adv_geo Игорь А. Зотиков Я искал не птицу киви

Автор книги, известный советский гляциолог И. А. Зотиков, уже более двадцати лет занимается исследованием ледникового покрова Антарктиды. За это время он работал в составе шести советских и американских антарктических экспедиций.

Для совместного исследования образцов льда, добытых на шельфовом леднике Росса, где работал и автор, он неоднократно приглашался в различные научные учреждения США. Отсюда в книге — интересные впечатления и размышления об этой стране, которую автор видел «изнутри».

Книгу удачно дополняют цветные фотографии и репродукции с картин автора.

Рассчитана на широкий круг читателей.

1984 ru ru
Faiber faiber@aldebaran.ru Fiction Book Designer 2007-01-31 FBD-0C8349-3E66-B94E-41AD-A074-EB09-FE18E7 1.1

v 1.0 — создание fb2 — (Faiber)

v 1.1 — доп. вычитка — (Faiber)

Игорь Зотиков


Я искал не птицу киви

ПРЕДИСЛОВИЕ

Впервые автор этой книги Игорь Алексеевич Зотиков направился на ледяной континент в 1958 году, где зимовал в составе Четвёртой советской антарктической экспедиции. Попал он туда почти случайно. Ведь закончил он Московский авиационный институт, работал несколько лет после этого конструктором, а затем — в Энергетическом институте АН СССР им. Кржижановского, где занимался изучением тепло— и массообмена в летательных аппаратах. Вот этот подход к Антарктиде тоже как к аппарату, только большому, где происходят, однако, в точности такие же процессы, как в знакомой ему технике, и предложил кандидат технических наук И. А. Зотиков, просясь первый раз в Антарктиду. Ведь что такое ледники, он достаточно хорошо знал, видел в горах, так как его «хобби» был альпинизм.

Когда-то известный советский океанолог и полярный исследователь Н. Н. Зубов высказал мысль, что покровные ледники не могут утолщаться беспредельно. При увеличении толщины льда наступает такой момент, когда он начинает таять снизу. Это явление, по Зубову, наступает, когда толщина льда достигает критической величины — 2000 метров. Развивая идею Зубова, И. А. Зотиков путём расчётов в 1961 году доказал, что в центральных районах Антарктиды на значительных пространства ледниковый покров тает, а на периферии, где он тоньше, таяния не происходит и, наоборот, может происходить намерзание. Вот тут-то и пригодилась ему «теплофизика в летательных аппаратах». Эти расчёты были подтверждены через несколько лет при бурении скважины на американской внутриматериковой станции Бэрд: когда буровой снаряд достиг ложа ледника на глубине 2164 метра, в скважине появилась вода.

В 1964 году Зотиков зимовал в качестве представителя Десятой Советской антарктической экспедиции на американской станции Мак-Мёрдо, где он начал изучать процессы таяния — намерзания под шельфовым ледником Росса, а уже в 1969 году успешно защитил докторскую диссертацию на тему «Тепловой режим ледникового покрова Антарктиды».

Американской программой исследований шельфового ледника Росса было предусмотрено сквозное бурение с отбором керна. Только таким способом можно было установить, что происходит на нижней поверхности ледника. Эта огромная плавающая ледяная плита, площадь которой больше акватории Чёрного моря, таит в себе много загадок. И одна из них, которая больше всего волновала автора этой книги, — что происходит на нижней поверхности этой плиты, на глубине более 400 метров: таяние или намерзание? Вопрос этот далеко не праздный. Ответ на него давал возможность выяснить основные черты современного режима величайшего на нашей планете антарктического ледникового покрова и его взаимодействия с океаном. Узнать, что же всё-таки ждёт человечество в будущем — затопление наиболее развитых и наиболее густо заселённых районов побережья материков в результате таяния антарктического ледникового покрова и повышение уровня океана или же стабильное положение в течение ближайших веков. Анализ образцов льда из нижних слоёв и дистанционные наблюдения за нижней поверхностью льда и должны были дать ответ на волнующий гляциологов вопрос.

И. А. Зотиков ко времени описываемых в книге событий стал крупным специалистом по всем этим вопросам. К тому же у советских учёных имелось соответствующее оборудование, разработанное специалистами Арктического и антарктического научно-исследовательского института, которое хорошо себя показало при бурении сквозных скважин на шельфовом леднике в районе советской научной станции Новолазаревская. В порядке международного научного сотрудничества в изучении Антарктики американцы и пригласили И. А. Зотикова участвовать в работах на шельфовом леднике Росса. До этого он уже не раз побывал снова в Антарктиде и в США, куда его приглашали для участия в обработке полученных в Антарктиде полевых материалов различные научные учреждения США.

Работы И. А. Зотикова на шельфовом леднике Росса получили высокую оценку как у нас в стране, так и за рубежом. По решению Бюро географических наименований Национальной академии США имя учёного присвоено одному из ледников Антарктиды. Исследования И. А. Зотикова в Антарктиде отмечены Советским правительством двумя орденами «Знак Почёта», а правительством США — медалью «За службу в Антарктиде».

Международное сотрудничество в изучении полярных стран имеет давнюю историю. Впервые идея о необходимости подобного сотрудничества была осуществлена в виде трех международных научных мероприятий. Два из них получили название Международных полярных годов, которые проводились в 1882/83 и 1932/33 годах, а третье — Международного геофизического года (1957/58). Особенно плодотворным в изучении Антарктики (так же, как и Арктики) оказался Международный геофизический год и последующий за ним Год геофизического сотрудничества.

Успех согласованных работ по программам Международного геофизического года в Антарктике убедительно доказал реальную возможность международного сотрудничества учёных разных стран, необходимость координации работ учёных для решения научных проблем, в которых заинтересовано все человечество.

Поскольку после Международного геофизического года было решено продолжать исследования шестого континента, возникла необходимость определить юридические нормы, на основе которых должно было осуществляться международное научное сотрудничество в Антарктиде. Начались дипломатические переговоры, в которых участвовали представители 12 государств. Эти переговоры закончились подписанием в Вашингтоне 1 декабря 1959 года Договора об Антарктике, который вступил в силу 23 июня 1961 года. Этот Договор стал первым международным соглашением о режиме Южной полярной области.

В преамбуле Договора говорится, что «…в интересах всего человечества Антарктика должна и впредь всегда использоваться в мирных целях и не должна стать ареной или предметом международных разногласий». В статье I Договора запрещаются мероприятия военного характера, такие, как создание военных баз и укреплений, проведение военных манёвров, а также испытание всех видов оружия. Одновременно Договором предусмотрено осуществление принципа свободы научных исследований в Антарктике, сложившегося в период Международного геофизического года. Это означает, что правительства, организации и отдельные граждане всех стран могут проводить научные работы в Антарктике на равных основаниях. Любая страна, независимо от того, принимает она участие в Договоре или нет, может вести исследования в Южной полярной области при условии соблюдения положений этого Договора.

Согласованное научное сотрудничество учёных различных стран, начало которому было положено во время Международного геофизического года, успешно развивается. Ведутся научные наблюдения на постоянных и временных станциях, осуществляются различного рода международные программы и «проекты», налажен обмен научной информацией и специалистами между различными странами.

Книга, предлагаемая читателю, посвящена международному сотрудничеству учёных в изучении самого сурового на Земле материка — Антарктического. Однако рассказать о научном сотрудничестве — не единственная цель автора этой книги. Значительную часть её составляют впечатления о пребывании в США и Новой Зеландии, незабываемые воспоминания о встречах с простыми людьми этих стран, которые превыше всего ставят дух содружества в любой его форме и не хотят, чтобы ветер «холодной войны», снова раздуваемой на Западе, достиг ледяного континента, где в исключительно суровых природных условиях сложились тёплые, дружественные отношения научного сотрудничества и взаимопомощи. Прочитав эту интересную, увлекательную книгу, читатель поймёт, что автор действительно искал не птицу киви. Он искал и находил людей, для которых содружество и взаимопомощь являются естественной и единственной формой человеческих взаимоотношений.

Л. И. ДУБРОВИН

СЧАСТЛИВЫЕ СЕЗОНЫ НА ШЕЛЬФОВОМ ЛЕДНИКЕ РОССА

Так выглядит горная Антарктида летом.

«Полночь южнополярного лета» Масло. 35X25 см. Картон.

«Антарктида летом». Масло. 35X25 см. Холст на картоне.

«Антарктическая станция Мак-Мёрдо». Масло. 50X35 см. Холст на картоне.

«Лето на шельфовом леднике Росса. Антарктида». Масло. 50X35 см. Холст на картоне.

«Барьер ледника Росса. Антарктида». Масло. 50X35 см. Холст на картоне.

«Буровая во льдах». Масло. 50X35 см. Холст на картоне.

Наша палатка на «Джей-Найн», доставшаяся нам «по наследству». Все, что лежит на снегу возле неё, мы везли сюда самолётами через весь земной шар.

Так выглядел один из механиков станции «Джей-Наин». Так выглядели там многие.

Команда Джима Браунинга бурит скважину. Шланги на переднем плане полны горячей воды.

А это сам Джим Браунинг — инженер-изобретатель из маленького городка Лебанон. Это он пробурил ледник «огневым» буром, похожим на примус.

Один из моментов бурения.

Панорама лагеря «Джей-Найн» после того, как на станцию привезли огромный паровой котёл с такой вот «фабричной» трубой.

Самолёты на «Джей-Найн» прилетали почему-то всегда ночью. Полярным летом, конечно, светло круглые сутки, но ночью мы всё-таки предпочитали спать.

Наша группа на «Джей-Найн» за работой.

В палатке под названием «футбольный зал» мы готовили к спуску ультразвуковые датчики «зонтика», который будет опущен под ледник и вморожен там навсегда.

Так выглядела «центральная площадь» «Джей-Найн».

Проект РИСП

Казалось бы, совсем недавно я получил письмо от геофизика Джона Клауха. Он работал тогда в университете маленького города Линкольн, столицы штата Небраска. Было это в 1971 году. Много воды утекло с тех пор…

«Дорогой Игорь, — писал Джон, — ты знаешь, что такое шельфовый ледник Росса, Это крупнейшая в мире плавающая на поверхности моря ледяная плита толщиной почти километр, а размерами она такая же, как наш штат Техас или Франция. Плита эта с незапамятных времён покрывает южную часть моря Росса, но подо льдом ещё остаётся слой воды глубиной 200 — 300 метров. Ледник непрерывно движется с юга на север, где на границе с открытым морем обламывается, образуя айсберги; положение края ледника почти не меняется.

С юга поступает новый лёд. Образуется он в основном за счёт потоков льда, стекающих из центральных областей Антарктиды. Ледник непрерывно плывёт, и плывёт не так уж медленно: скорость его движения — до пятисот метров в год. Да что тебе говорить! Все это ты знаешь сам. Ведь именно на этом леднике мы с гобой встретились в первый раз. Пишу я, чтобы сообщить: мы решили пригласить тебя участвовать в комплексном исследовании этого удивительного создания природы. Сможешь ли ты принять участие в работе, которую мы назвали «Проект исследования шельфового ледника Росса», или, сокращённо, Проект РИСП? Одной из главных задач Проекта является выяснение вопроса — тает или намерзает лёд под ледником в местах, удалённых от открытого моря?…»

Смогу ли?!… Да ведь я много лет и сам пытался выяснить именно это! Делал расчёты, но всё это была только теория, построенная на стольких произвольных предположениях, что уж мне-то, её автору, было больше, чем другим, ясно, как важно её проверить. Целый год провёл я в составе американской антарктической экспедиции у края этого ледника. Но лишь немногое стало чуть-чуть яснее. Силы были неравные. Я и мои коллеги из США, да и не только из США, действовали тогда против ледяного колосса что называется в одиночку…

Директором Проекта был назначен геолог Джим Замберг — седой, высокий, худой интеллигентный человек. Сын плотника из Массачусетса, Джим со своим аккордеоном был не только душой любой компании, но и большим учёным. Много лет провёл он на шельфовом леднике Росса — тоже пытался выяснить, тает или намерзает лёд снизу, конечно, по данным, которые можно получить с поверхности ледника. Он первым предположил, что лёд намерзает снизу.

Джим так рьяно взялся за дело, что директором Проекта оставался совсем недолго — пересел в кресло президента университета штага Небраска. И вот теперь Проект возглавлял молодой геофизик доктор Джон Клаух, письмо от которого я получил. Я хорошо помнил Джона по Антарктике. Невысокий крепыш, скуластое лицо, ржаные усы, заострённые, вразлёт. Широко поставленные серьге в упор глядящие глаза. Носил он грубый шерстяной свитер и чёрную матросскую шапочку. Когда Джон брался за дело, забывал все: пыхтя и свирепо шевеля усами, что-то прикручивал, тянул, тащил, не щадя ни себя, ни других. В эти моменты он чем-то напоминал матроса парусного флота А может, эта ассоциация возникла после посещения его дома в Америке. На стенах гостиной мне сразу же бросились в глаза фотографии офицеров старого флота.

Джон и в самом деле вышел из семьи потомственных моряков. Отец его был капитаном парохода, дед и прадед — капитанами китобойных парусников: водили суда к Гавайским островам из Бостона, а жили на острове китобоев Нантакет, что расположен у входа в бухту Бостона Там, на острове, вырос и Джон. Мать его и по сей день живёт там. Глядя на фотографию своего прадеда, Джон сказал, что его предок стал капитаном в двадцать лет.

…Это случилось у Гавайских островов. Вся команда на шлюпках промышляла китов. На борту китобойцев оставались лишь капитан и три новобранца-матроса. Пока команда корабля охотилась, матросы убили капитана и хотели уйти в море, но не смогли справиться с парусами. К вечеру, когда шлюпки вернулись, их встретили с корабля ружейные залпы. Старший помощник не решился атаковать корабль и приказал уходить к берегам близлежащего острова. И вот тут молодой Джон Клаух — прадед Джона — ослушался нового капитана. Он разделся и, взяв с собой только нож, спрыгнул в кишащее акулами море, доплыл до корабля, взобрался на палубу по якорному канату, нашёл в капитанской каюте оружие и двумя выстрелами убил двух пиратов, а третьего одолел в рукопашной. Но сам при этом был ранен в руку. Когда корабль вернулся в Бостон, старший помощник был отдан под трибунал, а Джон произведён в капитаны спасённого судна. Так началась династия капитанов Клаухов.

Да, Джон Клаух-младший выглядел подходящей кандидатурой для начальника такого мероприятия, как Проект исследования шельфового ледника Росса.

На сцене появляется «зонтик»

Итак, мне предлагалось принять участие в этом Проекте. Оставалось «совсем немного» — получить на это разрешение своего начальства, подготовиться к работе и провести её.

Первое, действительно, не представляло большого труда. Ведь в последние годы внимание наших исследователей все чаще обращалось к шельфовым ледникам, которые занимают более половины побережья Антарктиды.

Что происходит в их толще? Существует ли жизнь во тьме морей под такими ледниками? Каков характер процессов в условиях подледниковых внутренних морей, местами отделённых от открытого моря расстояниями до тысячи километров? Действительно ли именно здесь образуются переохлаждённые придонные воды, оказывающие существенное влияние на жизнь всего Мирового океана? Правда ли, что эти ледники в течение последних десятков тысяч лет иногда резко сокращались и это приводило к сбросам льда с ледяной шапки Антарктиды в моря и «всемирным потопам», а затем быстро нарастали и становились такими толстыми, что вытесняли моря под ними и ложились на дно? Эти и многие другие вопросы встали сегодня перед исследователями, и некоторые из них носили не только теоретический, но и прикладной характер.

Например, такой. По мнению многих учёных, увеличивающееся сейчас за счёт деятельности человека содержание углекислого газа в атмосфере Земли должно привести к повышению её температуры. Как подействует этот эффект на шельфовые ледники? Ведь если они станут тоньше, всплывут в тех местах, где лежали на грунте, и, расколовшись, будут вынесены в море, это ускорит сток льда из центральных областей Антарктиды. Оценки показывают, что если это произойдёт лишь на шельфовом леднике Росса, то и тогда уровень Мирового океана поднимется на 4 — 5 метров. Море затопит такие центры цивилизации, как Ленинград, Бостон, Венеция, сотни других портов и густонаселённых прибрежных областей разных стран. Произойдёт это или нет — ответ может быть найден на шельфовом леднике Росса.

Вот почему и в Институте географии АН СССР, где я работаю, и в Арктическом и Антарктическом научно-исследовательском институте, которому подчинены советские антарктические экспедиции, высказались за то, чтобы принять предложение. Я был назначен руководителем наших исследований.

Сложнее было с подготовкой оборудования для экспедиции. И вот тут настала пора ввести ещё одно действующее лицо — Виктора Загороднова. Он пришёл к нам в институт лет восемь назад. Молодой человек с окладистой «геологической» бородой, в штормовке спросил, не нужны ли лаборанты…

Витя оказался незаменимым работником. Он готовился писать диплом по электронике в Московском энергетическом институте и имел умные руки рабочего человека. Умел сваривать, работать на всех станках, мог собрать любую электронную схему и, что тоже немаловажно, любил экспедиционную жизнь.

— Понимаешь, Витя, — говорил я ему, — на нашу долю в Проекте приходится выяснение вопроса, тает или намерзает лёд у нижней поверхности ледника. Чтобы ответить на него, имеются разные пути. Один из них — взять образцы по всей толще ледника, и если у нижней поверхности идёт намерзание, то образцы нижних горизонтов окажутся состоящими из морского льда. Толщина его позволит сказать, какова скорость намерзания. Этот путь, — продолжал я, — уже наметился. В Ленинграде, в Институте Арктики и Антарктики, работает инженер и изобретатель Валентин Морев. Он создал лёгкое и надёжное буровое оборудование для проникновения в толщу ледников.

Мы с Моревым начинали эту работу ещё на дрейфующей станции «Северный Полюс 19» много лет назад. Специальное нагревательное устройство, питаемое электричеством с поверхности, позволяет протаивать лёд так, что не только образуется скважина, но можно и поднять на поверхность её сердцевину, то есть керн. Каждый раз, когда труба бура заполняется керном, бур вынимают, а пространство, где он находился, заполняют свежей порцией спирта. Это предохраняет скважину от замерзания…

Был и второй путь — придумать и сделать приборы, чтобы поместить их под ледник и по ним судить о характере происходящих процессов: например, разместить в море под ледником Росса специальные датчики, которые бы точно регистрировали положение нижней поверхности ледника. Тогда сравнение наблюдений, произведённых через достаточно длительное время, позволило бы получить величину таяния — или же намерзания — за этот период.

А что, если, проткнув ледник насквозь, опустить через лёд длинную штангу, тал, чтобы верхний конец её оставался в скважине и со временем навечно вмёрз в ледник, а нижняя часть штанги ушла бы в море, под ледник? Тогда можно было бы укрепить на ней открывающийся под водой зонтик, без материи конечно, и на каждую его спицу поместить датчики, смотрящие вверх…

От таких датчиков можно посылать какие-то сигналы вверх через воду, они достигнут ледяного дна ледника, отразятся от него, пойдут обратно вниз. Через некоторое время они достигнут тех же датчиков. Если измерить время, прошедшее с момента посылки сигналов вверх до их прихода обратно, и знать скорость распространения этих сигналов в воде, то легко определяется и расстояние от датчиков до нижней поверхности ледника. При таянии у дна ледника это расстояние будет расти, при намерзании — уменьшаться во времени. Витя посоветовал попробовать использовать в качестве таких сигналов ультразвук. С его помощью расстояние можно мерить с большой точностью.

Идея эта показалась заманчивой, и я предложил Виктору, которому предстояло работать над дипломным проектом в МЭИ, сконцентрировать своё внимание на вопросах распространения ультразвуковых волн в воде.

Шло время. Бурами Морева мы пробурили уже не один ледник: на Кавказе, Памире, Полярном Урале, а Виктор защитил диплом, в котором были и ультразвук, и вода, и лёд в нужном сочетании. Правда, когда я как один из руководителей дипломного проекта предложил включить в него описание будущего эксперимента на леднике Росса, сотрудники кафедры скептически улыбнулись: «Вы лучше уберите все это, диплом и так хороший, а с вашей экзотикой он будет выглядеть несерьёзно». Мы не возражали, ведь главный вывод дипломной работы всё равно оставался — предложенный «зонтик» должен работать.

Я сообщил в штаб Проекта, в город Линкольн, об ультразвуковом устройстве и о том, что хотел бы взять с собой инженера Виктора Загороднова. Сообщил также и о том, что мы можем пробурить ледник своими силами. Предложения были приняты, правда, не целиком: бурение с отбором образцов по всей толще ледника руководство Проекта оставляло за собой.

— Считай, что ты уже член Проекта, — сказал я Виктору.

Но он встретил мои слова недоверчиво:

— Что?… Вы думаете, мы полетим со своими самодельными штучками в Америку и Антарктиду?

— Да, да, Витя! Всё будет хорошо…

Сначала мы должны будем лететь в Вашингтон, потом в Линкольн, потом в Лос-Анджелес — отправной пункт антарктической экспедиции, потом на Гавайские острова — там мы заправимся, а уж оттуда — прыжок в Новую Зеландию, где в городе Крайстчерч получим тёплую одежду, и дальше, через океан, тоже самолётом, на станцию Мак-Мёрдо — главную американскую базу в Антарктиде.

— Эта дорога мне хорошо известна, — говорил я Виктору, — так что не заблудимся. С Мак-Мёрдо перелетим в центр ледника Росса. Американцы пробурят для нас дыру, мь опустим под лёд наш «зонтик» и…

Говоря это, я чувствовал, что Витя не верит Ни одному моему слову. По-видимому, никто до сих пор не рисовал ему воздушных замков так откровенно и беззастенчиво. Однако это не помешало ему с энтузиазмом взяться за изготовление «зонтиков»…

К этому времени белая равнина ледника Росса была разделена на карте сериями линий, обозначенных цифрами и буквами, на квадраты со стороной около пятидесяти километров, и в каждом углу каждого квадрата на местности были установлены вехи, положение которых очень точно определялось с помощью спутника. Наблюдая за изменением координат с течением времени, можно было судить о скорости движения льда и его направления.

Тяжёлые американские самолёты начали летать над ледником, и радиолокационная аппаратура, установленная на них, позволила определить толщину ледника и глубину моря под ледником. На основе полученной информации было выбрано место для бурения, оно пришлось на пересечение линий «J» (по-английски произносится «джей») и 9 (по-английски — «найн»). В связи с этим будущую станцию решили назвать просто: лагерь J9, что по-английски звучит «Джей-Найн».

Бурение на станции стало главной частью Проекта. Однако первая же попытка пробурить ледник в районе лагеря, где толщина льда превышала четыреста метров, закончилась неудачей. Так же закончилась и вторая попытка, в следующем сезоне.

Между тем началось изучение и других шельфовых ледников Антарктиды. Известный полярник академик Алексей Фёдорович Трёшников, в то время директор Арктического и Антарктического научно-исследовательского института в Ленинграде, возглавил комплекс работ по изучению шельфовых ледников в составе Советских антарктических экспедиций. В 1975 году участники одной из этих экспедиций во главе с океанологом Львом Саватюгиным прошли термобуром Морева насквозь более четырехсот метров толщи шельфового ледника в районе станции Новолазаревская. Они успели даже опустить через скважину планктонную сеть в надежде получить ответ на вопрос, есть ли там жизнь. Но скважина замёрзла слишком быстро. Сеть и аппаратура так и остались где-то у дна… Наконец нам пришло письмо из-за океана. Лихорадочное оформление выездных документов, сбор и упаковка тысяч килограммов различного оборудования. В последнюю минуту решили всё-таки взять с собой бур Морева и лёгкую буровую лебёдку, которую сделал Виктор. Ведь бурение у наших коллег шло плохо, год за годом Проект откладывался. Конечно, неудобно было без особой надобности предлагать американцам своё оборудование, но всё же мы решили подстраховаться и, как потом выяснилось, правильно сделали.

Пришли в себя после сборов только тогда, когда самолёт взлетел и взял курс на Вашингтон. Впереди нас ждали бесконечные аэродромы и пересадки, ровно столько, сколько я обещал Виктору…

На шельфовом леднике Росса

Когда распахиваются двери самолёта в Антарктиде, первое, что чувствуешь, — это холодный и очень сухой воздух. Масса света, невероятно яркого солнца. Когда мы прилетели из Мак-Мёрдо в лагерь «Джей-Найн», нас встретил Джон Клаух. Весь чёрный от загара, грязи и копоти, со смертельно усталыми глазами. Ведь днём надо было бурить, а ночью принимать самолёты (они почти всегда почему-то приходили ночью). И колоссальная ответственность.

Вместе с нами на «Джей-Найн» прилетела группа учёных из разных стран. И все они ждали одного — скважину. Биологи намеревались опустить под лёд сети и узнать, есть ли там что-нибудь живое. Но для этого нужна была скважина. Геологи хотели взять грунт со дна подледникового моря. Но для этого нужна была скважина. Океанологи привезли с собой вертушки для определения скоростей течений и бутылки для отбора проб воды — им тоже нужна была скважина.

Лагерь «Джей-Найн» представлял собой абсолютно плоскую, сверкающую, на солнце ледяную Пустыню, в середине которой стояли несколько зелёных стандартных палаток, похожих на длинные, поваленные на бок и наполовину зарытые в снег бочки. Их здесь называли «джеймсвей» Снаружи палатки были обтянуты ветронепроницаемой материей, а изнутри — слоями теплоизоляции. Поэтому одна — две соляровые печки, поставленные в «джеймсвей», делали его вполне сносным для жилья и работы.

Три палатки имели служебное назначение, и в них размещались штаб, лаборатория и кают-компания с кухней, туалетом и душем. Рядом со штабной палаткой колыхался ярко-оранжевый «сачок» матерчатого конуса, напоминающий, что сюда прилетают, самолёты, и торчали покосившиеся удочки радиомачт. «Спальных» палаток, или «слипинг квортерс», было две. Как это обычно бывает на полярных станциях, окна в них, вне зависимости от того, ночь это или полдень, были занавешены, и входить туда надо было на цыпочках, чтобы не разбудить спящих грохотом сапог по фанерному полу.

Когда наши глаза привыкли к полумраку после ослепительного солнца «улицы», мы увидели, что справа и слева от центрального прохода стоят массивные железные кровати. Расстояние между ними было достаточное, чтобы уместилась высокая тумбочка, в которую каждый обитатель мог убрать свои личные вещи. Несколько кроватей выглядели образцово. Но большинство представляли собой беспорядочные горы одеял, курток, книг, сушащихся носков, ботинок и сапог. Тихо, успокоительно гудел огонь в ближайшей печурке. С двух-трех кроватей в каждом ряду доносилось тяжёлое мерное сопение. В таких палатках всегда, в любое время суток, несколько человек спят после работы.

На высоте головы стоящего человека в палатке всегда тепло, хотя, судя по многочисленным солнечным лучикам, проникающим в щели, вентиляция — на высоте.

Сопровождающий показывает на образцовые койки. Его жест понятен — эти койки ваши!

Пора работать. Пошли в палатку науки. Это было полупустое помещение в центре посёлка. У одной из стен рядом со входом — грубо сколоченный из неструганых досок стол, на котором, поблёскивая экраном, стоит серый ящик телевизионной установки, предназначенной для наблюдений под ледником. Рядом — микрофон походной радиостанции. Передняя стенка палатки перед столом Джона была смело вспорота острым ножом, так что образовалось естественное окно с видом на лебёдку с телевизионным кабелем. Если радио откажет, то можно подавать команды прямо в окно. Но для всего этого сначала нужна была всё та же скважина через ледник.

Вводная инструкция Джона была краткой. Он представил нас тем, кто был в палатке, потом вывел на улицу, подвёл к сугробу, из которого торчали доски и бревна, показал на ящик гвоздей.

— Инструмент лежит в помещении электростанции. Поработаете — отнесёте на место. Делайте стол, ставьте рядом с моим и начинайте работать. Вопросы есть? — и Джон ушёл, шатаясь от усталости.

Мы яростно пилили доски. Ребята молча наблюдали за нами. Довольно быстро мы сколотили прекрасный на наш взгляд, огромный и очень прочный стол. Снова пришёл Джон Клаух.

— Так, сделали стол? Хорошо, но он слишком большой… Игор, сделай его наполовину короче, а то другим места не останется.

Витя, как и я, ощущавший на себе напряжённое внимание присутствующих, зашептал:

— Игорь Алексеевич, не надо резать, это они нарочно, издеваются.

Но я уже не раз работал с этими людьми и знал, что, как правило, никто из них ничего не делает и не говорит попусту, поэтому обижаться не надо,

— Витя, — сказал я, — режь!

Через час был сделан второй стол, поменьше, но не менее прочный.

В общем молчании кто-то вдруг произнёс: — Ого-го! По такому столу запросто могут пройти русские танки!

Но по тону сказанного, по общему доброжелательному хохоту было ясно, что стол понравился и нас приняли.

«Звёздный час» Джима Браунинга

А дела со скважиной по-прежнему шли плохо. Первоклассное оборудование, годами создававшееся в США для бурения этого ледника, выходило из строя — узел за узлом. Все, что могло ломаться, сломалось. Все, что могло вмёрзнуть в лёд, вмёрзло так, что ничего уже нельзя было ни выколоть, ни вытаять. Не помогли ни горячая сода, которую лили в скважину, ни электронагревательные спирали, ни бесконечные авралы…

Положение спас инженер и изобретатель из маленького американского городка Лебанон Джим Браунинг. Джим никогда раньше не был в Антарктиде и о предполагаемом бурении узнал случайно из газет. Уже перед самым отъездом американской экспедиции в Антарктиду Джим предложил ей свои услуги и был принят. И вот наступил «звёздный час» Джима. Он решил протаять ледник пламенем похожей на огромный примус горелки, работающей на обычном керосине. Так среди ровной, сверкающей на солнце ледяной пустыни появились гигантский компрессор, сжимающий воздух для этого примуса, и толстые шланги для подачи сжатого воздуха и керосина на расстояние, равное по крайней мере толщине ледника, то есть почти на полкилометра.

Но подавать вниз, в скважину, такую плеть шлангов оказалось совсем непросто. Она была совершенно неподъёмной. На снег под плеть положили всё, что могло хоть как-то скользить, — нарты, саночки вертолётных спасательных комплектов, просто листы фанеры. Все люди со станции выстроились вдоль уходящей вдаль змеи шлангов и изо всех сил по команде дёргали пульсирующие, казалось, готовые лопнуть, оборваться шланги. А ведь, кроме нас, эту плеть тянула ещё и механическая лебёдка. Медленно, метр за метром подвигался в глубь ледника ревущий, окутанный паром и дымом «примус», а за ним и шланги. Постепенно тянуть их стало легче: большая часть уже висела в скважине. Мы поняли это, когда оставшаяся на снегу плеть вдруг сама прыгнула в скважину и нам пришлось броситься на снег, чтобы своими телами удержать её.

Вот так за восемь часов была насквозь про бурена вся толща. Вода подлёдного моря, устремившаяся в скважину, вырвалась из устья фонтаном окатив многих. Но это был радостный фонтан. Вытащить плеть обратно было уже проще, хот; и здесь ожидал сюрприз: наш «примус», как оказалось, страшно коптил. Вытаскивая шланги из скважины, мы чувствовали себя трубочистами.

…Наконец, в чёрное, напоминающее вход в угольную шахту устье скважины ушла телевизионная камера, увешанная лампами подсветки. Была глубокая, залитая светом незаходящего полярного солнца ночь, Джон Клаух по радио давал осторожные команды оператору лебёдки, приближал телекамеру к горизонту, где должно было быть дно: «Ещё вниз на два фута!»… — «Ещё на фут!» «Ещё…» Все молчали и только чёткие: «Есть на фут, сэр!…» — ответы оператора нарушали тишину. И вдруг на пустом экране появились пятнышки, тени — дно моря. «Стоп машина!» — рявкнул Джон. «Есть стоп, сэр!» — как эхо ответил усиленный динамиком взволнованный голос оператора. Все заворожено смотрели на покачивающуюся картинку на экране. И вдруг раздался общий вздох: медленно пересекая экран, помахивая хвостиком, плыло глазастое существо… Так на дне этого, казалось бы, мёртвого моря была открыта жизнь.

Геологи взяли пробы грунта со дна. И опять удивление: дно подлёдного моря сложено очень мягкими, похожими на серую глину, но очень старыми отложениями. Уже на глубине нескольких сантиметров от поверхности их возраст оказался около 5 — 10 миллионов лет. Почему? Может быть, ещё недавно ледник был так толст, что касался дна и поэтому соскрёб всё, что было моложе?

Потом снова были радость и оживление. Все опять столпились у скважины.

— Не подходи! Убью! — орал глава биологов, доктор Джерри Липе, похожий на цыгана полуиспанец. — Не подходи! Я сам все подберу! — ревел он, ползая по мокрому от морской воды снегу и собирая красноватые существа.

Пяти-шестисантиметровые животные, которых ещё недавно мы видели на экране телевизора, были похожи на креветок. В эти минуты мы ещё не знали, что видим новый, неизвестный науке вид веслоногих.

Биологи соорудили из проволочной сетки что-то вроде мешка, положили в него тюленье мясо и поместили мешок перед телевизионной камерой. Оказалось, что на дне этих рачков множество. На экране можно было видеть, с какой жадностью они сосали куски мяса, брошенного им в виде приманки. Но вот Джон Клаух дал команду: «Телекамеру вверх!». И камера вместе с мешком стала быстро подниматься. Мощные струи воды, возникшие при этом, пытались оторвать обжор от мяса. Мы продолжали, не отрываясь, наблюдать: они не обращали на эти течения никакого внимания. «Может, им привычны такие течения!» — крикнул океанолог из Калифорнии. А биологи были уже озабочены вопросом: что же ели эти прожорливые полчища, пока мы не бросили им куски тюленьего мяса? На дне и в воде не удалось пока обнаружить ничего похожего на корм.

Дошла очередь и до нас с Виктором, и нам тоже очень повезло. Точнейшая электронная аппаратура — кварцевый термометр — медленно пошла вниз, через толщу подледникового моря. Светящиеся цифры на экране показывали температуру, близкую к точке замерзания морской воды. Ну и что же. Никто и не ожидал иного для этого моря. Термометр все шёл и шёл вниз, и вдруг как будто что-то произошло под водой. Вроде рыба клюнула. Цифры заплясали, меняясь, как в водовороте: все теплее, теплее. Зрители зашептались, заговорили. А цифры вдруг перестали плясать. Температура снова установилась, хотя термометр шёл все вниз и вниз. До дна было ещё далеко. Так нам с Виктором посчастливилось узнать, что у дна подлёдного моря температура воды выше точки замерзания; правда, всего лишь на полградуса, но это обо многом говорило.

Ещё целый месяц продолжалась круглосуточная интернациональная вахта в лагере «Джей-Найн». Мы научились заново разбуривать замерзающую скважину, и каждые два-три дня над лагерем клубились дым и копоть реактивной горелки, гремели компрессоры, свистела раскалённая сверхзвуковая струя газа, окутанная паром от испарявшейся воды. Наши когда-то красные куртки стали чёрными от смеси сажи и масла.

Каждый день приносил новые результаты. Я надумал повесить перед телевизионной камерой горизонтальный диск с компасом, а в центр диска выпускать тонкую струю окрашенной жидкости. Оказалось, что струйка и её перемещение хорошо видны на экране телевизора, на фоне диска и стрелки компаса. Подкрашенная жидкость заливалась из полиэтиленового бидона из-под масла в разноцветные баллончики — детские воздушные шарики, оставшиеся после праздника рождества и Нового года. На подкраску жидкости ушли все запасы чернил для авторучек.

Газеты громко оповещали: «Ледник Росса пробурён!» Но время уже работало не на нас. Люди так устали, что спотыкались на ходу. В шумной и весёлой раньше кают-компании уже не слышно было прежнего смеха и шуток. На завтрак вставали с трудом.

Да и техника уже поизносилась. Компрессор был разобран, и разбуривать скважину огневой горелкой было уже нельзя. Правда, к этому времени соорудили устройство для электроподогрева воды. Нагретая в котле вода по трубам поступала в скважину и предохраняла её от быстрого замерзания.

Антарктида умеет побеждать

Пора было переходить к заключительной фазе Проекта, которая принадлежала русским и норвежцам. Норвежцы вот-вот должны были прилететь.

Мы с Виктором собирались опустить через скважину к нижней поверхности ледника наш «зонтик», над которым Виктор работал последние два года. «Зонтик» должен был остаться под ледником навсегда.

Норвежцы намеревались опустить через скважину и тоже оставить навсегда в море под ледником акустические измерители течений и температур. Скважина для нас с ними была одна, последняя. Но, как назло, в день прилёта норвежцев в Новую Зеландию наша электростанция вдруг сломалась, а значит, прекратился и приток энергии в скважину.

В полярных экспедициях право принимать решения принадлежит только начальнику, как капитану на корабле. У нашего начальника было две возможности: первая — разрешить нам с Виктором опустить свои приборы сразу же, как только стало ясно, что поток живительного тепла от электростанции прекратился. И дать норвежцам, которые только что обогнули земной шар, такую телеграмму: «Мы решили не ждать вас. Скважины, к которой вы летели, уже нет». В этом случае половина заключительной программы — наша — была бы выполнена наверняка. Норвежская же половина — наверняка нет.

Вторая возможность: попытаться немедленно переправить норвежцев из Новой Зеландии в лагерь «Джей-Найн» и приложить все усилия, чтобы сохранить скважину до их приезда. В этом случае, при удаче, можно было бы выполнить всю программу, но имелся и риск того, что скважина замёрзнет пустой.

Джон Клаух избрал второй вариант. Мне он лишь коротко бросил: «Будь наготове».

Мы проверяли и перепроверяли оборудование, а Джон Клаух и его ребята изо всех сил пытались сохранить скважину. Они опустили в неё толстую проволоку и дали на неё весь ток, который можно было выжать из аварийного движка. Отключили даже электроплиту камбуза.

Но Антарктида умеет побеждать, когда захочет. Конечно же, все это время где-то над Южным океаном и Антарктическим побережьем бушевали штормы и норвежцы вынуждены были сидеть в прекрасном Чи-Чи, как американские моряки называют Крайстчерч — новозеландские ворота в Антарктиду. А у нас дела шли не блестяще. Часть проволоки с тяжёлым грузом, подвешенным на её конец, вмёрзла в стенки скважины.

— Игорь, теперь твой шанс, — сказал смертельно усталый Джон,

Какой уж тут шанс, когда от скважины почти ничего не осталось? Однако мы бросились на скважину как львы и начали совать в неё наши неподъёмные трубы и бухты тяжёлых кабелей. Сначала показалось, что все идёт хорошо. Но чуда всё-таки не случилось. К тем проводам, которые уже вмёрзли в скважину, добавилось и наше железо. Как мы ни старались, сколько кипятка ни лили через специальные трубы — ничего не получалось. Утром, а может и не утром, а днём или вечером, всем стало ясно: скважина умерла. Начальник послал норвежцам телеграмму о том, что их приезд в Антарктиду уже лишён смысла. Они могут отдохнуть в Новой Зеландии несколько дней за счёт Проекта.

Больше я скважины не видел: в горячие часы спасения её, когда все куртки валялись на снегу и никто не чувствовал холода, я сильно потянул ногу, настолько сильно, что через несколько дней меня отправили в Новую Зеландию, в госпиталь. (К этому я ещё вернусь.)

В устье скважины Джон и его друзья поставили огромный деревянный крест, на манер тех, которые ставят погибшим морякам на необитаемых островах.

Но нам ещё предстояло сюда вернуться. Ведь нам не удалось ответить на главный вопрос: тает или намерзает лёд под ледником Росса?

«Ну и что! Так и должно было быть»

Обработка результатов показала участникам Проекта, что только прямое бурение ледника на всю его глубину с отбором образцов льда и их последующий анализ позволят определить, тает или намерзает лёд под ледником Росса. По первоначальному плану Проекта, эта работа должна была быть выполнена самими американцами. Но им в тот раз не повезло. Потратив массу средств и времени, они так и не смогли извлечь образцы льда с большой глубины. Было ясно: чтобы довести их оборудование до состояния, когда оно сможет пробурить ледник, потребуются годы. А время, выделенное на Проект, уже подходило к концу.

Ещё в прошлом сезоне, в лагере «Джей-Найн», мы предлагали пробурить ледник своими силами — буром нашего ленинградского коллеги Валентина Морева. Когда американцы увидели наше буровое устройство, выглядевшее игрушкой по сравнению с их недействующими гигантами, они ахнули. Но они не знали, что Валя Морев добился кажущейся простоты десятилетним напряжённым трудом. Виктор Загородное показал тогда всем, как легко, словно в масло, идёт в лёд труба бура, залитая спиртом во время спуска и заполненная керном при подъёме.

И вот однажды на своей почтовой полочке в Институте географии Академии наук СССР я обнаружил конверт с хорошо знакомым штампом Университета штата Небраска. К письму Джона Клауха, директора Проекта, был приложен план исследований ледника Росса в новом сезоне. Один из пунктов его гласил: «Проект-302 — исполнитель Зотиков». Из текста следовало, что сквозное керновое бурение ледника поручается нам и что в лагере «Джей-Найн» нас будут дожидаться восемь бочек первоклассного спирта для бура. Мы же должны были вморозить у его дна ультразвуковые «зонтики» для более детального изучения процессов, происходящих на подледниковой поверхности…

Тогда-то в нашей группе и появился ещё один человек — инженер Юрий Райковский. Юрий окончил Московский авиационный институт и три года работал по специальности. Но потом его увлекла романтика полярных стран. Сначала он помогал Валентину Мореву бурить скважины на ледниках Арктики, потом уехал зимовать в Антарктиду. В середине полярной антарктической ночи он, его начальник — тоже инженер — Лев Маневский и водитель тягача, он же начальник станции Юрий Евтодьев, возглавивший всю эту операцию, отправились на ледниковый склон на санно-гусеничном поезде. Там, километрах в сорока от станции Новолазаревская, они организовали маленький лагерь и пробурили таким же буром, как тот, которым собирались работать мы на «Джей-Найн», восемьсот метров с отбором керна Это была одна из самых глубоких скважин в Антарктиде. А ведь на «Джей-Найн» нам надо пройти всего четыреста метров с небольшим. Мы были уверены в успехе.

Джим Браунинг за это время тоже сделал новый бур. Подсчитав количество тепла, которое выделяет его горелка, он обнаружил, что, если через те же шланги, по которым он гнал вниз сжатый воздух для своего «реактивного двигателя», пустить горячую воду, много воды, бурение будет проще, чище, а главное, безопаснее.

Одну из таких скважин сделают специально для нас, вторую — для норвежцев. И новое «поколение» приборов, которое за эти полгода мы изготовили, без помех будет опущено в скважину и вморожено у нижней поверхности ледника. Это позволит Виктору начать первые измерения. А в это время Юра Райковский уже будет монтировать свой бур.

Мы надеялись, что наш хрупкий снаряд, пройдя 420 метров толщи, принесёт на поверхность драгоценные столбики льда, которые с нетерпением ждут, в Ленинграде и в Москве, в Нью-Йорке и в штате Небраска. Уже разрабатывались планы, как доставить керн через экватор не растаявшим.

И конечно, мы мечтали о том дне, когда перевернём последний цилиндрик керна и посмотрим и потрогаем его донышко — нижнюю поверхность ледника. Ведь до сих пор никто не знал, какая же она, эта поверхность, — гладкая, зеркальная или же мохнатая, рыхлая, покрытая толстым слоем ветвистых ледяных игл,

Об этом думали не только мы. Наши коллеги — американец Стэнли Джекобс и аргентинец Питер Брушхаузен — год назад пытались сфотографировать нижнюю поверхность ледника, и я надеялся, что теперь они уже построили что-то вроде маленькой подводной лодки для фотокамеры. О подобной лодке они рассуждали много. Предполагали, что она отплывёт на несколько метров от скважины и установленная на ней объективом вверх камера сфотографирует нижнюю поверхность.

И как только кто-то из нас первым сфотографирует, увидит или потрогает это недосягаемое дно и скажет: «Дно гладкое», всем станет ясно, что, конечно, так оно и должно быть, ведь это следует и из теории. Но я-то знал и то, что, если дно окажется рыхлым, это тоже будет следовать из теории.

Так ведь и было, когда у дна моря была найдена жизнь, обнаружена тёплая вода. После минутного ликования кто-то обронил: «Ну и что? Так и должно было быть». Хотя мы-то знали, что, если бы там ничего не нашли, реакция была бы точно такой же: «Так и должно было быть»… И испытать эти минуты — счастье, ради этого одного стоило ехать так далеко.

Так думали мы, заколачивая ящики. И вот в ноябре 1978 года наша группа — теперь уже тройка — снова улетала на Юг. Наш путь пролегал по маршруту Москва — Дели — Сингапур — Сидней и уже оттуда — в знакомые Крайстчерч и Мак-Мёрдо.

Снова на «Джей-Найн»

Засыпанный снегом, холодный лагерь «Джей-Найн» преподнёс нам на этот раз сюрприз: какие-то девицы с развевающимися волосами носились на снежных скутерах. Они подхватили наши вещмешки и умчались к постаревшим за год, полузанесенным зимними штормами домикам.

Общий вид лагеря разительно изменился. За сугробами нам открылось покрытое серебристой тканью большое строение, над которым возвышалась чёрная толстая труба, заканчивающаяся конусом. Это была труба огромного парового котла, который Джим Браунинг притащил сюда, почти на Южный полюс, чтобы кипятить воду для бурения… А рядом с этой серебристой палаткой, увенчанной такой фабричной трубой, на фоне неба чётко рисовались силуэты двух пальм и тут же, мы глазам своим не поверили, — плавательный бассейн с голубым дном, полный горячей воды. Зимний курорт, и только. Пальмы были сделаны из толстой фанеры — списанной, негодной фанеры, как всегда подчёркивал Джон, когда показывал это чудо приезжим гостям.

Оказалось, Джим Браунинг привёз пластиковый бассейн, чтобы у него всегда была в запасе горячая вода для бурения. Конечно, работать стало легче и приятнее. Не надо уже было тянуть развёрнутые «вдоль Антарктиды» шланги. По «вечерам» ребята, свободные от вахт, могли забраться в бассейн и посидеть там час-другой. Это не возбранялось. Вода была такая горячая, что, бывало, подбрасывали в бассейн сугробы снега.

Мы снова заняли свой прежний стол. Нам по наследству досталась прекрасная прозрачная большая палатка, в которой год назад располагались наши коллеги по бурению. Началась лихорадочная гонка: мы готовились к спуску «зонтика», ведь казалось, вот-вот уже горячая вода пробурит ледник насквозь. Но день и ночь клубились из фабричной трубы пар и дым, надсадно гремели помпы лебёдок, работали насосы — пробурить ледник насквозь не удавалось. И вот однажды ночью Джим вошёл в кают-компанию радостный и сказал:

— Уже пробурили четыреста метров с лишним, осталось работы на час-другой…

Велико было желание не ложиться спать, хотелось посмотреть, как будет пробурён ледник до конца. Но опыт бессонных недель прошлого года говорил: «Нет, наш долг не ждать, а быть готовыми встать ровно в шесть утра и работать весь день…»

Спал я плохо. Среди ночи яростнее заревели моторы буровой установки. Что-то у них там не ладилось. Надо бы встать и идти на помощь. Но сил не было… Под утро ввалился усталый буровик и еле слышным голосом сообщил, что водяные шланги, вместо того чтобы идти вниз, перехлестнулись на большой глубине. Сейчас их с трудом и риском поднимают. Этика «Джей-Найн» гласила: если тебе сказали, что произошло «ЧП», надо идти помогать. Сон как рукой сняло. В пять утра мы трое уже сидели в кают-компании, где молчаливый буровой экипаж доедал свой запоздалый ужин. Оказалось, на этот раз они с подъёмом шлангов справились сами.

Так, со скрипом, шли дела и в этот сезон. Вот выдержки из моего дневника:

«27 ноября, понедельник. Уже 2 часа дня, но тихо кругом. Вчера перешло для всех в сегодня слишком незаметно. Был аврал. Большинство не спало до 6 утра. Нам опять не удалось пробурить ледник насквозь. Сначала вроде всё было хорошо: горячие шланги спокойно шли вниз, и к полуночи длина спущенных под лёд шлангов равнялась предполагаемой толще ледника. Поэтому все остались ожидать торжественного момента. Но и ещё час шланги все так же спокойно шли вниз. Уже их длина превышала толщину ледника на 50, 100 150 метров, а никаких следов проникновения их через ледник в море не было. Значит, вода протаивала скважину не вниз, а куда-то вбок. Наконец на лебёдке осталось лишь два витка кабеля. Джим остановил лебёдку. Почти наверняка дно ледника было совсем рядом, но он не торопился повернуть барабан ещё на два оборота. Это дало бы лишних пять метров, но вдруг тот, кто наматывал кабель на лебёдку, не закрепил его как следует? Ведь он тоже знал, что толщина ледника на 150 метров меньше длины кабеля… Если это так, то кабель сорвётся с лебёдки, и оставшаяся без поддержки полукилометровая плеть шлангов, полных воды, оборвётся под собственной тяжестью и, сокрушив все на своём пути, рухнет в скважину.

Джим не говорил этого вслух, молчали и все остальные, ожидая его решения.

Джим приказал начать подъем тяжёлой плети: все, встав в линейку, как год назад, старались ослабить натяг шлангов…

…30 ноября, четверг. Утро. На «рассвете» Джим Браунинг пробурил ледник. Посланы желанные телеграммы начальству. Джон Клаух начал измерения диаметра скважины по всей её глубине. У нас перестала работать аппаратура для измерения температуры: во время перелёта вышел из строя кварцевый датчик. Заменили…

13 часов. Стали известны результаты измерения диаметра скважины. Оказалось, что ледник опять пробурён не насквозь! Скважина не имеет выхода под ледник! Как же так получилось?

Вывод о том, что ледник пробурён, был сделан в связи с тем, что резко упала температура воды у нижнего конца шлангов и уровень воды в скважине установился на уровне моря. Но ведь то же самое могло произойти и в том случае, если бы скважина встретила водоносный горизонт, соединяющийся с морем, Но откуда этот горизонт? Джон пытается связаться с Мак-Мёрдо и остановить победные телеграммы…»

Узнаем друг друга

Несмотря на занятость и усталость, настроение у всех было отличное. Общая работа сплачивала наш маленький коллектив. И узнавание друг друга было интересным.

Бородатый, заросший Ховард Бреди из Австралии, тот самый геолог, который всё время разглядывал в микроскоп скелетики древних микроорганизмов, найденных в отложениях дна моря Росса, оказался не просто Ховардом, а отцом Бреди — католическим монахом и священником монастыря Сокровенного Сердца из-под Сиднея. Ховард имел дипломы бакалавра искусств и теологии, окончил геологический факультет университета в Мельбурне. Скромный и весёлый Ховард не отказывался ни от какой самой чёрной работы. Он говорил, что может делать все. Это чувство, смеялся он, появилось у него в монастыре. Узнав о его желании учиться в университете, настоятель сказал: «Сначала ты должен выполнить всего одну работу». Ховард согласился. Оказалось, что ему поручили… покрасить стену монастыря. Три года каждый день с утра до вечера без перерывов красил Ховард стену, двигаясь по часовой стрелке. А когда кончил — оказалось, что место, откуда он начал, пора было красить заново… «Однако это была уже не моя забота», — смеясь сказал Ховард.

Но больше всего нас с Виктором удивлял механик Джей из Нью-Йорка. Застенчивый, деликатный, с мягкими манерами, он совершенно не следил за собой и поэтому всегда был насквозь пропитан маслом и сажей. Джей постоянно торчал у рычагов лебёдки. Его обычный распорядок в эти огневые дни был такой: 36 часов работы и 6 — 7 часов сна. И так же, как и Виктор, он брался за все: мог выправить грубое железо и починить электронный прибор. И при всём при том Джей получал удивительно маленький, по его квалификации, оклад. «Да, — говорил по этому поводу Джей, — я люблю путешествия, люблю полярные страны, потому готов работать здесь и за меньшие деньги… Да и не нужно мне много. Я ведь не имею семьи».

Я знал, что Джей, так же как и Стэн Джекобс и Питер Брушхаузен, работает в знаменитой Геологической обсерватории Ламонт-Догерти, что расположена вблизи от Нью-Йорка. Но я ещё не знал тогда, что через несколько лет я и сам буду работать в США, продолжая исследовать данные, полученные на «Джей-Найн», что однажды меня позовут к телефону и медленный, с хрипотцой, даже по телефону чувствовалось, слегка иронический, голос скажет: «Добрый день! Говорит Стэн Джекобс из Геологической обсерватории Ламонт…» Этим звонком Стэн пригласит меня посетить его обсерваторию, прочитать лекцию о своих исследованиях, обсудить результаты наших работ Не знал я, что у меня в дневнике 1982 года появятся такие записи:

«Вот уже шесть дней как я в Нью-Йорке. Живу в прекрасной комнатке в главном здании Обсерватории Ламонт, примерно в тридцати километрах от Манхеттена, по ту сторону реки Гудзон, в штате Нью-Джерси (здесь произносят „Нью-Джози“). Работаю у Стана Джекобса, того самого, с которым мы были вместе на леднике Росса пять лет назад. Обсерватория Ламонт представляет собой участок прекрасного леса из огромных кленов и вязов на берегу реки Гудзон. Собственно, сказать „на берегу“ — мало. Обсерватория стоит на огромном обрыве на ста с лишним акрах, то есть двадцати с лишним гектарах земли. Основное время провожу в отделе океанологии, где работает Стэн Джекобс. Он по-прежнему занимается изучением океанологии Южного океана, и в особенности моря Росса в его части, примыкающей к леднику Росса и под ледником Росса. Поэтому его данные очень интересны мне, а мои — ему.

Но я встретил там не только Стэна, а и Питера Брушхаузена, того самого Питера, который собирался сделать маленькую автоматическую подводную лодку с фотоаппаратом, смотрящим вверх, для того чтобы снять дно шельфового ледника Росса. Отец Питера — немец, переехавший в Аргентину где-то в двадцатых годах, мать — американка. Она и сейчас живёт в США. Все мои антарктические приятели побывали во многих местах Земли, но Питер перещеголял всех. Ведь он альпинист высшей квалификации и был во всех горах Северной и Южной Америки, а два года назад участвовал в американской экспедиции на Эверест. По специальности же он инженер подводной фотографии. А значит, ему приходится плавать, и много, и не просто плавать, а на судах Обсерватории Ламонт, о которых один из моих тамошних знакомцев, влюблённый в Ламонт и суда Ламонт, учёный и моряк «от бога», рассказывал мне вот что:

— Как-то так сложилось, что в нашей Обсерватории всегда не хватало денег на хорошие корабли. А может, денег было и достаточно, но мы хотели плавать больше, чем позволяли средства. Ни у кого не было таких маленьких и опасных судёнышек, как у Ламонт: скорлупки, переделанные из траулеров или старых парусников. Да и сама знаменитая «Вема» — просто парусник, у которого срезали три мачты, поставили машину и плавали на ней по всем морям и океанам. К тому же и платили матросам очень мало. Так мало, что никто из американцев в матросы к нам не шёл Поэтому команды мы набирали в разных тропических портах, как во времена парусного флота. И порядки на судах были такими же. Раз как-то один матрос сильно провинился — обнаружилось, что он употребляет наркотики. Капитан не стал жаловаться, писать рапорты. Он просто вызвал механика, велел ему сделать кандалы и посадил провинившегося в ящик, где хранились якорные цепи. Там «наркоман» и сидел до конца рейса… Зато какие работы мы делали на этих судах!

В холле главного здания Обсерватории стоит носовая фигура со знаменитой «Вемы», стоит как памятник кораблю, которого уже нет, но который сделал историю в океанологии и изучении морского дна. Это большой, белый, с позолоченным клювом и красными ногами орёл, а над ним — светлое, покрытое лаком бревно бушприта.

Сейчас по морям плавает уже новая «Вема». Вот такой Ламонт — знаменитая на весь мир Геологическая обсерватория».

Счастье улыбается и нам

Горячая вода наконец протаяла ледник, в скважину норвежцы опустили гирлянду термометров и измерители скоростей течений. Предполагалось, что приборы будут передавать информацию на поверхность весь последующий год. Но вскоре выяснилось, что из-за какой-то поломки при спуске сигналы приборов невозможно расшифровать. Следующая скважина, как и предполагалось по плану, была протаяна для спуска нашей штанги и «зонтика» с ультразвуковыми датчиками. Несмотря на то что всё было проверено и перепроверено, мы сильно волновались. А вдруг аппарат застрянет в скважине? Много чего могло не сработать. Но спуск прошёл нормально, и ультразвуковые датчики, смотрящие в горизонтальных направлениях, чётко показали момент выхода штанги под ледник. Дрожащими руками Виктор нажал кнопку сброса чехла «зонтика» — стальной трубы, надетой на сложенные вдоль штанги «спицы». Прошло несколько секунд — и дружный всплеск сигналов от всех датчиков на экране осциллографа известил, что чехол сошёл. И мы представили, как он, кувыркаясь, опускается сейчас на дно моря. Светящиеся на экранах зигзаги устойчивых отражений — сигналов от дна ледника — дали первую информацию о дне ледника Росса. Поверхность его, по-видимому, шероховата и не имеет больших впадин и выступов.

Виктор чуть не плакал от радости. Теперь оставалось только следить за тем, как изменяется во времени расстояние от дна ледника до неподвижных спиц «зонтика».

Мы были готовы начать главную часть работ этого сезона — извлечение керна по всей толще ледника. А для этого надо было установить и смонтировать наш буровой аппарат.

В фанерном полу прозрачной палатки, которую все называли «футбольный зал» из-за того, что в ней раньше стоял большой стол для настольного футбола, мы вырезали отверстие и над ним установили мачту бура. Рядом привинтили к деревянной раме лебёдку. Подъем бурового снаряда из скважины осуществлялся электромотором, соединённым с барабаном системой мотоциклетных шестерёнок и цепей. Сооружение получилось лёгким и достаточно прочным.

Буровой снаряд — предмет особой нашей гордости — представлял собой трехметровую трубу из нержавеющей стали, которая, собственно, и проникала в лёд. В нижней её части помещалась электронагревательная спираль, она протаивала во льду кольцевое отверстие, так, что в середине оказывался нетронутым столбик льда диаметром восемь сантиметров — керн. Под действием собственного веса труба погружалась в лёд, и керн входил внутрь неё. Когда керн заполнял трубу, мы включали лебёдку, поднимали снаряд на поверхность и извлекали из него керн. Перед тем как опустить снаряд в скважину, его заправляли смесью спирта с водой. При бурении керн входил в трубу и вытеснял из неё смесь в скважину. Это-то и спасало нас от главной опасности — замерзания талой воды.

Юра и Виктор сноровисто установили в нашей палатке пустые бочки под спиртовой раствор, сколотили деревянный лоток для будущего керна. 1 декабря 1978 года торжественно был включён ток, и при всём народе труба стала медленно погружаться в снег.

Первые метров тридцать снаряд шёл через снег и фирн, керн был насквозь пропитан спиртом. Глубже пошёл лёд, и у нас появилась приятная забота — осматривать, описывать и упаковывать керн. Неожиданно труба бура стала продвигаться с трудом. Это значило, что диаметр скважины почему-то уменьшился. Пришлось увеличить концентрацию подаваемого на дно скважины раствора спирта, но нас ожидали новые неприятности. За ночь, когда бурение было приостановлено, в скважине образовались кристаллы льда, и спирто-водная смесь в ней стала походить на манную кашу, сначала очень жидкую, а потом все более густую. Наконец эта каша стала такой густой, что однажды утром нам потребовалось почти два часа, чтобы бур, включённый на полную мощность, прошёл до дна скважины. Решили дальше не искушать судьбу и бурить без перерывов на ночь до конца.

Руководителем дневной бригады стал Юра Райковский, в помощь ему Джон Клаух выделил двух американцев — огромного бородатого Имантса Вирчнекса и черноглазую девушку Мэгги Вольф.

Конечно, певунья Мэгги не могла сравниться в физической силе с мужчинами, но она внесла в наш «футбольный зал» тот уют, который умеют создавать только женщины.

Ночной сменой взялся руководить Виктор Загороднов. У него тоже был помощник — студент четвёртого курса медицинского факультета из Монреаля канадец Улдис Аудер. Его Джон нанял на «Джей-Найн» в качестве лаборанта, так как он при необходимости мог оказать первую помощь и не требовал таких денег, как настоящий врач. Вторым же помощником был Билл Рейдан — молодой профессиональный менеджер. Он работал в Проекте как организатор доставки грузов в «Джей-Найн» и должен был взять на себя заботу об эвакуации станции по окончании сезона. К нам его Джон приставил для того, чтобы Билл научился тонкостям работы «русским буром»

Несмотря на такое, казалось бы, большое число людей, занятых в бурении, к концу двенадцатичасовой вахты все буквально валились с ног. Юра и Виктор колдовали над бочками со спиртом и водой, подбирая нужную концентрацию, стояли за рычагами, поднимали и спускали бур и делали ещё многое другое, что должно было обеспечить бурение. Но главное, я умолял всех не спускать глаз с электрических лампочек, которые были практически не видны в залитой солнцем палатке. Эти лампочки, дублированные звуковым сигналом и стрелками ампер— и вольтметров, должны были погаснуть, если вдруг прекратится подача электроэнергии или перегорит бур. В этом случае надо было немедленно поднять бур хотя бы на полметра от дна скважины, чтобы он попал в спирто-водный раствор и тем самым был спасён от вмерзания.

Итак, оператор всматривался в лампочки, натянутый трос и неподвижные стрелки приборов, а я с буровыми помощниками раскладывал на стеллаже, измерял и описывал керн, вырезал из него необходимые образцы для анализов. После этого мы упаковывали его в пластик и укладывали в двухметровые цилиндрические пеналы из толстого, оклеенного сверху серебристой фольгой картона, а пеналы эти помещали в большие плоские фанерные ящики по пять штук, засыпая все пустоты снегом, заколачивали ящики и складывали их в автомобильный рефрижератор, который американцы, не доверяя антарктическому холоду, завезли в лагерь «Джей-Найн».

Мы прошли немногим более половины толщи ледника, когда выяснилось, что спирта хватит ещё лишь на шестьдесят метров. Мы сообщили об этом в Вашингтон, в Национальный научный фонд. Наши помощники, да и мы приуныли, но вдруг из Вашингтона пришла телеграмма: «Игорь, бури не останавливаясь, мы все здесь болеем за тебя…» И все поняли, что теперь уже очень большие начальники заняты поисками недостающего спирта.

И вот, когда спирта оставалось ещё на несколько часов бурения, из Мак-Мёрдо — как всегда, ночью — прилетел четырехмоторный самолёт. На борту у него был срочный груз, две двухсотлитровые бочки чистейшего спирта. Так день и ночь, без остановок, мы бурили вплоть до 13 декабря. Керн всё время шёл почти одинаковый — однообразный, пористый, без каких-либо прослоек, явно ледникового происхождения.

Солёный керн

13 декабря меня разбудили в 5 утра. Случилось короткое замыкание. Бур удалось вовремя поднять. «Сейчас уже вытаскиваем», — сообщил Имантс и ушёл обратно в «футбольный зал». Вскакиваю, бегу к буру. «Короткое замыкание могло быть из-за того, что бур достиг солёного льда», — думал я по пути к нашей палатке.

На стеллаже для кернов лежал ещё мокрый, покрытый коркой льда «раненый» бур, с ним уже возился Витя, отсоединял провода, искал причину аварии. Рядом лежал кусочек какого-то странного, жухлого, как бы губчатого керна, грязного от сгоревшей изоляции.

Попробовали на вкус кусочек керна — солёный! Море уже было рядом. Достали новый, запасной бур, тщательно заизолировали все сомнительные места, заполнили спиртом и опустили вниз. И снова сюрприз. Если час назад бур при спуске шлёпался о поверхность жидкости в скважине на глубине 65 метров, то в этот раз он ударился о воду на глубине 42 метра. Это значило, что в скважину начала поступать морская вода. Уровень жидкости поднимался до тех пор, пока не установилось гидростатическое равновесие.

Следующий подъем снаряда принёс на поверхность лёд совершенно иного вида. Он был серый, солоноватый, пронизанный вертикальными полостями, заполненными рассолом. Это могло означать только одно: этот лёд образовался в результате намерзания морской воды снизу ледника! Такой же лёд был извлечён и при следующих подъёмах снаряда.

Весть о том, что мы достигли слоя намёрзшего снизу льда, сразу облетела лагерь. Было около 11 утра. Виктор спал после ночной смены, а Юра осторожно потравливал трос, давая буру возможность двигаться вниз. Мы проходили четыреста шестнадцатый метр. По нашим подсчётам, оставалось ещё несколько метров. Вдруг Юрий испуганно взглянул на меня:

— Кажется, бур перестал упираться в дно скважины!…

— Юра, спокойнее, спокойнее. Подними бур на полметра, — сказал я. — Теперь опусти на метр. Ещё на метр.

Нет, бур по-прежнему не упирался в дно.

— А может?… — Юра не договорил. В этот момент мы все думали об одном и том же…

— Конечно, Юра, — крикнул я, — давай поднимать скорее! Ура! Мы проткнули ледник! — и побежал будить Виктора. За спиной взвизгнул мотор и застучала мотоциклетная цепь. Юра начал последний подъем. Со всех сторон к «футбольному залу» бежали люди.

Когда наконец снаряд пришёл на поверхность, мы увидели, что из трубы торчит цилиндрическая, нет, расходящаяся книзу венчиком друза вертикальных кристаллов. Нижние концы этих кристаллов были словно аккуратно подстрижены, образуя плоский торец. Конец керна вылезал из бура так беззащитно, что Виктор, одной рукой придерживая висящий снаряд, другую подставил под венчик, страшась, что он выпадет из трубы и, превратившись в кучку обломков, исчезнет, как видение. Но чувствовалось, что его пальцы не касаются ледяного торца. Виктор потом говорил: он боялся, что прикосновение руки оставит след на драгоценной друзе кристаллов. Кристаллы эти, без сомнения, представляли собой таинственную, никем никогда ранее не виданную, нижнюю поверхность шельфового ледника Росса, или крышу подледникового моря Росса.

С великими предосторожностями извлекали мы из бура керн. Оказалось, что дно ледника Росса имеет чётко выраженную пупырчатую, как бы вафлеобразную поверхность. Каждый из пупырышков был около полусантиметра длиной и представлял собой конец вертикального кристалла, и кристаллы эти располагались не хаотически, а удивительно точными параллельными рядами.

Виктор с Юрием осторожно упаковали драгоценный кусок льда в пенал, а мы с Джоном пошли писать длинную телеграмму в Вашингтон и в Москву,

Ещё месяц продолжались работы по Проекту. Потом Виктор и Юрий улетели в Москву, а я — в США, куда был отправлен и керн.

С тех пор прошло несколько лет. И вот теперь, после тщательной обработки полученных результатов и исследования привезённого керна, можно считать, что ответ на один из главных вопросов Проекта получен. И вот в чём он заключается.

В северной части шельфового ледника Росса, у границы с морем, существует пояс таяния, ширина которого составляет около двухсот километров. Активный теплообмен, а значит и таяние, имеют место в северной части этого пояса. По мере того как вода охлаждается, проходя под ледником на юг, теплообмен становится все меньше и меньше, и, наконец, поток тепла из воды становится достаточным только для компенсации отвода тепла вверх через лёд за счёт теплопроводности льда. Далее к югу расположена зона намерзания снизу, где интенсивность этого процесса определяется потерями тепла через лёд за счёт теплопроводности. Теплообмен с водой в этой зоне практически отсутствует. Станция «Джей-Найн» находится как раз в этой зоне. Ещё южнее расположена область, где сказывается поступление пресной талой воды под шельфовый ледник из центральных областей Антарктиды и областей поверхностного таяния. Эта вода, смешиваясь с холодной солёной морской водой, замерзает с образованием внутриводного льда. Это и обусловливает намерзание.

Полученные экспериментальные данные об ограниченности пояса подледникового таяния и о намерзании в центральных и тыловых частях ледника позволяют предположить, что в областях намерзания теплообмен между ледником и морем под ним не изменится, а значит, и намерзание не уменьшится, даже при условии существенного повышения температуры воды Мирового океана, вызванного потеплением климата. Более того, при потеплении климата поступление пресной воды под ледник Росса в его тыловых частях за счёт таяния сверху увеличится, что приведёт к увеличению намерзания снизу вблизи области всплывания ледника. Это позволяет по-новому подойти к построению модели реакции шельфового ледника Росса на изменение климата Земли, е частности на ожидаемое потепление, связанное с антропогенным увеличением СО в атмосфере. Можно полагать, что такое потепление не только не разрушит шепьфовый ледник Росса, но в некоторых случаях, наоборот, укрепит его основание, сдвинув на север линию его всплывания, а это даёт основание пересмотреть вопрос относительно неизбежности повышения уровня Мирового океана в связи с потеплением климата, ожидаемым через 50 — 100 лет.

ФЛЕТЧЕР, КАМЕРУН И ДРУГИЕ

«Город Нью-Йорк осенью перед закатом солнца.» 50X35 см. Холст на картоне.

«Университет в городе Буффало, США». Масло. 50X35 см. Холст на картоне.

«Одноэтажная Америка. Гранитная улица». Масло. 35X25 см. Картон.

«Одноэтажная Америка. Дом у дороги». Масло. 35X25 см. Картон.

Университет штата Нью-Йорк в городе Буффало. Главное здание.

Новая Англия — это страна старинных городков, расположенных среди гор и лесов.

Вот в таком доме я жил в Буффало, работая в Университете штата Нью-Йорк.

Ритмы многоэтажной Америки.

«Осень в Новой Англии. Дом Роба Гейла на острове». Масло. 35 X 25 см. Картон.

Департамент на шестом этаже

За время работы на шельфовом леднике Росса мне часто приходилось бывать в Америке. Сначала эти поездки были связаны с работами в самой Антарктиде, на леднике Росса, потом — с исследованиями полученного там керна. И всегда такие поездки начинались с посещения Вашингтона. Вот тут-то я и познакомился с организацией, которая осуществляет планирование и финансирует все американские антарктические экспедиции.

На углу улицы «Д», параллельной реке Потомак, и улицы Семнадцатой, перпендикулярной ей, всего в пяти минутах ходьбы от Белого дома, стоит большое, «правительственной» архитектуры двенадцатиэтажное здание. Здесь размещается Национальный научный фонд — правительственная организация, занимающаяся планированием и финансированием «фундаментальных», т. е. не имеющих прямого выхода в практику, научных исследований. Национальный научный фонд, или, сокращённо, по английским первым буквам, НСФ, имеет много отделов, или «департаментов»: департамент математических наук, наук об атмосфере, наук об океане и т. п. Среди них, на шестом этаже, помещается и Департамент полярных программ, или, из любви американцев к аббревиатурам, — ДПП.

Я поднимался на лифте на шестой этаж и по длинному, сверкающему коридору шёл в торец здания. Издалека ещё я видел свет, проникающий внутрь через окно и открытую дверь одного из кабинетов, расположенных у торцевой стены. Все кабинеты ведущих сотрудников ДПП располагаются вдоль стен, поэтому имеют хотя бы одно большое окно на улицу. Двери всех кабинетов выходят в огромные холлы, не имеющие прямого контакта с натуральным дневным светом, — в этих помещениях сидят секретари-машинистки. Однако умело подобранные лампы дневного света, а также открытые настежь двери всех кабинетов с окнами на улицу не создают чувства, что ты находишься в помещении, лишённом окон. И, когда бы я ни приходил в ДПП, все двери всех кабинетов, как и дверь из коридора в помещения ДПП, были всегда открыты.

Все хозяева кабинетов в ДПП — мужчины, ведь исследование полярных стран до сих пор является в основном уделом мужчин. Все обитатели внутренних помещений — женщины. Мужчин в ДПП работает человек пятнадцать: директор департамента, человек пять отставных полковников авиации и моряков — капитанов первого и второго ранга, занимающихся планированием снабжения и организацией наземных, морских и воздушных операций по обеспечению научных работ и жизни сотен и сотен людей на американских научных станциях и кораблях в Антарктике и Арктике. Ещё человек пять — специалисты в области получения и распространения информации. Ведь ДПП издаёт свой регулярно выходящий журнал. Оставшиеся пять человек — координаторы, или кураторы, научных программ. Каждый из них отвечает за свой раздел науки о полярных странах: геологии, геофизики, океанологии, биологии и гляциологии. Координатор-куратор — очень «важный человек». Ведь это он, в значительной степени, определяет направление будущих исследований в своей области в масштабах такой огромной страны.

Раз в год, в середине лета, каждый куратор собирает предложения — «пропозалс», как называются они здесь, — о том, какие научные исследования следовало бы провести в Антарктике и Арктике в следующем году. Каждый американский учёный, где бы он ни работал, может подать такое «пропозалс», заканчивающееся просьбой о предоставлении ему «гранта», то есть денег для выполнения этих исследований. «Пропозалс» составляются очень тщательно и строятся по такой схеме: несколько страниц введения, обрисовывающего состояние вопроса, пути его возможного решения, обоснование предлагаемого эксперимента или исследования, обсуждение ожидаемых результатов. Все это с рисунками, ссылками на литературу, как в хорошей научной статье. После этого так же подробно расписываются потребности в необходимом научном оборудовании, которое надо купить или арендовать, подробно обосновываются число и квалификация необходимого научного и вспомогательного персонала, указывается время работы каждого человека по теме и его предполагаемый оклад, включая и оклад учёного, предлагающего эту работу. Это «пропозал» будет потом разослано на рецензию двум учёным, не обязательно гражданам США.

Помню, как я в первый раз получил по почте пакет с таким «пропозал» для рецензии и бумагой из НСФ, где говорилось, что я должен поставить свою галочку против одной из позиций: «выдающееся предложение, которое надо реализовать в первую очередь», «очень интересное предложение, которое надо принять», «интересное предложение, которое надо принять, если останутся деньги», и, наконец, «предложение, которое следует отклонить». Предлагалось также аргументировать своё решение. В конце этого листа были приписки: «Рецензируя работу, следует учитывать, способен ли автор предложения по своей квалификации выполнить то, что он предлагает» и далее; «НСФ обязуется сохранить имя рецензента в тайне, и эта тайна охраняется законами США».

После получения предложений и отзывов на них специальная комиссия из ведущих учёных США выслушивает мнение куратора и утверждает список учёных, которые получили «грант» от НСФ для проведения научных работ в следующем году. Списки предложений и работ, удостоенных «гранта», в НСФ публикуются и доступны для всеобщего ознакомления.

Антарктида — это, вообще говоря, «большая деревня», где все знают всех, особенно в своей области, поэтому предоставление «гранта» кому-либо обычно не является сенсацией, все и так знают научный потенциал и ценность работ друг друга, однако роль куратора очень важна, так как он может увеличить число «грантов» в каком-то, кажущемся ему особо важным, направлении. Вот к такому куратору ДПП по гляциологии я и приезжал в НСФ.

— Ооо! Кто к нам приехал! — начинала радостно петь худенькая белокурая мисс Андерсон, или просто Энн. Она работала в ДПП с незапамятных времён и сидела всегда рядом с входом, справа.

Пройдя с Энн через её отсек холла и повернув направо, мы оказывались прямо перед огромным письменным столом, за которым сидела ещё одна, уже немолодая дама. Стол этот представлял из себя мечту специалиста по тому, что называется у нас оргтехникой. На нём, скорее рядом с ним, на выносных кронштейнах стояли две пишущих машинки, а справа и слева от хозяйки возвышались какие-то странные сооружения, что-то вроде вертушек с крыльями-страницами из плотной бумаги, как потом выяснилось — картотеки.

Это была знаменитый, бессменный секретарь уже многих директоров ДПП миссис Хелен Герасимоу. Уже много лет эта энергичная женщина, которая, казалось, знала на память все о том, что делается за полярным кругом в обоих полушариях, собиралась на пенсию, муж, ушедший в отставку бизнесмен, уговаривал её сделать это, но весь состав ДПП во главе с директором дружно падал на колени, умолял, и Хелен Герасимоу оставалась на своём посту, у рулей ДПП.

— Доктор Зотиков, у директора департамента сейчас встреча, но, я думаю, минут через пять она окончится и вы сможете поприветствовать директора…

Я смотрел влево от стола Хелен. Через открытую дверь с этой стороны был виден большой светлый кабинет с длинным столом для заседаний. За этим столом спиной ко мне сидели человека три, а в дальнем конце, уже лицом ко мне, виднелся ещё один человек, хозяин кабинета. Увидев меня, он начинал приветливо делать знаки: — Входи, входи!

В 1974 году, когда я приехал в Вашингтон первый раз, директором ДПП был профессор Джозеф Флетчер. Я познакомился с ним за несколько лет до этой встречи при несколько необычных обстоятельствах.

Джозеф Флетчер

Однажды в конце лета мне вдруг позвонили из дирекции Института географии АН СССР, где я работаю, и сказали, что в Москву, в качестве гостя Академии наук, приезжает какой-то американец Флетчер, который хотел бы встретиться со мной. Этот американец пробудет в Москве несколько дней, поэтому дирекция хотела бы, чтобы я встретился с ним, показал Москву и попробовал устроить ему встречу с людьми, которых он хочет повидать. Имя «Флетчер», конечно, было мне знакомо. На дне Северного Ледовитого океана простирается подводная долина Флетчера, В том же Северном Ледовитом океане плавает большой столовый айсберг, на котором американцы когда-то создали свою дрейфующую станцию и аэродром для приёма тяжёлых самолётов. Айсберг этот называется «Т-3», или ледяной остров Флетчера. Но тот ли это Флетчер? Мало ли в мире Флетчеров.

В этот же день раздайся ещё один звонок. Теперь уже разговор шёл на английском:

— С вами говорит полковник Флетчер. По приглашению Академии наук вашей страны я путешествую сейчас по России и только что прилетел из Новосибирска. Хотел бы пожить несколько дней в Москве. Мой друг доктор Крери посоветовал мне встретиться с вами. У меня для вас от него письмо…

Доктора Крери, многолетнего руководителя американской антарктической научной программы, знали все, кто связан с полярными странами. Я также хорошо знал его по Антарктиде.

К вечеру мы уже встретились. Джозеф Флетчер («Зовите меня просто Джо», — сразу сказал он) был чуть выше среднего роста, худой, жилистый, с круглой, коротко остриженной, сильно лысеющей головой и в упор смотрящими светлыми пронзительными глазами. Рядом с ним была женщина. «Лин Флетчер», — представилась она. Лин была чем-то сродни Джо. Такая же по-спортивному худая, с таким же пронзительным взглядом тоже светлых глаз. Первое, что сделал американец, — передал мне письмо от Крери. В письме Берт сообщал, что податель письма Джо Флетчер является его лучшим другом в течение многих лет и что это человек высоких качеств. «Отнесись к нему так, как ты отнёсся бы ко мне», — писал Крери. Лишь в конце Берт говорил о служебном положении Флетчера. Он сообщал, что Джо Флетчер — один из известнейших полярных лётчиков Америки, что это он нашёл льдину «Т-3», это в его честь названы плавающий ледяной остров и подводная долина. Он сообщал также, что податель письма занимается вопросами взаимодействия океана с атмосферой, что он является сейчас начальником отдела наук об окружающей среде «мозгового центра» Америки — «Рэнд корпорейшн» в Санта-Монике.

— Скажите, а почему вы назвали себя «полковник Флетчер»? — спросил я. И Джо рассказал, что перед началом второй мировой войны он закончил факультет геофизики одного из университетов США. Когда началась война, он вступил в авиацию, кончил лётную школу и всю войну был военным лётчиком, летал на тяжёлых самолётах. После войны Флетчера, к тому времени уже полковника, назначили командовать соединением тяжёлых самолётов, базировавшихся на севере Аляски. Его лётчики на много часов уходили на задания в центр Северного Ледовитого океана, попутно занимались ледовой разведкой, изучали геофизику этого района Земли.

— Сколько бессонных ночей провёл я как командир, ожидая возвращения экипажей! — вспоминал Флетчер. — Не знаю, любили ли меня мои лётчики, но я принимал все их полёты всерьёз, знал, что необходимость вынужденной посадки может возникнуть в любой момент и при этом у экипажа часто остаются считанные минуты, чтобы покинуть самолёт. Но ведь, покидая его, надо вынести с собой и всё, что необходимо для длительной жизни на льду без помощи извне. Этого требуют инструкции. Но, когда я принял свою часть, я увидел, что лётчики, даже если они и сядут благополучно, вряд ли смогут быстро выгрузить на лёд всё, что нужно, — ведь прежде им придётся долго разыскивать завалившиеся куда-то примусы, аварийные пайки, палатки и тому подобное, а если и выгрузят — не сумеют организовать жизнь на льду. Я предупредил раз, предупредил два, но чувствовал — все идёт по-старому.

И вот однажды, в середине полярной ночи, когда очередной самолёт после десяти часов полёта уже заходил на посадку, а усталый экипаж предвкушал заслуженный отдых, Флетчер сам взял микрофон и передал приказ: «Объявляется учебная тревога. Экипаж сразу после посадки должен отогнать самолёт в дальний угол рулежной дорожки, а затем аварийно покинуть самолёт, забрав с собой всё, что необходимо для длительной жизни на льду». После этого он вызвал машину с военными полицейскими, сел в неё и поехал к месту посадки. Когда он подъехал к самолёту, лётчики ещё продолжали разгружать его, оттаскивая в сторону тюки с упакованными спасательными комплектами.

«Джентльмены, — сказал им полковник, — оттащите подальше в снег, в сторону от дорожки, свои вещи. Ваш самолёт отрулит на место другой экипаж, а вы располагайтесь на снегу. Считайте, что ваш самолёт сгорел, а вам повезло, вы спаслись. Теперь устраивайтесь на ночёвку, разворачивайте аварийную рацию, сообщите нам о себе. Военная полиция будет охранять ваш лагерь, чтобы у вас не было никаких контактов с внешним миром».

Командир пожелал им успеха и уехал, приказав врачам аэродрома следить за состоянием здоровья «потерпевших аварию».

Первый блин оказался комом. Очень скоро лётчиков «по медицинским показаниям» пришлось забрать в тёплые казармы, но эксперимент этот наделал много шума, родив как противников его, так и защитников. Однако урок не прошёл даром. Когда, через несколько дней, ещё один экипаж получил такой же приказ, лётчики быстро вытащили всё, что надо, построили даже «иглу» из снега и зажили так припеваючи, что Флетчер «снял» их, не дожидаясь «медицинских показаний». Затем последовали и другие «вынужденные посадки». Потом их стало меньше, и вдруг к командиру пришла делегация лётчиков с претензией. Они хотели, чтобы такие учения продолжались. И действительно, оказалось вдруг, что экипажи стали чувствовать себя бодрее, появилось даже желание добровольно устраивать такие «учения по выживаемости», где каждый мог не только соприкоснуться, иногда первый раз в жизни, с реальной природой Арктики, но и убедиться в том, что способен противостоять ей.

Ледяной остров Флетчера

Это был первый серьёзный успех начинающего полярника Флетчера, который принёс ему первые лавры на новом поприще. А за ним последовали и другие, более серьёзные. Ведь под крылом у его самолётов была не надёжная, хотя и холодная, покрытая снегом земля, а дрейфующий лёд, слишком тонкий для посадки тяжёлых колёсных машин. Не было и станций, откуда можно было бы получить данные о погоде или уточнить свои координаты.

— Вот тогда-то я и вспомнил, — продолжал Джо Флетчер, — что Крери мне много рассказывал об удивительных шельфовых ледниках острова Элсмир в Канадской Арктике и о том, что от них откалываются время от времени и уплывают куда-то огромные айсберги. Толщина их для айсбергов сравнительно невелика, тридцать-пятьдесят метров, но горизонтальные размеры — многие и многие километры. Это скорее не айсберги, а плавающие ледяные острова. Они похожи на острова и тем, что на поверхности их много камней, глины, оставшейся от тех времён, когда они ещё были частью Элсмира. Но ведь если такие айсберги откалываются от ледника, то должны же они потом где-то плавать? Тут-то я и вспомнил, что по образованию я — геофизик. И я решил тряхнуть стариной и заняться сам изучением льдов Полярного океана, их дрейфа. Думал, хоть чем-то помогу своим лётчикам

…А все началось с того, что лётчики, вернувшись однажды с задания, это было в августе 1946 года, сообщили, что они обнаружили с помощью радиолокатора какой-го объект, возвышавшийся над поверхностью океана метров на пять. Горизонтальные размеры объекта составляли более двадцати километров. Сначала лётчиков подняли насмех — ведь островов в этом достаточно изученном районе быть не могло. Но, рассматривая сотни и сотни аэрофотоснимков и сравнивая их с данными радиолокации, Флетчер нашёл, что местонахождение странного объекта соответствует пятнышку на аэрофотоснимке, которое при достаточном увеличении обрело все черты плавающего ледяного острова.

Потом были найдены и другие ледяные острова. Их называли буквой «Т» — первой буквой слова «target», что значит по-английски «цель», «мишень». Ведь за этой «целью» стали охотиться лётчики. Так появились ледяные острова «Т-1», «Т-2» *** и «Т-3».

Через несколько лет Флетчеру удалось посадить тяжёлый самолёт на один из таких островов — «Т-3». С тех пор он и стал называться «Ледяной остров Флетчера».

— Мы все так радовались, — рассказывал Флетчер. — Наконец-то найден запасной аэродром для наших тяжеловозов. И, кроме того, здесь можно поставить домики, создать метеостанцию, радиостанцию, которая улучшит условия навигации. А мой друг Берт Крери, узнав об этой новости, тут же позвонил мне и сказал, что у него есть идея создать на льдине научно-исследовательскую станцию, которую он готов возглавить. Ведь Крери лучше всех знал шельфовые ледники острова Элсмир, и, конечно, ему было бы интересно сравнить наблюдения на ледяном острове с наблюдениями на шельфовых ледниках. Вот так была создана американская дрейфующая станция «Т-3», или «Остров Флетчера».

— И, кроме того, — шутил Флетчер, — нам было очень приятно, что теперь не только русские, но и мы, американцы, имеем свою дрейфующую станцию. А то до этого мы лишь с завистью следили за тем, как вы прыгаете по океану на своих лёгких Ли-2 со льдины на льдину, как посуху. Особенно пристально мы следили за полётами вашего Ивана Черевичного. Я уверен, что знал почти о каждой его посадке на дрейфующий лёд. Почерк его радиста был известен всей Арктике. Кстати, это один из русских, которых я очень хотел бы увидеть здесь, в Москве. Этот лётчик, по-видимому. уже не молод, но если он ещё в состоянии со мной встретиться, я хотел бы пожать ему руку, посмотреть — какой он…

Я знал, что Черевичный в то время был тяжело болен, и сказал об этом Флетчеру.

— А кого ещё вы хотели бы видеть?

— Базиля Бурханова и Бориса Дзердзеевского, — без промедления последовал ответ. — Знаете ли вы их?

Конечно, я знал профессора Дзердзеевского. Он работал в том же институте, что и я, занимался климатом Арктики и связью его с морскими льдами. И мне понятно было желание Флетчера: ведь Дзердзеевский был главным синоптиком первых советских воздушных экспедиций на Северный полюс, имя его навсегда связано с историей авиационного освоения Арктики. Ну, а бывший начальник Главного управления Северного морского пути Василий Федотович Бурханов был тем человеком, который помог мне когда-то первый раз попасть в Антарктиду. «Я попробую связаться с ним», — отвечал я. А сам думал: что связывает Флетчера с Бурхановым?

История о пропавших розах

Я позвонил в Лабораторию проблем Севера Московского университета, где работал тогда Бурханов. Мне ответили, что Василий Федотович сейчас в отпуске, отдыхает в одном из санаториев под Москвой. Когда я передал разговор Джо, тот огорчился:

— Как жаль… А не можете ли вы как-нибудь передать ему, что я здесь, в Москве? Я уверен, что он приедет. Ведь мы старые, хорошие друзья!

И вот у меня дома раздаётся телефонный звонок:

— С вами говорят по поручению Василия Федотовича Бурханова. Если Флетчер свободен, Бурханов приглашает его завтра в час дня пообедать с ним в ресторане «Мир». Это ресторан в здании СЭВ.

На другой день, около часа дня, Джо с Лин, Дзердзеевский и я подошли к зданию СЭВ. У входа в ресторан «Мир» рядом со швейцаром стоял представительный немолодой мужчина, судя по одежде и важности — метрдотель. Не успел я сказать и двух слов, как он прервал меня:

— Добро пожаловать, командир ждёт вас, все мы ждём вас… «Ничего себе — командир ждёт. Ну и порядочки…», — подумал я, и мы прошли в почти пустой зал, где около одного из столов стоял плотный седой человек в чёрном костюме. Я узнал молодцеватого, осанистого, с румяным полным улыбающимся лицом Бурханова. Флетчер и Бурханов посмотрели друг на друга, подошли, пожали руки, потом начали хлопать друг друга по плечам и наконец поцеловались. Все расселись за столом, и обед начался. Обед как обед. Необычно было только то, что рядом со столом стоял сам метрдотель. «Есть, командир!» — отвечал он на любую просьбу Бурханова. Все обратили на это внимание, и Бурханов рассказал, что когда он, молодой морской офицер, служил на крейсере «Красный Крым», метрдотель, тогда тоже молодой матрос, был у него баталёром. Чувствовалось, что, хотя никто не знает толком, что такое баталёр, но всем приятно смотреть на этих теперь уже не связанных служебной субординацией немолодых, но старающихся сделать друг другу приятное людей.

И вот тут началось самое главное: Бурханов и Флетчер начали вспоминать, как они летали над одним и тем же замёрзшим океаном в послевоенные годы. Флетчер рассказывал о том, как он создал станцию «Т-3», а Бурханов — о том, как нашей стороне стало известно, что в океане начала действовать американская станция на дрейфующем льду, но где именно — никто не знал.

И вот однажды, перед 1 мая 1954 года, самолёт Черевичного, на борту которого находился и Бурханов, работал — как выяснилось чуть позднее — неподалёку от места, где находилась в тот момент «американская льдина». И вдруг, рассказывал Бурханов, они услышали передачу американского радиста. И поняли: это не оплошность американца, это им умышленно дают возможность выйти на льдину, пролететь над ней. Зачем? Кто гарантирует, что там их не ожидает какая-нибудь ловушка? Много ли надо для обычного невооружённого и незащищённого Ли-2? Ведь если самолёт упадёт на дрейфующий лёд, он смаху пробьёт его и утонет, и никаких следов. Но что-то все же подсказало им — нет. И они полетели на зов американского радиста.

И вот вдруг, внезапно — огромная, странная, похожая на остров льдина, на ней домики, самолёты. И приветливо машущие руками люди. И когда самолёт, уже пролетев над льдиной, разворачивался для повторного прохода над ней, всем в самолёте захотелось сделать что-нибудь хорошее для тех, кто был там, на льдине и они поспешно стали готовить грузовые парашюты и набивать сумки всем вкусным, что оказалось на борту.

А вкусного было много — ведь они собирались праздновать 1 Мая. Затем подтянули парашюты к дверям и вышли на прямую, чтобы снова пройти над станцией.

А Флетчер рассказывал, как в этот момент было у них на льдине. Сначала они услышали шум самолёта, а потом на небольшой высоте показался такой похожий на американский С-47 самолёт, только пятиконечные звезды на крыльях были не белые, а красные. Самолёт, покачивая крыльями, прошёл над станцией, и все стали радостно кричать и махать руками. Но вот самолёт снова показался вдалеке, он снова шёл на льдину, только высота его почему-то стала много больше и крыльями он уже не махал. В чём дело? И тут вдруг все, кто смотрел вверх, — увидели, как от самолёта отделились два тёмных предмета, а над ними вспыхнули цветы парашютов. «Бомбы!» — вдруг крикнул кто-то, и все бросились прятаться… кто куда. Ведь если бомба на парашюте — это, значит, очень сильная бомба. Но парашюты сели, а «бомбы» не взорвались, и через некоторое время добровольцы пошли искать парашюты. Нашли они лишь один парашют. Он зацепился за торосы. И мы представляли себе, как вернулись добровольцы, радостные, волоча за собой сумку парашюта, а потом вытаскивали оттуда дары: шоколад, икру, консервы, коньяк и эти удивительные русские папиросы, которые они тут же вставляли в рот табачной стороной. Конечно, у них и у самих в избытке было и табака, и еды. Но эта — была особенной. Она как бы говорила о том, что все не так уж и плохо в мире.

И лишь много позже, встретившись с Бурхановым в Москве по общим арктическим делам, Флетчер узнал, что было в сумке второго парашюта. Там, в ящике, завёрнутый во много слоёв бумаги, лежал большой букет свежих красных роз. Эти розы экипаж Черевичного получил в подарок ко дню Первого мая…

Иерусалимские артишоки

Последний раз я виделся с Джозефом Флетчером в октябре 1982 года, когда работал в Нью-Йоркском университете в Буффало. Флетчер в то время уже ушёл из ДПП. Вашингтонская обстановка оказалась слишком «городской» для этого человека, привыкшего к широким просторам жизни, близкой к природе, и он переехал в более «дикие» места, поближе к горам, траве и снегу, в город Боулдер, в штат Колорадо, где стал заместителем директора Лабораторий НУОА (Национального управления по исследованию океана и атмосферы). Он по-прежнему занимается моделированием климата и его связью с оледенением Земли. Ну, а я ведь тоже пытаюсь создать модель поведения шельфового ледника Росса в условиях меняющегося климата на основе новых данных, полученных нами на «Джей-Найн» и из анализа керна, чем я и был занят в Буффало. Так наши с Флетчером пути снова сошлись, и я получил от него приглашение приехать в Боулдер, в НУОА, прочитать там лекцию о поведении шельфовых ледников в условиях меняющегося климата и заодно обсудить результаты работ на леднике Росса.

Возвращаясь к НУОА, надо сказать, что это большая правительственная организация, принадлежащая министерству торговли США. Как и следует из названия, она занимается всеми видами прогноза климата на будущее и реконструкциями климата прошлых эпох. Лаборатории НУОА расположены в разных концах страны. Это большие коллективы, занимающиеся экспериментальным и теоретическим изучением процессов в атмосфере и океане в их связи с оледенением земли, изменениями солнечной активности и другими факторами, влияющими на погоду и климат Земли.

…И вот наконец я в доме Флетчеров. Это большой старый дом, который стоит на крутом склоне с великолепным видом на город внизу, на близкие горы с одной стороны и уходящую до горизонта плоскую прерию — с другой. Там, вдалеке, горизонт затянут дымкой. Там город Денвер. «Да! В таком доме, с таким видом и должен жить Флетчер», — подумалось.

А хозяин уже рассказывал, как он все свободное время тратит сейчас на выращивание овощей, разбивает огород на том участке склона, который перед домом. Действительно, сразу перед домом, вниз по склону, была маленькая бетонированная площадочка, а потом обрыв метра в два, выложенный из валунов, которых тут так много (ведь само слово «Боулдер» значит «булыжник», «валун»). А под обрывом-стеной была уже горизонтальная площадка возделанной земли, на которой разрослись помидоры, продолговатые зелёные тыквы, овощи, похожие на кабачки. Это «зукини сквош». По стене вьётся виноград. Джо сорвал гроздь: «Попробуй!» Виноград хоть и зелёный на вид, но сладкий, с терпким вкусом муската. А ещё дальше от стены, почти на склоне, разрослись какие-то жёлтые, чем-то чуть похожие на маленькие подсолнухи цветы в рост человека. Толстые стебли растут кустами прямо вверх, а на самом верху — три-четыре цветка или бутона.

— Что это, Джо? Похоже на сорняк. Зачем эти цветы на огороде?

— Это не сорняк, Игорь. Это иерусалимские артишоки. Когда станет холодно, придёт настоящая осень — земля у основания этих пучков стеблей вдруг как бы вспухнет. Это под землёй образуются гроздья клубней, по размерам и цвету похожие на картофель. Вот тогда я отрежу верхушки стеблей, оставлю над землёй лишь один фут, чтобы знать, где искать клубни. И всю зиму я могу есть их. Разгребу снег, поддену лопатой — и сочные клубни готовы к еде. Их едят сырыми, режут, как редьку или редиску, в салат…

И мы начали спускаться по склону к дороге. У дороги, где было влажно от арыка, протекающего вдоль неё, всё было ярко-синее и голубое от зарослей очень ярко раскрашенных грамофончиков. А в стороне — заросли больших жёлтых цветов, как бы огромных жёлтых ромашек с темно-коричневой, почти чёрной серединой.

— А эти как называются? — спросил я без надежды на ответ. Ведь американцы, как правило, не знают названий своих цветов, деревьев и птиц.

— А этот цветок называется «черноглазая сюзанна» — сказал Джо.

— Джо, а что, иерусалимский артишок привезён из Иерусалима?

— Конечно, нет, — был ответ. Оказалось, что это местный, американский сорт подсолнуха. Здесь много самых разных диких сортов подсолнуха, которые растут на полях, как сорняки, ну, а этот оказался съедобным со стороны, о которой русскому человеку невозможно было догадаться.

Конечно, в своих разговорах с Флетчером вспомнили мы и Бурханова. Я посетил его всего за неделю до последней моей поездки в США. «Если увидите Флетчера — передайте ему от меня привет», — сказал Бурханов. Когда я вернулся домой — позвонил ему. Подошла какая-то женщина с грустным голосом, выслушала все, не перебивая, а потом сказала: «Пока вы были в Америке — Василий Федотович умер»…

«Чесапик-Инн»

Повидавшись с директором ДПП, я обычно, в первые мои посещения Америки, поступал под опеку к моему приятелю со времён зимовки на американской станции Мак-Мёрдо Робу Гейлу. Лётчик по профессии, он много лет работал в Антарктиде, и там мы с ним часто летали вместе, подружились. Этому способствовало и то, что Роб учил русский язык и общение со мной давало ему практику в языке. Сейчас уже Роб был в отставке и служил в ДПП как специалист по планированию воздушных операций.

В день первого моего прилёта в Вашингтон по дороге на ледник Росса после долгих переговоров между НСФ и Линкольном мои «хозяева» сказали мне смущённо:

— Ты извини, пожалуйста, но и мы, и те, с кем мы говорили сейчас, — все мы бюрократы. А бюрократы все одинаковые, они свято соблюдают букву инструкций. По инструкции мы не имеем права тратить деньги сами. Мы можем только давать гранты учёным и другим организациям. Поэтому деньги на твою работу, включая и пребывание в Америке, мы перевели на счёт Проекта ледника Росса в Линкольн, штат Небраска. Мы все сделали правильно, и деньги там лежат. Но у них есть свои бюрократы, со своей инструкцией, которую для них утвердили мы сами. Согласно этой инструкции, любые оплаты в рамках Проекта могут быть сделаны лишь по прямой дороге от города Линкольна, штат Небраска, до Антарктиды, и за жизнь в Вашингтоне бухгалтерия Университета штата Небраска не заплатит тебе ни цента.

Я молчал сконфуженно.

— Но! — и дальше уже зазвучали более мажорные нотки: — Но выход есть. Твой друг Роб Гейл приглашает тебя провести два дня, которые ты будешь в Вашингтоне, в качестве его гостя. Он живёт, правда, далековато от города, но его дом на берегу залива, в зелени, он предлагает тебе отдельную комнату и обещает не беспокоить тебя. А утром ты с ним будешь ездить на работу.

— А, Игорь? Поехали ко мне? Конечно, в гостинице тебе было бы спокойнее после дороги, но я постараюсь тоже… — говорил мне, застенчиво улыбаясь, коротко, ещё по-военному постриженный и похожий на мальчика Роб Гейл.

— Конечно, Роб, конечно, спасибо, если только я не очень стесню, — бормотал я, радуясь в душе, что представится возможность увидеть Америку изнутри.

Роб жил в небольшом городке на берегу Чесапикского залива, в часе с лишним езды от Вашингтона. Маленький уютный домик в садике, одна сторона которого крутым, поросшим деревьями склоном уходит в голубую воду залива. Одно из деревьев опоясано было цепью, на которой болтался у берега маленький швертбот без мачты. Нас встретили худенькая маленькая женщина по имени Мэри и двое застенчиво прячущихся за неё детей — мальчик лет двенадцати, Иан, и девочка лет десяти — Ребекка. Они похватали мои пожитки, перетащили их в комнатку с видом в сад на какие-то вечнозелёные деревья типа магнолии и со словами: «Располагайтесь как дома, ужин в семь», — ушли.

Оказалось, что Мэри тоже работает, и много. Она — менеджер (управляющая) самой старой, самой фешенебельной и дорогой гостиницы города, называющейся «Чесапик-Инн».

Слово «инн» когда-то значило меньше, чем «отель», что-то вроде «постоялый двор», что пи. Но последние лет двадцать даже самые шикарные гостиницы редко когда называются отелями; они — «инн». Здесь намёк на что-то старинное, индивидуальное. И Мэри изо всех сил старалась сохранить у себя в гостинице старинный дух и индивидуальность «инн» в сочетании с современными удобствами. Оказалось, что хозяином «Чесапик-Инн» является брат Мэри — Поль и гостиница эта является в семье как бы ношей, которую очень тяжело нести, но жалко и бросить. В те вечера, когда Поль приходил к сестре и вся семья, усевшись на мягком ковре, уплетала жаренные на углях бифштексы, запивая их красным сухим вином, только и разговоров было, что делать с «инн». Мэри работала изо всех сил, но отель не давал прибыли, помогал брат, удачливый, умный бизнесмен. Но «инн» была еголюбовь не как бизнесмена, а как человека, и он все вкладывал в неё деньги. А тут вдруг Мэри собралась уходить из гостиницы.

Дело в том, что Роб и Мэри решили: бросить, продать все и уехать «на новые земли», купить где-нибудь в очень дикой, безлюдной части страны участок с лесом, «чтобы и вода была», построить там бревенчатый дом, возделать кусок земли для огорода — и «начать все сначала». Ведь у Роба как бывшего полярного лётчика приличная военная пенсия, так что какой-то доход обеспечен навсегда. Они уже и участок присмотрели: кусок заросшего лесами скалистого берега в северной части штата Мэн, там, где писал свои картины Рокуэлл Кент. Я смеялся над ними:

— Да что вы, с ума сошли? Да вам через месяц надоест заготовлять и пилить дрова, носить самим воду, сидеть по вечерам при керосиновой лампе. А где друзья, с которыми вы могли бы разделить радость созерцания потенциальных красот ваших «новых мест»? И куда денете детей, ведь им надо учиться в хороших школах? Чего вам здесь не хватает? Свежий воздух, вода, звери дикие приходят прямо в сад!…

— Правильно, Игорь, правильно, — поддерживал меня Поль. — А ты подумала о том, где будет учиться твоя Ребекка? И потом, как же «Чесапик-Инн»? Где я найду такого менеджера, которому я бы мог бы доверять, как тебе, во всём?

Но чувствовалось, что Роб и Мэри были непреклонны в стремлении сделать то, что делают последний десяток лет многие вполне преуспевающие мужчины и женщины Америки. А делают они вот что: бросают, продают свои дома, покупают дикие, заросшие лесом участки в северных местах штатов Нью-Хемпшир, Вермонт, Мэн, участки, с которых лет пятьдесят назад ушли, не выдержав конкуренции с южными штатами, фермеры, и «начинают жизнь сначала». Прорубают топором дороги для своих джипов, строят рубленые дома-избы, дровяные печи, выкорчёвывают участки для новых огородов и маленьких полей. И все это — под лозунгом «самообеспечения», то есть производства всего, что нужно для жизни, собственными силами.

А пока каждое утро, ровно в семь, мы с Робом кидались к его автомобилю и мчались на автостоянку в торговый центр городка. Там мы ожидали очередную машину нашего «карпула», то есть «автомобильного объединения», или, попросту, «пула». Такие пулы появились в последние годы в связи с ростом цен на бензин и оказались очень удобными. Роб дал объявление в местную газету о том, что он, которому надо ежедневно ездить в Вашингтон к 9.00 на такую-то улицу, угол такой-то, хотел бы вступить в пул из четырех-пяти человек для поездки на работу. Его автомобиль такой-то марки. Через несколько дней ему позвонили и предложили вступить в компанию, где уже было три человека. Каждый из них на своём автомобиле возил всех на работу в Вашингтон и обратно одну полную неделю. Зато остальные три недели ему надо было добраться только до автостоянки городка.

Однажды Роб почему-то должен был остаться дома. А «дежурил» на этой неделе сосед Роба по улице и по службе в НСФ, только работал он на другом этаже. Роб отвёз меня на автостоянку, подождал, когда приедет машина соседа, и ещё раз напомнил мне, чтобы я пришёл к тому месту, где сосед оставит в Вашингтоне машину, без опозданий. Мы благополучно доехали, сосед лихо вкатил в подземный гараж, расположенный прямо под зданием НСФ, и через минуту мы уже вылезали из машины. Я старательно запомнил приметы места, где был оставлен автомобиль, и мы пошли к лифту.

— Ровно в шесть! — ещё раз предупредил сосед.

Окончил я свои занятия в тот день рано, сходил в город, но без пяти шесть был уже в вестибюле здания, спросил, как пройти в подземный гараж, и мне показали двери. Войдя в гараж, я отсчитал нужное число колонн от правого торца здания, если смотреть из дверей лифта. Но на том месте, где должен был быть наш «фольксваген», стояла какая-то другая машина. Я взглянул на свои часы: без трех шесть. «Ну что ж, — подумал я, — хозяин, наверное, уехал, но запоздал вернуться. Подождём». Хожу себе по гаражу, рассматриваю марки машин. Вдруг я почувствовал, что со мной вместе ходит ещё кто-то. У меня даже возникла мысль, что он следит за мной. А когда я в этой мысли совсем утвердился, человек, держа руку в кармане, решительно подошёл ко мне:

— Что вы здесь делаете, мистер? — строго спросил он.

— Ищу машину моего друга, она должна быть вот тут, — указал я на занятое место.

— А вы уверены, что эта машина должна быть здесь?

— Конечно, меня же привезли на ней сюда сегодня утром! — решительно ответил я. Человек даже несколько смутился, отстал, а потом вдруг снова подошёл:

— А вы уверены, мистер, что ваш друг работает в секретной службе?

— В секретной службе?! Конечно, нет! То есть я надеюсь, что он не работает в секретной службе!

— Но ведь это же гараж только для сотрудников секретной службы! Поищите вашего друга в другом месте! Освободите это помещение! — уже как начальник, с металлом в голосе заговорил человек, по-прежнему держа руку в кармане.

— Послушайте, я ведь твёрдо помню, мы оставили машину вот у этой колонны под зданием НСФ, — взмолился я.

Сотрудник секретной службы задумался;

— А вы уверены, что не спутали этаж? Ведь под зданием НСФ десять этажей гаражей.

Мой испуг и удивление были так велики и так чётко написаны на лице, что сотрудник, провожая меня до лифта, даже извинялся. Я сел в лифт, доехал до первого этажа, а потом побежал обратно вниз по лестнице, добежал до второго подземного этажа — уже больше половины седьмого, Никого нет. Опять вниз, на третий подземный, — знакомой машины нет как нет. Мчусь на шестой этаж — и, о счастье, наша мисс Андерсон ещё не ушла домой. Она тут же позвонила в наш городок, узнала домашний телефон Роба, и через минуту я уже говорил с ним. Он объяснил мне, как доехать к нему на автобусе. Времени оставалось как раз достаточно, чтобы дойти до автостанции. Мисс Андерсон показала мне, куда идти, и через полчаса я уже ехал на знаменитой «Серой гончей», мчащейся по дорогам всей Америки.

Сойдя на автостанции, я долго озирался, соображая, куда идти, и не обращал внимания на маленькую демонстрацию, кричавшую что-то, и большой белый транспарант, который держали демонстранты. Но потом скандированные крики «Игор! Игор!» дошли до меня, и я прочитал надпись на транспаранте: «Добро пожаловать, Игор!».

Когда я приехал в Америку ещё через два года, Роба уже не было в «офисе», они с Мэри уехали-таки на свою землю в штат Мэн. Потом я получил несколько писем, где они писали, что купили небольшой полуостров в одном из заливов Атлантического океана и построили там дом, писали об удивительном счастье видеть, как земля родит то, что ты посеял. Потом переписка прекратилась. Когда я в 1980 году работал в одном из институтов США, я написал им письмо и получил ответ от Мэри. Я понял, что они не живут больше вместе и где сейчас Роб, она не знает.

«Добро пожаловать на наш остров!»

Много лет я не имел никаких известий о Робе. В ДПП тоже никто не знал, где он. Говорили, что он вернулся в штат Мэн, купил-таки снова землю с лесом и водой, говорили даже, что это остров в одном из заливов. И вот, осенью 1982 года, когда я работал в Буффало, от Роба пришло письмо. «16 октября, — писал Роб, — у меня день рождения. Так было бы хорошо, если бы ты приехал в этот день! Я и моя жена будем счастливы принять тебя на нашем острове». Значит, он и в самом деле купил себе остров! К письму была приложена подробная инструкция с планом, откуда следовало, что я должен доехать до такого-то города, оттуда — по такой-то дороге до высокого дерева справа с почтовым ящиком в трех милях от маленькой таверны на перекрёстке такой-то и такой-то дорог. «Против этого дерева, — писал Роб, — стоит дом моих друзей. Оставишь у них машину, вернёшься к дереву. От него в глубь леса идёт дорога…» И так далее, совсем в духе времён индейских вождей и золотоискателей.

«Я написал начальнику Лаборатории, где ты работаешь, — писал Роб дальше. — Прошу его отпустить тебя дня на четыре».

В тот же день руководитель Лаборатории попросил меня зайти к себе:

— Я получил письмо от нашего общего друга Роба, — сказал он. — Почему бы тебе действительно не съездить туда? Я тебе даю два дня отпуска и прибавь к этому субботу и воскресенье. Советую ехать на машине, которую мы тебе предоставили, это и интереснее, и дешевле.

И я решился. Написал письмо Робу, он тут же мне ответил, обещал встретить. Вот так, проработав день в холодильнике, где хранился мой керн, залив бак горючим, накачав шины и запасшись съестным, спальным мешком и палаткой, я выехал по прямой, как стрела, дороге номер 90 на восток, к берегу далёкого пока Атлантического океана. Было это в пять вечера.

Только в полночь подъехал я к маленькому городку под громким названием Аустерлиц. Рядом с ним на карте была нарисована маленькая палатка, которая означала, что там есть «кемпинг», то есть что там можно поставить палатку или остановиться в трайлере. При выезде с дороги призывно горели огни: «Мотель», «Есть вакансии». Я не удержался, зашёл. «О да, мистер! Пожалуйста! Вы один? Цена номера 38 долларов за ночь». Платить за ночь 38 долларов, когда совсем рядом есть кемпинг, показалось мне нелепым, и ещё через полчаса я стоял под дождём на поляне под одиноким фонарём на столбе среди маленьких фанерных домиков. Из трайлера неподалёку вышел человек и спросил, что я хочу. Оказалось, что кемпинг вчера закрылся на зиму. С трудом разрешил он поставить палатку.

На другое утро оказалось, что я ночевал среди редких кленов на берегу какого-то пруда. Дождь шёл всю ночь, поэтому я не стал разжигать костра, а быстро сложил мокрую палатку, съел заранее сваренные яйца, закусил помидорами — и в путь.

Теперь я уже ехал через скалы и холмы штата Массачусетс, где на каждом столбе у дороги были приделаны щиты с изображением высокой, с пряжкой, шляпы первых поселенцев Бостона. К половине пятого я уже понял, что дом Роба Гейла близко, что я въехал в городок Басе, который стоит у впадения реки Кеннеби в Атлантический океан. Дорога вдруг резко пошла под гору, и не успел я оглянуться, как оказался в стороне от моста-шоссе через реку, куда мне надо было попасть. Это была узенькая улочка, с одной стороны которой стояли маленькие, игрушечные магазинчики и ресторанчики, а с другой вздымались вверх огромные краны, за которыми виднелся частокол странных, утыканных фантастического вида антеннами каких-то электронных устройств и серо-голубых мачт военных кораблей. Я остановился, и через секунду огромная толпа людей в касках монтажников и американских матросов в белых, пирожками, панамах и застиранно-голубых рубашках захлестнула меня. Люди бежали кто куда, я пытался что-то спросить, но мне лишь крикнули: «Это час пик. Некогда. Ты всё равно застрял на час!» — и пробежали мимо.

Но вот взревели первые машины и ринулись вперёд по свободной ещё дороге. Через десять минут она уже представляла из себя сплошную автомобильную пробку, а ещё минут через тридцать-сорок я уже смог развернуться, переехал через мост, проехал ещё один городок и углубился в лесную дорогу, которую нарисовал мне в письме Роб. Вот то самое дерево с почтовым ящиком, вот и одинокий дом, где, должно быть, живёт ближайший сосед Роба. И вдруг сзади появилась маленькая машина и стала мигать огнями и сигналить, привлекая внимание. Я вышел неуверенно. Навстречу бежал загорелый и бородатый, совсем не постаревший за семь лет Роб Гейл. Мы застенчиво обнялись.

Ещё через несколько минут, чиркнув несколько раз животом машины о камни, я выехал вслед за Робом на опушку. Дальше насыпь дороги шла через сплошное болото, а впереди виднелся заросший молодым лесом высокий и длинный скалистый холм. Роб остановился перед выездом на насыпь с деревянным мостом посередине.

— Это мой остров, — сказал он, стараясь быть равнодушным. — Сейчас отлив. А во время прилива и эта насыпь, и мост, и, конечно, все это болото — это дно залива. Поехали…

Я ещё не знал тогда, что дальше вся моя жизнь здесь будет подчинена слежению за фазами прилива и отлива. Например, на другой день мы поехали в Басе на моторной лодке — это надо делать в момент максимального прилива, но за час-полтора до его максимальной стадии. В это время приливо-отливные течения почти незаметны. И у тебя есть время осмотреть город и даже пообедать в одном из гриновских портовых ресторанчиков с якорями и портретами парусных кораблей. Но вот уже кое-где отлив создал небольшие водовороты. Это значит — надо поскорее садиться в лодку и уплывать отсюда, пока водовороты ещё не опасны для лодки. А ещё через час-другой вода уже будет греметь водопадами и бурунами, как большая опасная горная река. Даже хуже — ведь здесь ситуация меняется каждые несколько минут. И трудно сказать, в какую сторону. Недаром одно из совсем безобидных на вид в отлив узких мест залива-пролива помечено на карте названием «Хелл Гейт», что значит «Ворота Ада».

— Я счастлив, что живу в этом месте, — сказал Роб. — Это на всю жизнь.

А первый раз он сказал это, когда мы переехали через болото — дно пролива и, оставив машины на маленькой полянке, понесли вещи по каменистой тропе, прорубленной через частокол молодых дубков, которыми густо зарос остров. А потом вдруг тропа, которая шла по верхушке-гребню холма, запетляла вниз, к оконечности острова. По бокам её начали попадаться кусты с неубранными, прихваченными уже морозом помидорами, кочаны капусты, заросли кукурузы, бобов, каких-то неизвестных мне растений, среди которых я с радостью узнал недавнего своего знакомца — иерусалимский артишок. И вот я увидел заднюю бревенчатую стену странного дома, пахнуло дымом, залаяла огромная чёрная собака с широкой мордой: «Это Сандер, что значит по-русски „Гром“. Он не кусается. Я привязал его, чтобы он тебя не испугал. Не гладь его, иначе он от тебя не отстанет». Но я погладил его, и потом мне не было от него спасения.

А дом, который стоял почти у самого обрыва к воде, представлял странное сооружение с плоской, покатой в одну сторону крышей. Из покатого склона холма сначала вылезал сложенный из диких камней как бы полуподвал-кладовая без окон. Над ним на столбах было построено нечто вроде кругового балкона и в середине — бревенчатая кладка дома. Бревна — из дерева, которое я не узнал. Оказалось, что это кедр. «У меня на острове не растёт кедр, но я хотел, чтобы бревна были из кедра. Он не поддаётся гниению лет сто, если просмолить торцы». Дом состоял из двух этажей Южная, обращённая к морю сторона дома представляла собой сплошное огромное окно. А пол в доме был выложен почему-то из огромных камней, В середине дома стояла печь — чугунная буржуйка, а кругом — керосиновые лампы и свечи: электричества не было.

— А почему бы тебе, Роб, не выложить пол из досок? — спросил я, споткнувшись о неровность одного из камней.

— Как, разве ты не знаешь, что в каменном полу все дело? — И Роб рассказал, что у него отопление дома идёт от солнца.

— Это очень популярно сейчас. Ты делаешь огромные окна на солнечной стороне, и солнце нагревает пол. Но в обычных домах пол из дерева, и потому тепло не проходит внутрь, пол не нагревается, и, когда солнце уходит, в комнате становится холодно. А в доме с толстым каменным полом пол прогревается за день на всю толщину, и всю ночь он потихоньку отдаёт тепло комнате. Неужели ты не знаешь этого? Ведь все ваши деревенские печи построены на этом принципе. Толстый слой кирпича печи прогревается на всю толщину, а потом отдаёт тепло всю ночь. Сейчас такие печи очень модны здесь, в Мэне. Они называются «русские камины»…

— Хелло! Добро пожаловать на наш остров, Игорь… — прервал наш разговор очень тихий нежный голос, и я увидел, что по винтовой лестнице со второго этажа спускается худенькая темноглазая женщина в юбке и свитере. Роб, весь засветившись изнутри, пошёл ей навстречу и, взяв под локоток, провёл к дивану. Мы сели рядом, Роб налил по бокалу красного вина: «Калифорнийское. Наше, но хорошее», — сказал он много раз слышанную фразу. И потекла беседа.

Роб рассказывал, как он нашёл этот остров, как узнал, что он продаётся, и как три года ждал — может, снизят цену, и как цену снизили, но у него была только треть этой суммы, и он залез в долги и всё-таки купил остров. Как на острове ничего не было, кроме остатков дороги и ямы на вершине холма в центре острова, где стоял основной дом лет сто с лишним назад, и второй ямы здесь, где теперь дом. Как он купил инструменты, палатку и первый год разбирал яму, клал камни для фундаменте. Здесь, в подобии землянки, он провёл первую зиму на острове. В это время он и встретил Китти. Встретил её в странном маленьком городке Ричмонд в пятнадцати милях отсюда («Не забудь, напомни мне потом о Ричмонде», — сказал Роб), в ресторанчике под несколько странным названием «Голландский дух».

— Ведь я голландка, Игорь, — сказала Китти со своей обычной, какой-то виноватой улыбкой.

— Значит, вы родились в Европе?

— Нет, — ещё более виновато и тихо сказала Китти. — Я родилась в Индонезии, в Джакарте, за несколько лет до войны. А потом пришли японцы и всех европейцев и меня с родителями посадили в концлагерь. Я сидела там два года совсем маленькой девочкой. А потом пришла свобода и Индонезия стала независимой. Однако мои родители уже не захотели больше жить в Индонезии и уехали в Европу, в Роттердам. В семнадцать я уже вышла замуж и быстро родила трех детей. Двух мальчиков и девочку. И в это время внезапно умер мой муж. Не знаю, почему я вышла замуж второй раз. Наверное, боялась остаться одна. А тут — американец, а мне так хотелось уехать куда-нибудь после смерти мужа И мы уехали. Сюда, в Америку. Но к тому времени, когда я встретила Роба, я снова была одна. Мы развелись, но я уже была американка и получила по суду некоторые деньги от мужа. И решила обосноваться здесь. Мне так здесь понравилось. Холмы, красивые деревья, так немноголюдно. Вложила деньги в землю, на которой стоял маленький старенький домик. Главное, казалось мне, — это земля. Пусть каменистая, поросшая лесом, но земля. Многие, кто приезжает сюда из Европы, просто кидаются на землю. Американец к земле в общем-то равнодушен. Ведь что имеешь — не хранишь. А для европейца, бывшего европейца, земля — это так много. Ведь там, в Европе, купить землю почти невозможно. Это слишком дорого, там так много людей и так мало земли И европейцу, когда он приезжает в Америку и узнает случайно, почём земля в таких местах, как Мэн, кажется, что ему невероятно повезло и надо скорей покупать эту землю, пока её не перехватили. Но он ещё не знает, что за землю надо платить налог, и большой, что земля может быть далеко от мест, где есть работа, а чтобы прокормиться, работая на земле, надо иметь не менее ста акров земли на семью, не говоря уже о том, что надо иметь орудия, семена, наконец, уметь и хотеть из года в год обрабатывать землю. Ведь когда надо жить землёй, конкурировать — это уже тяжёлый труд… Все это бывший европеец обычно ещё не знает или забывает. Его зовёт лишь сочетание слов: «Моя Земля». А потом Китти рассказывала, как она с детьми сама построила дом. Тоненькая, казалось, фарфоровая Китти.

Утром Роб встал первым, затопил буржуйку, сделал завтрак, положил красиво на поднос и понёс наверх, в постель своей Китти. А потом он пошёл кормить кроликов, потом кур… «Я мечтаю, — сказал Роб, — построить сарай с загонами для скота, я заведу овец для Китти и ослика для себя. На моём острове не обойтись без ослика, ведь дорожка такая крутая, извилистая, и на ослике можно все возить. А Китти будет прясть овечью шерсть. Она умеет прясть, а домашняя овечья пряжа сейчас в такой цене».

— Предлагаю поехать на моторной лодке посмотреть гнездо и семью американского орлана-белохвоста, — сказал Роб переделав свои утренние дела. — Таких гнёзд осталось, может, сто во всей Америке — и вдруг такое счастье. Посмотри в бинокль. Видишь высокое дерево и какой-то нарост на нём? Это гнездо. Я даже наблюдал за этим гнездом целых два года для Университета штата Мэн.

Вечером мы ели лобстеров — знаменитых омаров штата Мэн.

— Роб, а что ты хотел мне сказать о городке Ричмонд?

— О, чуть не забыл. Ты разве не знаешь, что восемьдесят процентов населения городка — русские? Они говорят по-русски, сохраняют русские обычаи, у них две православных церкви… — И тут я вспомнил. Вспомнил девушку Нэнси, которая выдавала мне напрокат машину в Ганновере три года назад. Она тогда вдруг сказала мне по-русски: «Дяденька, зовите меня Нина, я ведь русская, моя бабушка родилась в России. Съездите к ней как-нибудь, а? Она живёт в большой хате по-над горой. У неё даже горилка есть».

Тогда мне было не до того, а сейчас я всего в пятнадцати милях, и это ведь по дороге домой И я решился.

Встал я чуть свет. Утро — это отлив, самое время перегнать машину через сухое сейчас дно пролива между островом и материком. Сходил ещё в полутьме на середину острова, завёл машину и перегнал её к кустам на той стороне, вернулся и до одиннадцати писал этюд «Дом Роба Гейла». Потом спустили моторную лодку, и под хлопание выстрелов (сейчас разгар утиной охоты) Роб отвёз меня к ставшим уже берегом пролива кустам — был максимум прилива, — где стояла моя машина. Его машина стояла там же, поэтому он проводил меня километров пять, показал дорогу, и ещё через двадцать минут я уже увидел знак у поворота — «Ричмонд, 2 мили».

Надежда из Ричмонда

С волнением въехал я в маленький городок на холмах. Обычный вроде бы американский городок. Но вот бросился в глаза такой знакомый православный крест на маленькой дощатой церкви. И дома окружены хоть и не заборами, а как бы зелёной изгородью — плотными зарослями акации. Вдруг бросились в глаза открытые двери чего-то вроде склада. Внутри что-то делали несколько человек. Я остановился, неуверенно подошёл к двери. Внутри три человека… сдавали бутылки. Целые ящики маленьких пивных бутылочек. Я неуверенно сказал:

— Хай.

— Хай, — нестройно ответили мне, и один из людей, молодой человек лет двадцати пяти со свисающими вниз усами, подошёл ко мне:

— Что мы можем сделать для вас? — сказал он обычную стандартную фразу.

— Я и сам ещё не знаю… Скажите, а в этом городе действительно живут в основном русские? — спросил я.

— Да, это действительно так. А вы ищете кого-нибудь?

— Да нет. Никого не ищу. Просто ехал мимо и решил посмотреть, как выглядит русский городок в Америке. Ведь я тоже русский!

— О! — удивился молодой человек и посмотрел на меня внимательнее.

— Вы умеете говорить по-русски? — спросил он вдруг на чистом русском языке.

— Конечно, — ответил по-русски и я. Дальше мы уже говорили по-русски.

— Послушайте, дяденька, — сказал вдруг мой собеседник: — Хотите поговорить с моей бабушкой? Мне кажется, она обрадуется. Подождите минут пять, я только сдам бутылки, и мы поедем.

Потом парень посадил в машину маленькую, лет трех, девочку и потихоньку, чтобы я не отстал, поехал вперёд. Мы остановились на лужке рядом с большим белым двухэтажным домом. На лужке в беспорядке, под углом друг к другу, стояли три автомобиля. Мы вылезли из машин, девочка побежала к молодой женщине, спускавшейся с крыльца, а парень пошёл к палисаднику перед домом. «Бабушка!» — позвал парень по-русски. Через минуту ко мне подошла плотная, крестьянского вида и неопределённого возраста женщина. «Здравствуйте», — насторожённо сказала она, вытирая руки о передник. «Здравствуйте!» — И я стал быстро говорить о том, что я узнал об этом городке и мне очень захотелось посмотреть на него, что я всего месяц с небольшим как из Москвы и через четыре месяца возвращаюсь обратно в СССР.

— О господи, да что же мы стоим-то тут, пожалуйте в хату! — запричитала женщина. — Лена, к нам гости из Москвы! — крикнула она кому-то громко, и мы вошли в то, что она звала хатой. Я увидел большую кухню с широким столом у окна, покрытым обыкновенной «московской» клеёнкой. Женщина, не переставая говорить, повела меня дальше. А дальше была большая, заставленная диванами, стульями, тумбочками и кадушками с цветами комната. И кругом какие-то подушечки и белые самодельные кружевные салфеточки и покрывала.

— Я Надежда… Зовите меня Надежда! — И она с гордостью принялась рассказывать мне, как в 1976 году они с мужем оформили все документы и целый месяц провели на родине, в городке Шахты, рядом с Донецком. Там они жили до войны, а потом были угнаны в Германию и оттуда попали в США.

— Ванюшка! Принеси коробку конфет, которую мне подарили на прощание, — и через минуту усатый американец Ванюшка уже осторожно нёс затёртую от частых показов коробку. Коробку дешёвых облитых шоколадом конфет. А Надежда уже расщедрившись предлагала мне попробовать настоящих русских конфет:

— Они только подсохли немного с семьдесят шестого года, но всё равно вкусные.

— Нет, спасибо, я не хочу. А хотите, я вам подарю кусок московского туалетного мыла? — сказал я вдруг, поддавшись настроению Надежды и Ванюшки, который осторожно заворачивал конфеты в пластик. Я принёс из машины ещё не початый, в фирменной упаковке, кусок мыла. Надежда взяла его, понюхала. Сказала: «Хорошо пахнет», — и передала Ванюшке. Тот тоже долго нюхал: «Хорошо пахнет, лучше, чем здешнее!»

— Хотите кушать? Я могу угостить вас настоящим украинским борщом… — сказала вдруг Надежда… Конечно, я согласился, и появились большие русские глубокие тарелки, горшок со сметаной, чеснок. Пришёл к столу и Ваня, а за ним и его мать, Лена, дочь Надежды. Я ел и рассказывал о том, что ещё три года назад я обещал приехать сюда девушке Нине из Ганновера. Она говорила, что у неё здесь, «в хате по-над горой», живёт бабушка.

— Так я же и есть её бабушка! Совпадение показалось невероятным. Вот так встретить на улице первого попавшегося — и прямо в точку: брат той Нины-Нэнси. Я с трудом верил самому себе, а они, по-моему, перестали даже верить, как-то сразу охладели, а потом Лена сказала суховато:

— А хотите поговорить с Ниной, она сейчас живёт с мужем в Северной Каролине и не работает?

Каково же было их изумление, и моё тоже, когда уже через минуту я разговаривал с Ниной. После этого все сомнения рассеялись. Привели из сада и мужа Лены. Он, правда, ни слова не понимал по-русски, но откликался на имя Вова. «Он у нас хороший, — говорила Надежда. — Хороший муж, хороший отец для Вани и Нины. И в церковь с нами ходит. Он ведь принял православную религию, и мы ему дали новое имя Владимир, а не какое-нибудь там ихное». Американец Вова понимал, что говорят о нём, и улыбался.

Но я уже чувствовал, что пора ехать дальше.

— Мы тебе покажем чёрные дороги через горы, по которым ты доедешь за два часа вместо четырех по главным, — сказали мне хозяева.

Но, чем подробнее мне чертили планы, как ехать, тем яснее становилось и мне, и моим хозяевам, что я заблужусь на первых же трех десятках миль. Наконец Вова решительно сказал:

— Уберите из сада инструмент. Я вряд ли сегодня буду работать. Я поеду показывать Игорю дорогу. Ты просто езжай за мной, и я выведу тебя на место, откуда нельзя заблудиться. — И пошёл заводить машину.

— Я поеду с тобой, отец — сказал Ванюшка и пошёл с девочкой на руках в ту же машину.

— Возьмите и нас! — крикнула в окно Лена и вместе с женой Вани пошла к той же машине.

— А меня куда же? — растерянно сказала Надежда. — Ведь я тоже хочу проводить Игоря. Тогда я поеду с ним.

Целый час вёл меня Вова по путаным дорогам, пока вдруг не остановился на обочине:

— Теперь не собьётесь. Счастливого пути! Приезжайте…

Надежда, перекрестив меня и прослезившись, пересела к ним, они лихо развернулись и покатили к себе в Ричмонд, а я взял курс на Ганновер. Приближалась ночь, а мне ещё надо было пересечь горы.

«Здравствуйте, я Ричард Камерун»

Я начал рассказывать о ДПП, но сбился, так и не дойдя до гордого племени кураторов научных программ. А ведь именно с ними, точнее, с куратором по гляциологии, мне приходилось больше всего работать.

Куратором по гляциологии в ДПП с незапамятных времён является доктор Камерун. Ещё во время МГГ, в 1957 году, он зимовал на американской станции Уилкс (ныне она передана австралийцам), и его имя я впервые узнал, прочитав умную, неторопливую статью о температурах верхней части толщи снега и льда в Антарктиде. За статьёй просвечивало спокойное, в очках, лицо немолодого теоретика, работающего «на века». Потом я встретил его во время своей зимовки у американцев в 1965 году. Мы с Бертом Крери жили на станции Амундсен-Скотт, на Южном географическом полюсе, ожидая самолёта, который заберёт нас в Мак-Мёрдо. И вот вдруг, как всегда неожиданная, команда: через два часа быть готовыми к отлёту. Нам сообщили, что тяжёлый самолёт «Геркулес» С-130 только что взлетел с Антарктического плато, где-то в тысяче километров отсюда, но у него обнаружена утечка жидкости из гидравлической системы: посадка на плато была слишком жёсткой. Поэтому, вместо того, чтобы лететь прямо домой в Мак-Мёрдо, самолёт сделает здесь посадку, чтобы долить жидкость в систему. Заодно он заберёт и нас.

Мы знали об этом полёте. Это был первый полет четырехмоторного самолёта с посадкой на неподготовленную снежную поверхность в Центральной Антарктиде. И, как все первое, это был очень рискованный полет. Недаром рядом с обычным пилотом на этот раз сидел лётчик-испытатель фирмы «Локхид», которая сконструировала и строит эти самолёты, составившие целую эпоху в развитии как транспортной авиации вообще, так и полярной авиации и полярных исследований США.

Риск этот был вынужденный, запланированный. Уже несколько месяцев по центральной части высокогорной антарктической ледяной пустыни двигался американский научно-исследовательский санно-тракторный поезд. И вот теперь пришла пора забрать домой усталый экипаж, бросив машины и оборудование до следующей антарктической весны. Обычно поход завершался на какой-либо внутриконтинентальной или береговой станции с аэродромом. В этот раз поезд шёл только вперёд.

Мы с Крери внимательно следили за новостями из похода. Берт — потому, что он был его идейным вдохновителем, я — потому, что часть маршрута этого похода проходила по местам, где несколько лет назад я проводил наблюдения в скважинах глубиной сорок метров и потом опубликовал об этом статью. И вот сейчас, в этом походе, сам знаменитый доктор Камерун собирался повторить, уже повторил эти наблюдения. Но телеграммы из похода были лаконичны: «Все наблюдения, предусмотренные программой на точке, выполнены. Начинаем движение снова. Происшествий нет. Больных нет». Таков был основной их смысл, и я в глубине души дрожал, представляя, что будет, если температуры, которые намеряет в своих скважинах Ричард Камерун, окажутся отличными от того, что мной уже опубликовано.

Мы уже были на аэродроме с десятками канистр, наполненных жидкостью для самолётной гидравлики. Почему-то лётчики запросили весь запас станции. Когда самолёт сел, вся полоса была красной от лившейся из каких-то лопнувших трубок похожей на кровь жидкости. Весь самолёт был также залит ею. Я думал, что на таком самолёте уже нельзя летать. Но лётчики думали иначе. «Скорее, скорее! — махали они пассажирам. — Сейчас дольём жидкость, починим систему и взлетим».

Так мы с Бертом — честно говоря, без особого желания — оказались внутри самолёта. На скамьях вдоль бортов сидели люди в ободранной, темно-серой от грязи, машинного масла и копоти амуниции. Даже вата, вылезавшая там и сям из когда-то ярко-красных парок, была такого же цвета. Такого же цвета были и лица — как у шахтёров, только что поднявшихся из шахты. Я начал думать, который же из этих измождённых, как бы одичавших людей — мой Камерун, но не смог его себе выбрать.

Лётчики лили куда-то канистру за канистрой, и скоро красный столбик жидкости в водомерном стекле большого, похожего на баллон бака оказался в самом верху. Мы взлетели. Прошёл час. Всем в салоне было видно, как медленно, но неуклонно уменьшается красный столбик в водомерном стекле. Сначала к стеклу подошёл парень с наушниками и микрофоном на длинном проводе, который выливал канистры. Он посмотрел на уровень жидкости, постучал по стеклу, снова посмотрел, вытащил фломастер и, отметив уровень жирной чертой на оправе стекла, сказал что-то длинное в микрофон. Через некоторое время он вернулся и снова стал стучать по стеклу. Но всем в салоне и без того было видно, как сильно ушёл вниз уровень. Парень снова долго что-то говорил в микрофон, и из кабины пришёл лётчик-испытатель. Он тоже постучал по стеклу и дал команду. По жестам, сопровождавшим её, было ясно: «Доливайте жидкость в бак, что ждёте?» Всем салоном мы наблюдали, как лётчики перерывали груз в поисках канистр с жидкостью, и вскоре стало ясно вот что: испытатель сказал о канистрах пилотам, пилоты — бортинженеру, бортинженер — парню с наушниками матросу салона, а матрос понял, по-видимому, что надо лишь долить жидкость в бак, и оставил остальные канистры на земле.

Когда мы подлетали к Мак-Мёрдо, уровень жидкости уже ушёл за пределы стекла и мы только гадали, что будет дальше. Каждый из нас, пассажиров, ушёл в свой собственный мир и постарался как бы расслабиться, как бы уснуть. Ведь если что — экипаж скажет, что делать. А всматриваться в уровень жидкости и по лицам лётчиков догадываться, как дела, — пустое занятие. Но вот уже моторы с рёва перешли на шёпот, самолёт затрясся в приземной турбулентности, удар, ещё удар, что-то лопнуло в водомерной трубке, струя липкой вонючей жидкости обдала нас, и моторы снова взревели в реверсе, гася скорость бегущей по снегу машины.

Можете себе представить, какая гулянка была в тот вечер в кают-компании Мак-Мердо в честь отмывшихся в бане, преобразившихся героев — участников похода и героев-лётчиков, привёзших их прямо с купола. Вот тогда-то ко мне и подошёл невысокий, худой, с окладистой чёрной цыганской бородой и чёрными яркими глазами человек средних лет и сказал:

— Здравствуйте, я Ричард Камерун. Но зовите меня Дик. Когда я пробурил скважину в месте, для которого вы уже опубликовали данные о температурах, и опустил в эту скважину гирлянду своих термометров, я ужасно боялся. А вдруг то, что я измерю, не совпадёт с тем, что получилось у вас? Вдруг в моих измерениях есть ошибка? Но результаты совпали! Совпали! Это было так здорово! Пошли выпьем?

— Спасибо, Дик. Спасибо. За то, что вы мне сразу это сказали. Все последнее время я тоже думал только об этом. А что, если данные Камеруна не совпадут с моими? А вдруг в моих наблюдениях была ошибка? А теперь как гора с плеч. Пошли, действительно, выпьем по этому поводу.

Как всегда бывает при таких встречах, очень скоро мы уже достали из карманов фотографии, и я узнал, что у Дика дома, где-то в штате Огайо, живут маленькая, двухлетняя Сара и пятилетний Энди. Через несколько лет, когда я первый раз приехал в Вашингтон, я встретил Дика в НСФ на шестом этаже, в кабинете координатора по гляциологии. Я узнал о том, что что-то в семье Камеруна там, в Огайо, пошло не так, и вот теперь он с двумя детьми, которых оставила ему жена, живёт здесь. Временами мы обедали или ужинали вместе, а когда Роб Гейл уехал в штат Мэн, Дик предложил мне гостеприимство в своём новом доме. «Я только что въехал в него. Это кондоминиум, то есть, по-вашему, кооперативный дом. Я заплатил определённый процент от его стоимости до въезда, а остальные буду выплачивать ещё двадцать пять лет…»

«Кондоминиум» Дика находился за городом. Полчаса на машине — и вот мы въехали в большой массив длинных двухэтажных красного кирпича домов, свободно разбросанных среди подстриженной травы с одинокими огромными деревьями тут и там. Вдоль каждого дома шла асфальтированная дорога, от которой к самому дому отходили ответвления, упираясь во входные двери.

«Кондоминиум» Дика представлял собой большую квартиру с кухней, гостиной и тремя спальнями. Был и подвал, приспособленный для отдыха и игр. Две спальни предназначались для Сары и Энди, одна — для Дика. Там же Дик посоветовал спать и мне. Посоветовал в буквальном смысле, потому что спать я мог и в любой другой комнате, кроме спален детей, конечно. Дело в том, что в квартире ещё не было кроватей. Зато во всех комнатах лежали очень толстые, мягкие паласы, целиком закрывавшие пол. «Лично я сплю вот так, — сказал Дик. — Стелю на пол простыню. Это раз», — и он показал, как он это делает, широко расстелив её по диагонали в центре спальни. Потом он бросил на простыню подушку, пододеяльник и одеяло: «Это два. Вот в этом шкафу — свежее спальное бельё. Вон там подушки и запасные одеяла. Лично я люблю спать в этой комнате, отсюда утром чудесный вид на холмы и рощу вдалеке».

Ребята за это время подросли. Энди уже кончал школу, ну а Сара, ставшая в свои пятнадцать лет «юной леди», была украшением дома. Дети, так же как и отец, были невысокие, темноволосые, с тёмными, всегда искрящимися весёлым юмором глазами. Но Сара была все же очень серьёзной девочкой. Она училась в частной школе с математическим уклоном и мечтала стать астронавтом или работать в индустрии, связанной с космосом.

Сначала я принял её слова несерьёзно, но вечером отец сказал мне:

— Игорь, я должен предупредить тебя, жизнь в нашем доме нелёгкая и начинается обычно очень рано. Ведь три раза в неделю, перед школой, Сара должна ещё и летать. Поэтому она выезжает часов в пять. Правда, она потом возвращается и завтракает с нами.

— Как — летать? — не понял я.

— Очень просто. Уже целый год Сара ходит в местный аэроклуб. Сдала экзамены по теории, потом окончила школу первого обучения и начала летать самостоятельно. Да если ты хочешь, езжай с ней в аэроклуб завтра утром и все увидишь сам.

На другое утро мы действительно встали в пять. Было ещё темно, и, заспанные, мы полчаса ехали по каким-то пустынным в эту пору дорогам. Аэроклуб почувствовался по тому, что над нами все чаще и чаще стали пролетать маленькие самолётики. Вот и лётное поле, огороженное лёгкой металлической сеткой, деревянный домик, с извлечениями из разных лётных инструкций и наставлений. Там уже кипела жизнь. Сара подала что-то в окошко, и дежурный выдал ей шлем с наушниками, планшет с картой и ключи от зажигания и от двери её самолёта. Потом Сара зашла ещё в одну комнатку, получить инструктаж у распорядителя полётов об условиях погоды, изменениях в работе средств связи и привода — и все. Через минуту мы были у ангара, полного самолётов. Пожилой серьёзный мужчина в комбинезоне, взяв ключи и посмотрев на номер, нашёл нужный самолёт.

Сара залезла в самолётик, хлопнула дверцей, помахала мне рукой и укатила к взлётной полосе. Через сорок пять минут, чуть уставшая, Сара уже вернулась к нашему автомобилю.

— Сейчас многие летают, это интересно, и потом, это как-то престижно, что ли. Тяжело, конечно, вставать на рассвете через день. Но надо, если хочешь добиться чего-то, — сказала она по дороге, как бы подслушав мои мысли.

В свободное время Сара показывала мне достопримечательности Вашингтона. Удивительная Национальная галерея, Смитсонианский музей описаны многими, и я думал, что ещё один музей, пусть даже музей истории освоения космоса и авиации, не может удивить меня. В залах, касающихся истории развития различных отраслей техники, наиболее интересными, на мой взгляд, были машины тупиковых направлений, машины, удивляющие необузданной фантазией изобретателей. И не только этим: смотря на них, ты понимал, что многие очевидные, если смотреть сейчас назад, направления, по которым развивалась техника, не казались столь очевидными, когда дело начиналось. В павильоне космоса всё было уже гораздо скучнее. Гигантские, подвешенные под потолком полированные сооружения, состоящие из огромных бидонов и нелепых антенн, я уже видел и на нашей ВДНХ.

Конечно, одни были больше, многие меньше, чем наши на ВДНХ, но и здесь, и там я только умом мог заставить себя восхищаться. Полированный паровоз, подвешенный под потолком, был бы ничуть не хуже, много красивее и сложнее.

Но вот Сара подвела меня к небольшому одномоторному самолёту с выгоревшей зелёной окраской: «Это самолёт Линдберга. На нём он, первым из людей, перелетел Атлантический океан». Сначала я не увидел в нём ничего особенного — самолёт как самолёт. Вот открытая кабина лётчика. Впереди неё — крыло, расположенное почти на метр выше фюзеляжа. Но что это? Прозрачного козырька, через который можно смотреть вперёд, не было. Вместо него между крылом и фюзеляжем, заслоняя обзор, высилась огромная бочка. Чтобы увеличить до предела запас топлива, Линдберг превратил свой самолёт в летающий топливный бак. Но ведь так лётчик не видел, куда летит, рассуждал я сам с собой. Ну и пусть. Ему и не надо было видеть, это самолёт одного полёта. Он взлетел вслепую. Механик, стоявший сбоку от полосы, дал отмашку — и он взлетел. А потом всю дорогу перед ним был только Атлантический океан, над которым тогда никто не летал. Смотреть вперёд незачем — всё равно Линдберг летел лишь по компасу.

— Ну, а как же он думал садиться? — спросил я наконец. И Сара, ожидавшая от меня именно такой реакции и не ошибшаяся в ней, с удовольствием ответила:

— Для этого Линдберг приделал сбоку фюзеляжа вот это зеркало! Того, что он будет видеть в этом зеркале, решил он, вполне достаточно, чтобы сделать одну-единственную посадку в случае, если он вдруг перелетит океан.

И я представил время этих маленьких самолётиков, и как все отговаривали безумца, когда он упрямо переделывал свой самолёт в удивительный летающий бензобак, и как он приделывал со своим механиком это наивно незащищённое маленькое дамское зеркальце, с помощью которого он-таки сделал ту единственную посадку, чуть-чуть не долетев до Парижа.

«Сладкая жизнь»

В 1979 году я жил и работал в США ровно шесть месяцев, всю весну и лето. И, конечно же, время от времени дела заставляли меня посещать Вашингтон. И опять я останавливался у Камеруна, и опять мы по-братски спали на одном ковре на полу (Дик так и не купил кровати), только теперь уже не в «кондоминиуме». За то время, что мы не виделись, Дик продал его и купил моторную яхту, которая стояла среди других яхт у деревянных бонов, под гранитной стенкой набережной реки Потомак, всего в пятнадцати минутах ходьбы от Белого дома.

Маленькая «хонда» Камеруна обогнула гигантский остроконечный «карандаш», башню — памятник Вашингтону, и свернула на набережную большой серой реки. Это и был Потомак, или «Патомик», как говорят американцы. Ещё несколько минут — и гранитная набережная реки оказалась загороженной высоким, метра в три высотой, забором из проволочной сетки на столбах, а за забором — лес лёгких мачт, свёрнутые и ставящиеся паруса, белоснежные надстройки быстроходных катеров с выносными мостиками — приспособлениями для ловли хемингуэевских голубых тунцов и марлинов. Даже дух захватило от такой морской вольницы прямо посреди работающей и, казалось, лишённой эмоций столицы. Я ведь хорошо знал, что до устья реки всего несколько часов хода, а дальше — Чесапик, это уже морской залив, а ещё чуть-чуть дальше, за гирляндой островов, защищающих бесчисленные устричные отмели, — уже бескрайний Атлантический океан. Но вот и большой дебаркадер, в который упирается сетка. Над ним — широкая надпись: «Яхт-клуб „Марина“. Частное владение. Вход по пропускам или по разрешению капитанов яхт».

— Это мой яхт-клуб, — как можно безразличнее, но предательски вибрирующим от гордости голосом сказал Дик, ставя машину перед дебаркадером на гравий площадки с надписью: «Стоянка только машин членов яхт-клуба Все машины, которые поставлены без разрешения, будут отбуксированы за счёт владельцев этих машин».

Мы вылезли из машины и по лесенке спустились на низкий, но широкий деревянный причал, как бы неширокую улицу из чисто вымытых гладких, добротных досок.

Через широкие щели между досками была видна серая вода. Пахло водорослями, смолой канатов, чем-то чистым, только что вымытым и ещё не высохшим, сырым. Накладывались друг на друга шлёпки волн о сваи пристани и шорохи, и скрежеты бортов и снастей десятков покачивающихся судёнышек самых разных размеров и форм. Навстречу попадались молодые загорелые женщины, седые мужчины, все босиком, большинство только в купальных костюмах или лёгких загородных одеждах. И мне вдруг показалось, что мы уже не в центре города, а далеко-далеко отсюда. Даже шумы города, шумы улицы почему-то не доходили сюда. Может быть, это было оттого, что наша пристань была метра на три ниже парапета набережной, может, сетка играла роль какого-то демпфера звуковых колебаний, а может быть, это был просто психологический эффект — ведь здешняя жизнь, казалось, не имела никакой связи с городом.

Чем дальше по причалу вдоль стены набережной шли мы с Диком, тем яснее чувствовали нелепость наших, ещё минуту назад казавшихся нормальными одежд. Наконец, Дик остановился, разулся, снял, бросив на руку, свой пиджак, распустил галстук. Я последовал его примеру. Так мы и дошли до причала Дика — одного из выступов идущего вдоль набережной «большого» причала. «Сюда», — сказал Дик и подошёл к белой, с множеством широких окон, яхте обтекаемых очертаний, вокруг которой шла неширокая палуба. Яхта эта была бы совсем похожа на плавучий дом, если бы не передняя её часть, оканчивающаяся высоким, очень каким-то мореходным носом, верхняя часть которого образовывала просторную носовую палубу. Корабль-дом покачивался, уткнувшись носом в доски причала. Дик легко вспрыгнул на борт. Корабль-дом даже не покачнулся. Я последовал за Диком. Внутри яхта состояла из трех отделений: носовой ходовой рубки, жилой каюты и машинного отделения. Открыв водонепроницаемую дверь с носовой палубы, вы оказывались в ходовой рубке

Морской компас, радионавигационное оборудование, радиостанция, штурвал занимали всю её переднюю часть. Вдоль задней стенки стояли небольшие диванчики. Пол был застлан толстым ковром. «Здесь будем жить мы», — сказал Дик. Проход в середине задней стены рубки вёл в жилую каюту. В каюте по обоим бортам стояли диваны, стол в середине, холодильник. «Здесь живут дети. Собственно, одна только Сара. Ведь Энди сейчас работает в Антарктиде. Простым рабочим. Пошёл по моим стопам», — сказал Дик.

И мы с Диком действительно жили в ходовой рубке. По вечерам мы подметали и пылесосили наш шикарный пол-ковёр, стелили на него простыни — и постели были готовы. Утром вскакивали, в плавках бежали по упругим доскам бона на дебаркадер. Там помещались души, туалеты. Было там и маленькое кафе, но мы всегда завтракали у себя на борту. Корабль был подключён к городской электрической сети, и электрокипятильник работал. А кроме того, у нас была ещё и камбузная плита, работающая от газового баллона. Иногда мы открывали машинное отделение. Там поблёскивал деталями огромный восьмицилиндровый V-образный двигатель Крайслера мощностью чуть ли не в пятьсот сил. Мотор мощно рокотал на холостых оборотах, издавая хлюпающие звуки, мы прислушивались к его шуму и через несколько минут глушили его. Мы ведь никуда не собирались отплывать — с двигателем был какой-то непорядок, который Дик думал когда-нибудь устранить. Наш корабль просто был для нас домом. Единственным домом не только для меня, но и для Дика, Сары и Энди. Правда, зимой ребята находились в закрытых школах-пансионатах, но Дик-то жил на борту круглый год. «Ты даже не можешь представить, какая холодина на этой лодке зимой. Все эти красивые окна совсем не держат тепло. Зато сейчас»…

Да, сейчас, летом, здесь было прекрасно. И я понимал тех людей, которые подолгу стояли у набережной по ту сторону высокой проволочной сетки и смотрели на неторопливую жизнь этого плавучего табора. «Вот она, сладкая жизнь!» — было написано в их глазах, когда они видели, как полуголые люди там, внизу, прохаживались по своей пристани, опробовали мощные моторы своих кораблей или проверяли такелаж. Казалось, вот-вот и они уплывут куда-то в неведомые дали. И это случалось. Я помню, как мы все смотрели, смотрели на один парусник, а однажды утром он вдруг исчез неизвестно куда. И нам сказали, что он уплыл в Африку. Но большинство владельцев яхт все же никуда не плавали. Они. как и мы, готовились. «Вот когда-нибудь… Ведь наше судно позволяет… Только надо ещё починить то-то и сменить это… И тогда…»

Рядом с нами стояла большая моторно-парусная мореходная яхта. Хозяин и «капитан» её Питер выглядел как настоящий морской волк. Он носил морскую фуражку, курил трубку. Два перекрещенных якоря на его фуражке были как бы прикрыты сверху полосатым прямоугольным щитом. Я знал, что это эмблема Береговой охраны США. Все ледоколы, приходившие в Мак-Мёрдо, были приписаны к этой службе, и их офицеры носили фуражки с такими же эмблемами. Поэтому таких фуражек я видел-перевидел.

Питер был активный добровольный помощник этой организации в основной из её функций — помощи терпящим бедствия на воде. Он ходил на какие-то занятия, где-то дежурил, имел медали за спасение утопающих. Правда, все это он делал без помощи своей прекрасной яхты. Однако в его ходовой рубке всегда был включён радиотелефон, настроенный на волну диспетчера по безопасности плавания в устье реки Потомак. Поэтому — динамике всё время слышны были разговоры капитанов. Временами к ним подключался и наш хозяин: «Говорит капитан моторно-парусного судна США „Инга“. Диспетчер, когда вы только что передали штормовое предупреждение, вы упомянули то-то и то-то. Я хотел бы уточнить…» Мы все — Дик, Сара, я и приятельница Дика Салли — ждали, глядя на чёрный ящик, и вдруг из динамика раздавался властный голос: «Вызываю капитана моторно-парусного судна США „Инга“. Вызываю капитана моторно-парусного судна США „Инга“. Капитан, я отвечаю на ваш вопрос»… Наш Питер сидел невозмутимый, гордый, курил трубку, а рядом лежала его фуражка.

Но однажды Питер все же отошёл от своего пирса. На той стороне реки, в нескольких километрах ниже по течению, у пристани, принадлежащей Береговой охране США, готовился к отплытию огромный трехмачтовый учебный парусник «Игл» (что значит «Орёл»), на котором у Питера были друзья. И вот Питер решился сплавать туда и обратно. Сколько было страхов по дороге: «Этот катер неминуемо наскочит на нас!… Салли, ну что вы ждёте, поднимите на мачте такой-то сигнал, да скорее,… Дик, что вы улыбаетесь, прошу вас следить за этой яхтой. Она кажется мне опасной!… Не кажется ли вам, что нас сносит за бакены?…»

Зато какой триумф был, когда мы подошли к той же стенке, у которой стоял готовый к отплытию красавец «Игл», и хотя и с огромным трудом, но всё же пристали к ней. «Игл» со своими морскими кадетами уходил в кругосветное плавание, и на него сплошным потоком шли гости и провожающие. А когда они смотрели сверху вниз на нашу скорлупку, нам внизу, на палубе, в этот момент казалось, что и мы вот-вот поднимем паруса и уйдём вслед за огромным «Игл».

— Папа, папа! — кричал восторженный мальчуган: — Посмотри, какой маленький кораблик, неужели и он может плавать в океане?

— Да, сын. И на такой яхте тоже можно обогнуть земной шар…

Мы купались в лучах славы Питера. После этого плавания мне стало окончательно ясно, что только очень немногие из тех, кто имеет яхты, по-настоящему плавают на них. Для большинства — это просто некая новая форма дома. И плюс ещё надежда: а вот возьму и сплаваю в отпуск во Флориду. Но, хотя во Флориду никто здесь, в общем-то, не плавает — жизнь яхт-клуба для многих привлекательна. Правда, не все могут вынести её долго: слишком уж холодно зимой, да и аренда места для стоянки обходится недёшево. А ведь редко у кого, кроме яхты, есть ещё и квартира.

В 1981 году, через два года после моей жизни на яхте, я опять встретился в Вашингтоне с Диком Камеруном. Оказалось, что у него уже нет яхты. На деньги от её продажи он снова купил квартиру. Сейчас на том корабле-доме живёт новый хозяин. И, наверное, новый хозяин так же заводит иногда мощный двигатель. Но от такой ротации, по-моему, никто не проигрывает. Ведь яхта за несколько лет почти не стареет, и её продают за те же деньги, что и купили. А мечта жизни для многих благодаря этому осуществилась. У них была собственная яхта.

В пяти минутах ходьбы вверх по течению

Жизнь на «Марина» подарила мне не одну приятную неожиданность. Однажды мы ужинали на борту нашей лодки, ужин был поспешный, что попалось под руки, какие-то рыбные консервы. И я сказал по этому поводу какую-то тривиальность, вроде того, насколько вкуснее та же рыба, когда она свежая.

— Кстати, Дик, посмотри, — сказал я. — В воде вокруг нас бухают какие-то большие рыбы. Может, мы достанем удочки и половим? Что это за рыбы? — И Дик ответил, что он думает, что это карпы, но он сомневается, что их можно есть, даже если их поймаешь. — Посмотри, какая грязная вода в реке, сколько здесь разных отбросов, разве можно есть рыбу, которая питается всем этим? Но если ты хочешь купить свежую рыбу или вообще любую морскую пищу — крабов, креветок, устриц, — нет ничего проще. Ведь в пяти минутах ходьбы отсюда вверх по течению расположен причал, где разгружаются сейнеры и другие рыболовные суда. Они приходят сюда прямо из залива и из Атлантики, — добавил он небрежно. Я затаил дыхание.

На следующий день, рано-рано утром, я вышел из яхт-клуба и направился вверх по течению реки. Сначала я шёл вдоль каких-то фешенебельных прибрежных ресторанов, а потом, без всякого перехода попал как бы в другой век. Гранитная облицовка набережной внезапно кончилась. Дальше шла залитая асфальтом чуть полого спускающаяся к берегу площадка, отвесно обрывающаяся в воду бетонной стеной причала. Вдоль линии причала стояло несколько деревянных, грубо сколоченных лодок. С большой лодки с палубой, смахивавшей на разинский чёлн, полуголые мускулистые и загорелые мужики в клеёнчатых передниках таскали большие двуручные корзины-бушели, доверху заполненные живой рыбой. С другой, такой же старомодной, серой некрашеной расшивы (пришло на ум такое слово) такие же мужики, только с раскосыми, как у китайцев, глазами таскали круглые, глубокие корзины, в которых бугрились, наползая друг на друга, овальные, размером с блюдце, темно-зелёные с чернью крабы. Ещё одна лодка-баркас, тоже с палубой, над которой зачем-то была ещё и деревянная двускатная крыша и странная мачта в виде треноги, видно, только что разгрузилась, и одинокий матрос щедро окатывал из брандспойта её пустую палубу. Мощная струя воды выбивала из углов завалившиеся туда ракушки, и они летели в стороны, как камни.

Справа и слева от асфальтированной площадки перед баркасами стояли несколько ярко раскрашенных киосков, прилавки которых ломились от тех же даров моря. Все эти балаганы с ярко и грубо нарисованными рыбами и ракушками чем-то напоминали рыбные ряды Нижегородской ярмарки времён юного Горького, знакомые мне по старым фотографиям. Вот только телег и лошадей не было. Зато всё время подъезжали и уезжали огромные роскошные автомобили, в их багажники грузились целые корзины крабов и моллюсков.

В центре асфальтированной площадки стоял небольшой фанерный павильончик с трубой на крыше. Из трубы шёл не то дым, не то пар, и вкусно пахло разогретыми пряностями. Над открытой дверью павильончика был фрагментарно, в духе Пиросмани нарисован красный, дымящийся краб на тарелке. Я зашёл внутрь. Довольно большое помещение. В углу его — две корзины. В одной — ещё ползущие друг на друга крабы. В другой — съедобные моллюски-кламы. Продавец, дородный мужчина с татуировкой, выслушав нескольких покупателей, бросил в большую бочку, стоящую перед ним, десяток крабов и повернул кран. Раздалось шипение, из бочки повалил пар. Через пару минут продавец выловил большой ложкой трех дымящихся, уже красных крабов и кинул их в бумажный пакет, потом взял горсть какого-то снадобья, похожего на красный молотый перец, бросил его щедро в тот же пакет, сильно встряхнул содержимое, открыл пакет, понюхал сам, закачав головой от запаха, и передал пакет негритянке, которая не отрываясь следила за его манипуляциями. Следила за ними и вся очередь. Да, здесь стояла очередь. Я понял, что нашёл то, что мне нужно, и стал в хвост.

Через десять минут я уже сидел на газете на метровой полоске земли между береговым обрывом и каменным бордюром шоссе и, положив очередного краба на камень, другим камнем осторожно разбивал его панцирь, стараясь не забрызгать одежду. Прямо надо мной навис огромный гудящий мост, соединяющий центр города с одним из его аэропортов. А рядом сидел, тоже на газете, пожилой негр и не отрываясь смотрел на поплавок своей удочки. Я уже доел крабов и вытирал газетой пальцы, липкие и красные от острой и пахучей приправы, а негр все так же углублённо смотрел на поплавок. Поклевок не было. Я встал и тоже начал наблюдать за поплавком, поглядывая при этом по сторонам. И постепенно вдруг понял, что здесь очень мало белых. Большинство были негры, метисы и люди южноазиатского типа. Потом я почувствовал, что большинство этих людей как бы наслаждались тем, что они делали, хотя работу их нельзя назвать лёгкой. И ещё я вдруг понял, что люди из яхт-клуба «Марина» и те, что находились на этой асфальтовой пристани, по-видимому, никогда не соприкасаются. Здесь не было той чистоты, красоты и роскоши, как на «Марина», но чем больше я смотрел вокруг, тем более эти люди становились понятнее мне, ближе, что ли.

По-видимому, после этих своих размышлений я посмотрел на своего пожилого негра-рыбака как на человека, подарившего мне откровение. И, удивительное дело, он словно понял, что во мне что-то изменилось. Если десять минут назад он подчёркнуто не обращал на меня внимания, хотя я и делал попытки к сближению, то сейчас он сам как бы пошёл навстречу. Стал что-то говорить, смеяться.

Огромная, неведомая мне ранее часть этого города Вашингтон, часть цветных и чёрных, открылась мне. Теперь я уже без стеснения ходил в негритянские кафе и кварталы, и их обитатели улыбались мне приветливо и как бы по-хозяйски, словно приглашая посетить страну, которая до этого была для меня закрыта. Они как бы молчаливо давали мне понять, что они понимают, что я понимаю их правильно.

Вот такой неожиданный результат имело для меня посещение этого рыбного рынка.

КОСТЁР СИМПОЗИУМА

«Милая, эта старая дорога зовёт меня…»

Ночное небо было таким по-горному, таким по-южному тёмным, И всё-таки огромные кроны деревьев вокруг поляны были ещё темнее. Нижние части деревьев там и сям высвечивались огромным костром. Вокруг, зачарованные, стояли мужчины и женщины и смотрели на огонь, на тени и отсветы на деревьях. Молчали. Слушали какие-то старинные мелодии, песни. Набор инструментов у музыкантов был непривычным для нас: скрипка, виолончель, гитара и банджо. И песни были не наши. О людях, переплывающих солёное-солёное море в поисках счастья, об удаче, о разлуке, о дороге, которая зовёт, ведёт… Да нет, это же были наши песни, только слова другие.

Девочка, я должен уйти от тебя.Милая, я должен покинуть тебя.Покинуть, уйти, когда тёплое лето,Когда прекрасное лето придёт…

Так грустно пел среднего роста парень в такой знакомой застиранной зелёной штормовке.

Он горестно тянул каждый раз слова «девочка» и «милая», а потом быстрым речитативом договаривал фразу.

Девочка, это шоссе зовёт меня.Милая, эта старая дорога зовёт меня,Зовёт меня в путь, в путь.Туда, на запад, зовёт она меня, меня одного.Девочка, мне бы остаться здесь!Милая, ты ведь знаешь, как я хочу остаться здесь!Но ноги сами идут вперёд, идут вперёд по этой дороге,Они сами идут, сами, и я должен идти за ними.Девочка, я уже должен бежать,Милая, ты ведь знаешь, я должен уже бежать сейчас,Ноги уже сами идут по дороге, и у меня нет выхода, только идти…

Всех в этой компании трогали эти слова, и мужчин, и женщин, собравшихся здесь. Ведь это был вечер, «костёр», который устроило руководство Института изучения полярных стран Университета штата Огайо в честь участников Международного симпозиума по антарктической гляциологии. Поэтому каждый из мужчин, стоявших здесь, знал, что такое уходить в далёкую дорогу из дома, а каждая из женщин тоже знала, что такое разлука.

Тёплая южная сентябрьская ночь мягких предгорий Аппалачских гор, страны Фенимора Купера, страны делаваров. Штат Огайо. Осень 1981 года.

Я столько раз бывал в этой стране по дороге в Антарктиду, обратно, домой из Антарктиды, по делам Антарктиды, что обычно чувствовал здесь себя «как дома». Но в этот раз я летел с тяжёлым чувством. Непросто было в мире. Как-то встретят, думалось. И вот я и мой товарищ по Антарктиде и начальник по работе в Москве Володя Котпяков стоим здесь такие обласканные. Все стараются всячески показать своё расположение. Не знают, где посадить — чем накормить. Полтора года назад, когда я уезжал из Америки, всё было по-другому, хуже. Значит, просто люди устали от жёсткого официального курса.

Когда мы несколько часов назад приехали на эту чудесную поляну, один из хозяев спросил нас, что бы мы хотели повидать в Америке. Но, конечно, он не мог и догадаться, что я отвечу.

Баллада о скунсах

— Две вещи хотел бы я увидеть и узнать у вас в стране. Первое — я хотел бы почувствовать запах вашего знаменитого скунса, так мы называем этого зверька, или «сканка», как называете его в Америке вы.

Жить, путешествовать по Америке и знать об этом зверьке только по теории, понаслышке обидно… Хотя из рассказов друзей и книг я знал о скунсах многое: и как выглядит этот маленький, не больше лисы черно-белый толстяк и сластёна, предпочитающий всему на свете куриные косточки, и какой жгучий след оставляет его струя на голой коже, и как невозможно отмыть даже мылом её запах с одежды. Знал даже домашнее средство, которым и только которым, как считают знатоки, можно спастись и от запаха, и от жжения. Надо немедленно выжать помидор на то место, куда брызнул скунс. А может, всё-таки сканк? Ведь все американцы называют зверька только «сканк» и пишут тоже «skunk», а почему-то у нас в стране (притом только у нас, и нигде больше), где «сканков» нет и никогда не было, называют их скунсами. Кто придумал такой ужасный перевод — я не знаю. Я посмотрел старые книги. До революции слово «скунс» в русском языке не было известно, и зверька звали длинно — «североамериканская вонючка». Значит, «скунс» придуман где-то в двадцатых годах. Кем?

— Ну, здесь сканков, слава богу, нет. Правда, их много валялось на дороге, сбитых. Неужели вы не почувствовали там ужасный запах сканков? Они иногда лежат на шоссе очень подолгу. Ведь все старательно объезжают их, чтобы шины не приобрели этот несмываемый запах.

Нет, мы там ничего не заметили, не почувствовали. Ничего, кроме того, что я заметил задолго до этого, — удивительную восприимчивость американских носов к запаху скунсов. Ещё в предыдущие мои приезды, особенно в сельских местностях, то один, то другой мой хозяин вдруг начинал подозрительно нюхать воздух, потом вдруг гробовым голосом произносил: «Здесь пахнет сканком…» — и уходил искать источник запаха. Я в это время тоже нюхал изо всех сил, но ничего не чувствовал. «Ну ничего, — говорили мне хозяева многозначительно. — Вот вы познакомитесь с этим запахом и уже никогда не спутаете его ни с чем другим». Но мне не везло (хозяева считали, что везло), и я снова и снова уезжал домой, в свою Москву, так и не узнав, как пахнет сканк (или скунс). И в этот мой приезд, когда наша машина объехала, не снижая скорости, сбитого зверька с широкой белой полосой вдоль спины и пушистым длинным хвостом мы сразу поняли, что это был наконец скунс, и стали нюхать, нюхать. Но ничего не почувствовали, хотя хозяйка нашей машины тоже подозрительно повела носом и даже произнесла гробовым голосом: «Здесь пахнет сканком…» Но скунсов на поляне не было. — А ещё что вы хотели бы? — спросили меня чуть обиженные американцы-хозяева.

«Пойзон айви»

— А второе, что я хотел бы увидеть, — это знаменитый, известный всем вам, начиная с ваших детей, «пойзон айви».

Слово «пойзон» по-английски значит «ядовитый», а «айви» — «плющ». Значит, речь идёт о «ядовитом плюще» — дереве или кустарнике, — который, как я знал, здесь, в Америке, растёт везде, о котором все говорят, все его боятся и даже немножко гордятся, что у них есть такое.

— Как, вы никогда не видели пойзон айви? Разве его нет в России? Ведь он растёт везде, — удивились мои гости.

— Ведь у нас его знает каждый ребёнок, — продолжали они: — «Не дотрагивайся до пойзон айви. Твоя кожа покроется ужасными волдырями и нарывами, а можешь даже и умереть», — это знает каждый маленький потомок Тома Сойера и Гекльберри Финна. Разве вы не читали эти книги…

— Читал по-русски, но там ничего такого не было, — теперь уже удивился я.

И я рассказал, что у нас никто, даже учителя английского языка средней школы, не знает об этом пойзон айви. Нет. Я не мог пройти мимо пойзон айви.

— Вы хотите увидеть пойзон айви, — произнёс один из хозяев задумчиво. — Это, по-моему, возможно, я где-то здесь сегодня видел этот куст. — И он ушёл…

— Вам повезло! — радостно закричал он вскоре. — Здесь сколько угодно этого пойзон айви. Да вот, он даже здесь растёт! — И он показал на огромное одинокое дерево в центре поляны.

Мы во все глаза смотрели на маленькие кустики у корней великана. Тонкая верёвочка одного из прутиков уже обняла двумя оборотами ствол. На серой коре дерева чётко выделялись собранные по три остроносые листочки. Так вот он какой, пойзон айви!

Оказалось, что наш разговор слышали многие. Внезапно как бы волна беспокойства прошла по поляне, по которой бегали дети наших хозяев. Фешенебельные женщины, беззаботно попивавшие коктейли у раскладного стола с краю поляны, внезапно превратились в обычных мам в минуты опасности. Раскрасневшиеся, с загоревшимися глазами, они скликали своих детей. «Пегги, ко мне! Мики, Вики! Бегом сюда — возьмите меня за руки!» — громко и требовательно звучали женские голоса.

Мужчины разделились на две группы и не торопясь, чуть с иронией, пошли: одни — к одинокому дереву, другие — к кустам опушки. Каково же было всеобщее удивление, когда оказалось, что — да, все вокруг действительно заросло пойзон айви. Но удивительнее всего было то, что кто-то первый выбрал именно это одинокое дерево в центре поляны, чтобы положить к его корням свой рюкзак. А потом уже каждый подходил к этому дереву и не глядя бросал свои вещи рядом. На смятых кустиках пойзон айви лежали десятки взрослых и детских рюкзачков.

С интересом следили мы за тем, как мужчины осторожно брали вещи из кучки вокруг дерева, протирали их пучками травы и переносили в другое место.

Наконец все успокоилось, хотя мамы и продолжали зорко поглядывать за детьми. В центре поляны разгорелся костёр. Быстро темнело.

Пламя на Ростральных колоннах

Кто-то мягко и, как близкий, уверенно пожал мне руку у плеча. Это был Честер Лангвей, руководитель лаборатории по исследованию ледяных кернов Университета штата Нью-Йорк. Честер — хранитель тысяч кернов, в том числе и того, который мы извлекли из шельфового ледника Росса.

— Смотрю я на этот костёр, Игорь, и снова и снова вспоминаю костры там, в твоей России, в Ленинграде. Как все по-разному — и в то же время одинаково там и здесь…

— Спасибо, Честер, я чувствую это тоже, — шепнул я в ответ и вспомнил международную телеграмму, которую мне передали из Президиума Академии наук в Москве весной этого года.

Телеграмма была от Честера. Он, писал, что едет в Европу и хотел бы посетить СССР. И вот в конце апреля 1981 года Честер уже стоял в международном аэропорту Шереметьево.

Сначала Честер посетил наш Институт географии Академии наук СССР, сделал доклад о достижениях своей лаборатории. Потом мы поехали в Таллин, где занимаются теми же вопросами, что и Честер, а после этого — в Ленинград, центр советских исследований полярных стран: Арктический и антарктический институт. Удивительная это была поездка. Днём мы работали: выступали с докладами, осматривали лаборатории, а по вечерам ходили в гости, театры.

Уже восьмого мая мы закончили все дела в этом городе, и можно было бы ехать в Москву, но следующий день был нерабочим и я решил провести его с Честером здесь, в Ленинграде. Что-то подсказывало мне, что даже русскому важно хотя бы раз побывать в этом городе в день 9 мая, а уж иностранцу тем более.

И вот наступило утро. Чудесное майское утро 1981 года. Я уже заранее решил, что этот день мы проведём на Пискаревском кладбище. И мы поехали туда. Мы прошли с необъятной, полной детей и очень старых людей толпой под тихую траурную музыку весь длинный путь мимо огромных, плоских братских могил, покрытых свежей травой и заваленных цветами, конфетами, детскими воздушными шариками и игрушками. Мимо братских могил, на которых не было имён, только год: «1941», «1941», «1941»… «1942», «1942»… «1943». По дорожкам большого, полного тихой музыки кладбища шли тысячи и тысячи людей, семьями и в одиночку, чувствовалось: для многих из них — это своё, «домашнее» место. И цветы, цветы…

Я не удерживал слезы. Было видно, как потрясён и Честер.

А потом я подслушал разговор какой-то семьи, которая торопилась в центр города, чтобы успеть увидеть шествие огромного военного оркестра по Невскому проспекту. Мы подъехали туда как раз вовремя. Толпы людей уже стояли на тротуарах. Вся проезжая часть была пуста… И вдруг откуда-то от Московского вокзала показалась колышущаяся, жарко сверкающая, перекрывающая весь проспект лента. Донёсся грохот барабанов, рёв труб, ещё перекрываемый внезапным шумом нашей наэлектризованной толпы. И вот уже, как огромная волна, светло-зелёная, переливающаяся всплесками меди и золота, громко, ликующе и победно шумная, медленно прошла перед нами, на минуту-две подчинив себе все звуки и восприятия, колонна из двух тысяч музыкантов. Но это была лишь часть волны. Как бы её гребень. А задней частью её была огромная, человек по двадцать-тридцать в ряд, колонна покрытых орденами и медалями ветеранов, которые быстро и весело шагали за оркестром. Громом криков и рукоплесканий встретила их толпа. И мы с Честером. Для нас, только что вернувшихся с самого страшного в мире кладбища, этот оркестр с колонной ветеранов был больше чем оркестром. Он был символом.

А к вечеру мы пошли в центр, к Зимнему и Адмиралтейству. Белая ночь ещё не вступила в права, и было темно, но по-летнему тепло. На Ростральных колоннах у биржи и на том берегу Невы, на пляже перед Петропавловской крепостью, как-то по-старинному, по-язычески горели колыхаясь огромные, жёлтые огни больших факелов, отражаясь в воде. Тысячи и тысячи людей сплошным потоком двигались по набережным, собирались в кучки, из которых доносились бренчание гитар, звуки песен. Почти каждый немолодой мужчина имел на груди ордена или медали. И тут Честер спросил меня:

— Игор, как ты думаешь — если я тоже надену сейчас свою, американскую, медаль, полученную за Антарктиду?…

— Конечно, Чёт, конечно! И ты знаешь, Чёт, у меня ведь тоже с собой такая же медаль, которой ваше правительство наградило и меня за Антарктиду. Я стеснялся надевать её. А сейчас и я чувствую — в самый раз надеть.

Мы стали в сторонку, прицепили награды и продолжили свой дрейф в поющем и веселящемся городе. Наши «иностранные» ленточки медалей и язык не остались незамеченными.

— Америка! Эльба! — вдруг изумлённо-радостно завопил какой-то человек в плаще и стал протискиваться к нам через толпу.

Напрасно я говорил ему, что я русский, советский, а мой друг хотя и американец, но тоже не мог быть тогда на Эльбе.

— Неважно, к чёрту детали! У вас такие же медали, как у тех, тогда… Эй ребята, идите сюда, здесь Америка! Эльба! — закричал человек в плаще группке пожилых людей.

Я рассказывал им об Антарктиде, о Буффало и ледяных образцах Честера. Но их не интересовали детали. «Америка! Эльба! Ура!» — радостно кричали они…

А над нами, чуть дальше, за каменным парапетом набережной, отражаясь в тёмных волнах могучей реки, все колебались беззвучно огромные языки пламени на Ростральных колоннах…

Потом я не раз рассказывал своим друзьям в Москве о визите Честера Лангвея. И всегда люди, слушая этот рассказ об американце, подпевающем гитарам на праздничных набережных Невы, улыбались как-то по-доброму.

Я ИСКАЛ НЕ ПТИЦУ КИВИ

Нежелательная персона

— Послушайте, мистер, а ведь вы, оказывается, персона, нежелательная для проживания в нашей стране, — ведь вы проникли на территорию Новой Зеландии нелегально.

«О черт, только этого мне не хватало», — промелькнуло в моём усталом мозгу.

Худой, высокий человек в белом халате внимательно рассматривал мой паспорт, временами поглядывая на меня сверху вниз. Сверху вниз в буквальном смысле, потому что я лежал на носилках. И хотя они были установлены на очень высокой каталке, все же моё лицо было где-то на уровне груди моего собеседника.

— Скажите, доктор, а не можете ли вы на своей «скорой помощи» незаметно вывезти меня туда, откуда вы меня только что привезли, и тогда я войду в страну через нужную дверь, в которой стоят пограничники и таможенники?

— Нет, мистер, из этого уже ничего не выйдет, — устало произнёс человек в халате. — Правда, пока вы здесь, в госпитале, вы ничего не должны опасаться. Вы находитесь под защитой Мальтийского креста…

Всего час назад наш огромный грязный грузовой самолёт после девяти часов полёта над Южным океаном заходил на посадку, на белую бетонную полосу прелестного, утопающего в цветах и зелени городка Крайстчерч. Все, кто находился в тёмном, чуть освещённом подслеповатыми амбарными лампами «салоне» самолёта, прильнули к нескольким круглым окошечкам: «Земля! Земля!» Каждый раз, когда после многих часов полёта над этим океаном вдруг открывалась чёткая желтовато-охряная линия изрезанного берега, все — и пассажиры, и команда — искренне, не скрываясь, радовались этому. Радовались и удивлялись, несмотря на то, что все знали: самолёт ведут умные навигационные приборы и проскочить мимо этих прекрасных островов невозможно. Но всё-таки все всегда удивлялись. Ведь океан такой большой, а острова такие маленькие…

Но на этот раз два человека на борту не разделяли общее оживление. Один из них был матрос — участник американской антарктической экспедиции. Он лежал почти под потолком самолёта на туго прикрученных к стенке отсека носилках и изо всех сил старался, чтобы мощная вибрация самолёта, заполнявшая салон, угасла в его теле и не дошла до руки, искусно упрятанной в гипс и всё-таки ужасно все чувствующей. У Джеймса был какой-то сложный и свежий перелом.

Вторым человеком был я. Я тоже лежал на таких же носилках, притороченных «этажом» ниже, и тоже старался сделать так, чтобы вибрация не проникала к моей спине и ноге. Уже несколько дней, как ужасная боль сковала меня, ещё на леднике Росса в Антарктиде, во время горячих дней спасения скважины, пробурённой через толщу ледника.

Хмель наркотиков, которыми врачи щедро накачали меня и Джеймса перед полётом, уже проходил, и боль становилась всё сильнее. Самолёт наконец сел и, прорулив, остановился. Двери открылись, и волна полного ароматов, влажного воздуха ворвалась в кабину. Но лишь на секунду. Двери снова закрылись, и двое молодых парней в коротких форменных шортах, белых рубашках и белых косках на голых волосатых ногах начали медленно передвигаться по салону самолёта, опрыскивая стены и вещи какой-то вонючей жидкостью. Все закашляли, зачихали.

К тому времени, когда мы двое, помогая друг другу, вышли из самолёта, основная масса пассажиров уже двигалась к зданию аэровокзала, где их ждали пограничники и таможенники. Мы тоже были готовы ковылять туда же. Каждый из нас держал в руках паспорт и таможенную декларацию, заполненную ещё в самолёте. «Были ли вы в течение последних двух недель на сельскохозяйственной ферме…», «есть ли у вас изделия из шкур и меха животных…» — даже такие были вопросы. Страна островная, целиком зависит от продукции сельского хозяйства. Поэтому и охраняют его здесь всерьёз.

Но вдруг откуда-то донеслись тревожные сигналы сирены, и прямо к трапу подкатил белый фургон с надписью «Эмбуланс», что значит «Скорая помощь». Только, в отличие от нашей «скорой», на борту машины был не красный, а чёрный, мальтийский, крест, раздвоенный на концах, как ласточкин хвост.

Двое молодых людей, парень и девушка, форменных одеждах, выскочили из машины:

— Вы доктор Зотиков?… Вы мистер Смит?. И через секунду нас уже укладывали на белоснежные, накрахмаленные, со свежими складками простыни, которыми были покрыты двое носилок в машине. «Нет! Нет!» — пыталась было вяло протестовать мы оба. Ведь в наших пропитанных соляром и сажей рваных куртках, огромных, когда-то белых бутсах мы были такие грязные, дурно пахнущие. Но нас уложили на белое хрустящее великолепие, взревела сирена, и мы понеслись. Сразу пропали все тягостные думы, стало так хорошо. Не надо ни о чём думать, ты просто больной, которого мчит белая машина с черным мальтийским крестом. «А думать-то надо было», — тоскливо думал я, лёжа на высокой каталке и слушая человека в белом халате.

Мы находились в большом, с высоким потолком зале. Половина его была пустой, вторая половина, вдоль длинной стороны зала, была разделена белыми простынями на небольшие как бы загончики. Когда меня ввозили в этот зал через большие двустворчатые двери, я заметил, что в нескольких отсеках стояли такие же каталки, как и моя, на которых лежали покрытые одеялами люди. В один из них вкатили и меня.

Вдруг человек, говоривший со мной, уставился на двери. «Не думал я, что они будут так скоро…» — вслух подумал он. Я приподнял голову и увидел у противоположной стены двух высоких молоденьких краснощёких полицейских в фуражках со странными околышами, покрытыми большими чёрными шашечками, заставившими меня вспомнить наши такси. Полицейские неуверенно озирались, пытаясь привыкнуть к новой для них обстановке и разобраться, в котором из загончиков лежит тот, кого они ищут.

Немую сцену прервал вдруг голос из соседнего со мной отсека. Это был густой, басовитый, громкий голос, привыкший приказывать. Даже занавеска, разделявшая нас, заколыхалась. По-видимому, говоривший ещё и жестикулировал:

— Лейтенант, я здесь! Спасибо, что пришли меня навестить. Для вас есть работа. Возьмите у этого мистера, что рядом со мной, его паспорт и декларацию, езжайте в международный аэропорт и попросите Джона, чтобы он оформил въезд этой персоны в нашу страну.

Голос оставался таким же громким, но внезапно металл исчез:

— Я начальник полиции города Крайстчерч, меня только что привезли сюда, наверное, аппендицит. Мои мальчики шустрые ребята, так что сделают все в два счета. Не волнуйтесь, мистер. — Спасибо, — смог лишь выговорить я.

Сёстры

Через пару часов меня раздели, осмотрели, сделали кучу рентгеновских снимков и отвезли наконец в палату номер один.

В огромном длинном зале с дверьми, выходящими прямо на улицу, стояло двадцать или тридцать коек. Они стояли в два ряда, спинками к стене. Между койками было ровно столько места, чтобы поместилась тумбочка. В центре зала, между рядами кроватей у стен, стоял огромный стол, похожий на стол для пинг-понга, только длиннее.

На кроватях лежали больные в самых странных позах. Особенно выделялся мой сосед через одного человека слева. Коричневый, голый, если не считать красных плавок и бинтов, которые белели на руках и ногах он весь был как бы вывешен на тросиках и подставках, напоминая чучело фантастического марсианина в музее. В нём так много было сломанного, что он мог шевелить только головой, что и делал. Однако он не только вертел головой. На самой голове все тоже было в движении: рот изрыгал поток слов на незнакомом мне языке, но, судя по выражению глаз, это были проклятия. Оно и понятно — это было травматологическое отделение. И вот тут я неожиданно вспомнил, что, когда я улетал из Антарктики, один из американских врачей сказал мне: «Игорь, обрати внимание на сестёр, когда будешь в Чи-Чи. Ты увидишь там лучших сестёр мира»…

Странно, чем же они лучшие. По палате от койки к койке сновали невысокие, крепко сбитые, деревенского вида девушки. Ни маникюра, ни косметики. У всех на ногах тёмные чулки и простенькие туфли. Зеленоватое платье-халат, одинакового у всех покроя, было их униформой. У каждой на коротких, по локоть, рукавах нашиты лычки, как у наших курсантов военных училищ, только не золотистые, а красные. У кого три, у кого одна. Одна лычка — первый год после школы сестёр, три — значит, работает уже больше трех лет. Никто не улыбался завлекающе, не стрелял глазами. Такие «простушки-пастушки» — ничего особенного, и всё-таки было в них что-то необычное. И вдруг я понял, что в них необычного — они все делают бегом или вприпрыжку. Они же не ходят! Они все здесь танцуют. Какой-то нескончаемый балет. Вот одна из них подбежала к койке моего соседа, театральным жестом вытащила из-под его головы подушку, как бы исполняя сложное па, взбила её и легчайшим движением снова подсунула её под голову, а потом протанцевала, подпрыгивая, к другой койке, поить подвешенного «марсианина», изрыгающего проклятья.

Вдруг в палате появились ещё две такие феи. Они внесли большой, по-видимому горячий, бачок и поставили его на стол. Потом на столе появились стопки тарелок, ножи, вилки. Раздался удар гонга. «Ланчтайм! Ланчтайм! Обед! Обед!» — мелодично выкрикивала одна из «балерин». Тут же, на столе для пинг-понга, сестры разливали по тарелкам супы, накладывали вторые и уже после этого разносили больным. По всему чувствовалось, что этот момент для сестёр — один из пиков их постоянного аврала. Ведь некоторых надо было кормить с ложечки, например того марсианина, который ещё норовил выплюнуть ложку или опрокинуть тарелку. А сестричка только смеялась и снова что-то щебетала марсианину, уговаривая проглотить ещё ложечку.

После обеда на столе появились тазы с водой, и здесь же, посредине палаты, те же девочки принялись мыть посуду. К вечеру на этом же столе сестрички раскладывали и подбирали лекарства для вечернего приёма.

Ночью я долго не мог уснуть. В полутьме палаты, подсвечиваемой слабенькими ночниками у кроватей особенно тяжёлых больных, все сновали взад и вперёд сестры, исполняя свой удивительный, молчаливый танец — все бегом, бегом. Но усталость пересилила боль, и я уснул. Внезапно я проснулся от странного ощущения. Кто-то что-то делал с моей ногой. Осторожно открыл глаза. По-прежнему полумрак палаты с летающими, как большие зелёные бабочки, сёстрами. В ногах моей кровати на низенькой табуреточке сидела сестричка. Край одеяла с одной стороны был отогнут, и нижняя часть моей больной ноги была открыта.

Сестричка своими тонкими пальчиками втирала какие-то мази, а может быть, просто нежно-нежно массировала пальцы моей ноги. Это мои-то пальцы! Огрубевшие, отопревшие от многомесячного ношения полярной обуви, где главное — сохранить тепло, а будет ли при этом потеть нога — уже неважно.

Девушка не заметила, что я проснулся, и как-то задумчиво, не торопясь, продолжала свою работу, покачиваясь взад и вперёд, как будто пела беззвучную песню.

И тут я не выдержал. Слезы вдруг брызнули из моих глаз. Я сжал веки так, что стало больно, но влага всё равно находила щели, и я чувствовал, как она лилась, лилась по щекам. Я потихоньку высвободил одну руку, чтобы вытереть слезы, и спугнул девушку. Она внезапно обернулась:

— Простите меня, мистер… я сделала вам больно, мистер…

А мистер все пытался ещё сильнее сжать веки:

— Нет, нет! Что вы, что вы! Мне совсем не больно — это так, сейчас пройдёт.

Ну что я мог сказать этой девочке, которую я даже не видел, ведь я так боялся открыть глаза. Девчушка ушла смущённая, прихватив табуреточку.

Утром, после завтрака, ко мне пришла ещё одна сестра, на этот раз в белом, похожем на наш русский, халате. На шее у неё, на муаровой ленте висела большая, как орден, пятиконечная звезда, сделанная из каких-то красных, как кровь, похожих на рубины камней. Всех остальных сестричэк звали «нёрс». Эту — «систер». Оказалось, что через несколько лет работы сестра-«нёрс» может подготовиться и сдать специальный экзамен на «систер». Только после этого она получает красную рубиновую звезду, право носить белый халат и занимать высокие в сестринской иерархии должности.

— Скажите, как вы сделали всех сестричек такими балеринами? — спросил я «систер». — Наверное, вы строго отбираете их, наверное, их труд очень хорошо оплачивается?

— Что вы, мистер! — сестра улыбнулась: — Видите ли, профессия сестры у нас традиционно почётна для женщины. Поэтому мы всегда имели избыток желающих поступить в школы сестёр. Это позволяет вести жёсткий отбор как при приёме, так и во время учёбы. Ведь мы считаем — чтобы быть сестрой, надо иметь специальный, если можно так выразился, склад души. Если его нет — мы предлагаем девушке покинуть школу. И неважно, на каком она курсе. Ну, а по поводу зарплаты вы жестоко ошиблись, — сестра снова улыбнулась, но теперь уже с грустной иронией:

— Наша профессия — самая низко оплачиваемая во всей стране. Идёт инфляция, и зарплата рабочих на частных предприятиях растёт вместе с ней. А мы государственные служащие… Правда, медицинская сестра, получившая тренинг в Новой Зеландии, очень ценится в Европе и Америке, Там ей всегда обеспечена работа за хорошие деньги. Но мало кто из нас едет туда. Даже не знаю почему. Но ничего, — сменила она предмет разговора. — Посмотрите на моих девочек, никто из них не бросит своей работы. Они гордятся ею. До свидания, мистер, мне пора. Желаю вам здоровья… — И женщина в белом халате ушла, так похожая на такую же сестру у нас. А я остался лежать и думать…

«Есть ли у вас друзья киви!»

Но думать мне пришлось недолго. Сестра со звездой вскоре вернулась, вид у неё был несколько смущённый.

— Мистер Зотиков, врачи считают, что вы будете лежать ещё неделю. Вам не нужно специального лечения. Нужны только таблетки от боли и просто время. А у нас так туго с койками… Да и плохо здесь, среди тяжёлых больных… Может быть, у вас есть среди киви друзья, у которых вы просто могли бы пожить несколько дней, пока не встанете на ноги?

Я знал, что в Новой Зеландии последние годы медицинская помощь стала бесплатной, поэтому относился к моему пребыванию в госпитале спокойно. Ведь бесплатно же. Только после того, как мне пришлось участвовать в размещении и лечении раненых при авиационной катастрофе в Антарктиде советских полярников в госпитале города Данедин, на самом юге Новой Зеландии (о чём я расскажу дальше), я понял, что все не так-то просто.

Хотя медицина и бесплатная, но госпитали ведут строгий учёт стоимости медицинского обслуживания. К нашим полярникам в госпитале Данедина прекрасно отнеслись. Медицинское обслуживание было выше всяких похвал, но через несколько дней в газетах страны, которые широко освещали это событие, появились заметки, в которых вдруг был поставлен вопрос — кто будет платить за лечение русских? «Ведь каждый день в госпитале, — писала одна из газет, — обходится в 100 долларов, и мы не хотим из своих карманов оплачивать болезни иностранцев, занимающихся своими мужскими игрушками в соседней Антарктике, мы слишком маленькая страна для этого»…

Конечно, советское посольство в Новой Зеландии сразу же заявило о том, что оно оплатит все расходы по лечению. Но, знай я всё это заранее, я не лежал бы сейчас здесь так безмятежно. В то время я ещё не знал всего этого, но сам догадался, что предложение сестры — просто вежливая просьба «покинуть помещение». Что же делать? А может, надо обратиться в советское посольство? Но ведь от Крайстчерча до города Веллингтона, где оно находится, почти семьсот километров, да ещё пролив Кука, разделяющий Северный и Южный острова. И потом, о чём я сообщу в посольство? О том, что я уже несколько дней не могу двигаться, что я лежал в палатках и полевом госпитале американцев в Антарктиде, а сейчас на их самолёте доставлен в Новую Зеландию, провёл сутки в госпитале города Крайстчерч и вот меня сейчас просят покинуть помещение, а я ещё не могу вставать? Нет, я не мог об этом написать. Ведь это звучало бы почти как ЧП, как просьба о помощи. А ведь я-то знал, что это ещё не ЧП. Это просто продолжение антарктической экспедиции, где будни иногда выглядят со стороны как кораблекрушение…

Все знают, что киви — это длинноклювая бескрылая птица, символ Новой Зеландии, но не все знают, что новозеландцы также зовут себя «киви» или «киви-пипл», что значит «народ киви». Например, часто можно услышать: «В этой работе участвовали два австралийца, один англичанин и три киви». В интернациональной компании новозеландец никогда не крикнет: «Эй, есть здесь новозеландцы?» Он крикнет: «Эй, есть здесь киви?»

Так есть ли у меня друзья среди киви? И я стал перебирать свои встречи с ними.

Первая встреча с киви

Первый раз я попал в Новую Зеландию в 1964 году. Два советских самолёта Ил-18 везли сезонный состав советской антарктической экспедиции. В десять утра мы вылетели из Сиднея в Австралии. После двух или трех часов полёта над морем под названием Тасманово внизу появилась чёткая, светлая на синем фоне моря линия берега. Мы читали книги о Новой Зеландии, но никак не думали, что берега её так изрезаны и гористы. Весь берег состоял из множества длинных извилистых фиордов, а в море перед ними виднелись большие острова. Но вот берег оказался позади. Самолёт пересекал Южный остров, и под крылом появилась гряда диких гор, белые поля снежников, серо-голубые ленты ледников. И вдруг этот суровый пейзаж сменился мягкими, покрытыми зеленью холмами, между которыми блестели речки и озера. Холмы становились все ниже, появились квадратики полей, застройки города, а потом снова блеснуло море. Мы пересекли остров и были теперь над его восточным побережьем, дальше был уже безбрежный Тихий океан. Все это заняло каких-то пятнадцать минут, ведь ширина острова менее двухсот километров. Через несколько минут мы уже стояли на земле Новой Зеландии, в аэропорту города Крайстчерч.

Середина дня. Середина лета. Солнце. Ведь Крайстчерч находится примерно на той же широте, на которой у нас в северном полушарии расположен Сухуми. Но не жарко. В лёгкой рубашке с короткими рукавами даже прохладно. Сказывается близость Южного океана, охлаждённого Антарктидой.

Город Крайстчерч и его порт — городок Литтелтон, расположенный в десяти километрах, — издавна считаются воздушными и морскими воротами в Антарктиду. Отсюда отправлялся на Юг, в свой последний путь, капитан Скотт, отсюда совершил свой первый перелёт через Южный океан в Антарктиду Ричард Бэрд. Отсюда и сейчас каждый год отправляются на Юг корабли и самолёты новозеландской и американской экспедиции, и вот сюда же прилетели мы, участники советской экспедиции.

Все мы — около ста человек — разместились в маленькой, старомодной, добротной двухэтажной гостинице с маленькими комнатками, старыми скрипучими деревянными кроватями, покрытыми толстыми стёгаными «бабушкиными» одеялами, и массивными, бронзовыми, по всей видимости выкованными ещё в кузнице, шпингалетами и ручками окон и дверей.

Крайстчерч — типичный новозеландский город средней руки. Центральная площадь с готическим собором и зданием муниципалитета, две-три улицы шикарных магазинов с несколькими ресторанами и кафе — это центр города, «Даун таун». Дальше начинаются нескончаемые кварталы небольших, утопающих в цветах одно— и двухэтажных домов. Все как-то очень старомодно-добротно. Подстать этому и вышедшие из моды марки автомобилей двадцатилетней давности и очень не модные, какие-то скорее деревенские, а не городские одежды женщин. Да и сами женщины и даже девушки — в большинстве своём широкие в кости, невысокие, с сильными ногами крестьянок, спокойными, почти без косметики лицами. Так было, когда я приехал туда первый раз, так было и в 1979 году, когда я последний раз эту страну покинул.

Мистеры Даффилды

Этот город мог бы остаться для нас просто красивой картиной, но мне и ещё нескольким полярникам повезло, На вечере в Обществе новозеландско-советской дружбы, куда нас пригласили, мы познакомились с мистером Даффилдом, секретарём местного отделения Общества. Очень немолодой, очень худой, сильно припадающий при ходьбе на одну ногу, как бы подпрыгивающий и всегда спешащий, мистер Даффилд («Зовите меня просто Кисс») оказался для нескольких счастливцев, которые смогли влезть в его маленькую, на ходу разваливающуюся машину, тем же, чем мистер Адаме для Ильфа и Петрова в «Одноэтажной Америке». Он возил нас к себе и своим друзьям, проводил с нами все дни с утра до вечера и непрерывно что-то рассказывал. Однажды он вдруг посерьёзнел и произнёс речь:

— А теперь я везу вас в гости к моему брату Сэму. Это мой старший брат. Я вижу путь развития моей страны в движении к социализму и собираюсь приехать в СССР, посмотреть, как у вас, но у меня нет денег. Мой брат — бизнесмен и видит будущее этой страны в дальнейшем развитии капитализма. Для него Мекка — это Америка. У него есть деньги, поэтому он был там и учился, как делать ещё деньги. Недавно, после приезда из США, он купил на берегу моря, в курортном месте, старый ресторан, который не давал прибыли. Сейчас он перестраивает его, чтобы он давал прибыль, как его научили в Америке. Хотите поехать и познакомиться с моим братом-капиталистом? Сегодня он вас ждёт…

— Хотим! — хором закричали мы.

— Тогда толкайте машину.

Стартер на машине Кисса не работал, и он заводил её ручкой. Но в эти дни Кисе наслаждался — трое-четверо из нас с лёгкостью разгоняли его машину так, что сами уже еле догоняли её. Мы облепили машину, с гиканьем разогнали её, мотор завёлся, и мы поехали.

Место, где Сэм Даффилд собирался делать ещё деньги, называлось Брайтон-Бич («бич» — значит «пляж») и располагалось на берегу Тихого океана. Через полчаса езды шоссе внезапно свернуло и пошло вдоль балюстрады, из-за которой раздавался мощный гул. Мы проехали ещё метров двести и остановились у большого одноэтажного дома, единственного со стороны балюстрады. Когда мы вышли и подошли к балюстраде, мы не в силах были говорить. Впереди, вправо и влево, до самого горизонта расстилался серый, поблёскивающий в туманном солнце океан. У берега было, по-видимому, мелко. Длинные и очень, очень редкие пенные гребни волн медленно шли на берег, создавая тот мощный гул, который мы слышали. С воды дул сильный, но ровный прохладный влажный ветер. Балюстрада огораживала невысокий, метра в три, обрыв, от подножия которого к воде простиралась полоса почти белого песка. Она казалась довольно узкой, и только когда мы обратили внимание на маленькие фигурки с досками для сёрфинга у воды на полосе мокрого от волн и твёрдого песка, мы поняли, как широк пляж. И над всем этим кружили стаи чаек. Фигурки и чайки сновали вправо и влево вдоль наступающего и отступающего обреза воды и что-то кричали, но все тонуло в мощном, монотонном шуме набегающих волн.

А разрезая на две половины всю эту, казалось, неделимую картину, от дома через пляж и дальше далеко в воду шла длинная эстакада, упирающаяся в песок, а потом в дно «ногами» из связок просмолённых брёвен.

Не сговариваясь, один за другим мы сиганули с обрыва на песок и побежали к воде. То один, то другой останавливался и валился на бок, чтобы снять ботинки и высыпать из них песок, но, прикоснувшись к песку, забывал об этом. Песок был полон каких-то ракушечек, крабиков, засохших водорослей. И все в нём было удивительно не нашим, невиданным. Первым желанием было забрать как сувениры все. Вторым — «Ладно, потом вернёмся, сейчас некогда…» И мы побежали к воде, зная, что, конечно же, сюда мы уже не вернёмся…

Только через полчаса, умиротворённые, с за сученными по колено брюками, прижимая к груди ботинки и сувениры, мы вернулись к домику. Нас ожидали там как бы два мистера Даффилда, только один из них был чуть постарее и поплотнее. Брат-капиталист, одетый в старый, измазанные краской одежды маляра, одобрительно поглядывал на нас.

— Если всем киви это место будет нравиться, как вам, — доход мне обеспечен… — пошутил он и сразу начал делиться планами:

— Я перестраиваю дом, и тут будет ресторан на сто человек с видом на океан. Я назову его «Морская раковина». Вот тут у меня будет бар, тут эстрада оркестра. Сейчас по эстакаде нельзя ходить, доски сгнили и можно провалиться, но я починю её, и толпы людей будут стоять на ней и ловить рыбу, а мне они будут платить деньги.

Мы переглядывались. Характер у братьев был одинаковый. Даже нам, чужакам, было ясно, что Сэм не найдёт стольких людей, чтобы заполнить ресторан и эстакаду и заставить их выложить свои деньги, чтобы окупить расходы и дать прибыль… Ведь во всей Новой Зеландии, на островах длиной почти в тысячу километров, живёт народа столько же, сколько в Москве с пригородами.

Через час, выпив у Сэма по бокалу пива и пожелав ему всех благ в его начинании, мы уехали в отель, а потом в Антарктиду.

Через несколько лет, возвращаясь с очередной антарктической зимовки, я вновь оказался в Крайстчерче. И вот перед моим отъездом домой группа американцев пригласила меня провести с ними вечер на берегу океана. Они привезли меня в ресторан «Морская раковина».

Приглушённый свет, изысканная обстановка. Оркестр, правда, из двух человек, но всё же оркестр. Но во всём зале в этот вечер был занят только один столик — наш. Прислуживал сам хозяин.

Сэм рассказал мне, что дела у него идут неважно. Эстакаду починить не удалось. Кто-то поставил слишком жёсткие требования к качеству нового настила. Денег за дорогой ресторан платить никто не хочет…

Прошло ещё несколько лет, и в 1978 году, опять по дороге в Антарктиду, я со своим помощником Витей Загородновым остановился на пару дней в Крайстчерче. Мы взяли напрокат за 2 доллара в сутки два велосипеда, и я решил показать Вите Брайтон-Бич, познакомить его с Сэмом-капиталистом. Как и раньше, сиял океан и беззвучно что-то кричали чайки и маленькие люди у обреза воды. Но Брайтон-Бич за это время сильно изменился. Появилось много новых домов, перпендикулярно линии берега вырос целый торговый квартал. В доме-ресторане Сэма снова шёл какой-то ремонт. Весело вошли в дом, где опять пахло краской. Навстречу вышел и выжидающе остановился немолодой плотный мужчина.

— Привет, — сказал я. — Где можно найти Сэма?

— Сэма? А кто такой Сэм? — без улыбки, вопросом на вопрос ответил мужчина.

— Да вы что, не знаете Сэма Даффилда — хозяина этого ресторана? — засмеялся я.

— А! Вы имеете в виду бывшего хозяина этого дома? Он разорился, полностью разорился. Ничем не могу вам помочь, где он — не знаю… Теперь хозяин здесь я, — сказал, так и не улыбнувшись, а наоборот, весь подобравшись, мужчина.

Больше я о Даффилдах не слышал. Да, надеяться, что Даффилды возьмут меня из госпиталя, не приходится, надо думать дальше.

Антарктические киви

Новая Зеландия — маленькая страна, и многие киви гордятся тем, что в Антарктиде у них есть как бы своя территория — «Росс депенденси», то есть «Зависимая территория Росса». Так в Новой Зеландии называется обширная, в сотни раз больше самой Новой Зеландии, территория Антарктиды, представляющая собой сектор с острым углом, включающий район крупнейшего в мире плавающего ледника Росса, огромный массив гор Земли Виктории и богатый, по-видимому, нефтью континентальный шельф Антарктиды. Новая Зеландия ближе всего расположена в этой части Антарктиды. И именно здесь традиционно ведёт свои научные работы. Новозеландские учёные изучают климат этой области и его влияние на погоду и климат самой Новой Зеландии, исследуют геологическое строение свободных ото льда горных областей. Значительная часть исследований связана с изучением биологических ресурсов прилегающей к Антарктиде части Южного океана. Для всего этого на острове Росса, в нескольких километрах от главной американской антарктической базы Мак-Мёрдо, была построена небольшая новозеландская полярная станция, названная Скотт-Бэйз (База Скотта). Ежегодно на ней зимует пятнадцать-двадцать человек, а в летнее время осуществляют полевые исследования ещё несколько десятков киви.

По традиции, насчитывающей уже более двадцати лет, ежегодно один американский учёный зимует на советской антарктической станции, в то же самое время один советский работает на американской станции. Однажды и я оказался таким учёным. Более года, я жил и работал на Мак-Мёрдо и по крайней мере раз в неделю бывал на соседней Скотт-Бэйз.

Каждый год в газетах Новой Зеландии даётся объявление о конкурсе на замещение вакантной должности в очередной антарктической экспедиции. Требования к кандидатам предъявляются очень высокие, поэтому большинство ребят на Скотт-Бэйз были не только хорошие специалисты, но ещё и спортсмены — альпинисты очень высокого класса.

Я любил приезжать на эту станцию к ужину и оставался потом ещё на несколько часов. В самой большой комнате станции, служащей одновременно и стоповой, и кают-компанией, всегда людно. На стенах — полки с книгами и две картины. На одной — мягкие зелёные холмы, вдалеке снежные горы, а на переднем плане — стада овец. На второй картине — хорошей работы портрет королевы Англии Елизаветы. Парадный портрет, с орденами и голубой лентой через плечо. Эти две картины символизируют как бы основные элементы жизни Новой Зеландии. Вся экономика, промышленность, а значит, и думы страны сосредоточены на овцеводстве. Как произвести; как сохранить; как и кому продать. Королева же символизирует близость Новой Зеландии к матери-Англии. До сих пор день рождения королевы — один из больших праздников киви…

Вечерами здесь шёл неторопливый «трёп» двух десятков мужчин, которым не надо торопиться домой. Никто из них не знал друг друга раньше, и все они были такие разные и в то же время составляли такой гармоничный ансамбль. Вот немолодой, полнеющий, невысокий учитель физики из средней школы местечка Хоки-Тика — заброшенного посёлка бывших золотоискателей на дождливом и пустынном западном берегу Южного острова. Огромные густые бакенбарды делают его лицо круглым, как у кота. А между бакенбардами лучатся улыбкой тоже круглые зелёные добрые глаза. Тревор не только учитель, но и знаменитый альпинист, поэтому его и взяли сюда. Зимовать он приехал в основном, чтобы заработать денег.

Рядом с Треворсм сидит высокий, худой, с всегда гордо поднятой головой Джордж Джонс. Сын и внук профессора, Джордж только что окончил физический факультет университета Крайстчерча, и сейчас ему немного тесно в рамках стандартной программы, составленной другими. Джордж участвует во всех кружках и диспутах, проводящихся на обеих станциях.

А вот невысокий, коренастый, с большим добродушным животом Джек Смитсон. Его толстые волосатые руки, покрытые замысловатой татуировкой, кажутся рыхлыми, но стоит им чуть напрячься — и даже со стороны видно, что они сделаны из стали. Джек — кок станции. Одно время он плавал коком на лайнере «Куин Элизабет» и гордится этим, но объявление о месте кока в Антарктиде разбередило в нём романтическую струнку, которую не угомонили два десятилетия плаваний по всем морям и океанам. Ребята объедаются его бифштексами и рыбой и хвалят Джека в глаза и за глаза. Но Джек только презрительно ухмыляется:

— А, что их слушать, это же киви! Разве они умели когда-нибудь готовить, им что ни сделай, все съедят… Ты знаешь, Игорь, мясо научились здесь готовить как следует только после второй мировой войны, когда много наших ребят побывало в Европе. Там они поняли, что такое хорошо приготовленное мясо. А ведь раньше клала хозяйка мясо в котёл, и не сходил этот котёл с огня. А когда мясо кончалось, в тот же бульон клали новое. Что и говорить, ведь мы же нация бывших каторжников…

И Джек весело хохотал, видя, как напрягся Джордж, готовый защищать себя и всех киви.

Тед Лингсем, мудрый старый радист из города Окленда, самого большого города Новой Зеландии, обычно не участвовал в спорах, только улыбался, вытянувшись в кресле так, что, казалось, его толстый зад вот-вот сползёт с него.

Майор Хайтер

Но душой всему был начальник станции Эдриан Хайтер. Было ему тогда уже далеко за пятьдесят, хотя верилось в это с трудом — настолько живо он реагировал на любое событие. Среднего роста, среднего сложения, скорее худощавый, чем полный, в своей неизменной зелёной шерстяной ковбойке, заправленной в грубые брюки, подпоясанные солдатским ремнём, Эдриан пользовался абсолютным уважением и, пожалуй, почитанием всех. И неудивительно. Ведь он был одним из национальных героев Новой Зеландии.

В двадцать лет, окончив в Новой Зеландии среднюю школу, он уехал в Англию и окончил там известный военный колледж — Сандхерст. Затем уехал в Индию, где служил офицером в полку «гурков» — специальном отборном подразделении английской колониальной армии, солдатами которого были только непальцы племени гурков. Гурки были прославленными потомственными солдатами.

Вместе с гурками Эдриан воевал против японцев в Индокитае во время второй мировой войны. Когда Индия получила независимость, часть гурков вместе с английскими офицерами покинули страну. Эдриан со своими гурками оказался в Малайе.

Несколько лет шла ужасная, беспощадная война в джунглях. Солдаты Эдриана жгли селения и уничтожали у крестьян запасы риса, чтобы они не попали в руки партизан. Эдриан видел, что своими действиями он вызывал только ответный террор и насилие. И вдруг он всё понял. Понял весь ужас, бесперспективность и бесчеловечность того, что он делал. И на пике своей карьеры блестящий офицер, вожак прославленных гурков попросил полной отставки. Его вызвали в Лондон, уговаривали, советовали не торопиться, отдохнуть. В ответ Эдриан изложил свой новый взгляд на вещи, назвав войну против партизан преступной. Отставка Хайтера была принята.

Что делать? Крах карьеры был не так страшен, как крах идеалов. Надо было разобраться в самом себе. И тут Эдриан снова удивляет. На все деньги, которые он получил как выходное пособие после ухода в отставку, он покупает небольшую каютную мореходную яхту, оснащает её всем необходимым и решает в одиночку отправиться на ней из Англии… домой, в Новую Зеландию. Это он-то, никогда прежде не ходивший под парусами! Но жребий брошен, и, нагруженный книгами по навигации и управлению парусами, Эдриан на своей лодочке, которую он назвал «Шейла», покидает Лондон. Его провожали как самоубийцу.

Полтора года продолжалось это удивительное плавание. Когда Эдриан добрался наконец до Новой Зеландии — он был уже местной знаменитостью. Книги «Шейла под ветром» — об этом путешествии и «Второй шаг» — о его службе в армии и выходе из неё сделали его национальным героем. На полученные гонорары Эдриан покупает дом в уединённом месте на Северном острове и решает посвятить себя учительству. И вот в это время руководство новозеландской антарктической программы, которое было занято поисками подходящего начальника для новой зимовочной партии на Скотт-Бэйз — гордости новозеландцев, — вспомнило об Эдриане Хайтере…

Но больше всего мне запомнился вечер, когда на станции шёл открытый диспут: вступать или не вступать Новой Зеландии в войну во Вьетнаме, посылать или не посылать туда в помощь американцам батальон морской пехоты киви. Эдриан, старый рубака Эдриан, был против:

— Вы не видели того, что видел я! Мы не можем навязать другому народу то, что хочется нам, а не им… Мы только увеличим тем поток крови и насилия, а взамен убитых родим ещё больше наших ненавистников! Я готов драться с любым захватчиком. Тогда мы все умрём на пляжах, но не пустим его к себе. Но идти в чужой дом — с меня довольно…

После этой зимовки Эдриан снова удалился от дел. Купил катер. Подрабатывал тем, что уходил в море на ловлю рыбы, — пригодился опыт полутора лет одиночного плавания. И писал. В течение короткого времени вышли две его книги: одна — о нашей зимовке, вторая — о взаимоотношениях личности и государства.

Мы долго переписывались с Хайтером. Однако несколько лет назад переписка оборвалась Уже в 1978 году, когда я был в Крайстчерче, я попросил найти новый адрес Эдриана или как-то связать меня с ним — мы так мечтали увидеться как-нибудь после зимовки, он звал меня погостить у него в доме в каждом письме… Через несколько дней мне сухо сказали, что мистер Хайтер чувствует себя очень плохо, что он ушёл из дома, живёт где-то в лесу и что ни повидаться, ни написать ему невозможно. Я смирился. Ведь я всего только иностранец и должен делать в гостях только то, что мне разрешают хозяева.

Ну, а остальные «антарктические киви?»

Пересечение острова

Вместе с Джорджем Джонсом мне удалось пересечь Южный остров и посетить загадочный Хоки-Тика, где возобновил после зимовки своё преподавание в школе Тревор — учитель с зелёными глазами. Поездка эта оказалась очень поучительной.

Мы выехали рано утром из города Крайстчерч и отправились в глубь страны. Очень скоро равнинная дорога, проходящая через возделанные поля пшеницы, сменилась зелёными холмами, разделёнными проволочными загородками на небольшие квадратики, во многих из которых паслись овцы и коровы. Чем дальше мы отдалялись от города, тем красочнее была дорога и тем гуще становились заросли кустов дрока по обочинам, покрытые яркими жёлтыми цветами. Этого дрока так много сейчас вдоль дорог на южном берегу Крыма.

— Как красивы эти заросли, — сказал я. И тут же почувствовал, что совершил ошибку

— Красивы? — вспыхнул Джордж — Поменьше бы такой красоты. Совсем недавно какой-то негодяй привёз это растение сюда из Англии. Тоже считал, что нам не хватает красоты. И вот результат. Вся страна зарастает сейчас этими ужасными растениями, которые не может есть овца. Их вырубают, выжигают, травят, но пока ничего не помогает.

Джордж долго потом сопел, обиженный за Новую Зеландию, с которой Европа сыграла такую злую шутку. А я уже лез в новую ловушку. Время от времени мы проезжали мимо больших, чувствовалось, очень мелких озёр, похожих у берегов на болота. Середины этих озёр были тёмными от стай каких-то чёрных птиц, и я поинтересовался, что это за птицы и почему они не подплывают к берегам.

— Как? Ты и этого не знаешь? Это ещё один бич страны. Чёрные лебеди. Их здесь тоже слишком много, и вред они приносят такой, что охота на них разрешается круглый год. Вот они и сидят на серединах озёр.

Машина вильнула. Это водитель сделал резкий поворот рулём и проехал по кошке, сбитой, по-видимому, предыдущей машиной. Я внутренне вздрогнул, но промолчал. А пейзаж опять начал меняться. Появлялось все больше деревьев. Горы стали выше, речушки, которые мы переезжали, стали быстрее. Снова встретилась сбитая кошка, и опять Джордж рывком изменил курс машины так, что мы переехали её. Теперь я успел разглядеть пушистый и толстый хвост. На нём отчётливо видны были тёмные коричневые поперечные полосы. И тут я снова не удержался и спросил. В глазах Джорджа блеснул жёсткий, стальной огонёк:

— Зачем я их давлю? Да их сто раз раздавить не жалко. Ведь это же опоссумы…

И, видя, что я всё ещё не понимаю, начал терпеливо и подробно, как маленькому, разъяснять:

— Опоссумов завезли сюда тоже. Маленький зверёк, лазает по деревьям, ест листья, неприхотлив, мех хороший. Ему понравились наши деревья, особенно верхушки их. Но там, где живёт много опоссумов, уже нельзя получить хорошей древесины. Леса просто гибнут. Страна несёт огромные убытки. Опоссумов ловят, травят, но меньше их от этого не становится. Да что деревья — они нам всю энергетику, всю связь испортили. Они даже на верхушки телеграфных столбов забираются. Любимое их развлечение — качаться на проводах, да так, чтобы передними лапами держаться за один провод, а отталкиваться от другого. Сколько обрывов, сколько коротких замыканий. Ничего не помогает, чего только не делаем… — Он безнадёжно махнул рукой. Я взглянул на один из столбов, мимо которых мы проезжали. И вдруг я понял, почему столбы выглядели странновато. Снизу они метра на три-четыре были обиты кровельным железом, чтобы хоть как-то затруднить опоссумам лазание по столбам.

Когда мы достигли перевала и начали спускаться на другую сторону острова, сразу пошёл дождь, и шёл этот очень тёплый дождь всё время, пока мы были на западной части острова. Полные влаги тучи, которые подходят к острову с запада и юга, выливаются именно здесь. Климат этой части острова не только дождливый, но и очень тёплый. Появились огромные папоротникообразные пальмы. Всё стало выглядеть, как картинка из учебника под названием «Лес в каменноугольном периоде».

Хоки-Тика располагалась на сравнительно ровном зелёном склоне холма вблизи от моря, среди до сих пор не заросших песчаных отвалов заброшенных карьеров, в которых добывался золотой песок. От золотой лихорадки осталась лишь ржавая драга, одиноко мокнущая под дождём.

Нас встретил Тревор и вся его семья: жена и куча ребятишек, не сводивших глаз с живого русского. Мы пообедали и тронулись в обратный путь. Когда добрались до перевала, наступила уже ночь. И стало ясно, что опоссумов здесь действительно много. Всё время из темноты на нас сверкали необычным фиолетовым огнём глаза зверьков, в которых отражался свет фар. Опоссумы — ночные животные, и теперь мы часто видели их перебегающими шоссе, и Джордж снова вилял, чтобы ударить их своей машиной. Некоторых кто-то уже посбивал только что перед нами. Они лежали, ещё не расплюснутые последующими машинами, и их открытые мёртвые глаза жутко сияли незнакомым фиолетовым светом в лучах наших фар.

Новые эмигранты

А вот ещё один мой антарктический киви. Высокий, худой, застенчивый, похожий на Дон-Кихота. Зовут его Манфред Хокштейн. Он ещё не очень хорошо говорит по-английски, так как лишь недавно переехал со своей семьёй на постоянное жительство в Новую Зеландию из Западной Германии. Он обосновался в пригороде столицы и стал работать в геологической службе. По профессии он был физик, а здесь занялся геофизикой. Ещё в Антарктиде мы понравились друг другу. Наверное, потому, что я иногда чувствовал себя одиноко и он тоже. Нам обоим ещё не хватало знания языка и обычаев страны, с жителями которой мы общались.

Детство Манфреда прошло в маленьком городке под Мюнхеном и пришлось на конец войны. Пришли американцы, началась неразбериха, старые порядки рухнули, новые ещё не родились.

— В дома приходили солдаты, изломанные поражением, отрешённые от всех домашних дел. Они доставали где-то бутылки шнапса или самогона, садились в кружок, напивались, а потом спорили и пели песни… — грустно рассказывал Манфред. — А потом снова и снова обсуждали ступени поражения… Истощённые, измученные годами одинокой тяжёлой жизни женщины подходили к ним, уговаривали: «Ну, а работать-то на поле когда, герой?» Но обожжённым войной бывшим солдатам было не до мирной жизни…

Жизнь была тяжёлая, голодная, неопределённая. Манфред и его сверстники-ребятишки, пожалуй, меньше всего страдали от нас. Они научились прогуливать школу и целые дни проводили на рынке, обменивая у американских солдат домашние старинные безделушки на сигареты, ну а уж американские сигареты тогда были главной, не девальвируемой валютой… Манфред окончил школу, потом университет, женился. Но чувство неустроенности, опасности после войны осталось. И вот теперь он с женой и двумя дочерьми стал новозеландцем, работает в новозеландской антарктической программе геофизиком. Я был в его маленьком домике в пригороде Веллингтона. Уютный домик, маленький садик. Травяная площадка для игр детей. Встретили меня Манфред и Гретхен. Обе восторженные, рады показать, как хорошо наконец живут.

В гости, кроме меня, пришли две молодые женщины — учительницы, почти девочки. Ужин неожиданно удивил. Так много всего на столе: сосиски, колбасы, отварная картошка, чего только нет. Отвык я уже здесь от такого. В Новой Зеландии в понятие «гостеприимство» понятие «много хорошей еды» не включается. Девочки-учительницы смотрели на груды яств с удивлением.

— Знаешь, Манфред, — сказал я, — это ведь очень по-русски — встречать гостя богатым угощением, стараться как следует его накормить, — Манфред и его жена — оба вдруг рассмеялись умилённо, и Манфред сказал:

— Нет, Игорь, это теперь и наш обычай.

И он начал рассказывать девочкам-учительницам, что до войны у них в Германии этого не было.

— Но в конце войны и сразу после неё мы пережили очень голодные времена. Тогда в Мюнхене и окрестностях ели кошек, а за буханку хлеба могли даже убить. В это время и появился, а может возродился, этот обычай — угощать гостей огромным количеством всякой еды.

А в ответ я стал рассказывать Манфреду о том, как тяжело было нам — и в войну, и сразу после войны, стал рассказывать об ужасном неурожае 1946 года… И вдруг я увидел, как притихли девочки-учительницы, боясь спугнуть наш с Манфредом разговор — разговор представителей двух главных противников в той войне. «Победителя» и «побеждённого». Конечно, разговор шёл на дружеской ноте, но между слов сквозило: какая ужасная вещь — война…

Потом мы отошли, развеселились. Манфред играл на виолончели, и под её аккомпанемент вся его семья пела немецкие песни, потом играли в крокет на кусочке лужайки, которой Манфред так гордился…

— Счастливого пути, Игорь, — говорил он мне, прощаясь. — Передай привет Европе. Я уже не вернусь туда. Я хочу остаться здесь навсегда, Я буду киви, и пусть мои дети тоже называют себя киви. Здесь так спокойно…

Да, если бы Манфред был в Крайстчерче, у меня не было бы никаких проблем.

Менеринги

Я перебирал в голове моих киви, и они отпадали один за другим. Но я был спокоен — я твёрдо знал, что мой главный, самый старинный, самый постоянный друг, он-то живёт здесь, в Крайстчерче. И зовут его Гай Менеринг.

Первый раз я встретил Гая в 1965 году. Мы вместе летели из Крайстчерча в Антарктиду. Он — на Скотт-Бэйз, я — на зимовку в Мак-Мёрдо. Гай Менеринг был в то время на вершине своей славы. Альпинист, путешественник, снискавший широкую известность благодаря снятому им фильму о плавании нескольких моторных лодок по Большому каньону реки Колорадо. Река эта на всём своём пути зажата между отвесных стен, на протяжении сотен километров из каньона невозможно выбраться, а высота бурунов достигает десятков метров. И вот десяток смельчаков сели на моторные лодки с водомётными движителями и во главе с изобретателем и создателем этих лодок Джоном Гамильтоном, тоже из Крайстчерча, прошли этот, казалось, непроходимый маршрут. Гай был в этом походе кинооператором и фотографом. Его фильм обошёл весь мир. Потом Гай поехал в Антарктиду. Результатом этой поездки явилась книга его художественных фотографий из жизни Антарктиды под названием «Этот Юг». Книга сделала Гая ещё более знаменитым.

Когда мы познакомились, Гай летел за новыми фотографиями к новой книге. Мы как-то сразу сошлись, но оба отнеслись к этому просто как к дорожному знакомству, без продолжения. Но через год встретились опять. На пути домой после зимовки я снова оказался в Новой Зеландии. Мой английский за это время стал уже вполне сносным. И хотя женщины часто краснели от моих жаргонных словечек, ведь меня в Мак-Мёрдо учили языку, на котором разговаривают все моряки мира, если твёрдо знают, что рядом на сотни километров нет ни одной женщины, — все же меня не выгоняли из гостиных. И вот однажды Роб Гейл, тот самый, к которому я ездил на остров, предложил поехать с ним к одному его приятелю. Когда мы приехали на место встречи, оказалось, что приятелем этим был Гай.

Поездка была очень интересной для меня, так как дала возможность познакомиться с реками Новой Зеландии. Это горные реки. Из-за обилия осадков многие из них в нижнем течении очень многоводны. Там, где мы спускали на воду свои моторные лодки, река была похожа на Кубань в среднем её течении: многоводная, холодная, мутная, быстрая. Плыть нам предстояло на тех самых лодках с водомётными движителями конструкции Джона Гамильтона, о которых я упоминал. Сверху лодки эти выглядели как обычные, но снизу у них не было выступающих ниже днища винтов. Вместо этого в днище лодки имелась дыра, куда засасывалась вода. Затем эта вода выбрасывалась под большим давлением и с большой скоростью назад. Струя эта могла выбрасываться в любом направлении, придавая лодке большую манёвренность. Но всю удивительность этих лодок можно было понять, лишь когда их спустили на воду и они понеслись по бурунам, над подводными камнями, почти торчавшими из воды: выходя на редан, лодки почти не имеют осадки.

Но я забыл сказать, что мы ехали не просто кататься по реке. Мы ехали ловить лососей. Оказалось, что реки Новой Зеландии просто кишат лососем, он здесь ловится на спиннинг.

Мы быстро продвигались вверх по реке. Нашей лодке с рыбой не везло, по-видимому, потому, что Гай слишком много внимания уделял своим гостям, показывая и рассказывая, и его просто не хватало на рыбалку. Мы уже думали, что рассказы о лососях — всего лишь рассказы, но, когда к вечеру вернулись обратно к машинам, оказалось, что в лодке у Джона Гамильтона и его компаньона лежит куча огромных красавцев-лососей. Ну а нам, хотя и не удалось поймать ни одного, зато повезло в другом. Гай увидел на склоне у берега оленя. Он быстро достал откуда-то винтовку, причалил лодку к каменистому пляжу и побежал вверх по камням. Через некоторое время раздался выстрел, и ещё через час появился сам Гай, волоча за собой небольшого безрогого оленя. Я думал, что это браконьерство, но оказалось, что олень здесь считается очень вредным животным. Настолько вредным, что его разрешают стрелять в любое время года. Больше того, хозяин земли, на которой убит олень, должен дать охотнику приличное вознаграждение.

На следующий день было воскресенье, но с утра мы снова собрались в доме Гая. Гай жил на берегу небольшой чистой речки. Его домик с трех сторон был окружён деревьями, и я впервые по-настоящему увидел, что делают тёплое солнце и колоссальное количество осадков. Ольха, например, которая у нас — не то дерево, не то кустарник, здесь была великаном с толщиной ствола в три обхвата. И вырастала до такой величины лет всего за тридцать-сорок. С ольхой соседствовала роща бамбука, цвели какие-то удивительные деревья, сплошь покрытые красными цветами.

Здесь я познакомился с женой Гая Мэгги — невысокой, худенькой женщиной с лицом королевы Елизаветы с почтовой марки. Она занималась тем, что у нас называется домашним хозяйством. Мэгги и жена Джона Гамильтона Хелен умело приготовили нашего оленя. Олень плюс русский из загадочной далёкой России превратили вторую половину воскресенья в чудесную вечеринку.

Все последующие дни, пока я жил в Новой Зеландии, я проводил одинаково. С утра писал отчёт о работе на Мак-Мёрдо, к вечеру заезжали Менеринги, и остаток дня мы ездили по окрестностям. О чём только мы не говорили с Гаем, каких только проблем не обсуждали! Кстати, Гай рассказал мне, что он — новозеландец в третьем поколении. Сюда приехал его дед. Он был адвокатом, а все свободное время посвящал путешествиям по новой для него стране, написал о Новой Зеландии несколько книг. Один из высоких пиков Южного острова назван «гора Менеринга» в честь деда Гая…

Если только Менеринги в Крайстчерче, подумал я, они приедут за мной.

Опять Менеринги

И вот в стеклянных дверях, ведущих из нашей палаты на улицу, появился спортивного вида седеющий человек, а за ним женщина, которую почти не было видно за огромным букетом цветов. Это были Гай и Мэгги.

— О, диа Игор! О, дорогой Игорь!… Как прекрасно, что мы снова встретились! — запела на экзальтированных восклицаниях Мэгги. Английский язык, на котором говорят английские женщины, сильно отличается по конструкции и произношению от языка, на котором говорят английские мужчины. Отличается он и по ударениям, и по интонациям; «О, дорогой! О, как прекрасно!…» Эта манера прививается ещё в школах, и хотя восклицания эти, может быть, и не имеют отношения к реальным переживаниям, но они делают разговор, как говорят сами англичане, таким «леди лук лайк», то есть так похожим на язык, на котором должна говорить леди… И вот английская женщина снова разговаривала со мной на этом «леди лук лайк» языке.

— Игорь, — продолжала ворковать Мэгги. — Нам сообщили, что, может быть, тебе было бы хорошо погостить где-нибудь, пожить несколько дней среди друзей… Когда мы узнали об этом, мы решили — как прекрасно, как прекрасно! У нас же такой большой дом, и ты знаешь, что наша дочь уже замужем и поэтому дом пуст. Комната девочки и большая гостиная будут целиком твои. Пожалуйста, Игорь, соглашайся… Мы будем так счастливы…

Я согласился и часа через два уже лежал на кожаной кушетке в большой гостиной Менерингов.

За те десять лет, что мы не виделись, Гай превратился в небольшого, но процветающего бизнесмена, одного из тех, которых много ещё в этой стране, из тех, кто старается быть не слишком большим. Ведь для того, чтобы выжить здесь, будучи «капиталистом», говорил Гай, нельзя быть хуже других. Если есть какой-нибудь средний уровень, который примем, например, за 100%, то, чтобы быть капиталистом, ты должен делать все на 101%, но никогда не на 99%. В последнем случае ты банкрот. У Гая было два пути, чтобы выжить: или всемерно увеличивать своё «дело», расширять фотолабораторию, нанимать больше людей и ставить производство продукции на поток, или пойти по пути сохранения очень небольшого предприятия с очень высоким качеством работы. Другими словами, делать небольшое количество таких фотографий, за которые можно получить очень большие деньги. Любые деньги, которые он попросит. «Пока я удерживаюсь на этом уровне», — говорил Гай, устало улыбаясь.

Остаток времени в Новой Зеландии я жил у Менерингов. Дом у них был одноэтажный. В большой комнате с камином одна из стен была сплошь из стекла и выходила в сад. В этой комнате стояли полки с книгами, магнитофон с проигрывателем и кушетка, на которой я лежал. В доме были ещё три комнаты: спальня Гая и Мэгги, заваленный всяким хламом кабинет и маленькая детская, где росла их дочь. Официальной моей комнатой была детская. Но в ней было так одиноко и скучно, а ходить я ещё не мог. А в большой комнате я был в центре событий. Почти каждый вечер приходили гости, посмотреть на живого советского русского, который пролётом из далёкой Антарктики в ещё более далёкую Россию остановился здесь на время. Я был для них как диковинная птица, летевшая из страшного далеко в ещё более далёкое далеко и задержавшаяся здесь с подбитым крылом.

Новая Зеландия — такая маленькая страна, и расположена она так далеко от мест, где происходят основные события, волнующие мир, а киви так хочется ощутить свою причастность к событиям международного масштаба, что одно только присутствие русского уже создавало эффект такой причастности.

«Рыбьи яйца»

Наступил день, когда из госпиталя мне прислали костыли и сказали, что я могу ходить на них. С утра я выбирался в садик, разглядывал маленькие-маленькие странные цветы на подстриженной лужайке, трава которой была скорее не травой, а плотным мхом, так здесь было влажно. Часам к пяти приезжал Гей. Он спускал лёгкую, похожую на каноэ, лодку в речку, на берегу которой стоял наш домик. Меня затаскивали в эту лодку, и мы плавали на ней вверх и вниз по быстрой прозрачной воде. Впереди нас и по бокам, сторонясь нашей лодки, взлетали дикие утки, пробиваясь через деревья и кусты, обступившие ручей со всех сторон. А у дна, было хорошо видно, стояли ряды длинных тёмных рыб. Шевеля плавниками и хвостами, они удерживались неподвижными в течении. И рыбы были не маленькие, так, по крайней мере, казалось.

— Что это за рыбы? — спросил я.

— О, Игорь это форель, — небрежно ответил Гай.

— Форель?! Слушай, Гай, достань мне удочку, и я наловлю тебе к ужину кучу форели…

Гай долго хохотал в ответ. Наконец он заговорил:

— Рыбу в ручьях и реках в черте города разрешается ловить только женщинам и детям. Мужчины могут делать это лишь за городом. И рыба отлично понимает это, так же, как и дикие утки: посмотри, как много их в городе, — и ничего не боятся. Никто не тронет ни их, ни утят. Другое дело на пустынном озере или реке в горах…

Наконец пришёл долгожданный для Гая конец недели. Ещё в четверг вечером он уже мыл мотор своей машины, чистил её и регулировал, чтобы в пятницу рано утром доставить её на станцию обслуживания. «Я всегда чищу мотор и подворачиваю гайки перед станцией обслуживания, — учил Гай. — Наши механики-киви очень обращают на это внимание. Если они поймут, что ты не следишь за машиной, они и ремонт сделают плохо».

Ранним утром, ещё было темно, Гай и Джон Гамильтон отправились на рыбалку. К вечеру Гай вернулся: десять огромных, весом килограммов по восемь, лососей лежали в машине. В этот же вечер я молча, во все глаза, смотрел, как разделывают рыбу по-новозеландски. Несколько смелых ударов тесака — и голова вместе с передними плавниками летит в корзину для мусора. Туда же следует хвост, другие плавники с их мышцами, кожа, содранная с рыбы… Остающаяся средняя часть туши отсоединяется от костей и разрезается на добротные плоские куски — «стейки». Они заворачиваются в вощёную бумагу и складываются про запас в морозилку, где могут храниться, не теряя своих качеств, месяца три-четыре.

Очень быстро от рыб осталась куча завёрнутых в бумагу «стейков» и ведро «обрезков». Но, кроме этого, на столе красовалась солидная красно-золотистая горка икры.

— Что будем делать с рыбьими яйцами?… — нерешительно спросил Гай.

Так же, как и любой европеец, Гай много слышал о знаменитой баснословно дорогой русской чёрной и красной икре, которая называется по-английски «кевиар». Всякая другая рыбья икра, в том числе и великолепная крупная икра лососей и осетровых рыб, не приготовленная каким-то таинственным образом русскими, называется «фиш эгс», то есть «рыбьи яйца». И если в русском языке одинаковое название приготовленной и сырой икры подсказывает, что это две близкие вещи, то в английском между «кевиар» и «фиш эгс» — огромная, непроходимая разница.

Ещё в предыдущий свой приезд сюда мы с Витей обещали Менерингам узнать «русский секрет» приготовления «кевиар». Дома мы навели справки, и вот теперь хозяева благоговейно следили за процессом превращения «рыбьих яиц» в благородный «кевиар». Когда на другой день пришли гости, и среди них — сэр Джон и леди Гамильтон (Джон Гамильтон успел за это время получить за особые заслуги перед Британским Содружеством, а именно за свою лодку, титул сэра), на столе, кроме запечённого оленя и отбивных из лосося, была и тарелка с отличной малосольной красной икрой…

Дама

В доме Менерингов познакомились мы с одной из новоиспечённых киви.

Однажды Мэгги вернулась из города с какой-то очень энергичной, черноволосой худощавой дамой. Из-за огромных дорогих светозащитных очков и обильной помады и пудры на лице трудно было судить о её возрасте,

— Игорь, это моя приятельница по вечернему университету. Она изучает там русский язык и литературу и хотела бы поговорить с настоящим русским, если ты не возражаешь, — несколько скованно проговорила Мэгги. Дама решительно подошла ко мне и заговорила на прекрасном, без акцента русском языке. Всё остальное время в этот день говорила только Дама. Она рассказала, как они с мужем решили бросить Америку и, раздумывая, куда бы переехать, вдруг обнаружили существование Новой Зеландии, в которой когда-то бывал какой-то их родственник. Она рассказала, что перебралась сюда из Нью-Йорка, с двумя детьми, мальчиком и девочкой, потому что жить там с детьми было невозможно. Город начинал развращать их: наркомания, преступность…

— Как вспомню, что соседний с нами квартал был кварталом гомосексуалистов, так мурашки по коже пробегают. И, конечно же, — продолжала Дама, — мы купили здесь, у вас в Крайстчерче, прекрасный участок земли и решили строить дом сами. Настоящий современный американский дом. Ведь вы, новозеландцы, не умеете строить дома, — вежливо кивнула она Гаю и продолжала:

— Дело в том, что мой муж архитектор и здесь он решил начать свою карьеру заново. Но разве есть работа для американского архитектора в такой маленькой и примитивной дыре, как ваша страна, Гай?…

Гай медленно закипал. Дама все трещала:

— Мои дети пошли здесь в школу. Девочка прижилась, а мальчика начали травить… Мой сын — настоящий американский мальчик. Он твёрдо знает, что он может во всём быть первым, и старался быть первым. Это прекрасное чувство — быть уверенным, что ты из тех, кто должен быть первым. Но ваши дети, Гай, они, по-видимому, завидовали моему мальчику, они избивали его каждый день. Он ходил в синяках всё время. А учителя не понимали его свободного мышления. Ведь ваши школы такие старомодные. Поэтому ему ставили низкие отметки… Сейчас мой мальчик вернулся в США и записался добровольцем в военно-морской флот. Мама, пишет он, как хорошо, что я ношу форму и служу такой мощной стране. Когда-нибудь я приеду в эту Новую Зеландию и встречусь с этими подонками… Ах, Игорь, моему мальчику так идёт форма матроса флота США! Он в ней просто иллюстрация к рекламному плакату «Вступайте в ряды нашего флота!» Вы знаете, он хочет поступить учиться в военно-морскую академию в Аннапописе. Ведь это лучшая академия лучшего флота в мире…

Мы с Гаем переглянулись, а Дама уже щебетала о том, как из США в Крайстчерч идёт контейнер за контейнером с мебелью, холодильниками, настоящими американскими паласами, другой домашней утварью:

— Ведь у вас, Гай, не умеют ничего хорошего делать, кроме баранины и шерсти, — снова вежливо кивнула она хозяину. — И вообще, я не хочу забывать настоящих американских привычек. Утром у меня всегда настоящая американская яичница и стакан свежего холодного сока. Это так по-американски… Что? Ты говоришь. Гай, что и вы завтракаете так же? Может быть, может быть… Хорошее сейчас все быстро перенимают…

Я почувствовал, что если сейчас что-нибудь не сделать, Гай забудет, что он хозяин, а гостья — женщина, и даст ей в глаз, как это делали здесь с её сыном. Чувствовалось, что и Мэгги уже не столько слушает, сколько следит за Гаем, чтобы вовремя остановить взрыв…

— Скажите, а кто вы по национальности? — нашлась она, меняя предмет разговора.

— Я? Конечно, американка. Но мои предки — выходцы из Сицилии и Ирландии. А муж, хотя и тоже американец, но родился в Голландии. — И мы с Мэгги поняли, что на этот раз гроза ушла.

Дама приезжала к нам каждый день…

Как я улетал

Выздоровление пришло внезапно. Вдруг почти пропала боль, и я начал, хотя и хромая, ходить. И все. Пора было двигаться дальше. Улетал я в тот раз из Новой Зеландии так же необычно, как и въехал в неё. Дело в том, что из Новой Зеландии я должен был лететь в США. А в США отсюда летают через Гавайские острова. Уже был назначен день отлёта экспедиционного самолёта, и вдруг, за день до вылета, выяснилось, что мой паспорт до сих пор лежит в американском посольстве в Веллингтоне на предмет получения визы на въезд в Америку. После оживлённых переговоров по телефону посольство заверило, что паспорт будет доставлен в аэропорт Крайстчерча к моменту моего отлёта. Привезёт его туда специальный гонец — сержант морской пехоты из охраны посольства.

На другой день выяснилось, что наш самолёт улетел без нас со срочным грузом, а мы вылетим другим самолётом, через сутки. Выяснилось также, что моего паспорта по-прежнему нет. Снова телефонные переговоры. Оказалось, паспорт действительно был отослан в Крайстчерч со специальным курьером, но когда курьер с моим паспортом в кармане прилетел в Крайстчерч в день моего предполагаемого отлёта из Новой Зеландии, он не пошёл в штаб антарктических операций. Вместо этого он задал диспетчеру аэропорта только один вопрос — когда и откуда вылетает на север самолёт американской антарктической экспедиции. Ему ответили, что самолёт улетел час назад, на несколько часов раньше, чем предполагалось. Ага, решил гонец, раз так, хозяин паспорта уже летит сейчас в сторону Гавайских островов. Но ведь Гавайи — это уже Америка. И первое, что там скажут русскому, — «Покажите ваш паспорт». А это значит — он, сержант морской пехоты, не выполнил задания. Гонец не размышлял долго. Он лишь задал диспетчеру ещё один вопрос: «Когда вылетает ближайший рейсовый самолёт в Гонолулу?»… Оказалось, через полчаса. «О'кэй! — воскликнул гонец. — Дайте мне один билет на этот рейс. И отнесите стоимость билета на счёт американского посольства в городе Веллингтоне.»

Гонец знал, что рейсовые «боинги» летают значительно быстрее, чем экспедиционные грузовые самолёты. И за десять часов полёта «боинг» обгонит тихоход. Так и произошло, и когда самолёт экспедиции садился на базе «Хиким» рядом с международным аэропортом Гонолулу, курьер уже поджидал его, заранее предвкушая, как все удивятся и будут восхищаться его оперативностью. Можете представить себе его удивление, когда он узнал, что все пассажиры, которые собирались лететь в Америку, остались в Новой Зеландии. «А русский учёный?» — спросил он с надеждой. «И русский тоже», — был ответ. И тут только морской пехотинец понял, что в логичной цепи своих рассуждений, которые привели его сейчас на Гавайи, он забыл подумать об одном: как можно улететь из такой хорошо охраняемой пограничным и таможенным контролем страны, как Новая Зеландия, без паспорта. Тут гонец понял, что он, пожалуй, поторопился и принял на себя слишком много оперативных решений. И он послал в своё посольство и нам в Крайстчерч телеграмму примерно такого содержания: «Прилетел в Крайстчерч с опозданием, самолёт в Америку уже улетел. Купил за счёт посольства билет на первый рейсовый самолёт Гонолулу, чтобы привезти туда паспорт Зотикова. Нахожусь в Гонолулу на базе Хиким.

Выяснил, Зотиков сейчас Новой Зеландии, его паспорт у меня, жду указаний, что делать паспортом Зотикова и куда и как лететь мне самому»…

Посольство ответило сразу, и тоже в два адреса, примерно так: «Подождите прилёта Зотикова в Гонолулу и ни в коем случае не летите обратно рейсовым самолётом за счёт посольства». Мы представляли, как болят сейчас головы у ребят в американском посольстве, ведь им надо будет чем-то объяснить необходимость полёта сержанта в Гонолулу, чтобы списать деньги, потраченные на билет. Но нам некогда было смеяться. У нас были свои проблемы: как улететь из Новой Зеландии, если твой паспорт находится на Гавайях и между вами около десяти тысяч километров океана. И вот тут я увидел, как работают другие деловые американцы — мои друзья из антарктической программы США. За несколько часов, оставшихся до моего отлёта, они сделали так, что в далёком Гонолулу мой паспорт просмотрел и списал основные данные консул Новой Зеландии, который, по счастью, там оказался. Это был официальный чиновник новозеландского МИД, и когда он телетайпом прислал в пограничную службу Крайстчерча все данные — это было почти всё равно, что паспорт.

Почти, но не совсем — не хватало фотографии и образца подписи, чтобы пограничникам было ясно, что я — это я. Но это было уже проще. Те же друзья письменно поручились, что я тот, за кого себя выдаю. Таможенный офицер Новой Зеландии пожал руку, пожелал счастливого пути, и очень быстро я оказался в салоне самолёта, летящего далеко-далеко на север — на Гавайские острова.

На память об этом эпизоде в моём международном паспорте количество пограничных штампов о въезде в Новую Зеландию стало на один больше, чем количество штампов о выезде из неё.

Катастрофа во льдах

К сожалению, количество штампов «въезд» и «выезд» быстро сравнялось. Через год мне пришлось теперь уже въезжать в Новую Зеландию, на этот раз не имея с собой паспорта вообще.

Антарктида не стала менее суровой, чем была когда-то, и время от времени полярникам одной страны приходится помогать коллегам из другой. Много раз советские лётчики спасали участников других экспедиций, но случилось несчастье и у нас. 2 января 1979 года в Молодёжной, нашем антарктическом центре, при взлёте потерпел аварию самолёт Ил-14, раненых надо было срочно вывезти на Большую землю, и такой землёй была Новая Зеландия. Я находился на американской базе Мак-Мёрдо, когда это случилось. Уже через несколько часов после того, как здесь была получена телеграмма с просьбой о помощи, на Молодёжную вылетел тяжёлый самолёт. Я остался в радиоцентре Мак-Мёрдо, чтобы ликвидировать языковый барьер. Ведь начиная с вылета самолёта из Мак-Мёрдо и до его возвращения поддерживалась непрерывная связь с Молодёжной.

Первая телеграмма, которая через меня ушла в Молодёжную сразу написанной по-русски, только латинскими буквами, была такого содержания:

«Из Мак-Мёрдо в Молодёжную:

1. Самолёт Геркулес С-130 с позывными икс дельта альфа ноль три вылетает в 2.00 Гринвича четвёртого января со станции Мак-Мёрдо через Южный полюс на Молодёжную.

2. Сообщите высоту вашей посадочной полосы над уровнем моря, её длину, положение. Сообщите наличие авиатоплива и его тип.

3. Сообщите, какие повреждения у пострадавших и сколько их полетит в Мак-Мёрдо.

4. На борту нашего самолёта будут находиться врач и два его помощника.

5. В качестве переводчика летит советский учёный Эдуард Лысаков.

6. Сообщайте каждый час авиапогоду.

7. Сообщите частоту и расположение вашего приводного маяка»…

Постоянно включённый телетайп лениво печатал время от времени какие-то бессвязные буквы и цифры. Это шла помеха. Потом вдруг он срывался на чёткую и быструю очередь сообщения и снова замолкал. Я хватал широкую жёлтую ленту с абракадаброй русских слов, написанных латинскими буквами, делал перевод её на нормальный русский — для себя, а потом на английский — для штаба операции по спасению. После этого часть телеграмм сразу передавалась на затерянный где-то в воздухе в тысячах километров от нас самолёт. Лететь ему до Молодёжной предстояло около пяти тысяч километров.

Прямой контакт с Молодёжной удалось установить, лишь когда он подлетел туда совсем близко. Самолёт вылетел от нас утром, и только в десять вечера советский радист «Питер» (Петя, по-видимому) из Молодёжной передал сообщение о том, что самолёт ожидается там через 10 минут. Передал — и телетайп снова замолчал. Десять минут прошло, двадцать. Вокруг телетайпа собрались и лётчики, и матёрые командиры, и усталые девочки и мальчики в матросских формах — радисты. И, конечно же, пошли какие-то атмосферные разряды, помехи. Но вдруг телетайп, лениво печатавший какую-то чепуху из букв и цифр, снова чётко, скороговоркой заговорил, как всегда неожиданно, быстро написал что-то и умолк. Я схватил ленту и сначала ничего не понял: буквы были латинские, но русские слова из них не складывались. А потом — дошло. На ломаном английском далёкий русский Питер телеграфировал: «Самолёт есть земля. Все хорошо».

Не переводя, я передал желтоватую полоску бумаги радисту, он — своим начальникам. Все мы радостно переглянулись. И мы пошли в соседнюю комнату пить кофе, и молоденький, щуплый, в очках парнишка, с которым мы просидели не вставая более двенадцати часов, американский матрос-радист, по имени Дан, сказал мне, улыбнувшись: «Вы знаете, сэр, ради одного сегодняшнего дня стоило завербоваться на флот. Я просто счастлив»…

Через час самолёт начал свой долгий путь обратно. На борт он взял пятерых тяжело раненых полярников и нашего врача. Под утро стало известно, что состояние больных настолько тяжело, что самолёт лишь дозаправится в Мак-Мёрдо, сменит экипаж и сразу полетит в Новую Зеландию «Ни за одного нельзя поручиться, что он долетит туда живым», — кончалась одна из телеграмм с борта самолёта.

— Доктор Зотиков, не могли бы вы прервать свои работы здесь и отправиться с самолётом, чтобы помочь своим соотечественникам? Оказалось, что ваш врач не говорит по-английски, а из наших никто не говорит по-русски, — сказали мне под утро, за час до посадки самолёта в Мак-Мёрдо.

— Конечно, могу, — ответил я, надел что попало из полярной одежды полегче, и стоявший уже наготове вертолёт помчал меня на аэродром.

Когда самолёт с ранеными на борту сел в аэропорту Данедина, я узнал Новую Зеландию ещё с одной стороны: как страну, которая может полностью отбросить формальности, если того требуют обстоятельства. Самолёт ещё рулил по дорожке, когда пол в задней части его фюзеляжа начал медленно опускаться вниз, открывая широкий выход. В образовавшийся яркий просвет было видно, как в хвост самолёту уже пристроилась вереница таких знакомых белых машин с чёрными крестами на бортах: карет скорой помощи. Как только самолёт остановился — санитары взялись за дело, и через полминуты первая из машин, взвизгнув сиреной и вспыхнув мигающими огнями, уже рванулась в сторону, увозя двоих русских. Ещё через минуту унеслась вторая машина, за ней — третья. Ни паспортов, ни деклараций: «Потом, потом…»

Я оказался в последней машине с двумя нашими ребятами: оба лежат на носилках бледные, безучастные. От аэропорта до госпиталя километров тридцать. Опять справа и слева мягкие, покрытые яркой сочной травой холмы, речушки с ивами по берегам, тучные стада овец и коров на склонах. И воздух, удивительно влажный и полный ароматов — после абсолютно сухого, стерильного, без запахов воздуха Антарктиды. И все источает полный покой, такой странный после всего, что осталось позади. Удивительно, как действует на человека такая обстановка. И мои раненые — оба ещё час назад в состоянии, когда никто не мог поручиться, что они доживут до посадки, — вдруг открыли глаза и устало повернули головы к окнам. Блаженные улыбки забродили на их лицах. И благодарные глаза их говорили: они уже уверены теперь, что спасены, более того, почти здоровы. Один из них, который лишь недавно чуть дышал под капельницей, уже начал спрашивать и прикидывать, успеет ли он выздороветь, чтобы вернуться в Антарктиду до наступления зимы.

В госпитале все тоже пошло быстро. Сестры работали не только руками, но и улыбками, и лёд напряжения последних дней у наших ребят таял. Они лежали уже каким-то образом умытые и прибранные, заново перебинтованные и упакованные в гипс. Они вообще уже не выглядели, как люди, находящиеся в опасности. Только один из них — бортрадист Гариб Узикаев — не приходил в себя, не открывал глаз. У него был открытый перелом костей черепа, тяжёлая мозговая травма и, кроме этого, перелом многих рёбер и других костей.

В аэропорту Данедин нас встречал первый советник советского посольства в Новой Зеландии Анатолий Ботов. На другой день сюда же прилетел и временный поверенный в делах Владимир Иванович Азарушкин. Они прилетели сделать так, чтобы лечение наших ребят шло нормально, и утрясти все необходимые формальности.

Каждое утро я и наш врач Лева Голубев, который прилетел из Молодёжной с больными, начинали с посещения госпиталя, помогая врачам и сёстрам в разговорах с русскими пациентами. Больные быстро шли на поправку, только Гарибу не становилось лучше. И всё же он лежал такой чистенький, ухоженный, гладко каждый день выбритый. Сестры начали даже отпускать ему маленькие усики. Но главное, что меня при этом удивляло, — творческая изобретательность сестёр. Например, подходит одна из них, Кристина, и просит меня наговорить на её портативный магнитофон такие слова: «Гариб, проснитесь, проснитесь. Гариб, вы были больны, но сейчас выздоравливаете,… Гариб, вы среди друзей, в госпитале Новой Зеландии… Гариб, если вы слышите — откройте глаза, если не можете, сожмите их сильно несколько раз… Гариб, Гариб, проснитесь»… «А потом, сэр, не знаете ли вы, какую музыку, какие песни любит больше всего больной? Мы хотим, чтобы у него всегда играла музыка, которая ему приятна»,…

У Гариба в довершение ко всем его бедам началось ещё и воспаление лёгких, но Кристина не сдавалась. «Сэр, — говорила она мне, — научите меня произносить русские слова, которые мне нужны»…

И она старательно выговаривала за мной: «Открой глаза! Кашляй! Ещё!»… Получалось так странно и трогательно: «Касляй! Ессо!.. Отклой гласа!»…

Русские киви

Наши ребята лежали в госпитале в трех различных корпусах, самый дальний из которых находился в нескольких километрах от остальных. Поэтому казалось, что проблема переводчиков станет острой — мы не могли быть сразу в разных местах. Но уже через пару дней выяснилось, что, кроме нас с Левой, в Данедине говорят по-русски, интересуются Россией и посещают наших ребят, помогают им много людей русских или тем или иным путём связанных с ними. О некоторых из них я хотел бы немного рассказать.

В один из первых дней в Данедине Ботов познакомил нас с весёлой, черноглазой, с пышными тёмными волосами женщиной. Она крепко пожала наши руки и представилась на чистом русском языке:

— Лена Дергунова. Вице-президент местного отделения Общества Новая Зеландия — СССР.

Киви Лена, по национальности гречанка, родилась в Советском Союзе и до пятнадцати лет жила в Ташкенте. Потом вместе с родителями уехала в Грецию. Но тут началась война пришли немцы. Лена вступила в партизанский отряд. Перед концом войны попала в концентрационный лагерь. После окончания войны стала думать — что делать дальше. А тут объявление: требуются рабочие в Новой Зеландии.

Лена — то, что называется у нас «швея-мотористка», работает на небольшой фабрике по пошиву женского платья, её муж Женя — рабочий-литейщик на маленьком машиностроительном заводике.

— Хозяин им очень дорожит. Считает его одним из лучших своих рабочих, — рассказывала Лена с гордостью любящей жены. Женя стоял рядом — худой, жилистый человек с огромными, грубыми руками грузчика, ведь работа литейщика — наполовину переноска и переворачивание тяжёлых отливок и форм. Русский киви… Русые, ещё не седые волосы вразлёт. Застенчивая добрая улыбка:

— Жена у меня активистка, вице-президент, а я что, простой рабочий, что обо мне рассказывать…

Все свободное время Лена и Женя проводили в госпитале, сидели у ребят, приносили разные нехитрые подарки: яблочки, редисочку, какие-то домашние пирожки — все, как в любой больнице где-нибудь в России. Кормили в госпитале хорошо, но ребята с удовольствием ели домашнее.

Здесь же, в госпитале, встретились мы и ещё с одной парой: ей, пожалуй, лет двадцать пять, зовут Аня, её мужу, Тому, лет тридцать. Аня и Том пока ещё австралийцы, но им очень нравится Новая Зеландия, и особенно Данедин. Они приехали сюда год назад из Мельбурна, Прочитали объявление в газете о том, что в университет Данедина требуется преподаватель русского языка. А Том только что окончил аспирантуру в университете Мельбурна как раз по русской литературе. И Том и Аня прекрасно говорят по-русски. Аня — изящная, тоненькая, черноволосая, похожая на цыганку. Это сходство становится ещё больше, когда она поёт цыганские песни и старинные романсы, накинув на плечики широкую цветастую, такую русскую шаль. К сожалению, никто из нас, кроме неё, не умеет играть на музыкальных инструментах, и Ане приходится самой аккомпанировать: она прекрасно играет на гитаре, но предпочитает аккордеон. «Под него так хорошо идёт русская лирика времён второй мировой войны», — говорит она.

Однажды кто-то из ребят в госпитале сказал, что сейчас уже середина лета и в России в это время появились, бы грибы. В ближайшее же воскресенье мы — Лена с Женей, Аня с Томом и я с Левой — выехали километров за тридцать от города отдохнуть на берегу океана и тут же, рядом с пляжем, среди огромных сосен, насобирали два ведра маслят. Ведь здесь никто, кроме выходцев из России, не собирает грибы, считая, что любой гриб, который не выращен человеком на грядке, — ядовитый.

Вернулись домой к вечеру. Лена пригласила к себе показать домик с садиком, который они наконец купили года два назад. Женщины быстро почистили, нажарили сковородку маслят, на столе появились закуски, и вечер превратился а широкое русское застолье. И песни пелись застольные: «Степь да степь…», «Стенька Разин», «Ермак», «Бродяга», даже «Шумел камыш»… Каждая из них, каждое слово — здесь, так далеко от мест, где эти песни родились и живут, были полны какого-то огромного, переполняющего душу смысла, от которого слезы наворачивались. И хорошо, что здесь не было никого, не связанного с Россией. Он был бы здесь сейчас как посторонний глаз при чём-то очень интимном, семейном. Вот почему Лена не пригласила к себе других новозеландских друзей. Том не в счёт, для него Россия — страна, откуда получилась его любовь — Анечка» Потом Аня играла и пела свой репертуар старинных романсов, песен Отечественной войны из репертуара Марка Бернеса. Лена тоже пела удивительные греческие народные и партизанские песни. Женя Дергунов, не стесняясь никого, тихо плакал в углу.

— Откуда, Аня, у вас, родившейся в Австралии, такое удивительное чувство России?…

— Во-первых, от генов, — отвечала она шутливо. — А во-вторых — от бабушки. Моя бабушка была певуньей, и ведь большую часть жизни она прожила в России…

Ирландцы О'Кеннелли

В первые же дни нашего пребывания в Данедине познакомили нас и с ещё одной семьёй. Глава её, Сэму О'Кеннелли, было уже за шестьдесят. Он на пенсии, но полон различных планов и занятий, одно из которых — активное участие в работе Общества Новая Зеландия — СССР. Он является его казначеем. Кеннелли — ирландцы, и до сих пор, хотя живут здесь лет двадцать, сохраняют своё английское подданство. И везде подчёркивают это: «Мы не киви, мы ирландцы»… Жена Сэма, Дафни, тоже не работает. Она уроженка Белфаста и время от времени ездит туда просто погостить. «Все удивляются: отдыхать — и в Белфаст? Ведь там стреляют! Ну и пусть стреляют, говорю я, это же моя Родина…»

Сэм познакомился с Дафни по переписке. И жениться решил, ещё ни разу не увидев. Вызвал её письмом уже как невесту. Ведь путь немалый: из Белфаста в Новую Зеландию. Просто к знакомому парню девушка в такой путь не поедет. У Сэма и Дафни — двое детей: старшей, Дорин, — двадцать четыре года, младшей, Мойре, — восемнадцать. Дорин уже несколько лет работает машинисткой в маленькой типографии. Ведь в Данедине все маленькое. А всё остальное время Дорин изучает всё, что связано с СССР, — книги, марки и, конечно же, русский язык. Правда, маленькая, тоненькая Дорин так застенчива, что она ни разу не открыла рта, чтобы сказать что-нибудь по-русски, но, просматривая её тетради домашних заданий, я чувствовал, что Дорин много знает. Два года назад Дорин купила подержанную машину марки «Остин» и с тех пор не слезает с неё. Правда, большую часть времени за рулём она тратит, чтобы развозить членов своей семьи (отца, мать). Ведь в семье О'Кеннелли это первая машина, поэтому никто, кроме Дорин, не умеет ею управлять.

Конечно же, Дорин — член общества Новая Зеландия — СССР, так же, как и Мойра, которая только что окончила среднюю школу и теперь ищет работу.

Уже год, как Дорин не отдаёт денег в семью (а семья очень дружная, девушка все свободное время проводит с родителями). Но никто её не попрекает — Дорин копит деньги, чтобы поехать в СССР. К январю 1979 года на её счёту в банке уже лежали две тысячи долларов, то есть две трети необходимой суммы.

Одно из главных событий для всей семьи — приход советских кораблей в Данедин. А их сюда приходит немало: и рыбаки, и рефрижераторы — за мясом. С одним из моряков с такого корабля Дорин переписывалась довольно долго. Его фотографии и письма — предмет семейной гордости.

— Вы знаете, Игорь, а ведь моя мама вышла замуж за отца, ни разу его не видя до свадьбы… У неё были только его фотографии. И мне кажется, что, если бы меня позвали, — я встала бы и поехала. Как моя мама… — говорила она задумчиво, разглаживая фотографию молодого человека в морской форме.

Я рассказал об О'Кеннелли и Дорин потому, что, хотя они и не считают себя новозеландцами, таких, как они, в стране много, и они вместе с Дергуновыми составляют одну из важных черт портрета киви.

До свидания, киви!

Наступил вдруг день, когда стало ясно, что наши ребята в госпитале уже могут спокойно жить без переводчиков. У них было уже столько друзей. Да и мои собственные планы уже звали меня в Крайстчерч, откуда я должен был лететь не домой, а опять в Америку и работать там по крайней мере четыре месяца. И то, что я летел не домой, а опять куда-то, в новые места и к новым незнакомым людям, привело, по-видимому, к тому, что я вдруг почувствовал — не надо мне никакой Америки.

Конечно же, я улетел в Америку, но до сих пор при словах «Новая Зеландия» толпы образов бродят в голосе. И если я думал, что, написав о киви, я сброшу с себя эти толпы, мне кажется теперь — я не только не сбросил их, а наоборот, разворошил, сделал более явными. Поэтому я не прощаюсь с вами, мои киви. Только до свидания.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Первый раз я встретился с именем И. А. Зотикова ещё в 1967 году, во время одной из моих командировок в Африку. В центральной газете города Дакар (Сенегал) я прочитал большую статью под названием «Ледник Зотикова в Антарктиде». В ней говорилось о работе советского учёного на ледяном континенте, о том, что Академия наук США отметила эти работы, присвоив его имя крупному леднику Антарктиды. Странное чувство — в африканской газете, недалеко от экватора, прочитать о земляке, работающем среди льдов. Имя запомнилось.

Потом я встретил имя Зотикова как автора интересных рассказов об исследовании Антарктиды, напечатанных в журнале «Вокруг света».

Поэтому когда издательство обратилось ко мне с предложением дать отзыв на рукопись книги И. А. Зотикова, я охотно его принял. И не обманулся в своих ожиданиях. Книга оказалась чрезвычайно интересной, насыщенной уникальными фактическим материалом. Написана она в виде галереи встреч с интересными, доброжелательными к Советскому Союзу и к идее советско-американского научного содружества людьми, которые стараются поддерживать такое содружество даже в условиях, когда общий уровень отношений между странами оставляет желать лучшего.

Закрыв последнюю страницу этой по-настоящему увлекательной и нужной книги, читатель, может быть, задастся вопросом: «Возможно ли в современных условиях продолжение тесного советско-американского сотрудничества?» Ответ на этот вопрос один: «Да, возможно!» Поэтому публикация данной книги именно сейчас крайне необходима и своевременна. Дело в том, что главным, хотя и незримым, «героем» книги является многозначительный дипломатический документ нашего времени — Вашингтонский договор об Антарктике. Именно этот действующий Договор является правовой основой мирного и дружественного сотрудничества государств и людей как в Антарктике, так и вне её, учёных — граждан самых различных стран и, конечно же, граждан стран — инициаторов этого Договора, то есть СССР и США.

Говоря о Договоре об Антарктике, нельзя не отметить его благотворную роль в прогрессивном развитии современного международного права, и особенно таких его областей, как разоружение, охрана окружающей среды, мирное исследование и использование международных пространств и др. Именно это подчёркивает резолюция XXXVIII сессии Генеральной Ассамблеи ООН (1983 год), «имея в виду Договор об Антарктике и значение разработанной в нём системы». Подобная оценка была выражена и в таком авторитетном документе, как рекомендация 11-го Консультативного совещания по Договору об Антарктике (Буэнос-Айрес, 1981 год). Государства — участники при этом отметили, что «система Договора об Антарктике оказалась эффективной для поддержания международного согласия в развитии целей и принципов Устава ООН, в том числе запрещения любых мер военного характера, обеспечения защиты антарктической среды, в предотвращении ядерных взрывов и удаления радиоактивных отходов, в содействии свободе научных исследований в Антарктике на благо всего человечества».

Без большого риска впасть в преувеличение можно сказать, что Договор об Антарктике послужил импульсом для заключения многочисленных договоров и соглашений в этих областях начиная с Московского договора 1963 года о запрещении испытаний ядерного оружия в атмосфере, космическом пространстве и под водой и вплоть до Соглашения о Луне, открытого для подписания в 1979 году.

Можно даже сказать, что от Договора об Антарктике ведёт своё начало ряд специфических принципов международного сотрудничества. Так, например, в современном международном праве утвердился принцип, согласно которому государства при осуществлении своей деятельности в международном пространстве обязаны учитывать должным образом соответствующие интересы всех других государств и не создавать потенциально вредных помех их деятельности.

Важен и ещё один принцип, чётко выраженный в Договоре об Антарктике, — идея неприсвоения Антарктики или её отдельных районов. Этот принцип нашёл своё дальнейшее развитие в Договоре о космосе 1967 года, предусматривающем мирное использование и исследование космического пространства, в Соглашении 1979 года о деятельности государств на Луне и других небесных телах и, наконец, в новой Конвенции ООН по морскому праву 1982 года, где подчёркивается недопустимость национального присвоения путём провозглашения суверенитета или каким-либо другим образом соответствующих пространств или частей их поверхностей или их недр. В этом отношении характерна Морская конвенция 1982 года, где указывается, что никакое государство не может претендовать на суверенитет или суверенные права и осуществлять их в отношении какой бы то ни было части морского дна открытого моря.

Несмотря на несколько условный характер запрета территориальных претензий в Антарктике, можно категорически утверждать, что, пока действует Вашингтонский договор 1959 года — а он является в принципе бессрочным, — будущее не сулит никаких шансов тем, кто ещё мечтает о присвоении каких-то пространств в Антарктике.

Кое-где за рубежом раздаются голоса о том, что Договор об Антарктике устарел и его нет смысла сохранять и т. п. Книга И. А. Зотикова, которая, конечно же, быстро получит резонанс и за пределами нашей страны, внесёт свой вклад в обоснование необходимости и целесообразности сохранения этого Договора, который делает возможным тесное дружеское межгосударственное сотрудничество и человеческое общение и взаимопомощь учёных — граждан разных стран.

В этом смысле книга полностью созвучна с резолюцией XXXVIII сессии Генеральной Ассамблеи ООН (1983 год), в которой с полным основанием выражена убеждённость в том, что «в интересах всего человечества, Антарктика должна по-прежнему всегда использоваться исключительно в мирных целях и не должна становиться ареной или предметом международных разногласий» (Документ A/C I (38) L 30).

Заслуженный деятель науки РСФСР,

доктор юридических наук, профессор

Г.П. ЗАДОРОЖНЫЙ