940) и затем
достаточно обстоятельно изложил свою точку зрения в «Paracelsica»
(1942), во второй ее главе «Парацельс как духовный феномен». В работах
Парацельса много оригинальных идей, в них отчетливо обнаруживаются
философские установки алхимиков, но в позднем — барочном — выражении.
После знакомства с Парацельсом мне показалось, что я наконец уяснил
существо алхимии в ее отношении к религии и психологии — иными словами,
я стал рассматривать алхимию как форму религиозной философии. Такова моя
работа «Психология и алхимия» (1944). Здесь я смог обратиться к моему
собственному опыту 1913—1917 годов. Процесс, который я переживал тогда,
соответствовал процессу алхимического превращения, о котором и шла речь
в этой книге.

Вполне естественно, что у меня постоянно возникал вопрос о связи
символики бессознательного с христианской символикой, равно как и с
символиками других религий. При этом я полагаю, что христианское
наследие находится в центре духовной жизни западного человека. Оно
требует некоторого пересмотра соответственно духу

==257 

времени, но оно находится вне времени, и духовный мир человека был бы не
полон, не будь его. Я старался показать это в своих работах. Я предложил
также психологическое истолкование догмата о Троице и некоторых
литературных текстов, в которых я нашел аналогии видений Зосимы из
Панополиса. Моя попытка понять христианство в свете аналитической
психологии в конце концов привела меня к проблеме Христа как
психологического феномена. Уже в 1944 году в «Психологии и алхимии» я
попытался провести аналогию между фигурой Христа и центральным понятием
алхимии — ляписом.

В 1939 году я провел семинар по «Exercitia Spiritualia»* Игнатия Лойолы.
Тогда же я собирал материалы для «Психологии и алхимии». Однажды ночью я
проснулся и увидел в изножье кровати распятие, что ярко светилось; оно
было не вполне натуральных размеров, но очень отчетливое, причем тело
Христа было как бы из зеленоватого золота. Видение казалось мне
удивительно прекрасным и в то же время пугающим, хотя видение — само по
себе — для меня дело обычное, я довольно часто вижу живые и яркие
образы, как это бывает в гипнотическом состоянии.

Я тогда размышлял над «Anima Christi»**, одной из молитв «Exercitia».
Видение явилось будто для того, чтобы напомнить мне, что я забыл об
аналогиях «aurum non vulge» (необычное золото) и «Viriditas» (зеленое).
Когда я понял, что мое видение было связано с основными символами
алхимии и что мне явился — в некотором роде — Христос алхимиков, я даже
несколько успокоился.

Зеленое золото — это творческое начало, которое алхимики находили не
только у человека, но и в неорганической природе. Оно для них было
выражением «anima 

«Духовные упражнения» (лат.). 

* Душа Христова (лат.).

==258 

mundi» — «мировой души» или «filius macrocosmi» — сына макрокосмоса,
Антропоса, сотворившего весь мир. Этим духом наполнена даже
неорганическая материя, он присутствует в металлах и камнях. Таким
образом, мое видение соединило образ Христа и его материальный аналог,
«filius macrocosmi». Если бы не зеленое золото, столь поразившее меня,
то я был бы готов предположить, что в моем представлении о христианстве
недостает чего-то существенного или, другими словами, мой устоявшийся
образ Христа страдает некоторой неполнотой и что мне предстоит
восполнить этот недостаток. Однако указание на металл выдает очевидную
алхимическую природу образа Христа в моем сне как некого соединения
живого и духовного с мертвой материей.

Я опять обратился к проблеме Христа в «Айоне». Но здесь меня не занимали
исторические параллели, меня интересовало лишь психологическое
обоснование. Я стремился показать не внешние его черты, но развитие,
которое на протяжении веков претерпело религиозное содержание этого
образа. Мне важно было выяснить, почему явление Христа могло быть
предсказано астрологами и как, будучи духом своего времени, он затем
воспринимался на протяжении двух тысячелетий христианской цивилизации.
Вот то, что мне хотелось представить, включая все примечания и
комментарии, скопившиеся вокруг священных текстов.

Когда я приступил к работе, передо мной встал вопрос об исторической
личности, конкретном человеке — Иисусе. Она, эта историческая личность,
имеет огромное значение, потому что массовое сознание того времени,
скажем так: архетип, идея Антропоса, воплотилась в нем — никому не
ведомом иудейском пророке. Эта идея, корни которой уходят в иудейскую
традицию, с одной стороны, и в египетский миф о Горе — сыне Изиды, с
другой, стала

==259 

знамением времени. Изначально образ Сына Человеческого и Сына Божьего
находился в противостоянии divus Augustus*, властителю мира. И вот этот
образ, слившись с иудейской идеей мессианства, сделался общечеловеческим
достоянием.

Было бы серьезным заблуждением думать, что это всего лишь «случайность»,
что Иисус, сын плотника, объявленный евангелистами salvator mundi,
сделался спасителем мира. Должно быть, он был личностью редкой
одаренности, если смог столь полно выразить общие, хоть и
бессознательные, надежды своего времени.

Никто другой, но он — этот человек, Иисус. Сметавшая все на своем пути,
воплощенная в Божественном Цезаре, власть Рима отнимала у отдельных
людей и целых народов их право на привычные для них формы жизни, на
духовную независимость. Сегодня такой угрозой становится массовая
культура. Здесь я вижу причины столь частых ныне слухов и надежд на
новое пришествие, этого бесконечного ожидания мессии-спасителя. Однако
формы, которые все это принимает, ни на что не похожи, они характерны
для детей «технического века». Я имею в виду миф о «летающих тарелках».

Я видел свою цель в том, чтобы показать, в каком соответствии моя
психология находится с алхимией, и наоборот, я стремился обнаружить в
трудах алхимиков не только вопросы религиозные, но и специальные
проблемы психотерапии. Вопрос вопросов, основная проблема медицинской
психотерапии — Ьbertragung**. В этом отношении у нас с Фрейдом не было
никаких разногласий. Однако 

Божественному Августу (лат.). 

* В принятой ныне терминологической традиции — трансфер.

==260 

мне удалось показать некоторое соответствие этому понятию в алхимии, а
именно coniunctio —- сопряжение, о значении которого писал еще
Зильберер. Я указал на это соответствие в книге «Психология и алхимия».
Затем, два года спустя, я вернулся к этой проблеме в «Психологии
трансфера» (1946), и наконец в 1955—1956 годах в «Mysterium
Coniunctionis».

Почти всегда, когда меня что-либо в человеческом или научном смысле
занимало, этому предшествовали сны — тоже своего рода Ьbertragung. На
этот раз мои размышления о Христе нашли выражение в образе неожиданном и
замечательном.

Мне снова снился мой дом с флигелем, в котором я никогда не был. Я решил
посмотреть на него и наконец вошел внутрь. Я увидел какую-то большую
дверь. Открыв ее, я оказался в комнате, напоминавшей лабораторию. У окна
стоял стол, на нем множество сосудов и прочих вещей, которые можно
встретить где-нибудь в зоологической лаборатории. Это был рабочий
кабинет моего отца. Но его самого там не было. На полках вдоль стен
стояли сотни аквариумов со всевозможными видами рыб. Я удивился: Итак,
теперь мой отец занимается ихтиологией!

Пока я так озирался, я заметил, что занавес время от времени
натягивается, будто от сильного ветра. Вдруг появился Ганс, юноша из
нашей деревни, и я попросил его проверить, открыто ли там окно. Он ушел.
Когда же он вернулся, я понял, что он чем-то сильно напуган. В глазах
его был ужас. Он сказал лишь: «Да, там есть нечто. Там — привидение!»

Тогда я пошел туда сам и обнаружил дверь, ведущую в комнату моей матери.
Там не было никого. Мне стало не по себе: в этой очень большой комнате с
потолка свисали два ряда сундуков — по пять в каждом, на два шага не
доходя до пола. Они напоминали маленькие беседки, в 2 м2

==261 

площадью, и в каждой было по две кровати. Я знал, что в этой комнате моя
мать, которая на самом деле давно умерла, принимала гостей и что эти
кровати предназначены для тех, кто останется ночевать. То были духи,
которые ходят парами, т. н. обрученные духи, они могут оставаться на
ночь, а иногда и на целый день*.

На противоположной стороне комнаты находилась дверь. Я открыл ее и
оказался в огромном зале, это было похоже на вестибюль большого
роскошного отеля: среди колонн стояло множество кресел и маленьких
столиков. Звучала музыка. Я слышал ее еще в комнате, но не мог понять,
откуда она доносится. Зал был пуст, лишь музыканты оглушительно
наяривали какие-то вальсы и марши.

Духовой оркестр в вестибюле отеля был нарочито «здешним», посюсторонним.
Никто бы не подумал, что за этим ярким фасадом скрывается другой мир,
который — здесь же, в этом же доме. Этот вестибюль из моего сна был
своего рода карикатурой на мою светскую жовиальность. Но это была только
поверхность, за ней находилось нечто совершенно иное, что никоим образом
не вязалось с легкой музыкой: лаборатория с рыбами и висячие «ловушки
для духов». То были места, где царила полная тайны тишина. У меня было
чувство, будто здесь обитает ночь, в то время как вестибюль являл собою
дневной мир, с его поверхностным светским существованием.

Самыми важными образами сна были «ловушки для духов» и лаборатория с
рыбами. Первые — косвенным об- 

Подобные «ловушки для духов» я наблюдал затем в Кении. Это были
маленькие домики, в которых люди ставили маленькие кровати и оставляли
немного еды («пошо»). В кровать зачастую клали кусок глины — он
изображал какую-нибудь болезнь, от которой хотели избавиться. Искусно
выложенная камешками дорога вела к этому домику, чтобы духи
останавливались там, а не в селении, где находился больной, которого
нужно было вылечить. В «ловушке» духи проводили ночь, а на рассвете
возвращались в бамбуковый лес, где обитали всегда.—Прим. авт.

==262 

разом намекали на coniunctio, вторая же — на мои размышления, связанные
с Христом и распятием; Христос и есть рыба (ichtys). И то, и другое
занимало меня на протяжении десятилетий.

Заслуживает внимания тот факт, что изучение рыб во сне приписывалось
моему отцу. Во сне он был, если можно так выразиться, «хранителем»
христианских душ: согласно преданию, они — рыбы, а апостол Петр
раскидывает сети. Замечательно и то, что мать моя явилась здесь стражем
заблудших душ. Так, мои родители приснились мне обремененными проблемой
«cura animarum»*, что на самом деле было моей задачей. Что-то
несовершенное оставалось во мне, и поэтому я еще был связан с
родителями, что-то скрытое и бессознательное оставалось во мне и ожидало
своего часа. Я еще не обращался к основной проблеме «философской»
алхимии — coniunctio и потому не мог ответить на вопросы, что стояли
передо мной — врачевателем христианских душ. Еще не закончена была
большая работа над легендой о святом Граале, работа, которую моя жена
считала задачей всей своей жизни·*. Я помню, как часто чаша святого
Грааля и король-рыбак приходили мне на ум, когда я работал над символом
«ichtys» в «Айоне». Я очень ценю работу моей жены, и я не желал
вторгаться в нее, иначе я несомненно включил бы легенду о Граале в план
моих исследований по алхимии.

Я помню отца человеком страдающим, подобно Амфортасу, королю-рыбаку, с
его неизлечимой раной, — тем самым христианским страданием, от которого
алхимики искали панацею. Я, как безмолвный Персефаль, был свидете- 

лечение душ (лат.). 

* После смерти госпожи Юнг в 1955 году эту работу продолжила д-р
Мария-Луиза фон Франц и завершила ее в 1958 году. См.: Jung E., Franz,
von M.-L. Die Graalslegende in psychologischer Sicht //Studien aus dem
C.G. Jung-Institut— B.XII. — Zьrich.1960. — Прил. А. Я.

==263 

лем его страданий, и, как Персефаль, я не знал, как мне выразить это.
Мне оставалось лишь догадываться о них.

Мой отец на самом деле никогда не интересовался териоморфическим
символизмом Христа. При этом он до самой смерти переносил явленные и
обещанные Христом страдания, однако не осознавал их следствием «imitati
Christi». Он свои страдания считал своим личным делом, он мог обратиться
за помощью к врачу, но он не воспринимал их как нечто, свойственное
христианину вообще. Слова «Я сораспялся Христу, и уже не я живу, но
живет Христос во мне»* никогда не стали для него понятными совершенно,
потому что всякое свободное размышление о религии приводило его в ужас.
Он хотел жить в согласии со своею верой, и это сломило его. Такова
зачастую награда за sacrificium intellectus**. «Не все вмещают слово
сие, но кому дано... и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами
для Царства Небесного, кто может вместить, да вместит» (Мф 19, 11—12).
Слепое примирение ничего не решит, в лучшем случае оно приведет к
застою, и расплачиваться за него придется следующим поколениям.

Обладание териоморфической атрибутикой показывает, что боги, пребывая в
высших сферах, простираются тем не менее и в области низшей жизни.
Животные в какой-то степени их тени, самой природой соединенные со
светлыми божественными образами. Символика «pisciculi Christicmorum»***
означает, что те, кто следует Христу, подобны рыбам, их души живут в
бессознательной природе, они нуждаются в cura animarum. Итак,
лаборатория с рыбами — синоним Церкви с ее заботой о человеческой душе.
Подобно тому как раненый — ранит, исцеленный — исцеляет. Удивительно, но
в моем сне большую часть вещей мертвые про-

»Гал2,19—20. 

* Дословно: жертвоприношение интеллекта (лат.). 

** рыбки Христовы (лат.).

==264 

делывали над мертвыми, т. е. действие целиком происходило по ту сторону
сознания, в бессознательном.

В тот момент я еще многого не знал, я не осознавал полностью своей
задачи, и я не мог найти удовлетворительное объяснение своему сну. Я мог
лишь догадываться о его смысле, мне еще предстояло преодолеть большое
внутреннее сопротивление, прежде чем я смог написать «Ответ Иову».

В своем внутреннем развитии эта книга явилась подготовкой к «Айону». Там
я обращаюсь к психологии христианства, а Иов в своем роде предтеча
Христа. Их связывает идея страдания. Христос — страдающий слуга
Господень, таков же Иов. Христос страдает за грехи мира, и этот ответ
справедлив для всех страдающих во Христе. И отсюда неизбежно следует
вопрос: «На ком лежит вина за эти грехи?» В конечном итоге мир и его
грехи создал Бог, и Он явил себя во Христе, чтобы разделить страдания
человечества.

В «Айоне» я касаюсь трудной темы о светлой и темной сторонах
Божественного образа. Я ссылаюсь на «Божий гнев», на заповедь о «страхе
Божьем», на «Не введи нас во искушение»*. Двойственность Бога сыграла
решающую роль в «Книге Иова».

Иов думает, будто Бог в какой-то момент станет на его сторону — против
Бога, и здесь находит свое выражение эта трагическая противоречивость.
Это станет темой моего «Ответа Иову».

Были и внешние причины, ставшие поводом к написанию этой книги.
Многочисленные вопросы пациентов и публики поставили меня перед
необходимостью объяснить свою точку зрения на религиозные проблемы
совре- 

Мф 6,13.

==265 

менного человечества. Долгие годы я колебался, вполне сознавая, какая
буря за этим последует. В конце концов сыграли свою роль сложность этой
проблемы и ее безотлагательность: я почувствовал необходимость
определиться. Я сделал это в достаточно эмоциональной форме — именно
так, как я это переживал. Эту форму я выбрал намеренно для того, чтобы
не возникло впечатление, будто я желаю произнести некие «вечные истины».
Моя книга была лишь одним из вопросов и одним из ответов, я надеялся,
она побудит читателя к самостоятельному размышлению. Я был далек от
мысли объявить себя метафизиком. Однако теологи упрекали меня именно в
этом, видимо, потому, что теологические мыслители лриучены исключительно
к «вечным истинам». Когда физик говорит, что атом имеет такое-то и
такое-то строение, и когда он рисует модель атома, он менее всего
намерен сообщить человечеству некую вечную истину. Но теологи не
воспринимают естественно-научного, и особенно психологического, типа
мышления. Материал аналитической психологии есть, собственно, фактаж ее:
сообщения разных людей, сделанные в разных местах и в разное время.

Проблема Иова и все, что с нею связано, явились мне во сне. Это был сон,
в котором я посещал моего давно умершего отца. Он жил в какой-то
деревне, мне незнакомой. Я увидел дом в стиле XVIII века, очень
просторный, с большими пристройками. Первоначально он был гостиницей для
приезжающих на воды. Я узнал, что в течение многих лет здесь
останавливались известные и знаменитые люди. А некоторые из них здесь
умерли, и в крипте у дома находились их саркофаги. Мой отец служил здесь
хранителем.

Но кроме того, как я вскоре обнаружил, в противоположность тому, чем он
был в своей земной жизни, отец был здесь выдающимся ученым. Я встретился
с ним в его

==266 

кабинете, но странным образом: там также находились некий доктор Игрек
приблизительно моего возраста и его сын — оба психиатры. Я не знаю,
задавал ли я какието вопросы или отец сам хотел мне что-то объяснить, в
любом случае важно, что он достал из шкафа большую Библию, тяжелый том,
похожий на Библию Мериана из моей библиотеки. Библия моего отца была
переплетена сверкающей рыбной чешуей. Он открыл Ветхий Завет, думаю, это
было Пятикнижие, и стал комментировать отдельные места из него. Он делал
это столь быстро и глубоко, что я не поспевал за его мыслью. Я заметил
только, что в том, что он говорил, содержалась бездна всевозможных
знаний, я понимал его лишь отчасти и не мог составить собственного
мнения. Я видел, что доктор Игрек не понял ничего совершенно, а его сын
начал смеяться. Они думали, что у отца что-то вроде старческого маразма
и в том, что он говорил, нет ни малейшего смысла. Но мне было совершенно
ясно, что в его волнении не было ничего болезненного, а в том, что он
говорил, — ничего бессмысленного, напротив, его доводы были столь
тонкими и учеными, что мы в своей глупости просто оказались не в
состоянии следить за его мыслью. Он говорил нечто очень важное и
увлекательное. Он и сам увлекся и потому говорил с такой горячностью.
Мне было досадно и стыдно, что ему приходится говорить для трех таких
идиотов.

Оба доктора представляли собою ограниченную медицинскую точку зрения,
которую и я как врач безусловно знал за собою. Они были моей тенью,
более ранним и более поздним изданием меня самого: отцом и сыном.

Затем декорации переменились: отец и я — мы находились перед домом,
напротив нас был дровяной сарай. Оттуда доносился громкий стук — так,
будто кто-то перебрасывал большие поленья. Мне казалось, что там по
крайней мере двое рабочих, но отец объяснил мне, что там

==267 

лишь призраки. Это были своего рода полтергейсты, шумные духи.

Потом мы вошли в дом, и я увидел, какие там толстые стены. Мы поднялись
по узкой лестнице на второй этаж. Моим глазам открылся странный вид:
зал, точная копия зала, где заседал диван султана Акбара в
Фатехпур-Сикри. Это была высокая круглая комната с галереей вдоль стен и
четырьмя мостиками, которые вели к центру, напоминавшему круглую чашу.
Чаша помещалась в гигантской колонне и представляла собой трон султана.
Отсюда он обращался к совету и философам, которые находились обыкновенно
в галерее. Все вместе это составляло огромную мандалу. Она в точности
соответствовала залу дивана, который я видел в Индии.

Вдруг я обнаружил, что от центра вверх поднимается крутая лестница, — а
это уже не соответствовало действительности. Там наверху была маленькая
дверь, и отец сказал: «Теперь я введу тебя в высочайшее присутствие».
Это было так, как если бы он сказал «highest presence». Он опустился на
колени и коснулся лбом пола. Я с трепетом повторял его движения. По
какой-то причине я не мог склонить лоб до самого пола, между моим лбом и
полом оставалось несколько миллиметров. Но я поклонился вслед за ним, и
в этот момент я узнал (наверное, от отца), что эта дверь ведет в
уединенные покои и там живет Урия, доблестный воин царя Давида, которого
тот постыдно предал, домогаясь Вирсавии.

Я должен немного пояснить этот сон. Начальная сцена предполагает, что
какую-то свою подсознательную задачу я предоставил отцу, т. е.
бессознательному. Он очевидно поглощен Библией (Бытием) и спешит
объяснить свою точку зрения. Рыбная чешуя на переплете Библии — это
некое бессознательное содержание, потому что рыбы бессознательны и немы.
Мой бедный отец не преуспел в по-

==268 

пытке передать свои знания, потому что аудитория была отчасти не
способна к пониманию, отчасти раздражительна и глупа.

После этой неудачи мы перешли двор и вышли на «другую сторону», и там
явились полтергейсты. Подобные вещи возникают обычно вблизи подростков,
это означало, что я все еще не созрел и не все еще осознаю. Индийские
аллюзии раскрывают понятие «другой стороны». Когда я был в Индии,
мандальная структура того зала в своем стремлении к центру поразила
меня. Центр — место, где восседал Акбар Великий, правитель полумира, он
был подобен царю Давиду. Но гораздо выше Давида помещалась его невинная
жертва, его верный слуга Урия, тот, кого он отдал врагам. Урия подобен
Христу, Богочеловеку, который был оставлен Богом. Но Давид, кроме всего
прочего, «взял к себе» жену Урии. Гораздо позже я понял, что это
значило: я был принужден открыто и в ущерб себе говорить о
противоречивом Боге Ветхого Завета, и моя жена была «взята» у меня
смертью.

Это были события, ожидавшие меня и спрятанные в моем подсознании. Это
судьба склоняла меня и требовала, чтоб я коснулся лбом пола, требовала
совершенного подчинения. Но что-то во мне противилось, что-то говорило:
«Склонись, но не до конца». Что-то во мне не повиновалось судьбе и
отказывалось быть немой рыбой; и если бы этого не было в свободном
человеке, то и книга Иова не была бы написана за несколько сотен лет до
рождества Христова. Человек никогда не принимал Божественное предписание
безоговорочно. Иначе что значит свобода для человека и в чем ее смысл,
если человек не в состоянии возразить, когда ей что-либо угрожает.

Урия помещается выше Акбара. Его даже зовут во сне «highest presence»,
так, собственно, обращались к Богу везде, кроме Византии. Я не мог здесь
не вспомнить о

==269 

буддизме с его отношением к богам. Для благочестивого азиата Татхагата —
некий абсолют, и по этой причине хинаяна-буддизм был заподозрен в
атеизме — совершенно несправедливо. Власть богов делает человека
способным знать Создателя. Он даже получает возможность уничтожить
какую-то часть создания, а именно — человеческую цивилизацию. Сегодня с
помощью радиации человек может уничтожить все высшие формы жизни на
земле. Идея уничтожения мира была известна буддизму: цепь сансары, цепь
причинности, которая с неизбежностью ведет к старости, болезни и смерти,
может быть прервана, преодолена — и тогда окончится иллюзия бытия.
Шопенгауэрово отрицание воли лишь предвещало то, к чему сегодня мы так
страшно приблизились. Сон обнаруживает некое скрытое предчувствие,
которое уже долгое время тяготеет над людьми, — это идея о творении,
превосходящем Творца, превосходящем его в малом, но эта малость решает
все.

После этого отступления в мир снов я возвращаюсь к моим книгам. В
«Айоне» я обратился к ряду проблем, о которых следует говорить особо. Я
попытался показать, каким образом появление Христа совпало с началом
нового зона, эрой Рыб. Это параллель между Христовым житием и
объективным астрономическим событием, наступлением весеннего
равноденствия в созвездии Рыб. Потому Христос должен пониматься в некой
синхронии с «Рыбами» (как Хаммурапи до него был «Овном») и стоит во
главе нового зона. Этой проблеме посвящена моя работа «Синхронность как
акаузальный связующий принцип».

От проблемы Христа, которую рассматривал я в «Айоне», я подошел наконец
к вопросам возникновения Антропоса, собственно человека в плане
психологическом: «самость» и ее выражение в опыте индивида. Ответ на
этот вопрос я попытался дать в работе «О происхожде-

==270 

нии сознания» (1954). Здесь речь идет о взаимодействии между
сознательным и бессознательным/ о том, как сознательное развивается из
бессознательного, какое влияние на человеческую жизнь оказывает
индивидуальность, «внутренний человек».

Окончательно отношения между моей психологией бессознательного и
алхимией были определены в «Mysterium Coniunctionis». В этой книге я
снова обратился к проблемам трансфера, но в первую очередь я стремился
представить алхимию во всем ее объеме как некий род психологии или
основание для ее развития. Впервые в «Mysterium Coniunctionis» моя
психология обрела наконец свою действительную историческую подоплеку.
Итак, я выполнил свою задачу, я завершил свой труд, теперь я мог
остановиться. В тот момент я достиг некоторой крайней точки, границы
научного постижения, я дошел до исходных понятий, до природы архетипа,
ничего более я сказать не могу.

Этот обзор моих работ безусловно неполон. Наверное, я должен был сказать
гораздо больше или гораздо меньше. Эта глава — попытка импровизации, как
и все, о чем я говорю здесь. Мои работы можно рассматривать как
определенные этапы моей жизни, в них нашло выражение мое внутреннее
развитие: обращение к бессознательному в значительной мере способствует
формированию человека, меняет его личность.

Моя жизнь — это мой труд, моя духовная работа. Одно неотделимо от
другого.

Все мои работы были своего рода поручениями, они были написаны по
велению судьбы, по велению свыше. Мною овладевал некий дух, и он говорил
за меня. Я никогда не рассчитывал, что мои работы получат такой мощный
резонанс. В них было то, чего мне недоставало в со-

==271 

временном мире, и я чувствовал, что должен сказать то, чего никто не
хотел слышать. Поэтому вначале я так часто чувствовал свою потерянность.
Я знал, что люди постараются уклониться от того, что сложно, что
противоречит их сознательным установкам. Сегодня я могу сказать: меня в
самом деле удивляет тот успех, что выпал на мою долю, я менее всего на
это рассчитывал. Главное, чтобы было сказано то, что должно было быть
сказано. Мне кажется, что я сделал все, что мог. Наверное, можно было
сделать больше и лучше, но это уже не в моих силах.

==272

БАШНЯ

Благодаря своим научным занятиям я обрел основания своих фантазий и
разного рода проявлений бессознательного. Но слово и бумага казались мне
средством несовершенным, мне нужно было что-то более существенное. Я
чувствовал потребность перенести непосредственно — в камень — мои
сокровенные мысли и мое знание. Иными словами, я должен был закрепить в
камне мою веру. Так появилась Башня, дом, который я построил для себя в
Боллингене. Кому-то эта идея может показаться абсурдной, но я находил в
этом не только необычайное удовлетворение, но и некий смысл.*

С самого начала для меня было очевидно, что я буду строиться вблизи
воды. Меня всегда удивительным образом притягивали берега Цюрихского
озера; итак, в 1922 году я купил участок земли в Боллингене. Прежде это
были церковные земли, принадлежавшие монастырю св. Галла.

Сперва я не думал строить настоящий дом, но лишь какую-нибудь
одноэтажную времянку, круглую, с очагом посреди и кроватями вдоль стен,
— такое себе примитивное жилище. Мне мерещилось что-то вроде африканской


Башня в Боллингене стала для Юнга не только летним домом, с возрастом он
стал проводить там большую часть года — работая или отдыхая.—Прим. Л. Я.

==273 

хижины, посреди которой, обложенный камнями, горит огонь, и это центр
всего, что происходит в доме, — семейный очаг. Примитивные хижины по
сути своей несут идею общности, некоего целого — семьи, которая включает
в себя и мелкий домашний скот. Нечто подобное хотел построить и я —
жилище, которое отвечало бы первобытному человеческому ощущению. Оно
должно было сообщать чувство безопасности — не только в психологическом,
но и в физическом смысле. Но я изменил свой первоначальный план, он
показался мне все же слишком примитивным. Я понял, что лучше я выстрою
нормальный двухэтажный дом, а не осевшую до земли хижину. Так в 1923
году появился первый круглый дом, и когда он был закончен, я увидел, что
у меня получилась настоящая жилая Башня.

Чувство покоя и обновления, с нею связанное, я ощутил почти сразу. Она
была для меня своего рода материнским лоном. Но постепенно мне стало
казаться, что ей чего-то недостает, что должно быть выражено еще что-то.
Так в 1927 году я пристроил к дому еще одну башенку.

Со временем я снова почувствовал какую-то незавершенность. В таком своем
виде постройка все еще казалась мне слишком примитивной, и в 1931 году я
из башенки сделал настоящую Башню. В этой Башне я хотел иметь некое
пространство, предназначенное только для себя. Мне вспоминались
индийские хижины, где всегда есть место — это может быть всего лишь
отделенный занавеской угол, — в котором человек имеет возможность
остаться наедине с собой. Это место предназначено для медитаций или
занятий йогой.

В моей комнате я оставался один. Ключ я всегда держал при себе, никто не
смел входить сюда без моего разрешения. В течение нескольких лет я
расписал стены, изобразив все то, что уводило меня от обыденности, от
дня сегодняшнего. Это было место, где я предавался размышлениям, где

==274 

я давал волю своему воображению, все это было довольно тяжело и часто
неприемлемо: итак, это было место духовной концентрации.

В 1935 году у меня возникло желание иметь кусок своей земли. Мне нужно
было какое-то естественное пространство под открытым небом. Так, через
четыре года я присоединил к Башне двор и лоджию на берегу озера. Они
стали последним четвертым элементом, неотделимым от единой
тройственности дома. Теперь сложилось нечто, связанное с числом «4»,
четыре части усадьбы, — более того, за 12 лет.

После смерти моей жены в 1955 году я ощутил некую внутреннюю потребность
стать тем, кто я есть, стать самим собой. Если перевести это на язык
домостроительства — я внезапно понял, что срединная часть, такая
маленькая и незаметная между двумя башнями, выражает меня самого, мое
«я». Тогда я пристроил еще один этаж. Прежде я не мог себе этого
позволить, это казалось мне недопустимой самонадеянностью. В
действительности это превосходящее сознание своего Эго, достигаемое лишь
с возрастом. Через год после смерти моей жены все было закончено. Первая
Башня была построена в 1923 году, спустя два месяца после смерти моей
матери. Две эти даты полны смысла, потому что Башня, как будет видно из
дальнейшего, определенным образом связана с миром мертвых.

С самого начала Башня была для меня местом зрелости, материнским лоном,
где я мог стать тем, чем я был, есть и буду. Башня давала мне такое
ощущение, словно я переродился в камне. Она явилась воплощением моих
предчувствий, моей индивидуации, своего рода памятником aиre perennius*.
Она очень помогала мне, она как бы утверждала меня в самом себе. Я
строил дом по частям, следуя всегда 

прочнее меди (лат.).

==275 

лишь нуждам момента и не задумываясь о внутренней взаимозависимости
того, что строится. Можно сказать, что я строил как бы во сне. Лишь
после, увидев то, что получилось, я обнаружил некий образ, полный
смысла: символ душевной цельности.

В Боллингене я живу самым естественным для себя образом. Я здесь словно
«старый сын своей матери». Так называли это алхимики, это та самая
«старость», которую я уже испытал, будучи ребенком, это мой «номер 2»,
который всегда был и будет. Он находится вне времени и он — сын
бессознательного: «старец», Филемон из моих фантазий обрел себя в
Боллингене.

Иногда мне кажется, будто я вбираю в себя пространство и окружающие меня
вещи. Я живу в каждом дереве, в плеске волн, в облаках, в животных,
которые приходят и уходят, — в каждом существе. Нет ничего в Башне, что
бы не менялось в течение десятилетий и с чем бы я не чувствовал связи.
Здесь все имеет свою историю — и это моя история. Здесь проходит та
грань, за которой открывается безграничное царство бессознательного.

Я отказался от электричества, я топлю печь и плиту. По вечерам я зажигаю
старинные лампы. У меня нет водопровода, я качаю воду из колодца. Я
рублю дрова и готовлю еду. Эти простые вещи несут в себе ту простоту,
которая так трудно дается человеку.

В Боллингене меня окружает тишина, и я живу «ш modest harmony with
nature»*. Мысленно я уношусь далеко назад, в глубь веков, или наоборот —
в столь же отдаленное будущее. Здесь я уже более не испытываю таких мук
создания, творческий процесс стал походить на игру. 

В хрупкой гармонии с природой (англ.). Юнг цитирует название старинной
китайской гравюры, изображающей старичка на фоне героического пейзажа. —
Прим. Л. Я.

==276 

В 1950 году я решил в каком-нибудь памятнике из камня выразить все, что
значила для меня Башня. История этого камня довольно любопытна.

Мне понадобились камни для строительства стены вокруг так называемого
сада, я заказал их на каменоломне близ Боллингена. В моем присутствии
каменщик продиктовал все размеры владельцу каменоломни, и тот записал их
в свою книжку. Когда же камни привезли и стали разгружать, оказалось,
что размеры углового камня абсолютно неверны — вместо треугольного камня
прислали куб: идеальный куб значительно больших размеров, чем было
заказано, около полуметра толщиной. Каменщик был в ярости, он велел
увезти камень обратно.

Но я, увидев камень, сказал: «Нет, этот камень — мой, он должен остаться
у меня!» Я сразу же понял, что он мне пригодится, что я должен с ним
что-то сделать. Правда, я еще не знал, что именно.

Первое, что пришло мне в голову, — это одно латинское стихотворение. Его
автор — алхимик Арнальдус де Вилланова (ум. в 1313). Я высек его на
камне. В переводе оно звучит так: Здесь лежит камень, он неказист, Цена
его до смешного мала. Но мудрый ценит то, Чем пренебрегают глупцы.

Эти стихи об алхимическом камне — ляписе, он действительно нимало не
ценится людьми непосвященными.

Вскоре у меня возникла еще одна мысль. На поверхности камня я увидел
природой созданный маленький круг, своего рода глаз, который смотрел на
меня. Я вырезал его на камне и в центре изобразил маленького человечка.
Это был «мальчик» — «мальчик в глазах», кабир или Телесфор Асклепий. В
античности его изображали в

==277 

плаще с капюшоном и с фонарем в руках: он тот, кто указывает путь. Я
посвятил ему несколько строк, что пришли мне в голову, пока я работал.
Эта греческая надпись в переводе звучит так: «Время — ребенок, играет
ребенку подобно, играет подобно актерам; время — царство детей. Се
Телесфорос, что странствует во тьме вселенской и вспыхивает звездой из
глубин. Ему ведом путь мимо врат Гелиосовых, мимо пределов, где боги сна
обитают»*.

Эти слова явились мне — одно за другим, — пока я работал с камнем.

Той своей стороной, что была обращена к озеру, камень «говорил»
по-латыни. Все стихи этой надписи — цитаты из алхимиков. Вот ее перевод:
Я одинок в сиротстве своем, но всюду могу быть разыскан. Един я, но сам
себе противопоставлен. Равно я — старец и отрок. Не знаю я ни отца, ни
матери. Ибо извлекли меня подобно рыбе из глубин, Или же пал я на землю,
будто камень небесный. По горам и лесам странствую я, но скрыт я во
человеках. Смертей я для каждого, но неподвластен времени переменам**.

И наконец, под стихами Арнальдуса де Виллановы я написал по-латыни: «В
память о своем семидесятипятилетии и с благодарностью К. Г. Юнг. 1950». 

Первый стих — фрагмент из Гераклита. В оригинале цит. по Diels H. Die
Fragmente der Vorsokratiker. —1903. — Fr .52. Второй стих заимствован из
ведических текстов. В оригинале цит. по Dieterich A. Eine
Mihtrasliturgie. — L., 1929. — P.9. Третий — из «Одиссеи» (24,12). 

* Пер. М. Белорусца.

==278 

Когда все было закончено, я снова и снова с удивлением смотрел на камень
и спрашивал себя: каков был смысл всего, что я сделал?

Камень находится вне Башни и в каком-то смысле объясняет ее. В своем
роде он выражает обитателя Башни, но на языке не всем доступном. Знаете,
что мне хотелось высечь на обратной стороне камня? «Le cri de Merlin!»*
Потому что тот смысл, который несет в себе этот камень, напоминает мне о
Мерлине в лесу, уже после того, как он удалился от мира. Предание
гласит, что люди все еще слышат его крики, но не в состоянии ни понять
их, ни объяснить.

Мерлин представляет собой попытку средневекового подсознания создать
фигуру, аналогичную Персефалю. Персе фаль — христианский герой, тогда
как Мерлин — тень его, сын дьявола и девственницы. В XII веке, когда
возникла легенда, еще не существовало предпосылок для такого ее
понимания. Потому он уходит в лес, и потому «le cri de Merlin» — даже
после смерти. Крик этот, непонятный никому, означает, что в этой своей
нереализованной и бессознательной форме он продолжает жить. Его история
не закончена, она происходит всегда. Можно сказать, что тайна Мерлина
алхимиками была воплощена в образе Меркурия. Я пытался объяснить ее в
своей психологии бессознательного — она осталась непонятной по сей день!
Потому что в большинстве своем люди живут без малейшего понятия о
бессознательном. Мое собственное категорическое знание о нем не
становится их знанием.

Это случилось в Боллингене как раз тогда, когда была закончена первая
Башня. Шла зима 1923/24 года. Насколько я могу припомнить, снега на
земле не было, возможно, 

Он кричит о Мерлине! (фр.)

==279 

это была ранняя весна. Я был один, может, неделю, может, больше. Было
невероятно тихо. Я никогда прежде не ощущал это так сильно.

Однажды вечером — я все еще отчетливо помню это — я сидел у огня и грел
воду в большом чайнике, чтобы вымыть посуду. Вода начала кипеть, и
чайник запел. Он звучал как многоголосый хор, как какой-нибудь струнный
инструмент или как целый оркестр. Это было настоящее стереофоническое
звучание, которого на самом деле я не выношу, но здесь оно показалось
мне совершенно удивительным. Это было так, будто один оркестр находился
в Башне, а другой — снаружи. Сначала вступал один, потом другой, словно
они отвечали друг другу.

Зачарованный, я сидел и слушал. Больше часа я слушал этот концерт, эту
волшебную мелодию природы. Это была тихая музыка, но со всеми
естественными диссонансами — и это было верно, потому что в природе — не
только гармония, она противоречива и хаотична. Так было и в музыке,
звуки текли то как волны, то как ветер, и это было так удивительно, что
описать невозможно.

Ранней весной 1924 года я снова был один в Боллингене. Я затопил печь,
был такой же тихий вечер. Ночью я проснулся от звука приглушенных шагов,
будто кто-то ходил вокруг Башни. Я услышал далекую музыку, она
становилась все ближе и ближе, наконец послышались голоса, чьи-то речи и
смех. Я подумал: «Кто может там ходить? Что происходит?» Была только
одна маленькая тропинка вдоль озера, и по ней едва ли кто-то стал бы
ходить! Пока я размышлял таким образом, я окончательно проснулся и
подошел у окну. Я открыл ставни — все было тихо. Я никого не увидел и
ничего не услышал — ни ветра, ничего совершенно.

«Это в самом деле странно», — подумал я. Я был уверен, что и шаги, и
голоса, и смех мне не пригрезились. Но, наверное, это был только сон. Я
вернулся в постель и стал раздумывать, как я мог так обмануться и почему
мне вообще

==280 

приснился такой странный сон. За этими мыслями я снова заснул, и все
началось сначала: снова я слышал шаги, голоса, смех и музыку. В то же
время я увидел сотни темных фигур, возможно, это были крестьянские
мальчики в своих воскресных костюмах, они спустились с гор и запрудили
пространство вокруг Башни, со смехом и топотом они распевали песни и
играли на гармониках. В крайнем раздражении я подумал: «Это черт знает
что такое! Я думал — это сон, но это в самом деле, и это уже чересчур!»
С этим чувством я проснулся. Я снова вскочил, открыл окно, распахнул
ставни и — все было тихо: лунная ночь и мертвая тишина. И тогда я
подумал: «Может, это просто привидения!»

Естественно, я спросил себя, что это значит, отчего мой сон кажется мне
столь очевидным, что я просыпаюсь. Обычно так бывает с привидениями.
Пробуждение означает действительное переживание. Сон т. о. выражал ту
вполне реальную ситуацию, в которой я проснулся. Такого рода сны, в
противоположность обычным, выражают определенную тенденцию
бессознательного сообщать спящему ощущение совершенной реальности
происходящего, причем при повторении это ощущение усиливается.
Источником может быть, с одной стороны, физическое потрясение, с другой
— архетипические образы.

В ту ночь все во сне было настолько реальным или по крайней мере
казалось таковым, что я едва мог отделить сон от действительности. Сна я
понять не смог. Что означала эта вереница поющих крестьянских мальчиков?
Мне казалось, они пришли из любопытства, им хотелось посмотреть на
Башню.

Никогда потом я не испытывал ничего подобного и не видел таких снов. О
такого рода опытах не принято рассказывать, и я не припомню, чтобы я
где-нибудь слышал о чем-то сходном. Объяснение я нашел позже, когда
читал хронику Люцерна XVII века. Там есть такой сюжет: Дело было в
Альпах, на горе Пилат, известной своими привиде-

==281 

ниями, — говорят, что Вотан и по сей день творит там свои магические
действа. Так вот, некто однажды ночью был потревожен людьми, идущими
длинной вереницей, они с песнями и музыкой окружили его хижину. Это было
именно то, что я испытал тогда в Башне.

На следующий день он спросил пастуха, с которым ночевал, что бы это
могло значить. Тот, не долго думая, ответил: то, должно быть, «salig
Lut»*, неприкаянные души, Вотаново войско. Они, блуждая, имеют
обыкновение обнаруживать себя перед людьми.

Возможно, мои ощущения были вызваны продолжительным одиночеством,
пустотой и тишиной, меня окружавшими, и это видение множества людей
принадлежит к тому же классу явлений, что и галлюцинации отшельников, и
носит компенсаторный характер. Однако почему же я так верил в реальность
происходящего? Может быть, в силу одиночества моя чувствительность
обострилась до такой степени, что я услышал ту самую вереницу «scdig
Lыt»?

Но это объяснение никогда не казалось мне до конца удовлетворительным, я
бы не стал говорить, что это была галлюцинация. На мой взгляд, ощущение
реальности происходящего здесь безусловно заслуживало специального
внимания, особенно в свете параллельного сюжета средневековой хроники.

Очень может быть, что я столкнулся со своего рода синхронным феноменом,
когда какие-нибудь происшествия, которые мы подразумеваем или
предчувствуем, на деле имеют вполне реальные соответствия. Так, у моего
видения был конкретный исторический аналог: процессии молодых людей
имели место в средние века — это были колонны наемников, обычно их
набирали весной, из разных провинций, они направлялись в Локарно, там
слива- 

Благословенные люди, здесь: души умерших (швейц. диалект).

==282 

лись в «Casa ai Ferro»* и дальше двигались маршем в Милан. В Италии они
служили солдатами, сражаясь под чужими знаменами. И мое видение,
вероятно, подразумевало один из таких регулярных весенних наборов,
сопровождаемых песнями и шумными гуляньями.

Этот странный сон долгое время занимал меня.

Когда в 1923 году мы начали здесь строиться, моя старшая дочь
воскликнула: «Как вы строите здесь? Но здесь же трупы!» Я, конечно,
подумал: «Ерунда, ничего подобного!» Но когда, четыре года спустя, мы
делали пристройку, мы действительно обнаружили человеческие кости. Они
лежали на глубине 2 м. В локтевом суставе правой руки была пуля от
винтовки старинного образца. Судя по положению костей, тело было
сброшено в могилу не сразу, но после того, как разложилось. Это были
останки одного из десятков французских солдат, утонувших в Линте в 1799
году, чьи тела были вынесены на берега Верхнего озера. Случилось это,
когда австрийцы взорвали мост у Гринау, который штурмовали французы.
Фотография разрытой могилы с датой ее обнаружения — 22 августа 1927 года
— хранится у меня в Башне.

Я устроил тогда официальные похороны, солдата опустили в могилу, и я
трижды выстрелил в воздух. После я установил могильную плиту с надписью.
Моя дочь интуитивно почувствовала присутствие мертвеца. Это чутье она
унаследовала от моей бабушки по материнской линии.

Зимой 1955/56 года я вырезал имена моих предков на трех каменных плитах
и поместил их во дворе Башни. Я расписал потолок геральдическими
мотивами — моими, 

Железный отряд (итая.).

==283 

моей жены и зятьев. Первоначально на гербе Юнгов был изображен феникс —
символ молодости и возрождения*. Мой дед, вероятно, из желания сделать
что-то наперекор отцу, герб изменил. Он был масоном (вольным
каменщиком), Великим мастером Швейцарской ложи. Это обстоятельство
повлияло на характер перемен, произведенных им в фамильном гербе Юнгов.
Я говорю об этом факте, который сам по себе может показаться
несущественным, потому, что он исторически связан с моею жизнью и моими
размышлениями.

После того как дед откорректировал наш герб, там уже нет больше феникса.
Его сменили голубой крест в правом верхнем углу и голубой виноград внизу
слева на золотом поле, их разделяет голубая полоса с золотой звездой.
Это — масонская символика, что совершенно очевидно. Так же как крест и
роза у розенкрейцеров представляют борьбу противоположностей («per
crucem ad rosam»**) христианского и дионисийского элементов, так крест и
виноград символизируют дух земной, хтонический, и дух высокий, небесный.
Символ объединяющий — золотая звезда, «Aurum Phьosophorum»***.

Философия розенкрейцеров родилась из герметической — собственно —
алхимической философии. Одним из основателей ордена был Михаэль Майер
(1568—1622), известный алхимик и младший современник малоизвестного, но
гораздо более крупного алхимика Герарда Дорнея (жил в конце XVI века),
чьи трактаты составляют первый том «Theatrum Chemicum» (1602).
Франкфурт, где оба они проживали, был тогда центром алхимической
философии. Во всяком случае, будучи придворным учителем и врачом
Рудольфа II, Михаэль Майер был в своем роде 

Jung — по-немецки: молодой; Verjьngung — возрождение. ''* через крест к
розе (лат.). *** Золото философов (лат.).

==284 

местной знаменитостью. В соседнем Майнце жил тогда доктор медицины и
юриспруденции Карл Юнг (ум. в 1654), о котором больше ничего не
известно, фамильное древо обрывается на моем прадеде Зигмунде Юнге,
civis Moguntinus*, родившемся в начале XVIII века. Это объясняется тем,
что муниципальные архивы Майнца сгорели во время войны за испанское
наследство. Вполне вероятно, что этот ученый, доктор Карл Юнг, был
знаком с работами обоих алхимиков, поскольку тогдашняя фармакология все
еще находилась под сильным влиянием Парацельса. Дорней был открытым
сторонником Парацельса и даже составил обширные комментарии к его
трактату «De vita Longa»**. Кроме того, он более других занимался
процессами индивидуации. Если вспомнить, что значительную часть своей
жизни я работал над проблемами противоположностей, особенно в свете
алхимической символики, то, не скрою, все это меня волновало.

Вырезая имена на каменных плитах, я сознавал, что существует роковая
связь между мной и моими предками. Я убежден, что завишу от них, от
того, что они недорешили, от вопросов, на которые они не ответили. Мне
часто казалось, что существует некая безличная карма, которая переходит
от родителей к детям. И я всегда считал, что должен ответить на вопросы,
которые были поставлены судьбой еще перед моими прадедами, что я должен
по крайней мере продолжить то, что ими было не исполнено. Трудно
сказать, до какой степени вопросы эти носят личный, а до какой степени —
общечеловеческий (коллективный) характер. Мне кажется, что верно второе.
Зачастую проблема, имеющая значение для многих, не всегда признается
таковой, в ней видят исключительно личную заинтересованность и такой
болезненный интерес, как пра- 

гражданин Майнца (яат.). 

* «О жизни долгой» (лат).

==285 

вило, определяют как персональное психическое расстройство.
Действительно, нарушения такого рода встречаются, но они не обязательно
присутствуют изначально, они вполне могут быть производными — следствием
невыносимой социальной атмосферы. Причину болезни поэтому нужно искать
даже не столько в ближайшем окружении человека, сколько в социальной
ситуации. До сих пор психотерапия очень мало считалась с этими
обстоятельствами.

Как всякий, кто способен к некоторому самоанализу, я считал, что
раздвоение моей собственной личности — мое личное дело и что это — само
собой разумеется — касается только меня. Фауст изъяснил это для меня,
произнеся свои спасительные слова: «Но две души живут во мне, и обе не в
ладах друг с другом»*, но ничего не объяснил. Мне казалось, что это и
про меня сказано. В дни, когда я впервые прочитал «Фауста», я не мог
знать, до какой степени странный героический миф Гете оказался
пророческим для Германии. Я лишь чувствовал, что это касается меня
лично. И когда Фауст из-за своей гордыни и по недомыслию становится
причиной убийства Филемона и Бавкиды, я ощущал свою вину, как если бы
это я в прошлом стал соучастником убийства двух стариков. Эта странная
идея пугала меня, грех этот я должен был искупить или по крайней мере не
дать ему повториться.

Мои ложные умозаключения получили неожиданное развитие. В юности
откуда-то из третьих рук я узнал странную вещь, будто мой дед Юнг был
единокровным сыном Гете. Эта дурацкая история, однако, произвела на меня
впечатление: казалось, она объясняла такую мою реакцию на «Фауста». Я,
правда, не верил в т. н. реинкарнацию, но мне было близко то, что
индийцы называют кармой. Я 

Фауст, Ч. 1 — Пер. Б. Пастернака.

==286 

тогда не имел представления о существовании бессознательного, я не мог
найти никакого психологического объяснения своим реакциям. Я тогда
ничего не знал о том, а для большинства людей это и по сей день остается
неизвестным, что бессознательное задолго наперед подготавливает грядущие
события и потому они могут быть предугаданы людьми, обладающими даром
ясновидения. Так, при известии о коронации кайзера в Версале Якоб
Буркгардт воскликнул: «Это падение Германии». Вагнеровы архетипы уже
стояли у ворот, а с ними пришел дионисийский опыт Ницше, происходящий,
видимо, все же от буйного Вотана. Гордыня Вильгельма поразила Европу и
стала причиной катастрофы 1914 года.

Бессознательно в юности (в 1890-х) я следовал этому духу времени, я не
умел противостоять ему. «Фауст» задел во мне какую-то струну, в
некотором смысле он помог мне понять самого себя. Он ставил проблемы,
более всего меня волновавшие: противостояние добра и зла, духа и
материи, света и тьмы. Фауст, сам неглубокий философ, сталкивается с
темной стороной своего существа, своей зловещей тенью, Мефистофелем.
Мефистофель, отрицая самое природу, воплощает подлинный дух жизни в
противоположность сухой схоластике Фауста, которая приводит его на грань
самоубийства. Мои внутренние противоречия явились здесь в форме
драматической. Гете в какой-то степени определил основные линии и
решения моих внутренних конфликтов. Дихотомия Фауст — Мефистофель
представилась мне в одном-единственном человеке, и этим человеком был я.
Другими словами, это касалось меня лично, я узнавал себя, это была моя
судьба, и все перипетии этой драмы — мои собственные, и я принимал в них
участие со всею пылкостью. Всякое решение здесь имело для меня ценность.
Позднее в своих работах я сознательно обращался к проблемам, от которых
уклонился Гете в «Фа-

==287 

усте», — это уважение к извечным правам человека, почитание старости и
древности, неразрывность духовной истории и культуры*.

Наши души, как и наши тела, состоят из тех же элементов, что тела и души
наших предков. Качественная «новизна» индивидуальной души — результат
бесконечной перекомбинацци составляющих; и тела и души носят характер
имманентно исторический, возникая вновь, они не становятся единственно
возможным пристанищем — но лишь мимолетным прибежищем неких исходных
черт. Мы еще должным образом не усвоили опыт средневековья, античности и
первобытной древности. Однако нас влечет неумолимый поток прогресса, с
дикой силой рвущийся вперед, в будущее, и мы вслед за ним все более и
более отрываемся от своих естественных корней. Мы отрываемся от
прошлого, и оно умирает в нас, и удержать его невозможно. Но именно
утрата этой связи, этой опоры, эта неукорененность нашей культуры
составляет ее т. н. болезнь: мы в суматохе и спешке, но все более и
более живем будущим, с его химерическими обещаниями Золотого века,
забывая о настоящем, упуская совершенно собственные исторические
основания. Мы бездумно гонимся за новизной, охваченные все возрастающим
чувством недостаточности, неудовлетворенности и неуверенности. Мы больше
не живем тем, что имеем, но живем ожиданиями новых ощущений, не живем в
свете настоящего дня, но — в сумерках будущего, где в конце концов —
надеемся мы — 

Эта установка Юнга нашла свое выражение в надписи, которую он сделал у
въезда в Башню: «Philemonis Sacrum — Fausti Poenitentia» (Филемонова
святыня — Фаустово раскаяние). Когда эта надпись оказалась вмурована в
стену, он поместил те же слова над входом во вторую Башню. — Прим. Л. Я.

==288 

взойдет солнце. Мы не хотим знать, что лучшее — зраг хорошего и стоит
слишком дорого, что наши надежды на большие свободы обернулись лишь
большей зависимостью от государства, не говоря уже о той ужасной
опасности, которую принесли с собою блестящие научные открытия. Чем
менее мы понимаем, чем жили наши отцы и прадеды, тем менее мы понимаем
сами себя. Таким образом, отдельный человек окончательно утрачивает
последние родовые корни и инстинкты, становясь лишь частицей в общей
массе и следуя лишь тому, что Ницше назвал «Geist der Schwere», .духом
притяжения.

Опережающие улучшения в образе жизни, связанные с техническим
прогрессом, с т. н. gadgets*, безусловно, производят впечатление, но
лишь вначале, потом, по прошествии времени, они уже кажутся
сомнительными, во всяком случае, купленными слишком дорогой ценой.
Никогда они не приносят счастья или благоденствия, но в большинстве
своем дают иллюзорное облегчение, как всякого рода сокращающие время
мероприятия на поверку до невыносимости ускоряют темп жизни и оставляют
все меньше времени. «Omnis fastinatio ex parte — diaboli est» — «Всякая
спешка — от дьявола», как говорили древние.

Изменения же обратного порядка, напротив, как правило, дешевле обходятся
и дольше живут, поскольку возвращают нас на простые и испытанные пути,
сокращая наши потребности в газетах, радио, телевидении и в прочих,
якобы сберегающих наше время, нововведениях.

В этой книге я говорю очень субъективные вещи, это мое мировидение,
которое ни в коем случае не должно быть понято как некое измышление
разума. Это скорее 

приспособлениями (англ.).

==289 

видение, такое, какое приходит к человеку, когда он пытается уйти,
отстраниться от внешних голосов и образов. Мы гораздо лучше слышим и
гораздо лучше видим, когда мы не зажаты в пределах настоящего, когда нас
не ограничивают и не преследуют нужды этого часа и этой минуты, заслоняя
и собственно ее — эту минуту, и образы, и голоса бессознательного. Так
мы остаемся в неведении, не предполагая, насколько присутствует в нашей
жизни мир наших предков с его элементарными благами, или мы в самом деле
отделены от него непреодолимой стеной. Наш внутренний покой и
благополучие зависят в большей мере от того, в какой степени
унаследованные исторически фамильные черты находятся в согласии с
эфемерными требованиями настоящего момента.

В моей Башне в Боллингене я чувствую, будто живу одновременно во
множестве столетий. Она переживет меня, хотя все в ней указывает на
времена давно прошедшие. Здесь очень немногое напоминает о сегодняшнем
дне.

Если бы человеку XVI в. пришлось поселиться в этом доме, лишь спички и
керосиновая лампа были бы ему в новинку, в остальном он ориентировался
бы без труда. В Башне нет ничего, что бы могло оттолкнуть от нее души
предков, — ни телефона, ни электрического света. Здесь я пытаюсь найти
ответы на вопросы, которые занимали их, когда они были живы, и которые
они оставили без решения; я пытаюсь — плохо ли, хорошо ли — как могу. Я
даже изобразил их на стенах. И это выглядит так, будто я окружен большой
молчаливой семьей, живущей здесь на протяжении столетий. Здесь обитает
мой «номер 2» и здесь — жизнь, во всем ее величии; она проходит и
является вновь.

==290

ПУТЕШЕСТВИЯ

Северная Африка

В начале 1920 года один мой приятель по своим делам отправлялся в Тунис
и предложил мне сопровождать его. Я тотчас согласился. Мы отправились в
марте, и ближайшей нашей целью был Алжир. Продвигаясь вдоль побережья,
мы достигли Туниса и прибыли в Сузу, где я оставил своего приятеля: его
здесь ждали дела.

Наконец я оказался там, куда так стремился: в неевропейской стране, где
не говорили ни на одном из европейских языков, где не исповедовали
христианства, где были другие расовые и исторические традиции, другое
мировоззрение/ наложившее свой отпечаток на облик толпы. Мне часто
хотелось хоть однажды взглянуть на европейцев со стороны, глазами
отчужденными. Правда, арабского языка я не знал совершенно, но тем
внимательнее я наблюдал людей, их нравы и привычки. Я часами сидел в
арабском кафе, прислушиваясь к беседам, в которых не понимал ни слова.
Но я изучал мимику, способ выражения эмоций; и я заметил легкое
изменение в жестикуляции арабов, когда они говорили с европейцами, так я
учился смотреть на белого человека сквозь призму иной культурной
традиции.

==291

То, что европейцы называют восточным спокойствием и апатией, мне
казалось маской, за которой я чувствовал некое беспокойство, волнение,
которое я не мог себе объяснить. Странно, но, ступив на марокканскую
землю, я ощутил то самое непонятное беспокойство: земля здесь имела
странный запах. Это был запах крови — так, будто почва была пропитана
кровью. Мне пришло в голову, что эта полоса земли пережила и перемолола
в себе три цивилизации: карфагенскую, римскую и христианскую. Что
принесет исламу технический век — можно лишь гадать.

После того как я покинул Сузу, я отправился на юг в Сфакс и оттуда в
Сахару, в город-оазис Тоцер. Этот город расположен на небольшой
возвышенности, на краю плато, снизу его омывают теплые и соленые
источники. Их вода орошает оазис, растекаясь тысячей маленьких каналов.
Высокие старые пальмы образуют зеленую тенистую крышу, под нею цветут
персики, абрикосы и инжир, а у самой земли необычайно зеленая альфа*.
Несколько зимородков, сверкающих, как драгоценные камни, порхали в этой
зелени. Здесь было относительно прохладно, и здесь прогуливались
какие-то персонажи в белых одеждах, какие-то нежные пары — очевидно,
гомосексуалисты, — не разжимающие объятий. Я вдруг почувствовал себя в
Древней Греции, там эта склонность укрепляла мужские сообщества и лежала
в основе греческого полиса. Было ясно, что мужчины разговаривают здесь с
мужчинами, а женщины — с женщинами. Я встретил нескольких женщин,
закутанных, как монахини. Лишь некоторые были без покрывала. Это были,
как объяснил мой проводник, проститутки. На главных улицах можно было
увидеть только мужчин и детей. 

Злаковое растение. — Прим. пер.

==292 

Мой проводник подтвердил, что в самом деле гомосексуализм распространен
здесь и считается чем-то, что само собой разумеется, в конце концов он
сделал мне соответствующее предложение. В простоте своей он не
догадывался о мысли, которая поразила меня как вспышка молнии, все вдруг
объяснив. Я ощутил себя внезапно возвратившимся на много столетий назад,
в мир бесконечно детский, бесконечно наивный, этим людям лишь предстояло
при помощи скудного знания, что давал им Коран, из их нынешнего
состояния, из первобытной тьмы прийти к существованию вполне
осознанному, к необходимости защитить себя от угрозы, идущей с Севера.

Все еще находясь под впечатлением этой бесконечной длительности, этого
статичного бытия, я вдруг вспомнил о своих карманных часах — символе
евпропейского все ускоряющегося времени: оно и было той угрозой, тем
темным облаком, что нависло над головами этих наивных счастливцев. Они
мне вдруг напомнили мирно пасущихся животных — они не видят охотника, но
в какой-то момент смутно различают его запах, его гнетущее присутствие.
Он и есть неумолимый бог времени, который неизбежно разделит их вечность
на дни, часы и минуты, все дробя и все измельчая.

Из Тоцера я направился в оазис Нефта. Мы тронулись в путь рано утром,
сразу после восхода солнца. Нас везли огромные быстроногие мулы, и
прибыли мы довольно скоро. Когда мы приблизились к оазису, нас миновал
одинокий всадник; весь в белом, он гордо сидел в седле и, проезжая мимо,
никак не приветствовал нас. Под ним был черный мул, рога которого были
украшены серебряными обручами. Он был необыкновенно хорош и по-своему
элегантен. Он выглядел как человек, у которого никогда не было карманных
часов, не говоря уже о наручных, — у него не было в них нужды, он и так
знал все, что ему

==293 

необходимо. В нем не было этой суетности, которая так легко пристает к
европейцу. Европеец всегда помнит, что он не таков, каким был прежде, и
никогда не знает, чем же он стал. Он знает, что время — синоним
прогресса, но не думает о том, что оно же — синоним безвозвратности. С
облегченным багажом и все увеличивая скорость, он продолжает путешествие
к туманной цели. Все свои потери и появившееся вслед за ними «sentiment
d'incompletitude»* он восполняет иллюзиями своих триумфов — пароходами и
железными дорогами, самолетами и ракетами, он выигрывает в скорости и
теряет длительность, сам того не ведая, но на огромной скорости он уже
перенесен в иное измерение, в реальность иного порядка.

Чем глубже мы проникали в Сахару, тем более замедлялось время, угрожая
уже двинуться в обратном направлении. Неподвижный и раскаленный воздух,
от которого у меня рябило в глазах, — я почти грезил, и когда мы
добрались до первых пальм и хижин оазиса, мне показалось, что так было
всегда.

На следующее утро я был разбужен непривычным шумом и криками,
проникавшими с улицы. Рядом находилась большая открытая площадь, вечером
она была пуста, теперь же здесь толпились люди, верблюды, ослы и мулы.
Верблюды ревели, разнообразными вариациями тона выражая свое хроническое
недовольство, ослы соревновались с ними, издавая ужасные крики. Люди
бегали, в беспокойстве крича и жестикулируя. Они казались чем-то
взбудораженными. Мой проводник объяснил мне, что сегодня большой
праздник. Ночью несколько кочевых племен пришли в город, затем чтобы два
дня работать на полях одного из марабу. Он был значительным лицом,
занимался благотворительностью и владел 

чувство неудовлетворенности (фр.).

==294 

большим количеством пахотных земель. Эти люди собирались расчистить
землю для нового поля и прорыть к нему каналы.

Внезапно на дальнем краю площади поднялось облако пыли, затем возникло
зеленое знамя и под барабанный бой во главе длинной процессии из
нескольких сотен свирепых мужчин с корзинами и мотыгами явился
седобородый, почтенного вида старик. Он вел себя с неподражаемым
достоинством и естественностью, на вид ему было лет сто, а может, и
больше. Это и был марабу верхом на белом муле, окруженный танцующими
мужчинами. Повсюду царили возбуждение, шум, зной и дикие крики. С
фанатичной целеустремленностью процессия проплыла мимо и направилась в
оазис — так, будто шла на битву. Я последовал за этой ордой на
благоразумном расстоянии, и мой проводник не пытался уговорить меня
приблизиться, до тех пор, пока мы не пришли туда, где «работали». Здесь,
если это только возможно, мы нашли еще большую суматоху. Барабанный бой
и дикие крики неслись со всех сторон, поле походило на растревоженный
муравейник. Все делалось в крайней спешке. Одни, пританцовывая, тащили
тяжелые корзины с песком, другие с невероятной скоростью рыли землю,
вырывая ямы и насыпая дамбы. Посреди всего этого шума проезжал марабу на
своем белом муле, он отдавал приказания жестами мягкими и усталыми, но
полными благородства. Где бы он ни появлялся, шум, крики и суматоха
усиливались, создавая своего рода фон, на котором спокойная фигура
марабу производила необычайное впечатление. К вечеру люди заметно
устали, изнуренность была во всех их движениях, они бессильно опускались
на землю возле своих верблюдов и моментально засыпали. Ночью воцарилась
абсолютная тишина, прерываемая лишь разноголосым лаем собак. А с первыми
лучами солнца раздались протяжные вопли муэдзина, возвещавшего, что
пришло время для утренней молитвы.

==295 

Увиденное кое-чему научило меня: эти люди жили в постоянном возбуждении,
они были подвластны лишь эмоциям. Сознание, с одной стороны, задает им
некую ориентацию в пространстве посредством разного рода внешних
впечатлений, но, с другой стороны, они руководствуются страстями и
инстинктами. Они не рефлектируют, их мыслящее эго не существует само по
себе, не имеет автономии. Во многих вещах они мало отличаются от
европейцев, разве что немного проще. Мы в большей степени преднамерены и
целенаправлены, зато их жизнь более интенсивна.

Я менее всего желал уподобиться африканцам, и все же я заразился, хоть и
физически — я подхватил инфекционный энтерит, от которого, правда, через
пару дней избавился, обходясь местными средствами: рисовой водой и
каломелем.

Полный мыслей и впечатлений, я возвратился в Тунис. В ночь перед
отплытием в Марсель мне приснился сон, где, как я и предполагал, все это
окончательно оформилось. В этом нет ничего удивительного, я приучил себя
к тому, что существую одновременно как бы на двух уровнях: одном —
сознательном, когда я хочу и не могу что-либо понять, другом —
бессознательном, когда нечто мне ведомо, но не иначе, как во сне.

Мне снилось, что я нахожусь в каком-то арабском городе, и там, как во
многих арабских городах, есть некая крепость, и в ней — Цитадель —
казба. Город выстроен посреди поля и обнесен стеной. Стена окружает его
с четырех сторон, и с каждой стороны были ворота.

Казба внутреннего города была окружена широким рвом (что здесь вовсе не
принято). Я стоял у деревянного моста, он вел в темную арку, то были
ворота, и они были открыты. Мне очень хотелось проникнуть внутрь, и я
сту-

==296 

пил на мост. Но как только я достиг середины, от ворот отделился
красивый темнокожий араб — он был царственно хорош, этот юноша в белом
бурнусе. Я знал, что это принц и что он живет здесь. Приблизившись ко
мне, он вдруг на меня набросился и попытался сбить с ног. Мы стали
бороться. При этом мы с силой ударились о перила, они подались, и мы оба
полетели в ров, где он попытался затолкнуть мою голову под воду. «Нет,
это уже слишком», — подумал я и схватил его за шею. При всем при том я
испытывал перед ним глубокое восхищение. Но я не мог дать себя убить. Я
не собирался убивать его, мне нужно было только, чтобы он потерял
сознание и оставил борьбу.

Затем декорации переменились, и мы оказались в большом восьмиугольном
зале со сводчатым потолком. Это был белый зал, и все в нем было просто и
хорошо. Вдоль светлых мраморных стен стояли низкие кушетки, и передо
мною на полу лежала открытая книга с черными буквами, которые выглядели
удивительно красиво на молочно-белом пергаменте. Это не была арабская
рукопись, скорее это было похоже на уйгурский текст, знакомый мне по
манихейским фрагментам из Турфана. Я не знал, о чем она, но у меня было
такое чувство, будто это моя книга, будто это я написал ее. Юный принц,
с которым я еще недавно боролся, сидел на полу, справа от меня. Я стал
объяснять ему, что теперь, после того как я взял над ним верх, он должен
прочесть эту книгу. Он противился. Я обнял его за плечи и, если можно
так выразиться, с отеческой настойчивостью заставил его прочитать книгу.
Я знал, что ему необходимо это сделать, и наконец он поддался.

В этом сне арабский юноша был двойником того гордого араба, который
проехал мимо нас, не склонив головы. Будучи обитателем казбы, этот
персонаж воплощал Самость, а лучше сказать, он был вестником и
представителем Самости. Казба, из которой он вышел, представляла собой
безупречную мандалу: цитадель, окруженная сте-

==297 

ной с четырех сторон и с воротами с каждой стороны. То, как мы с ним
боролись, напоминало борьбу Иакова с ангелом, если воспользоваться
языком Библии — он был как ангел Господень, он был посланником Бога, и
он пожелал наказать человека за незнание.

Ангел, собственно, должен был «вселиться» в меня. Но он знал лишь
ангелов и ничего не понимал в людях. Поэтому он вначале напал на меня
как враг, однако я выстоял. Во второй части этого сна я сам стал
хозяином цитадели, он сидел у моих ног, ему пришлось учиться понимать
меня, постигать человеческую природу.

Знакомство с арабской культурой меня в буквальном смысле подавило. Эти
люди, живущие во власти своих страстей и эмоций, не подверженные долгим
размышлениям, в сильной степени опирались на те исторические уровни
бессознательного, которые мы в себе преодолели или думаем, что
преодолели. Это как тот детский рай, от которого мы отринуты, но который
при малейшей возможности напоминает о себе. Воистину наша вера в
прогресс таит в себе опасность того, что, предаваясь все более
инфантильным мечтам о будущем, наше сознание все глубже погружается в
свое прошлое состояние.

Но с другой стороны, детство, возможно, в силу своей наивности, в силу
того, что мало осознает себя, способно создать совершенный образ
цельного и самодостаточного человека во всей его неповторимости. Поэтому
взгляд ребенка и первобытного человека может пробудить у человека
взрослого и цивилизованного какую-то тоску, какието желания, какие-то
стремления и потребности, ранее невостребованные, принадлежащие той
части его личности, которая была подавлена, затушевана.

Я путешествовал по Африке, стремясь найти то, что в некотором смысле
находится по ту сторону европейского сознания, подсознательно я хотел
найти ту часть своей ин-

==298 

дивидуальности, которая ретушировалась под влиянием и под давлением
европейского образа жизни. Она, эта часть, бессознательно противится
моим попыткам подавить ее. В соответствии со своей природой она
стремится погрузить меня в бессознательное (утянуть под воду) и тем
самым погубить меня, но благодаря своему знанию я могу ее осознать и
обозначить, могу найти взаимоприемлемый modus vivendi. Темный цвет кожи
араба свидетельствует о том, что он — «тень», но это не тень моего
сознательного «я», а тень в большей степени этническая, т. е. тень
некоторой цельности, составляющей мою личность, моей Самости.

Как хозяин казбы, этот араб был тенью моей Самости. Европеец находится в
согласии со своим ratio, отчуждая тем самым большинство человеческих
проявлений, и он почитает это за благо, не замечая, что достигается оно
ценой жизни во всей ее полноте, ценой собственной личности — утратой ее
цельности.

Сон объясняет, каким образом повлияло на меня мое знакомство с Северной
Африкой. Прежде всего существовала опасность, что мое европейское
сознание будет подвергнуто неожиданным и мощным атакам бессознательного.
На самом же деле я этого не испытал, напротив, я всякий раз утверждался
в своем превосходстве, и жизнь на каждом шагу напоминала мне о том, что
я европеец. Это было неизбежно, между мною и этими людьми всегда была
некая дистанция, некое отчуждение. Но я не был готов к тому, что
бессознательное столь очевидно примет этот чуждый для меня порядок
вещей, я был не готов к подобного рода конфликту. Сон же изобразил его в
сюжете об убийстве.

Истинную природу этого расстройства я узнал лишь несколько лет спустя,
оказавшись в тропической Африке. Здесь я впервые почувствовал, что
значит «going black under the skin»*, эта подстерегающая каждого
европейца 

стать черным пол кожей (англ.).

==299 

опасность — потерять себя, опасность, которую мы не вполне осознали.
«Там, где опасность, однако, там и спасение»* — эти слова Гельдерлина я
часто вспоминал в подобных ситуациях. «Спасение» — в нашей способности
осознать, чего хочет эта темная сторона нашей личности, и тут на помощь
приходят предостерегающие сны. Они показывают, что в нас есть нечто
такое, что не только пассивно принимает подсознательные импульсы, но и
само переходит в наступление, рвется в бой, это и есть тень нашего «я».
Так же как детские воспоминания могут внезапно завладеть сознанием,
возбуждая столь живое чувство, что мы вдруг ощущаем себя перенесенными в
тот мир, так и этот, иной и чуждый нам образ жизни будит архетипическую
память о прошлом, которое мы, казалось, забыли совершенно. Это
воспоминание о потенциальных возможностях, которые были вычеркнуты
цивилизацией, но мы воспринимаем их как своего рода примитивное
переживание, как некий варварский пережиток. И мы предпочитаем забыть о
них. Но как скоро это напоминает о себе и провоцирует конфликт, мы как
бы сознательно взвешиваем обе возможности: одну — реально проживаемую,
другую — забытую. И тогда становится очевидно, что то, что было
утрачено, не всегда может найти слова в свою защиту. В структуре
психики, так же как в экономике, нет ничего, что происходило бы
механическим образом, все связано со всем, все имеет цель, и все имеет
смысл. Но поскольку сознание не в состоянии охватить и осветить всю
структуру в целом, оно, как правило, не в состоянии понять и этот смысл.
Поэтому мы вынуждены довольствоваться тем, что мы знаем об этом, и
надеяться, что в будущем ученые объяснят нам, что же означает это
столкновение с тенью Самости. Во всяком случае, я в тот момент 

Гельдерлин. Патмос. Пер. В. Микушевича. Здесь и далее цит. по:
Гельдерлин. Сочинения. — М., 1969. — С.172.

==300 

никоим образом не догадывался о природе этого архетипического опыта и
еще в меньшей степени мог найти ему какие бы то ни было исторические
параллели. Однако даже без этого последнего знания я надолго запомнил
свой сон и свое желание снова, при малейшей возможности, отправиться в
Африку. Это мое желание исполнилось лишь через пять лет.

Америка: индейцы пуэбло

Всякий раз, когда нам требуется взглянуть на вещи критически, нам нужно
взглянуть на них со стороны. Это особенно справедливо по отношению к
психологии, где материал по природе своей гораздо более субъективен, чем
в любой другой области знаний. Как, например, возможно осознать вполне
национальные особенности, если мы не в состоянии взглянуть на свой народ
со стороны? Смотреть со стороны — означает смотреть с точки зрения
другого народа. А для этого необходимо составить представление, более
или менее удовлетворительное, о другом коллективном сознании, и в этом
процессе ассимиляции мы будем сталкиваться со всеми теми необычными
вещами, которые кажутся несовместимыми с нашими понятиями о норме и
которые собственно составляют т. н. национальные предрассудки и
определяют национальное своеобразие. Все, что раздражает нас в других,
позволяет понять самих себя. Я начинаю понимать, что есть Англия, лишь
тогда, когда я, как швейцарец, испытываю неудобства. Я начинаю понимать
Европу, а это наша главная проблема, лишь когда вижу то, что раздражает
меня как европейца. Я знаком со многими американцами, и своим
путешествиям по

==301 

Америке я обязан некоторыми критическими понятиями о европейском
характере и образе жизни, и мне всегда казалось, что нет ничего более
полезного для европейца, чем взглянуть когда-нибудь на Европу с крыши
небоскреба. Впервые таким образом я воображал перед собою европейскую
драму, находясь в Сахаре, когда вокруг меня была цивилизация, которая
отдалена от европейской приблизительно так же, как Древний Рим — от
Нового Света. Тогда я осознал, до какой степени — даже в Америке — я все
еще стеснен и замкнут в рамках культурного сознания белого человека. И
тогда у меня возникло желание продолжить эту историческую аналогию,
спустившись еще ниже по культурной лестнице.

В следующий раз, когда я оказался в Америке, вместе со своими
американскими друзьями я отправился в НьюМехико, в город, выстроенный
индейцами пуэбло. Но «город» — это слишком сильно сказано. На самом деле
это, конечно, деревня, но их дома, скученные, густозаселенные,
построенные один над другим, заставляют говорить о «городе», тем более
что так это называется на их языке. Там впервые мне удалось поговорить с
неевропейцем, т. е. не с белым. Это был вождь племени Тао, человек лет
сорока или пятидесяти, умный и проницательный. Его звали Охвия Биано
(Горное Озеро). Я говорил с ним так, как мне редко удавалось поговорить
с европейцем. Разумеется, и он был ограничен своим миром, как европеец —
своим, но что это был за мир! В разговоре с европейцем вы, словно песок
сквозь пальцы, пропускаете общие места, всем известные, но тем более
никому не понятные; здесь же — я словно плыл по глубокому неведомому
морю. Никогда не знаешь, что доставляет больше удовольствия: открывать
для себя новые берега или обнаруживать новые пути в познании вещей давно
известных, пути древние и практически забытые.

==302 

«Смотри, — говорил Охвия Биано, — какими жестокими кажутся белые люди.
Их губы тонки, их носы остры, их лица в глубоких морщинах, их глаза
всегда чего-то ищут. Чего они ищут? Белые всегда чего-то хотят, они
всегда беспокойны и всегда нетерпеливы. Мы не знаем, чего они хотят. Мы
не понимаем их. Мы думаем/ что они сумасшедшие».

Я спросил его, почему ему кажется, что все белые сумасшедшие? «Они
говорят, что думают головой», — ответил он. «Ну/ разумеется! А чем же ты
думаешь?» — спросил я с удивлением. «Наши мысли рождаются здесь», —
сказал он, указывая на сердце.

Я погрузился в глубокое раздумье. Первый раз в моей жизни (так мне
казалось) мне нарисовали истинный портрет белого человека. У меня было
такое чувство, будто до этого я не видел ничего, кроме раскрашенных
сентиментальных картинок. Этот индеец нашел наше самое уязвимое место,
он увидел нечто, чего не видим мы. Я чувствовал, как что-то, чего я не
знал в себе раньше, что-то, лишенное очертаний, поднимается во мне. И из
этого тумана один за другим отделяются образы. Сначала явились римские
легионеры, разрушающие галльские города. Цезарь, с его резкими, словно
высеченными из камня чертами, Сципион Африканский и, наконец, Помпеи. Я
увидел римского орла над Северным морем и на берегах Белого Нила. Я
увидел Блаженного Августина, принесшего христианское «верую» бриттам —
на остриях римских пик, и Карла Великого с его пресловутым крещением
язычников. Я видел шайки крестоносцев, грабящих и убивающих. Со всей
беспощадностью мне открылась пустота романтической традиции с ее поэзией
крестовых походов. Затем явились Колумб, Кортес и прочие конквистадоры,
огнем, мечом и пытками проложившие путь христианству, достигшему теперь
даже этих отдаленных пуэбло, мечтательных и мирных, почитающих Солнце
своим отцом. Я

==303 

увидел наконец жителей Новой Зеландии, которым европейцы принесли
«огненную воду», скарлатину и сифилис.

Этого было достаточно. Все, что мы называем колонизацией,
миссионерством, распространением цивилизации и пр., имеет и другой облик
— облик хищной птицы, которая с жестокостью и упорством ищет добычу
вдалеке от своего гнезда, — свойство, отроду присущее пиратам и
бандитам. Все эти орлы и прочие хищники, которыми мы украшаем наши
гербы, дают психологически точное представление о нашей истинной
природе.

Но в том, что сказал Охвия Биано, меня поразило и другое. Его слова так
удивительно передавали особую атмосферу нашего разговора, что мой
пересказ был бы не полон, если бы я не упомянул об этом. Беседа наша
происходила на крыше самого большого — пятиэтажного — здания; отсюда
были видны и другие крыши и на них — фигуры индейцев, закутанных в
шерстяные одеяла и созерцающих солнце, что движется по небу каждый день,
с утра до вечера. Вокруг нас, сгрудившись, стояли низкие квадратные
здания, построенные из высушенного на солнце кирпича (адоба), с
характерными лестницами, которые поднимались от земли до крыши и от
крыши — к крышам соседних зданий. Прежде, в беспокойные для индейцев
времена, вход в дом обычно делался через крышу. Перед нами до самого
горизонта тянулось предгорье Тао (примерно 2300 м над уровнем моря),
некоторые вершины с воронками потухших вулканов достигали 4000 м. Позади
нас, за домами, протекала прозрачная река, и на другом ее берегу
находилось еще одно селение пуэбло с такими же домами из красного
кирпича, высота которых увеличивалась по направлению к центру, что
странным образом.напоминало американскую столицу, с ее небоскребами в
центре. Примерно в получасе езды вверх по реке находилась большая гора,
просто Гора, Гора без имени. Говорят, что в дни, когда Гора затянута
облаками, мужчины уходят туда, чтобы совершать таинственные обряды.

==304 

Индейцы пуэбло необычайно скрытны, особенно в том, что касается религии.
Свои обряды они совершают в глубокой тайне, тайна эта хранится столь
строго, что я отказался от попыток расспрашивать — это совершенно
безнадежно. Никогда прежде я не встречал подобной таинственности,
религии современных цивилизованных народов вполне доступны. Их таинства
уже давно перестали быть таковыми. Здесь сам воздух был полон тайны, о
которой знали все, но которая была недоступна для белых. Эта странная
ситуация напомнила мне об элевсинских мистериях, об этих тайнах, которые
всем известны, но никогда не выдаются. Я понял, что чувствовал
какой-нибудь Павсаний или Геродот, когда писал: «Мне не позволено
называть имя этого бога». Я ощутил во всем этом не мистификацию, но
мистерию, и нарушение этой тайны таило в себе опасность, одинаковую для
всех и каждого. Хранение же ее сообщает индейцу пуэбло некую гордость и
силу, позволяющую противостоять агрессивной экспансии белых. Эта тайна
укрепляет в нем ощущение своего единства с племенем, и я уверен, что
пуэбло как специфическая общность сохранят себя до тех пор, пока будут
храниться их тайны.

Удивительно, до какой степени меняется индеец, когда заходит речь о
религии. Обычно он владеет собой совершенно и ведет себя с достоинством,
что подчас граничит с равнодушием. Но когда он говорит о вещах, которые
имеют отношение к его священным тайнам, он вдруг становится поразительно
эмоционален, он не может скрыть своего чувства, и это в какой-то мере
помогало мне удовлетворить свое любопытство. Как я уже говорил, от
прямых расспросов я вынужден был отказаться. Поэтому когда я хотел
узнать что-то существенное, я продвигался на ощупь, наблюдая за
выражением лица моего собеседника, и если я касался чегото, что было
важно, он замолкал или же отвечал уклончиво, но на лице его появлялись
следы глубокого волнения, глаза наполнялись слезами. Религия для них —
ни в коем случае

==305 

не теория (возможно ли создать такую теорию, которая была бы способна
вызвать слезы?); это то, что имеет прямое и непосредственное отношение к
действительности и значит столько же, если не больше.

Когда мы сидели на крыше с Охвией Биано, а слепящее солнце поднималось
все выше и выше, он вдруг сказал, указывая на солнце: «Тот, кто проходит
там, в небе, не наш ли это отец? Разве можно думать иначе? Разве может
быть другой бог? Без солнца ничего быть не может!» Его волнение
усиливалось, он с трудом подбирал слова, наконец он воскликнул: «Что бы
стал человек делать один в горах? Он не смог бы даже построить свой очаг
— без солнца».

Я спросил, не думает ли он, что солнце может быть огненным шаром, форма
которого была определена невидимым богом. Мой вопрос не вызвал у него ни
удивления, ни негодования. Вопрос был столь очевидно нелеп/ что он даже
не нашел его глупым. Он просто не обратил на него внимания. У меня было
такое чувство, будто передо мною непреодолимая стена. Единственное, что
я услышал в ответ: «Солнце — бог! Это может видеть каждый».

Хотя никто не станет отрицать огромного значения солнца, но то чувство и
то волнение, с которым говорили о нем эти спокойные, скрытные люди, было
для меня внове и глубоко меня трогало.

В другой раз я стоял у реки и смотрел на гору, которая возвышалась почти
на 2000 м. Я как раз думал о том, что это и есть крыша американского
континента и что люди, живущие здесь, лицом к лицу с солнцем, подобны
индейцам, что, завернувшись в одеяла, стоят на самых высоких крышах
пуэбло, молчаливые и погруженные в свое созерцание, — лицом к солнцу.
Внезапно глубокий, дрожащий от тайного волнения голос проговорил слева
от меня: «Ты не думаешь, что вся жизнь идет от Горы?» Старый индеец
неслышно подошел ко мне в своих мокасинах и стал рядом. Это он задал
этот — не знаю как далеко идущий —

==306 

вопрос. Взгляд на реку, текущую с горы/ объяснил мне, что натолкнуло его
на эту мысль. Очевидно, вся жизнь идет от Горы потому, что там — вода, а
где вода, там жизнь. Нет ничего более очевидного. В его вопросе мне
послышалось глубокое волнение, и я вспомнил разговоры о таинственных
ритуалах, совершаемых на Горе. Я ответил ему: «Каждый может видеть, что
ты сказал правду».

К сожалению, наша беседа вскоре была прервана, так что мне не удалось
получить какое-нибудь более глубокое понятие относительно символизма
воды и горы.

Я заметил, что индейцы пуэбло, с такой неохотой рассказывавшие о
предметах религиозных, с большой готовностью и воодушевлением говорили о
своем отношении к американцам. «Почему американцы не оставят нас в
покое? — говорил мне Mountain Lake*. — Почему они хотят запретить наши
танцы? Почему они не позволяют нашим юношам уходить из школы, когда мы
хотим отвести их в Киву"? Мы ведь не делаем ничего, что приносило бы
вред американцам!» После долгого молчания он продолжил: «Американцы
хотят запретить нашу религию. Почему они не могут оставить нас в покое?
То, что мы делаем, мы делаем не только для себя, но и для американцев
тоже. Да, мы делаем это для всех. Это нужно всем».

По его волнению я заметил, что он говорит о чем-то очень важном в своей
религии. И я спросил его: «Ты считаешь, что то, что вы совершаете,
приносит пользу всем?» Он ответил с большой живостью: «Конечно, если бы
мы не делали этого, что бы сталось тогда?» И полным значения жестом он
указал на солнце.

Я почувствовал, что мы приближаемся к сфере деликатной, имеющей
отношение к священным тайнам племени. «Ведь мы — тот народ, — сказал он,
— который живет 

Горное Озеро (англ.). 

* Место совершения ритуалов.

==307 

на крыше мира, мы — дети Солнца, и, совершая свои обряды, мы помогаем
нашему отцу проходить по небу. Если мы перестанем это делать, то через
десять лет Солнце перестанет вставать. И тогда наступит вечная ночь».

И в этот момент я понял, откуда происходит достоинство и невозмутимое
спокойствие этого человека. Он — сын Солнца, и его жизнь полна
космологического смысла — он помогает своему отцу, творцу и хранителю
всей жизни, — он помогает ему совершать это ежедневное восхождение. Если
в свете такого самоопределения мы объясним себе назначение собственной
жизни — так, как подсказывает его нам здравый смысл, его убожество
поразит нас. Мы снисходительно улыбаемся первобытной наивности индейца,
мы кичимся своею мудростью — и все это из чистой зависти, в противном
случае мы обнаруживаем свою нищету, свое убожество. Знания не делают нас
богаче, но все более и более уводят нас от мифологического мировидения,
которому мы принадлежали когда-то по праву рождения.

Если на минуту мы забудем про весь свой европейский рационализм и
окажемся вдруг на этих вершинах с их чистым горным воздухом, где по одну
сторону — полоса материковых прерий, по другую — Тихий океан, если мы
отбросим вдруг все свои сознательные представления о мире и позволим
обмануть себя этой бескрайней линии горизонта, за которой то, о чем мы
не имеем никакого представления, что неподвластно сознанию, тогда
наконец мы увидим мир так, как видят его индейцы пуэбло. «Вся жизнь
приходит с гор» — ив этом они могут убедиться непосредственно. Точно так
же они убеждены, что живут на крыше безграничного мира, ближе всех к
Богу. Бог слышит их лучше других, их обряд достигает далекого солнца
раньше, чем другие. Священная Гора, явление Яхве на горе Синай,
вдохновение, посещавшее Ницше на Энгадене, — все это явления одного
ряда. Мысль о том, что исполнение обряда может магическим образом
воздействовать на солнце, кажется нам

==308 

абсурдной, но при ближайшем рассмотрении она не столь уж безумна, более
того, она нам гораздо ближе, чем мы могли предположить. Наша
христианская религия, как и всякая другая, проникнута идеей, что особого
рода действия или поступки могут оказать влияние на Бога, будь то
ритуал, молитва или богоугодные дела.

Ритуальные действия всегда представляют собой некий ответ, обратную
реакцию, и предполагают не только прямое «воздействие», но зачастую
преследуют магическую цель. Однако чувство, что ты в состоянии
удовлетворительным образом ответить на проявление Божественного
могущества, что ты, в свою очередь, можешь сделать для Бога что-то
существенное, преисполняет человека гордостью, дает ему возможность
ощутить себя своего рода метафизическим фактором. «Бог и мы» — даже если
это бессознательный sous-etendu*, но это ощущение равноправности,
которое затем позволяет человеку вести себя с завидным достоинством, и
такой человек в полном смысле слова находится на своем месте.

Tout est bien sortant des mains de l'Auteur des choses.

Rousseau

На Лондонской выставке Уэмбли (1925) на меня произвела глубокое
впечатление та часть экспозиции, которая была посвящена племенам и
народностям, находившимся под британским правлением, и я решил тогда в
ближай- 

Здесь: намек (фр.). 

* Все выходит хорошим из рук Творца. Руссо (фр.).

==309 

шем будущем совершить путешествие в тропическую Африку. Я уже давно
мечтал пожить некоторое время в какой-нибудь неевропейской стране, среди
людей, мало похожих на европейцев.

Осенью того же года с двумя друзьями, англичанином и американцем, я
отправился в Момбаз. На пароходе, кроме нас, было множество молодых
англичан, едущих затем, чтобы занять свои посты в колониях. По
атмосфере, царившей на борту, было ясно, что эти пассажиры путешествуют
не ради удовольствия, но по роковой необходимости. Конечно, преобладала
веселость, но общий серьезный камертон был очевиден. О судьбе
большинства своих попутчиков я узнал прежде, чем воротился назад.
Некоторые из них встретили свою смерть буквально в течение ближайших
двух месяцев. Они умерли от тропической малярии, инфекционной дизентерии
и воспаления легких. Среди тех, кто умер, был молодой человек, сидевший
за столом против меня. Другим был доктор Экли, который служил в
обезьяннем питомнике и с которым я подружился в Нью-Йорке незадолго до
этого путешествия. Он умер в то время, когда я еще находился на Элгоне,
я услышал о его смерти уже после своего возвращения.

Момбаз остался в моей памяти как жарко-влажный, столь же европейский,
сколь и негритянский, и индийский город, упрятанный в лесу, среди пальм
и манго, очень живописный, с природной гаванью и старинным португальским
фортом. Мы пробыли там два дня и к вечеру третьего отправились по
узкоколейке в Найроби.

Приближалась тропическая ночь. Мы ехали вдоль прибрежной полосы.
Навстречу нам попадалось множество негритянских поселков, где люди
сидели и разговаривали вокруг небольших костров. Вскоре поезд начал
подниматься вверх. Поселения исчезли, и ночь стала фиолетово-черной.
Стало намного прохладней, и я заснул. От первых лучей солнца я
проснулся. Поезд, окутанный красным

==310 

облаком пыли, как раз огибал оранжево-красный скалистый обрыв. На
выступе скалы, опершись на длинное копье и глядя вниз на поезд,
неподвижно стояла тонкая чернокоричневая фигурка. Рядом высился
гигантский кактус.

Я был очарован этим зрелищем, это было нечто совершенно чуждое, я
никогда ранее не встречал ничего подобного, и в то же время я ощущал
некое сильное sentiment du dйjа vy*. Мне казалось, что это уже было со
мной когдато, что я всегда знал этот мир и лишь случайно оказался
разделен с ним во времени. Мне казалось, будто я возвратился в страну
своей юности и я знаю этого темнокожего человека — он ждет меня уже пять
тысяч лет.

Это настроение сопровождало меня в течение всего моего путешествия по
Африке. Я помню, что нечто подобное я переживал однажды: тогда я вместе
с моим прежним шефом, профессором Блейлером, впервые наблюдал
парапсихологические явления. До этого я представлял себе, что буду
потрясен, увидев нечто столь невероятное. Но когда это случилось, я не
почувствовал удивления, все это показалось мне чем-то совершенно
естественным, само собой разумеющимся, словно я и раньше знал все это.

Я не ведаю, какую струну задел во мне этот одинокий темнокожий охотник.
Я знаю только, что этот мир был моим в течение тысячелетий.

Все это, однако, несколько смутило меня. Около полудня я прибыл в
Найроби, что расположен на высоте 1800 м над уровнем моря. Ослепительно
светило солнце, напомнив мне о сияющей вершине Энгадена, поражающей
своим блеском того, кто поднимается вверх из мглистой долины. И чудесным
образом на железнодорожной станции я увидел множество молодых людей в
старомодных шерстяных лыжных шапочках, которые я привык видеть, да и сам
носил на Эн-

чувство узнавания (фр.).

==311 

гадене. Их ценят за то, что завернутый вверх край может быть опущен
вниз, как козырек, в Альпах это защита от ледяного ветра, здесь — от
палящей жары.

Из Найроби мы на маленьком «форде» отправились на равнину Атхи, где
находился огромный заповедник. С невысокого холма нам открылся
величественный вид на саванну, что тянулась до самого горизонта, все
было покрыто бесчисленными стадами животных: зебр, антилоп, газелей и т.
д. Жуя траву и медленно покачивая головами, они беззвучно текли вперед,
как спокойные реки. Это покойное течение прерывалось лишь иногда
однотонным криком какой-нибудь хищной птицы. Это был покой вечного
начала, мир, каким он был всегда, до бытия, до человека, до кого бы то
ни было, кто мог сказать, что этот мир — «этот мир». Я потерял из виду
своих попутчиков, я чувствовал себя в полном одиночестве. Я казался себе
первым человеком, узнавшим этот мир, и знанием своим я сотворил его для
себя.

В этот момент космологический смысл сознания открылся мне во всей
полноте. «Quod natura relinquit imperfectum, ors perficif»*, — говорили
алхимики. Невидимым актом творения человек придает миру завершенность,
делая существование его объективным. Мы приписываем заслугу эту одному
лишь Создателю, не предполагая того, что тем самым жизнь и самое бытие
свое понимаем как некий исчисленный механизм, а психология человеческая
превращается в нечто бессмысленное, совершающее развитие свое согласно
предопределенным и известным заранее правилам. Эта утопия часового
механизма вполне безнадежная, она не знает драмы человека и мира,
человека и Бога. Она не знает, что есть «новый день» и «новая земля»,
она знает только монотонное раскачивание маят- 

Что природа оставляет несовершенным, довершает искусство (лат.).

==312 

ника. Я вспомнил своего приятеля, индейца пуэбло: он считал, что смысл
его существования в том, чтобы каждый день помогать своему отцу — солнцу
совершать его путь по небу. Я завидовал ему: его жизнь была наполнена
смыслом, тогда как сам я безнадежно искал свой собственный миф. Теперь я
знал его, и более того — я знал, что человек есть тот, кто завершает
творение, что он — тот же Создатель, лишь он один вносит объективный
смысл в существование этого мира — без него все это, неуслышанное и
неувиденное, молча пожирающее пищу, рождающее детенышей и умирающее,
бессмысленной тенью сотни миллионов лет пребывало в глубокой тьме
небытия, приближаясь к своему неведомому концу. Только человеческое
сознание придает всему этому смысл и значение, и в этом великом процессе
творения человек обрел свое неотъемлемое место.

Местная железная дорога в то время строилась, и мы доехали до конечной
(на тот момент) станции «Sixty four» (Шестьдесят четыре). Слуги
разгружали наше объемистое снаряжение. Я уселся на шоп-бокс (ящик для
провизии, что-то вроде плетеной корзины) и закурил трубку, размышляя о
том, что вот наконец мы и достигли края нашей «ойкумены» — обитаемой
земли, откуда берут начало бесконечные тропы, в разных направлениях
пересекающие материк. Через некоторое время ко мне присоединился пожилой
англичанин, очевидно, поселенец. Он спросил, куда мы направляемся. Когда
я обрисовал ему наш маршрут, он спросил: «Is this the first time you are
in Africa? am here since forty years»*. «Да, — отвечал я. — По крайней
мере в этой части Африки».

Вы впервые в Африке? Я здесь уже сорок лет (англ.).

==313 

«Then may I give you a piece of advice? You know. Mister, this here
country is not Man's, it is God's countly. So, if anything should happen
just sit down and don't worry»*. С этими словами он поднялся и смешался
с толпой негров, сновавших вокруг.

Его слова произвели на меня впечатление, и я попытался представить себе
психологическое состояние того, кто мог произнести такое. Очевидно, они
содержали квинтэссенцию его опыта; не человек, а Бог распоряжался здесь,
другими словами, не воля или намерение, а непостижимая судьба.

Я все еще продолжал обдумывать его слова, когда раздался сигнал к
отъезду и подъехали два наших автомобиля. Мы, восемь человек,
взгромоздились вместе с багажом в машины и постарались устроиться по
возможности удобно. Затем несколько часов тряска не позволяла думать ни
о чем другом. До ближайшего поселения Какамега, где находились окружной
комиссар, маленький гарнизон африканцев, вооруженных винтовками,
госпиталь и, хотите верьте — хотите нет, маленькая психиатрическая
лечебница, — расстояние оказалось много большим, чем я думал. Наступил
вечер, и внезапно мы оказались в совершенной темноте. В тот же момент
разразилась тропическая гроза, гром и молния, и такой ливень, что мы
моментально вымокли с головы до ног, и каждый мелкий ручеек сделался
вдруг бурным потоком.

Была половина первого ночи, и небо уже стало проясняться, когда мы
наконец в плачевном состоянии достигли Какамега, где комиссар привел нас
в чувство изрядной порцией виски и поместил в свою drawing-room**. В
камине горел веселый — и такой долгожданный — огонь. Посре- 

Тогда можно вам кое-что посоветовать? Видите ли, мистер, здесь страна не
Человека, а Бога. Потому, если что-нибудь случится, просто сядьте и не
волнуйтесь (англ.). 

* гостиную (англ.).

==314 

ди изящной комнаты стоял большой стол, заваленный английскими журналами.
Ощущение было такое, будто мы оказались в загородном доме где-нибудь в
Сассексе. Я так устал, что уже не различал, где сон, где явь, снится мне
все это или я, наоборот, проснулся. Но в конце концов все же пришлось
разбить наш палаточный лагерь — мы делали это в первый раз, — к счастью,
все было на месте.

На следующее утро я проснулся с легкими признаками ларингита, меня
знобило, и целый день мне пришлось провести в постели. Этому
обстоятельству я был обязан моим знакомством с так называемой
огнеголовой птицей, она замечательна тем, что вполне корректно допевает
октаву до предпоследней ноты и тут же начинает все сначала. С высокой
температурой и подобным музыкальным сопровождением — мне казалось, что
голова моя разорвется на части.

Другой пернатый обитатель банановых плантаций выводил мелодию,
состоявшую из двух сладчайших и приятнейших звуков, заканчивая ее
третьим — резким и пугающим. Quod natura relinquit imper fectum... Лишь
одна птица здесь издавала звуки совершенно мелодические. Когда она пела,
казалось, будто колокольчик проплывает вдоль горизонта.

На следующий день с помощью комиссара мы увеличили число наших
носильщиков, пополнив его военным эскортом из трех стрелков. В таком
составе мы начали свое восхождение на вершину Элгон (4400 м). Тропа шла
по относительно сухой саванне, поросшей зонтичными акациями. Вся земля
кругом была покрыта маленькими круглыми холмиками в 2—3 м высотой, это
были старые колонии термитов.

Для путешественников вдоль тропы были выстроены небольшие домики,
круглые, кирпичные, крытые соломой. Они были открыты и совершенно пусты.
По ночам у входа

==315 

подвешивали зажженный фонарь, чтобы отпугнуть незваных гостей. У нашего
повара фонаря не было, зато он жил один в собственной маленькой хижине и
был этим обстоятельством очень доволен. Однако это чуть было не
закончилось для него самым печальным образом. За день до того он заколол
перед своей хижиной овцу, которую мы купили за пять угандийских
шиллингов, и приготовил на ужин превосходные mutton-chops*. Когда же
после ужина мы курили у костра, мы услышали вдруг странные звуки. Они
становились все ближе, они были похожи то на медвежий рев, то на собачий
лай, то на пронзительный крик, то на истерический смех. По моему первому
ощущению все это походило на комическое представление у Барнума и Бэйли.
Но вскоре сцена стала уже не смешной, но угрожающей. Нас со всех сторон
окружали голодные гиены, привлеченные, очевидно, запахом овечьей крови.
Это они устроили тот адский концерт, и в отблесках огня можно было
видеть, как глаза их светились в высокой траве.

Несмотря на все, что мы знали о характере гиен, которые, как известно,
не нападают на человека, у нас не было абсолютной уверенности в своей
безопасности; и в этот момент мы услышали страшный вопль — он доносился
со стороны хижин. Мы схватились за наше оружие (девятимиллиметровую
винтовку Манилихера и охотничье ружье) и несколько раз выстрелили в
направлении светящихся в траве огоньков, когда вдруг в круг влетел наш
перепуганный повар. Выяснилось, что «физи» (гиена) вошла в его хижину и
чуть было не загрызла его. Весь лагерь был в панике. Гиены испугались и
с шумными протестами ретировались. Остаток ночи прошел спокойно и тихо,
лишь из хижины, где жили носильщики, еще долго доносился смех. Утром
следующего дня явился местный 

бараньи котлеты (англ.).

==316 

вождь, принеся нам в дар двух цыплят и корзину яиц. Он умолял нас
задержаться еще на день и перестрелять гиен. Оказывается, за день до
нашего происшествия они напали на старика, спавшего в своей хижине, и
разорвали его в клочья. De Africa nihil certum!*

С рассветом из жилища слуг снова Послышались смех и залпы. Похоже, они
разыгрывали события минувшей ночи. Один изображал спящего повара, другой
— подползающую к нему гиену. Эту маленькую пьесу разыгрывали бесконечно
долго, но публика всякий раз была в восторге.

С тех пор повара прозвали «Физи». Мы, трое белых, уже получили свои
trademarks**. Моего друга, англичанина, звали «красношеим», так,
впрочем, здесь называли всех англичан. Американец/ который щеголял в
эффектном плаще, был известен как «bwana meredadi» (нарядный господин).
Я тогда уже был сед (мне было пятьдесят), и я был «mzee» — старик, меня
считали столетним. Преклонный возраст здесь редок, и я видел очень мало
седых людей. Mzee — еще и почетный титул, и он был присужден мне,
поскольку я возглавлял «Психологическую экспедицию в Багишу» — название,
которое «lucus a non lucendo»*** присвоили этой экспедиции в
министерстве иностранных дел в Лондоне. Мы в самом деле посетили Багишу,
но гораздо больше времени провели на Элгоне.

Мои негры показали себя превосходными знатоками человеческого характера.
Такая их интуитивная проницательность связана с присущей им
поразительной способностью к имитации. Они изумительно копируют походку,
жесты, манеру речи, они в буквальном смысле влезают в шкуру своего
персонажа. Их способность к 

В Африке нет ничего достоверного! (лат.) 

* Здесь: прозвища (англ.). 

** Светлой роща названа потому, что в ней темно (не светло) — пример
нелепой этимологии, обозначает нелепое, противоположное действительности
название.

==317 

постижению эмоциональной природы показалась мне совершенно удивительной.
Я при любой возможности старался заводить с ними длительные беседы, к
которым они, судя по всему, питали пристрастие. Таким образом я многому
научился.

Тот факт, что мы путешествовали полуофициальным образом, имел свои
преимущества: нам было легче нанимать носильщиков, и, кроме того, нам
предоставляли военную охрану. Это не было излишней предосторожностью, мы
знали, что путешествуем в тех районах, где контроль белых не был
установлен. Так, в нашем восхождении на Элгон нас сопровождали сержант и
два солдата. От губернатора я получил письмо с просьбой взять под свою
защиту некую англичанку, которая возвращалась в Египет, и путь ее лежал
через Судан. Поскольку мы следовали по тому же маршруту и уже успели
познакомиться с этой дамой в Найроби, я не видел причин отклонить эту
просьбу. К тому же мы были во многом обязаны губернатору за самую
разнообразную помощь.

Я вспомнил этот эпизод, чтобы показать, каким неуловимым образом архетип
способен влиять на наши поступки. Нас было трое мужчин, это было чистой
случайностью. Я приглашал еще одного моего приятеля присоединиться к
нам. Но обстоятельства помешали ему принять мое приглашение. Этого
оказалось достаточно для того, чтобы бессознательно мы стали ощущать
себя архетипической троицей, для полноты нам не хватало четвертого, т.
е. мы в очередной раз воспроизвели этот архетипический сюжет.

Поэтому я предпочел воспользоваться случаем и с удовольствием
приветствовал присоединившуюся к нам даму. Она оказалась выносливой и
бесстрашной и внесла приятное разнообразие в нашу однообразно мужскую
компанию. Когда впоследствии наш молодой друг заболел тяжелой формой
тропической малярии, очень пригодился ее

==318 

опыт: во время первой мировой войны она работала медсестрой.

После нашего приключения с гиенами мы двинулись дальше, так и не
исполнив просьбу вождя. Дорога шла под уклон. Все чаще стали встречаться
следы третичной лавы. Мы прошли джунгли с гигантскими, покрытыми
огненнокрасными цветами деревьями нанди. Огромные жуки и исполинские,
ослепительно раскрашенные бабочки оживляли поляны и лесные лужайки. На
ветвях раскачивались любопытные обезьяны. Вскоре мы почувствовали себя
miles from anywhere* в этих кустарниках. Это был райский мир. Большей
частью мы шли по краснозему саванны, предпочитая естественные тропинки,
узкие и извилистые.

Наш путь пролегал через джунгли — в Нанди. Без особых происшествий мы
достигли лагеря у подножия горы Элгон, которая становилась все выше по
мере нашего к ней приближения. Здесь начинался подъем: узкая тропа,
ведущая вверх. Нас приветствовал местный вождь, он был сыном лекаря —
«лайбона». Приехал он на пони, это была единственная лошадь, которую мы
пока здесь видели. Мы узнали от него, что его племя принадлежит к масаи,
но ведет свое обособленное существование здесь, на склонах горы Элгон.

После нескольких часов подъема мы добрались до большой живописной
поляны, где протекал чистый и холодный ручей, падающий с высоты примерно
3 м. Здесь мы выкупались и в некотором отдалении разбили лагерь — на
мягком и сухом склоне в тени зонтичных акаций. Поблизости находилась
негритянская деревушка, она состояла из нескольких хижин и бомы — двора,
огороженного забором из колючего кустарника.

С местным вождем я мог общаться на суахили. По его распоряжению нам
носили воду, этим занималась одна 

Здесь: затерянными. Дословно: в милях отовсюду (англ.).

==319 

женщина с двумя своими полувзрослыми дочерьми, на них был лишь пояс из
раковин каури; раковины ходили здесь в обращении вместо денег. Кожа их
была шоколадно-коричневой, и они были поразительно миловидными и
стройными, в их движениях была аристократическая неспешность. Для меня
было удовольствием каждое утро слышать тихий звон железных колец, когда
они шли от ручья, затем видеть их силуэты, когда, слегка покачиваясь,
они выплывали из высокой желтой травы, удерживая на голове сосуды с
водой. Они украшали себя кольцами на лодыжках, медными браслетами,
ожерельями и серьгами из меди или дерева, формой напоминавшими маленькие
катушки. В нижнюю губу они втыкали костяной или железный гвоздик. У них
были прекрасные манеры, и они всегда приветствовали нас застенчивыми,
очаровательными улыбками.

У меня никогда не было возможности поговорить с местной женщиной, за
исключением одного случая, о котором я вскоре упомяну. Здесь это не
принято. Как и у нас на юге, мужчины здесь разговаривают с мужчинами,
женщины — с женщинами. Вести себя иначе означает love-making*. Белый при
этом не только теряет свой авторитет, но и рискует going-black**, в чем
я мог убедиться не раз. Очень часто я слышал, как негры говорили о
каком-нибудь белом: «Он — плохой человек». Когда я спрашивал — почему, в
ответ раздавалось: «Он спит с нашими женщинами».

Мужчины здесь занимались скотом и охотой, женщины — шамбой (плантациями
бананов, сладкого картофеля, риса и маиса). Дети, козы и цыплята — все
жили вместе в одной круглой хижине. Достоинство и естественность здешних
женщин происходят от их активной роли в до- 

заниматься любовью (англ.). 

* стать черным (англ.).

==320 

машнем хозяйстве. Понятие равноправия женщин — порождение нашего века,
когда естественное деловое партнерство мужчины и женщины потеряло свой
смысл. Примитивное общество регулируется бессознательным эгоизмом и
альтруизмом — в счет принимается и то, и другое. Этот бессознательно
установленный порядок тотчас разрушается, когда происходит нечто
неожиданное, восстановление же его — уже всегда некий сознательный акт.

Я с удовольствием вспоминаю одного из своих «информантов» о здешних
семейных нравах. Это был удивительно красивый и любезный юноша по имени
Гиброат — сын вождя. Мне, очевидно, удалось завоевать его доверие. Он
охотно принимал у меня сигареты, однако не выпрашивал подарки, в отличие
от всех остальных. Он время от времени «наносил светские визиты» и
рассказывал разные интересные вещи. Я чувствовал, что он хочет попросить
меня о чем-то, но как-то не решается. Наконец, когда наше знакомство уже
можно было считать достаточно длительным, он обратился ко мне с
неожиданной просьбой: он хотел, чтобы я познакомился с его семьей. Я
знал, что сам он не женат, а родители его умерли. Речь шла о его старшей
сестре. Она вышла замуж, став второй женой, и у нее было четверо детей.
Гиброат очень хотел, чтобы я нанес им визит, так чтобы она смогла со
мною познакомиться. Очевидно, в его жизни она занимала место матери. Я
согласился, надеясь таким образом приобрести некоторое понятие о
семейной жизни туземцев.

Madame йtait chez elle*, она вышла из хижины, когда мы прибыли, и
приветствовала нас с совершенной естественностью. Это была
привлекательная женщина средних лет, т. е. ей было около тридцати;
помимо обязательного пояса, она носила кольца на лодыжках и запястьях,
какие-то медные

==321

Дословно: мадам находилась у себя (фр.). 11 

украшения свисали с чрезвычайно вытянутой ушной мочки, и на груди у нее
была шкура какого-то дикого зверька. Своих четырех маленьких «мтотос»
она замкнула в хижине, и они выглядывали сквозь щели в двери,
возбужденно хихикая. По моей просьбе она их выпустила, но лишь через
некоторое время они осмелели и вышли. Молодая женщина была так же
любезна, как и брат, сам же он светился от радости, видя успех своего
замысла.

Мы не сели, потому что сидеть было негде, разве что на пыльной, покрытой
пометом дороге. Беседа наша была ограничена условными рамками
полусемейного-полусветского разговора: семья/ дети, дом, сад. Старшая
жена жила по соседству, у нее было шестеро детей. Бома этой «сестры»
находилась метрах в восьмидесяти от нас. Приблизительно на полпути между
хижинами двух женщин, на вершине этого умозрительного треугольника
стояла хижина мужа, и за ней, метрах в пятидесяти — маленькая хижина,
которую занимал его взрослый сын от первой жены. У каждой из двух женщин
была собственная шамба, и моя хозяйка, похоже, очень гордилась своей.

У меня было такое ощущение, что ее уверенность и чувство собственного
достоинства проистекают в большей степени из адекватности ее своему
маленькому миру, состоящему из детей, дома, скота, шамбы и — the last
but not the least* — не лишенной привлекательности наружности. О муже
упоминалось вскользь. Казалось, он то есть, то — нет. В данный момент он
находился в каком-то неизвестном месте. Моя хозяйка была воплощением
стабильности, воистину она была «pied-а-terre»** мужа. Вопрос был не в
том, есть он или нет его, но скорее в том, есть ли она, ибо она
находится в центре этого домашнего мира, пока муж ее бродит где-то со
своими стадами. То, что происходит внутри этих «простых» душ, не
осознается и потому — 

последнее, но немаловажное (англ.). 

* земная опора (фр.).

==322 

неведомо, мы ведь собственные заключения о «прогрессивной»
дифференциации делаем на основании своих представлений о европейских
нравах, и только.

Я задавал себе вопрос, не является ли «мужественность» белой женщины
следствием утраты ею этого естественного мира (шамба, дети, домашний
скот, собственный дом и очаг); может быть, это своего рода компенсация
за утрату естества, и, в свою очередь, отсюда происходит «женственность»
белого мужчины? Рациональная государственная структура стремится
затушевывать различия между полами. Роль, которую гомосексуализм играет
в современном обществе, — эта роль аномальна. Отчасти это следствие
материнского комплекса, отчасти — феномен естественной целесообразности:
предотвращение дальнейшего воспроизведения.

Мои товарищи по путешествию и я — мы получили счастливую возможность
ощутить вкус африканской жизни в ее первобытной и ни с чем не сравнимой
красоте и во всей глубине ее страдания. Время, проведенное мною там, —
лучшее, что было у меня в этой жизни. Procul negotiis et integer vitae
sulerisque purus*, в «божественном покое» первобытной земли. Никогда я
не мог столь откровенно «наблюдать человека и других животных»
(Геродот). За тысячи миль от Европы, этой матери всех демонов, что не
могли достигнуть меня здесь: ни телеграмм, ни телефонных звонков, ни
писем, ни визитов — это было составной частью и необходимым условием
«Психологической экспедиции в Багишу». Все силы моей души в свободном
потоке обратились назад, в этот блаженный первобытный простор.

Мы без труда завязывали беседы с любопытными туземцами, которые
ежедневно приходили к нашему лаге- 

Вдали от дел, в первобытной жизни, чистой и непраздной (лат.). il*      
                     

==323 

рю, садились вокруг и наблюдали за всеми нашими действиями с
неослабевающим интересом. Мой вождь, Ибрагим, объяснил мне собственно
этикет беседы. Все мужчины (женщины никогда не подходили близко) должны
были сесть на землю. Ибрагим достал для меня маленький стульчик из
красного дерева — стул вождя, на который я должен был сесть. Затем я
начинал свою речь с перечисления «шауры», т. е. тем, которых мы будем
касаться. Большинство моих собеседников говорили на сносном
пиджин-суахили, я же для того, чтобы меня поняли, старался по
преимуществу использовать конструкции из моего карманного разговорника.
Эта маленькая книжка была предметом бесконечного восхищения. Мой скудный
словарный запас вынуждал меня говорить просто, что и было необходимо в
этой ситуации. Зачастую наша беседа напоминала увлекательную игру в
отгадывание загадок, и туземцы охотно принимали в ней участие. Но
длилось это, как правило, не более часа, люди заметно уставали и
драматически жаловались, жестами объясняя нам: «Увы, мы так устали».

Я, конечно, очень интересовался их снами, но мне никак не удавалось
завести разговор на эту тему. Я предлагал маленькие награды: сигареты,
спички, английские булавки — все, чем они так дорожили. Ничего не
помогало. Я так и не смог до конца объяснить их испуг, когда речь
заходила о сновидениях. Я подозреваю, что все дело в страхе и недоверии.
Известно ведь, что негры боятся фотографироваться, они подозревают, что
при этом у них отбирают частицу души, возможно, точно так же они боятся,
что тот, кто знает их сны, может причинить им вред. Это, между прочим,
не относилось к нашим слугам, они были сомалийцами, жили на побережье и
говорили на суахили. У них был арабский сонник, и они обращались к нему
ежедневно, в течение всего нашего путешествия. Если у них возникали
какие-то сомнения, они приходили

==324 

ко мне советоваться. За то, что я знал Коран, они звали меня
«человек-Книга», и я для них был переодетым мусульманином.

Однажды мне удалось поговорить с лайбоном, старым знахарем. Он явился в
великолепном плаще из шкурок голубых обезьян, очевидно, очень ценном.
Когда я стал расспрашивать его о снах, он ответил со слезами на глазах:
«Прежде у лайбонов бывали сны, и они знали, ждать ли войны и болезней,
будет ли дождь и куда нужно гнать стада». Еще его дед видел такие сны.
Но с тех пор, как в Африку пришли белые, никто не видит больше снов. Сны
уже больше не нужны, теперь про все знали англичане!

Итак, у этого человека отняли смысл его существования. То, в чем раньше
наставлял его божественный голос, теперь «знали англичане». Прежде
знахарь вел переговоры с богами, ведающими судьбой племени. Его влияние
было огромным, и его слово — как слово Пифии в Древней Греции — было
последней инстанцией. Теперь здесь последней инстанцией стал окружной
комиссар. Все жизненные ценности находились отныне в этом мире, и мне
кажется, это лишь вопрос времени и жизнеспособности черной расы — когда
негры наконец осознают важность физических законов.

Наш лайбон не производил впечатление человека выдающегося, это был всего
лишь довольно слезливый старичок, живое воплощение этого приходящего в
упадок, уходящего и невозвратимого мира.

Много раз я заговаривал о богах, о ритуалах и церемониях. Единственную
возможность наблюдать нечто в этом роде я получил в одной маленькой
деревушке. Там, перед пустой хижиной посреди оживленной деревенской
улицы, оставили тщательно выметенное место в несколько метров диаметром.
В середину положили пояс из раковин, кольца, серьги, черепки
всевозможных горшков и какую-то лопатку. Нам удалось узнать только, что
в этой хижине умерла женщина. О похоронах ничего не говорилось.

==325 

В наших беседах местные жители настойчиво уверяли меня, что их западные
соседи — «плохие» люди. Когда там кто-нибудь умирал, об этом уведомляли
соседнюю деревню и вечером тело приносили к месту, находившемуся посреди
— между двумя деревнями. В свою очередь, с той стороны на это же место
приносили всякого рода подарки, а утром трупа уже не было. Мне со всей
очевидностью дали понять, что в той — другой — деревне мертвеца съедали.
Здесь подобного не бывало. Здешних мертвецов выносили в кусты, и гиены в
одну ночь все улаживали. Фактически мы не обнаружили ничего похожего на
похоронный обряд.

Однако я узнал, что когда человек умирает, его тело кладут на пол
посреди хижины. Лайбон обходит вокруг и льет молоко из .чаши на пол,
бормоча при этом: «Айик адхиста, адхиста айик!»

Значение этих слов я уже знал. В конце одной из моих бесед с туземцами
какой-то старик вдруг воскликнул: «Утром, когда появляется солнце, мы
выходим из хижин, плюем на руки и протягиваем их к солнцу». Я попросил
продемонстрировать мне всю церемонию и подробно ее описать. Несколько
человек поднесли руки ко рту, поплевали на них или с силой подули, а
затем подставили ладони солнцу. Я спросил, что это означает, почему они
так делают, зачем дуют или плюют на руки. Напрасно. «Мы всегда так
делаем», — отвечали они. Получить какое бы то ни было внятное объяснение
было невозможно, и я понял, что в действительности они знали только, что
они делали это, но не знали, что они делали. Сами они не видели в этом
смысла. Но ведь и мы исполняем обряды, не всегда понимая, зачем мы это
делаем: зажигаем свечи на рождественской елке, храним пасхальные яйца и
т. д.

Старик сказал, что это и есть истинная религия всех людей, что все
кевирондосы, все ваганда, все племена, которые можно увидеть с горы, и
те, что живут бесконечно

==326 

дальше и которых увидеть невозможно, все почитают «адхисту», т. е.
восходящее солнце. Только в этот момент солнце было «мунгу» — т. е. бог.
Первый слабый золотистый полумесяц новой луны, явившийся на востоке, —
тоже бог. Но только в этот момент и ни в какой другой.

Очевидно, смысл этого ритуала состоял в поднесении чего-то солнцу в
момент его восхода. Если это слюна, это такая субстанция, которая по
понятиям примитивных народов содержит ману — целебную, магическую и
жизненную силу. Если же это дыхание, то это — who, арабское ruch,
ивритское mach, греческое рпеита — ветер и дух. Само действие, таким
образом, означает: «Я подношу богу мою живую душу». Это была безмолвная
рукотворная молитва, которую можно истолковать так: «Господи, в руки
Твои предаю я дух мой».

Помимо адхисты, элгонисы, как мы узнали впоследствии, почитают «айик»,
дух, который обитает в земле и является шайтаном (дьяволом). Он
порождает страх и холодный ветер, он поджидает ночных путешественников.
Старик насвистел мне какой-то дьявольский мотив, чтобы я мог себе
представить, как айик ползет сквозь высокие, таинственные заросли травы
и кустарника.

В целом эти люди были убеждены, что Творец устроил все хорошо и красиво.
Он находится по ту сторону добра и зла. Он — «мьзури», т. е. он
прекрасен, и все, что он сделал, — «мьзури». Когда я спросил: «А как же
дикие звери, которые губят ваш скот?» — они ответили: «Лев хороший и
красивый». «А ваши ужасные болезни?» Они сказали: «Ты лежишь на солнце,
и это прекрасно». Их оптимизм был поразителен. Но, как я вскоре
обнаружил, они были оптимистами до шести часов вечера. После захода
солнца это был уже другой мир: темный мир айика, мир, где царили зло,
страх и опасности. Оптимистическая философия сменялась философией темной
и иррациональной, страхом перед призраками, магическими закли-

==327 

наниями. С рассветом они забывали о своих страхах. С рассветом они вновь
становились оптимистами.

Для меня это было глубоким потрясением — здесь, у истоков Нила, я
обнаружил нечто сходное с древнеегипетским представлением о двух
противоборствующих приспешниках Озириса — Горе и Сете. Очевидно,
исходным был культ, зародившийся в первобытной Африке и по священным
водам Нила достигший берегов Средиземного моря. Адхиста, восходящее
солнце, подобно Гору воплощает свет; айик — тьму.

В простом обряде, совершаемом над мертвым телом, лайбон, проливая
молоко, произносит оба этих имени, одновременно принося жертву двум
божествам. Они обладают равной силой и значением, они делят между собой
день и ночь, и каждому из них отпущено по 12 часов. Но полным смысла
оказывается тот момент, когда с характерной для экваториальных широт
внезапностью первый луч солнца как стрела пронзает тьму и ночь сменяется
светом, несущим жизнь.

Восход солнца в этих широтах был таков, что всякий день он волновал меня
вновь. И даже не столько великолепие являющегося на горизонте солнца,
сколько то, что происходит после. У меня вошло в привычку перед самым
восходом брать мой походный стульчик и садиться под зонтом акации.
Передо мною на дне маленькой долины была темная, почти черная полоса
джунглей, с нависающим над нею краем плато. Вначале контраст между
светом и тьмой чрезвычайно резок, затем мягкий свет постепенно заливает
долину и, становясь все ярче и ярче, заполняет ее совершенно. Линия
горизонта превращается в пылающую белую черту. Постепенно свет, кажется,
проникает уже в самое нутро предметов, и они начинают светиться изнутри,
пока наконец не становятся почти прозрачными, похожими на блестящие
разноцветные стеклышки. Все вокруг обращается в огненные кристаллы. С
горизонта до-

==328 

носился крик птицы-колокольчика. В такие минуты мне казалось, будто я
нахожусь в каком-то замке. Это был самый священный час дня. Я наблюдал
это великолепие с бесконечным восторгом, забыв о времени.

Вблизи меня находилась высокая скала, где обитали огромные павианы.
Обычно они бегали по лесу с шумом и криками, но каждое утро они тихо
застывали на краю скалы со стороны восходящего солнца. Они, как и я,
казалось, ждали рассвета. Они напомнили мне павианов из храма АбуСимбел
в Египте, чьи застывшие движения походили на молитвенный жест. Сюжет
здесь один и тот же: с давних пор мы поклонялись великому Богу,
избавляющему мир от тьмы, несущему в себе лучистый небесный свет.

Я понял тогда, что в душе изначально живет стремление к свету,
неудержимое желание вырваться из первобытной тьмы. Ночью все живое
погружается в глубокую печаль, и каждой душой овладевает неизъяснимая
тоска по свету. Это тоскливое выражение мы читаем в глазах туземцев и в
глазах животных. В глазах животных видна печаль, и мы никогда не узнаем,
рождена ли она в их душах, или это болезненное чувство — знак
первобытного, первоначального состояния мира. Она передает это
настроение Африки, это постоянное ощущение своего одиночества.
Первобытная тьма сопричастна глубокой материнской тайне. Потому так
остро переживают негры рождение солнца. В этот момент является свет,
является избавление, освобождение от тьмы. Говорить, что солнце — есть
Бог, значит утратить, забыть изначальное ощущение, переживание этого
момента. «Мы рады, что закончилась ночь и духи ушли», — но это уже
некоторое рассудочное осмысление. В действительности ночью над этой
землей нависает тьма, такая, что это уже не просто ночь, это тьма души,
вековечная ночь, которая сегодня та же, какой она была миллионы лет. И
стремление увидеть свет — это стремление обрести сознание.

==329 

Наше счастливое пребывание на горе Элгон подошло к концу. С тяжелым
сердцем мы сворачивали наши палатки, обещая себе, что вернемся. Я не мог
смириться с мыслью, что больше никогда не смогу увидеть и пережить это
ни с чем не сравнимое великолепие. Некоторое время спустя близ Какамега
открыли месторождение золота, над моей далекой страной пронеслось
движение May-May, и нам вдруг пришлось пробудиться от наших грез и
мифов.

Мы продвигались по южному склону горы Элгон. Постепенно характер рельефа
менялся. К равнине подступили высокие горы, покрытые густыми джунглями.
Цвет кожи местных жителей становился чернее, тела их — неуклюжими и
массивными, в их движениях уже не было той грациозности, которая так
восхищала нас у масаи. Мы приближались к Багишу, где должны были
провести некоторое время в лагере на Бунамбале. Отсюда открывался
великолепный вид на широкую нильскую долину. Затем мы отправились дальше
в Мбалу, где нас ожидали два грузовых «форда», на которых мы добрались
наконец до станции Лжиния на озере Виктория-Нианца. Мы загрузили свой
багаж в маленький поезд, который раз в две недели ходил на озеро Киога.
Там какой-то пароход, топка которого заправлялась дровами, с небольшими
приключениями довез нас до порта Масинди. Здесь мы пересели на грузовой
автомобиль и на нем доехали до города Масинди, который расположен на
плато, отделяющем озеро Киога от озера Альберт.

В одной деревне на пути от озера Альберт в Реджаф (Судан) нам довелось
пережить незабываемое приключение. Местный вождь, очень высокий, молодой
еще человек, явился к нам со своею свитой. Это были самые черные негры,
которых я когда-либо видел. Группа не вселяла

==330 

доверия. Мамур* назначил нам в сопровождение трех стрелков, но я видел,
что и они, и наши слуги чувствовали себя неуверенно. У них было только
по три патрона на винтовку, и их присутствие означало жест чисто
символический со стороны правительства.

Когда вождь предложил нам вечером посетить ньгома (танцы), я охотно
согласился. Я надеялся таким образом узнать этих людей с лучшей стороны.
И вот наступила ночь, и все мы уже собрались укладываться, когда
раздались трубные звуки, грохот барабанов, и человек шестьдесят,
воинственно настроенных, со сверкающими пиками, дубинками и мечами
возникли вдруг перед нами. За ними на некотором расстоянии следовали
женщины и дети, явились даже младенцы — на спинах своих матерей.
Очевидно, предстояло грандиозное празднество. Несмотря на жару, был
разожжен большой костер, и женщины с детьми расположились вокруг него.

Мужчины образовали внешнее кольцо — таким образом (мне однажды довелось
это наблюдать) поступает потревоженное стадо слонов. Я уже не знал,
радоваться мне или тревожиться по поводу этого демарша. Я огляделся
вокруг, отыскивая глазами наших слуг и вооруженную охрану — их и след
простыл! В качестве captatio benevolentiae** я раздал сигареты, спички и
английские булавки. Хор мужчин начал распевать — довольно гармонично —
энергичные, воинственные мелодии, одновременно они стали раскачиваться и
притопывать ногами. Женщины и дети сгрудились вокруг огня. Мужчины же,
танцуя, то приближались к нам, размахивая своим оружием, то возвращались
назад — к огню, то снова приближались. Все это с диким пением, грохотом
и завыванием. Это была дикая и волнующая сцена, подсвеченная отблесками
костра и ма- 

El ЬЛатиг—дословно: наместник (суахили). 

* жеста доброй воли (лат.).

==331

гическим лунным светом. Мой приятель и я — мы вскочили на ноги и
смешались с танцующими. Я размахивал своей плеткой из шкуры носорога —
единственным оружием, которое у меня было. Наше участие было принято с
явным одобрением, усердие танцующих удвоилось. Все изрядно вспотели,
топая, крича и распевая. Ритм постепенно учащался.

От этих танцев и от этой музыки негры легко впадают в экстатическое
состояние. Так было и здесь. По мере того как время приближалось к
одиннадцати, их возбуждение перешло всяческие пределы, и дело стало
принимать чрезвычайно неприятный оборот. Танцоры превратились в дикую
орду, и я со страхом думал о том, чем все это может кончиться. Я делал
знаки вождю/ что пора кончать, что ему и его людям пора спать. Но он
хотел «еще раз».

Я вспомнил, что мой земляк, один из братьев Заразин, будучи в
исследовательской экспедиции в Замбези, был ранен копьем во время такой
ньгомы. Поэтому, уже не раздумывая, понравится это вождю или нет, я
созвал людей, раздал сигареты и показал жестами, что иду спать. Затем я
полушутя-полуугрожающе помахал моей носорожьей плеткой и за неимением
лучшего языка громко обругал их на швейцарском диалекте немецкого, давая
понять, что хватит, что пора идти по домам, пора спать. Они, конечно,
поняли, что гнев мой наигран, но, кажется, это было как раз то, что
нужно. Поднялся общий смех, и, прыгая друг через друга, подобно детям,
играющим в горелки, они рассыпались в разные стороны и исчезли в ночи.
Мы еще долго слышали их вопли и барабанный бой. Наконец все стихло, и,
совершенно изнуренные, мы провалились в сон.

Наш поход закончился в Реджафе на Ниле. Там мы погрузили наше снаряжение
на маленький пароход, который с трудом смог подойти к Реджафе, уровень
воды там

==332 

был слишком низок. Я к тому времени чувствовал некоторую пресыщенность
всем, что мне довелось испытать. Мысли переполняли меня, и я ощутил со
всею остротой, что мои способности к восприятию нового далеко не
безбрежны, что они — на пределе. Все, что мне требовалось, — это собрать
воедино свои наблюдения, впечатления и переживания и привести их в
порядок. Все, что было достойно внимания, я записал.

В течение всего путешествия мои сны упорно игнорировали африканское
окружение. Мне снились исключительно домашние сюжеты, и таким образом
создавалось ощущение, что бессознательное квалифицирует мое африканское
путешествие как нечто нереальное, как некий симптоматический или
символический акт (если в принципе уместно персонифицировать
бессознательные процессы). Этот прием показался мне даже чересчур
нарочитым. Из моих снов устранялись наиболее яркие события путешествия.
Только раз за все время экспедиции я видел во сне негра. Его лицо
показалось мне удивительно знакомым, но я долго не мог вспомнить, где я
встречал его прежде. Наконец я вспомнил: это был мой парикмахер из
Читтануги в Теннесси! Американский негр! Во сне он держал у моей головы
огромные раскаленные щипцы, намереваясь причесать меня «kinky» — «под
негра». Я уже начинал чувствовать жар от раскаленного железа и проснулся
в ужасе.

Этот сон я воспринял как предупредительный сигнал из бессознательного:
оно подсказывало, что я должен опасаться, что я слишком близок к тому,
чтобы «going black»*. Я страдал от приступа sandfly fever**, моя
физическая сопротивляемость была ослаблена. Для того чтобы явить мне
угрозу, исходящую от негра, мое бессознательное вызвало 

стать черным (англ.). 

* тропической лихорадки (англ.).

==333 

воспоминание двенадцатилетней давности о негритянском парикмахере в
Америке, избегая какого бы то ни было напоминания о настоящем.

Между прочим, это любопытное свойство моих снов заставляет вспомнить
один феномен, который был отмечен в годы первой мировой войны: солдаты
на фронте видели гораздо меньше снов о войне, нежели о доме, о мирной
жизни. Военные психиатры считали это своего рода базовым принципом: если
человеку слишком часто снится война, он не может оставаться на передовой
— он лишен психологической защиты от внешних впечатлений.

В разгар африканских событий и впечатлений мои сны развивали собственный
сюжет. Они были связаны исключительно с моими личными проблемами.
Объяснить это я мог себе единственным образом: при всех обстоятельствах
мне надлежит сохранить свою европейскую индивидуальность.

У меня даже зародилось подозрение, что мое африканское приключение
затеяно с тайной целью покинуть Европу с ее неразрешимыми проблемами,
пусть даже рискуя при этом остаться в Африке, так поступали многие
прежде меня, так поступают и сейчас. Путешествие мое стало видеться мне
в другом свете: целью его в гораздо меньшей степени было исследование
примитивной психологии («Психологическая экспедиция в Багишу» — В.Р.Е.,
черные буквы на багажных ящиках), но скорее решение другого мучительного
для меня вопроса: Что произошло с психологом Юнгом «in the wilds of
Africa»*7 Вопрос, от которого я уклонялся, несмотря на то что в свое
время я поставил перед собою задачу исследовать реакции европейца на
условия первобытной жизни. Но к собственному моему удивлению, эта
объективная научная проблема стала для меня чрезвычайно личным делом, и
всякое ре- 

в дебрях Африки (англ.).

==334 

шение оказывалось болезненным прежде всего для меня самого. Я вынужден
был признаться себе, что едва ли та выставка в Уэмбли стала поводом для
моего путешествия, скорее воздух в Европе стал слишком удушлив для меня.

С этими мыслями я медленно плыл по тихим водам Нила на север — в Европу,
навстречу своему будущему. Путешествие закончилось в Кхартуме. Здесь
начинался Египет. И таким образом я исполнил свое желание и осуществил
свой план: я открыл для себя это царство древней культуры не с запада,
не на пути из Европы и Греции, но с юга, от истоков Нила. Более всего
меня интересовали не азиатские, но хамитские элементы египетской
культуры. Избрав свое географическое направление и двигаясь по течению
Нила согласно с развитием цивилизации, я мог кое-что обнаружить. В этом
смысле главной моей удачей оказалась аналогия египетского мифа о Горе в
верованиях элгонисов, и еще — этот молитвенный жест павианов: он снова
вспомнился мне в Абу-Симбеле, южных воротах Египта.

Миф о Горе — это история о вновь явившемся божественном свете. Миф
должен был возникнуть после того, как культура, т. е. сознание, впервые
избавила человека от первобытной тьмы. Таким образом, путешествие из
сердца Африки в Египет стало для меня своего рода драмой обретения
света, и это имело непосредственное отношение к моему собственному
опыту, к моей психологии. Для меня это было очевидно, но я чувствовал,
что не способен должным образом это сформулировать. Я не мог
предполагать, что даст мне Африка, однако я получил ответ на свои
вопросы, я обрел некое знание. Это значило гораздо больше, чем любой
этнографический материал, больше, чем оружие, черепки или украшения,
больше, чем какие бы то ни было охотничьи трофеи. Я хотел знать, что
станется со мною в Африке, и я узнал это.

==335 

Индия

Мое путешествие в Индию в 1938 году состоялось не по моей инициативе.
Этим путешествием я обязан приглашению британского правительства Индии:
меня звали принять участие в празднествах по случаю 25-летия
университета в Калькутте.

Я тогда много читал об индийской философии и религиозной истории и был
убежден в ценности восточной мудрости. Но я должен был увидеть все это
собственными глазами и остаться самим собой как некий гомункулус в
колбе. Индия явилась мне как сон, ведь я всегда искал себя, свою правду.
Путешествие стало своего рода прелюдией к моим интенсивным занятиям
алхимической философией. Это занимало меня всецело, я даже взял с собой
первый том «Theatrum Chemicum» с основными работами Герарда Дорнея. За
время путешествия я проштудировал книгу от начала и до конца. Так с
грузом идей европейской философии соприкоснулись впечатления от чуждой
мне культуры и чуждого образа мышления. Но и та, и другая имеют в своей
основе изначальные духовные опыты бессознательного — отсюда единство,
схожесть или по крайней мере возможность уподобления.

В Индии я впервые вплотную приблизился к совершенно иной —
высокоразвитой культуре. Мои впечатления от Африки были другого порядка,
в Северной Африке у меня даже не было случая поговорить с человеком,
способным выразить свою культуру в словах. В Индии я общался с людьми,
причастными к духовному наследию Востока, и я имел возможность сравнить
их с европейцами. Это имело для меня огромное значение. Я часто и
обстоятельно беседовал с С. Субраманья Джером, гуру Махараджи из
Майсура, у которого я некоторое время гостил, я встречался и со многими
другими, чьи имена я, к сожале-

==336 

нию, забыл. С другой стороны, я всячески уклонялся от встреч с так
называемыми святыми людьми. Я их избегал, потому что должен был остаться
при своей правде, не принимая от других того, чего не мог достичь,сам.
Это было бы кражей, если бы я попытался научиться чему-то у «святых
людей» и принять их правду как свою собственную. Их правда принадлежала
им, тогда как мне принадлежало лишь то/ что объясняло меня самого. Равно
как, живя в Европе, я не могу одалживаться на Востоке, я должен жить сам
так, как подсказывает мне моя природа.

Это не означает, что я недооценивал собственно феномен индийского
«святого», я просто не имел возможности увидеть его в истинном свете,
как изолированное явление, т. е. не имел возможности оценить его. Так, я
не знал, например, что есть слова, им изреченные, — собственное ли
откровение или нечто вроде пословицы, расхожей истины, которые сотни лет
разносят по площадям. Мне вспоминается характерный случай, свидетелем
которого я стал на Цейлоне: два крестьянина со своими тележками
столкнулись на узкой улице. Вместо извинения они пробормотали друг другу
некую формулу вежливости, которая звучала так: «adukan anвtman» — и
означала: «Минувшее беспокойство, прочь из души!» Что это было? Это
счастливая фраза, единственная в своем роде, или это расхожая формула?

В Индии меня главным образом занимала проблема психологической природы
зла. В сравнении с духовной жизнью Европы меня поразило здесь
совершенное отсутствие противоречий, и я увидел эту проблему в новом
свете. В беседе с образованным китайцем я был снова потрясен тем, как
эти люди способны принимать так называемое зло, не «теряя лица» при
этом. На Западе такое невозможно. Но у восточного человека проблема
морали занимает отнюдь не первое место. Добро и зло для него
неотъемлемые составляющие естества и пред-

==337 

ставляют собой просто различные степени и качества одного и того же.

Я видел, что индийская духовность принимает и зло, и добро — в равной
мере. Христианин стремится к добру, но уступает злу, индиец чувствует
себя вне добра и зла и достигает этого состояния медитацией или йогой. И
здесь я вынужден оговориться: при таком отношении и добро, и зло
размываются, теряют конкретные очертания, что в конечном счете ведет к
духовному застою. Нет более ни зла, ни добра. В лучшем случае есть мое
добро или мое зло, как что-то, что кажется мне добром или злом, и мы
должны признать тот парадокс, что индийская духовность не нуждается
равно в зле и добре или что она столь обременена противоречиями, что
нирвана — необходимое освобождение от них и еще от десяти тысяч вещей.

Цель индийца — не моральное совершенство, но лишь состояние нирваны. Он
желает отрешиться от собственной природы, соответственно в медитации он
достигает состояния легкости и пустоты. Он освобождает себя от
воображения. Я же, напротив, хочу остаться при своем — и я не желаю
лишать себя ни человеческого общения, ни природы, ни себя самого и
собственных фантазий, я верю, что все это даровано мне как величайшее
чудо. Природа, душа и жизнь кажутся мне неким развитием божества — чего
большего я мог бы желать? Высший смысл бытия для меня в том, что оно
есть, а не в том, чтобы его не было.

Я не признаю освобождения а tout prix*. Я не могу освободиться от того,
чем не владею, чего не совершал или не испытывал.

Настоящее освобождение возможно лишь тогда, когда я сделал все, что мог,
когда я пожертвовал всем, что у меня было, и завершил то, к чему
определил себя. Уклоняясь от 

любой ценой (фр.).

==338 

чего бы то ни было, лишая себя сочувствия и соучастия, я тем самым
обрубаю соответствующую часть моей души. Конечно, может случиться так,
что моя доля сочувствия и соучастия дается мне слишком трудно и у меня
есть все основания отказаться от нее. Но и тогда я лишь вынужден
признать свое «non possumus»* и смириться с потерей чего-то, быть может,
существенного, со своею неспособностью справиться с некоей задачей в
конце концов. Так, знание о собственной непригодности заменяет
отсутствие реального действия.

Человек, который не перегорел в аду собственных страстей, не преодолел
их. И они живут рядом, в соседнем доме, но без его ведома, и в любой
момент пламя может перекинуться и спалить дом, который он считает своим.
То, от чего мы уходим, уклоняемся, якобы забываем, — существует в
опасной близости от нас и в конечном счете вернется, но с удвоенной
силой.

В Кхаджурахе (Орисса) я повстречался с неким индусом, который пожелал
сопровождать меня в храм и показать мне большую храмовую пещеру. Пагода
была до основания заполнена особого рода обсценными скульптурами. Мы
долго говорили об этом необычном факте, причем он видел в нем средство
духовного совершенствования. Я возражал, указывая на группу молодых
крестьян, которые с открытыми ртами взирали на все это великолепие: вряд
ли этих молодых людей занимает сейчас духовное совершенствование или
что-нибудь подобное, куда более вероятно, что их мысли в этот момент
заняты исключительно сексуальными фантазиями. На что он ответил: «Именно
это и важно. Разве смогут они когда-нибудь достигнуть 

неспособность (лат.).

==339 

духовного совершенства, если они не исполнят свою карму? Эти обсценные
фигуры здесь для того и находятся, чтобы напомнить людям о
дхарме-добродетели, ибо, не осознавая ее, они могут забыть о ней».

Я нашел это в высшей степени странным: он в самом деле полагал, будто
молодые люди могут забыть о своей сексуальности, и всерьез настаивал на
том, что они бессознательны, как животные, и нуждаются в немедленном
увещевании. Для этой цели, говорил он, существует такого рода внешний
декор, и, прежде чем они ступят в пределы храма, они должны вспомнить о
дхарме, иначе их сознание не проснется и они не достигнут духовного
совершенства.

Когда мы переступили ворота, мой спутник указал на двух «искусительниц»
— скульптурные изображения двух танцующих девушек с соблазнительно
изогнутыми бедрами, которые, улыбаясь, приветствовали всех входящих. «Вы
видите этих танцующих девушек? — спросил он. — Смысл их тот же.
Естественно, это не относится к таким людям, как вы и я, мы уже достигли
определенного уровня сознания, и мы — выше такого рода вещей. Но этим
крестьянским ребятам необходимо напоминание и предостережение».

Когда мы вышли из храма и спускались по аллее лингамов, он внезапно
сказал мне: «Вы видите эти камни? Знаете ли, что они означают? Я открою
вам великую тайну». Я удивился: мне казалось, что фаллический смысл этих
памятников ясен и ребенку. Но он прошептал мне на ухо с величайшей
серьезностью: «These stones are man's private parts»*. Я ожидал, что он
скажет мне, будто они символизируют великого бога Шиву. Я ошеломленно
посмотрел на него, но он лишь с важностью покачал головой, 

Эти камни суть интимные части человеческого тела (англ.).

==340 

словно говоря: «Да-да, это так. Вы же в своем европейском невежестве
никогда бы об этом не догадались!»

Когда я рассказал эту историю Генриху Циммеру, он в восторге закричал:
«Наконец-то я слышу что-то стоящее об Индии!»

Ступа Санчи оставила во мне чувство неожиданное и сильное: так бывает со
мною, когда я вижу перед собою нечто — вещь, личность или идею, которые
не вполне понятны для меня. Ступа расположена на скалистом холме, на
вершину ведет удобная тропа, выложенная большими каменными плитами. Этот
храм — реликварий сферической формы, он напоминает две гигантские чаши
для риса, поставленные одна на другую, в соответствии с предписаниями
самого Будды в Маха-Париниббана-Сутре (Сутте). Англичане очень бережно
реставрировали ее. Самая большая из этих построек окружена стеной с
четырьмя искусно украшенными воротами. Вы входите, и тропа поворачивает
налево, затем вкруговую — по часовой стрелке — ведет вдоль ступы. Четыре
статуи Будды обращены к четырем сторонам света. Пройдя один круг, вы
вступаете во второй — параллельный, но расположенный несколько выше.
Открытая панорама долины, сами ступы, развалины храма, покой и уединение
— все это подействовало на меня трогательно и завораживающе. Я расстался
на время со своими спутниками, погрузившись в атмосферу этого
удивительного места.

Вдали послышались ритмические звуки гонга, которые становились все
ближе. Это была группа японских паломников. Они шагали один за другим,
каждый ударял в маленький гонг. Они скандировали древнюю молитву: От
mani padme hum*, удар гонга приходился на «hum». Они 

О сокровище, восседающее на лотосе (санскр.).

==341 

низко склонились перед ступою и вошли в ворота. Там они склонились снова
у статуи Будды, произнося нараспев что-то вроде молитвы. Затем дважды
они прошли по кругу, пропев гимн перед каждой статуей Будды. Я следил за
ними глазами, но душою я был с ними, что-то во мне безмолвно благодарило
их за то, что их появление чудесным образом помогло мне найти способ
выразить охватившее меня чувство.

Мое волнение говорило о том, что холм Санчи составлял для меня некий
центр. Это был буддизм, который явился мне здесь в новом свете. Я
осознал жизнь Будды как воплощение Самости, именно идея Самости,
самодостаточности была ее смыслом; и она стояла выше всех богов и была
сутью бытия — человека и мира. Как unus mundus* она воплощает и бытие в
себе, и знание о нем — знание, без которого ничего существовать не
может. Будда увидел и осознал космогоническое значение человеческого
сознания, он понял, что, если человек позволит этому свету угаснуть, мир
обратится в тьму, в ничто. Величайшая заслуга Шопенгауэра в том, что и
он тоже, или — и он вновь — признал это.

И Христос, как Будда, воплощает в себе Самость, но в совершенно другом
смысле. Оба они одержали победу над этим миром: Будда, скажем так:
здравым смыслом, Христос — искупительной жертвой. Христианство учит
страдать, буддизм — видеть и делать. Оба пути верны, но для индийца
Будда — человек, пусть совершенный, но человек. Будда — личность
историческая, и потому людям легче понять его. Христос — и человек, и
Бог одновременно, понять это много труднее. Он и сам не понимал всего,
он знал лишь, что обречен на жертву, что так ему предназначено судьбою.
Будда действовал по собственному усмотрению. Он прожил свою жизнь до
конца и умер в 

некий мир (лат.).

==342 

глубокой старости, Христос же был чем он был, чем ему должно было быть —
очень недолго*.

Со временем буддизм менялся, как и христианство. Будда стал, если можно
так выразиться, воплощением саморазвития, образцом для подражания, хотя
сам он учил, что, преодолев цепь сансары, каждый человек способен стать
просветленным, стать буддой. Сходным образом в христианстве Христос
понимается как некий прообраз, живущий в каждом христианине, в своем
роде идеальная модель его личности. Но исторически христианство пришло к
«imitati Christi»**, когда человек не ищет своего, ему предназначенного
духовного пути, но ищет подражания, следует за Христом. Так и Восток
пришел в конце концов к своего рода imitatio. Будда стал образцом для
подражания, что уже само по себе — искажение его учения, равно как
«imitatio Christi» повлекло за собой неизбежный застой в эволюции
христианства. Как Будда в знании своем далеко превзошел брахманов и их
богов, так и Христос говорил евреям: «Вы боги»*"*, но люди так и не
смогли принять это. И мы теперь видим, что так называемый христианский
Запад, так и не создав нового мира, гигантскими шагами приближается к
разрушению того, что имеет.

Индия присвоила мне три докторские степени — в Аллахобаде, Бенаресе и
Калькутте: первая представляет ис- 

Позже в наших беседах Юнг сопоставлял Христа и Будду в их отношении к
страданию. Христос знал цену страданию, видел в нем положительный смысл,
и как мученик, он человечнее и реальнее, чем Будда. Будда отказался от
страдания; он, правда, отказался и от радости. Он уничтожил в себе
всякое чувство и тем самым отстранил от себя все человеческое. Христос в
Евангелиях изображается не иначе, как Богочеловек, хотя он, собственно,
не переставал быть человеком, всегда оставался человеком, тогда как
Будда еще при жизни сделался выше человечества в себе. — Прим. А. Я. 

* подражание Христу (яат.). *** Ин 10,34.

==343 

ламское, вторая — индусское, третья — британско-индийское научное и
медицинское знание. Это было уже чересчур, и я нуждался в какой-то
разрядке. Так и случилось: в Калькутте я подхватил дизентерию, оказался
в госпитале и провел там десять дней. Это стало своего рода
благословенным островом в безбрежном море впечатлений, спокойным местом,
где я смог остановиться и поразмыслить о множестве вещей в их безумной
хаотичности: о величии, глубине и великолепии Индии, о ее непроходимой
нужде и бедствиях, о ее совершенстве и несовершенствах.

Когда я, выздоровев, вернулся в отель, мне приснился сон: он был столь
характерен, что я должен рассказать о нем.

В компании моих цюрихских друзей я оказался на неизвестном острове,
похоже, это было недалеко от побережья южной Англии. Остров был очень
мал и почти необитаем. Это была узкая полоска земли, километров на 30
протянувшаяся с севера на юг. В южной ее части на скалистом побережье
находился средневековый замок, и мы были туристами, мы стояли во дворе.
Перед нами высилась башня, из ворот мы видели широкую каменную лестницу,
которая заканчивалась наверху, у входа в колонный зал. Горели свечи. Я
понял, что это был замок Грааля и что в этот вечер здесь состоится
празднество в его честь. Об этом мало кто знал, потому что бывший среди
нас немецкий профессор, поразительно напоминавший Моммзена в старости,
ничего об этом не слышал. Я о многом говорил с ним, он производил
впечатление человека умного и образованного. Лишь одна вещь мне казалась
странной: для него все это было в прошлом и было мертво; с большим
знанием он рассказывал о связи британских и французских источников
легенды о Граале. Очевидно, он не понимал собственно смысла легенды — ее
живого присутствия в настоящем, тогда как я слишком сильно чувствовал
это. Кроме того, он, казалось, не замечал того, что нас непосредственно
окружало, он вел себя так, будто находится в

==344 

аудитории и читает студентам лекцию. Тщетно я пытался привлечь его
внимание к особенностям нашей ситуации. Он не видел ни лестницы, ни
свечей, ни самого зала.

Я беспомощно огляделся вокруг и обнаружил, что стою у стены высокого
замка, нижняя часть ее была покрыта чем-то вроде шпалеры, она была не
деревянная, как обычно, но кованая — в форме виноградной лозы с листьями
и гроздьями. Через каждые 2 м на горизонтальных ветвях находились
крошечные железные домики, на манер птичьих гнезд. Вдруг я заметил среди
листвы какое-то движение, сначала я решил, что это мышь, но потом я
отчетливо увидел крошечного железного гномика в колпаке, снующего от
одного маленького домика к другому. «Ну вот, — воскликнул я в изумлении,
обращаясь к профессору, — вы же видите, это...»

Вдруг все прервалось, и сон переменился. Мы, та же компания, что и
прежде, но уже без профессора, были вне замка, на каком-то голом
скалистом берегу. Я понял, что что-то должно произойти, потому что
Грааля все еще не было, а празднество должно было состояться именно
сейчас, в этот вечер. Говорили, что он спрятан в северной части острова,
в маленьком домике. Я знал, что мы должны доставить Грааль в замок. Нас
было человек шесть, и мы отправились в путь.

Через несколько часов тяжелого пути мы достигли самой узкой части
острова, и я обнаружил, что остров был фактически разделен на две
половины морским проливом. В самой узкой части ширина его была около 100
м. Солнце зашло, и наступила ночь. Уставшие, мы расположились на берегу.
Местность была безлюдная и пустынная — ни куста, ни дерева, ничего,
кроме травы и скал. Нигде поблизости не было ни моста, ни лодки. Было
очень холодно, и мои спутники один за другим стали засыпать. Я
прикидывал, что можно сделать, и решил наконец, что нужно переплыть
через пролив. Я стал раздеваться — ив этот момент проснулся.

==345 

Этот средневековый европейский сюжет явился мне, когда я едва мог
справиться с массой беспорядочных индийских впечатлений. Лет за десять
до того я обнаружил, что в Англии, во многих местах, легенда о Граале
все еще жива и актуальна, несмотря на все, что о ней написано поэтами и
учеными. Это поразило меня еще больше, когда я заметил соответствие
между поэтическим мифом и свидетельствами алхимиков об «ипит vas», «una
medicina» и «unus lapis»*. Мифы, о которых забывают днем, продолжают
рассказывать ночью, и могучие образы, которые сознание свело к банальной
и смехотворной малости, волнуют поэтов, благодаря им обретают новую
жизнь, и — уже в другой форме, но вновь и вновь заставляют нас
задумываться. Великие мертвецы все еще живы, они просто изменили имена.
«Мал, да удал» — неузнанный Кабир поселился в новом доме.

Сновидение своею властью освободило меня от будничных индийских
впечатлений и обратило назад, к тому, что я оставил на Западе, прежде
всего к сюжетам о поисках философского камня и чаши святого Грааля. Меня
будто оторвали от всего индийского и заставили вспомнить, что Индия
никогда не была моей целью, но только частью пути, безусловно важной,
что она лишь должна приблизить меня к настоящей цели. Сон будто вопрошал
меня: «Что ты делаешь в Индии? Тебе надобно найти святую чашу, «salvator
mundi»**. Ты ведь понимаешь, что еще немного, и будет взорвано все, что
создавалось веками».

Цейлон — конечный пункт моего путешествия, уже не Индия, это уже юг, и в
нем есть что-то от рая, где нельзя оставаться слишком долго. Коломбо —
шумный торговый порт, где ежедневно между пятью и шестью часами с ясного
неба вдруг обрушивается страшный ливень. Мы скоро уеха- 

Сосуд, целебное средство, камень (лит.). 

* спасителя мира (лат.).

==346 

ли оттуда и отправились в глубь страны. Мы были в Канди, древней
столице, окутанной легким туманом, прохладная влага которого дает жизнь
буйной зелени. Храм Далада-Малигава, где хранится реликвия — священный
зуб Будды, сам по себе невелик, но по-своему привлекателен. Я провел
много времени в тамошней библиотеке, беседуя с монахами и рассматривая
серебряные листы с выгравированным на них текстом буддийского канона.

Там я стал очевидцем незабываемой вечерней церемонии. Юноши и девушки
складывали целые горы цветов жасмина перед алтарем и тихо пели молитву —
мантру. Я думал, что они молятся Будде, но монах, который меня
сопровождал, объяснил: «Нет, Будды нет больше. Ему нельзя молиться. Он в
нирване. Они поют: Эта жизнь быстротечна, как прелесть этих цветов. Бог
мой да разделит со мною плоды этого подношения»*. В том, что пели эти
молодые люди, было нечто подлинно индийское.

Церемонию эту предварял часовой концерт в мандапаме (что-то вроде зала
ожидания в индийских храмах). В каждом углу зала стоял барабанщик, и еще
один — очень красивый юноша — стоял в центре. Он был солистом и выказал
большое искусство. На нем был красный пояс, белая шока (длинная юбка,
доходящая до щиколоток) и белый тюрбан, руки были украшены сверкающими
браслетами, темно-коричневая кожа блестела от пота, он подошел к
золотому Будде, держа в руках двойной барабан, с тем чтобы «принести
звук в жертву». Он сыграл замечательную мелодию с изумительным
искусством и артистизмом. Я наблюдал за ним сзади, он стоял перед
маленькими светильниками у входа в мандапам. Барабан — своего рода
чревовещатель, и эта «молитва» — не вполне молитва, но «очистительная»
мантра, медитация или самовыражение. 

«Бог» передавался санскритским «deva», что означает «ангел-хранитель».

==347 

Это ни в коем случае не почитание несуществующего Будды, это некая
духовная акция, совершаемая человеком во имя спасения себя самого.

Приближалась весна, и я отправился домой; я был настолько пресыщен
впечатлениями, что у меня даже не возникло желания сойти с корабля и
осмотреть Бомбей. Взамен я обратился к моему латинскому трактату по
алхимии. Но Индия не прошла для меня бесследно, она открыла мне некий
путь без начала и конца, она открыла мне бесконечный мир, и это был
другой мир, несоизмеримый ни с чем, что я знал и к чему привык.

Равенна и Рим

Уже при первом моем посещении Равенны в 1914 году гробница Галлы
Плацидии произвела на меня глубокое впечатление — казалось, она странным
образом притягивала меня. Оказавшись там снова, 20 лет спустя, я вновь
испытал это удивительное чувство. Я находился там с одной знакомой
дамой, и по выходе мы сразу попали в баптистерий.

Первое, что меня там поразило, это мягкий голубой свет, заливавший все
помещение. Однако я не воспринимал его как некое чудо. Я не задумывался
над тем, откуда он берется, почему-то это не имело для меня значения.
Хотя меня удивило, что вместо окон, которые я еще помнил, я обнаружил
теперь четыре огромные, необычайно красивые мозаичные фрески. Но мне
показалось, что я просто забыл о них. Я даже слегка расстроился оттого,
что память моя оказалась вдруг столь ненадежна. Мозаика на южной стене
изображала крещение в Иордане, другая — на северной — переход детей

==348 

Израилевых через Красное море; третья, на востоке, в моей памяти не
сохранилась. Возможно, там был изображен Нааман, очищающийся от проказы
в Иордане. Мне знаком был этот сюжет по гравюрам в Мериановой Библии. Но
самой поразительной была последняя — четвертая мозаика на западной стене
баптистерия. Она изображала Христа, он протягивал руку тонущему Петру.
Мы стояли перед нею минут двадцать и спорили о таинстве крещения, об
исходном обряде инициации, который был связан с реальной опасностью
смерти. Инициация действительно была опасна для жизни, в ней содержалась
архетипическая идея о смерти и возрождении. И крещение изначально было
реальным «утоплением», когда возможно было по меньшей мере захлебнуться.

Этот сюжет о тонущем Петре моя память сохранила необычайно отчетливо, я
и сегодня вижу его до последней мелочи: синеву моря, отдельные мозаичные
камни с надписями у губ Петра и Христа — я пытался их расшифровать.
Выйдя из баптистерия, я сразу же зашел в лавку, с тем чтобы купить
фотографии мозаики, но их не было. У меня было мало времени, и я отложил
покупку, я думал, что смогу заказать открытки в Цюрихе.

Вернувшись домой, я попросил одного моего знакомого, который собирался в
Равенну, приобрести для меня эти открытки. Он не смог их отыскать, и
немудрено — он обнаружил, что описанной мною мозаики не существует.

Между тем на одном из семинаров я уже успел рассказать об исходных
представлениях о крещении как инициации и в этой связи упомянул те
мозаики из баптистерия. Я хорошо помню их по сей день. Моя спутница еще
долго отказывалась верить, что то, что она «видела своими глазами», не
существует.

Мы знаем, как трудно определить, до какой степени два человека
одновременно видят одно и то же. Но здесь я мог быть уверен, что по
крайней мере в главных чертах мы это видели.

==349 

Этот случай в Равенне — одно из самых странных событий в моей жизни. Его
едва ли можно объяснить. Возможно, некоторый свет здесь прольет один
сюжет из средневековой хроники об императрице Галле Плацидии. Зимою она
плыла из Константинополя в Равенну, когда разразилась страшная буря, и
она дала обет, что, если все обойдется благополучно, она построит
церковь и на стенах ее будут изображены сюжеты об опасностях моря. Она
исполнила свое обещание, выстроив базилику Сен-Лжованни в Равенне и
украсив ее мозаиками. Затем базилика вместе с мозаиками сгорела, но в
Милане, в Амбросиане, все еще хранится рисунок, изображающий Галлу
Плацидию в лодке.

Образ Галлы Плацидии глубоко тронул меня, я часто задавал себе вопрос,
как могло случиться, что такая тонкая и образованная женщина связала
свою жизнь с каким-то варварским принцем. Ее гробница казалась мне тем
единственным, что от нее осталось и что поможет мне постигнуть ее
характер и ее судьбу. Она стала частью моего существа, в каком-то смысле
— историческим воплощением моей Анимы. При такой проекции возникает
некий бессознательный элемент, который заставляет забыть о времени и
ощутить чудо видения. И в этот момент оно почти не отличается от
действительности.

Анима человека носит имманентно исторический характер. Будучи
персонификацией бессознательного, она восходит к временам историческим и
доисторическим, она несет в себе знание о прошлом, своего рода
предысторию. Анима — это вся жизнь, все, что в ней было, и все, что в
ней будет. Рядом с нею я всегда кажусь себе варваром, существом без
истории — явившимся из ничего, лишенным «до», лишенным «после».

В том своем диалоге с Анимой я фактически уже встречался с опасностями,
представленными в мозаике. В

==350 

каком-то смысле я тонул. Подобно Петру, я звал на помощь и был спасен
Иисусом. И я мог повторить судьбу фараонова войска. Как Петр и как
Нааман, я остался невредим, но все, что происходило в бессознательном,
стало частью моей личности, частью меня самого.

Очень трудно объяснить, что происходит с человеком, когда его
бессознательное становится составляющей его сознания. Это нужно
пережить. Это нечто личное и не обсуждаемое, это происходит с каждым
по-своему: у меня — так, у другого — иначе, но происходит всякий раз, и
сомневаться в этом и невозможно, и бессмысленно. У нас нет знания,
которое могло бы примирить все эти несоответствия и противоречия.
Явились ли они результатом интеграции между сознанием и бессознательным
и какова их природа — этот вопрос каждый решает для себя. Это невозможно
каким-то образом научно квалифицировать, и этому нет места в т. н.
общепринятой картине мира. Но само по себе это чрезвычайно важно и
чревато серьезными последствиями. Во всяком случае, те психотерапевты и
психологи, которые смотрят на вещи реально, едва ли могут себе позволить
проходить мимо подобных явлений.

Этот случай в Равеннском баптистерии оставил во мне глубокий след. С тех
пор я знаю, что нечто внешнее может вдруг оказаться проявлением мира
внутреннего, и наоборот — внутреннее может вдруг явиться внешним.
Реальные стены того баптистерия, те, что я должен был видеть физически,
заслонились видением совершенно иного порядка, но это казалось столь же
реальным, как неизменная чаша для крещения. Что же я на самом деле
видел?

Мой случай ни в коей мере не должен пониматься как единственный в своем
роде. Но когда такие вещи случаются с нами, мы начинаем относиться к ним
серьезнее, чем когда мы о них слышим или читаем. Вообще для такого рода
ис-

==351 

торий люди, как правило, спешат придумать объяснения на скорую руку. Я
пришел к заключению, что в том, что касается бессознательного, нашего
знания и опыта всегда недостаточно для создания каких бы то ни было
теорий.

Я много путешествовал, и я бы очень хотел попасть в Рим, но всякий раз
чувствовал, что не смогу справиться с этим впечатлением. Впечатлений от
Помпеи уже оказалось более чем достаточно, я пресытился. Впервые я смог
посетить Помпею лишь после 1913 года, когда я уже кое-что знал об
античной психологии. В 1917 году я оказался на корабле, направлявшемся
из Генуи в Неаполь. Мы приближались к Риму, и я встал у перил. Там
вдалеке раскинулся Рим! Там был этот дымившийся еще очаг древней
культуры, это корневище, от которого берет свое начало западный —
христианский — мир. Античность еще жила здесь во всем своем беспощадном
великолепии.

Я всегда удивлялся людям, которые едут в Рим так, как если бы это был
Париж или Лондон. Безусловно, Рим, как и любой другой город, способен
принести эстетическое наслаждение, но если вы ощущаете рядом с собою
присутствие некоего властного духа, если на каждом шагу вы встречаете
что-то вам близкое и сокровенное, если здесь, у развалин стены, или там,
у колонны, вам чудятся знакомые лица, тогда это должно быть совсем
другое дело. Даже в Помпее я сталкивался с вещами неожиданными и
проблемами, разрешить которые я был не в силах.

В 1949 году, когда мне было уже много лет, я решил восполнить это
упущение, но когда я покупал билеты, со мной случился обморок. После
этого планы относительно римского путешествия были раз и навсегда
оставлены — ad acta*. 

сланы в архив (лат.).

==352 

ВИДЕНИЯ

В начале 1944 года я сломал ногу, после чего со мной случился инфаркт.
Когда я лежал без сознания, у меня был бред и видения — должно быть, это
началось, когда я находился на пороге смерти: мне давали кислород и
вводили камфору. Картины были столь ужасны, что мне уже казалось — я
умираю. Моя сиделка потом говорила мне: «Вы были как будто бы окружены
светом». Подобные явления иногда наблюдают у умирающих. Я достиг
какого-то предела и не знаю, был ли это сон или экстаз. Во всяком
случае, со мной начали происходить очень странные вещи.

Мне казалось, что я нахожусь высоко в небе. Далеко внизу, в чудесном
голубом свете, я увидел земной шар. Я видел материки, окруженные
темно-голубым пространством океана. У ног моих лежал Цейлон, впереди —
Индия. В мое поле зрения попадала не вся земля, но ее округлая форма
отчетливо различалась, и серебристые контуры ее блестели сквозь этот
чудесный голубой свет. Во многих местах шар казался пестрым или
темно-зеленым, как оксидированное серебро. Слева вдали широкой полосой
протянулась красно-желтая Аравийская пустыня, казалось, будто серебро
принимает там золотисто-красный оттенок. Еще дальше я видел Красное
море, а далеко-далеко сзади, «в крайнем левом углу», я смог различить
краешек

==353 

Средиземного моря. Мой взгляд был направлен главным образом туда.
Остальное все было неотчетливо. Я видел также снежные вершины Гималаев,
но они были скрыты туманом. «Вправо» я не смотрел вовсе. Я знал, что
собираюсь отправиться куда-то далеко от земли.

Потом уже я узнал, как высоко нужно находиться, чтобы видеть такое
огромное пространство: на полуторатысячеметровой высоте! Земля с такой
высоты — самое удивительное и волшебное зрелище из всего, что я
когда-либо видел.

Но через некоторое время я отвернулся. Я стал, скажем так, спиной к
Индийскому океану и лицом к северу. Но потом мне показалось, что я
повернулся к югу. Нечто новое возникло в моем поле зрения. В некотором
отдалении я увидел огромный темный камень, похоже, это был метеорит
величиной с дом, а может, и больше. Как и я, он парил в космосе.

Похожие камни я видел на побережье Бенгальского залива. Это был темный
гранит, который идет на постройку храмов. Мой камень был из такого
гранитного блока. В нем был вход, и он вел в маленькую прихожую. Справа
от входа на каменной скамейке сидел в позе лотоса черный индус. Он был
весь в белом, и он был совершенно неподвижен. Он ожидал меня. Две
ступеньки вели сюда. Слева на внутренней стене находились храмовые
ворота. Я увидел множество крошечных отверстий-углублений, каждое было
наполнено кокосовым маслом, и в каждом стоял горящий фитиль. Они
окружали дверь, образуя кольцо ярких огней. На самом деле я однажды уже
видел это, в храме Святого зуба, в Канди (Цейлон), дверь в храм была
окружена несколькими рядами масляных ламп.

Когда я приблизился к ступенькам, со мной случилась странная вещь: у
меня возникло чувство, что все, что было со мною прежде, — все это
сброшено. Все, что я планировал, чего желал и о чем думал, вся эта
фантасмагория

==354 

земного существования вдруг спала или была сорвана, и это было очень
больно. И все же что-то осталось: все, что я когда-либо пережил или
сделал, все, что со мною случалось, — все осталось при мне. Я мог бы
сказать: это было со мной, и это был я. Это было то, что меня
составляло, это была моя история, и я чувствовал, что это и есть я. «Я —
это все, что со мною происходило, и все, что я совершил».

Этот опыт принес мне ощущение крайнего ничтожества и — в то же время —
великой полноты. Не было более ничего, в чем бы я нуждался или чего бы я
желал, — ведь я уже прожил все, чем я был. Сперва мне казалось, будто во
мне что-то уничтожено, будто у меня что-то отнято. Но потом это прошло
бесследно. Я не жалел о том, что у меня отнято. Наоборот: со мною было
все, что меня составляло, и ничего другого у меня быть не могло.

Но меня занимало и нечто иное: когда я приблизился к храму, у меня
возникла увренность, что я сейчас войду в освещенную комнату и встречу
там всех тех людей, с которыми я действительно связан. Там я наконец
пойму — в этом я тоже был уверен, — что я собой представляю, каков мой
исторический контекст. Я узнаю, что было прежде меня, зачем явился я и
что это за общий поток, которому принадлежит и моя жизнь. Моя жизнь
часто казалась мне историей без начала и конца. Я ощущал себя каким-то
фрагментом, отрывком текста, который ничто не предваряло и за которым
ничто не последует. Мою жизнь словно вырвали из некой цепи, и все мои
вопросы остались без ответа. Почему все случилось именно так? Почему я
пришел именно с этими мыслями, а не с другими? Что я сделал с ними? Что
из всего этого следует? Я был уверен, что все узнаю, как только войду в
каменный храм. Я узнаю, почему все произошло так, а не иначе. Я встречу
там людей, которые знают ответы, — знают о том, что было прежде и что
будет потом.

Пока я обо всем об этом размышлял, случилось нечто, из-за чего я
вынужден был отвлечься. Снизу, оттуда, где

==355 

была Европа, явился вдруг некий образ. Это был мой доктор, вернее, его
лик в золотистом нимбе — словно в лавровом венке. Я его тотчас узнал:
«А, это же мой доктор, тот, что меня лечил. Только теперь он явился мне
в облике базилевса — царя Коса. Привычный мне образ был лишь временной
оболочкой. Теперь же он явился в своем изначальном облике».

Видимо, я тоже пребывал в своем изначальном облике, — хотя я не мог
видеть себя со стороны, я не сомневался, что так оно и есть. Когда он
предстал передо мною, между нами произошел безмолвный разговор. Мой
доктор был послан с земли с некой вестью: это был протест против моего
ухода. Я не имел права покидать землю, и я должен был вернуться. Как
только я осознал это, видение прекратилось.

Я был глубоко разочарован: теперь все стало казаться мне бессмысленным.
Напрасно я с такой болью освобождался от всех своих иллюзий и
привязанностей, и мне уже не позволено будет войти в храм, и я не узнаю
тех, с кем мне надлежит быть.

В действительности прошло еще добрых три недели, прежде чем я
окончательно вернулся к жизни. Я не мог есть — мой организм не принимал
пищу. Вид на город и горы с моей больничной койки казался мне
разрисованным занавесом с черными дырами или обрывком газеты с
фотографиями, которые ничего мне не говорили. Я думал с отчаянием:
«Теперь мне снова придется вернуться в эти ящики».

Мне так казалось из космоса, будто там за горизонтом выстроен
искусственный трехмерный мир, и каждый человек сидит там отдельно в
своем ящике. И я должен заново убедить себя, что такая жизнь чего-то
стоит! Эта жизнь и весь этот мир казались мне тюрьмой, и меня безумно
раздражало то обстоятельство, что я должен воспри-

==356 

нимать это как нечто вполне нормальное. Я был так рад освободиться от
всего этого, и теперь выходило/ что я — как все прочие — буду жить,
привязанный, в каком-то ящике. Когда я парил в пространстве, я был
невесом и ничто не связывало меня. И теперь это все в прошлом!

Все во мне восставало против доктора, вернувшего меня к жизни. И в то же
время я беспокоился о нем: «Видит Бог, его жизнь в опасности! Он явился
мне в своем изначальном облике! Тот, кто способен принять такой облик,
должен уйти из жизни, ибо он уже покинул "свой круг"!» Вдруг я осознал
страшную вещь: он должен умереть вместо меня. Я изо всех сил старался
объяснить ему это, но он упорно не понимал меня. В конце концов я
разозлился. «Почему он вечно притворяется, что он не знает, кто он
такой! Он — базилевс Коса! И он уже являлся в этом облике. Он хочет
заставить меня поверить, будто он не знает об этом!» Это меня
раздражало. Моя жена выговаривала мне: зачем я веду себя с ним так
недружелюбно. Она была права, но я не мог ему простить притворства и
неведения. «Боже мой, он должен быть так осторожен! Он не имеет права
быть столь безрассуден. Я ведь хочу ему сказать, чтобы он позаботился о
себе». Я был убежден в том, что ему угрожает опасность, — именно потому,
что узнал его в облике царя Коса.

Фактически я был его последним пациентом. 4 апреля 1944 года — я все еще
помню эту дату — мне было разрешено впервые сесть в постели, и в этот
день мой доктор слег и больше уже не оправился. Я слышал, что его мучили
приступы лихорадки. Вскоре он умер от сепсиса. Он был хороший врач, в
нем было даже что-то гениальное. Иначе он бы не явился ко мне как
базилевс Коса.

Тогда, в те несколько недель, я жил в странном ритме. Днем я обычно
пребывал в депрессии. Я был слаб и жалок, я едва ли мог пошевелиться. Я
был полон жалости к себе, 

==357 

и я знал: я снова в этом унылом сером мире. К вечеру я засну, но едва ли
просплю до полуночи. Затем я проснусь и буду лежать без сна до часу,
однако я буду чувствовать себя иначе. Это будет своего рода экстаз. Мне
будет казаться, будто я парю в пространстве, будто я скрыт в недрах
вселенной, в совершенной пустоте и совершенном блаженстве. «Это и есть
вечное блаженство, — думал я. — И это невозможно рассказать, так это
прекрасно!»

Все вокруг меня тоже казалось мне заколдованным. В это время сиделка
разогревала мне какую-то еду, потому что только в эти минуты я мог есть
и ел с аппетитом. Какое-то время я думал, что она — старая еврейка —
много старше, чем на самом деле, и что она готовит мне ритуальные
кошерные блюда, и что на голове у нее какой-то голубой платок. Сам же я
был — так мне казалось — в Пардес-Римоним, в гранатовом саду, и там
происходила свадьба Тифэрет и Малхут. Еще я был Раби Шимоном бен Иохаи,
чей мистический брак праздновали сейчас. Это было именно так, как это
изображали каббалисты. Я не могу рассказать, как это было удивительно. Я
только твердил себе: «Это гранатовый сад! И здесь сейчас празднуют
соединение Малхут и Тифэрет!» Я не знаю точно, какова была моя роль. Но
я чувствовал себя так, будто я сам и есть — это празднество, и я
испытывал блаженство.

Постепенно отзвуки событий в гранатовом саду умолкли во мне. Затем
последовало заклание пасхального агнца в празднично украшенном
Иерусалиме. Я не в состоянии описать это, но это было прекрасно. Был
свет, и были ангелы. И я сам был Agnus Dei.

Затем и это исчезло, и явился новый образ, последнее видение. Я дошел до
конца широкой долины и оказался перед цепью покатых холмов. Все вместе
это составляло античный амфитеатр. Он чудесно смотрелся на фоне зеленого
пейзажа. И здесь, в этом театре, праздновали иерогамос. Танцовщики и
танцовщицы выходили на помост и

==358 

на убранном цветами ложе представляли иерогамос Зевса и Геры, как это
описано в «Илиаде».

Все это было великолепно, и я ночи напролет пребывал в совершенном
блаженстве, а кругом меня была толпа всевозможных образов. Но постепенно
мотивы смешались и стали размытыми. Обычно видения длились не больше
часа, потом я снова засыпал, а утром я просыпался с мыслью: «Ну вот,
опять это серое утро, опять этот серый мир с его ящиками! Какой кошмар,
какое безумие!» Те мои ночные состояния были столь фантастичны, что в
сравнении с ними этот мир казался до смешного нелепым. Но по мере того,
как жизнь возвращалась ко мне, видения блекли и спустя три недели
прекратились совсем.

Но красоту их, силу и яркость передать невозможно. Я никогда, ни до, ни
после, не испытывал ничего подобного. И какой контраст между ночью и
днем: меня мучительно раздражало все вокруг, все было слишком грубо,
слишком материально, слишком тяжеловесно, повсюду были эти узкие
стесняющие рамки. Я не мог понять смысла и назначения этих ограничений,
но во всем этом была какая-то гипнотическая сила, заставлявшая верить,
что это и есть мир действительный — вот это ничтожество! И хоть в чем-то
главном моя вера в мир была восстановлена, я никогда более не мог
избавиться от ощущения, что эта «жизнь» — лишь некий фрагмент бытия,
нарочито разыгрываемый в трехмерной, словно наскоро сколоченный ящик,
вселенной.

Было еще нечто, что я помнил отчетливо. Вначале, когда мне представлялся
гранатовый сад, я попросил прощения у сиделки: мне казалось, что я
причиняю ей вред. Пространство вокруг меня казалось мне сакральным, для
других же это могло быть опасно. Она, конечно же, не поняла меня. Для
меня же здесь свершалось священнодействие, сам воздух был наполнен
таинством, я боялся, что это может стать невыносимым для других. Поэтому
я просил прощения — я ничего не мог поделать. Я понял тогда, 

==359 

почему с присутствием Святого Духа связывают некий «аромат». Это было
именно так. Самый воздух был исполнен неизъяснимой святости, и все
свидетельствовало о том, что здесь происходит Mysterium Coniuntionis.

Я никогда не думал, что со мной может произойти что-то подобное, что
вообще возможно вечное блаженство. Но мои видения и мой опыт были
совершенно реальны, им неоткуда было взяться, все в них абсолютно
объективно.

Мы боимся и избегаем разного рода вторжений «вечности» в нашу
обыденность, но я могу описать свой опыт лишь как блаженное ощущение
собственного вневременного состояния, когда настоящее, прошлое и будущее
слиты воедино. Все, что происходит во времени, все, что длится,
предстало вдруг как некое целое. Не было более временного следования, и
вообще ничто не могло быть измерено в понятиях времени. Если бы я и смог
описать этот опыт, то лишь как состояние, состояние, которое можно
ощутить, но вообразить невозможно. Разве я могу вообразить, что я
существую одновременно — вчера, сегодня и завтра? Тогда обязательно
будет что-то, что еще не началось/ что-то, что происходит сейчас, и еще
что-то, что уже закончено, и все это — вместе, все — едино. Я же
чувствовал лишь некую сумму времен, радужную оболочку, в которой было
сразу и ожидание начала, и удивление от того, что происходит, и
удовлетворение или разочарование исходом. Я сам был неотделим от всей
этой целостности, и все же я наблюдал это совершенно объективно.

Подобное чувство объективности я испытал еще однажды. Это случилось
после смерти моей жены. Я увидел ее во сне, и этот сон был как видение.
Она стояла далеко от меня и пристально на меня глядела. Она была в
лучшем своем возрасте — ей было лет тридцать, и на ней было платье,
которое много лет назад сшила для нее моя кузи-

==360 

на-медиум. Кажется, это было самое красивое платье из всех, что она
когда-либо носила. Она была не весела, не печальна, она все знала и все
понимала, в ней не было ни малейшего чувства, так/ будто чувства — это
некая пелена, которую сняли с нее. Я знал, что это не она, а портрет,
который она для меня приготовила и передала. Здесь было все: начало
наших отношений, все, что произошло с нами за 53 года, ее конец.
Оказавшись лицом к лицу с подобной целостностью, человек становится
бессловесным, потому что едва ли в состоянии постигнуть это.

Ощущение объективности, которое я испытывал в этом сне и в своих
видениях, происходит от свершившейся индивидуации. Оно означает
отстраненность от всякого рода оценок и от того, что мы зовем
эмоциональными привязанностями. Для человека эти привязанности значат
очень много. Но они всегда несут в себе проекцию, некое субъективное
смещение угла зрения, и необходимо устранить его, чтобы достичь
объективности и самодостаточности. Эмоциональные связи — это наши
желания, они влекут за собою принуждение и несвободу. Мы чего-то ожидаем
от других и тем самым ставим себя в зависимость от кого-то. Объективное
знание, как правило, скрыто за эмоциональным отношением, и в этом суть.
И только объективное знание делает возможным действительное духовное
соединение.

После болезни у меня начался период плодотворной работы. Большое число
принципиальных для меня работ было написано именно тогда. Знание или
новое видение вещей — после того, как я пережил свое от них отделение, —
требовали от меня иных формулировок. Я уже не старался доказать свое, но
отдался во власть потока мыслей. И проблемы приходили ко мне одна за
другой, принимая конкретную форму.

Но после болезни я приобрел и другое качество. Я назвал бы это
утвердительным отношением к бытию, безусловным

==361 

«да» всему, что есть, без каких бы то ни было субъективных протестов. Я
принимал условия существования такими, какими я видел их, такими, какими
я их понимал, и я принимал себя самого таким, каким мне суждено быть. В
начале болезни у меня было такое чувство, что в моих отношениях с этим
миром не все благополучно и что я в некоторой степени несу
ответственность за это. Но каждый, кто идет по этому пути, кто проживает
свою жизнь, неизбежно делает свои ошибки. От ошибок и опасностей не
застрахован никто. Можно полагаться на какой-то путь и считать его
надежным. И этот путь окажется смертельным. Там не произойдет ничего,
понастоящему — ничего! Надежный и проверенный путь — это путь к смерти.

Лишь после болезни я понял, как важно утвердиться в собственной судьбе.
Наше «я» проявляет себя обычно в ситуациях непредсказуемых,
непостижимых. Это «я», которое способно терпеть, способно принять
правду, способно справиться с миром и судьбой. Только в таких случаях
наши поражения становятся победами. И тогда ничто не в состоянии нам
помешать — ни извне, ни изнутри. Тогда наше «я» способно устоять в
потоке жизни, в потоке времени. Но это верно лишь в том случае, если мы
не намерены и не пытаемся вмешиваться в ход своей судьбы.

Еще я понял, что некоторые свои мысли надлежит принимать как должное, их
ценность в том, что они есть. Категории истинного и ложного, разумеется,
присутствуют всегда, но они не всегда обязательны и не всегда применимы.
Наличие таких мыслей само по себе более важно, чем то, что мы об этом
думаем. Но и это — то, что мы думаем, — не должно подавлять, как не
должно подавлять любое проявление своего «я».

==362

О ЖИЗНИ ПОСЛЕ СМЕРТИ

Все, что я могу рассказать вам о потустороннем, о жизни после смерти,
все это — воспоминания. Это мысли и образы, которыми я жил, которые меня
преследовали. В определенном смысле они составляют основание моих работ,
ведь работы мои — не что иное, как вновь и вновь предпринимаемые попытки
ответить на вопрос: каким же образом связаны то, что «здесь», и то, что
«там»? Однако я никогда не писал о жизни после смерти expressis verbis*,
иначе мне пришлось бы как-то обосновать мои соображения, а этого я
сделать не могу. И все же я сейчас расскажу об этом.

Но и в этом случае я буду все-таки «рассказывать сказки», я буду
мифологизировать. Возможно, человеку нужно побывать в непосредственной
близости к смерти, тогда у него появится необходимая для таких вещей
свобода и раскованность. Хочу ли я, не хочу ли я какой-нибудь жизни
после смерти — прежде всего я не хотел бы культивировать в себе подобные
идеи. Но я должен сказать, что на самом деле, независимо от моих желаний
и поступков, я все равно думаю об этом. Я не знаю, что здесь правда, 

Отчетливыми словами, здесь: вполне отчетливо (лат.).

==363 

что — ложь, но эти мысли существуют и вполне могут оформиться, если
только из каких-нибудь рассудочных соображений я не стану подавлять их.
Предубежденность обкрадывает психическую жизнь, нанося непоправимый
ущерб всем ее проявлениям, и я знаю слишком мало, чтобы иметь
возможность каким-то образом этот ущерб откорректировать. Критическое
вмешательство рассудка, возможно, многое бы прояснило в этом — как и в
большинстве других мифологических представлений, но не исключено, что
оно же редуцировало бы их вплоть до полного исчезновения. Дело в том,
что в наши дни люди во множестве идентифицируют себя исключительно со
своим сознанием и воображают, что они есть то, что они о себе знают. Но
всякий, кто как угодно поверхностно знаком с психологией, скажет вам,
сколь ограниченно это знание. Рационализм и доктринизм суть болезни
нашего времени; они предполагают, что знают все ответы. Но нам еще
предстоит открыть все то, что наше нынешнее ограниченное знание
исключает как невозможное. Наши понятия о пространстве и времени очень
приблизительны, и существует огромное поле для всякого рода отклонений и
поправок. Зная все это, я не могу не прислушиваться к странным мифам
моей души и внимательно наблюдаю за всем, что происходит вокруг, вне
зависимости от того, соответствует ли это моим теоретическим
предпосылкам.

К сожалению, мифологическая сторона человеческой природы сегодня в
сильной степени редуцирована. Человек более не порождает сюжеты. Он себя
многого лишает, потому что это очень важно и полезно — говорить о вещах
непостижимых. Это похоже на то, как мы сидим у огня и, покуривая трубку,
говорим о привидениях.

Что в действительности означают мифы или истории о жизни после смерти,
какого рода реальность скрывается за ними — мы, конечно, не знаем. Мы не
можем сказать, 

==364 

имеют ли они какую-либо ценность, помимо того, что являют собою
несомненную антропоморфическую проекцию, направленную извне. Мы должны
отдавать себе отчет в том, что нельзя и невозможно с уверенностью
говорить о вещах, которые выше нашего понимания.

Мы не можем представить себе другой мир, другие обстоятельства иначе,
чем по образу и подобию того мира, в котором мы живем, который
сформировал наш дух и определил основные предпосылки нашей психики. Мы
строго ограничены своей внутренней структурой и всем своим существом,
всеми своими помыслами привязаны к этому нашему миру. Мифологическое
сознание способно перешагнуть через все это, но научное знание не может
себе этого позволить. Для разума вся эта мифология — чистая спекуляция.
Но для души она целебна, и существование наше без этого стало бы плоским
и бледным. И нет никаких оснований так себя обкрадывать.

Парапсихология полагает вполне удовлетворительным то доказательство
существования жизни после смерти, которое состоит в некой манифестации
усопших: они заявляют о себе — как призраки или через медиума — и
сообщают вещи, знать о которых могут лишь они. Но даже тогда, когда
такие случаи верифицируются, остается вопрос, был ли этот призрак или
этот голос идентичен с покойником или это некая проекция
бессознательного, и тогда вещи, о которых говорил голос, — были они
ведомы мертвому или же проходят по ведомству бессознательного.

Но даже если отбросить в сторону все рациональные аргументы, фактически
запрещающие нам уверенно говорить о подобных вещах, остаются еще люди,
которые нуждаются в этом, и уверенность в том, что жизнь их продолжится
за пределом настоящего существования, значит

==365 

для них очень много. Она заставляет их жить более разумно и спокойно.
Если человек имеет в своем распоряжении целую вечность, к чему тогда эта
бессмысленная спешка?

Разумеется, не всякий думает так. Есть люди, которые не нуждаются в
бессмертии и которых пугает сама мысль о том, что десятки тысяч лет они
будут сидеть на облаке и играть на арфе! А еще есть люди, и их немало, с
которыми жизнь обошлась так жестоко или которым гак опротивело
собственное существование, что ужасный конец предпочитают они
бесконечному ужасу. И все же в большинстве случаев вопрос о бессмертии
так важен и так непосредственно связан с бытием, что мы должны
постараться составить об этом определенное представление. Но каким
образом?

Я предполагаю, что мы можем сделать это с помощью тех неясных образов,
которые посылает бессознательное в наши сны, например. Обычно мы
оставляем их без внимания, как вопрос, на который невозможно ответить.
Этот скептицизм вполне понятен, но я предложу вам следующие соображения:
Если существует что-то, чего мы не можем знать, мы не должны
рассматривать это как интеллектуальную проблему. Например, я не знаю,
почему и как возникла вселенная, и никогда этого не узнаю. Поэтому я не
должен из этого вопроса делать для себя научную или интеллектуальную
проблему. Но когда представление об этом дается мне — в сновидении или в
мифологической традиции, — я не могу пройти мимо. Я должен на этих
основаниях создать некую концепцию, даже если она так и останется
гипотезой, которую я никогда не смогу доказать.

Человек должен иметь возможность сказать, что он сделал все, что в его
силах, чтобы иметь какое-то представление о жизни после смерти или некий
образ такой жизни, даже если это станет признанием его бессилия. Но не
сделать это — значит лишить себя чего-то важного. Потому

==366 

что в этом вопросе обнаруживает себя вековое наследие человечества,
полный тайной жизни архетип, необходимая составляющая той цельности,
которая и есть наша личность, мы сами. Разум устанавливает границы —
слишком узкие, он приемлет только известное, и то с ограничениями. И
такая жизнь — в известных рамках — выдает себя за жизнь действительную.
Но наша ежедневная жизнь не умещается в рамках сознания, без нашего
ведома в нас живет бессознательное. И чем более преобладает критическое
ratio, тем скуднее жизнь, когда же мы осознаем свое бессознательное,
свои мифы, жизнь наша становится богаче и разнообразнее. Абсолютная
власть разума сродни политическому абсолютизму: она уничтожает личность.

Бессознательное дает нам некий шанс, что-то сообщая или на что-то
намекая своими образами. Оно способно обнаруживать перед нами знание,
традиционной логике недоступное. Вспомните феномены синхронности,
предчувствия или сны, которые сбывались!

Однажды я возвращался домой из Боллингена. Это случилось во время второй
мировой войны. У меня была с собой книга, но читать я не мог: с того
момента, как поезд тронулся, меня стал преследовать образ какого-то
утопленника. Это было воспоминание о несчастном случае, который
произошел, когда я служил в армии. За все время поездки я никак не мог
освободиться от него. Мне стало не по себе, и я подумал: «Что случилось?
Это не к добру!»

Я вышел в Эрленбахе и пошел домой, все еще обеспокоенный этим моим
воспоминанием. В саду играли дети моей второй дочери. Ее семья жила
тогда с нами, во время войны они возвратились в Швейцарию из Парижа.
Дети, казалось, были чем-то расстроены, и когда я спросил: «Что
случилось?» — они рассказали, что Адриан (тогда — младший из мальчиков)
упал в воду с лодочного причала. Там было довольно глубоко, а он толком
не умел плавать, — он чуть не утонул. Его вытащил старший брат. Это

==367 

происходило как раз в то время, когда я ехал в поезде и мое воспоминание
преследовало меня. Итак, бессознательное послало мне некий знак. Почему
же в таком случае оно не может сообщать мне о чем-нибудь другом?

Нечто подобное произошло со мною накануне смерти одной из родственниц
моей жены. Мне снилось, что постелью моей жены была глубокая яма с
каменными стенами. Это была могила, и в ней было что-то от античных
могильников. Потом я вдруг услышал глубокий вздох — так, будто отлетела
чья-то душа. Образ моей жены вдруг явился из ямы. Она была в белом
платье с вышитыми на нем странными черными знаками. Я проснулся,
разбудил жену и посмотрел, который час. Было три часа утра. Сон был так
необычен, я сразу заподозрил, что он означает чью-то смерть. В семь
часов мы узнали, что в три часа утра умерла двоюродная сестра моей жены.

Мы часто получаем некое предупреждение, но не узнаём его. Так, однажды
мне приснился сон, будто я нахожусь на какой-то garden party". Я увидел
там мою сестру и очень удивился — несколько лет назад она умерла. Там
находился также мой покойный друг. Все прочие были мои ныне
здравствующие знакомые. Но мою сестру сопровождала дама, которую я
хорошо знал, и даже во сне я понял, что она, должно быть, скоро умрет.
«Она уже отмечена», — подумал я. Во сне я точно знал, кто она и где
живет — она жила в Базеле. Но проснувшись, я, как ни старался, уже не
мог вспомнить, кто это, хотя все события сна еще стояли у меня перед
глазами. Я перебрал всех своих базельских знакомых, надеясь вспомнить,
кто же это был. Ничего не помогало!

Несколько недель спустя я узнал о смерти одной моей приятельницы. Я
тотчас понял, что это была она — жен- 

светский прием в саду (англ.).

==368 

щина, которую я видел во сне и не мог вспомнить. Между тем я хорошо знал
ее и помнил мельчайшие детали, долгое время она была моей пациенткой.
Пытаясь вспомнить женщину из сна и перебрав всех своих знакомых, я забыл
о ней, хотя на самом деле должен был подумать о ней в первую очередь.

Когда подобные вещи происходят, мы начинаем испытывать трепет перед
разного рода возможностями и способностями бессознательного. Нужно
только сохранять осторожность и помнить, что такого рода «сообщения»
всегда субъективны. Они могут иметь некоторое отношение к реальности, но
могут и не иметь. Однако у меня была возможность убедиться в том, что те
построения, которые возникали у меня на основании таких «подсказок»
бессознательного, в значительной мере себя оправдали. Естественно, я не
собираюсь составить книгу из подобного рода откровений, однако я должен
признать, что у меня есть свой «миф», и это он заставляет меня снова и
снова обращаться к этим вопросам. Миф — самая ранняя форма знания. Когда
я говорю о том, что происходит после смерти, я делаю это по внутреннему
побуждению и не могу идти дальше снов и мифов.

Конечно, можно с самого начала объявить, что мифы и сны, связанные с
тем, что происходит после смерти, не что иное, как компенсаторные
фантазии, заложенные в самой природе: всякая жизнь желает вечности. Я
могу возразить лишь одно — и это тоже миф.

При всем при том существует мнение, что по крайней мере какая-то часть
психэ не подчинена законам пространства и времени. Научное подтверждение
тому — известные эксперименты Дж. Б. Раина*. Помимо множества случаев
спонтанных предчувствий, внепрос- 

Дж. Б. Раин — американский психолог, проводил серию экспериментов по
внепространственным ощущениям. — Прим. Л. Я.

==369 

транственных ощущений и т. п., те примеры, о которых я рассказал вам,
доказывают, что психэ подчас функционирует по ту сторону пространства,
времени и законов причинности. Это говорит о том, что наши понятия о
пространстве, времени, а значит, и причинности — неполны. Целостная
картина мира требует по крайней мере еще одного измерения, иначе очень
многое остается непонятым и необъяснимым. Именно поэтому рационалисты и
по сей день настаивают на том, что парапсихологических явлений не
существует в действительности, ведь на этом шатком основании держится их
мироустройство. Если же такого рода феномены вообще имеют место,
рационалистическая картина мира, очевидно, перестает удовлетворять: она
неполна. Тогда возможность существования другой реальности становится
неизбежной проблемой, и нам приходится смотреть в лицо той очевидности,
что наш мир, с его временем, пространством и причинностью, за собою —
или под собою — скрывает иной порядок вещей, где не существует «здесь» и
«там», «раньше» и «позже». Я убежден в том, что по меньшей мере части
нашего психического существа присуща релятивность времени и
пространства. Она кажется абсолютной, как скоро мы удаляемся от
сознательных процессов.

Не только мои собственные сны — случалось, что и сны других, — помогали
мне формировать, корректировать и подтверждать мои представления о жизни
после смерти. Я придаю особое значение сну, который приснился моей
ученице, шестидесятилетней женщине, за два месяца до смерти. Она
оказалась на том свете, и там был школьный класс, и за первыми партами
сидели ее покойные уже подруги. Все чего-то ждали. Она осмотрелась,
отыскивая глазами учителя или лектора, но никого не нашла. Нако-

==370 

нец она поняла, что она сама и есть тот самый лектор, потому что все
умершие после смерти дают отчет о своем жизненном опыте. Мертвых это в
высшей степени интересовало, словно события и впечатления земной жизни
здесь что-то решали или могли на что-то повлиять.

Во всяком случае, в этом сне присутствовала самая необычная аудитория,
которую только можно себе вообразить: здесь были горячо заинтересованы в
последнем психологическом исходе человеческой жизни, никоим образом не
замечательной, и исход ее никакого интереса не представлял — для нас по
крайней мере. Но если предположить, что эта «аудитория» существует вне
времени, тогда «завершение», «событие» и «развитие» становятся какими-то
сомнительными понятиями, какими-то невозможными, недостающими
состояниями, и вполне понятно жгучее любопытство, к ним обращенное.

К моменту этого сна женщина боялась смерти и делала все возможное, чтобы
отогнать самую мысль о ней. Но смерть — предмет слишком важный, особенно
для стареющего человека, когда это перестает быть, скажем так,
отдаленной возможностью, когда он стоит вплотную перед этим вопросом, и
он вынужден дать ответ. Но для этого ему нужен некий миф о смерти,
потому что «здравый смысл» не подсказывает ничего, кроме ожидающей его
черной ямы. Миф же способен предложить иные образы, благотворные и
полные смысла картины жизни в стране мертвых. Если он в них верит или
хотя бы слегка доверяет, он столь же прав или не прав, как тот, кто не
верит в них. Отвергнувший миф, шагает в ничто, тот же, кто следует
архетипу, идет по дороге жизни и полон жизни даже в момент смерти.
Безусловно, оба остаются в неведении, но один живет наперекор своему
инстинкту, другой — в согласии с ним. Разница значительна, и
преимущество последнего очевидно.

==371 

Сами по себе бессознательные образы «бесформенны», и нужен человек,
нужен контакт с сознанием, чтобы они — эти образы — превратились в
«знание». Когда я начинал работать с бессознательным, я обнаружил, что в
моих фантазиях много места занимают фигуры Саломеи и Ильи. Потом они
отошли на задний план, но примерно через два года появились вновь. Как
это ни странно, но они совершенно не изменились, они говорили и
поступали так, будто ничего за это время не произошло. Это была одна из
самых невероятных вещей, когда-либо случавшихся со мною. Я как бы все
начал сначала, я стал им все объяснять и все рассказывать. Это было
поразительно. Только потом я понял, что же произошло: в этом промежутке
оба они погрузились в бессознательное — в безвременье. Они оставались
там, не входя в контакт с сознанием, не ведая о том, что происходило в
этом мире.

Довольно рано я понял, что я словно в чем-то наставляю эти образы из
бессознательного, или «души умерших», — их подчас трудно различить.
Впервые я осознал это во время путешествия на велосипеде по верхней
Италии в 1911 году. Я ехал со своим другом, и возвращались мы через
Павиа к Ароне, в долине Маджоре мы заночевали. Мы намеревались и дальше
ехать вдоль озера, а затем через Тессин — в Файдо, где предполагали
сесть на цюрихский поезд. Но в Ароне мне приснился сон, который
расстроил все наши планы.

Во сне я видел себя в некоем собрании, где находились души умерших, и я
испытывал к ним те же чувства, что гораздо позже посетили меня в храме
из черного камня в моем видении 1944 года. Они разговаривали между собой
на латыни. Господин в завитом парике обратился ко мне и задал какой-то
сложный вопрос, суть которого я, проснувшись, вспомнить не смог. Я
понял, о чем речь, но не

==372 

владел латынью до такой степени, чтобы ответить ему, — и мне стало так
стыдно, что я проснулся с ощущением своего позора.

В момент пробуждения я подумал о книге, над которой работал тогда
(«Метаморфозы и символы либидо»), и я испытывал такое унижение из-за
того, что не смог ответить/ что тотчас же сел на поезд и отправился
домой, чтобы продолжить работу. Я бы не смог оставаться здесь и потерять
еще три дня. Я должен был работать и найти ответ.

Лишь много позже я понял смысл сна и мою реакцию на него. Господин в
парике был своего рода духом предков, духом мертвых, он обращался ко мне
с вопросами — и я не смог ответить! Тогда еще было слишком рано, я еще
был не готов, но я смутно чувствовал, что в своей книге я отвечаю на тот
же вопрос. Этот вопрос был задан моими — в прямом смысле — духовными
праотцами, в надежде и в ожидании, что от меня они услышат то, что стало
известно людям после их ухода. Если вопрос и ответ уже были произнесены
в вечности и всегда оставались там, тогда никакого усилия с моей стороны
не требовалось и ответ мог быть найден в любом другом столетии. Кажется,
что в самом деле в природе существует беспредельное знание, а оно
существует всегда, вот только осознается оно всякий раз в свое время.
Все равно как человек — может жить многие годы, имея самое поверхностное
представление о каких-то вещах, но наступает момент, когда он вдруг
осознает их с особой отчетливостью.

Гораздо позже, когда я писал «Septem sermones...», мертвые снова
обращали ко мне свои вопросы. Они пришли, по их словам, «из Иерусалима,
где не нашли того, что искали». Тогда это меня удивило, ведь принято
думать, что они знают много больше, чем мы, и христианская Церковь

==373 

учит нас, что в «той» жизни мы встретим Бога. Однако в моем случае души
мертвых «знали» только то, что им было известно в момент смерти, и
ничего кроме этого. Отсюда их стремление проникнуть в человеческую жизнь
и человеческое знание. Мне часто кажется, что они стоят у нас за спиною
и ждут разрешения своих вопросов и разрешения наших судеб. Мне казалось,
что для них от этого зависело все — от того, какие ответы они получат на
свои вопросы, т. е. они зависели от тех, кто жил после них в этом
меняющемся мире. Мертвые вопрошали так, как если бы все знание, или, я
бы сказал, всезнающее сознание, не находилось в их распоряжении, но
принадлежало только живым — телесным — душам. Поэтому дух живой (так мне
кажется) имеет преимущество перед духом отлетевшим по крайней мере в
одном пункте, а именно — в способности получать ясные и законченные
представления о чем бы то ни было. Трехмерный мир во времени и
пространстве представляется мне системой координат: то, что здесь
различается как ось ординат и ось абсцисс, там, в вечности, может
выглядеть/ как некий первоначальный образ с «рассеянным фокусом», может
быть, как рассеянное «облако сознания» вокруг архетипа. Но система
координат необходима для того, чтобы возможно было различать дискретные
элементы содержания. Любая такая операция кажется нам немыслимой в
состоянии «рассеянного всезнания» или некоего безличного сознания, в
котором отсутствует пространственно-временная определенность. Познание,
как и размножение, предполагает наличие противоположностей: здесь — там,
верх — низ, до — после.

Если бы сознательное существование возможно было после смерти, оно бы,
как мне кажется, развивалось в том же направлении, что и «коллективное
сознание» челове-

==374 

чества, которое всегда имеет некий верхний — хоть и варьируемый —
предел. Многие люди до самой смерти пребывают ниже своих потенциальных
возможностей и, что важнее, ниже уровня, который в тот же исторический
момент времени достигнут другими. Отсюда их потребность достигнуть после
смерти той степени осознанного восприятия явлений, которой они не смогли
достичь при жизни.

Я пришел к этому заключению, изучая сны о мертвых. Однажды я видел во
сне, будто я навестил друга, который умер две недели назад. При жизни он
никогда не выходил за рамки общепринятых, традиционных представлений и
всегда удерживался от всяческой рефлексии. В моем сне он жил на холме,
напоминавшем Туллингеров холм близ Базеля. Там находился старинный
замок, стены которого создавали кольцо вокруг площади, где стояла
маленькая церковь и какие-то одноэтажные постройки. Мне это напомнило
площадь перед замком Рапперсвиль. Стояла осень. Листья вековых деревьев
уже окрасились в золотистые тона, и весь пейзаж был словно прояснен
мягким солнечным светом. Мой друг сидел за столом со своею дочерью,
которая изучала психологию в Цюрихе. Я знал, что она говорила с ним о
психологии. Он был столь увлечен тем, что она ему рассказывала, что едва
поприветствовал меня легким движением руки, будто хотел сказать: «Не
мешай мне!» Этот знак приветствия стал и знаком прощания.

Сон таким странным образом дал мне понять, что друг мой реализует теперь
истинную природу своего психического существа — то, чего никогда не мог
сделать при жизни. Образ этого сна напомнил мне затем финал II части
«Фауста»: Святые отшельники, ютящиеся по ступенчатым уступам горы*. Эти
святые отшельники, надо думать, яв- 

Фауст, ч. II, акт IV, ремарка.

==375 

ляют собой различные взаимодополняющие и превосходящие друг друга
ступени развития.

У меня был и другой опыт, связанный с развитием души после смерти. Это
было примерно через год после смерти моей жены. Однажды ночью я внезапно
проснулся с ощущением того, что я с женой нахожусь на юге Франции, в
Провансе, что я провел там с нею целый день. Она собирала материалы о
Граале. Это показалось мне не лишенным смысла: она умерла, не успев
закончить эту работу.

Объяснение на субъективном уровне, будто моя жена еще не завершила
работу, которую должна была исполнить, ничего нового мне не говорило, я
это и так знал. Но мысль о том, что моя жена и после смерти продолжала
работать и совершенствоваться — как ни понимай это, — казалась мне
полной значения; этот сон принес мне некое целительное успокоение.

Такого рода представления, конечно, некорректны и неудовлетворительны,
они подобны плоской проекции или же, наоборот, — четырехмерной модели
трехмерного тела. Они используют для наглядности определения трехмерного
мира. Математика не раздражает тот факт, что обозначаемые им отношения
превосходят эмпирическое понимание. Сходным образом дисциплинированное
воображение, создавая модель непостижимого мира, базируется на
эмпирических данных, т. е. пересказах снов. Этот свой метод я называю
методом «необходимых показаний». Он воплощает принцип амплификации в
толковании снов; его легко продемонстрировать на большом количестве
такого рода «показаний».

Единица — первая цифра некоего единства. Но она же и «единство» само по
себе/ она обозначает и «едино», и «всеедино», и «единственность», и
«недвойственность», единица — это не только число, но философская идея,
некий архетип, божественный атрибут, монада. Для чело-

==376 

веческого разума вполне естественно делать подобные заключения, но в то
же время наш разум детерминирован и ограничен своими представлениями о
единице и ее импликациях. Другими словами, наше определение не
произвольно, но продиктовано самою природой единицы, и потому оно
необходимо. Теоретически возможна аналогичная операция с каждым из
последующих чисел, но на практике мы очень быстро заходим в тупик,
поскольку с возрастанием количества все более усложняется содержание,
которое мы наконец уже просто не в состоянии исчислить и осознать.

Каждое последующее единство обладает новыми качествами. Так, особенность
числа «4» состоит в том, что с ним может быть решено уравнение четвертой
степени, но уже уравнение пятой степени — нет. «Необходимым показанием»
для числа «4», будет то, что, кроме всего прочего, оно венчает
предыдущую последовательность чисел. Поскольку каждое следующее единство
приобретает еще одно или несколько математических свойств, последующие
показания все более и более усложняются, наконец, они уже не могут быть
сформулированы.

Бесконечная последовательность натуральных чисел соответствует
бесконечному количеству индивидуальных созданий. Это бесконечное
количество состоит из индивидуумов, и уже свойства десяти первых
показывают — если они вообще что-то показывают — некую абстрактную
космогонию. Но свойства чисел одновременно являются качествами материи,
и определенные уравнения способны предсказать ее поведение.

Я могу утверждать, что, помимо математических по природе своей
выражений, существуют и другие, которые самым непостижимым образом
соотносятся с реальностью. Я имею в виду, например, порождения нашей
фантазии, которые, в силу их большой частотности, можно

==377 

рассматривать как consensus omnium*, архетипические мотивы. Как есть
математические уравнения, о которых нельзя сказать, каким именно
физическим реальностям они соответствуют, так есть и мифологическая
реальность, о которой мы не можем сказать, с какой психической
реальностью она соотносится. К примеру, уравнения, управляющие
турбулентностью разогретых газов, существовали задолго до того, как эти
процессы были досконально изучены. Подобным же образом с давних пор
существуют мифологемы, определявшие течение некоторых скрытых от
сознания процессов, названия которым мы смогли дать лишь сегодня.

Тот уровень сознания, который уже был когда-то достигнут, составляет,
как мне кажется, верхний предел знания, доступного мертвым. Возможно,
поэтому земной жизни придается такое значение и так важно, что «уносит с
собой человек», умирая. Только в этой, земной и противоречивой жизни
достигается высшая ступень сознания. В этом я вижу метафизическую задачу
человека/ и она не может быть выполнена без «мифологизирования». Миф —
это неизбежное связующее звено между знанием бессознательным и
сознательным. Безусловно, бессознательное знает больше, но это знание
особого рода, это знание, которое существует в вечности, безотносительно
к «здесь» и «сейчас», непереводимое на наш рациональный язык. Только в
случае амплификации наших «показаний», как это было показано выше на
примере числительных, оно становится доступно вашему пониманию, оно
открывается нам под новым углом зрения. И с каждым удачным толкованием
сна мы повторяем этот процесс и 

общепринятое мнение (лат.).

==378 

утверждаемся в этом знании. Поэтому так важно, обращаясь к снам,
освободиться от предвзятых, доктринерских установок. Как только мы
обнаруживаем определенную «монотонию толкований», мы должны признать,
что в наших интерпретациях существует некоторая предубежденность, а
значит, они бесплодны.

При том, что невозможно найти удовлетворительных доказательств
бессмертия души и продолжения жизни после смерти, существуют явления,
которые заставляют об этом задумываться. Я принимаю их как возможные
отсылки, но не осмеливаюсь приписывать им качество абсолютного знания.

Однажды ночью я лежал без сна и размышлял о внезапной смерти одного
моего друга, чьи похороны происходили за день до этого. Эта смерть
потрясла меня. Вдруг у меня возникло чувство, что он здесь, в этой
комнате. Мне показалось, будто он стоит в изножье моей кровати и
требует, чтобы я пошел за ним. У меня не было ощущения призрачности —
это был его зримый образ, созданный моим воображением. Но, оставаясь
честным перед собою, я должен был спросить себя: «Есть ли у меня
какие-либо доказательства того, что это всего лишь фантазия?
Предположим, что это не так и что мой друг в самом деле был здесь, я же
решил, что он — плод моего воображения, — хорошо ли это с моей стороны?
Однако в равной степени у меня не было доказательств ни того, что он
стоял передо мною, ни того, что я его вообразил. И тогда я сказал себе:
«Не доказано ни то, ни другое! Вместо того чтобы объяснять себе это как
фантазию, я мог бы с тем же правом посчитать его призраком и попытаться
отнестись к нему как к чему-то реальному». В тот момент, когда я подумал
это, он шагнул к двери и сделал мне знак — следовать за ним. Итак, мне
предстояло сыграть в некую игру. Я вовсе не намеревался это делать. И
мне пришлось произнести

==379 

все свои аргументы еще раз. Только тогда я смог вообразить, что следую
за ним.

Он вывел меня из дому и повел через сад, на улицу, наконец мы пришли к
его дому. (В действительности он находился за сотню метров от моего.) Я
вошел, и он провел меня в свой кабинет. Он встал на скамеечку и показал
мне на вторую из пяти книг в красных переплетах, что стояли на второй
полке сверху. На этом видение оборвалось. Я не был знаком с его
библиотекой и не знал, что там за книги. Конечно, я не смог разобрать
заглавие того тома, на который он указывал мне: я стоял внизу, а вторая
полка находилась достаточно высоко.

Но все же это было так странно, что на следующее утро я отправился к
вдове и спросил, нельзя ли мне посмотреть библиотеку покойного. Там в
самом деле, как в моем видении, под книжным шкафом стояла маленькая
скамеечка, но даже прежде, чем я подошел к шкафу, я увидел пять книг в
красных переплетах. Я встал на скамеечку, чтобы прочесть заглавия. Это
были переводы романов Золя. Второй том назывался «Завещание мертвеца».
Содержание его показалось мне неинтересным, но заглавие было в высшей
степени показательно.

В другом случае поводом для моих размышлений стали сны, которые я видел
перед смертью матери. Она умерла, когда я был в Тессине. Известие меня
потрясло, я не ожидал этой смерти. В ночь перед ее смертью у меня был
страшный сон: Я оказался в дремучем, сумрачном лесу; фантастические
гигантские валуны лежали среди огромных деревьев. Это был героический
первобытный пейзаж. И в тот же момент я услышал пронзительный свист,
казалось, он эхом отозвался во всей вселенной. От ужаса у меня
подогнулись колени. Затем из кустарника с треском выскочил гигантский
волкодав с оскаленной пастью. При взгляде на него у меня застыла кровь.
Он промчался мимо, и тут я понял. Дикий Охотник приказал ему унести
чело-

==380 

веческую душу. Я проснулся в смертельном ужасе, а утром получил известие
о смерти матери.

Редко когда сны так пугали меня, ведь на первый взгляд могло показаться,
что мою мать унес дьявол. На самом деле это был все же Дикий Охотник,
«Грюнхютль» (Зеленая Шапка): было время январских метелей, и он охотился
в ту ночь со своим волкодавом. Охотником был Вотан, бог древних
германцев, он «унес» мою мать к ее предкам. Здесь можно вспомнить о
«войске Дикого Охотника», но можно вспомнить и о «salig Lыt». Это
христианские миссионеры превратили Вотана в дьявола. Изначально он был
богом, как Меркурий или Гермес, именно так понимали его римляне, это был
дух природы, Мерлин из легенды о Граале, «Spiritus Mercurialis», тайну
которого пытались разгадать алхимики. Итак, сон сообщал, что душа моей
матери была столь самодостаточна, что оказалась по ту сторону
христианского мира, там, где царит единство природы и духа.

Я сразу же уехал домой, и всю ночь в поезде у меня было тяжелое чувство,
но где-то в глубине я не испытывал печали — по очень странной причине:
до меня постоянно доносилась танцевальная музыка, смех и крики, будто
гдето праздновали свадьбу. Эти впечатления были совершенно
противоположны тому тяжелому чувству, которое оставил во мне сон. Здесь
звучал смех и веселая музыка, и я не мог целиком отдаться своей грусти.
Всякий раз, стоило мне забыться, как я вдруг обнаруживал себя посреди
какой-то веселой мелодии. И эта череда контрастных состояний казалась
мне бесконечной.

Такой парадокс объясним, если мы предположим, что в одном случае смерть
видится нам с точки зрения Эго, в другом — с точки зрения души. В первом
случае она кажется катастрофой, некой жестокой и безжалостной силой,
отнимающей у человека жизнь.

Смерть в самом деле страшно жестока, не нужно себя обманывать, — она
беспощадна не только физически, но

==381 

и — в большей степени — в психической своей природе: человека отрывают
от нас, и все, что остается, — ледяной покой мертвеца. У нас нет надежды
на какую бы то ни было связь с ним, все мосты разрушены. Те, кто
заслуживал долгой жизни, умирают в расцвете лет, ни к чему не пригодные
— живут до старости. Это жестокая реальность, и мы должны отдавать себе
в этом отчет. Жестокость и бессмысленность смерти может так ожесточить
нас, что мы решим, будто не существует в мире ни милосердного Бога, ни
справедливости, ни доброты.

Однако с другой точки зрения—sub specie aetemitatis*— смерть кажется
событием радостным, словно некая мистическая свадьба, Misterium
Coniunctionis. Душа как бы обретает свою недостающую половину, она
достигает полноты. На греческих саркофагах изображали танцовщиц, на
этрусских могилах — пиршество. Когда умер набожный каббалист Раби Шимон
бен Иохаи, его друзья говорили: он празднует свадьбу. И по сей день во
многих местах существует обычай в День Поминовения устраивать на могилах
своего рода «пикник». Все это свидетельствует об ощущении смерти как
некоего празднества.

За несколько месяцев до смерти матери, в сентябре 1922 года, у меня был
вещий сон. Мне приснился отец, и это потрясло меня. Отец не снился мне с
1896 года. И вот он снова явился передо мной во сне так, будто вернулся
из далекого путешествия. Он выглядел помолодевшим, в нем уже не было
этой родительской авторитарности. Я провел его в библиотеку, втайне
радуясь, что наконец узнаю, зачем он пришел. Кроме того, я предвкушал
особое удовольствие оттого, что сейчас представлю ему жену и детей,
покажу мой дом и расскажу обо всем, что я сделал и чем я стал. Еще я
хотел рассказать ему о своей книге 

с точки зрения вечности (лат.).

==382 

«Психологические типы», которая была опубликована незадолго до этого. Но
я вскоре увидел, что все это было бы неуместно, потому что отец казался
чем-то озабоченным. Очевидно, он чего-то хотел от меня. Я это
почувствовал и потому воздержался от разговоров о себе самом. Наконец он
сказал мне, что, раз уж я психолог, он хотел бы проконсультироваться со
мною по проблемам семейной психологии. Я приготовился прочесть ему
длинную лекцию о сложностях брака, и в этот момент я проснулся. Я не мог
тогда правильно понять и объяснить этот сон, потому что мне не приходило
в голову, что он может указывать на близкую смерть матери. Я понял это,
лишь когда она внезапно умерла в январе 1923 года.

Брак моих родителей не был счастливым, он был полон испытаний и
злоключений. И отец, и мать — оба делали множество ошибок, типичных в
подобных ситуациях. Увидев этот сон, я мог предвидеть смерть матери:
отец явился после 26 лет отсутствия и захотел расспросить психолога о
новейших достижениях семейной психологии, поскольку ему в скором времени
предстояло вернуться к этой проблеме. Очевидно, пребывая в вечности, он
не узнал ничего нового и не стал лучше разбираться в этих вопросах,
поэтому ему пришлось обратиться к кому-то из живущих, кто бы смог ему
помочь, чтобы в свете последних обстоятельств определить собственную
точку зрения на эти вещи.

Таков был смысл сна. Несомненно, я мог узнать и много больше, но меня
более всего занимало, почему я увидел его перед смертью матери, которую
не смог предвидеть? Сон очевидным образом указывал мне на отца, к
которому я со временем проникался все более глубокой симпатией.

Бессознательное, в силу своей пространственно-временной релятивности/
обладает гораздо лучшими источниками информации, нежели сознание,
которое лишь направляет

==383 

наше смысловое восприятие, тогда как свои мифы о жизни после смерти мы
способны создавать благодаря немногим скупым намекам из наших сновидений
и подобных спонтанных проявлений бессознательного. Как я уже говорил, мы
не можем приписывать им какую бы то ни было познавательную ценность и уж
никак не можем считать их доказательствами. Они, однако, могут служить
основанием для мифологической амплификации, они открывают перед
исследователем возможности для живого творчества. Уберите этот
промежуточный мифологический мир фантазий, и дух станет добычей застылых
доктринерских предрассудков. С другой стороны, если мы станем уделять
слишком много внимания этим мифологическим образованиям, мы рискуем
посеять сомнение и соблазн в умы слабые и внушаемые, склонные к
фантастическому гипостазированию.

Один из наиболее широко распространенных мифов о потустороннем мире
возникает благодаря идеям и представлениям о реинкарнации.

В некой стране, духовная культура которой очень сложна и гораздо
древнее, чем наша, — я, разумеется, говорю об Индии, — мысль о
переселении душ кажется столь же естественной, как наши представления о
Творце, или Spiritus rector*. Образованные индусы знают, что мы не
разделяем этой идеи, но их это мало беспокоит. Своеобразие восточной
мудрости состоит в том, что последовательность рождений и смертей
бесконечна и, подобно вечному круговращению, не имеет цели. Мы живем и
достигаем какого-то знания, умираем, и все начинается снова. Только с
именем Будды связана идея цели — преодоление земного существования. 

Дух-руководитель (лат.).

==384 

Мифологическая потребность западного человека обусловлена
эволюционистским мировоззрением с обязательными понятиями начала и цели.
Он не приемлет идею пути, где есть начало и есть конец, но нет цели,
точно так же, как не приемлет представление о неком статическом,
замкнутом, вечном круговороте. Восточный человек, напротив, склонен
примириться с этой идеей. Но, очевидно, и там не достигнут всеобщий
консенсус в представлениях об устройстве вселенной, так же, как до сих
пор среди астрономов нет согласия в этом вопросе. Для западного человека
невыносима сама по себе идея бессмысленной неподвижности, он всегда
должен исходить из какого-то смысла. Восточный человек не нуждается в
этом допущении, скорее он воплощает в себе этот смысл. Там, где западный
человек пытается осмыслить этот мир, человек восточный находит смысл в
себе самом, освобождаясь от иллюзий мирского существования.

Я думаю, что оба правы. Западный человек кажется в большей степени
экстравертирован, восточный — наоборот, интровертен.

Первый предполагает смысл вне себя, проецируя его на объекты, второй
ощущает его в себе. Но смысл есть извне, как он есть и внутри нас.

Идея перерождения неотделима от того, что называют кармой. Здесь суть
проблемы в том, есть ли у человека его собственная индивидуальная карма.
Если это так, тогда человек входит в жизнь с некоторой
предопределенностью, он воплощает в себе исход всех предыдущих жизней,
он существует в некой бесконечно меняющейся непрерывной череде, в некоем
персональном континууме. В противном случае, если с рождения человек
наделен какой-то безличной кармой, его новые воплощения никак не связаны
между собой.

Будда был дважды спрошен своими учениками, безлична или нет человеческая
карма. В обоих случаях он

==385 

уклонился от ответа: это знание не поможет освободиться от иллюзии
бытия. Будда полагал для своих учеников гораздо более пользы в
медитациях о цепи Нирваны: о рождении, жизни, старости и смерти, о
причинах человеческих страданий.

Я не знаю ответа на этот вопрос, я не знаю, является ли моя карма
результатом моих прошлых воплощений или я лишь наследую своим предкам,
воплощая их жизни. Жил ли я уже однажды, и чего достиг я в той жизни,
если сейчас я только пытаюсь найти какие-то решения? Я не знаю. Будда
оставил вопрос открытым, и мне хочется думать, что он сам не был уверен
в ответе.

Я вполне могу вообразить, что уже жил раньше, и тогда передо мною стояли
вопросы, на которые я не мог ответить; я должен был родиться снова,
потому что не исполнил того, что мне было определено. Я думаю, что когда
я умру, то все, что я сделал, пребудет со мною. А пока я должен знать,
что к концу жизни не останусь с пустыми руками. Кажется, и Будда думал
об этом, когда пытался удержать учеников от бесплодных спекуляций.

Смысл моего существования — это некий вопрос, который ставит мне жизнь.
Или, наоборот, я сам и есть этот вопрос, обращенный к миру, и если я сам
не представлю ответ, я останусь при чужих ответах, и это уже буду не я.
Я делаю все возможное, чтобы исполнить эту сверхчеловеческую задачу.
Может быть, мои предки уже задумывались над этим и не смогли найти
ответ. Может быть, именно поэтому на меня произвел такое сильное
впечатление исход «Фауста», вернее, его отсутствие? Или та проблема, с
которой не справился Ницше: дионисийская сторона жизни, понимание
которой, видимо, было утрачено христианами? Или это беспокойный
Вотан-Гермес, бог моих предков, германцев и франков, и это он поставил
передо мной неразрешимый вопрос? А может, прав был Рихард Вильгельм,
когда в шутку предположил, что в предыдущей жизни я был каким-то мя-

==386 

тежным китайцем и в наказание — теперь, со своею восточной душой —
очутился в Европе.

То, что я воспринимаю как наследие предков или как личную карму,
приобретенную в прошлой жизни, вполне может быть неким безличным
архетипом, который сегодня носится в воздухе и меня особым образом
увлек, как то: секуляризация Троицы, не допускавшей женского принципа,
или вопрос, что занимал еще гностиков, ответ на который так и не найден,
— вечный вопрос о происхождении зла, иными словами, вопрос о
несовершенстве христианского представления о Боге.

Еще мне кажется, что судьба вопроса, сама возможность его возникновения
в этом мире зависит от того, был ли найден ответ на него. К примеру, моя
постановка вопроса и мой ответ на него могут быть неудовлетворительны. В
таком случае кто-то, рожденный с моею кармой, или я сам — явлюсь вновь,
чтобы наконец найти ответ. И я могу себе представить, что я не буду
рожден снова, потому что мир уже не будет нуждаться в этом ответе, и еще
несколько сотен лет я буду спокойно ждать, пока снова не потребуется
кто-нибудь, кому есть дело до подобных вещей и кто возьмется вновь за
эту задачу. Но я думаю, что должно пройти какое-то время, прежде чем
этот урок будет задан вновь.

Вопрос о карме для меня столь же темен, как и проблема индивидуального
перерождения или переселения душ. Libйra et vacua mente* я обратился к
индийскому учению о переселении душ и ищу в собственном опыте нечто, тем
или иным образом подтверждающее идею реинкарнации. Разумеется, я считаю
достаточно относительными многочисленные свидетельства тех, кто
беВоговорочно верит в переселение душ. Вера сама по себе доказывает 

Без предубеждения (лат.).

==387 

собственно феномен, но не предмет веры. Предмет этот должен быть
обнаружен эмпирически, чтобы стать фактом. Еще несколько лет назад у
меня не было никаких убедительных или заслуживающих внимания данных.
Однако в последнее время у меня были сны, которые, как мне кажется,
описывали процесс реинкарнации одного моего покойного приятеля. Надо
думать, что настоящая точка зрения на эти вещи находится где-то между не
вполне очевидным, правдоподобным и эмпирически реальным. Но мне никогда
не приходилось слышать о каких-нибудь похожих снах у других, и у меня
нет возможности сравнивать. Поскольку мое наблюдение субъективно и в
своем роде единственно, я предпочитаю лишь упомянуть о его
существовании, но не более того. Но я должен признать, что после этих
снов я стал иначе относиться к проблеме реинкарнации, хоть я и не считаю
возможным высказывать какое-то определенное мнение.

Если мы предполагаем, что жизнь продолжается «там», мы не можем
представить себе иной формы существования, кроме психической, поскольку
для жизни психэ не требуется ни пространства, ни времени. И именно она
порождает те внутренние образы, которые становятся затем материалом для
мифологических спекуляций о потустороннем мире/ который я себе
представляю исключительно как мир образов. Психэ следует понимать как
нечто, принадлежащее миру потустороннему или «стране мертвых». А
бессознательное и «страна мертвых» суть синонимы.

С психологической точки зрения «жизнь там» выглядит логическим
продолжением неких старческих размышлений. С наступлением старости все
большую роль начинают играть размышления о внутреннем мире, об-

==388 

разы и видения. «... И старцы ваши сновидениями вразумляемы будут...»·
Это означает, что души старых людей не застывают и не деревенеют. Sero
medicina раratur cum main per longas convaluere moras**. В старости люди
погружены в свои воспоминания. Они перебирают образы прошлого, узнавая
себя в них. И это все — своего рода приготовления к потустороннему
существованию, равно как философия, согласно Платону, есть приготовление
к смерти.

Внутренние образы позволяют мне избежать этой постоянной обращенности
назад, того, что так затягивает большинство старых людей, оставляя их в
плену собственных воспоминаний. Но переведенная в образы и осознанная,
она превращается в то, что французы называют reculer pour mieux
sauter*** . Я пытаюсь увидеть в своих рефлексиях некую перспективу,
которая бы уводила меня в мир — от моей жизни и лишь затем возвращала
снова назад — к моим воспоминаниям.

В целом человеческие представления о потусторонности являют собой некие
желательные заблуждения и предрассудки. В большинстве своем они связаны
с чем-то светлым; но мне это не кажется столь очевидным. Я вовсе не
уверен, что после смерти мы вдруг оказываемся на неком любезном нашему
сердцу цветущем лугу. Если бы все было так прекрасно на «том свете», мы
бы, верно, общались с блаженными духами и с самого рождения пребывали в
предвкушении грядущего блаженства. Но ничего подобного не происходит.
Почему же существует эта непреодолимая стена между умершими и живыми?
Почему по меньшей мере половина рассказов о встречах с душами 

Деян2,17. 

* Но лекарство явилось слишком поздно (лат.). *** Разбег перед прыжком,
дословно: отступить для того, чтобы дальше прыгнуть (фр.).

==389 

мертвых исполнена какого-то страха перед ними, почему «страна мертвых»
хранит ледяное молчание, не испытывая сострадания, не выказывая боли?

Когда я невольно думаю об этом, мне кажется, что этот мир слишком
однороден и не допускает возможности какого-то «другого мира»,
совершенно лишенного противоречий. И тамошняя «Природа» тоже создана
Богом по своему образу и подобию. Мир, в который мы вступаем после
смерти, будет великолепен и будет ужасен, как Бог и как Природа, которую
мы знаем. И я не могу себе представить мир без страдания, но все же то,
что я пережил в своих видениях 1944 года — это освобождение от тяжести
тела и обретение смысла, — дало мне глубочайшее счастье, хотя там была и
тьма, и непривычное отсутствие человеческого тепла. Помните черную
скалу, к которой я стремился? Это был черный суровый гранит. Что это
означает? Когда бы не было несовершенства в самом основании творения, не
было бы этого изначального дефекта, — к чему тогда жажда творчества и
стремление к совершенству? Почему в конце концов боги держат в своих
руках судьбы человека и творения? К чему это бесконечное продолжение
цепи сансары? Ведь и Будда противопоставил полной страдания иллюзии
бытия свое «quod non»*, и христиане постоянно живут в ожидании конца
света.

Я допускаю, что и на «том свете» нас ждут разного рода ограничения, но
души мертвых лишь постепенно их обнаруживают. Где-то «там» существует
некая необходимость, все определяющая и стремящаяся всему положить
конец. И эта созидающая необходимость, как я себе представляю, в
конечном счете решает, какой именно душе предстоит новое воплощение. Я
могу себе представить, что некоторым душам пребывать в трехмерном
пространстве менее 

это — нет, ни в коем случае, формула категорического отрицания (лат.).

==390 

тягостно, нежели в Вечности. Возможно, это зависит от того/ сколько
завершенности или незавершенности принесли они с собою из человеческого
существования.

Возможно, что всякое продолжение трехмерной жизни теряет смысл, если
душа уже достигла определенной ступени познания: ей уже не к чему более
возвращаться, высшее знание освобождает от желания какой-то следующей
жизни. Такая душа покидает трехмерный мир и достигает того состояния,
которое буддисты называют нирваной. Но если некая карма осталась
неисполненной, душа испытывает желание воплотиться снова, вероятно, даже
не сознавая, что нечто еще должно быть завершено.

В моем случае это, должно быть, страстное стремление к познанию,
которое, видимо, стало причиной моего появления на свет и определило мой
характер. И эта неуемная тяга к постижению смысла сотворила сознание
затем, чтобы знать, что есть и что будет, затем, чтобы за скупыми и
разрозненными фрагментами чего-то неведомого обнаружить мифологические
представления.

И мы не можем знать, есть ли в нас нечто, что нас переживет и останется
в вечности. Единственное, что мы можем сказать с некоторой долей
вероятности, — что какая-то часть нашей психэ продолжает существовать
после физической смерти. Мы даже не знаем, осознает ли себя это что-то,
что продолжает существовать. Если мы испытываем потребность составить
какое-то мнение по этому вопросу, мы, вероятно, можем обратиться к
опытам по изучению феномена психического раздвоения личности. В
большинстве случаев, когда этот комплекс проявляет себя, он, как
правило, персонифицируется — так, как если бы он сам осознавал себя.
Так, персонифицированы голоса, которые слышат душевнобольные. К феномену
персонификации комплексов я уже обращался в моей докторской диссертации.
Мы можем, если хотим, отнести это за счет протяженности и непрерывности
сознания. В этом же

==391 

смысле следует рассматривать некоторые поразительные вещи, которые мы
наблюдаем в случаях глубоких обмороков после серьезных повреждений мозга
и в состоянии тяжелого коллапса. В обеих ситуациях полная потеря
сознания иногда сопровождается ощущением внешнего мира как сновидения.
Поскольку кора головного мозга, ответственная за сознание, в эти моменты
не функционирует, мы сегодня еще не можем объяснить подобные явления. Но
они могут свидетельствовать в пользу по крайней мере некой субъективной
установки на осознание — даже в состоянии кажущейся бессознательности.

Очень трудно говорить о взаимосвязи между «человеком в вечности» —
архетипом Самости и человеком земным — во времени и пространстве. Эту
проблему прояснили для меня два сновидения.

В первом, который приснился мне в октябре 1958 года, я из окна своего
дома увидел два блестящих металлических диска, по форме они напоминали
линзы. Они описали дугу над домом и исчезли в направлении озера. Это
были два НЛО. Затем появилось другое тело, оно летело прямо на меня. Это
была линза, идеально круглая, как объектив телескопа. На расстоянии
400—500 м она на мгновение замерла, после чего улетела. И сразу же в
воздухе возникло еще одно тело: объектив с металлическим ящиком, своего
рода волшебный фонарь. В метрах 60—70 он замер в воздухе, будучи
направленным прямо на меня. Я проснулся в изумлении. Еще в полусне мне
пришло в голову: Мы всегда думали, что это мы проецируем НЛО. Теперь же
оказывается, что это они проецируют нас: К.Г. Юнг — проекция какого-то
волшебного фонаря. Но кто же производит все эти манипуляции?

В другом сне — он снился мне несколько раньше — я шел вдоль дороги:
местность была холмистой. Светило солнце, и видно было далеко окрест. Я
подошел к маленькой придорожной часовне. Дверь была приоткрыта, и я

==392 

зашел внутрь. Удивительно, но на алтаре не было ни образа Марии, ни
распятия, а были лишь искусно подобранные цветы. Но затем я увидел, что
на полу перед алтарем, лицом ко мне сидел йог в позе лотоса, погруженный
в глубокую медитацию. Присмотревшись, я вдруг понял, что у него мое
лицо. Я проснулся в испуге, с мыслью: «Ага, так это он — тот, кто думает
обо мне. Он видит сон, и этот сон — я». Я знал, что, когда он проснется,
меня не станет.

Этот сон я видел после своей болезни в 1944 году. Это притча: моя
Самость — медитирующий йог. Другими словами, она принимает человеческий
облик для того, чтобы войти в трехмерное существование, — все равно как
водолазный костюм надевают, чтобы погрузиться в море. Оказываясь в
потусторонности, она находит себя в религии: на это указывает часовня в
моем сне. В своем земном облике она обретает опыт трехмерного
пространства, и в следующих своих воплощениях она приходит к большему
постижению.

Итак, образ йога представляет бессознательную до-воплощенную
целостность, а Восток, как это часто бывает в снах, — некое чуждое
нашему сознанию отстраненное психическое состояние. Как и волшебный
фонарь, эта медитация йога «проецирует» мою эмпирическую реальность. Мы
же, как правило, рассматриваем эту причинную связь в обратном порядке: в
продуктах бессознательного мы обнаруживаем символы мандалы, круглые и
четырехугольные; когда мы хотим выразить целостность, мы используем
именно эти фигуры. Наше основание — Эго-сознание. Наш мир — это круг
света, в фокусе которого наше Эго. Из этой точки смотрим мы на мир,
загадочный и темный, никогда не зная, вызван ли теневой его облик нашим
сознанием или же он обладает собственной реальностью. Поверхностный
наблюдатель готов принять его как следствие работы нашего сознания, но
более внимательное изучение показывает, что образы бессознательно-

==393 

ro, как правило, не созданы сознанием, они возникают спонтанно и
существуют сами по себе. Мы же тем не менее воспринимаем их всего лишь
как побочные явления.

Цель этих снов — представить обратную связь между сознанием и
бессознательным и явить бессознательное создателем эмпирической
личности. Такая обратная связь предполагает, что с точки зрения «другой
стороны» наше бессознательное существование реально, тогда как
сознательный мир — род иллюзии, кажимости, которая с какой-то
определенной целью представляет себя реальностью, — подобно сну, который
кажется реальностью до тех пор, пока мы не просыпаемся. Очевидно, что
такое положение дел должно напомнить восточную философию с ее иллюзией
майя.*

Эта бессознательная целостность представляется мне, собственно, Spiritus
rector** всех событий — биологических и психических. Она стремится к
полному осуществлению или — в случае человека — к полному осознанию.
Такое осознание есть культура в широком смысле слова, и самопознание —
сердце и суть этого процесса. Восток, вне сомнения, наделяет Самость
значением сакральности, но и, согласно христианским представлениям,
самопознание — путь к cognitio Dei***.

Для человека основной вопрос в том, имеет ли он отношение к
бесконечности или нет? Это его исходный критерий. Только когда мы знаем,
что существенно лишь то, что безгранично, и что оно — это безграничное,
— в свою оче- 

Эта неуверенность в настоящем «месте» реальности очень рано проявилась у
Юнга — еще когда ребенком он сидел перед камнем и предавался той
умозрительной игре: кто из них — он или камень — говорил «я». Ср. также
известный сон бабочки у Джуанцзы. — Прим. Л. Я. 

* дух-руководитель (лат.). *** познание Бога (лат.).

==394 

редь, существует, мы перестаем интересоваться вещами ничтожными. Когда
же мы этого не знаем, мы начинаем настаивать на том, чтобы те или иные
наши свойства, которые мы считаем своим достоянием, весь мир признавал
за таковые: это может быть «мой талант» или «моя красота». Чем более
человек настаивает на своих ложных достоинствах, тем менее он чувствует
то, что существенно, тем менее он удовлетворен своею жизнью. Он ощущает
собственную ограниченность, тогда как ограничены его помыслы, — так
возникают зависть и ревность. Когда же мы понимаем и чувствуем, что уже
здесь, в этой жизни, заключена бесконечность, и желания и помыслы наши
меняются. В итоге в счет идет лишь то, что существенно, что мы
воплотили, и если этого нет, жизнь прошла впустую. И в наших отношениях
с другими людьми имеет значение все то же: содержат ли они в себе некую
безграничность.

Но чувство безграничности может быть достигнуто только тогда, когда мы
имеем границы вне себя. Наибольшим ограничением для человека становится
его Самость; она проявляет себя в ощущении: «Я есть то, а не это!»
Только осознание себя — границ себя — соединяет нас с безграничностью
бессознательного. И тогда мы узнаем в себе одновременно и вечность, и
предельность, и нечто единственное, присущее только нам, и нечто иное,
присущее не нам, но другим. Зная себя как уникальное сочетание каких-то
свойств, т. е. в конечном счете осознавая свою ограниченность, мы
становимся способны осознать бесконечность. И только так!

В эпоху, направленную исключительно на расширение жизненного
пространства и увеличение — б tout prix* — рационального знания,
представляется в высшей степени претенциозным требовать от человека
осознания 

любой ценой (фр.).

==395 

своей единственности и своей ограниченности. Ограниченность и
единственность суть синонимы. Без них ощущение бесконечности, равно как
и осознание ее, невозможно, остается лишь иллюзорная идентификация с
нею, которая оборачивается помешательством на больших числах и жаждой
политического могущества.

Наш век перенес все акценты на «здесь» и «сейчас», вызвав тем самым
демонизацию человека и его мира. Появление диктаторов и все несчастья,
которые они принесли, происходят от близорукости и всезнайства, отнявших
у человека все, что находится по ту сторону сознания, и фактически
сделавших его жертвой бессознательного. Задача же человека, напротив,
состоит в том, чтобы проникнуть в бессознательное и сделать его
достоянием сознания, ни в коем случае не оставаясь в нем, не
отождествляя себя с ним. И то, и другое — неверно. Насколько мы сегодня
можем понять, единственный смысл человеческого существования в том,
чтобы зажечь свет во тьме примитивного бытия. Наверное, можно
предположить, что мы во власти бессознательного в той же степени, в
какой само оно — во власти нашего сознания.

==396

ПОЗДНИЕ МЫСЛИ

Коль я уже взялся излагать собственную автобиографию, то эта глава, на
мой взгляд, необходима, хотя читателям она может показаться чересчур
теоретичной. Но эта «теория» принадлежит моей жизни и представляет собою
форму моего существования, она мне необходима, как пища.

Христианство замечательно тем, что его догматика предполагает некоторое
превращение божества, исторические метаморфозы «потустороннего». Так
возникает новый сюжет о расколе на небесах, впервые упоминаемый в мифе о
сотворении, и там является змееподобный противник Создателя, затем,
чтобы ввести в искушение первого человека обещанием большего знания —
scientes Ъопит et mcdum*. В другом месте является падший ангел, в своем
роде опрометчивое вторжение бессознательного в человеческий мир. Ангелы
— странный народ: сами по себе они такие, какие есть, и другими быть не
могут. Это существа без души, не имеющие в себе ничего, кроме того, что
внушено Создателем. В такой ситуации падшим анге- 

познание добра и зла (лат.).

==397 

лом мог стать только «плохой» ангел. Здесь мы сталкиваемся с известным
эффектом «инфляции», который наблюдаем сегодня в мании величия
диктаторов: ангелы обратили людей в расу гигантов, что, по Еноху,
угрожает вырождением человеческому роду.

Но третьей и заключительной стадией мифа явилось воплощение Бога в
образе человека. Так осуществилось ветхозаветное пророчество о
богоявлении. Уже в первые века христианства идея воплощения была усилена
тезисом «Christus in nobis»*. Таким образом, бессознательная целостность
вторглась в психические сферы внутреннего опыта, дав человеку некое
предчувствие целостной формы, что сыграло затем огромную роль, причем не
только для человека, но и для Создателя: в глазах тех, кто избавился от
тьмы. Он стал Summum Ьопит**. Этот миф пережил тысячелетие, пока наконец
в XI веке явились первые признаки последующей трансформации сознания.

С тех пор симптомы беспокойства и сомнения усиливались, и к концу
второго тысячелетия образ всеобщей катастрофы встал перед нами со всей
очевидностью. Он заключен в мании величия, своего рода заносчивости
сознания: «Нет ничего выше человека и дел человеческих». Таким образом,
трансцендентность христианского мифа была утрачена, а вместе с ней и
христианское представление о целостности.

За светом следует тень, другая сторона Создателя. Эта тенденция достигла
своей высшей точки в XX веке. Ныне христианский мир воистину стоит лицом
к лицу со злом, с откровенной несправедливостью, тиранией, ложью,
рабством и принуждением. В такой неприкрытой форме мы видим это в
России. Но первый губитель- 

Христос внутри нас (лат.). 

* Совокупность добра (лат.).

==398 

ный пожар разгорелся в Германии. Это со всей неопровержимостью
доказывает, насколько слабы позиции христианства в XX веке. Перед лицом
этого зла непозволительно более скрываться за эвфемизмом вроде primati
boni*. Зло стало определяющим в этом мире. От него невозможно отделаться
иносказаниями. Мы должны научиться избегать его, поскольку оно уже
здесь, с нами. А удастся ли нам это, удастся ли нам избежать еще
большего зла, сказать пока трудно.

В любом случае мы стоим перед необходимостью переориентировать свое
сознание. Соприкоснувшись со злом, мы всякий раз рискуем уступить ему.
Соответственно мы должны приучить себя к мысли, что не следует уступать
ничему — даже добру. Пресловутое добро, которому мы уступаем, потеряло
свой этический характер. В этом нет ничего дурного, но уступая, мы
должны быть готовы ко всему, что за этим последует. Любая форма
наркомании — болезнь, будь то алкоголизм, морфинизм или идеализм.
Противоположности так часто вводят в соблазн!

Критерий этического действия не может более заключаться в том, что мы
понимаем добро как некий категорический императив, а зло — как то, чего
в любом случае можно избежать. Понимание реальности зла заставляет
признать, что добро — всего лишь противоположный полюс оппозиции, а
значит, оно относительно: и добро, и зло — части некоего парадоксального
целого. Практически это означает, что добро и зло утрачивают свой
абсолютный характер, и мы вынуждены признать, что и то, и другое суть
суждения.

Все человеческие суждения несовершенны, и это несовершенство заставляет
нас всякий раз сомневаться в правильности наших утверждений. Мы легко
можем оши- 

первичность добра (лат.).

==399 

биться, и это в конечном счете становится проблемой этической, в той
степени, в какой мы не уверены в своих моральных оценках. Однако мы
всегда стоим перед этическим выбором. Относительность «добра» и «зла» не
означает, что эти категории вовсе обесценены и перестали существовать.
Этические суждения присутствуют всегда и влекут за собою характерные
психологические последствия. Я неоднократно подчеркивал, что всякая
несправедливость, которую мы совершили или помыслили, обрушится местью
на наши души, и это будет так, независимо от того, как станут относиться
к нам окружающие. Смысл суждения может соответственным образом меняться
в зависимости от условий места и времени. Но в основе этической оценки
всегда лежит некий общепринятый и несомненный моральный кодекс,
претендующий на знание абсолютных границ между добром и злом. Как скоро
мы узнаем, насколько ненадежны наши основания, — и этическое решение
становится субъективным творческим актом, увериться в котором можно лишь
путем concedente Deo*, т. е. спонтанным и бессознательным импульсом.
Собственно, этика — выбор между добром и злом, становится от этого не
проще, но труднее. Ничто не может избавить нас от мук этического выбора.
И тем не менее, может, это прозвучит резко, но мы должны иметь
возможность позволить себе в некоторых обстоятельствах уклониться от
того, что известно как добро, и делать то, что считают злом, если таков
наш этический выбор. Другими словами: мы не должны идти на поводу
противоположностей. В таких случаях очень полезным оказывается известный
в индийской философии принцип neti-neti, когда моральный кодекс
неизбежно снимается и этический выбор предоставляется индивидууму. Сама
по себе эта идея не нова, и в до-психологические времена ее называли
«конфликтом долга» или «конфликтом чести». 

принимая Бога (лат.).

==400 

Но, как правило, индивидуум совершенно не способен осознать эту свою
возможность выбора. Поэтому он постоянно с робостью оглядывается вокруг
в поисках каких-то внешних законов и установлений, которых ему в его
беспомощности хотелось бы держаться. Несмотря на вполне понятную
человеческую слабость, большая часть вины за это лежит на системе
образования, которая привыкла стричь всех под одну гребенку, игнорируя
личность и ее индивидуальный опыт. Таким образом, идеализм превращается
в своего рода догму, когда люди по должности исповедуют то, чего не
знают, чего им не достичь, некие нормы, которые не исполняются и никогда
не будут исполнены. И такое положение всех устраивает!

Итак, тот, перед кем стоит сегодня этот вопрос, нуждается прежде всего в
самосознании, т. е. в сознании собственной целостности. Он должен
безжалостно отдавать себе отчет в том, до какой степени способен он на
добро и каких можно ждать от него преступлений, и он не должен
рассматривать первое как реальность, а второе — как иллюзию. И то, и
другое — суть возможности, и он может быть тем или другим — такова его
натура, — если он желает жить, не обманывая себя.

Но мы безнадежно далеки от подобного уровня самоосознания, хотя в
большинстве своем обладаем и способностями, и возможностями. Однако
знать себя — необходимо, только так возможно приблизиться к основанию,
ядру человеческой природы, к исходным инстинктам. Инстинкты присутствуют
априори и безусловно определяют наш сознательный выбор. Они составляют
бессознательное и его содержание, о котором мы не можем иметь какого бы
то ни было окончательного суждения. Мы можем лишь предполагать, но мы не
в состоянии в полной мере осознать его сущность и определить его
разумные границы. Свое знание природы мы совершенствуем благодаря науке,
которая расширяет границы сознания, познание

==401 

себя тоже нуждается в науке, т. е. в психологии. Невозможно построить
телескоп или микроскоп, обладая лишь ловкостью рук и доброй волей, но не
имея ни малейшего представления об оптике.

Сегодня нам нужна такая психология, которая непосредственно связана с
нашей жизнью. Мы теряемся перед такими вещами, как большевизм или
национал-социализм, потому что мы ничего не знаем о человеке, или в
лучшем случае знаем какую-то часть, и то — в искажении. Знай мы самих
себя, этого бы не произошло. Теперь же, когда мы встретились со злом, мы
даже не знаем, что оно такое и что мы можем ему противопоставить. И даже
если бы мы знали это, все равно оставался бы вопрос: «Как это могло
произойти?» С восхитительной наивностью какой-нибудь государственный
деятель способен заявить, что не имеет «представления о зле». Все так:
мы не имеем представления о зле, зато зло имеет представление о нас.
Одни не хотят об этом знать, другие себя с этим идентифицируют.
Психологическая ситуация сегодня такова, что одни называют себя
христианами и воображают, что стоит им захотеть, и они смогут растоптать
это пресловутое зло, другие склонились перед ним и уже не знают добра.
Зло сегодня обладает властью и силой; в то время как одна половина
человечества, пользуясь склонностью людей к умствованиям, фабрикует
доктрины, другая страдает от отсутствия мифа. Христианские народы пришли
к печальному итогу: христианство застыло и оказалось неспособным
развивать свой миф на протяжении веков. Тех же, кто пытался выразить
некие смутные опыты мифологических построений, отказались слушать:
Гиацинте де Фьоре, Мейстер Экхарт, Якоб Бёме и многие другие в мнении
большинства остались обскурантами. Единственным, кто пролил некий свет,
стал Пий XII и его булла. Но люди даже не понимают, что я имею в виду,
когда говорю об этом.

==402 

Люди не в состоянии понять, что застывший миф умирает. Наш миф отныне
нем и не дает ответов. Это не значит, что он содержит в себе некий
изъян, виноваты в этом мы сами, не позволив ему развиваться и подавляя
все попытки, предпринимавшиеся в этом направлении. Первоначальная версия
мифа содержит достаточно исходных возможностей для развития. Возьмите, к
примеру, слова Христа: «Будьте мудры, как змии, и просты, как голуби». К
чему нам змеиная мудрость? И как это должно сочетаться с голубиной
кротостью? «Будете как дети...» Кто-нибудь задумывался о том, каковы
дети на самом деле? Какой моралью оправдывал Господь присвоение осла,
который понадобился ему для триумфального въезда в Иерусалим? Или эту
детскую раздражительность, с которою он затем вдруг проклял смоковницу?*
Какая мораль вытекает из притчи о неверном управителе** и какой глубокий
смысл заложен в апокрифическом изречении: «Человек, если ты знаешь, что
ты делаешь, — ты благословен, но если не знаешь, ты проклят, ибо ты
нарушил закон»***. Что в конце концов означает признание апостола Павла:
«Где нет закона, нет и преступления»****? Я уже не говорю о сомнительных
пророчествах Апокалипсиса, все равно никто им не верит.

Вопрос, поставленный в свое время гностиками: «Откуда явилось зло?» —
остался без ответа, и осторожное предположение Оригена о возможном
искуплении дьявола было названо ересью. Сегодня мы вновь оказались перед
этим вопросом, и мы стоим с пустыми руками, смущенные и растерянные, не
в состоянии уяснить себе, что никакой миф не придет к нам на помощь,
хоть мы 

Мф 10,16; Мф 18,3; Мф 21,2-7; Мф 21,18-22. " Лк 16,1-13. 

** Codex Bezae ad Lucam 6,4. 

***Рим 4,15.

==403 

нуждаемся в нем как никогда. Мы страшимся политической обстановки;
пугающие, я бы сказал, дьявольские успехи науки вселяют в нас ужас и
тяжелые предчувствия, однако мы не видим выхода, и очень немногие
понимают, что единственное наше спасение — в давно забытой человеческой
душе.

Продолжению мифа мог бы послужить ТОТ эпизод в Писании, когда Святой Дух
нисходит на апостолов, превращая их тем самым в детей Божьих*, но не
только их, — и других, — всех, кто от них и после них был наделен этим
свойством — filiatio — Богосыновством, и таким образом разделил бы
уверенность в том, что и они уже более не порождение земли, низшие
животные, но дважды рожденные, — что происходят от Бога. Их видимая,
физическая жизнь проходит на этой земле, но у невидимого «внутреннего
человека» происхождение иное и иное будущее: в изначальных образах
целостности и Вечном Отце, согласно христианскому мифу о спасении.

Поскольку Творец един, то и творение Его, и сын Его должны быть едины.
Учение о Божественном единстве не допускает отступлений. И все же без
ведома сознания это произошло: явились пределы света и пределы тьмы. И
такой исход был предсказан задолго до явления Христа — среди прочего мы
можем найти это в книге Иова или в дошедшей до нас с дохристианских
времен известной книге Еноха. Христианство же этот метафизический раскол
углубляет: Сатана, который еще в Ветхом Завете состоит в ближайших
приспешниках Яхве, теперь образует диаметральную и вечную
противоположность Божьему миру. Устранить его невозможно. И ничего
удивительного, что уже в начале XI века возникло учение о том, будто 

Деян 2, 4.

==404 

не Бог, а дьявол сотворил этот мир. Таково было вступление во вторую
половину христианского зона, при том, что прежде уже явился миф о падших
ангелах, которые дали человеку опасное знание наук и искусства. Что эти
древние авторы сказали бы о Хиросиме?

В своих гениальных видениях Якоб Бёме предсказал парадоксальную природу
богообраза, чем способствовал дальнейшему развитию мифа. Символ мандалы
у Бёме являет представление о расколе: внутренний круг разделен там на
две половины, которые стоят друг против друга.

Согласно христианским догматам. Бог един в трех лицах. Он в каждой
частице разлитого в мире Духа Святого, потому каждый причастен единому
Богу, а значит, причастен и filiatio — Богосыновству*. Complexio
oppositorum**, что содержит в себе Богообраз, таким образом, определен
каждому человеку, и не в единстве, но в конфликте, причем темная сторона
образа противостоит тому общепринятому представлению, что Бог есть
«свет». Это, собственно, и происходит в наши дни, хотя едва ли
осознается официальными учителями человечества, между тем они, видимо,
обязаны понимать такие вещи. Мы отдаем себе отчет в том/ что в самом
деле достигли какого-то исторического рубежа, но воображаем, будто это
связано с расщеплением атома или с космическими ракетами. И как всегда,
мы совершенно не замечаем того, что происходит в этот момент в
человеческой душе.

Поскольку Богообраз с психологической точки зрения являет собою
очевидное основание и духовное начало, глубинная дихотомия, его
определяющая, осознается уже как политическая реальность: мы наблюдаем
уже некую психическую компенсацию. Она принимает формы спонтанно
возникающих округлых образов, которые представля- 

См. Евр 6,4. 

* Совокупность противоположностей {лат.).

==405 

ют собою синтез противоположностей, заключенных в психэ. Я отношу сюда
получившие широкое распространение с 1945 года слухи о ЗЛП —
неопознанных летающих объектах. В основе их или видения, или реальные
факты. Под НЛО имеют в виду некий летательный аппарат, прилетевший к нам
или с другой планеты, или вообще из четвертого измерения.

Более 20 лет назад (в 1918 году), занимаясь изучением коллективного
бессознательного, я обнаружил наличие универсального символа подобного
рода — символа мандалы. Чтобы утвердиться в этом, я более 10 лет
продолжал собирать материалы, прежде чем в 1929 году впервые заявил о
своем открытии. Мандала — это архетипический образ, существование
которого мы прослеживаем на протяжении тысячелетий. Означает он
целостность Самости, или целостность «внутреннего человека», — если
прибегнуть к мифологическому способу выражения — возникновение в
человеке божественного начала. В противоположность рисункам Бёме
современные символы стремятся к единству, т. е. представляют некую
компенсацию распада и, следовательно, его преодоление. Процесс этот
происходит в коллективном бессознательном и проявляется повсюду. Слухи о
ЗЛП — одно из свидетельств этого, один из симптомов всеобщего
психического состояния.

Поскольку аналитическая терапия выводит на поверхность сознания т. н.
тень, следствием ее оказывается расщепление, обострение противоречий,
которые, в свою очередь, стремятся к выравниванию и единству. И в этой
ситуации символы играют роль посредников. Столкновение
противоположностей, если принимать их всерьез, может поставить нашу
психику на грань слома. Это логическое «Tertium non datur»* лишний раз
дока- 

Третьего не дано (лат.).

==406 

зывает, что решения нет. Если же все в порядке, оно возникает само собою
— и только в этом случае оно убедительно, и только в этом случае оно
принимается как «благодать». Поскольку решение проистекает из
столкновения и борьбы противоположностей, оно являет, как правило,
нераздельный сплав сознательных и бессознательных факторов, символ
которого — сложенные одна с другой две половинки монеты*. Этот символ
воплощает результат совместных усилий сознательного и бессознательного и
создает подобие Богообраза в форме мандалы — наиболее простой из
возможных, — модели, дающей некоторое понятие о целостности. Этот образ
подсказывает нам воображение, и представляет он столкновение
противоположностей и их примирение. Столкновение, природа которого
всегда индивидуальна, вскоре осознается как частный случай
универсального конфликта. Наша психическая структура повторяет структуру
вселенной, и все, что происходит в космосе, повторяет себя в бесконечно
малом и единственном пространстве человеческой души. Потому Богообраз —
всегда некая проекция внутреннего ощущения какого-то великого
противостояния. Этот опыт затем наглядно явлен в предметах, порождающих
подобную ассоциацию. И эти предметы с тех пор сохраняют свое нуминозное
значение или, скажем так, характерны большой долей нуминозности. В этом
случае воображение совершенно свободно от всего конкретного и пытается
уловить образ невидимого, чего-то, что стоит по ту сторону вещей. Я
говорю здесь о простейших базисных формах мандалы — о круге и простейшем
умозрительном разделении круга: это квадрат и, разумеется, крест. 

Одно из значений символа «tessera hospitalitatis» (знак гостеприимства —
лат.} — разрубленная монета, две половинки которой по античному обычаю
поделены между друзьями, которым предстоит разлучиться.—Прим. авт.

==407 

Такие опыты могут оказывать на человека как благотворное, так и
разрушающее воздействие. Он не в состоянии их осмыслить, понять,
управлять ими, как не в состоянии от них освободиться или уйти, и потому
он ощущает себя в их власти. Догадываясь, что они не связаны с
индивидуальным сознанием, человек дает им имена: мана, демон или Бог.
Наука пользуется термином «бессознательное», таким образом признавая,
что ничего не знает о нем; естественно, что она и не может ничего знать
о субстанции психэ, поскольку именно психэ является единственным
источником нашего знания о чем-либо. Следовательно, смысл того, что мы
обозначаем словами «мана», «Бог» или «демон», не может быть ни
опровергнут, ни доказан. Однако мы убеждены, что ощущаем нечто
объективное и в то же время потустороннее, и это наше ощущение
соответствует действительности.

Мы знаем, что нечто неведомое существует и происходит с нами, точно так
же, как мы знаем, что не мы творим свои сны или внезапные счастливые
мысли и озарения, но что это происходит с нами — помимо нас. Таким
образом, все, что случается с нами, можно считать проистекающим от Бога,
демона, или бессознательного. И если первые два термина обладают тем
великим преимуществом, что заключают в себе некое эмоциональное качество
нуминозности, последний — бессознательное — банален и потому более
правдоподобен. Он как раз включает в себя ту эмпирическую сферу — нашу
будничную реальность, которую мы так хорошо знаем. «Бессознательное» —
понятие слишком нейтральное и рациональное, оно ничего не говорит
воображению. Оно введено в научный оборот и служит скорее для
беспристрастных наблюдений, не претендуя на нечто метафизическое, оно
много лучше, чем разного рода трансцендентные понятия, которые довольно
спорны, уязвимы и потому склонны пробуждать фанатизм.

==408 

Итак, я предпочитаю термин «бессознательное», хотя знаю, что могу с тем
же успехом говорить «Бог» или «демон», если хочу выразить нечто
мифологическое. Когда я прибегаю к такому мифологическому способу
выражения, я помню, что «мана», «демон» и «Бог» — синонимы
«бессознательного» и что мы знаем о них так же много и так же мало. Люди
верят, что знают гораздо больше, и в определенном смысле эта вера может
быть полезнее и эффективнее наукообразной терминологии.

Огромное преимущество мифологических понятий в том, что они в гораздо
большей степени объективируют конкретику и соответственно делают
возможной персонификацию ее. Но эмоциональное качество делает их
жизнеспособными и эффективными. Любовь и ненависть, страх и благоговение
выходят на сцену, поднимая конфликт до уровня драмы. «Статисты»
становятся «действующими лицами». Человек как бы получает вызов и
вступает в борьбу со своими роковыми обстоятельствами. Только тогда он
достигает целостности, и только тогда может «родиться Бог», т. е. Он
явится человеку в образе человека. В этом акте перевоплощения человек,
т. е. его «я», внутренне замещается «Богом», а «Бог» внешне уподобляется
человеку в соответствии со словами Иисуса: «Видевший меня, видел Отца»*.

Именно здесь мы сталкиваемся с недостаточностью мифологической
терминологии. Привычное христианское представление о Боге определяет Его
как всемогущего, всезнающего и всеблагого Отца и Создателя. Когда этот
Бог уподобляется человеку. Он уничижается до бесконечно малого**, и
непонятно даже, почему существо человеческое не разрушается при этом.
Догматическое богословие соответственно наделяет Иисуса свойствами,
возвыша- 

Ин 14,9. "Ср.:Флп2,6.

==409

ющими его над обычными людьми. Прежде всего он не запятнан первородным
грехом, и уже поэтому он по меньшей мере Богочеловек, или полубог.
Христианский Богообраз не может быть воплощен в эмпирическом человеке
без противоречий, ведь совершенно очевидно, что человек — на поверхности
житейской — кажется мало приспособленным к тому, чтобы представлять
Бога.

Миф должен в конечном счете прийти к монотеизму, отказавшись от деизма,
официально отвергнутого, но и поныне хранящего верность некоему вечному
темному антагонисту всемогущего Бога. Он должен включать в себя
философский complexio oppositorum Кузанца и моральную неоднозначность
Бёме. Лишь так Богу удастся сохранить целостность и единство. Очевидно,
что символы по природе своей могут соединять противоположности таким
образом, что они более уже не противоречат друг другу, но, напротив,
друг друга дополняют и придают жизни смысл, так что неоднозначность
представлений о Боге-Природе и Боге-Творце уже не видится столь
затруднительной. Более того, миф о неизбежном вочеловечивании Бога,
составляющий суть христианского учения, теперь может быть истолкован как
творческая борьба противоположностей в человеке, их синтез в Самости,
индивидуальной целостности. Неизбежная противоречивость образа
Бога-Творца снимается в единстве Самости как coniunctio oppositorum*
алхимиков или как мпю mysticct*. В сознании личности реальна уже не
прежняя оппозиция «Бог us человек», — она преодолена, но противоречия в
самом Богообразе. И это станет смыслом «Богослужения» — свет,
возникающий из тьмы. Творец, осознающий свое творение, и человек,
осознающий самого себя. 

соединение противоположностей (лап.). 

* мистическое соединение (лат.).

==410 

Это та цель или одна из тех целей, что с умыслом назначена человеку
творением, собственно/ заключающая в себе этот умысел. Это и есть тот
все объясняющий миф, который десятилетиями я создавал для себя. Это
цель, которую я могу познать, она кажется мне достойной, и я нахожу ее
удовлетворительной.

Своим рефлектирующим сознанием человек возвышен над животным миром, и
это доказывает, что природа в высшей степени поощряет именно развитие
сознания. Благодаря своему сознанию человек получил власть над природой,
и, познавая бытие мира, он утверждает Творца. Мир — это некий феномен,
которого не существует без сознательной рефлексии. Если бы Творец
сознавал Самого Себя, к чему Ему сознательное творение; к тому же
маловероятно/ чтобы чрезвычайно сложные и обходные пути созидания,
требующие миллионов лет на развитие бесконечного числа видов и тварей,
явились продуктом целенаправленного усилия. Естественная история говорит
нам о развитии случайном и неслучайном, направленном на уничтожение себя
и других в течение сотен миллионов лет. Буквально то же самое
представляет нам биологическая и политическая история человечества. Но
история духа — это нечто совершенно иное. Здесь присутствует чудо
мыслящего сознания — вторая космогония. Значение его столь велико, что
невозможно не предположить где-то среди чудовищного и очевидно
бессмысленного биологического механизма какой-то элемент осмысленности,
и в конечном счете путь к его проявлению был обнаружен на уровне
теплокровных, — обнаружен как будто случайно — непреднамеренный и
непредвиденный, но все же в каком-то «смутном порыве», в предчувствии и
предощущении, — осмысленный. Я не воображаю, будто мои размышления о
сущности человека и его мифа являются чем-то последним и окончательным,
но мне кажется, что это именно то, что может быть сказано в конце нашей

==411 

эры — эры Рыб, а возможно, и в предвидении близящейся эры Водолея, что
имеет человеческий облик. Водолей, следующий за двумя расположенными
друг против друга Рыбами, — некое coniunctio oppositorum и, кажется,
представляет личность — Самость. Он в своем роде souverain*, содержимое
своего кувшина он отправляет в рот Piscпs austrinus**, играющих здесь
роль дочернюю, бессознательную. По окончании этой более чем
двухсотлетней эры последует будущая, обозначенная символом Capricornus,
чудище, соединяющее в себе черты Козы и Рыбы, горы и моря, антиномия,
созданная из элементов двух животных***. Это странное существо легко
принять за прообраз Бога-Творца, что противостоит «человеку» —
антропосу. Но здесь я умолкаю: у меня нет соответствующего эмпирического
материала, т. е. известных мне образов из бессознательного других людей
или исторических документов. Если этого нет, то всякого рода
умозрительные спекуляции бессмысленны. Они имеют смысл, лишь когда мы
располагаем объективными данными, подобными тем, что мы имеем в случае с
Водолеем.

Мы не знаем, как далеко может заходить процесс самосознания и куда он
приведет человека. Это новый элемент в истории творения, ему нет
аналогов, и мы не можем знать его свойств: возможно ли, что species homo
sapiens**** разделит судьбу других видов, некогда процветавших на земле,
а теперь вымерших? Биология не в состоянии опровергнуть такое
предположение.

Потребность в мифологии удовлетворяется постольку, поскольку мы
формируем в себе некое мировидение, достаточное для того, чтобы
объяснить смысл человеческого су- 

государь (фр.). 

* созвездие Рыб (лат.). 

** Capricornus — первоначальное название Козерога, геральдическое
животное Юлия Цезаря. — Прим. авт. 

*** вид «человек разумный» (лат.).

==412 

ществования во вселенной, мировидение, как раз и проистекающее из
взаимодействия сознания и бессознательного. Бессмысленность несовместима
с полнотой жизни и, следовательно, означает болезнь. Смысл многое, если
не все, делает терпимым. Никакая наука не сможет заменить миф, и никакая
наука мифа не создаст. Поэтому и «Бог» не миф, но миф изъясняет Бога в
человеке. Не мы измыслили миф, но он обращает к нам «Слово Божье».
«Слово Божье» достигает нас, мы же не в состоянии понять, что в нем — от
самого Бога. В нем нет ничего, что было бы нам неизвестно, в нем нет
ничего сверхъестественного, кроме того обстоятельства внезапности, с
которой оно приходит к нам и налагает на нас определенные обязательства.
Оно — не в нашей воле. Назвав это вдохновением, мы тоже мало что
объясним. Мы знаем, что эта «странная мысль» — не результат нашего
умствования, но явилась извне, «с другой стороны». И если нам случалось
видеть вещий сон, разве можно приписать его своему разумению? Мы ведь
часто даже не знаем, что есть этот сон — предвидение или некое
отдаленное знание.

Это Слово происходит с нами неожиданно; мы претерпеваем его, поскольку
мы пребываем в глубокой неопределенности: ведь если Бог — некое
complexio oppositorum, возможно все, что угодно, — в полном смысле
слова, — равно возможны истина и ложь, добро и зло. Миф двусмыслен или
может быть двусмысленным, как сон или Дельфийский оракул. Мы не можем и
не должны отвергать доводы рассудка, мы все же должны надеяться, что
инстинкт придет к нам на помощь, и тогда Бог станет на нашу сторону —
против Бога, как в свое время думал Иов. Все то, в чем выражена «иная
воля», исходит от человека — его мысли, его слова, его представления и
даже — его ограниченность. Он в общем-то и склонен приписывать все себе,
когда начинает думать в грубых психологических категориях, и он приходит
к мысли, что все исходит от его намерений и от «него самого». С детской
наивностью он заключает, что знает все, что в его

==413 

силах, и вообще «знает себя». И все же он не догадывается/ что слабость
его сознания и, соответственно, страх перед бессознательным делают его
совершенно неспособным отделить то, что он выдумал сам, от того, что
явилось ему спонтанно, из других источников. Он не может относиться к
себе объективно, он еще не может рассматривать себя как некое явление,
себя перед ним обнаруживающее и с которым, for better or worse*, ему
приходится себя идентифицировать. Первоначально все, что с ним
происходит, — происходит помимо его воли, и лишь ценой огромных усилий
ему удается завоевать и удержать за собою область относительной свободы.

Тогда и только тогда, когда он утвердился в этом своем завоевании, он
способен понять, до какой степени он непроизволен и зависим от того, что
заложено в нем изначально и что он не властен в себе изменить. При том,
что эти его изначальные основания ни в коем случае не остаются в
прошлом; они продолжают жить с ним, будучи частью его бытия, и его
сознание сформировано ими в той же степени, что и физическим миром, его
окружающим.

Все это, с чем человеку приходится сталкиваться вне себя и что .он
находит в себе, он сводит воедино в идее Божественного, описывая
претворение ее с помощью мифа и объясняя себе затем этот миф как «Слово
Божье», т. е. как внушение и откровение с «той стороны».

II

Нет лучшего средства защитить свое хрупкое и столь мнимое ощущение
индивидуальности, нежели обладание некой тайной, которую желательно или
необходимо сохранить. Уже на самых ранних стадиях социальной исто- 

хорошо ли, плохо ли (англ.).

==414 

рии мы обнаруживаем страсть к тайным организациям. Там, где нет
оснований хранить всамделишные тайны, изыскиваются «таинства», к которым
затем допускаются лишь избранные и «посвященные». Так было с
розенкрейцерами, так было и во множестве других случаев. Среди такого
рода псевдотайн встречаются — по иронии судьбы — настоящие тайны, о
которых посвященные вовсе не догадываются. Так происходит, например, в
тех обществах, которые изначально заимствовали свои тайны из
алхимической традиции.

Потребность в таинственности на примитивном уровне совершенно
необходима, поскольку причастность к тайне — своего рода цемент
общественных отношений. На социальном уровне тайны с успехом
компенсируют недостаточность отдельной личности, которая, всегда
отъединяя себя от других, тем не менее постоянно возвращается к исходной
бессознательной идентичности с другими. Таким образом, исполнение
человеком своего предназначения, осознание своей уникальности —
результат долгой, почти безнадежной воспитательной работы. Поскольку
даже те немногие, кого опыт инициации — причастность к тайне — в
каком-то смысле выделяет, в конечном счете стремятся подчиниться законам
групповой идентичности/ хотя в этом случае уже вступает в силу механизм
социальной дифференциации.

Тайное общество — некая промежуточная ступень на пути к индивидуации: мы
полагаем, что дифференциация — механизм коллективный, т. о. мы еще не
осознали, что выделить себя из массы окружающих и самостоятельно встать
на ноги — задача индивидуальная, единственная в своем роде. Любого
порядка коллективная тождественность, как то: членство в организациях,
приверженность к «измам» и пр., уводит нас с этого пути. Это костыль для
хромого, щит для трусливого, постель для ленивого, детские ясли для
безответственного; и все же в равной степени

==415 

это убежище для несчастного и слабого; тихая бухта для потерпевшего
крушение; лоно семьи для сирот; земля обетованная для разочарованных
странников и усталых пилигримов; пастух и надежная ограда для заблудших
овец; мать, дающая жизнь и пищу. Поэтому неверно было бы рассматривать
эту промежуточную ступень как западню; напротив, в течение долгого
времени она означала единственно возможную форму существования личности,
между тем сейчас, как никогда прежде, нам угрожает именно обезличение.
Коллективная тождественность столь могущественна в наши дни, что многие
вправе считать ее своей конечной целью; поэтому все попытки напомнить
человеку о его самоопределении, самосовершенствовании и
самостоятельности кажутся дерзкими, ничем не оправданными и просто
бессмысленными.

И все же может случиться так, что по некоторым причинам человек
почувствует необходимость самостоятельно вступить на дорогу, уводящую
его от привычных форм и образов, оград и покровов, самый дух и образ
этой жизни перестанет удовлетворять его. И тогда он отправится в путь
один и сам станет своим обществом. Он сам будет являть для себя некое
множество — множество мнений и тенденций, и необязательно все они будут
расположены в одной плоскости. Он действительно будет не в ладах с самим
собой и столкнется с огромными трудностями, пытаясь эту свою
множественность примирить с некой общей необходимостью. Даже если внешне
он защищен промежуточными социальными формами, против своей внутренней
множественности у него защиты нет, и этот внутренний разлад может
заставить его сдаться, свернуть с пути, уподобиться окружающим.

Как и члены тайных обществ, уклонившиеся от недифференцированной
коллективности, личность на своем одиноком пути нуждается в какой-нибудь
тайне, которую по

==416 

разным причинам ей нельзя или она не может раскрыть. Такая тайна
поддерживает ее в обособленности собственных замыслов. Многие
оказываются не в состоянии вынести эту обособленность. Как правило, это
невротики, которые поневоле играют в прятки — с другими и сами с собой —
и не способны принять всерьез что бы то ни было. В конце концов они
жертвуют этой своей обособленностью в пользу некой общей
уравнительности, что безусловно приветствуется всеми мнениями, чаяниями
и устремлениями их круга. В этом случае здравомыслие не в состоянии
противиться. И лишь тайна, разгласить которую невозможно: страшно или
нельзя выразить словами (это может казаться «безумной» идеей), — но она
одна способна воспрепятствовать неизбежному и остановить деградацию.

Во многих случаях потребность в такой тайне становится столь сильна, что
мы вдруг оказываемся вовлеченными в идеи и действия, в которых уже сами
не отдаем себе отчета. Здесь нет какого-то каприза или гордыни, скорее
мы имеем дело с неизъяснимой dira nйcessitas*, которая преследует
человека с роковой неизбежностью и, вероятно, впервые в жизни ставит его
перед фактом существования чего-то инородного и более могущественного,
чем он сам и его «домашний мир», в котором он мнил себя хозяином.

Наглядный пример тому — история Иакова, который вступил в борьбу с
ангелом и уступил, однако сумел предотвратить убийство. Ветхозаветный
Иаков имеет то преимущество, что его истории верят безусловно.
Современный Иаков, вздумай он рассказать подобную историю, будет
встречен многозначительными улыбками. Он сочтет за лучшее вовсе не
говорить о подобных вещах, особенно если имеет собственный взгляд на
природу этого посланца

==417

суровая необходимость (лат.). 14 Зек. № 

Яхве. К тому же nolens-volens он станет обладателем тайны, которую
обсуждать не принято, и тем самым окажется каким-то образом
«выделенным». Безусловно, reservati mentcuis* будет преследовать его до
тех пор, пока он не начнет лицемерить и притворяться. Однако всякий, кто
пытается усидеть на двух стульях, кто желает следовать собственной
дорогой и в то же время соответствовать неким коллективным
установлениям, приобретет лишь нервное расстройство. Этот современный
«Иаков» не в состоянии признать той очевидной вещи, что из них двоих
ангел был по крайней мере сильнее, поскольку нет никаких свидетельств,
что и ангел удалился прихрамывая.

Итак, человек, ведомый своим демоном — своим двуединством, выходит за
пределы этой промежуточной ступени и вступает в совершенную
неизвестность, где нет проторенных путей и надежной защиты, где нет
заповедей, которые приходят на помощь в трудную минуту — в случаях
беспощадных и разрушительных для человека конфликтов с долгом. По
большей части такие вылазки в «No Man's Land»** длятся недолго и лишь до
тех пор, пока подобных конфликтов не происходит, при малейшем их
приближении они мягко сходят на нет. Я не могу осудить того, кто
отступает. Но тому, кто видит заслугу в такой своей слабости и
малодушии, я не нахожу оправдания. Поскольку мое презрение не принесет
ему большого вреда, я считаю, что могу его высказать.

Тот же, кто, оказавшись в подобной ситуации, на свой страх и риск в
одиночку ищет решение и берет на себя всю ответственность за него и
перед лицом Судьи отмаливает его денно и нощно, тот обрекает себя на
абсолютную изоляцию. И когда он сам — свой упрямый защитник и
беспощадный обвинитель, никакой суд, ни мирской, ни 

духовная изоляция (лат.). 

* Необитаемая земля (англ.).

==418 

духовный, не способен вернуть ему спокойный сон, в его жизни появляется
настоящая тайна, тайна, которую он не разделит ни с кем. Когда б он не
был сыт по горло всеми этими решениями, он, должно быть, не оказался бы
в подобной ситуации. Очевидно, для того, чтобы угодить в нее, необходимо
повышенное чувство ответственности. Именно оно не позволяет перелагать
этот груз на чужие плечи и принимать чужое — коллективное — решение. И
суд тогда происходит не «на миру», но в мире внутреннем, и приговор
выносится за закрытыми дверями.

Эта перемена наделяет личность каким-то доселе незнакомым смыслом. Она
уже более не являет собою известное и социально определяемое Эго, но
внутренне противоречивое суждение о том, чего же она собственно стоит —
для других и для себя самой. Ничто так не стимулирует самосознание, как
эти внутренние конфликты. Здесь обвинение предъявляет неоспоримые факты,
и защита вынуждена отыскивать неожиданные и непредвиденные аргументы. И
при этом, с одной стороны, мир внутренний берет на себя значительную
часть бремени мира внешнего, тем самым мир внешний теряет часть своей
тяжести. С другой стороны, мир внутренний обретает больший вес,
поднявшись до уровня некоего этического трибунала. Но прежде всего
некогда столь четко определенное «Эго» перестает отныне быть только
прокурором, оно теперь вынуждено защищаться. Оно становится
двусмысленным и расплывчатым, оно оказывается меж молотом и наковальней,
и эта внутренняя противоречивость привносит с собою некую
сверхупорядоченность.

Далеко не всякий классический конфликт, вероятно, даже никакой, не может
быть «разрешен» в самом деле, при том, что спорить о нем можно до
судного дня. Однажды решение вдруг явится — это будет что-то вроде
короткого замыкания. Практическая жизнь не может существо-

==419 

вать в бесконечно длящемся противоречии. Оппозиции и порождаемые ими
противоречия не исчезают даже тогда/ когда становятся импульсом к
действию. Они постоянно угрожают единству личности, вновь и вновь
опутывая жизнь сетями противоречий.

Ввиду подобных обстоятельств благоразумнее всего, наверное, было бы — не
пускаться во все тяжкие, не покидать надежное укрытие и теплый кокон,
тем самым защитив себя от внутренних потрясений. Те, кого ничто не
вынуждает покинуть отцовский кров, могут чувствовать себя в полной
безопасности. И все же те немногие, кто оказался выброшен на тот
одинокий — окольный — путь, очень скоро познают все недостатки и все
прелести человеческой природы.

Любой вид энергии проистекает из разности потенциалов, и обязательной
предпосылкой жизнеспособности психической структуры является ее
внутренняя полярность, что было известно еще Гераклиту. Как
теоретически, так и практически она присуща всему живому. И противостоит
этой властной силе лишь хрупкое единство Эго, которое тысячелетиями
удерживается, бесконечно защищая и ограждая себя от внешних и внутренних
противоборств. То, что оно в принципе стало возможным, связано, видимо,
с извечным стремлением противоположностей достичь равновесия. То же
наблюдаем в энергетических процессах, возникающих при столкновении тепла
и холода, высокого и низкого давления и т. д. Энергия, что лежит в
основании сознательной психической деятельности, — ей предшествует и
потому, очевидно, является бессознательной. По мере того как она
становится осознанной, она проецируется на некие образы, будь то мана,
боги, демоны и пр., чья нуминозность представляется источником жизненной
силы, и это в самом деле так до тех пор, пока эти формы нами не
признаются за таковые. Но постепенно их очертания размываются, теряют
силу, и тогда Эго, т. е. эмпирическая личность, в буквальном смысле
вступает во владение этим источником энергии: с

==420 

одной стороны, она стремится использовать эту энергию, и ей это даже
удается, или по крайней мере так ей кажется, с другой же — она сама в ее
власти.

Такая гротесковая ситуация возникает в том случае, когда мы принимаем во
внимание лишь сознание и рассматриваем его как единственную форму
психического бытия. В этой ситуации нам не избежать т. н. инфляции, т.
е. обратной проекции. Если же мы учитываем существование некой
бессознательной психэ, содержимое такой проекции может быть воспринято
на уровне предваряющих сознание врожденных инстинктов. Тогда они
сохраняют свою объективность и автономность, и инфляции не происходит.
Архетипы, которые, предваряя сознание, определяют его, реально
проявляются там, где они существенны, т. е. как априорные структурные
формы, на инстинктивном уровне. Ни в коем случае они не должны
пониматься как вещь в себе, но лишь как форма вещи, каковая может быть
воспринята. Разумеется, не одни лишь архетипы определяют собою
специфическую природу восприятия. Они составляют коллективный его
компонент. Но как нечто присущее инстинкту, они разделяют его
динамическую природу; а следовательно, располагают особой энергией,
которая вызывает или подчиняет себе определенные импульсы, или модели
поведения; т. е. при некоторых обстоятельствах они обладают властью
(нуминозум!). Таким образом, понятие о них как о своего рода daimonia*
вполне соответствует их природе.

Тот, кто способен поверить, что подобные формулировки могут что-либо
изменить в природе вещей, слишком верит в силу слов. Реальные вещи не
изменяются от того, что мы даем им те или иные имена. Если это и имеет
какое-то значение, то только для нас самих. Если некто воспринимает
«Бога» как «абсолютное Ничто», это никак 

двусмысленность (греч.).

==421 

не отменяет существования высшего организующего принципа. Мы располагаем
собой в той же степени, что и прежде; изменение имен не в состоянии
что-либо отменить в действительности. Но оно способствует формированию у
нас некой отрицательной установки; напротив, наименование чего-либо
неизвестного доселе обладает безусловно положительной интенцией. Таким
образом, говоря о «Боге» как «архетипе», мы ничего не говорим о Его
реальной природе, но допускаем, что «Бог» — нечто в нашей психической
структуре, что было прежде сознания, и, следовательно. Он никоим образом
не может считаться изобретением нашего сознания. Тем самым мы не
уменьшаем вероятности Его существования, но приближаемся к возможности
Его познать. Последнее обстоятельство крайне важно, поскольку если вещь
не постигается опытом, ее легко можно счесть несуществующей. Такая
возможность столь заманчива, что так называемые верующие в моей попытке
воссоздать первозданную бессознательную психическую структуру не
усматривают ничего, кроме атеизма, или по крайней мере гностицизма, и
никогда — психическую реальность: бессознательное. Если бессознательное
в принципе существует, оно должно включать в себя предшествующие
эволюционные ступени нашей сознательной психэ. В конце концов,
представление о том, что человек во всем своем блеске был создан на
шестой день Творения — сразу, без каких-либо предварительных стадий, —
слишком примитивно и архаично, чтобы удовлетворять нас сегодня. Но во
всем, что касается психэ, мы упорно держимся за него: нам удобно думать,
что она не имеет предпосылок, что это tabula rasa*, что она всякий раз
вновь возникает при рождении и является лишь тем, чем сама себя
представляет.

И филогенетически, и онтогенетически сознание вторично. Мы должны
наконец принять эту очевидность. Так 

чистая доска (яат.).

==422 

же, как тело имеет свою анатомическую, миллионами лет складывавшуюся
предысторию, так и психическая система, как всякая часть человеческого
организма, представляет собою результат такой эволюции и повсюду
обнаруживает следы более ранних стадий своего развития. Так же, как
сознание начинало свою эволюцию с бессознательного животного состояния,
так проходит затем этот процесс дифференциации каждый ребенок.
Психическая структура ребенка в своем предсознательном состоянии — все,
что угодно, только не tabula rasa, она уже оснащена осознаваемыми
индивидуальными про-формами и всеми специфическими человеческими
инстинктами, а кроме того, она обнаруживает априорные основания высших
функций.

На этих сложных основаниях Эго возникает и в течение всей жизни на них
опирается. Если же и они перестают функционировать, следует холостой
ход, а затем смерть. Их реальность слишком многое определяет в нашей
жизни. В сравнении с ними даже внешний мир вторичен: в чем его смысл,
когда отсутствует эндогенный инстинкт, ведающий восприятием? В конце
концов, никакая сознательная воля не может вытеснить инстинкт
самосохранения. Этот инстинкт возникает в нас как некая принудительная
сила или воля, или приказ, и если — как это в большей или меньшей
степени делалось с незапамятных времен — мы присваиваем ему имя
какого-то демона, мы по крайней мере верно отражаем психологическую
ситуацию. И если, используя понятие архетипа, мы пытаемся чуть точнее
определить тот момент, когда этот демон завладел нами, мы ничего не
отменяем, мы лишь становимся ближе к источнику жизненной энергии.

И это совершенно естественно, что я как психиатр (что значит —
врачеватель душ) пришел к подобной мысли, ведь в первую очередь меня
интересует, каким образом я смогу помочь своим пациентам вернуться к

==423 

исходным здоровым основаниям. Я уже понял, что для этого необходимо
множество самых разных знаний. В конце концов и медицина пришла к тому
же. Ее прогресс обусловлен не трюками и чудесами исцеления, не
упрощением метода, наоборот, она достигла невиданной доселе сложности, и
не в последнюю очередь за счет знаний, заимствованных из других
областей. Таким образом, я не собираюсь доказывать что бы то ни было в
отношении других дисциплин, я просто пытаюсь использовать их опыт в
своей собственной области. Разумеется, я должен пояснить, в чем состоит
такого рода обращение и каковы его последствия. Безусловно, в такой
ситуации, на стыке различных дисциплин, когда знания одной науки
применяются в практике другой, мы открываем для себя множество
неожиданных вещей. Что, если бы рентгеновское излучение оставалось лишь
в сфере деятельности физиков и не использовалось бы в медицине? К тому
же, если врачей занимают возможные опасные последствия радиационной
терапии, то для физиков, которые используют радиацию совсем по-другому и
в других целях, это вполне может не представлять обязательного интереса.
Не сочтем же мы в самом деле, что врач вторгается в чужие владения,
обнаруживая губительные или целебные свойства проникающего излучения.

Когда я как психотерапевт обращаюсь к сведениям исторического и
теологического характера, я представляю их совершенно в ином свете, и
мои цели, и мои выводы — иного порядка.

Итак, тот факт, что полярность лежит в основе психической энергии,
означает, что проблема противоположенности как таковая — в самом широком
смысле, со всеми сопутствующими ей религиозными и философскими аспектами
— становится темой психологического порядка. Вопросы религии и философии
теряют самостоятельный

==424 

характер, собственно теологический или собственно философский, — и это
неизбежно, поскольку они становятся предметом психологии, т. е.
рассматриваются уже не с точки зрения религиозной или философской
истины, но проверяются на ценность и значимость для психологии. При том,
что они притязают на собственное независимое существование эмпирически,
а значит, и в научном смысле, они прежде всего психические феномены. Это
представляется бесспорным. То, что они нуждаются в некоторых основаниях,
вовсе не противоречит психологическому подходу, который, в свою очередь,
не считает подобные притязания совершенно несправедливыми, но, напротив,
принимает их во внимание. Психология не может квалифицировать суждения
как «исключительно религиозные» или «исключительно философские», хотя
слишком часто, особенно от теологов, приходится слышать о чем-то
«исключительно психологическом».

Все свидетельства, которые только можно вообразить, подсказаны нам
психэ. Она предстает как некий динамический процесс, в основании
которого полярность, напряжение между двумя полюсами: «Не следует
умножать число универсалий»! И поскольку энергетическая теория в
качестве универсальной принята в естественных науках, мы должны
ограничиться ею и в психологии. Ничего другого, что подсказывало бы нам
иное объяснение, нет; более того, полярная природа психики и ее
содержание находят себе подтверждение и в психологическом опыте.

Если энергетическая концепция психэ верна, то все предположения, которые
ей противоречат — как то, например, представление о некой метафизической
реальности, — должны казаться парадоксальными, если они хоть в какой-то
степени претендуют на законность.

==425 

Психэ не может выйти из себя так же, как не может постулировать какие бы
то ни было абсолютные истины, поскольку собственная ее полярность
предполагает их относительность. Когда психэ провозглашает абсолютную
истину, например, «Абсолют есть движение» или «Абсолют есть нечто одно»,
она неизбежно впадает в одно из своих противоречий. Ведь с равным
успехом мы могли бы утверждать: «Абсолют — это покой» или «Абсолют суть
все». Как только психэ принимает какую-нибудь одну сторону, она
разрушается и теряет способность к познанию. Вследствие невозможности
рефлексии она становится некой последовательностью состояний, каждое из
которых приписывает себе собственное основание, поскольку других не
учитывает (или еще не учитывает).

Все вышесказанное, разумеется, не отменяет оценочной шкалы, но лишь
подверждает ту очевидную вещь, что границы зыбки, что «все течет»,
наконец. За тезисом следует антитезис, и синтез возникает как нечто
третье, ранее непредусматривавшееся. Здесь психэ лишний раз доказывает
свою полярную природу и ни в чем реально не «выходит из себя».

В этой своей попытке определить границы психэ я ни в коем случае не
пытаюсь ограничить все одной лишь психэ. Но когда речь заходит о
восприятии или о познании, мы не можем выйти за пределы психэ. Наука
безусловно принимает существование некоего непсихического,
трансцендентного объекта. Но наука знает также, насколько трудно постичь
реальную природу этого объекта, особенно если соответствующие органы
чувств для этого недостаточны или отсутствуют, а необходимый тип
мышления не выработан или еще только должен быть выработан. В случаях,
когда ни наши органы чувств, ни соответствующие искусственные
вспомогательные инструменты не могут ручаться за наличие реального
объекта, возникает та чудовищная трудность, суть которой в искушении

==426 

объявить реальный объект несуществующим вовсе. Столь поспешные выводы
меня никогда не устраивали, поскольку я не думаю, что мы в принципе
способны постигнуть все формы бытия. Поэтому я осмеливаюсь утверждать,
что феномен архетипических структур, каковые представляют собой
психические явления (и только) — опирается на психоидную основу, т. е.
на — лишь отчасти — психическую, но, вероятно, совсем иную форму бытия.
За недостатком эмпирических данных я не обладаю ни знанием, ни
пониманием этих форм, называемых обычно «духовными». С наукой это никоим
образом не соотносится, но я в это верю. И здесь я вынужден признать
свое невежество. Но поскольку архетипы доказали себя в деле, для меня
они действительны даже тогда, когда я не знаю их реальной природы.
Разумеется, это относится не только к архетипам, но к природе психэ в
целом. Что бы она сама о себе ни утверждала, она никогда не выйдет за
свои пределы. Постижение, собственно, — факт психический, и в этом
смысле мы безнадежно ограничены исключительно психическим миром. Тем не
менее у нас есть все основания предполагать, что за этой завесой
существует некий непознанный, но действительный объект, по крайней мере
в случаях с психическими явлениями, где мы не можем ничего утверждать.
Утверждения о возможности или невозможности имеют ценность лишь в
специальных областях, вне их это лишь произвольные допущения.

И хотя брать некие положения с потолка, т. е. без достаточных на то
оснований, не принято, тем не менее существует ряд утверждений, которые,
очевидно, все же должны быть сделаны без объективных причин. Это
касается, например, оснований психодинамики, обыкновенно выражаемых
субъективно и рассматриваемых в каждом случае отдельно. Ошибка же
коренится в невозможности различить, в самом ли деле утверждение исходит
от конкретного субъекта и обусловлено исключительно личны-

==427 

ми мотивами, или же оно носит общий характер и возникает как некий
совокупный динамический pattern*. В последнем случае его должно
рассматривать не как нечто субъективное, а как нечто психологически
объективное, поскольку огромное количество индивидуумов по своему
внутреннему побуждению пришли к такому же заключению или осознали
необходимость определенного мировоззрения. Поскольку архетип — ни в коем
случае не пассивная форма, но реальная сила, род энергии, его можно
рассматривать как causa efficient* подобных утверждений и считать
субъектом таковых. Другими словами, эти утверждения исходят не от
конкретного человека, но от архетипа. Если же им пытаются препятствовать
или не принимают их во внимание, то, как учит нас житейский опыт и как
подтверждает медицинская практика, это приводит к существенному
психическому ущербу. В индивидуальных случаях мы имеем дело с
невротическими симптомами, у людей же, не склонных к неврозам, возникают
коллективные мании.

В основе архетипических утверждений лежат инстинктивные предпосылки, не
имеющие никакого отношения к разуму; их невозможно ни доказать, ни
опровергнуть при помощи здравого смысла. Они всегда составляли некую
часть миропорядка — reprйsentations collectives***, по определению
Леви-Брюля. Конечно, Эго и воля его играют огромную роль. Но то, чего
хочет Эго, непостижимым образом перечеркивает автономность и
нуминозность архетипических процессов. Их практическая бытийственность —
в сфере религии, — в той степени, в какой религию в принципе можно
рассматривать с точки зрения психологии. 

шаблон (англ.); функциональная единица (биолог.). 

* действующая причина (лат.). *** коллективные представления (фр.).

==428 

III

В этом смысле, на мой взгляд, очевидно, что помимо пространства
рефлексии существует другая, столь же, если не более широкая область, из
которой рацио вряд ли способно что-либо извлечь. Это пространство Эроса.
Античный Эрос — в полном смысле слова Бог. Его божественная природа
превышала границы человеческого разумения, и потому его невозможно ни
понять, ни представить. Я мог бы, как это пытались сделать многие до
меня, рискнуть и приблизиться к этому демону, чья власть бесконечна — от
горных вершин до темных пучин ада; но тщетно я стал бы искать язык,
который в состоянии был бы адекватно выразить неисчислимые странности
любви. Эрос есть космогония, он — Творец сознания. Иногда мне кажется,
что условие апостола Павла «если... любви не имею»* — первое условие
познания и собственно сакральности. В любом случае его должно принять
как одно из толкований тезиса «Бог есть любовь», утверждающего Божество
как complexio oppositorum.

В моей медицинской практике, равно как и в личной жизни, я часто
сталкивался с загадкой любви и никогда не мог ее разрешить. Подобно
Иову, руку свою полагаю на уста мои**. Здесь заключено самое великое и
самое малое, самое далекое и самое близкое, самое высокое и самое
низменное. И одно не существует без другого. Мы не в состоянии выразить
этот парадокс. Что бы мы ни сказали, мы никогда не скажем всего. А
говорить о частностях — значит сказать слишком много или слишком мало,
поскольку смысл имеет лишь целое. Любовь «все покрывает, всему верит...
все переносит»***. Здесь все сказано. Воистину мы суть жертвы или
средство великой космической 

1 Кор 13,1. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви
не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий». " Иов39,34. *** 1
Кор 13,7.

==429 

«любви». Я беру это слово в кавычки, затем, что имею в виду не страсти,
предпочтение, желание или благосклонность и прочие подобные вещи, но то,
что выше индивидуального, некую целостность, единую и неделимую. Сам
будучи частью, человек не в состоянии постигнуть целое. И он собою не
располагает. Он может смириться, он может бунтовать, но он всякий раз
оказывается в плену этой силы. Он от нее зависит, и он на нее опирается.
Любовь — это его свет и его тьма, конца которой нет. «Любовь никогда не
перестает»* — говорит ли он «языками ангельскими» или с научной
дотошностью изучает жизнь — от простейшей клетки до основания ее.
Человек может попытаться назвать любовь, перебрав все имена, которые
знает, и все же это станет бесконечным самообманом. И если у него есть
хоть капля мудрости, он должен смириться, обозначив ignotum per
ignotius**, — т. е. назвав ее именем Бога. Тем самым он осознает свое
смирение и свое несовершенство, свою зависимость, но в то же время и
свою свободу выбирать между истиной и ложью. 

l Кор 13,8. 

* неизвестное через более неизвестное (лат.).

==430 

ВЗГЛЯД В ПРОШЛОЕ

Когда мне говорят, что я много знаю, или называют мудрецом, я не могу
принять это на свой счет. Представьте, что кто-то зачерпнул шляпой воду
из потока. Что с того? Я ведь не тот поток. Я лишь стою рядом, но не
делаю ничего. Другие стоят тут же, и большинство из них знают, что им
делать. Я же не делаю ничего. Я никогда не считал себя тем, кто способен
позаботиться о семенах и колосьях. Я стою и удивляюсь тому, на что
способна природа.

Есть чудесная притча о том, как к ребе пришел ученик и спросил его: «В
старину были люди, которые видели Бога в лицо. Почему же теперь их нет
больше?» На что ребе ответил: «Потому что нынче никто не сможет
наклониться так низко». Нужно лишь слегка наклониться для того, чтобы
зачерпнуть воду из потока.

Разница между мною и другими людьми в том, что я не признаю
«перегородки» — они для меня прозрачны. В этом моя особенность. Для
других они зачастую столь плотны, что они не видят за ними ничего и,
соответственно, думают, что там и нет ничего. Я же в некоторой степени
ощущаю то, что скрыто от глаз, и это вселяет в меня внутреннюю
уверенность. Те, кто ничего не видит, ее лишены, они не видят причин и
следствий, а если и видят, то не доверяют себе. Я не знаю, что заставило
меня почувствовать и принять этот поток жизни. Возможно, это было

==431 

бессознательное. А может быть, мои ранние сновидения. Они с самого
начала определили мой путь.

Знание о том, что скрыто, что происходит на заднем плане, очень рано
сформировало мое отношение к миру. В целом это отношение и сегодня
таково, каким было в детстве. Ребенком я чувствовал себя одиноко, и я
одинок до сих пор, поскольку я знаю, и я должен объяснять и напоминать
людям то, о чем они не знают и в большинстве случаев не хотят знать.
Одиночество происходит не от того, что никого нет рядом, но от
невозможности донести до других то, что тебе представляется важным, или
от того, что никто не разделяет твоих мыслей. Мое одиночество началось с
опыта моих ранних сновидений и достигло своей высшей точки, когда я стал
работать с бессознательным. Тот, кто знает больше других, становится
одинок. Но одиночество вовсе не исключает общения, ибо никто так не
нуждается в общении, как одинокий человек, и общение плодотворно там,
где каждый помнит о своей индивидуальности, не идентифицируя себя с
другими.

Очень важно иметь тайну или предчувствие чего-то неизведанного. Это
придает жизни некое безличное, нуминозное свойство. Кто этого не
испытал, упустил нечто важное. Человек должен чувствовать, что живет в
мире, который все еще полон тайн, что всегда остаются вещи, которые
объяснить невозможно, что его еще ждут неожиданности. Неожиданное, как и
невероятное, всегда присутствует в этом мире. Жизнь без них неполна. Для
меня с самого начала мир был бесконечен и непостижим.

У меня было много хлопот с моими идеями. Во мне сидел некий демон, и в
конечном счете это определило все. Он пересилил меня, и если иногда я
бывал безжалостен, то лишь потому, что находился в его власти. Я никогда
не мог остановиться на достигнутом. Я должен был спешить вперед, чтобы
поспеть за моими видения-

==432 

ми. Естественно, что никто вокруг не мог видеть то, что видел я, поэтому
все видели только глупца, который вечно куда-то спешил.

Я многим причинил боль; как скоро я видел, что меня не понимают, я
уходил. Мне нужно было идти вперед. Я был нетерпелив со всеми, кроме
моих пациентов. Я следовал внутреннему закону, он налагал на меня
определенные обязанности и не оставлял мне выбора. Разумеется, я не
всегда ему подчинялся. Но возможно ли прожить без противоречий?

С некоторыми людьми я был очень близок, по крайней мере до тех пор, пока
они были как-то связаны с моим внутренним миром; но затем могло
случиться так, что я вдруг отстранялся, потому что не оставалось ничего,
что бы могло меня с ними связывать. До меня с трудом доходило, что люди
продолжают существовать — даже когда им уже нечего сказать мне. Ко
многим я относился с живым участием, но лишь тогда, когда они являлись
мне в волшебном свете психологии; в следующий момент луч прожектора
уходил в сторону, и на прежнем месте уже более ничего не оставалось. Я
мог увлекаться многими людьми, но стоило мне проникнуть в их суть,
волшебство исчезало. И я нажил себе множество врагов. Но всякий человек,
если он человек творческий, не принадлежит себе. Он не свободен. Он —
пленник, влекомый своим демоном.

... И с позором

Насилье вырывает наше сердце, Ибо каждый небожитель жаждет жертвы, Если
об этом забыл ты, Не жди добра*. 

Гельдеряин. Патмос. Пер. В. Микушевича // Геяьдерлин. Сочинения. М..
1969.—С.177.

==433 

Эта несвобода всегда печалила меня. Часто мне казалось, будто я нахожусь
на поле битвы. Я не могу — да! я не могу остановиться! Вот погиб мой
друг, но я должен идти вперед. И «с позором насилье вырывает наше
сердце». Я бы остался с тобой, я люблю тебя, но я не могу остаться. Есть
в этом что-то, что разрывает сердце. И я сам — жертва; я не могу
остаться. Но демон все устраивает, и благословенная непоследовательность
определяет собою то очевидное противоречие, согласно которому я, будучи
«неверен», остаюсь верным в последнем — конечном смысле.

Наверное, я мог бы сказать: я более других нуждаюсь в людях, и в то же
время я нуждаюсь в людях меньше других. Там, где в игру вступает мой
демон, моя раздвоенность заставляет меня быть и слишком близко, и
слишком далеко. Только когда он замолкает, возможно сохранить счастливую
умеренность.

Демон творчества был со мною неумолим и безжалостен. Когда я пытался
предпринять нечто заурядное, это продолжалось обычно очень недолго, —
правда, не всегда и не везде. Я думаю, отчасти потому я консервативен до
мозга костей. Я набиваю трубку табаком из табакерки моего деда и до сих
пор храню его альпеншток из рога серны — он привез его из Понтрезины, он
одним из первых побывал на этом новооткрытом тогда курорте.

Я доволен тем, как прошла моя жизнь. Она была щедра и дала мне многое.
Мог ли я ожидать большего? Со мной случалось, как правило, не то, чего я
ожидал и на что рассчитывал. Многое могло быть иначе, если бы сам я был
иным. Но случилось то, что должно было случиться, потому что я — это я.
Многое из того, что я задумал, произошло, но не всегда это было к
лучшему. Но все, что происходило, происходило самым естественным
образом, как того хотела судьба. Я сожалею о многих глупостях, виной
которым мое упрямство, но без него я не достиг бы своей

==434 

цели. Потому мне и ж-аль, и не жаль. Я обманут в людях и обманут в самом
себе. От людей я узнал удивительные вещи, сам же я достиг большего, чем
ожидал. Я не могу сделать какого бы то ни было последнего вывода, я не
могу до конца объяснить ни человеческую жизнь, ни самого человека. Чем
старше я становился, тем меньше я понимал, тем меньше знал самого себя.

Я удивлен, я разочарован, и я доволен собой. Я несчастен, я подавлен, и
я с надеждой смотрю в будущее. Я — все это вместе, и я не могу сложить
все это воедино. Я не способен определить конечную пользу или
бесполезность; я не знаю, чего стою я и чего стоит моя жизнь. Я ни в чем
не уверен до конца. У меня нет определенных убеждений — собственно, ни о
чем. Я знаю только, что я родился и что я существую, что меня несет этот
поток. Я не могу знать, почему это так. И несмотря на всю эту
неуверенность, я чувствую некую прочность и последовательность в своем
самостояньи и своем бытии.

Мир, в котором нам довелось родиться, груб и жесток, в то же время он
божественно прекрасен. Что перевешивает — смысл или бессмысленность,
зависит от темперамента. Если бессмысленность, то жизнь чем дальше, тем
больше теряет всякое значение. Но мне кажется, это не так; не тот
случай. Возможно, как и всегда в метафизических вопросах, правда и там,
и там: в жизни есть и то и другое, и смысл и бессмысленность, жизнь
имеет смысл, и жизнь смысла не имеет. Я льщу себя надеждой, что
преобладает смысл и что смысл выиграет эту битву.

Как сказал Лао-цзы: «Все освещено кругом, только я один погружен во
мрак», это и есть то, что я сейчас, на вершине своих лет, чувствую.
Лао-цзы — пример человека высочайшего прозрения, он познал цену всему и
в конце жизни вернулся к самому себе — к вечной непознаваемой сущности.
Архетип старого, все повидавшего человека — вечен. Он возникает на любой
ступени развития интеллек-

==435 

та, и черты его всегда одни и те же, будет ли это старый крестьянин или
великий философ Лао-цзы. Это старость, и это ограничение. Но этот мир
все так же переполняет меня: эти растения и эти животные, эти облака, и
день, и ночь, и самая вечность, заключенная в человеке. Чем менее я
уверен в себе, тем более я чувствую родство со всем, что есть вокруг.
Теперь мне кажется, что отчуждение, которое так долго разделяло меня с
миром, обратилось в меня самого, в мой внутренний мир, внезапно открыв,
что я никогда не знал самого себя.

==436

SEPTEM SERMONES AD MORTUOS

Семь наставлений мертвым, что написал Василид из Александрии, города,
где Восток соприкасается с Западом

ГЛОССАРИЙ

Краткий словарь терминов юнговской психологии, составленный Аниэлой Яффе

==438

SEPTEM SERMONES AD MORTUOS

«Septem Sermones ad Mortuos» (Семь наставлений мертвым) Юнг издал в виде
брошюры на свои средства небольшим тиражом. Он при случае дарил эту
книжечку друзьям, но на прилавках книжных магазинов она никогда не
появлялась. Позднее Юнг сожалел о предпринятом издании и называл его
«грехом молодости».

Язык «Septem Sermones» походит на тот язык, которым написана «Красная
книга». Однако в противоположность бесконечно длинным, украшенным
синтаксическими фигурами разговорам в «Красной книге» «Семь наставлений»
являют собой лаконичную целостность изложения. Поэтому их избрали для
публикации в качестве примера ранних работ Юнга. Они дают некоторое
впечатление о том, что занимало Юнга в период с 1913 по 1917 год и что в
нем тогда зрело.

В этой работе можно заметить наметки и предвосхищения тех мыслей Юнга/
которые впоследствии воплотились в его научных трудах, прежде всего —
противоречивая природа духовного начала, самой жизни и существующих в
психологии представлений. Парадоксальность мышления у гностиков особенно
привлекала Юнга. Именно поэтому

==439 

здесь он отождествляет себя с гностиком Василидом (начало II тыс. от Р.
X.) и отчасти придерживается его лексики, называя, скажем. Бога, именем
Абраксас, как это и предполагается намеренной мистификацией с элементом
игры.

Юнг не без колебаний согласился на публикацию «Семи наставлений» в книге
своих воспоминаний, и то лишь «ради того, чтобы все было честно».
Разгадку анаграммы в конце своего произведения он так и не сообщил.

SEPTEM SERMONES AD MORTUOS

Семь наставлений мертвым, что написал Василид из Александрии, города,
где Восток соприкасается с Западом

SERMO I

Мертвые возвратились из Иерусалима, где не нашли того, что искали. Они
жаждали, дабы я допустил их к себе и наставил: Слушайте же: Я начну от
ничто. Ничто, по сути, то же, что Полнота. В бесконечности наполненность
равно что пустота. Ничто — пусто и полно. Вы можете сказать равным
образом и иное о ничто, к примеру, что оно бело или черно, или что его
нет. Бесконечное и вечное не имеет свойств, ибо имеет все свойства.

Ничто или Полноту мы наречем Плеромой. В ней прекращает свой путь бытие
и помышление, поскольку вечное и бесконечное не имеет свойств. Там нет
никого, потому как иначе некий Тот отличался бы от Плеромы и имел
свойства, которые делали бы его отличным от Плеромы.

==440 

В Плероме есть все и ничего: не стоит помышлять о Плероме, ибо это
означало бы саморастворение.

Творение пребывает не в Плероме, но в себе. Плерома есть начало и конец
Творения. Она проходит его насквозь подобно тому, как солнечный луч
проницает всю толщу воздуха. Хотя Плерома проходит непременно насквозь,
нет у творения в том части — так цельнопрозрачное тело не становится
через свет, сквозь него проходящий, ни светлым, ни темным.

Мы же сама Плерома и есть, ибо мы часть вечного и бесконечного. Нет у
нас, однако, в том части, ибо мы бесконечно отдалены от Плеромы — не
пространственно либо временно, но сущностно, — тем, что отличны от
Плеромы как Творение, имеющее пределы в пространстве и во времени.

Поскольку мы суть части Плеромы, Плерома также в нас. Плерома и в своей
малейшей крапине бесконечна, вечна и нерушима, ведь малое и большое суть
свойства, что пребывают в ней. Она есть Ничто, кое всюду нерушимо и
непрекратимо. Оттого-то говорю я о Творении как о части Плеромы лишь под
видом иносказания, ибо Плерома воистину всюду неделима, потому как она
есть Ничто. Но и мы суть цельная Плерома, ведь Плерома лишь
иносказательно, в допущении, малейшая крапинка, сущая в нас. Она и свод
небесный, нас объемлющий. Зачем же нам вести речь о Плероме как такой,
когда она Все и Ничто.

А затем говорю я, дабы с чего-нибудь начать и избавить Вас от химеры,
будто где-либо вовне или изнутри есть прежде опыта установленное или
хоть сколько-нибудь определенное. Все именуемое установленным либо
определенным относительно. Лишь то, что подвержено изменению,
установлено и определено.

Изменяемо лишь Творение, стало быть, оно единственное установлено и
определено, ибо есть у него свойства, да и само оно свойство.

==441 

Мы вопрошаем: Как явилось Творение? Являлись Творения, но не Творение,
поскольку Творение есть свойство самой Плеромы, равно как нетворение,
вечная Смерть. Всегда и всюду есть Творение, всегда и всюду есть Смерть.
В Плероме пребывает все, отличимость и неотличимость.

Творение есть отличимость. Оно отличимо. Отличимость — его сущность,
потому оно и отличает. Человек отличает потому, что сущность его есть
отличимость. Посему отличает он и свойства Плеромы, коих не существует.
Он отличает их по своей сущности. Оттого человеку приходится вести речь
о свойствах Плеромы, коих не существует.

Вы скажете: Что толку говорить о том? Ты же сам сказал, что не стоит
помышлять о Плероме.

Вам я сказал, дабы освободить от химеры, что можно помышлять о Плероме.
Когда мы отличаем свойства Плеромы, то речь ведем применительно к нашей
отличимости и о нашей отличимости, но никак не о Плероме. О нашей же
отличимости надобно говорить, дабы тем мы сумели себя достаточно
отличить. Наша сущность есть отличимость. А не будем той сущности верны,
то и отличим себя недостаточно. Потому нам должно творить отличаемосгь
свойств.

Вы станете вопрошать: А что плохого станется, если не отличить себя?

Не отличая, угодим мы за пределы своей сущности, за пределы Творения, и
низвергнемся в неотличимость, а она есть иное свойство Плеромы. Мы
низвергнемся в саму Плерому и перестанем быть Творением, себя обрекая
растворению в Ничто.

А это Смерть Творению. Мы, стало быть, умрем в той мере, в каковой не
станем отличать. Оттого-то естественное устремление Творения направлено
к отличимости противу изначальной опасной тождественности. Имя тому
устремлению PRINZIPIUM INDIVIDUATIONIS. Тот принцип есть сущность
Творения. Из чего можно вам усмотреть, почему неотличимость и
неотличение являют собой великую опасность для Творения.

==442 

Вот потому нам должно отличать свойства Плеромы. Те свойства суть
попарно сочетаемые противоположения, как то: Сущее — Не-сущее, Полнота —
Пустота, Живое — Мертвое, Различное — Тождественное, Светлое — Темное,
Горячее — Холодное, Сила — Материя, Время — Пространство, Добро — Зло,
Красота — Уродство, Единое — Множественное, etc.

Парные противоположения суть свойства Плеромы, коих в ней нет, ибо они
друг друга упраздняют.

Поскольку мы суть сама Плерома, в нас присутствуют вс'е эти свойства, а
когда основание нашей сущности — отличимость, то и имеем мы те свойства
во имя отличимости и под знаком ее, что означает: первое: Свойства, что
в нас, друг от друга отличены и разделены, посему они не упраздняются,
но пребывают сущими. Оттого мы жертвы парных противоположений. В нас
Плерома разорвана.

второе: Свойства причастны Плероме, для нас же возможно и должно жить в
обладании ими лишь во имя отличимости и под ее знаком. Нам должно
отличать себя от тех свойств. В Плероме они упраздняют себя, в нас же
нет. Отличаемосгь от них спасает.

Когда наши устремления направлены к Добру или Красоте, мы забываем про
нашу сущность, то есть отличимость, и обрекаем себя на свойства Плеромы,
а они суть парные противоположения. Мы силимся, дабы достичь Добра и
Красоты, но наряду с тем обретаем Зло и Уродство, потому как в Плероме
они едины с Добром и Красотой.

==443 

Когда же мы остаемся верны своей сущности, именно — отличимости, то
отличаем себя от Добра и от Красоты, а тем самым — от Зла и Уродства. Мы
тогда не низвергаемся в Плерому, то есть в ничто и в растворенность.

Вы станете прекословить: Ты говорил, будто Различимое и Тожественное
равно свойства Плеромы. Как быть тогда, когда мы свои устремления
направим к различению? Разве тогда не будем мы верны своей сущности? Не
придется ли нам, устремляясь к различению, обречь себя на
тожественность?

Не должно вам забывать, что Плерома не имеет свойств. Мы их созидаем
помышлением. Стало быть, когда вы устремляетесь к различению, к
тожественности или к иным свойствам, то устремляетесь к помыслам. Что
проистекают навстречу вам из Плеромы, именно к помыслам о несуществующих
свойствах Плеромы. В погоне за теми помыслами вы погружаетесь снова в
Плерому и достигнете различения и тожественности разом. Не ваше
помышление, но ваша сущность — отличимость. Посему не должно вам
устремляться к различению, как вы о том помышляете, но к вашей сущности.
Есть, по сути, одно лишь устремление, именно устремление к собственной
сущности. Если есть у вас таковое устремление, то вовсе нет нужды вам
знать о Плероме и ее свойствах, и придете вы к правой цели силою вашей
сущности. Ну а когда помышление отдалено от сущности, то и приходится
мне наставлять вас в знании, дабы сумели вы удержать в узде ваше
помышление.

SERMO II

Мертвые стояли в ночи вдоль стен и восклицали: Желаем знать о Боге. Где
Бог? Бог мертв? Бог не мертв, он жив так же, как и исстари. Бог, он —
Творение, нечто определенное, а посему отличен от Пле-

==444 

ромы. Бог — свойство Плеромы, ибо все, что сказал я о Плероме,
действительно и для Него.

Он отличается, однако, от Творения через то, что многократно темней и
неопределимей, чем Творение. Он менее отличим, чем Творение, ибо в
основании Его сущности пребывает сущая Полнота, и в той лишь мере
определим и отличим, в коей Он Творение, но и в той же мере Он —
проявление сущей Полноты Плеромы.

Все, что не отличено нами, низвергается в Плерому и упраздняется купно
со своим противоположением. Оттого-то, когда не отличаем мы Бога,
упраздняется для нас сущая Полнота.

Бог, однако, и сама Плерома, подобно тому как малейшая крапина в
сотворенном и несотворенном та же Плерома.

Истинная Пустота есть сущность Дьявола. Бог и Дьявол суть первые
проявления Ничто, каковое именуем Плеромою. Равно Плерома то или нет,
ибо она упраздняет себя во всем сама. Не таково Творение. В том
отношении, в коем Бог и Дьявол суть Творения, они не упраздняют себя, но
противостоят друг другу как сущие противоположения. Нет нужды нам в
доказательстве их бытия, довольно того, что приходится нам снова и снова
вести речь о них. А когда б обоих не было, то Творение оказалось бы вне
своей отличимой сущности, оно все сызнова отличалось бы из Плеромы
вовне.

Все, что отличенность изымает из Плеромы, являет собой парные
противоположения, посему Богу всегда причастен Дьявол.

Сопричастность эта, что вам даже по жизни своей довелось познать, столь
сокровенна, столь неизбывна, как Плерома сама. А проистекает она из
того, что оба весьма близко отстоят от Плеромы, в коей все
противоположения упразднены и слиты воедино.

Бог и Дьявол отличимы через полноту и пустоту, созидание и разрушение.
Общее для обоих сущее. Сущее их

==445 

связывает. Потому сущее возвышается над обоими, и оно есть Бог над
Богом, ибо оно соединяет Полноту и Пустоту в их сущем.

Вот Бог, о коем вам неизвестно, ибо люди его позабыли. Мы именуем его
присущим ему именем АБРАКСАС. Он еще более неопределим, чем Бог и
Дьявол.

Дабы отличить от него Бога, мы именуем Бога ГЕЛИОС либо Солнце.

Абраксас — сущее, ничто ему не противостоит, кроме того, в чем нет сути,
потому сущая его природа распространяется свободно. Того, в чем нет
сути, — не существует и не противостоит. Абраксас возвышен над Солнцем и
возвышен над Дьяволом. Он есть невероятное вероятное, несущее сущее.
Когда б у Плеромы была сущность, Абраксас был бы ее проявлением.

Хоть он и есть само сущее, но, однако, ничего определенно сущего, но
лишь сущее вообще.

Он несуще сущ, поскольку не имеет определенного сущего.

Он и Творение, ибо он отличим от Плеромы.

Солнце определенно сущее, как и Дьявол, оттого они нам представляются
более сущим, чем неопределимый Абраксас.

Он есть Сила, Длительность, Переменчивость.

И произошло тут у мертвых смущение, ибо были они христиане.

SERMO III

Мертвые подступали подобно туману с болот и восклицали: Говори нам далее
о Верховном Боге.

Абраксас есть Бог, коего мудрено распознать. Он имеет наибольшую часть,
ибо она незрима для человека. От Солнца зрит человек summum bonum, то
есть высшее благо, 

==446 

от Дьявола infinum malum, то есть беспредельное зло, от Абраксаса же
непреодолимую ни в коей мере жизнь, каковая есть мать доброго и дурного.

Жизнь кажется слабосильнее и меньше, чем summum bonum, посему даже в
мыслях трудно представить, что Абраксас во власти превосходит Солнце,
кое само есть сиятельный источник всякой жизненной силы.

Абраксас есть Солнце и наравне заглатывающее вековечное жерло Пустоты,
все умаляющей и расчленяющей, жерло Дьявола.

Власть Абраксаса двукратна. Но вы не зрите ее, ибо в ваших глазах
уравнивается противуположная направленность той власти.

Что говорит Бог-Солнце, есть жизнь, что говорит Дьявол, есть Смерть.

Абраксас же говорит слово досточтенное и проклятое, что есть равно жизнь
и смерть.

Абраксас творит истину и ложь, добро и зло, свет и тьму в том же слове и
в том же деянии. Оттого Абраксас грозен.

Он великолепен подобно льву во мгновение, когда тот повергает ниц свою
жертву. Он прекрасен, как день весны.

Да он сам великий Пан, что значит Все, и он же малость. Он и Приап.

Он есть монстр преисподней, полип* тысячерукий, воскрыленный, змий
извивистый, неистовство само.

Он же Гермафродит низшего начала.

Он господин жаб и лягушек, в воде обитающих и на сушу выходящих,
ополудни и ополуночи поющих хором.

Он есть Наполненное, что воссоединяется с Пустым.

Он есть святое совокупление. 

Polypus (греч.) — многоногий. — Прим. пер.

==447 

Он есть любовь и ее умерщвление.

Он есть святой и предающий святого.

Он есть светлейший свет дня и глубочайшая ночь безумства.

Его зреть — слепота.

Его познать — недуг.

Ему молиться — смерть.

Его страшиться — мудрость.

Ему не противиться — спасение.

Бог пребывает при солнце. Дьявол пребывает при ночи. Что Бог рождает из
света. Дьявол утаскивает в ночь. Абраксас же мир, становление и
преходящесть мира. На всякое даяние Бога-Солнце Дьявол налагает свое
проклятие.

Все, что вы ни просите у Бога-Солнце, порождает и деяние Дьявола.

Все, что вы ни сотворите совместно с Богом-Солнце, дает Дьяволу сущую
силу.

Таков он, грозный Абраксас.

Он есть могущественнейшее Творение, в нем Творение страшится себя
самого.

Он есть явленное противоречие меж Творением и Плеромою, в коей заключено
ничто.

Он есть ужас сына пред матерью.

Он есть любовь матери к сыну.

Он есть восторженность земли и жестокость неба.

Не вопрошает он и не отвечает.

Он есть жизнь Творения.

Он есть сущее Отличимости.

Он есть любовь человека.

Он есть речь человека.

Он есть свет и тень человека.

Он есть обманное сущее.

Тут мертвые завопили, зашумели, ибо они были несовершенны.

==448 

SERMO IV

Мертвые, что ропща заполняли пространство окрест, говорили: Сказывай
нам, проклятый, о Богах и Дьяволах.

Бог-Солнце есть высшее добро. Дьявол есть противное ему, вот имеете двух
богов.

Но существует много высокого добра и много тягостного зла, а потому
существует два богодьявола, один именем пылающее, другой же — растущее.

Пылающее есть Эрос в образе пламени. Он сияет, меж тем как пожирает.

Растущее есть древо жизни, оно зеленеет, меж тем как, вырастая,
скапливает живое вещество.

Эрос воспламеняется и умирает, древо жизни же медленно и неуклонно
произрастает сквозь безмерное время.

Доброе с дурным едины в пламени.

Доброе с дурным едины в произрастаньи древа.

Жизнь и любовь противостоят в своей божественности друг другу.

Подобно сонмам звезд, безмерно число богов и дьяволов.

Всякая звезда есть бог, и всякое пространство, кое полнит звезда, есть
дьявол.

Всепустота целого же есть Плерома.

Абраксас есть сущее целого, лишь несущее противостоит ему.

Главных богов числом четыре, ибо четыре является числом измерений мира.

Один есть начало, Бог-Солнце.

Другой есть Эрос, ибо он связывает двоих и распространяется в сиянии.

Третий — древо жизни, ибо полнит пространство телами.

Четвертый — Дьявол, ибо он отмыкает все замкнутое, разлагает все,
обладающее формою, и все телесное, он разрушитель, в коем все обращается
в ничто.

==449 

Блажен я, оттого что дано мне познать множественность и разнообразность
богов. Горе вам, сменившим ту несовместную множественность на
единственного Бога. На муки неразумения и искажения обрекли вы через то
творение, коего сущность и устремление есть отличимость. Как можете быть
верны вы своей сущности, когда множественное хотите свести к одному? Что
чините богам, то случается и с вами. Всех вас уравняют, и исказится тем
ваша сущность.

Воцаренье равенства допустимо человека ради, но не бога ради, ибо богов
суть множества, людей же малость. Боги могучи, и они переносят свою
различность, ибо, подобно звездам, пребывают они в одиночестве и
ужасающем отдалении друг от друга. Люди же слабы и не переносят свою
различность, ибо они пребывают вблизи, подле друг друга, и нуждаются в
общности, дабы снести свою особость. Ради спасения вашего я наставляю
вас в отвергаемом, и того ради сам я отвергнут. Многому числу богов
соответствует многое число людей. Неисчислимые боги ожидают, дабы
принять человеческий образ. Неисчислимые боги некогда были людьми.
Человек причасген к сущности богов, он происходит от богов и идет к
Богу.

Как не стоит помышлять о Плероме, так не стоит почитать множество богов.
По меньшей мере стоит почитать первого Бога, сущую Полноту и summum
bonum. Через молитву мы ничего не можем туда привнести и ничего не можем
оттуда взять, ибо все поглощает в себя сущая Пустота. Светлые боги
образуют небесный мир, они многократны, они распространяют себя и множат
бесконечно. Их высочайший господин есть Бог-Солнце.

Темные боги образуют земной мир. Они однократны, они бесконечно умаляют
себя и сокращают. Их нижайший господин есть Дьявол, дух луны,
приспешницы земли, что и менее, и холоднее, и мертвее, чем земля. Нет
различия во власти небесных и земных богов. Небесные боги умножают,
земные же умаляют. Направления в обе стороны суть безмерны.

==450 

SERMO V

Мертвые глумливо орали: поучай нас, дурень, о Церкви и святых общении.

Мир богов проявляется в духовном и плотском. Небесные боги являют себя в
духовном, земные же в плотском. Духовное воспринимает и внимает. Оно
женственно, и потому мы именуем его mater coelestis, матерь небесная.
Плотское порождает и зиждет. Оно мужественно, и потому мы именуем его
phallos, отец естества. Плотское мужа более от естества, плотское жены
более от духа. Духовное мужа от небес, оно направлено к высшему.

Духовное жены более от естества, оно направлено к низшему. Ложь и
дьявольщина суть духовность мужа, что направлена к низшему.

Ложь и дьявольщина суть духовность жены, что направлена к высшему.

Муж и жена, пребывая друг подле друга, обратятся в дьявола, ежели они не
разъединят свои духовные пути, ибо сущность Творения есть отличимость.

У мужа плотское направлено к естеству/ у жены плотское направлено к
духовному. Муж и жена, пребывая друг подле друга, обратятся в дьявола,
ежели они не разъединят плотское свое.

Муж тогда познает низшее, жена же высшее.

Человек отличает себя от духовного и от плотского. Он именует духовное
Матерью и помещает его между небесами и землей. Он именует плотское
Фаллосом и помещает его меж собою и землей, ибо и Матерь, и Фаллос суть
сверхчеловеческие демоны и проявления мира богов. Для нас они более
сущи, чем боги, поскольку они сродни с нашею сущностью. Когда же вы себя
не отличите от плотского и от духовного и не станете взирать на них как
на сущности, что над вами и вкруг вас, то и обречены будете им как
свойствам Плеромы. Духовное

==451 

и плотское не суть ваши свойства, не вещи, коими вы обладаете, напротив,
они обладают вами и объемлют вас. Они — могучие демоны, в облике коих
являют себя, а потому суть вещи, достигающие того, что над вами, вовне,
— вещи, существующие сами по себе. Нет никого, кто владеет духовным как
таким или плотским как таким, но он пребывает под властью закона
духовного или плотского. Посему никто не избегнет тех демонов. Вам
должно рассматривать их как демонов, как общее дело и общую же
опасность, как общее бремя, что жизнь взвалила на вас. Так и жизнь для
вас есть общее дело и общая опасность, равно как боги, а прежде всех
грозный Абраксас.

Слаб человек, а потому ему необходимо нужна сообщность. Когда сообщность
не пребывает под знаком Матери, она пребывает под знаком Фаллоса. Где
недуг и муки, нет сообщности. Но сообщность для всякого человека есть
раздробленность и растворение.

Отличимость ведет к особному бытию. Особное бытие противно сообщности.
Однако ради слабости человеческой пред богами и демонами и их неодолимым
законом надобна сообщность. Пусть будет настолько сообщности, насколько
есть в ней надобность, не человека ради, но из-за богов. Боги принуждают
вас к сообщности. Они вас принуждают в той мере, в коей сообщность
необходима. А что излишне, то дурно.

Один пусть в сообщности подчиняется другому, дабы тем сохранить
сообщность, ибо есть у вас в ней нужда.

В особном же бытии пусть один ставит себя выше другого, дабы каждый
пришел к самому себе и избегнул бы рабства, Пусть в сообщности пребудет
воздержанность.

Пусть в особном бытии пребудет расточительность.

Сообщность есть глубь, особное бытие есть высь.

==452 

В сообщности верная мера очищает и сохраняет. В особном бытии верная
мера очищает и дополняет. Сообщность дарит нас теплом, особное бытие
дарит нас светом.

SERMO VI

Демон плотского подступает к нашей душе подобно змее. Она есть вполовину
человечья душа и именуется помыслами хотения.

Демон духовного слетает в нашу душу подобно белой птице. Он тоже
вполовину человечья душа и именуется хотением помыслов.

Змея есть естественная душа, вполовину демоническая, она дух и сродни с
духами мертвых. Как и те, она скитается повсюду средь земных вещей и
добивается, чтоб ее страшились, или же пробуждает в нас вожделения. По
природе своей змея женственна и ищет общества мертвых, именно тех, кто
прикован к земле и не нашел пути к другому, к особному бытию. К тому ж
она блудлива, путается с дьяволом и злыми духами. Подлый тиран и
дух-мучитель, она повседневно прельщает человека дурным сообществом. А
белая птица есть вполовину небесная человечья душа. Она пребывает у
Матери и подчас опускается долу. Птица имеет мужеское начало. Она есть
сущий помысел. Она же посланница матери, целомудренная и одинокая. Птица
летает высоко над землей и наказывает быть особно. Она приносит вести об
отдалившихся, тех, что ушли вперед и стали совершенны. Наше слово
возносит она Матери. Матери дано заступаться, дано предостерегать, но
ничтожна власть ее сравнительно с богами. Она есть сосуд солнца. Змея
сходит вниз и лукавством усмиряет фаллического демона или же подстрекает
его. Она выносит в гору наихитрей-

==453 

шие помыслы естества, кои пролазят во все щели и всюду алчно
присасываются. Хоть змее и не по нраву, однако ей случается быть нам
полезной. Когда она ускользает от наших рук, то указует путь, которого
человеку своим разумом не найти.

Мертвые глядели презрительно и говорили: Прекрати свои речи про богов,
демонов и души, нам про то по сути давно известно.

SERMO VII

В ночи снова воротились мертвые и говорили с жалким видом: Еще про одно
мы забыли, дай нам наставление о человеке.

Человек — ворота, через которые вы из мира внешнего — мира богов,
демонов и душ — входите в мир внутренний, в меньший мир. Мал и ничтожен
человек, вот уже он остается у вас позади, и вы пребываете снова в
бесконечном пространстве, в меньшей или же внутренней бесконечности.

В безмерной отдаленности одна-единственная звезда стоит в зените.

Это и есть тот единственный Бог этого одного человека, это есть его мир,
его Плерома, его божественность.

В мире том принадлежит человек Абраксасу, каковой его, человека, мир
порождает либо поглощает.

Звезда эта есть Бог и предел человеку.

Она есть единственный Бог, что ему предводительствует, в нем человек
находит успокоение, к нему ведет долгое странствие души после смерти, в
нем воссияет, подобно свету, все, что влечет обратно за

собою человек из большего мира.

К нему одному возносит человек молитву.

Молитва прибавляет света звезде, 

==454 

она пролагает мост над смертью, она уготавливает жизнь для мира меньшего
и умаляет безнадежное хотение мира большего. Когда больший мир охладеет,
засияет звезда. Ничто не стоит меж человеком и его единственным Богом,
ежели только способен человек отвести глаза от полыхающего образа
Абраксаса. Человек здесь, а Бог там.

Слабость и ничтожность здесь, бесконечная творящая сила там. Здесь все —
тьма, хлад и ненастье, там все — Солнце.

На том приумолкли мертвые и развеялись подобно дыму над костром пастуха,
что в ночи сторожил свое стадо.

ANAGRAMMA: NAHTRIHECCUNDE GAHINNEVERAHTUNIN ZEHGESSURKLACH

ZUNNUS.

(1916)

==455

ГЛОССАРИЙ

Алхимия: Древнейшая химия, совмещавшая в себе экспериментальную химию в
ее сегодняшнем понимании с образноинтуитивным, отчасти религиозным
мировоззрением и восприятием природы и человека. Тайны материи породили
множество символов, которые мы узнаем теперь как содержимое
бессознательного. Алхимик искал «божественную тайну» материи и прибегал
к таким методам, и шел такими путями, которыми руководствуется сегодня
психология бессознательного, в центре внимания которой также некий
доселе неведомый объективный феномен —

бессознательное.

Средневековую философскую алхимию в плане истории духа следует понимать
как бессознательное движение компенсаторного характера, производное от
христианства, однако собственно лаборатория алхимика — это царство
природы и материи — не находит себе в христианстве ни места, ни
адекватной оценки, они суть преодоление христианства. Алхимия в каком-то
смысле — пусть темно и примитивно — отражает идейный и образный мир
христианства. В «Психологии и религии» Юнг проводит параллель между
одним из центральных представлений алхимии — представлением о камне —
«ляписе» и Христом.

==456 

Для алхимии характерен язык символов и парадоксов, призванный передать
непостижимую природу жизни и непознаваемость психэ. Так, то, что
называют камнем, не есть камень, но некий мистический религиозный
термин, или алхимический Меркурий — дух материи, летучий, неуловимый,
неосязаемый. Никоим другим образом его невозможно выразить и невозможно
определить, и даже очертить и уяснить себе как некое психическое
понятие.

Амплификация: Расширение и углубление образа сновидения при помощи
направленной ассоциации и исторических параллелей из области мифологии,
мистики, фольклора, истории религии, этнологии, искусства и т. п., что в
конечном счете позволяет прояснить его смысл.

Анима и Анимус: Персонификация женского начала в бессознательном мужчины
и мужского начала в бессознательном женщины. Эта психологическая
бисексуальность соответствует биологической реальности, ибо
преобладающее количество мужских или женских генов является решающим
фактором в определении пола. Меньшая часть генов противоположного пола
формирует соответствующий характер/ который обычно остается на заднем
плане, в бессознательном.

К.Г.Юнг: «Каждый мужчина носит в себе вечный образ женщины, не той или
иной конкретной женщины, но некий определенный образ женственности. Этот
образ в основе своей бессознателен; непосредственный фактор изначального
происхождения, запечатленный в живой органической системе человека,
отпечаток или архетип всего наследственного опыта феминности, хранилище
всех отпечатков, когда-либо оставленных женщиной. ...

==457 

Точно так же в существе каждой женщины есть врожденный образ мужчины. Мы
должны назвать его образом мужественности, как в отношении мужчины мы
говорим об образе женственности. Будучи бессознательным, этот образ
всегда неосознанно проецируется на предмет любви и лежит в основе
всякого увлечения или же отвращения». (Ьber die Entwicklung der
Persцnlichkeit / / Ges. Werke. — XVII. — P.224.)

«Естественная функция Анимуса (равно как и Анимы) — пребывать между
индивидуальным сознанием и коллективным бессознательным. Подобным же
образом персона представляет собою некое промежуточное состояние между
Эго-сознанием и объектами внешнего мира. Анимус и Анима должны
функционировать как мост или как дверь, что ведут к образам
коллективного бессознательного, так же и персона должна быть своего рода
мостом в этот мир». (Неопубликованные материалы семинаров. — 1. —1925.
Пер. с англ.) Все архетипические представления, а значит, и Анима, и
Анимус, могут быть позитивны и негативны, сложны и примитивны.

К.Г.Юнг: «В своей исходной бессознательной форме Анимус является
соединением спонтанных, непреднамеренных мыслей и взглядов, которые
оказывают мощное влияние на эмоциональную жизнь женщины, в то время как
Анима является подобным соединением чувствований, которые, в свою
очередь, влияют на мужское миропонимание, искажая его («Она вскружила
ему голову».). Таким образом, Анимус предпочитает проецировать себя на
некие «духовные» авторитеты и всякого рода «героев» (включая теноров,
«артистов» и спортсменов). Анима питает пристрастие ко всему, что
бессознательно, темно, двусмысленно и неопределенно в женщине, к ее
тщеславию, холодности, беспомощности, непоследовательности. ... В
процессе индивидуации по отношению к Эго-сознанию они могут выступать
как некое женственное проявление

==458 

в мужчине и мужское — в женщине. Анима ищет соединения, Анимус желает
отличиться, выделиться и познать. В этом есть определенный парадокс. ...
В реальности он может порождать конфликты, но может и способствовать
гармоническому союзу двух индивидуальностей. (Praxis der Psychotherapie
// Ges. Werke. — XVI (2. Aufl.) — 1976. — P. 323.)

«Анима представляет собою архетип витальности. Так сама жизнь являет
себя мужчине как Анима, хотя ему кажется, что это некий осмысленный дух
(mind). И он творит свою жизнь в соответствии с этим своим
представлением, но жизнь обретает себя в нем как Анима. И тайна женщины
в том, что источник жизни для нее — духовный образ, Анимус, который она
принимает за Эрос. И она творит свою жизнь — она живет Эросом, но
настоящая жизнь — не та, которую она создает, но та, которая
распоряжается ею, являет себя как осмысленный дух (mind), осуществляемый
как Анимус». (Неопубликованные материалы семинаров по «Заратустре»
Ницше.)

Архетип: К.Г.Юнг: «Понятие архетипа... вытекает из многократных
наблюдений, в частности над мифами и волшебными сказками, которые
содержат устойчивые мотивы, обнаруживающие себя всегда и повсюду. Те же
мотивы мы встречаем в фантазиях, снах, в бредах и галлюцинациях
современного человека. Эти типичные образы и ассоциации я называю
архетипическими идеями. Их свойства проявляются тем отчетливее, чем
более окрашены они в чувственные тона.... Они производят впечатление,
оказывают влияние, они заманчивы. Они берут начало в архетипе,
беспрецедентной, бессознательной, предсуществующей форме, которая, судя
по всему, представляет собой часть наследуемой структуры психэ и
вследствие этого способна

==459 

спонтанно проявлять себя везде и в любое время. (Das Gewissen in
psychologischer Sicht / / Das Gewissen. Studien aus dem C.G.
Jung-lnstitut. — Zьrich. — 1958.)

«Вновь и вновь я сталкиваюсь с ошибочным представлением, будто бы
архетип определяется содержанием, иными словами, будто бы это некая
разновидность бессознательной «идеи». Я настаиваю на том, что архетипы
определяются не содержанием, но формой, да и то весьма условно.
Изначальный образ наделяется содержанием только тогда, когда он
становится осознанным и т. о. наполняется материалом сознательного
опыта. Его форму, однако... можно уподобить осевой системе кристалла,
чья праформа определяется еще в материнской жидкости — до собственно
материального существования. Эта кристаллическая решетка возникает в
соответствии с характером взаимодействия ионов, а затем и молекул. Сам
по себе архетип пуст и чисто формален, не что иное, как facilitas
praeformandi*, некая априорная возможность формопредставления.
Наследуются не сами представления, но лишь формы, и в этом смысле они в
каждом случае соответствуют определенным инстинктам. Существование
инстинктов не более доказуемо, нежели существование архетипов, поскольку
и они конкретным образом себя не проявляют». (Die Archetypen und das
kollektive UnbewuЯte // Ges. Werke. — IX/I. — 1976. — P.95.)

«Мне представляется вероятным, что подлинная природа архетипа не может
быть осознана, что она трансцендентна, и в этом смысле я понимаю ее как
психоидную». (Die Dynamik des UnbewuЯten // Ges. Werke. — VIII. — 1967.
— P.244.)

«Следует, наконец, освободиться от иллюзий, будто архетип возможно
объяснить — и тем самым с ним покончить. 

способность к оформлению {лат.).

==460 

Всякая попытка объяснить окажется не чем иным, как более или менее
удачным переводом на какой-то другой язык». (Die Archetypen und das
kollektive UnbewuЯte // Ges. Werke. — IX/I. — 1976. — P.174.)

Ассоциация: Связь идей, представлений и т.п. по принципу их подобия,
сосуществования, противоположности или каузальной зависимости. Свободная
ассоциация в «Толковании сновидении» Фрейда: спонтанная цепь ассоциаций
сновидца, не имеющая прямого отношения к ситуации сновидения.
Управляемая или контролируемая ассоциация по Юнгу: спонтанные идеи,
следующие из ситуации данного сновидения и постоянно с ним связанные.

Ассоциативный эксперимент: Метод психологического тестирования,
применяемый для обнаружения комплексов посредством измерения времени
реакции, а также интерпретации ответов на предложенные слова-стимулы.
Индикаторы комплекса: увеличение времени реакции, болезненный,
патологический характер ответов, когда слова-стимулы затрагивают некие
комплексы, которые тестируемый желает скрыть или наличие которых им не
осознается.

Бессознательное: К.Г.Юнг: «Теоретически поле сознания невозможно
ограничить, так как оно способно беспредельно расширяться. Эмпирически,
однако, сознание всегда обретает свои границы, — встречая нечто
неведомое. Это, собственно, то, чего мы не знаем и что, таким образом,
не связано с Эго — центром сознания. В «неведомом» различаем две группы
объектов: внешние — те, которые могут быть восприняты посредством
органов чувств, и внутренние, кото-

==461 

рые постигаются непосредственно. Первая группа вмеща-· ет в себя
«неведомое» во внешнем мире, вторая — «неведомое» в мире внутреннем. Это
последнее и есть пространство бессознательного». (Aion // Ges. Werke. —
IX/II. — 1976. — P.12.)

«Все, о чем я знаю, но в данный момент не думаю; все, что хоть однажды я
осознавал, но забыл теперь; все, что воспринималось моими органами
чувств, но проходило мимо моего сознания, все то, что я невольно, сам
того не замечая, чувствую, думаю, помню, хочу и делаю; все, что грядет,
что берет начало и форму во мне и способно однажды прорваться в сознание
— все это и есть содержание бессознательного». (Die Dynamik des
UnbewuЯten // Ges. Werke. — VIII. — 1967. — P.214.)

«Сюда мы должны включить все более или менее умышленные вытеснения неких
болезненных идей и впечатлений. Совокупность всех этих вытесненных
содержаний я называю индивидуальным бессознательным. Но, сверх этого и
прежде всего, мы находим в бессознательном качества, которые являются не
индивидуально приобретенными, но наследуемыми: инстинкты, эта
потребность в деятельности, не имеющая сознательной мотивации, но
ощущаемая как необходимость. ... (В этом глубинном слое психэ мы находим
также архетипы.) Инстинкты и архетипы составляют коллективное
бессознательное. Я называю его «коллективным» потому, что в отличие от
индивидуального бессознательного оно складывается не из индивидуальных и
более или менее уникальных содержаний, но из универсальных и регулярно
повторяющихся». (Там же. — Р.153)

«Первая группа (индивидуальное бессознательное. — Прим. пер.) вмещает в
себя содержания, которые представляют собой неотъемлемые компоненты
личности, именно поэтому они могут стать осознанными; вторая группа

==462 

(коллективное бессознательное. — Прим. пер.) предполагает некое
универсальное, неизменное, аутотентичное условие или основание психэ как
таковой». (Aion // Ges. Werke. — IX/II. — 1976. — P.16.)

«Глубинные «слои» психэ теряют свою индивидуальную исключительность по
мере того, как отступают все дальше и дальше в темноту. Это
последовательное «движение вниз» означает, что по мере их приближения к
автономным функциональным системам они становятся все более
коллективными, вплоть до универсализации и растворения в телесной
материальности, то есть в химических субстанциях. Углерод человеческого
тела — это просто углерод. Следовательно, на своем «дне» психэ является
просто миром». (Die Archetypen und das kollektive UnbewuЯte // Ges.
Werke. — IX/I. — 1976. — P.187.)

Богообраз: Термин, известный в патристике. Он означает imam Dei (образ
Бога), запечатленный в человеческой душе. Когда такой образ спонтанно
возникает в снах, фантазиях, видениях и пр., то с точки зрения
психологии мы должны понимать это как символ Самости, психической
целостности.

К.Г. Юнг: «Только посредством психэ мы можем установить, что Бог
воздействует на нас, но мы не можем сказать с уверенностью. Бог это или
бессознательное, поскольку мы не можем решить, в чем различие. Оба
понятия являются пограничными для трансцендентных содержаний. Но
эмпирически можно с достаточной степенью вероятности установить, что в
бессознательном присутствует архетип целостности, спонтанно
проявляющийся в снах и т. д., а также независящая от сознательной воли
тенденция соотносить с этим центром остальные архетипы. Поэтому вполне
вероятно, что этот архе-

==463 

тип занимает центральное место, приближаясь в этом смысле к Богообразу.
И эта близость становится особенно значима, если мы вспомним, что этот
архетип продуцирует символику, которая с давних пор характеризовала и
выражала Божество... Богообраз совпадает не с бессознательным как
таковым, а лишь со специфическим содержанием последнего, а именно с
архетипом Самости. Это именно тот архетип, от которого мы не сможем
эмпирическим путем отделить Богообраз». (Zur Psychologie westlicher und
цstlicher Religion // Ges. Werke. — Xl.(2. Aufl.) — 1973. — P.302f.)

«Богообраз можно, следовательно, объяснить как некое отражение Самости,
или соответственно объяснить Самость как Imago Dei in homine». (Там же.
— Р.207.)

Душа: К.Г. Юнг: «Если человеческая психэ и являет собой нечто, то это
нечто должно быть столь невообразимо сложным и безгранично
разнообразным, что к нему невозможно приблизиться с позиций психологии
инстинкта. Я могу лишь с изумлением и трепетом вглядываться в глубины и
высоты нашей психической природы. Ее внепространственный универсум таит
несказанное изобилие образов, которые накапливались в живом организме в
течение миллионов лет. Мое сознание подобно глазу, проникающему в самые
отдаленные пространства, где оно уже перестает быть психическим Эго, и
заполняющему эти пространства непространственными образами. И образы эти
являются не бледными тенями, а потрясающе мощными психическими
факторами, природу которых мы не в состоянии постичь, однако силу их мы
отрицать не вправе. Рядом с этой картиной я бы хотел поместить
изображение ночного звездного неба, ибо единственным эквивалентом
универсума внутри нас является универсум, находящийся вовне; 

==464 

только лишь я начинаю постигать этот мир посредством тела, тотчас же я
обнаруживаю его посредством души». (Freud und die Psychoanalyse // Ges.
Werke. _ IV. — 1969.—P.381.)

«Было бы богохульством утверждать, будто Бог может обнаружить себя где
угодно, но только не в человеческой душе. Воистину сама сокровенность,
интимность отношений между Богом и душой делает невозможной какую бы то
ни было недооценку последней. Называя эти отношения родственными, мы бы,
пожалуй, зашли слишком далеко, но в любом случае душа должна содержать в
себе способность соотносить себя с Богом; без этого никакая связь
невозможна, и это соответствие в терминах психологии мы называем
архетипом Богообраза». (Psychologie und Alchimie // Ges. Werke. —
Xll.(2. Aufl.) — 1976. — P. 24f.)

Иерогамия: Священный или мистический брак. Соединение архетипических
фигур в мифах, античных мистериях, а также в алхимии. Типичными
примерами являются: представление о Христе и Церкви как о женихе и
невесте (sponsus et sponsa), а также алхимический союз (coniunctio)
Солнца и Луны.

Индивиду'ация: К.Г.Юнг: «Я использую термин «индивидуация» для
обозначения такого процесса, посредством которого достигается
психологическая индивидуальность, т. е. нераздельное, неделимое
единство, некая «целостность·». (Die Archetypen und das kollektive
UnbewuЯte // Ges. Werke. — IX/I.—1976.—P.293.)

«ИндивиАуация означает становление единого гомогенного бытия, и
насколько «индивидуальность» охватывает нашу сокровенную, окончательную
и ни с чем не

==465 

сравнимую неповторимость, настолько она подразумевает становление
Самости. Поэтому мы можем назвать индивидуацию «путем к себе» или
«само-осуществлением». (Zwei Schriften ьber Analytische Psychologie //
Ges. Werke. — VII.(2. Aufl.) — 1974. — P. 191.)

«Я часто вижу, как процесс индивидуации путают с сознательным
становлением Эго, в результате чего Эго отождествляется с Самостью, и
это, в свою очередь, приводит к безнадежной концептуальной неразберихе.
Вследствие этого индивидуация предстает чем-то вроде эгоцентризма или
аутоэротизма. Но Самость вмещает в себя не Эго всего лишь, но бесконечно
больше. Она может быть и тем, и другим, и третьим. Индивидуация не
отрезает человека от мира, но вбирает в себя этот мир». (Die Dynamik des
UnbewuЯten // Ges. Werke. — VIII. — 1967. — P.258.)

Интроверсия: Тип установки, которую характеризует концентрация интересов
исключительно на внутренних психических процессах. (См. Экстраверсия.)

Инфляция: Некоторое состояние личности, при котором она выходит из себя,
превышает собственные пределы за счет идентификации с архетипом, или, в
патологических случаях, с неким историческим или религиозным персонажем.
Обычно чревата своего рода чванливостью, что надо понимать как чувство
собственной неполноценности.

Кватерность: К.Г. Юнг: «Кватерность следует понимать как некий
универсальный архетип. Она являет собою логическую предпосылку всякого
целостного суждения. Для такого суждения необходимо наличие четырех
аспектов. К при-

==466 

меру, если вы хотите описать горизонт как нечто целое, вы называете
четыре стороны света. ... Четыре элемента мы встречаем повсюду: четыре
первичных свойства материи, четыре цвета, четыре касты в Индии, четыре
пути духовного совершенствования в буддизме. Точно так же существуют и
четыре аспекта психической ориентации, и это их свойство (собственно,
количество) наиболее принципиально из того, что мы можем о них сказать.
Для самоопределения мы нуждаемся в функции, которая утверждает, что
имеется нечто (ощущение); в другой, которая устанавливает, чем является
это нечто (мышление); в третьей, которая показывает, подходит нам это
нечто или нет, желаем ли мы его принять (чувство); и, наконец, в
четвертой, определяющей источник этого нечто и его направление
(интуиция). И это все, что мы можем об этом сказать. В идеале
завершенность — это круг, сфера (см.: Мандола), а ее минимальное
естественное деление — четверть». (Zur Psychologie westlicher und
цstlicher Religion // Ges. Werke. — XI. (2. Aufl.) — 1973. — P.182.)

Кватерность, или кватерион, часто имеет структуру 3+1, в которой один из
элементов занимает особое положение или обладает несхожей с остальными
природой (трех евангелистов символизируют животные, а четвертого —
ангел). Именно «четвертый», дополняя трех других, делает их чем-то
«единым», символизирующим универсум. Зачастую в аналитической психологии
«подчиненная» функция (т. е. та функция, которая не находится под
контролем сознания) оказывается «четвертой», а ее интеграция в сознание
является одной из главных задач процесса индивидуации.

Мана: Меланезийское слово, обозначающее силу необычайного действия,
исходящую от человека, предмета или со-

==467 

бытия/ сверхъестественного существа или духа. Это может быть здоровье,
престиж, магическая и целительная сила. Примитивное понятие о
психической энергии.

Мандола: Магический круг. У Юнга символ центра, цели и Самости как
психического универсума; собственно изображение центростремительного
процесса, воссоздание нового центра личности. Символически выражается
при помощи круга, симметричного расположения некоего четырехкратного
количества (см.: Кватерность). В ламаизме и тантра-йоге мандала является
инструментом созерцания (янтра), местом рождения и пребывания божества.
Искаженная мандала: любая форма, которая отклоняется от круга, квадрата
или равностороннего креста, либо чье основное число не четыре и не
кратно четырем.

К.Г. Юнг: «Мандала означает круг, а точнее — магический круг, и эта
символическая форма широко распространена не только на Востоке, но и у
нас, особенно в средневековье, чему мы имеем множество свидетельств.
Специфически христианские мандалы утвердились в раннем средневековье.
Большинство из них изображают Христа в центре и четырех евангелистов в
четырех кардинальных точках. Эта концепция должна быть очень древней,
ибо египтяне таким же образом изображали Гора с его четырьмя сыновьями».
(Studien ober alchimistische Vorstellungen // Ges. Werke. — XIII.)

«Мандалы... обычно появляются в ситуациях замешательства или
беспомощности. Следовательно, архетип являет собою матрицу порядка,
которая, подобно психологическому «прицелу», обозначена кругом,
поделенным на четыре части; эта матрица наложена на психический хаос
таким образом, что любое содержание находит свое место, а беспорядочная
сумятица удерживается охраняющим

==468 

кругом. (Zivilisation im Ьbergang // Ges. Werke. — X. — 1974. — P.461.)

Невроз: Состояние разлада с самим собою, происходящее от противоречия
между инстинктивными потребностями человека и социальными
установлениями, инфантильным безволием и волевой необходимостью,
коллективным и индивидуальным долгом. Невроз — некий знак,
предупреждающий об опасности ступить на ложный путь и призывающий
обратиться к собственному больному сознанию.

К.Г. Юнг: «Психические расстройства при неврозах и неврозы сами по себе
следует понимать как неудачную попытку подладиться под внешние
обстоятельства. Эта формулировка созвучна фрейдовской концепции невроза
как попытки самоизлечения». (Freud und die Psychoanalyse // Ges. Werke.
— IV. — 1969. — P.285.)

«Неврозы — всегда некий эрзац узаконенного страдания». (Zur Psychologie
westlicher und цstlicher Religion // Ges. Werke. — XI. (2. Aufl.) —
1973. — P. 82.)

Ср. также: «Невроз есть защита, выставленная против объективной
внутренней деятельности души, т. е. довольно-таки дорого оплаченная
попытка заглушить в себе внутренние голоса с их диктатом. За всяким
невротическим извращением кроется призвание, которому человек изменил,
его судьба, становление его личности, осуществление врожденной индивиду
жизненной воли. Человек без amor fati* есть невротик, он упускает самого
себя». (Об отношении аналитической психологии к поэтико-художественному
творчеству // К.Г. Юнг. Архетип и символ. — М.,1991. — С.298. Пер. В.
Бибихина) 

любовь к судьбе (лат.). Обычно употребляется в значении: фатальная
предопределенность всего сущего.

==469 

Нуминозность: Термин, предложенный Рудольфом Отто (в его книге
«Священное») для обозначения невыразимого, таинственного, пугающего,
чуждого — качеств, присущих лишь божественному, при его непосредственном
переживании.

Персона: Изначально — маска актера в античном театре. К.Г. Юнг:
«Персона... представляет собою индивидуальную систему адаптации или
однажды избранную манеру отношения к миру. Так, всякая профессия
обладает своей характерной персоной. ... Однако опасность заключается в
том, что мы зачастую идентифицируем себя со своей персоной: профессор —
со своим учебником, тенор — со своим голосом. ... Мы не очень погрешим
против правды, сказав: персона это то, чем человек в действительности не
является, но в то же время то, чем он сам, равно как и другие, себя
считает». (Die Archetypen und das kollektive UnbewuЯte // Ges. Werke. —
IX/I. — 1976. — P.137.)

Психоидный («кваэипсихический»): Юнг таким образом характеризует
глубинный слой коллективного бессознательного, содержащий архетипы.

К.Г. Юнг: «Коллективное бессознательное репрезентирует психэ, которая в
отличие от известных нам психических феноменов не может быть
непосредственно воспринята или «представлена», почему я, собственно, и
именую ее «психоидной». (Die Dynamik des UnbewuЯten // Ges. Werke. —
VIII. — 1967. — P.495.)

Самость: Центральный организующий архетип; целостность личности.
Символизируется кругом, квадратом, кватерностью (см. выше), младенцем,
мандалой (см. выше) и т. д.

==470 

К.Г. Юнг: «Самость есть некая сверхупорядочивающая величина по отношению
к Эго. Она включает в себя не только сознание, но и бессознательное, и
потому представляет собой, скажем так, личность, коей мы также являемся.
... Надежда на то, что мы когда-либо будем в состоянии достичь хотя бы
приблизительно полного осознания Самости, весьма невелика, ибо сколь
много мы бы ни осознали, всегда будет существовать некоторая
неопределенная и неопределимая часть бессознательного, принадлежащая
универсуму Самости». (Zwei Schriften ьber Analytische Psychologie //
Ges. Werke. — Vll.(2. Aufl.) — 1974. — P.195.)

«Самость представляет собой не только центр, но и всю окружность, она
заключает в себе и сознание, и бессознательное; она является центром
этого универсума, подобно тому как Эго являет собою центр сознания».
(Psychologie und Alchimie // Ges. Werke. — XII. (2. * Aufl.) — 1976. —
P.59.)

«Самость — это наша жизненная цель, ибо она является наиболее полным
выражением той роковой комбинации, которую мы называем
индивидуальностью». (Zwei Schriften ьber Analytische Psychologie // Ges.
Werke. — Vll.(2. Aufl.) — 1974. — P.263.)

Синхронность: Термин, введенный Юнгом для обозначения знаменательного
совпадения или соответствия: а) психического и физического состояний или
событий, между которыми не существует каузальной связи; такие синхронные
феномены возникают, к примеру, когда событие внутреннего порядка (сон,
видение, предчувствие и т. п.) находит себе соответствие во внешней
реальности: внутренний образ или предчувствие оказываются «правдивыми»; 

==471 

б) сходные или одинаковые мысли, сны и т. п., в одно и то же время
возникающие в разных местах. Такие совпадения каузально необъяснимы.
Видимо, они в большей степени связаны с активизацией архетипов
коллективного бессознательного.

К.Г.Юнг: «Мои давнишние изыскания в области психологии бессознательного
заставили меня искать иной (кроме каузального) принцип объяснения,
поскольку иные странные явления в психологии бессознательного никоим
образом ему не удовлетворяли. Тогда я впервые обнаружил, что существуют
психологически параллельные явления, которые соотносятся друг с другом
не каузально, а посредством какого-то случайного принципа. Эта связь по
сути своей установлена самим фактом их относительной одновременности,
почему и называется «синхронной». Выглядит это так, как если бы мы
понимали время не как абстракцию, но как конкретный континуум,
содержащий качества или условия, которые проявляют себя одновременно в
разных местах, и каузально эти соответствия объяснить невозможно, как,
например, в случаях одновременного появления идентичных идей, символов
или психических состояний». (Ьber das Phдnomen des Geistes in Kunst und
Wissenschaft // Ges. Werke. — XV. — 197є.—С.66.)

«Я избрал этот термин потому, что одновременное появление
знаменательных, но причинно не связанных событий мне кажется
существенным критерием. Поэтому я использую общее понятие синхронности в
специальном смысле — для обозначения совпадения во времени двух или
более событий, причинно не связанных, но имеющих одинаковое или сходное
значение, в противоположность «синхронии», означающей просто
одновременное появление двух событий». (Die Dynamik des UnbewuЯten //
Ges. Werke. — VIII. — 1967. — P.560f.)

==472 

«Синхронность не более таинственна или загадочна, нежели понятие
дискретности в физике. Исключительно наше убеждение во всемогуществе
причинно-следственных связей делает ее сложной для понимания, поскольку
мы не в состоянии помыслить самую возможность существования беспричинных
событий. ... Полные смысла совпадения мыслятся как чистая случайность.
Но чем чаще они случаются и чем большим и более точным оказывается
соответствие, тем менее мы склонны верить в их вероятность, наконец, мы
вынуждены смириться с тем, что это уже не просто случайность и что
каузальное объяснение — не единственно возможное и не единственно
верное. Их «необъяснимость» происходит не от того, что неизвестна их
причина, а от того, что она немыслима, непостижима нашим разумом». (Там
же. — С.576.)

Сознание: К.Г.Юнг: «Когда мы думаем о том, что же в действительности
представляет собою сознание, нас более всего удивляет и поражает, что
событие/ происходящее вовне, в космосе, тотчас порождает внутренний
образ, настолько явственный, как если бы это происходило внутри нас, так
что мы можем сказать: оно стало фактом сознания». (Неопубликованные
материалы семинаров. Базельский семинар, 1934.)

«В действительности наше сознание не создает само себя — оно проистекает
из неведомых глубин. В детстве оно постепенно пробуждается и затем в
течение всей жизни каждое утро выходит из дремотных глубин
бессознательного состояния. Подобно младенцу, оно ежедневно рождается из
первобытного чрева бессознательного». (Zur Psychologie westlicher und
цstlicher Religion // Ges. Werke. — XI.(2. Aufl.) — 1973. — P.616.)

==473 

Сон: К.Г. Юнг: «Сон — это маленькая открытая дверь в самые сокровенные и
самые загадочные тайники души. Она ведет в ту космическую ночь, где
пребывала душа задолго до появления какого бы то ни было Эго-сознания, и
она сохранится, как бы далеко ни ушло это Эго-сознание. Эго-сознание все
разъединяет, познавая единичность, оно все разделяет и различает,
рассматривая лишь то, каким образом Эго соотносит себя с тем или иным
объектом. Эго-сознание, даже когда оно достигает звезд, все равно сплошь
состоит из каких-то перегородок и ограничений. Все в сознании раздельно;
но в снах мы восстанавливаем образ того глубинного, универсального,
подлинного и вечного человека, заброшенного во тьму предвечной ночи. Там
он все еще целостен, и целостность пребывает в нем, неотличимом от
природы и свободном от Эго. Из этих всеобъединяющих и всесвязующих
глубин вырастает сон, и потому он столь инфантилен, столь абсурден и
столь аморален». (Zivilisation im Ьberganig // Ges. Werke. — X. — 1974.
— P.168.)

«Сны — ни в коем случае не намеренные и не произвольные изобретения, но
естественные феномены, которые суть то, что они собою представляют, и
ничего кроме этого. Они нас не обманывают, они не лгут, не искажают и не
затушевывают, они лишь наивно представляют то, что есть и что
подразумевается. Они подчас столь жестоки и сумасбродны, что мы не в
состоянии их понять. Они не прибегают к разного рода уловкам для того,
чтобы что-то утаить, они сообщают то, что в себе заключают, и так ясно,
как могут. Мы желаем вникнуть в их странность, и опыт показывает, что
они всегда стараются выразить нечто, чего Эго не знает и не может
понять». (Ьber die Enltwicklung der Persцnlichkeit // Ges.
Werke.-XVII.-P.121.)

==474 

Тень: Низшая часть личности; совокупность всех личностных и коллективных
элементов, которые вследствие своей несовместимости с сознательно
избранной установкой подавлены, и в результате в бессознательном они
соединяются в относительно автономную «отщепившуюся личность» с
противоположными тенденциями. По отношению к сознанию тень выступает как
некая компенсация: следовательно, ее действие может быть как позитивным,
так и негативным. Подобно героям снов, тень имеет тот же пол, что и
сновидец. Как часть индивидуального бессознательного тень относится к
Эго, но как архетип «отражения» — к коллективному бессознательному. С
осознания тени начинается анализ. Вытеснение тени из пространства
сознания, равно как и идентификация с нею, опасны и приводят к
раздвоению личности. Тень ближе к инстинкту, и длительное сосредоточение
на ней невозможно.

К.Г. Юнг: «Тень персонифицирует все то, что человек отказывается
признавать в самом себе, и все, что он прямо или косвенно подавляет,
как-то низменные черты характера, всякого рода неуместные тенденции и
пр.». (Die Archetypen und das kollektive UnbewuЯte // Ges. Werke. —
IX/I. — 1976. — P.302.)

«Тень — это скрытая, подавленная, низшая и обремененная виной часть
личности, корнями своими уходящая в животный мир — мир наших предков, и
таким образом вмещающая целый исторический пласт бессознательного... До
настоящего времени бытовало мнение, что тень человеческая — источник
всяческого зла, однако нынче при помощи тщательных исследований
установили, что бессознательный человек, т. е. тень, состоит не только
из морально предосудительных тенденций, но включает в себя и целый ряд
положительных качеств, как то: нормаль-

==475 

ные инстинкты, сообразные реакции, реалистическое восприятие
действительности, творческие импульсы и т. д.». (Aion // Ges. Werke. — 1
Ч/II. — 1976. — P.281f.)

Травма психическая: Внезапное несчастное происшествие, нарушающее
привычный порядок и образ жизни и порождающее испуг, ужас, стыд,
отвращение.

Экстраверсия: Тип установки, для которой характерна концентрация
интересов исключительно на объектах внешнего мира. (См.: «Интроверсия».)