antique_european Алан-Рене Лесаж Похождения Жиль Бласа из Сантильяны 1715–1735 ru es Г. И. Ярхо antique_european Alain Rene Lesage L’Histoire de Gil Blas de Santillane es jurgennt FB Writer v2.2, FB Editor v2.0 MMVIII HarryFan FC65FEFA-F6D5-4ED8-8ED7-38F9ABABABC1 1.0

OCR & spellcheck — © HarryFan, март 2001 г.

v.1.0 — создание fb2-документа — © jurgennt™, май 2008 г.

Похождения Жиль Бласа из Сантильяны © Издательство Академии наук БССР Минск 1958 Напечатана с издания «Academia» 1935 г. Редактор С. Полищук Переплет и титульный лист Г. Кликушина Технический редактор И. Волоханович Корректоры Н. Шкуратова, Р. Бакунович Сдано в набор 29/XII-1956 г. Подписано к печати 20/II-1957 г. Ус.-печ. лкст. 41. Изд. лист. 47. Изд. заказ 1. Тип. заказ 3823. Полиграфкомбинат им. Якуба Коласа, Минск, Красная, 23. Рисунки Жана Жигу

Ален Рене Лесаж

Похождения Жиль Бласа из Сантильяны

АЛЕН РЕНЕ ЛЕСАЖ

Ален Рене Лесаж (1668–1744), один из выдающихся французских писателей, вступил на литературную арену а тот период, когда во Франции началось разложение феодализма и стали формироваться новые, капиталистические отношения. Эти социальные сдвиги в стране нашли широкое отражение в художественной литературе того времени: возвышенная, героическая тематика классицизма начинает сменяться тематикой бытовой, отражающей явления современной общественной жизни. Именно в области этой реалистической, бытовой литературы и развернулось незаурядное сатирическое дарование Лесажа — писателя и драматурга.

Автор «Жиль Бласа» Лесаж родился 8 мая 1668 г. в Бретани в семье нотариуса. В 14-летнем возрасте он остался круглым сиротой и был определен опекунами в иезуитский колледж в гор. Ванне. По выходе из колледжа Лесаж поступил в Парижский университет, где получил юридическое образование. Незначительное время он занимался адвокатской практикой, а затем всецело посвятил себя литературной работе.

Писательская деятельность Лесажа началась с переводов классиков античной литературы и испанских драматургов, вслед за чем он перешел к самостоятельному творчеству в качестве драматурга и романиста. Первая известность Лесажа связана с появлением в 1707 г. его комедии «Криспен» и романа «Хромой бес».

Фабулой для одноактной комедии «Криспен — соперник своего господина» явился традиционный испанский комедийный сюжет: слуга по соглашению с хозяином заменяет его в любовной интриге. Однако в разработке этой темы Лесаж пошел гораздо дальше своих испанских и французских предшественников, в частности французских драматургов Скаррона и Мольера. Его Криспен — уже не шаблонный комический слуга. Это энергичный, ловкий и смелый разночинец, мечтающий выбиться из своего зависимого положения, — образ, для периода зарождения буржуазного общества значительно более реальный и социально заостренный.

Заглавие и тема романа «Хромой бес», так же как его сюжетная конструкция и композиционные приемы, заимствованы Лесажем из романа испанского писателя Веласа де Гевара. Но и здесь Лесаж пошел дальше испанского автора. В отличие от Гевары, который только наметил свой оригинальный замысел — показать жизнь людей, застигнутых врасплох, — Лесаж осуществил этот замысел до конца, развернув обширную, полную контрастов картину жизни современного французского общества.

Успех, который принесли Лесажу «Криспен» и «Хромой бес», был еще более подкреплен написанной им в 1709 г. комедией «Тюркаре». Герой пьесы — предприимчивый делец, начавший с лакейской службы, в результате грязных финансовых махинаций и бесчеловечной эксплуатации своих жертв сосредоточивает в своих руках огромные богатства и достигает высокого положения в обществе.

Помимо «Криспена», «Хромого беса» и «Тюркаре», из-под пера Лесажа вышло более ста пародийно-сатирических пьес для народных ярмарочных театров, ряд романов, переводов и других литературных работ. Среди них самое выдающееся место принадлежит роману «Жиль Блас», над которым автор трудился более 20 лет своей жизни (первые две части были опубликованы в 1715 г., последняя — в 1735 г.).

События, описанные в «Похождениях Жиль Бласа из Сантильяны», подобно многим другим произведениям Лесажа происходят в Испании. Такой интерес Лесажа (как, впрочем, и многих других французских писателей того периода) к испанской жизни и литературе определялся тесными экономическими и политическими связями обоих государств, известной общностью социальных отношений. Однако дело не только в этом. Не имея возможности прямо и открыто высмеивать политические порядки французской монархии, писатель употребляет испанские термины и обозначения как некий «эзоповский язык», пользуется им для изображения далеко не приглядной французской действительности.

«Похождения Жиль Бласа» тесно примыкают к традициям испанского романа — романа быта и социальных нравов современности, оформленного в виде автобиографического повествования бездомного и деклассированного бродяги — слуги многих господ и жертвы житейских превратностей. Основные идейно-художественные особенности романа, помимо наличия главного героя-плебея, заключаются в откровенно-реалистическом понимании жизни, в развитии сюжета путем показа последовательных комико-бытовых эпизодов и приключений, наконец, в морально-философском и обличительном разъяснении описанной жизни.

В центре своего произведения Лесаж ставит испанского мещанина Жиль Бласа, приключения которого развертываются попеременно то в народной, то в аристократической среде, то даже в придворных кругах. В результате перед читателем возникают представители различных социальных слоев — от воров и публичных женщин до министров, высших церковных сановников и т. д. Такой сюжетный прием позволил автору романа набросать громадное монументальное полнокровное полотно французской действительности. При этом автор не ограничивается простым показом этой действительности. Роман Лесажа — произведение остро сатирическое, содержащее резкую и разностороннюю критику ее, критику с позиций передового для того времени класса — буржуазии.

Реалистический ромам Лесажа имел огромный успех не только у современников, но оказал значительное влияние на последующую европейскую литературу. На «Жиль Бласе» воспитывались, например, такие крупнейшие мастера английского реалистического романа, как Фильдинг и Смоллет. Непосредственные подражания роману Лесажа имеются в литературе почти всех народов.

Большой интерес к роману Лесажа «Похождения Жиль Бласа из Сантильяны» вполне оправдывает выпуск настоящего его издания, которое поможет ознакомиться широкому кругу наших читателей с одним из лучших образцов мировой реалистической литературы XVIII в.

С. Полищук.

КНИГА ПЕРВАЯ

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ОТ АВТОРА

Поскольку существуют такие люди, которые не могут прочитать книгу, не отождествляя кого-либо с изображенными там порочными или смехотворными характерами, то я заявляю сим хитроумным читателям, что они тщетно станут искать этого сходства в персонажах, встречающихся в настоящем произведении. Признаюсь всенародно: моей единственной целью было показать человеческую жизнь такою, какая она есть, и, видит бог, я не имел намерения изобразить кого-либо особливо. Пусть же никто из читателей не относит на свой счет того, что применимо к другим в такой же мере, как и к нему самому; иначе он, говоря словами Федра,1 разоблачит себя некстати: «Stulte nudabit animi conscientiam».2

В Кастилии, как и во Франции, встречаются медики, у которых вошло в систему пускать больным несколько больше крови, чем следует. Везде мы видим те же пороки и тех же чудаков. Каюсь, я не всегда точно следовал испанским нравам, и те, кому ведомо, какую беспорядочную жизнь ведут мадридские актерки, пожалуй, упрекнут меня за то, что я недостаточно резко изобразил их распутство; но я счел долгом смягчить картину, дабы приспособить ее к нашим обыкновениям.

ЖИЛЬ БЛАС — ЧИТАТЕЛЮ

Прежде нежели познакомиться с повестью моей жизни, выслушай, друг-читатель, притчу, которую я тебе поведаю.3

Два школяра направились вместе из Пеньяфьеля в Саламанку. Ощутив усталость и жажду, остановились они у источника, повстречавшегося им на пути. Когда же они усладили себя водой и предались отдыху, то невзначай заметили подле себя камень на уровне земли, а на нем надпись из нескольких слов, уже слегка стертую временем и копытами скота, которого водили на водопой к этому источнику. Они плеснули на камень воды, чтоб его вымыть, и прочли следующую кастильскую надпись: «Aqui està encerrada el alma del licenciado Pedra Garsias». (Здесь заключена душа лиценциата Педро Гарсиаса.)

Не успел младший из школяров, юноша живой и легкомысленный, прочитать надпись, как, хохоча во все горло, воскликнул:

— Что за диковинка? Здесь заключена душа… Заключенная душа! Хотел бы я знать, что за чудак изобрел столь смехотворную эпитафию.

С этими словами он встал, чтобы пуститься в путь. Но спутник его, более рассудительный, подумал про себя:

«Здесь кроется какая-то тайна; останусь тут и попытаюсь ее разгадать».

А потому он отпустил товарища одного, а сам, не теряя времени, принялся копать ножом вокруг камня. Он так усердствовал, что ему удалось этот камень приподнять. Под ним нашел школяр кожаный кошель, который раскрыл. Там оказались сто дукатов и записка со следующими словами, написанными по-латыни:

«У тебя хватило ума, чтоб разгадать смысл надписи, а потому будь моим наследником и сделай из моих денег лучшее употребление, чем я».

Обрадованный находкой, школяр положил камень на прежнее место и направился по дороге в Саламанку, унося с собой «душу лиценциата».

Кто бы ты ни был, друг-читатель, ты будешь похож либо на одного, либо на другого из двух этих школяров. Если станешь читать мои похождения, не отдавая должного заключенным в них урокам морали, то не извлечешь никакой пользы из этого труда; но если прочтешь их со вниманием, то найдешь там, как говорит Гораций,4 полезное, смешанное с приятным.

ГЛАВА I

О рождении Жиль Бласа и его воспитании

Блас из Сантильяны, родитель мой, прослужив изрядное время в войсках королевства Испанского, вернулся в тот город, из коего был родом. Там он женился на девушке скромного звания, уже не первой молодости, а спустя десять месяцев после их свадьбы появился на свет ваш покорный слуга. Затем они поселились в Овьедо, где принуждены были поступить в услужение: мать нанялась в камеристки, а отец в стремянные.5 Поскольку у них не было других достатков, кроме жалованья, мне предстояло получить довольно плохое воспитание, не будь у меня в городе дяди-каноника.

Его звали Хиль Перес. Он приходился моей матери старшим братом, а мне был крестным отцом. Представьте себе низенького человечка, ростом в три с половиною фута, чрезмерно толстого, с головой, ушедшей в плечи, — таков был мой дядя. Вообще же он принадлежал к числу духовных особ, помышлявших только о приятностях жизни, сиречь об ублажении утробы, и его пребенда,6 отнюдь не маленькая, доставляла ему нужные для этого средства.

Он приютил меня с самого младенчества и взял на себя заботу о моем образовании. Я показался ему столь смышленым, что он решил развить мои умственные способности. Он купил букварь и принялся сам обучать меня грамоте; это было ему не менее полезно, чем его ученику, так как, показывая мне буквы, он снова принялся за чтение книг, каковое всегда было у него в большом пренебрежении; благодаря этим усилиям он научился бегло читать требник, чего раньше никогда не умел. Он охотно сам обучил бы меня и латыни, что избавило бы его от расхода, но, увы, бедный Хиль Перес… он не ведал даже и азов этой науки. Не стану утверждать наверняка, но весьма вероятно, что он был самым невежественным каноником во всем капитуле. По крайней мере я слыхал, что он получил свой приход не за ученость, а обязан был этим исключительно признательности неких добрых монахинь, которым негласно оказывал разные услуги и которые благодаря своим знакомствам сумели доставить ему священство без экзамена.

В силу этого дядя был вынужден отдать меня в обучение: он послал меня к доктору Годинесу, слывшему самым искусным педагогом в Овьедо. Я так хорошо воспользовался его наставлениями, что по прошествии пяти-шести лет мог уже несколько разбирать греческих авторов и недурно справляться с латинскими поэтами. Кроме того, я прилежно изучал логику, которая весьма приохотила меня к рассуждениям. Мне так полюбились диспуты, что я останавливал прохожих, равно знакомых и незнакомых, чтоб затевать дискуссии. Иногда попадались мне любители словопрений ирландского пошиба,7 которые только того и ждали. Стоило тогда взглянуть на наше препирательство. Что за жесты! что за гримасы! что за ужимки! Глаза сверкали яростью, на губах выступала пена, — нас можно было скорее принять за одержимых, нежели за философов.

Тем не менее благодаря этому я приобрел в городе репутацию ученого, чему дядя был очень рад, так как рассудил, что я скоро перестану быть ему в тягость.

— Ну, Жиль Блас, — сказал он мне как-то, — время твоего детства прошло. Тебе уже минуло семнадцать и ты стал смышленым малым; пора подумать о том, чтобы вывести тебя в люди. Я намерен послать тебя в Саламанкский университет. С той сметливостью, которую я в тебе замечаю, ты не преминешь получить хорошую должность. Я дам тебе несколько дукатов на дорогу, а также своего лошака, который стоит не менее десяти пистолей; ты продашь его в Саламанке и истратишь эти деньги на свое содержание, пока не устроишься на место.

Трудно было сделать мне более приятное предложение, ибо я горел желанием постранствовать. Однако у меня хватило выдержки скрыть свою радость: когда дело дошло до отъезда, я притворился, будто огорчен исключительно разлукою с дядей, коему был столь многим обязан, и растрогал этим добряка, который отсыпал мне гораздо больше денег, чем я получил бы, если б он мог читать в глубине моей души. Перед тем как собраться в путь, я отправился обнять отца и мать, которые не поскупились на наставления. Они увещевали меня молить бога за дядю, жить, как должно честному человеку, не впутываться в дурные дела и, особливо, не посягать на чужое добро. После весьма долгих поучений они наградили меня своим благословением, что было единственным благом, какого я от них ожидал. Затем я тотчас же сел на лошака и выехал из города.

ГЛАВА II

О страхе, испытанном Жиль Бласом по дороге в Пеньяфлор, о том, что он предпринял по прибытии в этот город, и о человеке, с которым там ужинал

Итак, покинув Овьедо, очутился я на пеньяфлорской дороге, в открытом поле, полным хозяином собственных поступков, неважного лошака и сорока добрых дукатов, не считая нескольких реалов, похищенных мною у достопочтенного дяди. Прежде всего я дал волю своему лошаку и позволил ему идти согласно его желанию, т. е. шагом. Бросив поводья, я вынул из кармана дукаты и принялся считать и пересчитывать их в шляпе. Мне никогда еще не приходилось видеть такой кучи денег. Я не уставал рассматривать их и перебирать. Когда я пересчитывал их, вероятно, в двадцатый раз, лошак мой, вздернув голову и уши, внезапно остановился посреди проезжей дороги. Я решил, что он испугался, и принялся разглядывать, какая могла быть тому причина; тут я увидел на земле опрокинутую шляпу, а в ней четки с крупными бусинами, и в ту же минуту услыхал жалобный голос, который произнес следующие слова:

— Сеньор-проезжий, сжальтесь, Христа ради, над бедным изувеченным солдатом; сделайте милость, бросьте сколько-нибудь серебра в эту шляпу, и вам сторицей воздается на том свете.

Я тотчас же посмотрел в ту сторону, откуда исходил голос, и в двадцати — тридцати шагах увидел под кустом человека, походившего на солдата и целившегося в меня из пищали, дуло которой, показавшееся мне длиннее пики, опиралось на сошку. Я обомлел при виде этого зрелища, заставившего меня трепетать за церковное добро. Быстро спрятав дукаты, вытащил я несколько реалов и, подъехав к шляпе, предназначенной для принятия милостыни от напуганных благодетелей, стал бросать в нее одну монету за другой, чтоб выказать солдату свою щедрость. Он остался доволен моим великодушием и надавал мне столько же благословений, сколько я пинков своему лошаку, дабы как можно скорее уехать от солдата; однако проклятое животное, не считаясь с моим нетерпением, и не думало торопиться: от долгой привычки плестись шагом под моим дядей оно разучилось скакать галопом.

Это приключение показалось мне не очень-то благоприятным предзнаменованием для моего путешествия. Я думал о том, что далеко еще не добрался до Саламанки и что могу, пожалуй, нарваться и на худшую встречу. То, что дядя не поручил меня погонщику мулов,8 вменял я ему в великую неосторожность. Действительно, ему надлежало позаботиться об этом; но он рассчитал, что мое путешествие обойдется ему дешевле, если он подарит мне своего лошака, и гораздо больше помышлял о сокращении расходов, нежели об опасностях, которые могли угрожать мне в пути. Желая исправить его оплошность, я решил, в случае благополучного прибытия в Пеньяфлор, продать там своего лошака и ехать с погонщиком до Асторги, а оттуда тем же способом до Саламанки. Хотя я никогда не покидал Овьедо, однако знал имена всех городов, лежавших на моем пути, ибо осведомился о том перед отъездом.

Я благополучно прибыл в Пеньяфлор и остановился у ворот постоялого двора, довольно пристойного на вид. Не успел я слезть с лошака, как мне навстречу вышел хозяин, приветствовавший меня с большой учтивостью. Он сам отвязал мой чемодан, взвалил его на плечи и отвел мне комнату, в то время как один из слуг ставил моего лошака на конюшню. Хозяин этот был величайшим болтуном во всей Астурии и столь же большим охотником выкладывать без всякой надобности свои собственные дела, сколь и узнавать чужие; он поведал мне, что его зовут Андрес Коркуэло, что он долго прослужил в королевской армии и что пятнадцать месяцев тому назад уволился со службы, чтоб жениться на девушке из Кастрополя, которая хотя и была несколько черновата лицом, однако же не срамила вывески. Он наговорил мне еще кучу всякой всячины, без которой я мог бы отлично обойтись. После таких откровенностей он счел себя вправе требовать от меня того же и спросил, откуда я еду, куда направляюсь и кто я такой. На это мне пришлось отвечать по пунктам, потому что он каждый из задаваемых им вопросов сопровождал глубоким поклоном и при этом столь почтительно просил извинить его любопытство, что у меня не хватало духу ему отказать. Это Вовлекло нас в длинную беседу и подало мне повод сообщить о намерении и причинах отделаться от лошака, чтобы ехать дальше с погонщиком. Он весьма одобрил это решение, но не ограничился несколькими словами, а принялся разглагольствовать о всяких неприятных происшествиях, могущих постигнуть меня в дороге, и даже присовокупил несколько мрачных историй о путешественниках. Я думал, что он никогда не кончит. Тем не менее он умолк, сказав, что если я хочу продать лошака, то он знает честного барышника, который его купит. Я отвечал, что он меня очень обяжет, если пошлет за барышником; но Коркуэло услужливо отправился к нему сам.

Вскоре он вернулся с названным человеком, которого и представил мне, рассыпаясь в похвалах его честности. Мы втроем пошли на двор, куда вывели и моего лошака. Его несколько раз поводили взад и вперед перед барышником, который принялся рассматривать животное с ног до головы. При этом он не преминул сказать о нем много дурного. Признаюсь, что много хорошего и нельзя было сказать, но, будь это даже лошак самого папы, барышник все равно бы его охаял. Так, он уверял, что лошак наделен всеми существующими пороками, и, чтоб вернее меня убедить, ссылался на хозяина, у которого, вероятно, были свои причины с ним соглашаться.

— За сколько же вы рассчитываете продать эту негодную скотину? — равнодушно спросил меня барышник.

После похвал, которыми он его осыпал, а также аттестации сеньора Коркуэло, которого я считал искренним человеком и хорошим знатоком, я был готов отдать лошака хоть даром; поэтому я сказал торговцу, что полагаюсь на его честность: пусть оценит животное по совести, а я удовлетворюсь его оценкой. Тогда, строя из себя честного человека, он возразил мне, что, упомянув о совести, я затронул его слабое место. Действительно, оно было у него не из сильных, так как вместо того, чтоб определить стоимость лошака в десять или двадцать пистолей, как сделал дядя, он не постыдился предложить мне три дуката, которые я принял с не меньшей радостью, чем если б нажил на этой сделке.

После того как я столь выгодно отделался от лошака, хозяин повел меня к погонщику, который на следующий день намеревался ехать в Асторгу. Этот погонщик сказал мне, что тронется в путь до рассвета и что сам придет меня разбудить. Мы договорились о цене как за наем лошака, так и за харчи. Когда все было обусловлено, я вернулся на постоялый двор вместе с Коркуэло, который по дороге принялся рассказывать мне историю погонщика и сообщил все, что об этом говорили в городе. Он собирался оглушать меня и дальше своей невыносимой болтовней, но тут, к счастью, его прервал человек, обратившийся к нему с большой учтивостью.

Я покинул их и продолжал путь, не подозревая, что этот разговор может иметь ко мне какое-нибудь отношение.

Придя на постоялый двор, я потребовал ужин. День был постный, и мне стали готовить яичницу. Пока ее стряпали, я разговорился с хозяйкой, которую до того не видал. Она показалась мне довольно приглядной; в обхождении же она была столь бойка, что, не предупреди меня о том муж, я б и сам понял, почему эта харчевня привлекала так много посетителей. Когда подали заказанную мною яичницу, я уселся один за стол. Не успел я проглотить и первого куска, как вошел хозяин в сопровождении того человека, который остановил его на улице. Кавалер этот носил длинную рапиру, и на глаз ему можно было дать лет тридцать. Он подошел ко мне с восторженным видом.9

— Сеньор студент, — сказал он, — я сейчас только узнал, что вы не кто иной, как сеньор Жиль Блас из Сантильяны, украшение Овьедо и светоч философии. Возможно ли, что вы — тот наиученейший человек, тот светлый ум, слава коего столь велика в здешних краях? Вы даже не ведаете, — продолжал он, обращаясь к хозяину и к хозяйке, — вы даже не ведаете того, кого у себя принимаете. В вашем доме — сокровище: вы зрите в сем благородном сеньоре восьмое чудо света.

Затем повернувшись ко мне, он обнял меня за шею и продолжал:

— Простите мою восторженность, я не в силах совладеть с радостью, которую вызывает во мне ваше присутствие.

Я не смог ответить ему тотчас же, ибо он так сжал меня, что мне невозможно было дышать; но, высвободив, наконец, голову из его объятий, я сказал ему:

— Сеньор кавальеро, я не подозревал, что имя мое столь известно в Пеньяфлоре.

— Как? Известно? — продолжал он в том же тоне. — Мы отмечаем всех великих людей на двадцать миль в окружности. Вас почитают здесь за чудо, и, безусловно, настанет день, когда Испания будет так же гордиться тем, что произвела вас на свет, как Греция — рождением своих семи мудрецов.

За этой тирадой последовали новые объятия, которые мне пришлось выдержать, рискуя подвергнуться участи Антея.10 Обладай я хоть малейшим жизненным опытом, я не поверил бы его восторгам и гиперболам; я раскусил бы по его чрезмерной льстивости, что имею дело с одним из тех паразитов, встречающихся во всех городах, которые, увидев приезжего, заводят с ним знакомство, чтоб набить брюхо за его счет; но молодость моя и тщеславие побудили меня судить иначе. Мой поклонник показался мне чрезвычайно вежливым человеком, и я пригласил его отужинать со мной.

— О! С величайшим удовольствием! — воскликнул он. — Я слишком признателен судьбе за встречу с прославленным Жиль Бласом из Сантильяны, чтоб не использовать такую удачу возможно дольше. Хоть я и не чувствую особенного аппетита, — продолжал он, — все же сяду за стол компании ради и съем несколько кусочков из вежливости.

С этими словами мой панегирист уселся напротив меня. Ему подали прибор. Он набросился на яичницу с такой жадностью, точно не ел три дня. По усердию, с которым он за нее принялся, я увидел, что он справится с нею очень скоро. Поэтому я заказал вторую, которую приготовили так быстро, — что нам подали ее, когда мы (или, вернее сказать, он) кончали первую. Тем не менее он продолжал усердствовать с той же скоростью и, уплетая за обе щеки, успевал отсыпать мне одну похвалу за другой, что не мало льстило самодовольству моей скромной особы. При этом он часто прикладывался к стакану то за мое здоровье, то за здоровье моих родителей, счастье коих обладать таким сыном, как я, он не уставал превозносить. В то же время он подливал вина и в мой стакан и уговаривал не отставать. Я недурно отвечал на все здравицы, которые он провозглашал в мою честь; это, а также его льстивые речи привели меня незаметно в столь хорошее настроение, что, видя вторую яичницу наполовину съеденной, я спросил хозяина, не найдется ли у него рыбы. Сеньор Коркуэло, который, по-видимому, был заодно с паразитом, ответил мне на это:

— У меня есть отменная форель, но она обойдется дорого тому, кто вздумает ею полакомиться. Жирен для вас этот кусочек.

— Жирен? — воскликнул мой прихвостень, повышая голос. — Да вы не в своем уме, любезный; знайте, что нет у вас ничего такого, что было бы слишком хорошо для сеньора Жиль Бласа из Сантильяны, который заслуживает, чтоб с ним обращались, как с царственной особой.

Я остался весьма доволен его отповедью трактирщику, ибо он этим только опередил мое намерение. Чувствуя себя оскорбленным, я немедленно сказал Коркуэло:

— Тащите сюда вашу форель и не беспокойтесь об остальном.

Хозяин, который только того и ждал, принялся приправлять рыбу и вскоре поставил ее перед нами. При виде этого нового блюда глаза моего прихлебателя так и заискрились радостью, и он снова выполнил акт вежливости, то есть налег на рыбу так же, как перед тем на яичницу. Однако же и ему пришлось сдаться из опасения последствий, так как он наелся до отвала. Наконец, напившись и насытившись всласть, он решил прикончить эту комедию.

— Сеньор Жиль Блас, — сказал он, вставая из-за стола, — я слишком доволен вашим превосходным угощением, чтоб покинуть вас, не давши полезного совета, в котором вы, по-видимому, нуждаетесь. Итак, впредь остерегайтесь похвал. Не доверяйте незнакомцам. Вам могут встретиться такие, которые, как я, захотят позабавиться над вашим легковерием, а может быть, зайдут и еще дальше; не будьте у них в дураках и не верьте всякому на слово, что вы восьмое чудо света.

Сказав это, он расхохотался мне в лицо и удалился.

Эта насмешка была для меня не менее чувствительна, чем величайшие несчастья, приключавшиеся со мной впоследствии. Я не мог утешиться, что дал так грубо себя провести, или, вернее, не мог примириться с чувством уязвленной гордости.

«Как? — воскликнул я, — этот негодяй просто насмехался надо мной? Он остановил моего хозяина лишь для того, чтоб выпытать про меня всю подноготную, а скорее всего, оба они были заодно. Ах, бедный Жиль Блас! Умри со стыда: ведь ты дал им отличный повод тебя одурачить. Они состряпают из этого презабавную историю, которая, быть может, дойдет до Овьедо и доставит тебе там великую честь. Родители твои раскаются, что так усердно напутствовали болвана: зачем было предостерегать меня, чтоб я никого не обманывал, они лучше посоветовали бы мне самому не попадаться впросак».

Терзаемый досадой и волнуемый этими обидными мыслями, я заперся у себя в горнице и лег на постель, но заснуть мне не удалось, и не успел я еще сомкнуть глаз, как явился погонщик, который только меня и дожидался, чтоб отправиться в путь. Я тотчас же встал, и, пока я одевался, пришел Коркуэло со счетом, в котором форель, разумеется, не была забыта; мне не только пришлось заплатить все, что он за нее запросил, но, отдавая ему деньги, еще выслушать, к своему огорчению, как этот живодер вспоминал про вчерашнюю историю. Заплатив втридорога за ужин, оказавшийся для меня столь неудобоваримым, я захватил чемодан и отправился к погонщику, посылая ко всем чертям объедалу, хозяина и его постоялый двор.

ГЛАВА III

О соблазне, в который впал погонщик по дороге; о том, что из сего воспоследовало, и как Жиль Блас, убегая от Сциллы, попал в Харибду

Погонщик сопровождал не одного меня; с нами ехали еще два пеньяфлорских барчука, молодой псаломщик из Мондонедо, пустившийся в странствия, и юный мещанин из Асторги, возвращавшийся домой в обществе молодой особы, с которой он перед тем обвенчался в Верко. Мы не замедлили перезнакомиться, и каждый сообщил, откуда и куда едет. Новобрачная, несмотря на молодость, была так черномаза и непривлекательна, что мне не доставляло никакого удовольствия смотреть на нее; тем не менее юность и полнота этой особы прельстили погонщика, который вознамерился добиться ее благосклонности. В продолжение всего дня обдумывал он этот славный подвиг и отложил его выполнение до последнего ночлега. Это произошло в Какавелосе. Погонщик предложил нам остановиться на первом постоялом дворе при въезде в местечко. Эта харчевня была расположена скорее в предместье, нежели в самом селении, а хозяин ее был известен погонщику как человек неболтливый и сговорчивый. Наш вожатый позаботился о том, чтобы нас отвели в одну из задних горниц, где предоставил нам спокойно утолить голод. Но к концу ужина он ворвался разъяренный.

— Тысяча смертей! — крикнул он. — Меня обокрали! В моей кожаной сумке было сто пистолей. Не допущу, чтоб они пропали. Сейчас же иду к здешнему судье, а он в таких делах шуток не любит: всех вас будут пытать, пока не повинитесь и не вернете денег.

Сказав это совершенно естественным тоном, он вышел, а мы остались в полном недоумении.

Нам и в голову не приходило заподозрить его в этой уловке, так как мы были слишком мало знакомы, чтобы доверять друг другу. Более того, я питал подозрение к молодому псаломщику, а он, быть может, думал то же самое обо мне. К тому же все мы были порядочными простаками. Мы не имели никакого представления о формальностях, соблюдаемых в таких случаях, и чистосердечно поверили, что нас с места в карьер подвергнут пытке. Поэтому, поддавшись страху, все мы сгоряча выбежали из горницы. Одни бросились на улицу, другие в сад, — каждый искал спасения в бегстве. Юный новобрачный, столь же напуганный мыслью о пытке, сколь и все остальные, пустился наутек, как некий новый Эней,11 нимало не заботясь о супруге. Тогда погонщик, еще более невоздержанный, чем его мулы, в восторге от того, что его стратегия увенчалась желаемым успехом, направился, — как я узнал впоследствии, — к новобрачной, чтобы похвастаться своей гениальной выдумкой, а также воспользоваться случаем; но сия астурийская Лукреция,12 которой скверная рожа погонщика придала силы, оказала энергичное сопротивление и принялась кричать во все горло. Патруль, случайно проходивший мимо постоялого двора, который и без того был ему известен как место, достойное внимания полиции, вошел туда и осведомился о причине крика. Хозяин, распевавший на кухне и притворявшийся, что ничего не слышит, был вынужден проводить начальника дозора и стражников в горницу, откуда раздавались крики. Они пришли как раз вовремя: астурийка окончательно выбилась из сил.

Узнав, в чем дело, начальник, человек грубый и крутой, закатил влюбленному погонщику пять или шесть ударов древком своей алебарды и начал поносить его в выражениях, не менее оскорбительных для целомудрия, чем поступок, который их вызвал. Этим, однако, не кончилось: он взял виновного под стражу и отвел к судье вместе с обвинительницей, которая, несмотря на беспорядок своего туалета, пожелала пойти лично и потребовать возмездия за покушение. Судья выслушал новобрачную и, поглядев на нее внимательно, решил, что обвиняемый не заслуживает никакого снисхождения. Он приказал тут же раздеть его и выпороть в своем присутствии; затем он распорядился отправить истицу в Асторгу под эскортом двух стражников за счет и на иждивении делинквента, если муж ее не сыщется до следующего дня.

Что касается меня, то, испуганный, быть может, более прочих, я кинулся в окрестности, пересек не знаю сколько полей и зарослей, и, перепрыгивая через все попадавшиеся мне овраги, очутился на опушке леса. Только что собрался я броситься туда и скрыться в самой гуще кустов, как передо мною выросло двое всадников.

— Кто идет? — крикнули они, и так как я от изумления не мог им сразу ответить, то они подъехали ближе.

Приставив мне к груди по пистолету, они потребовали, чтобы я сказал им, кто я такой, откуда иду, что намеревался делать в этом лесу и, в особенности, чтобы я ничего от них не утаивал. Этот способ допроса показался мне не лучше пытки, которую предвещал нам погонщик. Я отвечал, что жил до той поры в Овьедо, а теперь направляюсь в Саламанку, и, сообщив им даже про тревогу в харчевне, сознался, что страх перед пыткой заставил меня обратиться в бегство. Услыхав этот рассказ, свидетельствовавший о моем простодушии, всадники расхохотались и один из них сказал мне:

— Успокойся, друг мой; отправляйся с нами и не бойся ничего: мы доставим тебя в безопасное место.

После этого он приказал мне сесть позади него на лошадь, и мы углубились в лес.

Я не знал, что мне думать об этой встрече, которая, однако, казалось мне, не предвещала ничего зловещего. Если б эти люди, говорил я себе, были грабителями, они обобрали бы меня, а, быть может, даже и убили. Наверное, это какие-нибудь добрые дворяне, живущие в этой местности; заметив мой испуг, они, видимо, сжалились надо мной и из милосердия везут к себе. Но я недолго оставался в неизвестности. Свернув несколько раз, в глубоком молчании, с тропинки на тропинку, мы очутились у подножья пригорка, где и сошли с лошадей.

— Здесь мы живем, — сказал мне один из всадников.

Однако сколько я ни оглядывала по сторонам, кругом не было видно ни дома, ни хижины, ни вообще какого бы то ни было признака жилья. Между тем, те два человека приподняли большой, заваленный землей и ветвями деревянный трап, который прикрывал начало длинного хода, спускавшегося в подземелье; лошади сами устремились туда, как животные, видимо, к тому привычные. Всадники приказали мне войти вместе с ними; затем они опустили трап с помощью привязанных к нему для этого веревок, — и вот достойный племянник моего дяди Переса оказался пойманным, как крыса в крысоловке.

ГЛАВА IV

Описание подземелья и того, что Жиль Блас там увидел

Тут мне стало ясно, к какого сорта людям я попал, и не трудно понять, что это открытие рассеяло мои первоначальные опасения. Меня обуял ужас, гораздо более сильный и обоснованный; я решил, что мне предстоит расстаться не только с дукатами, но и с жизнью. Почитая себя, таким образом, жертвой, ведомой на заклание, я шел ни жив ни мертв между двумя своими провожатыми, которые, чувствуя, как я дрожу, увещевали меня отбросить всякий страх. Мы прошли приблизительно шагов двести, все заворачивая и спускаясь, и очутились в конюшне, освещенной двумя большими железными светильниками, подвешенными к своду. Там хранился изрядный запас соломы и стояло несколько бочек с ячменем. Конюшня свободно вмещала до двадцати лошадей; но в это время там были только те две, на которых мы приехали. Старый негр, еще довольно, впрочем, бодрый на вид, привязывал их к стойлу.

Мы вышли из конюшни и при тусклом свете нескольких других светильников (которые, казалось, освещали эти места только для того, чтобы показать весь их ужас) достигли кухни, где старуха поджаривала на жаровне мясо и готовила ужин. Кухню украшали необходимые кухонные принадлежности, и тут же виднелась кладовая, снабженная всевозможными припасами. Стряпуха (наружность ее необходимо описать) была особой лет шестидесяти с лишком. В молодости она, по-видимому, была очень яркой блондинкой, так как время, которое сделало ее волосы седыми, все же оказалось вынужденным пощадить отдельные пряди и оставить им их прежнюю окраску. Помимо оливкового цвета лица, она отличалась заостренным и приподнятым подбородком, а также сильно вытянутыми губами; крупный орлиный нос заглядывал ей в рот, а зрачки глаз были приятнейшего пурпурного цвета.

— Любезная Леонарда, — сказал один из всадников, представляя меня этому прекрасному ангелу тьмы, — вот мы привели к вам молодого человека.

Затем, обернувшись ко мне и заметив, как я бледен и расстроен, он добавил:

— Откинь страх, друг мой: никто не собирается тебя обижать. Нам нужен слуга в помощь нашей стряпухе; ты повстречался нам, и это для тебя великое счастье. Ты заменишь юношу, умершего недели две тому назад. Это был очень хрупкий молодой человек. Ты кажешься мне поздоровее, и не умрешь так скоро. Правда, ты никогда больше не увидишь солнечного света, но зато будешь жить в тепле и кормиться всласть. Дни свои будешь проводить с Леонардой, которая от природы весьма человеколюбива; вообще можешь себе ни в чем не отказывать. А теперь, — добавил он, — я покажу тебе, что ты имеешь дело не с голодранцами.

С этими словами он взял факел и приказал мне следовать за ним.

Мы направились в погреб, где я узрел бесчисленное множество хорошо закупоренных глиняных бутылок и кувшинов, в которых, по его словам, хранилось превосходное вино. Затем он провел меня через ряд помещений. В одних лежали куски полотна, в других шерстяные и шелковые ткани. Я увидел также в одной из горниц груды золота и серебра, не считая множества посуды с разными гербами. После этого я проследовал за ним в большой зал, освещенный тремя медными люстрами, откуда можно было пройти в остальные помещения. Здесь он снова задал мне ряд вопросов. Так, он спросил, как меня зовут и почему я покинул Овьедо. Я удовлетворил его любопытство.

— Послушай, Жиль Блас, — сказал он, — ты покинул родину, чтобы найти хорошее место; так, видно, ты родился в сорочке, раз попал к нам в руки. Я уже говорил тебе, что ты будешь жить у нас среди всяческого изобилия и купаться в золоте и серебре. Кроме того, ты здесь в полной безопасности: это подземелье расположено так, что стражники Священного братства13 могут сколько угодно рыскать по лесу и все же его не найти. Вход в него известен только мне и моим товарищам. Ты спросишь, пожалуй, как удалось нам вырыть его незаметно для окрестных жителей. Узнай же, друг мой, что это не наших рук дело, а что существует оно с очень давних времен. После того как мавры стали властителями Гренады, Арагонии и почти всей Испании, христиане, не желая подпасть под иго неверных, обратились в бегство14 и укрылись в здешних местах, в Бискайе и в Астурии, куда удалился также храбрый дон Пелако. Эти беглецы, разбившись на мелкие кучки, жили в горах и лесах. Одни поселились в пещерах, другие вырыли подземелья, к числу которых принадлежит и это. Когда им выпало, наконец, счастье прогнать врагов из Испании, они вернулись в города. С тех пор эти убежища служат приютом для людей нашего ремесла. Правда, Священное братство обнаружило и уничтожило некоторые из них; все же многие еще уцелели, и, благодарение небу, я живу здесь безнаказанно уже около пятнадцати лет. Меня зовут атаман Роландо. Я — главарь шайки, а человек, которого ты видел, один из моих всадников.

ГЛАВА V

О прибытии в подземелье еще нескольких разбойников и о приятной беседе, которую они вели между собой

Не успел сеньор Роландо довести до конца свою речь, как в зале появилось шесть новых физиономий. То были податаманье и пять разбойников, которые вернулись нагруженные добычей. Они внесли две плетенки, битком набитые сахаром, корицею, перцем, винными ягодами, миндалем и изюмом. Податаманье обратился к Роландо и рассказал, что они отобрали эти корзины у одного бенавентского бакалейщика, прихватив также и его мула. После того как он доложил начальству о своей экспедиции, разбойники отнесли в кладовую добычу, отнятую у бакалейщика. Затем никто уже не помышлял ни о чем, кроме веселья. В зале накрыли большой стол, а меня послали на кухню, где сеньора Леонарда посвятила меня в мои обязанности. Подчинившись злой судьбе, уступил я необходимости и, скрывая скорбь, приготовился обслужить сию честную компанию.

Я начал с того, что украсил поставец серебряными чарками и несколькими глиняными сулеями с тем добрым вином, которое восхвалял мне сеньор Роландо; затем я принес два рагу, и как только я их подал, все всадники уселись за стол. Они принялись кушать с большим аппетитом, а я, стоя позади, следил за тем, чтоб подливать им вино. Хотя мне до той поры никогда не приходилось отправлять должность кравчего, однако же я исполнил все с таким проворством, что удостоился похвал. Капитан вкратце передал им мою историю, которая очень их позабавила. Затем он отозвался обо мне в весьма лестных выражениях; но я уже знал цену похвалам и мог выслушивать их безнаказанно. После этого все принялись меня расхваливать; они говорили, что я, по-видимому, рожден для того, чтоб быть у них виночерпием, и что я во сто раз лучше своего предшественника. А поскольку после его смерти сеньоре Леонарде выпала честь подносить нектар этим богам преисподней, то они лишили ее сего достославного звания, возложив таковое на меня. Итак, я, как новый Ганимед, заступил место сей престарелой Гебы.

Огромное блюдо с жарким, поданное вскоре после рагу, окончательно насытило разбойников, и так как они за едой не забывали питья, то спустя некоторое время пришли в хорошее настроение и подняли превеликий шум. Все стали говорить разом. Один принимается рассказывать какую-то историю, другой передает острое словцо, третий кричит, четвертый поет; никто никого не слушает. Наконец Роландо, тщетно пытавшийся вставить свое слово, устал от неразберихи, в которой сам принимал деятельное участие, и заговорил так повелительно, что заставил умолкнуть все сборище.

— Господа, — сказал он им властным тоном, — выслушайте мое предложение. Вместо того, чтоб кричать наперебой и оглушать друг друга, не лучше ли разговаривать, как рассудительные люди. Вот что пришло мне в голову. С тех пор как мы стали товарищами, никто не полюбопытствовал спросить другого, из какой он семьи и какое сцепление обстоятельств заставило его взяться за наше ремесло. Мне кажется, однако, что с этим стоит познакомиться. Давайте, забавы ради, поведаем об этом друг другу.

После шумных изъявлений радости, которыми податаманье и остальные разбойники одобрили предложение своего атамана (точно они могли рассказать о себе что-нибудь хорошее), Роландо первый начал свое повествование следующим образом:

— Узнайте же, господа, что я — единственный сын богатого мадридского горожанина. Семья моя отпраздновала день моего рождения нескончаемыми увеселениями. Отец, будучи тогда уже в преклонных летах, не помнил себя от радости при мысли, что у него есть наследник, а мать решила сама кормить меня грудью. Дед мой с материнской стороны тогда еще был жив. Это был добрый старик, который ни во что больше не вмешивался и только перебирал четки за молитвой или рассказывал о своих военных подвигах, так как он изрядное время служил в войсках и хвалился тем, что не раз понюхал пороху. Само собой так вышло, что я сделался кумиром этих трех людей, которые непрестанно со мною нянчились. Родители боялись, как бы учение не утомило меня в раннем детстве, и потому я провел его в самых ребяческих забавах. «Дети, — говаривал мой родитель, — не должны утруждать себя серьезными занятиями, пока ум их окончательно не созрел». В ожидании этой зрелости я не учился ни читать, ни писать; тем не менее я не терял времени зря. Родитель мой познакомил меня со многими и разными играми. Я постиг в совершенстве картежное искусство, умел метать кости, а дед обучил меня романсам о военных походах, в коих принимал участие. Он ежедневно напевал мне одни и те же Песенки, и если после трех месяцев повторений я мог пересказать без ошибки десять — двенадцать стихов, родители приходили в восторг от моей памяти. Не в меньшей степени восхищались они также моим умом, когда я, пользуясь предоставленной мне свободой говорить что угодно, прерывал их беседу и начинал нести всякий вздор. «Ах, как он мил!» — восклицал отец, глядя на меня с восхищением. Мать осыпала меня ласками, а дед плакал от радости. Я совершал также в их присутствии безнаказанно самые непристойные шалости; мне прощалось все — они меня обожали. Между тем, мне шел уже двенадцатый год, а у меня еще не было учителя. Тогда ко мне приставили педагога, но и ему строго-настрого было приказано учить меня без рукоприкладства; ему разрешалось только изредка грозить, чтоб внушить мне немного страху. Но это разрешение не имело благотворных последствий: я либо смеялся над своим наставником, либо со слезами на глазах бежал жаловаться матери или деду, и мне удавалось уверить их, что со мной обошлись очень жестоко. Бедняга тщетно силился отрицать эти поклепы; все было ни к чему: его почитали за изверга и мне верили больше, чем ему. Наконец случилось даже, что я сам себя расцарапал и принялся кричать, точно с меня живьем кожу сдирали; прибежала мать и тут же выгнала учителя из дому, хотя он всячески заверял ее и призывал небо в свидетели, что даже не дотронулся до меня.

Подобным же образом я отделался от всех моих наставников, пока не попался такой, который пришелся мне по вкусу. То был бакалавр из Алкалы. Бесподобный учитель для молодого барича! Он любил женщин, игру и кабаки: я не мог попасть в лучшие руки. Вначале он прибег к ласковому обращению, чтоб заручиться моим расположением; это ему удалось, и он тем самым снискал любовь моих родителей, которые всецело доверили меня его руководству. Им не пришлось в этом раскаяться: благодаря ему я с ранних лет постиг науку жизни. Таская меня по всем местам, к которым сам питал пристрастие, он так приохотил меня к ним, что, если не считать латыни, я стал молодым человеком универсальной учености. Убедившись, что я больше не нуждаюсь в его наставлениях, он отправился предлагать их другим питомцам.

Если в детстве я широко пользовался предоставленной мне дома свободой, то, став господином своих поступков, не знал уже никакого удержа. Первой жертвой моей наглости сделались домашние. Я беспрестанно издевался над отцом и матерью. Но они только посмеивались над моими выходками, и чем больше я себе позволял, тем больше им это нравилось. Вместе с тем я учинял всякие бесчинства в сообществе с молодыми людьми моего склада, и так как наши родители не давали нам достаточно денег, чтоб продолжать такой приятный образ жизни, то каждый тащил из дому все, что плохо лежало; но и этого нам было недостаточно, а потому мы стали воровать по ночам, что служило нам немалым подспорьем. К несчастью, проведал про нас коррехидор.15 Он хотел взять всю компанию под стражу, но нас предупредили о его злостном намерении. Мы пустились наутек и принялись промышлять по большим дорогам. С тех пор, господа, я, благодарение богу, состарился в своем ремесле, несмотря на связанные с ним опасности.

На этом атаман закончил, а за ним, как полагалось, начал держать речь податаманье.

— Господа, — сказал он, — воспитание мое, хотя и совершенно обратное тому, какое получил сеньор Роландо, привело к тем же результатам. Родитель мой был мясником; он слыл, вполне справедливо, за самого свирепого человека в своем цехе. А мать по характеру была не ласковее его. Они секли меня в детстве как бы взапуски и закатывали мне ежедневно до тысячи ударов. Малейшая провинность с моей стороны влекла за собой суровейшее наказание. Тщетно молил я со слезами на глазах о пощаде и каялся в совершенном мною поступке — мне ничего не прощали. Вообще же колотили меня по большей части без всякой причины. Когда отец меня бил, то мать вместо того чтобы заступиться, устремлялась ему на подмогу, точно сам он не мог справиться с этим делом надлежащим образом. Это скверное обхождение внушало мне такую ненависть к отчему дому, что я покинул его, когда мне не было еще и четырнадцати лет. Я направился в Арагонию и, прося милостыню, добрался до Сарагоссы. Там я примкнул к нищим, которые вели довольно счастливую жизнь. Они научили меня притворяться слепым, прикидываться калекой, приклеивать к ногам фальшивые язвы и т. п. Утром мы готовились к своим ролям, как актеры, собиравшиеся играть комедию. Затем каждый спешил на определенный пост, а вечером мы опять сходились и по ночам бражничали за счет тех, кто днем оказывал нам милосердие. Однако мне наскучило жить среди этого жалкого отребья и захотелось попасть в общество более порядочных людей, а потому я примкнул к шулерам. Они обучили меня всяким ловким приемам. Но нам вскоре пришлось покинуть Сарагоссу, так как мы повздорили с одним судейским, который нам покровительствовал. Каждый пошел своей дорогой. Чувствуя призвание к отважным предприятиям, я присоединился к шайке смельчаков, собиравших дань с путешественников, и так полюбился мне их образ жизни, что я с тех пор и не помышлял искать лучшего. А потому, господа, я весьма благодарен своим родителям за то, что они столь дурно со мной обращались; воспитай они меня с несколько меньшей жестокостью, я, без сомненья, был бы теперь жалким мясником и не имел бы чести состоять вашим податаманьем.

— Господа, — сказал тогда молодой разбойник, сидевший между атаманом и податаманьем, — я не стану хвастаться, но моя история гораздо забавнее и запутаннее тех, которые мы только что прослушали. Убежден, что вы с этим согласитесь. Я обязан жизнью крестьянке из окрестностей Севильи. Спустя три недели после моего появления на свет, ей, как женщине молодой, чистоплотной и пригодной в мамки, предложили кормить другого младенца. То был единственный сын одной знатной семьи, только что родившийся в Севилье. Мать охотно приняла это предложение и отправилась за ребенком в город. Ей доверили малютку. Не успела она принести его в деревню, как, найдя некоторое сходство между ним и мной, задумала подменить высокородного младенца собственным сыном, в надежде, что я когда-нибудь отблагодарю ее за эту услугу. Отец мой, будучи не совестливее всякого другого крестьянина, одобрил этот обман, они обменяли наши пеленки, и таким образом сын дона Родриго де Эррера был отправлен вместо меня к другой кормилице, а я был вскормлен собственной матерью под чужим именем.

Что бы ни говорили про инстинкт и силу крови, но родители маленького дворянина легко дались на обман. У них не возникло ни малейшего подозрения относительно того, что с ними проделали, и до семилетнего возраста они постоянно нянчились со мной. Имея в виду сделать из меня безупречного кавалера, они приставили ко мне всевозможных учителей; но даже самым опытным из них иной раз попадаются ученики, от которых нельзя добиться проку; я принадлежал к числу последних: у меня не было никакой склонности к светскому обхождению, и еще меньше пристрастия к наукам, которые мне пытались преподать. Я предпочитал играть со слугами, к которым беспрестанно бегал на кухню и в конюшни. Впрочем, игра не долго оставалась моей главной страстью: мне не было еще и семнадцати лет, как я начал ежедневно напиваться. При этом я приставал ко всем служанкам в доме. В особенности привязался я к одной кухонной девке, которую счел достойной своих первых ухаживаний. Это была толстощекая бабенка, веселый нрав и дородность которой пришлись мне очень по сердцу. Я любезничал с ней столь неосторожно, что даже дон Родриго это заметил. Он сделал мне строгий выговор, попрекнув в низких наклонностях, и, опасаясь, как бы его укоры не пропали втуне, если предмет моей страсти будет находиться у меня на глазах, прогнал мою принцессу со двора.

Такое обращение мне не понравилось, и я решил за него отомстить. Я похитил у супруги дона Родриго ее драгоценности, что составляло уже довольно крупную кражу. Затем я разыскал свою прекрасную Елену, которая перебралась к одной приятельнице-прачке, и увез красавицу среди бела дня, так, чтоб это было ведомо всем и всякому. Мало того: мы вместе поехали на ее родину, и там я торжественно обвенчался с нею как для вящего огорчения семейства Эррера, так и для того, чтоб подать благой пример дворянским сынкам. Спустя три месяца после сего блестящего брака я узнал, что дон Родриго преставился. Я не остался равнодушен к этому известию и тотчас же отправился в Севилью требовать свое добро: но там все переменилось. Моя родная мать скончалась и, умирая, имела нескромность сознаться во всем в присутствии священника своей деревни и других достоверных свидетелей. Сын дона Родриго занял мое или, вернее, свое место, и его признали тем охотнее, чем меньше были довольны мной. Не питая больше никаких надежд с этой стороны и пресытившись своей дородной супругой, я присоединился к рыцарям Фортуны, с которыми и пустился в скитанья.

На этом молодой разбойник кончил свой рассказ, после чего другой сообщил, что он сын купца из Бургоса, что, увлекаемый в молодости рьяным благочестием, он постригся и стал членом весьма строгого ордена, но что спустя несколько лет скинул рясу.

Таким-то образом все восемь разбойников поочередно рассказали свою жизнь, и, послушав их, я не удивился, что вижу этих людей вместе. Затем речь у них зашла о другом. Они принялись строить различные проекты по поводу ближайшего набега и, приняв окончательное решение, встали из-за стола, чтоб пойти спать. Засветив свечи, они разошлись по своим помещениям. Я последовал за атаманом Роландо в его покой, и в то время как я помогал ему раздеться он сказал веселым тоном:

— Ну, вот, Жиль Блас, теперь ты видишь, какой образ жизни мы ведем. Мы не перестаем веселиться; ненависть и зависть к нам не закрадываются; никакой свары между нами не бывает, и живем мы согласнее любых монахов. Тебе предстоит здесь очень приятная жизнь, дитя мое, — продолжал он, — ибо не станешь же ты казниться тем, что находишься среди разбойников; по крайней мере, я не считаю тебя таким дураком. А разве другие люди живут иначе? Нет, друг мой, каждый стремится присвоить себе чужое добро; это желание присуще всем, разница — только в приемах. Например, завоеватели отнимают у своих соседей целые государства. Знатные лица берут в долг без отдачи. Банкиры, маклеры, приказчики и все торговцы, как крупные, так и мелкие, не слишком совестливы. Не стану говорить о судейских: всем известно, на что они способны. Надо, однако, признаться, что они человеколюбивее нас, ибо мы нередко лишаем жизни невинных, они же иногда дарят жизнь даже тем, кто достоин казни.

ГЛАВА VI

О попытке Жиль Бласа убежать и об успехе, которым она увенчалась

После этой апологии своей профессии атаман разбойников улегся в постель, а я вернулся в залу, убрал со стола и привел все в порядок. Затем я пошел на кухню, где Доминго — так звали старого негра — и сеньора Леонарда ужинали, поджидая меня. Хотя я не чувствовал никакого аппетита, однако не преминул к ним подсесть. Есть я не могу, и так как у меня были веские основания выглядеть печальным, то обе сии достойные друг друга фигуры принялись меня утешать, однако же такими речами, которые скорее были способны ввергнуть меня в отчаяние, нежели утолить мою скорбь.

— Чего вы печалитесь, сын мой? — говорила старуха. — Вам скорее надлежало бы радоваться, что вы находитесь здесь. Вы молоды и, как видно, легковерны, — живя в свете, вы скоро сбились бы с пути. Там, без сомнения, нашлось бы немало распутников, которые соблазнили бы вас на всякого рода непристойные дела, тогда как здесь ваша добродетель находится в защищенной гавани.

— Сеньора Леонарда права, — заметил старый негр серьезным тоном. — К сему можно еще добавить, что в мире нет ничего, кроме напастей. Возблагодарите всевышнего, друг мой, за то, что вы сразу избавились от всех житейских опасностей, затруднений и печалей.

Пришлось спокойно выслушать эти речи, ибо я не выиграл бы ничего, если бы стал за них сердиться. Не сомневаюсь даже, что, обнаружь я свой гнев, это только подало бы им повод посмеяться надо мной. Наконец, основательно выпив и закусив, Доминго удалился к себе на конюшню. Леонарда тотчас же взяла светильник и провела меня в погреб, служивший кладбищем для разбойников, умиравших своею смертью, где я узрел жалкое ложе, которое более походило на гроб, нежели на постель.

— Вот ваша спальня, — сказала она, ласково взяв меня за подбородок. — Юноша, место которого вам выпало счастье заступить, спал тут, пока жил среди нас, и продолжает покоиться здесь и после своей кончины. Он дал смерти похитить себя во цвете лет; не будьте таким простаком и не следуйте его примеру.

С этими словами она вручила мне светильник и вернулась на кухню. Поставив его наземь, я бросился на свое печальное ложе не столько с намерением вкусить ночной отдых, сколько для того, чтоб всецело отдаться своим размышлениям.

«О небо! — воскликнул я, — есть ли участь горше моей? Они хотят лишить меня солнечного света, и, точно недостаточно того, чтобы быть заживо погребенным в восемнадцать лет, я вынужден еще прислуживать ворам, проводить дни среди грабителей, а ночи с мертвецами».

Мысли об этом, казавшиеся мне весьма тягостными и действительно бывшие таковыми, заставили меня проливать горючие слезы. Стократ проклинал я намерение своего дяди отправить меня в Саламанкский университет; я раскаивался в своем страхе перед какавелосским правосудием и был готов подвергнуться пытке. Но, рассудив, что извожу себя напрасными сетованиями, я стал обдумывать средство убежать и сказал сам себе:

«Неужели отсюда невозможно выбраться? Разбойники спят; стряпуха и негр вскоре последуют их примеру; не удастся ли мне, пока они почивают, разыскать с помощью светильника ход, по которому я спустился в этот ад. Пожалуй, у меня не хватит сил, чтоб поднять трап над входом. Однако попытаемся: пусть у меня впоследствии не будет причин попрекать себя. Отчаянье придаст мне сил, и, быть может, попытка окажется удачной».

Таков был грандиозный план, задуманный мною. Как только мне показалось, что Леонарда и Доминго заснули, я поднялся со своего ложа. Я взял светильник и, препоручив себя всем блаженным угодникам, вышел из погреба. Не без труда разобрался я в извилинах этого нового Лабиринта. Все же я добрался до ворот конюшни и наконец увидел желанный коридор. Иду, продвигаясь вперед по направлению к трапу, испытывая радость, смешанную со страхом… но — увы! — посреди коридора натыкаюсь на проклятую железную решетку с прочным запором и со столь частыми прутьями, что я с трудом могу просунуть сквозь них руку. Я оказался в весьма глупом положении, столкнувшись с этим новым препятствием, которого входя не заметил, так как решетка тогда была открыта. Я все же ощупал прутья. Затем я обследовал замок и даже попытался его взломать, как вдруг пять или шесть здоровенных ударов бычачьей жилой обожгли мне спину. Я испустил такой пронзительный крик, что подземелье загудело, и, тотчас же обернувшись, увидел старого негра в рубашке, который держал в одной руке потайной фонарь, а в другой карательное орудие.

— Ах, шельменок! Ты собрался дать тягу? О, не думай, что можешь меня перехитрить: я отлично все слышал. Ты ожидал, что решетка будет открыта, не правда ли? Знай же, друг мой, что она впредь всегда будет на запоре. Если мы уж захотим удержать здесь кого-либо насильно, то он должен быть похитрей тебя, чтоб выбраться отсюда.

Тем временем мой крик всполошил двух-трех разбойников. Вообразив спросонок, что на них нагрянули стражники Священного братства, они вскочили и стали громко сзывать своих товарищей. В мгновение все — на ногах. Они хватают шпаги и карабины и, полуголые, бросаются к тому месту, где мы стояли с Доминго. Не успели они, однако, узнать о причине всполошившего их крика, как тревога сменилась взрывами смеха.

— Как, Жиль Блас, — сказал разбойник-расстрига, — ты не пробыл с нами шести часов, а уже хочешь уходить? Видимо, ты не любишь жить вдали от мира. Что бы ты делал, если б был картезианцем? Ступай спать. На сей раз ты отделаешься ударами, которыми угостил тебя Доминго, но если ты снова попытаешься бежать, то, клянусь святым Варфоломеем, мы живьем сдерем с тебя кожу.

С этими словами он удалился. Остальные разошлись по своим покоям, хохоча от всей души над моей попыткой улизнуть от них. Старый негр, весьма довольный своим подвигом, вернулся к себе на конюшню; я же снова отправился в склеп, где провел остаток ночи в слезах и вздохах.

ГЛАВА VII

О том, как поступил Жиль Блас за невозможностью поступать иначе

В первые дни я думал, что умру от терзавшей меня печали. Я влачил полуживое существование, но, наконец, мой добрый гений надоумил меня притвориться. Я прикинулся менее грустным, начал смеяться и петь, хотя не питал к тому ни малейшей охоты; словом, я взял себя так в руки, что Леонарда и Доминго попались на эту удочку. Они решили, что птичка начинает привыкать к клетке. Разбойники вообразили то же самое. Наливая им вино, я делал веселое лицо и вмешивался в их разговор, когда находил случай вставить какую-нибудь шутку. Они не только не сердились за такие вольности, но даже находили их забавными.

— Жиль Блас, — сказал мне атаман, когда я как-то вечером смешил их, — ты хорошо сделал, друг мой, что прогнал тоску; я в восторге от твоего веселого нрава и тонкого ума. Человека с первого взгляда не раскусишь; никогда бы не подумал, что ты такой остряк и весельчак.

Остальные тоже осыпали меня кучей похвал и убеждали не менять благожелательных чувств, которые я к ним питал. Словом, разбойники, казалось, были столь довольны мною, что, воспользовавшись благоприятным случаем, я сказал:

— Сеньоры, позвольте мне раскрыть перед вами свою душу. С тех пор, как живу здесь, я чувствую себя совсем другим человеком. Вы освободили меня от предрассудков моего воспитания; сам того не замечая, я проникся вашим духом. Мне полюбилось разбойничье ремесло, и нет у меня более горячего желания, чем удостоиться чести стать вашим собратом и делить с вами опасности походов.

Вся честная компания радостно приветствовала эту речь. Благое мое намерение было одобрено, но разбойники единогласно постановили оставить меня еще некоторое время в прежней должности и испытать мои способности; затем я должен был выйти на промысел, после чего они готовы были удостоить меня звания, которого я добивался, ибо, как говорили они, нельзя отказать молодому человеку, выказывающему столь похвальные наклонности.

Пришлось пересилить себя и по-прежнему отправлять обязанности кравчего. Я был этим весьма раздосадован, так как собирался сделаться разбойником лишь для того, чтобы свободно выезжать вместе с прочими, и надеялся, участвуя в набегах, улучить момент, когда смогу ускользнуть. Одна только эта надежда и поддерживала мою жизнь. Тем не менее ожидание казалось мне слишком долгим, и я неоднократно пытался обмануть бдительность Доминго. Но это было невозможно, он постоянно был начеку; бьюсь об заклад, что и сотня Орфеев не могла бы очаровать этого Цербера.16 Правда, боясь навлечь на себя подозрение, я не использовал всех способов, которыми мог бы его провести. Он наблюдал за мной, и я принужден был действовать с осторожностью, чтобы не выдать себя. Пришлось, таким образом, положиться на время, установленное разбойниками для моего принятия в шайку, и я ждал его с большим нетерпением, чем если б мне предстояло вступить в компанию откупщиков.

Слава богу, спустя полгода срок этот наступил. Однажды вечером атаман Роландо сказал своим всадникам:

— Господа, надо сдержать слово, данное Жиль Бласу. Я неплохого мнения об этом юноше; он как будто создан для того, чтобы пойти по нашим стопам, и я надеюсь, что мы сделаем из него нечто путное. Пусть едет завтра с нами и попробует стяжать лавры на большой дороге: воспитаем его сами для славных подвигов.

Все разбойники согласились с мнением атамана, и, желая показать, что уже считают меня своим товарищем, они освободили меня от обязанности им прислуживать. Сеньора Леонарда была восстановлена в должности, которой лишилась из-за меня. По настоянию разбойников я снял с себя одежду, состоявшую из простой, весьма потертой сутаны, и облачился в костюм одного недавно ограбленного дворянина, после чего приготовился принять боевое крещение.

ГЛАВА VIII

Жиль Блас сопровождает разбойников. Подвиг, совершенный им на большой дороге

На исходе одной сентябрьской ночи я, наконец, вышел из подземелья вместе с разбойниками. Я был вооружен так же, как и они: карабином, парою пистолетов, шпагой и багинетом,17 и ехал верхом на довольно хорошей лошади, отнятой у того же дворянина, в одежде которого я щеголял. Я так долго прожил в потемках, что забрезживший рассвет ослепил меня; но мало-помалу глаза мои к нему привыкли.

Мы миновали Понферраду и залегли в лесочке, окаймлявшем леонскую дорогу, выбрав такое место, где, будучи сами скрыты от всех, могли беспрепятственно наблюдать за проезжими. Там мы стали поджидать, не пошлет ли нам фортуна хорошее дельце, когда увидели доминиканского монаха, восседавшего, против обыкновения сих смиренных отцов, на плохоньком муле.

— Слава создателю! — воскликнул смеясь атаман, — вот великолепное дело для Жиль Бласа! Пусть почистит монаха, а мы посмотрим, как он за это возьмется.

Все разбойники согласились с тем, что это поручение действительно является для меня подходящим и посоветовали мне выполнить его как следует.

— Господа, — сказал я, — вы будете мною довольны. Я раздену монаха до нитки и приведу вам сюда его мула.

— Нет, нет, — возразил Роландо, — мула не надо: он того не стоит. Притащи нам только мошну его преподобия; большего мы от тебя не требуем.

— Хорошо, — сказал я, — да свершится сей первый опыт на глазах у моих учителей, и я надеюсь удостоиться их одобрения.

С этими словами выехал я из лесу и направился к монаху, заклиная небо простить мне поступок, который намеревался совершить, ибо я все же недостаточно долго прожил среди разбойников, чтобы взяться за такое дело без отвращения. Я охотно удрал бы тут же, но у большинства разбойников лошади были лучше моей; заметив, что я пустился наутек, они бросились бы за мной вдогонку и, несомненно, настигли бы меня или дали бы по мне залп из карабинов, от которого мне бы не поздоровилось. Поэтому я не отважился на столь рискованный шаг, а нагнал монаха и, направив на него дуло пистолета, потребовал кошелек. Он тотчас же остановился, пристально взглянул на меня и, по-видимому, нисколько не испугавшись, сказал:

— Вы очень молоды, дитя мое, и слишком рано взялись за это греховное ремесло.

— Каким бы греховным оно ни было, отец мой, — отвечал я, — мне все же жаль, что я не принялся за него раньше.

— Что вы говорите, сын мой! — воскликнул сей добрый монах, которому был невдомек истинный смысл моих слов, — какое ослепление! Позвольте мне представить вам злополучное состояние…

Но тут я поспешно прервал его:

— Довольно морали, ваше преподобие! Я выезжаю на большую дорогу не для того, чтобы слушать проповеди, и не в них здесь дело: мне нужны ваши деньги. Давайте их сюда!

— Деньги? — с изумлением переспросил он. — Вы плохого мнения об испанском милосердии, если думаете, что лица моего звания нуждаются в деньгах, чтоб путешествовать по Испании. Перестаньте заблуждаться. Нас везде гостеприимно принимают, дают нам пристанище, потчуют и ничего, кроме молитв, за это не требуют. Поэтому мы не берем с собой денег в дорогу, а во всем уповаем на провидение.

— Ну, нет! — возразил я, — вы не ограничиваетесь одним упованием: у вас всегда есть с собой добрые пистоли, чтобы спокойнее полагаться на провидение. Но довольно, отец мой, — добавил я, — мои товарищи, засевшие в той роще, теряют терпенье; бросьте сейчас же ваш кошелек наземь, а не то я вас убью.

При этих словах, произнесенных мною с угрозой, монах как будто действительно струхнул за свою жизнь.

— Погодите, — сказал он, — я исполню ваше требование, раз уж это необходимо. Вижу, что с вашим братом одними риторическими фигурами не отделаешься.

Сказав это, он вытащил из-под сутаны большой замшевый кошель и бросил его наземь. Тогда я объявил ему, что он может продолжать путь, чего он не заставил повторить себе дважды. Он взял мула в шенкеля, и тот, против моего чаянья, пошел довольно хорошим ходом, хотя на вид был не лучше дядюшкиного лошака. Пока монах удалялся, я спешился и поднял кошель, показавшийся мне тяжелым. Затем я снова сел на коня и быстро вернулся в лесок, где разбойники нетерпеливо меня поджидали, чтобы принести мне свои поздравления, точно одержанная мною победа дорого мне обошлась. Не успел я сойти с лошади, как они бросились меня обнимать.

— Мужайся, Жиль Блас, — сказал мне атаман Роландо, — ты прямо чудеса творишь. Я не спускал с тебя глаз во время всей атаки и наблюдал за твоими ухватками. Предсказываю, что из тебя выйдет отличный рыцарь большой дороги, или я ни черта не смыслю в этих делах.

Податаманье и прочие разбойники радостно приветствовали это предсказание и заверили меня, что оно непременно сбудется. Я поблагодарил их за хорошее мнение о моей особе и обещал приложить все усилия к тому, чтоб оправдать его и впредь.

Расхвалив меня тем усерднее, чем меньше я того заслуживал, они вздумали взглянуть на добычу, которую я привез.

— Посмотрим-ка, — сказали они, — что там в монашеском кошельке.

— Наверно, он туго набит, — заметил один из разбойников, — честные отцы не любят путешествовать, как пилигримы.

Атаман развязал кошелек, раскрыл его и вынул оттуда две-три пригоршни маленьких медных образков вперемешку с агнусдеи18 и ладанками. При виде такой оригинальной добычи разбойники разразились неудержимым смехом.

— Видит бог, — воскликнул податаманье, — мы премного обязаны Жиль Бласу. Он в первый раз раздобыл вещи, весьма полезные для нашего братства.

За шуткой податаманья последовали многие другие. Негодяи, а в особенности расстрига, принялись потешаться на эту тему. Они отпускали тысячи острот, которые я не смею передать и которые сугубо обличали распущенность их нравов. Один только я не смеялся. Правда, зубоскалы отняли у меня к тому охоту, так как потешались на мой счет. Каждый из них прошелся по моему адресу, а атаман Роландо сказал мне:

— Знаешь, Жиль Блас, советую тебе, дружище, не связываться с монахами; это такие пройдохи и хитрецы, что не тебе с ними тягаться.

ГЛАВА IX

О серьезном событии, последовавшем за этим приключением

Мы пробыли в лесу большую часть дня, не заметив ни одного путешественника, который мог бы расплатиться за монаха. Наконец мы выехали из чащи с намерением вернуться восвояси, ограничив свои подвиги означенным комическим происшествием, все еще служившим темой разговора, как вдруг увидали издали карету, запряженную четверкой мулов. Она неслась на нас во весь опор, и сопровождали ее трое верховых, отлично, как мне показалось, вооруженных и готовых оказать нам сопротивление, если б мы осмелились их затронуть. Роландо приказал отряду остановиться, чтоб держать по этому поводу совет, в результате какового решено было атаковать путешественников.

Тотчас же выстроил он нас так, как ему хотелось, и мы двинулись развернутым фронтом навстречу карете. Невзирая на похвалы, полученные мною в лесу, я почувствовал, что меня пробирает сильная дрожь, и вскоре тело мое покрылось студеным потом, не предвещавшим ничего хорошего. К этим приятным ощущениям присоединилось еще и то обстоятельство, что я ехал в передней шеренге между атаманом и податаманьем, которые поместили меня так, чтоб сразу же приучить к огню. Роландо, заметив, насколько немощным становится мое естество, взглянул на меня искоса и сказал резким тоном:

— Послушай, Жиль Блас, не забывай своего долга. Предупреждаю тебя, что если ты отступишь, я прострелю тебе голову из пистолета.

Я был слишком уверен, что он исполнит свое обещание, чтоб пренебречь этим предупреждением, и поскольку с обеих сторон мне грозила одинаковая опасность, то помышлял только о том, как бы препоручить богу свою душу.

Тем временем карета и верховые приближались. Они поняли, что мы за люди, и, догадавшись по боевому строю о наших намерениях, остановились на расстоянии мушкетного выстрела. Вооружение их состояло, так же как и наше, из карабинов и пистолетов. Пока всадники готовились дать отпор, из кареты вышел статный и богато одетый человек. Он сел на запасную лошадь, которую один из верховых держал под уздцы, и стал во главе своих людей.

Хотя было их четверо против девятерых, — ибо кучер остался на козлах, — однако же они устремились на нас с такой решимостью, что страху у меня прибавилось вдвое. Я дрожал всем телом, но все же готовился выстрелить; однако, выпуская заряд из карабина, я, по правде говоря, зажмурил глаза и отвернул голову, а потому полагаю, что, стреляя таким манером, не отягчил своей совести.

Не стану обстоятельно описывать эту схватку: хотя я там и присутствовал, однако же ничего не видал; страх, помутив мне ум, скрыл от меня ужас того самого зрелища, которое меня пугало. Могу только сказать, что после бешеной мушкетной перестрелки я услыхал, как товарищи мои кричат во все горло: «Победа! Победа!» При этих возгласах страх, сковывавший мои чувства, рассеялся, и я увидел безжизненные тела четырех всадников, лежавших на поле битвы. С нашей стороны пал всего лишь один человек. То был расстрига, который в данном случае получил только то, что заслужил нарушением обета и кощунственными шутками над ладанками. Одному из наших пуля попала в правую коленную чашечку. Податаманье также был ранен, но очень легко, так как заряд только ссадил ему кожу.

Сеньор Роландо прежде всего бросился к дверцам кареты. Там сидела дама лет двадцати четырех — двадцати пяти, показавшаяся ему очень красивой, несмотря на печальное состояние, в котором он ее застал. Она лишилась чувств во время схватки, и обморок ее все еще продолжался. Пока он любовался ею, мы, прочие, занялись добычей. Начали мы с лошадей из-под убитых верховых, так как животные эти, испугавшись перестрелки и потеряв седоков, отбежали несколько в сторону. Что же касается мулов, то они не тронулись с места, хотя кучер слез с козел и спасся бегством еще во время побоища. Спешившись, мы принялись распрягать мулов и навьючивать на них сундуки, которые были привязаны впереди и позади кареты. Покончив с этим, мы по приказу атамана вынесли из экипажа даму, еще не пришедшую в себя, и посадили ее на седло к одному из самых сильных разбойников, ехавшему на отличной лошади; затем, оставив на дороге карету и ограбленных мертвецов, мы забрали с собой даму, мулов и лошадей.19

ГЛАВА X

О том, как разбойники обошлись с пленной сеньорой. О смелом замысле Жиль Бласа и о том, что из этого проистекло

Уже с час как стемнело, когда мы подъехали к подземелью. Мы прежде всего отвели лошадей и мулов в конюшню, где нам пришлось самим привязать их к стойлам и позаботиться о них, так как старый негр уже трое суток не вставал с постели. Помимо сильного приступа подагры, его мучил ревматизм, не позволявший ему пошевельнуть ни одним членом. Только язык у него не отнялся, и он пользовался им, чтоб выражать нетерпение посредством самых кощунственных ругательств. Предоставив этому нечестивцу проклинать и богохульствовать, мы отправились на кухню, где посвятили все свои заботы сеньоре, над которой, казалось, витала тень смерти. Мы сделали все, что могли, дабы привести ее в чувство, и старания наши, к счастью, увенчались успехом. Но, придя в сознание и увидев, что ее поддерживают какие-то неизвестные ей мужчины, она поняла разразившееся над ней несчастье; ее обуял ужас. Все, что горе и отчаяние, вместе взятые, заключают в себе страшного, отразилось в ее глазах, которые она воздела к небу, точно жалуясь на грозившее ей бедствие. Затем, будучи не в силах вынести эти ужасные видения, она снова впала в обморок, веки ее смежились, и разбойникам уже казалось, что смерть хочет похитить у них добычу. Но тут атаман, рассудив, что лучше предоставить ее самой себе, чем мучить новыми спасательными средствами, приказал отнести сеньору на постель Леонарды, где ее оставили одну, разрешив судьбе действовать по своему усмотрению.

Мы перешли в зал, где один из разбойников, бывший перед тем лекарем, осмотрел податаманье и его товарища и натер им раны бальзамом. По окончании этой операции всем захотелось узнать, что находится в сундуках. Одни были наполнены кружевами и бельем, другие платьем; в последнем сундуке, вскрытом нами, оказалось несколько мешков, набитых пистолями, что весьма обрадовало наших корыстолюбцев. После этого осмотра стряпуха уставила поставец винами, накрыла на стол и подала кушанье. Сначала мы разговорились о великой победе, нами одержанной. Тут сеньор Роландо обратился и ко мне:

— Признайся, Жиль Блас, — сказал он, — признайся, дитя мое, что ты здорово струхнул.

Я откровенно ответил, что оно действительно так и было, но что я буду биться, как паладин, если только побываю в двух-трех сражениях. После этого все общество стало на мою сторону, утверждая, что я заслуживаю извинения, что схватка была жаркой и что для молодого человека, никогда не нюхавшего пороха, я все-таки держался молодцом.

Затем разговор перешел на мулов и лошадей, приведенных нами в подземелье. Решено было назавтра, чуть свет, отправиться всем в Мансилью, чтоб продать их там, так как слух о нашем набеге, вероятно, еще не дошел до этого места. Приняв такое решение, мы закончили ужин, после чего снова вернулись на кухню, чтобы взглянуть на сеньору, которую застали в том же состоянии: мы были уверены, что она и ночи не проживет. Хотя нам показалось, что жизнь в ней еле теплится, однако некоторые разбойники не переставали бросать на нее любострастные взоры и обнаруживать грубое вожделение, которому они непременно дали бы волю, если бы Роландо не уговорил их подождать, по крайней мере, до тех пор, пока дама придет в себя от подавляющей грусти, сковывавшей ее чувства. Уважение к атаману обуздало их страсти; иначе ничто не спасло бы этой сеньоры: даже смерть была бы не в силах уберечь ее честь.

Мы оставили на время эту несчастную женщину в том состоянии, в котором она находилась. Роландо ограничился тем, что передал ее на попечение Леонарде, и все разбрелись по своим помещениям. Что касается меня, то, улегшись на свое ложе, я, вместо того чтоб заснуть, не переставал размышлять о несчастье этой сеньоры. Я не сомневался в том, что она знатная дама, отчего судьба ее представлялась мне еще более горестной. Не мог я также без дрожи подумать об ожидавших ее ужасах, и я чувствовал такое огорчение, точно меня связывали с ней узы крови или дружбы. Наконец, поскорбев об ее участи, я стал раздумывать над тем, как сохранить ее честь от угрожающей опасности и в то же время самому выбраться из подземелья. Я вспомнил, что старый негр был не в состоянии пошевельнуться и что со времени его недомогания ключ от решетки находился у стряпухи. Эта мысль воспламенила мое воображение и навела меня на замысел, который я тщательно обсудил, после чего, не медля, приступил к его выполнению следующим образом.

Я притворился, будто у меня колики, и начал сначала вздыхать и стонать, а затем, возвысив голос, принялся вопить благим матом. Разбойники проснулись и вскоре собрались около меня. Они спросили, отчего я кричу таким истошным голосом. Я отвечал им, что у меня ужасные рези, и для большей убедительности стал скрежетать зубами, строить невероятные гримасы, симулировать корчи и метаться самым неистовым образом. После этого я вдруг успокоился, как будто мне несколько полегчало. Но минуту спустя я снова извивался на своем жалком ложе и ломал руки. Словом, я так хорошо разыграл свою роль, что разбойники, несмотря на присущую им хитрость, дались на обман и поверили, что я действительно испытываю страшные рези. Однако эта удачная симуляция повлекла за собой своеобразную пытку, так как мои сердобольные собратья по ремеслу, вообразив, что я вправду страдаю, принялись наперебой облегчать мои муки. Один приносит бутыль с водкой и принуждает меня отхлебнуть половину; другой насильно ставит мне клизму из миндального масла; третий, распарив полотенце, кладет мне его, еще совсем горячее, на живот. Я тщетно кричал, умоляя о пощаде; но они приписывали мои крики коликам и продолжали причинять мне настоящие страдания, желая избавить от вымышленных. Наконец, не будучи в состоянии терпеть долее, я принужден был сказать им, что больше не чувствую боли, и попросил их отпустить мою душу на покаяние. Они перестали досаждать мне своими лечебными средствами, а я остерегся от дальнейших жалоб, опасаясь, как бы они вновь не принялись оказывать мне помощь.

Это представление длилось около трех часов, после чего разбойники, рассудив, что рассвет должен скоро наступить, приготовились ехать в Мансилью. Тут я выкинул новую штуку: я попытался встать, для того чтоб они подумали, будто мне очень хочется их сопровождать. Но они воспротивились этому.

— Нет, нет, Жиль Блас, — сказал мне сеньор Роландо, — оставайся здесь, сын мой, а то у тебя снова могут начаться схватки. Ты поедешь с нами в другой раз, сегодня ты не в силах следовать за нами. Отдохни денек; ты действительно нуждаешься в покое.

Я не счел нужным настаивать из боязни, как бы они не уступили моим настояниям; я только притворился, будто очень огорчен невозможностью их сопровождать, и сделал это так естественно, что они покинули подземелье, не питая насчет моего замысла ни малейшего подозрения.

После их отъезда, который я пытался ускорить своими молитвами, обратился я к самому себе со следующей речью: «Ну, Жиль Блас, настал момент проявить решимость. Мужайся и доведи до конца то, что начал с таким успехом. Дело это, по-видимому, не трудное: Доминго сейчас не в состоянии помешать твоему замыслу, а Леонарда слишком слаба для этого. Воспользуйся случаем и удирай: тебе, быть может, никогда не представится лучшей возможности».

Эти рассуждения придали мне самоуверенности. Я встал, взял шпагу и пистолеты и сперва направился в кухню. Но прежде чем войти, я остановился, так как услыхал голос Леонарды. Она говорила с незнакомой дамой, которая, придя в себя и поняв постигшее ее несчастье, плакала и сокрушалась.

— Плачьте, дочь моя, — говорила ей старуха, — проливайте слезы, не щадите вздохов: это вас утешит. Ваш обморок был опасен, но теперь, коль скоро вы плачете, можно сказать, что самое страшное миновало. Ваша скорбь постепенно утихнет и вы привыкнете жить здесь с нашими сеньорами, людьми вполне порядочными. С вами будут обходиться лучше, чем с принцессою; эти господа постараются всячески угождать вам и ежедневно проявлять свое расположение. Найдется немало женщин, которые пожелали бы быть на вашем месте.

Я не дал Леонарде времени продолжать эту речь и вошел в кухню. Приставив ей пистолет к груди, я грозно потребовал у нее ключ от решетки. Мой поступок смутил ее, и хотя была она уже в преклонном возрасте, однако же все еще настолько дорожила жизнью, что не посмела противиться моему требованию. Заполучив ключ в свои руки, я обратился к печальной даме.

— Сеньора, — сказал я, — небо посылает вам избавителя. Встаньте и следуйте за мной; я доставлю вас туда, куда вы пожелаете.

Дама не оставалась глуха к моему голосу, и речь моя произвела на нее такое впечатление, что, собрав последние силы, она привстала и бросилась к моим ногам, заклиная пощадить ее честь. Я поднял ее и заверил, что она может вполне на меня положиться. Затем я подобрал веревки, найденные мною в кухне, и с помощью сеньоры привязал Леонарду к ножкам тяжелого стола, пригрозив старухе, что убью ее, если она только вздумает крикнуть. Милейшая Леонарда, убежденная, что я, безусловно, выполню свою угрозу, если она посмеет ослушаться, сочла за лучшее предоставить мне полную свободу действий. Я зажег свечу и отправился вместе с незнакомой сеньорой в помещение, где хранились золотые и серебряные монеты. Там я рассовал по карманам столько простых и двойных пистолей, сколько в них умещалось, и, чтоб уговорить незнакомку поступить так же, постарался доказать ей, что она только берет назад свое собственное добро, после чего эта дама без всяких угрызений совести последовала моему примеру. Набрав основательный запас, мы направились к конюшне, куда я вошел один, держа пистолеты наготове. Я рассчитывал, что старый арап, несмотря на подагру и ревматизм, не позволит мне беспрепятственно оседлать и взнуздать мою лошадь, и решил раз навсегда излечить его от всех болезней, если он вздумает мне пакостить. Но, по счастью, он к тому времени так изнемог от болей, как прежде перенесенных, так и тех, которые продолжал испытывать, что, казалось, даже не заметил, как я вывел лошадь из конюшни. Дама ждала меня у дверей. Мы со всей поспешностью устремились по коридору, который вел к выходу из подземелья. Подходим к решетке, отпираем замок, и вот мы у трапа. Нам стоило больших усилий его поднять или, точнее говоря, мы смогли осуществить это только благодаря притоку новых сил, которые придала нам жажда свободы.

Стало уже рассветать, когда мы выбрались из этой бездны. Необходимо было тотчас же удалиться оттуда. Я вскочил в седло, дама села позади меня, и, пустившись галопом по первой попавшейся тропинке, мы вскоре выехали из лесу. Перед нами оказалась равнина, пересеченная несколькими дорогами; мы выбрали одну наугад. Я смертельно боялся, чтоб она не привела нас в Мансилью и чтоб мы не повстречали Роландо и его товарищей, что легко могло случиться. К счастью, мои опасения не оправдались. Мы прибыли в город Асторгу около двух часов пополудни. Я заметил людей, разглядывавших нас с большим любопытством, точно женщина, сидящая на лошади позади мужчины, была для них невиданным зрелищем. Мы остановились у первой гостиницы, и я прежде всего приказал насадить на вертел куропатку и молодого кролика. Пока выполняли мои приказания и готовили нам обед, я проводил даму в горницу, где мы, наконец, вступили в беседу: дорогой этого нельзя было сделать, так как мы ехали слишком быстро. Тут моя дама выразила мне свою признательность за оказанное ей одолжение и сказала, что после столь великодушного поступка она не может поверить, чтоб я был товарищем тех разбойников, из рук которых ее вырвал. Тогда я рассказал ей свою историю, чтоб укрепить ее в добром мнении, которое она обо мне составила. Этим я внушил ей доверие и побудил поведать свои злоключения, которые она передала мне так, как это будет изложено в следующей главе.

ГЛАВА XI

История доньи Менсии де Москера

Я родилась в Вальядолиде, и имя мое — донья Менсия де Москера. Отец мой, дон Мартин, истратив на военной службе почти все, что досталось ему по наследству, был убит в Португалии во главе полка, которым командовал. Он оставил мне столь скромное состояние, что меня считали довольно незавидной невестой, хотя я была единственной дочерью. Невзирая, однако, на мои ограниченные средства, у меня не было недостатка в поклонниках. Несколько кавалеров, из самых знатных в Испании, искали моей руки. Но среди них один только дон Альвар де Мельо обратил на себя мое внимание. Он действительно был красивее своих соперников, но еще более серьезные достоинства склонили мое сердце в его пользу. Он обладал умом, скромностью, храбростью и честностью. Кроме того, его можно было назвать галантнейшим светским человеком. Нужно ли было устроить празднество, — он делал это как нельзя лучше; участвовал ли он в турнирах, — все приходили в восхищение от его силы и ловкости. Словом, я предпочла его всем остальным и вышла за него замуж.

Спустя несколько дней после нашей свадьбы он встретил в какой-то отдаленной части города дона Андреса де Баеса, одного из своих прежних соперников. Они обменялись колкостями и обнажили шпаги. Это стоило жизни дону Андресу. Но так как он доводился племянником вальядолидскому коррехидору, человеку бешеному и к тому же смертельному врагу дома Мельо, то дон Альвар счел необходимым как можно скорее покинуть город. Он поспешно вернулся домой и, пока ему седлали лошадь, передал мне то, что произошло.

— Любезная Менсия, — сказал он мне затем, — мы должны расстаться: это необходимо. Вы знаете коррехидора; не к чему обольщаться: он будет меня свирепо преследовать. Вам известно, каким весом он пользуется; мне небезопасно оставаться в королевстве.

Он был так подавлен собственной скорбью, а еще больше той, которую видел во мне, что не мог продолжать. Я заставила его взять с собой золото и несколько драгоценностей; затем он обнял меня, и в течение четверти часа мы только и делали, что сливали вместе вздохи и слезы. Наконец, ему доложили, что лошадь подана. Он вырывается из моих объятий, он уезжает и покидает меня в таком состоянии, которого я не могу выразить словами. Ах, какое б было счастье, если б чрезмерность моей скорби тогда же свела меня в могилу! От скольких горестей и невзгод избавила бы меня смерть!

Спустя несколько часов после отъезда дона Альвара коррехидор проведал об его побеге. Он послал за ним в погоню всех вальядолидских альгвасилов20 и не упустил ни одного средства, чтоб заполучить его в свои руки. Тем не менее супруг мой ускользнул от его мщения и сумел укрыться в безопасном месте. Тогда судья увидел, что принужден ограничить свою месть удовольствием отнять имущество у человека, крови которого жаждал. Это ему вполне удалось: все, что принадлежало дону Альвару, было конфисковано.

Я очутилась в весьма печальном положении: мне почти не на что было существовать. Пришлось вести замкнутый образ жизни и держать в качестве прислуги только одну женщину. Я проводила все дни в слезах, но оплакивала я не бедность, которую терпеливо переносила, а отсутствие любимого супруга, не подававшего никаких вестей. Между тем, при нашем грустном расставании он обещал уведомлять меня о своей судьбе, в какой бы угол мира ни занесла его злополучная звезда. Однако прошло семь лет, а я ничего о нем не слыхала. Неведение, в котором я находилась относительно его участи, погружало меня в великую печаль. Наконец, дошло до меня, что, сражаясь в Феце21 за короля португальского, он потерял свою жизнь в бою. Известие это принес мне человек, недавно вернувшийся из Африки; он заверил меня, что хорошо знал дона Альвара де Мельо, что служил с ним вместе в португальской армии и сам видел, как супруг мой погиб в сражении. Он присовокупил к этому еще некоторые обстоятельства, окончательно убедившие меня, что дона Альвара нет более в живых. Эта весть только усилила мою печаль и побудила принять решение никогда больше не вступать в брак.

Тем временем прибыл в Вальядолид дон Амбросио Месио Карильо маркиз де ла Гуардиа. Он принадлежал к числу тех старых вельмож, которые обходительным и изысканным обращением заставляют забыть про свои лета и все еще умеют нравиться дамам. Однажды ему случайно рассказали историю дона Альвара и описали меня так, что ему захотелось со мной познакомиться. Чтоб удовлетворить свое любопытство, подговорил он одну мою родственницу, и та, условившись с ним, зазвала меня к себе. Маркиз тоже явился. Он увидел меня, и я ему понравилась вопреки скорби, которая запечатлелась на моем лице. Но зачем говорю я «вопреки»? Быть может, он был тронут именно грустным и томным видом, свидетельствовавшим в пользу моей верности; быть может, моя тоска воспламенила в нем любовь. Поэтому он не раз повторил мне, что считает меня чудом постоянства и что завидует моему мужу, сколь бы горестна ни била его судьба. Словом, он был поражен моими достоинствами и ему не понадобилось второго свидания для того, чтоб в нем созрело решение жениться на мне.

Чтоб склонить меня к принятию своего предложения, он прибег к посредничеству моей родственницы. Та наведалась ко мне и стала уговаривать, что неразумно долее зарывать свою красоту, поскольку супруг мой, как гласило известие, окончил жизнь в Феце, что я достаточно оплакивала человека, с которым меня связывали столь кратковременные узы, и что я должна воспользоваться представившимся мне случаем, который сделает меня счастливейшей из женщин. Затем она принялась превозносить древний род старого маркиза, его великие богатства и прекрасный характер. Но, несмотря на красноречие, которое она расточала по поводу всех его преимуществ, ей не удалось меня уговорить. Не сомнения в смерти дона Альвара и не боязнь увидеть его вдруг, в самый неожиданный момент, останавливали меня. Отсутствие склонности или, вернее, отвращение, испытываемое мною к вторичному браку после всех несчастий первого, было тем препятствием, которое моей родственнице надлежало преодолеть. Но она не отступила: напротив, она удвоила старания в пользу дона Амбросио и привлекла всю семью на сторону вельможи. Родственники мои стали настаивать на том, чтоб я не отказывалась от столь блестящей партии: они мне непрестанно докучали, досаждали, не давали покоя. Правда, бедность моя, возраставшая с каждым днем, немало способствовала тому, чтоб преодолеть мое сопротивление. Если бы не ужасная нужда, я бы никогда не решилась на это.

Итак, я была не в силах противиться; я уступила упорным настояниям родни и вышла замуж за маркиза де ла Гуардиа, который на следующий же день после свадьбы увез меня в свой прекрасный замок возле Бургоса, между Грахалем и Родильяс. Он воспылал ко мне страстной любовью; во всех его поступках чувствовалось желание мне угодить; он всячески старался предупредить мои малейшие желания. Ни один муж не питал такого уважения к жене и ни один любовник не оказывал столько внимания своей возлюбленной. Я восхищалась человеком, обладавшим таким привлекательным характером, и до известной степени мирилась с утратой дона Альвара благодаря тому, что составила счастье такого супруга, как маркиз. Невзирая на разницу в летах, я полюбила бы его страстно, будь я в состоянии любить кого-либо после дона Альвара. Но постоянные сердца умеют любить только раз. Воспоминание о первом супруге делало тщетным все старания второго понравиться мне. И потому на его нежные чувства я могла отвечать только искренней благодарностью.

Таково было мое душевное состояние, когда однажды, подойдя к окну своей горницы, чтоб подышать свежим воздухом, я увидела человека, похожего на крестьянина, который пристально уставился на меня. Я приняла незнакомца за подручного нашего садовника и не обратила на него никакого внимания. Но на следующий день, снова выглянув в окно, я застала его на том же месте, и мне снова показалось, что он очень внимательно ко мне присматривается. Это меня поразило. Я посмотрела на него в свою очередь. Но когда я пригляделась к нему, мне вдруг почудилось, будто я узнаю черты несчастного дона Альвара. Это сходство вызвало в моих чувствах непостижимый переполох: я громко вскрикнула. К счастью, я в то время была наедине с Инесой, той из моих камеристок, которой я больше всего доверяла. Я поведала ей подозрение, взволновавшее мою душу. Но она только расхохоталась, вообразив, что какое-нибудь легкое сходство ввело меня в заблуждение.

— Успокойтесь, сеньора, — сказала она, — и не думайте, что вы видели первого вашего супруга. Как мог он очутиться здесь под видом крестьянина? Да и вероятно ли, чтоб он вообще был жив? Но, чтоб вас успокоить, — добавила она, — сойду в сад и поговорю с этим поселянином; узнаю, кто он таков, и сию минуту вернусь доложить вам об этом.

Инеса отправилась в сад и спустя короткое время вернулась в мои покои сильно взволнованная.

— Увы, сеньора, — сказала она, — ваше подозрение вполне оправдалось. Вы в самом деле видели дона Альвара; он мне открылся и просит, чтоб вы позволили ему тайно поговорить с вами.

Я могла тут же принять дона Альвара, так как маркиз находился в Бургосе, а потому поручила своей камеристке проводить его ко мне в кабинет22 по потайной лестнице. Можете себе представить, какое волнение я испытывала. У меня не хватало духу взглянуть на чело-века, который с полным правом мог осыпать меня упреками: не успел он предстать предо мной, как я упала в обморок, точно мне явилась его тень. Инеса и он тотчас же пришли мне на помощь. Как только они привели меня в чувство, дон Альвар сказал:

— Ради бога, сеньора, успокойтесь. Я не хочу, чтоб мое присутствие стало для вас пыткой, и вовсе не намерен причинить вам огорчение. Я явился не как взбешенный супруг попрекать вас за нарушение данного слова и поставить вам в грех заключение новых уз. Мне известно, что вина падает на вашу семью: я знаю также обо всех преследованиях, коим вы подвергались. Сверх того, в Вальядолиде распространились слухи о моей смерти и у вас было тем больше оснований им поверить, что вы не получили от меня ни одного письма, которое бы их опровергло. Наконец, слыхал я и про тот образ жизни, который вы вели после нашей жестокой разлуки, и что скорее нужда, нежели любовь, толкнула вас в объятия маркиза.

— Ах, сеньор, — прервала я его, обливаясь слезами, — к чему пытаетесь вы оправдать свою супругу? Вы живы, а потому она виновна. Увы, почему не осталась я в том бедственном положении, в котором была до свадьбы с доном Амбросио? О, роковой брак! не будь его, у меня при всей моей бедности осталось бы то утешение, что я, не краснея, могу вновь встретиться с вами.

— Любезная Менсия, — возразил дон Альвар, весь вид коего обличал, сколь сильно потрясли его мои слезы, — я не сетую на вас и не только не намерен укорять тем блестящим положением, в коем вас застал, но клянусь, что благодарю за это небо. С того злополучного дня, когда я покинул Вальядолид, фортуна неизменно относилась ко мне немилостиво: жизнь моя была сплошной цепью злоключений; в довершение же всех невзгод я не мог подать вам о себе вести. Слишком уверенный в ваших чувствах ко мне, я не переставал думать о том, до какого состояния довела вас моя пагубная любовь; я рисовал себе донью Менсию всю в слезах; вы были моей величайшей мукой. Признаюсь, бывали минуты, когда я почитал себя преступником за то, что имел счастье вам понравиться. Я даже желал, чтоб вы предпочли кого-либо из моих соперников, так как выбор, которого я удостоился, обошелся вам слишком дорого. Между тем, после семи мучительных лет, еще более влюбленный, чем когда-либо, захотел я повидать вас. Я был не в силах устоять против этого желания, и освобождение от долголетнего рабства позволило мне его осуществить; таким образом, с риском быть узнанным, я, переодетый в это платье, прибыл в Вальядолид. Тут я узнал все. Затем я отправился в здешний замок и нашел случай познакомиться с садовником, который дал мне работу в ваших садах. Вот каким путем добился я того, чтоб тайно поговорить с вами. Однако не думайте, что своим пребыванием здесь я намерен смутить благополучие, коим вы наслаждаетесь. Я люблю вас больше, чем самого себя, я дорожу вашим покоем и после нашего свидания отправлюсь доживать вдали от вас печальные дни, посвященные вам одной.

— Нет, нет, дон Альвар, — воскликнула я при этих словах. — Небо недаром привело вас сюда, и я не допущу, чтоб вы меня вторично покинули; я поеду с вами: одна только смерть может отныне разлучить нас.

— Поверьте мне, — возразил он, — вам лучше оставаться у дона Амбросио. Не делайтесь участницей моих невзгод; позвольте мне одному нести их бремя.

Он привел мне еще много таких же доводов, но чем больше он старался пожертвовать собой ради моего счастья, тем меньше склонности испытывала я согласиться на это. Убедившись, наконец, что я не отступлю от своего решения, он вдруг переменил тон и, несколько повеселев, сказал мне:

— Неужели, сеньора, вы действительно питаете те чувства, о которых сейчас мне поведали? Ах, если вы еще любите меня настолько, что предпочитаете бедность со мной тому благоденствию, которое вас окружает, то поедемте жить в Бетанкос, в самую глубь Галисийского королевства. Там у меня есть надежное убежище. Хотя злой рок лишил меня всех богатств, однако он оказался не в силах отнять у меня друзей; некоторые из них остались мне верны и благодаря их поддержке я смогу вас похитить. С их помощью заказал я карету в Саморе, а также купил мулов и лошадей. Меня сопровождают трое весьма храбрых галисийцев; они вооружены карабинами и пистолетами и ждут моих приказаний в деревне Родилиас. Воспользуемся же, — добавил он, — отсутствием дона Амбросио. Я велю подать карету прямо к воротам замка и мы немедленно уедем.

Я согласилась. Дон Альвар стрелой полетел в Родилиас и, вернувшись спустя короткое время с тремя верховыми, увез меня, в то время как мои служанки, не зная, что и думать об этом похищении, разбежались в великом испуге. Только Инеса была посвящена в это дело, но она отказалась связать свою судьбу с моей, так как была влюблена в одного из камердинеров дона Амбросио, а это доказывает, что привязанность даже самых ревностных слуг наших не может устоять против любви.

Таким образом, села я в карету с доном Альваром, захватив с собой только платья да несколько драгоценностей, которые принадлежали мне до второго замужества; я не хотела брать с собой ни одной вещи, подаренной мне маркизом после свадьбы. Мы направились по дороге, которая вела в Галисию, не зная, однако, удастся ли нам туда доехать. У нас имелись основания опасаться, что дон Амбросио по своем возвращении пустится за нами вдогонку с многочисленным отрядом и настигнет нас. Между тем мы проехали двое суток, не заметив ни одного всадника, который бы нас преследовал. Мы надеялись, что и третий день пройдет так же благополучно, и уже вполне спокойно беседовали друг с другом. Это было вчера. Дон Альвар рассказывал мне о печальном происшествии, вследствие которого распространились слухи об его смерти, и о том, как он обрел свободу после пятилетнего невольничества, но тут мы встретились на леонской дороге с разбойниками, среди которых вы находились. Дон Альвар и был тот кавалер, которого они убили вместе со всеми его людьми, и из-за него льются слезы, которые вы теперь видите на моих щеках.

ГЛАВА XII

Каким неприятным образом был прерван разговор между Жиль Бласом и его дамой

Окончив свое повествование, донья Менсия залилась слезами. Я не сделал ни малейшей попытки утешить ее речами в духе Сенеки,23 а, напротив, дал ей повздыхать вволю; я даже и сам заплакал: столь естественно сочувствовать несчастным, в особенности опечаленной красавице. Я было хотел спросить ее, что она намеревается предпринять при создавшемся положении, а она, быть может, собиралась посоветоваться со мной по этому же поводу, когда нашу беседу неожиданно прервали: на постоялом дворе послышался ужасный шум, который невольно привлек наше внимание. Шум этот был вызван прибытием коррехидора с двумя альгвасилами и несколькими стражниками. Они вошли в комнату, в которой мы находились. Сопровождавший их молодой кавалер первый подошел ко мне и принялся пристально всматриваться в мою одежду. Ему недолго пришлось меня разглядывать.

— Клянусь св. Яковом, — воскликнул он, — это мой камзол! Он самый и есть! Его так же легко узнать, как и мою лошадь. Можете засадить этого щеголя на мою ответственность; я не боюсь, что мне придется дать ему сатисфакцию: без всякого сомнения, это один из тех грабителей, у которых есть тайное убежище в нашей местности.

Эта речь, из которой я усмотрел, что молодой человек был тем ограбленным дворянином, чьи платье и лошадь, к сожалению, достались мне, повергла меня в изумление, смущение и замешательство. Коррехидор, который по должности своей обязан был истолковать мою растерянность скорее в худую, нежели в хорошую сторону, решил, что обвинение не лишено основания. Предположив, что и дама могла быть соучастницей, он приказал разлучить нас и посадить в тюрьму. Судья этот был не из тех, что мечут свирепые взгляды: напротив, год у него был добродушный и веселый. Впрочем, одному лишь богу ведомо, был ли он при этом совестливее. Как только меня привели в тюрьму, он явился туда с двумя ищейками, т. е. альгвасилами; вошли они с веселым видом, словно чуяли, что их ждет недурное дельце. Они не забыли доброго своего обыкновения и прежде всего принялись меня обыскивать. Что за пожива для этих господ! Они, быть может, отродясь не видали такой удачи. Я заметил, как глаза их сверкали от радости при каждой пригоршне пистолей, которую они извлекали. Но особенно ликовал коррехидор.

— Дитя мое, — сказал он мне голосом, полным кротости, — мы исполняем свой служебный долг; но не бойся ничего: если ты не виновен, тебе не причинят зла.

Тем временем они деликатно очистили мои карманы и забрали даже то, что постеснялись взять разбойники, а именно сорок дядиных дукатов. Но и это их не удовлетворило: их жадные, неутомимые руки обшарили меня с головы до пят; они поворачивали меня во все стороны и даже раздели донага, ища денег между телом и рубашкой. Думаю, что они охотно вскрыли бы мне живот, чтоб посмотреть, не запрятал ли я туда чего-нибудь. После того как они столь добросовестно исполнили свой служебный долг, коррехидор допросил меня. Я откровенно рассказал ему все, что со мной случилось. Он приказал записать мои показания; затем он удалился, забрав с собой своих альгвасилов и мои деньги, и оставил меня совершенно голым на соломе.

Очутившись один и увидя себя в таком положении, я воскликнул: «О, жизнь человеческая! Сколь полна ты диковинных приключений и превратностей! С тех пор как я выехал из Овьедо, меня постигают одни только невзгоды: не успел я избавиться от одной опасности, как попадаю в другую. Думал ли я, въезжая в этот город, что мне придется так скоро познакомиться с коррехидором?» Предаваясь этим тщетным размышлениям, я снова облачился в проклятый камзол и прочее платье, ставшее причиной моего несчастья. Затем я обратился к самому себе с увещеванием не падать духом: «Ну, Жиль Блас, крепись! Помни, что после этих дней могут наступить другие, более счастливые. Пристойно ли тебе предаваться отчаянью в обыкновенной тюрьме, после того как ты прошел столь тягостный искус терпения в подземелье? Но, увы! — добавил я печально, — это самообман! Как выйду я отсюда? Ведь у меня только что отняли все средства к тому, ибо узник без денег — все равно что птица с подрезанными крыльями».

Вместо куропатки и молодого кролика, которого я приказал зажарить на вертеле, мне принесли черный хлебец и кувшин воды, предоставив терпеливо глотать досаду в своем узилище. Целых пятнадцать дней просидел я там, не видя никого, кроме тюремщика, который каждое утро неизменно возобновлял мой рацион. Как только он приходил, я заговаривал с ним и пытался вовлечь его в беседу, чтобы сколько-нибудь рассеять скуку; но эта важная особа и не думала удостоить меня ответом; невозможно было выжать из него ни одного слова; по большей части он даже входил и выходил, ни разу не взглянув на меня. На шестнадцатый день явился ко мне коррехидор и сказал:

— Наконец, друг мой, страдания твои кончились. Радуйся, ибо я пришел сообщить тебе приятную весть. Даму, которая была с тобой, я приказал проводить в Бургос; перед тем я допросил ее, и она показала в твою пользу. Тебя сегодня же выпустят, если только погонщик, с которым, по твоим словам, ты ехал из Пеньяфлора в Какавелос, подтвердит твои показания. Он сейчас в Асторге. Я послал за ним и поджидаю его: если он сознается во всей этой истории с пыткой, то я немедленно отпущу тебя на свободу.

Слова коррехидора весьма меня обрадовали, и я уже считал себя вне опасности. Я поблагодарил судью за милостивое и скорое решение, которое он вынес по моему делу, и не успел я еще договорить этих учтивостей, как прибыл мой возница в сопровождении двух полицейских стражников. Я тотчас же узнал его; но злодей-погонщик, без сомнения, продавший мой чемодан со всем его содержимым, испугался, как бы ему не пришлось вернуть вырученные за него деньги, если он меня опознает; а потому он нагло заявил, что не ведает, кто я такой, и что меня в глаза не видал.

— Ах, висельник! — воскликнул я, — признайся лучше, что ты украл мои пожитки, и отдай долг истине. Посмотри на меня хорошенько: я один из тех молодых людей, которым ты пригрозил пыткой в местечке Какавелос и которых ты так испугал.

Погонщик невозмутимо ответил, что я толкую о вещах, о которых он не имеет ни малейшего понятия, и так как он до конца твердо стоял на том, что меня не знает, то мое освобождение было отложено до другого раза.

— Дитя мое, — сказал коррехидор, — ты видишь, что погонщик не подтверждает твоих показаний, а потому я при всем желании не могу вернуть тебе свободу.

Мне пришлось снова вооружиться терпением, смотреть на безмолвного тюремщика и поститься, довольствуясь хлебом и водой. Мысль о том, что я не могу вырваться из когтей правосудия, хотя не совершил никакого преступления, приводила меня в отчаяние: я жалел о подземелье. «В сущности, — размышлял я, — мне жилось там лучше, чем в этой темнице: я сладко ел и пил с разбойниками, вел с ними приятные беседы и утешался надеждой когда-нибудь удрать от них. Теперь же, несмотря на свою невинность, я, пожалуй, сочту за великое счастье, если меня выпустят отсюда и отправят на галеры».

ГЛАВА XIII

Какими судьбами Жиль Блас, наконец, освободился из тюрьмы и куда он оттуда направился

В то время как я проводил дни, развлекаясь собственными рассуждениями, по городу распространилась молва о моих похождениях в том виде, в каком я изложил их при дознании. Кое-кто из горожан пожелал из любопытства взглянуть на меня. Они поочередно подходили к маленькому окошку, сквозь которое свет проникал в мою темницу, и, поглазев на меня некоторое время, удалялись. Я был весьма удивлен этим новым обстоятельством. С тех пор как меня посадили, никто не заглядывал в это окно, выходившее на двор, где царили безмолвие и ужас. Из этого я заключил, что обо мне в городе заговорили, но не знал, считать ли это хорошим или дурным предзнаменованием.

Одним из первых, кто представился моим взорам, был тот самый молодой псаломщик из Мондоньедо, который, как и я, пустился наутек, испугавшись пытки. Я узнал его, а он тоже не отрекся от знакомства. Мы обменялись приветствиями, и между нами завязалась долгая беседа. Мне пришлось снова подробно рассказать свои приключения, что произвело на моих слушателей двоякое впечатление: я рассмешил их и возбудил в них сострадание. В свою очередь певчий сообщил, что произошло на постоялом дворе в Какавелосе между погонщиком и молодой женщиной, после того как панический страх заставил нас бежать оттуда; словом, он передал мне то, о чем я выше уже повествовал. Наконец, прощаясь со мной, он обещал, не теряя времени, похлопотать о моем освобождении. Тогда остальные посетители, явившиеся, как и он, из одного только любопытства, заявили, что сочувствуют моему несчастью; они обещали присоединиться к молодому псаломщику и сделать все от них зависящее, чтоб вернуть мне свободу.

Они действительно сдержали свое обещание и замолвили за меня словечко коррехидору, который, узнав от псаломщика, как было дело, уже более не сомневался в моей невинности и три недели спустя пришел ко мне в тюрьму.

— Жиль Блас, — сказал он, — будь я более строгим судьей, я мог бы еще подержать тебя здесь; но мне не хочется затягивать дело. Ступай, ты свободен; можешь уйти отсюда, когда тебе заблагорассудится. Однако скажи мне, — добавил он, — не сумеешь ли ты разыскать подземелье, если отвести тебя в тот лес, где оно находится.

— Нет, сеньор, — отвечал я, — меня привели туда ночью, а выбрался я из него до рассвета: мне никак не узнать этого места.

Тогда судья удалился, сказав, что прикажет тюремщику отпереть двери темницы. Действительно, минуту спустя тюремщик вошел в мою камеру в сопровождении одного из сторожей, который нес холщовый узел. Оба они с важным видом и не говоря ни слова сняли с меня камзол и штаны, сшитые из хорошего сукна и почти новые; затем они напялили на меня какое-то старое рубище и, взяв за плечи, вытолкали из тюрьмы.

Смущение, охватившее меня, когда я увидел себя в этом жалком наряде, умерило радость, присущую узникам, выпущенным на свободу. Я хотел было тотчас же удалиться из города, чтоб укрыться от взоров толпы, которые были для меня почти что невыносимы. Однако чувство благодарности одержало верх над стыдом: я пошел поблагодарить молодого псаломщика, которому был столь многим обязан. Увидев меня, он не мог удержаться от смеха.

— Вот так облачение! — воскликнул он. — Я было вас и не узнал. Здорово обошлось с вами здешнее правосудие, как я погляжу.

— Я не жалуюсь на суд, — ответил я, — он поступил справедливо. Я хотел бы только, чтоб все судейские были честными людьми: хоть бы одежду мне оставили; кажется, я недешево за нее заплатил.

— Пожалуй, что так, — согласился он, — но они называют это формальностями, которые надлежит соблюдать. Не воображаете ли вы, кстати, будто ваша лошадь возвращена прежнему владельцу? Как бы не так: она стоит теперь в конюшне у повытчика, где ее берегут в качестве вещественного доказательства. Не думаю, чтоб пострадавшему дворянину удалось получить назад хотя бы загривок. Но поговоримте о другом, — продолжал он. — Каковы ваши намерения? Что собираетесь вы теперь предпринять?

— Я хотел бы добраться до Бургоса: там я разыщу даму, которую спас от разбойников. Она, наверно, даст мне несколько пистолей; я куплю новую сутанеллу24 и отправлюсь в Саламанку, где попытаюсь использовать свою латынь. Но все дело в том, что я еще не в Бургосе: ведь надо питаться в дороге, а вы сами знаете, как наголодаешься, путешествуя без денег.

— Я вас понимаю, — возразил он, — и мой кошелек к вашим услугам; правда, он несколько тощ, но псаломщик, как вам известно, не епископ.

С этими словами он вытащил свой кошелек и сунул мне его в руку с таким радушием, что я принужден был принять его независимо от содержимого. Я поблагодарил псалмопевца так, как если б он подарил мне все золото в мире, и рассыпался в предложении услуг, которые, впрочем, мне никогда не удалось ему оказать. Затем мы расстались, и я удалился из города, не навестив остальных лиц, хлопотавших о моем освобождении. Я удовольствовался тем, что призвал на их головы тысячи благословений.

Псаломщик имел полное основание не хвастаться своим кошельком: в нем оказалось немного денег; да к тому же какие деньги, — одна только мелочь. К счастью, я за последние два месяца привык к весьма скудному питанию, так что у меня даже еще оставалось несколько реалов, когда я добрался до Понте де Мула, расположенному неподалеку от Бургоса. Там я остановился, чтоб навести справки о донье Менсии, и зашел на постоялый двор, хозяйка которого оказалась женщиной весьма сухопарой, подвижной и суровой. Моя дерюга, как я сразу заметил по неприветливой встрече, не снискала благоволения в ее глазах, что, впрочем, я ей охотно прощаю. Присев к столу, я поел хлеба и сыру и выпил несколько глотков отвратительного вина, которое она мне принесла. Во время этой трапезы, отлично гармонировавшей с моим облачением, я попытался вступить в разговор с хозяйкой, но она ясно дала мне понять презрительной гримасой, что гнушается беседовать со мной. Я просил ее сказать, не знает ли она маркиза де ла Гуардиа, далеко ли до его замка от этого местечка и, главным образом, что сталось с маркизой, его супругой.

— Вы что-то уж слишком много вопросов задаете, — надменно сказала она.

Все-таки она сообщила мне, хоть и очень неохотно, что замок дона Амбросио отстоит в какой-нибудь миле от Понте де Мула. Наступала ночь, а потому, покончив с едой и питьем, я выразил желание отдохнуть и попросил хозяйку отвести мне горницу.

— Вам горницу? — сказала она, бросая на меня взгляд, исполненный презрения. — У меня нет горниц для людей, ужинающих куском сыра. Все мои постели заняты. Я ожидаю сегодня вечером знатных кавалеров, которые хотели здесь переночевать. Все, что я могу сделать для вашей милости, это поместить вас в сарай: вам, чай, не впервые приходится спать на соломе.

Ей и в голову не могло прийти, как верно она угадала. Я не стал возражать на эту речь и благоразумно направился к своей копне, на которой вскоре заснул, как человек, издавна закаленный.

ГЛАВА XIV

О приеме, который донья Менсия оказала Жиль Бласу в Бургосе

На другой день я не поленился встать рано поутру и пошел расплатиться с хозяйкой, которая уже была на ногах; она показалась мне несколько менее заносчивой и в лучшем расположении духа, чем накануне вечером, что я приписал присутствию трех достойных стражников Священной Эрмандады, беседовавших с ней запанибрата. Они переночевали на постоялом дворе, и, по-видимому, для этих-то важных сеньоров и были заказаны все имевшиеся постели.

Я спросил в местечке о дороге в замок, куда мне надлежало отправиться, и случайно обратился к человеку одного пошиба с моим пеньяфлорским трактирщиком. Он не ограничился ответом на заданный мною вопрос и рассказал, что маркиз скончался три недели тому назад и что его супруга удалилась в один из бургосских монастырей, название коего он мне сообщил. Вместо того чтобы держать путь в замок, как мною было раньше намечено, я тотчас же направился в Бургос и поспешил в монастырь, где жила донья Менсия. Придя туда, я попросил привратницу передать этой даме, что молодой человек, недавно выпущенный из асторгской тюрьмы, желал бы с ней переговорить. Привратница тотчас же отправилась исполнять мою просьбу. Минуту спустя она вернулась и провела меня в приемную, где мне не долго пришлось дожидаться, так как вскоре появилась у решетки донья Менсия в глубоком трауре.

— Добро пожаловать, — любезно сказала мне эта дама. — Четыре дня тому назад я написала одному лицу в Асторгу, поручив ему зайти к вам от моего имени и передать, что я настоятельно прошу вас посетить меня, как только вы выйдете из тюрьмы. Я не сомневалась в том, что вас скоро выпустят: для этого было достаточно тех показаний, которые я дала коррехидору в ваше оправдание. Действительно, мне написали, что вы уже на свободе, но что никто не знает, куда вы девались. Я боялась, что больше вас не увижу и буду лишена удовольствия выразить вам свою признательность, а это было бы для меня большим огорчением. Утешьтесь, — добавила она, заметив, что я стыжусь жалких лохмотьев, в которых мне пришлось предстать пред нею, — не огорчайтесь тем, что я вижу вас в таком наряде. Я была бы неблагодарнейшей из женщин, если б ничего для вас не сделала после той важной услуги, которую вы мне оказали. Я намерена избавить вас от того незавидного положения, в котором вы находитесь; я должна и могу это сделать. Мне досталось довольно значительное состояние, которое позволяет мне вознаградить вас, не обременяя себя.

— Вы знаете, — продолжала она, — мои приключения по тот день, когда нас обоих посадили в тюрьму. Теперь я расскажу вам, что случилось со мной с тех пор. «После того как асторгский коррехидор, выслушав правдивый рассказ о моих злоключениях приказал проводить меня в Бургос, я отправилась оттуда в замок дона Амбросио. Мой приезд вызвал там величайшее изумление; однако мне сообщили, что я вернулась слишком поздно, так как маркиз, пораженный моим побегом, как ударом молнии, заболел, и врачи отчаиваются в его спасении. Это подало мне новый повод сетовать на свою лютую судьбу. Тем не менее я приказала уведомить маркиза о своем приезде. Затем я вошла к нему в опочивальню и упала на колени у изголовья его постели, обливаясь слезами и преисполненная глубокой печали, сжимавшей мне сердце».

— Что привело вас сюда? — спросил он, увидев меня. — Или вы хотите посмотреть на деяние рук своих? Разве вам мало того, что вы лишили меня жизни? Неужели для вашего удовлетворения нужно, чтобы глаза ваши стали свидетелями моей смерти?

— Сеньор, — ответствовала я, — Инеса, наверно, передала вам, что я бежала со своим первым супругом. Не стрясись печального события, отнявшего его у меня, вы бы никогда больше меня не увидели. При этом я рассказала ему, как дон Альвар был убит разбойниками и как затем меня увезли в подземелье. Я сообщила ему также и остальное, и, когда я кончила, дон Амбросио протянул мне руку.

— Довольно, — сказал он ласково, — я больше не сетую на вас. И, действительно, в праве ли я вас попрекать? Вы нашли любимого вами супруга и покинули меня, чтобы последовать за ним. Смею ли я хулить ваше поведение? Нет, сударыня, я не стану роптать на вас, ибо это было бы несправедливо. По этой же причине я не захотел послать за вами в погоню, хотя несчастье потерять вас убьет меня. Я уважал священные права вашего похитителя и даже ту привязанность, которую вы к нему питали. Словом, я воздаю вам справедливость; своим возвращением сюда вы вновь обрели всю мою прежнюю любовь. Да, любезная Менсия, ваше присутствие преисполнило меня радости; но — увы! — мне не суждено долго наслаждаться ею. Я чувствую уже, что близится мои последний час. Едва вы мне возвращены судьбой, как приходится сказать вам вечное прости. — При этих трогательных словах я пуще прежнего залилась слезами. Меня охватила безмерная скорбь, и я не стала ее скрывать. Кажется, я меньше оплакивала дона Альвара, которого так безумно обожала.

«Предчувствие не обмануло дона Амбросио: он скончался на следующий день, и я осталась обладательницей значительного состояния, которое он определил мне при вступления в брак. Я не намерена воспользоваться им для каких-либо худых дел. Хоть я еще и молода, однако никто не увидит меня в объятиях третьего супруга. Помимо того, что так, по моему мнению, может поступить разве только женщина, лишенная стыда и совести, скажу вам, что не испытываю больше склонности к светской жизни; хочу окончить дни свои в монастыре и стать благодетельницей этой обители».

Такова была речь доньи Менсии. Затем она вынула из-под своей робы кошелек и передала мне его со словами:

— Вот сто дукатов, которые я даю вам только для того, чтоб одеться. Зайдите потом опять ко мне; я не намерена ограничить свою признательность такой мелочью.

Я рассыпался перед доньей Менсией в благодарностях и поклялся, что не покину Бургоса, не попрощавшись с нею. После этой клятвы, нарушить которую у меня не было ни малейшего желания, я отправился разыскивать постоялый двор и зашел в первый попавшийся. Там я спросил себе горницу и, чтобы предотвратить скверное впечатление, которое могло вызвать мое рубище, сказал хозяину, что, несмотря на мой неказистый вид, я в состоянии хорошо заплатить за ночлег. Услышав эти слова, корчмарь, по имени Махуэло, который был от природы превеликий насмешник, оглядел меня с головы до пят и ответил с хладнокровным и лукавым видом, что заверения мои совершенно излишни, так как он и без того видит, какую кучу денег я у него истрачу, что сквозь мою одежду он учуял во мне что-то благородное и что я, безусловно, весьма состоятельный дворянин, в чем он нисколько не сомневается. Я прекрасно видел, что этот прохвост надо мной смеется и, чтоб сразу положить конец его издевкам, показал ему кошелек. Я даже пересчитал при нем на столе свои дукаты и заметил, что мои капиталы внушили ему обо мне более благоприятное мнение. Затем я попросил его раздобыть мне портного.

— Лучше послать за ветошником, — сказал трактирщик, — он принесет вам всякие наряды и вы сразу будете одеты.

Я одобрил его совет и решил ему последовать; но так как день склонялся к концу, то я отложил покупку до следующего утра и направил все свои помыслы на ужин, чтоб вознаградить себя за скверные трапезы, которыми мне пришлось довольствоваться с той поры, как я вышел из подземелья.

ГЛАВА XV

О том, как Жиль Блас принарядился, как получил вторичный подарок от доньи Менсии и в каком виде выехал из Бургоса

Мне подали изрядную порцию фрикассе из бараньих ножек, которое я съел почти без остатка. Выпив в меру съеденного, я отправился на покой. Мне дали довольно пристойную кровать, и я надеялся, что сон не замедлит сковать мои чувства. Однако мне не удалось сомкнуть глаз: всю ночь я промечтал о наряде, который мне предстояло выбрать.

«Как мне поступить? — спрашивал я себя. — Выполнить ли свое первоначальное намерение: купить сутанеллу и ехать в Саламанку, чтоб искать там место учителя? Но для чего мне одеваться лиценциатом? Разве я собираюсь посвятить себя духовному званию? Да и чувствую ли я влечение к не, Напротив того, у меня совсем противоположные вкусы: я чу носить шпагу и добиться успеха в свете».

На этом я и остановился. Я решил одеться дворянином, убежденный, что в таком платье не премину получить какую-нибудь пристойную и доходную должность. Льстя себя такими надеждами, я с величайшим нетерпением поджидал рассвета, и не успели первые лучи коснуться моих вежд, как я уже был на ногах и поднял такой шум, что разбудил весь постоялый двор. Я принялся звать слуг, но те лежали еще в постелях и ответили на мой зов одной только бранью. Все же им пришлось встать, и я тормошил их до тех пор, пока они не сбегали за ветошником. Вскоре они привели, мне этого человека. За ним шло двое молодцов, из которых каждый нес по большой пачке, завернутой в зеленую холстину. Ветошник поклонился мне весьма учтиво и сказал:

— Ваше счастье, сеньор кавальеро, что вам рекомендовали именно меня, а не кого-либо другого. Я вовсе не желаю опорочить своих собратьев в ваших глазах и, упаси меня господь, хоть сколько-нибудь повредить их репутации; но между нами говоря, среди них нет ни одного совестливого человека: все они прижимистее жидов. Я единственный ветошник с честными правилами. С меня вполне достаточно и умеренного барыша: я довольствуюсь ливром на су, я хотел сказать: су на ливр. Благодарение богу, я веду дело без обмана.

После этого вступления, принятого мною по глупости за чистую монету, ветошник приказал своим молодцам развязать узлы, в которых оказалось платье всевозможных цветов. Сперва мне предложили одноцветные пары; но я отверг их с презрением, находя, что они слишком скромны. Затем меня заставили примерить наряд, который оказался сшит прямо на мой рост и ослепил меня, хотя и был уже несколько поношен. Он состоял из камзола с прорезными рукавами, из штагов и епанчи — все из синего бархата с золотым шитьем. Я остановился на этом наряде и спросил о цене. Заметив, что он мне понравился, ветошник похвалил мой тонкий вкус.

— Клянусь богом! — воскликнул он, — сразу видно, что вы знаете в этом толк. Да будет вам ведомо, что платье это было сшито для одного из самых именитых вельмож королевства, который не надевал его и трех раз. Взгляните на бархат: лучшего нигде не сыскать. А что за вышивка! Признайтесь, что это отменнейшая работа.

— Сколько же вы за него хотите, — спросил я.

— Шестьдесят дукатов, — ответствовал он. — Пусть я не буду честным человеком, если мне уж раз не давали этой суммы.

Поистине убедительная альтернатива!

Я предложил сорок пять. Возможно, что платье не стоило и половины этих денег.

— Сеньор кавальеро, — холодно возразил старьевщик, — я не запрашиваю и слово мое твердо. Не угодно ли вам взять вот эти, — продолжал он, показывая на товары, от которых я отказался. — Тут я могу вам кое-что скинуть.

Тем самым он еще пуще разжигал во мне желание приобрести платье, которое я торговал, и так как мне показалось, что он на самом деле не сбавит ни гроша, то я отсчитал ему шестьдесят дукатов. Видя, сколь легко они ему достались, он, несмотря на свои честные правила, был, вероятно, немало раздосадован тем, что не запросил больше. Успокоившись все же на том, что нажил ливр на су, ветошник удалился со своими молодцами, которых я не забыл вознаградить.

Таким образом я обзавелся весьма изрядной епанчой, камзолом и штанами. Оставалось позаботиться об остальном моем туалете, на что у меня ушло все утро. Я купил белья, шляпу, шелковые чулки, башмаки и шпагу. Затем я облачился во все свои обновки. Что за удовольствие испытал я, видя себя таким нарядным! Глаза мои, так сказать, не могли насытиться этим убранством. Даже павлин никогда не разглядывал своего оперения с большим самодовольством.

В тот же день я нанес второй визит донье Менсии, которая приняла меня еще благосклоннее прежнего. Она снова поблагодарила меня за оказанную услугу. Затем мы взаимно обменялись многими учтивостями, после чего, пожелав мне всяческих успехов, она попрощалась со мной и удалилась, не подарив мне ничего, кроме перстня, ценою в тридцать пистолей, который попросила сохранить на память о ней.

Я был совершенно ошеломлен, так как рассчитывал на более ценное подношение. В задумчивости возвращался я на постоялый двор, не слишком довольный щедростью доньи Менсии. Но не успел я переступить порог, как туда вошел человек, шедший за мною следом; он неожиданно скинул епанчу, прикрывавшую ему лицо пониже глаз, и показал мне большой мешок, который нес под мышкой. При виде мешка, вероятно, туго набитого деньгами, я широко раскрыл глаза; то же сделали и прочие лица, присутствовавшие при этом. Мне почудилось, что я слышу глас серафима, когда этот человек, положив свою ношу на стол, сказал мне:

— Сеньор Жиль Блас, вот что посылает вам сеньора маркиза.

Я отвесил посланцу несколько глубоких поклонов и осыпал его любезностями. Но не успел он уйти с постоялого двора, как я набросился на мешок, словно сокол на добычу, и унес его в свою комнату. Там я развязал его, не теряя времени, и нашел в нем тысячу дукатов. Я заканчивал их подсчет, когда вошел трактирщик, который слышал слова посланца и хотел осведомиться о содержании мешка. Зрелище стольких монет, рассыпанных на столе, повергло его в сильное изумление.

— Черт подери! — воскликнул он, — какая груда денег! Должно быть, вы не дурак поживиться за счет женщин, — добавил он с лукавой улыбкой. — Вы и суток не пробыли в Бургосе, а уже облагаете маркиз контрибуцией.

Эти слова пришлись мне по вкусу. Меня очень соблазняла мысль оставить Махуэло при его заблуждении, которое доставляло мне удовольствие. Не удивляюсь тому, что молодые люди любят слыть покорителями сердец. Тем не менее мое простосердечие одержало верх над тщеславием. Я разуверил своего хозяина и рассказал ему историю доньи Менсии, которую он выслушал с большим вниманием. Затем я посвятил его в свои собственные дела и, так как он делал вид, что принимает во мне участие, то я попросил его пособить мне советом. Он сперва призадумался, а затем сказал серьезным тоном:

— Сеньор Жиль Блас, я питаю к вам расположение, и так как вы мне настолько доверяете, что говорите со мной вполне откровенно, то я скажу вам без лести, к чему считаю вас более всего способным. Мне кажется, что вы рождены для придворной жизни; советую вам ехать ко двору и пристроиться к какому-нибудь знатному вельможе; старайтесь втереться в его дела или споспешествовать его забавам, иначе вы зря потеряете там свое время. Я знаю этих важных господ: они не ставят ни во что рвение и преданность честного человека и считаются только с теми, кто им нужен. Но у вас есть еще один шанс, — добавил он, — вы молоды, пригожи собой и, будь вы даже вовсе лишены рассудка, этих качеств было бы достаточно, чтоб вскружить голову богатой вдове или какой-нибудь хорошенькой женщине, несчастной в замужестве. Если любовь разоряет людей, обладающих богатствами, то она же зачастую кормит тех, у кого ничего нет. Поэтому я думаю, что вам надобно поехать в Мадрид; но не следует являться туда без прислуги. Там, как и везде, встречают по одежде и будут уважать вас сообразно с тем, какую персону вы из себя разыграете. Я отрекомендую вам лакея, верного слугу, скромного малого, словом, человека, за которого я ручаюсь. Купите двух лошаков: одного для себя, другого для него, и поезжайте, как скоро сумеете.

Этот совет настолько пришелся мне по вкусу, что я не мог ему не последовать. На другой же день купил я двух отличных лошаков и нанял лакея, о котором мне говорил Махуэло. То был малый лет тридцати, на вид простой и набожный. Он сказал мне, что родился в Галисии и что его зовут Амбросио Ламела. Одно только показалось мне странным, а именно, что в отличие от прочих слуг, которые обычно бывают весьма жадны до денег, этот вовсе не заботился о хорошем жалованье и даже заявил, что готов довольствоваться платой, которую я по своей доброте соблаговолю ему назначить.

Я присоединил к прочим покупкам еще полусапожки, а также чемодан, чтоб уложить туда свое белье и дукаты. Затем я рассчитался с трактирщиком и, выехав на следующий день перед рассветом из Бургоса, направился в Мадрид.

ГЛАВА XVI,

из которой явствует, что не следует обольщаться благополучием

Первую ночь мы провели в местечке Дуэньяс, а на вторые сутки часам к четырем пополудни прибыли в Вальядолид и пристали на постоялом дворе, который по всем признакам показался мне одним из лучших в городе. Я предоставил лошаков попечению своего лакея, а сам поднялся в горницу, приказав трактирному слуге отнести туда чемодан. Чувствуя себя несколько утомленным, я бросился на постель, не снимая полусапожек, и сам того не заметил, как заснул. Проснулся я, когда уже почти стемнело. Я кликнул Амбросио, но его на постоялом дворе не оказалось. Впрочем, он скоро явился. Я спросил его, куда он ходил; он ответил мне с благочестивым видом, что был в церкви, где благодарил всевышнего, сохранившего нас от всяких напастей на пути из Бургоса в Вальядолид. Я похвалил его за этот поступок, а затем велел заказать мне к ужину цыпленка на вертеле.

В то самое время, как я отдавал это распоряжение, в горницу вошел гостинник, держа в руке свечу. Он освещал путь даме,25 одетой с большим великолепием и показавшейся мне более красивой, чем юной. Она опиралась на руку престарелого стремянного, а маленький арапчонок нес шлейф ее платья. Я был немало изумлен, когда эта дама, отвесив мне глубокий поклон, спросила меня, не имеет ли она удовольствия видеть перед собой Жиль Бласа из Сантильяны. Не успел я ответить утвердительно, как, оставив руку стремянного, она бросилась обнимать меня с порывистой радостью, удвоившей мое изумление.

— Да будет благословенно небо за этот счастливый случай! — воскликнула она. — Вас, сеньор кавальеро, именно вас-то я и ищу.

Это вступление напомнило мне пеньяфлорского паразита, и я было заподозрил, что эта сеньора просто-напросто искательница приключений; однако ее дальнейшая речь заставила меня возыметь о ней лучшее мнение.

— Я — двоюродная сестра доньи Менсии де Москера, которая вам столь многим обязана, — продолжала она. — Сегодня поутру я получила от нее письмо. Узнав, что вы направляетесь в Мадрид, она просит меня попотчевать вас, как следует, если вы будете проездом в Вальядолиде. Вот уже два часа, как я катаюсь по всему городу от одного постоялого двора к другому и везде навожу справки о приезжих, которые там остановились. По описанию вашего трактирщика я заключила, что именно вы — избавитель моей кузины. Но раз мне уж посчастливилось вас найти, — добавила она, — то я хочу показать вам, сколь я признательна за услуги, оказанные моей семье и, в частности, моей любезной родственнице. Прошу вас теперь же переехать ко мне: вам будет там удобнее, чем здесь.

Я попытался было отказаться, ссылаясь на беспокойство, которое ей причиню, но не было никакой возможности воспротивиться настояниям этой сеньоры. Карета уже поджидала нас у подъезда постоялого двора. Она сама распорядилась, чтоб мой чемодан перенесли в карету, так как, по ее словам, Вальядолид кишел ворами, что, к сожалению, было более чем верно. Затем я сел в экипаж с ней и стариком-стремянным и дал себя увезти с постоялого двора, к великому неудовольствию моего хозяина, рассчитывавшего на барыши, которые должны были перепасть ему от меня в связи с приездом сеньоры, стремянного и арапчонка.

Проколесив некоторое время, карета наша остановилась. Мы сошли у довольно большого дома и поднялись в опрятный покой, освещенный двадцатью или тридцатью свечами. Там нас встретило несколько слуг, у которых сеньора осведомилась, не приехал ли дон Рафаэль, на что те ответили отрицательно. Затем, обратившись ко мне, она сказала:

— Сеньор Жиль Блас, я ожидаю брата, который сегодня вечером должен вернуться из нашего замка, находящегося в двух милях отсюда. Какой приятный сюрприз для него, когда он увидит в своем доме человека, которому наша семья столь многим обязана.

Не успела она договорить, как мы услышали шум и тут же узнали, что причиной его был приезд дона Рафаэля. Вскоре и сам он явился. Я увидел перед собой рослого и весьма пригожего молодого человека.

— Радуюсь, братец, вашему возвращению, — сказала ему сеньора, — вы поможете мне радушно принять сеньора Жиль Бласа из Сантильяны. Мы не в состоянии достаточно отблагодарить его за все то, что он сделал для кузины нашей, доньи Менсии. Вот вам ее письмо, — добавила сеньора, — прочтите, что она пишет.

Дон Рафаэль развернул послание и прочел вслух:

«Любезная Камила, сеньор Жиль Блас из Сантильяны, который спас мне честь и жизнь, только что отъехал отсюда ко двору. Он, без сомнения, будет держать путь через Вальядолид. Заклинаю вас узами крови и дружбой, что нас соединяет, попотчевать его и удержать у себя несколько времени. Льщу себя надеждой, что вы не преминете оказать мне это удовольствие и что мой избавитель будет всячески обласкан, как вами, так и кузеном моим, доном Рафаэлем. Остаюсь всегда ваша, готовая к услугам кузина

донья Менсия, Бургос».

— Как? — прочитав письмо, воскликнул дон Рафаэль, — вы и есть тот самый кавальеро, которому наша родственница обязана спасением чести и жизни? Благодарю небо за эту счастливую встречу!

С этими словами он подошел ко мне, крепко обнял меня и затем продолжал:

— Сколь я рад видеть здесь сеньора Жиль Бласа из Сантильяны. Напрасно кузина наша, маркиза, трудилась писать, чтоб мы оказали вам гостеприимство: ей следовало только сообщить, что вы поедете через Вальядолид; этого было бы достаточно. Я и сестра моя Камила отлично знаем, как надо принять человека, оказавшего величайшую в мире услугу члену нашей семьи, к коему мы питаем особенную привязанность.

Я отвечал, сколь мог учтивее, на эти речи, за которыми, вперемежку с объятиями, последовали многие другие в том же духе, после чего, заметив, что я все еще в полусапожках, дон Рафаэль приказал своим слугам снять их с меня.

Затем мы перешли в покой, где было приготовлено угощение. Кавалер, дама и я уселись за стол. Во время ужина они наговорили мне кучу всяких любезностей. Не успевал я проронить слово, как брат и сестра провозглашали его перлом остроумия. Стоило взглянуть, с какой заботливостью они предлагали мне всякие кушанья. Дон Рафаэль часто пил за здоровье доньи Менсии. Я следовал его примеру и порой как будто замечал, что Камила, которая пила с нами, кидает на меня многозначительные взгляды. Мне даже показалось, что она выискивала для этого подходящие моменты, как бы опасаясь, чтоб брат не заметил ее уловок. Этого было достаточно; я сейчас же решил, что ранил сердце Камилы, и возмечтал использовать это открытие, если только пробуду некоторое время в Вальядолиде. Сия надежда была причиной того, что я без возражений сдался на просьбу своих хозяев погостить у них несколько дней. Они поблагодарили меня за любезность, и радость, которую при этом выказала Камила, пуще укрепила меня во мнении, что я ей весьма приглянулся.

Дон Рафаэль, удостоверившись в моем намерении пробыть у них несколько дней, предложил мне посетить его замок. Он расписал свои владения в самых великолепных красках и перечислил те развлечения, которые собирался мне там предоставить.

— Мы будем забавляться то охотой, то рыбной ловлей, — сказал он, — а если вы любите прогулки, то у нас есть упоительные леса и сады. Кроме того, там соберется приятное общество, и я надеюсь, что вы не соскучитесь.

Я принял предложение и мы условились на следующий же день отправиться в этот прекрасный замок. Остановившись на сем приятном решении, мы встали из-за стола. Дон Рафаэль, казалось, был в полном восторге.

— Сеньор Жиль Блас, — сказал он, обнимая меня, — оставляю вас на минуту с сестрой. Пойду отдать необходимые распоряжения и прикажу оповестить тех, кого хотел пригласить в замок.

С этими словами он покинул горницу, а я продолжал беседу с его сестрой, причем речи этой сеньоры вполне согласовались с сладкими взглядами, которые она бросала на меня за ужином. Она взяла меня за руку и сказала, глядя на мой перстень:

— Ваш алмаз довольно хорош, но только очень мал. Знаете ли вы толк в камнях?

Я ответил отрицательно.

— Жаль, — заметила она, — а то вы могли бы мне оценить вот этот.

С этими словами она показала мне крупный рубин, который носила на пальце, и, пока я его рассматривал, продолжала:

— Этот камень подарил мне мой дядя, который был губернатором в испанских поселениях на Филиппинских островах. Вальядолидские ювелиры ценят его в триста пистолей.

— Охотно сему поверю, — возразил я, — по-моему, он великолепен.

— Если он вам нравится, — сказала она, — то я с вами поменяюсь.

Она тотчас же сняла с меня перстень, а свой надела на мой мизинец. После этой мены, которую я принял за галантный прием делать подарки, Камила пожала мою руку и поглядела на меня с большой нежностью, а затем, внезапно прервав разговор, пожелала мне покойной ночи и удалилась, весьма сконфуженная, точно устыдившись того, что слишком явно выдала мне свои чувства.

Хотя я был новичком в любовных делах, однако же оценил по достоинству, сколь лестно было для меня это поспешное бегство, и заключил, что недурно проведу время в замке. Завороженный этой обольстительной перспективой и блестящим положением своих дел, я заперся в отведенном мне покое, приказав перед тем слуге Амбросио разбудить меня рано поутру. Вместо того чтоб уснуть, я погрузился в приятные размышления, которые навевали мне чемодан, стоявший на столе, а также рубиновый перстень.

«Слава богу, — думал я, — если мне раньше и не везло, то зато теперь все уладилось. Тысяча дукатов, с одной стороны, перстень в триста пистолей — с другой: вот я и обеспечен надолго. Вижу, что Махуэло мне не льстил: я вскружу сердца всех мадридских красавиц, раз мне удалось так быстро пленить Камилу». Благосклонность этой щедрой сеньоры рисовалась мне во всем своем очаровании; вместе с тем я предвкушал и развлечения, которые дон Рафаэль готовил для меня в замке. Несмотря, однако, на эти радостные грезы, сон наслал на меня свой дурман. Почувствовав дремоту, я разделся и лег в постель.

Проснувшись на следующее утро, я заметил, что уже не рано. Меня удивило, что я не вижу своего лакея, несмотря на приказ, который я дал ему накануне. «Амбросио, мой преданный Амбросио, наверно, в церкви, если он сегодня не вздумал отпраздновать святого лентяя», — сказал я сам себе. Однако мне вскоре пришлось отказаться от этого лестного для него мнения и заменить его значительно худшим, ибо, встав с постели и не видя своего чемодана, я заподозрил, что Амбросио украл его ночью. Чтоб рассеять сомнения, я открыл дверь и несколько раз кликнул этого лицемера. На мой зов явился старец, который спросил меня:

— Что вам угодно, сеньор? Все ваши люди покинули мой дом еще до рассвета.

— Как, ваш дом? — воскликнул я. — Разве я здесь не у дона Рафаэля?

— Не знаю, кто будет этот кавалер, — ответил он мне. — Вы здесь в меблированных комнатах, а я их хозяин. Вчера вечером за час до вашего прибытия приехала сюда сеньора, что с вами ужинала, и наняла эти покои для знатного вельможи, который, как она сказывала, путешествует инкогнито. Она даже уплатила мне вперед.

Тут меня осенило. Я понял, что за птицы были дон Рафаэль и его сестрица и как мой лакей, знавший обо мне всю подноготную, предал меня этим плутам. Вместо того чтоб винить самого себя в сем прискорбном происшествии и сознаться, что этого никогда бы со мной не случилось, не проболтайся я без всякой нужды трактирщику Махуэло, я обрушился на ни в чем не повинную Фортуну и стократно проклял свою звезду. Хозяин меблированных комнат, которому я поведал свое несчастье и который, быть может, знал о нем не меньше меня самого, проникся ко мне сочувствием. Он выразил мне свое сожаление и очень негодовал на то, что все это произошло в его доме. Полагаю, однако, несмотря на все его уверения, что он принимал в этом мошенничестве не меньшее участие, чем мой бургосский трактирщик, которому я всегда приписывал честь всей комбинации.

ГЛАВА XVII

Что предпринял Жиль Блас после происшествия в меблированных комнатах

Тщетно и горько посетовав на свое несчастье, я пришел к заключению, что не стоит предаваться отчаянию, а лучше ополчиться на свою злую судьбу. Я призвал на помощь все свое мужество и, одеваясь, сказал себе в утешение: «Какое счастье, что плуты не утащили моего платья и пощадили те несколько дукатов, которые были у меня в кармане». Я был им признателен за их деликатность. Они оказались даже настолько великодушны, что оставили мне полусапожки, которые я тут же отдал хозяину за треть цены.

Наконец, я вышел из этого дома и, слава богу, уже не нуждался ни в ком, чтоб тащить мои пожитки. Прежде всего я отправился на постоялый двор, где остановился накануне, чтоб наведаться, не уцелели ли мои лошаки. Я уже знал заранее, что Амбросио их там не оставил, и дай бог, чтоб я всегда так здраво судил о нем.

Действительно, мне сказали, что он постарался увести их еще в тот же вечер. Убежденный, что уже никогда не увижу ни их, ни столь любезного мне чемодана, слонялся я уныло по улицам, размышляя о том, что предпринять. У меня было искушение вернуться в Бургос и снова обратиться за помощью к донье Менсии, но я отказался от этого намерения, не желая злоупотреблять добротой любезной сеньоры и к тому же прослыть за олуха. Я давал себе клятву впредь остерегаться женщин и, пожалуй, в те минуты не доверился бы даже целомудренной Сусанне. От времени до времени я поглядывал на свой перстень и горестно вздыхал, вспоминая, что это подарок Камилы.

«Увы! — говорил я сам себе, — в рубинах я не разбираюсь, но зато разбираюсь в людях, которые их выменивают. Не стоит ходить к ювелиру, чтобы лишний раз убедиться, какой я дурак». Все же мне хотелось выяснить стоимость перстня и я отправился к брильянтщику, который оценил его в три дуката. Услыхав эту оценку, которая, впрочем, нисколько меня не удивила, я послал к дьяволу племянницу филиппинского губернатора, т. е. воздал бесу бесово. Когда я выходил от брильянтщика, со мной поровнялся какой-то молодой человек, который тут же остановился и принялся внимательно меня разглядывать. Сперва я его не узнал, хотя и был с ним хорошо знаком.

— Как, Жиль Блас? — обратился он ко мне, — вы прикидываетесь, будто не знаете, кто я? Или два года так изменили сына цирюльника Нуньеса, что его и узнать нельзя? Вспомните Фабрисио, своего земляка и однокашника. Сколько раз мы спорили с вами у доктора Годинеса об универсалиях и метафизических степенях.26

Не успел еще Фабрисио договорить этих слов, как я узнал его, и мы обнялись самым сердечным образом.

— Сколь я рад тебя видеть, дружище! — продолжал он. — Не знаю даже, как выразить свой восторг… Однако, — воскликнул он с удивлением, — какой у тебя блестящий вид. Ведь ты, прости господи, расфуфырился, как принц. Прекрасная шпага, шелковые чулки, камзол и епанча бархатные, да к тому же с золотым шитьем. Футы-нуты! это дьявольски попахивает любовной интрижкой. Держу пари, что ты пользуешься милостями какой-нибудь щедрой старушки.

— Жестоко заблуждаешься, — отвечал я, — дела мои далеко не так блестящи, как тебе кажется.

— Рассказывай сказки! — возразил он. — Скромничаешь, любезный. А что это у вас за перстень на пальце, сеньор Жиль Блас? От кого он, с вашего разрешения?

— От самой отъявленной плутовки. Ах, Фабрисио, мой милый Фабрисио, я вовсе не баловень вальядолидских женщин; напротив, друг мой, они меня одурачили.

По грустному тону, которым я произнес эти последние слова, Фабрисио понял, что со мной сыграли какую-то штуку. Он попросил меня объяснить, почему я так жалуюсь на прекрасный пол. Я охотно согласился удовлетворить его любопытство, но так как история моя была не из коротких, да к тому же нам хотелось побыть вместе подольше, то зашли мы в питейный дом, где можно было удобнее побеседовать. Там я рассказал ему за завтраком все, что произошло со мной после отъезда из Овьедо. Мои приключения показались ему весьма диковинными и, выразив мне сочувствие по поводу досадного положения, в котором я очутился, он сказал:

— Не надо огорчаться житейскими невзгодами, друг мой: помни, что сильные и смелые души тем и отличаются от слабых. Очутившись в беде, мудрец терпеливо дожидается лучших времен. Цицерон учит никогда так не падать духом, чтоб забыть самое главное, а именно: что ты — человек. У меня самого как раз такой характер: несчастья меня не угнетают; я стою выше всяких превратностей судьбы. Вот, к примеру: влюбился я в Овьедо в одну отцовскую дочь, которая ответила мне взаимностью; я попросил у отца ее руки, но он отказал мне. Другой на моем месте умер бы с горя, а я — дивись же силе духа! — похитил эту юную особу. Она была живой и ветреной кокеткой, а потому ставила свои прихоти выше долга. Полгода возил я ее по Галисии, после чего, войдя во вкус путешествий, пожелала она поехать в Португалию, однако выбрала на сей раз другого попутчика. Новый удар! Но я не пал под бременем этого несчастья и поступил мудрее Менелая: вместо того чтоб ополчиться на Париса, который свистнул мою Елену, я был ему признателен за то, что он меня от нее избавил. Затем, не желая возвращаться в Астурию во избежание возможных столкновений с правосудием, отправился я в Королевство Леонское, проматывая в городах деньги, оставшиеся у меня после похищения моей инфанты; ибо оба мы, уезжая из Овьедо, успели здорово погреть руки и как следует снарядиться в дорогу. В Паленсию я приехал уже с одним дукатом, да еще пришлось мне из этих денег купить себе башмаки. Остатка хватило не надолго. Положение мое становилось затруднительным, и я даже начал жить впроголодь, — необходимо было быстро принять меры. Я решил поступить в услужение. Сперва устроился я у одного крупного торговца сукном, сын которого был большим забулдыгой; я нашел там убежище от голода, но зато попал в затруднительное положение. Отец приказывал мне следить за сыном, а сын просил, чтоб я помогал ему обманывать отца: пришлось выбирать. Я предпочел просьбу приказанию, и из-за этого предпочтения лишился места. Затем я поступил к старому живописцу, который захотел по дружбе посвятить меня в основы своего искусства; но, обучая меня сему ремеслу, он морил меня голодом. Это внушило мне отвращение к живописи и к пребыванию в Паленсии. Я перебрался в Вальядолид, где, к величайшему своему счастью, попал в дом к смотрителю богадельни; там я живу по сие время и весьма доволен своим местом. Хозяин мой, сеньор Мануэль Ордоньес, — человек глубокого благочестия и весьма достойная персона, ибо он постоянно ходит потупив глаза и с большими четками в руках. Говорят, будто он смолоду так старался делать добро бедным людям, что пристрастился к их добру с неусыпным рвением. И, действительно, попечения его не остались без награды: все ему удавалось. Небо ниспослало на него свою благодать. Ратуя о делах бедняков, он разбогател сам.

Выслушав повествование Фабрисио, я сказал ему:

— Очень рад, что ты доволен своей судьбой, но, между нами говоря, ты мог бы, по-моему, играть более почетную роль в обществе, чем роль слуги; молодчик с твоими достоинствами имеет право летать повыше.

— Ошибаешься, Жиль Блас, — возразил он, — знай, что для человека такого склада, как я, нет более приятного занятия, чем мое. Должность лакея, действительно, тягостна для дурака; но для смышленого малого она заключает в себе одни только привлекательные стороны. Человек с выдающимся умом поступает в услужение не для того, чтоб работать физически, как какой-нибудь простачок. Он находит себе место не столько чтоб служить, сколько для того, чтоб командовать. Сперва он изучает своего барина, затем потакает его слабостям, втирается к нему в доверие и, наконец, водит его за нос. Так я и поступал со своим смотрителем. Сначала я раскусил, что это за гусь: заметил, что он хочет прослыть праведником, и сделал вид, будто попался на эту удочку. Это ничего не стоит. Но я пошел дальше и стал его копировать; разыгрывая перед ним ту роль, которую он разыгрывал перед другими, я обманул обманщика и мало-помалу сделался его фактотумом. Надеюсь со временем и сам приобрести состояние, пристроившись под его покровительством к добру бедных людей, ибо чувствую к добру не меньшее влечение, чем мой хозяин.

— Приятные перспективы, любезный Фабрисио, — сказал я, — прими мои поздравления. Что касается меня, то я возвращаюсь к моему первому намерению: сменю свой расшитый кафтан на сутанеллу, отправлюсь в Саламанку и там, став под знамена университета, буду учительствовать.

— Вот так придумал! — воскликнул Фабрисио, — нечего сказать, дивная мечта! Что за безумие в твои годы стать педагогом! Да знаешь ли, несчастный, на что ты себя обрекаешь этой выдумкой? Как только ты поступишь на место, весь дом будет за тобой присматривать, каждый твой шаг будет обсуждаться со всех сторон. Тебе придется непрестанно держать себя в руках, принять обличие лицемера и притворяться воплощением всех добродетелей. У тебя не останется почти ни одной свободной минуты для удовольствий. Неусыпный страж своего ученика, ты будешь по целым дням обучать его латыни и читать ему нотации, если он скажет или учинит что-либо противное благопристойности; а это создаст тебе немало работы. Что же ты пожнешь от своих трудов после стольких забот и самоистязаний? Если из твоего барчука выйдет оболтус, то скажут, что ты плохо его воспитал, и его родители уволят тебя без всякой награды, а, быть может, не заплатят даже обещанного жалованья. А потому не говори мне, пожалуйста, об учительстве: это должность, с которой хлопот не оберешься. То ли дело место лакея: это — легкая служба и ни к чему не обязывает. Если за барином водятся какие-нибудь пороки, то смышленый малый, который ему прислуживает, потворствует им и нередко обращает их в свою пользу. В хорошем доме лакей катается, как сыр в масле. Выпьет, закусит, как следует, и ложится на боковую, точно маменькин сынок, не беспокоясь ни о мяснике, ни о булочнике. Я в жизни не кончу, — продолжал он, — если примусь перечислять все преимущества лакейской должности. Поверь мне, Жиль Блас, выкинь навсегда из головы намерение стать учителем и последуй моему примеру.

— Пусть так, — заметил я, — но смотрители богаделен попадаются не каждый день, а если б я уже решился стать слугой, то хотел бы, по крайней мере, поступить на приличное место.

— В этом ты прав, — сказал он, — и я беру на себя все заботы. Ручаюсь, что достану тебе хорошее место, хотя бы для того, чтоб спасти порядочного человека от университета.

Грозившая мне в недалеком будущем нужда и довольный вид Фабрисио оказали на меня еще больше влияния, чем его доводы, и я решил поступить в услужение. После этого мы вышли из питейного дома, и мой земляк сказал:

— Сейчас же сведу тебя к человеку, к которому обращаются почти все слуги, когда их вышвыривают на улицу. У него есть свои сероливрейные лакеи,27 которые осведомляют его обо всем, что происходит в барских домах. Он знает, где нуждаются в прислуге, и ведет точный реестр не только свободных мест, но также достоинств и недостатков господ. Человек этот был прежде монахом в какой-то обители. Словом, это он приискал мне место у смотрителя.

Продолжая беседовать со мной об этой диковинной рекомендательной конторе,28 сын брадобрея Нуньеса привел меня в глухой переулок. Мы вошли в маленький домик, где застали человека лет за пятьдесят, писавшего что-то за столом. Мы поклонились ему, и даже довольно почтительно; но, потому ли, что был он горд от природы, или потому, что, имея дело только с лакеями и кучерами, привык обращаться с этой публикой без церемонии, он не счел нужным привстать и ограничился легким кивком головы. На меня, однако, он посмотрел с особым вниманием. Видимо, его удивило, что молодой человек в бархатном, расшитом золотом камзоле хочет наняться в лакеи; он мог скорее думать, что я сам ищу служителя. Но ему не пришлось долго сомневаться относительно моих намерений, так как Фабрисио сразу же объявил ему:

— Сеньор Ариас де Лондона, разрешите представить вам моего лучшего друга. Это молодой человек из хорошей семьи, которого несчастья заставляют поступить в лакеи. Укажите ему, пожалуйста, хорошее место и можете быть уверены, что он вас отблагодарит.

— Все вы таковы, — сурово ответил Ариас, — пока вы без места, то готовы посулить любые сокровища мира; а как только вас пристроишь, вы обо мне и думать забыли.

— Как? — удивился Фабрисио. — Неужели вы жалуетесь на меня? Разве я не отблагодарил вас, как следует?

— Можно бы и лучше, — возразил Ариас. — Ваше место не хуже чиновничьего, а заплатили вы мне, точно я устроил вас к сочинителю.

Тут я вмешался в разговор и сказал сеньору Ариас, что он не должен считать меня неблагодарным человеком и что я хочу, чтоб награда предшествовала услуге. С этими словами я вынул из кармана два дуката, каковые и вручил ему, обещав, что не ограничусь этим, если место окажется хорошим.

Этим поступком он, по-видимому, остался весьма доволен.

— Вот такое обхождение мне нравится, — сказал он и добавил: — есть много отличных мест, которые теперь свободны. Я вам их перечислю, а вы выберете то, что вам подойдет.

Сказав это, он надел очки, раскрыл реестр, лежавший на столе, перелистал несколько страниц и прочел следующее: «Нужен лакей капитану Торбельино,29 человеку вспыльчивому, грубому и взбалмошному; беспрерывно бранится, чертыхается, дерется и уже неоднократно калечил прислугу».

— Нет ли кого другого? — воскликнул я, услыхав эту характеристику. — Этот капитан не в моем вкусе.

Моя экспансивность заставила улыбнуться сеньора Ариас; затем он принялся читать далее: «Донья Мануэла де Сандоваль, престарелая знатная вдова, бранчлива и капризна; теперь без лакея; держит только одного служителя, да и тот обычно уживается у нее не более суток. В доме имеется одна ливрея, сшитая десять лет тому назад, в нее наряжают всех поступающих слуг, какого бы роста они ни были. Можно сказать, что они только ее примеряют и что она еще совсем новая, хотя носили ее уже две тысячи лакеев. — Нужен лакей доктору Альвару Фаньесу, он же составитель лекарств. Кормит прислугу хорошо, содержит чисто, даже платит крупное жалованье; но пробует на ней свои снадобья. В этом доме часто бывают вакантные места для лакеев».

— Нисколько не удивляюсь, — прервал его со смехом Фабрисио. — Однако, черт подери, недурные местечки вы нам рекомендуете.

— Имейте терпение, — сказал Ариас де Лондона, — мы еще не дошли до конца; найдется и для вас что-нибудь подходящее.

Затем он продолжал: «Донья Альфонса де Солис, богомольная старуха; проводит две трети дня в церкви и требует от лакея, чтоб он находился при ней неотлучно. Уже три недели сидит без слуги. — Лиценциат Седильо, престарелый каноник здешнего собора; вчера вечером прогнал своего лакея…»

— Остановитесь, сеньор де Лондона, — прервал его Фабрисио в этом месте, — последнее предложение нам подходит. Лиценциат Седильо — друг моего хозяина, и я с ним отлично знаком. У него есть ключница, старая ханжа по имени Хасинта, которая заправляет всем домом. Это одно из лучших мест в Вальядолиде. Живется там спокойно и кормят хорошо. К тому же каноник — человек хворый и давно страдает подагрой; ему скоро придется писать духовную, и тут есть надежда на наследство. Великолепная перспектива для лакея, Жиль Блас, — добавил он, повернувшись ко мне, — не будем терять драгоценного времени, отправимся сейчас же к лиценциату. Я сам представлю тебя ему и буду твоим поручителем.

Опасаясь упустить столь блестящий случай, мы после этих слов поспешно простились с сеньором Ариас, заверившим меня, что если это место от меня ускользнет, он за мои деньги найдет мне другое, не менее удачное.

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Фабрисио приводит Жиль Бласа к лиценциату Седильо и определяет его на службу. В каком состоянии был сей каноник. Описание его ключницы

Мы так боялись опоздать к старому лиценциату, что единым духом отмахали расстояние от тупика до его дома. Двери оказались запертыми, так что пришлось постучаться. Нам открыла десятилетняя девочка, которую ключница, вопреки злословию, выдавала за свою племянницу. Пока мы осведомлялись у нее, нельзя ли повидать каноника, появилась сама сеньора Хасинта. То была особа уже степенного возраста, но еще не утерявшая красоты; особенно поразил меня цвет лица, отличавшийся необыкновенной свежестью. На ней было длинное платье из совсем простой шерстяной материи и широкий кожаный пояс, с которого по одну сторону свисала связка ключей, а по другую четки с крупными бусами. Увидев ее, мы поклонились с большим почтением; она отвечала нам весьма учтиво, однако же потупив глаза и с превеликой скромностью.

— Я узнал, — обратился к ней мой приятель, — что сеньор лиценциат ищет честного слугу; могу предложить ему молодого человека, которым, надеюсь, он останется доволен.

При этих словах ключница подняла глаза, пристально посмотрела на меня и, не зная, как ей согласовать мое золотое шитье со словами Фабрисио, спросила, не я ли претендую на освободившееся место.

— Да, именно этот молодой человек! — сказал сын Нуньеса. — Хотя он, как вы видите, не простого звания, однако же превратности судьбы понуждают его поступить в услужение. Но он, без сомнения, утешится в своих несчастьях, — добавил Фабрисио елейно, — если ему посчастливится попасть в этот дом и жить подле добродетельной Хасинты, которая достойна быть ключницей у патриарха обеих Индий.

— При этих словах старая святоша отвела от меня глаза, чтоб взглянуть на столь учтивого собеседника. Пораженная чертами его лица, показавшегося ей знакомым, она спросила Фабрисио:

— Мне смутно представляется, что я вас уже видела; помогите мне вспомнить.

— Целомудренная Хасинта, — ответил ей Фабрисио, — считаю за великую честь, что обратил на себя ваше внимание; я два раза приходил сюда за своим барином, сеньором Мануэлем Ордоньесом, смотрителем богадельни.

— Ах, да! — сказала ключница. — Теперь вспоминаю и узнаю вас. Но раз вы состоите при сеньоре Ордоньесе, то вы, несомненно, человек честный и благонравный. Ваша служба говорит за вас, и этот молодой человек не мог бы пожелать себе лучшего поручителя. Пойдемте, — добавила она, — я отведу вас к сеньору Седильо. Думаю, что он будет рад взять слугу по вашей рекомендации.

Мы последовали за сеньорой Хасинтой. Каноник жил в нижнем этаже, и апартаменты его состояли из четырех покоев, отделанных отличной панелью и расположенных анфиладой. Ключница предложила нам обождать минутку в первой горнице и, покинув нас, пошла во вторую, где находился каноник. Пробыв с ним некоторое время наедине и изложив ему наше дело, она вернулась и сказала, что мы можем войти.

Мы увидели старого подагрика, утопавшего в кресле: голова покоилась на подушке, руки лежали на думках, а ноги опирались на тюфячок, туго набитый пухом. Мы подошли к канонику, не скупясь на поклоны, и Фабрисио, снова взяв слово, не ограничился повторением того, что сказал ключнице, а принялся восхвалять мои достоинства и остановился главным образом на славе, которую я снискал себе на философских диспутах у доктора Годинеса, словно для поступления в лакеи к канонику мне надлежало быть великим философом. Тем не менее этими дифирамбами моей особе Фабрисио ухитрился пустить пыль в глаза лиценциату, который, заметив к тому же, что сеньора Хасинта ничего против меня не имеет, сказал моему поручителю:

— Друг мой, я принимаю к себе на службу сего юношу, которого ты привел. Он мне понравился, и я доброго мнения о его нраве, поскольку он представлен мне служителем сеньора Ордоньеса.

Убедившись, что я принят, Фабрисио отвесил поклон канонику, другой, еще более глубокий, ключнице и, шепнув мне, чтоб я остался и что мы еще увидимся, удалился, весьма довольный результатами своих хлопот. Как только он вышел, лиценциат спросил, как меня зовут и отчего я покинул родину, каковыми вопросами побудил меня рассказать мои похождения в присутствии сеньоры Хасинты. Этим я их весьма позабавил, в особенности же описанием своего последнего приключения. История с Камилой и доном Рафаэлем вызвала у них неудержимый приступ смеха, который чуть было не стоил жизни старому подагрику, ибо, хохоча во все горло, сеньор лиценциат так раскашлялся, что, казалось, был готов отдать душу богу. Духовная еще не была написана: судите поэтому об ужасе ключницы. Растерявшись и вся дрожа, бросилась она на помощь бедняге и, прибегнув к средствам, которыми останавливают у детей кашель, принялась тереть ему лоб и хлопать его по спине. Однако тревога оказалась ложной: старец перестал кашлять, а ключница его тормошить. Я хотел было закончить свой рассказ, но сеньора Хасинта, опасаясь вторичного припадка, воспротивилась этому. Она увела меня из опочивальни каноника в гардеробную, где среди прочего платья хранилась ливрея моего предшественника. Ключница предложила мне надеть ее и спрятала на ее место мое одеяние, которое я был не прочь сберечь — в надежде, что оно мне еще пригодится. Затем мы вдвоем отправились готовить обед.

Я оказался не новичком в кулинарном искусстве. Действительно, мне пришлось пройти недурную школу у старой Леонарды, которая могла в самом деле сойти за хорошую стряпуху. Но все же ей было далеко до сеньоры Хасинты, которая, пожалуй, заткнула бы за пояс даже кухаря толедского архиепископа.30 Каждое блюдо было шедевром, а ее похлебки — сплошным упоением, так ловко умела она комбинировать и смешивать разные мясные соки, которые туда прибавляла; рубленые же кушанья она сдабривала приправами, придававшими им весьма приятный вкус.

Приготовив обед, мы вернулись в покои каноника, и, пока я накрывал на стол подле его кресла, ключница подвязала ему под подбородок салфетку, которую скрепила на шее узлом. Минуту спустя я подал старцу суп, способный потрафить даже богатейшему из мадридских иереев, и два блюда закусок, от которых облизнулся бы любой вице-король, если бы сеньора Хасинта не побоялась растравить подагру лиценциата, приправив их крепкими специями. При виде этих славных кушаний мой дряхлый хозяин, коего я почитал за полного паралитика, показал, что не совсем еще потерял способность владеть руками. С их помощью освободился он от подушки и думок и радостно приготовился приступить к обеду. Правда, кисть у него дрожала, но служить не отказывалась. Он орудовал ею довольно свободно, проливая, впрочем, на скатерть и салфетку половину того, что подносил ко рту. Как только старик вдосталь наелся супу, я убрал это блюдо со стола и принес куропатку, красовавшуюся посреди двух жареных перепелок. Сеньора Хасинта разрезала эту дичь. Вместе с тем она от времени до времени подносила ему к губам, точно годовалому ребенку, широкий и глубокий серебряный кубок с вином, слегка разбавленный водой, и он отпивал из него большими глотками. Каноник приналег на закуску, а затем оказал не меньше чести и птичкам. Когда он основательно налопался, ключница отвязала ему салфетку и положила на место подушку и думку. Затем, предоставив ему безмятежно наслаждаться в кресле послеобеденным покоем, установленным обычаем, мы убрали со стола и сами пошли поесть.

Таким вот образом обедал ежедневно наш каноник, который был, может быть, самым большим обжорой во всем капитуле. Но ужинал он умереннее, довольствуясь цыпленком или кроликом и разными компотами из фруктов. Кормили меня в этом доме хорошо, и жил я в свое удовольствие. Одно только было неприятно: приходилось бодрствовать по ночам и заменять хозяину сиделку. Он не только страдал задержанием урины, что заставляло его раз по десять в час требовать ночной сосуд, но также усиленным выделением пота; а когда он потел, то приходилось менять ему рубаху.

— Жиль Блас, — сказал он мне на вторую ночь, — ты малый дельный и расторопный. Вижу, что останусь доволен твоей службой. Одно только советую тебе: угождай во всем сеньоре Хасинте и безропотно исполняй все, что она тебе скажет, как если б я сам тебе приказывал. Эта девушка служит мне, почитай, пятнадцать лет с особливой ревностью; она имеет обо мне такое попечение, что я не могу ее за то довольно возблагодарить. Признаюсь тебе, что она мне милее всей моей родни. Ради нее прогнал я племянника своего, сына родной моей сестры. И поделом ему: он не оказывал никакого уважения этой бедной девушке и, вместо того чтобы отдавать справедливость ее искренней ко мне привязанности, бесстыдник обзывал ее лицемерной ханжой, ибо ныне молодые люди почитают добродетель за лицемерие. Слава богу, я избавился от сего нечестивца. Сердечное ко мне расположение я ставлю превыше кровного родства и чувствую признательность лишь к тем, кто не оставляет меня своими добрыми делами.

— Вы совершенно правы, сеньор, — сказал я лиценциату, — благодарность должна пользоваться большей властью над нами, нежели законы природы.

— Без сомнения, — подтвердил он. — И моя духовная воочию покажет, что я не считаюсь со своей родней. Ключница получит изрядную долю; да и ты не будешь забыт, если станешь и впредь служить мне так, как начал. Слуга, которого я вчера уволил, сам виноват, что лишился хорошего наследства. Когда бы сей прощелыга не принудил меня своим поведением прогнать его со двора, то я непременно обогатил бы его; но он был превеликий гордец, который не оказывал почтения сеньоре Хасинте, да и к тому же лентяй и боялся работы. Он не любил бодрствовать и почитал за великий труд ухаживать за мной по ночам.

— Ах, несчастный! — воскликнул я, точно в меня вселился дух моего приятеля Фабрисио, — он был недостоин служить у такой почтенной особы, как вы. Слуга, имеющий счастье состоять при вас, должен проявлять неусыпную ревность, обязанности свои вменять себе в удовольствие и считать, что ничего не делает даже тогда, когда доработался до кровавого пота.

Я заметил, что эти слова весьма пришлись по вкусу лиценциату. Он остался также очень доволен заверением, что я всегда буду беспрекословно повиноваться желаниям сеньоры Хасинты. Стремясь прослыть слугой, не боящимся никакой усталости, я отправлял свои обязанности с величайшей готовностью и не жаловался на то, что провожу ночи на ногах. Это, однако, не мешало мне находить свою службу весьма неприятной, и, не будь наследства, которым я подкармливал свои надежды, место мое скоро бы мне опротивело; думаю, что я просто не выдержал бы, хотя и спал днем по нескольку часов.

Ключница — надо отдать ей справедливость — была ко мне чрезвычайно внимательна, что следует приписать любезному и почтительному обхождению, с помощью которого я старался завоевать себе ее расположение. Так, сидя за столом с нею и ее племянницей, которую звали Инесильей, я менял им тарелки, подливал вина и вообще всячески старался услужить. Благодаря этому я втерся к ним в дружбу. Однажды, когда сеньора Хасинта ушла за провизией, я остался наедине с Инесильей и, разговорившись с нею, спросил, живы ли ее родители.

— Ах, нет, — возразила она, — папа и мама давно, давно умерли: так мне сказывала тетушка, а сама я их никогда не видала.

Я счел долгом поверить, хотя ответ девочки и не носил категорического характера. Затем, подстрекаемая мною, она принялась щебетать и выболтала мне кучу таких вещей, которых я и знать не хотел. Между прочим, она сообщила, или, вернее, я понял из срывавшихся у нее наивностей, что у тетки имелся сердечный друг, проживавший в услужении у другого старого каноника и заправлявший его мирскими делами, и что эти счастливые слуги намеревались, унаследовав добро своих хозяев, объединить его воедино посредством брака, радости коего заранее вкушали. Хотя сеньора Хасинта была уже в летах, однако отличалась, — как я выше упоминал, — необычной свежестью. Правда, она принимала все меры к тому, чтоб сохраниться как можно лучше: помимо клистира, который она ставила себе каждое утро, сия особа пила в течение дня, а также перед сном, крепкий мясной отвар. К тому же она спокойно спала по ночам, тогда как я дежурил подле своего господина. Но, быть может, еще в большей степени, чем все эти средства, способствовали сохранению свежести фонтанели,31 которые, — как сообщала мне Инесилья, — ключница ставила на обеих ногах.

ГЛАВА II

Каким способом лечили заболевшего каноника, что из этого воспоследовало и какое наследство он завещал Жиль Бласу

В течение трех месяцев служил я лиценциату Седильо, не жалуясь на мучительные ночи, которые проводил по его милости. К концу этого срока он занемог. У него определилась лихорадка, а от этого, в свою очередь, обострилась подагра. Впервые за всю свою жизнь, которая была не из коротких, прибег он к лекарям и приказал позвать доктора Санградо,32 которого весь Вальядолид почитал за Гиппократа. Сеньора Хасинта предпочла бы, чтоб хозяин составил завещание до того, как посылать за врачом, и даже намекнула на это, но, во-первых, наш каноник вовсе еще не собирался умирать, а, во-вторых, в известных случаях бывал необычайно упрям. А потому я отправился за доктором Санградо и привел его к нам на квартиру. Это был высокий человек, сухой и бледный, который уже, по меньшей мере, лет сорок поставлял работу ножницам Парки.33 Сей достойный эскулап обладал внушительной наружностью, взвешивал слова и выбирал самые изысканные выражения. Рассуждения его походили на геометрические фигуры, а мнения отличались оригинальностью.

Пристально поглядев на моего господина, он сказал докторальным тоном:

— Надо заменить чем-нибудь остановившийся процесс выделения пота. Другие на моем месте, несомненно, прописали бы вызывающие испарину солянистые или мочегонные средства, которые, по большей части, содержат серу и ртуть; но слабительные и потогонные — это опасные лекарства и придумали их шарлатаны. Все химические препараты причиняют человеку один только вред. Что касается меня, то я лечу самыми простыми и верными средствами. Скажите пожалуйста, — спросил он у пациента, — что вы обычно кушаете?

— Обычно я ем крепкие похлебки и сочную говядину, — отвечал каноник.

— Как! — воскликнул доктор с удивлением, — крепкие похлебки и сочную говядину! Нисколько не удивляюсь тому, что вы больны. Вкусные блюда — это наслаждения, таящие яд; это капканы, которые чревоугодие ставит человеку, чтоб вернее его погубить. Вы должны отказаться от лакомых кушаний; чем еда безвкуснее, тем она полезнее для здоровья. Кровь сама по себе не вкусна и потому требует такой же пищи. А вино вы пьете? — осведомился он.

— Пью, но разбавленное водой.

— Разбавленное или неразбавленное, а это верх неумеренности. Просто чудовищный режим! Удивляюсь, как вы давно не умерли. Сколько вам лет?

— Недавно пошел шестьдесят девятый, — отвечал каноник.

— Так оно и есть, — продолжал доктор, — преждевременная старость является всегда плодом невоздержанности. Если бы вы всю свою жизнь пили одну только чистую воду и удовольствовались простой пищей, например печеными яблоками, горохом или бобами, то не страдали бы теперь подагрой и все ваши члены свободно отправляли бы свои функции. Все же я не отчаиваюсь поставить вас на ноги, если вы будете точно исполнять мои предписания.

Сколь лиценциат ни был прожорлив, однако же обещал во всем слушаться доктора. Тогда Санградо послал меня за фельдшером, которого сам рекомендовал, и велел ему пустить сеньору Седильо шесть добрых тазиков34 крови, чтоб заменить процесс выделения пота. Затем он сказал фельдшеру:

— Мастер Мартин Онес, вернитесь сюда через три часа, чтоб снова пустить пациенту кровь, а завтра проделайте то же самое. Ошибочно думать, что кровь необходима для сохранения жизни; чем больше выпустишь больному крови, тем лучше. Ведь больной не обязан ни двигаться, ни напрягаться, и все его дело сводится к тому, чтоб не умереть, а потому для поддержания жизни ему нужно не больше крови, чем спящему человеку; у обоих жизнь проявляется только в биении пульса и в дыхании.

Простодушный каноник решил, что такой знаменитый врач не может ошибаться, и без сопротивления позволил пустить себе кровь. Прописав частые и обильные кровопускания, доктор заявил, что необходимо как можно чаще поить больного теплой водой и что вода, выпитая в больших количествах, может считаться панацеей от всевозможных болезней. Затем он удалился, с уверенностью сказав мне и сеньоре Хасинте, что отвечает за жизнь пациента, если будут аккуратно следовать его предписаниям. Ключница, которая, быть может, была иного мнения о его методе врачевания, обещала, что все будет исполнено в точности. Действительно, мы тотчас же принялись согревать воду, и так как доктор пуще всего наказал нам не жалеть ее, то заставили нашего хозяина выпить большими глотками две или три пинты.35 Час спустя мы это повторили, а затем, возвращаясь через известные промежутки к той же процедуре, влили канонику в желудок целый океан жидкости. Фельдшер, с своей стороны, помогал нам обильными кровопусканиями, так что менее чем через два дня мы довели дряхлого лиценциата до последней черты.

Почувствовав, что ему уже невмоготу, несчастный старик сказал мне слабым голосом, когда я собирался влить в него большой стакан пресловутого универсального средства.

— Постой, Жиль Блас! не давай мне больше сего напитка, друг мой. Вижу, что приходится умирать, невзирая на целительные свойства воды; и хоть осталось у меня не больше одной капли крови, однако же мне нисколько не полегчало: это доказывает, что даже самый искусный лекарь в мире не в силах продлить наши дни, когда они сочтены. А потому должен я приготовиться, чтоб уйти в иной мир; ступай же и приведи нотариуса: я хочу составить духовную.

Услыхав не без удовольствия эти последние слова, я притворился весьма опечаленным, как это обычно делает в таких случаях всякий наследник, и, хотя и сгорал от желания выполнить данное мне поручение, однако же сказал своему барину:

— Что вы, сеньор? Слава богу, ваша милость еще не так плоха, чтоб вы не могли поправиться.

— Нет, нет, друг мой, — возразил каноник, — пришел мой конец. Чувствую, что подагра вновь обострилась и что приближается смерть. Торопись же пойти туда, куда я тебя посылаю.

Я действительно заметил, что каноник явно сдавал, и дело показалось мне столь неотложным, что я поспешно отправился выполнять его поручение, оставив при нем сеньору Хасинту, боявшуюся еще больше меня, как бы он не умер без завещания. Я завернул к первому попавшемуся нотариусу, которого мне указали, и, застав его дома, обратился к нему:

— Сеньор! Хозяин мой, лиценциат Седильо, находится при смерти; он хочет продиктовать свою последнюю волю; нельзя терять ни минуты.

Нотариус был небольшой веселый старичок, любивший шутки. Он осведомился, какой врач пользует каноника. Я отвечал, что его лечит доктор Санградо. Услыхав это имя, он поспешно схватил плащ и шляпу.

— Ах, ты, господи! — воскликнул он, — бежим скорее, ибо этот доктор так ретив, что его пациенты не успевают дождаться нотариуса. Сколько завещаний упустил я из-за этого человека!

С этими словами нотариус поторопился выйти вместе со мной, и, пока мы шагали полным ходом, чтоб прийти к канонику до его агонии, я сказал своему спутнику:

— Сеньор, вы знаете, что у завещателей перед смертью нередко мутится память: если барин мой случайно забудет меня в своем завещании, не откажите напомнить ему о моем усердии.

— Охотно, дитя мое, — возразил нотариус, — можешь на меня положиться. Считаю справедливым, чтоб господин вознаграждал лакея, который служил ему верой и правдой. Я даже похлопочу, чтоб тебе был завещан знатный куш, если только лиценциат склонен признать твои заслуги.

Когда мы пришли в опочивальню каноника, он был еще в полной памяти. Сеньора Хасинта, заливаясь притворными слезами, находилась подле него. Она только что сыграла свою роль и подготовила доброго старца к тому, чтоб он ее всячески облагодетельствовал. Оставив своего господина наедине с нотариусом, мы перешли с нею в прихожую, где застали фельдшера, которого прислал доктор, чтоб сделать больному еще одно и, вероятно, последнее кровопускание. Мы остановили его.

— Обождите минутку, мастер Мартин, — сказала ключница, — сейчас нельзя входить к сеньору Седильо. К нему пришел нотариус, которому он диктует свою последнюю волю. Когда сеньор составит духовную, можете пускать ему кровь, сколько вам будет угодно.

Я и моя святоша безумно боялись, как бы лиценциат не умер во время составления завещания, но, по счастью, акт, причинявший нам столько беспокойства, был в конце концов оформлен. Мы увидели выходящего нотариуса, и тот, подойдя ко мне, похлопал меня по плечу и сказал:

— Ну, Жиль Блас, ты не забыт.

При этих словах я испытал живейшую радость и проникся такой благодарностью к своему хозяину за память, что пообещал молиться за него богу после кончины, которая не замедлила наступить, ибо, как только фельдшер пустил ему кровь, бедный старик, который и без того чрезвычайно ослаб, покинул мир чуть ли не в тот же момент. Когда он уже был при последнем издыхании явился доктор, на лице которого отразилось некоторое недоумение, несмотря на привычку отправлять больных на тот свет. Тем не менее он был далек от того, чтоб приписать смерть каноника питью воды и кровопусканию, и, уходя, холодно проронил, что больному выпустили слишком мало крови и что его недостаточно поили теплой водой. Палач от медицины, — я имею в виду фельдшера, — видя, что никто уж не нуждается в его услугах, последовал за доктором Санградо; при этом и тот и другой заявили, что они с первого же дня считали положение каноника безнадежным. И, действительно, надо сказать, что они редко ошибались, когда изрекали такие предсказания.

Как только сеньора Хасинта, Инесилья и я увидели, что хозяин наш приказал долго жить, мы закатили такой концерт похоронных воплей, что всполошили всех соседей. В особенности наша ханжа, у которой были все основания ликовать, испускала столь жалостные стоны, что, казалось, мир не видал еще подобной скорби. В одно мгновение вся горница наполнилась людьми, которых привлекало туда не столько сочувствие, сколько любопытство. Не успели родственники покойного проведать про его кончину, как кинулись к нему на квартиру и позаботились опечатать имущество. Застав ключницу в такой печали, они сперва подумали, что каноник не успел составить завещания, но, к величайшему своему сожалению, вскоре убедились в существовании такового, да к тому же написанного с соблюдением всех необходимых формальностей. Когда же по вскрытии духовной они узнали, что завещатель отказал самое ценное из своего имущества в пользу сеньоры Хасинты и ее маленькой племянницы, то почтили покойного надгробным словом, в котором для его памяти было мало лестного. В то же время они обрушились с бранью на святошу, а также не забыли пройтись и на мой счет. Надо сознаться, что я этого вполне заслуживал. Ибо лиценциат, — царствие ему небесное, — желая, чтоб я весь свой век чтил его память, так помянул меня в одном из пунктов своего завещания: «Idem, понеже Жиль Блас, — молодой человек в науках уже искушенный, то для усовершенствования его в сем деле отказываю ему мою библиотеку, все мои книги и рукописи без всякого изъятия».

Я не имел ни малейшего представления о том, где могла находиться означенная библиотека, ибо в доме никогда таковой не видывал. Насколько я знал, в кабинете моего хозяина лежали на двух сосновых полочках пять-шесть книг, да еще какие-то бумаги. Таково было мое наследство. К тому же книги не могли принести мне большой пользы: одна носила заглавие «Современный повар», другая касалась несварения желудка и способов его излечить, а остальные представляли собой четыре части требника, наполовину источенные червями. Что касается рукописей, то самая любопытная из них состояла из документов какого-то процесса о пребенде, который каноник вел в свое время. Осмотрев свое наследство с большим тщанием, чем оно того заслуживало, я отдал его родственникам покойного, которые мне так из-за него позавидовали. Я вернул им также бывшую на мне ливрею и облачился в свое собственное платье, довольствуясь за все свои услуги одним только жалованьем. Затем я отправился искать другое место. Что касается сеньоры Хасинты, то, помимо завещанных ей сумм, она поживилась еще разными ценными вещами, которые с помощью своего сердечного дружка похитила во время болезни лиценциата.

ГЛАВА III

Жиль Блас поступает в услужение к доктору Санградо и становится известным врачом

Я порешил разыскать сеньора Ариаса де Лондона и выбрать себе по его списку новое место; но, подходя к тупику, где он жил, я повстречался с доктором Санградо, которого не видал со дня смерти своего хозяина, и взял на себя смелость ему поклониться. Несмотря на то, что я был в другом платье, он тотчас же узнал меня и даже выказал некоторую радость.

— Ба, да это ты, любезный! — сказал он, — только что думал о тебе. Мне нужен в услужение порядочный малый, и ты как раз пришел мне на ум. Вид у тебя добродушный и ты можешь мне пригодиться, если умеешь читать и писать.

— Сеньор, — отвечал я ему, — что до этого, то я ваш покорный слуга, ибо умею и то и другое.

— Если так, — заявил доктор Санградо, — то ты мне вполне подходишь. Поступай ко мне: ты заживешь у меня в свое удовольствие, а обходиться с тобой я буду хорошо. На жалованье не рассчитывай, но зато у тебя ни в чем не будет недостатка. Я позабочусь о том, чтоб ты содержался в опрятности, и научу тебя великому искусству лечить от всех болезней. Словом, ты будешь скорее моим учеником, нежели слугой.

Я принял предложение доктора в надежде, что под руководством столь ученого наставника смогу прославиться на медицинском поприще. Он тотчас же отвел меня к себе, чтоб подготовить к отправлению должности, каковая заключалась в записывании фамилий и адресов больных, присылавших за ним, пока он ходил по городу. Для этой цели в доме имелась книга, куда старуха-служанка, составлявшая всю его челядь, заносила адреса; но, помимо того, что она не знала орфографии, почерк ее был так плох, что, по большей части, невозможно было ничего разобрать. Сеньор Санградо поручил мне вести эту книгу, которую без греха можно было назвать синодиком, так как почти все, кого я туда вносил, умирали. Можно сказать, что я записывал лиц, собравшихся отправиться на тот свет, подобно писарю на ямском дворе, отмечающему фамилии тех, кто заказал места в почтовой карете. Мне приходилось часто браться за перо, так как в то время не было в Вальядолиде более популярного врача, чем сеньор Санградо. Он создал себе известность среди населения пышными разглагольствованиями, импонировавшими благодаря его внушительной наружности, а также несколькими удачными исцелениями, которые принесли ему больше славы, чем он того заслуживал.

У него не было недостатка в пациентах, а следовательно, и в доходах. Но стол его от этого не становился обильнее: жилось у него скудно. Обычно мы питались горохом, печеными яблоками или сыром. Он уверял, что эта пища всего полезнее для желудка, так как ее легче измельчать, т. е. разжевывать. Считая, что эти кушанья перевариваются без затруднения, он, однако, не хотел, чтоб ими наедались досыта, в чем, разумеется, был совершенно прав. Но, запрещая мне и служанке есть слишком много, он зато разрешал нам пить воду в любом количестве. Не предписывая в этом отношении никаких ограничений, он иногда говаривал так:

— Пейте, дети мои: здоровье заключается в восприимчивости и влажности внутренних органов. Пейте воду в изобилии; это — универсальное разжижающее средство: оно растворяет все соли. Замедлилось ли кровообращение, — вода его усилит. Ускорилось ли оно, — вода успокоит его стремительность.

Наш доктор так чистосердечно верил в то, что сам, несмотря на преклонный возраст, пил одну только воду. Старость почитал он за естественную чахотку, которая сушит и пожирает человека, и, опираясь на это определение, сожалел о невежестве тех, кто называл вино молоком стариков. Он доказывал, что вино подтачивает и губит их организм, и заявлял со свойственным ему красноречием, что как для старцев, так и для прочих людей этот пагубный напиток является коварным другом и обманчивым наслаждением.

Но на восьмой день моего пребывания у доктора Санградо у меня — наперекор всем этим рассуждениям — сделался понос и я почувствовал отчаянные рези в желудке, которые дерзал приписывать действию универсального растворяющего средства и скверным харчам, отпускаемым мне в этом доме. Я пожаловался своему господину в надежде на то, что он смягчится и даст мне за едой немного вина; но он был слишком рьяным врагом этого напитка, чтоб согласиться на такое попущение.

— Когда ты привыкнешь пить воду, — сказал он, — то оценишь ее благотворные свойства. Впрочем, — заметил он, — если ты испытываешь некоторое отвращение к чистой воде, то имеются невинные средства, которые делают этот безвкусный напиток более приемлемым для желудка: например, шалфей и вероника придают ему восхитительный вкус; а если ты хочешь сделать его еще приятнее, то прибавь цветы гвоздики, розмарина или мака.

Но как он ни восхвалял воду, как ни посвящал меня в секреты приготовлять из нее упоительные напитки, я пил ее с такой умеренностью, что он, наконец, это заметил.

— Эх, Жиль Блас, — сказал он, — не удивляюсь тому, что ты не обладаешь превосходным здоровьем. Ты пьешь слишком умеренно, друг мой. Вода, поглощаемая в малых дозах, только раздражает желчные частицы и усиливает их деятельность, тогда как необходимо потопить их в больших количествах растворяющей жидкости. Не бойся, дитя мое, чтоб изобилие воды могло ослабить или простудить тебе желудок; откинь напрасный страх, который ты, быть может, питаешь перед частым употреблением этого напитка. Я отвечаю за последствия; но если моя гарантия для тебя недостаточна, то пусть сам Цельс36 будет тебе порукой. Сей латинский оракул отзывается о воде с отменной похвалою; далее, он определенно говорит, что охотники до вина, оправдывающие свою страсть слабостью желудка, явно клевещут на этот внутренний орган, чтоб замаскировать свои дурные наклонности.

Будучи новичком на медицинском поприще, я счел неприличным выказывать непреодолимое упорство, а потому сделал вид, будто приемлю резоны доктора Санградо; сознаюсь даже, что действительно ему поверил. А потому я продолжал пить воду, полагаясь на ручательство Цельса, или, лучше сказать, я принялся топить свою желчь в этом напитке, который глотал в огромных количествах; и хотя мне изо дня в день становилось хуже, однако же предрассудок одерживал верх над опытом. Из этого можно усмотреть, что у меня действительно было предрасположение к тому, чтоб стать медиком. Все же по прошествии известного времени у меня не хватило сил выдержать боль, которая настолько усилилась, что я, наконец, решил покинуть доктора Санградо. Но тут мой эскулап пожаловал меня новой службой, ради которой я решил отказаться от прежнего намерения.

— Послушай, — сказал он мне однажды, — я не принадлежу к числу тех жестоких и неблагодарных господ, у которых слуги успевают состариться в услужении, прежде чем получить какую-либо награду. Я доволен тобой и полюбил тебя; а потому, не дожидаясь, чтоб ты прослужил у меня подольше, я решил с сегодняшнего же дня устроить твою судьбу и открыть тебе не медля секрет благодетельного искусства, которым уже столько лет занимаюсь. Другие врачи полагают, что нельзя изучить медицину, не познакомившись предварительно со многими трудными науками; я хочу сократить тебе этот длинный путь и избавить тебя от корпения над физикой, фармакопией, ботаникой и анатомией. Знай же, друг мой, что достаточно пускать кровь и поить больных теплой водой: вот тебе и вся тайна, как излечивать от всевозможных болезней. Этот простой секрет, который я тебе открываю и который природа, непроницаемая для моих собратьев, не смогла от меня утаить, сводится к двум означенным правилам: пускать кровь и поить водой, как можно чаще. Мне больше нечему тебя учить, ты теперь знаешь всю медицину насквозь и, пользуясь плодами моего долголетнего опыта, становишься сразу таким же искусным, как я. Ты можешь уже теперь помогать мне; утром веди книгу, а днем навещай часть моих больных. Пока я буду лечить знать и духовенство, ты пойдешь вместо меня в те дома среднего сословия, куда меня позовут; а когда ты проработаешь некоторое время, я постараюсь, чтоб тебя приняли в нашу корпорацию. Ты, Жиль Блас, можешь уже считать себя ученым, еще не сделавшись врачом, тогда как другие врачи подолгу, а иногда и всю жизнь занимаются медициной, прежде чем стать учеными.

Я поблагодарил доктора за то, что он так быстро приспособил меня себе в заместители, и, чтоб выразить ему свою признательность за хорошее отношение, заверил его, что всю свою жизнь буду придерживаться высказанных им взглядов, хотя бы они противоречили учению самого Гиппократа. Это обещание было, однако, не вполне искренним, ибо я не разделял его мнения насчет пользы воды и намеревался, обходя своих больных, ежедневно пить по дороге вино. Вторично повесил я на крючок расшитый кафтан, чтоб надеть платье своего господина и придать себе обличие врача,37 после чего я приготовился заняться медициной на горе тем, кто попадется мне под руку.

Я начал с альгвасила, страдавшего плевритом, и приказал нещадно пускать ему кровь, а также не жалеть для него воды. Затем я навестил пирожника, которого подагра заставляла кричать благим матом. Я так же мало пощадил его кровь, как и кровь альгвасила, и велел беспрерывно поить его водой. За мои предписания мне заплатили двенадцать реалов, и это так приохотило меня к медицине, что мне стали мерещиться одни только раны да опухоли.

Выйдя от пирожника, повстречался я с Фабрисио, которого не видал со смерти лиценциата Седильо. Он долго смотрел на меня с удивлением, а затем, схватившись за бока, принялся хохотать во всю глотку. И действительно было чему посмеяться, ибо докторская мантия волочилась за мной по земле, а камзол и штаны были вчетверо длиннее и шире, чем надлежало. Словом, вид у меня был чудной и комический. Я дал ему похохотать вволю, будучи сам не прочь последовать его примеру; но удержался, чтоб сохранить на улице декорум и лучше подделаться под врача, животное отнюдь не смешливое. Но если мой курьезный облик вызвал у Фабрисио такой приступ смеха, то моя серьезность еще его удвоила. Нахохотавшись, он воскликнул:

— Боже мой, Жиль Блас! Как ты смешно одет! Какой черт тебя так вырядил?

— Потише, друг мой, потише, — ответствовал я, — питай уважение к новому Гиппократу. Знай, что я заместитель доктора Санградо, знаменитейшего врача во всем Вальядолиде. Я живу у него уже три недели и под его руководством основательно изучил медицину, а так как он не успевает пользовать всех, кто к нему обращается, то я помогаю ему, навещая часть его больных. Он лечит в важных домах, а я в тех, что похуже.

— Вот это здорово, — заметил Фабрисио. — Словом, он уступил тебе кровь народную, а себе взял благородную. Поздравляю тебя с этим дележом: гораздо лучше иметь дело с простонародьем, чем со знатью. Да здравствует врач предместья! Его промахи не так бросаются в глаза, а убийства вызывают меньше шума. Да, дружок, — добавил он, — судьба твоя кажется мне достойной зависти, и, говоря словами Александра Македонского, — не будь я Фабрисио, то хотел бы быть Жиль Бласом.

Желая убедить сына брадобрея Нуньеса, что он не напрасно превозносит мою теперешнюю профессию, я показал ему реалы альгвасила и пирожника, после чего мы отправились пропить часть из них в питейном доме. Нам подали довольно пристойное вино, которое показалось мне лучше, чем было на самом деле: так хотелось мне отведать этого запретного напитка. Я пил большими глотками, и да простит мне латинский оракул, но по мере того, как вино проникало в желудок, я чувствовал, что этот внутренний орган нисколько не протестует против причиняемого ему поношения. Мы с Фабрисио долго просидели в питейном доме и, как водится между лакеями, изрядно позубоскалили насчет своих господ. Затем, заметив приближение ночи, мы расстались, пообещав друг другу встретиться в том же месте на следующий день после полудня.

ГЛАВА IV

Жиль Блас продолжает заниматься врачеванием с таким же успехом, как и искусством. Приключение с найденным перстнем

Едва успел я прийти домой, как вернулся и доктор Санградо. Осведомив его относительно больных, которых мне пришлось навестить за день, я вручил ему восемь реалов из двенадцати, полученных мною за врачебные советы.

— Восемь реалов, — заметил он, пересчитав деньги, — это немного за два визита; но надо брать, что дают.

На этом основании он забрал почти все, а именно шесть реалов из восьми, и отдал мне остальные два.

— Вот тебе, Жиль Блас, — сказал он, — начни с этого свои сбережения. Кроме того, я хочу сделать с тобой весьма выгодный для тебя уговор: четверть того, что ты принесешь, будет принадлежать тебе. Ты не замедлишь разбогатеть, друг мой, ибо, с божьей помощью, болезней в этом году будет, хоть отбавляй.

У меня были все основания удовольствоваться этим дележом, ибо я намеревался всякий день удерживать четверть того, что получал в городе, а это плюс четвертая часть от отдаваемых доктору денег составляло, — если только арифметика точная наука, — около половины всей выручки. От этой перспективы рвение мое к медицине еще усилилось. На другой день после обеда надел я снова свое ассистентское платье и вышел на промысел. Я навестил нескольких пациентов, пригласивших меня с утра, и всем прописал одно и то же, хотя болезни у них были разные. Пока что все шло благополучно, и никто, слава богу, не протестовал против моих предписаний; но как бы искусно врач ни лечил, всегда найдутся хулители и завистники. А именно, зашел я после этого к бакалейщику, у которого сын страдал водянкой, и застал там одного черномазого лекаришку, по имени Кучильо,38 которого привел к больному кто-то из родственников хозяина. Я отвесил глубокие поклоны всем присутствующим, а в особенности врачу, которого, как я догадывался, пригласили, чтоб спросить у него совета по поводу данной болезни.

Он поклонился мне с величайшей серьезностью и затем, поглядев на меня весьма пристально, сказал:

— Прошу не прогневаться на мое любопытство, сеньор доктор, но я полагал, что знаю всех своих собратьев в Вальядолиде, а между тем, признаюсь, лицо ваше мне совершенно незнакомо. Вы, вероятно, очень недавно изволили поселиться в этом городе.

Мне пришлось ответить, что я молодой практикант и пока еще работаю под наблюдением доктора Санградо.

— Позвольте поздравить вас с тем, — заявил он учтиво, — что вы придерживаетесь системы столь великого человека. Нисколько не сомневаюсь, что вы уже весьма искусны, хотя выглядите еще совсем молодым человеком.

Это было сказано таким непосредственным тоном, что я не знал, говорит ли он всерьез или издевается надо мной; но пока я обдумывал свой ответ, бакалейщик воспользовался этой минутой и обратился к нам:

— Я уверен, сеньоры, что вы оба одинаково сведущи в медицине; сделайте милость, осмотрите моего сына и скажите, что, по вашему благорассуждению, надлежит сделать, чтоб его исцелить.

После этого лекарь принялся исследовать пациента и, обратив мое внимание на симптомы, определявшие характер болезни, спросил, каким способом, по моему мнению, следует ее лечить.

— Считаю, — отвечал я, — что надо ежедневно пускать больному кровь и поить его в изобилии теплой водой.

— И вы полагаете, что этими средствами спасете ему жизнь? — осведомился лекаришка с лукавой усмешкой.

— Без всякого сомнения, — воскликнул я уверенно, — вы воочию увидите, как больной будет поправляться; эти средства безусловно окажут надлежащее действие, ибо служат панацеей от всевозможных заболеваний. Спросите у доктора Санградо.

— В таком случае, — заметил Кучильо, — Цельс глубоко неправ, утверждая, что водянку лучше всего лечить постом и жаждой.

— Цельс для меня не оракул, — отчеканил я, — он мог ошибаться, как и всякий другой, и я нередко бывал весьма рад, что не следовал его предписаниям, так как это оказывалось к лучшему.

— Узнаю в ваших речах надежную и благотворную систему, которую доктор Санградо хочет распространить среди молодых практикантов. Кровопускание и питье воды для него универсальные средства. Не удивительно, что от его рук погибло столько порядочных людей…

— Воздержимся от поношений, — довольно резко оборвал я его. — Вашему ли брату пристало делать подобные упреки? Сознайтесь, сеньор доктор, что и без кровопускания и питья воды отправляют на тот свет немало народу, а вы, быть может, уморили еще больше людей, чем другие. Если вы не согласны с сеньором Санградо, то и пишите против него; он вам ответит, а там посмотрим, на чьей стороне будут насмешники.

— Клянусь св. Иаковом и св. Дионисием, — гневно прервал он меня в свою очередь, — вы плохо знаете доктора Кучильо. У меня есть и клюв и когти, и я нисколько не боюсь вашего Санградо, который при всем споем самомнении и чванстве — просто чудак.

Поведение маленького лекаря привело меня в ярость. Я ответил ему язвительно, он отпарировал мне тем же, и вскоре дело дошло у нас до рукопашной. Мы успели угостить друг друга несколькими кулачными ударами и вырвать каждый по горсти волос, прежде чем бакалейщик и его родственник смогли нас разнять. Когда им это, наконец, удалось, то они заплатили мне за визит и попросили остаться моего антагониста, который, должно быть, показался им искуснее меня.

После этого приключения со мной чуть было не случилось другого. Я зашел к одному толстяку певчему, страдавшему лихорадкой. Не успел я обмолвиться относительно теплой воды, как он высказал такое отвращение к этому лечебному средству, что принялся неистово ругаться. Он осыпал меня бесчисленными оскорблениями и пригрозил вышвырнуть в окошко, если я немедленно же не уберусь. Этого я не дал повторить себе дважды и поспешил удалиться.

Решив в тот день больше не навещать больных, я пошел в питейный дом, где мы с Фабрисио условились встретиться. Он уже был там. Так как нам обоим хотелось выпить, то мы устроили здоровую пирушку и вернулись к своим господам в соответствующем виде, т. е. сильно на взводе. Но сеньор Санградо не заметил моего опьянения, так как я с таким оживлением рассказал ему про столкновение с лекарем, что он принял мой пыл за последствие возбуждения, еще не улегшегося после схватки. К тому же и сам он фигурировал в моем донесении и, чувствуя себя задетым доктором Кучильо, сказал мне следующее:

— Ты хорошо поступил, Жиль Блас, защищая честь наших методов лечения против этого жалкого ублюдка медицинского факультета. Как? Он считает, что больным водянкой нельзя давать воды? Неуч он этакий! А я утверждаю, что они должны ее пить. Да, — продолжал он, — вода вылечивает от всевозможных видов водянки, подобно тому, как она помогает при ревматизмах и бледной немочи; она также весьма полезна при лихорадке, когда человека бросает то в жар, то в холод, и оказывает чудесное действие даже при таких страданиях, которые происходят от золотухи, от выделения серозной жидкости, мокроты или слизи. Такие воззрения кажутся странными молодым врачам, вроде Кучильо, но при серьезном отношении к медицине всякий сочтет их вполне обоснованными. Если б эти люди были способны мыслить логически, то не поносили бы меня, а, напротив, восхищались бы моим методом и сделались бы самыми горячими его адептами.

Сеньор Санградо был вне себя от гнева, а потому даже не заподозрил моего опьянения; я же, стараясь обозлить его еще больше против лекаря, вставлял в свой отчет кое-какие обстоятельства собственного изобретения. Однако его интерес к моему рассказу не помешал ему заметить, что я в этот вечер пил воду более обыкновенного.

Действительно, у меня от вина сильно пересохло в горле. Всякий другой на месте Санградо отнесся бы с подозрением к такой жажде, побуждавшей меня поглощать воду огромными глотками; но он, разумеется, вообразил, что я начинаю входить во вкус этого напитка.

— Что я вижу, Жиль Блас! — сказал он мне с улыбкой, — ты уже не питаешь больше отвращения к воде и, слава богу, пьешь ее, как нектар. Это, друг мой, меня нисколько не удивляет; я знал, что ты к ней привыкнешь.

— Сеньор, — отвечал я, — всякому овощу свое время; в данную минуту я отдал бы бочку вина за кружку воды.

Такой ответ привел доктора в восхищение, и он не упустил столь удобного случая отметить превосходные свойства воды, а потому пустился в новые дифирамбы, но уже не как холодный ритор, а как пылкий энтузиаст.

— В тысячи и тысячи раз почтеннее и невиннее наших современных трактиров те термополии39 прошлых веков, куда собирались не для того, чтоб накачиваться вином и позорно растрачивать состояния и жизнь, а для того, чтоб пристойно развлечься и без всякого риска пить теплую воду. Нельзя довольно надивиться мудрой предусмотрительности древних руководителей гражданской жизни, устроивших общественные места, где каждый прохожий мог испить теплой воды, и приказавших хранить вино в аптеках, откуда оно выдавалось только по предписанию врачей. Какой образец мудрости! Видимо, — добавил он, — следует отнести к благословенным пережиткам древней умеренности, достойной золотого века, то обстоятельство, что теперь еще встречаются такие люди, как мы с тобой, которые пьют одну только воду и которые надеются предохранить и излечить себя от всех болезней, употребляя воду подогретую, но отнюдь не прокипевшую; ибо я заметил, что кипяченая вода перегружает желудок и приносит ему меньше пользы.

Меня несколько раз подмывало расхохотаться, пока он держал эту витиеватую речь. Тем не менее я сохранил серьезность и даже выразил полное согласие с мнениями доктора, т. е. осудил употребление вина и пожалел о людях, пристрастившихся к столь пагубному напитку. Затем, все еще испытывая жажду, я налил себе огромный кубок воды и, выпив его большими глотками, сказал своему господину:

— Давайте же, сеньор, упиваться этим благотворным напитком. Возродим в вашем доме тот древний термополии, о коем вы так сильно сожалеете.

Он весьма одобрил мои слова и битый час уговаривал никогда не употреблять ничего, кроме воды. Я обещал приучить себя к хваленому напитку и для этой цели пить его всякий вечер в больших количествах; а чтобы вернее сдержать свое обещание, я, ложась спать, решил ежедневно заглядывать в кабак.

Неприятное происшествие, приключившееся со мной у бакалейщика, не помешало мне продолжать медицинскую практику и на другой же день снова прописывать больным кровопускание и питье теплой воды. Выходя из дома одного поэта, страдавшего буйным помешательством, повстречал я старушку, которая остановила меня и осведомилась, не врач ли я. Услыхав, что она не ошиблась, старуха продолжала:

— Коли так, сеньор доктор, то нижайше прошу вас пойти со мной: племяннице моей неможется со вчерашнего дня, а мне невдомек, что у нее за болезнь.

Старуха привела меня к себе в дом и пригласила пройти в довольно опрятную комнату, где я увидел женщину, лежавшую в постели. Подойдя к больной, чтоб ее осмотреть, я был поражен чертами ее лица и, внимательно приглядевшись, с несомненностью опознал в ней авантюристку, так хорошо разыгравшую роль Камилы. Что касается до нее, то она меня, по-видимому, не узнала, потому ли, что очень страдала от болезни, или потому, что докторское платье ввело ее в заблуждение. Я взял ее за руку, чтоб пощупать пульс, и узрел у нее на пальце свой перстень. Вид предмета, которым я был в праве завладеть, привел меня в величайшее волнение, и я испытал немалое желание попробовать, не удастся ли мне его отобрать; но, рассудив, что женщины поднимут крик и дон Рафаэль или какой-нибудь другой защитник прекрасного пола может прибежать на их зов, я поборол в себе это искушение. Не лучше ли, думалось мне, пока притвориться, а затем посоветоваться с Фабрисио. На этом последнем решении я и остановился. Между тем старуха настаивала, чтобы я сказал, чем именно больна ее племянница. Сознаться в том, что я ничего не смыслю, было бы слишком глупо, а потому я прикинулся знатоком и, подражая своему господину, с апломбом заявил, что больная страдает недостатком транспирации и что надлежит пустить ей кровь, ибо кровопускание служит естественной заменой для выделения пота; кроме того, чтоб не отступать от наших правил, я прописал ей также теплую воду.

Свой визит я сократил, насколько это было возможно, и побежал к сыну брадобрея Нуньеса, которого встретил в тот момент, когда он выходил из дому, чтобы исполнить какое-то поручение своего господина. Поведав ему о своем новом приключении, я спросил, не посоветует ли он мне обратиться к правосудию и просить об аресте Камилы.

— Что ты? — воскликнул он. — Упаси тебя господь! И не помышляй об этом: таким способом ты не раздобудешь своего перстня. Судейские не любят отдавать назад. Вспомни, как ты сидел в асторгской тюрьме: разве они не присвоили себе твоей лошади, твоих денег и даже твоего платья? Нет, чтоб вернуть алмаз, лучше прибегнуть к собственной изобретательности. Берусь придумать какую-нибудь хитрость и поразмыслю об этом по дороге в богадельню, где я должен сказать несколько слов тамошнему эконому от имени своего господина. Подожди меня в нашем трактире и не теряй терпения; я вскоре туда приду.

Я просидел там, однако, более трех часов, прежде чем он явился. Сперва я даже его не узнал. Он не только переменил платье и заплел волосы, но еще нацепил поддельные усы, закрывавшие ему пол-лица. На боку у него висела длинная шпага с чашкой окружностью в добрых три фута, и он шествовал во главе пяти человек, отличавшихся таким же решительным видом, как и он, такими же густыми усами и такими же длинными рапирами.

— Ваш покорный слуга, сеньор Жиль Блас, — сказал он, обращаясь ко мне.

— Сеньор видит во мне альгвасила новейшей фабрикации, а в сих честных малых, что меня сопровождают, стражников такого же сорта. Сеньору только остается отвести нас к женщине, укравшей у него алмаз, и, клянусь честью, мы заставим ее вернуть эту вещь.

После этих слов, из которых мне стало ясно, какую уловку задумал ради меня Фабрисио, я обнял его и выразил ему полное одобрение по поводу его затеи. Я приветствовал также мнимых стражников. Эти молодцы, из коих трое оказались лакеями, а двое — подмастерьями цирюльника, принадлежали к числу друзей Фабрисио и были приглашены им, чтоб разыграть роль полицейских служителей. Я приказал подать вина, чтоб подпоить свою дружину, а с наступлением ночи мы все вместе отправились к Камиле. Двери оказались на запоре, и мы постучались. Нам отперла старуха и, приняв моих спутников за ищеек правосудия, навестивших ее дом не без основания, она сильно перепугалась.

— Успокойтесь, бабушка, — сказал ей Фабрисио, — мы Зашли к вам ради пустячного дельца, с которым быстро покончим, ибо мы люди расторопные.

После этих слов мы двинулись вперед и направились в помещение болящей, предшествуемые старухой, которая освещала нам путь свечой, воткнутой в высокий серебряный подсвечник. Взяв этот шандал, я приблизился к постели и дал Камиле возможность вспомнить мое лицо.

— О, коварная! — воскликнул я, — узнайте во мне слишком доверчивого Жиль Бласа, которого вы обманули! Наконец-то, злодейка, я нашел вас после долгих поисков! Коррехидор рассмотрел мою жалобу и поручил этому альгвасилу арестовать вас. Сеньор начальник, — сказал я, обращаясь к Фабрисио, — благоволите приступить к отправлению своих обязанностей.

— Незачем меня увещевать, раз дело касается моей должности, — отвечал Фабрисио нарочито грубым голосом. — Я очень хорошо помню эту мокрохвостку; она уж лет десять значится красными буквами в моих списках. Ну-ка, вставайте, принцесса, — добавил он, — оденьтесь поскорее, а я буду вашим стремянным и, с вашего дозволения, провожу вас в здешнюю тюрьму.

Как ни была больна Камила, но, услыхав эти слова и заметив, что двое усатых стражников намереваются силой стащить ее с постели, она сама приподнялась на своем ложе, умоляюще сложила руки и, устремив на меня взор, полный страха, сказала:

— Сжальтесь надо мной, сеньор Жиль Блас; умоляю вас об этом именем вашей целомудренной матери, которой вы обязаны жизнью. Я скорее несчастна, нежели виновна; вы убедитесь в этом, выслушав мою историю.

— Нет, нет, сеньорита, я не стану вас слушать! — воскликнул я. — Мне слишком хорошо известно, как искусно вы сочиняете всякие басни.

— Ну, что же, — продолжала она, — раз вы не позволяете мне оправдаться, то я верну алмаз, но, прошу вас, не губите меня.

Сказав это, она сняла перстень с пальца и передала его мне. Но я ответил ей, что не удовольствуюсь одним камнем, а требую еще возвращения тысячи червонцев, украденных у меня в меблированных комнатах.

— Ах, сеньор, — отнеслась она ко мне, — что касается ваших дукатов, то не требуйте их у меня. Этот злодей Рафаэль, которого я с тех пор не видала, увез их с собой в ту же ночь.

— Ни-ни, крошка! — вмешался тут Фабрисио. — Вы думаете выпутаться из этого дельца, сказав, что не получили своей доли Пирога. Нет, так дешево вы не отвертитесь. Достаточно того, что вы соучастница дона Рафаэля, чтоб потребовать у вас отчета относительно вашего прошлого. Должно быть, у вас на совести найдется порядочно всяких грешков. Пожалуйте-ка со мной в тюрьму, чтоб принести там полную исповедь. Я захвачу с собой также и сию добрую старушку, — продолжал он, — она знает, вероятно, немало забавных историй, которые сеньор коррехидор будет не прочь услышать.

После этих слов обе женщины приложили все старания, чтоб нас смягчить. Они огласили горницу криками, жалобами и стонами. Пока старуха валялась на коленях то перед альгвасилом, то перед стражниками, стараясь возбудить их жалость, Камила самым трогательным образом умоляла меня спасти ее от рук правосудия. Зрелище это стоило того, чтоб на него взглянуть. Наконец, я притворился, будто она меня разжалобила.

— Сеньор альгвасил, — сказал я сыну Нуньеса, — раз уж мне вернули алмаз, я готов примириться с потерей всего остального. Мне не хотелось бы, чтоб пострадала эта бедная женщина, ибо я не жажду смерти грешника.

— Постыдитесь, сеньор, такого мягкосердия! — возразил он. — Из вас никогда не вышло бы хорошего полицейского. Однако, — добавил он, — я должен исполнить данное мне поручение. Мне строжайше приказано задержать этих инфант, ибо сеньор коррехидор хочет наказать их в пример другим.

— Снизойдите, пожалуйста, к моей просьбе и поступитесь несколько вашим долгом ради подарка, который сделают вам эти дамы, — сказал я.

— О, это другое дело! — возразил Фабрисио. — Вот что значит вовремя применить риторическую фигуру. Однако, что же эти дамы хотят мне предложить?

— У меня есть жемчужное ожерелье и серьги большой ценности, — сказала Камила.

— Хорошо, — резко прервал он ее, — но если эти жемчуга с Филиппинских островов, то благодарю покорно.

— Можете взять их без всякой опаски, — возразила она, — ручаюсь вам, что они настоящие.

Камила тут же приказала старухе принести маленький ларец и, вынув оттуда колье и серьги, передала их сеньору альгвасилу. Хотя он смыслил в камнях не больше меня, однако же признал подлинными как те, что были в подвесках, так и жемчужную нитку.

— Камни, по-моему, настоящие, — сказал он, рассмотрев их внимательно, — и если к ним добавят подсвечник, который держит сеньор Жиль Блас, то я не ручаюсь за свою верность присяге.

— Не думаю, — обратился я тогда к Камиле, — чтоб вы из-за такой безделицы захотели нарушить столь выгодное для вас соглашение.

С этими словами я вынул свечу и, передав ее старухе, вручил шандал Фабрисио, который, не найдя, вероятно, в комнате ничего такого, что можно было легко унести, удовлетворился этим и сказал обеим женщинам:

— Прощайте, сударыни! Можете больше не беспокоиться. Я переговорю с сеньором коррехидором и изображу вас белее снега. Мы представляем ему вещи в таком свете, в каком нам это нравится, и делаем правдивые донесения только тогда, когда ничто не побуждает нас делать ложные.

ГЛАВА V

Продолжение приключения с найденным перстнем. Жиль Блас бросает медицину и покидает Вальядолид

Выполнив таким образом затею Фабрисио, мы вышли от Камилы, радуясь успеху, превзошедшему наши ожидания, ибо рассчитывали на один только перстень. Без всякого смущения унесли мы все остальное и не только не совестились ограблением куртизанок, но даже воображали, что учинили весьма похвальный поступок.

— Господа, — сказал Фабрисио, когда мы очутились на улице, — неужели мы расстанемся после столь славного похода, не повеселившись за стаканом вина? Я держусь иного мнения и предлагаю вернуться в наш питейный дом, чтоб провести там ночь в свое удовольствие. Завтра мы продадим подсвечник, ожерелье и серьги и поделим деньги по-братски, после чего каждый отправится к себе домой и извинится перед своим господином, как сумеет.

Предложение сеньора альгвасила показалось нам весьма рассудительным. Мы всей компанией вернулись в кабак, одни рассчитывая легко найти извинение, почему не ночевали дома, другие мало печалясь, если их за это прогонят со двора.

Приказав изготовить хороший ужин, мы уселись за стол с превеликим веселием и не меньшим аппетитом. Трапеза наша была приправлена многими приятными разговорами. Особенно развлекал все общество Фабрисио, умевший вносить оживление в беседу. Он так и сыпал остротами, полными кастильской соли, ничем не уступавшей аттической. Но в самый разгар веселья радость наша была внезапно нарушена неожиданным и весьма неприятным происшествием, а именно: в горницу, где мы ужинали, вошел довольно видный мужчина в сопровождении двух личностей весьма подозрительной наружности. За этими следовало трое других, и, наконец, их собралась целая дюжина, причем остальные тоже приходили по трое. Они были вооружены карабинами, а также шпагами и багинетами. Мы тотчас же сообразили, что перед нами стражники полицейского дозора, и нам не стоило особых усилий угадать, в чем заключались их намерения. Сперва мы было собрались оказать сопротивление, но они окружили нас в мгновение ока и внушили нам страх как своей численностью, так и наличием огнестрельного оружия.

— Господа, — обратился к нам насмешливо начальник дозора, — мне ведомо, с помощью какой остроумной проделки вы вырвали перстень из рук некой авантюристки. Поистине, это — бесподобная выдумка и она заслуживает публичной награды, каковая, конечно, вас не минует. Правосудие, предназначившее вам апартаменты в своем дворце, не забудет вознаградить вас за столь гениальную затею.

Эта речь весьма смутила тех, к кому относилась. Мы потеряли самообладание и в свою очередь испытали такой же страх, какой перед тем внушили Камиле. Фабрисио тоже был бледен и расстроен, однако сделал попытку нас обелить.

— Сеньор, — сказал он, — у нас не было дурных намерений, а потому нам следовало бы простить эту маленькую хитрость.

— Как, черт подери? Вы называете это маленькой хитростью? — закричал в гневе начальник патруля. — Да ведомо ли вам, что это попахивает виселицей? Я не говорю уж о том, что запрещается самому чинить правосудие, но вы еще унесли шандал, ожерелье и серьги. А повесить вас следует уже за то, что вы для этой кражи осмелились нарядиться стражниками. Этакие негодяи! Принять обличье порядочных людей, чтоб учинить преступление! Почитайте себя счастливцами, если вас всего-навсего пошлют косить соленую ниву.40

Как только он дал нам понять, что дело гораздо серьезнее, нежели нам сперва казалось, бросились мы все гурьбой перед ним на колени и стали его умолять, чтоб он пощадил нашу молодость. Но все просьбы оказались тщетными. Более того, — и это было совершенно невероятно, — он отклонил наше предложение отдать ему нитку, серьги и подсвечник, и даже отказался от перстня, может быть, потому, что я предлагал его в присутствии теплой компании, с которой ему пришлось бы поделиться. Словом, он остался неумолим и, приказав обезоружить моих соратников, повел нас в городскую тюрьму. Дорогой один из стражников сообщил мне, что старуха, жившая с Камилой, усомнилась, действительно ли мы являемся служителями правосудия, и выследила нас до самого питейного дома; убедившись там в правильности своих подозрений, она решила нам отомстить и донесла обо всем дозору.

Сперва нас тщательно обыскали, отобрав при этом жемчуга, серьги и подсвечник. Я не только лишился своего перстня, украшенного рубином с Филиппинских островов, который, к несчастью, оказался у меня в кармане, но мне не оставили даже и реалов, полученных в тот день за лекарские советы, из чего я убедился, что в Вальядолиде судейские так же хорошо знают свое дело, как и в Асторге, и что у всех этих господ одни и те же повадки.

В то время как у меня отбирали деньги и драгоценности, начальник дозора, присутствовавший при этом, рассказывал о нашей проделке чинам, производившим обыск. Преступление показалось им столь серьезным, что большинство сочло нас достойными смертной казни. Другие, менее строгие, говорили, что мы, быть может, отделаемся двумястами ударами кнута на каждого и несколькими годами галер в придачу. В ожидании постановления господина коррехидора, нас заперли в узилище, где мы улеглись на полу, почти так же густо покрытом соломой, как иная конюшня подстилками для лошадей. Мы могли бы просидеть там немало времени и выйти оттуда не иначе, как отправившись на галеры, если бы сеньор Мануэль Ордоньес не проведал на следующий же день о нашем деле и не решил извлечь Фабрисио из тюрьмы, чего он не мог сделать, не освободив заодно и всех нас. Этого человека весьма уважали в городе, и так как он очень усиленно хлопотал, то отчасти благодаря своему влиянию, отчасти благодаря содействию друзей добился через три дня нашего освобождения. Однако мы вышли из этого места не совсем так, как туда вошли: подсвечник, ожерелье, серьги, перстень, рубин — словом, все осталось там. Это напомнило мне Виргилиевы стихи, начинающиеся словами: «Sic vos non vobis».41

Очутившись на свободе, мы вернулись к своим хозяевам. Доктор Санградо встретил меня весьма любезно.

— Мой бедный Жиль Блас, — сказал он, — я только сегодня утром узнал о твоем несчастье и собирался усиленно ходатайствовать за тебя. Не сетуй об этом происшествии, друг мой, а займись медициной еще прилежнее, чем раньше.

Я ответствовал, что и сам имел такое намерение. И действительно, я всецело отдался этому занятию. Мы не только не испытывали недостатка в пациентах, но случилось именно так, как весьма удачно предсказывал сеньор Санградо, т. е. что болезней стало хоть отбавляй. И в городе и в предместьях появились злокачественные лихорадки. Все вальядолидские врачи — а мы в особенности — были завалены работой. Не проходило дня, чтоб нам не случилось навещать от восьми до десяти больных: можно себе представить, сколько было выпито воды и Сколько пролито крови. Не знаю почему, но все пациенты умирали: оттого ли, что тому способствовали наши методы врачевания, оттого ли, что болезни оказывались неизлечимыми? Редко когда приходилось бывать по три раза у того же больного: уже при втором визите мы узнавали, что он находится в агонии или что его только что похоронили. Будучи еще молодым врачом, не успевшим зачерстветь в убийствах, я огорчался этими печальными результатами, в которых меня легко могли обвинить.

— Сеньор, — сказал я как-то вечером доктору Санградо, — призываю бога в свидетели, что я в точности следую вашим предписаниям; между тем все больные отправляются на тот свет; можно подумать, что они умирают нарочно, для того чтоб дискредитировать наши методы лечения. Еще сегодня я встретил двоих, которых несли на кладбище.

— Дитя мое, — ответил он, — я мог бы сказать почти то же самое и о себе: мне редко выпадает счастье вылечивать тех, кто очутился в моих руках; и не будь я столь твердо убежден в непогрешности своих принципов, то, пожалуй, подумал бы, что мои средства оказывают вредное действие почти при всех болезнях, к которым я их применяю.

— Поверьте мне, сеньор, — продолжал я, — давайте переменим наши методы лечения. Попробуем любопытства ради прописать нашим больным химические препараты, хотя бы для примера, кермес:42 в худшем случае последствия будут те же, что от теплой воды и кровопускания.

— Я охотно сделал бы такой опыт, — возразил он, — если бы это не грозило неприятными последствиями. Ведь я написал книгу, в которой восхваляю частые кровопускания и питье воды. Неужели ты хочешь, чтоб я отрекся от своего учения?

— Ах, нет! — воскликнул я, — в таком случае вы совершенно правы. Нельзя допустить, чтоб ваши враги восторжествовали: они, пожалуй, скажут, что им удалось вас вразумить, и тем подорвут вашу репутацию. Пусть лучше гибнет народ, знать и духовенство! Пойдем же и впредь своим путем. Ведь и наши собратья, несмотря на все их отвращение к кровопусканию, творят не больше чудес, чем мы, и я думаю, что их лекарства вполне стоят наших.

Мы сызнова принялись за работу и так усердствовали, что не прошло и шести недель, как мы наплодили не меньше вдов и сирот, чем их было после осады Трои. Иной бы подумал, что в Вальядолиде свирепствует чума: столько там было похорон! Каждый день к нам наведывался какой-нибудь отец, требовавший отчета за залеченного до смерти сына, или дядя, упрекавший нас в кончине племянника. Сыновья же и племянники, отцам и дядьям которых не поздоровилось от наших лекарств, к нам не заявлялись. Мужья также оказались весьма деликатными: они не докучали нам по поводу утраты жен. Что же касается действительно огорченных родственников, попреки которых нам приходилось выслушивать, то горе их порой выражалось в весьма грубых формах. Они называли нас неучами, убийцами и вообще не стеснялись в выражениях. Эти эпитеты весьма меня расстраивали, но доктор Санградо, который был к ним привычен, выслушивал их с полным хладнокровием. Возможно, что со временем я тоже свыкся бы с этими поношениями, если бы небо, вероятно, пожелавшее избавить вальядолидских больных от одного из их бичей, не ниспослало происшествия, внушившего мне отвращение к медицине, которою я так безуспешно занимался. Об этом я подробно поведаю читателю, даже рискуя тем, что он надо мной посмеется.

По соседству с нами находился «жедепом»,43 где ежедневно собирались городские лодыри. Там подвизался один из тех присяжных забияк, которые сами назначают себя главарями и разрешают споры, возникающие в таких заведениях. Он был родом из Бискайи и называл себя доном Родриго де Мондрагон.44 По виду ему можно было дать лет тридцать, Это был человек среднего роста, сухой и жилистый. Помимо двух сверкающих глаз, вращавшихся в орбитах и, казалось, угрожавших всякому, на кого они были устремлены, он обладал сильно приплюснутым носом, который свисал над рыжими усами, закрученными до самых висков. Речи его были так грубы и резки, что стоило ему открыть рот, чтоб уже навести страх. Этот фанфарон сделался тираном всего заведения: он самовластно решал споры между игроками, и тот, кто вздумал бы воспротивиться его приговору, рисковал на следующий день получить от него картель. Несмотря на все эти свойства сеньора Родриго, которому самодельная приставка «дон» не мешала быть самым обыкновенным разночинцем, он все же ухитрился поразить сердце содержательницы жедепома. То была богатая и довольно пригожая женщина лет сорока, потерявшая мужа месяцев за пятнадцать до этого. Не знаю, чем именно он мог ей понравиться, но во всяком случае не красотой, а скорее чем-то таким, чего не выразить словами. Так или иначе, но она влюбилась и вознамерилась выйти за него замуж. Как раз в то время, когда вдова готовилась завершить это дело, она занемогла и, на свое несчастье, стала лечиться у меня. Окажись у нее не злокачественная лихорадка, а даже что-нибудь менее серьезное, моего лечения было бы вполне достаточно, чтоб сделать ее болезнь опасной. Через четыре дня я поверг в скорбь все заведение. Его содержательница отправилась туда, куда я посылал всех своих больных, и родня захватила ее состояние. Дон Родриго в отчаянии от потери возлюбленной или, вернее, надежды на выгодный брак не удовольствовался тем, что метал против меня громы и молнии; он поклялся, что проткнет меня шпагой насквозь и отправит к праотцам при первой же встрече. Сердобольный сосед уведомил меня об этой клятве. Я слишком хорошо знал Мондрагона, чтоб пренебречь таким предостережением, ввергшим меня в ужас и смущение. Опасаясь встретиться с этим чертом, я не смел выйти из дому; мне беспрестанно чудилось, что он яростно врывается в наш дом, и я не знал ни минуты покоя. Это отвратило меня от медицины, и все мои помыслы были направлены на то, как бы избавиться от мучительного беспокойства. Я снова облачился в расшитый золотом кафтан и, простившись со своим господином, который на этот раз уже не мог меня удержать, вышел из города на рассвете, не переставая опасаться, как бы дон Родриго не попался мне на пути.

ГЛАВА VI

О том, куда направился Жиль Блас по выходе из Вальядолида и кто присоединился к нему по дороге

Я шел очень быстро, по временам оглядываясь назад, чтоб взглянуть, не гонится Ли за мной по пятам ужасный бискаец; мое воображение было так занято этим человеком, что каждое дерево и каждый куст я принимал за него, а сердце у меня не переставало содрогаться от ужаса. Наконец, отмахав с добрую милю, я успокоился и уже медленнее продолжал свой путь по направлению к Мадриду, куда намеревался отправиться. Покидая Вальядолид, я не испытывал никакого сожаления и скорбел только о разлуке с Фабрисио, моим любезным Пиладом, с которым даже не успел проститься. Не сокрушался я также и о медицине, которую мне пришлось бросить, а, напротив, молил бога простить мне то, что я когда-либо ею занимался. Тем не менее я не без удовольствия пересчитывал деньги, звеневшие у меня в кармане, хотя они являлись платой за совершенные мною убийства. В этом отношении я походил на женщин, переставших распутничать, но без малейшего зазрения продолжающих пользоваться плодами своего распутства. У меня было реалами около пяти дукатов, составлявших все мое состояние. С этими деньгами я рассчитывал добраться до Мадрида, вполне уверенный в том, что найду там какое-нибудь подходящее место. К тому же мне страстно хотелось посетить этот прекрасный город, где, как мне передавали, были представлены все чудеса мира.

В то время как я вспоминал все, что мне рассказывали о Мадриде, и заранее предвкушал ожидавшие меня удовольствия, я услыхал голос человека, шедшего за мной по пятам и распевавшего во всю глотку. Он нес на спине кожаную котомку, на шее у него болталась гитара, а с бедра свисала довольно длинная шпага. Он шел с такой быстротой, что вскоре нагнал меня. Как оказалось, это был один из тех двух парикмахерских подмастерьев, с которыми я сидел в тюрьме по делу о перстне. Мы тотчас же узнали друг друга, несмотря на перемену платья, и были весьма поражены такой неожиданной встречей на большой дороге. Я выразил ему свое удовольствие по поводу того, что он попался мне в попутчики, да и он, по-видимому, был рад снова встретиться со мной. Затем я рассказал ему, почему покинул Вальядолид, а он в ответ на мою откровенность счел долгом сообщить мне, что поругался со своим хозяином и что они расстались друг с другом навеки.

— Пожелай я остаться в Вальядолиде, — добавил он, — то нашел бы не одно место, а десять, ибо, не хвалясь, смею сказать, что во всей Испании не сыщется цирюльника, который умел бы лучше меня брить по волосу и против волоса или завивать усы папильотками. Но я не мог дольше устоять против страстного желания вернуться на родину, которую покинул целых десять лет тому назад. Хочу немного подышать родным воздухом и взглянуть, как поживают мои родственники. Я доберусь до них послезавтра, так как они живут в деревне, по имени Ольмедо, не доходя Сеговии.

Я решил проводить этого цирюльника до его родного селения, а затем отправиться в Сеговию и искать порожняка в Мадрид. Дорогой мы принялись беседовать о всякой всячине. Сей молодой человек был веселого и приятного нрава. Поболтав со мною около часа, он спросил, не испытываю ли я аппетита. Я отвечал ему, что он убедится в этом на первом же постоялом дворе.

— Мы могли бы сделать привал и раньше, — сказал он. — У меня в котомке найдется чем позавтракать. Когда я путешествую, то всегда беру с собой провизию. Лишнего таскать не люблю, а потому не отягощаю себя ни платьем, ни бельем, ни прочими бесполезными пожитками. Суну в котомку съестное, бритвы да мыло — вот и все, что мне нужно.

Я похвалил его за предусмотрительность и с удовольствием согласился на предложение сделать небольшую передышку. Мне хотелось есть и я приготовился к обильному завтраку, на что, судя по его словам, имел полное основание рассчитывать. Свернув несколько в сторону от большой дороги, мы расположились на траве. Тут мой брадобрей разложил свои запасы, состоявшие из сыра, пяти-шести луковиц и нескольких ломтей хлеба; а в качестве главного лакомства он извлек из своей котомки небольшой бурдюк, наполненный, по его словам, весьма тонким и вкусным вином. Хотя эти яства были и не слишком заманчивы, однако же голод, томивший нас обоих, не позволил нам отнестись к ним критически; мы осушили также весь бурдюк, вмещавший около двух пинт вина, от восхваления которого мой брадобрей мог бы смело воздержаться. Покончив с трапезой, мы поднялись и в весьма веселом настроении пустились в дальнейший путь. Цирюльник, слыхавший от Фабрисио о том, что мне довелось испытать разные диковинные приключения, попросил меня рассказать ему о них самолично. Я не счел себя в праве отказать человеку, так хорошо меня угостившему, и исполнил его просьбу. Затем я попросил его ответить мне тем же на мою откровенность и поведать историю своей жизни.

— Что вы! — воскликнул он, — мою историю и слушать не стоит: она состоит из одних только обыкновенных происшествий. Тем не менее, — добавил он, — раз у нас нет лучшего дела, то я расскажу вам все так, как оно было.

После чего он изложил мне свою Одиссею приблизительно следующим образом.

ГЛАВА VII

Похождение парикмахерского подмастерья

Начну издалека: дед мой, Фернандо Перес из Ла-Фуэнте, пробыв пятьдесят лет цирюльником в деревне Ольмедо, умер и оставил после себя четырех сыновей. Старший, по имени Николае, получил цирюльню и унаследовал отцовское ремесло; следующий, которого звали Бертран, пристрастился к торговле и сделался щепетильником;45 Томас же, третий сын, стал школьным учителем. Что касается младшего сына, Педро, то он чувствовал призвание к изящной словесности, а потому продал небольшой участок земли, доставшийся ему при разделе, и поселился в Мадриде, где надеялся со временем отличиться благодаря своим знаниям и уму. Трое старших братьев не разлучались друг с другом и, обосновавшись в Ольмедо, женились на крестьянских дочках, принесших им незначительное приданое, но зато обильное потомство. Они плодили детей как бы взапуски. Что касается матери моей, жены цирюльника, то за первые пять лет брака она произвела на свет шестерых ребят, в том числе и меня. Отец мой научил меня с детства обращаться с бритвой, а когда мне минуло пятнадцать лет, взвалил мне на плечи вот эту котомку, опоясал меня длинной шпагой и сказал:

— Теперь, Диего, ты в состоянии сам себя прокормить. Погуляй по белу свету: тебе необходимо постранствовать, чтоб обтесаться и приобрести совершенство в своем ремесле. Ступай и не возвращайся до тех пор, пока не обойдешь всей Испании. Смотри, чтоб я до этого времени ничего о тебе не слыхал.

С этими словами он дружески обнял меня и выставил за дверь.

Вот как простился со мной отец. Что же касается матушки, отличавшейся менее суровым нравом, то она, казалось, была более чувствительна к моему отъезду. Пролив несколько слез, она даже тайком сунула мне в руку дукат.

Покинув Ольмедо, я направился по сеговийской дороге, но, не пройдя и двухсот шагов, остановился, чтоб осмотреть свою котомку. Мне хотелось ознакомиться с ее содержимым и узнать, как велико мое состояние. Я обнаружил в ней ремень для правки, кусок мыла и футляр с двумя бритвами, настолько иступившимися, что казалось, будто ими перебрили не менее десяти поколений. Кроме того, там лежала совершенно новая посконная рубаха, старые отцовские башмаки и двадцать реалов, завернутых в полотняную тряпку, которым я особенно обрадовался. Вот каково было мое богатство. Из этого вы можете заключить, что, отпуская меня со столь малыми деньгами, почтенный цирюльник Николае весьма рассчитывал на мою изворотливость. Впрочем, обладание дукатом и двадцатью реалами не преминуло ослепить юнца, никогда еще не располагавшего деньгами. Я счел финансы свои неисчерпаемыми и, не чуя ног от радости, продолжал путь, поминутно поглядывая на рукоять рапиры, которая при каждом шаге ударяла меня по икрам или путалась между ногами.

К вечеру, жестоко проголодавшись, прибыл я в деревню Атакинес. Остановившись на постоялом дворе, я приказал подать себе ужин таким заносчивым тоном, словно был в состоянии, бог весть как, швырять деньгами. Трактирщик, посмотрев на меня внимательно и раскусив, с кем имеет дело, ответил мне вкрадчивым тоном:

— Не беспокойтесь, сударь, вы останетесь отменно довольны: я попотчую вас по-царски.

Сказав это, он отвел меня в небольшую каморку, куда четверть часа спустя принес рагу из кота, которое я съел с не меньшим аппетитом, чем если бы оно было из зайца или кролика. К сему великолепному кушанью он подал мне вино, лучше которого, по его словам, не пивал и сам король. Хотя я заметил, что оно прокисло, однако же оказал ему такую же честь, как и коту. Для завершения этого царского приема мне отвели постель, более способную вызвать бессонницу, нежели ее прогнать. Представьте себе весьма жалкое и узкое ложе, да еще такое короткое, что, несмотря на свой маленький рост, я едва мог протянуть ноги. К тому же не было на ней ни тюфяка, ни перины, а лежал простой стеганый сенник, покрытый сложенной вдвое простыней, которая с последней стирки успела обслужить добрую сотню постояльцев. Хотя я набил желудок кошатиной и дивным вином, которым угостил меня трактирщик, однако же благодаря молодости и здоровью заснул на описанной постели крепчайшим сном и проспал всю ночь без всяких недомоганий.

На следующий день, позавтракав и дорого заплатив за изготовленное мне угощение, я без остановки дошел до Сеговии. Не успел я туда прибыть, как мне посчастливилось найти цирюльню, куда меня приняли на харчи и содержание. Но я пробыл тем всего шесть месяцев; знакомый подмастерье, собиравшийся перебраться в Мадрид, уговорил меня присоединиться к нему, и мы отправились в этот город. Там я без всяких затруднений нашел себе место на таких же условиях, как и в Сеговии. Цирюльня, в которую я поступил, считалась одной из самых бойких. Этому обстоятельству она была обязана тем, что помещалась бок о бок с церковью Креста господня и по соседству с Принцевым театром, которые привлекали туда много посетителей. Мой хозяин, два старших подмастерья и я еле успевали обслужить всех, кто заходил туда побриться. Я насмотрелся там на людей всякого звания, в том числе на актеров и сочинителей. И вот однажды зашли к нам два писателя. Они разговорились о современных поэтах и их произведениях, упомянув при этом имя моего дяди; это побудило меня внимательнее прислушаться к их беседе.

— Дон Хуан де Савалета46 такой сочинитель, от которого публика не может ожидать ничего хорошего, — сказал один из них. — Это холодный ум, лишенный всякой фантазии. Он здорово осрамился со своей последней пьесой.

— А что вы скажете о Луисе Велес де Геварра,47 — воскликнул второй.

— Ну и произведеньице преподнес он зрителям! Видали ли вы что-либо более жалкое?

Они назвали не знаю уж сколько других поэтов, имена которых я запамятовал; помню только, что ни о ком не было сказано ничего хорошего. Что касается моего дяди, то они отнеслись к нему более уважительно: оба сошлись на том, что он человек достойный.

— Да, — сказал один из них, — дон Педро де ла Фуэнте48 превосходный сочинитель; его книги полны тонкого юмора, перемешанного с эрудицией, а это делает их занимательными и остроумными. Нисколько не удивляюсь тому, что он пользуется почетом как при дворе, так и в городе, и что многие вельможи положили ему содержание.

— Вот уж много лет, — заметил другой, — как он получает довольно крупные доходы. Герцог Медина Сели49 предоставил ему стол и квартиру. Ему просто некуда тратить деньги, и надо думать, что дела его весьма недурны.

Я не проронил ни слова из того, что поэты говорили о моем дяде. До нашей семьи дошло, что он нашумел в Мадриде своими произведениями; об этом сообщали нам разные лица, проезжавшие через Ольмедо. Но поскольку он не считал нужным извещать нас о себе и, казалось, совсем отшатнулся от своих, то и мы относились к нему весьма безразлично. Однако, как известно, всякая сосна своему бору шумит: не успел я проведать о таком дядином благополучии и о том, где он живет, как возымел желание его разыскать. Одно только смущало меня: поэты назвали его дон Педро. Это «дон» вызывало во мне сомнения, и я боялся, что они имели в виду не дядю, а какого-нибудь другого писателя. Однако же эти опасения не остановили меня: мне пришло на ум, что, ухитрившись стать гениальным человеком, он мог точно так же сделаться и дворянином, и я решился его повидать. И вот как-то поутру, испросив разрешение у хозяина и приодевшись возможно лучше, вышел я из нашей цирюльни, не без гордости думая о том, что прихожусь племянником человеку, стяжавшему такую славу своим талантом. Цирюльники не принадлежат к числу людей, коим вовсе неведомо тщеславие. Я даже начал повышаться в собственном мнении и, шествуя с весьма спесивым видом, попросил указать мне палаты герцога Медина Сели. Направившись к воротам, я сказал, что хотел бы переговорить с сеньором Педро Де ла Фуэнте. Указав мне пальцем на небольшую лестницу в глубине двора, привратник пояснил:

— Поднимитесь наверх, а затем постучите в первую дверь направо.

Поступив как мне было сказано, я постучался в двери. Мне открыл молодой человек, у которого я осведомился, не живет ли здесь сеньор дон Педро де ла Фуэнте.

— Да, он живет здесь, — ответил молодой человек, — но сейчас дон Педро не принимает.

— Мне бы хотелось повидаться с ним; я привез ему вести об его родных, — сказал я.

— Будь это даже вести о самом папе, — возразил он, — и то я не проводил бы вас к нему в данную минуту: он сочиняет, а когда он занят, то сохрани бог помешать. Его можно будет видеть только около полудня. Пойдите, погуляйте и возвращайтесь к тому времени.

Я вышел и прогулял все утро по городу, непрестанно размышляя о приеме, который окажет мне дядя.

«Полагаю, — думал я, — что он будет очень рад меня видеть».

Я судил об его чувствах по своим собственным и, приготовившись к весьма трогательной встрече, поспешил вернуться в назначенный час.

— Вы пришли как раз вовремя, — сказал мне лакей, — мой господин собирается вскоре уходить. Подождите здесь минуточку: я доложу о вас.

С этими словами он оставил меня в прихожей. Вернувшись мгновение спустя, он проводил меня в покой своего господина, лицо которого прежде всего поразило меня фамильным сходством. Мне казалось, что я вижу перед собою дядю Томаса, так походили они друг на друга. Я поклонился ему с глубоким почтением и, назвавшись сыном мастера Николаев из Ла-Фуэнте, сообщил, что уже три недели занимаюсь в Мадриде отцовским ремеслом в качестве подмастерья и намереваюсь обойти всю Испанию с целью усовершенствоваться. Пока я все это рассказывал, мне показалось, будто дядюшка мой о чем-то задумался. По-видимому, он колебался между двумя альтернативами: либо отречься от родного племянника, либо отделаться от меня каким-нибудь ловким образом. Он остановился на последней. Приняв притворно веселый вид, он оказал:

— Ну, друг мой, как поживает твой отец? Как Томас? Как Бертран? В каком положении их дела?

В ответ на это я принялся описывать дяде обильное потомство нашей семьи, назвал ему всех детей мужского и женского пола и даже включил в этот перечень их крестных отцов и матерей. По-видимому, он не очень заинтересовался этими подробностями и, не желая дольше со мной канителиться, сказал:

— Диего, я весьма одобряю твое намерение попутешествовать, чтоб основательно изучить свое ремесло; но не советую тебе дольше задерживаться в Мадриде: пребывание в столице опасно для молодежи; ты здесь погибнешь, дитя мое. Отправляйся лучше в другие города королевства: там нравы менее испорчены. Ступай, — добавил он, — а когда приготовишься к отъезду, зайди ко мне: я подарю тебе золотой, можешь объехать всю Испанию.

С этими словами он отпустил меня, ласково выпроводив из своей горницы.

Мне было невдомек, что он только искал способа от меня избавиться. Вернувшись в цирюльню, я обстоятельно описал хозяину, как принял меня дядя. Он тоже не понял намерений высокородного дона Педро и сказал:

— Я не разделяю мнения вашего дяди: на его месте я не советовал бы вам таскаться по королевству, а предложил бы остаться в столице. Мало ли он видит всяких вельмож; ему ничего не стоит поместить вас в хороший дом и дать вам возможность понемногу составить себе приличное состояние.

Пораженный этим рассуждением, рисовавшим мне заманчивые картины, я отправился спустя два дня к дяде и предложил ему использовать свое влияние, чтоб пристроить меня в доме какого-нибудь придворного. Но это предложение пришлось ему не по вкусу. Кичливому человеку, имевшему свободный доступ к вельможам и ежедневно разделявшему с ними трапезы, вовсе не хотелось, чтоб люди видели, как его племянник кормится вместе с лакеями, в то время как он сам восседает за господским столом: мальчишка Диего заставил бы краснеть сеньора дона Педро. Он не постеснялся выпроводить меня и притом самым грубым образом.

— Как, распущенный мальчишка? — воскликнул он в сердцах, — ты хочешь бросить свое ремесло? Ступай, поищи помощи у тех, кто дает тебе такие зловредные советы. Убирайся из моего дома, и чтоб ноги твоей здесь никогда не было, не то я прикажу наказать тебя так, как ты этого заслуживаешь.

Эти слова, а еще больше тон, которым дядя со мной говорил, ошеломили меня. Я удалился со слезами на глазах, глубоко задетый таким грубым обращением. Но, будучи от природы вспыльчив и горд, я быстро осушил слезы и, перейдя от горя к негодованию, решил позабыть об этом скверном родственнике, без которого я до того дня прекрасно обходился.

Все мои мысли были направлены на то, чтоб усовершенствоваться в своем искусстве, и я весь отдался работе. По целым дням я брил, а вечером, чтоб отдохнуть душой, учился играть на гитаре. Моим наставником был некий senor escudero,50 старичок, которому я подстригал бороду. Он обучал меня также теории музыки, каковую знал основательно, ибо некогда был соборным певчим. Звали его Маркос де Обрегон. Он был человеком степенным, обладал в такой же мере умом, как и опытом, и любил меня так, точно я приходился ему родным сыном. Служил он стремянным при супруге одного доктора, жившего в тридцати шагах от нашей цирюльни. Я заходил к нему по вечерам, сейчас же по окончании работы, и, сидя на пороге, мы вдвоем услаждали соседей небольшими концертами. Не то чтоб у нас были очень приятные голоса, но, тренькая на гитаре, каждый из нас стройно пел свою партию, и этого было достаточно, чтоб доставить удовольствие нашим слушателям. В особенности развлекали мы донью Мерхелину, супругу доктора; она выходила в сени нас послушать и заставляла иногда повторять песенки, которые ей больше всего нравились. Муж не препятствовал ей в этой забаве. Хоть и был он испанцем и к тому же человеком преклонного возраста, однако же нисколько ее не ревновал. Правда, врачебная практика всецело поглощала его, и, возвращаясь по вечерам, утомленный посещением больных, он рано ложился спать, не тревожась тем увлечением, с которым его супруга относилась к нашим концертам. Возможно также, что он не считал их способными зародить в ней опасные мысли. К этому необходимо добавить, что он не видел ни малейшего повода для опасений, ибо Мерхелина, хоть и была молодой и действительно красивой сеньорой, однако же отличалась столь суровой добродетелью, что даже не выносила, когда мужчины на нее смотрели. А потому он не вменял ей в вину развлечения, казавшегося ему невинным и пристойным, и позволял нам распевать, сколько душе угодно.

Однажды вечером, подходя к докторскому дому с намерением позабавиться по нашему обыкновению, я застал у крыльца старика-стремянного. Он поджидал меня и, взяв за руку, объявил, что хочет прогуляться, прежде чем приступить к нашему концерту. Затем он повел меня в глухой переулок и, убедившись, что там можно говорить без помехи, обратился ко мне с печальным видом:

— Диего, сын мой, я должен сообщить вам нечто важное. Очень боюсь, дитя мое, как бы мы с вами не раскаялись в том, что каждый вечер устраиваем концерты у крыльца моего господина. Я, поистине, питаю к вам большую дружбу и очень рад, что обучил вас игре на гитаре и пенью; но если б я мог предвидеть угрожающую нам опасность, то, видит бог, выбрал бы для этих уроков другое место.

Эти слова меня перепугали. Я попросил стремянного высказаться яснее и сообщить, что именно нам угрожает, ибо далеко не был храбрецом и к тому же еще не успел обойти Испании.

— Расскажу все, что вам следует знать, — отвечал старик, — дабы вы могли судить об опасности, в которой мы находимся. Когда я поступил в услужение к доктору, — продолжал он, — а было это с год тому назад, он как-то утром привел меня к своей супруге и сказал: «Вот, Маркос, ваша госпожа; вы будете повсюду сопровождать эту сеньору». Я был очарован доньей Мерхелиной: она показалась мне удивительно красивой, прямо, как картина: особенно же поразила меня ее приятная осанка. «Сеньор, — отвечал я доктору, — считаю за счастье служить столь прелестной даме». Мой ответ не понравился Мерхелине, и она резко возразила: «Как вам это нравится? Он уже начинает забываться! Не выношу, когда мне отпускают комплименты». Эти слова, произнесенные столь прекрасными устами, весьма меня удивили; я не знал, как согласовать такую деревенскую и грубую манеру разговора с очарованием, исходившим от всего облика моей госпожи. Что касается мужа, то он уже привык к этому и даже радовался редкостному характеру доньи Мерхелины. «Маркос, — сказал он, — моя супруга — чудо добродетели». Затем, заметив, что она надела накидку и приготовилась идти к обедне, он приказал мне проводить ее в церковь. Как только мы очутились на улице, то повстречались с несколькими кавалерами, которые, дивясь на красоту доньи Мерхелины, бросали ей на ходу — что вполне естественно — весьма лестные комплименты. Она отвечала им. Но вы и представить себе не можете, до чего ее ответы были нелепы и смехотворны. Молодые люди останавливались в изумлении и недоумевали, откуда взялась на свете женщина, негодовавшая на то, что ее хвалили. «Ах, сеньора, — сказал я ей сперва, — не обращайте внимания, когда с вами заговаривают. Пристойнее молчать, нежели отвечать колкостями». «Нет, нет, — возразила она, — я хочу показать этим нахалам, что я не такая женщина, которая позволяет обращаться с собой неуважительно». Словом, она разразилась таким потоком дерзостей, что я не удержался и откровенно высказал ей свое мнение, рискуя навлечь на себя ее немилость. Я заявил, насколько мог деликатнее, что она оскорбляет природу и своим диким нравом порочит присущие ей прекрасные свойства, что добрая и обходительная женщина может привлечь любовь, даже не будучи красивой, тогда как красавица, лишенная доброты и обходительности, вызывает к себе презрение. К этим рассуждениям я присовокупил еще много других в том же роде, рассчитанных на исправление ее характера. Прочитав своей госпоже такую мораль, я испугался, что навлеку на себя ее гнев и нарвусь на неприятные возражения; но она не возмутилась моими упреками, а удовольствовалась тем, что вовсе не приняла их во внимание, равно как и те, которые я имел глупость высказать ей в следующие дни. Наконец, мне наскучило без толку напоминать ей об ее недостатках и, предоставив Мерхелину самой себе, я перестал заботиться об ее неукротимом характере. Между тем — поверите ли? — вот уже два месяца, как это свирепое существо, эта надменная женщина совершенно изменилась. Она обходительна со всеми, у нее появились приятные манеры. Это уже не та Мерхелина, которая дерзила мужчинам, обращавшимся к ней с учтивыми речами; она стала чувствительна к похвалам, которые ей расточают, и любит, когда говорят об ее красоте или о том, что ни один мужчина не может взглянуть на нее безнаказанно; ей нравится лесть, и вообще она стала теперь похожа на всех прочих женщин. Эта перемена едва постижима; но вы еще больше удивитесь, когда я вам скажу, что вы являетесь творцом этого великого чуда. Да, дорогой Диего, — добавил Маркос, — это вы так преобразили донью Мерхелину; вы превратили тигрицу в агнца, словом, она к вам неравнодушна. Мне это уже несколько раз бросалось в глаза, и либо я не знаю женщин, либо она питает к вам безумную страсть. Вот, сын мой, какую печальную весть я вам принес и в каком неприятном положении мы очутились.

— Не вижу, — отвечал я старцу, — ни причины нам огорчаться, ни большой беды для себя в том, что меня любит красивая сеньора.

— Ах, Диего, — возразил он, — так рассуждают только юноши; вы видите приманку и не замечаете крючка; вам бы только наслаждаться, а я предвижу все неприятности, которые из этого воспоследуют. В конце концов все тайное становится явным: если вы будете по-прежнему ходить к нам и петь у крыльца, то усилите страсть Мерхелины и, возможно, что, потеряв всякую сдержанность, она случайно выдаст мужу, доктору Олоросо, свое увлечение; и этот муж, который, не имея поводов к ревности, относится к ней теперь так снисходительно, тогда рассвирепеет и отомстит ей; да и нам с вами может здорово достаться.

— Хорошо, — сказал я, — вижу, что вы правы, и последую вашему совету. Укажите, какого поведения мне держаться, чтоб предотвратить всякие напасти.

— Нам надо только прекратить концерты, — возразил он. — Не показывайтесь на глаза моей госпоже; не видя вас, она снова обретет спокойствие. Сидите у своего хозяина, а я буду заходить в цирюльню, где мы можем играть на гитаре без всякой опаски.

— Согласен, — отвечал я, — и обещаю, что ноги моей не будет в вашем доме.

Действительно, я решил больше не петь на крыльце у доктора и запереться на будущее время в цирюльне, раз уж я оказался человеком, столь опасным для женских взоров. Между тем спустя несколько дней мой добрый Маркос, невзирая на свою хваленую осторожность, принужден был убедиться, что придуманное им средство погасить любовное пламя доньи Мерхелины возымело как раз обратное действие. Эта сеньора, не слыша нашего пения, спросила его на второй же вечер, отчего мы прекратили свои концерты и по какой причине я больше не показываюсь. Он отвечал, что я очень занят и не имею ни одной свободной минуты для развлечений. Она как будто удовлетворилась этим объяснением и три дня сряду довольно спокойно переносила мое отсутствие; но на четвертые сутки моя принцесса потеряла терпение и сказала стремянному:

— Маркос, вы меня обманываете; Диего недаром перестал к нам ходить. Здесь кроется какая-то тайна, которую я хочу выяснить. Говорите! Я вам приказываю! Не скрывайте от меня ничего.

— Сеньора, — отвечал он, придумав новую отговорку, — раз уж вы хотите знать правду, то скажу вам, что после наших концертов ему нередко приходилось возвращаться домой, когда уже было убрано со стола; он не хочет больше подвергать себя этому риску и ложиться в постель без ужина.

— Как, без ужина? — воскликнула она с огорчением, — почему вы мне этого раньше не сказали? Ложиться в постель без ужина? Ах, бедное дитя! Ступайте к нему сейчас же и скажите, чтоб он пришел сегодня вечером; ему больше не придется уходить домой не евши: для него всегда будет приготовлено какое-нибудь блюдо.

— Что я слышу? — вскричал Маркос, прикинувшись изумленным. — Боже, какая перемена! Вы ли говорите это, сеньора? С каких пор вы стали такой сердобольной и чувствительной.

— С тех пор, — перебила она его резко, — как вы живете в этом доме, или, вернее, с тех пор, как вы осудили мое надменное обхождение и попытались смягчить мой суровый характер. Но, увы! — воскликнула она, расчувствовавшись, — я от одной крайности перешла к другой: из спесивой и бессердечной я сделалась теперь слишком нежной и чувствительной; я люблю вашего молодого друга Диего и не могу побороть в себе этой страсти. Его отсутствие не только не ослабило моей любви, но, по-видимому, еще придало ей большую силу.

— Возможно ли, — возразил старик, — чтоб молодой человек, не отличающийся красотой, да и собой невидный, мог стать предметом столь пылкой страсти? Я простил бы еще ваши чувства, если б они были внушены каким-нибудь кавалером, обладающим блестящими достоинствами, но…

— Ах, Маркос! — прервала его Мерхелина, — видимо, я не похожа на других особ моего пола, или же, несмотря на свой многолетний опыт, вы худо их знаете, если думаете, что они при выборе возлюбленного руководствуются его достоинствами. Насколько могу судить по себе, женщины отдают свое сердце не размышляя. Любовь — это некое безрассудство, влекущее нас к какому-нибудь предмету и приковывающее к нему против нашей воли; это — болезнь, которая нападает на нас, как бешенство на животных. А потому перестаньте уверять меня, что Диего не достоин моей нежности. Я люблю его и этого достаточно, чтоб я находила в нем тысячи прекрасных свойств, которые от вас ускользают и которыми он, быть может, вовсе не обладает. Не трудитесь убеждать меня в том, что лицо его и фигура недостойны ни малейшего внимания, ибо мне он представляется восхитительно стройным и прекрасным, как день. К тому же в голосе его есть какая-то нежность, которая меня трогает, а на гитаре он играет с исключительной приятностью.

— Однако, сеньора, — возразил Маркос, — подумайте о том, кто такой Диего. Его простое звание…

— Я ничем не выше его, — снова перебила она старика, — и будь я даже знатной госпожой, то не обратила бы на это никакого внимания.

Результат этого разговора был таков, что Маркос отчаялся переубедить свою госпожу и перестал бороться с ее упорством, как искусный кормчий, уступающий буре, которая отгоняет его корабль от той гавани, куда он направлялся. Он пошел даже дальше: чтобы удовлетворить донью Мерхелину, старик отправился в цирюльню и, отведя меня в сторону, сообщил мне все, что произошло между ними.

— Вы видите, Диего, — сказал он; — что мы не можем прекратить наши концерты у крыльца доньи Мерхелины. Вам необходимо, друг мой, свидеться с этой сеньорой, а не то она способна выкинуть какой-нибудь такой безрассудный поступок, который пуще всего повредит ее репутации.

Я не стал разыгрывать жестокого сердцееда и ответил Маркосу, что приду к нему под вечер с гитарой и что он может отнести эту приятную весть своей госпоже. Старик не преминул этого исполнить, и моя пылкая возлюбленная была в полном восторге, узнав, что вечером будет иметь удовольствие видеть меня и послушать мое пение.

Между тем, одно довольно неприятное происшествие чуть было не разрушило этой надежды. Мне удалось выйти из цирюльни только с наступлением ночи, которая, видимо за грехи мои, оказалась очень темной. Я ощупью продвигался по улице и был уже, пожалуй, на полпути, когда из одного окна меня окатили чем-то таким, что отнюдь не ласкало обоняния. Могу даже сказать, что я не упустил ни одной капли из этой порции, так ловко меня отделали. В этом положении я не знал, на что мне решиться. Вернуться назад? Но какое зрелище для моих товарищей! Это значило бы подвергнуться самым невыносимым насмешкам. Явиться же к донье Мерхелине в таком прекрасном виде было мне весьма неприятно. Тем не менее я предпочел последнее и отправился к дому этой сеньоры. У ворот я застал поджидавшего меня Маркоса. Он сообщил мне, что доктор Олоросо только что лег почивать и что мы можем забавляться без всякой помехи. Я отвечал, что мне прежде всего необходимо почистить платье, и тут же поведал ему о своем несчастье. Он посочувствовал мне и повел в покой, где находилась его госпожа. Как только эта сеньора услыхала про мое приключение и увидела меня в таком состоянии, она принялась сожалеть обо мне, точно со мной стряслось величайшее несчастье в мире; затем, обрушившись на людей, которые меня так изукрасили, она осыпала их всяческими проклятьями.

— Успокойтесь, сеньора, — сказал ей Маркос, — ведь все это происшествие — чистейшая случайность. Зачем так близко принимать его к сердцу?

— А почему, скажите, пожалуйста, почему мне не принимать к сердцу обиду, нанесенную этому агнцу, этому незлобивому голубку, который даже не жалуется на причиненное ему оскорбление? — воскликнула она в сердцах. — Ах, как мне сейчас жаль, что я не мужчина! Я отомстила бы за него.

Она наговорила еще кучу всяких других вещей, выдававших силу ее любви, которая проявилась также и в ее поступках. А именно, пока Маркос обтирал меня полотенцем, донья Мерхелина сбегала в свою горницу и принесла, ларец, наполненный всевозможными благовониями. Она зажгла монашки и окурила все мое платье, а затем щедро опрыскала его духами. Покончив с окуриванием и опрыскиванием, эта милосердная особа отправилась сама на кухню за хлебом, вином и несколькими кусками жареной баранины, которые припасла для меня. Затем она заставила меня приняться за еду и, по-видимому, находила удовольствие в том, чтоб мне прислуживать, так как то разрезала жаркое, то подливала мне в стакан вина, хотя я и Маркос всячески ее от этого удерживали. После того как я покончил с ужином, господа концертмейстеры принялись настраивать голоса под гитару и угостили донью Мерхелину таким дуэтом, от которого она пришла в восторг. Правда, мы умышленно выбирали песни, слова которых льстили ее любви, и надо еще сказать, что во время исполнения я бросал на нее украдкой взгляды, подливавшие масла в огонь, ибо начинал входить во вкус этой забавы. Хотя концерт продолжался немалое время, однако же он мне нисколько не наскучил. Что касается моей дамы, которой часы казались минутами, то она охотно слушала бы нас всю ночь, если б старик-стремянный, которому минуты казались часами, не напомнил ей, что время уже позднее. Мерхелина заставила его повторить это, по крайней мере, раз десять, но тут она наткнулась на упорного человека, который не успокоился до тех пор, пока я, наконец, не ушел. Будучи весьма разумным и осторожным и видя, что его госпожа потеряла голову от безумной страсти, он боялся, как бы с нами не приключилось неприятности. Его опасения вскоре оправдались: потому ли, что доктор заподозрил какую-то тайную интригу, или потому, что демон ревности, до тех пор его не беспокоивший, захотел ему досадить, но он выразил недовольство по поводу наших концертов. Мало того: он запретил их по праву хозяина и, не входя ни в какие объяснения относительно своего поступка, заявил, что впредь не потерпит в доме присутствия посторонних мужчин.

Маркос сообщил мне об этом распоряжении, которое главным образом касалось меня. Оно причинило мне немалую досаду, ибо у меня зародились надежды, от которых жаль было отказаться. Но как правдивый историк, точно передающий события, я должен сознаться, что терпеливо покорился своей печальной участи. Не так обстояло дело с Мерхелиной: запрещение только разожгло ее страсть.

— Любезный Маркос, — сказала она старику, — только вы один в состоянии мне помочь. Устройте, пожалуйста, так, чтоб я могла тайно свидеться с Диего.

— Чего вы требуете от меня? — воскликнул он, рассердившись. — Я и без того был слишком податлив. Вовсе не намерен в угоду вашей безумной страсти способствовать бесчестию своего господина, погубить вашу репутацию и опозорить себя самого, ибо всю свою жизнь я был безупречным слугой. Лучше уйду из вашего дома, нежели стану служить столь постыдным образом.

— Ах, Маркос! — прервала его сеньора, испуганная этими последними словами, — вы разрываете мне сердце, когда говорите о своем уходе. Неужели, жестокий человек, вы собираетесь меня покинуть, после того как довели до такого состояния. Верните мне прежде мою гордость и дикий нрав, который вы искоренили. Ах, почему не обладаю я, как раньше, этими благотворными недостатками! Я была бы спокойна, между тем как ваши назойливые увещевания лишили меня душевного мира, которым я наслаждалась. Желая исправить мой характер, вы меня совратили… Но что я говорю, несчастная? — продолжала она, заливаясь слезами, — к чему попрекаю вас напрасно? Нет, отец мой, вы не виновны в моем несчастье: горькая судьба моя уготовила мне все эти печали. Умоляю вас, не обращайте внимания на сумасбродные речи, которые срываются у меня с языка. Увы! Страсть помутила мне рассудок. Сжальтесь над моей слабостью; вы — мое единственное утешение, и если жизнь моя вам дорога, то не откажите мне в вашей помощи.

При этих словах она заплакала еще пуще, так что уже не могла продолжать. Вынув платок и закрыв им лицо, она опустилась на стул, как человек, подавленный горем. Старый Маркос, добрейший из когда-либо существовавших стремянных, не устоял при виде этого трогательного зрелища; оно глубоко поразило его и, заплакав вместе со своей госпожой, он произнес с умилением:

— Ах, сеньора, как вы обольстительны! Я не в силах устоять против вашей печали: она одержала верх над моей добродетелью. Обещаю вам свои услуги и не удивляюсь более тому, что любовь заставила вас изменить долгу, раз даже простое сострадание побудило меня забыть свой собственный.

Таким образом, старый стремянный, несмотря на свою безупречность, взялся с величайшей предупредительностью служить страсти доньи Мерхелины. Однажды утром он явился в цирюльню, чтобы уведомить меня обо всем, и на прощание сказал, что обдумывает способ, как устроить мне тайное свидание с сеньорой Мерхелиной. Этим он окрылил меня надеждой, но два дня спустя я узнал весьма скверную новость. Один из наших клиентов, аптекарский ученик из того же квартала, зашел к нам навести красоту. Пока я готовился его побрить, он мне сказал:

— Что же вы плохо смотрите за своим приятелем, стариком стремянным, Маркосом де Обрегон? Знаете ли вы, что ему приходится уходить от доктора Олоросо?

Я отвечал, что не имею об этом ни малейшего понятия.

— Это решенное дело, — продолжал он. — Его должны нынче уволить. Доктор Олоросо только что беседовал с моим хозяином и вот о чем они говорили. «Сеньор Апунтадор, — сказал доктор, — у меня есть к вам просьба. Я не доволен своим старым стремянным и ищу верную, строгую и бдительную дуэнью, которая присматривала бы за женой». — «Понимаю вас, — прервал его мой хозяин, — вам нужна Мелансия, которая была компаньонкой моей жены и продолжает жить у меня в доме, хотя я овдовел полтора месяца тому назад. Правда, она очень помогает мне по хозяйству, но так как я принимаю близко к сердцу интересы вашей супружеской чести, то готов вам ее уступить. Можете вполне на нее положиться и не беспокоиться о том, как бы у вас не выросли на лбу кой-какие украшения: это — перл среди дуэний, это — настоящий дракон для охраны целомудрия женского пола. В течение двенадцати лет состояла она при моей супруге, которая, как вы знаете, была молода и пригожа, и за все это время я не видал в доме и тени любовника. Клянусь богом, такому молодчику у нее бы не поздоровилось. Скажу вам, между нами, что покойница, особенно в первое время, питала большую склонность к кокетству, но Мелансия быстро ее охладила и внушила ей любовь к добродетели. Словом, она не компаньонка, а клад, и вы еще много раз будете благодарить меня за этот подарок». После этого доктор выразил величайшую радость по поводу любезности сеньора Апунтадора, и они уговорились, что дуэнья сегодня же заступит место вашего приятеля.

Это известие, которое я счел за правду и которое, действительно, оказалось таковой, смутило приятные чаяния, начинавшие было ласкать мое воображение, а Маркос, зашедший ко мне после полудня, окончательно угробил их, подтвердив то, что сообщил аптекарский ученик.

— Любезный Диего, — сказал добрый старик, — я в восторге от того, что доктор Олоросо прогнал меня: он избавил меня от многих хлопот. Не говоря о том, что я тяготился взятой на себя позорной ролью, мне пришлось бы еще придумывать всякие хитрости и извороты, чтоб устраивать вам тайные свидания с Мерхелиной. Боже, какая обуза! Но, благодарение небу, я отделался от всех этих неприятных забот и от связанных с ними опасностей. Вам же, друг мой, советую не печалиться об утрате нескольких приятных минут, Которые, быть может, повлекли бы за собой тысячи огорчений.

Я перестал питать какие-либо надежды, а потому внял нравоучению Маркоса и отказался от своего романа. Признаюсь, что я не принадлежал к числу тех упорных любовников, которые ополчаются на препятствия, а если б и был таковым, то госпожа Мелансия, наверно, заставила бы меня расцепить зубы. Судя по тому, как описывали ее нрав, она была в состоянии довести до отчаяния любого вздыхателя. Несмотря, однако, на столь мрачную характеристику, я дня два-три спустя узнал, что докторша ухитрилась усыпить этого аргуса или подкупить его совесть. Выйдя из цирюльни, чтоб побрить на дому одного из наших клиентов, я встретил добрую старушку, которая спросила, не зовут ли меня Диего из Ла-Фуэнте. Получив утвердительный ответ, она сказала:

— Раз это так, то вас именно мне и надобно. Приходите сегодня ночью к воротам доньи Мерхелины, а когда вы там будете, то подайте какой-нибудь знак и вас проведут в дом.

— Хорошо, — отвечал я, — в таком случае надо условиться насчет знака. Я прекрасно подражаю кошке и промяукаю несколько раз.

— Вот и отлично, — отвечала вестница любви, — я так и передам сеньоре Мерхелине. Ваша покорная слуга, сеньор Диего; да хранит вас господь! Ах, какой вы красавчик! Клянусь святой Агнесой, что, будь мне снова пятнадцать лет, я б никого не выбрала, кроме вас.

С этими словами услужливая старушка меня покинула.

Легко можете себе представить, как сильно взволновало меня это приглашение: прощай, нравоучение Маркоса! Я с нетерпением ждал ночи и, как только наступил час, когда, по моему предположению, доктор Олоросо должен был улечься в постель, я отправился к его крыльцу. Там я принялся мяукать так громко, что меня можно было слышать издалека, к великой славе наставника, обучившего меня этому прекрасному искусству. Минуту спустя сама Мерхелина открыла мне потихоньку дверь и заперла ее, как только я очутился в доме. Мы пробрались в покой, в котором происходил наш последний концерт и где теперь тускло горел ночник, стоявший в камине. Усевшись рядышком, чтоб побеседовать, мы оба оказались сильно взволнованными, с той только разницей, что ее волнение происходило исключительно от страсти, тогда как к моему примешивалась некоторая доля страха. Тщетно уверяла меня моя красавица, что нам нечего бояться мужа; я ощущал дрожь, отравлявшую мне все удовольствие.

— Сеньора, — спросил я, — как удалось вам обмануть бдительность вашей дуэньи? После того, что мне наговорили про почтенную Мелансию, я уже не рассчитывал получить от вас весточку, а тем более встретиться с вами наедине.

В ответ на эти слова донья Мерхелина улыбнулась и сказала:

— Вы перестанете удивляться тому, как мне удалось устроить это ночное свидание, когда я расскажу вам, что произошло между мной и дуэньей. Как только она пришла к нам, мой муж всячески ее обласкал, и сказал мне: «Мерхелина, поручаю присмотр за вами этой скромной особе, которая слывет за образец всех добродетелей; она будет служить вам зерцалом, в которое вы можете беспрестанно смотреть, чтоб черпать оттуда примеры благоразумия. Сия несравненная женщина опекала в течение двенадцати лет жену одного аптекаря, моего приятеля; но как опекала… так, как другие не опекают: она сделала из нее чуть ли не святую». Эти похвалы, вполне подтверждавшиеся строгим видом Мелансии, привели меня в отчаяние и заставили пролить немало слез. Я уже представляла себе поучения, сыплющиеся на меня с утра до вечера, и выговоры, которые мне пришлось бы ежедневно выслушивать. Словом, мне казалось, что я стала самой несчастной женщиной в мире. В предвидении таких горестей я уже не считалась ни с чем и, оставшись наедине с дуэньей, сказала ей самым резким тоном: «Вы, по-видимому, собираетесь доставить мне немало мучений, но предупреждаю вас, что я не отличаюсь долготерпением, и отплачу вам в свою очередь всяческими обидами. Заявляю вам без обиняков, что сердце мое пылает страстью, которую не искоренят никакие поучения: принимайте любые меры. Можете удвоить свою бдительность, но предупреждаю вас, что использую все средства, чтоб вас обмануть». Я ожидала, что после этих слов хитрая дуэнья прочтет мне изрядную отповедь, но она вдруг перестала морщить лоб и сказала со смехом: «Я в восторге от вашего характера и на откровенность отвечу вам откровенностью. Плохо вы меня знаете, прекрасная Мерхелина, если судите обо мне по похвалам своего супруга или по моему угрюмому виду. Я вовсе не враг удовольствий, и если состою на службе у ревнивых мужей, то только для того, чтоб потакать их прелестным женам. Уже много лет, как я владею великим искусством притворяться и могу почитать себя счастливой, ибо одновременно пользуюсь всеми приятностями порока и хорошей репутацией, которую создает добродетель. Между нами говоря, мир и не знает другой добродетели. Чтоб стать нравственным по-настоящему, надо затратить слишком много усилий, а потому в наши дни довольствуются видимостью. Положитесь на меня, — продолжала дуэнья, — и мы окрутим старичка-доктора Олоросо. Его постигнет та же судьба, что и сеньора Апунтадора. Думаю, что докторский лоб достоин не большего почтения, чем аптекарский. Бедный Апунтадор! Чего только мы с аптекаршей над ним не выделывали! Что за милая женщина! И какой славный характер, царствие ей небесное! Могу побожиться, что она весело прожила молодость. И сама не помню, сколько я привела к ней в дом любовников, а муж ни разу ничего не заметил. А потому, сеньора, будьте ко мне благосклоннее и поверьте, что как бы усердно ни служил вам старик-стремянный, вы ничего не потеряете от этой замены. Я, быть может, окажусь для вас полезнее, чем он». Можете себе представить, Диего, сколь я была благодарна своей дуэнье за такую ее откровенность. Ведь я почитала ее за образец добродетели. Вот как можно ошибаться в женщинах! Ее искренность сразу покорила меня, и я обняла ее с восторгом, показав этим, насколько была рада такой компаньонке. Поведав ей все секреты своего сердца, я попросила ее устроить мне поскорее тайное свидание с вами. Мелансия так и поступила. Сегодня с утра отправила она на розыски ту старуху, с которой вы говорили; это великая мастерица на такие дела, и моя дуэнья пользовалась ее услугами, когда служила у аптекарши. Но самое забавное во всем этом приключении, — добавила она со смехом, — это то, что Мелансия, которой я рассказала про обыкновение моего мужа спать всю ночь без просыпа, легла рядом с ним и заступает теперь мое место.

— Ах, сеньора! — воскликнул я, — мне совсем не нравится эта выдумка. Ваш муж легко может заметить обман.

— Ничего он не заметит, — поспешила возразить Мерхелина, — не беспокойтесь об этом, и пусть напрасный страх не отравляет вам удовольствия, которое вы должны испытывать в обществе молодой дамы, желающей вам добра.

Заметив, что эти уговоры не ослабили моих опасений, жена старого доктора пустила в ход все средства, которые, по ее мнению, должны были меня ободрить, и приложила к этому столько стараний, что, наконец, добилась своего. Я уже стал помышлять только о том, чтобы использовать благоприятный случай; но в то самое время, когда бог Купидон, сопровождаемый собором Смехов и Игр, готовился увенчать мое счастье, у ворот дома раздался сильный стук. Тотчас же Амур улетел со всей своей свитой, подобно стае робких птиц, внезапно испуганных громким шумом. Мерхелина поспешно упрятала меня под стол, находившийся в зале, и потушила ночник, а сама — как это было условлено с дуэньей на случай тревоги — отправилась к дверям горницы, где спал ее муж. Между тем стук в воротах усилился, так что гул разносился по всему дому. Тут сеньор Олоросо проснулся и позвал Мелансию. Дуэнья соскочила с постели, несмотря на то, что доктор, принимавший ее за жену, кричал ей, чтоб она не вставала, и помчалась к своей госпоже, которая, ощутив ее подле себя, в свою очередь позвала Мелансию и приказала ей посмотреть, кто стучит у ворот.

— Я здесь, сеньора, — ответила дуэнья, — пожалуйста, лягте опять в постель, а я сейчас узнаю, в чем дело.

В это время Мерхелина разделась и улеглась подле доктора, нимало не подозревавшего, что его обманывают. Правда, вся эта сцена была разыграна в темноте и притом двумя актрисами, из которых одна была бесподобна, а другая обладала достаточными задатками, чтобы стать таковой.

Вскоре после того дуэнья, накинув капот, вошла в опочивальню с факелом в руке.

— Потрудитесь встать, сеньор доктор, — сказала она своему господину. — Нашего соседа, книгопродавца Фернандеса де Буэндиа, хватил удар. За вами прислали; поспешите ему на помощь.

Доктор оделся со всевозможной поспешностью и вышел из дому. Тогда его супруга, облачившись в капот, направилась вместе с дуэньей в тот покой, где я находился. Они вытащили меня из-за стола скорее мертвого, чем живого.

— Успокойтесь, Диего, вам больше нечего бояться, — сказала Мерхелина.

При этом она сообщила мне в двух словах о том, что произошло. Затем она вознамерилась продолжать со мной прерванную беседу, но дуэнья этому воспротивилась.

— Сеньора, — сказала Мелансия, — возможно, что ваш супруг уже не застанет книгопродавца в живых и вернется обратно. К тому же, — добавила она, заметив, как я оцепенел от страха, — что вы станете делать с этим беднягой? Он не в состоянии поддерживать разговор. Лучше отправить его домой и отложить нежности на завтра.

Донья Мерхелина, предпочитавшая настоящее грядущему, лишь с большой неохотой согласилась на отсрочку и, казалось, весьма досадовала на то, что ей не удалось украсить чело мужа головным убором, который она ему предназначала.

Что касается меня, то я больше радовался избавлению от опасности, нежели печалился о том, что упустил драгоценные дары любви, и, вернувшись к своему хозяину, провел остаток ночи в размышлениях о пережитом мной приключении. Некоторое время я колебался, идти ли мне в следующую ночь на свидание или нет, ибо был о второй затее не лучшего мнения, чем о первой; но бес, который неотвязно искушает нас или, вернее, овладевает нами, в таких случаях, шепнул мне, что я буду большим глупцом, если остановлюсь на полпути. Он даже представил мне Мерхелину в ореоле новых чар и пышно расцветил ожидавшие меня наслаждения. Я решил продолжать начатое и дал себе обещание выказать больше твердости; с этим прекрасным намерением направился я на следующий день в двенадцатом часу к докторскому дому. Ночь была очень темная и небо беззвездно. Я промяукал два-три раза, чтобы предупредить о своем приходе, но так как мне не отпирали, то я не только не унялся, а продолжал свои упражнения на всевозможные лады, которым обучил меня один ольмедский пастух. Видимо, я исполнял это с большим искусством, ибо какой-то сосед, возвращавшийся домой, принял меня за животное, которому я подражал, и, подняв камень, попавшийся ему под ноги, швырнул им в меня из всей силы со словами: «Ах, проклятый котище!» Удар пришелся мне в голову, и в первую минуту я был так оглушен, что чуть было не опрокинулся навзничь. Затем я ощутил сильное ранение. Этого было достаточно, чтоб отбить у меня охоту к волокитству; теряя любовь вместе с кровью, побрел я домой, где разбудил и поднял на ноги всех домочадцев. Хозяин осмотрел и перевязал рану, которую признал опасной. Однако никаких дурных последствий она за собой не повлекла и недели через три зажила совсем. В течение всего этого времени я ничего не слыхал о Мерхелине. Надо думать, что почтенная Мелансия, желая отвлечь от меня докторшу, нашла ей какого-нибудь интересного кавалера. Но это меня ничуть не беспокоило, ибо как только я окончательно выздоровел, то покинул Мадрид, чтоб продолжать путешествие по Испании.

ГЛАВА VIII

О том, как Жиль Блас и его спутник повстречали человека, макавшего хлебные корки в источник, и об их беседе с этим человеком

Сеньор Диего из Ла-Фуэнте поведал мне еще о многих других случившихся с ним после этого приключениях, но они кажутся мне столь мало достойными пересказа, что я обойду их молчанием. Мне пришлось, однако, прослушать все его повествование, оказавшееся очень длинным, так что мы за этим делом успели дойти до Понте де Дуэро. Там мы провели остаток дня и, остановившись на постоялом дворе, приказали изготовить капустный суп и зажарить зайца на вертеле, не преминув тщательно убедиться в его свежести. На следующий день мы чуть свет отправились в путь, наполнив предварительно бурдюк довольно пристойным вином и положив в котомку несколько кусков хлеба, а также половину зайца, оставшегося от ужина.

Пройдя около двух миль, ощутили мы аппетит и, заметив шагах в двухстах от проезжей дороги несколько больших деревьев, бросавших на поляну приятную тень, устроили привал в этом месте. Там мы увидали мужчину лет двадцати семи или двадцати восьми, макавшего корки хлеба в источник. Подле него валялась на траве длинная рапира и снятая со спины торба. Одет он был плохо, но недурен с лица и собою статен. Мы учтиво приветствовали его, а он ответил нам тем же. Затем, указав на свои корки, он со смехом спросил, не соизволим ли мы откушать вместе с ним. Мы ответили согласием, однако с тем условием, что он позволит нам присоединить наши запасы к его завтраку, для того чтобы сделать трапезу несколько сытнее. Он не воспротивился этому, и мы тотчас же извлекли свою провизию, что доставило незнакомцу немалое удовольствие.

— Помилуйте, господа, — воскликнул он в полном восторге, — какое необычайное обилие яств! Вы, как я посмотрю, люди весьма предусмотрительные. Что касается меня, то я путешествую без таких предосторожностей и больше полагаюсь на удачу. Несмотря, однако, на неприглядный вид, в котором я предстал перед вами, могу сказать, не хвастаясь, что иногда являю собой весьма блестящую персону. Знайте, что меня при этом величают принцем и что я хожу в сопровождении стражи.

— Понимаю вас, — сказал Диего, — вы намекаете на то, что вы актер.

— Вы угадали, — возразил тот, — я уже свыше пятнадцати лет представляю на сцене, еще ребенком выступал в мелких ролях.

— Поистине, мне трудно вам поверить, — заявил цирюльник, покачивая головой. — Я знаю актеров: эти господа не путешествуют, как вы, пешедралом и не питаются пищей св. Антония. Сомневаюсь даже, чтоб вы там свечи оправляли.

— Можете думать обо мне, что хотите, — заявил актер, — но я тем не менее выступаю в главных ролях и играю первых любовников.

— В таком случае поздравляю вас, — сказал мой спутник, — и очень рад, что сеньор Жиль Блас и я имеем честь завтракать с такой важной особой.

После этого мы принялись грызть корки и обгладывать остатки драгоценного зайца, так основательно прикладываясь при этом к бурдюку, что не замедлили его опорожнить. Занявшись вплотную этим делом, мы еле успевали перемолвиться словечком, но, покончив с едой, снова разговорились.

— Меня удивляет, — сказал цирюльник актеру, — что ваши дела идут, по-видимому, неважно. У вас слишком убогий вид для театрального героя. Не прогневайтесь на то, что я так откровенно высказываю свои мысли.

— Так откровенно? — воскликнул актер. — Видно, вы совсем не знаете Мелькиора Сапату. Слава богу, я человек не строптивый. Вы доставили мне удовольствие своей искренностью, ибо я сам люблю выкладывать все, что у меня на душе. Охотно признаюсь, что я небогат. Взгляните хотя бы на материю, заменяющую мне подкладку, — продолжал он, показывая нам свой камзол, подбитый театральными афишами. — А если вас интересует мой гардероб, то я готов удовольствовать ваше любопытство.

С этими словами он вытащил из торбы театральный костюм, обшитый мишурным и поблекшим серебряным позументом, жалкую широкополую шляпу с поредевшим старым плюмажем, весьма дырявые шелковые чулки и сильно поношенные башмаки из красного сафьяна.

— Как видите, — сказал он затем, — я более или менее нищий.

— Весьма тому удивлен, — заметил Диего. — Неужели у вас нет ни жены, ни дочери?

— Как же, — возразил Сапата, — жена моя молода и пригожа, но мне от этого ничуть не легче. И подумайте только, что у меня за несчастная планида! Женюсь я на прелестной актрисе в надежде, что она не даст мне умереть с голода, а она, на беду мою, оказывается образцом неподкупного целомудрия. Тут сам черт бы вляпался! И надо же, чтоб среди всех странствующих актерок нашлась одна добродетельная и чтоб она досталась именно мне.

— Действительно, невезение, — согласился цирюльник. — Но почему же вы не женились на какой-нибудь из актрис главной мадридской труппы? Тут бы вы не промахнулись.

— Конечно, — отвечал гистрион,51 — но, черт возьми! Ничтожный странствующий комедиант не смеет даже и мечтать об этих знаменитых героинях. Это мог бы себе позволить разве актер Принцева театра, да и то многим из них приходится искать утешения в городе. К счастью для них, Мадрид — отличное место: там зачастую попадаются такие особы, которые ни в чем не уступят театральным принцессам.

— Неужели вам никогда не приходило в голову поступить в эту труппу? — спросил мой спутник. — Разве для этого требуется какой-нибудь невероятный талант?

— Да вы смеетесь надо мной, что ли, с вашим невероятным талантом? — возразил Мелькиор. — Всех актеров — двадцать человек. Порасспросите-ка публику и услышите, как она их честит. Доброй половине этих господ следовало бы ходить по-прежнему с котомкой за плечами. А между тем нелегко попасть в эту труппу. Чтоб заменить талант, нужны либо деньги, либо могущественные друзья. Мне ли этого не знать, когда я только что дебютировал в Мадриде, где меня ошикали и освистали вовсю, вместо того чтоб наградить бурными аплодисментами? Я ли не надрывался, я ли не вопил несуразным голосом и не преступал сотни раз пределов природы? А разве, декламируя, я не поднес кулака к подбородку принцессы? Словом, я играл в духе великих актеров Кастилии, а между тем публика, которая весьма одобряет эту манеру, порицала ее при моем выступлении. Вот что значит предвзятость. Таким образом, не понравившись зрителям своей игрой и не имея денег, чтоб попасть в труппу в пику тем, кто меня освистал, я возвращаюсь в Самору. Иду к жене и товарищам, дела которых далеко не блестящи. Не пришлось бы нам только просить подаяния, дабы было на что перебраться в другой город, как не раз уже с нами случалось.

После этих слов наш театральный принц встал и поднял с земли торбу и шпагу; затем, расставаясь с нами, он торжественно произнес:

…Прощайте, господа! Пусть милости свои вам боги шлют всегда.

— Да ниспошлют они вам, — отвечал в том же тоне Диего, — чтобы, придя в Самору, вы застали свою супругу переменившейся и выгодно пристроенной.

Не успел сеньор Сапата повернуться к нам спиной, как он принялся жестикулировать и декламировать на ходу. Тотчас же я и брадобрей засвистали ему вслед, чтоб напомнить о неудачном дебюте. Эти звуки достигли его слуха, и ему показалось, что он все еще слышит мадридских свистунов. Оглянувшись и видя, что мы забавляемся на его счет, он не только не оскорбился этой проделкой, но принял ее весьма добродушно и продолжал свой путь, хохоча во всю глотку. Что касается нас, то, натешившись досыта, мы вернулись на большую дорогу и пошли по направлению к Ольмедо.

ГЛАВА IX

В каком положении застал Диего свою родню и после каких увеселений он и Жиль Блас расстались друг с другом

В этот день мы заночевали между Мойадос и Вальпуэстой, в маленькой деревушке, название коей я запамятовал, а на следующее утро около одиннадцати прибыли в ольмедскую равнину.

— Сеньор Жиль Блас, — сказал мой спутник, — вот то место, где я родился. Не могу смотреть на него без умиления, ибо каждому человеку свойственно любить свою родину.

— Мне кажется, сеньор Диего, — отвечал я ему, — что тот, кто выказывает столько любви к отчизне, должен отзываться о ней благосклонней, чем вы. Ольмедо производит на меня впечатление города, а вы говорили, что это деревня. Следовало назвать его, по меньшей мере, крупным поселком.

— Готов перед ним извиниться, — согласился цирюльник, — но должен вам сказать, что, обойдя всю Испанию и побывав в Мадриде, Толедо, Сарагоссе и других крупных центрах, я стал смотреть на маленькие города, как на деревни.

Продвигаясь вперед по равнине, мы начали различать неподалеку от Ольмедо как бы некое скопление народа, а когда подошли настолько близко, что уже можно было рассмотреть предметы, то увидели зрелище, достойное нашего внимания.

А именно на некотором расстоянии друг от друга стояло три шатра, возле которых суетились множество поваров и поварят, занятых приготовлениями к пиршеству. Одни расставляли приборы на длинных столах, расположенных под сенью шатров, другие наливали вино в глиняные кувшины, третьи следили за поставленными на огонь котелками, а остальные переворачивали вертела, на которых жарилась всякая говядина. Но с особенным вниманием рассматривал я воздвигнутую тут же большую сцену. Она была украшена картонными декорациями, расписанными всевозможными красками, и обвешана греческими и латинскими изречениями. Увидев эти надписи, цирюльник воскликнул:

— Вся эта затея с греческими цитатами сильно попахивает дядюшкой Томасом; готов биться об заклад, что это его рук дело, ибо, между нами говоря, он большой мастак и знает наизусть кучу школьных текстов. Жаль только, что в разговоре он так и сыплет оттуда целыми отрывками, а это многим вовсе не нравится. Кроме того, — присовокупил цирюльник, — мой дядя перевел ряд латинских стихотворцев и греческих сочинителей. Он отлично знаком с античным миром, как видно из написанных им прекрасных комментариев. Без него мы не знали бы, что в городе Афинах дети плакали, когда их секли: этим открытием мы обязаны его глубокой эрудиции.

Осмотрев все вышеописанное, я и мой спутник пожелали узнать о причине стольких приготовлений. Мы было уже собрались расспросить об этом, как Диего, заметив человека, походившего на устроителя празднества, узнал в нем сеньора Томаса из Ла-Фуэнте, к которому мы тотчас же и направились. Школьный учитель сначала не опознал юного брадобрея, настолько тот изменился за десять лет; но, наконец, убедившись, что это его племянник, он сердечно обнял его и сказал приветливо:

— Так это ты, Диего, любезный мой племянник? Итак, ты снова вернулся в родной город? Пришел взглянуть на своих пенатов, и небо возвращает тебя семье целым и невредимым? О день, трижды и четырежды блаженный! Albo dies notanda lapillo.52 Есть много всяких новостей, друг мой, — продолжал он. — Твой гениальный дядя Педро стал жертвой Плутона: вот уже три месяца, как его нет на свете. При жизни этот скряга все боялся, как бы ему не испытать нужды в самом необходимом: argenti pallebat amore.53 Несмотря на то, что некоторые знатные вельможи назначили ему крупные пенсии, он не проживал на свое содержание и десяти пистолей в год; даже лакей, который ему прислуживал, был на чужих харчах. Разве он не безрассуднее грека Аристиппа,54 приказавшего рабам бросить посреди Ливийской пустыни все его сокровища, чтоб избавить их от ноши, которая мешала им продвигаться вперед? Наш безумец, напротив, копил все золото и серебро, которое попадалось ему в руки. А для кого? Для наследников, которых он и знать не хотел. После него осталось тридцать тысяч дукатов, которые твой отец, дядя Бертран и я поделили между собой. Теперь мы в состоянии хорошо пристроить своих детей. Брат мой Николае уже позаботился о сестре твоей Терезе; он только что выдал ее замуж за сына одного из наших алькальдов:55 connubio junxit stabili propriamque dicavit.56

Вот уже два дня, как мы с большой пышностью празднуем этот брак, заключенный при весьма благоприятных предзнаменованиях. Мы разбили на равнине эти шатры. У каждого из наследников Педро собственный шатер, и все в течение трех дней несут по очереди расходы по угощению. Жаль, что ты не вернулся раньше, так как застал бы начало празднества. Позавчера, в день свадьбы, угощал твой отец. Он устроил роскошный пир, за которым последовала карусель с кольцами. Дядя мой, щепетильник, потчевал нас вчера и развлекал пасторалью. Он нарядил десять самых красивых юношей пастухами, а десять девушек — пастушками и пожертвовал для этого всеми лентами и бантами своей лавки. Эта нарядная молодежь исполняла разные танцы и пела множество нежных и грациозных бержереток. Все было на редкость изящно, но особого успеха не имело: видимо, пастораль отжила свой век.57 Сегодня — моя очередь раскошелиться, — продолжал он, — и я взялся угостить ольмедских горожан пьесой своего сочинения finis coronabit opus.58 Я приказал сколотить театр, где мои ученики, с божьей помощью, исполнят написанную мною трагедию. Она называется «Забавы Мулея Бухентуфа, султана марокканского». Сыграют ее бесподобно, так как у меня есть питомцы, которые декламируют не хуже мадридских актеров. Все эти дети хороших семейств из Пеньяфьеля и Сеговии, которые отданы ко мне в обучение. Великолепные исполнители! Правда, я сам натаскивал ребят, и их искусство, ut ita dicam,59 — отмечено печатью учителя. Что касается пьесы, то не стану о ней распространяться: не хочу лишать тебя приятного ощущения, вызываемого неожиданностью. Скажу только, что она должна захватить всех зрителей. Я выбрал один из тех трагических сюжетов, которые потрясают душу видениями смерти, являющимися нашему воображению. Я разделяю мнение Аристотеля: надо возбуждать ужас. О! Если б я посвятил себя театру, то выпускал бы на сцену одних только кровожадных правителей и героев-убийц! Я плавал бы в крови! Все погибали бы в моих трагедиях: и не только главные персонажи, но и прислужники. Я удавил бы даже суфлера. Словом, мне нравится только ужасное,60 — таков мой вкус. И заметьте: эти пьесы увлекают толпу, помогают актерам жить в роскоши и обеспечивают авторам безбедное существование.

В то время как он кончал свою речь, мы увидали большое скопище людей обоего пола, которые выходили из деревни и направлялись в равнину. То были молодожены в сопровождении родственников и друзей. Впереди выступали десять или двенадцать музыкантов, которые играли все зараз, что составляло весьма шумный: концерт. Мы пошли им навстречу, и Диего объявил, кто он такой. Тотчас же понеслись из толпы радостные возгласы и каждый поспешил с ним поздороваться. Нелегкое это было дело отвечать на все приветствия, которыми его осыпали. Вся семья и даже все присутствующие принялись его обнимать, после чего отец молодого брадобрея сказал:

— Добро пожаловать, Диего! Ты застаешь своих родителей слегка раздобревшими. Не стану сейчас ничего тебе больше рассказывать, друг мой, а уже объясню все в подробности.

Тем временем вся ватага направилась в равнину и, дойдя до шатров, разместилась за накрытыми там столами. Я не покинул своего спутника, и мы пообедали вместе с новобрачными, которые, на мой взгляд, отлично подходили друг к другу. Трапеза продолжалась довольно долго, так как учитель, желая из тщеславия перещеголять братьев, ограничившихся более скромным угощением, приказал подать нам три перемены.

После пирушки все сотрапезники выразили сильное нетерпение увидеть пьесу сеньора Томаса, уверяя, что произведение столь гениального человека, как он, заслуживает всяческого внимания. Мы подошли к театру, перед которым уже разместились музыканты, для того чтобы играть в антрактах. В то время как все в глубоком молчании ожидали начала действия, на сцене появились актеры, и автор с текстом в руке уселся за кулисами, так как собирался заменить суфлера. Он был совершенно прав, когда предупреждал нас о том, что пьеса будет носить трагический характер, ибо в первом акте марокканский султан укокошил из лука, развлечения ради, целую сотню мавританских невольников, во втором он отрубил головы тридцати португальским офицерам, которых привел ему в качестве военнопленных один из его полководцев, а в третьем этот монарх, пресытившись своими женами, собственноручно поджег уединенный дворец, где они были заперты, и обратил его в пепел вместе со всеми одалисками. Мавританские невольники, равно как и португальские офицеры, были чучела, весьма искусно сделанные из ивовых прутьев, а картонный дворец при свете фейерверка являл вид пылающего здания. Этим пожаром, сопровождавшимся тысячами жалобных стенаний, как бы исходивших из пламени, закончилось представление. Такой финал был весьма эффектен,61 и вся равнина загудела от рукоплесканий в честь столь превосходной трагедии, что свидетельствовало об отличном вкусе поэта и об его умении выбирать сюжеты для своих пьес.

Я думал, что все кончится представлением «Забав Мулея Бухентуфа», но это оказалось ошибкой. Звуки литавр и труб возвестили нам новое зрелище, а именно раздачу наград, ибо Томас из Ла-Фуэнте заставил своих учеников, как экстернов, так и пансионеров, написать по сочинению и собирался оделить наиболее успевающих книгами, купленными им на собственные деньги в Сеговии. Для этой цели на сцену неожиданно внесли две длинных школьных скамьи, а также шкап, наполненный аккуратно переплетенными книгами. Тут все актеры вернулись на сцену и выстроились вокруг сеньора Томаса, который своим напыщенным видом не уступал любому ректору. В руках у него был список тех, кто удостоился награды. Он передал эту бумагу марокканскому султану, который принялся читать ее вслух. Каждый ученик, имя которого выкликалось, почтительно подходил к учителю, чтоб получить книгу из его рук; затем ученика увенчивали лаврами и сажали на одну из скамеек, дабы он мог предстать перед взорами восхищенных зрителей. Но как ни хотелось учителю, чтобы все разошлись довольными, это ему не удалось, ибо, распределяя награды, как полагается, главным образом среди пансионеров, он рассердил матерей экстернов, которые обвинили его в пристрастии. Таким образом, празднество, служившее до этого момента славе дяди Томаса, чуть было не окончилось столь же печально, как пир лапифов.62

КНИГА ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I

О прибытии Жиль Бласа в Мадрид и о первом господине, у которого он служил в этом городе

Я провел несколько дней у молодого цирюльника, а затем пристроился к одному сеговийскому купцу, проезжавшему через Ольмедо. Он только что отвез на четырех мулах партию товара в Вальядолид и теперь возвращался порожняком. Мы познакомились дорогой, и я так ему полюбился, что он просил меня непременно остановиться у него в Сеговии. Я прогостил в его доме два дня, а когда собрался ехать в Мадрид с погонщиком мулов, то этот купец вручил мне письмо с просьбой передать его в собственные руки по указанному адресу, но не сообщил, что письмо было рекомендательным.

Я не преминул отнести его сеньору Матео Мелендесу, торговцу сукном, проживавшему у Пуэрта дель Соль, на углу Сундучной улицы. Как только он вскрыл письмо и познакомился с его содержанием, то весьма учтиво обратился ко мне:

— Сеньор Жиль Блас, мой корреспондент Педро Паласио так настоятельно вас рекомендует, что я считаю долгом предложить вам приют в своем доме. Кроме того, он просит меня подыскать вам хорошее место, о чем я с удовольствием позабочусь. Вполне уверен, что мне нетрудно будет найти для вас подходящую должность.

Я с тем большим удовольствием принял предложение Мелендеса, что мои финансы таяли на глазах. Но мне недолго пришлось быть ему в тягость. По прошествии недели он сообщил, что рекомендовал меня одному знакомому кавалеру, нуждавшемуся в камердинере, и что, по всей вероятности, это место от меня не ускользнет. Действительно, в ту же минуту явился и сам кавалер.

— Сеньор, — сказал ему Мелендес, указывая на меня, — вот молодой человек, о котором я вам говорил. Он порядочный и нравственный малый. Ручаюсь вам за него, как за самого себя.

Кавалер пристально взглянул на меня, сказал, что мое лицо ему нравится и что он берет меня в услужение.

— Пусть идет за мной, — добавил он. — Я объясню ему, в чем будут состоять его обязанности.

С этими словами он распростился с купцом и вывел меня на главную улицу прямо против церкви св. Филиппа. Мы вошли в довольно красивый дом, одно из крыльев которого он занимал, и поднялись по лестнице в пять-шесть ступеней. Тут кавалер отпер две основательных двери, из которых первая была снабжена маленьким решетчатым окошком, и провел меня в первую горницу, а оттуда с другую, где стояла постель и прочая мебель, производившая скорее впечатление опрятности, нежели богатства.

Если мой хозяин пристально всматривался в меня у Мелендеса, то теперь пришла моя очередь разглядеть его повнимательнее. Это был уравновешенный и серьезный человек лет пятидесяти с лишком. Он обладал, по-видимому, добродушным характером, и я почувствовал к нему расположение. Расспросив о моей родне и удовлетворившись полученными ответами, он сказал:

— По-видимому, Жиль Блас, ты весьма разумный малый, и я рад, что тебя нанял. Ты, в свою очередь, тоже останешься доволен службой. Я буду давать тебе шесть реалов в день на харчи и содержание, но можешь рассчитывать и еще на кой-какие мелкие доходы. Хлопот у тебя будет немного, так как я не веду дома хозяйства и столуюсь в городе. Утром почистишь мое платье, а затем весь день будешь свободен. Приходи только по вечерам пораньше домой и жди меня у дверей: вот все, что я от тебя требую.

Объяснив мне мои обязанности, он вынул из кармана шесть реалов и, соблюдая договор, отдал их мне для почина. Затем мы оба вышли, и он сам запер двери. Забрав с собой ключи, он сказал:

— Ты мне больше не нужен, друг мой. Ступай, куда тебе угодно, погуляй по городу, но смотри, чтоб ты был на лестнице, когда я вечером вернусь домой.

Сказав это, он удалился и предоставил мне распоряжаться собой по своему усмотрению.

«Честное слово, Жиль Блас, — сказал я самому себе, — лучшего господина и сыскать трудно. Как? Ты нашел человека, который платит тебе шесть реалов в день за то, чтоб чистить ему платье и прибирать поутру горницу, да еще предоставляет тебе свободу гулять и развлекаться, как школьнику на каникулах? Клянусь богом, нет должности приятнее этой! Не удивляюсь тому, что мне так хотелось попасть в Мадрид; видимо, я предчувствовал счастье, которое меня здесь ожидало».

Я провел весь день, шатаясь по улицам и развлекаясь осмотром предметов, которые были для меня новы, что потребовало немалой беготни. Вечером, поужинав в харчевне неподалеку от нашего дома, я поспешил туда, куда мне было приказано. Мой господин пришел спустя три четверти часа после меня и, по-видимому, остался доволен моей исправностью.

— Отлично, — сказал он, — это мне нравится; люблю слуг, знающих свои обязанности.

С этими словами он отворил двери квартиры и запер их за нами, как только мы туда вошли. В квартире было темно, а потому, достав кремень и трут, он зажег свечу, после чего я помог ему раздеться. Когда он улегся в постель, я засветил по его приказанию ночник, стоявший в камине, и, забрав свечу, унес ее в переднюю, где помещалась небольшая кровать без полога, на которой я и расположился.

На следующее утро он встал между девятью и десятью часами. Я вычистил ему платье, а он отсчитал мне шесть реалов и отпустил меня до вечера. Сам он тоже ушел, не забыв старательно запереть двери, после чего мы расстались друг с другом на целый день.

Таков был наш обычный образ жизни, и я находил его весьма для себя приятным. Забавнее всего было то, что я не знал, как зовут моего хозяина. Даже Мелендес не мог мне этого сказать. Кавалер этот был ему известен только как клиент, изредка заходивший в лавку и покупавший у него сукно. Наши соседи тоже были не в состоянии удовлетворить мое любопытство; все они уверяли, что не знают, кто он такой, хотя мой хозяин жил в этом квартале уже два года. По их словам, он не ходил ни к кому по соседству, а отсюда, те, кто привык к скороспелым заключениям, делали вывод, что от такой личности нечего ждать добра. Некоторые шли еще дальше и подозревали в нем португальского шпиона, а мне сочувственно советовали позаботиться о своей безопасности. Это предостережение смутило меня и наводило на размышления: действительно, оправдайся их подозрения, я сам рисковал попасть в мадридскую тюрьму, которая представлялась мне не более приятной, чем все прочие. Сознание моей причастности к делу не могло меня ободрить: испытанные мною злоключения внушили мне страх перед правосудием. Я дважды познал на собственном опыте, что если оно и не казнит невинных, то во всяком случае плохо соблюдает по отношению к нам законы гостеприимства, и что даже недолгое пребывание в ее теремах всегда бывает весьма неприятным.

Я переговорил с Мелендесом по поводу этого щекотливого обстоятельства, но он не мог подать мне никакого совета. Если ему и не верилось, чтоб мой господин оказался шпионом, то, с другой стороны, он не мог утверждать и противного. А потому я решил понаблюдать за своим патроном и покинуть его, как только удостоверюсь, что он действительно государственный преступник; однако же мне казалось, что осторожность и приятная моя служба требуют, чтоб я сначала твердо в этом убедился. Приняв такое решение, я стал следить за его поступками и однажды вечером, помогая ему раздеться, сказал, чтоб его испытать:

— Ах, сеньор, не знаю уж, как надо жить, чтоб уберечься от злых языков. Свет чертовски зол! Возьмите хотя бы наших соседей: они хуже самого дьявола. Гнуснейшие людишки, сударь! Вы и представить себе не можете, что они о нас говорят.

— Вот как, Жиль Блас? — заметил он, — что же, друг мой, они могут про нас говорить?

— Ах, сеньор, — отвечал я, — злословие всегда найдет себе пищу; оно не пощадит даже добродетели. Наши соседи говорят, что мы опасные люди, что суд должен обратить на нас внимание, словом, они почитают вас здесь за шпиона португальского короля.63

Говоря это, я глядел на хозяина так же испытующе, как Александр на своего врача,64 и напрягал всю свою проницательность, чтоб угадать, какое действие произвело на кавалера мое сообщение. Мне показалось, что он вздрогнул, а это подтверждало предположения соседей; к тому же он погрузился в раздумье, которое я тоже истолковал не в его пользу. Впрочем, он скоро оправился от смущения и сказал мне довольно спокойно:

— Пусть соседи болтают, что хотят, это не должно нарушить наш покой. Не стоит беспокоиться о пересудах, поскольку мы не подаем никакого повода для того, чтоб о нас дурно думали.

С этими словами он улегся в постель, а я, ничего не добившись, последовал его примеру.

На следующее утро, собираясь выйти из дому, мы услыхали сильный стук в первую дверь, выходившую на лестницу; мой хозяин отпер вторую и, посмотрев в решетчатое оконце, увидел хорошо одетого человека, который сказал ему:

— Сеньор кавальеро, я — альгвасил и пришел к вам от имени сеньора коррехидора, который хочет с вами поговорить.

— Что ему от меня нужно? — спросил мой хозяин.

— Не знаю, сеньор, — возразил тот, — соблаговолите пожаловать к нему, и дело быстро решится.

— Слуга покорный, — сказал мой хозяин, — он мне вовсе не нужен.

С этими словами он резко захлопнул внутреннюю дверь. Затем, походив некоторое время взад и вперед по комнате с видом человека, которого сообщение альгвасила заставило, по-видимому, сильно призадуматься, он отдал мне мои шесть реалов и сказал:

— Можешь идти, друг мой, и провести день, где тебе угодно. Я еще побуду здесь, но сегодня утром ты мне больше не нужен.

Эти слова навели меня на мысль, что он боится ареста и что страх заставляет его оставаться дома. Я ушел и, чтоб проверить правильность своих подозрений, спрятался в таком месте, откуда мог видеть его, если бы он вышел. У меня хватило бы терпения просидеть там все утро, но он избавил меня от этого труда. Час спустя я увидел его идущим по улице с такой самоуверенностью, которая заставила меня сперва усомниться в своей проницательности. Все же я не придал веры первому впечатлению и не отступился от подозрений, так как был предубежден против своего хозяина. Я подумал, что вся его выдержка могла быть показной, и у меня даже возникло предположение, что он остался дома только для того, чтоб собрать все свое золото и все драгоценности, и намеревается теперь обеспечить себе безопасность поспешным бегством. Я не надеялся больше его увидать и сомневался, стоит ли мне вечером дожидаться у дверей, настолько я был уверен, что он в тот же день покинет город, чтоб спастись от угрожавшей ему опасности. Тем не менее я отправился к нашему дому и был весьма удивлен, когда хозяин мой вернулся в обычное время. Он лег спать, не проявив ни малейшей тревоги, и так же спокойно встал на следующее утро.

В то время как он кончал свой туалет, неожиданно раздался стук в дверь. Кавалер посмотрел сквозь решетчатое окно и, увидев альгвасила, приходившего накануне, спросил, что ему угодно.

— Отворите, — отвечал тот, — к вам пожаловал сеньор коррехидор.

Кровь застыла у меня в жилах от одного упоминания об этом страшном человеке. Я чертовски боялся всех этих господ с тех пор, как побывал в их руках, и в этот момент предпочел бы находиться за сто миль от Мадрида. Что касается моего патрона, то он испугался меньше меня и, отворив дверь, встретил судью весьма почтительно.

— Вы видите, — сказал коррехидор, — что я пришел к вам почти без провожатых, так как не хочу подымать шума. Несмотря на неблагоприятные слухи, которые ходят о вас по городу, я все же считаю, что вы заслуживаете предупредительного обхождения. Скажите мне ваше имя и что вы делаете в Мадриде.

— Сеньор, — отвечал ему мой господин, — я родом из Новой Кастилии и зовут меня дон Бернальдо де Кастиль Бласо. А что касается моих занятий, то я гуляю, посещаю театральные представления и ежедневно развлекаюсь в обществе нескольких лиц приятного обхождения.

— Вы, вероятно, получаете большие доходы? — спросил судья.

— Нет, — прервал его мой хозяин, — у меня нет ни ренты, ни земель, ни домов.

— На что же вы живете? — удивился коррехидор.

— Это я вам сейчас покажу, — возразил дон Бернальдо.

При этом он приподнял шпалеры, отпер дверь, которую я раньше не замечал, за ней другую, находившуюся позади, и, впустив судью в каморку, где стоял большой баул, наполненный золотыми монетами, показал ему свои сокровища.

— Сеньор, — сказал он затем, — вам известно, что испанцы не любят работать; но какое бы отвращение они ни питали к труду, смею вас заверить, что превосхожу их всех в этом отношении: во мне сидит такая лень, что я не гожусь ни для какого занятия. Вздумай я выдавать свои пороки за добродетели, я назвал бы свою лень философским равнодушием, я сказал бы, что она является порождением духа, отвернувшегося от всего того, к чему так жадно стремятся люди; но вместо этого я готов откровенно сознаться, что ленив от природы и притом до такой степени, что если б мне пришлось зарабатывать на жизнь, то, пожалуй, предпочел бы умереть с голоду. И вот, чтоб вести образ жизни, соответствующий моим наклонностям, чтоб не отягощать себя заботами о собственном добре и, главное, не возиться с управляющим, я превратил в наличные все имения, доставшиеся мне по нескольким крупным наследствам. Здесь, в бауле, хранится пятьдесят тысяч дукатов. Это больше того, что мне нужно до конца моих дней, проживи я даже сто лет, ибо я трачу в год менее тысячи дукатов, а мне пошел уже шестой десяток. Будущее меня не страшит, так как я, слава богу, не подвержен ни одной из тех трех слабостей, которые обычно разоряют людей. Я не питаю пристрастия к роскошному столу, играю только для развлечения, а женщины меня больше не прельщают. Таким образом, я не боюсь превратиться на склоне жизни в одного из тех сладострастных старичков, которым кокетки продают свои милости на вес золота.

— Вы, действительно, счастливец, — сказал ему тогда коррехидор. — Совершенно неуместно подозревать вас в шпионстве: это не вяжется с человеком такого склада, как вы. Продолжайте, дон Бернальдо, жить так, как жили до сих пор. Я не только не стану тревожить ваше спокойное житье, но, напротив, буду всячески его ограждать. Подарите мне вашу дружбу и примите взамен мою.

— Ах, сеньор! — воскликнул мой господин, тронутый этими любезными речами, — с радостью и почтением принимаю драгоценное предложение, которое вы мне делаете. Даря меня своей дружбой, вы умножаете мои богатства и довершаете мое благополучие.

После этой беседы, которую я с альгвасилом слушал у дверей каморки, коррехидор простился с доном Бернальдо, не находившим слов, чтоб выразить ему свою признательность. Желая, в свою очередь, пособить хозяину в радушном приеме гостей, я рассыпался в учтивостях перед альгвасилом и отвесил ему тысячу глубоких поклонов, хотя в душе чувствовал к нему презрение и отвращение, которые всякий порядочный человек естественно питает к полицейскому.

ГЛАВА II

О том, как удивился Жиль Блас, встретив в Мадриде атамана Роландо, и о любопытных происшествиях, которые поведал ему этот разбойник

Проводив коррехидора до самой улицы, дон Бернальдо де Кастиль Бласо поспешил вернуться назад, чтоб запереть свой денежный сундук и двери, за которыми он хранился; затем мы оба вышли из дому, весьма довольные: он тем, что приобрел могущественного друга, а я тем, что мне обеспечены ежедневно мои шесть реалов. Желание поведать это приключение Мелендесу побудило меня направиться к нему, и я уже подходил к его дому, как вдруг увидал атамана Роландо. Неожиданная встреча повергла меня в крайнее изумление, и я невольно затрепетал при виде этого человека. Он тоже узнал меня, подошел ко мне с внушительным видом и, продолжая сохранять тон превосходства, приказал следовать за собой. Я повиновался, дрожа от страха.

«Увы! — воскликнул я про себя, — он, наверное, потребует, чтоб я вернул захваченное добро. Куда только он меня ведет? Быть может, у него в городе тоже имеется подземелье. Ах ты черт! Знай я это наверняка, я показал бы ему, что у меня нет подагры в ногах».

С этими мыслями шел я позади атамана Роландо, внимательно следя за ним, чтоб улепетнуть во все лопатки, если место, где он остановится, покажется мне подозрительным.

Но Роландо вскоре рассеял мои опасения. Он завернул в одну из лучших харчевен, куда я последовал за ним. Там он потребовал бутылку хорошего вина и приказал трактирщику приготовить для нас обед. Тем временем мы перешли в другую горницу, и когда остались наедине, то атаман обратился ко мне со следующими словами:

— Ты, вероятно, удивлен, Жиль Блас, встретив здесь своего прежнего атамана, но ты изумишься еще больше, когда узнаешь то, что я собираюсь тебе рассказать. В тот день, когда я оставил тебя в подземелье и отправился со своими молодцами в Мансилью продавать там мулов и лошадей, захваченных накануне, нам повстречался сын леонского коррехидора, который ехал в карете в сопровождении четырех хорошо вооруженных всадников. Двоих из них мы уложили на месте, а прочие ускакали. Тогда кучер, боясь за жизнь своего господина, крикнул умоляющим голосом: «Милосердные сеньоры, заклинаю вас именем бога; не убивайте единственного сына леонского коррехидора!» Но эти слова нисколько не смягчили моих всадников, а, напротив, довели их почти что до бешенства. «Господа, — сказал один из них, — неужели мы выпустим живьем сына величайшего врага нашей братии? Сколько из наших товарищей по ремеслу погибло по приказу его отца! Отомстим же за них, принесем молодчика в жертву их теням, которые в данный момент как бы умоляют нас об этом». Остальные всадники одобрили это предложение, и мой податаманье уже собирался выступить в качестве главного жреца при жертвоприношении, когда я удержал его за руку. «Остановитесь! — сказал я ему, — к чему без нужды проливать кровь? Удовольствуемся кошельком этого молодого человека. Поскольку он не сопротивляется, было бы варварством его убивать. К тому же он не ответствен за поступки отца, а отец его только исполняет долг, когда приговаривает нас к смерти, как мы исполняем свой, грабя проезжих». Словом, я вступился за сына коррехидора, и мое заступничество не оказалось безрезультатным. Мы только отняли все находившиеся при нем деньги и, прихватив лошадей убитых нами всадников, продали этих животных в Мансилье вместе с теми, которых туда вели. Затем мы отправились обратно к подземелью, куда прибыли на следующий день за несколько минут до рассвета. Трап оказался открыт, и это нас весьма удивило, но наше изумление еще возросло, когда, войдя в кухню, мы увидали связанную Леонарду. Она в двух словах объяснила нам все, что произошло. Вспомнив о твоих коликах, мы расхохотались и все дивились тому, как тебе удалась нас провести; никто не думал, что ты в состоянии сыграть с нами такую штуку, и мы простили тебя ради твоей изобретательности. Как только развязали стряпуху, я приказал ей изготовить нам завтрак. Тем временем мы отправились в конюшню, чтоб позаботиться о лошадях, и застали при смерти старого негра, пролежавшего без помощи в течение суток. Нам хотелось помочь ему, но он уже потерял сознание и был так плох, что, при всем добром желании, пришлось оставить этого несчастного витающим между жизнью и смертью. Это не помешало нам сесть за стол и плотно позавтракать, после чего мы разбрелись по своим помещениям, где отдыхали весь день. Проснувшись, мы узнали от Леонарды, что Доминго скончался. Мы отнесли его в погреб, который, как ты помнишь, служил тебе спальней, и устроили ему там такие похороны, как если б он имел честь быть нашим товарищем. Пять-шесть дней спустя выехали мы поутру на промысел и повстречали у опушки леса три команды стражников Священного братства, которые, по-видимому, поджидали нас там с намерением атаковать. Сперва мы заметили только одну команду. Отнесясь к ней с презрением, мы напали на нее, хотя своею численностью она превышала наш отряд; но в разгар побоища две другие команды, которым удалось притаиться, неожиданно нагрянули на нас, так что вся наша доблесть оказалась тщетной. Пришлось уступить ввиду превосходства сил неприятеля. Податаманье и двое из наших всадников погибли в этой схватке. Меня же с двумя товарищами окружили и так прижали, что стражникам удалось захватить нас в плен. Пока две команды сопровождали нас в Леон, третья отправилась разорять наше убежище, которое было открыто вот при каких обстоятельствах. Какой-то лусенский крестьянин, возвращаясь лесом домой, случайно заметил трап нашего подземелья, который ты оставил открытым. Это было в тот самый день, когда ты удрал оттуда с сеньорой. Он сразу заподозрил, что это наше жилище, но побоялся туда войти. Поэтому он ограничился обследованием окрестностей и, чтоб вернее разыскать место, слегка надрезал ножом кору нескольких соседних деревьев, а затем стал помечать через известные промежутки другие стволы, пока не вышел из лесу. После этого он отправился в Леон, чтоб доложить о своем открытии коррехидору, который тем более ему обрадовался, что наш отряд незадолго до того обобрал его сына. Он приказал собрать три команды, чтоб нас задержать, а крестьянин пошел с ними в качестве проводника. Мой въезд в город Леон был зрелищем, привлекшим всех его обитателей. Будь я даже португальским генералом, захваченным в плен на поле брани, то и тогда народ не сбегался бы с таким рвением, чтоб на меня посмотреть. «Вот он! — кричала толпа. — Вот он, знаменитый атаман, гроза нашего края! Он заслуживает клещей! Пусть разорвут его на части вместе с его пособниками!» Нас отвели к коррехидору, который принялся меня честить. «Ага, негодяй, — сказал он мне, — небу надоели, наконец, твои преступления, и оно отдало тебя в руки правосудия». — «Сеньор, — отвечал я ему, — если на мне и много грехов, то все же нет среди них смерти вашего единственного сына: я спас ему жизнь, и вы обязаны мне за то некоторой благодарностью». — «Ах, злодей! — воскликнул он. — Да разве к таким людям, как ты, питают благодарность? Но если б я даже захотел тебя спасти, то долг службы не позволяет мне этого сделать». Покончив на этом разговор, он приказал отправить нас в тюрьму, где моим товарищам не пришлось долго томиться. Они вышли оттуда через три дня, для того чтоб исполнить трагическую роль на торговой площади. Что касается меня, то я просидел в тюрьме целых три недели. Мне казалось, что мою казнь откладывают для того, чтоб сделать ее как можно ужаснее, и я уже готовился к какому-нибудь особенному роду смерти, когда коррехидор приказал позвать меня к себе и сказал: «Выслушай свой приговор: ты свободен. Без тебя моего единственного сына убили бы на большой дороге. Как отец я хотел отблагодарить за эту услугу, но как судья я не мог оправдать тебя, а потому письменно ходатайствовал о тебе перед двором: я просил о твоем помиловании, и просьбу мою уважили. Ступай же, куда тебе будет угодно. Но послушай меня, — добавил он, — воспользуйся этим счастливым случаем. Одумайся и брось разбой раз навсегда». Эти слова подействовали на меня, и я отправился в Мадрид с твердым намерением покончить с прошлым и вести в этом городе спокойный образ жизни. Я не застал в живых ни отца, ни матери, а наследством моим управлял один старичок-родственник, который отчитался передо мной так, как это делают все опекуны: коротко говоря, мне досталось всего-навсего три тысячи дукатов, что не составляло, быть может, и четвертой части моего состояния. Но что тут поделаешь? Я ничего не выгадаю, если затею с ним тяжбу. Чтоб не пребывать в праздности, я купил должность альгвасила, которую отправляю так, точно всю жизнь ничем другим не занимался. Мои теперешние сотоварищи, вероятно, воспротивились бы из приличия принятию меня на службу, если б проведали о моем прошлом. Но, к счастью, оно им не известно или они делают вид, что его не знают, а это в сущности одно и то же. В этой почтенной корпорации всякий заинтересован в том, чтоб скрыть свои дела и поступки, и, слава богу, никто не смеет попрекнуть другого, ибо самый лучший достоин повешения. «Но теперь, друг мой, — продолжал Роландо, — мне хочется открыть тебе свою душу. Занятие, которое я избрал, мне не по вкусу; оно требует слишком большой щепетильности и таинственности: все дело состоит в том, чтоб обманывать ловче да незаметнее. Ах, как я жалею о своем прежнем ремесле! Моя новая профессия, правда, безопасна, но старая много приятнее и, к тому же, я люблю свободу. Меня так и подмывает отделаться от своей должности и в один прекрасный день дернуть в горы, которые находятся у истоков Тахо. Я знаю, что в этом месте есть убежище, где скрывается огромная шайка, состоящая преимущественно из каталонцев,65 а это само за себя говорит. Если ты согласен меня сопровождать, то мы пополним с тобой ряды этих славных героев. Я буду в этой шайке податаманьем, а чтоб тебе оказали хороший прием, подтвержу, что ты десятки раз бился бок о бок со мной. Я превознесу твою храбрость до небес и наговорю о тебе столько хорошего, сколько иной генерал не скажет об офицере, которого хочет повысить в чине. Но я, конечно, поостерегусь упоминать о твоей проделке: это может навлечь на тебя подозрение, и лучше о ней умолчать. Ну, что же, — добавил он, — хочешь мне сопутствовать? Я жду твоего ответа».

— У каждого человека — свои склонности, — отвечал я атаману Роландо, — вы рождены для смелых подвигов, а я для покойной и тихой жизни.

— Понимаю, — прервал он меня, — похищенная сеньора все еще владеет вашим сердцем, и вы, без сомнения, наслаждаетесь с нею той покойной жизнью, которую вы только что восхваляли. Сознайтесь, сеньор Жиль Блас, что вы обставили для вашей красавицы квартирку и проедаете вместе с ней пистоли, украденные в подземелье.

Я стал разуверять атамана и, чтоб вывести его из заблуждения, обещал рассказать за обедом все приключения этой сеньоры, что я и исполнил, сообщив ему заодно и все происшествия, случившиеся со мной после того, как я покинул шайку. К концу обеда Роландо снова завел речь о каталонцах. Он даже сознался мне, что твердо решил к ним присоединиться, и сделал новую попытку меня уговорить. Но, видя, что я твердо стою на своем, он внезапно переменил тон и обращение и, поглядев на меня свысока, строго сказал:

— Если у тебя такая низкая душонка, что ты предпочитаешь рабскую должность чести вступить в дружину храбрых людей, то и оставайся при своих подлых наклонностях. Но слушай, как следует, то, что я тебе скажу, и пусть это крепко засядет у тебя в памяти! Забудь, что ты меня сегодня встретил, и ни с кем никогда не говори обо мне. Если только до меня дойдет, что ты где-либо упомянул мое имя… то ты меня знаешь: мне незачем распространяться на эту тему.

Сделав мне это предупреждение, он позвал трактирщика и расплатился. Затем мы оба встали из-за стола и вышли на улицу.

ГЛАВА III

Жиль Блас покидает дона Бернальдо де Кастиль Бласо и поступает к петиметру

В то самое время, когда мы выходили из харчевни и прощались друг с другом, прошел по улице мой хозяин. Он увидал меня, и я заметил, как он несколько раз внимательно поглядел на атамана. Из этого я заключил, что он не ожидал встретить меня в обществе такой личности. Правда, наружность Роландо не говорила в его пользу. Это был рослый человек с длинным лицом и носом, напоминавшим клюв попугая; будучи на вид не так уж страшен, он тем не менее походил на самого отъявленного мошенника.

Я не ошибся в своих предположениях. Вечером я убедился, что дон Бернальдо обратил серьезное внимание на атамана и, по-видимому, составил себе о нем такое мнение, что безусловно поверил бы всем дивным историям, которые я мог рассказать ему об этой личности, если бы посмел о ней заикнуться.

— Жиль Блас, — спросил он меня, — кто тот верзила, которого я видел сегодня с тобою?

Я отвечал, что это некий альгвасил, думая, что дон Бернальдо удовлетворится моим объяснением и на этом успокоится; но он стал задавать мне разные другие вопросы, которые смутили меня, так как я вспомнил угрозы Роландо. Заметив это, он внезапно прервал разговор и лег спать.

Когда я на следующее утро управился со всеми своими обязанностями, он дал мне шесть дукатов вместо шести реалов и сказал:

— Вот тебе жалованье за то время, которое ты у меня прослужил. Ищи себе другое место: я не могу держать у себя лакея, у которого такие блестящие знакомства.

Я попытался объяснить ему в свое оправдание, что знал альгвасила по Вальядолиду, где снабжал его некими лечебными средствами, когда занимался медициной.

— Отлично придумано, — возразил дон Бернальдо, — но так надо было ответить мне вчера вечером, вместо того чтоб приходить в замешательство.

— Сеньор, я постеснялся рассказывать вам такие вещи: вот причина моего смущения, — отвечал я.

— Удивительная деликатность! — заметил мой господин, легонько хлопнув меня по плечу. — Право, я не считал тебя таким хитрецом. Ступай, дружок, ты свободен: я не намерен держать слуг, которые якшаются с альгвасилами.

Я немедленно отправился сообщить эту прискорбную новость Мелендесу, который сказал мне в утешение, что надеется найти для меня лучшее место. Действительно, спустя несколько дней он заявил мне:

— Ну-с, Жиль Блас, друг мой, я принес вам такое отрадное известие, какого вы и не ожидали. Вы получите приятнейшую службу на свете. Я помещу вас к дону Матео де Сильва. Это — знатный аристократ, один из тех молодых сеньоров, которых называют петиметрами.66 Я имею честь быть его поставщиком. Он забирает у меня сукно, правда, в кредит, но с такими барами ничем не рискуешь: они обычно женятся на богатых наследницах, которые уплачивают их долги; а если этого не случается, то купец, знающий свое дело, продает им всегда товары по такой высокой цене, что не потерпит убытка, если даже получит четвертую часть следуемой суммы. Управитель дона Матео — мой близкий приятель, — продолжал он. — Пойдемте к нему. Он сам представит вас своему патрону, и вы можете рассчитывать на то, что из уважения ко мне он и к вам отнесется весьма доброжелательно.

По дороге к палатам дона Матео купец сказал мне:

— Считаю нужным сообщить вам, что за человек управитель, дабы вы могли этим руководствоваться. Зовут его Грегорио Родригес. Между нами говоря, он из простого звания, но, чувствуя склонность к делам, не пренебрег своими дарованиями и разбогател, служа управителем в двух богатых домах, которые разорились. Предваряю вас, что он очень тщеславен и любит, когда остальные слуги перед ним лебезят. Если им нужно добиться у своего господина даже самой ничтожной милости, они должны сперва обратиться к управителю; выпроси они что-либо без его ведома, он всегда может устроить так, что либо господин отменит свое обещание, либо от этого обещания не будет никакого прока. Примите это к сведению, Жиль Блас: ходите на поклон к сеньору Родригесу даже чаще, чем к самому барину, и сделайте все, что от вас зависит, чтоб ему понравиться. Его благосклонность принесет вам немало пользы. Он будет аккуратно платить вам жалованье, а если у вас хватит ловкости втереться к нему в доверие, то он, может быть, даже даст вам обглодать какую-нибудь косточку. У него их — хоть отбавляй! Дон Матео — молодой сеньор, который помышляет только об удовольствиях и совершенно не желает заниматься собственными делами. Отличное местечко для управителя.

Придя в палаты дона Матео, мы опросили сеньора Родригеса. Нам сказали, что он находится на своей половине. Мы действительно застали его там и вместе с ним какого-то человека, походившего на крестьянина и державшего в руках мешок из синей холстины, набитый деньгами. Управитель показавшийся мне бледнее и желтее девицы, истомленной безбрачием, вышел навстречу Мелендесу с распростертыми объятиями; тот, в свою очередь, раскрыл свои, и они обнялись с изъявлениями дружбы, в которых было гораздо больше притворства, нежели искренности. Затем речь зашла обо мне. Оглядев меня с головы до пят, управитель весьма любезно сказал, что, по всей видимости, я подойду дону Матео и что он с удовольствием берется представить меня этому сеньору. Тут Мелендес заявил, насколько он принимает к сердцу мои интересы, и просил управителя оказать мне свое покровительство; затем, наговорив Родригесу кучу всяких комплиментов, он оставил меня с ним, а сам удалился. После его ухода управитель обратился ко мне:

— Я отведу вас к своему господину, как только управлюсь с этим славным поселянином.

Он тотчас же подошел к крестьянину и, взяв у него мешок, сказал:

— Посмотрим, Талего, налицо ли все пятьсот пистолей.

Он сам пересчитал их и, убедившись, что все в порядке, выдал землепашцу расписку и отпустил его. Затем он положил деньги обратно в мешок и, покончив с этим, обратился ко мне:

— Теперь можем идти к дону Матео. Он встает обычно часам к двенадцати; сейчас около часу: вероятно, у него в опочивальне уже светло.

Дон Матео, действительно, только что встал и был еще в шлафроке. Он сидел, развалившись в кресле, на ручку которого закинул одну ногу, и, раскачиваясь взад и вперед, растирал на терке нюхательный табак.67 Мы застали его беседующим с лакеем, который временно замещал должность камердинера и находился в опочивальне в ожидании приказаний.

— Сеньор, — сказал управитель, — я взял на себя смелость привести вам этого молодого человека, чтобы заменить того, которого вы изволили уволить третьего дня. Ваш поставщик Мелендес ручается за него и уверяет, что он порядочный малый. Надеюсь, что вы останетесь им вполне довольны.

— Хорошо, — отвечал молодой сеньор, — поскольку это ваш протеже, я не задумываясь беру его на службу: пусть будет камердинером. С этим покончено. А теперь, Родригес, — добавил он, — поговорим о другом. Вы пришли весьма кстати: я только что собирался послать за вами. Мне нужно сообщить вам неприятное известие, любезный Родригес. Я несчастливо играл сегодня ночью: помимо ста пистолей, которые были при мне, я проиграл еще двести на слово. Вы сами знаете, как важно для человека моего круга аккуратно уплачивать такие долги. В сущности, это единственные, которыми честь не позволяет нам манкировать; в отношении прочих мы менее исправны. Поэтому необходимо срочно достать двести пистолей и послать их графине де Педроса.

— Сеньор, — заметил управитель, — это легче сказать, чем сделать. Откуда, с вашего позволения, возьму я такую сумму? Ни одного мараведи68 не могу я выжать из ваших арендаторов, сколько я их ни стращаю. Между тем я должен пристойно содержать вашу челядь и лезу из кожи вон, чтоб покрыть все расходы. Правда, до сих пор я, слава богу, сводил концы с концами, но теперь просто не знаю, какому святому молиться: я в безвыходном положении.

— Все ваши разговоры ни к чему, — прервал его дон Матео, — эта канитель наводит на меня скуку. Не воображаете же вы на самом деле, Родригес, что я переменю образ жизни и примусь управлять своим поместьем? Нечего сказать, миленькое развлечение для человека, любящего удовольствия.

— Потерпите немножко, сеньор; предвижу по ходу дела, что вы скоро навсегда избавитесь от этой заботы, — заметил управитель.

— Вы мне надоели! Вы меня в гроб вгоните! — резко крикнул ему дон Матео. — Предоставьте мне разоряться и устраивайтесь так, чтоб я этого не замечал. Мне во что бы то ни стало нужно двести пистолей, слышите; во что бы то ни стало.

— В таком случае разрешите обратиться к старичку, который уже ссужал вас деньгами под ростовщические проценты, — сказал Родригес.

— Обращайтесь хоть к самому дьяволу! — возразил молодой сеньор, — я желаю получить двести пистолей, а до остального мне дела нет.

Он произнес эти слова запальчиво и с раздражением. Дворецкий удалился, и в ту же минуту вошел в опочивальню молодой аристократ по имени дон Антонио де Сентельес.

— Что с тобой, любезный друг? — спросил этот последний у моего господина. — Взгляд мрачный и по лицу вижу, что ты сердит. Кто привел тебя в такое скверное настроение? Держу пари, что это тот прохвост, который отсюда вышел.

— Ты не ошибся, — отвечал дон Матео, — это — мой управитель. Всякий раз, как он является со своими разговорами, мне приходится переживать несколько пренеприятных минут. Он не перестает говорить о моих делах и упрекает меня в том, что я проедаю свое состояние. Можно подумать, что он от этого в убытке! Этакая скотина!

— Я и сам в таком же положении, дитя мое, — утешил его дон Антонио. — Мой управитель ничуть не рассудительнее твоего. Каждый раз, как этот плут приносит мне деньги (и то после повторных приказаний), он делает такой вид, точно дает мне свои. При этом он пускается в длиннейшие рассуждения. «Сеньор, — говорит он мне, — вы себя губите; на ваши доходы наложено запрещение». Приходится его обрывать, чтоб прекратить эти дурацкие разговоры.

— Все несчастье в том, — сказал дон Матео, — что мы не можем обойтись без таких людей; это — неизбежное зло.

— Да, это так, — согласился Сентельес. — Но погоди, — добавил он, хохоча от всей души, — мне пришла на ум довольно забавная мысль. Лучше и придумать нельзя. Мы превратим те мрачные сцены, которые они нам устраивают, в комические и будем смеяться над тем, что нас огорчает. Слушай: когда тебе понадобятся деньги, я буду требовать их у твоего управителя, а ты, в свою очередь, поступишь так же с моим. Пусть они читают нам тогда сколько угодно наставлений, мы будем выслушивать их совершенно спокойно. Твой управитель будет представлять отчеты мне, а мой — тебе. Я буду слушать рассказы о твоем мотовстве, а ты — о моем. Это будет превесело.

Тысячи блестящих острот последовали за этой выдумкой и привели в хорошее настроение молодых сеньоров, которые продолжали беседу с большим оживлением. Их разговор был прерван приходом Грегорио Родригеса, явившегося в сопровождении маленького старичка, до того плешивого, что у него не сохранилось почти ни одного волоса. Дон Антонио хотел было удалиться и сказал моему господину:

— До свидания, дон Матео; мы скоро увидимся. Оставляю тебя с этими господами: вам, вероятно, необходимо переговорить о каких-нибудь серьезных делах.

— Да нет же, останься: ты нам не помешаешь, — ответил дон Матео. — Скромный старец, которого ты видишь, честнейший человек: он ссужает меня деньгами из двадцати пяти процентов.

— Как, из двадцати пяти? — воскликнул с удивлением Сентельес. — Поздравляю тебя с тем, что ты попал в такие хорошие руки. Видит бог, со мной обращаются не так милосердно: я занимаю из пятидесяти за сто и покупаю серебро на вес золота.

— Какое лихоимство! — сказал тут старый ростовщик. — Вот мошенники! Как только они не боятся страшного суда? Нет ничего удивительного, что на лиц, дающих деньги в рост, сыплется столько нареканий. Чрезмерные барыши, которые получают некоторые заимодавцы, порочат нашу честь и подрывают нам репутацию. Если б все мои собратья походили на меня, нас не стали бы так поносить, я лично одалживаю деньги исключительно из любви к ближнему. Да, вернись добрые старые времена, я предложил бы вам свой кошелек без всяких процентов; но, поверите ли, как ни тяжела сейчас жизнь, а мне совестно брать даже двадцать пять за сто. Деньги сейчас как сквозь землю провалились, с огнем не сыщешь, и их отсутствие принуждает меня несколько поступиться своею совестью. Сколько вам потребуется, сеньор? — обратился он к моему господину.

— Мне нужно двести пистолей, — отвечал тот.

— Я принес с собой мешок, в котором четыреста пистолей, — сказал ростовщик, — остается только отсчитать вам половину.

С этими словами он вытащил из-под епанчи мешок из синей холстины, напомнивший мне тот, который крестьянин Талего передал Родригесу с пятьюстами пистолей. Вскоре я понял, в чем тут было дело, и убедился, что Мелендес не зря выхвалял оборотистость управителя. Старик опорожнил мешок, разложил монеты на столе и принялся их считать. Вид денег распалил жадность моего господина: его прельстила эта груда золота.

— Сеньор Дескомульгадо, — обратился он к ростовщику, — по зрелом размышлении выходит, что я сделал глупость: ведь я собирался взять у вас ровно столько, сколько мне нужно, чтоб погасить долг чести, и совершенно упустил из виду, что у меня нет в кармане ни гроша и что я буду вынужден завтра снова обратиться к вам. Поэтому я решил забрать все четыреста пистолей, чтоб избавить вас от труда приходить сюда лишний раз.

— Сеньор, — отвечал старик, — я предназначал часть этих денег одному доброму лиценциату, ожидающему крупное наследство, которое он из христианского милосердия тратит на то, что извлекает из грешного мира маленьких девочек и меблирует им квартиры; но раз вам нужна вся сумма, то она к вашим услугам. Вам остается только позаботиться об обеспечении…

— О, что касается обеспечения, — прервал его Родригес, извлекая из кармана бумагу, — то оно будет вполне надежном. Вот тратта,69 которую дону Матео остается только подписать. Вы получите по ней пятьсот пистолей с одного из его арендаторов, богатого крестьянина из Мондехара, по имени Талего.

— Ладно, — отвечал ростовщик, — я не привереда; когда предлагают разумные условия, я тотчас же соглашаюсь без всякого ломанья.

Тут управитель подал перо своему господину, и тот, посвистывая, подписал тратту, не потрудившись даже в нее заглянуть.

Покончив с этим делом, старик попрощался с доном Матео, который бросился его обнимать.

— До свидания, сеньор ростовщик! — воскликнул он, — я ваш покорный слуга. Не понимаю, почему вашу братию почитают за мошенников. По-моему, вы приносите государству большую пользу: вы — утешение аристократической молодежи и подспорье всех вельмож, у которых расходы превышают доходы.

— Ты прав, — поддержал его Сентельес, — ростовщики — честные люди, которым следует оказывать почтение, и я тоже хочу обнять этого старца, раз он берет только двадцать пять процентов.

С этими словами он подошел к ростовщику, чтоб заключить его в объятия, и тут оба петиметра, забавы ради, принялись перебрасывать старика друг другу, как игроки, кидающиеся мячиком на жедепоме. Потрепав, как следует, несчастного Дескомульгадо, они отпустили его вместе с управителем, который в гораздо большей мере заслуживал таких объятий и даже кой-чего в придачу.

Когда Родригес и его фактотум70 удалились, дон Матео приказал лакею, находившемуся вместе со мной в спальне, отнести половину занятых пистолей графине де Педроса, а другую спрятал в длинный, расшитый золотом и шелками кошелек, который обычно носил в кармане. Весьма довольный тем, что оказался опять при деньгах, он весело сказал дону Антонио:

— Что же нам сегодня предпринять? Давай держать совет.

В то время как они собирались обдумать, как им провести этот день, подошли еще два сеньора. Один из них был дон Алехо де Сехиар, а другой дон Фернандо де Гамбоа, оба в возрасте моего господина, т. е. от двадцати восьми до тридцати лет. Все четверо кавалеров принялись с жаром обнимать друг друга: можно было подумать, что они не видались лет десять. После этого дон Фернандо, большой весельчак, обратился к дону Матео и дону Антонио:

— Где вы сегодня обедаете, сеньоры? Если вы никуда не званы, то я отведу вас в кабачок, где можно получить божественное винцо. Я ужинал там накануне и ушел в шестом часу утра.

Дал бы бог и мне провести ночь так же благоразумно! — воскликнул мой господин, — я не проиграл бы тогда своих денег.

— Что до меня, — сказал Сентельес, — то я нашел себе вчера вечером новую забаву, так как люблю разнообразить удовольствия: только смена развлечений и делает жизнь отрадной. Приятель затащил меня к одному из тех толстосумов, которые собирают налоги и, обслуживая казну, не забывают самих себя. В доме у него много роскоши и вкуса, да и ужин показался мне довольно пристойным: но хозяева были до того смешны, что я очень веселился. Откупщик корчил из себя вельможу, хотя во всей их компании нет человека более низкого происхождения; а жена его, редкая уродина, жеманничала вовсю и болтала всякие глупости, да еще с бискайским акцентом, который их особенно подчеркивал. Добавьте к атому, что за столом сидели пять или шесть ребят с гувернером. Можете себе представить, как позабавил меня этот семейный ужин.

— А я, сеньоры, — сказал дон Алехо Сехиар, — ужинал у одной артистки, у Арсении. Нас было за столом шестеро: Арсения, Флоримонда с подружкой из веселящихся девиц, маркиз Дзенетта, дон Хуан де Монкада и ваш покорный слуга. Мы всю ночь пьянствовали и говорили непристойности. Сплошное упоение! Правда, Арсения и Флоримонда звезд с неба не хватают, но зато у них есть опыт в любовных делах, который заменяет им ум. Это веселые, живые, сумасбродные создания. Не в тысячу ли раз приятнее проводить время с ними, чем с порядочными женщинами?

ГЛАВА IV

О том, как Жиль Блас познакомился с лакеями петиметров, как они научили его замечательному секрету, с помощью которого можно без труда прослыть умным человеком, и об удивительной клятве, которую они заставили его дать

Эти сеньоры продолжали вести беседу в том же духе, пока дон Матео, которому я помогал одеваться, не был окончательно готов. Он приказал мне следовать за ним, и все четверо петиметров направились в харчевню, куда собирался отвести их дон Фернандо де Гамбоа. Я шел позади вместе с тремя другими служителями, так как у каждого кавалера был свой лакей. При этом я с удивлением заметил, что слуги копировали своих господ и старались подражать их манерам. Я их приветствовал в качестве нового товарища. Они также поклонились мне, и один из них, оглядев меня внимательно, сказал:

— Вижу, братец, по вашему обхождению, что вы еще никогда не служили у знатного молодого сеньора.

— К сожалению, не служил, — отвечал я. — Мне лишь недавно довелось попасть в Мадрид.

— Оно и заметно, — сказал тот, — от вас так и разит провинцией; вид у вас робкий и застенчивый; нет настоящей развязности. Но это не беда; клянусь честью, мы вас быстро отшлифуем.

— Вы мне, наверное, льстите? — спросил я.

— Ничуть, — отвечал лакей, — нет такого болвана, которого мы не могли бы перефасонить; будьте совершенно спокойны.

Из этого я заключил и без дальнейших пояснений, что мои товарищи — тертые ребята и что я не мог попасть в лучшие руки, если хочу приобрести лоск. Придя в харчевню, мы застали обед уже приготовленным, так как дон Фернандо предусмотрительно заказал его еще с утра. Господа сели за стол, а мы собрались им прислуживать. Тотчас же между ними завязался веселый разговор. Я слушал их с величайшим наслаждением. Их характеры, их мысли, их выражения — все меня восхищало. Сколько огня! Сколько живости воображения! Эти люди казались мне существами какой-то другой породы.

Когда дело дошло до десерта, то мы принесли изрядное количество бутылок самого лучшего испанского вина, а сами, покинув молодых сеньоров отправились обедать в маленькую залу, где для нас был накрыт стол.

Тут я быстро убедился, что кавалеры моей кадрили71 обладали еще большими достоинствами, чем я сначала предполагал. Эти плуты копировали не только манеры, но и разговор своих господ, причем делали это столь искусно, что, будь у них внешность поблагороднее, трудно было бы уловить разницу. Их свободное и непринужденное обращение восхищало меня; но еще больше нравилось мне их остроумие, и я отчаивался стать когда-либо таким же занимательным, как они. Поскольку обедом потчевал дон Фернандо, то и за нашим столом исполнял роль хозяина его камердинер. Ратуя о, том, чтоб все у нас было в изобилии, он позвал содержателя харчевни и сказал:

— Сеньор трактирщик, подайте нам десять бутылок самого лучшего вина и припишите их, как обычно, к тем, которые будут выпиты нашими господами.

— Охотно сеньор Гаспар, — отвечал тот, — но вы знаете, что дон Фернандо должен мне уже за много обедов. Если б я мог чрез ваше посредство получить с него хоть сколько-нибудь наличными…

— Пожалуйста, не беспокойтесь насчет денег, — прервал его камердинер, — я отвечаю вам за них: долги моего господина все равно, что золото в слитках. Правда, некоторые неучтивые кредиторы наложили запрещение на наши доходы, но мы на днях добьемся, чтоб его сняли и оплатим вам, не проверяя счет, который вы представите.

Трактирщик принес бутылки, несмотря на секвестр доходов, и мы выпили, не дожидаясь, пока его снимут. Стоило взглянуть, как мы ежеминутно провозглашали заздравные тосты, величая друг друга по имени своих господ. Камердинер дона Антонио называл Гамбоа лакея дона Фернандо, а лакей дона Фернандо называл Сентельесом слугу дона Антонио; меня же они звали Сильва. Так мы мало-помалу напились под чужими именами ничуть не хуже тех сеньоров, которым они принадлежали.

Хотя я обнаружил в разговоре значительно меньше блеска, чем мои сотрапезники, однако же они не преминули сообщить, что остались мной относительно довольны.

— Сильва, — сказал мне один из более дошлых, — мы сделаем из тебя, друг мой, путного человека; я замечаю в тебе природное дарование, но ты не умеешь показать товар лицом. Ты боишься ляпнуть что-нибудь невпопад, и это мешает тебе говорить наудачу, а между тем тысячи людей создали себе теперь славу остроумцев только благодаря смелой болтовне. Хочешь блистать, так не обуздывай своего темперамента; выкладывай все, что взбредет тебе на ум: твои вздорные речи сойдут за благородную смелость. Неси любую чепуху, но если у тебя сорвется хоть одно меткое словцо, тебе простят все твои глупости: люди запомнят только твою остроту и возымеют высокое мнение о твоих достоинствах. Наши господа с успехом осуществляют это на практике, и так должен поступать всякий, кто хочет прослыть человеком возвышенного ума.

Помимо того, что мне до смерти хотелось снискать себе репутацию остряка, самый секрет добиться этого показался мне столь несложным, что я не хотел им пренебречь. Поэтому я тут же принялся испытывать его на практике, и выпитое вино немало содействовало успешности этой попытки; иными словами, я плел несусветную чушь, но среди всей этой околесицы мне удалось обронить несколько удачных острот, заслуживших одобрение присутствующих. Этот опыт окрылил меня; я удвоил смелость в надежде отмочить какую-нибудь шутку, и судьба снова пожелала, чтобы мои старания не пропали втуне.

— Ну, что? — сказал мне камердинер, заговоривший со мной на улице, — вот ты и начинаешь отшлифовываться, не правда ли? Нет и двух часов, как ты с нами, а уже стал совсем другим человеком: ты будешь меняться прямо на глазах. Видишь, что значит служить у знатных господ. Это возвышает дух: в мещанском доме ты таких результатов никогда не достигнешь.

— Нисколько не сомневаюсь! — подтвердил я, — а потому мне хочется отныне посвятить свои услуги исключительно дворянству.

— Отлично сказано! — воскликнул лакей дона Фернандо, основательно подвыпивший. — Мещане недостойны держать у себя таких выдающихся личностей, как мы. Вот что, господа! — добавил он, — дадим обет никогда не служить у этого отребья; поклянемся именем Стикса!

Предложение Гаспара было встречено всеобщим восторгом и, подняв стаканы, мы дали клятву. Наша трапеза продолжалась до тех пор, пока господам не заблагорассудилось удалиться. Это было в полночь, но мои товарищи сочли такое поведение за верх умеренности. Правда, наши сеньоры покинули кабак в этот ранний час только для того, чтобы отправиться к одной известной прелестнице, дом которой находился в дворцовом квартале и был открыт днем и ночью для всех любителей развлечений. Это была особа в возрасте между тридцатью пятью и сорока годами, все еще очень красивая, забавная в разговоре и столь опытная в искусстве нравиться, что она продавала, как рассказывали, остатки своей красоты дороже, чем ее первые цветочки. У нее всегда можно было застать еще двух-трех прелестниц высшего полета, которые немало способствовали огромному наплыву знатных сеньоров, посещавших эту даму. Днем гости играли в карты, затем ужинали и проводили ночь за вином и в приятных забавах. Наши господа просидели там до утра, а мы дожидались их без всякой скуки, ибо, пока они коротали время с сеньорами наша братия развлекалась с субретками. На рассвете мы, наконец, расстались и каждый отправился к себе домой.

Господин мой, встав по своему обыкновению около полудня, оделся и вышел. Я сопровождал его, и мы зашли к дону Антонио Сентельесу, у которого застали некоего дона Альвара де Акунья. Это был пожилой дворянин, известный в качестве наставника по части мотовства. К нему обращались все молодые люди, желавшие приобрести лоск. Он обучал их наслаждениям, а также искусству блистать в обществе и проматывать наследственные именья. Он не опасался проесть свое собственное, так как оно давно уже было съедено.

Когда эти трое кавалеров покончили с взаимными объятиями, Сентельес сказал моему господину:

— Черт возьми, дон Матео, ты не мог прийти более кстати. Дон Альвар зашел за мной, чтоб свести меня к одному мещанину, который угощает обедом маркиза Дзенетто и дона Хуана де Монкада; мне хотелось бы, чтоб и ты отправился с нами.

— А как зовут этого мещанина? — спросил мой господин.

— Его имя — Грегорио де Нориега, — ответил дон Альвар. — Я объясню вам в двух словах, что это за молодой человек. Отец его, богатый ювелир, отправился в чужие края торговать драгоценными камнями и, уезжая, предоставил в его пользование состояние с порядочным доходом. Грегорио — простофиля, обладающий склонностью быстро спускать все свои деньги; он корчит из себя петиметра и вопреки природе хочет прослыть умным человеком. Ему вздумалось пригласить меня в руководители. Я взялся за это и могу вас заверить, сеньоры, что дело пошло полным ходом. Грегорио уже начал проедать капитал.

— Нимало не сомневаюсь! — воскликнул Сентельес, — вижу отсюда, что наш мещанин скоро докатится до богадельни. Знаешь что, дон Матео? — продолжал он. — Давай познакомимся с этим фертом и поможем ему разориться.

— Охотно, — отвечал мой господин, — я люблю наблюдать, как вылетают в трубу такие молодчики из разночинцев, которые смеют воображать, что их кто-либо равняет с нами. Ничто, например, меня так не позабавило, как случай с сыном откупщика; игра и тщеславное желание тянуться за знатью принудили его продать все имущество, вплоть до дома.

— О, этого мне ничуть не жаль, — заметил дон Антонио. Он и в бедности остался таким же хлыщом, каким был в богатстве.

Сентельес и мой господин отправились в сопровождении дона Альвара к Грегорио де Нориега. Я с Мохиконом пошел туда же, радостно предвкушая возможность полакомиться на даровщинку и надеясь со своей стороны пособить разорению выскочки. Придя в дом, мы увидели несколько человек, занятых приготовлением обеда, причем дымок, исходивший от рагу, щекоча обоняние, предвещал не меньшее удовольствие и для неба. Маркиз Дзенетто и дон Хуан де Монкада только что прибыли. Хозяин дома показался мне большим балбесом. Он тщетно пытался разыгрывать из себя петиметра. Но это была прескверная копия с блестящего оригинала, или, говоря проще, он походил на дурака, корчащего из себя развязного сеньора. Представьте себе человека такого склада среди пяти насмешников, у которых только и было на уме, что поиздеваться над ним и ввести его в большие расходы.

— Сеньоры, — сказал дон Альвар после первых учтивостей, — рекомендую вам сеньора Грегорио де Нориега, как одного из самых достойных кавалеров. Он обладает множеством прекрасных качеств. Ведомо ли вам, что он человек весьма образованный? Выбирайте любую науку: он одинаково силен во всех областях, начиная от самой тонкой и строгой логики до орфографии.

— Право, вы мне слишком льстите, — прервал его мещанин с принужденным смехом, — я мог бы, сеньор Альвар, вернуть вам ваш комплимент. Вы сами являетесь тем, что принято называть кладезем премудрости.

— Я не имел намерения напрашиваться на столь остроумную похвалу, — возразил дон Альвар. — Смею вас, однако, уверить, сеньоры, — добавил он, — что наш хозяин не преминет составить себе имя в свете.

— Что касается меня, — заметил дон Антонио, — то Мне больше всего нравится в нем — и я ставлю это выше орфографии — его умение выбирать лиц, с которыми он ведет знакомство. Вместо того чтобы ограничиться общением с мещанами, он предпочитает молодых сеньоров, не считаясь с тем, во что это ему обойдется. В этом есть известная возвышенность чувств, которая меня восхищает. Вот что называется тратить деньги со вкусом и разбором.

За этими язвительными замечаниями последовало множество других в том же духе. Бедного Грегорио отделали на все корки. Петиметры один за другим осыпали его стрелами своих насмешек, но наш болван даже не ощущал этих уколов; напротив, он верил всему, что они говорили, и был, казалось, весьма доволен своими сотрапезниками, принимая их издевательства за великую честь. Одним словом, он служил им игрушкой все время, пока они сидели за столом, а это продолжалось весь день и всю ночь.

Мы с Мохиконом выпили так же основательно, как и наши господа, и когда мы выходили от мещанина, то и лакеи и сеньоры были пьяны в стельку.

ГЛАВА V

Жиль Блас становится сердцеедом, он знакомится с прелестной дамой

Проспав несколько часов, я встал в отличном расположении духа. Мне вспомнился совет Мелендеса, и я решил до пробуждения своего господина сходить на поклон к нашему управителю, тщеславие которого, как мне показалось, было до известной степени польщено оказанным ему вниманием. Он принял меня любезно и спросил, освоился ли я с образом жизни молодых сеньоров. Я отвечал, что все это для меня ново, но что я не отчаиваюсь со временем привыкнуть.

Действительно, я привык, и даже очень скоро. В моем характере и настроении произошла полная перемена. Из прежнего рассудительного и степенного юноши я превратился о шумного, легкомысленного, пошлого вертопраха. Лакей дона Антонио поздравил меня с этой метаморфозой и сказал, что мне остается только завести любовную интригу, чтобы блистать в обществе. Он объяснил, что без этого я никогда не сделаюсь законченным щеголем, что у всех наших товарищей прелестные возлюбленные и что сам он пользуется благосклонностью двух благородных дам. Я решил, что каналья просто врет.

— Сеньор Мохикон, — сказал я, — вы безусловно красивый и очень умный малый, обладающий немалыми достоинствами, но я не понимаю, каким образом благородные дамы, у которых вы к тому же не живете, дают себя обольстить человеку вашего звания.

— Разумеется, они не знают, кто я такой, — отвечал он. — Я одерживаю свои победы, пользуясь платьем и даже именем своего господина. Делается это так: я наряжаюсь молодым вельможей и перенимаю все его повадки; явившись на гулянье, я заигрываю со всеми встречными женщинами, пока не найдется такая, которая клюнет на это. Тогда я иду за ней и стараюсь втянуть ее в разговор, называя себя доном Антонио Сентельес. Я прошу у нее свидания, дама жеманится; настаиваю, она соглашается и так далее. Вот, друг мой, — закончил он, как я добиваюсь любовных успехов, и советую тебе последовать моему примеру.

Мне слишком хотелось прослыть блестящим кавалером, чтоб не послушаться такого совета; к тому же я не чувствовал ни малейшего отвращения к любовным интригам. А потому я возымел намерение нарядиться молодым вельможей и пуститься в галантные авантюры. Я не осмеливался переодеться у нас в доме из боязни быть замеченным. Забрав поэтому из гардероба моего господина роскошный костюм и завернув его в узел, отправился я с ним к одному цирюльнику средней руки из числа моих приятелей, где, по моим расчетам, можно было удобно переодеться. Там я принарядился самым тщательным образом. Цирюльник тоже приложил руку к моему убранству, и, когда мы решили, что больше добавить нечего, я зашагал по направлению к Лугу св. Иеронима с твердой уверенностью вернуться оттуда не иначе, как заручившись какой-нибудь любовной интригой. Но мне не пришлось бежать так далеко, чтоб завязать одну из самых блестящих.

Пересекая какой-то глухой переулок, я заметил богато одетую и очень стройную даму, которая выходила из маленького домика и садилась в наемную карету, поджидавшую у крыльца. Я тотчас же остановился, чтоб на нее посмотреть, и отвесил поклон с намерением засвидетельствовать ей, что она мне понравилась. Желая, в свою очередь, доказать, что она заслуживает еще большего внимания, чем я предполагал, дама приподняла на мгновение вуаль, и моим взорам представилось прелестнейшее личико. Карета укатила, а я продолжал стоять на улице, несколько ошеломленный миловидностью черт, которые мне пришлось улицезреть.

«Какая красотка! — сказал я сам себе. — Вот этакая, черт подери, могла бы окончательно закрепить за мной славу блестящего кавалера. Если те две дамы, которые любят Мохикона, так же красивы, как эта, то он просто счастливейшая бестия. Я благословлял бы судьбу, будь у меня такая возлюбленная».

Предаваясь этим размышлениям, я случайно взглянул на дом, откуда вышла моя красавица, и увидел в окне нижнего этажа старуху, сделавшую мне знак, чтоб я вошел.

Я тотчас же помчался на это приглашение и застал в довольно опрятной горнице почтенную и скромную старушку, которая, приняв меня, по меньшей мере, за маркиза, почтительно поклонилась и сказала:

— Не сомневаюсь, сеньор, что вы возымели дурное мнение о женщине, которая, не будучи с вами знакома, зазывает вас к себе; но, быть может, вы отнесетесь ко мне благосклоннее, когда узнаете, что я поступаю так не со всяким. Я приняла вас за придворного…

— Вы не ошиблись, любезная, — перебил я ее, выставляя вперед правую ногу и налегая корпусом на левое бедро, — могу сказать, не хвалясь, что принадлежу к одному из самых знатных испанских родов.

— Так я и думала, — продолжала старуха, — и сознаюсь вам, что всегда рада услужить благородным персонам: это моя слабость. Я наблюдала за вами из окна, и мне показалось, что вы очень внимательно смотрели на сеньору, которая только что от меня уехала. Не приглянулась ли она вам? Скажите откровенно.

— Клянусь честью придворного кавалера, — воскликнул я, — она меня поразила: я во всю жизнь не встречал более пикантного существа. Сведите-ка нас, дражайшая, и рассчитывайте на мою благодарность. Могу вас уверить, что мы, вельможи, ценим по достоинству такие услуги и платим за них щедрее, чем за какие-либо другие.

— Я уже сказывала вам, — отвечала старуха, — что всецело предана знатным особам и стараюсь быть им полезной. Например, я принимаю здесь дам, которым показная добродетель мешает видеться у себя со своими обожателями. Предоставляя им свой дом, я примиряю их темперамент с благопристойностью.

— Прекрасно, — сказал я, — но, по-видимому, вы только что оказали эту любезность даме, о которой идет речь.

— Нет, — возразила она, — это молодая вдова из благородных, которая ищет себе любовника. Но очень уж она привередлива: не знаю даже, подойдете ли вы ей, несмотря на все достоинства, которыми вы, наверно, обладаете. Я уже представила ей трех статных кавалеров, но она их отвергла.

— Ах ты черт! — воскликнул я самоуверенно. — Подпусти меня только к ней и, клянусь честью, я тебе кой-что расскажу. Меня так и разбирает любопытство побыть наедине с этой несговорчивой красоткой: этакие мне еще не попадались.

— В таком случае, — сказала старуха, — соблаговолите пожаловать сюда завтра в тот же час, и вы удовлетворите свое любопытство.

— Непременно буду, — возразил я, — и посмотрим, может ли такой кавалер, как я, потерпеть поражение.

Я вернулся к своему брадобрею, не желая искать новых приключений и с нетерпением ожидая, чем кончится это.

На следующий день, снова вырядившись щеголем, отправился я к старухе часом раньше назначенного времени.

— Вы очень исправны, сеньор, — сказала она, — и я вам за это весьма благодарна. Правда, игра стоит свеч. Я виделась с нашей молодой вдовой, и мы очень много о вас беседовали. Мне не велено рассказывать, но уж так я к вам расположена, что не могу молчать: вы понравились и будете осчастливлены. Между нами говоря, эта сеньора — аппетитнейший кусочек: муж недолго прожил с нею; он, так сказать, мелькнул, как тень, и ее можно почитать как бы за девицу.

Добрая старушка, вероятно, хотела сказать «веселую девицу», которые и в безбрачии не слишком тяготятся скукой.

Вскоре прибыла и сама героиня. Она была в великолепном платье и приехала, как и накануне, в наемной карете. Как только она вошла в залу, я отвесил ей, по обычаю петиметров, пять-шесть поклонов, сопровождая их грациознейшими ужимками. После этого я подошел к ней весьма развязно и сказал:

— Прелестная принцесса, вы видите перед собой сеньора, подстреленного Амуром. Со вчерашнего дня ваш образ непрестанно витает передо мной, и вы изгнали из моего сердца герцогиню, которая было прочно в нем утвердилась.

— Эта победа весьма для меня лестна, — отвечала она, снимая вуаль, — но радость моя не лишена горечи: молодые кавалеры не знают постоянства и, как говорят, их сердце Труднее удержать, чем неразменный червонец.

— О, моя королева! — воскликнул я, — к чему нам беспокоиться о будущем? Подумаем лучше о настоящем. Вы — прекрасны, я — влюблен. Если любовь моя вам приятна, то отдадимся ей без размышлений. Вступим на корабль, как матросы, не тревожась об опасностях и помышляя лишь о радостях путешествия.

С этими словами я с жаром бросился к ногам моей нимфы и, стараясь как можно более походить на петиметра, принялся страстно молить ее, чтоб она составила мое счастье, Мне показалось, что мои настойчивые просьбы произвели на нее некоторое впечатление, но, рассчитав, что еще не пришло время сдаваться, она отстранила меня и сказала:

— Перестаньте! Вы слишком пылки! Ах, какой вертопрах! Боюсь, как бы вы не оказались просто лукавым соблазнителем.

— Не стыдно ли вам, сеньора? — воскликнул я. — Неужели вы ненавидите то, что нравится всем незаурядным женщинам? Ведь даже среди мещан теперь осталось немного таких, которые ополчаются против любовных соблазнов.

— Довольно! Я не в силах устоять против столь убедительных доводов, — сказала она. — Вижу, что с молодыми сеньорами, вроде вас, бесполезно жеманиться: дама сама должна идти вам навстречу. Узнайте же, что вы одержали победу, — добавила она с притворным смущением, точно ее целомудрие пострадало от этого признания. — Вы внушили мне чувство, какого я еще никогда ни к кому не питала, и мне остается только узнать, кто вы, чтобы сделать вас окончательно избранником своего сердца. Я почитаю вас за молодого вельможу и к тому же за порядочного человека, но я в этом не уверена; и сколь я ни расположена в вашу пользу, однако же не хочу подарить свою любовь незнакомцу.

Тут я вспомнил рассказ лакея дона Антонио о том, как он выходил из подобных затруднений, и, решив по его примеру выдать себя за своего господина, сказал прелестной вдове:

— Сеньора, не стану скрывать от вас свое имя: оно звучит достаточно громко, чтоб я мог назвать его, не стыдясь. Слыхали ли вы когда-либо о доне Матео де Сильва?

— Как же, — отвечала она, — мне довелось даже встретиться с ним у одной знакомой дамы.

Хотя я в то время успел уже достаточно обнаглеть, однако же этот ответ смутил меня. Тем не менее я быстро оправился и, напрягши всю свою находчивость, чтоб как-нибудь выпутаться, ответил:

— Значит, ангел мой, вы знаете сеньора… которого… я тоже знаю… словом… раз уж необходимо это сказать… я принадлежу к его роду. Дед дона Матео был женат на свояченице одного из дядей моего отца. Как видите, мы довольно близкие родственники. Меня зовут дон Сесар. Я единственный сын знаменитого дона Фернандо де Ривера, убитого пятнадцать лет тому назад в сражении на португальской границе. Я мог бы описать вам всю битву с мельчайшими подробностями: это был чертовски горячий бой… Но жаль тратить драгоценное время, которое любовь повелевает мне провести с большей приятностью.

После этого объяснения я проявил настойчивость и страстность, что, однако, завело меня не слишком далеко. Вольности, разрешенные мне красавицей, только заставили меня еще сильнее вздыхать о тех, до которых она меня не допустила. Жестокая вернулась в карету, ожидавшую ее у крыльца. Тем не менее я остался доволен своим приключением, хотя оно и не увенчалось полным успехом.

Мне не удалось добиться ничего, кроме полумилостей, — говорил я сам себе, — но это, вероятно, потому, что моя красавица весьма знатная дама и не сочла уместным уступить моим настояниям при первой же встрече. Родовая гордость помешала моему счастью, но оно всего лишь отсрочено на несколько дней.

Правда, мне приходило в голову, что моя богиня могла также оказаться просто прожженной плутовкой. Но я предпочитал смотреть на вещи скорее в розовом, чем в мрачном свете, и того ради остался при благоприятном мнении, которое составил себе о прекрасной вдове. Мы условились свидеться через день, и, надеясь достигнуть последних пределов блаженства, я уже предвкушал радости, льстившие моему самолюбию.

Погруженный в эти радужные видения, вернулся я к своему брадобрею и, переодевшись, пошел в игорный дом, куда барин приказал мне явиться. Я застал его там за игрой и заметил, что ему везло, ибо дон Матео не походил на тех выдержанных игроков, которые богатеют и разоряются, не меняясь в лице. Он становился насмешлив и дерзок при удаче и сумрачен, когда Фортуна поворачивалась к нему спиной.

Выйдя из игорного дома в весьма веселом настроении, дон Матео направился к Принцеву театру. Я проводил его до самого подъезда. Там, сунув мне в руку дукат, он сказал:

— Возьми себе, Жиль Блас; я сегодня выиграл и хочу, чтобы и ты порадовался моей удаче: ступай, повеселись с приятелями и приходи в полночь за мной к Арсении, у которой я ужинаю с доном Алехо Сехьяром.

С этими словами он вошел в театр, а я остался у подъезда, размышляя о том, с кем бы мне истратить дукат, согласно воле дарителя. Мне недолго пришлось ломать себе голову, ибо передо мной неожиданно вырос Кларин, лакей дона Алехо. Я повел его в первый попавшийся питейный дом, где мы развлекались до двенадцати. Оттуда мы направились к Арсении, куда Кларину тоже было велено явиться. Нам отворил двери мальчик-слуга и ввел нас в горницу нижнего этажа, где две камеристки, состоявшие одна при Арсении, другая при Флоримонде, беседовали между собой, заливаясь веселым смехом, в то время как их хозяйки принимали наверху наших господ.

Приход двух повес, только что хорошо поужинавших, не мог быть неприятен субреткам, в особенности субреткам театральных див; но каково было мое изумление, когда я в одной из этих наперсниц узнал свою очаровательную вдову, которую почитал за графиню или маркизу. Она тоже удивилась не меньше, увидав своего любезного дона Сесара ди Ривера, превращенным в лакея петиметра. Тем не менее мы поглядели друг на друга без всякого смущения, и нас даже разобрало такое желание расхохотаться, что мы не смогли против него устоять. Затем, видя, что Кларин беседует с ее подругой, Лаура — так звали мою красавицу — отвела меня в сторону и, приветливо протянув мне ручку, тихонько сказала:

— Пожмем друг другу руки, дон Сесар, и вместо попреков обменяемся лучше комплиментами. Вы упоительно сыграли роль молодого вельможи, да я тоже недурно справилась со своей. Каково ваше мнение? Признайтесь, что вы приняли меня за одну из тех знатных красавиц, которые любят пускаться в авантюры.

— Ваша правда, — отвечал я, — но, кто бы вы ни были, моя королева, я, изменив обличье, не изменил своих чувств. Извольте считать меня своим покорным слугой и разрешите камердинеру дона Матео докончить то, что было так счастливо начато доном Сесаром.

— Знаешь? — отвечала она, — в своем естественном виде ты мне даже больше нравишься, чем в прежнем. Ты среди мужчин — то, что я среди женщин: лучшей похвалы я не могу для тебя придумать. Принимаю тебя в число своих обожателей. Мы больше не нуждаемся в услугах старушки: можешь видеться здесь со мной совершенно свободно. В нашей театральной среде женщины живут без всяких предрассудков и в постоянном общении с мужчинами. Правда, иной раз всех концов не упрячешь; но публика только смеется в таких Случаях, а мы, как ты знаешь, на то и созданы, чтобы ее потешать.

Мы были не одни, а потому пришлось ограничиться этим. Завязался общий разговор, живой, веселый и полный прозрачных двусмысленностей. Каждый внес в него свою лепту. Особенно блистала камеристка Арсении, моя любезная Лаура, которая обнаружила больше ума, чем добродетели. В свою очередь, сверху то и дело доносились до нас продолжительные раскаты смеха, из чего можно заключить, что беседа молодых сеньоров и актерок была столь же рассудительна, сколь и наша. Если бы записать все высоконравственные речи, которые говорились в эту ночь у Арсении, то из этого, пожалуй, получилась бы книга, весьма поучительная для юношества.

Между тем наступило время идти домой, иначе говоря, утро: пришлось расстаться. Кларин последовал за доном Алехо, а я отправился с доном Матео.

ГЛАВА VI

Беседа нескольких сеньоров об актерах Принцева театра

В этот же день, во время утреннего туалета, господин мой получил от дона Алехо Сехьяра записку, в которой тот приглашал его зайти. Мы отправились к нему и застали там маркиза Дзенетто и еще одного молодого сеньора приятной наружности, которого мне прежде видеть не приходилось.

— Дон Матео, — сказал Сехьяр, представляя незнакомца моему господину, — это мой родственник дон Помпейо де Кастро. Он почти с самого детства живет при польском дворе, а вчера вечером прибыл в Мадрид с тем, чтобы завтра же ехать обратно в Варшаву. Таким образом, он может посвятить мне только сегодняшний день; я хотел поэтому использовать как можно лучше столь драгоценное время и, дабы гость мой провел его с приятностью, счел необходимым пригласить вас и маркиза Дзенетто.

После этого мой господин и родственник дона Алехо обнялись и наговорили друг другу множество учтивостей. Я с удовольствием прислушивался к речам дона Помпейо, который показался мне человеком солидным и разносторонним.

Мы отобедали у дона Сехьяра, после чего эти сеньоры сели играть, чтоб позабавиться до начала спектакля. Затем они все вместе отправились в Принцев театр посмотреть дававшуюся там новую трагедию, которая называлась «Карфагенская царица». По окончании представления они вернулись ужинать туда же, где обедали, и между ними завязался разговор сперва о пьесе, которую они видели, а затем об актерах.

— Что касается трагедии, — сказал дон Матео, — то я ее не одобряю; по-моему, Эней там еще бесцветнее, чем в «Энеиде». Однако следует признать, что играли отменно. Как думает об этом сеньор доя Помпейо? Мне кажется, что он не разделяет моего мнения.

— Сеньоры, — возразил этот кавалер со вздохом, — я только что видел, как вы восхищались своими актерами и в особенности актрисами, а потому не посмею сознаться, что думаю о них иначе, чем вы.

— И хорошо сделаете, — шутливо перебил его дон Алеко, — вашу критику встретили бы у нас весьма неодобрительно. Соблаговолите относиться с уважением к нашим артисткам перед лицом глашатаев их славы. Мы пьянствуем с ними каждый день и ручаемся за их совершенства: если угодно, мы охотно дадим в этом письменное удостоверение.

— Нисколько не сомневаюсь, — заметил его родственник, — вы, как я посмотрю, так дружны с ними, что готовы поручиться даже за их нравственность и поведение.

— Значит, ваши польские актерки много лучше? — спросил смеясь маркиз Дзенетто.

— Безусловно, — возразил дон Помпейо. — По крайней мере, там имеется несколько совершенно безукоризненных актрис.

— И эти, разумеется, могут рассчитывать на ваши удостоверения? — обратился к нему маркиз.

— Я с ними не знаюсь, — отвечал дон Помпейо, — и не принимаю участия в их кутежах, а потому могу судить беспристрастно. Но, говоря серьезно, — добавил он, — неужели вы считаете, что у вас хорошая труппа?

— Да нет же, — возразил маркиз, — я этого не думаю и буду защищать только нескольких актеров, а от прочих отступаюсь. Но не согласитесь ли вы с тем, что актриса, исполнявшая роль Дидоны,72 восхитительна? Разве не изобразила она эту царицу исполненной благородства и приятных качеств, которые мы обычно связываем с ее образом? Неужели вы не восторгались ее искусством приковывать внимание зрителя и заставлять его переживать движения тех страстей, которые она изображала? Про нее можно сказать, что она овладела всеми вершинами декламации.

— Я согласен с вами в том, что она умеет пронять и взволновать зрителя, — сказал дон Помпейо. — Ни одна актриса не играет с такой задушевностью, как она, и, действительно, это прекрасное исполнение; однако же и ее нельзя назвать безупречной. Два или три места в ее игре подействовали на меня неприятно. Желая выразить удивление, она неестественно закрывает глаза, что вовсе не пристало царице. Добавьте к этому, что, заглушая голос, который у нее от природы нежен, она портит эту нежность и басит довольно неблагозвучно. К тому же, как мне показалось, в нескольких местах пьесы ее можно заподозрить в недостаточном понимании того, что она говорит. Предпочитаю, впрочем, отнести это за счет ее рассеянности, нежели обвинять ее в недостатке ума.

— Насколько я вижу, — сказал тогда дон Матео критику, — вы не стали бы слагать стихи в честь наших комедианток.

— Простите, — возразил дон Помпейо, — но я обнаружил у них сквозь недостатки также и немало таланта. Скажу даже, что я в восторге от актрисы, игравшей наперсницу в интермедиях.73 Какая естественность! С какой грацией она держит себя на сцене! Когда ей по роли приходится отколоть какую-нибудь шутку, она сопровождает ее лукавой и очаровательной улыбкой, которая усиливает пикантность. Ее можно было бы, пожалуй, упрекнуть в том, что она иной раз переигрывает и переходит границы дозволенной смелости, но не надо быть чересчур строгим. Мне хотелось бы только, чтобы она исправилась от одной дурной привычки. Часто посреди представления, в каком-нибудь серьезном месте, она вдруг нарушает ход действия и разражается смехом, от которого не может удержаться. Вы мне окажете, что публика аплодирует ей даже и в такие моменты, но, знаете ли, это ее счастье.

— А какого мнения вы о мужчинах? — прервал его маркиз. — Если вы не пощадили женщин, то на тех, наверное, не оставите живого места.

— Нет, — сказал дон Помпейо, — я обнаружил несколько молодых многообещающих артистов и особенно понравился мне тот толстяк, который играл роль первого министра Дидоны.74 Он декламирует весьма естественно, именно так, как польские артисты.

— Если вы остались довольны толстяком, — заметил дон Сехьяр, — то тем более должны быть очарованы тем, который представлял Энея. Вот большой талант и оригинальный артист, не правда ли?

— Действительно, оригинальный, — возразил критик, — у него своеобразные интонации и к тому же такие, которые ужасно режут слух. Он играет ненатурально, скрадывает слове, содержащие главную мысль, и напирает на остальные; ему даже случается делать ударение на союзах. Он очень меня позабавил, в особенности когда объяснял своему наперснику, как ему тягостно расстаться с царицей: трудно выразить скорбь комичнее, чем он это сделал.

— Постой, кузен! — прервал его дон Алехо, — а то как бы мы под конец не подумали, что хороший вкус неизвестен при польском дворе. Знаешь ли ты, что актер, о котором мы говорим, редкостное явление. Разве ты не слыхал, как ему рукоплескали? Это доказывает, что он не так уж плох.

— Это ничего не докалывает, — возразил дон Помпейо и добавил: — Сеньоры, не будем говорить об аплодисментах публики: она нередко расточает их весьма некстати и даже чаще рукоплещет бездарностям, нежели настоящим талантам, как передает о том Федр в одной остроумной басне.75 Позвольте мне рассказать ее вам. Так вот. Все жители одного города высыпали на главную площадь, чтоб посмотреть на представление пантомимов. Среди этих лицедеев был один, которому ежеминутно аплодировали. Под конец надумал этот гаер закончить зрелище новой шуткой. Выйдя один на сцену, он наклонился, прикрыл голову плащом и принялся визжать по-поросячьи. И так хорошо это выходило, что зрители вообразили, будто у него под платьем действительно спрятан поросенок. Ему стали кричать, чтоб он вытряхнул плащ и одежду. Гаер послушался; но так как никакого поросенка не оказалось, то собравшиеся принялись аплодировать ему еще яростнее. Один крестьянин, присутствовавший в числе зрителей, был раздосадован этими выражениями восторга. «Господа, — воскликнул он, — вы напрасно так восхищаетесь этим гаером: он вовсе не такой хороший актер, как вам кажется. Я лучше его подражаю поросенку; а ежели вы в том сомневаетесь, то приходите сюда завтра в тот же час». Народ, расположенный в пользу пантомима, собрался на следующий день еще в большем числе, скорее с намерением освистать крестьянина, нежели для того, чтобы удостовериться в его умении. Оба соперника вышли на сцену. Гаер начал, и ему хлопали еще усиленней, чем накануне. Тогда крестьянин нагнулся в свою очередь и, прикрываясь плащом, принялся дергать за ухо живого порося, которого держал под мышкой, отчего тот завизжал самым пронзительным образом. Между тем зрители продолжали отдавать предпочтение пантомиму и встретили гиканьем крестьянина, который неожиданно показал им поросенка.

«Господа, — крикнул он им, — вы освистали не меня, а самого поросенка. Нечего сказать, хороши судьи!»

— Кузен, — сказал дон Алехо, — ты своей басней несколько хватил через край. Однако, невзирая на твоего поросенка, мы не отступимся от своего мнения. Но побеседуем о чем-нибудь другом, — продолжал он, — мне надоело говорить о комедиантах. Неужели ты все-таки завтра уедешь, несмотря на мое желание удержать тебя здесь еще на некоторое время?

— Мне и самому хотелось продлить свое пребывание в Мадриде, — отвечал его родственник, — но, как я уже вам говорил, это невозможно. Я приехал к испанскому двору по делу государственной важности. Вчера, по прибытии, мне пришлось беседовать с первым министром; завтра утром я снова с ним повидаюсь, а затем немедленно же отправлюсь в Варшаву.

— Ты совсем ополячился, — заметил дон Сехьяр, — и, надо думать, уже не переедешь в Мадрид.

— Думаю, что нет, — отвечал дон Помпейо, — я имею счастье пользоваться милостью польского короля и наслаждаюсь всеми приятностями его двора. Но сколько он меня ни жалует, однако же, поверите ли, был момент, когда я чуть было не покинул навсегда его владения.

— Как? По какой причине? — спросил маркиз. — Пожалуйста, расскажите.

— С удовольствием, — ответил тот, — и, рассказывая это, я тем самым поведаю вам историю своей жизни.

ГЛАВА VII

Повесть дона Помпейо де Кастро

«Дон Алехо, — продолжал он, — знает, что, возмужав, я захотел посвятить себя военному делу, но так как у нас в то время царил мир, то я отправился в Польшу,76 которой турки перед тем объявили войну. Там я был представлен королю, который пожаловал меня офицером в своей армии. Я был одним из беднейших младших сыновей в Испании, что понуждало меня отличиться подвигами, дабы привлечь к себе внимание генерала. Я так исправно выполнял свой долг, что, когда после длительной войны наступил мир, король, приняв во внимание благоприятные обо мне отзывы генералитета, определил мне изрядную пенсию. Чувствительный к щедротам этого монарха, я не упускал ни одного случая выразить ему свою благодарность неослабным усердием. Я являлся ко двору во все часы, когда дозволено предстать перед очи государя, и, незаметно снискав таким поведением его расположение, удостоился новых милостей.

Однажды я отличился на карусели с кольцами, а также на предшествовавшем ей бое быков,77 и весь двор восхвалял мою силу и ловкость. Осыпанный рукоплесканиями, вернулся я домой и застал записку, в которой сообщалось, что одна дама, победа над которой должна мне больше льстить, нежели вся приобретенная в этот день слава, желает со мной переговорить и что для этого мне надлежит отправиться с наступлением сумерек в некое место, каковое мне было указано. Это письмо доставило мне больше удовольствия, чем все похвалы, выпавшие на мою долю, так как я был убежден, что оно написано какой-нибудь весьма знатной дамой. Легко себе представить, что я полетел к месту свиданья. Старушка, поджидавшая там, чтоб служить мне проводником, провела меня через садовую калитку в просторный дом и заперла в богато обставленном покое, сказав:

— Обождите здесь: я доложу сеньоре, что вы пришли.

В этом кабинете, освещенном множеством свечей, было немало драгоценных предметов, но я обратил внимание на всю эту роскошь только потому, что она подтверждала предположение о знатном происхождении моей дамы. Если обстановка, казалось, говорила в пользу того, что писавшая мне особа принадлежала к самому высшему кругу, то я окончательно укрепился в этом мнении, когда в горницу явилась сеньора с благородной и величественной осанкой.

— Сеньор кавальеро, — сказала она, — после того, что я сделала ради вас, бесполезно скрывать нежные чувства, которые я к вам питаю. Но не доблесть, которую вы сегодня проявили перед всем двором, внушила их мне; она только ускорила то, что я вам открылась. Мне не раз случалось вас видеть, и я понаведалась у людей; лестные отзывы, слышанные о вас, побудили меня уступить своей склонности. Не думайте, однако, — продолжала она, — что вы покорили сердце какой-нибудь сиятельной особы; я всего-навсего вдова скромного офицера королевской гвардии. Но эта победа уже потому лестна для вас, что я отдала вам предпочтение перед одним из самых знатных вельмож королевства. Князь Радзивилл любит меня и не жалеет ничего для того, чтобы мне понравиться. Но все его старания тщетны, и я терплю его ухаживания единственно только из тщеславия.

Хотя из ее речей я усмотрел, что имею дело с прелестницей, однако же не преминул возблагодарить свою звезду за это приключение. Ортенсия — так звали мою даму — была еще очень молода, и красота ее меня ослепила. Более того: мне предлагали овладеть сердцем, которое пренебрегло поклонением князя. Какое торжество для испанского кавалера! Упав к ногам Ортенсии, я поблагодарил ее за оказанную мне милость и сказал все, что галантному кавалеру полагается говорить в таких случаях. Она осталась довольна выраженной мной с таким восторгом признательностью, и мы расстались лучшими друзьями на свете, сговорившись видеться всякий вечер, когда князь не сможет ее навестить, о чем она обещала меня в точности уведомлять. Действительно, она так и поступила, и я сделался Адонисом этой новой Венеры.

Однако радости жизни не бывают долговечны. Несмотря на меры, которые принимала эта сеньора, чтоб утаить от князя наши отношения, он под конец узнал все, что нам так хотелось от него скрыть: недовольная служанка поставила его о том в известность. Этот вельможа, по природе великодушный, но гордый, ревнивый и вспыльчивый, вознегодовал на мою дерзость. Гнев и ревность ослепили ему рассудок, и, не считаясь ни с чем, кроме своей ярости, он решил отомстить мне недостойным образом. Однажды ночью, когда я был у Ортенсии, он стал поджидать меня у садовой калитки вместе со всеми своими слугами, которые были вооружены палками. Как только я вышел, он приказал этой гнусной челяди схватить меня и избить до смерти!

— Бейте! — кричал он им. — Пусть этот дерзновенный погибнет под вашими ударами! Я накажу его за наглость!

Не успел он договорить этих слов, как его люди разом набросились на меня и нанесли мне своими палками столько ударов, что я без чувств остался на месте. После этого они удалились со своим господином, для которого эта жестокая экзекуция была весьма приятным зрелищем. Остаток ночи я пролежал в том ужасном состоянии, в которое они меня привели. На рассвете прохожие заметили, что я еще дышу, и, сжалившись надо мной, отнесли меня к лекарю. По счастью, раны мои оказались не смертельными, и я попал в руки искусного человека, который в два месяца совершенно меня вылечил. По окончании этого срока я снова вернулся ко двору и продолжал прежний образ жизни, за исключением свиданий с Ортенсией, которая, со своей стороны, не сделала никакой попытки повидать меня, так как князь только этой ценой согласился простить ей измену.

Поскольку мое приключение ни для кого не было тайной и к тому же я не слыл за труса, то все дивились, видя меня таким спокойным, словно мне не было нанесено никакого оскорбления. Я не высказывал своих мыслей и, казалось, не испытывал злобы, а потому люди не знали, что им думать о моем притворном равнодушии. Одни полагали, что, несмотря на мою храбрость, высокий ранг обидчика удерживает меня в почтении и побуждает проглотить оскорбление; другие, будучи ближе к истине, не доверяли моему молчанию и считали показным то спокойное состояние, в котором я, казалось, пребывал. Король, склонявшийся к мнению этих последних, тоже находил, что я не такой человек, чтоб оставить поругание безнаказанным, и что я не премину отомстить, как только представится подходящий случай. Желая проверить, угадал ли он мое намерение, король однажды приказал позвать меня в кабинет и сказал:

— Дон Помпейо, я знаю, что с вами случилось, и, признаюсь, удивлен вашим спокойствием: вы, несомненно, притворяетесь.

— Ваше величество, — отвечал я ему, — обидчик мне не известен; на меня напали ночью какие-то мне не ведомые люди: это несчастье, с которым приходится мириться.

— Нет, нет, — возразил король, — я не верю вашим неискренним отговоркам. Мне рассказали все. Князь Радзивилл нанес вам смертельную обиду. Вы — дворянин и кастилец: я знаю, к чему вас обязывает и то и другое. Вы собираетесь отомстить. Признайтесь в своих намерениях: я этого требую; и не бойтесь раскаяться в том, что доверили мне свою тайну.

— Раз ваше величество мне приказывает, — сказал я, — то считаю долгом открыть вам свои чувства. Да, государь, я помышляю отомстить за причиненную мне обиду. Всякий, кто носит такое благородное имя, как мое, ответствен за него перед своим родом. Вы знаете, как недостойно со мной обошлись, а потому я намереваюсь убить князя, чтоб отплатить ему такою же обидой, какую он мне нанес. Я вонжу ему в грудь кинжал или размозжу голову выстрелом из пистолета, а потом, если удастся, убегу в Испанию. Таково мое намерение.

— Оно очень жестоко, — отвечал король, — но я не могу его осудить после тяжкого оскорбления, нанесенного вам Радзивиллом. Он достоин той кары, которую вы ему готовите. Однако же не торопитесь приводить в исполнение свое намерение, дайте мне найти какой-нибудь другой выход, который примирил бы вас обоих.

— Ах, государь! — воскликнул я с огорчением, — зачем принудили вы меня открыть вам свою тайну? Какой выход в состоянии…

— Если я не найду такого, который вас удовлетворит, — прервал он меня, — то вы можете выполнить свой замысел. Я не намерен злоупотребить сделанным вами признанием и не дам а обиду вашей чести: можете быть совершенно спокойны.

Мне мучительно хотелось узнать, какой именно способ собирается избрать король, чтоб уладить это дело мирным путем. Вот как он поступил. Призвав к себе Радзивилла, он сказал ему с глазу на глаз:

— Князь, вы оскорбили дона Помпейо де Кастро. Вам известно, что он человек весьма знатного рода и что я люблю этого кавалера, который служил мне верой и правдой. Вы обязаны дать ему сатисфакцию.

— Я вовсе не намерен ему в этом отказывать, — отвечал князь. — Если он жалуется на мою горячность, то я готов держать перед ним ответ с оружием в руках.

— Тут нужна другая сатисфакция, — сказал король. — Испанский дворянин слишком высоко ставит вопросы чести, чтоб биться благородным способом с подлым убийцей. Я иначе не могу вас назвать, и вы в состоянии искупить свой недостойный поступок только тем, что сами подадите палку вашему врагу и подставите спину под его удары.

— О, боже! — воскликнул мой соперник, — неужели, государь, вы хотите, чтоб человек моего ранга смирился, унизился перед простым кавалером и чтоб он даже позволил избить себя палкой?

— Нет, — возразил король, — я возьму с дона Помпейо слово, что он вас не ударит. Попросите только у него прощения за учиненное над ним насилие и подайте ему трость: это все, что я от вас требую.

— Вы требуете слишком многого, ваше величество! — резко прервал его Радзивилл. — Я предпочитаю подвергнуться всем скрытым опасностям, которые готовит мне его мщение.

— Ваша жизнь мне дорога, — сказал король, — и я не хочу, чтоб это дело имело дурные последствия. Дабы покончить с ним без лишних для вас неприятностей, я один буду свидетелем удовлетворения, которое повелеваю вам дать этому испанцу.

Король должен был употребить всю власть, которой обладал над князем, чтоб добиться от него согласия на это унизительное предложение. Наконец, ему удалось уговорить Радзивилла, после чего он послал за мной. Передав мне разговор, который был у него перед тем с моим врагом, он спросил, удовлетворит ли меня достигнутое между ними соглашение. Я ответил утвердительно и дал слово, что не только не ударю обидчика, но даже не приму трости, которую он мне подаст. Спустя несколько дней после этих переговоров я встретился с князем в условленный час у короля, который заперся с нами в кабинете.

— Итак, князь, признайте вашу вину, — сказал король, — и заслужите, чтоб вам ее простили.

Тогда мой противник извинился передо мной и подал мае трость, которую держал в руке.

— Дон Помпейо, — сказал государь, — возьмите эту трость и пусть мое присутствие не помешает вам смыть обиду, нанесенную вашей чести. Освобождаю вас от данного мне слова не бить своего противника.

— Нет, государь, — отвечал я, — вполне достаточно того, что он согласился принять удары: обиженный испанец большего не требует.

— Отлично, — сказал король, — раз это извинение вас удовлетворяет, то теперь вы можете перейти к обычной процедуре. Померяйтесь шпагами и покончите с этой распрей, как полагается дворянам.

— Только этого я и жажду! — резко воскликнул князь, — ничто другое не способно утешить меня в том, что я совершил столь позорный поступок.

С этими словами он вышел, вне себя от гнева и смущения, и два часа спустя прислал мне сказать, что ждет меня в укромном месте. Я отправился туда и застал этого вельможу готовым биться до последнего издыхания. Ему шел сорок пятый год; он отличался храбростью и ловкостью, а потому можно сказать, что мы были равными противниками.

— Подойдите, дон Помпейо, — сказал он, — покончим с нашей ссорой. Мы оба должны быть в бешенстве: вы от учиненной над вами расправы, я от того, что просил у вас прощения.

Сказав это, князь с такой поспешностью обнажил шпагу, что я не имел времени ему ответить. Сперва он напал на меня весьма ретиво, но я счастливо парировал все сто удары. Затем я сам принялся наступать; при этом я заметил, что имею дело с человеком, умеющим так же хорошо нападать, как и обороняться, и уж не знаю, чем бы это кончилось, если б он не поскользнулся при отступлении и не упал навзничь. Я тотчас остановился и сказал:

— Встаньте, князь.

— Зачем вы меня щадите? — возразил он. — Вы наносите мне обиду своим великодушием.

— Не желаю пользоваться вашим несчастьем, — отвечал я, — это повредило бы моему доброму имени. Еще раз прошу вас, встаньте и продолжим поединок.

— Дон Помпейо, — сказал он, приподнимаясь, — после столь великодушного поступка честь запрещает мне дольше биться с вами. Что сказали бы обо мне, если б я пронзил вам сердце? Меня почли бы за подлеца, который убил человека, пощадившего его жизнь. Я не вправе больше посягать на ваши дни и чувствую, что под влиянием благодарности прежнее раздражение уступает место сладостному порыву симпатии. Дон Помпейо, — продолжал он, — перестанем ненавидеть друг друга; более того: будем друзьями.

— Ах, князь! — воскликнул я, — с радостью принимаю столь приятное предложение; я готов питать к вам самую искреннюю дружбу и как первое доказательство обещаю, что ноги моей не будет больше у доньи Ортенсии, даже если она того пожелает.

— Напротив, — сказал он, — уступаю вам эту даму; справедливее, чтоб я от нее отказался, так как она и без того питает к вам сердечную склонность.

— Нет, нет, — прервал я его, — вы ее любите! Милости, которые она вздумала бы мне оказать, причинили бы вам огорчение; жертвую ими ради вашего покоя.

— О, великодушнейший кастилец! — воскликнул Радзивилл, сжимая меня в своих объятиях, — я очарован вашим благородством. Какое раскаяние вызывает оно в моей душе! С какой горечью, с каким стыдом вспоминаю я нанесенное вам оскорбление! Удовлетворение, которое я дал вам в кабинете короля, кажется мне теперь недостаточным. Я хочу еще полнее загладить эту обиду и, чтоб окончательно омыть бесчестье, предлагаю вам руку одной из моих племянниц, которая находится под моей опекой. Это богатая наследница, которой пошел всего пятнадцатый год и которая блистает красотой еще более, чем молодостью.

После этого я с величайшей учтивостью высказал князю, сколь польщен честью с ним породниться, и несколько дней спустя женился на его племяннице. Весь двор поздравлял этого вельможу с тем, что он составил счастье кавалера, которого несправедливо покрыл бесчестьем, а мои друзья радовались вместе со мной благополучному исходу приключения, угрожавшего кончиться печально. С тех пор, сеньоры, я с приятностью проживаю в Варшаве, супруга любит меня, и сам я тоже еще влюблен в нее. Князь Радзивилл ежедневно осыпает меня новыми доказательствами дружбы, и смею похвалиться, что и польским королем я отменно награжден. Важные дела, ради которых я по его приказанию приехал в Мадрид, свидетельствуют об его расположении ко мне.

ГЛАВА VIII

О неожиданном обстоятельстве, заставившем Жиль Бласа искать новое место

Такова была повесть дона Помпейо, которую я и лакей дона Алехо ухитрились подслушать, несмотря на то, что наши господа предусмотрительно выслали нас из комнаты до того, как он начал свой рассказ. Но вместо того чтоб удалиться, мы притаились за дверью, которую оставили полуоткрытой, и стоя там, не проронили ни слова из его повествования. Когда он кончил, молодые сеньоры продолжали пить, но не затянули попойки до рассвета, так как дону Помпейо, которому надлежало с утра побывать у первого министра, хотелось перед тем немного поспать. Маркиз Дзенетто и мой господин обняли этого кавалера и, простившись с ним, оставили его у родственника.

На сей раз мы легли спать до восхода солнца. Проснувшись, дон Матео пожаловал меня новой службой.

— Жиль Блас, — сказал он, — возьми бумагу и перо; ты напишешь два или три письма, которые я тебе продиктую. Произвожу тебя в секретари.

«Вот те на! — подумал я про себя, — расширение функций! В качестве лакея я повсюду сопровождаю своего господина, как камердинер помогаю ему одеваться, а как секретарь пишу для него письма. Словом, я буду существовать теперь в трех лицах, наподобие тройственной Гекаты».

— Знаешь ли ты, что я придумал? — продолжал он. — Скажу тебе, но смотри не болтай, а не то поплатишься жизнью. Так вот: мне иногда приходится встречаться с людьми, которые похваляются своими любовными приключениями; чтоб утереть им нос, я хочу носить в кармане подложные письма от разных дам, каковые буду им читать. Это меня немного позабавит, и я перещеголяю тех кавалеров моего круга, которые добиваются любовных побед только ради удовольствия их разгласить, тогда как я буду разглашать те, которые не трудился одерживать. Постарайся только, — добавил он, — так изменить свой почерк, чтоб цидульки казались написанными разной рукой.

После этого я взял бумагу, перо и чернила и приготовился исполнить приказание дона Матео, который сначала продиктовал мне следующую любовную записку:

«Вы не пришли на свидание сегодня ночью. Ах, дон Матео, что скажете Вы в свое извинение? Сколь я обманулась! Сколь наказана Вами за тщеславные свои мысли, будто должны вы бросить все удовольствия и все дела на свете ради счастья видеть донью Клару де Мендоса!»

После этой записки заставил он меня написать другую от имени особы, жертвовавшей ради него принцем, и, наконец, третью, в которой одна сеньора выражала желание совершить с ним путешествие на Киферу, если он обещает сохранить это в тайне. Но дон Матео не удовольствовался тем, что продиктовал мне столь прелестные письма, а приказал еще подписать их именами знатных сеньор. Я не смог удержаться от замечания, что нахожу это не особенно деликатным, но он попросил меня давать ему советы только тогда, когда он сам их попросит. Пришлось замолчать и исполнить его приказание. Покончив с диктовкой, он встал, и я помог ему одеться. Затем он сунул письма в карман и вышел из дому. Я последовал за ним, и мы отправились обедать к дону Хуану де Монкада, который потчевал в этот день пять или шесть кавалеров из числа своих приятелей.

Это было обильное пиршество, и веселье — лучшая приправа для таких празднеств — царило во время трапезы. Все гости принимали участие в оживлении беседы, одни своими шутками, другие рассказами, героями которых они сами являлись. Мой господин не упустил столь благоприятного случая щегольнуть письмами, написанными мною по его приказу. Он прочел их вслух и при этом с таким внушительным видом, что, пожалуй, все, за исключением его секретаря, попались на эту удочку. В числе кавалеров, присутствовавших при этом бесстыдном чтении, находился один, которого звали дон Лопе де Веласко. Он был человеком весьма степенным и, вместо того чтоб подобно остальным забавляться мнимыми любовными успехами чтеца, спросил его холодно, больших ли усилий стоила ему победа над доньей Кларой.

— Ровно никаких, — отвечал дон Матео, — эта сеньора сама сделала все авансы. Она видит меня на прогулке. Я ей нравлюсь. За мной следуют по ее приказаниям. Узнают, кто я такой. Она мне пишет и назначает свидание у себя в такой час ночи, когда весь дом спит. Я являюсь; меня вводят в ее покой… Скромность запрещает мне рассказать вам остальное.

Во время этого лаконичного рассказа на лице сеньора Веласко отразилось сильное волнение. Нетрудно было приметить, какое участие принимал он в упомянутой даме.

— Все любовные записки, которыми вы хвалитесь, сплошная фальсификация, — сказал он, с яростью глядя на моего господина, — и во всяком случае та, которую вы якобы получили от доньи Клары де Мендоса. Во всей Испании не сыщется более строгой девицы, чем она. Уже два года, как один кавалер, не уступающий вам ни знатностью рода, ни личными достоинствами, прилагает все усилия, чтоб добиться ее благосклонности. Насилу разрешила она ему самые невинные вольности; но зато он смеет льстить себя тем, что будь она способна пойти дальше, то не удостоила бы своими милостями никого другого, кроме него.

— А кто же утверждает противное? — насмешливо прервал его дон Матео. — Согласен с вами, что она весьма честная девица. Со своей стороны, и я весьма честный малый. А потому вы можете быть уверены, что ничего нечестного между нами не произошло.

— Ну, это уж слишком! — в свою очередь прервал его дон Лопе. — Прошу вас оставить насмешки. Вы — клеветник. Никогда донья Клара не назначала вам ночью никакого свидания. Я не потерплю, чтоб вы порочили ее репутацию. Мне тоже скромность не позволяет договорить вам остальное.

С этими словами он повернулся спиной ко всей компании и удалился. Я заключил по его виду, что эта история может привести к самым дурным последствиям, но мой господин, который был достаточно храбр для сеньора своего пошиба, отнесся с презрением к угрозам дона Лопе.

— Экий глупец! — воскликнул он расхохотавшись. — Странствующие рыцари оружием доказывали красоту своей дамы, а он пытается доказать ее целомудрие: это представляется мне еще большим сумасбродством.

Уход дона Веласко, которому Монкада тщетно пытался воспротивиться, не нарушил пиршества. Кавалеры, не обратив особого внимания на это происшествие, продолжали развлекаться и расстались, когда забрезжила заря. Мой господин и я легли спать около пяти часов утра. Меня сильно клонило ко сну, и я собирался основательно выспаться, но расчет сей сделан был без хозяина или, вернее, без нашего привратника, который разбудил меня час спустя, сообщив, что какой-то мальчик дожидается у дверей и хочет меня видеть.

— Ах, чертов привратник! — воскликнул я зевая. — Разве ты не знаешь, что я только что лег? Скажи этому мальчику, чтоб он зашел попозже.

— Он хочет, — возразил тот, — переговорить с вами немедленно и уверяет, что дело спешное.

После этих слов я встал и, натянув только штаны и камзол, отправился с бранью туда, где ожидал меня мальчик.

— Скажите, любезный, — спросил я его, — что это за неотложное дело, которое доставляет мне удовольствие видеть вас в столь ранний час?

— Я принес письмо, — отвечал он, — которое должен передать в собственные руки сеньора дона Матео; необходимо, чтобы он теперь же его прочел; это для него очень важно; прошу вас проводить меня в его опочивальню.

Решив, что дело серьезное, я взял на себя смелость разбудить своего господина.

— Не прогневайтесь, — сказал я дону Матео, — что позволяю себе нарушить ваш покой, но важность…

— Что тебе нужно? — прервал он сердито.

— Сеньор, — сказал тогда сопровождавший меня мальчик, — мне поручено передать вам письмо от дона Лопе де Веласко.

Мой господин взял письмо, раскрыл его и, прочитав, обратился к слуге дона Лопе:

— Дитя мое, я никогда не встаю раньше полудня, какое бы развлечение меня ни ожидало; посуди сам, встану ли я для того, чтобы драться. Можешь сказать своему господину, что если в половине первого он еще будет в том месте, где хотел меня поджидать, то мы там увидимся. Передай ему мой ответ.

С этими словами он уткнулся в подушки и не преминул снова-заснуть. Встав в двенадцатом часу, он спокойно оделся и вышел из дому, освободив меня от обязанности сопровождать его. Но мне слишком любопытно было узнать, чем все это для него кончится, а потому я не послушался. Последовав за ним до Луга св. Иеронима, я заметил дона Лопе де Веласко, который поджидал его там с самым решительным видом. Я спрятался, чтоб наблюдать за обоими, и вот что мне пришлось издали увидать. Не успели они встретиться, как тотчас же окрестили шпаги. Поединок длился долго. Они поочередно нападали друг на друга с большой ловкостью и настойчивостью. Однако же победа оказалась на стороне дона Лопе: он проткнул моего господина, тот упал, а сам он кинулся бежать, весьма довольный тем, что так удачно отомстил. Я бросился к несчастному дону Матео, который лежал уже без сознания и почти без признаков жизни. Зрелище это меня расстроило, и я не смог удержаться, чтоб не оплакать смерти, коей сам без умысла содействовал. Несмотря, однако, на свою скорбь, я не позабыл о своих личных делишках. Ничего никому не сказав, поспешил я в палаты дона Матео и собрал в узел свои пожитки, прихватив нечаянно кое-что из одежды моего господина. Затем я отнес все это к цирюльнику, у которого еще хранилось платье, служившее мне для любовных похождений, и принялся трезвонить по всему городу про скорбное происшествие, коего был свидетелем. Я рассказывал о нем всем, кому не лень было слушать, и не преминул, разумеется, оповестить также Родригеса. Он, казалось, не очень огорчился, озабоченный теми мерами, которые ему надлежало принять по этому случаю. Созвав всю прислугу, приказал он ей следовать за ним, и мы гурьбой отправились к Лугу св. Иеронима. Там мы подняли дона Матео, который все еще дышал, и отнесли его домой, где он скончался спустя три часа.

Так погиб сеньор Матео де Сильва за то, что позволил себе некстати прочитать вымышленные любовные цидульки.

ГЛАВА IX

У какой особы довелось служить Жиль Бласу после смерти дона Матео де Сильва

Спустя несколько дней после похорон дона Матео, все слуги получили расчет и были уволены. Я переселился к цирюльнику и зажил с ним в тесной дружбе. Мне казалось, что я буду проводить у него время с большей приятностью, чем у Мелендеса. Не испытывая нужды в деньгах, я не торопился искать новое место. К тому же я сделался на этот счет весьма привередлив: мне хотелось служить только у знатных господ, да и то я решил наводить сначала тщательные справки о кондициях, которые мне предложат. Я считал, что нет такого места, которое было бы слишком хорошо для меня, настолько, по моему мнению, лакей молодого сеньора стоял выше прочих лакеев.

В ожидании того, что Фортуна пошлет мне службу, достойную моей персоны, я решил посвятить свои досуги прекрасной Лауре, которой не видал с того самого дня, как мы разоблачили друг друга. Я не смел нарядиться доном Сесаром де Ривера; платье это было пригодно только для мистификации, и всякий почел бы меня в нем за сумасбродного человека. Но помимо того, что собственная моя одежда была еще довольно опрятна, я обладал также изрядной обувью и шляпой. А потому, принарядившись с помощью цирюльника так, чтоб походить на нечто среднее между доном Сесаром и Жиль Бласом, я отправился в дом Арсении и застал Лауру одну в той самой горнице, где с ней однажды уже беседовал.

— Ах, это вы! — воскликнула она, увидав меня. — Я думала, что вы совсем пропали. Вот уже семь или восемь дней, как я позволила вам приходить ко мне: вижу, что вы не злоупотребляете милостями, которыми дамы вас награждают.

Я сослался в свое извинение на смерть дона Матео и на дела, которыми был занят, не забыв учтиво присовокупить, что и среди моих работ образ любезной Лауры не переставал витать передо мной.

— Коли так, — сказала она, — то не стану вас больше попрекать и признаюсь, что также думала о вас. Когда я узнала про несчастье с доном Матео, то пришла мне на ум одна мысль, которая, быть может, понравится и вам. Моя госпожа уже давно говорит, что нужен ей человек вроде управителя, чтоб знал он экономию и вел бы счет деньгам, которые ему отпустят на расходы по дому. Я и подумала о вашей милости; мне кажется, что вы отлично справитесь с этой должностью.

— Думаю, — отвечал я, — что справлюсь с ней как нельзя лучше. Я читал аристотелево «Домостроительство», а что до счетоводства, то это мой конек… Однако, дитя мое, — добавил я, — есть одна преграда, которая возбраняет мне поступить к Арсении.

— Какая же преграда? — спросила Лаура.

— Я дал обет никогда больше не служить у мещан; я даже поклялся в том самим Стиксом.78 Коли Юпитер не смел нарушить этой клятвы, то судите сами, сколь обязательна она для лакея.

— А кто это, по-твоему, мещане? — гордо воскликнула субретка, — за кого принимаешь ты артисток? Не равняешь ли ты их с женами адвокатов или стряпчих? Знай, друг мой, что артисток надо почитать за благородных, даже за сверхблагородных, по причине их любовных связей со знатными вельможами.

— Раз дело обстоит так, моя инфанта, то я могу принять место, которое вы мне предназначаете, и это не будет для меня предосудительным.

— Отнюдь нет, — отвечала она, — перейти от петиметра к театральной диве — это значит остаться в том же кругу. Мы стоим на равной ноге с дворянами. У нас такие же экипажи, как у них, такой же роскошный стол, и по существу в обиходной жизни между нами не следует делать никакого различия. Действительно, — добавила она, — если сравнить, как проводят свой день маркиз и комедиант, то разница будет не так уж велика. Если три четверти дня маркиз стоит по своему положению выше комедианта, то зато в остальную четверть комедиант возвышается над маркизом, играя императоров и королей. А это, как мне кажется, заменяет актерам родовитость и ранг и равняет их с придворными.

— Действительно, — заметил я, — вы стоите на одном и том же уровне. Оказывается, черт подери, что актеры вовсе не такая шваль, как я думал, и вы возбудили во мне великую охоту служить у этих приличных людей.

— В таком случае, — отвечала она, — приходи сюда дня через два. Мне удастся к тому времени убедить свою госпожу, чтоб она тебя взяла. Я замолвлю за тебя словечко, и так как имею на нее влияние, то уверена, что ты к нам поступишь.

Поблагодарив Лауру за хорошее отношение, я заверил ее, что преисполнен величайшей признательности, и засвидетельствовал ей свои чувства с таким пылом, что у нее не могло быть на этот счет никаких сомнений. Наша беседа продолжалась довольно долго и, вероятно, затянулась бы еще, если бы не пришел мальчик-слуга и не заявил моей принцессе, что Арсения требует ее к себе. Пришлось расстаться. Я ушел от артистки со сладостной надеждой быть вскоре допущенным к высочайшему столу и не преминул вернуться туда через два дня.

— Я поджидала тебя, — сказала мне наперсница, — могу тебе сообщить, что ты будешь нашим домочадцем. Ступай за мной, я представлю тебя своей госпоже.

С этими словами отвела она меня в апартаменты, которые состояли из пяти или шести горниц, расположенных анфиладой и меблированных одна богаче другой.

Какая роскошь! Какое великолепие! Я вообразил себя у вице-королевы или, лучше сказать, мне показалось, что я вижу все сокровища мира, собранные в одном месте. Действительно, там были представлены всевозможные страны, и эти покои можно было назвать храмом богини, куда каждый путешественник приносил в дар какую-нибудь редкость из своей земли. Сама же богиня восседала на большой атласной подушке. Я нашел ее очаровательной и окруженной дымом жертвоприношений. На ней был элегантный пеньюар, а своими прекрасными руками она мастерила новый головной убор, в котором хотела в тот день выступить в театре.

— Сеньора, — сказала субретка, — вот эконом, о котором я вам говорила; смею уверить, что трудно сыскать более подходящего человека.

Арсения оглядела меня весьма внимательно, и я имел счастье ей понравиться.

— Ай да Лаура! — воскликнула она. — Какой смазливый мальчик! Думаю, что мы с ним уживемся.

Затем, обращаясь ко мне, она добавила:

— Вы мне подходите, дитя мое. Скажу вам только одно: если я буду вами довольна, то и вы будете довольны мной.

Я отвечал, что приложу все усилия, чтобы ей угодить. Убедившись в том, что мы договорились, я тотчас же отправился за своими пожитками и вернулся назад, чтоб устроиться в этом доме.

ГЛАВА X,

которая не длиннее предыдущей

Приближалось время спектакля, и моя госпожа приказала мне и Лауре проводить ее в театр. Мы прошли в ее уборную, где она скинула городское платье и надела другое, более великолепное, в котором собиралась выступить на сцене. Как только началось представление, Лаура провела меня в такое место, откуда я мог отлично видеть и слышать актеров, а сама поместилась подле меня. Большинство исполнителей мне не понравились, быть может, потому, что дон Помпейо внушил мне против них предубеждение. Тем не менее некоторым из них аплодировали, в том числе и таким, которые напомнили мне басню о поросенке.

Лаура называла мне имена актеров и актерок, по мере того как они выступали перед нами. Но этим она не ограничилась: каждому из них давала эта ехида меткие характеристики.

— У этого, — говорила она, — в голове солома, а тот — редкостный нахал. Видите ли вы вон ту милашку, у которой больше бесстыдства, чем грации? Ее зовут Росарда: неважное приобретение для нашего общества! Этаких следовало бы посылать в труппу, которую набирают сейчас по приказу вице-короля Новой Испании и на днях отправят в Америку.79 Взгляните-ка на это лучезарное светило, на это заходящее солнышко! Ее зовут Касильда. Если бы с тех пор, как завелись у нее любовники, брала она с каждого по одному тесаному камню для постройки пирамиды, — как это сделала некогда одна египетская принцесса,80 — то возвела бы такое сооружение, которое дошло б, пожалуй, до седьмого неба.

Словом, Лаура всем перемыла косточки. Ах, злой язычок! Она не пощадила даже собственной госпожи.

Признаюсь, однако, в своей слабости; я был пленен прелестной субреткой, хотя она и не отличалась моральными качествами. Но Лаура так мило злословила, что я восхищался даже ее язвительностью. В антрактах она выходила, чтоб узнать, не нуждается ли Арсения в ее услугах; но вместо Того, чтоб тотчас же вернуться на свое место, она слушала за сценой комплименты мужчин, которые за ней увивались. Я даже раз вышел, чтоб понаблюдать за ней, и заметил, что у нее весьма обширное знакомство. Так, я насчитал трех актеров, которые одним за другим остановили ее, чтоб о чем-то поговорить, и мне показалось, что они обращаются с ней крайне фамильярно. Это мне не понравилось, и я впервые в жизни испытал, что такое ревность. Я вернулся на свое место в такой задумчивости и грусти, что Лаура, вскоре пришедшая туда же, тотчас это приметила.

— Что с тобой, Жиль Блас? — спросила она удивленно. — С чего это напала на тебя такая черная меланхолия после моего ухода? Ты мрачен и печален.

— Не без причины, моя принцесса, — отвечал я, — вы ведете себя чересчур бойко. Я только что видел, как вы с комедиантами…

— Хороша причина для грусти! — прервала она меня, заливаясь хохотом. — Как? Это тебя огорчает? Ну, знаешь, мой милый, ты не испил еще чаши до дна: тебе много кой-чего придется увидать между нами, актерами. Ты должен привыкнуть к вольному обращению. Брось свою ревность, дитя мое! В актерской среде ревнивцев почитают за простофиль; а потому они почти совсем перевелись. Отцы, мужья, братья, дяди и кузены — самые покладистые люди на свете; порой они даже самолично заботятся о том, чтоб пристроить нашу сестру в хорошие руки.

Лаура долго увещевала меня, чтоб я ни к кому ее не ревновал и ко всему относился спокойно, и, наконец, объявила, что я — тот счастливый смертный, который нашел путь к ее сердцу. Затем она поклялась, что никого, кроме меня, никогда не полюбит. В ответ на эти уверения, в которых можно было усомниться, даже не будучи сугубым скептиком, я обещал больше не тревожиться и действительно сдержал слово. В тот же вечер мне пришлось наблюдать, как она в уголках судачила и смеялась с мужчинами.

По окончании спектакля мы проводили нашу госпожу домой, куда вскоре приехала ужинать Флоримонда в сопровождении трех престарелых сеньоров и одного актера. Помимо меня и Лауры, челядь этого дома состояла из поварихи, кучера и мальчика. Все мы впятером принялись готовить ужин. Повариха, не уступавшая в искусстве сеньоре Хасинте, принялась вместе с кучером стряпать мясные кушанья. Камеристка и мальчик накрыли на стол, а я расставил на поставце прекрасные серебряные блюда и несколько золотых сосудов, также поднесенных в дар богине этого храма. Украсив поставец бутылками различнейших вин, я взял на себя роль кравчего, для того чтоб показать своей госпоже, что я мастер на все руки.

За ужином я подивился на обхождение артисток: они разыгрывали знатных дам и воображали себя персонами первого ранга. Не только не величали они сеньоров «сиятельствами», но даже не жаловали их «вашей милостью», а называли просто по именам. Правда, эти вельможи сами их избаловали и потворствовали их спеси, обращаясь с ними слишком фамильярно. Актер, привыкший играть героев, также держал себя в этом обществе весьма развязно; он провозглашал тосты за здоровье сеньоров и чуть ли не председательствовал за столом.

«Ах, ты черт! — подумал я про себя, — Лаура доказывала мне, что в течение дня актер не уступит маркизу; она могла бы сказать это еще с большим правом относительно ночи, так как они проводят ее, выпивая вместе».

Арсения и Флоримонда были от природы веселого нрава. Кокетничая и позволяя гостям легкие вольности, они так и сыпали игривыми шуточками, которые старые грешники смаковали с превеликим удовольствием. Пока моя госпожа развлекала одного из них невинными шалостями, ее подруга, сидевшая между двумя другими сеньорами, отнюдь не разыгрывала из себя целомудренной Сусанны.

В то время как я присматривался к этому зрелищу, достаточно соблазнительному для взрослого юноши, подали десерт. Тогда я поставил на стол бутылки с напитками и бокалы, а сам удалился, чтоб поужинать с Лаурой, которая меня поджидала.

— Ну, Жиль Блас, — спросила она, — что ты думаешь о вельможах, которых только что видел?

— Это, должно быть, обожатели Арсении и Флоримонды, — отвечал я.

— Ничуть не бывало, — возразила она, — это старые сластолюбцы, которые навещают прелестниц, но не заводят амуров. Они довольствуются легкими вольностями и щедро платят за те безделицы, которые им позволяют. Слава богу, ни у Флоримонды, ни у моей госпожи сейчас нет любовников, я хочу сказать, таких любовников, которые корчат из себя супругов и хотят одни срывать все удовольствия только потому, что несут все расходы. Что касается меня, то я этому весьма рада и утверждаю, что разумная прелестница должна избегать подобных связей. К чему надевать на себя ярмо? Лучше копить грош за грошем на обстановку и туалеты, чем получить их сразу такою ценой.

Лауре не приходилось лазить за словом в карман, когда она болтала, — а болтала она почти беспрерывно. Боже, какая речистая особа! Она сообщила мне тысячи происшествий, приключившихся с актерами Принцева театра, и из ее рассказов я заключил, что не мог бы найти лучшего места, чтоб познакомиться с пороками. К несчастью, я был еще в том возрасте, когда они не внушают омерзения, и к тому же субретка изображала распутство в таких привлекательных красках, что я не усматривал в нем ничего, кроме удовольствия. Она не успела рассказать мне и десятой части всех похождений актерок, так как проговорила всего лишь три часа, а к тому времени сеньоры и комедиант собрались уезжать вместе с Флоримондой, которую хотели проводить домой.

Как только они вышли, Арсения дала мне денег и сказала:

— Вот вам, Жиль Блас, десять пистолей, чтобы завтра утром сходить за провизией. У меня будут обедать человек пять-шесть из наших кавалеров и дам; постарайтесь, чтоб было хорошее угощение.

— Сеньора, — отвечал я, — на эти деньги я берусь угостить хоть всю актерскую банду вашего театра.

— Друг мой, — сказала она, — прошу вас изменить свои выражения: надо говорить «общество», а не «банда». Можно сказать, «разбойничья банда», «нищая банда», «писательская банда», но знайте, что про нас следует говорить «общество актеров»;81 особенно мадридские актеры заслуживают того, чтоб их корпорацию называли обществом.

Я извинился перед своей госпожой за то, что позволил себе столь непочтительное выражение, и нижайше просил ее простить мне мое невежество. При этом я обещал, что если мне придется говорить о мадридских комедиантах вкупе, то буду впредь именовать их не иначе, как обществом.

ГЛАВА XI

О том, как жили между собой актеры и как они обращались с сочинителями

Итак, на следующее утро я принялся за дело и приступил к обязанностям эконома. День был постный, но, по приказанию своей госпожи, я накупил хороших жирных цыплят, кроликов, куропаток и разной мелкой птицы. Поскольку господа комедианты были не слишком довольны тем, как жаловала их церковь, то и не соблюдали набожно всех ее уставов. Я принес домой больше съестного, чем потребовалось бы дюжине порядочных людей, чтоб как следует провести все три дня карнавала. Поварихе хватило работы на целое утро. Пока она готовила обед, Арсения встала и до полудня занималась туалетом. Тут подошли двое актеров, господа Росимиро и Рикардо. После них явились актрисы Констансия и Селинаура, а минуту спустя Флоримонда в сопровождении человека, которого можно было принять за какого-нибудь «сеньора кавальеро» из числа самых элегантных. У него была изящная прическа, шляпа украшена пучком коричневых перьев, штаны сильно в обтяжку, а сквозь прорезы камзола виднелась рубашка из тонкого полотна с великолепными кружевами. Перчатки и носовой платок были продеты сквозь эфес шпаги, а епанчу он носил с особенной изысканностью.

Хотя он был статен и недурен лицом, однако я с первого же взгляда заметил в нем нечто странное.

«Этот кавалер, наверное, большой чудак», — подумал я про себя.

Действительно, я не ошибся: он был необычайной личностью. Войдя в покои Арсении, он бросился обнимать поочередно актеров и актрис еще с большей экспансивностью, чем принято у петиметров. Я не изменил своего мнения о нем и тогда, когда он заговорил. Он делал ударение на каждом слоге и произносил слова в напыщенном тоне, сопровождая свою речь соответствующими жестами и взглядами. Я полюбопытствовал спросить у Лауры, что это за кавалер.

— Считаю твое любопытство извинительным, — сказала она. — Нельзя впервые увидать и услыхать сеньора Карлоса Алонсо де ла Вентолерия и не испытать того же желания, что и ты. Я опишу его тебе таким, каков он есть.82 Во-первых, этот человек был прежде актером. Он покинул театр из прихоти и впоследствии раскаялся в этом из благоразумия. Обратил ли ты внимание на его черные волосы? Они у него крашеные, равно как усы и брови. Он старее Сатурна, но так как его родители не отметили в приходской книге дату его рождения, то он пользуется их небрежностью и говорит, что ему чуть ли не на двадцать лет меньше, чем есть на самом деле. К тому же нет в Испании человека более самовлюбленного, чем он. Первые шестьдесят лет своей жизни он провел в глубоком невежестве; но затем, чтоб стать ученым, он взял наставника, который научил его маракать по-гречески и по-латыни. Кроме того, сеньор де ла Вентолерия знает наизусть кучу всяких анекдотов, которые он столько раз приписывал собственной изобретательности, что в конце концов и сам тому поверил; он приводит их в разговоре, и можно сказать, что остроумие его блещет за счет памяти. Говорят, впрочем, что он великий актер. Я готова этому свято верить, но признаюсь тебе, что мне он совсем не нравится. Несколько раз мне приходилось слышать, как он декламирует, и в числе прочих недостатков я нахожу, что у него слишком много претенциозности, да к тому же дрожит голос, а это придает исполнению что-то допотопное и смехотворное.

Так обрисовала мне субретка почтенного гистриона, и, действительно, я не видал ни одного смертного, который держал бы себя надменнее, чем он. К тому же сеньор де ла Вентолерия корчил из себя краснобая. Он не преминул извлечь из своего запаса два-три рассказца, каковые преподнес с импозантным и заранее заученным видом. Со своей стороны, актеры и актерки тоже пришли не для того, чтоб молчать, а потому не остались в долгу. Они принялись без всякой пощады судачить насчет отсутствующих товарищей. Впрочем, ни актерам, ни сочинителям этого не следует ставить в вину. Таким образом завязался оживленный разговор, направленный против ближнего.

— Вы не знаете, сударыня, какую новую штуку выкинул наш любезный собрат Сесарино, — сказал Росимиро. — Он накупил сегодня утром шелковых чулок, бантов и кружев, которые приказал доставить к себе на дом через пажа, как бы от имени некоей графини.

— Что за плутовство! — заметил сеньор де ла Вентолерия, улыбаясь с фатоватым и спесивым видом. — В мое время люди были честнее, мы не помышляли о подобных баснях. Правда, знатные дамы избавляли нас от таких выдумок; они сами делали эти покупки: такова была их прихоть.

— Черт возьми! — воскликнул в том же тоне Рикардо, — они и по сие время не бросили этой прихоти, и если б было позволено распространиться на эту тему… но о таких приключениях надлежит молчать, в особенности когда замешаны особы известного ранга.

— Ради бога, господа, — прервала их Флоримонда, — перестаньте говорить о своих любовных победах: они известны всему свету. Потолкуем об Йемене. Говорят, что от нее ускользнул сеньор, который так щедро на нее тратился.

— Да, это верно, — воскликнула Констансия, — и скажу вам в придачу, что она, кроме того, теряет одного дельца, которого, безусловно, разорила бы. Я знаю это из первоисточника. Ее посредница дала маху: она отнесла сеньору цидульку, предназначенную для дельца, а дельцу ту, которая была адресована сеньору.

— Две больших потери, душечка, — заметила Флоримонда.

— Что касается сеньора, — возразила Констансия, — то она незначительна: этот кавалер уже проел почти все свое состояние. Но делец только что начал выступать на этом поприще: он не успел еще пройти через руки забавниц, и Йемене есть о чем пожалеть.

Они разговаривали на сходные темы до самого обеда и продолжали беседовать в том же духе, когда сели за стол. Я никогда не кончу, если возьмусь передать все те разговоры, полные злословия или фатовства, которые мне пришлось услышать, а потому читатель разрешит мне опустить их, чтоб описать, как приняли одного беднягу-сочинителя, явившегося к Арсении под конец обеда.

Вошел наш юный лакей и громко доложил госпоже:

— Сеньора, вас спрашивает какой-то человек в грязном белье, замызганный с головы до пят и, с вашего позволения, сильно смахивающий на поэта.

— Пусть войдет, — ответила Арсения. — Не трудитесь вставать, сеньоры; это — сочинитель.

Действительно, это был автор принятой к постановке трагедии, принесший роль для моей госпожи. Его звали Педро де Мойа. При входе он отвесил присутствующим пять-шесть глубоких поклонов, но никто из них не привстал и не поздоровался с ним. Арсения ответила простым кивком головы на приветствия, которыми тот ее осыпал. Поэт вступил в столовую со страхом и смущением и при этом уронив перчатки и шляпу. Подняв их, он подошел к моей госпоже и поднес ей роль с большим почтением, нежели проситель, подающий судье челобитную.

— Прошу вас, сеньора, — сказал он ей, — принять от меня роль, которую беру на себя смелость вам поднести.

Она приняла список холодно и презрительно, не удостоив даже ответить на любезности сеньора де Мойа.

Это нисколько не обескуражило нашего автора, и он воспользовался случаем передать остальные роли Росимиро и Флоримонде, которые обратили на него не больше внимания, чем Арсения. Напротив, актер принялся отпускать на его счет колкие насмешки, хотя был обходителен от природы, как большинство этих господ. Педро де Мойа понял их, но не посмел ответить актеру из боязни повредить постановке. Он удалился молча, и, как мне показалось, глубоко задетый оказанным ему приемом. Полагаю, что, обуреваемый досадой, он не преминул обругать в душе актеров так, как они того заслуживали; а те, как только он вышел, принялись, в свою очередь, столь же почтительно отзываться об авторах.

— Мне кажется, — сказала Флоримонда, — что сеньор Педро де Мойа вышел отсюда не особенно довольный.

— Есть о чем беспокоиться, сударыня! — воскликнул Росимиро. — Стоит ли обращать внимание на авторов? Я хорошо знаю этих господчиков: они обладают свойством быстро забывать. Надо и впредь обращаться с ними, как с рабами, и нечего бояться, что их терпение лопнет. Если полученные обиды иногда удаляют от нас писателей, то страсть к сочинительству гонит их обратно, и они еще должны почитать за великое счастье, что мы соглашаемся играть их пьесы.

— Вы правы, — сказала Арсения, — нас покидают только те авторы, которых мы обогащаем. Как только мы их облагодетельствовали, так они начинают благодушествовать и перестают работать. К счастью, театры находят других и публика от этого не страдает.

Эти прелестные рассуждения встретили всеобщее сочувствие, и таким образом вышло, что авторы, несмотря на дурное обращение со стороны актеров, все же оказывались у них в долгу. Наши гистрионы ставили их ниже себя, что, действительно, было высшим пренебрежением, какое можно было им оказать.

ГЛАВА XII

Жиль Блас входит во вкус театра; он отдается наслаждениям актерской жизни, но вскоре получает к ней отвращение

Гости просидели за столом, пока не пришло время идти в театр, куда все общество и направилось. Я последовал за ними и в тот день снова смотрел представление, доставившее мне такое удовольствие, что я решил ходить туда ежедневно. Так я и поступил и незаметно для себя примирился с актерами. Дивитесь силе привычки! Больше всего восхищали меня те, которые усиленно кричали и жестикулировали на сцене, а я был далеко не единственным, обладавшим подобным вкусом.

Но не только манера игры, а также и качество пьес оказывали на меня свое влияние. От некоторых из них я был в восторге; в особенности же от тех, где на сцену выходили сразу все кардиналы или все двенадцать пэров Франции. Я запоминал отрывки этих бесподобных произведений. Помню, что я в два дня выучил наизусть целую пьесу, озаглавленную «Царица цветов». Роза изображала царицу, ее наперсницей была Фиалка, а конюшим Жасмин. Я принимал эти пьесы за гениальнейшие творения, и мне казалось, что они приносят великую славу духу нашей нации.

Я не довольствовался тем, что обогащал память прекраснейшими отрывками из этих драматических шедевров, но всячески старался усовершенствовать свой вкус. Для того чтоб вернее достигнуть означенной цели, я прислушивался с жадным вниманием ко всему, что говорили актеры. Я одобрял те пьесы, которые они хвалили, и порицал те, которые они считали плохими. Мне казалось, что они так же хорошо разбираются в театральных произведениях, как ювелиры в алмазах. Однако трагедия Педро де Мойа имела огромный успех, хотя они предрекали ей провал. Но это не опорочило в моих глазах их суждений, и я предпочитал считать публику бестолковой, чем усомниться в непогрешимости лицедеев. Меня со всех сторон заверяли, что обычно аплодируют тем новым пьесам, которые не понравились актерам, и, напротив, освистывают те, которые они одобряют. Мне также сообщили, что у них вошло в обычай дурно судить о пьесах, и перечислили множество удачных постановок, не оправдавших их суждений. Только после всех этих доказательств у меня открылись глаза.

Никогда не забуду того, что произошло однажды на премьере новой комедии. Актеры нашли ее холодной и скучной; они даже говорили, что едва ли удастся довести ее до конца. В этом убеждении они сыграли первый акт, во время которого им много аплодировали. Это их удивило. Они сыграли второй; публика приняла его еще лучше, чем первый. Вот мои актеры в полном недоумении!

— Какого черта! — воскликнул Росимиро. — Пьеса-то клюет.

Наконец, они исполнили третий акт, который понравился еще больше.

— Ничего не понимаю, — сказал Росимиро, — мы думали, что вещь провалится, а смотрите, какое она доставила всем удовольствие!

— Господа, — весьма наивно выпалил один из актеров, — дело в том, что в пьесе много острот, которых мы не поняли.83

После всего этого я перестал считать актеров хорошими судьями и оценил их по достоинству. Они вполне оправдывали те смешные черты, которые приписывали им в обществе. Я знал актерок и актеров, избалованных аплодисментами и воображавших, что они оказывают зрителям великую милость своим выступлением, так как почитали себя особами, достойными поклонения. Мне претили их пороки, но, к сожалению, этот образ жизни пришелся мне слишком по вкусу и я погряз в беспутстве. Да и мог ли я устоять? Ведь все рассуждения, которые я от них слышал, были гибельными для юношества и только способствовали моему совращению. Если бы я даже не знал того, что происходит у Касильды, у Констансии и у других актерок, то одного дома Арсении было вполне достаточно, чтобы меня испортить. Помимо пожилых сеньоров, уже мною упомянутых, туда хаживали барчуки-петиметры, которым ростовщики давали возможность сорить деньгами. Иногда там принимали также откупщиков, причем они не только не получали денег за свое присутствие, как это водится у них на заседаниях, а, напротив, сами платили за право туда являться.

Флоримонда, жившая в одном из соседних домов, ежедневно обедала и ужинала у Арсении. Соединившие их узы поражали очень многих. Люди удивлялись тому, как может царить такое доброе согласие между двумя публичными забавницами, и предполагали, что они рано или поздно поссорятся из-за какого-нибудь кавалера; но они плохо знали этих идеальных подруг: то была прочная дружба. Вместо того чтоб ревновать друг к другу подобно остальным женщинам, они все делали сообща, предпочитая делить между собой добычу, отнятую у мужчин, чем глупо ссориться из-за воздыхателей.

Лаура брала пример с этих прославленных компаньонок и тоже пользовалась счастливыми деньками. Она правильно предсказала, что мне придется насмотреться разных вещей. Но я уже не разыгрывал ревнивца: ведь я обещал подчиниться в этом отношении духу актерской компании. В течение нескольких дней я скрывал свои чувства и довольствовался тем, что спрашивал у нее фамилии мужчин, с которыми заставал ее в особенно интимной беседе. Но она всякий раз отвечала, что те приходились ей кто дядей, кто кузеном. Сколько у нее было родственников! По-видимому, эта семейка превосходила численностью потомство царя Приама.84 Однако субретка не ограничивалась ни дядями, ни кузенами; иногда она отправлялась еще ловить иностранцев и разыгрывать знатную вдову у славной старушки, о которой я говорил. Словом, Лаура — чтоб дать читателю верное в точное о ней представление — была столь же молода, столь же красива и столь же кокетлива, как и ее госпожа, которая имела над ней только то преимущество, что публично развлекала публику.

В течение трех недель я не противился течению и отдавался всем видам сластолюбия. Все же должен сказать, что среди удовольствий я часто испытывал угрызения совести, вызванные моим воспитанием и подмешивавшие горечь к наслаждениям. Но распутство не восторжествовало над этими угрызениями; напротив, они увеличивались по мере того, как я становился беспутнее, и благодаря моей счастливой натуре беспорядочная актерская жизнь начала внушать мне отвращение.

«Ах, жалкая тварь, — говорил я сам себе, — вот как ты оправдываешь родительские надежды! Разве недостаточно того, что ты обманул их, не став учителем? Разве твоя лакейская должность мешает тебе жить, как подобает честному человеку? Пристало ли тебе путаться с такими развратниками? У одних царят зависть, злоба и скудость, другие отрешились от стыда; эти отдались невоздержанности и лени, гордость тех доходит до наглости. Довольно, не желаю жить дольше среди семи смертных грехов».

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА I

Жиль Блас, не будучи в состоянии привыкнуть к актерским нравам, покидает службу у Арсении и находит более пристойную кондицию85

Остаток порядочности и религиозности, все еще сохраненный мною среди распутных нравов, побудил меня не только покинуть Арсению, но даже порвать всякие отношения с Лаурой, которую я продолжал любить, хотя и знал все ее многочисленные измены. Счастлив тот, кто подобным же образом может использовать минуты отрезвления, смущающие его среди удовольствий, в которых он утопает!

И вот однажды утром я собрал свои вещи и, не рассчитавшись с Арсенией, которая, по правде говоря, должна была мне какие-то пустяки, и даже не простившись с моей милой Лаурой, покинул этот дом, пропитанный атмосферой сластолюбия. Не успел я совершить столь достойный поступок, как небо уже вознаградило меня за него. А именно мне повстречался управитель покойного дона Матео. Я поклонился ему; он узнал меня, остановил и спросил, у кого я служу. Я отвечал, что с минуту тому назад остался без места и что, прослужив около месяца в доме Арсении, нравы которого показались мне неподходящими, я по собственному почину ушел от нее, чтоб сласти свою добродетель. Хотя управитель был от природы не слишком щепетилен, однако же оценил мою деликатность и сказал, что, видя во мне молодого человека, столь дорожащего своею честью, готов лично подыскать мне выгодную службу. Он сдержал обещание и в тот же день поместил меня к дону Висенте де Гусман, с управляющим которого был в хороших отношениях.

Трудно было найти лучшее место, да и впоследствии я никогда не раскаивался в том, что туда поступил. Дон Висенте был пожилой, очень богатый сеньор, который вот уже несколько лет как благополучно проживал без тяжб и без жены, так как врачи отняли у него супругу, желая ее избавить от кашля, с которым она могла бы еще долго не расставаться, если б не принимала их лекарств. Вместо того чтоб помышлять о новом браке, он весь отдался воспитанию единственной своей дочери Ауроры, которой шел тогда двадцать шестой год и которую можно было почитать за совершенство. Она была не только исключительно красива, но также весьма умна и образованна. Отца нельзя было назвать мудрецом, но зато он обладал талантом отлично управлять своими-делами. У него был недостаток, который простителен старцам: он любил поговорить и главным образом о войне и сражениях. Если кто-либо, по несчастью, касался при нем этой слабой струнки, то он немедленно седлал своего героического конька, и собеседники могли считать себя счастливцами, если им удавалось отделаться рассказами о двух осадах и трех баталиях. Он провел три четверти своей жизни на военной службе, а потому память его была неисчерпаемым источником всевозможных происшествий, которые не всегда доставляли слушателям такое же удовольствие, как рассказчику. Добавьте к этому, что он был заикой и весьма многословен, отчего его манера рассказывать не становилась приятнее. В остальном же могу сказать, что мне не приходилось видеть барина с лучшим характером, чем у него. Он был всегда в ровном настроении, не упрямился и не капризничал, что особенно поражало меня в знатном сеньоре. Хотя он управлял своим имуществом с большой расчетливостью, однако же жил весьма пристойно. Челядь его состояла из нескольких лакеев и трех женщин, прислуживавших Ауроре. Я скоро понял, что управитель дона Матео доставил мне хорошее место, и думал только о том, как бы на нем удержаться. Поэтому я постарался познакомиться с окружением и изучить склонности домочадцев. Сообразуя с этим свое поведение, я не замедлил расположить в свою пользу барина, а равно и всех слуг.

Прослужив свыше месяца у дона Висенте, я стал замечать, что дочь его как будто отличает меня от прочих лакеев. Всякий раз, как она останавливала на мне свои взгляды, я улавливал в них особую благосклонность, которую она не проявляла по отношению к остальным. Не побывай я в обществе петиметров и актеров, то не осмелился бы вообразить, что Аурора думает обо мне; но я уже успел несколько испортиться среди этих господ, которые нередко относятся без уважения даже к самым высокопоставленным дамам.

«Если верить некоторым из этих гистрионов, — размышлял я, — то у благородных сеньор иной раз бывают капризы, которые актеры обращают в свою пользу. Почем знать, не подвержена ли также моя госпожа подобным фантазиям? Но нет, — добавил я мгновение спустя, — этому нельзя поверить. Она не похожа на тех Мессалин, которые, пренебрегая своим высоким происхождением, постыдно снисходят до низов и бесчестят себя не краснея; скорее всего она из тех добродетельных, но нежных сердцем девушек, которые, довольствуясь границами, поставленными их нежности добродетелью, не боятся внушать и испытывать ласковую страсть, являющуюся для них безопасной забавой».

Так рассуждал я о своей госпоже, не зная наверняка, какого мнения держаться. Между тем, завидев меня, она всякий раз улыбалась и выказывала радость. Было от чего, не рискуя прослыть фатом, соблазниться столь заманчивым миражем, и, действительно, я оказался не в силах устоять. Я поверил, что Аурора на самом деле увлечена моими достоинствами, и стал смотреть на себя, как на одного из тех счастливых слуг, для которых любовь делает рабство сладостным. Желая оказаться возможно достойнее того блага, которое моя счастливая судьба пожелала мне ниспослать, я принялся заботиться о своей персоне тщательнее, чем делал это раньше. Я изощрялся в поисках способов, чтоб придать своей наружности некоторую приятность, и тратил все деньги на белье, помады и благовония. С самого утра я наряжался и душился, дабы не предстать перед сеньорой в неряшливом виде. Рассчитывая на тщательность своего туалета и на прочие приемы обольщения, я льстил себя надеждой, что счастье не за горами.

Среди служанок Ауроры была одна пожилая женщина, которую звали Ортис. Она прожила у дона Висенте свыше двадцати лет, воспитала его дочь и сохранила звание дуэньи, но уже не исполняла связанных с ним тягостных обязанностей: вместо того чтобы, как раньше, выводить на чистую воду поступки Ауроры, она, напротив, скрывала их. Словом, эта особа пользовалась полным доверием своей госпожи.

Однажды вечером, улучив минуту, когда никто не мог нас слышать, почтенная Ортис шепнула мне, что если я обязуюсь быть благоразумным и не болтать, то могу прийти к полуночи в сад, где мне сообщат нечто для меня небезынтересное. Пожав руку дуэнье, я ответствовал, что не премину туда явиться, после чего мы быстро расстались из опасения быть застигнутыми врасплох. Я уже больше не сомневался в нежных чувствах, внушенных мною дочери дона Висенте, и ощущал при этом такую радость, что мне стоило большого труда сдержаться. Боже, как тянулось для меня время начиная с этого момента и до ужина, — хотя ужинали там очень рано, — а затем — от ужина и до часа, когда мой барин ложился в постель! Мне казалось, что в этот вечер все в нашем доме производилось с невероятной медлительностью. В довершение всех неприятностей дон Висенте, удалившись к себе, не пожелал предаться сну, а принялся пересказывать свои португальские камлании, которыми не раз уже мозолил мне уши. Но к этому вечеру он приберег для меня нечто такое, чего обычно не делал, а именно он перечислил по именам всех офицеров, отличившихся в его время, и даже описал их подвиги. Сколько я выстрадал, пока он не угомонился! Но в конце концов он все же прекратил свою болтовню и заснул. Тогда я тотчас же удалился в комнатушку, где помещалась моя постель и откуда можно было спуститься в сад по потайной лестнице. Умастив тело притиранием, я надел белую сорочку, которую предварительно надушил и, убедившись, что принял все меры к тому, чтоб польстить чувству своей госпожи, направился к месту свидания.

Однако Ортис там не оказалось. Я решил, что, соскучившись ожидая, она вернулась в дом и что час пастушка миновал. Но пока я винил во всем дона Висенте и проклинал его походы, часы пробили десять. Мне показалось, что они идут неверно и что должно быть, по меньшей мере, около часу. Между тем я основательно ошибался, так как добрых четверть часа спустя я снова сосчитал десять ударов на других часах.

«Ну что ж, — сказал я, обращаясь сам к себе, — придется проторчать здесь еще целых два часа. Нельзя пожаловаться на то, что я не исправен. Но куда деться до полуночи? Побродим по этому саду и подумаем о роли, которую мне предстоит играть: ведь она для меня внове. Я еще не привык к причудам благородных сеньор и умею ухаживать только за гризетками да актерками, с которыми следует обходиться фамильярно и без церемоний ускорять развязку. Но со знатными особами необходимо другое обхождение. Поклонник, как мне представляется, должен быть вежлив, любезен, нежен и почтителен, не будучи при этом застенчив; вместо того чтобы страстными порывами торопить счастье, ему надлежит выжидать минуту слабости».

Вот каковы были мои рассуждения, и я твердо решил держаться этого поведения с Ауророй. Мне уже мерещилось, что спустя короткое время я буду иметь счастье лежать у ног этой любезной дамы и шептать ей тысячи нежностей. Я даже восстанавливал в памяти те пассажи из театральных пьес, которые могли пригодиться при нашем свидании и послужить мне к чести. Рассчитывая применить их вовремя, я надеялся, по примеру нескольких знакомых актеров, прослыть за человека, обладающего умом, хотя обладал только памятью. Занятый всеми этими мыслями, которые смягчали муки моего нетерпения с большей приятностью, нежели военные рассказы дона Висенте, я услыхал, как пробило одиннадцать.

«Вот и прекрасно, — сказал я, — мне остается ждать не более шестидесяти минут; вооружимся терпением».

Я приободрился и, снова погрузившись в мечты, продолжал свою прогулку, иногда присаживаясь в зеленой беседке, находившейся в конце сада. Наконец, наступил долгожданный миг: часы пробили двенадцать. Несколько мгновений спустя появилась Ортис, столь же пунктуальная, но менее нетерпеливая, чем я.

— Давно ли вы здесь, сеньор Жиль Блас? — спросила она, подойдя ко мне.

— Два часа, — отвечал я.

— Неужели? — воскликнула она, разражаясь смехом по моему адресу. — Вы необычайно исправны: сплошное удовольствие назначать вам ночные свидания. Правда, — продолжала она уже серьезным тоном, — счастье, которое я вам возвещу, стоит больше, чем вы в состоянии за него заплатить. Моя госпожа хочет побеседовать с вами наедине и приказала мне проводить вас на свою половину, где она вас ожидает. Это все, что я вам скажу; остальное — тайна, которую вы узнаете из ее собственных уст. Следуйте за мной: я вас поведу.

С этими словами дуэнья взяла меня за руку и, отперев маленькую дверцу, от которой у нее был ключ, впустила с большой таинственностью в покои своей госпожи.

ГЛАВА II

Как Аурора приняла Жиль Бласа и какой разговор произошел между ними

Аурора приняла меня в пеньюаре, что доставило мне немалое удовольствие. Я поклонился ей весьма почтительно и со всей любезностью, на какую был способен. Она встретила меня с веселой улыбкой, усадила, против моей воли, рядом с собой и совершенно очаровала тем, что велела своей посланнице перейти в другую горницу и оставить нас одних. После этого она сказала, обращаясь ко мне:

— Жиль Блас, вы, вероятно, заметили, что я смотрю на вас благосклонно и отличаю от прочих слуг моего отца; но если б даже мои взгляды не убедили вас в том, что я питаю к вам некоторое расположение, то поступок, совершенный мною сегодня ночью, не позволяет вам больше сомневаться в этом.

Я не дал ей продолжать. Как светский человек, я считал себя обязанным избавить ее стыдливость от более откровенного признания. Я порывисто вскочил и, бросившись к ее ногам, подобно театральному герою, становящемуся на колени перед своей принцессой, воскликнул с пафосом декламатора:

— Ах, сударыня! Не ослышался ли я? Ко мне ли обращены эти речи? Возможно ли, чтоб Жиль Блас, который до сей поры был игрушкой Фортуны и пасынком природы, удостоился счастья внушить вам чувства…

— Не говорите так громко, — смеясь остановила меня Аурора, — вы разбудите служанок, которые спят в соседней комнате. Встаньте, садитесь на ваше место и выслушайте меня не прерывая. Да, Жиль Блас, — продолжала она, вновь становясь серьезной, — я желаю вам добра и, чтоб доказать, что вы пользуетесь моим уважением, я поведаю вам секрет, от которого зависит спокойствие моей жизни. Я люблю одного молодого кавалера, красивого, статного и принадлежащего к знатному роду. Его зовут Луис Пачеко. Я иногда встречаю его на прогулках и спектаклях, но ни разу с ним не говорила и даже не ведаю, какой у него характер и нет ли у него каких-либо недостатков. Вот об этом я и хотела разузнать. Мне нужен человек, который навел бы тщательные справки об его нравах и сообщил бы мне все в точности. Я выбрала вас предпочтительно перед остальными слугами. Полагаю, что, давая вам это поручение, я ничем не рискую, и надеюсь, что вы исполните его с ловкостью и деликатностью, которые не заставят меня раскаяться в моем доверии к вам.

Тут Аурора остановилась, чтоб выслушать моя ответ. Сперва я был озадачен тем, что так неприятно обманулся. Однако же, быстро оправившись и преодолев стыд, обычно порождаемый неудачной смелостью, я высказал сеньоре такое рвение к ее интересам, с таким жаром обязался ей служить, что если и не вытравил у нее мысли о своем безумном любовном заблуждении, то во всяком случае доказал ей, что умею исправлять глупости. Я испросил всего два дня, чтоб поразведать о доне Луисе. Затем моя госпожа позвала Ортис, которая провела меня в сад и на прощание сказала мне иронически:

— Покойной ночи, Жиль Блас. Не стану вам напоминать, чтоб вы вовремя явились на следующее свидание; я теперь слишком хорошо знаю вашу пунктуальность, чтоб об этом тревожиться.

Я вернулся к себе в комнату не без некоторой досады на то, что обманулся в своих ожиданиях. Тем не менее у меня хватило благоразумия утешиться, так как я рассудил, что мне более пристало быть наперсником, нежели любовником своей госпожи. К тому же это могло принести мне выгоду, ибо обычно посредников по любовным делам щедро вознаграждают за их труды. А потому я улегся спать с намерением исполнить то, что потребовала от меня Аурора.

На другое утро я отправился по этому делу. Разыскать жилище такого кавалера, как дон Луис, было нетрудно. Я навел справки у соседей, но лица, к которым я обращался, не смогли вполне удовлетворить мое любопытство, что побудило меня возобновить розыск на следующий день. На сей раз я оказался счастливее. Встретив на улице знакомого парня, я остановился, чтоб с ним поговорить. В это время проходил его приятель и, поздоровавшись с нами, сказал, что его только что прогнали от дона Хосе Пачеко, отца дона Луиса; его заподозрили в том, что он усосал целую четверть винной бочки. Я не упустил столь благоприятного случая разузнать о том, что меня интересовало, и благодаря тщательным расспросам вернулся домой весьма довольный тем, что смогу сдержать слово, данное своей госпоже. Мне предстояло свидеться с ней на следующую ночь, в тот же час и таким же способом, как и в первый раз. Но в этот вечер я уже не испытывал никакого волнения и вместо того чтоб нетерпеливо страдать от рассказов своего старого патрона, сам напомнил ему про военные походы. Я дождался полуночи с величайшим в мире спокойствием и только тогда, когда на нескольких часах пробило двенадцать, спустился в сад не напомадившись и не надушившись, ибо исправился и от этого.

Я застал на месте свидания верную дуэнью, которая заметила мне иронически, что я сильно сдал в отношении аккуратности. Не удостоив ее ответа, я последовал за ней в покои Ауроры, которая, завидев меня, тотчас же спросила, тщательно ли я справился о доне Луисе и могу ли многое ей рассказать.

— Так точно, сударыня, я в состоянии удовлетворить ваше любопытство. Скажу вам прежде всего, что он возвращается на днях в Саламанку, чтоб закончить свое образование. Говорят, что этот молодой кавалер отличается благородством и честностью. Нет у него также недостатка в мужестве, ибо он дворянин и кастилец. К тому же он очень умен и обладает приятными манерами. Есть, впрочем, у него одна черта, которая, быть может, вам не понравится, но которую я не считаю себя вправе утаить: он слишком смахивает на всех наших молодых сеньоров и чертовски волочится за женщинами. Поверите ли вы, что, несмотря на свои юные годы, он уже содержал двух актерок?

— Что вы говорите! Какие нравы! — воскликнула Аурора. — Уверены ли вы, Жиль Блас, в том, что он ведет такую непристойную жизнь?

— Вполне уверен, сударыня, — возразил я. — Мне сказал это лакей, которого прогнали сегодня утром от дона Пачеко, а лакеи бывают весьма откровенны, когда судачат о недостатках своих господ. К тому же этот сеньор постоянно общается с доном Алехо Сехьяром, доном Антонио Сентельесом и доном Фернандо де Гамбоа, что уже само по себе свидетельствует об его легкомысленном поведении.

— Довольно, Жиль Блас, — сказала со вздохом моя госпожа. — Руководствуясь вашим донесением, я буду бороться со своей недостойной любовью. Хотя она уже успела пустить в моем сердце глубокие корни, я все же не отчаиваюсь вырвать ее оттуда. Ступайте, — сказала она, вручая мне небольшой и отнюдь не пустой кошелек, — вот вам за ваши труды. Храните, как следует, мою тайну; помните, что я доверила ее вашей молчаливости.

Я обнадежил свою госпожу, что она нашла во мне Гарпократа86 среди лакеев-наперсников и что ей нечего беспокоиться относительно своего секрета. После этого я удалился, горя нетерпением познакомиться с содержимым кошелька. Там оказалось двадцать пистолей. Тотчас же у меня мелькнула мысль, что, принеси я Ауроре приятную весть, она наверно дала бы мне больше, коль скоро так щедро заплатила за неприятную. Я раскаивался в том, что не последовал примеру судейских, которые иногда прикрашивают истину в своих протоколах. Мне было досадно, что я погубил в зародыше любовную интригу, которая со временем могла оказаться очень выгодной для меня, если б я, как дурак, не вздумал щеголять своей искренностью. Впрочем, я успокоился тем, что вернул деньги, столь безрассудно затраченные на помаду и духи.

ГЛАВА III

О важных переменах, происшедших в доме дона Висенте, и о странном решении, которое любовь побудила принять прекрасную Аурору

Случилось так, что спустя короткое время после этого приключения заболел сеньор дон Висенте. Симптомы его недуга проявились в такой острой форме, что даже безотносительно к его почтенному возрасту следовало опасаться печального исхода. С самого начала болезни были приглашены два знаменитейших мадридских врача. Одного звали доктор Андрос, другого доктор Окетос.87 Они внимательно осмотрели больного и после тщательного обследования сошлись на том, что соки находятся в состоянии брожения. Но это был единственный пункт, в котором они были согласны. Один требовал, чтоб больному с этого же дня начали ставить клистиры, другой предлагал повременить.

— Необходимо, — говорил Андрос, — поторопиться удалить соки, хотя и невпитавшиеся, пока они находятся в состоянии сильного брожения благодаря приливу и отливу, а не то они могут броситься на какую-нибудь благородную часть тела.

Окетос, напротив, утверждал, что прежде чем прибегать к промывательным, следует обождать, чтоб соки впитались.

— Но ваш метод, — продолжал первый доктор, — противоречит учению короля медицины. Гиппократ рекомендует даже при самых сильных лихорадках прибегать к клистирам с первых же дней и определенно заявляет, что надо торопиться с промывательными, пока соки находятся в состоянии «оргазма», т. е. брожения.

— Вот это-то и вводит вас в заблуждение, — возразил Окетос. — Под словом «оргазм» Гиппократ имеет в виду88 не брожение, а, скорее, претворение соков в кровь.

Тут наши доктора приходят в раж. Один приводит греческий текст и цитирует всех авторов, толковавших его так же, как он; другой, полагаясь на латинский, начинает говорить еще более доктринальным тоном. Кому из двух верить?

Дон Висенте был недостаточно ученым человеком, чтоб разрешить этот вопрос. Однако же необходимо было сделать выбор, а потому он доверился тому, кто отправил на тот свет больше больных, — то есть более старому. Тогда Андрос, который был помоложе, поспешил удалиться, не преминув бросить своему старшему коллеге несколько насмешек по поводу «оргазма». Окетос восторжествовал, и так как он придерживался системы доктора Санградо, то прописал больному обильные кровопускания, отложив клистир на то время, когда впитываются соки. Но смерть, видимо, испугавшись, как бы столь разумно отсроченное промывательное не отняло у нее жертвы, опередила претворение соков в кровь и унесла моего хозяина. Таков был конец сеньора дона Висенте, потерявшего жизнь из-за того, что его врач не знал греческого языка.

Устроив отцу похороны, достойные человека столь знатного происхождения, Аурора сама вступила в управление имуществом. Став госпожой своих желаний, она уволила нескольких служителей, вознаградив их соответственно заслугам, и вскоре удалилась в свой замок, стоявший на берегу Тахо, между Саседоном и Буэндией. Я оказался в числе тех, кого она оставила и кто последовал за ней в ее владения. Мне даже выпало счастье оказаться ей необходимым. Несмотря на мое исправное донесение относительно дона Луиса, она продолжала любить этого кавалера или, вернее оказать, будучи не в силах справиться с любовью, всецело отдалась своему чувству. Теперь ей уже не нужно было никаких предосторожностей, чтоб поговорить со мной наедине.

— Жиль Блас, — сказала она мне со вздохом, — я не могу забыть дона Луиса. Сколь я ни стараюсь удалить его из своих мыслей, он является мне постоянно и не таким, каким ты мне его описал, погрязшим во всевозможных пороках, а таким, каким я хотела бы, чтоб он был: нежным, влюбленным, верным.

При этих словах она умилилась и не смогла удержаться от слез. Я чуть было и сам не расплакался, так растрогало меня это зрелище. Впрочем, я не мог бы найти лучшего способа угодить ей, как выказав себя чувствительным к ее горестям.

— Друг мой, — продолжала она, осушив свои прекрасные глаза, — вижу, что у тебя от природы доброе сердце, и так как я довольна твоим усердием, то обещаю щедро тебя вознаградить. Твоя помощь, дорогой Жиль Блас, нужнее мне теперь, чем когда-либо. Я должна поделиться с тобой одним замыслом, которым теперь занята. Он покажется тебе очень чудным. Знай же, что я хочу как можно скорее отправиться в Саламанку. Там я намереваюсь переодеться кавалером и под именем дона Фелиса познакомиться с Пачеко; я постараюсь добиться его доверия и дружбы и буду часто рассказывать ему про Аурору де Гусман, выдавая себя за ее двоюродного брата. Быть может, он пожелает ее увидать, а этого только мне и надо. В Саламанке мы наймем две квартиры: в одной я буду доном Фелисом, в другой Ауророй, и так, показываясь дону Луису то переодетой мужчиной, то в своем естественном виде, надеюсь склонить его к тому, что задумала. Готова согласиться, — добавила она, — мой замысел сумасброден, но страсть увлекает меня, а невинность моих намерений затуманивает передо мной опасность того шага, который я собираюсь предпринять.

Я вполне разделял мнение Ауроры относительно характера ее затеи, которая казалась мне безумной. Но хотя я и находил ее несуразной, однако же сугубо поостерегся разыгрывать из себя ментора. Напротив, я для начала подсластил пилюлю и взялся доказать, что эта сумасшедшая выдумка была только приятной игрой ума, не чреватой никакими последствиями. Не помню уже, что я наговорил, чтоб убедить ее в этом; во всяком случае она вняла моим резонам, ибо влюбленные всегда бывают рады, когда потакают их сумасброднейшим фантазиям. С этого момента мы стали смотреть на дерзновенную затею Ауроры не иначе, как на комедию, представление которой только надлежало как следует наладить. Мы выбрали актеров среди челяди, а затем распределили роли, что прошло без крика и без ссор, так как среди нас не было профессиональных комедиантов. Было решено, что Ортис изобразит тетку Ауроры под именем доньи Химены де Гусман и что ей будут даны лакей и камеристка; Аурора же, переодетая кавалером, возьмет меня в качестве камердинера, а для личных услуг одну служанку, которую мы обрядим пажом. Установив таким образом роли, мы вернулись в Мадрид, где нам сообщили, что доя Луис еще не уезжал, но что в ближайшее же время намерен отбыть в Саламанку. Мы приказали немедленно сшить потребное нам платье, а когда таковое было готово, госпожа моя распорядилась упаковать его, так как нам предстояло воспользоваться им только в надлежащее время. Затем, поручив дом своему управителю, она села в карету, запряженную четырьмя мулами, и вместе со слугами, участвовавшими в этом представлении, направилась по дороге в Леонское королевство.

Мы уже пересекли Старую Кастилию, когда у нашей кареты сломалась ось. Это было между Авилой и Вильяфлором, в трехстах или четырехстах шагах от замка, видневшегося у подножия горы. Приближалась ночь, и положение наше было не из приятных. Но тут случайно подошел крестьянин, который вывел нас из затруднения без всякого, впрочем, для себя труда. Он сообщил, что лежавший перед нами замок принадлежит донье Эльвире, вдове дона Педро де Пинарес, и наговорил нам так много хорошего про эту даму, что моя госпожа послала меня к ней, чтоб попросить от ее имени ночлега на эту ночь. Эльвира вполне оправдала отзывы крестьянина. Правда, я выполнил данное мне поручение с такой куртуазностью, что, не будь даже донья Эльвира самой радушной дамой на свете, она все равно приютила бы нас в своем замке. Она приняла меня весьма любезно и ответила на учтивости согласно моим желаниям. Мы направились в замок, пока мулы медленно волокли нашу карету. У порога нас ожидала Эльвира, вышедшая навстречу моей госпоже. Умолчу о речах, которые вежливость при сем случае побудила держать обеих сеньор. Скажу только, что Эльвира была пожилой особой, знавшей лучше любой светской дамы обязанности гостеприимства. Она отвела Аурору в роскошное помещение и, предоставив ей отдохнуть там некоторое время, сама до мельчайших подробностей позаботилась обо всем, что нас касалось. Затем, как только приготовили ужин, она распорядилась подать его в комнату Ауроры, и обе они сели за стол. Вдова дона Педро не принадлежала к числу тех особ, которые, приняв мечтательный или огорченный вид, плохо занимают своих гостей за трапезой. Напротив, она обладала веселым характером и с приятностью поддерживала разговор. Говорила она с благородством и в изысканных выражениях; я удивлялся ее уму и тонкому обороту, который она придавала всем своим мыслям. Аурора, казалось, была очарована ею не меньше меня. Они подружились и обещали обмениваться письмами. Так как наша карета могла быть исправлена только на следующий день и мы рисковали из-за этого выехать весьма поздно, то решено было остаться в замке на сутки. Нам, слугам, в свою очередь, подали всякого мяса в изобилии и уложили нас не хуже, чем угостили.

На другой день моя госпожа обнаружила новое очарование в беседе с Эльвирой. Они обедали в большом зале, где висело несколько картин. Среди них выделялась одна, на которой фигуры были воспроизведены с удивительным искусством. Картина эта однако являла взорам весьма трагическое зрелище. На ней был изображен мертвый кавалер, опрокинутый навзничь и утопавший в крови; но, несмотря на смерть, вид у него был угрожающий. Подле него виднелась молодая особа в другой позе, хотя тоже распростертая на земле. Шпага пронзила ей грудь и, испуская последнее дыхание, она устремляла гаснущий взор на юношу, испытывающего, по-видимому, смертельную скорбь от этой потери. Художник поместил на картине еще одну фигуру, тоже не ускользнувшую от моего внимания. То был старец благородного вида, глубоко потрясенный представившимся ему зрелищем и относившийся к нему с не меньшей чувствительностью, чем молодой человек. Казалось, что эти кровавые образы затрагивали их одинаково, но что они по-разному воспринимали впечатления. Старец, погруженный в глубокую грусть, имел вид подавленный, тогда как юноша обнаруживал ярость, смешанную со скорбью. Все это было изображено с такой экспрессией, что мы не могли насмотреться. Моя госпожа спросила про печальное происшествие, послужившее сюжетом для этой картины.

— Сеньора, — отвечала Эльвира, — это — правдивое изображение несчастий, случившихся в моей семье.

Такой ответ возбудил любопытство Ауроры; она выразила сильное желание узнать всю историю поподробнее, и вдове дона Педро пришлось обещать, что она исполнит ее желание. Это обещание, данное в присутствии Ортис, двух наших служанок и меня, удержало нас в зале по окончании обеда. Моя госпожа хотела было нас отослать, однако Эльвира, видя, что мы умираем от желания послушать объяснение картины, позволила нам, по доброте своей, остаться, сказав, что история, которую она собирается сообщить, не нуждается в соблюдении тайны. После этого она приступила к своему повествованию и рассказала нам следующее.

ГЛАВА IV

Брак из мести (новелла)

У Рожера, короля сицилийского, были брат и сестра. Брат этот, по имени Манфред, восстал на него и затеял в стране опасную и кровопролитную войну; но на свое несчастье он проиграл две битвы и попал в руки короля, который ограничился тем, что в наказание за мятеж лишил его свободы. Это милосердие, однако, привело к тому, что Рожер прослыл жестоким варваром среди части своих подданных. Они говорили, что он пощадил жизнь брата только для того, чтоб учинить над ним медленную и бесчеловечную месть. Другие, не без основания, винили в суровом обращении, которому Манфред подвергался в темнице, его сестру Матильду. Эта принцесса, действительно, всегда ненавидела брата и продолжала преследовать до конца его дней. Она умерла вскоре после него, и все считали ее смерть справедливой карой за такие неестественные чувства.

После Манфреда осталось двое сыновей. Оба были в младенческом возрасте. Рожер возымел было намерение отделаться от них, опасаясь, как бы, возмужав, они не пожелали отомстить за отца и не возродили старой партии, которая была еще не совсем подавлена и могла поднять новую смуту в государстве. Он поведал об этом намерении своему министру, сенатору Леонтио Сиффреди, но тот не одобрил его и, желая отвратить государя от смертоубийства, взял на воспитание старшего принца, Энрико, а младшего, Пьетро, посоветовал доверить коннетаблю Сицилии. Рожер, убежденный, что эти сановники воспитают племянников в должном подчинении его власти, предоставил им обоих мальчиков, а на себя взял заботы о своей племяннице Констанце. Она была единственной дочерью принцессы Матильды и в одном возрасте с Энрико. Рожер приставил к ней прислужниц и наставников и не жалел ничего для ее воспитания.

У Леонтио Сиффреди был замок в каких-нибудь двух милях от Палермо, в местности, именуемой Бельмонте. В этом-то замке министр прилагал всяческие старания, чтоб сделать Энрико со временем достойным преемником сицилийского трона. Он сразу обнаружил у принца такие высокие душевные качества, что привязался к нему всем сердцем, словно сам не имел детей, — а между тем у него были две дочери. Старшая, которую звали Бианка и которая была моложе принца на год, отличалась совершенной красотой; младшая же, по имени Порция, причинившая своим рождением смерть матери, находилась еще в колыбели. Бианка и принц Энрико воспылали друг к другу любовью, как только стали способны испытывать это чувство. Хотя они и не пользовались такой свободой, чтоб встречаться наедине, однако же принц ухитрялся иногда обойти этот запрет и сумел даже так хорошо использовать драгоценные минуты, что убедил дочь Сиффреди разрешить ему осуществление одного своего замысла. Случилось так, что как раз в это время Леонтио принужден был совершить, по приказу короля, поездку в одну из отдаленнейших провинций острова. В его отсутствие Энрико приказал проделать отверстие в стене, отделявшей его покой от спальни Бианки. Это отверстие было замаскировано открывавшейся и закрывавшейся деревянной дверцей, так ровно прилегавшей к панели, что глаз не мог заметить обмана. Искусный архитектор, которого принц привлек на свою сторону, выполнил эту работу столь же старательно, сколь и секретно.

Влюбленный Энрико проникал иногда в спальню своей любезной, но не злоупотреблял ее расположением к нему, Если она и совершила неосторожность, позволив ему тайно являться в ее покои, то сделала это только после его заверений, что он никогда не потребует от нее ничего, кроме самых невинных милостей. Однажды ночью он застал ее в большой тревоге. Она узнала, что Рожер очень болен и что он вызвал к себе Сиффреди как великого канцлера королевства, чтоб сделать его хранителем своего духовного завещания, Она уже видела на троне своего милого Энрико и боялась, что высокий сан отнимет у нее возлюбленного. Этот страх вызвал в ней страшное волнение, и у нее даже были слезы на глазах, когда Энрико предстал перед ней.

— Вы плачете, сударыня, — сказал он. — Что означает печаль, в которой я вас застаю?

— Сеньор, — отвечала ему Бианка, — не могу скрыть от вас своих слез. Король, ваш дядя, вскоре покинет мир и вы, займете его место. Когда я думаю о том, насколько ваше новое высокое положение отдалит вас от меня, то, признаюсь, испытываю тревогу. Монарх смотрит на вещи иными глазами, чем влюбленный, и то, что было предметом всех его желаний, пока он признавал над собой другую власть, перестает его увлекать, когда он всходит на трон. Виною ли тому предчувствия или рассудок, но я испытываю в сердце такое волнение, что даже доверие, которое я обязана питать к вашей любви, не в силах его успокоить. Я не сомневаюсь в постоянстве ваших чувств, я сомневаюсь в своем счастье.

— Любезная Бианка, — возразил принц, — эти опасения для меня лестны и оправдывают мою привязанность к вашим чарам; но те крайности, до которых вы доходите в своих сомнениях, оскорбляют мою любовь и, смею сказать, нарушают уважение, которое я вправе от вас ожидать. Нет, нет! И не думайте о том, что моя судьба может быть отделена от вашей. Верьте, что только вы одна будете всегда моим счастьем и моей отрадой. Оставьте же напрасные страхи: к чему омрачать столь сладкие мгновения?

— Ах, сеньор, — сказала на это дочь Леонтио, — как только вас коронуют, подданные могут потребовать, чтоб королевой стала принцесса, которая насчитывает в своем роду длинный ряд королей и блестящий брак с которой присоединит к вашим землям новые владения. Возможно, увы, что вы уступите их желаниям, нарушив даже самые сладостные обеты.

— Ах зачем, — гневно воскликнул Энрико, — зачем сокрушаетесь вы раньше времени и изображаете будущее в мрачном свете? Если небо захочет прибрать к себе короля, моего дядю, и сделать меня властелином Сицилии, то даю клятву обручиться с вами в Палермо в присутствии всего двора. Клянусь всем, что есть святого между нами.

Уверения Энрико несколько успокоили дочь Сиффреди. После этого беседа их вертелась вокруг болезни короля. Энрико обнаружил при этом свою природную доброту: он скорбел об участи дяди, хотя и не имел особых оснований для печали; узы крови заставляли его жалеть властителя, смерть которого приносила ему корону.

Бианка не знала еще всех несчастий, которые ей угрожали. Приехав однажды в замок Бельмонте по каким-то важным делам, коннетабль Сицилии увидел ее, когда она выходила из апартаментов отца, и был поражен ее красотой. На следующий же день он попросил ее руки у Сиффреди, который дал свое согласие; но из-за болезни короля, приключившейся в это самое время, брак был отложен, и отец ничего не сказал о нем Бианке.

Как-то утром, кончая одеваться, Энрико с удивлением увидел Леонтио, вошедшего в его покой в сопровождении Бианки.

— Ваше величество, — сказал ему этот министр, — известие, которое я вам принес, будет для вас тягостно, но сопровождающее его утешение должно умерить вашу скорбь. Король, ваш дядя, скончался: с его смертью вы наследуете скипетр. Сицилия вам подвластна. Вельможи королевства ждут ваших повелений в Палермо: они поручили мне принять их из ваших уст, и я явился, ваше величество, со своею дочерью, чтоб оказать вам первые искреннейшие знаки преданности, которая составляет долг ваших новых подданных.

Принц, знавший, что Рожер уже два месяца страдал постепенно подтачивавшей его болезнью, не удивился этому известию. Однако, пораженный внезапной переменой, происшедшей в его собственном положении, он почувствовал, что в сердце его зарождаются тысячи смутных переживаний. Некоторое время он пребывал в задумчивости, а затем, прервав молчание, обратился к Леонтио со следующими словами:

— Мудрый Сиффреди, я продолжаю по-прежнему считать вас своим отцом. Вменяю себе во славу пользоваться вашими советами; вы будете больше царствовать в Сицилии, чем я.

С этими словами он подошел к столу, на котором стоял письменный прибор, и, взяв чистый лист бумаги, подписал внизу свое имя.

— Что вы собираетесь сделать, ваше величество? — спросил Сиффреди.

— Доказать вам свою благодарность и свое уважение, — ответствовал Энрико.

Затем принц протянул бумагу Бианке и сказал:

— Примите, сударыня, этот залог моей верности и той власти, которую я вам даю над своей волей.

Бианка, краснея, приняла бумагу и отвечала Энрико:

— Ваше величество, почтительно принимаю милость своего короля, но я завишу от отца и прошу вас не гневаться на то, что передам эту бумагу в его руки, дабы он сделал из нее то употребление, которое подскажет ему его благоразумие.

Она действительно вручила отцу бумагу с подписью Энрико. Тут Сиффреди заметил то, что до сих пор ускользало от его проницательности. Он разобрался в чувствах принца и сказал:

— Вашему величеству не в чем будет меня упрекнуть; я не злоупотреблю его доверием…

— Любезный Леонтио, — прервал его Энрико, — не бойтесь им злоупотребить. Как бы вы ни использовали этот документ, я заранее одобряю его назначение. А теперь возвращайтесь в Палермо, — продолжал он, — распорядитесь относительно приготовлений к коронации и скажите моим подданным, что я еду вслед за вами, чтоб принять от них присягу в верности и высказать им свое расположение.

Министр тотчас повиновался приказу своего нового повелителя и вместе с дочерью отправился в Палермо.

Спустя несколько дней после их отъезда принц также покинул Бельмонте, более озабоченный своей любовью, нежели троном, на который собирался вступить. Как только его завидели в городе, раздались бесчисленные клики радости; среди приветствий толпы вступил он во дворец, где уже все было приготовлено для церемонии. Там он встретил Констанцу, одетую в длинные траурные одежды. Она казалась очень огорченной смертью Рожера. Им полагалось выразить друг другу сочувствие по поводу кончины монарха, с чем оба справились вполне успешно, однако Энрико с большей холодностью, чем Констанца, которая, несмотря на семейные распри, относилась к принцу без всякой ненависти. Он уселся на трон, а Констанца поместилась рядом с ним в кресле, стоявшем несколько пониже. Вельможи королевства расположились по бокам в соответствии со своим рангом. Церемония началась, и Леонтио в качестве великого канцлера и хранителя королевского завещания вскрыл этот акт и принялся читать вслух.

В духовной говорилось, что Рожер, за неимением детей, назначал наследником старшего сына Манфреда с тем, чтоб он сочетался браком с принцессой Констанцей; в случае же его отказа от руки означенной принцессы Энрико устранялся от трона, а корона Сицилии должна была быть возложена на голову его брата, принца Пьетро, с тем же условием.

Эти слова потрясли Энрико. Он ощутил невообразимое огорчение, и это огорчение еще возросло, когда Леонтио, покончив с чтением завещания, обратился ко всему собранию:

— Сеньоры, я сообщил нашему новому монарху последнюю волю покойного короля, и наш великодушный государь согласился почтить бракосочетанием принцессу Констанцу, свою кузину.

При этих словах Энрико перебил канцлера!

— Леонтио, вспомните о бумаге, которую Бианка вам…

— Вот она, государь, — торопливо прервал Сиффреди принца, не дав ему объясниться. — Вельможи королевства, — продолжал он, показывая бумагу собранию, — убедятся из этого акта, скрепленного августейшей подписью вашего величества, в чести, оказанной вами принцессе, и в почтении, с которым вы относитесь к последней воле покойного короля, вашего дяди.

Вслед за тем он принялся читать текст документа в тех выражениях, в которых сам его составил. Этим актом новый король давал своим народам формальное обещание жениться на Констанце, согласно воле Рожера. Зал огласился продолжительными возгласами радости.

— Да здравствует наш великодушный король Энрико! — восклицали все присутствующие.

Поскольку принц никогда не скрывал своего отвращения к принцессе, то все, не без основания, опасались, как бы он не воспротивился условиям завещания и не поднял смуты в стране. Однако оглашение последнего документа, успокоив вельмож и народ, вызвало всеобщее ликование, втайне разрывавшее сердце монарха.

Констанца, которую честолюбие и нежные чувства побуждали больше чем кого-либо участвовать во всеобщем веселье, воспользовалась этим моментом, чтоб высказать принцу свою благодарность. Энрико тщетно пытался себя пересилить: он выслушал любезные речи принцессы с таким волнением и был так смущен, что даже не смог найти ответа, который требовала от него благопристойность. Наконец, будучи не в силах сдержаться, он подошел к Сиффреди, которого этикет обязывал находиться поблизости от персоны государя, и сказал ему шепотом:

— Что вы делаете, Леонтио? Бумага, которую я вручил вашей дочери, имела другое назначение. Вы предаете…

— Государь, — прервал его Сиффреди твердым тоном, — подумайте о славе вашего имени. Если вы откажетесь выполнить желание короля, вашего дяди, то потеряете корону Сицилии.

Сказав это, министр быстро отошел от него, чтоб не дать ему возможности ответить. Энрико пребывал в величайшем смущении; его волновали тысячи противоположных ощущений. Он гневался на Сиффреди, так как чувствовал себя не в силах покинуть Бианку, и, колеблясь между ней и славой своего имени, довольно долгое время не знал, что ему выбрать. В конце концов он все-таки принял определенное решение и, как ему казалось, придумал способ сохранить дочь Сиффреди, не отказываясь от трона. Он притворился, будто хочет подчиниться воле Рожера, а сам вознамерился хлопотать в Риме об освобождении от брака с кузиной, надеясь тем временем привлечь к себе благодеяниями вельмож королевства и настолько укрепить свою власть, чтоб избавиться от выполнения неугодного ему пункта завещания.

Приняв это решение, он успокоился и, обернувшись к Констанце, подтвердил ей то, что великий канцлер огласил перед собранием. Но в то самое время, когда он настолько изменил самому себе, что обещал на ней жениться, в залу совета вошла Бианка. Она явилась по приказу отца исполнить свой долг перед принцессой, и при входе до слуха ее долетели слова Энрико. Вдобавок Леонтио, желая отнять у дочери всякие сомнения относительно постигшего ее несчастья, сказал, представляя ее Констанце:

— Дочь моя, выразите ваше почтение королеве; пожелайте ей сладость цветущего царствования и счастливого брака.

Этот жестокий удар сразил несчастную Бианку. Она тщетно попыталась скрыть свои страдания; лицо ее попеременно то краснело, то бледнело, и она дрожала всем телом. Тем не менее принцесса не возымела никаких подозрений; она приписала нескладность ее приветствия замешательству юной особы, воспитанной в уединении и непривычной ко двору. Но иначе обстояло дело с молодым королем: вид Бианки лишил его самообладания, и отчаяние, которое он прочел в ее глазах, потрясло его до глубины души. Он не сомневался, что, руководствуясь внешними признаками, она поверит в его измену. Если б ему удалось с ней поговорить, то он не испытал бы такой тревоги; но как мог он сделать это, когда взоры чуть ли не всей Сицилии были обращены на него? К тому же жестокий Сиффреди лишил его всякой надежды на это. Читая в душах обоих влюбленных и желая предотвратить бедствия, которые сила их страсти могла причинить государству, министр искусно вывел дочь из собрания и отправился с ней в Бельмонте, решив по многим причинам обвенчать ее как можно скорее.

Как только они туда прибыли, Бианка узнала весь ужас ожидавшей ее участи. Отец сообщил ей, что обещал ее руку коннетаблю.

— Боже праведный! — воскликнула она, увлекаемая горестным порывом, который даже присутствие отца не в силах было подавить, — какие ужасные пытки готовите вы для несчастной Бианки!

Отчаяние девушки было так сильно, что сознание покинуло ее; тело поледенело: холодная и бледная, упала она на руки отца. Он был тронут, увидев ее в этом состоянии, но хотя живо сочувствовал ее страданиям, все же не изменил своего первого решения. Наконец, Бианка пришла в чувство, скорее от острого ощущения горя, чем от воды, которую Сиффреди прыскал ей на лицо. Открыв томные очи, она увидала отца, который старался ей помочь, и сказала ему почти угасшим голосом:

— Мне стыдно, сеньор, что я обнаружила перед вами свою слабость, но смерть, которая не замедлит прекратить мои муки, вскоре освободит вас от несчастной дочери, позволившей себе располагать своим сердцем без вашего согласия.

— Нет, дорогая Бианка, — отвечал Леонтио, — вы не умрете, и ваша добродетель снова восторжествует над вами. Сватовство коннетабля делает вам честь; это самая видная партия в королевстве…

— Я ценю его самого и его заслуги, — прервала Бианка речь отца. — Но, сеньор, король позволил мне надеяться…

— Дочь моя, — прервал ее Сиффреди в свою очередь, — я знаю все, что вы можете сказать по этому поводу. Мне известно ваше чувство к нашему монарху, и я не порицал бы его при других обстоятельствах. Я даже всячески старался бы устроить ваш брак с Энрико, если бы его слава и интересы государства не обязывали его взять в супруги Констанцу. Покойный король назначил его своим преемником только при условии, что он женится на принцессе. Неужели вы хотите, чтоб он предпочел вас сицилийской короне. Поверьте, что я страдаю вместе с вами по поводу поразившего вас жестокого удара. Но поскольку мы не можем противиться року, то сделайте над собой великодушное усилие; никто в королевстве не должен знать, что вы обольстились легкомысленной надеждой: этого требует ваша честь. Чувство, которое вы испытываете к королю, может подать повод к неблагоприятным для вас слухам, и единственное средство предохранить себя от них — это выйти замуж за коннетабля. Наконец, Бианка, теперь уже поздно рассуждать: король променял вас на трон, он женится на Констанце. Я дал слово коннетаблю; прошу вас его не нарушать, и если для вашего согласия необходимо, чтобы я использовал свою власть, то я вам это приказываю.

Сказав это, он покинул ее, чтоб дать ей возможность обдумать его слова. Он надеялся, что, взвесив основания, приведенные им с целью заставить ее добродетель преодолеть сердечную Склонность, она согласится отдать руку коннетаблю. И, действительно, он не ошибся. Но чего стоило печальной Бианке принять это решение! Она пребывала в состоянии, достойном величайшей жалости. Скорбь по поводу измены Энрико, подтвердившей ее предчувствия, и необходимость, теряя его, отдаться человеку, которого она не могла полюбить, так угнетали бедную девушку, что каждая минута превращалась для нее в новую пытку.

— Если мое несчастье неизбежно, — восклицала она, — то как воспротивиться ему, не лишившись жизни? Безжалостная судьба, к чему обольщала ты меня сладчайшими надеждами, если собиралась ввергнуть в бездну отчаяния? А ты, вероломный любовник, обещавший мне непоколебимую верность, ты отдаешься другой! Неужели ты мог так быстро забыть данную мне клятву? Пусть же небо в наказание за твой жестокий обман превратит брачное ложе, которое ты собираешься осквернить клятвопреступлением, из источника наслаждений в источник раскаяния! Пусть ласки Констанцы вольют яд в твое вероломное сердце! Пусть твой брак будет так же ужасен, как и мой! Да, предатель, я выйду за коннетабля, которого не люблю, чтоб отомстить самой себе, чтоб наказать себя за то, что столь неудачно выбрала предмет своей безумной страсти. Коль скоро религия запрещает мне посягать на свою жизнь, я хочу, чтоб остающиеся мне дни стали мрачной цепью страданий и печалей. Если ты еще сколько-нибудь любишь меня, то я отомщу и тебе тем, что на твоих глазах брошусь в объятия другого; а если ты окончательно меня позабыл, то Сицилия, по крайней мере, сможет гордо назваться родиной женщины, покаравшей себя за то, что слишком легкомысленно отдала свое сердце.

Вот в каком состоянии провела эта печальная жертва любви и долга ночь, предшествовавшую ее браку с коннетаблем. Сиффреди, убедившись на следующее утро, что она готова исполнить его желание, поторопился воспользоваться этим благоприятным настроением. Он в тот же день вызвал коннетабля в Бельмонте и тайно обвенчал его с дочерью в часовне замка. Что за день для Бианки! Мало того, что она отказалась от короны, потеряла возлюбленного и должна была отдаться ненавистному человеку, ей приходилось еще сдерживать свои чувства перед супругом, пылавшим к ней пламенной страстью и ревнивым от природы. Этот муж, осчастливленный тем, что она ему досталась, был беспрестанно у ее ног. Он даже не оставил ей печального утешения оплакивать втайне свои несчастья. Ночь наступила, и скорбь Бианки стала еще сильнее. Но что испытала она, когда служанки, покончив с раздеванием, оставили ее наедине с коннетаблем! Он почтительно осведомился о причине ее уныния. Этот вопрос смутил Бианку, и она притворилась, будто ей стало дурно. Муж сперва дался на обман, но ему недолго пришлось оставаться в заблуждении. Действительно, обеспокоенный ее состоянием, он принялся усиленно уговаривать ее, чтоб она легла в постель; но эти настойчивые просьбы, ложно ею истолкованные, вызвали в ее душе такие ужасные образы, что, не будучи в состоянии пересилить себя, она дала полную волю вздохам и слезам. Какое зрелище для человека, мнившего себя у предела своих желаний! Он уже не сомневался, что за унынием супруги скрывалась какая-то угроза его любви. Хотя это открытие ввергло его почти в такое же плачевное состояние, в каком находилась Бианка, однако же у него хватило сил не выдать своих подозрений. Он удвоил заботливость и продолжал настаивать, чтобы супруга улеглась, обещая предоставить ей полный покой и предлагая даже позвать служанок, если только их помощь могла, по ее мнению, несколько облегчить ей страдания. Успокоенная этим обещанием, Бианка отвечала, что только сон может избавить ее от слабости, которую она испытывает. Он притворился, что поверил. После этого они легли в постель и провели ночь, весьма отличную от той, которую любовь и Гименей посылают любовникам, очарованным друг другом.

В то время как Бианка предавалась своей скорби, коннетабль ломал себе голову над причиной, отравившей его брак. Ему, впрочем, было ясно, что у него есть соперник, но, пытаясь его обнаружить, он терялся в догадках. Одно только знал он наверняка: это то, что был несчастнейшим из смертных. В этих треволнениях провел коннетабль две трети ночи, когда до слуха его долетел глухой звук. К его удивлению, в комнате раздались чьи-то медленно волочащиеся шаги. Он счел это за ошибку, так как помнил, что сам запер дверь за служанками Бианки. Отдернув полог постели, он попытался собственными глазами выяснить причину обнаруженного им шума, но ночник, оставленный в камине, потух. Однако вскоре он услыхал слабый и томный голос, который несколько раз позвал Бианку. Тут ревнивые подозрения привели его в ярость. Считая, что поруганная честь обязывает его встать, чтоб предотвратить оскорбление или отомстить за него, он схватил шпагу и пошел в ту сторону, откуда, как ему казалось, раздавался голос. Он чувствует прикосновение клинка к чужому клинку. Он наступает — невидимый ретируется. Он его преследует, тот ускользает от преследований. Он ищет, насколько позволяет темнота, во всех углах комнаты, но тот, видимо, его избегает. Он никого не находит. Останавливается. Прислушивается и ничего не слышит. Что за наваждение? Коннетабль подходит к дверям, предположив, что незримый враг его чести исчез этим путем; но двери по-прежнему заперты на засов.

Не понимая ничего во всем этом деле, он принялся звать тех слуг, которые скорее всего могли его услыхать; раскрыв для этого дверь, он загородил собою проход и держался настороже из боязни упустить того, кого искал.

На его громкие крики сбежались несколько слуг со свечами. Взяв одну из них, он с обнаженной шпагой в руке произвел в комнате новые розыски. Но там никого не оказалось; не было даже ни малейшего признака того, что кто-либо входил. Он не обнаружил ни потайной двери, ни какого-либо отверстия, через которое можно было проникнуть. Между тем он не мог закрывать глаза на это свидетельство своего позора. Мысли его странным образом путались. Спросить Бианку? Но она была слишком заинтересована в сокрытии истины, чтоб он мог ждать от нее каких-либо разъяснений. Он решил открыть свое сердце Леонтио. Слуг он отпустил, сказав, что ему послышался шум в комнате, но что это оказалось ошибкой. Он встретил тестя, который выходил из своей опочивальни, разбуженный переполохом. Передавая ему то, что произошло, коннетабль обнаружил сильное волнение и глубокую грусть.

Сиффреди изумился этому происшествию. Оно показалось ему невероятным, но все же возможным. Не желая, однако, поддерживать ревнивые подозрения зятя, он уверенно заявил ему, что голос, им якобы слышанный, а также и шпага, якобы скрестившаяся с его шпагой, были плодом воображения, отравленного ревностью; что совершенно невероятно, чтоб кто-либо смог войти в спальню дочери; что грусть, которую он заметил у своей супруги, была скорее всего вызвана каким-нибудь недомоганием; что незачем делать честь ответственной за изменчивые настроения; что такая перемена в жизни девушки, привыкшей к уединению и неожиданно отданной мужчине, которого она не успела ни узнать, ни полюбить, вероятно, и была причиной слез, вздохов и острой печали, вызвавших его недовольство; что любовь проникает в сердце девушек благородной крови только постепенно и под влиянием ухаживаний; что он советует ему успокоиться и удвоить ласки и старания, дабы внушить Бианке нежные чувства; и что, наконец, он просит его вернуться к ней, так как она, несомненно, сочтет его подозрения и беспокойство оскорбительными для своей добродетели.

Коннетабль ничего не ответил на доводы тестя, потому ли, что действительно поверил в возможность ошибки, вызванной его расстроенным душевным состоянием, или потому, что считал более целесообразным притвориться, чем убеждать старика в происшествии, столь лишенном вероятности. Он вернулся в покои супруги, улегся рядом с ней и попытался найти во сне некоторую передышку от своих страданий. Со своей стороны, Бианка, несчастная Бианка была встревожена не меньше его; она слышала то же, что ее муж, и не могла считать иллюзией происшествие, секрет и мотивы коего были ей известны. Ее удивляла попытка Энрико проникнуть в ее опочивальню, после того как он столь торжественно дал свое слово принцессе Констанце. Вместо того чтоб радоваться этому поступку и испытать хоть немного удовольствия, она сочла его за новое оскорбление, и сердце ее воспылало гневом.

В то время как дочь Сиффреди, будучи предубеждена против юного короля, причисляла его к вероломнейшим из людей, несчастный монарх, более чем когда-либо увлеченный Бианкой, жаждал поговорить с ней, чтоб успокоить ее относительно внешних улик, ложно его осуждавших. Для этой цели он бы и раньше приехал в Бельмонте, но ему помешали разные дела, которыми ему пришлось заняться, так что он смог ускользнуть от придворных не раньше ночи. Ему слишком хорошо были известны все окольные пути того места, где он воспитывался, а потому для него не представляло никакого труда проникнуть в замок Сиффреди; у него даже сохранился ключ от потайной калитки, ведшей в сад. Этим путем он и пробрался в свое прежнее помещение, а оттуда в спальню Бианки. Представьте себе его удивление, когда он застал там мужчину и почувствовал, что его клинок скрестился о другим. Он чуть было не воспылал гневом и не приказал тут же наказать дерзновенного, осмелившегося поднять на своего короля кощунственную руку; но уважение, которым он был обязан дочери Сиффреди, заставило его затаить обиду. Он удалился тем же путем, каким вошел, и, расстроенный больше прежнего, направился обратно в Палермо. Прибыв туда перед самым рассветом, король заперся в своих апартаментах. Волнение помешало ему заснуть, и он помышлял только о том, как бы вернуться в Бельмонте. Его собственная безопасность, его честь и в особенности его любовь не позволяли ему откладывать выяснение всех обстоятельств столь горестного для него происшествия.

Как только рассвело, король приказал собрать свою охоту и под предлогом этого развлечения углубился в Бельмонтский лес в сопровождении псарей и нескольких придворных. Чтоб скрыть свои намерения, он принял на некоторое время участие в охоте, но, увидев, что все с увлечением помчались за собаками, отделился от охотников и один направился по дороге в замок Леонтио. Так как он слишком хорошо знал лесные дороги, чтоб заблудиться, и к тому же, обуреваемый нетерпением, не щадил коня, то вскоре преодолел пространство, отделявшее его от возлюбленной. Он мысленно подыскивал подходящий предлог, чтобы келейно переговорить с дочерью Сиффреди, когда, пересекая тропинку, упиравшуюся в одну из калиток парка, увидал двух женщин, которые, сидя под деревом, беседовали между собой. Эта встреча взволновала его, так как он не сомневался, что они принадлежали к замку; но его волнение еще возросло, когда обе женщины, услыхав топот его коня, обернулись, и он в одной из них признал свою любезную Бианку. Она ускользнула из замка в сопровождении преданной ей камеристки Низы, дабы, по крайней мере, оплакать на свободе свое несчастье.

Он бросился или, вернее, полетел к ногам возлюбленной и, узрев в ее очах все признаки глубочайшего горя, умилился до глубины души.

— Прекрасная Бианка, — сказал он, — перестаньте предаваться отчаянию. Правда, внешние улики обвиняют меня в ваших глазах, но когда вам станут известны мои намерения относительно вас, то вы признаете в том, что кажется вам теперь преступлением, доказательство моей правоты и чрезмерной привязанности.

Эти оправдания, которые, по мнению Энрико, должны были успокоить терзания Бианки, только усилили их. Она сделала попытку ответить, но рыдания заглушили ее голос. Король, удивившись ее унынию, сказал:

— Неужели, сударыня, я не в состоянии вас успокоить? В силу какого несчастья потерял я ваше доверие, — я, рискующий короной и даже жизнью, чтоб не разлучаться с вами?

Тогда Бианка, принудив себя к объяснению, отвечала ему:

— Государь, ваши обещания запоздали. Отныне ничто уме не в состоянии соединить мою судьбу с вашей.

— Ах, Бианка! — порывисто прервал ее Энрико, — какие жестокие слова мне приходится выслушивать от вас! Кто может отнять вас у моей любви? Кто посмеет подвергнуть себя гневу короля, который скорее спалит всю Сицилию, нежели согласится отказаться от надежды на вас?

— Все ваше могущество, государь, — отвечала изнемогая дочь Сиффреди, — бессильно перед разделяющими нас препятствиями. Я — жена коннетабля.

— Жена коннетабля? — воскликнул король, отступая назад на несколько шагов.

Он был так потрясен, что не смог продолжать. Подавленный неожиданным ударом, он совершенно обессилел и опустился наземь подле находившегося за ним дерева. Бледный, дрожащий, расстроенный, он не отрывал от Бианки взоров, доказывавших ей, как глубоко потрясло его несчастье, о котором она ему объявила. Но и в ее глазах, устремленных на него, он мог прочесть чувства, мало чем отличавшиеся от его собственных. Молчание, в котором было нечто трагическое, царило между этими несчастными любовниками. Наконец, сделав над собой усилие и несколько оправившись от потрясения, король обрел дар речи и сказал Бианке со вздохом:

— Что вы наделали, сударыня? Вы погубили меня и себя благодаря своей доверчивости.

Упрек короля задел Бианку, которая считала, что сама обладает достаточно вескими основаниями жаловаться на него.

— Как, государь! — ответствовала она, — вы еще отягчаете свою измену притворством? Прикажете ли вы не верить собственным глазам и ушам и, несмотря на их свидетельство, почитать вас безвинным? Нет, государь, мой разум не способен на это.

— А между тем, сударыня, — возразил король, — свидетели, которые кажутся вам столь достоверными, обманули вас. Именно они и ввели вас в заблуждение. Я не виновен, и я вам не изменял: это так же верно, как то, что вы супруга коннетабля.

— Как, государь! — воскликнула Бианка, — не при мне ли вы обещали Констанце брак и верную любовь? не при мне ли заверили вельмож королевства в том, что исполните волю покойного монарха? и не при мне ли принцесса приняла поздравления от своих новых подданных в качестве королевы и супруги Энрико? Или кто-либо околдовал мои глаза? Сознайтесь лучше, изменник, сознайтесь, что соблазн престола перевесил в вашем сердце любовь Бианки, и, не унижаясь до притворных заверений в том, чего вы больше не чувствуете и, быть может, никогда не чувствовали, скажите прямо, что считаете корону Сицилии для себя более обеспеченной с Констанцей, чем с дочерью Леонтио. Вы правы, государь: я столь же мало достойна блестящего трона, сколь и сердца такого монарха, как вы. Я была слишком тщеславна, осмелившись посягать на то и на другое; но вы не должны были поддерживать меня в этом заблуждении. Я поведала вам свои страхи, когда боялась вас потерять, что мне казалось почти неизбежным. К чему вы меня успокоили? к чему рассеяли мои опасения? Я скорее обвинила бы судьбу, чем вас, и, потеряв мою руку, которую я никому никогда бы не отдала, вы, по крайней мере, сохранили бы мое сердце. Но теперь поздно оправдываться. Я супруга коннетабля, и, чтобы избавить меня от последствий разговора, предосудительного для моей чести, разрешите, ваше величество, чтоб я, при всем уважении, коим вам обязана, покинула того, чьи речи мне больше не дозволено слушать.

С этими словами она удалилась от Энрико со всей поспешностью, на какую была способна в тогдашнем своем состоянии.

— Остановитесь, сударыня, — воскликнул Энрико, — не доводите до отчаяния короля, готового скорее презреть трон, которым вы его попрекаете, чем удовлетворить пожелания своих новых подданных!

— Эта жертва теперь уже бесполезна, — возразила Бианка. — Надо было похитить меня у коннетабля раньше, чем проявлять столь великодушные порывы. Но теперь, когда я уже несвободна, мне безразлично, превратите ли вы Сицилию в пепел и кого наречете своей супругой. Если я проявила слабость, позволив сердцу увлечься, то, по крайней мере, у меня хватит твердости задушить его порывы и показать новому королю Сицилии, что супруга коннетабля уже не возлюбленная принца Энрико.

С этими словами она подошла к калитке парка и, поспешно войдя туда вместе с Низой, захлопнула ее за собой. Король, подавленный горем, остался один. Он не мог прийти в себя от удара, который Бианка нанесла ему известием о своем браке.

— О, несправедливая Бианка, — воскликнул он, — вы позабыли все, что мы обещали друг другу! Мы разлучены, несмотря на мои и ваши клятвы. Значит, надежда обладать вашими чарами была лишь сновидением. Ах, жестокосердная, сколь дорогой ценой расплачиваюсь я за то, что добился вашей любви!

Тут счастье соперника представилось воображению короля, истязуя его всеми пытками ревности; это чувство так завладело им на несколько мгновений, что он был готов принести в жертву своей мести и коннетабля и самого Сиффреди. Однако разум мало-помалу охладил силу этого порыва. Невозможность разуверить Бианку в том, что он ей изменил, приводила его в отчаяние. Тем не менее ему казалось, что он убедил бы ее, если б смог поговорить с ней наедине. Для этого надо было удалить коннетабля, и он решил арестовать его, как человека подозрительного при данных политических обстоятельствах. Он отдал об этом приказ начальнику гвардии, который отправился в Бельмонте и, задержав с наступлением ночи коннетабля, отвез его в палермскую крепость.

Это происшествие, как громом, поразило обитателей Бельмонте. Сиффреди тотчас же отправился к королю, чтоб поручиться ему за невинность зятя и указать на опасные последствия такого ареста. Король, предвидевший этот поступок министра и желавший до освобождения коннетабля хотя бы повидаться наедине с Бианкой, строго приказал не допускать к себе никого до следующего утра. Но, несмотря на запрещение, Леонтио сумел проникнуть в покои короля.

— Ваше величество, — сказал он, появившись перед ним, — если только почтительный и преданный слуга в праве жаловаться на своего господина, то я пришел жаловаться вам на вас же самих. Какое преступление совершил мой зять? Подумало ли ваше величество о вечном позоре, которым оно покрывает мой род, и о последствиях ареста, который может отвратить от службы лиц, занимающих самые высокие государственные посты?

— У меня есть верные сведения, — отвечал король, — что коннетабль состоит в преступных сношениях с наследником престола, доном Пьетро.

— В преступных сношениях? — прервал его с изумлением Леонтио. — Не верьте этому, государь; вас обманывают. В роду Сиффреди никогда не было предателей, и коннетаблю достаточно быть моим зятем, чтоб подобное подозрение не могло его коснуться. Он ни в чем не повинен; но тайные замыслы побудили вас арестовать его.

— Раз вы говорите со мною столь откровенно, то и я отвечу вам тем же, — сказал король. — Вы жалуетесь на арест коннетабля, а не мне ли жаловаться на ваше бессердечие? Это вы, жестокий Сиффреди, лишили меня покоя и своим услужливым попечением довели до того, что я завидую судьбе самого жалкого из смертных. Но не обольщайтесь тем, что я сочувствую вашим намерениям. Брак с Констанцей напрасно решен…

— Как, государь? — с трепетом прервал его Леонтио, — вы способны не жениться на принцессе, после того как на глазах у всего народа подали ей эту надежду?

— Если я обману народные ожидания, то вините в этом себя, — возразил король. — Зачем поставили вы меня в необходимость обещать то, чего я не мог исполнить? Кто заставил вас вписать имя Констанцы в акт, который я предназначал для вашей дочери? Вам были известны мои намерения. К чему было тиранить сердце Бианки, выдавая ее замуж за нелюбимого человека? И по какому праву располагаете вы моим сердцем, которое хотите отдать ненавистной мне принцессе? Разве вы забыли, что она дочь жестокой Матильды, которая, поправ права крови и человечности, сгубила моего отца в тяготах жестокой темницы? И чтоб я на ней женился? Нет, Сиффреди, бросьте навсегда эту надежду; прежде чем зажжется свадебный факел этого ужасного брака, вы увидите всю Сицилию в пламени и все ее нивы залитыми кровью.

— Не ослышался ли я! — воскликнул Леонтио. — Ах, государь, в какое будущее заставляете вы меня заглянуть! Какие страшные угрозы! Но я напрасно тревожусь, — продолжал министр, меняя тон, — вы слишком любите своих подданных, чтоб уготовить им такую печальную судьбу. Вы не допустите, чтоб любовь вас поработила, и не омрачите своих добродетелей, поддавшись слабостям простых смертных. Если я отдал свою дочь коннетаблю, то только для того, государь, чтоб приобрести для вашего величества храброго слугу, который своей рукой и армией, находящейся в его распоряжении, поддержит ваши интересы против принца дона Пьетро. Я полагал, что, привязав его к своей семье столь прочными узами…

— Увы! — вскричал король, — вот эти-то узы, эти зловещие узы и погубили меня. Жестокий друг, зачем вы нанесли мне столь чувствительный удар? Разве я поручал вам охранять мои интересы в ущерб моему сердцу? Почему не позволили вы мне самому защитить свои права? Или я недостаточно храбр, чтоб усмирить тех своих подданных, которые вздумали бы мне воспротивиться? Я сумел бы наказать и коннетабля, если б он ослушался. Конечно, короли не тираны и счастье подданных — это их первый долг; но должны ли они быть рабами своего народа? Теряют ли они право, предоставленное природой всем людям, располагать своими склонностями только оттого, что небо поручило им управлять людьми… Но если они не могут пользоваться им, как обыкновенные смертные, то возьмите обратно, Сиффреди, эту верховную власть, которую вы хотели мне обеспечить в ущерб моему покою.

— Вам известно, государь, — возразил министр, — что согласно воле покойного короля брак с принцессой является условием наследования престола.

— А по какому праву сделал он такое распоряжение? — отвечал Энрико. — Разве король Карло, его брат, которому он наследовал, завещал ему этот недостойный закон? И как могли вы проявить такую слабость, чтоб одобрить столь несправедливое условие? Для великого канцлера вы плохо знакомы с нашими обычаями. Словом, обещание жениться на Констанце было вынужденным. Я не собираюсь его сдержать, и если дон Пьетро, основываясь на моем отказе, хочет вступить на престол, не втягивая народы в кровопролитную бойню, то пусть предоставит шпаге решить, кто из нас более достоин править.

Леонтио не посмел дольше настаивать и опустившись на колени, удовольствовался просьбой об освобождении зятя, на что получил согласие.

— Ступайте, — сказал ему король, — возвращайтесь в Бельмонте. Коннетабль вскоре последует за вами.

Министр вышел и вернулся в замок, уверенный в том, что зять не замедлит приехать вслед за ним. Но он ошибался. Энрико хотел ночью повидаться с Бианкой и с этой целью отложил освобождение ее супруга до следующего утра.

Тем временем коннетабля терзали жестокие мысли. Арест открыл ему глаза на истинную причину его злоключений. Он весь отдался ревности и, отрекшись от преданности, которой до сих пор славился, стал дышать одной только местью. Он догадался, что король не замедлит этой ночью навестить Бианку, и, чтобы застать их вместе, попросил коменданта палермской крепости выпустить его из заключения, обещав вернуться наутро до рассвета. Комендант, будучи ему всецело предан, легко согласился на это, зная к тому же, что Сиффреди выхлопотал коннетаблю освобождение. Он даже приказал дать ему лошадь для поездки в Бельмонте. Прибыв туда, коннетабль привязал коня к дереву, вошел в парк через маленькую калитку, от которой у него был ключ, и благополучно проник в замок, никого не повстречавши. Он пробрался в покои супруги и спрятался в прихожей за подвернувшейся ему ширмой. Собираясь наблюдать оттуда за всем, что произойдет, он решил внезапно появиться в опочивальне Бианки при первом же шуме, который там раздастся. Он увидал, как Низа, оставив свою госпожу, прошла в боковушку, в которой опала.

Бианка, сразу догадавшаяся о мотивах ареста супруга, предвидела, что он не вернется этой ночью в Бельмонте, хотя отец и сообщил ей об обещании короля послать ему вдогонку коннетабля. Она не сомневалась, что Энрико захочет воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтоб поговорить с ней на свободе. Имея это в виду, она поджидала короля, чтоб упрекнуть его в поступке, грозившем ей роковыми последствиями. Действительно, спустя некоторое время после ухода Низы заслонка отодвинулась, и король бросился к ногам Бианки.

— Сударыня, — воскликнул он, — не осуждайте меня не выслушав. Я, действительно, приказал арестовать коннетабля: но подумайте о том, что ведь это был единственный оставшийся мне способ оправдаться перед вами. Вините же в этой уловке только самое себя. Почему отказались вы сегодня утрой внять моим словам? Увы, завтра ваш супруг будет на свободе, и я не смогу уже с вами говорить! Выслушайте же меня в последний раз. Если разлука с вами делает меня навеки несчастным, то оставьте мне, по крайней мере, утешение сказать вам, что не в наказание за измену стряслось надо мной это несчастье. Правда, я подтвердил Констанце свое согласие на брак, но лишь потому, что не мог поступить иначе при обстоятельствах, созданных вашим отцом. Необходимо было и в ваших и в моих интересах обмануть принцессу, дабы обеспечить вам корону и брак с вашим возлюбленным. Я надеялся этого достигнуть и уже принял меры, чтоб нарушить свое обещание; но вы расстроили мой замысел и, легкомысленно отдав свою руку другому, уготовили вечные муки двум сердцам, которых совершенная любовь могла сделать счастливыми.

Он закончил свою речь со столь явными признаками искреннего отчаяния, что Бианка была тронута. Она уже больше не сомневалась в его невинности. Сперва это обрадовало ее, но затем сознание ее несчастья стало еще острее.

— Ах, государь, — сказала она королю, — после того как судьба так распорядилась нами, вы причиняете мне новую муку, доказав чистоту своих намерений. О несчастная, что я натворила! Обида увлекла меня: я сочла себя покинутой и в досаде приняла предложение коннетабля, которое передал мне отец. Вина за этот грех и за наши несчастья падает на меня. Увы, негодуя на вашу измену, я, по своей доверчивости, сама разорвала узы, которые клялась вечно уважать. Отомстите же и вы, государь: возненавидьте неблагодарную Бианку… забудьте…

— Ах, сударыня, разве я в силах сделать это? — прервал ее Энрико. — Как вырвать из сердца страсть, которую даже ваша несправедливость не смогла погасить?

— Тем не менее, государь, вам придется себя пересилить, — сказала со вздохом дочь Сиффреди.

— А способны ли вы сами на это? — возразил король.

— Не знаю, удастся ли мне, — продолжала она, — но, во всяком случае, я сделаю все, чтоб этого добиться.

— О жестокая! — воскликнул король, — вы быстро забудете Энрико, раз вы способны питать такие намерения.

— А как же вы думаете? — сказала Бианка твердым голосом. — Неужели вы полагаете, что я и дальше позволю вам выказывать мне знаки привязанности! Нет, государь, оставьте эту надежду. Если я и не рождена для того, чтоб стать королевой, то во всяком случае, небо создало меня и не такой, чтоб внимать недозволенной любви. Супруг мой так же, как и вы, государь, принадлежит к благородному Анжуйскому дому; и если б даже то, чем я ему обязана, не служило непреодолимой преградой для ваших ухаживаний, то честь моя все равно бы их не допустила. Умоляю вас удалиться: мы не должны больше видеться.

— Какая жестокость! — воскликнул король. — Ах, Бианка, возможно ли, чтоб вы обращались со мной с такою суровостью? Неужели не довольно тех мук, что я испытываю, видя вас в объятиях коннетабля, и нужно отнять у меня еще последнее утешение: возможность вас лицезреть?

— Вам лучше удалиться, — отвечала дочь Сиффреди, роняя слезы. — Тягостно глядеть на предмет, прежде нежно любимый, когда потеряна надежда им обладать. Прощайте, государь, забудьте меня: вы должны пересилить себя ради своей чести и моего доброго имени. Я прошу вас об этом также ради моего спокойствия; хотя сердечные волнения не в силах поколебать моей добродетели, однако воспоминание о вашей любви заставляет меня выдерживать лютую борьбу, стоящую мне слишком больших усилий.

Она произнесла эти слова с таким пылким жестом, что нечаянно опрокинула подсвечник, стоявший на столе позади нее. Свеча при падении потухла. Бианка подняла ее и, отперев дверь в прихожую, пошла за огнем в боковушку Низы, которая еще не спала. Затем она возвратилась с зажженной свечой.

Энрико поджидал ее и, как только она появилась, принялся снова настаивать на том, чтоб она не отвергала его любви. Услыхав голос короля, коннетабль со шпагой в руке внезапно вошел в комнату, почти одновременно со своей супругой, и, наступая на Энрико с бешенством, разжигаемым обидой, крикнул противнику:

— Довольно, тиран! Не думай, что я настолько труслив, чтоб стерпеть оскорбление, которое ты наносишь моей чести!

— Ах, предатель! — отвечал ему король, приготовившись к защите, — не воображай, что сможешь безнаказанно выполнить свое намерение!

После этих слов между ними завязался бой, слишком рьяный, чтоб продолжаться долго. Коннетабль не берег себя: он опасался, как бы Сиффреди и слуги не прибежали слишком скоро на крики Бианки и не воспротивились его мести. Ярость помутила его рассудок. Он так неудачно наступал, что сам наткнулся на шпагу противника, которая вошла ему в тело по рукоять. Коннетабль упал, и король отступил.

Огорченная печальной участью супруга, Бианка преодолела свою сердечную неприязнь и опустилась наземь, чтоб оказать ему помощь. Но несчастный муж был слишком предубежден против нее, чтоб смягчиться от этих доказательств скорби и сострадания. Даже смерть, приближение коей он чувствовал, не заглушила его ревности. В свои последние минуты он думал только о счастье соперника, и эта мысль казалась ему столь ужасной, что, собрав оставшиеся силы, он поднял шпагу, которую все еще держал в руке, и погрузил ее в грудь Бианки.

— Умри! — сказал он, пронзая ее, — умри, коварная супруга, раз даже узы Гименея не помешали тебе нарушить верность, в которой ты поклялась мне перед алтарем! А ты, Энрико, — продолжал он, — не радуйся своей участи! Ты не воспользуешься моим несчастьем, и я умираю довольный.

При этих словах он испустил дух, и хотя тень смерти уже прикрыла ему лицо, однако было в нем нечто гордое и страшное. Лик Бианки являл совсем другое зрелище. Нанесенная ей рана была смертельна. Бианка упала на тело умирающего супруга, и кровь невинной жертвы смешалась с кровью убийцы, который так внезапно выполнил свое бесчеловечное намерение, что король не успел его остановить.

Увидав падающую Бианку, несчастный Энрико испустил крик и, пораженный более ее самой ударом, уносившим ее из жизни, принялся оказывать ей такую же помощь, какую она пыталась перед тем оказать мужу и за которую была так дурно вознаграждена. Но она произнесла ему умирающим голосом:

— Ваши старания тщетны, государь. Я — жертва неумолимого рока. Да смирит эта жертва его гнев и обеспечит вам счастливое царствование.

В то время как она договаривала эти слова, в комнату вбежал Леонтио, привлеченный ее криками, и остановился, как вкопанный, при виде представившегося ему зрелища. Но Бианка продолжала, не замечая его:

— Прощайте, государь, храните свято память обо мне; Моя любовь и мои несчастья обязывают вас к этому. Не гневайтесь на моего отца. Пощадите его жизнь и, снизойдя к его горю, отдайте должное его усердию. Но прежде всего поведайте ему о моей невинности; об этом я вас особенно прошу. Прощайте, мой милый Энрико! Я умираю… примите мой последний вздох…

После этих слов ее не стало. Король хранил некоторое время мрачное молчание. Затем он обратился к смертельно подавленному Сиффреди:

— Взгляните на дело ваших рук, Леонтио; вы видите в этом трагическом происшествии плод вашего усердия и вашего услужливого попечения о моих интересах.

Старик был до того потрясен горем, что не ответил ему.

Но стоит ли мне описывать чувства, которые нельзя передать никакими словами? Достаточно будет сказать, что как только скорбь позволила и тому и другому выражать свои ощущения, они излили их в самых трогательных жалобах.

Король сохранил на всю жизнь нежное воспоминание о своей возлюбленной. Он не смог решиться на брак с Констанцей. Наследник, дон Пьетро, вступил в союз с этой принцессой, и оба они приложили все усилия, чтоб осуществить предсмертные распоряжения Рожера, но принуждены были уступить Энрико, справившемуся со своими врагами.

Что касается Сиффреди, то, сознавая себя виновником стольких несчастий, он испытал отвращение к миру, и пребывание на родине сделалось для него невыносимым. Он покинул Сицилию и, перебравшись в Испанию вместе со второй дочерью. Порцией, купил этот замок. Здесь он прожил около пятнадцати лет после смерти Бианки, и еще до его кончины ему выпало счастье найти супруга для Порции. Она вышла замуж за дона Хероме де Сильва, и я единственный плод этого брака.

— Вот, — добавила вдова дона Педро де Пинарес, — история моего рода и точный рассказ о злоключениях, изображенных на этой картине, которую дед мой, Леонтио, заказал, чтоб сохранить в потомстве память об этом скорбном происшествии.

ГЛАВА V

О том, что предприняла Аурора де Гусман по приезде своем в Саламанку

Выслушав этот рассказ, Ортис, служанки и я покинули залу и оставили Аурору наедине с Эльвирой. Они скоротали там в беседе остаток дня, нисколько не наскучив друг другу, и когда на следующий день мы собрались уезжать, им было так же трудно расстаться, как двум подругам, усвоившим приятное обыкновение жить вместе.

Наконец, прибыли мы без приключений в Саламанку, где прежде всего сняли дом с полной обстановкой. Почтенная Ортис, как было условлено между нами, приняла имя доньи Химены де Гусман. Она слишком долго служила в дуэньях, чтоб не быть хорошей актрисой. Однажды утром она вышла из дому в сопровождении Ауроры, камеристки и лакея, и они отправились в меблированные комнаты, где, как мы узнали, обычно останавливался Пачеко. Дуэнья спросила, нет ли там свободного помещения. Ей ответили утвердительно и показали довольно опрятные покои, которые она оставила за собой. Она даже дала хозяйке задаток, сказав, что комнаты предназначаются для ее племянника, который собирался учиться в Саламанке и должен был в этот день прибыть из Толедо.

Обеспечив за собой это помещение, дуэнья и моя госпожа вернулись на первую квартиру, где Аурора, не теряя времени, перерядилась кавалером. Она прикрыла черные волосы русым париком, окрасила в тот же цвет брови и вырядилась так, что вполне могла сойти за молодого сеньора. Ее движения были свободны и непринужденны, и за исключением лица, пожалуй, слишком красивого для мужчины, ничто ее не выдавало. Горничная, предназначавшаяся ей в пажи, также перерядилась, и мы не опасались, что она плохо исполнит свою роль: помимо того, что она была не из смазливых, в ней чувствовался какой-то задор, весьма подходящий для пажа. После полудня обе артистки оказались вполне готовыми к появлению на сцене, то есть в меблированных комнатах, и я отправился туда вместе с ними. Мы прибыли в карете, привезя с собой все нужные нам пожитки.

Хозяйка, которую звали Бернарда Рамирес, приняла нас весьма любезно и проводила в наше помещение, где мы вступили с ней в разговор. Сперва мы условились о том, как она должна нас столовать и сколько мы будем платить ей за это помесячно. Затем мы спросили, проживают ли у нее другие жильцы.

— В настоящее время у меня нет никого, — отвечала она. — Я могла бы набрать сколько угодно постояльцев, если б хотела пускать к себе людей без разбора, но я беру только молодых дворян. Сегодня вечером я жду одного кавалера, который приезжает из Мадрида, чтоб закончить здесь свое образование. Это — дон Луис Пачеко, молодой человек в возрасте не свыше двадцати лет. Если вы не знаете его лично, то, вероятно, слыхали о нем.

— Лично не знаю, — сказала Аурора, — слыхала только, что Луис Пачеко принадлежит к знатному роду, но что он за человек, мне не известно. Вы весьма меня обяжете, рассказав мне о нем, так как нам придется жить с ним под одной крышей.

— Сеньор, — отвечала хозяйка, взглянув на своего ряженого жильца, — дон Пачеко — самый, что ни на есть, блестящий кавалер. Он очень похож на вас. Ах, как хорошо вы подходите друг к другу! Клянусь св. Яковом, я смогу похвалиться, что у меня живут два самых красивых кавалера во всей Испании!

— Наверное, у этого дона Луиса здесь немало любовных приключений? — спросила моя госпожа.

— Клянусь честью, это настоящий ферлакур;89 могу вас в этом заверить, — отвечала хозяйка. — Ему стоит только показаться, чтоб одержать победу. Он очаровал здесь среди прочих одну молодую и красивую даму. Зовут ее Исабела. Это дочь одного престарелого доктора прав. Она так в него втюрилась, что, наверное, лишится рассудка.

— Скажите, милейшая, — стремительно прервала ее Аурора, — сам-то он тоже в нее влюблен?

— Он любил ее до своего отъезда в Мадрид, — отвечала Бернарда Рамирес, — но продолжает ли любить ее, сказать не могу, так как на него не очень-то можно положиться. Он порхает от одной женщины к другой, как все молодые кавалеры.

Не успела почтенная вдова договорить этих слов, как во дворе послышался шум. Мы тотчас же поглядели в окно и увидали двух спешившихся всадников. То был сам дон Луис Пачеко, прибывший в Саламанку со своим камердинером. Старуха покинула нас, чтобы встретить его, а моя госпожа приготовилась, не без волнения, разыграть роль дона Фелиса. Вскоре в наше помещение явился дон Луис, еще обутый в дорожные сапоги.

— Я узнал, — обратился он к Ауроре, отвесив ей поклон, — что в этой гостинице остановился молодой толедский сеньор. Прошу позволения выразить ему свою радость по поводу того, что буду жить рядом с ним.

В то время как моя госпожа отвечала ему на этот комплимент, я заметил, что Пачеко был приятно изумлен встречей со столь привлекательным кавалером. Он даже не смог удержаться и объявил, что никогда не видал более красивого и статного сеньора. После многих речей, полных взаимных учтивостей, дон Луис удалился в отведенные ему покои.

В то время как он менял платье и белье, а камердинер переобувал его, Ауроре попался на лестнице мальчик вроде пажа, который разыскивал дона Пачеко, чтоб вручить ему письмецо. Он принял ее за дона Луиса и, передавая ей порученную ему записку, сказал:

— Это вам, сеньор кавальеро. Хотя я и не знаю дона Пачеко, однако думаю, что мне не к чему спрашивать, вы ли это; судя по описанию, я уверен, что не ошибся.

— Нет, друг мой, вы нисколько не ошиблись, — отвечала моя госпожа с замечательным присутствием духа. — Вы прекрасно исполняете данные вам поручения. Я действительно дон Пачеко, и вы правильно угадали. Можете идти, я сам позабочусь о том, чтоб переслать ответ.

Паж удалился, а Аурора, запершись со мной и камеристкой, вскрыла записку и прочла нам следующее:

«Только что узнала, что вы в Саламанке. Какую радость доставила мне эта весть! Мне казалось, что я сойду с ума. Любите ли вы еще Исабелу? Поспешите уверить ее, что вы не переменились. Мне кажется, что она умрет от восторга, убедившись в вашей верности».

— Записка написана со страстью и свидетельствует о сильном увлечении, — заметила Аурора. — Эта дама — опасная соперница. Я должна сделать все, чтоб отвратить от нее дона Луиса и даже помешать тому, чтоб они свиделись. Сознаюсь, что это нелегкая задача, но я все же надеюсь с ней справиться.

После этих слов Аурора задумалась, но вскоре добавила:

— Ручаюсь вам, что не пройдет и суток, как они поссорятся.

Так оно и случилось. Немного отдохнув у себя, дон Пачеко вернулся к нам и возобновил до ужина разговор с Ауророй.

— Сеньор кавальеро, — сказал он шутя, — полагаю, что мужья и любовники не слишком радуются вашему приезду в Саламанку и вы доставите им немало беспокойства. Что касается меня, то я дрожу за свои победы.

— Ваши опасения не лишены основания, — отвечала ему в тон моя госпожа.

— Предупреждаю вас, что дон Фелис де Мендоса довольно опасный соперник. Я уже бывал в этих краях и знаю, что женщины здесь отнюдь не лишены чувствительности.

— А есть ли у вас тому доказательства? — в живостью прервал ее дон Луис.

— Есть, и даже бесспорное, — ответствовала дочь дона Висенте.

— Мне пришлось быть в этом городе с месяц тому назад; я прожил здесь неделю и скажу вам по секрету, что вскружил голову дочери одного престарелого доктора прав.

Я заметил, что дон Луис смутился при этих словах.

— Не будет ли слишком большой нескромностью, — продолжал он, — спросить у вас имя этой сеньоры?

— Какая же тут нескромность? — воскликнул мнимый дон Фелис, — с какой стати мне скрытничать? Неужели вы считаете меня скромнее прочих сеньоров моего возраста? Прошу вас не делать мне этой несправедливости. К тому же, говоря между нами, моя пассия не заслуживает особо щепетильного отношения; это — мещаночка без всякого значения. А вы знаете, что благородный кавалер не принимает всерьез таких девиц и что, по его мнению, он даже делает им честь, когда лишает их чести. Скажу вам поэтому без обиняков, что дочь доктора прав зовут Исабелой.

— А не зовут ли доктора сеньором Мурсиа де ла Льяна? — нетерпеливо прервал Пачеко мою госпожу.

— Именно, — отвечала та. — Вот письмо, которое она мне только что прислала; прочтите его и вы увидите, что эта дама относится ко мне доброжелательно.

Дон Луис взглянул на цидульку и, узнав почерк, был смущен и озадачен.

— Что я вижу? — продолжала Аурора с удивлением. — Вы изменились в лице? Мне кажется, прости господи, что вы интересуетесь этой дамой. Ах, сколь я досадую на себя, что рассказал вам все с такой откровенностью!

— А что касается меня, то я вам весьма благодарен! — воскликнул дон Луис голосом, в котором звучали досада и гнев. — О, коварная! О, изменница! Ах, дон Фелис, сколь многим я вам обязан! Вы избавили меня от заблуждения, в котором, быть может, я пребывал бы еще долгое время. Я думал, что любим, да что я говорю, любим! Я считал, что Исабела меня обожает. Я питал даже серьезное чувство к этой твари, но теперь вижу, что она просто негодница, достойная моего презрения.

— Сочувствую вашему негодованию, — сказала Аурора, притворяясь, в свою очередь, возмущенной. — Дочь какого-то юриста могла бы вполне удовольствоваться тем, что за ней ухаживает такой привлекательный молодой сеньор, как вы. Не нахожу никаких извинений для ее непостоянства и, не желая, чтоб она приносила мне вас в жертву, намереваюсь в наказание пренебречь впредь ее милостями.

— А я не собираюсь видеться с ней до конца своей жизни, — вставил Пачеко, — с меня довольно и этой мести.

— Вы правы, — воскликнул мнимый Мендоса. — Все же нам следует показать ей, насколько мы оба ее презираем, а потому я предлагаю, чтоб каждый написал ей по оскорбительной записке. Я сложу их вместе и пошлю в ответ на ее письмо. Но прежде чем пускаться в такие крайности, загляните в свое сердце: чувствуете ли вы, что оно достаточно охладело к изменнице и что вы никогда не раскаетесь в разрыве с ней?

— Нет, нет, — прервал ее дон Луис, — я никогда не проявлю такой слабости, и чтоб унизить неблагодарную, я согласен сделать то, что вы предлагаете.

Я тотчас же сходил за бумагой и чернилами, после чего оба кавалера принялись сочинять по любезному письму дочке доктора Мурсиа де ла Льяна. Особенно Пачеко не мог никак найти для описания своих чувств достаточно сильных выражений и порвал пять или шесть начатых писем, так как они казались ему недостаточно резкими. В конце концов он все же составил записку, которая его удовлетворила и которой он имел все основания быть довольным. Она гласила:

«Знайте себе цену, моя королевна, и не воображайте впредь, что я вас люблю. Таких чар, как ваши, недостаточно, чтоб меня пленить. Женщина с вашими прелестями не в состоянии позабавить меня даже несколько минут. На вас может польститься разве только самый последний из наших школяров».

Таково было изысканное содержание его записки. Аурора, дописав свою, оказавшуюся не менее оскорбительной, запечатала оба послания, положила их в конверт и, передавая мне, сказала:

— Возьми этот пакет, Жиль Блас, и постарайся, чтоб Исабела получила его сегодня вечером. Ты меня понял? — добавила она, сделав мне знак глазами, который я отлично уразумел.

— Так точно, сеньор, — отвечал я, — будет исполнено, как вы изволили приказать.

Я тотчас же вышел и, очутившись на улице, сказал сам себе:

«Ну-с, господин Жиль Блас, ваша сообразительность подвергается испытанию. Вы, значит, собираетесь изобразить в этой комедии расторопного слугу. Отлично, друг мой: в таком случае докажите, что у вас достаточно ума, чтоб сыграть эту роль, которая требует немалой смекалки. Сеньор дон Фелис удовольствовался тем, что вам подмигнул. Он, как видите, рассчитывает на вашу прозорливость. А разве он сшибся? Я понимаю, чего он от меня ждет. Он хочет, чтоб я передал только записку дона Луиса: вот что означало его подмигивание; это ясно, как палец».

Не сомневаясь в правильности своей догадки, я без колебаний вскрыл пакет. Вынув оттуда письмо Пачеко, я отнес его к доктору Мурсиа, жилище которого мне пришлось недолго искать. У ворот дома я повстречал юного пажа, который приходил к нам в гостиницу.

— Скажите, братец, — спросил я его, — не служите ли вы, случайно, у дочери господина доктора Мурсиа?

Он отвечал утвердительно, и, судя по его тону, можно было заключить, что ему далеко не внове носить и принимать любовные письма.

— У вас такое услужливое лицо, голубчик, — продолжал я, — что вы, наверно, не откажетесь передать вашей госпоже эту цидульку.

Тот спросил, от кого я принес письмо, и не успел я сообщить, что оно от дона Луиса Пачеко, как он сказал мне:

— Раз это так, то следуйте за мной. Мне приказано вас проводить: Исабела желает поговорить с вами.

Он провел меня в кабинет, где мне недолго пришлось дожидаться появления сеньоры. Я был поражен красотой ее лица: более деликатных черт я никогда не видал. В ней было что-то детское и милое, хотя, наверное, прошло уже добрых тридцать лет, как она вышла из пеленок.

— Друг мой, — сказала она с веселой улыбкой, — вы состоите при доне Луисе Пачеко?

Я отвечал, что три недели тому назад поступил к нему камердинером. Затем я передал порученное мне фатальное письмо. Она прочла его два или три раза: казалось, что она не верит глазам своим; и действительно она меньше всего ожидала подобного ответа. Она возвела очи к небу, прикусила губы, и все ее поведение в течение нескольких минут свидетельствовало о сердечных муках. Затем она внезапно обратилась ко мне и спросила:

— Скажите, друг мой, не сошел ли дон Луис с ума после нашей разлуки? Его поступок мне непонятен. Объясните мне, если можете, что побудило его писать мне в этом изысканном стиле. Каким демоном он одержим? Если он хочет порвать со мной, то мог бы сделать это как-нибудь иначе и не посылать мне таких грубых писем.

— Сеньора, — отвечал я ей с притворной искренностью, — мой господин безусловно не прав, но он некоторым образом был вынужден так поступить. Если вы обещаетесь меня не выдавать, то я открою вам эту тайну.

— Обещаю, — торопливо прервала она меня, — не бойтесь, я вас не подведу: говорите с полной откровенностью.

— В таком случае, — продолжал я, — вот вам все дело в двух словах: вслед за вашим письмом явилась к нам в гостиницу дама, закутанная в непроницаемую вуаль. Она спросила сеньора Пачеко и некоторое время беседовала с ним наедине. Под конец разговора я слыхал, как она сказала ему: «Вы поклялись, что больше никогда с ней не увидитесь; но этого мало: для моего удовлетворения необходимо, чтоб вы сейчас же написали ей записку, которую я вам продиктую; я этого требую». Дон Луис сделал то, что она хотела, и, передав мне письмо, сказал: «Узнай, где живет доктор Мурена де ла Льяна, и постарайся половчей передать эту цидульку его дочери Исабеле». Вы видите, сеньора, — продолжал я, — что это нелюбезное письмо — дело рук некой соперницы и что, следовательно, мой господин не так уже виновен.

— О господи, — воскликнула она, — он еще виновнее, чем я думала! Его измена оскорбляет меня сильнее тех резких слов, что начертала его рука. Ах, коварный! Он смел заключить другие узы!.. Но пусть без стеснения предается новой любви, — добавила она, принимая гордый вид, — я не собираюсь становиться ему поперек пути. Пожалуйста, передайте ему, что я уступила бы сопернице и без его оскорблений и что слишком презираю ветреных поклонников, чтоб испытывать малейшее желание звать их назад.

С этими словами она отпустила меня, а сама удалилась из комнаты, весьма разгневанная на дона Луиса.

Я вышел от доктора Мурсиа де ла Льяна, весьма довольный собой, и решил, что, пожелай я пуститься в плутовство, из меня вышел бы ловкий пройдоха. Затем я вернулся в нашу гостиницу, где застал сеньоров Мендоса и Пачеко ужинающими вместе и беседующими так, словно они были знакомы спокон века. Аурора заметила по моему довольному виду, что я недурно справился с ее поручением.

— Так ты вернулся, Жиль Блас? — обратилась она ко мне. — Доложи же нам, что ты сделал.

Пришлось снова доказать свою сметку. Я сказал, что передал пакет в собственные руки и что Исабела, прочитав обе записки, не только не смутилась, но принялась хохотать, как безумная, и заявила: «Клянусь честью, у молодых сеньоров прелестный стиль; право, прочие люди не умеют писать так изящно».

— Вот что называется ловко выйти из затруднения! — воскликнула моя госпожа. — Поистине, это одна из самых прожженных кокеток.

— Что касается меня, — сказал дон Луис, — то я просто не узнаю Исабелы по этому описанию; видимо, характер ее сильно изменился в мое отсутствие.

— Я тоже был о ней совсем другого мнения, — заметила Аурора. — Приходится признать, что среди женщин есть настоящие оборотни. Я однажды был влюблен в такую особу, и она долго водила меня за нос. Жиль Блас подтвердит вам это: у нее был такой добродетельный вид, что всякий попался бы на удочку.

— Действительно, — вмешался я в разговор, — господь отпустил ей такую рожицу, что она провела бы любого пройдоху; пожалуй, я и сам бы вляпался.

Тут мнимый Мендоса и Пачеко разразились громким хохотом и не только не вознегодовали на то, что я позволял себе вставлять замечания в их беседу, но нередко и сами обращались ко мне, чтоб позабавиться моими ответами. Мы продолжали разговаривать о женщинах, обладающих даром притворства, и в результате этих речей Исабела была уличена и по всей форме признана отъявленной кокеткой. Дон Луис снова подтвердил, что не станет с ней встречаться, а дон Фелис, следуя его примеру, поклялся отныне питать к ней глубокое презрение. После этого оба кавалера заключили между собой дружбу и взаимно пообещали ничего не скрывать друг от друга. Они провели вечер, обменявшись любезностями, и, наконец, отправились спать каждый в свои покои. Я последовал за Ауророй в ее комнату и отдал ей точный отчет о моей беседе с докторской дочкой, не забыв ни малейшей подробности; я даже наговорил больше, чем было на самом деле, чтобы подластиться к своей госпоже, которая пришла в такой восторг от моего доклада, что чуть было меня не расцеловала от радости.

— Дорогой Жиль Блас, — сказала она, — я в восхищении от твоей сообразительности. Когда человек, на свое несчастье, бывает одержим страстью, заставляющей его прибегать к уловкам, то весьма важно иметь под рукой такого оборотистого малого, как ты. Не унывай, друг мой: мы только что устранили соперницу, которая могла нам помешать. Для начала недурно; но любовники нередко подвержены странным рецидивам, а потому я считаю, что надо ускорить ход событий и с завтрашнего же дня выпустить на сцену Аурору де Гусман.

Я поддержал эту мысль и, оставив сеньора дона Фелиса с его пажом, отправился в боковушку, где помещалась моя постель.

ГЛАВА VI

К каким хитростям прибегла Аурора, чтобы влюбить в себя дона Луиса Пачеко

Первой заботой обоих новоиспеченных друзей было встретиться на следующее утро. Они начали день с поцелуев, которые Ауроре пришлось принять и вернуть, чтобы сыграть как следует роль дона Фелиса. Затем они отправились прогуляться по городу, а я сопровождал их вместе с Чилиндроном,90 камердинером дона Луиса. Мы остановились перед университетом, чтоб взглянуть на объявления о книгах, только что вывешенные на дверях. Несколько прохожих также забавлялись чтением этих афиш, и я заметил среди них одного человека, высказывавшего свое мнение по поводу указанных там произведений. Окружающие слушали его с большим вниманием, а сам он, как я тут же установил, считал себя вполне достойным этого. Как большинство таких людишек, он производил впечатление пустого болтуна, наделенного большим апломбом.

— Новый перевод Горация,91 — говорил он, — который рекомендуется здесь публике таким жирным шрифтом, сделан прозой одним старым университетским педагогом. Эта книга в большом почете у студентов: они расхватали целых четыре издания. Но порядочные люди не купили ни одного экземпляра.

Его рассуждения об остальных книгах были столь же неблагосклонны: он хулил их без всякого милосердия. Видимо, это был какой-то сочинитель.92 Я не прочь был послушать его мнение до конца, но пришлось последовать за доном Пачеко и доном Фелисом, которые отошли от университета, так как речи этого молодца заинтересовали их не больше, чем критикуемые им книги.

К обеду мы вернулись в гостиницу. Моя госпожа села за стол вместе с Пачеко и искусно завела разговор о своей семье.

— Мой отец, живущий в Толедо, — сказала она, — один из младших сыновей рода Мендоса; а моя мать — родная сестра доньи Химены де Гусман, приехавшей несколько дней тому назад по важному делу в Саламанку, куда она привезла также свою племянницу Аурору, единственную дочь дона Висенте де Гусман, которого вы, быть может, знавали.

— Нет, — отвечал дон Луис, — но я часто слыхал о нем, а также и о вашей кузине Ауроре. Должен ли я верить тому, что мне сказывали об этой юной особе? Уверяют, что никто не сравнится с ней по уму и красоте.

— Что касается ума, — возразил дон Фелис, — то это действительно так; она даже довольно развитая девица. Но не могу сказать, чтоб она была особенной красавицей; люди находят, что мы очень походим друг на друга.

— О, если так, — воскликнул Пачеко, — то она вполне оправдает свою репутацию! У вас правильные черты, прекрасный цвет лица: ваша кузина должна быть очаровательна. Я хотел бы взглянуть на эту сеньору и побеседовать с ней.

— Готов удовлетворить ваше любопытство, и даже сегодня, — отвечал мнимый Мендоса. — После обеда мы отправимся к моей тетке.

Тут моя госпожа внезапно переменила тему беседы и заговорили о безразличных вещах. После обеда, пока оба кавалера готовились навестить донью Химену, я забежал зайцем вперед и предупредил дуэнью о предстоящем визите. Затем я вернулся обратно, чтоб сопровождать дона Фелиса, который, наконец, повел сеньора дона Пачеко к своей тетке. Но не успели мы зайти в дом, как повстречали донью Химену, показавшую нам знаками, чтоб мы не шумели.

— Тише, тише, — сказала она, понижая голос, — вы разбудите племянницу. Она со вчерашнего дня страдает ужасной мигренью, от которой только что избавилась. Бедное дитя заснуло с четверть часа тому назад.

— Какая неудача, — сказал Мендоса, притворяясь раздосадованным, — а я надеялся повидать кузину и обнадежил этим удовольствием моего друга Пачеко.

— Ну, это не спешное дело, — возразила улыбаясь Ортис, — можно отложить его и на завтра.

После весьма короткой беседы со старухой оба кавалера удалились. Дон Луис повел нас к одному приятелю, молодому дворянину, по имени Габриель де Педрос. Мы провели там остаток дня, даже поужинали, а затем около двух часов пополуночи отправились восвояси. Пройдя, должно быть, с полпути, мы наткнулись посреди улицы на двух людей, валявшихся на земле. Решив, что эти несчастные подверглись нападению, мы остановились, чтоб оказать им помощь, если таковая еще не запоздала. Но, пока мы пытались при царившей темноте определить, по возможности, состояние жертв, явился дозор. Начальник сперва решил, что мы убийцы, и приказал своим людям окружить нас, но, услыхав наши голоса и увидав при свете потайного фонаря лица Мендосы и Пачеко, он возымел о нас лучшее мнение. Стражники осмотрели по его приказу тех, кого мы сочли за покойников. Это был какой-то жирный лиценциат со своим слугой; оба подвыпившие или, вернее, пьяные до полусмерти.

— Господа, — воскликнул один из стражников, — я узнаю этого толстяка-жуира. Ведь это же сеньор лиценциат Гюомар,93 ректор нашего университета! Хотя вы видите его в довольно жалком состоянии, однако же он великий человек и выдающийся гений. Никакой философ не устоит против него на диспуте; он так и сыплет словами. Жаль только, что он чересчур любит вино, тяжбы и гризеток. Вероятно, он возвращался домой, отужинав у своей Исабелы, где, по несчастью, его спутник нализался не меньше его. Теперь оба очутились в канаве. Прежде чем наш добрый лиценциат стал ректором, это с ним нередко случалось. Почести, как видите, не всегда изменяют нравы.

Мы оставили этих пьяниц на руках дозора, который позаботился о том, чтоб отнести их домой, а сами вернулись в гостиницу, где каждый поспешил предаться покою.

Дон Фелис и дон Луис встали около полудня и, встретившись, заговорили прежде всего об Ауроре де Гусман.

— Жиль Блас, — сказала мне сеньора, — сходи к моей тетке донье Химене и спроси ее от моего имени, можем ли мы, сеньор Пачеко и я, повидать сегодня мою кузину.

Я отправился выполнять поручение или, выражаясь точнее, условиться с дуэньей о плане действий. Договорившись с ней о всех необходимых мероприятиях, я вернулся к мнимому Мендосе.

— Сеньор, — сказал я, — ваша кузина Аурора чувствует себя превосходно. Она поручила мне передать вам от себя, что вы весьма обяжете ее своим посещением, а донья Химена приказала заверить сеньора Пачеко, что в качестве вашего друга он всегда будет желанным гостем.

Услыхав последние слова, дон Луис весьма обрадовался, что не ускользнуло ни от меня, ни от моей госпожи, которая сочла это за доброе предзнаменование. Перед самым обедом пришел лакей сеньоры Химены и сказал дону Фелису:

— Сеньор, к вашей тетушке заходил какой-то человек из Толедо и оставил для вас эту записку.

Мнимый Мендоса вскрыл ее и прочел вслух следующее:

«Если вы хотите получить вести о вашем родителе и узнать важные для вас новости, то по получении сего явитесь немедля к «Вороному коню», что подле университета».

— Мне так хочется узнать эти важные новости, — сказал он, — что я обязательно должен удовлетворить свое любопытство. Не прощаюсь с вами, Пачеко, — добавил он. — Если я не вернусь через два часа, то можете один пойти к моей тетке: я загляну туда после обеда. Жиль Блас передал вам приглашение доньи Химены и вы вправе ее навестить.

Сказав это, он вышел и приказал мне следовать за собой.

Сами понимаете, что вместо того, чтоб направиться к «Вороному коню», мы поспешили к дому, где жила Ортис. Прибыв туда, мы приготовились разыграть свою пьесу: Аурора сняла русый парик, вымыла и вытерла брови, надела женское платье и превратилась в прелестную брюнетку, каковой была на самом деле. Действительно, костюмировка изменяла ее до такой степени, что Аурора и дон Фелис казались разными личностями. К тому же она выглядела выше в женском наряде, нежели в мужском, чему, впрочем, немало способствовали чапины,94 которые обычно были у нее очень высокие.

Усилив свои чары с помощью всех средств, изобретенных искусством, она принялась поджидать дона Луиса с волнением, к которому примешивались страх и надежда. То она полагалась на свой ум и красоту, то ей мерещилось, что опыт кончится неудачей. Ортис, со своей стороны, всячески готовилась поддержать свою госпожу. А что касается меня, то, пообедав, я тотчас же удалился, так как Пачеко не должен был застать меня в этом доме и мне, подобно актеру, выступающему только в последнем акте, предстояло явиться к концу визита.

Словом, все было в полном порядке, когда пришел дон Луис. Донья Химена приняла его весьма учтиво, и он в течение двух или трех часов занимал разговором Аурору, после чего я вошел в комнату, где они находились, и, обратившись к кавалеру, сказал:

— Сеньор, мой барин, дон Фелис, не придет сюда сегодня и очень просит вас извинить его: с ним трое каких-то господ из Толедо, от которых он не может избавиться.

— Ах, маленький шалопай! — воскликнула донья Химена, — он, наверно, закутил.

— Никак нет, сударыня, — возразил я, — сеньор беседует с ними о весьма серьезных делах и поручил мне передать это как вам, так и донье Ауроре.

— Ни-ни, не принимаю никаких извинений, — шутливо проговорила моя госпожа. — Он знает, что мне неможется, и должен оказывать больше внимания лицам, связанным с ним узами крови. А в наказание — пусть не является сюда целых две недели.

— Ах, сеньора, — вмешался тут дон Луис, — не принимайте столь жестокого решения: он и без того достоин жалости, так как лишен был счастья лицезреть вас сегодня.

Они некоторое время шутили на эту тему, после чего Пачеко ретировался.

Прекрасная Аурора тотчас же меняет облик, надевает мужское платье и со всей возможной поспешностью возвращается в меблированные комнаты.

— Простите, любезный друг, — сказала она дону Луису, — что я не последовал за вами к своей тетке; но я никак не мог освободиться от лиц, с которыми мне пришлось быть. Меня, однако, утешает то, что вам представилась возможность удовлетворить свое любопытство. Ну-с, какого же вы мнения о моей кузине? Скажите мне без всякой лести.

— Я от нее в восторге, — отвечал Пачеко. — Вы были правы, говоря, что она на вас похожа. Никогда не видал более сходных черт: тот же овал лица, те же глаза, тот же рот, тот же звук голоса. Есть все же небольшая разница; Аурора выше вас; она брюнетка, а вы блондин; у вас веселый характер, она — серьезна. Вот и все, чем вы отличаетесь друг от друга. Что касается ума, — добавил он, — то вряд ли даже ангелы небесные умнее вашей кузины. Словом, эта молодая особа полна беспримерных достоинств.

Сеньор Пачеко произнес эти последние слова с таким пылом, что дон Фелис сказал ему улыбаясь:

— Я раскаиваюсь, милый друг, что познакомил вас с доньей Хименой. Поверьте мне, не ходите больше к ней: советую вам это ради вашего спокойствия. Аурора де Гусман способна так вскружить вам голову и внушить такую страсть…

— Мне незачем возвращаться к вашей кузине, чтоб влюбиться в нее: дело сделано, — прервал он дона Фелиса.

— Скорблю о вас, — возразил мнимый Мендоса, — ибо вы — человек непостоянный, кузина моя не какая-нибудь Исабела: предупреждаю вас об этом. Она снизойдет только до такого поклонника, который питает законные намерения.

— Законные намерения! — воскликнул дон Луис, — а какие же намерения можно питать по отношению к девушке столь знатного рода? Право, вы меня оскорбляете, если думаете, что я способен бросить на нее непочтительный взгляд. Узнайте меня поближе, любезный Мендоса: увы, я почел бы себя за счастливейшего из смертных, если б она не отвергла моего сватовства и согласилась соединить свою судьбу с моей.

— Это другой разговор, — ответствовал дон Фелис, — и о таком случае я готов оказать вам содействие. Сочувствую вашим желаниям и предлагаю вам свои услуги у Ауроры. Завтра же попытаюсь расположить в вашу пользу свою тетку, которая имеет на нее большое влияние.

Пачеко рассыпался в бесчисленных благодарностях перед кавалером, надававшим ему таких радужных обещаний, и мы с удовольствием заметили, что наша тактика увенчалась успехом. На следующий день мы еще больше разожгли любовь дона Луиса новой выдумкой. Моя госпожа отправилась к донье Химене, как бы для того, чтоб склонить ее на сторону кавалера, а затем, вернувшись обратно, сказала дону Пачеко:

— Я говорил с тетушкой, и мне стоило немалых трудов обеспечить вам ее содействие. Она была ужасно предубеждена против вас. Не знаю, кому вы обязаны тем, что она считала вас ветрогоном, но, несомненно, что кто-то обрисовал вас ей с самой неблагоприятной стороны. К счастью, я взял на себя вашу защиту, и мне удалось в конце концов рассеять дурное мнение, которое она составила себе о ваших нравах. Но это еще не все, — продолжала Аурора, — я хочу, чтоб вы в моем присутствии переговорили с тетушкой: мы постараемся окончательно добиться ее поддержки.

Пачеко проявил необычайное нетерпение свидеться с доньей Хименой, и желание его было удовлетворено на следующее утро. Мнимый Мендоса отвел его к Ортис, и они втроем завели беседу, из которой выяснилось, что дон Луис дал сильно увлечь себя в самое короткое время. Ловкая Химена притворилась растроганной чувствами, которые он выказывал, и обещала кавалеру приложить все усилия, чтоб уговорить племянницу выйти за него замуж. Пачеко бросился к ногам доброй тетушки, чтоб поблагодарить ее за ее доброжелательство, после чего дон Фелис спросил, проснулась ли уже его кузина.

— Нет, — отвечала дуэнья, — она еще почивает, и вам не удастся увидеть ее теперь. Но приходите после обеда и можете беседовать с ней, сколько вам будет угодно.

Ответ доньи Химены, как вы легко можете себе представить, удвоил радость дона Луиса, которому остаток утра показался особенно долгим. Он вернулся в меблированные комнаты вместе с Мендосой, которому доставляло немалое удовольствие наблюдать за своим спутником и примечать у него все признаки истинной любви.

Беседа их вертелась исключительно вокруг Ауроры, а когда они отобедали, то дон Фелис сказал Пачеко:

— У меня есть идея. Я думаю отправиться к тетушке несколько раньше вас и переговорить наедине с кузиной; при этом я постараюсь, по возможности, выведать, как она к вам относится.

Дон Луис одобрил эту мысль и, отпустив своего друга, последовал за ним только час спустя. Моя госпожа так удачно воспользовалась этим временем, что к приходу своего поклонника была уже в женском наряде.

— Я надеялся застать здесь дона Фелиса, — сказал кавалер, поздоровавшись с Ауророй и дуэньей.

— Вы его скоро увидите: он пишет в моем кабинете, — отвечала донья Химена.

Пачеко, казалось, без труда примирился с этой неудачей и затеял беседу с дамами. Несмотря на присутствие предмета своей страсти, он все же заметил, что часы текли, а Мендоса не показывался. Наконец, он не выдержал и выразил по этому поводу некоторое удивление. Тогда Аурора внезапно переменила тон и, расхохотавшись, сказала дону Луису:

— Возможно ли, что у вас до сих пор не возникло ни малейшего подозрения относительно проделки, которую с вами выкинули. Неужели русый парик и крашеные брови делают меня настолько неузнаваемой, чтоб можно было до такой степени заблуждаться? Образумьтесь, Пачеко, — продолжала она, становясь снова серьезной, — и узнайте, что дон Фелис де Мендоса и Аурора де Гусман — одно и то же лицо.

Она не удовлетворилась тем, что вывела его из заблуждения, и призналась ему в чувствах, которые питала к нему, а также во всех поступках, предпринятых ею, чтоб его пленить. Дон Луис был столь же очарован, сколь и удивлен. Он упал на колени перед моей госпожой и воскликнул с жаром:

— Ах, прекрасная Аурора! Действительно ли я тот счастливый смертный, к которому вы отнеслись с такой благосклонностью? Чем выразить мне свою признательность? Даже вечной любви недостаточно, чтоб отплатить за это.

За этими словами последовали многие нежные и страстные речи, после чего влюбленные заговорили о мерах, которые надлежало принять для завершения их желаний. Было решено немедленно же отправиться в Мадрид и закончить нашу комедию браком. Это намерение осуществилось почти сейчас же после того, как было задумано. Спустя две недели дои Луис женился на моей госпоже, и свадьба подала повод для бесконечных празднеств и увеселений.

ГЛАВА VII

Жиль Блас меняет кондицию и переходит на службу к дону Гонсало Пачеко

Спустя три недели после этой свадьбы моя госпожа пожелала вознаградить меня за оказанные мною услуги. Она подарила мне сто пистолей и сказала:

— Жиль Блас, друг мой, я не гоню вас от себя; живите здесь, сколько заблагорассудится; но дядя моего мужа, дон Гонсало Пачеко, выразил желание взять вас к себе в качестве камердинера. Я так расписала ваши достоинства, что он просил меня уступить вас ему. Это добрый человек, старой придворной складки, — добавила она, — вам будет у него очень хорошо.

Я поблагодарил Аурору за доброе отношение, и так как она больше во мне не нуждалась, то принял предложенное место с тем большей охотой, что продолжал служить в той же семье. Того ради отправился я на следующее утро от имени новобрачной к сеньору дону Гонсало. Он лежал еще в постели, хотя было уже около полудня. Когда я вошел в спальню, он кушал бульон, только что принесенный ему пажом. Усы были у него в папильотках, глаза — потухшие, а лицо бледное и тощее. Он принадлежал к числу холостяков, которые, проведя молодость в распутстве, не становятся благоразумнее и в более пожилом возрасте. Дон Гонсало принял меня любезно и сказал, что если я готов служить ему с таким же усердием, как и его племяннице, то он позаботится о моем благополучии. Получив такое заверение, я обещал ему не меньшую преданность, и он тут же оставил меня при себе.

Таким образом я очутился у нового хозяина, и черт его знает, что это был за человек. Когда он встал, то мне показалось, что я присутствую при воскрешении Лазаря. Представьте себе длинное тело, такое сухопарое, что если бы его раздеть, то на нем можно было бы отлично изучать остеологию. Ноги у него были до того худы, что они показались мне жердочками, даже после того как он натянул на них три или четыре пары чулок. Помимо того, эта живая мумия страдала астмой и кашляла всякий раз, как ей приходилось произнести какое-либо слово.

Сперва он откушал шоколаду, а затем, спросив бумагу и чернил, написал записку, которую запечатал, и приказал пажу, подававшему ему бульон, отнести по назначению. После этого он обратился ко мне:

— Я намерен, друг мой, отныне передавать тебе все мои поручения и в особенности те, которые касаются доньи Эуфрасии. Это — молодая дама, которую я люблю и которая отвечает мне нежной взаимностью.

«Боже праведный! — подумал я про себя, — к чему удивляться молодым людям, приписывающим себе любовные успехи, когда даже этот старый греховодник воображает, что его боготворят?»

— Жиль Блас, — продолжал он, — я сегодня же сведу тебя к донье Эуфрасии, так как ужинаю у нее почти каждый вечер. Ты увидишь весьма приятную сеньору и будешь в восхищении от ее благоразумия и скромности. Она нисколько не похожа на тех вертопрашек, которые интересуются молодежью и увлекаются внешностью. Напротив, донья Эуфрасия обладает зрелым умом и рассудительностью; она требует от мужчины искренних чувств и предпочитает самым блестящим кавалерам поклонника, который умеет любить.

Сеньор дон Гонсало не ограничился апологией своей возлюбленной: он объявил ее кладезем всех совершенств. Но на сей раз он нарвался на слушателя, которого нелегко было убедить в этих делах. После всех фортелей, которые выкидывали на моих глазах актерки, я перестал верить в любовное благополучие старых вельмож. Из вежливости я сделал вид, что нисколько не сомневаюсь в словах своего господина; более того, я похвалил рассудительность и хороший вкус Эуфрасии. У меня даже хватило наглости заявить, что ей трудно было бы найти более обаятельного поклонника. Простак даже не заподозрил, что я кадил ему бесстыднейшим образом, напротив, он был в восторге от моих слов: ибо так создан свет, что с великими мира сего льстец может отважиться на что угодно, — они готовы слушать самую преувеличенную лесть.

Старик, написав записку, вырвал щипчиками несколько волосков из подбородка, затем промыл глаза, которые слипались у него от густого гноя. Он вымыл также уши и руки, а по совершении этих омовений покрасил черной краской усы, брови и волосы. Он занимался своим туалетом дольше любой старой вдовы, силящейся затушевать следы времени. Когда он кончал прихорашиваться, вошел другой старец. То был его приятель, граф д'Асумар. Как не похожи были они друг на друга! Граф не скрывал седых волос, опирался на трость и не только не стремился выглядеть молодым, но, казалось, похвалялся своей старостью.

— Сеньор Пачеко, — сказал он входя, — я пришел к вам обедать.

— Добро пожаловать, граф, — отвечал мой господин.

При этом они обнялись, а затем, усевшись, стали беседовать в ожидании обеда.

Сначала речь зашла о бое быков, происходившем за несколько дней до этого. Они вспомнили о кавалерах, отличившихся на этом состязании ловкостью и силой, на что старый граф, подобно Нестору,95 которому все современное давало повод восхвалять минувшее, сказал со вздохом:

— Увы, нет ныне таких людей, которые сравнились бы с прежними, и не видать на турнирах той пышности, что бывала в дни моей молодости.

Я посмеялся про себя над предубеждением доброго сеньора д'Асумара, который не ограничился одними турнирами. Помню, что за десертом он сказал, глядя на прекрасные персики, которые ему подали:

— В мое время персики были много крупнее, чем теперь; природа слабеет с каждым днем.

«В таком случае, — подумал я про себя с улыбкой, — персики времен Адама были, вероятно, сказочной величины».

Граф д'Асумар засиделся почти до вечера. Не успел мой господин избавиться от него, как тотчас же вышел из дому, приказав мне следовать за собой. Мы отправились к Эуфрасии, которая жила в хорошо обставленной квартире в ста шагах от нашего дома. Она была одета с большой элегантностью и выглядела так моложаво, что я было принял ее за несовершеннолетнюю, хотя ей перевалило, по меньшей мере, за тридцать. Ее, пожалуй, можно было назвать красавицей, а в ее уме я вскоре убедился. Она не походила на тех прелестниц, которые щеголяют блестящей болтовней и вольными манерами: в ее поведении, равно как и в речах, преобладала скромность, и она поддерживала беседу с редкостным остроумием, не пытаясь при этом выдавать себя за умницу. Я приглядывался к ней с превеликим удивлением.

«О, небо! — думал я, — возможно ли, чтоб особа, выказывающая себя такой скромницей, была способна вести распутную жизнь?»

Я представлял себе всех женщин вольного поведения не иначе, как бесстыдными, и был изумлен проявленной Эуфрасией сдержанностью, не рассудив, что эти особы умеют притворяться и стараются приспособиться к богачам и вельможам, попадающим к ним в руки. Если клиенты требуют темперамента, то они делаются бойкими и резвыми; если клиенты любят скромность, то они украшают себя благоразумием и добродетелью. Это настоящие хамелеоны, меняющие цвет в зависимости от настроения и характера мужчины, с которыми им приходится иметь дело.

Дон Гонсало не принадлежал к числу сеньоров, любящих бойких красавиц. Он не выносил этого жанра, и, чтоб его разжечь, женщина должна была походить на весталку. Эуфрасия так и поступала, свидетельствуя этим, что не все талантливые комедиантки играют на сцене.

Оставив своего барина наедине с его нимфой, я спустился в нижние покои, где застал пожилую камеристку, в которой узнал субретку, состоявшую прежде в наперсницах у одной актрисы. Она тоже узнала меня, и сцена нашей встречи была достойна того, чтоб войти в какую-нибудь театральную пьесу.

— Вас ли я вижу, сеньор Жиль Блас! — сказала мне субретка, не помня себя от восторга. — Вы, значит, ушли от Арсении, как и я от Констансии?

— О, да! — отвечал я, — и к тому же довольно давно: мне даже довелось с тех пор послужить у одной знатной сеньоры. Жизнь актеров не в моем вкусе: я сам себя уволил, не удостоив Арсению никаких объяснений.

— Отлично сделали, — заявила субретка, которую звали Беатрис. — Я почти так же поступила с Констансией. В одно прекрасное утро я весьма холодно сдала ей свои счета; она приняла их, не говоря ни слова, и мы расстались довольно недружелюбно.

— Очень рад, — сказал я, — что мы встречаемся в более приличном доме. Донья Эуфрасия смахивает на благородную даму, и мне кажется, что у нее приятный характер.

— Вы не сшиблись, — отвечала почтенная субретка, — она из хорошего рода, и это довольно заметно по ее манерам; а что касается характера, то могу ручаться, что нет более ровного и мягкого человека, чем она. Донья Эуфрасия не походит на тех вспыльчивых и привередливых барынь, которые всегда к чему-нибудь придираются, вечно кричат, мучат слуг, словом, таких, у которых служба — ад. Я ни разу не слыхала, чтоб она бранилась: так любит она мягкое обращение. Когда мне случается сделать что-либо не по ней, она выговаривает мне без всякого гнева, и не бывает того, чтоб у нее вырвалось какое-либо поносное словцо, на которые так щедры взбалмошные дамы.

— У моего барина, — отвечал я, — тоже очень мягкий характер; он обращается со мной фамильярно и скорее, как с равным, нежели, как с лакеем; одним словом, это прекраснейший человек, и мы с вами как будто устроились лучше, чем у комедианток.

— В тысячу раз лучше, — сказала Беатрис, — там я вела шумную жизнь, тогда как здесь живу в уединении. К нам не ходит ни один мужчина, кроме сеньора Гонсало. А теперь только вы будете разделять мое одиночество, и это очень меня радует. Я уже давно питаю к вам нежные чувства и не раз завидовала Лауре, когда вы были ее дружком. Надеюсь, что буду не менее счастлива, чем она. Правда, я не обладаю ни молодостью ее, ни красотой, но зато ненавижу кокетство, а это мужчины должны ценить дороже всего: я верна, как голубка.

Добрая Беатрис принадлежала к числу тех особ, которые вынуждены предлагать свои ласки, так как никому не вздумалось бы их добиваться, а потому и я не испытал никакого искушения воспользоваться ее авансами. Но мне не хотелось, чтоб она заметила мое пренебрежение, и я обошелся с ней самым вежливым образом, чтобы не лишить ее надежды покорить мое сердце. Словом, я вообразил, что влюбил в себя престарелую наперсницу, а на самом деле оказалось, что я снова попал впросак. Субретка нежничала со мной не только ради моих прекрасных глаз: она вознамерилась внушить мне любовь, чтоб привлечь меня на сторону своей госпожи, которой она была так предана, что не постояла бы ни перед чем, лишь бы ей услужить. Я познал свою ошибку на следующий же день, когда принес донье Эуфрасии любовное письмецо от своего барина. Эта сеньора приняла меня весьма ласково и наговорила мне всяческих любезностей, к которым присоединилась и камеристка. Одна восхищалась моей наружностью, другая дивилась моему благоразумию и сообразительности. Их послушать, выходило, что сеньор Гонсало обрел в моем лице настоящее сокровище. Словом, они так меня захвалили, что я перестал доверять расточаемым мне-дифирамбам, и догадался об их намерениях, тем не менее я принял их похвалы с простодушием дурачка и этой контрхитростью обманул плутовок, которые, наконец, сняли маску.

— Послушай, Жиль Блас, — сказала мне Эуфрасия, — от тебя самого зависит составить себе состояние. Давай действовать заодно, друг мой. Дон Гонсало стар, и здоровье его так хрупко, что малейшая лихорадка, с помощью хорошего врача, унесет его из этого мира. Воспользуемся остающимися ему мгновениями и устроим так, чтоб он завещал мне большую часть своего состояния. Я уделю тебе изрядную долю, и ты можешь рассчитывать на это обещание, как если б я дала его тебе в присутствии всех мадридских нотариусов.

— Сударыня, — отвечал я, — располагайте вашим покорным слугой. Укажите только, какого поведения мне держаться, и вы останетесь мною довольны.

— В таком случае, — продолжала она, — наблюдай за своим барином и докладывай мне о каждом его шаге. В беседе с ним переводи разговор на женщин и пользуйся — но только искусно — всяким предлогом, чтоб расхвалить меня; старайся, чтоб он как можно больше думал обо мне. Но это, друг мой, еще не все, что мне от тебя нужно. Наблюдай внимательно за всем, что происходит в семье Пачеко. Если заметишь, что кто-либо из родственников дона Гонсало очень за ним ухаживает и нацеливается на наследство, то предупреди меня тотчас же. Большего от тебя не требуется: я сумею быстро утопить такого претендента. Мне известны слабые стороны всех его родственников, и я знаю, как выставить их перед доном Гонсало в самом непривлекательном виде; мне уже удалось очернить в его глазах всех племянников и кузенов.

Из этих инструкций, а также из прочих, последовавших за ними, я заключил, что донья Эуфрасия принадлежала к числу тех особ, которые пристраиваются к щедрым старикам. Незадолго до этого она заставила дона Гонсало продать землю и прикарманила себе выручку. Не проходило дня, чтоб она не выклянчила у него какого-нибудь ценного подарка. Помимо этого, она надеялась, что он не забудет ее в своем завещании. Я притворился, будто охотно выполню все ее пожелания, но, по правде говоря, возвращаясь домой, сам сомневался, обману ли своего барина или попытаюсь отвлечь его от любовницы. Последнее намерение представлялось мне честнее первого, и я питал больше склонности к тому, чтоб исполнить свой долг, нежели к тому, чтоб его нарушить. Вдобавок Эуфрасия не обещала мне ничего определенного, и это, быть может, было причиной того, что ей не удалось сломить мою преданность. А потому я решил усердно служить дону Гонсало, в надежде, что если мне посчастливится отвадить барина от его кумира, то я получу большую награду за хороший поступок, нежели за все дурные, какие мог совершить.

Для того чтоб добиться намеченной цели, я прикинулся верным слугой доньи Эуфрасии и убедил ее, будто беспрестанно напоминаю о ней своему барину. В связи с этим я плел ей всякие небылицы, которые она принимала за чистую монету, и так искусно вкрался к ней в доверие, что она сочла меня всецело преданным своим интересам. Чтоб окончательно укрепить ее в этом мнении, я притворился влюбленным в Беатрис, которая была в восторге от того, что на старости лет подцепила молодого человека, и не боялась быть обманутой, лишь бы я обманывал ее хорошо. Увиваясь за нашими принцессами, я и мой хозяин являли две разных картины в одинаковом жанре. Дон Гонсало, сухопарый и бледный, каким я его описал, походил на умирающего, когда умильно закатывал глаза, а моя инфанта разыгрывала маленькую девочку, как только я проявлял страсть, и пользовалась всеми приемами старой потаскухи, в чем ей помогал ее более чем сорокалетний опыт. Она навострилась в этом деле, состоя на службе у нескольких жриц Венеры, которые умеют нравиться до самой старости и умирают, скопив немало добра, награбленного у двух или трех поколений.

Я не довольствовался тем, что навещал Эуфрасию каждый вечер вместе со своим господином, но иногда отправлялся к ней и днем, рассчитывая обнаружить какого-нибудь спрятанного молодого любовника. Однако в какой бы час я ни заходил, мне не удавалось встретить там не только мужчину, но даже женщину подозрительного вида. Я не обнаружил ни малейшего следа какой-либо измены, что немало меня удивляло, так как трудно было поверить, чтоб такая красивая дама была беззаветно верна дону Гонсало. Впрочем, предположения мои оказались вполне обоснованными, и Эуфрасия, как читатель увидит, нашла способ терпеливо скоротать время в ожидании наследства, обзаведясь любовником, более подходящим для женщины ее возраста.

Однажды утром я, как обычно, занес красавице любовное письмецо и, находясь в ее комнате, заметил мужские ноги, торчавшие из-под настенного ковра. Я, разумеется, поостерегся заявить о своем открытии и, выполнив поручение, тотчас же удалился, не показывая вида, будто что-либо заметил. Хотя это обстоятельство не должно было меня удивить и не задевало моих личных интересов, однако же сильно меня взволновало.

«Как? — восклицал я с негодованием. — Коварная, подлая Эуфрасия! Ты не довольствуешься тем, что обманываешь добродушного старца притворной любовью, но в довершение своего вероломства еще отдаешься другому?»

Какие это были глупые рассуждения, как теперь подумаю!

Следовало просто посмеяться над всей этой историей и рассматривать ее как некую компенсацию за скуку и докуку, которые Эуфрасии приходилось терпеть в обществе моего барина. Было бы разумнее вовсе не заикаться об этом, чем разыгрывать из себя преданного слугу. Но вместо того чтоб умерить свое усердие, я принял близко к сердцу интересы дона Гонсало и доложил ему подробно о своем открытии, рассказав также и о том, что Эуфрасия пыталась меня подкупить. Я не утаил от него ни единого слова, ею сказанного, и дал ему возможность составить себе правильное мнение о своей любовнице. Он задал мне несколько вопросов, видимо, не вполне доверяя моему донесению; но ответы мои были таковы, что лишили его всякой возможности сомневаться. Он был потрясен, несмотря на хладнокровие, которое обычно сохранял при прочих обстоятельствах, и легкие признаки гнева, отразившегося на его лице, казалось, предвещали, что измена красавицы не пройдет ей безнаказанно.

— Довольно, Жиль Блас, — сказал он мне, — я очень тронут усердием, которое ты проявил, и доволен твоей преданностью. Тотчас же иду к Эуфрасии, осыплю ее упреками и порву с неблагодарной.

С этими словами он действительно вышел из дому и отправился к ней, освободив меня от обязанности ему сопутствовать, дабы избавить от неприятной роли, которую мне пришлось бы играть во время их объяснения.

С величайшим нетерпением поджидал я возвращения своего барина. Я не сомневался, что, обладая столь вескими основаниями для недовольства своей нимфой, он вернется, охладев к ее чарам, или, по крайней мере, с намерением от них отказаться. Тешась этими мыслями, я радовался своему поступку. Мне рисовалось ликование законных наследников дона Гонсало, когда они узнают, что их родственник перестал быть игрушкой страсти, столь противной их интересам. Я льстил себя надеждой заслужить их благодарность и рассчитывал отличиться перед прочими камердинерами, которые обычно более склонны поощрять распутство своих господ, нежели удерживать их от него. Меня прельщал почет, и я с удовольствием думал о том, что прослыву корифеем среди служителей. Но несколько часов спустя мой барин вернулся, и эти приятные мечты рассеялись, как дым.

— Друг мой, — сказал он мне, — у меня только что был резкий разговор с Эуфрасией. Я обозвал ее неблагодарной женщиной и изменницей и осыпал упреками. Знаешь ли ты, что она мне ответила? Что я напрасно доверяюсь лакеям. Она утверждает, что ты ложно донес на нее. По ее словам, ты просто обманщик и прислужник моих племянников и что из любви к ним ты готов на все, лишь бы поссорить меня с ней. Я видел, как она проливала слезы и притом самые настоящие. Она клялась всем, что есть святого на свете, что не делала тебе никаких предложений и что у нее не бывает ни одного мужчины. Беатрис, которую я считаю порядочной девушкой, подтвердила мне то же самое. Таким образом, против моей воли, гнев мой смягчился.

— Как, сеньор? — прервал я его с огорчением, — вы сомневаетесь в моей искренности? вы подозреваете меня…

— Нет, дитя мое, — остановил он меня в свою очередь, — я воздаю тебе справедливость и не верю, чтоб ты был в сговоре с моими племянниками. Я уверен, что ты руководствовался только моими интересами, и благодарен тебе за это. Но, в конце концов, видимость бывает обманчива; быть может, все было не так, как тебе показалось; а в таком случае суди сам, сколь твое обвинение должно быть неприятно Эуфрасии. Но как бы то ни было, я не в силах подавить свою любовь к этой женщине. Такова моя судьба: я даже вынужден принести ей жертву, которую она требует от моей любви, и жертва эта заключается в том, чтоб я тебя уволил. Мне это очень грустно, мой милый Жиль Блас, и уверяю тебя, что я согласился лишь с большим сожалением; но я не могу поступить иначе: снизойди к моей слабости. Во всяком случае не огорчайся, потому что я не отпущу тебя без награды. Кроме того, я собираюсь поместить тебя к одной даме, моей приятельнице, где тебе будет очень хорошо.

Я был глубоко задет тем, что мое усердие обернулось против меня, и, проклиная Эуфрасию, жалел о слабохарактерности дона Гонсало, который позволил увлечь себя до такой степени. Добрый старец отлично чувствовал, что, увольняя меня исключительно в угоду своей возлюбленной, совершает не слишком мужественный поступок. Желая поэтому вознаградить меня за свое безволие и позолотить пилюлю, он подарил мне пятьдесят дукатов и на следующий же день отвел к маркизе де Чавес, которой заявил в моем присутствии, что любит меня и что, будучи вынужден расстаться со мной по семейным обстоятельствам, просит ее взять меня к себе. Она тут же приняла меня в число своих служителей, и таким образом я неожиданно очутился на новом месте.

ГЛАВА VIII

Какой характер был у маркизы де Чавес и какие люди обычно у нее собирались

Маркиза де Чавес была тридцатипятилетней вдовой, красивой, рослой и стройной. Она пользовалась доходом в десять тысяч дукатов и не имела детей. Мне не приходилось встречать более серьезной и менее болтливой сеньоры, что не мешало ей прослыть остроумнейшей женщиной. Возможно, что этой репутацией она была больше обязана наплыву знатных персон и сочинителей, ежедневно ее посещавших, чем своим личным достоинствам. Не берусь судить об этом; скажу только, что имя ее было символом высокого ума, а дом ее называли в городе литературным салоном в полном смысле этого слова.

Действительно, у нее ежедневно читались то драматические поэмы, то другие стихотворения. Но допускались только серьезные вещи; к комическим же произведениям относились с презрением.96 Самая лучшая комедия, самый остроумный и веселый роман почитались никчемными сочинениями, не заслуживающими никакой похвалы, тогда как какое-нибудь слабое, но серьезное стихотворение, ода, эклога, сонет рассматривались как величайшее достижение человеческого разума. Нередко случалось, что публика не сходилась во мнениях с салоном и порой невежливо освистывала те пьесы, которые имели там успех.

Я был чем-то вроде аудиенцмейстера, т. е. на моей обязанности лежало приготовлять к приему гостей апартаменты моей госпожи, расставлять стулья для мужчин и мягкие табуреты для дам, после чего я должен был дежурить у дверей залы, провожать прибывших и докладывать о них. В первый день, когда я впускал посетителей, паженмейстер,97 случайно находившийся со мной в прихожей, принялся мне описывать их самым забавным образом. Его звали Андрес Молина. Он был от природы невозмутим и насмешлив и притом не лишен остроумия. Первым прибыл епископ. Я доложил о нем, и, как только он прошел в покои, Молина сказал мне:

— У этого прелата довольно курьезный характер. Он пользуется некоторым влиянием при дворе, но хочет убедить всех, что он в большой силе. Всем и всякому он предлагает свои услуги, но никому их не оказывает. Однажды он встретил в приемной короля кавалера, который ему поклонился. Он останавливает его, осыпает любезностями и, пожимая ему руку, говорит: «Я всепокорный слуга вашей милости. Пожалуйста, испытайте меня: я не могу спокойно умереть, пока не найду случая оказать вам услугу». Кавалер поблагодарил его с величайшей признательностью, а когда они расстались, прелат спросил кого-то из своей свиты: «Этот человек мне как будто знаком; я смутно припоминаю, что где-то его видел».

Вслед за епископом явился сын одного гранда. Я проводил его в покои своей госпожи, после чего Молина сказал мне:

— Этот сеньор тоже большой чудак. Представьте себе, он нередко заезжает в какой-нибудь дом, чтоб поговорить с хозяином о важном деле, и выходит оттуда, даже забыв упомянуть о цели своего визита. А вот донья Анхела де Пенафьель и донья Маргарита де Монтальван, — добавил Молина, завидя двух прибывших сеньор. — Эти две дамы совершенно не похожи друг на друга. Донья Маргарита мнит себя философом; она не спасует даже перед умнейшими саламанкскими профессорами, и все их резоны не в силах ее урезонить. Что касается доньи Анхелы, то она не корчит из себя ученой, хотя она весьма развитая особа. Ее рассуждения всегда обоснованы, мысли тонки, а выражения деликатны, благородны и естественны.

— Последний описанный вами характер очень приятен, — сказал я Молине, — но первый, кажется мне, мало подходит к слабому полу.

— Действительно, не слишком, — возразил он с улыбкой, — встречается, впрочем, и немало мужчин, которых он делает смешными. Сеньора маркиза, наша госпожа, тоже слегка заражена философией. А какие здесь сегодня будут диспуты! Дай только бог, чтоб они не затронули религии.

В то время как он договаривал эти слова, вошел сухопарый человек важного и хмурого вида. Мой собеседник не пощадил и его.

— Это одна из тех насупленных личностей, — сказал он, — которые хотят прослыть великими гениями с помощью глубокомысленного молчания или нескольких цитат, надерганных у Сенеки; но если покопаться в них поосновательнее, то оказываются они просто-напросто дураками.

Затем пожаловал довольно статный кавалер с видом, как у нас говорят, «грека», то есть хвата, полного самонадеянности. Я спросил, кто это.

— Драматург, — отвечал мне Молина. — Он сочинил в своей жизни сто тысяч стихов, которые не принесли ему ни гроша; но, как бы в награду за это, он шестью строчками прозы составил себе целое состояние.

Я только что собирался осведомиться поподробнее о богатстве, нажитом таким легким трудом, как услыхал на лестнице превеликий шум.

— Ага! — воскликнул Молина, — вот и лиценциат Кампанарио. Он сам докладывает о себе еще до своего появления: этот человек начинает говорить у ворот и не перестает, пока не выйдет из дому.

Действительно, все гудело от голоса шумного лиценциата, который, наконец, вошел в прихожую в сопровождении одного приятеля-бакалавра и не умолкал в течение всего визита.

— Сеньор Кампанарио, должно быть, гениальный человек, — сказал я Молине.

— Да, — отвечал мой собеседник, — он обладает даром блестящих острот, а также иносказательных выражений, и вообще — личность занимательная. Нехорошо только, что сеньор Кампанарио — беспощадный говорун и не перестает повторяться; а если взглянуть на вещи в их настоящем свете, то, пожалуй, главное достоинство его речей заключается в том, что он преподносит их в приятной и комической форме. Но даже лучшие из его острот не сделали бы чести сборнику анекдотов.

Затем явились еще другие лица, которых Молина охарактеризовал самым забавным образом. Он не забыл также нарисовать портрет маркизы, и его отзыв доставил мне удовольствие.

— Могу вам сказать, — продолжал он, — что, несмотря на философию, наша госпожа рассуждает довольно здраво. Характер у нее легкий, и она почти не придирается к прислуге. Это одна из самых разумных барынь высшего света, каких мне приходилось встречать. У нее даже нет никаких страстей. Она не питает склонности ни к игре, ни к амурным делам и интересуется только разговорами. Большинству дам наскучила бы такая жизнь.

Эти похвалы Молины расположили меня в пользу нашей госпожи. Однако же несколько дней спустя мне невольно пришлось заподозрить ее в том, что она вовсе не такой враг любви, и я сейчас расскажу, на каком основании у меня возникло это подозрение.

Однажды, когда маркиза занималась своим утренним туалетом, передо мной предстал человек лет сорока, с неприятным лицом, одетый еще грязнее, чем сочинитель Педро де Мойа, и вдобавок горбатый. Он заявил мне, что желает поговорить с сеньорой маркизой. Я спросил молодчика, от чьего имени он пришел.

— От своего собственного, — гордо отвечал он. — Передайте ей, что я тот кавалер, о котором она беседовала вчера с доньей Анной де Веласко.

Я проводил его до покоя своей госпожи и доложил.

Тут у маркизы вырвалось радостное восклицание, и мне приказано было его впустить. Она не только оказала ему любезный прием, но еще велела всем служанкам удалиться из комнаты. Таким образом, маленький горбун оказался удачливее порядочных людей и остался наедине с маркизой. Горничные и я похохотали над этим свиданием, длившимся свыше часа, после чего моя госпожа отпустила горбуна со всякими учтивостями, свидетельствовавшими о том, что она осталась им чрезвычайно довольна.

Действительно, эта беседа доставила ей такое удовольствие, что в тот же вечер она сказала мне с глазу на глаз:

— Жиль Блас, когда придет горбун, проводите его в мои покои самым незаметным образом.

Признаться, этот приказ навел меня на странные подозрения. Все же, как только коротышка явился, — а это было на следующее утро, — я, исполняя данное мне повеление, проводил его по потайной лестнице в покой маркизы. Мне пришлось проделать это два или три раза, из чего я заключил, что либо у моей госпожи странные наклонности, либо горбун играет роль сводника.

«Клянусь честью, — подумал я под влиянием этих догадок, — было бы простительно, если бы моя госпожа полюбила какого-нибудь нормального человека; но если она втюрилась в обезьяну, то, поистине, я не могу извинить такой извращенности вкуса».

Сколь дурно судил я о своей госпоже! Оказалось, что маленький горбун промышлял магией и что маркиза, легко подпадавшая под влияние шарлатанов, вела с ним секретные беседы, ибо кто-то прославил его познания в этой области. Он показывал судьбу в стакане воды, учил вертеть решето98 и открывал за деньги все тайны каббалы; проще говоря, это был жулик, существовавший за счет слишком доверчивых людей, и про него рассказывали, будто многие высокопоставленные дамы платили ему постоянную дань.

ГЛАВА IX

О происшествии, побудившем Жиль Бласа покинуть маркизу де Чавес, и о том, что сталось с ним после

Шесть месяцев прожил я у маркизы де Чавес и был очень доволен своим местом. Но судьба, написанная мне на роду, воспротивилась моему дальнейшему пребыванию в доме этой дамы и даже в Мадриде. Расскажу о приключении, побудившим меня удалиться оттуда.

Между горничными моей госпожи была одна, которую звали Персия. Она обладала не только молодостью и красотой, но, как мне казалось, также и прекрасным характером. Я пленился ею, не подозревая, что мне придется оспаривать у кого-нибудь ее сердце. Секретарь маркизы, человек заносчивый и ревнивый, был увлечен Персией. Как только он обнаружил мои чувства, так, не справляясь о том, как относится ко мне Персия, решил драться со мной на шпагах. С этой целью он как-то утром назначил мне свидание в укромном месте. Так как он был невелик ростом и едва доходил мне до плеча, а к тому же казался слабосильным, то я не счел его особенно опасным соперником. С этой уверенностью отправился я в назначенное место и рассчитывал одержать легкую победу, чтоб затем похвалиться ею перед Персией. Но исход дела не оправдал моих ожиданий. Маленький секретарь, у которого было два или три года фехтовального опыта, обезоружил меня, как ребенка и, приставив мне к груди острие шпаги, сказал:

— Готовься принять смертельный удар или поклянись, что сегодня же уйдешь от маркизы де Чавес и больше не будешь помышлять о Персии.

Я охотно дал эту клятву и сдержал ее без неудовольствия. Мне было неприятно встретиться после моего поражения с челядинцами маркизы, а в особенности со своей прекрасной Еленой, причиной нашего поединка. Я вернулся домой только для того, чтоб забрать все свои вещи и деньги, и в тот же день зашагал по дороге в Толедо, унося с собой туго набитый кошелек и вскинув на плечи узел с пожитками. Хотя я вовсе не обязывался уходить из Мадрида, однако счел за лучшее покинуть этот город, по крайней мере, на несколько лет. У меня созрело решение обойти Испанию, останавливаясь по пути в разных городах.

«Моих денег хватит надолго, — рассуждал я. — К тому же я не стану тратить их зря, а когда израсходую все, то снова поступлю на место. Стоит такому малому, как я, пожелать, и он всегда найдет себе службу: только выбирай».

Мне особенно хотелось повидать Толедо, куда я и прибыл через три дня. Я пристал на хорошем постоялом дворе, где меня приняли за важного кавалера благодаря щегольскому костюму покорителя сердец, в который я не преминул нарядиться. Поскольку я корчил из себя петиметра, то мне не стоило никакого труда завязать знакомство с хорошенькими женщинами, жившими по соседству; но, узнав, что тут для начала пришлось бы изрядно раскошелиться, я сдержал свои желания. Осмотрев все достопримечательности Толедо и все еще испытывая охоту к странствиям, я вышел как-то на рассвете из города и пошел по дороге в Куэнсу с намерением добраться до Арагона. На второй день я остановился в харчевне, повстречавшейся мне на пути. В то время как я собирался утолить жажду, появился отряд стражников Священной Эрмандады. Эти господа заказали вина и принялись его распивать; при этом они разговорились о приметах молодого человека, которого им было велено задержать.

— Этому кавалеру около двадцати трех лет, — сказал один из них. — У него длинные черные волосы, фигура стройная, нос орлиный, и разъезжает он на темно-гнедом коне.

Я притворился, что не слышу, о чем они говорят, и действительно меня это нисколько не интересовало. Оставив их в харчевне, я продолжал свой путь, но, не пройдя и четверти мили, повстречал молодого статного кавалера, сидевшего на гнедой лошади.

«Честное слово, или я основательно ошибаюсь, или это тот человек, которого разыскивают стражники, — подумал я про себя. — У него длинные черные волосы и орлиный нос. Его-то они и хотят сцапать. Надо ему услужить».

— Сеньор, — остановил я всадника, — разрешите спросить, нет ли за вами какого дела чести?

Молодой человек молча поглядел на меня и, видимо, удивился моим словам. Я заверил его, что задал ему такой вопрос не из пустого любопытства. Он вполне в этом убедился, когда я рассказал ему то, что слышал в харчевне.

— Великодушный незнакомец, — сказал он, — не скрою от вас что имею основания опасаться этих стражников, которые разыскивают именно меня, и для того чтоб их избежать, выберу другую дорогу.

— По-моему, — сказал я, — нам лучше отыскать такое место, где вы были бы в безопасности и где мы могли бы укрыться от грозы, которая нависла в воздухе и не замедлит разразиться.

Тут нам бросилась в глаза аллея довольно густых деревьев. Мы пошли по ней, и она привела нас к подножию горы, где мы наткнулись на келью пустынника.

То был просторный и глубокий грот, который время прорыло в горе; рука человека добавила к нему пристройку из камешков и ракушек, сплошь прикрытую дерном. Всевозможные цветы покрывали окрестность и разливали в воздухе свои ароматы; подле грота виднелось в горе небольшое отверстие, откуда с шумом вырывался родник, протекавший по лугу. У входа в это одинокое жилище мы заметили доброго отшельника, отягченного годами. Он опирался одной рукой на посох, а в другой держал четки, состоявшие, по меньшей мере, из двухсот крупных бусин. Голова его утопала в коричневом шерстяном треухе, а борода, белее снега, доходила до пояса. Мы подошли к нему.

— Отче, — сказал я, — не откажите нам в убежище от надвигающейся грозы.

— Пойдемте, дети мои, — отвечал анахорет, оглядев меня внимательно, — сия пустынь к вашим услугам, и вы можете оставаться здесь сколько вам заблагорассудится. Что же касается вашего коня, — добавил он, указывая на пристройку, — то вот для него отличное место.

Сопровождавший меня кавалер впустил туда лошадь, после чего мы последовали за старцем внутрь грота.

Не успели мы войти, как разразился сильный дождь, сопровождаемый молниями и ужасающими раскатами грома. Подвижник опустился на колени перед изображением св. Пахомия,99 прикрепленном к стене, а мы последовали его примеру. В это время гром прекратился. Мы поднялись, и так как дождь все еще продолжался, а ночь надвигалась, то старец сказал нам:

— Не советую вам, дети мои, пускаться снова в путь при такой погоде, если у вас нет спешных дел.

Я и молодой человек отвечали ему, что нам некуда торопиться, и что если бы мы не боялись его стеснить, то попросили бы разрешения провести ночь в келье.

— Вы нисколько меня не стесните, — отвечал отшельник. — Если кого надо пожалеть, то только вас. Вам придется удовольствоваться весьма скверным ложем, и я не могу предложить вам ничего, кроме скромной трапезы анахорета.

Затем святой муж пригласил нас усесться за маленьким столиком и, достав несколько луковиц, ломоть хлеба и кружку с водой, продолжал:

— Вот, любезные дети, моя обычная пища; но сегодня из любви к вам я позволю себе некоторое излишество.

С этими словами он отправился за небольшим куском сыра и двумя пригоршнями орехов, которые разложил на столе. Молодой человек, не испытывавший большого аппетита, пренебрег этими яствами.

— Вижу, — сказал отшельник, — что вы привыкли к лучшему столу, чем мой, или, вернее, что чревоугодие извратило ваш естественный вкус. Я тоже был таким, когда жил в миру. Самое нежное мясо, самое упоительное рагу были не достаточно хороши для меня: но с тех пор как я пребываю в уединении, ко мне вернулись естественные вкусовые ощущения. Я люблю теперь только корешки, плоды, молоко, словом, то, чем питались наши праотцы.

Во время этой речи молодой человек впал в глубокую задумчивость. Отшельник заметил это и сказал:

— Сдается мне, сын мой, что дух ваш находится в смятении. Позвольте узнать, что вас смущает. Откройте мне ваше сердце. Не любопытство, а одно только милосердие руководит мною. Я в таких летах, что могу давать советы, а вы, быть может, попали в положение, когда в них нуждаетесь.

— Да, отец мой, — отвечал кавалер со вздохом, — я безусловно в них нуждаюсь и не премину последовать вашим наставлениям, раз вы так любезно их предлагаете. Думаю, что не рискую ничем, доверившись такому человеку, как вы.

— Разумеется, сын мой, вам нечего опасаться; можете открыться мне во всем.

Тогда кавалер рассказал ему следующее.

ГЛАВА X

История дона Альфонса и прекрасной Серафины

«Не стану скрывать ничего, отец мой, ни от вас, ни от этого кавалера, который меня слушает: после проявленного им великодушия я не вправе отнестись к нему с недоверием. Поведаю же вам свои злоключения.

Я родился в Мадриде, и вот каково мое происхождение. Один офицер немецкой гвардии,100 по фамилии барон Штейнбах, возвращаясь как-то вечером домой, заметил у крыльца белый полотняный узел. Он поднял его и отнес в покои жены, где обнаружилось, что в свертке лежит новорожденный младенец, завернутый в белоснежные пеленки; при нем оказалась записка, сообщавшая, что он отпрыск благородных родителей, которые дадут со временем знать о себе, и что он при крещении наречен Альфонсом. Я — тот несчастный ребенок, и вот все, что я знаю о себе. Бог ведает, являюсь ли я жертвой чести или измены, подкинула ли меня мать только для того, чтоб скрыть свои позорные шашни, или, соблазненная неверным любовником, оказалась перед жестокой необходимостью отречься от меня.

Но как бы то ни было, барон и его супруга приняли участие в моей судьбе, и так как они были бездетны, то решились воспитать меня под именем дона Альфонсо. По мере того как я рос, они все больше и больше привязывались ко мне. Мои мягкие и обходительные манеры побуждали их постоянно ласкать меня. Словом, мне выпало счастье заслужить их любовь, и они наняли для меня всевозможных учителей. Мое воспитание стало их единственной заботой, и они не только не дожидались с нетерпением появления моих родителей, но, казалось, напротив, жаждали, чтоб мое происхождение осталось навсегда неизвестным.

Когда я оказался в состоянии носить оружие, барон поместил меня в войска. Выхлопотав мне чин прапорщика, он снарядил меня в поход и, желая побудить к тому, чтобы я не упускал ни одной возможности добиться славы, заявил, что пути к ней открыты для всякого и что я на войне могу составить себе имя, которым к тому же буду обязан только самому себе. В то же время он открыл мне тайну моего рождения, каковую до тех пор скрывал от меня. Так как я слыл за его сына, чему и сам верил, то признаюсь вам, что его сообщение глубоко меня потрясло. Я не мог, да и теперь еще не могу подумать об этом без стыда. Чем больше чувства убеждают меня в моем благородном происхождении, тем сильнее печалюсь я о том, что покинут лицами, даровавшими мне жизнь.

Я отправился служить в Нидерланды; но вскоре был заключен мир, и так как Испания осталась без врагов, — хотя и не без завистников, — то я вернулся в Мадрид, где барон и его супруга оказали мне новые знаки своего расположения. Прошло уже два месяца после моего возвращения, как однажды поутру в мою комнату вошел маленький паж и подал мне записку приблизительно следующего содержания:

«Я не безобразна и телом не урод, а между тем вы ежедневно видите меня у окна и не оказываете мне никаких знаков внимания. Такое обхождение не соответствует вашему галантному виду, и я так этим раздосадована, что хотела бы из мести внушить вам любовь».

Получив эту цидульку, я не сомневался, что она исходила от одной вдовы, по имени Леонор, жившей против нашего дома и стяжавшей себе славу превеликой кокетки. Я спросил об этом маленького пажа, который хотел было разыграть скромного слугу, но, получив дукат, удовлетворил мое любопытство. Он даже взялся передать ответ, в котором я сообщал госпоже Леонор, что сознаюсь в своем грехе и что, насколько я чувствую, она уже наполовину отомщена.

Я не остался бесчувственен к такого рода любовной стратегии и просидел остаток дня дома, усердно дежуря у своих окон, чтобы наблюдать за дамой, которая не преминула показаться. Я стал делать ей знаки. Она отвечала мне тем же и на следующий день известила меня через маленького пажа, что если я в ту же ночь между одиннадцатью и двенадцатью выйду на нашу улицу, то смогу переговорить с ней у окна нижнего этажа. Хотя я и не испытывал сильного увлечения к этой слишком пылкой вдове, однако же не преминул написать ей ответ, полный страсти, и ждал ночи с таким же нетерпением, как если б был отчаянно влюблен. С наступлением сумерек я в ожидании блаженного часа отправился прогуляться по Прадо. Не успел я туда дойти, как какой-то человек, сидевший верхом на прекрасном коне, спешился около меня и сказал резким тоном:

— Кавальеро, не вы ли сын барона Штейнбаха?

— Да, — отвечал я.

— Значит, — продолжал он, — это вы должны были явиться ночью на свидание к окну Леонор? Я читал ее письма и ваши ответы, которые показал мне ее паж. Сегодня вечером я следовал за вами от вашего дома до этого места и намерен сообщить вам, что у вас есть соперник, честолюбие которого возмущено необходимостью оспаривать у вас ее сердце. Полагаю, что этим все сказано. Мы находимся в уединенном месте; давайте биться, если только вы не предпочитаете избежать моей кары, обещав порвать всякое общение с Леонор. Пожертвуйте мне своими надеждами, или я лишу вас жизни.

— Этой жертвы вам следовало бы просить, а не требовать, — сказал я. — Возможно, что я снизошел бы к вашим просьбам, но на угрозы отвечаю отказом.

— В таком случае давайте биться, — возразил он, привязав коня к дереву.

— Такому знатному лицу, как я, не пристало унизиться до просьбы перед человеком вашего звания. Большинство людей моего круга отомстило бы на моем месте менее почетным для вас способом.

Последние слова задели меня за живое, и, видя, что он обнажил шпагу, я последовал его примеру. Мы дрались с таким бешенством, что поединок затянулся ненадолго. Потому ли что он взялся за дело слишком рьяно, или потому, что был менее искусен, чем я, но вскоре, пронзенный насмерть, он зашатался и упал. Тогда, помышляя только о спасении, я вскочил на его коня и помчался по толедской дороге. Я не смел вернуться к барону Штейнбаху, так как только огорчил бы его своим приключением, и, раздумывая о грозившей мне опасности, счел за лучшее как можно скорее выбраться из Мадрида.

Предаваясь самым грустным размышлениям по этому поводу, я скакал остаток ночи и все утро. Но к полудню пришлось остановиться, чтоб дать отдых коню и переждать жару, сделавшуюся невыносимой. Я укрылся в деревне до наступления ночи, а затем продолжал путь, намереваясь в один перегон добраться до Толедо. Мне уже удалось миновать Ильескас и даже проскакать две мили дальше, когда примерно около полуночи меня застигла посреди поля гроза вроде сегодняшней. Заметив в нескольких шагах от себя сад, обнесенный стеной, я подъехал к нему и за неимением лучшего убежища, расположился, как мог, вместе со своим конем в углу стены под балконом, выступавшим над дверью павильона. Прислонившись к двери, я почувствовал, что она отперта, и приписал это небрежности челяди. Я спешился и не столько из любопытства, сколько из желания укрыться от дождя, продолжавшего хлестать меня под балконом, вошел в нижний этаж павильона вместе с конем, которого ввел под уздцы.

Пока длилась гроза, я старался рассмотреть место, в котором очутился, и хотя это удавалось мне только при блеске молний, однако сообразил, что дом этот не мог принадлежать людям простого звания. Я все выжидал прекращения дождя, чтобы пуститься в дальнейший путь, но свет, замеченный мною вдалеке, побудил меня изменить свое решение. Оставив лошадь в павильоне и не забыв притворить дверь, я двинулся по направлению к свету с намерением попросить ночлега на эту ночь, так как был убежден, что жильцы этого дома еще не улеглись. Пройдя несколько аллей, я очутился подле здания, дверь которого также оказалась незапертой. Я вошел в зал и, увидав при свете роскошной хрустальной люстры, в которой горело несколько свечей, сказочное великолепие, понял, что нахожусь в доме важного вельможи. Пол был выложен мрамором, прекрасная панель украшена художественной позолотой, карниз отлично сработан, а плафон, видимо, расписан искуснейшими мастерами. Но особенно привлекло мое внимание множество бюстов испанских героев, расставленных вдоль стен зала на постаментах из крапчатого мрамора. Я успел рассмотреть все это, так как не только никто не появлялся, но я даже не слыхал никакого шума, хотя от времени до времени напрягал слух.

На одной стороне зала оказалась незапертая дверь. Открыв ее, я увидал анфиладу покоев, из которых был освещен только последний.

«Как быть? — подумал я. — Следует ли вернуться, или у меня хватит смелости проникнуть в эту комнату?»

Хотя я и сознавал, что было бы разумнее повернуть обратно, однако же не смог устоять против любопытства или, вернее, против власти судьбы, увлекавшей меня вперед. Иду, пересекаю разные горницы и дохожу до той, которая была освещена, т. е. где на мраморном столе горела свеча в позолоченном подсвечнике. Прежде всего мне бросилась в глаза элегантная летняя мебель отличной работы, но вскоре, взглянув на постель, полог которой был наполовину отдернут из-за жары, я увидал нечто, сосредоточившее на себе все мое внимание. То была молодая сеньора, спавшая глубоким сном, несмотря на раскаты грома. Я тихонько приблизился к ней и, разглядывая ее при свете свечи, был совершенно ослеплен ее чертами и цветом лица. Все чувства смутились во мне при этом зрелище. Я был потрясен, вознесен; но, несмотря на волновавшие меня ощущения, мысли о знатном роде сеньоры пресекли дерзновенные поползновения, и почтение одержало верх над страстью. В то время как я опьянялся ее созерцанием, она проснулась.

Представьте себе изумление этой сеньоры, когда она среди ночи обнаружила в своей комнате совершенно незнакомого человека. Она вздрогнула при виде меня и испустила громкий крик. Я попытался ее успокоить и, преклонив колено, сказал ей:

— Сеньора, не опасайтесь ничего; я пришел сюда без злых намерений.

Я собирался было продолжать, но она так испугалась, что не слушала меня. Несколько раз кликнула она своих прислужниц, но так как никто не отозвался, то, схватив пеньюар, лежавший у нее в ногах на спинке постели, она быстро вскочила и бросилась бежать по покоям, которые я перед тем пересек, снова зовя служанок, а также младшую сестру, находившуюся под ее присмотром. Я ожидал, что сбегутся все лакеи, и опасался, как бы они не набросились на меня, не пожелав выслушать, но, на мое счастье, на все ее крики явился только один старый слуга, который не мог оказать ей никакой существенной помощи, если б она действительно подвергалась опасности. Между тем, несколько осмелев от его присутствия, она гордо спросила меня, кто я такой, каким образом и зачем дерзнул проникнуть в ее дом. Я принялся оправдываться, но не успел я сказать, что нашел дверь садового павильона незапертой, как она тотчас же вскричала:

— Боже праведный! Какое подозрение терзает меня!

С этими словами она взяла свечу, стоявшую на столе, и принялась обходить одну горницу за другой, но не нашла там ни служанок, ни сестры и при этом заметила, что они унесли с собой все свои пожитки. Убедившись в правильности своих подозрений, она подошла ко мне и сказала:

— Ах, вероломный человек, не отягчай измены притворством! Вовсе не случайность привела тебя сюда: ты принадлежишь к свите дона Фернандо де Лейва, ты — соучастник его преступления. Но не надейся ускользнуть от меня: здесь осталось еще достаточно людей, чтоб тебя задержать.

— Сеньора, — отвечал я, — не причисляйте меня к числу своих врагов. Я не знаю дона Фернандо де Лейва, и мне даже не известно, кто вы. Дело чести принудило меня, несчастного, покинуть Мадрид, и клянусь вам чем угодно, не застигни меня гроза, я не был бы у вас. Судите обо мне более благосклонно: вместо того чтоб считать меня соучастником нанесенной вам обиды, поверьте, что я скорее готов отомстить за нее.

Эти последние слова, а также тон, которым я их произнес, успокоили даму, и она, видимо, перестала принимать меня за врага, но зато гнев ее сменился печалью. Она принялась горько рыдать. Слезы молодой сеньоры растрогали меня, и я был огорчен не меньше ее, хотя и не имел ни малейшего понятия об ее несчастье. Но я не только плакал вместе с нею: горя желанием отомстить за нее, я чувствовал, как меня охватывает ярость.

— Сеньора, — воскликнул я, — в чем состоит нанесенное вам оскорбление? Скажите мне все: я сочувствую вашей обиде. Угодно ли вам, чтоб я погнался за доном Фернандо и пронзил ему сердце? Назовите мне всех, кого следует истребить! приказывайте! Каковы бы ни были опасности и невзгоды, связанные с этой местью, незнакомец, которого вы считаете заодно с вашими врагами, готов пожертвовать за вас своей жизнью.

Этот порыв поразил прекрасную даму, и слезы ее прекратились.

— Ах, сеньор, — сказала она, — простите мне подозрение, вызванное тем печальным состоянием, в котором вы меня видите. Ваши великодушные чувства вывели Серафину из заблуждения и даже побудили не стыдиться того, что посторонний человек стал свидетелем бесчестья, нанесенного ее семье. Да, благородный незнакомец, я признаю свою ошибку и не отказываюсь от вашей помощи, но вовсе не требую от вас смерти дона Фернандо.

— В таком случае, — спросил я, — какой же услуги ждете вы от меня?

— Сеньор, — отвечала Серафина, — вот чем я удручена. Дон Фернандо де Лейва влюблен в мою сестру Хулию, которую он случайно увидал в Толедо, где мы обычно живем. Три месяца тому назад он попросил ее руки у графа Полана, моего отца, который отказал ему из-за старой вражды, царящей между нашими родами. Моей сестре нет еще пятнадцати лет; она легкомысленно последовала дурным советам моих прислужниц, несомненно, подкупленных доном Фернандо, а этот кавалер, уведомленный о том, что мы находимся одни в нашем загородном доме, воспользовался случаем, чтоб похитить Хулию. Мне хотелось бы, по крайней мере, узнать, какое убежище он избрал, дабы отец мой и брат, уже два месяца пребывающие в Мадриде, приняли нужные меры. Ради господа бога, — добавила она, — потрудитесь обыскать окрестности Толедо и добудьте самые точные сведения об этом похищении: пусть моя семья будет обязана вам этим.

Сеньора Серафина не подумала о том, что это было совсем неподходящее поручение для человека, которому надлежало как можно скорее убраться из Кастилии. Но до того ли ей было? Я сам забыл об опасности. Увлеченный счастьем услужить прелестнейшей в мире особе, я с восторгом принял поручение и поклялся выполнить его столь же быстро, сколь и усердно. Действительно, я не стал дожидаться рассвета, чтоб сдержать свое слово, но тотчас же покинул Серафину, умоляя простить мне причиненный ей испуг и обещая вскоре снабдить ее вестями. Я вышел оттуда тем же путем, каким вошел, однако столь занятый мыслями о даме, что мне нетрудно было понять, насколько я уже увлечен ею. Еще больше убедился я в этом по усердию, с которым рыскал ради нее, и по любовным мечтам, которыми упивался. Мне думалось, что Серафина, несмотря на свою печаль, догадалась о моей зарождающейся любви и, быть может, взглянула на это не без удовольствия. Я даже рисовал себе, что если б мне удалось принести ей точные вести о сестре и если б дело обернулось согласно ее желаниям, то вся честь выпала бы на мою долю.

Дон Альфонсо прервал в этом месте нить своего повествования и спросил старого отшельника:

— Простите меня, отче, если, увлеченный страстью, я останавливаюсь на подробностях, которые, без сомнения, вам наскучили.

— Они мне нисколько не наскучили, сын мой, — отвечал анахорет. — Мне даже очень интересно узнать, до какой степени ваше сердце занято молодой дамой, о которой вы нам рассказываете, ибо я сообразую с этим свои советы.

— Увлекаемый этими соблазнительными мечтами, — продолжал молодой человек, — я двое суток разыскивал похитителя Хулии; но, несмотря на самые рьяные попытки, мне не удалось обнаружить никаких следов. Глубоко раздосадованный бесплодностью своих усилий, я вернулся к Серафине, ожидая застать ее в сильной тревоге. Но она была гораздо спокойнее, чем я думал. Я узнал от нее, что она оказалась счастливее меня и уже получила вести о судьбе своей сестры: сам дон Фернандо уведомил ее письмом, что тайно женился на Хулии и отвез ее в один из толедских монастырей.

— Я отослала его письмо отцу, — продолжала Серафина. — Надеюсь, что все кончится дружелюбно и что торжественное венчание вскоре прекратит распрю, так давно разделяющую наши роды.

Уведомив меня о судьбе своей сестры, она заговорила о причиненном мне беспокойстве и об опасностях, которым по неосторожности подвергла меня, побудив разыскивать похитителя и забыв о том, что я рассказывал ей о своем поединке, заставившем меня спастись бегством. Она извинилась передо мной в самых обходительных выражениях и, заметив мою усталость, пригласила меня в салон, где мы оба уселись. На ней было домашнее платье из белой тафты с черными полосами и небольшая наколка из той же материи, украшенная черными же перьями. Это навело меня на мысль о том, что она вдова; но так как выглядела она очень молодой, то я не знал, какого мнения держаться.

Если я горел желанием получить интересовавшие меня сведения, то и ей не меньше меня хотелось узнать, кто я такой. Она спросила, как меня зовут, и сказала, что моя благородная внешность и великодушная жалость, побудившая меня так горячо принять ее сторону, с несомненностью свидетельствуют о моем знатном происхождении. Вопрос застал меня врасплох; я покраснел и смутился. Но стыд перед правдой оказался слабее, чем стыд перед ложью, и я отвечал, что мой отец, барон Штейнбах, офицер немецкой гвардии.

— Скажите мне также, — продолжала дама, — какая причина побудила вас покинуть Мадрид. Заранее обещаю вам заступничество моего отца, а также моего брата, дона Гаспара. Позвольте мне хотя бы этим ничтожным знаком внимания выразить благодарность кавалеру, рисковавшему своей жизнью, чтобы мне услужить.

Я не счел нужным скрывать от нее обстоятельств поединка. Она осудила убитого мною кавалера и обещала заинтересовать в моем деле всю свою родню.

Удовлетворив ее любопытство, я попросил ее отплатить мне тем же и сказать, связана ли она брачными узами.

— Три года тому назад, — отвечала она, — отец выдал меня замуж за дона Диего де Лара, но вот уже пятнадцать месяцев, как я вдовею.

— Какое же несчастье, сеньора, так рано лишило вас супруга? — спросил я.

— Не стану этого скрывать, сеньор, — ответствовала дама, — дабы отплатить вам за откровенность, которою вы меня почтили.

— Дон Диего де Лара, — продолжала она, — был весьма пригожим кавалером. Он страстно любил меня и, желая мне понравиться, ежедневно делал все, на что только способен нежный и пылкий поклонник ради предмета своей любви. Но, несмотря на свои старания и на все достоинства, которыми он обладал, ему не удалось покорить мое сердце. По-видимому, одного усердия или признанных качеств недостаточно для того, чтоб снискать взаимность. Увы! — добавила она, — нередко бывает, что совершенно незнакомый человек внушает нам чувство с первого взгляда. Словом, я не могла его полюбить. Своими нежностями он больше смущал, нежели очаровывал меня; я была вынуждена отвечать на них без склонности, и хотя втайне укоряла себя в неблагодарности, но все же и свою участь считала достойной сожаления. На его, да и на мое несчастье, он был еще более чуток, чем влюблен. Он угадывал все, что скрывалось за моими поступками и речами, и читал в глубине моей души. Беспрестанно жаловался он на мое равнодушие, и невозможность мне понравиться тем более огорчала его, что он даже не мог винить в этом соперника: мне не было еще и шестнадцати лет, и прежде чем посвататься ко мне, он подкупил всех моих служанок, которые удостоверили, что никто еще не привлек моего внимания. «Да, Серафина, — говаривал он часто, — я хотел бы, чтоб вы питали склонность к другому и чтоб это было единственной причиной вашего равнодушия ко мне. Мои старания и ваша добродетель восторжествовали бы над этим увлечением; но теперь я отчаиваюсь пленить ваше сердце, раз оно не откликнулось на все проявления моей любви». Устав слушать постоянно одни и те же речи, я посоветовала ему лучше положиться на время и не нарушать моего, да и своего покоя чрезмерной чувствительностью. Действительно, в тогдашнем моем возрасте я была еще не в состоянии оценить тонкости столь изысканной любви. Так бы и следовало поступить дону Диего; но, видя, что прошел целый год, а он не добился ничего, мой муж потерял терпение или, вернее, рассудок и, сославшись на дело, якобы требовавшее его присутствия при дворе, отправился вместо этого воевать в Нидерланды в качестве волонтера. Вскоре он нашел среди опасностей то, чего искал, т. е. конец своей жизни и своих мучений.

После того как донья Серафина окончила свой рассказ, мы принялись беседовать о странном характере ее супруга. Наш разговор был прерван прибытием курьера, привезшего Серафине письмо от графа Полана. Она попросила у меня позволения прочитать его, и я заметил, как во время чтения она побледнела и задрожала. Дочитав до конца, она воздела глаза к небу, испустила долгий вздох, и лицо ее в одно мгновение оросилось слезами. Я не остался равнодушен к ее горю. Меня объяла тревога, и, точно предугадывая удар, который должен был меня поразить, я почувствовал, как сердце леденеет от смертельного страха.

— Сеньора, — спросил я почти угасшим голосом, — позвольте спросить вас, о каком новом несчастье извещает вас это послание?

— Возьмите его, сеньор, — грустно отвечала Серафина, передавая мне письмо, — прочтите сами, что пишет мой отец. Увы, оно вас даже слишком касается.

После этих слов, вселивших в меня ужас, я с дрожью взял письмо и прочел следующее:

«Ваш брат, дон Гаспар, дрался вчера в Прадо. Его ранили шпагой, отчего он скончался сегодня. Перед смертью он заявил, что убивший его кавалер — сын барона Штейнбаха, офицера немецкой гвардии. В довершение несчастья убийца ускользнул от меня. Он бежал, но я не пожалею ничего, чтоб его изловить, в каком бы месте он ни скрывался. Я напишу нескольким губернаторам, которые не преминут арестовать его, если он проедет через вверенные им города. Кроме того, я постараюсь с помощью других писем преградить ему все дороги.

Граф Полан».

Можете себе представить, в какое смятение привело это письмо все мои чувства. Несколько минут я пребывал в полной неподвижности, будучи не в силах произнести ни одного слова. Подавленный этой вестью, я предвидел жестокие последствия, которыми смерть дона Гаспара угрожала моей любви. Меня внезапно охватило глубокое отчаяние. Я бросился к ногам Серафины и, подавая ей обнаженную шпагу, воскликнул:

— Сеньора, освободите графа Полана от необходимости разыскивать человека, который мог бы ускользнуть от его кары. Отомстите за своего брата; уничтожьте убийцу собственной рукой: пронзите меня. Пусть тот же клинок, который лишил его жизни, станет роковым и для его несчастного врага.

— Сеньор, — возразила Серафина, отчасти растроганная моим поступком, — я любила дона Гаспара; хотя вы убили его в честном поединке и хотя он сам виновен в своем несчастье, но вы, конечно, понимаете, что я разделяю чувства отца. Да, дон Альфонсо, я ваш враг и предприму против вас все, чего требуют кровь и дружба; но я не стану злоупотреблять вашей неудачей, хотя бы она и дала мне возможность осуществить свое мщение; если честь вооружает меня против гас, то она же запрещает мне мстить недостойным образом. Обязанности гостеприимства ненарушимы, и я не хочу отплатить убийством за услугу, которую вы мне оказали. Бегите! скройтесь, если удастся, от наших преследований и от кары закона и спасите свою голову от угрожающей опасности.

— Как, сеньора, — продолжал я, — вы можете отомстить и предоставляете это закону, который, быть может, не удовлетворит вашей ненависти? Ах, пронзите лучше презренного, который недостоин вашей пощады! Нет, сударыня, не обращайтесь со мной так благородно и великодушно. Знаете ли вы, кто я? Весь Мадрид считает меня сыном барона Штейнбаха, а я только подкидыш, которого он воспитал из жалости. Мне даже не известно, кто мои родители.

— Это безразлично, — прервала меня Серафина с такой поспешностью, как если б мои последние слова доставили ей новое огорчение, — будь вы даже последним из людей, я сделаю то, что мне повелевает честь.

— Но если смерть брата, сударыня, не в силах побудить вас к тому, чтобы вы пролили мою кровь, то я разожгу вашу ненависть новым преступлением, дерзость которого вы, надеюсь, не сможете простить. Я обожаю вас: с первого же взгляда ваши чары ослепили меня, и, несмотря на неопределенность своей судьбы, я возмечтал посвятить себя вам. Да, я был влюблен или, вернее, настолько тщеславен! я надеялся, что небо, которое, быть может, щадит меня, утаивая мое происхождение, откроет мне его когда-нибудь и что я смогу, не краснея, назвать вам свое имя. Неужели и после этого оскорбительного признания вы не решитесь меня наказать?

— Это дерзкое признание, — отвечала она, — оскорбило бы меня во всякое другое время; но я прощаю вам ради тех волнений, которые вы переживаете. Кроме того, в моем теперешнем состоянии мне не до слов, которые у вас вырвались. Еще раз, дон Альфонсо, — добавила она, прослезившись, — уезжайте! покиньте дом, который вы наполняете печалью; каждая лишняя минута вашего пребывания усиливает мои муки.

— Я более не противлюсь, сеньора, — возразил я, приподымаясь. — Мне приходится покинуть вас, но не думайте, что, тщась сохранить свою жизнь, которая вам ненавистна, я стал бы искать надежного убежища. Нет, нет, я приношу себя в жертву вашему гневу. С нетерпением буду ждать в Толедо участи, которую вы мне уготовите, и, не уклоняясь от ваших преследований, сам ускорю конец своих злоключений.

С этими словами я удалился. Мне подали лошадь, и я отправился в Толедо, где пробыл неделю, и где, действительно, так мало скрывался, что, право, не знаю, как меня не арестовали, ибо не думаю, чтоб граф Полан, который старается заградить мне все пути, не сообразил, что я могу проехать через Толедо. Наконец, вчера я покинул этот город, где, казалось, сам лезу в западню, и, не выбирая никакой определенной дороги, доехал до этого грота, как человек, которому нечего терять. Вот, отец мой, что меня терзает. Прошу не оставить меня своим советом».

ГЛАВА XI

Что за человек был старый отшельник и как Жиль Блас очутился в знакомой компании

Когда дон Альфонсо закончил печальное повествование о своих невзгодах, старый отшельник сказал:

— Сын мой, вы поступили весьма безрассудно, оставаясь так долго в Толедо. Я взираю иными глазами на все то, что вы мне рассказали, и ваша любовь к Серафине представляется мне сплошным безумием. Поверьте мне, смотрите действительности в лицо: вы должны забыть эту молодую даму, которая не может стать вашей. Отступите добровольно пред Препятствиями, которые вас разделяют, и следуйте за вашей звездой, которая, судя по всем данным, уготовила вам другие приключения. Вы безусловно встретите какую-нибудь юную особу, которая произведет на вас такое же впечатление и брата которой вы не убивали.

Он собрался было добавить еще много всяких наставлений, клонившихся к тому, чтоб убедить дона Альфонсо вооружиться терпением, как в пещеру вошел другой отшельник, нагруженный туго набитой сумой. Он вернулся из города Куэнсы, где собрал обильные пожертвования. Выглядел он моложе своего товарища, а борода его была рыжая и очень густая.

— Добро пожаловать, брат Антонио, — сказал старый анахорет. — Какие новости принесли вы из города?

— Довольно дурные, — отвечал рыжий брат, передавая ему бумажку, сложенную в форме письма. — Вы узнаете все из этой записки.

Старец вскрыл письмо и, прочитав с должным вниманием, воскликнул:

— Ну, и слава богу! Раз хвостик найден, то нам остается только принять какое-нибудь решение. Переменим тон, сеньор Альфонсо, — продолжал он, обращаясь к молодому кавалеру. — Вы видите перед собой человека, подобно вам подверженного капризам судьбы. Мне сообщают из Куэнсы, лежащей в одной миле отсюда, что меня очернили в глазах правосудия, все сподвижники которого должны с завтрашнего же дня двинуться походом на этот скит, чтоб заручиться моей особой. Но они не застанут зайца в норе. Я уже не впервые попадаю в такие переделки. Благодарение господу, мне почти всегда удавалось отвертеться с умом. Я предстану перед вами в новом обличьи, ибо ваш покорный слуга вовсе не отшельник и вовсе не старик.

С этими словами он скинул с себя свой длинный балахон и оказался в камзоле из черной саржи с прорезными рукавами. Затем он снял треух, развязал шнурок, на котором держалась его приставная борода, и мы неожиданно увидели перед собой человека в возрасте от двадцати восьми до тридцати лет. По его примеру брат Антонио сбросил отшельническую одежду и, отделавшись от бороды тем же способом, что и его товарищ, вытащил из старого, наполовину источенного деревянного баула дрянную сутанеллу, в которую тут же и облачился. Но представьте себе мое удивление, когда я узнал в старом анахорете сеньора Рафаэля, а в брате Антонио — моего дорогого и верного слугу Амбросио Ламела.

— Ого! — вырвалось у меня, — я, кажется, попал в знакомую компанию!

— Действительно так, сеньор Жиль Блас, — отвечал мне со смехом дон Рафаэль, — вы встретили двух своих друзей в тот момент, когда меньше всего этого ожидали. Согласен, что у вас есть кой-какие основания жаловаться на нас; но забудем прошлое и возблагодарим небо за то, что оно нас свело: Амбросио и я предлагаем вам свои услуги, коими отнюдь не стоит пренебрегать. Не считайте нас злодеями. Мы ни на кого не нападаем и никого не убиваем: мы только стараемся жить на чужой счет; но если кража является несправедливым поступком, то необходимость оправдывает эту несправедливость. Присоединитесь к нам и давайте бродить вместе. Это очень приятный образ жизни, если кто умеет соблюдать осторожность. Правда, несмотря на всю нашу предусмотрительность, сцепление второстепенных обстоятельств бывает иногда таково, что с нами случаются неприятные приключения; но наплевать, ибо зато мы еще больше ценим приятные. Мы привыкли к смене погоды, к превратностям Фортуны.

— Сеньор кавальеро, — продолжал мнимый отшельник, обращаясь к дону Альфонсо, — мы делаем вам такое же предложение, и с вашей стороны было бы неблагоразумно отвергать его в вашей теперешней ситуации, ибо, не говоря уже о деле, заставляющем вас скрываться, вы, вероятно, сейчас не при деньгах.

— Вы угадали, — отвечал дон Альфонсо, — и признаюсь, что это усиливает мои огорчения.

— В таком случае, — продолжал дон Рафаэль, — не покидайте нас. Самое лучшее, что вы можете придумать, это присоединиться к нам. У вас не будет недостатка ни в чем, и мы сделаем бесплодными преследования ваших врагов. Нам знакома почти вся Испания, которую мы обошли вдоль и поперек. Мы знаем, где находятся леса, горы и все места, пригодные для того, чтоб служить убежищем от жестокостей правосудия.

Дон Альфонсо поблагодарил их за хорошее отношение и, будучи действительно без денег и без всяких других средств, согласился сопровождать их. Я тоже решился на это, так как не хотел покидать молодого человека, к которому начинал питать большое расположение.

Мы условились отправиться вчетвером и не расставаться. Договорившись относительно этого, мы принялись обсуждать, двинуться ли нам в путь тотчас же или сперва приложиться к бурдюку с отличным вином, который брат Антонио принес накануне из Куэнсы; но Рафаэль, как наиболее опытный, заявил, что сперва следует подумать о безопасности и что, по его мнению, надлежит добраться за ночь до дремучего леса между Вильярдесой и Альмодаваром, где мы можем сделать привал и без малейшей тревоги провести день, предаваясь отдыху. Мы одобрили это предложение. Тогда мнимые отшельники собрали в два узла всю провизию и все свои пожитки и нагрузили ими, наподобие переметных сумок, коня дона Альфонсо. Это было выполнено с невероятной быстротой, после чего мы удалились из скита, оставив в добычу правосудию два отшельнических балахона, одну седую и одну рыжую бороды, две жалких лежанки, стол, дрянной баул, два старых соломенных кресла и изображение св. Пахомия.

Мы прошагали всю ночь и уже начали испытывать усталость, когда заметили, на заре лес, к которому стремились. Вид гавани придает свежие силы матросам, утомленным долгим плаванием. Это ободрило нас, и мы, наконец, достигли цели нашего странствования еще до восхода солнца. Углубившись в самую гущу леса, мы расположились в весьма приятном месте на лужайке, окруженной несколькими могучими дубами, сплетенные ветви которых образовывали свод, не проницаемый для дневной жары. Разгрузив и разнуздав коня, мы предоставили ему пастись, а сами уселись на газоне. Извлекши из сумы брата Антонио несколько здоровенных ломтей хлеба и кусков жареного мяса, мы принялись уписывать за обе щеки. Но, несмотря на аппетит, мы нередко прерывали еду, чтобы хлебнуть из бурдюка, который то и дело переходил из одних объятий в другие.

Под конец трапезы дон Рафаэль сказал дону Альфонсо:

— Сеньор кавальеро, в ответ на вашу откровенность считаю долгом с такой же искренностью рассказать вам историю своей жизни.

— Вы доставите мне этим большое удовольствие, — ответил молодой человек.

— А мне в особенности, — воскликнул я. — Сгораю от любопытства узнать ваши похождения, которые, несомненно, стоят того, чтоб их послушать.

— Ручаюсь вам за это, — возразил дон Рафаэль. — Я собираюсь когда-нибудь записать их, но приберегаю эту забаву на старость, ибо я еще молод и надеюсь основательно пополнить сей том. Однако все мы утомлены; давайте поспим несколько часов. Пока мы трое будем отдыхать, Амбросио покараулит во избежание какой-либо неожиданности, а затем вздремнет в свою очередь.

С этими словами он растянулся на земле. Дон Альфонсо сделал то же. Я последовал их примеру, а Амбросио стал на стражу.

Вместо того чтоб предаться отдыху, дон Альфонсо принялся раздумывать над своими несчастьями. Я тоже не сомкнул глаз. Что касается дона Рафаэля, то он вскоре заснул, но, проснувшись час спустя и видя, что мы расположены его слушать, сказал Ламеле:

— Друг Амбросио, ты сможешь теперь усладить себя сном.

— Ни-ни, — отвечал Ламела, — я вовсе не хочу спать, и хотя мне известны все происшествия вашей жизни, однако они так поучительны для людей нашей профессии, что я с охотой послушаю их снова.

Тотчас же дон Рафаэль приступил к своему повествованию и рассказал нам следующее.

КНИГА ПЯТАЯ

ГЛАВА I

Похождения дона Рафаэля

Я сын мадридской актрисы, прославившейся своим декламаторским талантом, а еще больше своими любовными связями. Ее звали Лусиндой. Что касается отца, то не дерзну приписать себе такового. Я могу назвать вам вельможу, который был влюблен в мою мать, когда я появился на свет; но эти хронологические данные едва ли в состоянии служить бесспорным доказательством того, что он был творцом моих дней. Особы, принадлежащие к профессии моей матушки, весьма ненадежны в этом отношении; в то самое время, когда эти дамы кажутся вам особенно преданными какому-нибудь вельможе, они почти всегда находят ему помощника за его же деньги.

Что может быть достойнее чем стоять выше злословия?!

Вместо того чтоб дать мне воспитание на стороне, Лусинда без стеснения брала меня за руку и открыто водила в театр, не смущаясь ни сплетнями, ходившими на ее счет, ни лукавыми насмешками, которые обычно вызывало мое появление. Словом, я был ее радостью, и все навещавшие ее мужчины ласкали меня: возможно, что родная кровь влекла их ко мне.

Первые двенадцать лет я провел во всяких пустых забавах. Меня едва обучали читать и писать и еще меньше старались о том, чтоб преподать мне догматы нашей веры. Я научился только танцевать, петь и играть на гитаре — это было все, что я умел, когда маркиз де Леганьес предложил взять меня к своему сыну, который был в одном со мной возрасте. Лусинда охотно согласилась, и тут я всерьез принялся за учение. Молодой Леганьес ушел немногим дальше меня. Этот юный сеньор, видимо, не был рожден для науки; он не знал почти ни одной буквы алфавита, хотя прошло уже пятнадцать месяцев, как при нем состоял гувернер. Другие учителя тоже не добились от него никакого толку; он выводил их из терпения. Правда, им было запрещено прибегать к строгости, а также решительно приказано обучать его без мучений. Этот приказ вдобавок к слабым способностям ученика делал уроки довольно бесполезными.

Но гувернер, как вы сейчас увидите, изобрел отличное средство стращать молодого сеньора, не нарушая при этом отцовского запрещения. Он решил сечь меня всякий раз, как маленький Леганьес провинится, и не преминул выполнить свое намерение. Этот педагогический прием пришелся мне не по вкусу; я удрал и побежал к матушке жаловаться на несправедливость. Но, несмотря на всю ее нежность ко мне, у нее хватило мужества устоять против моих слез, и, учитывая важные преимущества, с которыми было связано для ее сына пребывание у маркиза де Леганьеса, она приказала тотчас же водворить меня обратно. Таким образом я снова попал в лапы гувернера. Заметив, что его изобретение дает хорошие результаты, он продолжал сечь меня вместо маленького барчука и, для того чтоб произвести на него побольше впечатления, порол меня вовсю. Я каждый день знал наверняка, что мне придется расплачиваться за юного Леганьеса. Могу сказать, что он не выучил ни одной буквы алфавита без того, чтоб мне не всыпали добрых ста ударов: судите сами, во что обошлось мне его начальное обучение.

Но кнут не был единственной неприятностью, которую мне пришлось вынести в этом доме: так как все знали, кто я, то последняя челядь вплоть до поварят попрекала меня моим рождением. Это так меня обозлило, что в один прекрасный день я сбежал, изловчившись захватить все наличные деньги гувернера, а это составляло около ста пятидесяти дукатов. Такова была моя месть за порку, которой он меня подвергал, и полагаю, что я не мог бы изобрести более для него чувствительной. Я совершил свою проделку с немалой ловкостью, хотя это был мой первый опыт, и у меня хватило изворотливости уклониться от преследования, которое продолжалось в течение двух дней. Я покинул Мадрид и направился в Толедо, не видя за собой никакой погони.

Мне шел тогда пятнадцатый год. Какое удовольствие в этом возрасте чувствовать себя независимым человеком и хозяином своих поступков! Я познакомился с молодыми людьми, которые меня обтесали и помогли мне спустить мои дукаты. Затем я пристал к шулерам, которые так развили мои природные способности, что я вскоре стал одним из первых рыцарей этого ордена. По прошествии пяти лет меня обуяло желание постранствовать: я покинул своих собратий и, намереваясь начать свои путешествия с Эстремадуры, отправился в Алкантару; но еще по дороге в этот город мне представился случай использовать свои таланты, и я не захотел его упустить. Так как я путешествовал пешком и к тому же нагруженный довольно увесистой котомкой, то от времени до времени устраивал привалы под тенью деревьев, расположенных в нескольких шагах от проезжей дороги. Тут мне повстречались два папенькиных сынка, которые наслаждались прохладой и весело болтали лежа на траве. Я отвесил им вежливый поклон и вступил с ними в разговор, что, как мне показалось не вызвало у них неудовольствия. Старшему из них не было еще пятнадцати лет, и оба выглядели простачками.

— Сеньор кавальеро, — сказал мне младший, — мы сыновья двух богатых пласенских горожан. Нам сильно захотелось увидать Королевство Португальское, и, чтобы удовлетворить свое любопытство, мы взяли каждый по сто пистолей у наших родителей. Хотя мы и путешествуем пешком, однако собираемся пройти очень далеко с этими деньгами. Каково ваше мнение?

— Если б у меня было столько денег, то я пробрался бы бог знает куда! — отвечал я им. — Я обошел бы все четыре части света. Ах ты, черт! Двести пистолей! Да это колоссальная сумма, которой конца не видно! Если позволите, господа, то я провожу вас до города Альмерина, где мне предстоит получить наследство от дяди, прожившего там лет двадцать.

Оба папенькиных сынка заявили, что мое общество доставит им удовольствие.

Слегка отдохнув, вы зашагали по направлению к Алкантаре, куда прибыли еще до сумерек, и отправились ночевать в хорошую гостиницу. Нам отвели горницу, в которой стоял шкап, запиравшийся на ключ. Мы заказали ужин, а пока его готовили, я предложил своим спутникам прогуляться по городу. Они согласились на мое предложение, и, заперев наши котомки в шкап, ключ от которого забрал один из юношей, мы вышли из гостиницы. Затем мы принялись посещать церкви, и когда зашли в соборную, то я внезапно притворился, будто у меня неотложное дело.

— Господа, — сказал я своим спутникам, — чуть было я не забыл, что один толедский знакомый попросил меня переговорить с купцом, который живет подле этой церкви. Пожалуйста, подождите меня здесь; я моментально вернусь.

С этими словами я их покинул. Бегу в гостиницу, подлетаю к шкапу, взламываю замок и, обшарив котомки юных горожан, нахожу их пистоли. Бедные дети! Я не оставил им даже столько, чтоб расплатиться за ночлег: я забрал все. После этого, быстро выйдя из города, я пошел по дороге в Мериду, не беспокоясь о том, что станется с ними.

Это приключение, не вызвавшее у меня ничего, кроме смеха, дало мне возможность путешествовать с приятностью. Несмотря на молодость, я уже умел вести себя с осторожностью и, могу сказать, был развит не по летам. Я решил купить мула, что и осуществил в первом же местечке. Кроме того, я сменил котомку на чемодан и вообще начал разыгрывать из себя более важного барина.

На третий день я встретил на проезжей дороге человека, который во всю глотку распевал вечерню. По виду я заключил, что он псаломщик, и сказал ему:

— Валяйте, валяйте, сеньор бакалавр! Это у вас здорово выходит. Вижу, что вы любитель своего ремесла.

— Сеньор, — отвечал он, — с вашего позволения я — псаломщик и не прочь поупражнять голос.

С этого у нас завязался разговор, и я заметил, что имею дело с остроумнейшим и приятнейшим человеком. Ему было года двадцать четыре или двадцать пять. Так как он шел пешком, то я поехал шагом, для того чтобы не лишить себя удовольствия побеседовать с ним. Между прочим, разговорились мы о Толедо.

— Я хорошо знаю этот город, — сказал псаломщик. — Мне пришлось прожить в нем довольно долгое время, и у меня даже есть там несколько друзей.

— А где вы изволили жить в Толедо? — прервал я его.

— На Новой улице, — отвечал он. — Я проживал там с доном Висенте де Буэна Гарра, доном Матео де Кордел и еще двумя или тремя благородными кавалерами. Мы квартировали вместе, столовались вместе и отлично проводили время.

Эти слова поразили меня, ибо надо сказать, что названные им кавалеры были те самые плуты, с которыми я хороводился в Толедо.

— Сеньор псаломщик, — воскликнул я, — господа, которых вы назвали, мне знакомы, и я тоже жил с ними на Новой улице.

— Я вас понял, — сказал он с улыбкой, — вы, значит, вошли в эту компанию три года тому назад, когда я из нее вышел.

— Я только что расстался с этими господами, — отвечал я, — так как у меня явилась охота попутешествовать. Я собираюсь объехать Испанию. Чем больше у меня будет опыта, тем выше станут меня ценить.

— Безусловно, — возразил он, — кто хочет набраться разума, должен постранствовать. Я покинул Толедо по той же причине, хотя жил там в свое удовольствие. Благодарю небо за то, — продолжал он, — что оно послало мне рыцаря моего ордена в тот момент, когда я меньше всего этого ждал. Объединимся: давайте бродить вместе, посягать на мошну ближнего и пользоваться всеми случаями, которые нам представятся, чтоб проявить свои таланты.

Он сделал мне это предложение так дружески и чистосердечно, что я его принял. Своей откровенностью он сразу завоевал мое доверие. Мы открылись друг другу. Я рассказал ему все, что случилось со мной, а он не скрыл от меня своих похождений. При этом он сообщил, что только что покинул Порталегре, откуда, переодевшись псаломщиком, ему пришлось поспешно удрать из-за какой-то провалившейся мошеннической проделки. После того как он исповедался мне во всех своих делах, мы порешили вдвоем отправиться в Мериду попытать счастья, поживиться там, если удастся, и тотчас же улепетнуть в другое место. С этого момента наше имущество стало общим. Правда, дела Моралеса — так звали моего собрата — были неблестящи; все его достояние состояло из пяти или шести дукатов и кой-какой одежонки, которую он таскал с собой в торбе; но если я был богаче его деньгами, то зато он превосходил меня в искусстве надувать людей. Мы поочередно ехали на муле и таким манером добрались до Мериды.

Прибыв в предместье, мы разыскали постоялый двор, и как только мой соратник переоделся в платье, извлеченное им из торбы, то тотчас же отправились пройтись по городу, чтобы нащупать почву и посмотреть, не представится ли случай поработать. Мы весьма внимательно приглядывались ко всему, что попадалось нам на глаза, и походили — как сказал бы Гомер — на двух черных коршунов, рыщущих взглядом по окрестностям в поисках птиц, которые могли бы стать для них добычей. Словом, мы выжидали, чтобы судьба доставила нам возможность использовать наше искусство, когда заметили на улице седого кавалера с обнаженной шпагой, отбивавшегося от трех человек, которые сильно его теснили. Неравенство этого поединка возмутило меня, и так как я от природы охотник до драки, то кинулся на помощь кавалеру. Мы атаковали трех противников старца и принудили их обратиться в бегство.

После отступления врагов старик рассыпался в благодарностях.

— Мы очень рады, — слазал я ему, — что очутились здесь кстати и смогли вас выручить. Но разрешите спросить, кому мы имели честь оказать эту услугу, и скажите, ради бога, почему эти трое хотели вас укокошить.

— Господа, — отвечал он, — я обязан вам слишком многим, чтоб не удовлетворить вашего любопытства. Меня зовут Херонимо де Мойадас, и я живу в этом городе на доходы от своего состояния. Один из убийц, от которых вы меня освободили, влюблен в мою дочь. На днях он попросил у меня ее руки и, не получив моего согласия, взялся за шпагу, чтобы мне отомстить.

— Не разрешите ли также узнать, — спросил я снова, — какие причины побудили вас отказать этому кавалеру в браке с вашей дочерью.

— Сейчас вам скажу, — отвечал он. — У меня был брат — купец, торговавший в этом городе. Его звали Аугустин. Два месяца тому назад он отправился в Калатраву, где поселился у своего клиента Хуана Велеса де ла Мембрилья. Они были закадычными друзьями, и брат мой, дабы еще больше скрепить эту дружбу, обещал сыну этого клиента руку Флорентины, моей единственной дочери, не сомневаясь, что в силу наших добрых отношений убедит меня выполнить данное им слово. Действительно, как только брат вернулся в Мериду и заговорил со мной об этом, то я из любви к нему тотчас же согласился. Он послал портрет Флорентины в Калатраву, но, увы, ему не удалось закончить это дело: он скончался три недели тому назад. Умирая, он заклинал меня не отдавать руки дочери никому, кроме сына его клиента. Я обещал, и вот почему я не выдал Флорентины за кавалера, который только что напал на меня, хотя это была очень выгодная партия. Я раб своего слова и с минуты на минуту жду сына Хуана де ла Мембрилья, чтоб сделать его своим зятем, хотя никогда не видал ни этого кавалера, ни его отца. Простите за то, что я вам все это рассказываю, — добавил Херонимо де Мойадас, — но вы сами этого захотели.

Я с большим вниманием выслушал старца и, решившись на проделку, неожиданно пришедшую мне в голову, притворился глубоко изумленным и воздел глаза к небу. Затем, повернувшись к старцу, я сказал ему патетическим тоном:

— Ах, сеньор Мойадас! Возможно ли, что, вступив в Мериду, я удостоился счастья спасти жизнь собственного тестя?

Эти слова чрезвычайно поразили старика и не в меньшей мере Моралеса, который показал мне всем своим видом, что признает меня за величайшего плута.

— Что вы говорите? — воскликнул старец. — Как? Вы сын клиента моего брата?

— Да, сеньор Херонимо де Мойадас, — отвечал я, помогая себе бесстыдством и бросаясь ему на шею, — я тот счастливый смертный, которому предназначена очаровательная Флорентина. Но прежде чем выразить свою радость по поводу вступления в вашу семью, позвольте мне выплакать на вашей груди слезы, которые вызывает во мне воспоминание о вашем брате Аугустине. Я был бы неблагодарнейшим из людей, если б не был глубоко огорчен смертью человека, которому обязан счастьем своей жизни.

С этими словами я снова облобызал добряка Херонимо и затем провел рукой по глазам, как бы для того, чтобы утереть слезы. Моралес, внезапно сообразивший все преимущества, которые мы могли извлечь из этой плутни, не преминул пособить мне. Он надумал выдать себя за моего лакея и принялся еще пуще меня сетовать по поводу кончины сеньора Аугустина.

— О, сеньор Херонимо! — воскликнул он, — какую вы понесли великую утрату, потеряв вашего братца! Это был такой порядочный человек! уникум среди коммерсантов! бескорыстный купец, честный купец! купец, каких больше не бывает!

Мы напали на простого и доверчивого человека: далекий от мысли о том, что мы его надуваем, он сам полез на крючок.

— А почему вы прямо не явились ко мне? — спросил он. — Вам незачем было останавливаться в гостинице. К чему щепетильность при наших теперешних отношениях?

— Сеньор, — вмешался Моралес, отвечая за меня, — мой господин немножко церемонен. Есть у него такой грешок. Он не обессудит меня, если я упрекну его в этом. Не скажу, однако, — добавил мой слуга, — чтоб он не заслуживал некоторого извинения за то, что не решился явиться к вам в таком виде. Дело в том, что нас обокрали дорогой: у нас отняли все наши пожитки.

— Этот парень сказал вам правду, сеньор де Мойадас, — прервал я его. — Случившееся со мной несчастье было причиной того, что я не остановился у вас. Я не посмел явиться в этом платье на глаза невесте, которая меня еще никогда не видала, и выжидал возвращения слуги, отправленного мной в Калатраву.

— Это происшествие, — возразил старик, — не должно было помешать вам заехать ко мне, и я намерен тотчас же поселить вас в своем доме.

С этими словами он повел меня к себе. По дороге мы беседовали о мнимой краже, и я заявил, что вместе с вещами лишился также портрета Флорентины и что это меня особенно огорчает. На это старик смеясь возразил, что мне незачем сетовать на потерю, так как оригинал лучше копии. Действительно, как только мы вошли в дом, он позвал свою дочь, которой не исполнилось еще шестнадцати лет и которую можно было почесть за совершенство.

— Вот юная особа, — обратился он ко мне, — которую покойный брат обещал вам.

— Ах, сеньор! — воскликнул я с пылом, — вам не к чему объяснять, что передо мной любезная Флорентина: ее очаровательные черты запечатлелись в моей памяти и еще сильнее в моем сердце. Если утерянный мною портрет, который был только слабым наброском таких чар, смог воспламенить меня тысячами огней, то судите сами, какие чувства должны волновать меня в эту минуту.

— Ваши речи слишком лестны, — сказала Флорентина, — и я не настолько тщеславна, чтоб считать себя достойной таких похвал.

— Можете без нас продолжать свои комплименты, — прервал старик наш разговор.

В то же время он оставил меня наедине с дочкой и увел Моралеса.

— Друг мой, — сказал он ему, — воры, без сомнения, украли у вас все вещи и, вероятно, также и деньги, тем более что они всегда с этого начинают.

— Да, сеньор, — отвечал мой товарищ, — огромная шайка бандитов налетела на нас возле Кастиль-Бласо; они оставили нам только одежду, которая на нас; но мы не замедлим получить тратты и тогда приведем себя в порядок.

— В ожидании ваших тратт, — возразил старец, вынимая кошелек из кармана, — вот сто пистолей, которыми вы можете располагать.

— Нет, сеньор! — воскликнул Моралес, — мой барин их не возьмет. Вы его не знаете. Он, черт возьми, ужасно щепетилен в таких делах, и не занимает направо и налево, как иные папенькины сынки. Несмотря на свой возраст, он не любит влезать в долги и готов скорей просить милостыню, чем занять хотя бы мараведи.

— Отлично делает, — сказал наш меридский горожанин. — Я еще больше уважаю его за это. Терпеть не могу, когда люди берут в долг. По-моему, это простительно только дворянам, ибо у них издавна повелся такой обычай. Не стану принуждать твоего барина, — добавил старик. — Раз он обижается, когда ему предлагают деньги, то не стоит и говорить об этом.

С этими словами он собрался сунуть кошелек обратно в карман, но мой компаньон удержал его за руку.

— Постойте, сеньор де Мойадас, — сказал он. — Какое бы отвращение мой господин ни питал к займам, я все же надеюсь, что уговорю его принять ваши сто пистолей. Надо лишь знать, как к нему приступиться. В конце концов, он не любит занимать только у чужих, но в своей семье он менее щепетилен и вовсе не стесняется просить денег у своего родителя, когда в них нуждается. Этот молодой человек, как видите, умеет различать людей и должен смотреть на вас, сударь, как на второго отца.

С помощью этих речей Моралес завладел кошельком старика, который вернулся к нам и застал меня и дочь за учтивыми разговорами. Он прервал нашу беседу и сообщил Флорентине о том, как я его спас, после чего рассыпался передо мной в выражениях благодарности. Я воспользовался этим благоприятным настроением и сказал старику, что он не может трогательнее доказать мне свою признательность, как ускорив мой брак с его дочерью. Он охотно согласился успокоить мое нетерпение и обещал, что не позже, чем через три дня, я стану супругом Флорентины; он даже добавил, что, вместо обещанных в приданое шести тысяч дукатов, он даст мне десять тысяч, для того чтоб показать, до какой степени он чувствителен к одолжению, которое я ему оказал.

Таким образом, мы с Моралесом воспользовались гостеприимством простака Херонимо де Мойадаса и пребывали в приятном ожидании заграбастать десять тысяч дукатов, с которыми собирались поспешно убраться из Мериды. Одно только опасение смущало нашу радость: мы боялись, как бы настоящий сын Хуана Велеса де ла Мембрилья не стал поперек нашего счастья или, вернее, не расстроил бы его своим неожиданным появлением. Это опасение было не лишено оснований, ибо на следующий же день какой-то человек, смахивающий на крестьянина, заявился с чемоданом к отцу Флорентины. Меня в то время дома не оказалось, но мой товарищ был тут.

— Сеньор, — сказал крестьянин старцу, — я слуга калатравского кавалера, сеньора Педро де ла Мембрилья, что приходится вам зятем. Мы прибыли вчера в этот город; он не замедлит прийти, а я опередил его, чтоб вас предупредить.

Не успел он сказать этих слов, как появился его господин. Это крайне изумило старца и несколько вывело из равновесия Моралеса.

Педро был молодым человеком весьма приятной наружности. Он обратился с приветствием к отцу Флорентины, но наш простак не дал ему договорить и, повернувшись к моему компаньону, спросил его, что все это значит. Тогда Моралес, не уступавший в нахальстве никому на свете, принял уверенный вид и сказал старику:

— Сеньор, эти двое принадлежат к шайке воров, которые обчистили нас на проезжей дороге; я узнаю их и в особенности того, который бесстыдно выдает себя за сына сеньора Хуана Белеса де ла Мембрилья.

Старик без колебаний поверил Моралесу и, будучи убежден, что оба новых пришельца жулики, сказал им:

— Господа, вы пришли слишком поздно: вас опередили. Педро де ла Мембрилья находится здесь со вчерашнего дня.

— Не может быть! — отвечал ему молодой человек из Калатравы. — Вас надувают: вы поселили у себя обманщика. Знайте, что у Хуана Белеса де ла Мембрилья нет других сыновей, кроме меня.

— Толкуйте! — возразил ему старик. — Неужели вы совсем не узнаете этого малого и не помните его барина, которого вы ограбили на калатравской дороге?

— Как, ограбил? — изумился Педро. — Не будь я в вашем доме, то обрезал бы уши этому прохвосту, который осмелился назвать меня грабителем. Пусть он благодарит небо за ваше присутствие, которое одно только удерживает меня от того, чтоб дать волю своему гневу. Сеньор, — продолжал он, — еще раз повторяю: вас надувают. Я тот самый молодой человек, которому ваш брат Аугустин обещал Флорентину. Позвольте показать вам все письма, написанные им моему отцу по этому поводу. Поверите ли вы портрету вашей дочери, который он прислал мне незадолго до смерти?

— Нет, — прервал его старец, — портрет так же мало убедит меня, как и письма. Я знаю, каким путем они попали в ваши руки, и из милосердия советую вам как можно скорее выбраться из Мериды, чтоб не понести наказания, которого достойны все вам подобные.

— Это уж слишком! — прервал его в свою очередь молодой кавалер. — Не потерплю, чтоб у меня безнаказанно украли имя и к тому же выдавали меня за разбойника. Я знаю нескольких лиц в этом городе; пойду, разыщу их и вернусь с ними разоблачить обман, который предубедил вас против меня.

С этими словами он удалился вместе с своим слугой, и Моралес остался победителем. Это происшествие было причиной того, что Херонимо де Мойадас решил обвенчать меня с дочерью в тот же день и немедленно отправился отдать нужные распоряжения, чтоб завершить это дело.

Хотя доброе расположение к нам отца Флорентины было весьма приятно моему товарищу, однако же он испытывал некоторое беспокойство. Его пугали меры, к которым, по его убеждению, несомненно прибегнет Педро, и он с нетерпением поджидал меня, чтоб сообщить о том, что произошло. Я застал его погруженным в глубокую задумчивость.

— Что с тобой, любезный друг? — спросил я. — Ты как будто очень озабочен.

— Не без причины, — возразил Моралес и в то же время изложил мне все, что случилось.

— Ты видишь, — добавил он, — что я не зря призадумался. Твое безрассудство втравило нас в эту кашу. Готов согласиться, что затея была блестящей и, в случае удачи, покрыла бы тебя славой, но, судя по всем данным, она кончится плохо, и я советую не дожидаться разоблачений, а удрать с тем пером, которое мы вытащили из крылышка нашего простака.

— Господин Моралес, — возразил я на эту речь, — не извольте торопиться: вы слишком быстро пасуете перед затруднениями. Это не делает чести ни дону Матео де Кордель, ни прочим кавалерам, с которыми вы жили в Толедо. Побывав в учении у таких мастеров, нельзя так легко поддаваться панике. Что касается меня, то я собираюсь идти по стопам этих героев и выказать себя их достойным учеником; я ополчаюсь на пугающие вас препятствия и берусь их преодолеть.

— Если вы с ними справитесь, — сказал мне мой товарищ, — то я буду почитать вас превыше всех великих мужей Плутарха.

Не успел Моралес договорить, как вошел Херонимо де Мойадас.

— Я только что закончил все распоряжения насчет вашей свадьбы, — сказал он, — сегодня же вечером вы станете моим зятем. Ваш лакей, — добавил старик, — вероятно, сообщил вам те, что здесь произошло. Что вы скажете о наглости этого прохвоста, который выдал себя за жениха моей дочери и собирался меня в этом уверить?

Моралесу очень хотелось знать, как я вывернусь из этого затруднительного положения, и он был немало удивлен, когда я, печально взглянув на Мойадаса, простодушно ответил старику:

— Сеньор, от меня зависело бы продлить ваше заблуждение и использовать его; но я чувствую, что не рожден для лжи, и хочу искренне сознаться вам во всем. Я вовсе не сын Хуана Велеса де ла Мембрилья.

— Что я слышу? — перебил он меня с великой поспешностью и не меньшим изумлением. — Как? Вы не тот молодой человек, которого мой брат…

— Позвольте, сеньор! — прервал я его в свою очередь, — раз я приступил к своей правдивой и искренней исповеди, то соблаговолите дослушать меня до конца. Вот уже восемь дней, как я влюблен в вашу дочь, и эта любовь задержала меня в Мериде. Вчера, выручив вас из беды, я собрался просить ее руки; но вы заткнули мне рот, сообщив, что предназначаете ее другому. Вы сказали, что брат, умирая, заклинал вас отдать ее за Педро де ла Мембрилья, что вы обещали ему это и что вы раб своего слова. Это сообщение повергло меня в печаль, и моя любовь, доведенная до отчаяния, толкнула на уловку, которую я и осуществил. Скажу вам, однако, что я в душе упрекал себя за это, но понадеялся на ваше прощение, когда откроюсь вам во всем и вы узнаете, что я итальянский принц, путешествующий инкогнито. Мой отец — владетельный сеньор, которому принадлежат долины между Швейцарией, Ломбардией и Савойей. Я даже мечтал о том, как вы будете приятно изумлены, узнав о моем происхождении, и как я в роли деликатного и влюбленного супруга объявлю об этом Флорентине после нашей свадьбы. Небо, — продолжал я, меняя тон, — не пожелало доставить мне эту радость. Появляется Педро де ла Мембрилья, приходится вернуть ему его имя, каких бы страданий мне это ни стоило. Ваше обещание обязывает вас избрать его в зятья, а мне остается только сетовать. Я не смею жаловаться: вы принуждены предпочесть его мне, несмотря на мой ранг и не считаясь с ужасным состоянием, в которое меня ввергаете. Не стану говорить вам о том, что ваш брат был только дядей вашей дочери, а что вы ее отец, и что было бы справедливее расквитаться со мной за мою услугу, чем держаться данного вами слова, которое вас почти ни к чему не обязывает.

— Разумеется, гораздо справедливее! — воскликнул Херонимо де Мойадас, — а потому я вовсе не намерен колебаться в своем выборе между вами и Педро де ла Мембрилья. Если б мой брат Аугустин был жив, он не обессудил бы меня за то, что я отдал предпочтение человеку, спасшему мне жизнь, и к тому же принцу, который готов снизойти до меня и породниться с моей семьей. Я был бы недругом собственного счастья или просто сумасшедшим, если б не выдал за вас своей дочери и не поторопился со столь лестным для нее браком.

— Зачем горячиться, сеньор, — отвечал я. — Не делайте ничего без зрелого обсуждения и руководствуйтесь только своими интересами. Несмотря на благородство моей крови…

— Вы смеетесь надо мной, что ли? — прервал он меня. — Смею ли я колебаться хоть минуту? Нет, мой принц, прошу вас сегодня же вечером почтить счастливую Флорентину узами брака.

— Ну что ж, пусть будет так, — сказал я, — отнесите сами эту весть вашей дочери и сообщите ей о славной участи, которая ее ожидает.

Пока добряк торопился уведомить Флорентину о том, что она покорила сердце принца, Моралес, присутствовавший при нашем разговоре, опустился передо мной на колени и сказал:

— Благородный итальянский принц, сын владетельного сеньора, которому принадлежат долины между Швейцарией, Ломбардией и Савойей, позвольте припасть к стопам вашей светлости и выразить вам свое восхищение. Честное слово жулика, вы — чудотворец! Я почитал себя за первого человека в нашем ремесле; но, поистине, опускаю стяг перед вами, хотя я и опытнее вас.

— Значит, ты успокоился? — сказал я.

— Вполне, — отвечал он. — Я больше не боюсь сеньора Педро; пусть приходит сюда, если ему вздумается.

И вот мы с Моралесом снова крепко сидим в седле.

Мы принялись намечать дорогу, по которой нам предстояло удирать вместе с приданым, так твердо рассчитывая его получить, что были чуть ли не больше уверены в обладании им, чем если б оно уже оказалось в наших руках. Но мы рано делили шкуру медведя: развязка приключения обманула наши ожидания.

Вскоре явился молодой человек из Калатравы. Его сопровождали два гражданина и альгвасил, которому усы и загар придавали столь же внушительный вид, сколь и его должность. Отец Флорентины был с нами.

— Сеньор де Мойадас, — сказал Педро, — я привел вам трех честных людей, которые меня знают и могут удостоверить, кто я.

— Разумеется, я могу удостоверить, — воскликнул альгвасил. — Сообщаю всем, кому о том ведать надлежит, что я вас знаю: ваше имя — Педро и вы единственный сын Хуана Велеса де ла Мембрилья, а кто осмелится утверждать противное, тот обманщик.

— Верю вам, сеньор альгвасил, — сказал наш простак. — Ваше свидетельство для меня свято, так же как и слово господ купцов, которые пришли с вами. Я вполне уверен, что молодой кавалер, приведший вас сюда, единственный сын клиента моего брата. Но это не важно. Я больше не намерен выдавать за него свою дочь: я раздумал.

— О, это другое дело, — сказал альгвасил. — Я пришел только удостоверить, что этот молодой человек мне известен. Вы, разумеется, властны над своей дочерью, и никто не может принудить вас к тому, чтоб вы выдали ее замуж против вашего желания.

— Да и я, — прервал его Педро, — не намерен прекословить желаниям сеньора де Мойадас, который вправе располагать своею дочерью, как ему заблагорассудится. Но он разрешит мне спросить, что побудило его изменить свое решение. Нет ли у него каких оснований жаловаться на меня? Пусть, потеряв сладкую надежду стать его зятем, я, по крайней мере, буду уверен, что утратил ее не по своей вине.

— Я вовсе не жалуюсь на вас, — отвечал добрый старик. — Скажу вам даже, что я очень жалею о необходимости нарушить свое слово и умоляю вас простить меня. Но я уверен, что вы слишком великодушны, чтоб гневаться на меня за то, что я предпочел вам соперника, спасшего мне жизнь. Вот он, — продолжал Мойадас, указывая на меня, — этот сеньор выручил меня из большой опасности, и, чтоб еще лучше оправдаться перед вами, сообщу вам, что он итальянский принц и что он хочет жениться на Флорентине, в которую влюбился.

Услыхав эти последние слова, Педро растерялся и ничего не ответил. Купцы широко раскрыли глаза и, видимо, были изумлены. Но альгвасил, привыкший на все смотреть с дурной стороны, заподозрил в этом чудесном приключении мошенничество, на котором рассчитывал поживиться. Он пристально взглянул на меня, но так как мое лицо было ему не знакомо и не оправдало его надежд, то он с не меньшей внимательностью уставился на моего товарища. К несчастью для моей светлости, он опознал Моралеса, вспомнив, что видел его в тюрьмах Сиудад-Реаля.

— Хо-хо-хо! — воскликнул он, — да ведь это же мой клиент! Узнаю сего дворянина и ручаюсь вам, что более отъявленного мошенника вы не найдете во всех королевствах и провинциях Испании.

— Поосторожнее, сеньор альгвасил, — сказал Херонимо де Мойадас, — парень, которого вы так опорочили, лакей принца.

— Ну и отлично, — отвечал альгвасил, — с меня этого вполне достаточно, чтоб знать, с кем имею дело. По слуге судят о барине. Не сомневаюсь в том, что эти ферты — жулики, которые сговорились вас надуть. У меня нюх на такую дичь, и, чтоб показать вам, что эти шельмы самые обыкновенные авантюристы, я сейчас же отправлю их в тюрьму. Постараюсь устроить им свидание с господином коррехидором, после которого они почувствуют, что не все еще палочные удары розданы на этом свете.

— Потише, сеньор начальник, — вмешался старик, — зачем прибегать к таким крайностям? А вы, господа, разве вам не жаль огорчать порядочного человека? Неужели, если слуга — плут, то и хозяин его должен быть тем же? Впервые ли случается, что жулики поступают в услужение к принцам?

— Да смеетесь вы, что ли, с вашими принцами? — прервал его альгвасил. — Даю вам слово, что этот молодой человек — мазурик, и я арестую его именем короля, так же, как и его сотоварища. У меня под рукой двадцать стражников, которые сволокут их в тюрьму, если они не позволят отвести себя туда добровольно. Ну-с, любезный принц, — сказал он мне, — ходу!

Эти слова ошеломили меня, а также и Моралеса. Наше смущение показалось подозрительным старому Херонимо де Мойадас или, точнее, погубило нас в его глазах. Он отлично понял, что мы собирались его надуть. Однако он поступил в этом случае так, как подобало благородному человеку.

— Сеньор начальник, — сказал он альгвасилу, — возможно, что ваши подозрения ошибочны, но не исключена также возможность, что они вполне справедливы. Как бы то ни было, не будем разбираться в этом. Пусть эти молодые кавалеры удалятся и идут на все четыре стороны. Прошу вас не препятствовать их уходу: окажите мне эту любезность, чтоб я мог отплатить им за одолжение, которое они мне оказали.

— По долгу службы, — отвечал альгвасил, — мне следовало бы арестовать этих господ, невзирая на ваши просьбы; но из уважения к вам я согласен поступиться своими обязанностями с условием, что они моментально покинут город, ибо если я встречу их здесь завтра, то — господь свидетель! — они узнают, почем фунт лиха.

Услыхав, что нас отпускают на свободу, я и Моралес почувствовали некоторое облегчение. Мы собрались было заговорить решительным тоном и утверждать, что мы порядочные люди, но альгвасил поглядел на нас искоса и приказал нам заткнуться. Не знаю, почему эти люди так нам импонируют! Пришлось оставить Флорентину и ее приданое Педро де ла Мембрилья, который, вероятно, стал зятем Херонимо де Мойадаса.

Я удалился вместе со своим товарищем. Мы отправились по дороге в Трухильо, утешаясь тем, что извлекли из этого приключения хотя бы сто пистолей.

За час до наступления ночи мы проходили по какой-то деревушке, но решили не останавливаться и переночевать где-нибудь подальше. В этом-местечке мы увидали харчевню, довольно пристойную для такой дыры. Хозяин с хозяйкой сидели у ворот на продолговатых камнях. Муж, высокий, сухопарый человек, уже пожилой, тренькал на дрянной гитаре, развлекая супругу, которая, по-видимому, слушала его с удовольствием.

— Господа, — окликнул он нас, видя, что мы проходим мимо, — советую вам сделать привал в этом месте. До ближайшей деревни добрых три мили, и предупреждаю вас, что так хорошо, как здесь, вы нигде не устроитесь. Поверьте мне, зайдите в мою харчевню: я приготовлю вам знатный ужин и посчитаю по божеской цене.

Мы дали себя уговорить и, подойдя к хозяину и хозяйке, раскланялись с ними. Затем, усевшись рядышком, мы принялись вчетвером толковать о всякой всячине. Хозяин назвался бывшим служителем Священной Эрмандады, а хозяйка оказалась разбитной толстухой, которая, по-видимому, умела показать товар лицом. Наша беседа была прервана прибытием двенадцати или пятнадцати всадников; одни ехали верхом на мулах, другие на лошадях. За ними следовало штук тридцать лошаков, нагруженных тюками.

— Ого, сколько принцев! — воскликнул хозяин при виде этой оравы. — Куда я только всех дену?

Мгновенно деревня наполнилась людьми и животными. По счастью, подле харчевни оказался просторный овин, куда поместили лошаков и поклажу. Мулов же и лошадей пристроили по разным местам. Что касается всадников, то они помышляли не столько о постелях, сколько о хорошем ужине. Хозяин, хозяйка и их молодая служанка не щадили рук. Они перерезали всю дворовую птицу. Прибавив к этому еще рагу из кролика и кошки, а также обильную порцию капустного супа, приправленного бараниной, они удовлетворили всю команду.

Я и Моралес поглядывали на всадников, а те от времени до времени смотрели на нас. Наконец, разговор завязался, и мы попросили разрешения отужинать с ними. Они отвечали, что это доставит им удовольствие. И вот мы все вместе за столом.

Среди них был человек, который всем распоряжался и к которому остальные относились с почтением, хотя, впрочем, обращались с ним довольно фамильярно. Он, однако, председательствовал за столом, говорил повышенным тоном и иногда довольно развязно возражал своим спутникам, которые вместо того чтоб отвечать ему тем же, казалось, считались с его мнением.

Беседа случайно зашла об Андалузии, и так как Моралесу вздумалось похвалить Севилью, то человек, о котором я только что упомянул, сказал ему:

— Сеньор кавальеро, вы превозносите город, в котором или, вернее, в окрестностях которого я родился, ибо я уроженец местечка Майрена.

— Могу сказать вам то же самое и про себя, — ответил ему мой товарищ. — Я также из Майрены, и не может быть, чтобы я не знал ваших родителей, так-как знаком там со всеми, начиная от алькальда и до последнего человека в местечке. Чей вы сын?

— Честного нотариуса, Мартина Моралеса, — возразил тот.

— Мартина Моралеса? — воскликнул мой товарищ с великой радостью и не меньшим изумлением. — Клянусь честью, поразительный случай! Вы, значит, мой старший брат Мануэль Моралес?

— Я самый, — отвечал он, — а вы мой младший брат Луис, который был еще в колыбели, когда я покинул родительский кров?

— Именно так, — сказал мой спутник.

С этими словами оба встали из-за стола и несколько раз облобызались. Затем сеньор Мануэль обратился ко всей компании:

— Господа, совершенно невероятное происшествие! Судьбе было угодно, чтоб я встретил и узнал брата, которого не видал, по меньшей мере, двадцать лет. Позвольте вам его представить.

Тогда всадники, стоявшие из вежливости, поклонились младшему Моралесу и принялись его обнимать. После этого все снова уселись за стол и просидели там всю ночь. Спать никто не ложился. Оба брата поместились рядышком и шепотом беседовали о своей семье, в то время как остальные сотрапезники пили и развлекались.

Луис вел долгую беседу с Мануэлем, а затем, отведя меня в сторону, сказал:

— Все эти всадники — слуги графа де Монтанос, которого наш монарх недавно пожаловал вице-королем Майорки. Они сопровождают поклажу графа в Аликанте, где должны погрузиться на корабль. Мой брат, пристроившийся в мажордомы к этому сеньору, предлагает взять меня с собой и, узнав о моем нежелании расстаться с вами, сказал, что если вы согласны пуститься в это путешествие, то он постарается выхлопотать вам хорошую должность. Любезный друг, — продолжал он, — советую тебе не пренебрегать этим случаем. Поедем вместе на Майорку. Если нам понравится, мы останемся, если нет, вернемся в Испанию.

Я охотно принял предложение и, присоединившись с младшим Моралесом к свите графа, покинул вместе со всеми харчевню еще до восхода солнца. Большими переходами добрались мы до города Аликанте, где я купил гитару и успел до посадки заказать весьма пристойное платье. Я не думал больше ни о чем, кроме как о Майорке, а Луис Моралес разделял мое настроение. Казалось, что мы отреклись от плутен. Но надо сказать правду: нам хотелось прослыть честными людьми перед остальными кавалерами, и это побуждало нас обуздывать свои таланты. Наконец, мы весело пустились в плаванье с надеждой быстро доехать до Майорки; но не успели мы выйти из аликантской гавани, как поднялся невероятный шквал. В этом месте моего рассказа мне представляется случай угостить вас прекрасным описанием шторма, изобразить небо, залитое огнем, заставить громы греметь, ветры свистать, волны вздыматься и т. п., но, оставляя в стороне все эти риторические цветы, скажу вам просто, что разразилась сильная буря и что мы были вынуждены причалить к мысу острова Кабреры. Это — пустынный остров с небольшим фортом, тогда охранявшимся пятью или шестью солдатами и офицером, который принял нас весьма любезно.

Пришлось задержаться там на несколько суток для починки парусов и снастей, а потому, во избежание скуки, все искали каких-нибудь развлечений. Каждый следовал своим склонностям: одни играли в приму,101 другие забавлялись иначе. Что касается меня, то я гулял по острову с теми из наших спутников, кто был любителем прогулок: в этом заключалось мое удовольствие. Мы перескакивали со скалы на скалу, так как почва здесь неровная, покрыта множеством камней, и земли почти не видать. Однажды, разглядывая эту сухую и выжженную местность и дивясь капризу природы, которая, как ей вздумается, являет себя то плодовитой, то скудной, мы неожиданно почуяли приятный запах. Тотчас же обернувшись на восток, откуда исходил этот аромат, мы с удивлением заметили между скалами круглую площадку, поросшую жимолостью, более красивой и душистой, чем та, которая встречается в Андалузии. Мы с удовольствием подошли к этим кустам, источавшим благоухание на всю окрестность, и оказалось, что они окаймляют вход в очень глубокую пещеру. Эта пещера была широкой и не очень темной. Мы спустились вниз, кружась по каменным ступеням, окаймленным цветами и представлявшим собой нечто вроде естественной винтовой лестницы. Дойдя до дна, мы увидали на песке, желтее золота, несколько маленьких змеящихся источников, уходивших под землю и питавшихся каплями, которые изнутри беспрерывно стекали со скал. Вода показалась нам прекрасной и нам захотелось ее испить. Действительно, она отличалась такой свежестью, что мы решили на следующий день вернуться в это место и принести с собой несколько бутылок вина, будучи уверены, что разопьем их там не без удовольствия.

Мы с сожалением покинули этот столь приятный уголок и, вернувшись в форт, не преминули расхвалить товарищам свое великолепное открытие; но комендант крепости дружески посоветовал нам не ходить больше в пещеру, которая нас так очаровала.

— А почему? — спросил я, — разве есть какая-нибудь опасность?

— Безусловно, — отвечал он. — Алжирские и триполийские корсары иногда высаживаются на остров и запасаются водой из этого источника; однажды они застали там двух солдат моего гарнизона и увели их в неволю.

Хотя офицер говорил это вполне серьезно, однако же не смог нас убедить. Нам думалось, что он шутит, и на следующий же день я вернулся в пещеру с тремя кавалерами нашего экипажа. Мы даже отправились туда без огнестрельного оружия, желая показать, что ничуть не боимся. Младший Моралес не захотел участвовать в прогулке: он, так же как и его брат, предпочел остаться в крепости, чтоб сыграть в карты.

Мы, как и накануне, спустились на дно пещеры и остудили в источнике принесенные нами бутылки. Поигрывая на гитаре, мы с наслаждением распивали вино и забавлялись веселой беседой, как вдруг увидали наверху пещеры несколько усачей в тюрбанах и турецкой одежде. Мы сперва приняли их за людей нашего экипажа, перерядившихся вместе с комендантом форта, чтоб нагнать на нас страху. Под влиянием этого предубеждения, мы принялись хохотать и, не помышляя о защите, дождались того, что десять человек спустились вниз. Но тут наше прискорбное заблуждение рассеялось, и мы поняли, что перед нами корсар, явившийся со своими людьми, чтоб нас захватить.

— Сдавайтесь, собаки, или я вас укокошу! — крикнул он нам по-кастильски.

В то же время сопровождавшие его молодцы прицелились в нас из своих карабинов, и мы подверглись бы серьезному обстрелу, если б вздумали сопротивляться; но мы оказались достаточно благоразумными, чтоб воздержаться от этого, и, предпочтя рабство смерти, отдали свои шпаги пирату. Он велел заковать нас в цепи и отвести на корабль, поджидавший неподалеку, а затем, приказав поднять паруса, поплыл прямо в Алжир.

Таким образом, мы оказались справедливо наказанными за то, что пренебрегли предостережением гарнизонного офицера. Корсар начал с того, что обыскал нас и отобрал все наши деньги. Славно он поживился! Двести пистолей пласенских горожан, сто пистолей, полученных Моралесом от Херонимо де Мойадас, — все это, к несчастью, находилось при мне и было отнято без всякого сожаления. Мои сотоварищи также поплатились туго набитыми кошельками. Словом, добыча была богатая. Пират, казалось, не помнил себя от радости; но мучитель не удовольствовался тем, что отнял наши деньги, он еще осыпал нас насмешками, которые сами по себе были менее оскорбительны, чем сознание, что мы должны их сносить. Вдосталь потешившись над нами, корсар придумал новое издевательство: он приказал принести бутылки, которые мы охлаждали в источнике и которые его люди прихватили с собой, и принялся осушать их вместе с нами, насмешливо провозглашая тосты за наше здоровье.

В это время на лицах моих сотоварищей можно было прочесть то, что происходило у них в душе. Рабство угнетало их особенно потому, что они уже сжились с более сладостной мечтой отправиться на Майорку, где рассчитывали вести приятный образ жизни. У меня же хватило твердости примириться с судьбой и вступить в разговор с насмешником; я даже пошел навстречу его шуткам и этим расположил его к себе.

— Молодой человек, — сказал он, — мне нравится твой характер; к чему стенать и вздыхать, не лучше ли вооружиться терпением и приспособиться к обстоятельствам? Сыграй-ка нам какой-нибудь мотивчик, — добавил он, видя, что со мной гитара, — посмотрим, что ты умеешь.

Я повиновался, как только мне развязали руки, и постарался сыграть так, что он остался мною доволен. Правда, я недурно владел этим инструментом. Затем я запел и заслужил своим голосом не меньшее одобрение. Все бывшие на корабле турки показали восторженными жестами, какое они испытывали удовольствие, слушая меня, и это привело меня к убеждению, что в отношении музыки они не были лишены вкуса. Пират шепнул мне на ухо, что я не буду несчастен в невольничестве и что с моими талантами могу рассчитывать на должность, которая сделает мое пленение вполне выносимым.

Эти слова меня несколько ободрили, но, несмотря на их утешительный характер, я не переставал испытывать беспокойство относительно занятия, о котором корсар говорил, и опасался, что оно придется мне не по вкусу. Прибыв в алжирский порт, мы увидали большую толпу народа, собравшегося, чтоб на нас посмотреть. Не успели мы еще сойти на берег, как воздух огласился тысячами радостных криков. Прибавьте к этому смешанный гул труб, мавританских флейт и других инструментов, которые в ходу в этой стране. Все это составляло скорее шумную, нежели приятную симфонию. Причиной этого ликования был ложный слух, разнесшийся по городу: откуда-то пришла весть, будто ренегат Мехемет — так звали нашего пирата — погиб при атаке большого генуэзского судна, а потому все его родственники и друзья, уведомленные об его возвращении, поспешили выразить ему свою радость.

Не успели мы коснуться земли, как меня и моих товарищей отвели во дворец паши Солимана, где писец-христианин допросил каждого из нас в отдельности и осведомился о наших именах, возрасте, отечестве, религии и талантах. Тогда Мехемет, указав на меня паше, похвалил ему мой голос и сказал, что я к тому же отлично играю на гитаре. Этого было достаточно, чтоб Солиман взял меня к себе. Таким образом я попал в его сераль, куда меня и отвели для исполнения предназначенных мне обязанностей. Остальных пленников отправили на рыночную площадь и продали согласно обычаю.

Сбылось то, что предсказал мне Мехемет на корабле: судьба моя оказалась счастливой. Меня не отдали на произвол тюремных сторожей и не отягчали утомительными работами. В знак отличия Солиман-паша приказал поместить меня в особое место с пятью или шестью невольниками благородного звания, которых должны были вскоре выкупить, а потому употребляли только на легкие работы. Меня приставили к садам, поручив поливку апельсиновых деревьев и цветов. Трудно было найти более приятное занятие, а потому я возблагодарил свою звезду, предчувствуя, не знаю почему, что я буду счастлив у Солимана.

Этот паша — я должен здесь дать его портрет — был человек лет сорока, приятной наружности, очень вежливый и очень галантный для турка. Его фаворитка, родом из Кашмира, приобрела над ним неограниченную власть благодаря своему уму и красоте. Он любил ее до обожания. Не проходило дня, чтоб он не угостил ее каким-нибудь новым празднеством, то вокальным и инструментальным концертом, то комедией в турецком вкусе, т. е. драматической поэмой, в которой стыдливость и приличие уважались так же мало, как и правила Аристотеля.102 Фаворитка, которую звали Фарукназ,103 страстно любила представления и иногда даже заставляла своих служанок исполнять в присутствии паши арабские пьесы. Она сама принимала в них участие и своей грацией и живостью игры очаровывала зрителей. Однажды я в числе музыкантов присутствовал при таком представлении. Солиман приказал мне спеть соло и сыграть на гитаре во время антракта. Мне выпало счастье понравиться паше; он не только хлопал в ладоши, но и вслух выразил мне свое одобрение. Фаворитка, как мне показалось, тоже поглядела на меня благожелательным оком.

Когда на другой день я поливал в саду апельсиновые деревья, мимо меня прошел евнух, который, не останавливаясь и ничего не говоря, бросил к моим ногам записку. Я поднял ее со смущением, к которому примешивались и страх и удовольствие. Опасаясь, чтоб меня не заметили из окон сераля, я лег на землю и, спрятавшись за апельсиновые кадки, вскрыл послание. Я нашел там перстень с довольно ценным алмазом и прочел следующие слова, написанные на чистом кастильском наречии:

«Юный христианин, возблагодари небо за свое пленение. Любовь и Фортуна сделают его счастливым: любовь, если ты чувствителен к чарам красивой женщины, а Фортуна, если у тебя хватит смелости презреть всякие опасности».

Я ни минуты не сомневался, что эпистола исходила от любимой султанши; стиль письма и алмаз убеждали меня в этом. Помимо того, что я не робок от природы, тщеславное желание пользоваться милостями возлюбленной знатного вельможи и еще в большей степени надежда выманить у нее в четыре раза больше денег, чем мне нужно было для выкупа, — все это побуждало меня пуститься в приключение, несмотря на связанные с ним опасности. Я продолжал работать в саду, мечтая пробраться в помещение Фарукназ, или, вернее, выжидая, чтоб она открыла мне доступ туда, ибо я был убежден, что фаворитка не остановится на полдороге и сама пройдет мне навстречу большую часть пути. Я не ошибся. Тот же евнух, который прошел мимо меня, вернулся через час и сказал мне:

— Ну, что, христианин, обдумал ли ты все, как подобает, и хватит ли у тебя смелости следовать за мной?

Я отвечал, что хватит.

— В таком случае, да хранит тебя небо! — продолжал он. — Ты увидишь меня завтра поутру; будь готов: я провожу тебя, куда следует.

С этими словами он ушел.

На следующее утро часам к восьми евнух действительно явился. Он знаком подозвал меня к себе; я повиновался и последовал за ним в залу, где лежал большой свернутый кусок холста, который он перед тем приволок туда вместе с другим евнухом. Холст этот надлежало отнести к султанше, так как он предназначался для декорации одной арабской пьесы, которую она готовила для паши.

Убедившись, что я согласен слушаться их во всем, оба евнуха не стали терять времени: они развернули холст, приказали мне улечься на нем во всю свою длину и, скатав его снова, завернули меня туда с риском задушить. Затем, подняв сверток за оба конца, они отнесли его в опочивальню прекрасной кашмирки. Она была одна со старой рабыней, всецело преданной ее желаниям. Обе женщины развернули холст, и при виде меня Фарукназ проявила необузданную радость, свидетельствующую о темпераменте женщин на ее родине. Но сколь я ни был отважен от природы, однако же не смог преодолеть некоторого страха, увидев себя неожиданно перенесенным в запретные женские покои. Дама заметила это и, чтоб рассеять мои опасения, сказала:

— Не бойся, молодой человек. Солиман только что отправился в свой загородный дом; он пробудет там весь день: мы можем беседовать здесь без помехи.

Эти слова ободрили меня и привели в настроение, удвоившее радость фаворитки.

— Вы мне понравились, — продолжала она, — и я намерена облегчить вам тяжесть невольничества. Считаю вас достойным тех чувств, которые к вам питаю. Даже в одежде раба вид у вас благородный и изысканный, а это показывает, что вы человек не простого звания. Будьте откровенны со мной: скажите, кто вы. Я знаю, что пленники из благородных скрывают свое происхождение, чтобы уменьшить выкуп; но вам незачем прибегать со мной к этой уловке, и такая осторожность даже обидела бы меня, так как я и без того обещаю вам свободу. А потому не скрывайте от меня ничего и сознайтесь, что вы молодой человек из хорошей семьи.

— Действительно, сударыня, — возразил я, — было бы дурно с моей стороны отплатить притворством за ваши милости. Вы настаиваете на том, чтоб я поведал вам свое происхождение. Удовлетворю ваше желание: я сын испанского гранда.

Весьма возможно, что я сказал ей правду; во всяком случае, султанша поверила мне и, радуясь тому, что ее выбор пал на знатного кавалера, обещала устроить так, чтоб мы часто виделись наедине. После этого между нами завязалась беседа, длившаяся очень долго. Мне никогда не приходилось встречать более занимательной женщины. Она говорила на нескольких языках, а также на кастильском наречии, которым владела довольно изрядно. Когда она сочла, что наступило время нам расстаться, я влез по ее приказанию в большую ивовую корзину, прикрытую шелковой вышивкой ее работы. Затем она приказала позвать рабов, доставивших меня в опочивальню, и они унесли меня в качестве подарка, предназначенного фавориткой паше, а такие подарки священны для всех лиц, приставленных к охране гарема.

Я и Фарукназ нашли еще другие способы видеться, и мало-помалу прекрасная пленница внушила мне такую же любовь, какую питала ко мне. Наши отношения оставались тайной в течение двух месяцев, хотя в сералях редко бывает, чтоб любовные секреты долго ускользали от взоров аргусов. Но несчастный случай положил конец нашим амурным шашням, и судьба моя совершенно изменилась. Однажды я проник к султанше в туловище искусственного дракона, предназначавшегося для представления, и уже беседовал с ней, как вдруг появился Солиман, который, по моим расчетам, отправился за город по делу. Он так внезапно вошел в покои фаворитки, что старая рабыня едва успела нас предупредить об его возвращении. У меня уже не было времени спрятаться, и, таким образом, я первый попался ему на глаза.

Он, видимо, был изумлен, увидав меня там, и взоры его вспыхнули от бешенства. Я счел себя конченым человеком, и мне уже мерещились всякие пытки. Что касается Фарукназ, то она тоже, видимо, испугалась, но вместо того чтоб сознаться в своем прегрешении и испросить прощения, сказала Солиману:

— Господин мой, прежде чем вынести приговор, соблаговолите меня выслушать. Улики безусловно говорят против меня и все выглядит так, как будто я совершила измену, достойную самого жестокого наказания. Я приказала доставить сюда этого молодого пленника и, чтобы ввести его в свои покои, прибегла к тем же способам, как если б питала к нему пламеннейшую любовь. Но, несмотря на этот поступок, клянусь нашим великим пророком, что здесь не было никакой измены. Я только хотела уговорить этого раба-христианина, чтоб он бросил свою секту и перешел к правоверным. При этом я наткнулась на сопротивление, которого, впрочем, ожидала. Однако же я одержала верх над его предрассудками, и он обещал мне принять магометанство.

Признаюсь, что мне следовало опровергнуть слова фаворитки, не считаясь с рискованным положением, в котором я находился. Глубоко удрученный всем этим и взволнованный опасностью, угрожавшей любимой женщине, а еще более дрожа за самого себя, я пребывал в растерянности и смущении и был не в силах произнести ни одного слова. Истолковав мое молчание в том смысле, что фаворитка сказала чистую правду, паша дал себя укротить.

— Сударыня, — отвечал он, — охотно верю, что вы не нанесли мне обиды и что желание совершить поступок, угодный пророку, побудило вас на этот рискованный шаг. А потому готов извинить вашу неосторожность с условием, чтоб этот пленник немедленно обратился в мусульманскую веру.

Паша тотчас же приказал позвать марабута.104 Меня обрядили в турецкую одежду. Я исполнял все, что от меня хотели, будучи не в силах сопротивляться, или, вернее, я не знал, что делал, в охватившем меня смятении. Сколько христиан поступило столь же недостойно в подобном случае.

После церемонии я покинул сераль, и под именем Сиди105 Али поступил на мелкую должность, которую назначил мне Солиман. Султанши я больше не видал, но как-то спустя некоторое время меня разыскал один из ее евнухов. Он принес мне от ее имени драгоценностей на две тысячи золотых султанинов и письмо, в котором эта дама уверяла, что никогда не забудет моей великодушной учтивости, побудившей меня принять ислам, чтоб спасти ей жизнь. Действительно, помимо подарков, присланных ею, Фарукназ выхлопотала мне лучшую должность, чем первая, и менее чем в шесть-семь лет я стал одним из богатейших ренегатов города Алжира.

Вы, разумеется, понимаете, что если я присутствовал на мусульманских молитвах в мечети и выполнял прочие религиозные обряды, то это было лишь простым лицемерием. Меня не покидало непреклонное желание вернуться в лоно церкви, и для этой цели я собирался со временем отправиться в Испанию или Италию со всеми накопленными мною богатствами. В ожидании этого момента я жил в свое удовольствие. У меня был прекрасный дом, роскошные сады, много рабов, а в гареме красивейшие одалиски. Хотя мусульманам в этой стране запрещено употреблять вино, однако же многие пили его тайно. Что касается меня, то я распивал его открыто, как все ренегаты. Припоминаю, что было у меня там два приятеля по выпивке, с которыми я проводил за столом целые ночи. Один был еврей, другой араб. Я считал их порядочными людьми, а потому не стеснял себя в их присутствии. Однажды вечером я пригласил их отужинать со мной. В этот день у меня издохла собака, которую я страстно любил; мы обмыли труп и погребли его со всеми обрядами, принятыми на мусульманских похоронах. Сделали мы это вовсе не с целью поиздеваться над магометанской религией, а просто чтоб позабавиться и осуществить обуявшую нас спьяна прихоть отдать собаке последний долг.

Эта проказа, как вы увидите, чуть было не погубила меня. На следующий день явился ко мне человек, который сказал:

— Сиди Али, я пришел к вам по важному делу. Наш кади106 хочет переговорить с вами; соблаговолите тотчас же пожаловать к нему.

— Не будете ли вы столь любезны сказать мне, что ему от меня нужно? — спросил я.

— Он сам сообщит вам об этом, — возразил посланец. — Могу вам только сказать, что арабский купец, ужинавший с вами вчера, обвинил вас в осквернении религии по поводу похороненной собаки. Сами понимаете, чем это пахнет, а потому советую сегодня же отправиться к судье, ибо предупреждаю вас, что в случае неявки вы будете привлечены к уголовной ответственности.

С этими словами он вышел, совершенно ошеломив меня своим требованием. У араба не было никаких причин жаловаться на меня, и я не мог понять, что побудило этого предателя сыграть со мной такую скверную штуку. Тем не менее дело заслуживало некоторого внимания. Я знал кади за человека строгого по внешности, но по существу далеко не щепетильного и к тому же весьма жадного. А потому я сунул в кошелек двести золотых султанинов и направился к судье. Он принял меня в своем кабинете и сказал суровым тоном:

— Вы — нечестивец, вы — осквернитель святыни, вы — возмутительнейший человек. Похоронить собаку по мусульманскому закону! Какая профанация! Вот как вы уважаете наши священнейшие обряды! Вы, значит, стали мусульманином только для того, чтоб издеваться над нашим ритуалом?

— Господин кади, — отвечал я ему, — этот араб, этот фальшивый друг, сделавший на меня столь злостный донос, сам является соучастником моего преступления, если только это преступление — похоронить с почетом верного слугу, животное, обладающее множеством прекрасных качеств. Эта собака так любила всех достойных и заслуженных лиц, что, умирая, пожелала доказать им свою дружбу. Согласно духовной, она оставляет им все свое имущество, а я являюсь ее душеприказчиком. Она завещала кому двадцать, кому тридцать эскудо. Вас же, достопочтенный господин, она тоже не забыла, — продолжал я, вынимая кошелек, — вот двести золотых султанинов, которые она поручила мне передать вам.

Эта речь сбила с кади всю серьезность, и он не смог удержаться от смеха. Так как мы были одни, то он без церемоний взял кошелек и сказал, отпуская меня:

— Ступайте, Сиди Али, вы прекрасно поступили, похоронив с помпой и почестями собаку, питавшую такое уважение к порядочным людям.107

Вот каким способом выпутался я из беды и стал после этого если не благоразумнее, то, во всяком случае, осторожнее. Ни с арабом, ни даже с евреем я больше не пьянствовал, а выбрал для попоек молодого ливорнского дворянина, который был моим невольником. Его звали Адзарини. Я не походил на других ренегатов, мучающих христиан-рабов, пожалуй, еще больше, чем сами турки; все мои невольники довольно терпеливо дожидались выкупа. Правда, я обращался с ними мягко, и они иногда говорили мне, что, несмотря на все прелести, какие имеет свобода для людей, находящихся в рабстве, они меньше вздыхают о ней, чем терзаются опасениями переменить хозяина.

Однажды корабли наши вернулись, нагруженные обильной добычей. Они привезли свыше ста невольников обоего пола, захваченных на берегах Испании. Солиман оставил себе только небольшое число, а остальных приказал продать. Я отправился на место, где происходила распродажа, и купил испанскую девочку лет десяти — двенадцати. Она плакала горючими слезами и страшно убивалась. Меня удивило, что ребенок в ее возрасте так горюет о свободе. Я сказал ей по-кастильски, чтоб она умерила свою печаль, и заверил ее, что она попала к хозяину, который, несмотря на тюрбан, не лишен гуманности. Но эта маленькая особа, занятая исключительно своими горестями, не слушала меня; она не переставала стенать и жаловаться на свою судьбу, а от времени до времени умильно восклицала:

— О, мама! Зачем нас разлучили? Будь мы вместе, я терпеливо перенесла бы все.

Произнося эти слова, она бросала взгляды на женщину от сорока пяти до пятидесяти лет, стоявшую в нескольких шагах от нее с потупленными взорами и выжидавшую в мрачном молчании, чтоб кто-нибудь ее купил. Я спросил у девочки, не приходится ли ей матерью та особа, на которую она смотрит.

— Увы, сеньор, это так! — отвечала она. — Ради бога, постарайтесь, чтоб нас не разлучали.

— Ну, что ж, дитя мое, — сказал я, — если для вашего утешения нужно соединить вас обеих вместе, то это будет сделано.

В то же время я подошел к матери, чтоб ее купить. Но представьте себе мое волнение, когда, взглянув на нее, я узнал черты, подлинные черты Лусинды.

«Праведное небо! — воскликнул я про себя, — никаких сомнений! Ведь это моя мать!»

Что касается Лусинды, то она меня не узнала, может быть потому, что переживаемые ею несчастья побуждали ее видеть в окружающих одних только врагов, а может быть, моя одежда ввела ее в заблуждение, или я так сильно изменился за двенадцать лет, которые мы не видались. Я купил ее и отвел в свой дом вместе с ее дочерью.

Тут мне захотелось обрадовать их и сказать им, кто я.

— Сударыня, — обратился я к Лусинде, — неужели мое лицо ничего вам не напоминает? Возможно ли, чтоб усы и тюрбан помешали вам узнать собственного сына?

Моя мать вздрогнула при этих словах, вгляделась в меня, узнала, и мы нежно обнялись. Я поцеловал также ее дочь, которая, вероятно, столь же мало подозревала, что у нее есть брат, как я то, что у меня имеется сестра.

— Признайте, — сказал я своей матери, — что во всех ваших театральных пьесах не найдется более удачного «узнавания»,108 чем это.

— Сын мой, — отвечала она со вздохом, — сперва я действительно обрадовалась; но теперь моя радость сменилась печалью. Увы, в каком виде я вас нашла! Мое рабство огорчает меня в тысячу раз меньше, чем ненавистная одежда…

— Черт возьми, сударыня, — прервал я ее со смехом, — ваши деликатные чувства приводят меня в восторг: я их очень ценю в актрисе. Видимо, матушка, вы основательно изменились, если моя метаморфоза так сильно оскорбляет ваш взор. Но вместо того чтоб возмущаться моим тюрбаном, вы бы лучше смотрели на меня, как на актера, играющего на сцене роль турка. Хоть я и ренегат, однако же не больше мусульманин, чем был им в Испании, а в душе по-прежнему придерживаюсь своей веры. Вы меня не обессудите, когда узнаете все приключения, случившиеся со мной в этой стране. Амур — виновник моего греха; я принес себя в жертву этому богу. Как видите, между нами есть кой-какое сходство. Но еще другая причина, — продолжал я, — должна умерить недовольство, которое вы испытываете, застав меня в этом положении. Вы готовились подвергнуться в Алжире ужасам невольничества, а вместо этого вашим хозяином оказался нежный, почтительный сын, достаточно богатый, чтоб устроить вам здесь жизнь среди всяческого изобилия, пока нам не представится безопасная возможность вернуться в Испанию. Верьте пословице: нет худа без добра.

— Сын мой, — отвечала Лусинда, — раз вы намереваетесь возвратиться на родину и отречься от ислама, то я вполне утешена. Слава богу, — добавила она, — я смогу отвезти в Кастилию вашу сестру Беатрис целой и невредимой.

— Разумеется, сударыня, — воскликнул я. — Мы все втроем уедем отсюда при первой возможности, чтоб соединиться с нашей семьей, так как, вероятно, вы оставили в Испании еще и другие плоды вашего чадородия.

— Нет, — отвечала моя мать, — у меня нет других детей, кроме вас обоих. Узнайте также, что Беатрис была рождена в наизаконнейшем браке.

— А почему, — спросил я, — вы предоставили моей маленькой сестре это преимущество передо мной? Как могли вы решиться выйти замуж? Сколько раз слыхал я от вас в детстве, что хорошенькой женщине непростительно обзаводиться мужем.

— Иные времена — иные заботы, сын мой, — возразила она. — Даже самые стойкие люди меняют свои убеждения, а вы хотите, чтоб женщина осталась непоколебимой. Расскажу вам, — добавила она, — все, что случилось со мной, после того как вы удалились из Мадрида.

Вслед затем Лусинда поведала мне следующую историю, которую я никогда не забуду. Она настолько любопытна, что я не стану лишать вас удовольствия познакомиться с ней.

«Прошло уже, если помните, около тринадцати лет, — сказала моя мать, — как вы покинули юного маркиза де Леганьес. В то время герцог Мелина Сели пожелал как-то поужинать со мной наедине. Он назначил мне день. Я стала дожидаться этого сеньора; он пришел, и я ему понравилась. Тогда герцог потребовал, чтоб я принесла ему в жертву всех соперников, какие только могли быть у него. Я согласилась на это в надежде, что он мне щедро заплатит. Так оно и случилось. На следующий день он прислал мне подарки, за которыми в дальнейшем последовали другие. Я опасалась, что не смогу удержать в своих тенетах человека столь высокого ранга, и это тем более, что, как мне было известно, он не раз ускользал от прославленных красавиц, разрывая цепи, в которые они едва успевали его заковать. Однако же, вместо того чтоб с течением времени пресытиться моими чарами, он, казалось, находил в них все новое и новое удовольствие. Словом, я обладала искусством его забавлять и сумела помешать его ветреному от природы сердцу отдаться своим склонностям.

Прошло уже три месяца, как он меня любил, и у меня были основания надеяться, что любовь его будет длительной, когда однажды мне захотелось отправиться с одной приятельницей на ассамблею, где он должен был присутствовать вместе с герцогиней, своей супругой. Мы поехали туда, чтоб послушать вокальный и инструментальный концерт, и случайно уселись довольно близко от герцогини, которой вздумалось вознегодовать на то, что я осмелилась появиться там, где была она. Через одну из женщин своей свиты она попросила меня немедленно удалиться. Я ответила посланнице грубостью. Взбешенная герцогиня пожаловалась супругу, а тот сам подошел ко мне и сказал:

— Уходите сейчас же, Лусинда. Когда знатные вельможи связываются с такими ничтожными особами, как вы, то эти особы не должны забываться: если мы любим вас больше, чем наших жен, то все же чтим наших жен больше, чем вас, и всякий раз, как вы осмелитесь равняться с ними, вы испытаете позор унизительного обращения.

К счастью, герцог произнес эти жестокие слова так тихо, что никто из окружающих их не слыхал. Я удалилась, подавленная стыдом, и плакала от досады за испытанный мною позор. В довершение моего горя актеры и актерки узнали в тот же вечер об этом происшествии. Можно подумать, что в этих людях засел какой-то демон, которому доставляет удовольствие передавать одним то, что случается с другими. Накуролесит ли какой-нибудь актер в пьяном виде, попадет ли какая-нибудь актриса на содержание к богатому поклоннику, как уже вся труппа осведомлена об этом. Словом, все мои товарищи узнали о том, что произошло в концерте, и одному богу известно, как они потешались на мой счет. В этой среде царит дух милосердия, обычно проявляющий себя в подобных случаях. Но я пренебрегла этими сплетнями и утешилась в потере герцога Медина Сели; ибо он больше ко мне не являлся, и я даже узнала несколько дней спустя, что он увлекся одной певицей.

Когда театральная дива находится в зените успеха, то у нее не бывает недостатка в поклонниках, и любовь знатного вельможи, продлись она хоть три дня, придает ей новую цену. Меня стали осаждать обожатели, как только в Мадриде разнесся слух, что герцог меня покинул. Соперники, которыми я пожертвовала ради него, вернулись толпой к моим ногам, еще более увлеченные моими чарами, чем прежде; тысячи новых сердец оказывали мне знаки верноподданства. Среди лиц, искавших моих милостей, был один дворянин из свиты герцога Оссунского, толстый немец, принадлежавший к числу самых ретивых моих поклонников. Он был далеко не хорош собой, но привлек мое внимание тысчонкой пистолей, которую сколотил на службе у своего господина и истратил, чтоб попасть в список осчастливленных мною любовников. Этого доброго малого звали Брютандорф. Пока он сорил деньгами, я принимала его благосклонно, но как только он разорился, дверь моя оказалась для него закрытой. Такое отношение ему не понравилось. Он разыскал меня в театре во время спектакля. Я была за кулисами. Он принялся меня упрекать, но я подняла его на смех. Тогда он вспылил и, как истый немец, закатил мне пощечину. Я громко вскрикнула. Это прервало представление, а я кинулась на сцену и, обращаясь к герцогу Оссунскому, который в этот день присутствовал в театре вместе с герцогиней, своей супругой, попросила у него суда над его придворным за такое слишком германское обращение. Герцог приказал продолжать спектакль и сказал, что выслушает стороны по окончании пьесы. Как только она кончилась, я снова, весьма взволнованная, предстала перед герцогом и с большой горячностью изложила ему свою жалобу. Немец не потратил и двух слов на оправдание; он заявил, что не только не раскаивается в своем поступке, но даже не прочь начать снова. Выслушав стороны, герцог сказал тевтону:

— Брютандорф, ступайте от меня и не смейте мне больше показываться на глаза, не за то, что вы дали пощечину комедиантке, а за то, что вы неуважительно отнеслись к своему господину и своей госпоже, прервав представление в их присутствии.

Этот приговор задел меня за живое. Я испытала смертельную досаду на то, что немца прогнали вовсе не за учиненное мне поношение. Мне думалось, что обида, нанесенная артистке, должна караться так же строго, как оскорбление величества, и я рассчитывала, что этот дворянин понесет чувствительное наказание. Но это неприятное происшествие отрезвило меня и убедило в том, что мир не склонен смешивать актеров с ролями, которые они исполняют. Вследствие этого я прониклась отвращением к театру и решила покинуть его, чтоб жить вдали от Мадрида. Выбрав своей резиденцией город Валенсию, я отправилась туда под другим именем, захватив с собой двадцать тысяч дукатов, частью наличными, частью в драгоценностях, что, казалось мне, должно было хватить на остаток моих дней, так как я собиралась вести уединенный образ жизни. В Валенсии я наняла небольшой домик и взяла в прислуги одну женщину и пажа, которые знали обо мне не больше, чем прочие жители города. Я выдала себя за вдову дворцового чиновника и объявила, что намереваюсь поселиться в Валенсии, так как город этот пользуется репутацией одного из наиболее приятных местопребываний во всей Испании. Народу у меня бывало немного, а мое поведение отличалось такой безупречностью, что никому не приходило в голову заподозрить во мне бывшую артистку; Но, несмотря на свои старания укрыться от людей, я привлекла внимание одного дворянина, которому принадлежал замок под Палерной. Это был кавалер довольно приятной наружности, лет тридцати пяти — сорока, весь в долгах, что случается с дворянами в Валенсийском королевстве не реже, чем в прочих государствах.

Моя особа пришлась по вкусу этому сеньору идальго, и он пожелал узнать, подхожу ли я ему в других отношениях. Для этого он отправил за справками серых лакеев и имел удовольствие узнать из их донесений, что я не только обладала смазливой рожицей, но была к тому же довольно состоятельной вдовой. Убедившись, что дело подходящее, он подослал ко мне добрую старушку, которая объявила от его имени, что, увлеченный моей добродетелью в такой же мере, как и моей красотой, он готов вступить со мной в брак и отвести меня к алтарю, если я согласна стать его женой. Я попросила три дня на размышления и навела справки об этом дворянине. От меня не скрыли состояния его дел, но наговорили мне о нем столько хорошего, что спустя некоторое время я без труда решилась выйти за него замуж.

Дон Мануэль де Херика — так звали моего супруга — отвез меня сперва в свой замок, весьма старинный на вид, чем его владелец очень гордился. Он утверждал, что замок был построен в отдаленные времена одним из его предков, и это приводило его к выводу, что нет в Испании более старинного рода, чем род Херика. Но время грозило уничтожить эту столь замечательную дворянскую грамоту; замок, подпертый уже в нескольких местах, собирался развалиться. Какое счастье для дона Мануэля, что он женился на мне! Половина моих денег ушла на ремонт, а остальные мы тратили на то, чтоб занимать видное положение в округе. И вот я, так сказать, в новом мире, превращенная во владелицу замка, в почетную прихожанку: какая метаморфоза! Я была слишком хорошей актрисой, чтоб не поддержать блеска, который распространял на меня мой ранг. Благодаря своим важным манерам и театральным позам я слыла в деревне за особу знатного происхождения. Как бы эти люди потешались на мой счет, знай они обо мне всю подноготную! Окрестное дворянство осыпало бы меня язвительными шутками, а крестьяне сильно поубавили бы почтения, которое они мне оказывали.

Почти шесть лет прожила я счастливо с доном Мануэлем, но тут его постигла смерть. Он оставил мне запутанные дела и вашу сестру Беатрис, которой минуло четыре года. К несчастью, замок, составлявший наше единственное имущество, оказался заложенным у нескольких заимодавцев, из которых главного звали Бернальдо Астуто. Как хорошо он оправдывал свое имя! Он занимал в Валенсии должность стряпчего и исполнял таковую, как человек, набивший себе руку в судебной процедуре; он даже изучил право, чтоб искуснее творить бесправие. Какой ужасный заимодавец! Замок в лапах такого стряпчего все равно, что голубка в когтях черного коршуна: и, действительно, не успел сеньор Астуто узнать о смерти моего мужа, как он принялся осаждать мое жилище. Он безусловно взорвал бы его с помощью мин, подложенных крючкотворством, если бы не вмешалась моя звезда: Фортуна пожелала, чтоб осаждающий стал моим рабом. Я очаровала его во время свидания, которое было у нас по поводу его судебных преследований. Признаюсь, что не поскупилась ничем, для того чтоб внушить ему любовь; желание спасти свой замок заставило меня прибегнуть к тем ужимкам, которые уж не раз имели успех. Но при всем своем искусстве я тем не менее опасалась, что упущу стряпчего. Он был так поглощен своим ремеслом, что казался нечувствителен к каким бы то ни было любовным впечатлениям. Однако этот угрюмец, заноза, приказная строка любовался мною больше, чем я предполагала.

— Сударыня, — сказал он мне, — я не умею строить куры. Моя профессия так затянула меня, что я не успел познакомиться со свычаями и обычаями галантного обихода. Но суть его мне известна, и, чтоб подойти прямо к делу, скажу вам, что если вы согласны выйти за меня замуж, то мы прекратим этот процесс; я устраню заимодавцев, присоединившихся ко мне для продажи вашей земли. Вам достанутся доходы, а вашей дочери право собственности.

Интересы Беатрис и мои не позволили мне колебаться; я приняла предложение. Стряпчий сдержал обещание: он повернул оружие против остальных заимодавцев и обеспечил мне владение замком. Возможно, что это был первый случай в его жизни, когда он защитил вдовицу и сиротку.

Таким образом, я стала супругой стряпчего, не переставая быть почетной прихожанкой. Но этот новый брак уронил меня в глазах валенсийской знати. Дворянки смотрели на меня, как на особу, изменившую своему рангу, и не желали иметь со мной никакого дела. Пришлось ограничиться обществом мещанок, что сперва меня несколько огорчало, так как я за шесть лет привыкла вращаться среди знатных барынь. Тем не менее я утешилась и свела знакомство с одной повытчицей и двумя женами стряпчих, отличавшихся весьма смешным характером. Их безвкусные манеры забавляли меня. Эти дамочки считали, что они стоят выше толпы.

«Увы! — говорила я иногда самой себе, когда они начинали хорохориться, — таков свет! Каждый воображает, что он выше соседа. Я думала, что зазнаются только актрисы, а оказывается, что и мещанки ничуть не благоразумнее. Мне хотелось бы, чтоб их заставили в наказание хранить в своем доме портреты предков. Клянусь смертью! Они не повесили бы их на самое освещенное место».

После четырехлетнего брака сеньор Бернальдо Астуто занемог и скончался бездетным. С тем состоянием, которое он выделил мне при бракосочетании, и тем, которое мне принадлежало, я оказалась богатой вдовой. За таковую я и слыла, а потому один сицилийский дворянин, по имени Колификини, узнав об этом, вздумал заинтересоваться мной с целью либо меня разорить, либо жениться на мне. Он предоставил мне право выбора. Прибыл он из Палермо, чтоб посмотреть Испанию, и, удовлетворив свое любопытство, поджидал, по его словам, в Валенсии подходящего случая вернуться в Сицилию. Этому кавалеру не было еще двадцати пяти лет; он был мал ростом, но зато строен, и к тому же лицо его мне приглянулось. Он нашел случай встретиться со мной наедине, и признаюсь вам откровенно, что я безумно влюбилась с первой же беседы. Со своей стороны, маленький плутишка притворился, что сильно увлечен моими чарами. Думаю, — да простит мне господь, — что мы немедленно поженились бы, если бы смерть стряпчего, еще слишком недавняя, не помешала мне заключить новые узы. Но с тех пор как я вошла во вкус гименеев, я соблюдала общественные приличия. А потому мы решили благопристойности ради отложить наш брак на некоторое время. Между тем Колификини всячески угождал мне, и любовь его не только не ослабевала, но, казалось, крепла с каждым днем. Бедный малый был в то время не при деньгах. Я заметила это, и он перестал нуждаться. Во-первых, я была почти вдвое старше его, а во-вторых, мне вспомнилось, что я в молодости обкладывала мужчин немалой данью, а потому смотрела на эти подарки, как на некое возмещение, очищавшее мою совесть. Мы но возможности терпеливо дожидались окончания срока, после которого приличие позволяет вдовам снова вступить в брак. Когда он наступил, мы предстали перед алтарем и связали себя вечными узами. Затем мы уединились в моем замке и, поверьте мне, прожили там два года не столько как супруги, сколько как нежные любовники. Но, увы, нам не дано было долго наслаждаться таким счастьем: простуда унесла моего любезного Колификини.

В этом месте я прервал свою мать.

— Как, сударыня? — сказал я, — и третий ваш супруг тоже умер? Неужели вы такая грозная крепость, что ее нельзя взять, не потерявши жизни?

— Что делать, сын мой, — отвечала она, — разве я в силах продлить дни, сосчитанные небом? Хоть у меня и умерло трое мужей, но я тут не при чем. О двух из них я сильно печалилась. Меньше всего я оплакивала стряпчего. Выйдя за него замуж по расчету, я легко утешилась в этой потере. Но, чтоб вернуться к Колификини, — продолжала она, — скажу вам, что через несколько месяцев после его смерти мне захотелось самой взглянуть на загородный дом возле Палермо, который он предоставил мне в качестве вдовьей части в нашем брачном контракте. Я вместе с дочерью отправилась морем в Сицилию, но по дороге наше судно было захвачено кораблями алжирского паши. Нас привезли в этот город. На наше счастье, вы оказались на площади, где нас хотели продать. Без этого мы попали бы в руки какого-нибудь варвара, который обращался бы с нами грубо и у которого мы, быть может, провели бы всю жизнь в рабстве, так что вы никогда не слыхали бы о нас».

Таков был рассказ моей матери, после чего я отвел ей лучшие покои в своем доме, предоставив ей полную свободу жить по собственному усмотрению, что пришлось ей весьма по душе. Любовь настолько вошла у нее в привычку, укоренившуюся благодаря рецидивам, что ей обязательно нужен был либо любовник, либо муж. Сперва она заинтересовалась Некоторыми из моих невольников, но вскоре греческий ренегат, Халли Пегелин, часто навещавший нас, привлек к себе все ее внимание. Она воспылала к нему еще большей любовью, чем некогда к Колификини, и так она преуспевала в искусстве нравиться мужчинам, что нашла секрет очаровать также и этого. Я притворился, будто не замечаю их шашен, тем более, что в то время думал только о том, как бы вернуться в Испанию. Паша уже дал мне разрешение оснастить судно, чтоб сделаться пиратом и каперствовать. Я был занят этим снаряжением и за неделю до его окончания сказал Лусинде:

— Сударыня, мы в ближайшие дни покинем Алжир и навсегда потеряем из виду эту столь ненавистную для вас страну.

При этих словах моя родительница побледнела и погрузилась в ледяное молчание. Это весьма удивило меня.

— Что я вижу? — сказал я. — Почему у вас такое испуганное лицо? Можно подумать, что я вас огорчил, вместо того чтоб обрадовать. А я думал принести вам приятную весть, сообщив, что все готово к нашему отъезду. Разве вы не хотите вернуться в Испанию?

— Нет, сын мой, — отвечала она, — я этого больше не хочу. Мне пришлось испытать там столько горя, что я навсегда отказываюсь от родины.

— Что я слышу! — воскликнул я с огорчением. — Скажите лучше, что любовь отвратила вас от нее. О небо, какая перемена! Когда вы прибыли в этот город, все казалось вам противным, но Халли Пегелин внушил вам другие чувства.

— Не стану отрицать, — возразила Лусинда, — я люблю этого ренегата и хочу, чтоб он стал моим четвертым супругом.

— Какое безумие! — прервал я ее в ужасе. — Выйти за мусульманина? Вы забываете, что вы христианка. Неужели вы были ею до сих пор только по имени? О, матушка, какое будущее вы себе готовите! Вы решили сгубить свою душу и собираетесь добровольно сделать то, что я сделал по принуждению.

Я держал еще многие другие речи, чтоб отвратить ее от этого намерения, но все мои уговоры были тщетны: она твердо стояла на своем. Мало того, что она уступила своим дурным наклонностям и ушла от меня к ренегату, но ей захотелось еще забрать с собой Беатрис. Однако я воспротивился этому.

— О, несчастная Лусинда! — сказал я ей, — если ничто не способно вас удержать, то предавайтесь одни обуявшим вас страстям и не вовлекайте юную невинность в пропасть, в которую собираетесь броситься.

Лусинда ничего не возразила на это и удалилась. Я думал, что последний проблеск благоразумия осенил ее и помешал настоять на уходе дочери. Но как дурно знал я свою мать! Два дня спустя один из моих невольников сказал мне:

— Сеньор, будьте осторожны. Раб Пегелина только что поведал мне по секрету нечто очень важное, и чем скорее вы воспользуетесь этим сообщением, тем лучше. Ваша мать отреклась от своей веры и, чтоб наказать вас за то, что вы не отдали ей Беатрис, она решила предупредить пашу о вашем бегстве.

Я ни минуты не сомневался, что Лусинда была вполне способна исполнить то, о чем сообщил мне мой невольник. У меня было достаточно времени изучить эту даму, и я заметил, что благодаря привычке играть кровавые роли в трагедиях она в достаточной мере освоилась с преступлениями. У нее хватило бы духу подвести меня под сожжение живьем, и не думаю, чтоб она была более чувствительна к моей смерти, чем к какой-нибудь катастрофе в театральной пьесе.

В силу этого я не счел возможным пренебречь советом, который дал мне невольник, и ускорил отправку корабля. Согласно обычаю алжирских корсаров, пускающихся в пиратские набеги, я взял с собой турок, но лишь столько, сколько нужно было, чтоб отвлечь подозрения, после чего я отплыл из порта со всей возможной поспешностью вместе со своими рабами и с сестрой Беатрис. Вы, конечно, понимаете, что я не забыл захватить с собой все свои деньги и драгоценности, в общем на шесть тысяч дукатов. Очутившись в открытом море, мы прежде всего обезопасили себя от турок. Нам легко удалось заковать их в кандалы, так как мои рабы численно превышали их. Дул такой благоприятный ветер, что мы в короткое время достигли берегов Италии и счастливо прибыли в Ливорно, где чуть ли не весь город сбежался посмотреть, как мы высаживаемся. Отец моего раба Адзарини оказался случайно или из любопытства среди зрителей. Он внимательно вглядывался в моих рабов, по мере того как они спускались на берег, и хотя он искал среди них знакомые черты сына, однако же не ожидал его увидеть. Но сколько было восторгов, сколько объятий, когда, встретившись, они узнали друг друга!

Как только Адзарини сообщил своему отцу, кто я и зачем приехал в Ливорно, старик обязал меня и Беатрис остановиться у него. Не стану подробно распространяться о том, что мне пришлось проделать, чтоб вернуться в лоно церкви; скажу только, что я чистосердечнее отрекся от магометанства, чем принял его. Очистившись от алжирской скверны, я продал судно и отпустил на волю всех рабов. Что касается турок, то их посадили в ливорнскую тюрьму, чтоб со временем выменять на христиан. Оба Адзарини старались всячески меня ублажить; сын даже женился на моей сестре. Беатрис, впрочем, являлась для него недурной партией, так как была дочерью дворянина и владелицей замка, который мать ее перед отъездом в Сицилию позаботилась сдать в аренду богатому патернскому земледельцу.

Побыв некоторое время в Ливорно, я отправился во Флоренцию, которую мне хотелось посмотреть. Я поехал туда не без рекомендательных писем. У отца Адзарини были друзья при дворе великого герцога, и он представил меня им в качестве испанского дворянина, приходившегося ему свойственником. Я добавил «дон» к своему имени, подражая в этом отношении многим испанским разночинцам, без стеснения присваивающим себе этот почетный титул за пределами своей родины. Таким образом я нагло титуловал себя доном Рафаэлем, и так как я привез из Алжира достаточно денег, чтоб с достоинством поддержать свое дворянское звание, то появился при дворе с большой пышностью. Кавалеры, которым отрекомендовал меня старик Адзарини, распространили слух о моем знатном происхождении; благодаря их свидетельству и моим барским манерам я без труда прослыл за важную персону. Вскоре я втерся в общество самых высокопоставленных сеньоров, которые представили меня великому герцогу. Мне выпало счастье ему понравиться. Тогда я принялся усердно ходить к нему на поклон и изучать его. Внимательно прислушиваясь к тому, о чем беседовали царедворцы, я разузнал из их разговоров, какие у него наклонности. Между прочим, я заметил, что он любит шутки, анекдоты и остроты. Это определило линию моего поведения. С утра я заносил на свои таблички109 забавные истории, которые намеревался рассказать герцогу в течение дня. Я знал их превеликое множество; могу сказать, что у меня был их целый мешок. Но хотя я расходовал их экономно, однако же мешок мало-помалу пустел, так что мне пришлось бы повторяться или обнаружить перед всеми, что запас моих историй исчерпан, если б мой гений, тороватый на всякие выдумки, не снабдил меня таковым в изобилии: я стал сочинять любовные и комические побасенки, которые весьма забавляли герцога, и, как это нередко бывает с профессиональными остряками, начал с утра записывать шутки, которые днем выдавал за экспромты.

Я даже заделался поэтом и посвятил свою музу восхвалению герцога. Впрочем, я охотно сознавался, что мои стихи никуда не годятся, а потому их никто и не критиковал, но сомневаюсь, чтоб они могли воспользоваться у герцога большим успехом, если б оказались лучше. Он, видимо, и так был ими вполне доволен. Вероятно, самый сюжет мешал ему находить их дурными. Как бы то ни было, а государь незаметно проникся ко мне таким расположением, что это вызвало недовольство придворных. Они попытались разузнать, кто я. Но это им не удалось. Они выяснили только, что я был раньше ренегатом, и не преминули доложить об этом герцогу в надежде мне повредить. Но это не увенчалось успехом; государь приказал мне точно описать мое путешествие в Алжир. Я повиновался, и мои приключения, которые я не стал скрывать от него, весьма его позабавили.

— Дон Рафаэль, — сказал он мне, выслушав мой рассказ, — я благоволю к вам и намерен доказать свое расположение поступком, который убедит вас в этом. Вы будете поверенным моих тайн, и для начала я скажу вам, что влюблен в супругу одного из своих министров. Эта самая обаятельная и в то же время самая добродетельная дама при моем дворе. Погруженная в свою домашнюю жизнь, всецело преданная супругу, который ее боготворит, она как бы не замечает шумного восхищения, которое ее чары вызывают во Флоренции. Судите сами, как трудна такая победа. Но хотя эта красавица и неприступна для поклонников, однако же согласилась несколько раз внять моим вздохам. Мне удалось поговорить с ней без свидетелей. Ей ведомы мои чувства. Не могу похвалиться тем, что внушил ей взаимность; она не дала мне повода льстить себя столь приятной надеждой; тем не менее я не отчаиваюсь понравиться ей своим постоянством и той осторожностью, которую тщательно соблюдаю.

— Моя страсть к этой даме, — продолжал он, — известна только ей одной. Вместо того чтоб безудержно следовать своему влечению и воспользоваться прерогативами монарха, я скрываю от всех тайну своей любви. Меня побуждает к такой щепетильности уважение к Маскарини: это супруг той особы, которую я люблю. Его усердие и преданность, а также его заслуги и честность обязывают меня к такому скрытному и осторожному поведению. Я не желаю вонзать кинжал в грудь этого несчастного супруга, объявив себя поклонником его жены. Мне хотелось бы, если это только возможно, чтоб он никогда не узнал о пламени, которое меня сжигает, ибо убежден, что он умер бы с горя, если б услыхал то, что я вам сейчас сказал. А потому я держу в секрете свои намерения и решил воспользоваться вашими услугами, чтоб передать Лукреции, как я страдаю от той узды, которую на себя наложил. Нисколько не сомневаюсь, что вы прекрасно справитесь с этим поручением. Сойдитесь поближе с Маскарини; постарайтесь завязать с ним дружбу; навещайте его и добейтесь возможности свободно общаться с его женой. Вот чего я жду от вас, и уверен, что вы выполните это со всей ловкостью и осторожностью, каковых требует столь деликатная миссия.

Я обещал великому герцогу сделать все от меня зависящее, чтоб оправдать его доверие и споспешествовать успеху его пламенного увлечения. Вскоре я сдержал слово. Я не пожалел ничего, чтоб понравиться Маскарини, и легко добился этого. Польщенный тем, что фаворит государя старается снискать его дружбу, он сам пошел мне навстречу. Двери его дома раскрылись передо мной; я получил свободный доступ к его супруге и, смею сказать, так искусно играл свою роль, что у него не возникло никаких подозрений относительно порученных мне переговоров. Правда, он был не слишком ревнив для итальянца и, полагаясь на добродетель Лукреции, нередко запирался в своем кабинете и оставлял меня с нею наедине. Сперва я повел дело честно. Я объявил даме о любви великого герцога и сказал, что пришел исключительно для того, чтоб говорить с ней об этом государе. Насколько мне показалось, она не была увлечена им, однако тщеславие мешало ей отвергнуть его вздохи. Ей доставляло удовольствие слушать их, но отвечать на них она не думала. Лукреция отличалась благонравием, но все же была женщиной, и я заметил, что добродетель ее невольно сдавалась перед блестящей перспективой видеть монарха у своих ног. Словом, герцог мог уже уповать, что покорит Лукрецию, не прибегая к силе, подобно Тарквинию, но одно обстоятельство, которого он меньше всего ожидал, расстроило, как вы сейчас узнаете, его надежды.

Я от природы смел с женским полом. Эту привычку, хорошую или дурную, я усвоил в бытность свою у турок. Лукреция была прекрасна. Забыв, что мне следует ограничиться исключительно ролью посланца, я заговорил от своего имени. В самой куртуазной форме предложил я даме свои услуги. Но вместо того чтоб вознегодовать на мою дерзость и ответить мне в сердцах, она сказала с улыбкой:

— Признайте, дон Рафаэль, что великий герцог избрал отменно верного и старательного посредника. Вы служите ему с такой честностью, на которую невозможно нахвалиться.

— Сеньора, — отвечал я ей в том же тоне, — к чему нам разбираться в этом с такой щепетильностью? Прошу вас, оставим в стороне рассуждения: я знаю, что выводы клонятся не в мою пользу, но руководствуюсь сейчас только своим чувством. Не думаю, чтоб в конечном счете я был единственным наперсником, который когда-либо предавал своего государя в любовных делах. Знатные сеньоры нередко находят опасных соперников в лице своих Меркуриев.110

— Возможно, — сказала Лукреция, — но что касается меня, то я горда, и никто, кроме монарха, не посмеет до меня коснуться. Примите это к сведению, — продолжала она, принимая серьезный тон, — а теперь давайте переменим разговор. Я охотно согласна забыть то, что вы мне только что сказали, с условием, чтобы вы никогда больше не держали мне подобных речей; иначе вам придется в этом раскаяться.

Несмотря на это предостережение, которое следовало принять во внимание, я не перестал твердить жене Маскарини о своей страсти. Я даже еще с большим пылом, чем раньше, добивался того, чтоб она ответила на мои нежные чувства, и был настолько дерзок, что позволил себе некоторые вольности. Тогда эта дама, обидевшись на мои речи и мусульманские замашки, перешла в решительное наступление. Она пригрозила, что уведомит великого герцога о моей наглости и попросит наказать меня по заслугам. Тут уж я взбеленился на эти угрозы. Любовь превратилась в ненависть, и я решил отомстить жене Маскарини за ее презрение ко мне. Я отправился к мужу и, взяв с него клятву, что он меня не выдаст, уведомил его о шашнях между герцогом и Лукрецией, которую не преминул выставить безумно влюбленной в государя, дабы придать сцене побольше живости. Во избежание несчастья министр без дальнейших околичностей запер свою супругу в потайном помещении и приказал доверенным лицам строжайше стеречь ее Пока ее окружали аргусы, наблюдавшие за ней и мешавшие снестись с великим герцогом, я с грустным видом посоветовал этому государю больше не думать о Лукреции. Я сказал ему, что Маскарини, видимо, проведал обо всем, раз он вздумал наблюдать за женой; что я не знаю причины, побудившей его заподозрить меня, так как я, казалось, вел себя все время с большой предусмотрительностью и что, быть может, дама сама призналась во всем супругу и по уговору с ним дала себя запереть, дабы избежать преследований, оскорблявших ее добродетель. Герцог сильно огорчился моим донесением. Я был тронут его печалью и не раз раскаивался в своем поступке, но было уже поздно. Признаюсь, впрочем, что я испытывал злорадство, думая о том, как наказал гордячку, презревшую мои желания.

Я безнаказанно наслаждался сладостью мести, столь отрадной для всех людей и в особенности для испанцев, когда однажды великий герцог обратился ко мне и еще к пяти или шести придворным:

— Скажите, господа, как следует по-вашему наказать человека, злоупотребившего доверием своего государя и вознамерившегося похитить у него возлюбленную?

— Надлежало бы его четвертовать, — отвечал один из царедворцев.

Другой предложил избить его палками до смерти. Самый милосердный из этих итальянцев, проявивший наибольшую гуманность, сказал, что было бы вполне достаточно сбросить преступника с высокой башни.

— А каково ваше мнение, дон Рафаэль? — спросил тогда герцог. — Я убежден, что испанцы в подобных случаях не менее строги, чем итальянцы.

Я сразу понял, как вы можете рассудить, что либо Маскарини не сдержал клятвы, либо жена его нашла способ уведомить герцога о том, что произошло между нами. Охватившая меня тревога отразилась на моем лице. Но, сколь я ни был взволнован, однако же ответил герцогу твердым голосом:

— Государь, испанцы гораздо великодушнее: в подобном случае они простили бы наперсника и своей добротой зародили бы в его душе вечное раскаяние в том, что он их предал.

— Ну, что ж, — отвечал герцог, — я чувствую себя способным на такое великодушие; прощаю предателя, тем более, что мне некого винить, кроме себя самого, так как я доверился человеку, которого не знал и в котором имел основания сомневаться после того, что мне о нем говорили. Дон Рафаэль, — добавил он, — моя месть будет заключаться в следующем: немедленно покиньте мои владения и никогда больше не показывайтесь мне на глаза.

Я тотчас же удалился, менее огорченный постигшей меня немилостью, чем обрадованный тем, что так дешево отделался. На следующий же день я сел на корабль, который покидал ливорнский порт и возвращался в Барселону.

В этом месте рассказа я прервал дона Рафаэля.

— Мне кажется, — сказал я, — что для умного человека вы совершили изрядную ошибку, не уехав из Флоренции тотчас же после того, как открыли Маскарини любовь герцога к Лукреции. Вы должны были предвидеть, что этот государь не замедлит узнать о вашем предательстве.

— Вполне с вами согласен, — отвечал сын Лусинды, — я и собирался испариться как можно скорее, несмотря на обещание министра не выдавать меня герцогу.

— Я прибыл в Барселону, — продолжал он, — с остатком привезенных из Алжира богатств, большую часть которых протранжирил во Флоренции, разыгрывая испанского дворянина. Но я недолго пробыл в Каталонии. Мне смертельно хотелось снова повидать Мадрид, мою несравненную родину, и я не замедлил осуществить преследовавшее меня желание. Прибыв в этот город, я случайно поселился в меблированных комнатах, где жила одна особа, по имени Камила. Хотя она уже перевалила за совершеннолетие, однако же была еще весьма пикантной бабенкой: могу сослаться на свидетельство сеньора Жиль Бласа, который видел ее почти в то же время в Вальядолиде. У нее было еще больше ума, чем красоты, и ни одна авантюристка не обладала таким талантом подцеплять простаков. Но Камила не походила на тех прелестниц, которые извлекают для себя пользу из подношений своих любовников. Не успевала она общипать какого-нибудь богача, как делила добычу с первым приглянувшимся ей рыцарем притона.

Мы влюбились друг в друга с первого взгляда и сходство вкусов так скрепило наши узы, что вскоре и имущество стало у нас общим.

Правда, оно было невелико, и мы проели его в короткое время. К несчастью, мы оба помышляли только о том, чтоб нравиться друг другу, и совершенно не пользовались своим талантом жить на чужой счет. Но в конце концов нужда разбудила наши дарования, усыпленные наслаждением.

— Любезный Рафаэль, — сказала мне Камила, — изменим тактику, друг мой: перестанем хранить друг другу верность, которая нас разоряет. Вы можете вскружить голову богатой вдове, а я сумею очаровать какого-нибудь старого сеньора. Соблюдая верность, мы теряем два состояния.

— Прекрасная Камила, — отвечал я ей, — вы меня опередили: я собирался сделать вам точно такое же предложение. Согласен, царица моя. Попытаемся добиться полезных побед, чтоб поддержать нашу взаимную страсть. Наши измены превратятся для нас в триумфы.

Заключив такое соглашение, мы принялись за дело. Сперва мы проявили большую энергию без всякого толка. Камиле попадались только петиметры, т. е. любовники, не имевшие ничего за душой, а мне — женщины, предпочитавшие взимать, а не платить дань. Поскольку любовь отказывалась служить нашим потребностям, мы прибегли к плутням и совершили их такое множество, что слухи об этом дошли до коррехидора. Сей чертовски злой судья приказал посадить нас под стражу; но альгвасил, который был настолько же добр, насколько коррехидор был злобен, выпустил нас из Мадрида за небольшую сумму. Мы направились в Вальядолид и поселились там. Я снял дом для Камилы, которую во избежание скандала выдал за свою сестру. Сперва мы держали свои таланты в узде и изучали почву, прежде чем пуститься в какое-либо предприятие.

Однажды какой-то человек остановил меня на улице и, поклонившись весьма учтиво, сказал:

— Вы не узнаете меня, сеньор дон Рафаэль? Я ответил ему отрицательно.

— А я отлично вас помню, — продолжал он. — Мне пришлось видеть вас при тосканском дворе, где я был телохранителем великого герцога. Несколько месяцев тому назад, — добавил он, — я оставил службу у этого государя и приехал в Испанию с одним итальянцем, большим пройдохой. Вот уже три недели, как мы в Вальядолиде, где поселились с двумя безусловно честными малыми — одним кастильцем и одним галисийцем. Мы живем вместе трудами рук своих, ублажаем свою утробу и развлекаемся, как принцы. Если вы хотите присоединиться к нам, то мои собратья окажут вам любезный прием, ибо я всегда считал вас галантным человеком, не слишком щепетильным от природы, и членом нашего ордена.

Откровенность этого плута побудила меня ответить ему тем же.

— Раз вы говорите со мной начистоту, — сказал я, — то заслуживаете, чтоб и я поступил с вами так же. Действительно, я не новичок в вашем ремесле, и если б скромность позволила мне рассказать про свои геройства, то вы увидели бы, что еще недооценили меня. Но, оставя похвальбу, скажу вам только, что я принимаю ваше предложение и, став вашим компаньоном, постараюсь всячески доказать, чего я стою.

Не успел я сказать этому пройдохе, что согласен пополнить ряды его сотоварищей, как он отвел меня туда, где они находились, и познакомил с ними. Там-то я впервые увидал прославленного Амбросио Ламела. Эти господа проэкзаменовали меня по части искусства тонко присваивать добро ближнего. Они пожелали убедиться, знаю ли я основы ремесла, но я показал им такие штучки, о которых они не имели понятия и которые привели их в восторг. Они еще больше изумились, когда, отозвавшись с пренебрежением о ловкости рук, как о слишком трафаретном таланте, я сообщил им, что особенно искусен в плутнях, требующих сообразительности. В доказательство я привел им приключение с Херонимо де Мойадас, и по одному моему рассказу они признали меня за такого выдающегося гения, что единогласно выбрали своим главарем. Я блестяще оправдал их ожидания бесчисленным множеством мошенничеств, которые мы совершили и в которых я был, так сказать, движущей пружиной. Когда нам нужна была для подмоги актриса, то мы пользовались Камилой, восхитительно исполнявшей роли, которые ей поручали.

В ту пору наш собрат Амбросио испытал желание повидать свою родину. Он отправился в Галисию, заверив нас, что мы можем рассчитывать на его возвращение. Выполнив свое намерение, он на обратном пути завернул в Бургос, чтоб кое-чем поживиться, и один знакомый гостинник поместил его в услужение к сеньору Жиль Бласу из Сантильяны, не преминув осведомить о делах этого кавалера. Сеньор Жиль Блас, — продолжал дон Рафаэль, обращаясь ко мне, — вы знаете, каким манером мы обчистили вас в вальядолидских меблированных комнатах; не сомневаюсь, что вы заподозрили в Амбросио главного организатора этой кражи, и вы были правы. Вернувшись в Вальядолид, он разыскал нас, сообщил, где вы остановились, и наша теплая компания построила на этом свой план. Но вам не известны последствия этого похождения, — сейчас осведомлю вас о дальнейшем. Амбросио и я утащили ваш чемодан и направились вдвоем на мулах по мадридской дороге, не заботясь ни о Камиле, ни о наших собратьях, которые, вероятно, были крайне изумлены, обнаружив на следующее утро наше исчезновение.

На другой день мы изменили свое намерение. Вместо того чтоб держать путь на Мадрид, который я покинул не без оснований, мы поехали через Себрерос и отправились в Толедо. По прибытии в этот город мы прежде всего позаботились о том, чтоб одеться попристойнее, после чего, выдав себя да братьев, уроженцев Галисии, путешествующих из любознательности, вскоре втерлись в весьма приличное общество. Я настолько привык корчить из себя важного барина, что люди легко этому верили, и так как проще всего ослепить щедростью, то мы пустили всем пыль в глаза галантными увеселениями, которые устраивали в честь дам. Среди женщин, которых я встречал в Толедо, была одна, поразившая мое сердце. Она казалась мне красивей и много моложе Камилы. Я захотел узнать, кто она, и мне сообщили, что ее зовут Виолантой и что замужем она за кавалером, который, пресытившись ее прелестями, гоняется за ласками одной приглянувшейся ему куртизанки. Этого с меня было достаточно для того, чтоб сделать Виоланту владычицей своих помыслов.

Она не замедлила обнаружить одержанную ею победу. Я следовал за ней повсюду и совершал тысячи безумств с целью убедить свою даму, что горю желанием утешить ее и вознаградить за неверность супруга. Красавица предалась по этому поводу размышлениям, в результате каковых я, наконец, имел удовольствие узнать, что мои притязания приняты с благосклонностью. Я получил от нее письмецо в ответ на несколько моих записок, доставленных ей одной из тех старушек, которые приносят столько пользы любовникам в Испании и Италии. В этом письме дама сообщала, что ее муж каждый вечер ужинает у своей возлюбленной и возвращается домой очень поздно. Нетрудно было понять, что это означает. В ту же ночь я отправился под окна Виоланты и завязал с ней нежнейший разговор. Расставаясь, мы условились беседовать таким образом всякую ночь в определенный час, не пренебрегая прочими романтическими возможностями, которые могли нам представиться в течение дня.

До сих пор дон Балтасар — так звали супруга Виоланты — отделывался довольно дешево; но я хотел любить физически, а потому отправился однажды вечером под окна своей дамы с намерением сказать ей, что умру, если не добьюсь от нее свидания в месте, более подходящем для пыла моей страсти, на что она до этого не соглашалась. Но, придя туда, я повстречал на улице человека, видимо, наблюдавшего за мной. Это оказался муж Виоланты. Вернувшись раньше обычного от любезной ему куртизанки, он заметил подле своего дома кавалера и, вместо того чтоб войти к себе, принялся разгуливать взад и вперед по улице. Сперва я пребывал в нерешительности, не зная, что предпринять. Но, наконец, я надумал заговорить с доном Балтасаром, которого не знал и которому сам был неизвестен.

— Сеньор кавальеро, — сказал я ему, — не будете ли вы столь любезны освободить мне улицу на эту ночь; я готов в другой раз оказать вам ту же услугу.

— Сеньор, — отвечал он, — я собирался обратиться к вам с такой же просьбой. Я влюблен в одну девушку, которую ее брат приказал строжайшим образом стеречь; она живет в двадцати шагах отсюда. Мне хотелось бы, чтоб никого не было на улице.

— Есть возможность, — отвечал я, — устроиться так, чтоб примирить наши желания, ибо дама моего сердца, — добавил я, указывая на его собственный дом, — живет вот здесь. По-моему, нам следовало бы даже вступить в союз, если кто-либо вздумает на нас напасть.

— Отлично, — возразил он, — в таком случае я иду на свое свидание, а в случае надобности мы поддержим друг друга.

С этими словами он удалился, но лишь для того чтоб лучше наблюдать за мной, чему вполне благоприятствовала темнота ночи.

Что касается меня, то я, ничего не подозревая, подошел к балкону Виоланты. Она вскоре появилась, и мы принялись беседовать. Я не преминул настойчиво просить свою царицу о том, чтоб она назначила мне тайное свидание в каком-нибудь подходящем месте. Она некоторое время противилась моим настояниям, для того чтоб повысить ценность тех милостей, которых я домогался, но затем, вынув из кармана записку, бросила ее мне и сказала:

— Ловите! Вы найдете в этом письме обещание, которого так назойливо от меня добиваетесь.

Затем она удалилась, так как приближалось время, когда ее муж обычно возвращался домой. Я спрятал цидульку и направился к тому месту, где, по словам дона Балтасара, у него было назначено свидание. Но этот супруг, поняв, что я нацеливаюсь на его жену, вышел мне навстречу и сказал:

— Ну как, сеньор кавальеро? Довольны ли вы своим приключением?

— Да, у меня есть для этого все основания, — отвечал я. — А как ваши дела? Была ли любовь к вам благосклонна?

— Увы, нет! — возразил он, — проклятый брат моей красавицы неожиданно вернулся из загородного дома, где должен был пробыть, по нашим расчетам, до завтрашнего дня. Это препятствие лишило меня удовольствия, на которое я рассчитывал.

Я и дон Балтасар рассыпались в заверениях взаимной симпатии и назначили свидание на следующее утро на главной площади. Этот кавалер, расставшись со мной, вернулся к себе и не подал Виоланте виду, что ему что-либо известно. На другой день он утром отправился на главную площадь, а я явился туда спустя несколько минут. Мы приветствовали друг друга в любезнейших выражениях, столь же вероломных с одной стороны, сколь искренних с другой. Затем коварный дон Балтасар доверил мне тайну своей интриги с дамой, о которой говорил накануне. Он рассказал длинную басню, сочиненную им, и все это для того, чтоб побудить меня, в свою очередь, открыть ему, как мне удалось познакомиться с Виолантой. Я не преминул попасться в эту западню и выложил все с величайшей откровенностью; я даже показал ему полученную от нее записку и прочел ее содержание:

«Завтра буду обедать у доньи Инесы. Вы знаете, где она живет. Назначаю Вам свидание в доме моей верной подруги. Не могу долее отказывать Вам в этой милости, которую, как мне кажется. Вы заслужили».

— Да, — сказал он, — это послание сулит вам награду за пламенную любовь. Поздравляю наперед с ожидающим вас счастьем.

Говоря это, он не смог сохранить полного спокойствия, но тем не менее легко скрыл от меня свою тревогу и замешательство. Я так погрузился в сладкие надежды, что и не думал наблюдать за своим конфидентом, который, однако, был вынужден покинуть меня из боязни, как бы я не заметил его волнения. Он побежал уведомить об этом происшествии своего шурина. Мне не известно, что произошло между ними; знаю только, что дон Балтасар постучался в двери доньи Инесы в то самое время, когда я находился с Виолантой у этой дамы. Мы догадались, что пришел муж, и я удрал с заднего крыльца, прежде чем он вошел в дом. Обе дамы, несколько смущенные неожиданным появлением супруга, пришли в себя после моего исчезновения и встретили дона Балтасара с величайшим бесстыдством, которое, несомненно, навело его на мысль, что либо я удрал, либо меня спрятали. Не сумею сказать, что именно он наговорил донье Инесе и своей жене, ибо это до меня не дошло.

Между тем, все еще не подозревая, что дон Балтасар водит меня за нос, я вышел от Инесы, осыпая проклятиями мужа моей красавицы, и направился на главную площадь, где назначил свидание Ламеле. Но его там не оказалось. У этого плута были свои маленькие делишки, и счастье улыбалось ему больше, чем мне. Пока я его поджидал, явился с веселым видом мой коварный приятель. Он подошел ко мне и осведомился у меня со смехом о моем свидании с прелестной нимфой у доньи Инесы.

— Не знаю, — отвечал я, — какому ревнивому демону вздумалось испортить мне удовольствие: в то самое время, как я, наедине со своей дамой, заклинал ее составить мое счастье, муж — да сокрушит его небо! — постучался в двери. Пришлось немедленно удрать. Я убежал с заднего крыльца, посылая ко всем чертям этого докучливого дурака, расстроившего все мои чаяния.

— Искренне скорблю за вас, — воскликнул дон Балтасар, которому мое огорчение доставляло тайную радость. — Что за наглец этот муж! Советую вам не щадить его.

— Да, да! — отвечал я, — не премину последовать вашему совету и ручаюсь, что сегодня же ночью честь этого молодца подвергнется последнему испытанию. Расставаясь со мной, его супруга сказала, чтоб я не терял куража из-за таких пустяков и явился под ее окна раньше обычного, так как она решила впустить меня к себе. При этом она посоветовала во избежание какой-либо опасности прихватить на всякий случай для эскорта двух или трех друзей.

— Какая осторожная дама! — сказал он. — Позвольте мне сопровождать вас.

— О, любезный друг! — воскликнул я, радостно обнимая дона Балтасара, — премного вам обязан.

— Я сделаю даже больше, — добавил он. — У меня есть знакомый молодой человек: это настоящий Цезарь. Я возьму его с собой, а с таким конвоем вам нечего беспокоиться.

Я не знал, как мне благодарить своего новоявленного друга, великодушие которого приводило меня в восторг. Наконец, я все же принял предложенные мне услуги, и мы расстались, условившись встретиться с наступлением ночи под балконом Виоланты. Он отправился к своему шурину, который и был тем пресловутым Цезарем, а я до вечера разгуливал с Ламелой. Последний хотя и удивлялся рвению, проявленному доном Балтасаром к моим интересам, но так же, как и я, не возымел никаких подозрений. Мы сами очертя голову полезли в ловушку. Признаюсь, что это было непростительно для таких людей, как мы. Когда я заметил, что наступило время явиться под окна Виоланты, мы с Амбросио направились туда, вооруженные добрыми рапирами. Там мы застали мужа моей дамы в сопровождении другого человека, которые храбро нас поджидали. Дон Балтасар подошел ко мне и, указывая на своего шурина, сказал:

— Сеньор, вот кавалер, мужество которого я недавно вам расхваливал. Войдите к вашей возлюбленной, и пусть никакая тревога не помешает вам испытать полное блаженство.

После нескольких взаимных комплиментов я постучался в двери Виоланты. Мне открыла какая-то особа, смахивавшая на дуэнью. Я вошел и, не обращая внимания на то, что происходит за мной, направился в салон, где находилась моя дама. Но, пока я приветствовал ее, оба предателя захлопнули за собой дверь с такой быстротой, что Амбросио остался на улице, и, последовав за мной, обнаружили свое настоящее лицо.

Сами понимаете, что пришлось потягаться с ними. Они напали на меня одновременно, но я показал им, где раки зимуют. Я задал изрядную работу и тому и другому, и они, наверное, пожалели, что не избрали более надежного способа мести. Супруг пал, пронзенный моей шпагой. Шурин его, видя, что тот вышел из строя, шмыгнул в двери, которые оказались открытыми, так как дуэнья и Виоланта бежали во время нашего поединка. Я погнался за ним на улицу, где встретил Ламелу, который, не добившись никакого толку от промчавшихся мимо него женщин, не знал, что ему думать о долетевшем до него шуме. Мы вернулись в гостиницу и, захватив лучшие свои пожитки, сели на мулов и выбрались из города до наступления рассвета.

Было ясно, что это дело не останется без последствий и что власти произведут в городе расследование, от которого нам не мешало уклониться. Мы отправились ночевать в Вильярубия и пристали на постоялом дворе, куда вскоре после нас завернул один толедский купец, державший путь в Сегорбе. Он отужинал вместе с нами и рассказал нам про трагическое происшествие с мужем Виоланты. Ему и в голову не приходило заподозрить нас в этой проделке, так что мы смело задавали ему всякие вопросы.

— Господа, — сказал он нам, — я узнал об этом печальном событии сегодня утром, когда собирался уезжать. Всюду разыскивали Виоланту, и мне сказали, что коррехидор, который приходится родственником дону Балтасару, решил принять самые энергичные меры, чтобы разыскать виновников убийства. Это все, что я знаю.

Розыски, предпринятые толедским коррехидором, нисколько меня не тревожили. Однако же я счел за благо немедленно покинуть Новую Кастилию. Я рассудил, что в случае ареста Виоланты она признается во всем и укажет мои приметы правосудию, которое не преминет послать за мной погоню. А потому мы со следующего же дня стали из предосторожности избегать проезжих дорог. К счастью, Ламела исколесил три четверти Испании и знал, какими окольными путями безопаснее всего пробраться в Арагон. Вместо того чтоб прямо направиться в Куэнсу, мы свернули в горы, находившиеся подле этого города, и тропинками, известными моему проводнику, добрались до грота, походившего на скит. Это тот самый, в котором вы вчера попросили у меня пристанища.

Пока я любовался окрестностями, являвшими прелестные виды, мой сотоварищ сказал:

— Я был здесь шесть лет тому назад. В то время пещера эта служила убежищем одному старому отшельнику, который отнесся ко мне милосердно и разделил со мной свои запасы. Припоминаю, что это был святой человек и что он держал мне речи, которые чуть было не отвратили меня от мирского житья. Быть может, он еще жив; надо взглянуть.

С этими словами любознательный Амбросио слез с мула и вошел в пещеру. Он пробыл там несколько минут и, вернувшись, позвал меня.

— Пойдите сюда, дон Рафаэль, — сказал он, — пойдите взглянуть на трогательное зрелище.

Я тотчас же спешился. Мы привязали мулов к деревьям, и я последовал за Ламелой внутрь грота, где увидал распростертого на лежанке старого анахорета, бледного и умирающего. Белоснежная густая борода доходила ему до пояса, а в руках он держал длинные переплетающиеся четки. При шуме, произведенном нашим приходом, он приоткрыл глаза, которые уже смыкала смерть, и, окинув нас взглядом, рек:

— Кто бы вы ни были, братья мои, да послужит вам в поучение зрелище, что представляется вашим очам. Сорок лет пробыл я в миру и шестьдесят в сей пустыне. Ах, сколь долгими кажутся мне годы, в кои предавался я мирской суете, и, напротив, сколь краткими те, что я посвятил покаянию. Увы! Боюсь, что подвижничество брата Хуана не достаточно искупило грехи лиценциата дона Хуана де Солис.

С этими словами он испустил дух. Его смерть поразила нас. Такого рода зрелища всегда производят некоторое впечатление даже на самых закоренелых распутников. Но наше умиление длилось недолго. Мы быстро забыли поучения старца и принялись обследовать инвентарь скита, что отняло у нас немного времени, так как вся обстановка его состояла из того скарба, который вы, вероятно, заметили в гроте. Не только меблировка, но и кухня брата Хуана оставляла желать лучшего. Мы не нашли никаких припасов, кроме орехов и нескольких весьма черствых корок ячменного хлеба, которых десны святого старца, видимо, не могли раскусить. Я сказал «десны», так как мы заметили, что он лишился всех зубов. Все, что находилось в этой уединенной обители, все, что попадалось нам на глаза, наводило на мысль о святости доброго анахорета. Одно только не вязалось с этим, а именно: мы обнаружили на столе сложенную в виде письма бумажку, в которой брат Хуан просил того, кто ее прочтет, отнести четки и сандалии епископу куэнсскому.111 Мы недоумевали, какую цель мог преследовать этот новоявленный отец-пустынник, вздумав поднести подобный подарок своему преосвященному: такой поступок явно оскорблял смирение и отличал в анахорете человека, желавшего быть причисленным к сонму блаженных. Возможно, впрочем, что он сделал это по простоте душевной, о чем судить не берусь.

В то время как мы беседовали на эту тему, Ламеле пришла на ум довольно забавная мысль.

— Поселимся в этой пустыне, — сказал он. — Переоденемся отшельниками и похороним брата Хуана. Вы сойдете за него, а я, под именем брата Антонио, буду собирать подаяния в соседних городах и местечках. Во-первых, мы укроемся от преследований коррехидора, так как ему едва ли вздумается искать нас здесь, а кроме того, у меня есть в Куэнсе добрые знакомые, с которыми мы можем проводить время.

Я одобрил эту курьезную затею не столько из-за соображений, выставленных Амбросио, сколько из прихоти и желания разыграть такую комедию. Вырыв могилу в тридцати или сорока шагах от грота, мы скромно предали земле тело старого анахорета, сняв с него предварительную одежду, т. е. простую рясу, перехваченную посередине кожаным пояском. Мы также срезали ему бороду, чтоб сделать для меня подставную и после похорон тотчас же вступили во владение пещерой.

В первый день мы питались скудно, так как нам пришлось довольствоваться припасами покойного, но еще до рассвета Амбросио принялся за дело и отправился в Торальву продавать наших мулов, откуда вернулся вечером, нагруженный снедью и разными вещами, которые там приобрел. Таким образом, мы раздобыли все, что нужно было для нашего маскарада. Амбросио сам сшил себе шерстяную рясу и смастерил из конской гривы рыжую бородку, которую так артистически прицепил к ушам, что всякий с божбой признал бы ее за настоящую. Право, нет на всем свете человека ловче его. Он также привел в порядок бороду брата Хуана и приладил ее к моему лицу, а шерстяной коричневый треух прикрыл последние следы этой мистификации. Словом, наша костюмировка была в полном порядке, и мы оказались так забавно переряженными, что не могли без смеха смотреть друг на друга в облачении, которое нам отнюдь не подобало носить. Помимо одежды брата Хуана, я присвоил себе также его четки и сандалии, нисколько не терзаясь тем, что лишил этого дара епископа куэнсского.

Прошло трое суток с тех пор, как мы поселились в пещере, и никто туда не являлся; но на четвертый день к нам пришло двое крестьян. Они принесли хлеба, сыру и луку покойнику, которого еще считали живым. Завидев пришельцев, я бросился на нашу лежанку. Мне нетрудно было их обмануть, тем более, что полумрак мешал им разглядеть как следует мое лицо, а кроме того, я подделался, насколько возможно, под голос брата Хуана, предсмертные слова которого мне удалось услыхать. У них не возникло никаких подозрений по поводу нашей проделки. Они только подивились присутствию в пещере второго отшельника; но Ламела, заметив их недоумение, сказал с видом святоши:

— Не дивитесь, братья мои, тому, что видите меня в сей пустыне. Покинувши скит свой в Арагоне, пришел я сюда, дабы пребывать при преподобном и велемудром брате Хуане, понеже он в крайней своей старости испытывает потребность в товарище, который принял бы на себя заботы об его нуждах.

Поселяне рассыпались в бесконечных похвалах по поводу милосердия Амбросио и заявили, что они будут рады похвастаться присутствием двух святых подвижников в своей округе.

Вскинув на плечи большую торбу, которой не забыл обзавестись, Ламела отправился в первый раз собирать подаяние в город Куэнсу, расположенный в какой-нибудь миле от нашего жилища. Благодаря благочестивой наружности, отпущенной ему природой, и искусству использовать ее, которым он владеет в совершенстве, Амбросио не преминул побудить милосердных жителей к пожертвованиям и наполнил свою торбу их щедротами.

— Сеньор Амбросио, — сказал я ему по его возвращении, — поздравляю вас с счастливым талантом умилять христианские души. Клянусь богом, можно подумать, что вы прежде были нищенствующим братом в ордене капуцинов!

— У меня были другие дела, помимо торбы, — отвечал он. — Знайте, что я откопал некую нимфу, по имени Барбара, с которой хороводился в свое время. Эта особа переменила образ жизни и ударилась в набожность, вроде нас с вами. Она поселилась с двумя или тремя святошами, которые на людях являют пример добродетели, а втайне ведут распутную жизнь. Сперва она меня не признала. «Как, сеньора Барбара? — сказал я, — неужели вы не узнаете одного из стариннейших друзей своих, вашего покорного слугу Амбросио». — «Клянусь честью! сеньор Ламела, — воскликнула она, — никак не ожидала встретить вас в этом облачении! Какими судьбами превратились вы в отшельника?» — «Этого я вам сейчас объяснить не могу, так как мой рассказ, пожалуй, затянется, — отвечал я, — но завтра вечером я приду к вам и удовлетворю ваше любопытство. Я приведу также с собой своего товарища, брата Хуана». — «Брата Хуана? — прервала она меня, — этого доброго отшельника, который живет в скиту неподалеку от нашего города? Вы смеетесь: ведь, говорят, ему за сто лет!» — «Правда, — отвечал я, — он достиг этого возраста, но за последние дни сильно помолодел. Брат Хуан не старше меня». — «Хорошо, — сказала Барбара, — пусть придет с вами. Вижу, что тут кроется какая-то тайна».

На следующий день, как только стемнело, мы не преминули отправиться к этим святошам, которые устроили для нашего приема обильный ужин. Там мы прежде всего скинули бороды и отшельнические одеяния, после чего без всяких околичностей объявили нашим принцессам, кто мы такие. Как бы боясь отстать от нас в откровенности, они, со своей стороны, показали, на что способны мнимые праведницы, когда сбрасывают маску. Мы провели почти всю ночь за столом и отправились в пещеру только перед самой зарей. Вскоре после того мы снова вернулись к ним или, точнее говоря, возвращались туда в течение трех месяцев и проели с этими милыми созданиями больше двух третей нашей наличности. Но какой-то ревнивец, пронюхавший всю подноготную, уведомил правосудие, которое должно сегодня посетить грот, чтоб нас захватить. Вчера, собирая подаяние в Куэнсе, Амбросио встретил одну из наших святош, которая передала ему записку и сказала:

— Одна моя приятельница написала мне вот это письмо, которое я хотела переслать вам с нарочным. Покажите его брату Хуану и примите нужные меры.

Это та самая записка, господа, которую Ламела вручил мне в вашем присутствии и которая побудила нас немедленно покинуть наше уединенное жилище.

ГЛАВА II

О совете, который держал дон Рафаэль со своими слушателями, и о приключении, случившемся с ними, когда они вознамерились выбраться из лесу

Когда дон Рафаэль закончил свое повествование, показавшееся мне несколько длинным, дон Альфонсо заявил из вежливости, что оно доставило ему большое развлечение. После этого сеньор Амбросио взял слово и, обращаясь к своему собрату по плутням, сказал:

— Дон Рафаэль, не забудьте, что солнце уже садится. Не пора ли нам обсудить, как быть дальше? Что касается меня, — продолжал Ламела, — то я полагаю за лучшее, чтоб мы, не теряя времени, пустились в путь, добрались еще сегодня ночью до Рекены, а завтра перемахнули в Валенсийское королевство, где дадим простор нашим талантам. Предвижу, что мы там изрядно поживимся.

Дон Рафаэль, веривший в непогрешимость предчувствий Ламелы, присоединился к этому предложению. Что касается дона Альфонсо и меня, то, подчинившись руководству этих двух честных молодцов, мы молча дождались результата их совещания.

Таким образом было постановлено двинуться по рекенской дороге, и мы приготовились к этому переходу. Усладив себя такой же трапезой, как и утром, мы навьючили на лошадь бурдюк и остатки нашей провизии. Затем, пользуясь наступившей ночной темнотой, обеспечивавшей нам безопасное продвижение вперед, мы вознамерились выйти из лесу. Но не успели мы сделать и ста шагов, как обнаружили между деревьями свет, заставивший нас серьезно призадуматься.

— Что б это могло означать? — сказал дон Рафаэль. — Не ищейки ли это куэнсского правосудия? Может быть, их пустили по нашим следам и они, учуяв нас в этом лесу, рыщут за добычей?

— Не думаю, — возразил Амбросио, — скорее всего, это — путешественники. Наверное, их застигла ночь, и они забрались в лес, чтоб дождаться зари. Возможно, однако, что я ошибаюсь, — добавил он, — пойду проверить. Побудьте все трое здесь, я моментально вернусь.

С этими словами он идет по направлению к свету, который мерцает неподалеку, медленно раздвигает листья и ветки, мешающие ему продвигаться, и всматривается со всей тщательностью, которой, по его мнению, заслуживает дело.

Он увидал на траве вокруг свечи, воткнутой в кочку, четырех людей, доедавших пирог и приканчивавших довольно изрядный бурдюк, к которому они прикладывались вкруговую. Он заметил также в нескольких шагах от них даму и кавалера, привязанных к деревьям, а немного поодаль дорожную карету, запряженную двумя мулами в богатых попонах. Ему тотчас же пришло на ум, что закусывавшие люди были грабителями, а подслушав их беседу, он убедился в правильности своего предположения. Четверо разбойников обнаруживали равное желание обладать дамой, попавшейся им в руки, и собирались тянуть жребий по поводу того, кому она достанется. Получив эти сведения, Ламела вернулся к нам и подробно передал все, что видел и слышал.

— Господа, — сказал тогда дон Альфонсо, — возможно, что дама и кавалер, которых грабители привязали к деревьям, особы высокого звания. Допустим ли мы, чтоб они стали жертвой жестокости и насилия со стороны этих разбойников? Послушайтесь меня: нападем на них и пусть они погибнут под нашими ударами.

— Согласен, — сказал дои Рафаэль. — Меня одинаково легко подбить как на хороший, так и на дурной поступок.

Амбросио, с своей стороны, также заявил, что охотно окажет содействие в столь похвальном предприятии, за которое, как он думает, нас отлично вознаградят. Должен сказать, что в данном случае опасность меня нисколько не пугала и что никогда еще ни один странствующий рыцарь не проявлял большего рвения служить прекрасным дамам. Но, не желая скрывать истину, замечу, что риск был, действительно, невелик, так как согласно донесению Ламелы оружие разбойников, сложенное в кучу, валялось в десяти — двенадцати шагах от них, а это позволяло нам легко осуществить свое намерение. Мы привязали нашего коня к дереву и тихонько подкрались к месту, где сидели разбойники. Они беседовали с большим жаром и сильно шумели, что позволило нам застать их врасплох. Мы завладели их оружием, прежде чем они успели нас заметить, а затем, выстрелив по ним в упор, уложили всех четверых.

Во время этой пальбы свеча потухла, так что мы очутились в темноте. Это не помешало нам отвязать мужчину и женщину, которые так перепугались, что были не в силах поблагодарить нас за оказанную помощь. Правда, они еще не знали, смотреть ли на нас как на избавителей, или как на новых бандитов, отбивших их у других вовсе не для того, чтоб обращаться с ними лучше. Но мы успокоили пленников, сказав, что проводим их до постоялого двора, находившегося, по уверениям Амбросио, в полумиле от леса, — где они смогут принять все нужные меры предосторожности, чтоб безопасно доехать туда, куда они направлялись. После этого заверения, которым они, казалось, остались очень довольны, мы усадили их в карету и вывели ее из леса, держа мулов под уздцы. Наши анахореты обшарили карманы побежденных, после чего мы отправились за конем дона Альфонсо и прихватили также лошадей разбойников, которые оказались привязанными к деревьям неподалеку от места битвы. Уведя таким образом всех лошадей, мы последовали за Амбросио, который сел верхом на мула, чтоб вести карету на постоялый двор, куда мы прибыли, однако, не раньше, чем через два часа, хотя он уверял, что это недалеко.

Мы громко постучали в ворота. Все в доме уже спали. Хозяин и хозяйка поднялись впопыхах, но нисколько не сетовали на нарушение ночного покоя при виде кареты, сулившей им гораздо больше барыша, чем оказалось на деле. Вмиг весь постоялый двор засверкал Огнями. Дон Альфонсо и прославленный сын Лусинды подали руку кавалеру и даме, чтоб помочь им выйти из кареты, и даже сопутствовали им до самой комнаты, куда проводил их хозяин. Затем последовали взаимные комплименты, и мы были немало поражены, услыхав, что освободили самого графа Полана и дочь его Серафину. Трудно описать, сколь велико было изумление дамы, а равно и дона Альфонсо, когда они узнали друг друга. Граф, отвлекшись разговором с нами, не обратил на это никакого внимания. Он принялся рассказывать, каким образом напали на него разбойники и как, убив форейтора, пажа и камердинера, они захватили его вместе с дочерью. В заключение он заявил, что питает к нам величайшую признательность и что если мы захотим навестить его в Толедо, где он будет через месяц, то сумеем убедиться, благодарный ли он человек или неблагодарный.

Дочь этого сеньора также не забыла поблагодарить нас за благополучное освобождение, после чего я и дон Рафаэль рассудили, что доставим удовольствие дону Альфонсо, если дадим ему возможность втихомолку поговорить с юной вдовой, а потому принялись всячески занимать графа Полана.

— Прекрасная Серафина, — прошептал дон Альфонсо своей даме, — я более не сетую на судьбу, которая принуждает меня вести жизнь человека, изгнанного из общества, коль скоро я имел счастье содействовать оказанной вам услуге.

— Как? — отвечала она ему со вздохом, — так это вы спасли мне жизнь и честь? Значит, вам отец мой и я обязаны столь многим! Ах, дон Альфонсо, зачем убили вы моего брата?

Тут она умолкла, но он понял по ее словам и по тону, которым они были сказаны, что если он сам был безумно влюблен в Серафину, то и она любила его не меньше.

КНИГА ШЕСТАЯ

ГЛАВА I

О том, что предприняли Жиль Блас и его спутники после того, как покинули графа Полана, а также о важном предприятии, задуманном Амбросио, и о том, как оно было осуществлено

Проведя добрую половину ночи в благодарственных излияниях по нашему адресу и в заверениях, что мы можем рассчитывать на его признательность, граф Полан позвал хозяина, чтоб посоветоваться с ним о том, как безопаснее всего проехать в Турис, куда он намеревался держать путь. Мы предоставили этому сеньору принимать необходимые меры, а сами покинули постоялый двор и пошли по дороге, которую Ламеле заблагорассудилось выбрать.

Спустя два часа рассвет застал нас под Кампильо. Мы немедленно свернули в горы, расположенные между этим местечком и Реке ной. Там мы провели весь день, отдыхая и подсчитывая свои финансы, которые значительно увеличились благодаря деньгам, найденным в карманах разбойников и составлявшим свыше трехсот пистолей разной монетой. С наступлением ночи мы снова двинулись в путь, а на следующее утро вступили в Валенсийское королевство и удалились в первый подвернувшийся нам лес. Мы углубились в него и дошли до места, где протекал ручей, медленно уносивший свои кристально чистые струи навстречу водам Гвадалавьяра. Тенистые деревья, а также трава, сулившая обильный корм лошадям, сами по себе внушили бы нам мысль остановиться там, даже если б у нас и не было такого намерения. А потому мы не преминули устроить привал в этом месте.

Спешившись, мы приготовились провести день с большой приятностью; но когда нам вздумалось позавтракать, то выяснилось, что у нас осталось очень немного припасов. Хлеб был на исходе, а бурдюк превратился в тело, лишенное души.

— Господа, — сказал нам Ламела, — самые очаровательные уголки теряют свою прелесть без даров Бахуса и Цереры. Мне думается, что нам необходимо обновить свои запасы. Для этого я тотчас же отправлюсь в Хельву. Это довольно красивый город, до которого отсюда нет и двух миль. Я быстро слетаю туда и назад.

Затем он навьючил на лошадь бурдюк и торбу, уселся верхом и помчался из лесу с быстротой, предвещавшей скорое возвращение.

У нас были все основания надеяться на это, и мы с минуты на минуту ждали появления Ламелы; но он вернулся не так скоро. Прошло больше половины дня, и ночь уже готовилась осенить деревья своими черными крылами, когда мы снова увидали своего поставщика, запоздание которого уже начинало нас тревожить. Количество вещей, которыми он был нагружен, превысило наши ожидания. Помимо бурдюка, наполненного отменным вином, и торбы, набитой хлебом и всякого сорта жареной дичью, он привез на лошади большой узел с одеждой, который привлек наше внимание. Заметив это, Ламела сказал нам с улыбкой:

— Господа, вы дивитесь на это платье, и я вас извиняю, так как вы не знаете, для чего я купил его в Хельве. Готов биться об заклад, что этого не угадает ни дон Рафаэль, ни все человечество, вместе взятое.

С этими словами Амбросио развязал пакет, чтоб продемонстрировать нам в розницу то, что мы рассматривали оптом. Он извлек оттуда плащ и весьма длинную черную рясу, два камзола и штаны к ним, затем один из тех письменных приборов, которые состоят из двух частей, чернильницы и пенала, скрепленных шнурком, и, наконец, пачку прекрасной белой бумаги, замок, большую печать и зеленый воск. После того как он показал нам все свои покупки, дон Рафаэль сказал ему шутливым тоном:

— Да-с, сеньор Амбросио, надо сказать, что вы обзавелись весьма ценными предметами. Но разрешите узнать, какое употребление намереваетесь вы сделать из всего этого?

— Самое наилучшее, — возразил Ламела. — Все эти вещи обошлись мне не более десяти дублонов,112 а я уверен, что они принесут нам свыше пятисот: можете на это рассчитывать. Не такой я человек, чтоб отягчать себя бесполезным тряпьем, и дабы доказать, что я купил все это не как дурак, поведаю вам свой план. Это такой план, что он бесспорно может быть признан одним из самых гениальных, когда-либо задуманных умом человеческим. Судите о нем сами; я уверен, что, ознакомившись с ним, вы придете в восторг. Слушайте же.

— Запасшись хлебом, — продолжал он, — зашел я в кухмистерскую, где приказал насадить на вертел полдюжины куропаток, столько же цыплят и молодых кроликов. Пока все это жарилось, явился туда сильно раздраженный и разгневанный человек, который во всеуслышание жаловался на обращение с ним какого-то купца и сказал кухмистеру: «Клянусь св. Яковом!113 Самуэль Симон самый нелепый из хельвских торговцев. Он только что оскорбил меня в своей лавке при всем честном народе. Скупердяга не пожелал отпустить мне в долг шесть локтей сукна; а между тем я платежеспособный ремесленник и за мной не пропадет. Полюбуйтесь на этакую скотину! Он охотно продает в долг знатным господам и предпочитает рисковать с барами, нежели без всякой опаски оказать одолжение честному мещанину. Чистое безумие! Проклятый жидюга! Дай ему бог как следует попасться! Мои пожелания когда-нибудь сбудутся; найдется немало купцов, которые мне посочувствуют». Услыхав такие слова, к которым мастеровой добавил еще многое другое, я надумал отомстить за него и сыграть штуку с Самуэлем Симоном. — «Друг мой, — сказал я человеку, жаловавшемуся на купца, — скажите мне, какой характер у лица, о котором вы говорите?» — «Самый отвратительный, — отвечал он запальчиво. — Я почитаю его за отъявленного ростовщика, хотя он прикидывается благородным человеком. Он — еврей, принявший католичество, но в глубине души этот Симон не меньший жид, чем сам Пилат, так как передают, что он крестился только по расчету». Я внимательно прислушался к речам ремесленника и, выйдя из кухмистерской, не преминул осведомиться о жилище Самуэля Симона. Один прохожий сообщает, где он живет, другой показывает саму лавку. Окидываю взглядом помещение, присматриваюсь ко всему, и тут фантазия, покорная моим велениям, изобретает проделку, которую я обмозговал и нахожу достойной лакея сеньора Жиль Бласа. Отправляюсь к ветошнику и покупаю у него принесенную мною одежду: одну для роли инквизитора, другую чтоб изобразить повытчика, а третью для альгвасила. Вот, господа, чем я был занят и отчего несколько запоздал с возвращением.

— Любезный Амбросио! — прервал его тут дон Рафаэль вне себя от восторга, — какая дивная идея! какой чудесный план! Завидую твоей изобретательности и готов отдать лучший из кунштюков моей жизни за столь удачную выдумку. О Ламела! — добавил он, — вижу отсюда все богатство твоей затеи, а о выполнении ее можешь не беспокоиться. Тебе нужны в подмогу два добрых актера. Они — налицо. Ты с виду похож на ханжу и отлично разыграешь инквизитора, я буду изображать повытчика, а сеньор Жиль Блас, если захочет, исполнит роль альгвасила. Таким образом персонажи распределены; завтра мы сыграем пьесу, и я отвечаю за удачу, разве только случится какая-нибудь из тех помех, которые расстраивают самые искусные замыслы.

Я пока лишь очень смутно представлял себе проект, приводивший в такой восторг дона Рафаэля, но за ужином меня посвятили во все подробности; трюк, действительно, показался мне гениальным. Истребив часть дичи и обильно пустив кровь нашему бурдюку, мы растянулись на траве и в скором времени заснули. Но сон наш длился недолго, ибо час спустя беспощадный Амбросио разбудил нас.

— Вставайте! вставайте! — закричал он нам на рассвете, — люди, которым предстоит важное дело, не должны праздновать лентяя.

— Тысячу проклятий, сеньор инквизитор! — возразил ему дон Рафаэль, вскакивая со сна, — вы чертовски легки на подъем. Плохо придется господину Самуэлю Симону.

— Тоже так думаю, — сказал Ламела. — Тем более, — добавил он со смехом, — что сегодня мне снилось, будто я выщипываю ему бороду. Неважный сон для него, неправда ли, господин повытчик?

За этими шутками последовали тысячи других, приведших нас в хорошее расположение духа. Мы весело позавтракали и стали готовиться к своим ролям. Амбросио облачился в длинную рясу и плащ, так что походил, как две капли воды, на официала святой инквизиции. Мы с доном Рафаэлем также перерядились и действительно выглядели, как альгвасил и повытчик. Переодевание отняло у нас много времени, и было уже больше двух часов пополудни, когда мы выбрались из лесу, чтоб отправиться в Хельву. Впрочем, нам некуда было торопиться, так как комедия должна была начаться лишь с наступлением ночи. А потому мы шествовали с прохладцей и даже сделали привал у ворот города, чтоб дождаться сумерек.

Как только стемнело, мы оставили лошадей в этом месте под охраной дона Альфонсо, который был весьма доволен тем, что на него не возложили никакой другой роли. Дон Рафаэль, Амбросио и я направились сперва не к Самуэлю Симону, а к кабатчику, жившему в двух шагах от его дома. Господин инквизитор выступал первым. Он вошел и обратился к трактирщику внушительным тоном:

— Хозяин, мне нужно поговорить с вами с глазу на глаз, я пришел к вам по делу, касающемуся инквизиции, а следовательно, весьма важному.

Кабатчик отвел нас в отдельное помещение, а Ламела, убедившись, что там нет никого, кроме нас, сказал ему:

— Я — официал святой инквизиции.

При этих словах кабатчик побледнел и отвечал дрожащим голосом, что он не подавал этому высокому учреждению никакого повода гневаться на него.

— А посему, — продолжал Амбросио елейным тоном, — оно и не намерено причинять вам никакого зла. Да не допустит господь, чтоб святая инквизиция, торопясь карать, смешала грех с невинностью! Она строга, но всегда справедлива; словом, чтоб подвергнуться ее карам, надо их заслужить. Итак, не ради вас явился я в Хельву, а ради некоего купца по имени Самуэль Симон. До нас дошли неблагоприятные сведения о нем и его поведении. Говорят, что он продолжает пребывать в иудействе и принял христианство исключительно по мирским мотивам. Приказываю вам именем святой инквизиции сказать все, что вам известно об этом человеке. Но остерегитесь как сосед Симона, а может быть, и друг каких бы то ни было попыток его обелить; ибо заявляю вам, что если я замечу в ваших показаниях малейшее доброжелательство по отношению к нему, то вы погибли. Ну-с, повытчик, — продолжал он, повернувшись к дону Рафаэлю, — приступите к исполнению своих обязанностей.

Господин повытчик, уже державший в руках бумагу и письменный прибор, уселся за стол и приготовился с наисерьезнейшим видом записывать показания кабатчика, который, ее своей стороны заверил, что не погрешит против истины.

— Раз так, — сказал ему официал святой инквизиции, — то мы можем начать. Отвечайте только на мои вопросы, большего от вас не требуется. Видали ли вы, чтоб Самуэль Симон посещал церковь?

— Право, я не обратил на это никакого внимания, — отвечал кабатчик, — не могу припомнить, чтоб когда-либо видал его в церкви.

— Отлично, — воскликнул инквизитор, — запишите, что его никогда не видно в церкви.

— Я этого не говорил, сеньор, — возразил хозяин, — я только сказал, что мне не приходилось его там видеть. Возможно, что он был в той же церкви, но что я его не заметил.

— Друг мой, — заметил Ламела, — вы забываете, что не должны на этом допросе обелять Самуэля Симона; я предупредил вас о последствиях. Вам надлежит показывать только против него и не говорить ни слова в его пользу.

— В таком случае, сеньор лиценциат, — возразил кабатчик, — вы мало что почерпнете из моих показаний. Я совсем не знаю купца, о котором идет речь и не могу сказать о нем ни доброго, ни худого; но если вам угодно разузнать про его домашнюю жизнь, то я приведу вам Гаспара, его приказчика, которого вы сможете допросить. Этот малый иногда заходит сюда, чтоб выпить с друзьями; могу вас заверить, что язык у него здорово привешен; он будет болтать, сколько вам угодно, выложит всю подноготную про своего хозяина и, клянусь честью, задаст немалую работу сеньору повытчику.

— Мне нравится ваша откровенность, — сказал тогда Амбросио. — Указывая мне лицо, знакомое с нравами Симона, вы доказываете свое рвение к интересам святой инквизиции. Я доложу ей об этом. Поторопитесь же, — продолжал он, — привести сюда этого Гаспара, о котором вы мне говорили; но ведите себя осторожно, дабы его хозяин не заподозрил того, что здесь происходит.

Кабатчик быстро и без огласки выполнил данное ему поручение и привел нам сидельца. Этот молодой человек, действительно, был величайшим болтуном, но такой нам и требовался.

— Приветствую вас, дитя мое, — сказал ему Ламела. — Вы видите в моем лице официала, назначенного святой инквизицией, для того чтоб собрать показания против Самуэля Симона, обвиняемого в иудаизме. Вы живете у него и, следовательно, являетесь свидетелем большинства его поступков. Полагаю, что вы и без моего предупреждения сочтете себя обязанным сообщить нам все имеющиеся у вас о нем сведения и что мне незачем приказывать вам это именем святой инквизиции.

— Сеньор лиценциат, — отвечал приказчик, — едва ли вы найдете человека, который был бы более меня расположен сообщить вам то, что вас интересует: я готов удовольствовать вас без всяких распоряжений со стороны святой инквизиции. Если спросить обо мне моего хозяина, то я уверен, что он меня не пощадит; а потому и я не стану щадить его и скажу вам перво-наперво, что он лицемер, до тайных помыслов которого невозможно докопаться, что это — человек, который внешне корчит из себя праведника, а в глубине души нисколько не добродетелен. Так, например, он каждый вечер ходит к одной гризеточке…

— Рад узнать это, — прервал его Амбросио, — заключаю из ваших слов, что он человек дурных нравов. Но попрошу вас отвечать мне именно на те вопросы, которые я вам поставлю. Мне поручено главным образом разузнать об его отношении к религии. Скажите мне, едят ли свинину в вашем доме?

— Не думаю, — отвечал Гаспар, — чтоб мы хотя бы два раза ели ее за тот год, что я у него живу.

— Отлично, — сказал господин инквизитор, — запишите: у Самуэля Симона никогда не едят свинины. Но зато, — продолжал он, — вы, наверно, иногда кушаете ягнятину.

— Да, бывает, — подтвердил приказчик, — например, мы ели ее на последнюю Пасху.

— Подходящее время, — воскликнул официал. — Пишите, повытчик: Симон справляет Пасху по еврейскому обряду. Дело у нас, слава богу, идет на лад, и мне кажется, что мы уже собрали важные показания. Но скажите мне еще, дружок, — продолжал Ламела, — не приходилось ли вам видеть, чтоб ваш хозяин ласкал маленьких детей?

— Тысячу раз, — отвечал Гаспар. — Стоит только маленьким мальчикам показаться возле лавки, то он непременно остановит их и приголубит, если находит, что они миленькие.

— Пишите, повытчик, — прервал его инквизитор. — На Самуэля Симона падает серьезное подозрение в том, что он завлекает христианских детей, чтоб их зарезать. Ну и выкрест! Ого, господин Симон, даю слово, что вы будете иметь дело со святой инквизицией! Не воображайте, что вам позволят безнаказанно совершать кровавые жертвоприношения. Смелее, мой ревностный Гаспар, — обратился он к приказчику, — выкладывайте все; докажите окончательно, что этот ложный католик упорно придерживается еврейских обычаев и обрядов. Верно ли, что он один день в неделю проводит в праздности?

— Этого я не замечал, — возразил Гаспар. — Но бывают дни, когда он запирается в своем кабинете и сидит там очень долго.

— Так и есть, — воскликнул официал, — или он справляет шабаш, или я не инквизитор! Отметьте, повытчик, отметьте, что он свято соблюдает субботний пост. Ах, гнусная личность! У меня остается еще только один вопрос. Не говорит ли он об Иерусалиме?

— Очень часто, — возразил приказчик. — Он рассказывает нам историю евреев и каким образом они разрушили иерусалимский храм.

— Так-с, — продолжал Амбросио, — не упустите этой черты, повытчик; пишите крупными литерами, что Самуэль Симон день и ночь мечтает о восстановлении храма и не перестает думать о возвеличении своей нации. Я знаю теперь достаточно: дальнейшие вопросы излишни. Таких показаний, как дал нам правдивый Гаспар, хватило бы на то, чтоб сжечь целое гетто.

Допросив таким образом приказчика, господин официал отпустил его, приказав именем святой инквизиции не говорить своему хозяину ни слова о том, что произошло. Гаспар обещал повиноваться и удалился. Мы не замедлили последовать за ним. Выйдя из корчмы с такой же внушительностью, с какою туда вошли, мы отправились к дому Самуэля Симона и постучались в двери. Он сам отворил нам. Увидав три таких фигуры, как наши, он удивился, но его изумление еще возросло, когда Ламела в качестве представителя власти сказал ему повелительно:

— Господин Самуэль, приказываю вам именем святой инквизиции, официалом коей я имею честь состоять, выдать мне ключи от вашего кабинета. Я желаю взглянуть, не найдется ли там каких-либо улик, подтверждающих поступившее на вас донесение.

Купец, ошеломленный этой речью, отпрянул на два шага назад, точно кто-либо угостил его тумаком в живот. Далекий от мысли о каком-либо обмане с нашей стороны, он искренне вообразил, что некий тайный враг задумал навлечь на него подозрение святой инквизиции; возможно также, что он не чувствовал себя безупречным католиком и имел повод ожидать дознания. Но как бы то ни было, а я никогда не видал более встревоженного человека. Он повиновался без всякого сопротивления и с той почтительностью, которая свойственна людям, трепещущим перед инквизицией. Когда он отпер кабинет, Ламела вошел туда и сказал:

— Хорошо и то, что вы не противитесь повелениям святой инквизиции. Однако же, — добавил он, — удалитесь в другую комнату и не мешайте мне выполнить свои обязанности.

Самуэль повиновался этому приказу так же безропотно, как и первому. Он остался в своей лавке, а мы втроем вошли в кабинет и, не теряя времени, принялись за поиски денег. Найти их было нетрудно: они хранились в незапертом сундуке и в таком количестве, что мы не могли всего унести. Это были груды наваленных друг на друга мешков, но наполненных исключительно серебром. Мы предпочли бы золото, однако, будучи не в силах это изменить, примирились с необходимостью и набили дукатами полные карманы; мы даже насовали их в штанины и во все места, показавшиеся нам пригодными. Словом, мы нагрузили себя тяжелой ношей, которую, однако, Амбросио и дон Рафаэль ухитрились сделать совершенно незаметной. Увидав такое искусство, я пришел к заключению, что нет ничего важнее, как набить руку в своем ремесле.

Поживившись столь основательным образом, мы вышли из кабинета. По причине, которую читатель легко разгадает, господин официал вытащил из кармана замок и пожелал самолично запереть им двери; затем он наложил печать и сказал Симону:

— Господин Самуэль, запрещаю вам именем святой инквизиции дотрагиваться до этого замка, а равно и до печати, каковую вы обязаны чтить, ибо это печать духовного суда. Я вернусь сюда завтра в то же время, чтоб снять ее и принести вам распоряжение властей.

После этой речи он приказал открыть входную дверь, в которую мы весело вышли один за другим. Пройдя пятьдесят шагов, мы пустились улепетывать с такой быстротой и легкостью, что, несмотря на свою ношу, еле касались земли. Вскоре мы очутились за городом и, сев на коней, поскакали по направлению к Сегорбе, вознося хваления богу Меркурию за столь счастливый исход.

ГЛАВА II

О решении, принятом доном Альфонсо и Жиль Бласом после этого приключения

Согласно нашему похвальному обыкновению, мы ехали всю ночь и очутились на рассвете подле деревушки в двух милях от Сегорбе. Мы очень утомились, а потому охотно свернули с проезжей дороги и направились к ивам, росшим у подножия холма в ста или ста двадцати шагах от села, в котором мы сочли за лучшее не останавливаться. Ивы бросали приятную тень, а ручеек омывал корни этих деревьев. Местечко нам приглянулось, и, решив провести там день, мы спешились. Разнуздав лошадей, мы предоставили им пастись, а сами улеглись на траве и, отдохнув некоторое время, опорожнили торбу и бурдюк. После обильного завтрака мы занялись подсчетом денег, отнятых у Самуэля Симона, и насчитали три тысячи дукатов. Обладая такой суммой вдобавок к той, которая уже была у нас раньше, мы могли почитать себя изрядными богачами.

Необходимо было запастись провизией, а потому Амбросио и дон Рафаэль, скинув костюмы повытчика и инквизитора, объявили, что готовы взять на себя эту заботу. По их словам, приключение в Хельве их только разлакомило и им захотелось отправиться в Сегорбе, чтоб разузнать, не удастся ли нам снова чем-нибудь поживиться.

— Подождите нас здесь под ивами, — сказал сын Лусинды, — мы не замедлим вернуться.

— Пойте это другим, сеньор дон Рафаэль, — воскликнул я рассмеявшись, — вы с тем же успехом могли нам сказать: подождите второго пришествия. Если вы нас покинете, то мы рискуем долго не встретиться с вами.

— Такое подозрение для нас оскорбительно, — возразил сеньор Амбросио, — но мы, конечно, его заслужили. Вы вправе не верить нам после нашей вальядолидской проделки и предполагать, что мы так же мало посовестимся бросить вас, как и тех товарищей, которых покинули в этом городе. Но вы ошибаетесь. Приятели, которых мы оставили с носом, были лицами, обладавшими весьма дурным характером, и общество которых начинало становиться для нас невыносимым. Надо отдать эту справедливость людям нашей профессии, что нет таких компаньонов в гражданской жизни, которые бы меньше нас ссорились из-за корыстных интересов; но когда у нас нет общих склонностей, то наше доброе согласие портится, как и у прочих людей. А потому, сеньор Жиль Блас, — продолжал Ламела, — прошу вас и сеньора дона Альфонсо питать к нам несколько больше доверия и успокоиться насчет выраженного мною и доном Рафаэлем намерения отправиться в Сегорбе.

— Весьма нетрудно, — вмешался тут сын Лусинды, — избавить сеньоров от всяких оснований беспокоиться: оставим кассу в их руках, это будет отличной порукой нашего возвращения. Как видите, сеньор Жиль Блас, — добавил он, — мы берем быка за рога. Вы оба будете обеспечены, и смею вас уверить, что, уезжая, ни я, ни Амбросио нисколько не беспокоимся о том, как бы вы не свистнули этого ценного залога. Неужели после такого доказательства нашей искренности вы не проникнетесь к нам полным доверием?

— Разумеется, господа, — сказал я им, — теперь вы можете делать все, что вам угодно.

Они тотчас же ускакали, нагруженные бурдюком и торбой, и оставили меня под ивами с доном Альфонсо, который сказал мне после их отъезда:

— Я должен, сеньор Жиль Блас, открыть вам свое сердце. Меня мучит совесть за то, что я согласился сопровождать этих двух прохвостов. Вы не можете себе представить, сколько раз я уже в этом раскаивался. Я думал о том, что молодому человеку, придерживающемуся правил чести, не пристало жить с такими порочными людьми, как Рафаэль и Ламела. Если в один прекрасный день — и это легко может случиться — они попадут за какое-нибудь мошенничество в руки правосудия, то я, к стыду своему, буду схвачен вместе с ними, как вор, и понесу позорное наказание. Эта картина беспрестанно встает передо мной, и признаюсь вам, что я решил навсегда расстаться с Рафаэлем и Ламелой, чтоб не стать соучастником их дальнейших плутен. Мне думается, — добавил он, — что вы одобряете мое намерение.

— Безусловно, уверяю вас, — отвечал я ему, — хотя, как вы видели, я изображал альгвасила в комедии с Самуэлем Симоном, однако же не думайте, что подобные пьесы — в моем вкусе. Призываю небо в свидетели, что, исполняя эту прелестную роль, я говорил себе: «Честное слово, сеньор Жиль Блас, если правосудие схватит вас в данную минуту за шиворот, то вы по заслугам примете награду, которая вам за это причитается!» А потому, сеньор дон Альфонсо, я испытываю не большую охоту, чем вы, оставаться в этой скверной компании, и если вы не возражаете, то пойду вместе с вами. Когда эти господа вернутся, мы предложим им разделить наши финансы, а завтра утром, или даже сегодня ночью, простимся с ними.

Поклонник Серафины одобрил мое предложение.

— Отправимся, — сказал он, — в Валенсию, а оттуда морем в Италию, где мы сможем поступить в войска Венецианской республики. Не достойнее ли заниматься военным ремеслом, чем вести ту подлую и преступную жизнь, которую мы ведем? С теми деньгами, которые у нас будут, мы даже сумеем содержать себя довольно пристойно. Мне, разумеется, совестно пользоваться средствами, добытыми столь дурным путем, но я клянусь при малейшей удаче на войне возместить Самуэлю Симону всю похищенную сумму.

Я заверил дона Альфонсо в том, что разделяю его чувства, и мы порешили покинуть наших сотоварищей на следующий день еще до рассвета. Мы не испытали ни малейшего искушения воспользоваться их отсутствием, т. е. удрать тотчас же вместе с кассой. Доверие, которое они нам выказали, оставив деньги в наших руках, удержало нас даже от мысли о такой краже, хотя проделка в меблированных комнатах могла бы до некоторой степени ее оправдать.

Амбросио и дон Рафаэль вернулись из Сегорбе к концу дня. Они тотчас же объявили нам, что их поездка была удачной и что они заложили основание для новой плутни, которая, судя по всем данным, обещала принести нам не меньший барыш, чем предыдущая. Тут сын Лусинды собрался было посвятить нас в это дело, но дон Альфонсо взял слово и вежливо заявил, что, не чувствуя в себе склонности к тому образу жизни, который они ведут, он решил расстаться с ними. Я, со своей стороны, сообщил, что питаю такое же намерение. Они всячески пытались уговорить нас, чтобы мы приняли участие в их дальнейших предприятиях, но старания их не увенчались успехом. Наутро, поделив деньги поровну, мы простились с ними и направились в Валенсию.

ГЛАВА III

О неприятном происшествии, случившемся с доном Альфонсо, о том, как он после этого оказался наверху блаженства и как Жиль Блас неожиданно попал в счастливое положение

Мы весело доехали до Буноля, где нам, к несчастью, пришлось задержаться. Дон Альфонсо заболел. Он схватил сильную лихорадку с повторными приступами, заставившими меня опасаться за его жизнь. К счастью, там не было докторов, так что я отделался страхом. По прошествии трех дней он уже оказался вне опасности и благодаря моим попечениям окончательно оправился. Он выказал мне глубокую признательность за то, что я для него сделал, и так как мы, действительно, чувствовали взаимную симпатию, то поклялись друг другу в вечной дружбе. Затем мы снова пустились в путь, намереваясь воспользоваться по прибытии в Валенсию первой оказией, чтоб переехать в Италию. Но небо, уготовившее нам счастливую судьбу, расположило иначе.

У ворот одного замка мы заметили толпу крестьян обоего пола, которые водили хоровод и веселились. Мы подъехали поближе, чтоб взглянуть на их празднество, и тут дона Альфонсо ожидала непредвиденная встреча, весьма его поразившая. Он увидал барона Штейнбаха, который тоже заметил его и, бросившись ему навстречу с распростертыми объятиями, воскликнул с восторгом:

— Ах, дон Альфонсо, так это вы? Какая приятная встреча! Вас повсюду разыскивают, а тут нас сталкивает с вами сама Фортуна.

Мой приятель тотчас же соскочил с коня и кинулся обнимать барона, радость которого, казалось, не знала границ.

— Идемте, сын мой, — сказал затем этот добрый старец, — вы узнаете, кто вы, и насладитесь счастливой судьбой.

С этими словами он повел дона Альфонсо в замок, а я, спешившись и привязав лошадей, также отправился за ними. Первым лицом, которое мы встретили, оказался владелец замка. То был человек лет пятидесяти, весьма приятной наружности.

— Сеньор, — сказал барон Штейнбах, представляя ему дона Альфонсо, — вот ваш сын!

Услыхав это, дон Сесар де Лейва — так звали владельца замка — обнял дона Альфонсо и, плача от радости, сказал ему:

— Мой дорогой сын, перед вами тот, кому вы обязаны жизнью! Если я до сей поры скрывал от вас ваше происхождение, то, поверьте, это стоило мне немалых усилий. Тысячи раз вздыхал я от горя, но не мог поступить иначе. Я женился на вашей матушке по любви. Она была значительно менее знатного рода, чем я. Мне приходилось подчиняться власти сурового отца, и это заставляло меня держать в секрете брак, заключенный без его согласия. Один только барон Штейнбах был посвящен в тайну и воспитывал вас по уговору со мной. Отца моего теперь уже нет в живых, и я могу объявить вас своим единственным наследником. Но это еще не все, — добавил он. — Я намерен женить вас на молодой даме, не уступающей мне знатностью рода.

— О, сеньор, — прервал его дон Альфонсо, — не заставляйте меня заплатить слишком дорогой ценой за счастье, которое вы мне объявили. Неужели, узнав, что имею честь быть вашим сыном, я должен тут же услыхать о вашем решении сделать меня несчастным? Ах, сеньор, не будьте со мной более жестоки, чем был с вами мой дед. Если он и не одобрял сделанного вами выбора, то, по крайней мере, не заставлял вас вступать в брак против вашей воли.

— Сын мой, — возразил дон Сесар, — я вовсе не намерен насиловать ваши желания. Но соблаговолите взглянуть на даму, которую я вам предназначаю; это все, что я жду от вашего послушания. Хотя она очаровательна и представляет для вас весьма выгодную партию, я обещаю, что не буду принуждать вас к этому браку. Она сейчас находится в замке. Следуйте за мной; вы безусловно признаете, что нет на свете более обаятельного существа.

С этими словами он повел дона Альфонсо в покои замка, а я последовал за ними вместе с бароном Штейнбахом.

Там мы застали графа Полана с обеими его дочерьми, Серафиной и Хулией, а также дона Фернандо де Лейва, приходившегося племянником дону Сесару. Были еще и другие дамы и кавалеры. Дон Фернандо, как я уже говорил, похитил Хулию, и брак этих двух влюбленных был причиной празднества, на которое собрались окрестные крестьяне. Как только дон Альфонсо вошел и отец представил его обществу, граф Полан поднялся и, бросившись обнимать его, воскликнул:

— Приветствую своего избавителя!

— Дон Альфонсо, — продолжал он, обращаясь к нему, — узнайте, какою властью обладает добродетель над великодушными сердцами! Правда, вы убили моего сына, но зато спасли мне жизнь. Прощаю нанесенную нам обиду и отдаю вам Серафину, честь которой вы защитили. Этим я хочу отблагодарить вас за услугу.

Сын дона Сесара не преминул выразить графу Полану, сколь многим он обязан ему за его доброту, и я, право, не знаю, больше ли он радовался тому, что раскрыл тайну своего рождения, или тому, что собирался стать супругом Серафины. Действительно, брак этот состоялся через несколько дней, к величайшему удовольствию заинтересованных сторон.

Я был тоже одним из избавителей графа Полана, а потому вельможа, узнав меня, сказал, что берется обеспечить мою судьбу. Я поблагодарил его за великодушие, но не пожелал покинуть дона Альфонсо, который назначил меня управителем замка и почтил своим доверием. Терзаемый угрызениями совести за плутню, проделанную с Самуэлем Симоном, он тотчас же после свадьбы приказал мне отвезти этому купцу украденные у него деньги. Я отправился возмещать убытки и, таким образом, начал свою деятельность в качестве управителя с того, на чем иному надлежало бы ее кончить.

КНИГА СЕДЬМАЯ

ГЛАВА I

О любви Жиль Бласа и сеньоры Лоренсы Сефоры

Итак, я отправился в Хельву отвозить нашему любезному Самуэлю Симону те три тысячи дукатов, которые мы у него украли. Признаюсь откровенно, что по дороге я испытал искушение присвоить себе эти деньги, чтоб начать свою службу под счастливой звездой. Я мог поживиться совершенно безнаказанно: стоило мне только попутешествовать дней пять-шесть и затем вернуться, сказав, что я выполнил поручение. Дон Альфонсо и его отец были обо мне слишком высокого мнения, чтоб заподозрить меня в недобросовестности. Все складывалось удачно. Но я не поддался искушению, могу даже сказать, что справился с ним, как честный человек, а это весьма похвально для юноши, побывавшего среди крупных мошенников. Многие люди, вращающиеся только в порядочном обществе, бывают не так щепетильны; в особенности могут кое-что порассказать об этом те, которые управляют чужими состояниями и имеют возможность легко присвоить их себе, не подрывая своей репутации.

Вернув купцу деньги, которые тот не чаял получить, я возвратился в замок Лейва. Графа Полана там уже не было: он отправился в Толедо вместе с Хулией и доном Фернандо. Я застал своего нового господина еще более влюбленным в Серафину, чем когда-либо, Серафину очарованной им, а дона Сесара в восторге от них обоих. Я постарался заслужить расположение этого нежного отца и успел в своем намерении. Став управителем замка, я распоряжался всем: принимал деньги от мызников, бел расходы и пользовался деспотической властью над лакеями, но, в противоположность мне подобным, не злоупотреблял своим могуществом. Я не прогонял слуг, которые мне не нравились, и не требовал от остальных, чтоб они всей душой были преданы господину управителю. Если они обращались непосредственно к дону Сесару или его сыну, чтоб испросить какую-нибудь милость, я никогда не ставил, им палки в колеса, а, напротив, ходатайствовал за них. Мои же господа непрестанно выказывали мне знаки своего благожелательства, подстрекавшего меня служить им с превеликим усердием. Всецело преданный их интересам, я Не допускал никакого плутовства в своем управлении: я был дворецким, какого с огнем не сыскать.

В то время как я радовался своему счастливому положению, Амур, как бы приревновав меня к Фортуне, пожелал, чтоб я был и ему чем-нибудь обязан: он зародил в сердце сеньоры Лоренсы Сефора, первой камеристки Серафины, пылкое чувство к господину управителю. Как правдивый историк, должен сказать, что моей жертве уже стукнуло пятьдесят. Но благодаря своей свежей коже, приятному лицу и черным глазам, которыми она умела искусно пользоваться, Лоренса могла еще сойти за некое подобие возлюбленной. Я пожелал бы ей, пожалуй, несколько больше румянца, ибо она была очень бледна, что я, впрочем, не преминул приписать подвигам безбрачия.

Моя дама долгое время заигрывала со мной при помощи взглядов, отражавших ее любовь; но вместо того чтобы отвечать на эти авансы, я притворился, будто не замечаю ее намерений. Это побудило ее принять меня за новичка в амурных делах, что отнюдь ее не разочаровало. Вообразив поэтому, что ей не следует ограничиваться языком глаз с молодым человеком, который казался ей менее просвещенным, чем был на самом деле, она при первой же нашей беседе объявила мне о своих чувствах с откровенностью, не допускавшей никаких сомнений. Взялась она за это, как женщина, прошедшая хорошую школу: вначале она прикинулась смущенной, а выложив мне все, что хотела, закрыла лицо руками и притворилась, будто стыдится своей слабости. Пришлось сдаться и, хотя мной руководила не столько страсть, сколько тщеславие, я выказал себя весьма умиленным этими знаками расположения. Я даже проявил настойчивость и так хорошо разыграл роль пылкого любовника, что навлек на себя упреки. Лоренса пожурила меня весьма ласково, но, проповедуя мне правила скромности, видимо, была не прочь, чтоб я их преступил. Я отважился бы и на большее, если бы красавица не побоялась уронить в моих глазах свою добродетель, разрешив мне слишком легкую победу. Таким образом, мы расстались в предвидении нового свидания: Сефора — убежденная, что ее притворное сопротивление побудило меня принять ее за весталку, я же — полный сладостной надежды вскоре благополучно завершить это приключение.

Дела мои, следовательно, обстояли отлично, когда один из лакеев дона Сесара сообщил мне весть, умерившую мою радость. Это был один из тех любопытных слуг, которые стараются разузнать все, что делается в доме. Он усердно ходил ко мне на поклон и угощал меня всякий день какими-либо новостями. И вот однажды утром он заявил мне, что сделал забавное открытие и готов поделиться им со мной, если я обещаю его не выдавать, так как дело касалось сеньоры Лоренсы Сефоры, которую он боялся прогневить. Мне слишком хотелось знать, что он скажет, а потому я посулил ему соблюдение таймы, но притворился при этом вполне равнодушным и спросил его, насколько мог хладнокровнее, в чем же заключалось открытие, которым он хотел меня полакомить.

— По вечерам, — сказал он, — Лоренса тайно впускает в свою горницу сельского фельдшера, весьма видного собой молодого человека, и этот прохвост не торопится от нее уходить. Готов поверить в невинность их свиданий, — добавил он с лукавым видом, — но вы, конечно, согласитесь, что когда такой молодчик тайком пробирается в покои девицы, то это бросает тень на ее репутацию.

Хотя это известие доставило мне такое же огорчение, как если б я был действительно влюблен, однако же я поостерегся выдать свои чувства; я даже принудил себя расхохотаться при этом донесении, которое переворачивало мне душу. Но, очутившись один, я вознаградил себя за свою выдержку. Я проклинал, ругался и ломал себе голову над тем, как поступить дальше. То презирая Лоренсу, я собирался бросить эту кокетку, не удостоив ее даже объяснения; то вообразив, что моя честь требует мщения, я мечтал вызвать костоправа на дуэль. Последнее решение одержало верх. Под вечер я засел в засаду и, действительно, увидал, как мой соперник с таинственным видом пробрался в комнату дуэньи. Это зрелище разожгло во мне бешенство, которое без того, быть может, улеглось бы само по себе. Выйдя из замка, я стал на дороге, по которой должен был пройти этот волокита, и принялся поджидать его с величайшей решительностью. Каждое мгновение усиливало мое желание драться. Наконец, враг появился. Я смело сделал несколько шагов ему навстречу; но тут, черт его знает почему, меня, точно какого-нибудь гомеровского героя, внезапно обуял такой страх, что я вынужден был остановиться, смутившись, как Парис, когда он вышел на бой с Менелаем. Взглянув на противника, я убедился, что он здоров и силен, к тому же его шпага показалась мне чрезмерной длины. Все это произвело на меня впечатление; но, несмотря на опасность, разраставшуюся в моих глазах, и на то, что мое естество подстрекало меня увильнуть от нее, чувство чести или что-либо другое одержало верх: у меня хватило смелости двинуться на фельдшера и обнажить шпагу.

Мое поведение изумило его.

— Что случилось, сеньор Жиль Блас? — воскликнул он. — К чему эти повадки странствующего рыцаря? Вы, видимо, изволите шутить?

— Нисколько, сеньор цирюльник, нисколько, — возразил я, — это вовсе не шутки. Я хочу знать, столь же ли вы храбры, как и галантны. Не надейтесь, что я позволю вам спокойно наслаждаться милостями дамы, которую вы тайком навещаете в замке.

— Клянусь св. Косьмой,114 — отвечал фельдшер, заливаясь смехом, — вот забавное приключение! Черт подери! Видимость, действительно, бывает обманчива.

Заключив из этих слов, что у него было не больше охоты драться, чем у меня самого, я сразу обнаглел.

— Вот как, любезный? — прервал я его. — Не думайте, пожалуйста, что вам удастся отвертеться простым отрицанием фактов.

— Вижу, — отвечал он, — что придется все рассказать, дабы избегнуть несчастья, которое могло бы случиться с вами или со мной. А потому раскрою вам тайну, хотя людям моей профессии надлежит строго хранить чужие секреты. Если сеньора Лоренса проводит меня украдкой в свой покой, то только для того, чтоб скрыть от слуг недомогание, которым она страдает. У нее на спине застарелая злокачественная язва, которую я хожу врачевать каждый вечер. Вот причина моих посещений, возбудивших вашу тревогу. Можете поэтому совершенно успокоиться. Но если это объяснение вас не удовлетворяет, — продолжал он, — и вы непременно жаждете помериться со мной силами, то вам стоит только сказать: я не такой человек, чтоб отказать кому-либо в поединке.

С этими словами он обнажил свою длинную рапиру, повергшую меня в трепет, и стал в позицию с таким видом, который не предвещал ничего хорошего.

— Довольно, — сказал я ему, вкладывая шпагу в ножны, — не считайте меня забиякой, который не внемлет никаким резонам: после того, что я от вас слышал, вы мне больше не враг. Обнимемся!

Убедившись по этой речи, что я не такой злодей, каким сперва себя выказал, он тоже сунул шпагу в ножны и протянул мне руку, после чего мы расстались лучшими друзьями в мире.

С этого момента Сефора потеряла в моих глазах всякую привлекательность. Я избегал ее каждый раз, как она собиралась остаться со мной наедине, и делал это с такой стремительностью и нарочитостью, что она, наконец, догадалась. Удивившись столь решительной перемене, она пожелала узнать причину и, улучив подходящий момент, чтоб переговорить со мной с глазу на глаз, сказала:

— Сеньор управитель, объясните мне, ради создателя, почему вы даже не хотите взглянуть на меня. Вместо того чтоб, как раньше, искать случая побеседовать со мной, вы всячески стараетесь уклониться от этого. Правда, я сделала вам авансы, но вы на них ответили. Вспомните, пожалуйста, наш разговор наедине: вы весь пылали, а теперь вы как лед. Что это означает?

Вопрос этот, весьма щекотливый для откровенного человека, привел меня в немалое смущение. Не помню уже, какой ответ я дал этой даме, знаю только, что она осталась им весьма недовольна. По кроткому и скромному виду Лоренсы ее можно было принять за агнца, но в гневе она превращалась в настоящего тигра.

— Я думала, — сказала она, бросая на меня взгляд, полный досады и бешенства, — что, открывая вам свои чувства, которые польстили бы любому благородному кавалеру, я оказываю немалую честь такой ничтожной личности, как вы. Я здорово наказана за то, что снизошла до жалкого авантюриста.

Но она не остановилась на этом: мне не суждено было так легко отделаться. Ее язычок, подстрекаемый яростью, осыпал меня кучей всяких эпитетов, один сильнее другого. Мне следовало, разумеется, отнестись к ним с полным хладнокровием и подумать о том, что, пренебрегши победой над соблазненной мною добродетелью, я совершил преступление, которого женщины никогда не прощают. Но я был слишком экспансивен, чтоб стерпеть ругательства, над которыми благоразумный человек на моем месте только бы посмеялся. Мое терпение лопнуло, и я сказал ей:

— Сударыня, не будем никого презирать. Если бы благородные кавалеры, о которых вы говорите, увидали вашу спину, то они дальше бы не любопытствовали.

Не успел я выпустить этот заряд, как свирепая дуэнья закатила мне такую здоровенную пощечину, какой еще никогда не давала ни одна оскорбленная женщина. Я не стал ждать повторения и поспешно спасся бегством от града ударов, который, наверно, посыпался бы на меня.

Возблагодарив небо за то, что выскочил из этого неприятного дела, я уже почитал себя вне опасности, поскольку дама удовлетворила свою мстительность. Мне казалось, что в интересах своей чести она утаит это приключение: действительно, в течение двух недель все было тихо. Я уже и сам начинал о нем забывать, когда вдруг узнал, что дуэнья заболела. Эта весть огорчила мое доброе сердце. Я проникся жалостью к Лоренсе. Мне представилось, что моя несчастная возлюбленная стала жертвой безнадежной любви, с которой не смогла справиться. С прискорбием думал я о том, что являюсь причиной ее болезни, и, будучи не в силах ее полюбить, по крайней мере, питал к ней сострадание. Но как плохо я ее знал! Перейдя от страсти к ненависти, она только и помышляла о том, как бы мне повредить.

Однажды утром вошел я к дону Альфонсо и, застав этого молодого кавалера в грустном и задумчивом настроении, почтительно спросил его, чем он расстроен.

— Меня печалит, — сказал он, — что Серафина так несправедлива, безвольна и неблагодарна. Вы поражены, — добавил он, заметив, что я слушаю его с удивлением, — а между тем это так. Не знаю, какой повод для ненависти вы дали Лоренсе; во всяком случае, она вас совершенно не выносит и объявила, что непременно умрет, если вы немедленно не покинете замка. Не сомневайтесь в том, что вы дороги Серафине и что сперва она дала отпор этой неприязни, которой не может потворствовать, не выказав себя несправедливой и неблагодарной. Но в конце концов она — женщина и нежно любит Сефору, которая ее воспитала. Эта дуэнья была ей второй матерью, и она боится, как бы ей не пришлось упрекать себя в смерти Сефоры, если не исполнит ее просьбы. Что касается меня, то сколь я ни люблю Серафину, однако же никогда не проявлю такой постыдной слабости, чтоб разделять ее чувства в этом отношении. Пусть лучше погибнут все испанские дуэньи, прежде чем я соглашусь удалить человека, в котором вижу скорее брата, нежели слугу.

На это я отвечал дону Альфонсо:

— Сеньор, мне суждено быть игрушкой фортуны. Я рассчитывал, что она перестанет преследовать меня у вас, где все предвещало мне счастливые и спокойные дни. Придется, однако, примириться с изгнанием, как бы мне ни было приятно остаться здесь.

— Нет, нет, — воскликнул великодушный сын дона Сесара, — подождите, пока я урезоню Серафину. Пусть не говорят, что вас принесли в жертву капризам дуэньи, которой и без того уделяют слишком много внимания.

— Сеньор, — отвечал я, — противясь желаниям Серафины, вы только рассердите ее. Я предпочитаю удалиться, для того чтобы не подавать дальнейшим своим пребыванием повода к несогласию столь идеальным супругам. Это было бы несчастьем, от которого я не утешился бы всю свою жизнь.

Дон Альфонсо запретил мне думать об этом намерении и был так тверд в своем решении меня поддержать, что Лоренса, безусловно, оказалась бы посрамленной, если б и я захотел настоять на своем. Так бы я и поступил, если б руководствовался только голосом мести. Правда, были минуты, когда, озлясь на дуэнью, я испытывал искушение отбросить всякую пощаду, но когда я думал о том, что, разоблачая ее позор, убиваю бедное создание, которому причинил зло и которому грозили смертью две неисцелимые болезни, то испытывал к Лоренсе одно только сострадание. Раз уж я являлся таким опасным человеком, то должен был, по совести, удалиться, чтоб восстановить спокойствие в замке, что я и выполнил на следующий день до зари, не простившись со своими господами из опасения, как бы они по дружбе ко мне не воспротивились моему уходу. Я удовольствовался тем, что оставил в своей комнате письмо, в котором представлял точный отчет относительно своего управления.

ГЛАВА II

Что сталось с Жиль Бласом по уходе его из замка Лейва и о счастливых последствиях его неудачного любовного похождения

Я ехал верхом на хорошей собственной лошади и вез в чемодане двести пистолей, большая часть которых состояла из денег, отнятых у убитых бандитов, и из моей доли в трех тысячах дукатов, украденных у Самуэля Симона. Дон Альфонсо оставил мне мою часть и вернул купцу всю сумму из своего кармана. Считая, что это возмещение легализировало мои права на дукаты Симона, я пользовался ими без малейших угрызений совести. Я обладал, таким образом, суммой, позволявшей мне не беспокоиться о будущем, а кроме того, уверенностью в своих талантах, присущей людям моего возраста. К тому же я рассчитывал найти в Толедо гостеприимное пристанище. Я не сомневался, что граф Полан сочтет за удовольствие достойно принять одного из своих спасителей и предоставить ему помещение у себя в доме. Но я смотрел на этого вельможу, как на последнее прибежище и решил, прежде чем обращаться к нему, истратить часть своих денег на путешествие по королевствам Мурсия и Гренада, которые мне особенно хотелось повидать. С этой целью я отправился в Альмансу, а оттуда, следуя по намеченному пути, поехал из города в город до Гренады, не подвергнувшись никаким неприятным происшествиям. Казалось, что фортуна, удовлетворившись теми злыми шутками, которые она сыграла со мной, пожелала, наконец, оставить меня в покое. Однако ничуть не бывало: она уготовила мне еще множество других, как читатель впоследствии увидит.

Одним из первых лиц, встреченных мною в Гренаде, был сеньор дон Фернандо де Лейва, приходившийся, как и дон Альфонсо, зятем графу Полану. Увидав друг друга, мы оба испытали одинаковое удивление.

— Как вы попали в этот город, Жиль Блас? — воскликнул он. — Что привело вас сюда?

— Сеньор, — отвечал я ему, — если вы удивлены, увидав меня здесь, то еще больше изумитесь, когда узнаете, что я покинул службу у сеньора дона Сесара и его сына.

Затем я рассказал ему без всякой утайки то, что произошло между мной и Сефорой. Он похохотал над этим от всей души, после чего сказал мне уже серьезным тоном:

— Друг мой, предлагаю вам свое посредничество в этом деле. Я напишу свояченице…

— Нет, нет, сеньор, — прервал я его, — не пишите, прошу вас. Я покинул замок Лейва не для того, чтобы туда возвращаться. Не откажите лучше проявить свое хорошее отношение ко мне в другом направлении. Если кто-либо из ваших друзей нуждается в секретаре или управителе, то заклинаю вас замолвить словечко в мою пользу. Никто из них, смею поручиться, не упрекнет вас за то, что вы рекомендовали ему шалопая.

— Весьма охотно исполню то, о чем вы меня просите, — отвечал он. — Я прибыл в Гренаду, чтоб навестить старую, больную тетку, и пробуду здесь еще три недели, после чего вернусь в замок Лорки, где меня ждет Хулия. Я живу вот в этом доме, — продолжал он, указывая на барские палаты, находившиеся в ста шагах от нас. — Наведайтесь через несколько дней: к этому времени я, быть может, разыщу вам подходящую службу.

Действительно, в первый же раз, как мы снова встретились, он сказал мне:

— Архиепископ гренадский, мой родственник и друг, желает иметь при себе человека, сведущего в литературе и обладающего хорошим почерком, дабы переписывать начисто его произведения. Мой дядя — известный проповедник: он составил не знаю уж сколько проповедей и сочиняет каждый день новые, которые произносит с большим успехом. Считая, что вы ему подойдете, я предложил вас на это место, и он согласился. Ступайте, представьтесь ему от моего имени; по приему, который он вам окажет, вы сможете судить о благоприятном отзыве, который я о вас дал.

Место мне показалось таким, лучше которого трудно было пожелать. Приготовившись с величайшей тщательностью предстать перед его высокопреосвященством, я однажды утром отправился в его палаты. Если б мне вздумалось подражать сочинителям романов, то я составил бы пышное описание архиепископского дворца в Гренаде: я распространился бы относительно архитектуры здания, расхвалил бы роскошь меблировки, поговорил бы о находившихся там статуях и не пощадил бы читателя изложением сюжетов всех висевших там картин. Но я буду краток и скажу только, что дворец этот превосходил великолепием дворцы наших королей.

Я застал в покоях целую толпу духовных и светских лиц, большинство которых принадлежало к штату монсиньора: эскудеро, камер-лакеи, идальго и священники его свиты. Все миряне были в роскошных одеждах: их можно было скорее принять за сеньоров, нежели за людей служилого сословия. Вид у них был напыщенный, и они корчили из себя важных бар. Глядя на них, я не мог удержаться от смеха и внутренне поиздевался над ними:

«Черт подери! — подумал я, — этих людей можно назвать счастливыми, так как они несут ярмо рабства, не замечая его. Если б они его чувствовали, то, пожалуй, не усвоили бы себе таких высокомерных повадок».

Я обратился к одной важной и дородной личности, которая дежурила у дверей архиепископского кабинета и назначение которой заключалось в том, чтоб отворять и затворять их, когда понадобится. На мой вежливый вопрос, нельзя ли поговорить с монсиньором, камер-лакей сухо ответил мне:

— Обождите здесь: его высокопреосвященство сейчас выйдут, чтоб отправиться к обедне, и дадут вам на ходу несколько минут аудиенции.

Я промолчал и, вооружившись терпением, попытался завязать разговор кое с кем из служителей; но они оглядели меня с головы до пят и не удостоили ответа, а затем, переглянувшись между собой, надменно усмехнулись над дерзостью человека, позволившего себе вступить с ними в беседу.

Признаюсь, что я был ошеломлен таким обращением со стороны служителей. Я еще не успел вполне оправиться от своего смущения, когда двери отворились и появился архиепископ. Глубокое молчание тотчас же воцарилось среди членов архиепископского двора, с которых моментально слетело всякое чванство, чтоб уступить место величайшей почтительности перед владыкой. Прелату шел шестьдесят девятый год, и он весьма походил на моего дядю каноника Хиля Переса, т. е. был толст и низкоросл. Вдобавок ноги его были сильно вогнуты внутрь, а голова украшена лысиной с одним только клоком волос на макушке, благодаря чему он был вынужден носить скуфейку из тонкой шерсти с длинными ушами. Несмотря на это, мне казалось, что прелат походил на знатную особу, быть может, потому, что он, как я знал, действительно был таковой. Мы, люди простого звания, смотрим на вельмож с предубеждением, нередко приписывая этим господам величие, в котором природа им отказала.

Архиепископ прямо направился ко мне и спросил елейным голосом, что мне угодно. Я отвечал ему, что меня прислал сеньор дон Фернандо де Лейва. Он не дал мне договорить и воскликнул:

— Так это вы тот молодой человек, которого он мне так расхвалил? Беру вас к себе на службу: вы для меня весьма ценное приобретение. Можете сейчас же оставаться здесь.

С этими словами он оперся на двух эскудеро и удалился, выслушав еще мимоходом нескольких священников, которые о чем-то ему докладывали. Не успел он выйти из покоя, где мы находились, как те же служители, которые перед тем не удостоили меня ответа, теперь устремились ко мне, чтоб вступить со мной в беседу. Они окружили меня, осыпали учтивостями и принялись выражать свою радость по поводу того, что я стал домочадцем архиепископа. Услыхав слова, сказанные мне его высокопреосвященством, они умирали от желания узнать, какое я займу положение при его особе. Но я из мести не удовлетворил их любопытства, желая наказать этих господ за выказанное мне презрение.

Монсиньор не замедлил вернуться и приказал мне пройти в кабинет, чтоб поговорить со мной с глазу на глаз. Я отлично понял, что он намерен проверить мои познания, и, насторожившись, приготовился тщательно взвешивать свои слова. Он начал с гуманитарных наук. Я недурно отвечал на его вопросы, и он убедился в моем достаточном знакомстве с греческими и латинскими авторами. Затем он перешел к диалектике. Этого я только и ждал, так как съел собаку в этой науке.

— Вы получили тщательное образование, — сказал он мне с некоторым удивлением. — Посмотрим теперь, как вы пишете.

Я вытащил из кармана бумагу, которую нарочно заготовил. Прелат остался вполне удовлетворен моим искусством.

— Я доволен вашим почерком и еще больше вашими познаниями, — воскликнул он. — Не премину поблагодарить своего племянника дона Фернандо за то, что он рекомендовал мне такого отличного молодого человека. Это настоящий подарок с его стороны.

Наша беседа была прервана прибытием нескольких гренадских вельмож, явившихся к его высокопреосвященству обедать. Я оставил их с архиепископом, а сам присоединился к служителям, которые выказали мне всякие знаки внимания. Затем, когда наступило время, я отправился обедать вместе со всеми, и если они за трапезой наблюдали за мной, то и я, в свою очередь, платил им тем же. Сколько степенности было в наружности духовных лиц! Они казались мне настоящими святыми: такое почтение внушало мне место, в котором я находился! Мне даже в голову не приходило принимать их поведение за фальшивую монету, точно таковая не имела хождения среди князей церкви.

Я сидел подле старого камер-лакея, которого звали Мелькиор де ла Ронда. Он заботливо накладывал мне лучшие куски. Я ответил ему вниманием на внимание, и моя вежливость очаровала его.

— Сеньор кавальеро, — сказал он мне шепотом после обеда, — я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз.

С этими словами он отвел меня в такое место дворца, где никто не мог нас подслушать, и держал мне следующую речь:

— Сын мой, я проникся к вам симпатией с первого момента, как вас увидал. Мне хочется доказать это на деле, снабдив вас сведениями, которые окажут вам немалую пользу. Вы находитесь в доме, где истинные и лживые праведники живут вперемежку. Вам понадобилось бы бесконечное время, чтоб разобраться в вашем окружении. Я собираюсь избавить вас от этой длительной и неприятной работы, осведомив вас о характерах и тех и других, после чего вы легко сможете определить нить своего поведения.

— Начну, — продолжал он, — с монсиньора. Это весьма благочестивый прелат, заботящийся о том, чтоб поучать народ и наставлять его на стезю добродетели проповедями, которые исполнены превосходной морали и которые он сочиняет сам. Вот уже двадцать лет, как он покинул двор, чтоб всецело посвятить себя заботам о своей пастве. Он человек ученый и великий оратор: для него нет большего удовольствия, чем проповедовать, а слушатели с радостью внемлют ему. Быть может, тут есть и некоторая доля тщеславия, но, во-первых, людям не дано проникать в чужие души, а во-вторых, было бы дурно с моей стороны копаться в недостатках лица, хлеб которого я ем. Если б я смел упрекнуть в чем-либо своего господина, то осудил бы его строгость. Вместо того чтоб отнестись снисходительно к провинившимся священникам, он карает их с чрезмерной суровостью. В особенности беспощадно преследует он тех, кто, полагаясь на свою невинность, пытается оправдаться ссылкой на право вопреки авторитету его высокопреосвященства. Я нахожу у него еще один недостаток, который он разделяет со многими вельможами: хотя он и любит своих подчиненных, но не обращает никакого внимания на заслуги и держит их у себя в доме до глубокой старости, не думая о том, чтоб устроить их судьбу.

Если иной раз он и вознаградит их, то они обязаны этим доброте тех лиц, которые замолвят за них словечко: сам он не позаботится сделать им ни малейшего добра.

Вот что старый камер-лакей рассказал мне о своем господине, после чего сообщил свое мнение о духовных особах, с которыми мы обедали. По его описанию, характеры этих лиц далеко не соответствовали их манере держать себя. Правда, он не назвал их бесчестными людьми, но зато довольно плохими священнослужителями. Некоторые, впрочем, являлись исключением, и он весьма расхвалил их добродетели. Теперь я знал, как мне вести себя с ними, и в тот же Вечер за ужином я прикинулся таким же степенным, как они. Это очень легко, и нечего удивляться тому, что на свете столько лицемеров.

ГЛАВА III

Жиль Блас становится фаворитом гренадского архиепископа и проводником его милостей

Днем я сходил за пожитками и лошадью на свой постоялый двор, а затем вернулся к ужину в архиепископский дворец, где мне отвели довольно хорошую горницу и приготовили пуховую перину. На следующий день монсиньор приказал позвать меня с раннего утра, чтоб поручить мне переписку одной проповеди. При этом он потребовал, чтоб работа была выполнена с величайшей точностью. Я не преминул сделать это, не пропустив ни одного знака препинания, ни одного ударения. Архиепископ не скрыл от меня своей радости, к которой примешивалось удивление.

— Боже предвечный! — воскликнул он с восторгом, после того как пробежал глазами все переписанные мною листы, — видал ли кто подобную точность! Вы слишком хороший переписчик, чтоб не быть также и знатоком грамматики. Скажите мне откровенно, друг мой: не бросились ли вам в глаза при переписке какие-либо места, которые бы неприятно вас поразили, какая-нибудь небрежность стиля или неподходящее выражение. Это могло вырваться у меня в порыве творчества.

— О, монсиньор, — ответствовал я со скромным видом, — я не достаточно образован, чтоб высказывать критические замечания; но если б даже я и обладал такими познаниями, то все же убежден, что произведения вашего высокопреосвященства окажутся выше моей критики.

Прелат улыбнулся на эти слова и ничего не ответил, но мне удалось подметить сквозь его благочестие, что и он не был чужд тщеславия, присущего авторам.

Этой лестью я окончательно завоевал себе его благосклонность. С каждым днем его расположение ко Мне возрастало, и, наконец, я узнал от дона Фернандо, который очень часто его навещал, что прелат без ума от меня и что я могу считать свою судьбу обеспеченной. Спустя некоторое время мой господин лично подтвердил мне это и вот при каких обстоятельствах. Однажды вечером он вдохновенно репетировал при мне в своем кабинете проповедь, которую должен был произнести в соборе на следующий день. При этом он не только спросил меня, что я думаю о ней вообще, но еще принудил указать места, наиболее меня поразившие. Мне посчастливилось процитировать те из них, которые он ценил и любил больше всего. Благодаря этому я прослыл в его глазах человеком, наделенным пониманием истинных красот литературного произведения.

— Вот что значит обладать вкусом и чутьем! — воскликнул он. — Да, друг мой, будь уверен, ухо у тебя не беотийское!115

Словом, он был так доволен мною, что продолжал с жаром:

— Не тревожься отныне, Жиль Блас, о своей судьбе; беру на себя устроить ее к полному твоему благополучию. Я тебя полюбил и, чтоб доказать это, делаю тебя своим поверенным.

Не успел он произнести эти слова, как, проникнутый благодарностью, я бросился к стопам монсиньора. От всего сердца обнял я его кривые ноги и уже почитал себя за человека, находящегося на пути к богатству.

— Да, дитя мое, — продолжал архиепископ, речь которого была прервана моим жестом, — я хочу сделать тебя хранителем своих сокровеннейших мыслей. Слушай же со вниманием то, что я тебе скажу. Я люблю проповедовать. Господь благословляет мои поучения: они оказывают влияние на грешников, побуждают их углубиться в себя и прибегнуть к покаянию. Мне удается заставить скупца, устрашенного образами, которыми я пугаю его жадность, раскрыть свою казну и раздать ее щедрой рукой; мне удается отвлечь распутника от наслаждений, наполнить скиты честолюбцами, вернуть на стезю долга супругу, смущаемую соблазнителем. Эти обращения, которые случаются часто, должны были бы сами по себе побуждать меня к работе. А между тем, признаюсь тебе в своей слабости, я стремлюсь еще к другой награде — награде, за которую моя щепетильная добродетель тщетно меня упрекает: это то уважение, которое свет питает к изысканным и тщательно отделанным произведениям. Меня прельщает честь прослыть безукоризненным оратором. Люди считают мои сочинения столь же сильными, сколь и утонченными; но я хотел бы избежать недостатка, свойственного многим хорошим авторам: писать слишком долго. Я желаю сойти со сцены в ореоле славы.

Так вот, любезный Жиль Блас, что я требую от твоего усердия, — продолжал прелат. — Как только ты заметишь, что перо мое дряхлеет и что я начинаю сдавать, то предупреди меня. Я не полагаюсь на себя в этом отношении, так как самолюбие может меня соблазнить. Тут нужен непредвзятый ум. Я выбираю твой, так как считаю его подходящим, и полагаюсь на твое суждение.

— Слава богу, монсиньор, — сказал я, — вам еще очень далеко до этого времени. К тому же у вашего высокопреосвященства ум такого закала, что он прослужит дольше всякого другого, или, говоря яснее, вы никогда не изменитесь. Я почитаю вас за второго кардинала Хименеса,116 выдающийся гений которого не только не слабел с годами, но, казалось, приобретал все новые силы.

— Не надо ласкательств, друг мой, — прервал он меня. — Я знаю, что могу сразу увянуть. В моем возрасте начинаешь чувствовать недомогания, а телесные немощи подтачивают дух. Повторяю тебе, Жиль Блас, как только ты заметишь, что голова моя слабеет, так сейчас же предупреди меня. Не бойся быть откровенным и искренним: я сочту такое предостережение за знак твоей привязанности ко мне. К тому же это в твоих интересах: если, на твое несчастье, в городе начнут поговаривать, что мои проповеди не обладают прежней силой и что мне пора на покой, то скажу тебе напрямик: как только это дойдет до меня, то вместе с моей дружбой ты потеряешь состояние, которое я тебе обещал. Вот каковы будут плоды твоей неразумной скромности.

В этом месте прелат прервал свою речь, чтоб выслушать мой ответ, который заключался в обещании исполнить его желание. С этого момента у него не стало тайн от меня, и я сделался его любимцем. Весь штат, за исключением Мелькиора де ла Ронда, завидовал мне. Стоило посмотреть, как все эти идальго и эскудеро ухаживали за наперсником его преосвященства, не стыдясь никаких низостей, чтоб завоевать его расположение. Мне трудно было поверить, что они — испанцы. Все же я не переставал оказывать им услуги, хотя нисколько не обманывался насчет их корыстных учтивостей. По моим просьбам архиепископ ходатайствовал за них. Одному он выхлопотал ренту и дал ему возможность пристойно содержать себя в армии. Другого он отправил в Мексику, выпросив ему видную должность, а для своего друга Мелькиора я добился крупной награды. При этом я убедился, что если прелат сам и не заботился ни о ком, то, по крайней мере, редко отказывал, когда его о чем-либо просили.

Но то, что я сделал для одного священника, заслуживает, как мне кажется, более подробного описания. Однажды наш мажордом представил мне некоего лиценциата, по имени Луис Гарсиас, человека еще моложавого и приятной наружности.

— Сеньор Жиль Блас, — сказал мажордом, — этот честный священник — один из лучших моих друзей. Он состоял духовником в женском монастыре. Злословие не пощадило его добродетели. Моего друга опорочили перед монсиньором, который отрешил его от должности и, к несчастью, так предубежден против него, что не желает внять никаким ходатайствам. Мы тщетно обращались к содействию первых лиц в Гренаде, чтобы его обелить, — монсиньор остался неумолим.

— Господа, — отвечал я им, — вот поистине испорченное дело. Было бы лучше, если б вы вовсе не хлопотали за сеньора лиценциата. Желая помочь вашему приятелю, вы оказали ему медвежью услугу. Я хорошо знаю монсиньора: просьбы и хлопоты только усугубляют в его глазах вину священнослужителя; он сам недавно говорил это при мне. «Чем больше лиц, — сказал он, — подсылает ко мне с ходатайствами провинившийся священник, тем больше он раздувает скандал и тем строже я к нему отношусь».

— Это крайне прискорбно, — возразил мажордом, — и мой друг был бы в весьма затруднительном положении, если б не обладал хорошим почерком. К счастью, он превосходно пишет, и этот талант выручает его.

Я полюбопытствовал взглянуть на хваленый почерк лиценциата, чтоб проверить, лучше ли он моего. Гарсиас, прихвативший с собой образцы, показал мне одну страницу, на которую я не мог надивиться: это была настоящая пропись учителя чистописания. Пока я разглядывал эту прекрасную руку, мне пришла на ум идея. Попросив лиценциата оставить у меня рукопись, я сказал, что, быть может, смогу кой-чем ему помочь, но что не стану распространяться об этом в данную минуту, а осведомлю его обо всем на следующий день. Лиценциат, которому мажордом, видимо, расхвалил мою изобретательность, удалился с таким видом, точно его уже восстановили в должности.

Я, действительно, был не прочь ему пособить и в тот же день прибег к способу, который вам сейчас изложу. Находясь один на один с архиепископом, я показал ему почерк Гарсиаса, который весьма ему понравился. Тогда, воспользовавшись случаем, я сказал своему покровителю:

— Монсиньор, раз вам не угодно печатать свои проповеди, то мне хотелось бы, по крайней мере, чтоб они были переписаны так, как этот образец.

— Я вполне доволен твоим почерком, — отвечал он, — но признаюсь тебе, что не прочь обзавестись копией своих сочинений, исполненной этой рукой.

— Вашему высокопреосвященству стоит только приказать, — возразил я. — Этот искусный переписчик — некий лиценциат, с которым я познакомился. Он будет тем более счастлив доставить вам это удовольствие, что сможет таким путем возбудить ваше милосердие, дабы вы спасли его из печального положения, в котором он, по несчастью, теперь находится.

Прелат не преминул спросить меня об имени лиценциата.

— Его зовут Луис Гарсиас, — отвечал я. — Он в отчаянии от того, что навлек на себя вашу немилость.

— Этот Гарсиас, — прервал он меня, — был, если не ошибаюсь, духовником в женской обители. Он подвергся церковному запрещению. Припоминаю донесения, направленные против него. Нравы этого священника оставляют желать лучшего.

— Монсиньор, — прервал я его в свою очередь, — не стану оправдывать лиценциата; но мне известно, что у него есть враги. Он утверждает, что авторы представленных вам донесений стремились не столько выявить истину, сколько его очернить.

— Возможно, — отвечал прелат, — в миру существуют весьма зловредные души. Я готов согласиться с тем, что его поведение не всегда было безупречным, но, может быть, он раскаялся. Наконец, всякому греху — прощение. Приведи мне этого лиценциата; я снимаю с него интердикт.

Вот как самые строгие люди отступают от своей строгости, когда она становится несовместимой с их личными интересами. Поддавшись суетному желанию видеть свои произведения хорошо переписанными, архиепископ разрешил то, в чем отказывал самым могущественным ходатаям. Я поспешил сообщить эту весть мажордому, который уведомил своего друга Гарсиаса. Лиценциант явился на следующий день, чтобы принести мне благодарность в выражениях, соответствовавших полученной им милости. Я представил его своему господину, который ограничился легким выговором и дал ему переписать начисто свои проповеди. Гарсиас так хорошо справился с этой задачей, что его восстановили в должности и даже дали ему приход в Габии, крупном поселке подле Гренады. А это доказывает, что бенефиции не всегда раздаются за добродетели.

ГЛАВА IV

Архиепископа поражает апоплексический удар. О затруднении, в котором очутился Жиль Блас, и о том, как он из него вышел

В то время как я оказывал услуги то одним, то другим, дон Фернандо де Лейва приготовился покинуть Гренаду. Я зашел к этому сеньору перед его отъездом, чтоб еще раз выразить ему свою признательность за превосходное место, которое он мне доставил. Заметив, что я в восторге от своей службы, он сказал:

— Очень рад, дорогой Жиль Блас, что вы довольны моим дядей архиепископом.

— Я совершенно очарован этим великим прелатом, — отвечал я. — Да иначе оно и быть не могло: ведь его высокопреосвященство — обаятельнейший человек и к тому же относится ко мне так милостиво, что я, право, не знаю, как его благодарить. Никакое другое место не могло бы утешить меня в том, что я не состою больше при сеньоре доне Сесаре и его сыне.

— Я уверен, — сказал дон Фернандо, — что, потеряв вас, они тоже весьма досадуют. Возможно, однако, что вы расстались не навеки и что судьба сведет вас в один прекрасный день.

Я не мог слышать этих слов без умиления. У меня вырвался вздох. В этот момент я почувствовал, как сильно люблю дона Альфонсо, и охотно покинул бы архиепископа со всеми его заманчивыми обещаниями, чтобы вернуться в замок Лейва, если б было устранено препятствие, заставившее меня удалиться оттуда. Заметив волновавшие меня чувства, дон Фернандо умилился и обнял меня, заявив при этом, что вся его семья всегда будет принимать участие в моей судьбе.

Спустя два месяца после отъезда этого кавалера, в самый разгар моего фавора в нашем дворце произошла большая тревога: архиепископа хватил удар. Ему так быстро оказали помощь и дали такие превосходные лекарства, что через несколько дней здоровье его совсем наладилось. Но мозг испытал тяжелое потрясение. Я заметил это по первой же составленной им проповеди. Правда, разница между ней и прежними его поучениями была не так чувствительна, чтоб по этому можно было заключить об упадке его ораторского таланта. Я подождал второй проповеди, чтоб знать, чего держаться. Увы, она оказалась решающей! Добрый прелат то повторялся, то хватал слишком высоко, то спускался слишком низко. Это была многословная речь, риторика выдохшегося богослова, чистая капуцинада.117

Не я один обратил на это внимание. Большинство слушателей, — точно им тоже платили жалованье за критику, — говорили друг другу шепотом:

— Проповедь-то попахивает апоплексией.

«Ну-с, господин арбитр, — сказал я тогда сам себе, — приготовьтесь исполнить свою обязанность. Вы видите, что монсиньор сильно сдает; ваш долг предупредить его не только потому, что вы являетесь поверенным его мыслей, но также из опасения, как бы кто-либо из его друзей не оказался более откровенен и не опередил вас. Вы знаете, что тогда произойдет: вас вычеркнут из завещания, в котором вам отписано наследство получше, чем библиотека лиценциата Седильо».

За этими рассуждениями последовали, однако, другие, совсем обратного характера. Предупреждение, о котором шла речь, было делом весьма щепетильным. Мне думалось, что автор, упоенный своими произведениями, был способен принять его далеко не благосклонно. Однако я отбросил эту мысль, считая невозможным, чтоб монсиньор обиделся на меня за то, на чем сам так упорно настаивал. Присовокупите к этому, что я рассчитывал использовать при нашем разговоре всю свою ловкость и заставить его проглотить пилюлю самым ласковым образом. Наконец, считая, что для меня опаснее хранить молчание, нежели его нарушить, я решил объясниться с архиепископом.

Одно только смущало меня: я не знал, как приступить. К счастью, сам оратор вывел меня из затруднения, спросив, что думают о нем миряне и довольны ли они его последней проповедью. Я отвечал, что все восхищаются по-прежнему, но что, как мне показалось, последняя речь произвела на аудиторию несколько меньшее впечатление.

— Неужели, друг мой, — спросил он с удивлением, — и тут нашелся какой-нибудь Аристарх?118

— Нет, монсиньор, — отвечал я, — отнюдь нет! Кто же осмелится критиковать такие творения, как ваши? Не существует человека, который не был бы ими очарован. Но, поскольку вы приказали мне быть искренним и откровенным, я беру на себя смелость сказать, что ваше последнее поучение кажется мне несколько менее сильным, чем предыдущие. Вероятно, вы и сами это находите?

От этих слов прелат побледнел и сказал с натянутой улыбкой:

— Значит, эта проповедь не в вашем вкусе, господин Жиль Блас?

— Этого я не говорил, монсиньор, — прервал я его, озадаченный таким ответом. — Я нахожу ее великолепной, хотя и несколько слабее ваших остальных произведений.

— Понимаю вас, — возразил он. — Значит, по-вашему, я начинаю сдавать? Не так ли? Говорите напрямик: мне пора на покой?

— Я никогда не позволил бы себе высказываться так откровенно, — отвечал я, — если б ваше высокопреосвященство мне этого не приказали. Я только повинуюсь вашему распоряжению и почтительнейше умоляю не гневаться на меня за мою вольность.

— Да не допустит господь, — поспешно прервал он меня, — да не допустит господь, чтоб я стал упрекать вас. Это было бы с моей стороны крайне несправедливо. Я вовсе не нахожу дурным то, что вы высказали мне свое мнение. Но самое ваше мнение нахожу дурным. Я здорово обманулся насчет вашего неразвитого ума.

Хотя и выбитый из седла, я попытался найти смягчающие выражения, чтоб поправить дело. Но разве мыслимо утихомирить рассвирепевшего автора, и к тому же автора, привыкшего к славословию.

— Не будем больше говорить об этом, дитя мое, — сказал он. — Вы еще слишком молоды, чтоб отличать хорошее от худого. Знайте, что я никогда не сочинял лучшей проповеди, чем та, которая имела несчастье заслужить вашу хулу. Мой разум, слава всевышнему, ничуть еще не утратил своей прежней силы. Отныне я буду осмотрительнее в выборе наперсников; мне нужны для советов более способные люди, чем вы. Ступайте, — добавил он, выталкивая меня за плечи из кабинета, — ступайте к моему казначею, пусть он отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам всяких благ и вдобавок немножко больше вкуса.

ГЛАВА V

Что предпринял Жиль Блас после того, как архиепископ его уволил. Как он повстречал лиценциата, которому оказал услугу, и чем тот отплатил ему за это

Я вышел из кабинета, проклиная каприз или, вернее, самомнение архиепископа, и не столько огорчился потерей его милостей, сколько сердился на него. Некоторое время я даже колебался, брать ли мне или не брать сто дукатов; но, поразмыслив как следует, не стал валять дурака. Я решил, что эти деньги не лишают меня права выставить прелата в смешном свете, и мысленно дал клятву не пропускать такого случая всякий раз, как при мне зайдет речь об его проповедях.

Итак, я отправился к казначею за ста дукатами, но не сказал ему ни слова о том, что произошло между мной и его господином. Затем я разыскал Мелькиора де ла Ронда, чтоб проститься с ним навеки. Он слишком любил меня, чтоб не посочувствовать моему несчастью. Лицо его омрачилось печалью, в то время как я описывал ему свою неудачу. Несмотря на почтение, которым он был обязан архиепископу, старый слуга не смог удержаться, чтоб не высказать ему порицания, но когда я в сердцах поклялся отомстить прелату и сделать его посмешищем всего города, то мудрый Мелькиор сказал мне:

— Поверьте мне, мой добрый Жиль Блас, проглотите обиду. Люди простого звания должны почитать вельмож даже тогда, когда имеют основания на них жаловаться. Я готов согласиться, что среди знатных господ существует немало пошляков, вовсе недостойных того, чтоб их уважали; но они могут повредить, и их надо бояться.

Я поблагодарил престарелого камер-лакея за добрый совет и обещал им воспользоваться, после чего он сказал мне:

— Если отправитесь в Мадрид, то навестите моего племянника Хосе Наварро. Он состоит тафельдекером при сеньоре Балтасаре де Суньига119 и, смею сказать, достоин вашей дружбы. Он прямодушен, энергичен, предупредителен и услужлив; мне хотелось бы, чтоб вы с ним познакомились.

Я отвечал ему, что не премину навестить Хосе Наварро, как только прибуду в Мадрид, куда я твердо собирался отправиться. Затем я вышел из архиепископского дворца с намерением никогда туда не возвращаться. Будь у меня лошадь, я немедленно покинул бы Толедо, но я продал ее в эпоху своего фавора, полагая, что она мне больше не понадобится. Я нанял поэтому меблированную комнату, решив побыть еще месяц в Гренаде, а затем отправиться к графу Полану.

Так как приближалось обеденное время, то я спросил у хозяйки, нет ли по соседству какой-либо харчевни. Она отвечала, что в двух шагах от ее дома находится отличный трактир, в котором прекрасно кормят и куда ходят много приличных господ. Попросив указать мне его, я вскоре туда отправился и вошел в большую залу, походившую на монастырскую трапезную. Человек десять — двенадцать сидели за довольно длинным столом, покрытым грязной скатертью, и беседовали, поглощая свои скромные порции. Мне подали такой же обед, который во всякое другое время заставил бы меня пожалеть о прелатской кухне. Но я был так зол на архиепископа, что убогие кушанья моего трактира казались мне предпочтительнее роскошного стола, которым я у него пользовался. Я порицал обилие блюд и, рассуждая, как подобает вальядолидскому доктору, говорил себе:

«Горе тем, кто пристрастился к гибельным трапезам, за коими надлежит непрестанно опасаться собственной жадности, дабы не перегрузить желудка! Как мало бы человек ни ел, он всегда ест достаточно».

В припадке дурного настроения я одобрял афоризмы, которыми до того основательно пренебрегал.

Пока я поглощал свой непритязательный обед, не опасаясь перейти границ умеренности, в залу вошел лиценциат Луис Гарсиас, получивший габийский приход тем способом, о котором я уже говорил. Завидя меня, он подошел поздороваться с самым обязательным видом или, точнее, с экспансивностью человека, испытывающего безмерную радость. Он сжал меня в своих объятиях, и мне пришлось выдержать длиннейший поток любезностей по поводу услуги, которую я ему оказал. Эти бесконечные доказательства благодарности даже утомили меня. Подсев ко мне, он сказал:

— Любезнейший мой покровитель, раз моя счастливая судьба пожелала, чтоб я вас встретил, то нельзя нам расстаться, не совершив возлияний. Но так как в этой харчевне нет хорошего вина, то я отведу вас в одно место, где угощу бутылочкой самого сухого лусенского и бесподобным фонкаральским мускатом. Мы должны кутнуть; пожалуйста, не откажите мне в этом удовольствии. О, почему не дано мне, хотя бы только на несколько дней приютить вас в своем приходском доме в Габии! Вас приняли бы там, как щедрого мецената, которому я обязан спокойствием и обеспеченностью своей теперешней жизни.

Пока он держал эту речь, ему подали обед. Он принялся за еду, не переставая, однако, в промежутках осыпать меня лестью. Тут и мне, наконец, удалось вставить слово и так как он осведомился о своем друге мажордоме, то я не скрыл от него своего ухода от архиепископа. Я даже поведал ему о постигшей меня немилости во всех малейших подробностях, что он выслушал с большим вниманием. Кто бы после его излияний не стал ожидать, что, проникнутый сочувствием, он обрушится на архиепископа? Но ничуть не бывало. Напротив, он сделался холоден и задумчив, молча докончил свой обед, а затем, неожиданно встав из-за стола, поклонился мне с ледяным видом и исчез. Видя, что я больше не могу быть ему полезен, этот неблагодарный даже не дал себе труда скрыть от меня свои чувства. Я только посмеялся над его неблагодарностью и, отнесясь к нему с тем презрением, которого он заслуживал, крикнул ему вслед так громко, чтоб меня слышали:

— Эй, смиреннейший духовник женской обители, прикажи-ка заморозить бесподобное лусенское, которым ты хотел меня угостить!

ГЛАВА VI

Жиль Блас отправляется в гренадский театр. Об удивлении, испытанном им при виде одной комедиантки, и о том, к чему это привело

Не успел Гарсиас покинуть зал, как вошли два веселых, пристойно одетых кавалера и уселись рядом со мной. Они разговорились об актерах гренадской труппы и о новой комедии, которая тогда ставилась. Судя по их словам, пьеса пользовалась в городе шумным успехом. Мне захотелось в тот же день посмотреть на это представление, тем более что за свое пребывание в Гренаде я ни разу не побывал в театре. Живя почти все время в архиепископском дворце, где всякие зрелища были преданы анафеме, я не смел доставить себе подобное удовольствие. Моим единственным развлечением были проповеди.

Когда наступило время спектакля, я отправился в комедию, где застал большое стечение публики. Еще до начала представления вокруг меня раздались споры о пьесе, и я заметил, что каждый считал себя вправе в них вмешаться. Одни говорили за, другие против.

— Видал ли кто лучшее произведение? — заявляли оправа.

— Убогий стиль! — восклицали слева.

Конечно, существует немало плохих актеров, но надо сознаться, что плохих критиков еще больше. Когда я думаю о неприятностях, которые приходится претерпевать драматургам, то удивляюсь тому, что еще существуют смельчаки, готовые противодействовать невежеству толпы и опасной критике недоучек, нередко портящих вкусы публики.

Наконец, вышел грасиосо,120 чтоб начать представление. Его появление было встречено единодушными рукоплесканиями, из чего я заключил, что это был один из тех избалованных актеров, которым партер прощает все. Действительно, при всяком его слове, при малейшем жесте сейчас же раздавались аплодисменты. Публика слишком явно выражала ему свое одобрение, а потому он и злоупотреблял им. Я заметил, что он иногда играл весьма небрежно и подвергал слишком большому испытанию установившееся в его пользу предубеждение. Если б его освистали, вместо того чтоб рукоплескать, то во многих случаях воздали бы ему по заслугам.

Хлопали в ладоши также при появлении нескольких других исполнителей, в том числе одной актрисы, игравшей роль наперсницы. Я вгляделся в нее… Но нет слов, чтоб выразить мое удивление, когда я узнал в ней Лауру, мою любезную Лауру, которую помнил в Мадриде у Арсении. Не могло быть никаких сомнений в том, что это она. Ее фигура, ее черты, ее голос — словом, все убеждало меня в правильности моего предположения. Все же, словно не доверяя свидетельству собственных глаз и ушей, я спросил у кавалера, находившегося подле меня, как зовут эту артистку.

— Откуда вы свалились? — отвечал он. — Видимо, вы только что приехали, если не знаете прекрасной Эстрельи.

Сходство было слишком разительно, чтоб ошибиться. Я понял, что вместе с ремеслом Лаура переменила также и имя. Мне хотелось узнать о ней поподробнее, и так как публика бывает обычно в курсе актерских дел, то я спросил у того же соседа, не обзавелась ли Эстрелья каким-нибудь могущественным покровителем. Он отвечал, что уже два месяца, как живет в Гренаде один знатный португальский сеньор, маркиз де Мариальва, который тратит на нее большие деньги. Он, наверное, рассказал бы мне и больше, если б я не постеснялся докучать ему расспросами. Сведения, данные мне кавалером, занимали меня гораздо больше, чем комедия, и если бы кто-нибудь спросил меня при выходе о сюжете пьесы, то поставил бы в весьма затруднительное положение. Я только то и делал, что мечтал о Лауре, или Эстрелье, и твердо решил на следующий же день отправиться к этой актрисе. Не скрою, что я испытывал некоторое беспокойство по поводу приема, который она мне окажет: было немало данных за то, что ввиду блестящего положения ее дел мое появление не доставит ей особенного удовольствия; с другой стороны, такой отличной артистке ничего не стоило притвориться, что она вовсе меня не знает, дабы отомстить человеку, которым она имела основания быть недовольной. Но все это меня не обескуражило. После легкого ужина, — а другого в моем трактире не полагалось, — я удалился в свою комнату, с нетерпением дожидаясь завтрашнего дня.

Я мало спал в эту ночь и поднялся ни свет ни заря. Но так как мне думалось, что возлюбленная знатного сеньора не станет принимать посетителей в столь ранний час, то перед тем как идти к ней, я провел часа три или четыре за туалетом, приказав побрить себя, напудрить и надушить. Мне хотелось предстать перед ней в таком виде, чтоб ей не пришлось краснеть при встрече со мной. Я вышел около десяти часов и отправился к Лауре, зайдя сперва в театр, чтоб спросить, где она живет. Она занимала переднюю половину большого дома. Мне открыла дверь камеристка, которую я попросил передать, что молодой человек желает поговорить с сеньорой Эстрельей. Девушка пошла, чтоб доложить обо мне, и я тотчас же услыхал, как ее госпожа сказала, сильно повышая голос:

— Какой еще там молодой человек? Что ему от меня нужно? Пусть войдет.

Из этого я заключил, что попал не вовремя: вероятно, португальский любовник Эстрельи присутствовал при ее туалете, и она нарочно повысила голос, желая показать ему, что она не такая особа, чтобы принимать подозрительных посланцев. Мое предположение оправдалось: маркиз де Мариальва проводил у нее почти каждое утро. Я уже приготовился поэтому наткнуться на неблагосклонный прием, но эта необыкновенная артистка, завидев меня, бросилась мне навстречу с распростертыми объятиями и, как бы охваченная умилением, воскликнула:

— Вы ли это, любезный братец?

С этими словами она поцеловала меня несколько раз, а затем сказала, повернувшись к португальцу:

— Простите меня, сеньор, за то, что я поддалась голосу крови. Встретив после трех лет разлуки нежно любимого брата, я была не в силах сдержать своих чувств. Дорогой мой Жиль Блас, — продолжала она, снова обращаясь ко мне, — расскажите, пожалуйста, как поживает наша семья и в каком положении вы ее оставили?

Этот вопрос сперва смутил меня, но я вскоре разгадал намерение Лауры и, чтоб содействовать ее уловке, отвечал, приспособляясь всем своим видом к сцене, которую нам предстояло разыграть:

— Слава богу, сестрица, родители наши пребывают в добром здравии.

— Не сомневаюсь, — сказала она, — что вы удивлены, застав меня комедианткой в Гренаде; однако не вините, не выслушав. Как вам известно, отец наш, печась о моей выгоде, просватал меня капитану дону Антонио Коэльо, который увез меня из Астурии в Мадрид, откуда был родом. Спустя полгода после нашего приезда он дрался на дуэли, которая произошла из-за его вспыльчивого нрава, и заколол кавалера, осмелившегося слегка за мной приударить. Кавалер этот служил у знатных особ, пользовавшихся большим влиянием. У моего супруга не было связей, а потому, забрав все находившиеся в доме драгоценности и наличные деньги, он бежал в Каталонию. Сев в Барселоне на корабль, переправился он в Италию, поступил в войска Венецианской республики и погиб в Морее, сражаясь с турками. В это время у нас конфисковали поместье, составлявшее единственное наше имущество, и я осталась совсем бедной вдовой. Что делать в такой крайности? Затруднительное положение для молодой честной женщины. В Астурию я не могла вернуться. Это было ни к чему: от родителей мне нечего было ожидать, кроме соболезнований. С другой стороны, я была слишком строго воспитана, чтоб опуститься до беспутной жизни. На что же решиться? И вот я стала комедианткой, чтоб сохранить свою репутацию.

Когда я услыхал конец Лауриной повести, меня разобрал такой смех, что я еле удержался. Мне удалось, однако, справиться с собой, и я даже сказал ей серьезным тоном:

— Одобряю ваше поведение, сестрица, и очень рад, что вы так хорошо устроились в Гренаде.

Маркиз де Мариальва, не проронивший ни слова из нашего разговора, принял за чистую монету все, что было угодно наболтать вдове дона Антонио. Он даже вмешался в нашу беседу и спросил, нахожусь ли я на службе в Гренаде или в каком-либо другом городе. Минуту я колебался, не соврать ли, но затем, сочтя это излишним, сказал правду. Я даже сообщил по порядку, как поступил к архиепископу и при каких обстоятельствах ушел от него, чем немало насмешил португальского сеньора. По правде говоря, я не сдержал при этом обещания, данного Мелькиору, и немножко поиздевался над его высокопреосвященством. Но комичнее всего было то, что Лаура, принявшая мой рассказ за басню, сочиненную по ее примеру, заливалась искренним хохотом над моим злоключением, от чего, вероятно, воздержалась бы, если бы знала, что я вовсе не врал.

После этого повествования, которое я закончил рассказом о нанятой мною комнате, нас пришли звать к столу. Я тотчас же вознамерился удалиться, чтоб пообедать в своем трактире, но Лаура удержала меня:

— Куда это вы, братец? — сказала она. — Вы обедаете со мной. Я не потерплю, чтоб вы дольше оставались в меблированных комнатах. Вы должны жить и столоваться у меня. Прикажите сегодня же вечером перенести сюда свои пожитки: здесь для вас найдется постель.

Тут португальский сеньор, которому, быть может, такое гостеприимство нисколько не улыбалось, обратился к Лауре и сказал:

— Нет, Эстрелья, вы живете не достаточно просторно, чтоб поселить у себя еще кого-нибудь. Ваш брат, — добавил он, — производит впечатление славного малого, и то, что он приходится вам таким близким человеком, побуждает меня заинтересоваться им. Я беру его к себе на службу. Он будет моим любимым секретарем, и я сделаю его своим поверенным. Пусть сегодня же отправляется ночевать ко мне, я велю приготовить ему помещение. Он получит четыреста дукатов жалованья, и если впоследствии, как надо надеяться, я останусь им доволен, то постараюсь утешить его в том, что он был слишком чистосердечен со своим архиепископом.

Я рассыпался перед маркизом в благодарностях, а Лаура последовала моему примеру еще с большим усердием.

— Не стоит больше говорить об этом, — прервал он нас, — все улажено.

С этими словами он поклонился своей театральной диве и вышел.

Лаура тотчас же провела меня в свой кабинет, где, убедившись, что мы находимся наедине, воскликнула:

— Я задохнусь, если еще дольше буду удерживаться от хохота; так меня разбирает.

Она развалилась в кресле и, держась за бока, принялась смеяться, как сумасшедшая. Я не мог не последовать ее примеру, а когда мы вдосталь нахохотались, Лаура сказала:

— Признайся, Жиль Блас, что мы разыграли презабавную комедию. Но такой развязки я не ожидала. Мне хотелось только предоставить тебе стол и пристанище, и, чтоб соблюсти при этом приличие, я выдала тебя за своего брата. Я в восторге от того, что случай определил тебе столь знатное место. Маркиз де Мариальва — щедрый сеньор, который сделает для тебя даже больше, чем обещал. Другая на моем месте, — продолжала она, — не приняла бы столь ласково человека, который бросает своих друзей, даже не простясь с ними. Но я принадлежу к тому сорту добрейших девиц, которые всегда рады повидать ветрогонов, некогда близких их сердцу.

Я чистосердечно признал, что поступил неучтиво, и попросил у нее прощения, после чего она отвела меня в очень хорошую столовую. Усевшись за стол, мы величали друг друга не иначе, как братом и сестрой, так как при этом присутствовали лакей и камеристка. Отобедав, мы вернулись в кабинет, где перед тем беседовали. Тут моя несравненная Лаура, дав волю своей природной веселости, спросила меня обо всем, что случилось со мной после нашей разлуки. Я поведал ей подробно все свои похождения, а когда я удовлетворил ее любопытство, то она отплатила мне тем же, изложив свою историю нижеследующим образом.

ГЛАВА VII

Приключения Лауры

Я расскажу тебе возможно короче, какими судьбами я попала в комедиантки.

После того как ты покинул меня столь благородным образом, случилось у нас важное событие. Арсения, моя барыня, скорее соскучившись, чем пресытившись светским образом жизни, бросила театр и увезла меня с собой в прекрасное поместье подле Саморы, которое она перед тем купила на деньги, полученные с иностранцев. У нас скоро завелись знакомые в этом городе. Мы частенько ездили туда и оставались там на день или два, а затем возвращались обратно, чтоб уединиться в своем замке.

В одну из наших поездок увидал меня случайно сын коррехидора, дон Фелис Мальдонадо, и я ему понравилась. Он стал искать случая поговорить со мной наедине, и, не желая ничего от тебя скрывать, признаюсь, что я слегка помогла ему найти этот случай. Моему кавалеру шел двадцатый год. Он был писаным красавцем и хорош, как сам Амур, а его щедрость и галантные манеры обольщали сердца еще в большей мере, чем его наружность. Он с такой предупредительностью и настойчивостью предложил мне крупный брильянт, который носил на пальце, что я была не в силах ему отказать. Заполучив такого любезного поклонника, я была на седьмом небе. Но сколь опрометчиво поступают гризетки, пленяясь сыновьями могущественных отцов! Коррехидор, самый строгий из всей своей братии, проведал про наши отношения и поторопился предупредить дальнейшие последствия. Он послал за мной отряд альгвасилов, которые, несмотря на мой плач, отвели меня в Приют магдалинок.

Там надзирательница распорядилась без всяких формальностей отобрать у меня перстень и платье и облачить меня в длинное одеяние из серой саржи, перехваченное в поясе широким черным ремешком, с которого свисали до самых пят четки с крупными бусинами. Затем меня отвели в залу, где я застала старого монаха, не знаю какого ордена, который принялся проповедовать мне покаяние, примерно так, как Леонарда поучала тебя терпению в подземелье. Он уверял меня, что я должна быть признательна людям, приказавшим меня запереть, и что они оказали мне великое одолжение, освободив из сетей дьявола, в которых я, по несчастью, запуталась. Признаюсь откровенно в своей неблагодарности: я не только не чувствовала себя обязанной по отношению к лицам, доставившим мне это удовольствие, но проклинала их на чем свет стоит.

Я провела восемь дней в полном отчаянии, но на девятый, — ибо я считала даже минуты, — судьба моя, видимо, пожелала перемениться. Пересекая маленький дворик, я повстречала эконома нашего заведения, особу, которой все там подчинялись, не исключая и самой надзирательницы. Он отчитывался в своем управлении только перед коррехидором, от которого зависел и который питал к нему полное доверие, Звали его Педро Сендоно, и был он родом из местечка Сальседон в Бискайе. Представь себе высокого, бледного и сухопарого человека, — фигура, прямо созданная для того, чтоб рисовать с него доброго разбойника. Он, казалось, еле взглядывал на магдалинок. Я уверена, что тебе не приходилось видеть более лицемерной рожи, хотя ты и жил у архиепископа.

Итак, — продолжала она, — я встретила сеньора Сендоно, который остановил меня и промолвил:

— Утешься, дочь моя, я сочувствую вашим несчастьям.

Больше он не сказал ничего и пошел своим путем, предоставив мне комментировать как угодно этот лаконичный текст. Считая его порядочным человеком, я вправду вообразила, что он потрудился выяснить причину моего заключения и, не найдя за мной вины, которая заслуживала бы столь недостойного обращения, решил похлопотать обо мне перед коррехидором. Но я плохо знала своего бискайца; у него были совсем другие намерения. Он обдумывал план поездки, о котором поведал мне несколько дней спустя.

— Любезная Лаура, — сказал он, — я глубоко тронут вашими невзгодами и порешил положить им конец. Не скрываю от себя, что рискую при этом жизнью, но я сам не свой и хочу жить только ради вас. Положение, в котором вы находитесь, разрывает мне сердце. Завтра же освобожу вас из заключения и сам отвезу в Мадрид. Я готов пожертвовать всем ради счастья стать вашим избавителем.

Я чуть было не лишилась чувств при этих словах сеньора Сендоно, который, заключив по моим благодарственным излияниям о моем желании удрать, имел дерзость на следующий же день увезти меня на глазах у всех, и вот каким способом. Он сказал надзирательнице, что ему приказано доставить меня к коррехидору, жившему в загородном доме в двух милях от Саморы, и нагло усадил меня в почтовую карету, заложенную двумя добрыми мулами, которых он купил для этой цели. При нас не было никакой челяди, кроме одного слуги, который правил и на которого эконом мог вполне положиться. Мы двинулись в путь, но не по направлению к Мадриду, как я предполагала, а к португальской границе, куда прибыли раньше, чем саморский коррехидор мог узнать о нашем бегстве и послать нам вдогонку своих ищеек.

Перед въездом в Браганцу бискаец заставил меня облачиться в мужское платье, которым предусмотрительно запасся, и, рассчитывая ехать со мной дальше, сказал мне на постоялом дворе, где мы остановились:

— Не гневайтесь на меня, прекрасная Лаура, за то, что я увез вас в Португалию. Саморский коррехидор, конечно, будет разыскивать нас в нашем отечестве как преступников, для которых не должно быть убежища в Испании. Но, — добавил он, — мы можем спастись от его преследований в чужеземном королевстве, хотя и находящемся под испанским владычеством.121 Во всяком случае мы будем там в большей безопасности, чем в нашей стране. Дайте уговорить себя, ангел мой; последуйте за человеком, который вас боготворит. Мы отправимся с вами в Коимбру. Там я определюсь в шпионы святой инквизиции, и под крылышком этого грозного трибунала мы станем коротать свои дни в приятном спокойствии.

Это пылкое предложение убедило меня в том, что я связалась с кавалером, вовсе не расположенным служить защитником инфант ради одной только рыцарской славы. Я поняла, что он сильно рассчитывал на мою благодарность и в особенности на мое бедственное положение. Но, несмотря на то, что эти два обстоятельства склоняли меня в его пользу, я гордо отказалась от его предложения. Правда, у меня было два веских основания выказать себя такой несговорчивой: во-первых, он мне не нравился, а во-вторых, я не считала его достаточно богатым. Но когда, продолжая настаивать на своем, он обещал прежде всего жениться на мне и показал воочию, что должность эконома обеспечила его на долгое время, то, не скрою, я принялась внимать ему гораздо благосклоннее. Ослепленная золотом и драгоценностями, которые он выложив передо мной, я испытала на себе, что корысть способна производить такие же метаморфозы, как и любовь. Мой бискаец постепенно начал становиться совсем другим человеком в моих глазах. Его длинное сухопарое тело превратилось в стройный стан; его бледность показалась мне дивной белизной, и я даже нашла похвальный эпитет для лицемерного выражения его лица. Словом, я без отвращения согласилась стать его женой перед богом, которого он призвал в свидетели нашего уговора. После этого ему уже не пришлось испытывать никакого сопротивления с моей стороны. Мы снова пустились в путь, и вскоре Коимбра приютила в своих стенах новое семейство.

Мой муж накупил мне довольно пристойных женских нарядов и подарил несколько брильянтов, среди коих я узнала камень дона Фелиса Мальдонадо. Этого было достаточно, чтоб объяснить мне происхождение виденных мною драгоценностей и чтоб убедить меня в том, что я не вышла за человека, строго соблюдавшего седьмую заповедь. Но, считая себя первопричиной его мошенничеств, я охотно простила их ему. Женщина способна извинить даже самые дурные поступки, совершенные ради ее красоты. Не будь этого, он казался бы мне самым отъявленным злодеем.

В течение двух или трех месяцев я в общем была довольна своим мужем. Он был всегда учтив и, казалось, питал ко мне нежную любовь. Тем не менее, его знаки внимания были лживой уловкой: негодяй обманывал меня и готовил мне судьбу, которую должна ожидать всякая девушка, соблазненная бесчестным человеком. Однажды, вернувшись с обедни, я не нашла дома ничего, кроме голых стен; мебель и даже мои платья — все было увезено. Сендоно и верный его слуга так ловко распорядились, что менее чем в час очистили весь дом до нитки, а я наподобие новой Ариадны,122 покинутой неблагодарным, осталась в одном только платье, да еще при перстне дона Фелиса, по счастью, оказавшемся у меня на пальце. Но уверяю тебя, что я не стала сочинять элегий по поводу своего несчастья, а скорее благословляла небо за избавление от мерзавца, который рано или поздно не преминул бы попасть в руки правосудия. Я просто сочла прожитое с ним время за потерянное и твердо решила его наверстать. Если б я захотела остаться в Португалии и поступить в услужение к какой-нибудь знатной сеньоре, то, конечно, нашла бы себе место; но потому ли, что я любила родину, или потому, что меня влекла моя звезда, уготовившая мне лучшую участь, я только и мечтала о том, чтоб вернуться в Испанию. Я обратилась к брильянтщику, который отсчитал мне стоимость моего перстня червонными, и уехала с одной старой испанской дамой, отправлявшейся в Севилью в дорожной карете.

Дама эта, по имени Доротея, приезжала в Коимбру, чтоб повидаться со своей родственницей, и возвращалась в Севилью, где жила постоянно. У нас оказалось такое сходство вкусов, что мы привязались друг к другу с первого же дня; и наша взаимная симпатия так окрепла в дороге, что по прибытии в Севилью дама во что бы то ни стало пожелала, чтоб я остановилась в ее доме. Я не раскаялась в том, что завязала это знакомство. Мне никогда не приходилось видеть женщины с лучшим характером. По чертам ее лица и по живости глаз еще можно было судить о том, что немало гитар звучало в ее честь. К тому же она была вдовой нескольких мужей знатных родов и жила пристойно на доходы с отказанного ей имущества.

Помимо прочих славных качеств, отличалась она еще особенным сочувствием к несчастиям молодых девиц. Когда я поведала ей свои, то она приняла так близко к сердцу мои интересы, что осыпала Сендоно тысячами проклятий.

— Ах, эти собаки — мужчины! — воскликнула она таким тоном, точно и ей пришлось встретить на своем жизненном пути какого-нибудь эконома. — Ах, мерзавцы! И подумать только, что существуют такие обманщики, для которых провести женщину — одно удовольствие. Однако, дитя мое, — продолжала она, — меня утешает то, что, судя по вашим словам, вы ничем не связаны с этим бискайским клятвопреступником. Если ваш брак достаточно законен, чтоб служить для вас оправданием, то, с другой стороны, он достаточно незаконен, чтоб позволить вам вступить в лучший, если представится возможность.

Я выходила всякий день с Доротеей то в церковь, то навестить друзей, ибо это лучший способ быстро завести любовную интригу. Несколько кавалеров обратили на меня свое внимание. Нашлись и такие, которые пожелали пощупать почву. Они подсылали к моей старой хозяйке, но у одних не было денег на обзаведение, а другие не надели еще гражданской тоги,123 что отбивало у меня всякую охоту выслушивать их: я уже знала, чем это пахнет.

Однажды Доротее и мне пришла фантазия посмотреть, как играют севильские комедианты. Они вывесили объявление, что пойдет «La famosa comedia — èl Embaxador de si mismo»,124 сочинение Лопе де Вега Карпио.

Между актерками, выступавшими на сцене, я увидала одну из своих прежних подруг. То была Фенисия, веселая толстушка, которая служила в камеристках у Флоримонды и с которой ты не раз ужинал у Арсении. Я знала, что Фенисия уже свыше двух лет как покинула Мадрид, но не слыхала, чтоб она стала комедианткой. Мне не терпелось обнять ее, и пьеса поэтому казалась бесконечной. Впрочем, может статься, в этом были повинны и актеры, которые играли не достаточно хорошо или не достаточно плохо, чтоб меня позабавить. Ибо, признаюсь тебе, что, будучи хохотушкой, я одинаково веселюсь, гляжу ли я на хорошего или на самого бестолкового актера.

Наконец, настал желанный момент, т. е. конец этой famosa comedia, и мы с вдовой отправились за кулисы, где застали Фенисию, которая кокетничала вовсю и жеманничала, слушая щебетание юного птенца, видимо, увязнувшего в птичьем клее ее декламаторского искусства. Лишь только она увидала меня, как сейчас же милостиво отпустила своего поклонника и, направившись ко мне с распростертыми объятиями, осыпала меня всякими любезностями. Я же, со своей стороны, поцеловала ее от всего сердца. Мы выразили друг другу радость по поводу встречи, но так как ни время, ни место не благоприятствовали долгой беседе, то условились на следующий день переговорить у Фенисии более обстоятельно.

Болтовня — одна из самых непреодолимых женских страстей, а в особенности моя. Я не смогла сомкнуть глаз во всю ночь, так мне хотелось почесать языком с Фенисией и задавать ей вопрос за вопросом. Легко догадаться, что я не поленилась встать спозаранку, чтоб отправиться туда, куда она мне указала. Она жила вместе со всей труппой в меблированных комнатах. Я попросила служанку, попавшуюся мне при входе, указать комнату Фенисии, и она повела меня наверх в коридор, вдоль коего помещалось десять-двенадцать клетушек, отделенных одними только сосновыми перегородками и населенных веселой ватагой. Моя водительница постучала в одну из дверей, и мне отворила сама Фенисия, у которой язычок от долгого ожидания зудел не меньше, чем у меня. Не успели мы присесть, как принялись трещать вовсю. И тут началось состязание. Нам надо было переговорить о стольких предметах, что вопросы и ответы так и сыпались с беспримерной словоохотливостью.

После того как мы поведали друг другу свои похождения и рассказали про теперешнее состояние наших дел, Фенисия спросила меня о моих намерениях, «ибо, — сказала она, — нельзя сидеть сложа руки: девица в твоем возрасте должна приносить пользу обществу». Я отвечала ей, что решила, в ожидании лучшего, поступить в услужение к какой-нибудь знатной особе.

— Фи! — воскликнула моя приятельница, — и не думай об этом! Неужели, душечка, ты не чувствуешь омерзения к службе? Возможно ли, чтоб тебе не претило подчиняться чужой воле, угождать прихотям других, выслушивать брань, — словом, быть рабой? Почему бы тебе не последовать моему примеру и не заделаться комедианткой? Нет более пристойного звания для умных людей без рода и достатка. Это нечто среднее между знатью и мещанством, вольное ремесло, свободное от тягостных приличий, принятых в обществе. Мы получаем свои доходы наличными деньгами с капитала, который хранится у публики. Живя постоянно среди радостей, мы тратим деньги так же легко, как добываем.

Театр, — продолжала она, — особенно благоприятствует женщинам. В то время как я жила у Флоримонды, — даже стыдно вспомнить об этом, — мне приходилось принимать ухаживания капельдинеров Принцева театра; ни один порядочный человек не обращал внимания на мою особу. А почему бы это? Оттого что я была не на виду. Повесь картину в тень — и никто ее не заметит. Но какая перемена, с тех пор как я взошла на свой пьедестал, т. е. на сцену! За мной бегает по пятам самая блестящая молодежь во всех городах, где мы бываем. Много приятностей есть для комедиантки в нашем ремесле. Если она добродетельна, т. е. не заводит больше одного любовника за раз, то все ее почитают. Люди превозносят ее скромность; а когда она меняет ухаживателя, то на нее смотрят, как на вдову, вторично выходящую замуж. Но если настоящая вдова вступит в третий брак, то все ее презирают: можно подумать, что она оскорбляет людскую щепетильность. Напротив, актерка как бы становится тем драгоценнее, чем больше у нее перебывает обожателей, а после сотого приключения она ужи — королевское лакомство.

— Кому вы это говорите? — прервала я Фенисию. — Неужели вы полагаете, что мне не известны все эти преимущества? Я не раз думала о них и не скрою от тебя, что они весьма соблазнительны для девицы моего пошиба. К тому же я чувствую склонность к театру. Но этого мало; надо обладать талантом, а его у меня нет. Я несколько раз пыталась декламировать перед Арсенией отрывки из пьес; но она осталась мною недовольна, и это отвратило меня от актерского ремесла.

— Тебя нетрудно обескуражить, — продолжала Фенисия. — Разве ты не знаешь, что знаменитые актрисы обычно бывают завистливы? Несмотря на все свое высокомерие, они боятся, как бы какой-нибудь новичок их не затер. Наконец, я не стала бы полагаться в этом деле на Арсению, так как она не могла быть искренней. Вообще же скажу без всякой лести, что ты прямо рождена для театра. В тебе все естественно, у тебя непринужденные и грациозные движения, сладкий голос, прелестная грудь и к тому же приятнейшая рожица. Ах, плутовка, скольких кавалеров ты бы пленила, если б стала актрисой!

Она наговорила мне еще кучу соблазнительных вещей и заставила продекламировать несколько стихов, чтоб я сама могла судить о своих дарованиях в комедийном жанре. Прослушав меня, Фенисия пришла в еще больший восторг. Она наградила меня всяческими похвалами и превознесла выше всех мадридских актрис. После этого было бы непростительно с моей стороны сомневаться дольше в своих талантах. Арсения была заподозрена и уличена в зависти и недобросовестности. Мне пришлось согласиться с тем, что я замечательная исполнительница.

В этот момент явились двое комедиантов, и Фенисия заставила меня повторить те же стихи. Оба они пришли в своего рода экстаз, из которого пробудились только затем, чтоб осыпать меня похвалами. Думаю, что если б они состязались в том, кто из них троих лучше меня расхвалит, то не могли бы придумать больших гипербол. Скромность моя не устояла против стольких славословий. Я начала воображать, что действительно чего-нибудь стою: и вот разум мой обращен в сторону комедии.

— Итак, дорогая, — сказала я, — пусть будет по-твоему: я готова последовать твоему совету и поступить в труппу, если меня примут.

При этих словах моя приятельница обняла меня с восторгом, а ее собратья, казалось, обрадовались не меньше ее проявленному мною намерению. Мы уговорились, что я явлюсь в театр на следующий день поутру и покажу перед собравшейся труппой тот же образчик своего таланта.

Комедианты отнеслись ко мне еще благосклоннее, чем Фенисия, как только я прочитала в их присутствии каких-нибудь двадцать стихов. Они охотно приняли меня в свою труппу, после чего я перестала думать о чем бы то ни было, кроме своего первого выступления. Чтоб сделать его более блестящим, я истратила все деньги, оставшиеся от продажи кольца, и если их и не хватало на роскошный наряд, то все же мне удалось заменить великолепие изысканным вкусом.

Наконец, я впервые вышла на сцену. Сколько аплодисментов! Сколько похвал! Я буду лишь скромна, если просто скажу тебе, что привела зрителей в восторг. Чтоб поверить этому, надо было быть свидетелем того шума, который я наделала в Севилье. Весь город говорил только обо мне, и в течение целых трех недель зрители толпами ходили в комедию. Благодаря этой новинке театр вернул себе публику, начинавшую было к нему охладевать. Словом, я очаровала всех своим выступлением. Но такой дебют был равносилен публичному объявлению, что я отдамся самому крупному и последнему наддатчику на торгах. Двадцать кавалеров всех возрастов и положений состязались между собой, кому взять меня на содержание. Если б я захотела следовать своей склонности, то выбрала бы самого молодого и пригожего; но мы, комедиантки, должны считаться только с корыстью и тщеславием, когда дело идет о том, чтоб устроить свое положение, — это театральный закон. Вот почему одержал верх дон Абросио де Нисана, человек уже пожилой и невзрачный, но богатый, щедрый и один из могущественнейших вельмож Андалузии. Правда, я заставила его дорого заплатить за это. Он снял для меня прекрасный дом, роскошно меблировал его, приставил ко мне повара, двух лакеев, горничную и обещал на расходы две тысячи дукатов в месяц. К этому надо еще добавить богатые наряды и довольно много драгоценностей. Даже Арсении так не везло. Какая перемена фортуны! Разум мой был не в силах это выдержать. Я вдруг стала казаться сама себе совсем другой личностью. Не дивлюсь тому, что иные девушки быстро забывают безвестность и нищету, из которых извлек их каприз какого-нибудь сеньора. Признаюсь тебе чистосердечно: аплодисменты публики, расточаемые мне со всех сторон, лесть и страсть дона Амбросио возбудили во мне тщеславие, доходившее до чрезмерных пределов. Я стала смотреть на свой талант, как на некую дворянскую грамоту. У меня появились замашки знатной дамы, и, столь же скупясь на кокетливые взгляды, сколь охотно раньше их расточала, я решила не дарить своим вниманием никого, кроме герцогов, графов и маркизов.

Сеньор де Нисана приходил ко мне всякий вечер ужинать с несколькими друзьями. Со своей стороны, я старалась пригласить самых забавных из наших актерок, и мы проводили большую часть ночи, веселясь и распивая вино. Я весьма пристрастилась к этой жизни, но она продолжалась всего полгода. Вельможи обычно бывают изменчивы; если б не это, то они были бы слишком обольстительны. Дон Амбросио покинул меня ради одной юной гренадской прелестницы, только что прибывшей в Севилью и обладавшей, помимо чар, еще умением из использовать. Но я огорчалась не более суток и заменила его двадцатидвухлетним кавалером, доном Луисом д'Алькасер,125 с которым могли равняться красотой лишь немногие испанцы.

Ты хочешь спросить меня, — вполне резонно, — почему я взяла в любовники столь юного сеньора, зная, как рискованно связываться с такими обожателями. Но у дона Луиса не было ни отца, ни матери, и он уже вступил во владение своим состоянием, а кроме того, скажу тебе, что такого рода связи опасны только для девиц, находящихся в услужении, или для каких-нибудь жалких авантюристок. Женщины же нашей профессии все равно, что титулованные особы: мы не ответчицы за то действие, которое производят наши чары. Пусть страдают семейства, чьих наследников мы ощипываем.

Д'Алькасер и я столь сильно пленили друг друга, что, мнится мне, не было на свете любви более пламенной, чем наша. Мы оба были так влюблены, что казалось, будто нас околдовали. Те, кто знал о нашей привязанности, почитали нас самыми счастливыми людьми в мире, а между тем мы являлись, быть может, самыми несчастными. Хотя дон Луис и был весьма хорош собой, но зато так ревнив, что непрестанно тиранил меня несправедливыми подозрениями. Угождая его слабости, я тщетно старалась сдерживаться и не позволяла себе даже взглянуть на мужчину; но его недоверчивость, искусная в приписывании мне всякого рода грехов, делала все мои старания бесплодными. Когда я выступала на сцене, то ему казалось, будто я бросаю заигрывающие взгляды на каких-нибудь молодых кавалеров, и он осыпал меня упреками; словом, даже нежнейшие наши беседы всегда прерывались ссорами. Не было никакой возможности выносить это долее: чаша нашего терпения переполнилась, и мы расстались миролюбиво. Поверишь ли, но последний день нашей связи был для нас самым счастливым. Устав оба от перенесенных мук, мы дали на прощание волю своей радости, точно два несчастных пленника, обретших свободу после жестокого рабства.

С тех пор я всячески остерегаюсь любви и избегаю привязанности, которая смутила бы мой покой. Нам, комедианткам, не пристало вздыхать, как прочим, и мы не должны сами испытывать страстей, над которыми насмехаемся перед публикой.

В это время я задала немалую работу Славе: она распространяла повсюду, что я бесподобная актриса. Поверя сей богине, гренадские комедианты написали мне письмо, предлагая вступить в их труппу, и, дабы я не презрела этого предложения, прислали мне счет своих каждодневных расходов и список абонементов,126 из чего я усмотрела, что дело это было для меня выгодным. А потому я согласилась, хотя в глубине души мне было жаль расстаться с Фенисией и Доротеей, которых я любила так, как только женщина способна любить другую. Первую из них я оставила в Севилье, в то время как она занималась расплавкой столового серебра одного ювелиришки, которого тщеславие заставило завести себе метрессу из комедианток. Я забыла тебе сказать, что, когда я поступила в театр, мне вздумалось называться не Лаурой, а Эстрельей, и под этим именем я отправилась в Гренаду.

Я начала выступать там с не меньшим успехом, чем в Севилье, и вскоре оказалась окруженной толпой вздыхателей. Не желая поощрять никого без веских данных, я держала себя так строго, что пустила всем пыль в глаза. Однако, опасаясь, как бы самой не остаться в дурах при таком поведении, к тому же не свойственном моей природе, я было собралась внять мольбам одного молодого аудитора из мещан, который, кичась своей должностью, хорошим столом и выездом, корчил из себя сеньора. Но тут я впервые увидела маркиза де Мариальва. Этот португальский вельможа, из любопытства объезжавший Испанию, остановился по дороге в Гренаде. Он зашел в комедию. Я в тот день не играла. Маркиз весьма внимательно рассматривал выступавших актрис, и одна из них ему приглянулась. Он познакомился с ней на следующий же день и хотел было оформить это дело, когда я появилась в театре. Моя красота и кокетливость молниеносно повернули флюгер, и португалец оказался у моих ног. Но должна сказать тебе правду: мне было известно, что моя товарка понравилась этому сеньору, а потому я приложила все усилия, чтобы его отбить, и это мне удалось. Я знаю, что она на меня в обиде, но ничего не поделаешь. Она должна была бы рассудить, что такой поступок вполне естественен для женщины и что даже лучшие подруги не ставят себе этого в упрек.

ГЛАВА VIII

О приеме, оказанном Жиль Бласу гренадскими комедиантами, и о встрече его в артистической со старым знакомым

Не успела Лаура кончить свое повествование, как ее соседка, старая комедиантка, зашла за ней, чтоб отправиться вместе в театр. Эта почтенная героиня подмостков могла бы отлично сыграть богиню Котитто.127 Моя «сестра» не преминула представить своего «брата» этой допотопной особе, после чего с обеих сторон последовали превеликие учтивости.

Я оставил их вдвоем, сказав вдове эконома, что увижусь с ней в театре, как только справлюсь с переноской своих пожитков к маркизу де Мариальва, жилище коего она мне указала. Зайдя сперва в нанятую мною комнату, я рассчитался с хозяйкой, а затем отправился с человеком, несшим мой чемодан, в гостиницу, где жил мой новый патрон. У крыльца попался мне его управитель, который спросил меня, не брат ли я госпожи Эстрельи, на что получил утвердительный ответ.

— Добро пожаловать, сеньор кавальеро, — сказал он. — Маркиз де Мариальва, у которого я имею честь состоять в управителях, велел мне оказать вам любезный прием. Для вас отвели комнату, и, с вашего разрешения, я провожу вас туда, чтоб показать дорогу.

Он повел меня на верхний этаж в крошечную клетушку, где еле помещались довольно узкая постель, шкап и два стула: это и были мои апартаменты.

— Вам будет здесь не очень просторно, — заявил мой провожатый, — но зато я обещаю предоставить вам в Лиссабоне роскошное помещение.

Заперев чемодан в шкап, я сунул ключ в карман и спросил, в котором часу ужинают. Он ответил мне, что португальский сеньор не столуется в гостинице и что каждый слуга получает ежемесячно известную сумму на харчи. Я задал еще несколько вопросов и убедился, что люди маркиза были пресчастливые бездельники. После этой короткой беседы я покинул управителя и отправился к Лауре, размышляя не без удовольствия о том, что сулило мне мое новое место.

Лишь только я подошел к театру и назвался братом Эстрельи, как передо мной распахнулись все двери. Стоило посмотреть, как распинались привратники, чтоб очистить мне дорогу, точно я был одним из могущественнейших сеньоров в Гренаде. Все капельдинеры, все сборщики входных и выходных ярлыков,128 встречавшиеся на моем пути, сгибались передо мной в три погибели. Но особенно хотелось бы мне рассказать читателю про почетный прием, который, как это ни смешно, оказали мне в артистической, где я застал всю группу одетой и уже готовой к выступлению. Узнав от Лауры, кто я такой, комедианты и комедиантки так и облепили меня. Мужчины сжимали меня в объятиях, а женщины, прикладываясь к моему лицу накрашенными щеками, покрывали его красными и белыми пятнами. Все спешили приветствовать меня, а потому говорили разом. Я не успевал им отвечать, но меня выручила моя сестрица, опытный язычок которой помог мне исполнить свой долг перед каждым.

Я, впрочем, не отделался одними объятиями актеров и актерок. Мне пришлось выдержать еще учтивости декоратора, скрипачей, суфлера, счикателя и подсчикателя свеч, наконец, всех театральных служителей, которые, проведав о моем посещении, сбежались, чтоб поглядеть на меня. Можно было подумать, что все эти люди были подкидышами, никогда не видавшими ни одного брата.

Между тем спектакль начался. Тогда дворяне, находившиеся в артистической, отправились смотреть пьесу, а я, как свой человек, продолжал калякать с актерами, не занятыми на сцене. Среди них был один, которого величали Мелькиором. Имя это поразило меня. Я внимательно поглядел на его носителя, и мне показалось, что я уже где-то видел этого актера. Наконец, я вспомнил и узнал в нем Мелькиора Сапату, того нищего странствующего комедианта, который, как я уже передавал в первом томе моего жизнеописания, макал хлебные корки в источник.

Я тотчас же отвел его в сторону и сказал ему:

— Если не ошибаюсь, вы тот самый сеньор Сапата, с которым я имел честь однажды завтракать на берегу прозрачного ручья между Вальядолидом и Сеговией. Меня сопровождал тогда один цирюльник. У нас были с собой кой-какие припасы, которые мы присоединили к вашим, соорудив таким образом маленький завтрак, сопровождавшийся многими приятными беседами.

Сапата призадумался на несколько мгновений, а затем отвечал:

— Вы рассказываете про обстоятельство, которое мне нетрудно восстановить в памяти. Я возвращался тогда в Самору после своего дебюта в Мадриде. Помню даже, что дела мои были неважны.

— И я это помню, — возразил я, — тем более, что ваш камзол был подбит театральными афишами. Я не забыл также, что вы жаловались тогда на чрезмерную добродетель вашей жены.

— О, теперь я уже не жалуюсь! — поспешно воскликнул Сапата. — Слава богу, моя дражайшая половина совершенно исправилась, так что мой камзол подбит гораздо пристойнее.

Я было собрался поздравить его с вразумлением супруги, но тут он был вынужден покинуть меня, чтоб выступить на сцене. Полюбопытствовав взглянуть на его жену, я подошел к одному комедианту и попросил его показать мне ее. Он исполнил мою просьбу, сказав:

— Вот она; это — Нарсиса, самая хорошенькая из наших дам после вашей сестрицы.

Я решил, что она должна быть той самой актрисой, которую облюбовал маркиз де Мариальва до встречи с Эстрельей, и моя догадка оказалась правильной.

По окончании представления я проводил Лауру домой и застал там несколько поваров, готовивших парадный ужин.

— Ты можешь здесь поужинать, — сказала она.

— И не подумаю, — отвечал я, — маркиз, вероятно, захочет остаться с вами наедине.

— Вовсе нет, — возразила Лаура, — он придет с двумя друзьями и одним из наших комедиантов. От тебя зависит быть шестым. Тебе известно, что у артисток секретари пользуются привилегией кушать вместе со своими господами.

— Это так, — заметил я, — но не рано ли мне становиться на одну ногу с любимыми секретарями? Я должен сперва исполнить какое-нибудь интимное поручение, чтоб заслужить такое почетное право.

Сказав это, я вышел от Лауры и направился в свой трактир, где рассчитывал столоваться ежедневно, так как мой господин не кормил дома своих слуг.

ГЛАВА IX

О необычайной личности, с которой Жиль Блас ужинал в тот вечер, и о том, что произошло между ними

Я увидал в углу залы старика, смахивавшего на монаха. Он был одет в серую сермягу и ужинал в одиночестве. Любопытство побудило меня сесть напротив него. Я вежливо поклонился ему, на что он ответил мне тем же. Получив свою порцию, я принялся молча уплетать ее с большим аппетитом и, частенько поглядывая на своего визави, заметил, что он не отрывает от меня глаз. Наконец, мне надоело это упорное разглядывание, и я обратился к старику со следующими словами!

— Скажите, отче, не встречались ли мы с вами случайно где-нибудь в другом месте? Вы так пристально в меня всматриваетесь, точно я вам уже несколько знаком.

Он отвечал серьезным тоном:

— Я гляжу на вас, потому что меня поразило удивительное разнообразие приключений, отмеченное в чертах вашего лица.

— Вот как! — сказал я насмешливо, — не изволит ли ваше преподобие увлекаться метопоскопией?129

— Могу похвалиться, — возразил он, — что владею в совершенстве этой наукой и что мои предсказания всегда сбывались. Я также знаю хиромантию и смею вас заверить, что, сопоставляя наблюдения над рукой и лицом человека, безошибочно предвещаю будущее.

Хотя старец походил по внешности на разумного человека, однако же показался мне после этих слов таким безумцем, что я, не удержавшись, расхохотался ему прямо в лицо. Но вместо того чтоб обидеться на мою невежливость, он улыбнулся. Окинув залу взглядом и убедившись, что нас никто не подслушивает, он продолжал:

— Не удивляюсь вашему предубеждению против этих двух наук, которые слывут у нас шарлатанскими. Они требуют длительного и тягостного изучения, а это отпугивает ученых, которые отрекаются от них и стараются их ославить, досадуя на то, что они им не даются. Что касается меня, то я не убоялся ни окружающего их тумана, ни трудностей, непрестанно встречающихся при поисках химических секретов и при опытах дивного искусства превращать металлы в золото.

— Но я забываю, — продолжал он, спохватившись, — что обращаюсь к молодому кавалеру, которому мои речи, действительно, должны казаться бреднями. Образчик моего искусства лучше всяких слов заставит вас отнестись ко мне благосклоннее.

Сказав это, он извлек из кармана склянку с алой жидкостью и снова обратился ко мне:

— Вот эликсир, составленный мною сегодня утром с помощью перегонки соков нескольких растений, ибо я посвятил, подобно Демокриту,130 почти всю свою жизнь изысканию свойств целебных трав и минералов. Вы сейчас испытаете его действие. Вино, которое мы пьем с вами за ужином, отвратительно; оно станет превосходным.

Старик тут же налил капли своего эликсира в мою бутылку, отчего вино сделалось лучше самых тонких вин, которые распивают в Испании.

Чудеса поражают воображение, а когда оно разыграется, то человек перестает руководствоваться разумом. Очарованный поразительным секретом и убежденный в сверхдьявольских способностях его изобретателя, я воскликнул восторженно:

— Ради бога, отче, простите меня, если я сперва принял вас за старого безумца! Отдаю вам теперь полную справедливость. Я и без дальнейших доказательств верю, что вы можете, если захотите, превратить железный брус в слиток золота. Сколь я был бы счастлив, если б постиг эту дивную науку!

— Упаси вас господь! — прервал меня старец с глубоким вздохом. — Вы не ведаете, сын мой, о чем мечтаете. Вместо того чтоб завидовать, вы лучше пожалейте меня, ибо я затратил много трудов для того, чтоб сделать самого себя несчастным. Я нахожусь в постоянной тревоге и боюсь, как бы не проведали о моей тайне и не заточили меня навеки вечные в награду за все мои страдания. Опасаясь этого, я веду бродячий образ жизни, то переряженный патером или монахом, то кавалером или крестьянином. Можно ли назвать преимуществом умение делать золото, купленное столь дорогой ценой, и не является ли оно скорее мукой для тех, кто не может пользоваться им спокойно?

— Вы рассуждаете, по-моему, весьма здраво, — сказал я тогда философу. — Ничто не может сравниться со спокойствием. Вы возбудили во мне отвращение к философскому камню, а потому я вполне удовольствуюсь, если вы не откажетесь Предсказать мне мою судьбу.

— Весьма охотно, дитя мое, — возразил он. — Я уже исследовал ваше лицо. Теперь покажите ладонь.

Я протянул ему руку с полным доверием, за что меня, наверно, осудят некоторые читатели, которые, быть может, поступили бы точно так же на моем месте. Он внимательно осмотрел ее и затем воскликнул с восторгом:

— Ого, сколько переходов от горя к радости и от радости к горю! Какая курьезная чехарда злоключений и благополучии. Но вы уже испытали большую часть превратностей фортуны. Впредь вы избавлены от всех несчастий, и один благожелательный сеньор устроит вашу судьбу, которой не будут уже грозить никакие перемены.

Заверив меня, что я могу положиться на его пророчество, он распрощался со мной и покинул трактир, оставив меня погруженным в раздумье по поводу того, что мне довелось от него услышать. Я не сомневался, что пресловутым благожелательным сеньором окажется не кто иной, как маркиз де Мариальва, а поэтому считал предсказанное вполне вероятным. Но будь оно даже совершенно несуразным, это не помешало бы мне поверить мнимому монаху, ибо он совершенно заворожил меня своим эликсиром. Желая, со своей стороны, способствовать осуществлению того счастья, которое он мне посулил, я решил служить маркизу еще с большим рачением, чем всем своим прежним господам. Приняв такое намерение, я с превеликой радостью вернулся в нашу гостиницу; никогда еще ни одна женщина не выходила от ворожеи преисполненной таким довольством.

ГЛАВА X

О поручении, которое маркиз де Мариальва дал Жиль Бласу, и о том, как выполнил поручение этот верный секретарь

Маркиз еще не изволил вернуться от своей комедиантки, и я застал в его покоях камердинеров, которые в ожидании его возвращения забавлялись игрой в приму. Я познакомился с ними, и мы скоротали время в шутках до двух часов пополуночи, пока не приехал наш барин. Он несколько удивился, увидев меня, и сказал мне добродушным тоном, свидетельствовавшим о том, что он остался весьма доволен проведенным им вечером:

— Как, Жиль Блас, вы еще не спите?

Я отвечал, что хотел сперва спросить, нет ли каких приказаний.

— Возможно, — заметил он, — что я завтра утром дам вам одно поручение, но вы еще успеете тогда узнать мои намерения. Ложитесь спать и знайте, что я освобождаю вас от обязанности дожидаться меня по вечерам: мне нужны только камердинеры.

Обрадовавшись такому распоряжению, которое избавляло меня от дежурств, иногда казавшихся мне тягостными, я покинул апартаменты маркиза и отправился на свой чердак, где улегся в постель. Но, не будучи в состоянии уснуть, я последовал совету Пифагора,131 который рекомендует вспоминать по вечерам то, что мы делали в течение дня, дабы хвалить себя за хорошие поступки и хулить за дурные.

Совесть моя была не настолько чиста, чтоб я был доволен собой. Меня мучило содействие, оказанное мной Лауриной проделке. Тщетно оправдывал я себя тем, что вежливость не позволяла мне уличить во лжи особу, ратовавшую только о моем благе, и что я некоторым образом был вынужден стать соучастником плутовства; ко, неудовлетворенный этими извинениями, я отвечал сам себе, что мне не следует продолжать эту плутню и что я буду бесстыднейшим человеком, если останусь служить у сеньора, которому так дурно заплатил за его доверие ко мне. Наконец, по строгом рассмотрении дела, я пришел к убеждению, что если я не мошенник, то во всяком случае мало чем от него отличаюсь.

Перейдя затем к последствиям, я решил, что веду опасную игру, обманывая знатного сеньора, который, в наказание за мои грехи, рано или поздно проведает о нашей проделке. Эти разумные рассуждения вселили в меня некоторый страх, но вскоре мысли об удовольствиях и наживе рассеяли его. Впрочем, одних предсказаний владельца эликсира было достаточно, чтоб меня успокоить. А потому я погрузился в приятные мечты и занялся арифметическими вычислениями, высчитывая мысленно сумму, которую я скоплю из своего оклада после десятилетней службы. Я присоединил сюда наградные, которые барин мне пожалует, и, сообразуя их с его щедрым правом или, вернее, с моими желаниями, проявил такую — с позволения сказать — необузданную фантазию, что мои богатства оказались несметными. Такое изобилие благ мало-помалу усыпило меня, и я заснул, строя воздушные замки.

На следующий день я встал около восьми часов, чтоб отправиться к патрону за приказаниями, но, открыв свою дверь, был крайне изумлен, когда увидал его перед собой в шлафроке и ночном колпаке. Он был один.

— Жиль Блас, — сказал мне маркиз, — покидая вчера вечером твою сестру, я обещал провести с ней сегодняшнее утро; но важное дело мешает мне сдержать свое слово. Пойди к ней и скажи, что я весьма раздосадован этой помехой, но Что я обязательно буду ужинать у нее вечером. Это еще не все, — промолвил он, вручая мне кошелек и маленький шагреневый футляр, усыпанный брильянтами, — отнеси ей мой портрет и возьми себе этот кошелек с пятьюдесятью пистолями, как знак расположения, которое я уже к тебе питаю.

Я взял одной рукой портрет, а другой кошелек, столь мало мною заслуженный, и не медля помчался к Лауре, говоря самому себе в порыве чрезмерной радости:

«Превосходно! Пророчество, видимо, сбывается. Какое счастье быть братцем пригожей и любвеобильной девицы. Жаль только, что это приносит больше выгоды и удовольствия, чем чести».

В противоположность особам своего ремесла, Лаура имела обыкновение вставать спозаранку. Я застал ее за уборным столиком, где она в ожидании своего португальца прибавляла к своей естественной красоте все вспомогательные чары, изобретенные искусством кокеток.

— Любезная Эстрелья, магнит чужеземцев, — сказал я входя, — отныне ничто не препятствует мне кушать за одним столом с моим господином, ибо он почтил меня поручением, которое дает мне эту привилегию и для выполнения коего я сюда пришел. Планы сеньора маркиза расстроились, и он лишен сегодня утром удовольствия беседовать с вами, но для вашего утешения он отужинает здесь вечером и посылает вам свой портрет, к коему, сдается мне, приложено нечто еще более утешительное.

Я тут же вручил Лауре футляр, и созерцание великолепной игры брильянтов, которыми он был украшен, доставило ей немалое удовольствие. Она открыла его, потом, небрежно взглянув на живопись, захлопнула и заговорила о драгоценных камнях. Похвалив их красоту, она сказала мне с улыбкой:

— Да, такие портреты театральные дивы ценят больше оригиналов.

Затем я сообщил ей, что, передавая мне это подношение, щедрый португалец наградил меня кошельком с пятьюдесятью пистолями.

— Поздравляю тебя, — сказала она. — Этот сеньор начинает с того, чем другие даже редко кончают.

На это я ответил ей:

— Вам, моя обожаемая, обязан я этим подарком. Маркиз пожаловал мне его только благодаря нашему родству.

— Мне хотелось бы, — промолвила она, — чтоб он жаловал тебя так всякий день. Не могу тебе выразить, сколь ты мне дорог! С первой нашей встречи я привязалась к тебе такими прочными узами, что время не смогло их разрушить. После того как мы расстались в Мадриде, я не отчаялась разыскать тебя, и когда ты вчера явился, то встретилась с тобой, как с человеком, который неизбежно должен был ко мне вернуться. Словом, мой милый, небо предназначило нас друг для друга. Ты будешь моим мужем, но сперва нам следует разбогатеть. Осторожность требует, чтоб мы с этого начали. Мне нужны еще три-четыре любовных интриги, и твое благополучие будет обеспечено.

Я вежливо поблагодарил ее за хлопоты, которые она готова была предпринять ради меня, и мы незаметно проболтали до полудня. Затем я удалился, чтоб доложить своему господину, как приняла его фея присланный им гостинец. Хотя Лаура не снабдила меня в этом отношении никакими инструкциями, я не преминул сочинить по дороге изрядный комплимент, который собирался передать маркизу от ее имени. Но это был потерянный труд, ибо в гостинице мне сказали, что мой господин только что вышел, и судьбе было угодно, чтоб я больше никогда его не видал, как читатель узнает из следующей главы.

ГЛАВА XI

О том, как Жиль Блас получил известие, поразившее его подобно громовому удару

Я направился в свой трактир, где, встретив двух приятных собеседников, пообедал и просидел с ними за столом до начала комедии. Затем мы расстались. Они пошли по своим делам, а я побрел в театр. Замечу мимоходом, что у меня были все основания для хорошего настроения: моя беседа с кавалерами носила самый веселый характер, а фортуна улыбалась мне, как никогда. Между тем меня разбирала тоска, от которой я не мог отделаться. Пусть говорят после этого, что человек не предчувствует угрожающих ему несчастий.

Как только я заглянул в артистическую, ко мне подошел Мелькиор Сапата и шепотом пригласил следовать за собой. Он отвел меня в один из уединенных уголков театра и обратился ко мне с такою речью:

— Сеньор кавальеро, считаю своим долгом сделать вам весьма важное сообщение. Вы, конечно, знаете, что маркиз де Мариальва сперва увлекся моей супругой Нарсисой; он даже назначил день, чтоб отведать моего пирога, но хитрая Эстрелья расстроила это свидание и сама пленила португальского сеньора. Вы понимаете, что комедиантка не выпустит такой добычи с легким сердцем. Моя жена не может этого простить и способна на любую месть. На ваше несчастье, ей как раз представился хороший случай. Вчера, как вы помните, наши театральные служители сбежались посмотреть на вас. Подсчикатель свеч заявил кой-кому из труппы, что он вас узнал и что вы такой же брат Эстрельи, как он сам.

Сплетня, — продолжал Мелькиор, — дошла сегодня до ушей Нарсисы, которая не преминула порасспросить ее автора, а тот подтвердил ей сказанное. По его словам, он знавал вас в то время, когда вы были лакеем у Арсении, а Эстрелья под именем Лауры служила у нее же в Мадриде. Моя жена, обрадованная этим открытием, уведомит обо всем маркиза де Мариальва, который должен сегодня вечером быть в театре. Примите это к сведению, и если вы на самом деле не брат Эстрельи, то советую вам по дружбе, а также в память нашего старинного знакомства, позаботиться о своей безопасности. Нарсиса, которая требует только одной жертвы, позволила мне уведомить вас об этом, дабы вы успели поспешным бегством предупредить могущие произойти роковые события.

Ему не к чему было распространяться далее на эту тему. Я поблагодарил за предупреждение гистриона, легко догадавшегося по моему испуганному виду, что я не стану уличать во лжи подсчикателя. И, действительно, у меня не было ни малейшего желания нагло упорствовать. Я даже не подумал зайти на прощание к Лауре из опасения, как бы она не заставила меня разыграть нахала. Не могло быть сомнений, что такая прекрасная комедиантка, как моя сестрица, сумеет выпутаться из затруднительного положения, но для себя я предвидел неминуемую кару и не испытывал такой влюбленности, чтоб презреть опасность. Все мои помыслы были направлены только на то, чтоб убежать со своими пенатами, т. е. пожитками. Я исчез из гостиницы в мгновение ока и распорядился молниеносно вынести и переправить свой чемодан к погонщику мулов, который должен был в три часа поутру отправиться в Толедо. Мне хотелось тотчас же очутиться у графа Полана, дом которого казался мне единственным надежным убежищем. Но до него было еще далеко, и я с трепетом думал о том, что мне предстоит провести немало времени в этом городе, где, быть может, меня начнут разыскивать в ту же ночь.

Тем не менее, я отправился ужинать в свой трактир, хотя испытывал не меньшее беспокойство, чем должник, знающий, что альгвасил гонится за ним по пятам. Не думаю, чтоб съеденная мной в этот вечер пища дала надлежащий питательный сок моему желудку. Став жалкой игрушкой страха, я вглядывался во всех входящих и дрожал от ужаса всякий раз, как обнаруживал какую-нибудь подозрительную физиономию, каковое не редкость в таких местах. Отужинав в непрестанной тревоге, я встал из-за стола и вернулся к погонщику, где улегся на свежей соломе в ожидании отъезда.

Смею сказать, что в эту ночь терпение мое подверглось тяжелому испытанию. Меня осаждали тысячи неприятных мыслей. Всякий раз, как мне удавалось вздремнуть, я видел взбешенного маркиза, который полосовал прекрасное лицо Лауры и производил в ее жилище полный разгром или приказывал своим челядинцам бить меня палками до смерти. Тут я просыпался, и пробуждение, обычно столь приятное после кошмара, становилось для меня мучительнее, чем самый сон.

К счастью, погонщик избавил меня от этого тягостного состояния, объявив, что мулы поданы. Я тотчас же вскочил на ноги и, благодарение богу, выехал, наконец, из города, навсегда излечившись от любви к Лауре и от хиромантии. По мере того как мы удалялись от Гренады, у меня становилось спокойнее на душе. Я вступил в беседу с погонщиком, хохотал по поводу нескольких забавных историй, которые он мне рассказал, и незаметно утерял всякий страх. В Убеде, где мы ночевали после первого перегона, я заснул мирным сном, а на четвертый день мы прибыли в Толедо.

Первым делом я спросил, где живет граф Полан, и отправился к нему в полной уверенности, что он не позволит мне остановиться нигде, кроме как у него. Но счет сей сделан был без хозяина. В палатах оказался только привратник, сообщивший мне, что его господин выехал накануне в замок Лейва, так как оттуда пришло известие об опасной болезни Серафины.

Я этого не ожидал. Отсутствие графа несколько омрачило мое пребывание в Толедо и побудило меня переменить свое намерение. До Мадрида было недалеко, а потому я решил отправиться туда. Мне казалось, что я сумею сделать карьеру при дворе, где для этого, как мне говорили, вовсе не требуется быть непременно гением. На следующий день я воспользовался лошадью, возвращавшейся порожняком, и таким способом добрался до столицы Испании. Меня влекла туда сама фортуна, предназначавшая мне более важные роли, чем те, которыми она до сих пор меня наделяла.

ГЛАВА XII

Жиль Блас останавливается в меблированных комнатах и знакомится с капитаном Чинчилья. Что за человек был сей офицер и какое дело привело его в Мадрид

По приезде своем в Мадрид, я тотчас же пристал в меблированных комнатах, где в числе прочих постояльцев жил один старый капитан, приехавший с окраин Новой Кастилии, чтоб хлопотать при дворе о пенсии, которую он, по его мнению, вполне заслужил. Его звали дон Анибал де Чинчилья. Увидав его впервые, я даже пришел в некоторое изумление. Это был человек лет шестидесяти, гигантского роста, но исключительной худобы. Он носил густые и закрученные вверх усы, которые доходили ему с обеих сторон до самых висков. У него не только не хватило руки и ноги, но, кроме того, широкая повязка из зеленой тафты прикрывала ему недостающий глаз, а лицо в нескольких местах казалось покрыто шрамами. В остальном же капитан ничем не отличался от прочих людей и мог сойти не только за рассудительного, но и за весьма серьезного человека. Он строго придерживался кодекса морали и был особенно щепетилен в вопросах чести.

После двух-трех бесед Чинчилья почтил меня своим доверием. Вскоре я был в курсе всех его дел. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах потерял глаз в Неаполе, руку в Ломбардии и ногу в Нидерландах. Больше всего я дивился тому, что, повествуя о баталиях и осадах, он не позволял себе никакого фанфаронства, ни малейшего хвастовства, хотя, видит бог, я охотно простил бы ему, если б в возмещение за утерянную половину тела он стал восхвалять ту, которая ему осталась. Далеко не все офицеры, возвращающиеся с войны целыми и невредимыми, бывают такими скромниками.

По его словам, он особенно тяготился тем, что во время походов прожил крупное состояние и принужден был существовать на доход в сто дукатов, едва хватавший на завивку усов, оплату квартиры и на переписку челобитных.

— Ибо, сеньор кавальеро, — добавил он, пожимая плечами, — видит бог, я подаю их каждый день, но никто не обращает на них ни малейшего внимания. Можно подумать, что мы побились об заклад с первым министром, кому из нас скорее надоест: мне ли подавать или ему принимать мои челобитные. Я также имею честь зачастую вручать оные королю; но каков слуга, таков и барин, а тем временем мой замок Чинчилья превращается в развалины, так как мне не на что его чинить.

— Никогда не надо отчаиваться, — отвечал я на это капитану. — Вы знаете, что обычно приходится немного повременить, когда добиваешься высочайших милостей. Возможно однако, что недалек час, когда вам сторицей воздается за все ваши труды и старания.

— Не смею льстить себя такой надеждой, — возразил Анибал. — Не прошло еще трех дней, как я беседовал с одним из секретарей министра, и если его послушать, то мне необходимо запастись терпением.

— А что он сказал вам, сеньор капитан? — спросил я. — Неужели вы, по его мнению, недостойны награды за понесенные вами увечья?

— Рассудите сами, — отвечал Чинчилья. — Этот секретарь заявил мне без обиняков: «сеньор идальго, не старайтесь превозносить свое усердие и свою преданность; рискуя жизнью за родину, вы только исполнили свой долг. Слава, сопровождающая подвиги доблести, является сама по себе достойной наградой и должна доставлять удовлетворение, в особенности испанцу. А потому перестаньте заблуждаться и рассматривать, как чей-то долг, пенсию, о которой вы хлопочете. Если вам ее пожалуют, то вы будете обязаны этой милостью исключительно великодушию нашего короля, которому угодно почитать себя в долгу перед теми подданными, кто служил государству верой и правдой». Из сего, — добавил капитан, — можете усмотреть, что я, чего доброго, еще сам в долгу перед родиной и что мне придется уехать отсюда с тем, с чем я приехал.

Невозможно равнодушно отнестись к порядочному человеку, когда видишь, что он в нужде. Я убеждал капитана не терять бодрости и предложил ему переписывать безвозмездно его челобитные. Не довольствуясь этим, я предоставил в его распоряжение свой кошелек и заклинал его взять оттуда, сколько ему потребуется. Но он был не из тех людей, которые в таких случаях хватаются за деньги, не дожидаясь вторичного приглашения. Напротив, выказав себя крайне щепетильным в этих делах, капитан гордо поблагодарил меня за мою предупредительность. Затем он поведал мне, что, не желая ни у кого одолжаться, он постепенно приучил себя довольствоваться столь малым, что даже самого ничтожного количества пищи было достаточно, чтоб его насытить. Это оказалось правдой: он питался исключительно чесноком и луком, а потому от него осталась только кожа да кости. Желая избежать свидетелей, он обычно запирался для этих скудных трапез в своей комнате. Все же мне удалось в конце концов упросить его, чтоб мы обедали и ужинали вместе, и, пустившись из сочувствия к нему на хитрость, я обманул его гордость, заказав гораздо больше мяса и вина, чем мне самому требовалось, и усиленно уговаривая его отведать и того и другого. Сперва он церемонился, но в конце концов уступил моим настояниям, после чего, постепенно осмелев, помог мне сам очистить блюдо и опорожнить бутылку.

Выпив четыре-пять стаканов вина и ублажив свой желудок хорошей пищей, он сказал, повеселев:

— Вы великий соблазнитель, сеньор Жиль Блас, и заставляете меня делать все, что вам угодно. У вас такие обходительные манеры, что я уже больше не боюсь злоупотребить вашим великодушием.

Мой капитан, казалось, был в ту минуту настолько далек от своей щепетильности, что если б я пожелал воспользоваться моментом и снова предложить ему свой кошелек, то он, вероятно, не отказался бы. Но я не подверг его этому испытанию и удовольствовался тем, что сделал его своим сотрапезником и взялся не только переписывать, но и составлять вместе с ним его челобитные. Наловчившись в переписке проповедей, я научился гладко строить фразы, и сам стал чем-то вроде сочинителя. Старый служака, со своей стороны, мнил себя великим мастером по письменной части, так что, соревнуясь при совместной работе, мы составляли образчики витийства, достойные знаменитейших саламанкских профессоров. Но мы тщетно истощали свой дух, рассыпая по челобитным цветы красноречия: это было, как говорится, равносильно тому, чтоб сеять семя при дороге.132 Как мы ни изловчались, выставляя в должном свете заслуги дона Анибала, двор не обращал на это никакого внимания, что отнюдь не поощряло старого инвалида отзываться с похвалой об офицерах, разоряющихся на военной службе. Под влиянием дурного настроения он проклинал свою судьбу и посылал ко всем чертям Неаполь, Ломбардию и Нидерланды.

В довершение обиды случилось как-то, что поэт, представленный герцогом Альбой, прочитал в присутствии короля сонет на рождение инфанты и был пожалован, как бы на зло капитану, пенсией в пятьсот дукатов. Мой искалеченный капитан, пожалуй, сошел бы от этого с ума, если б я не постарался его успокоить.

— Что с вами? — спросил я, видя, что он вне себя. — Тут нет ничего такого, что должно было бы вас возмущать. Разве поэты не владеют с незапамятных времен даром превращать государей в данников их музы? Нет такой коронованной особы, у которой не было бы нескольких таких пенсионеров. И, между нами говоря, такого рода пенсии, редко забываемые грядущими поколениями, увековечивают щедрость монархов, тогда как другие раздаваемые ими награждения зачастую ничего не прибавляют к их славе. Сколько наград роздал Август, сколько пенсий, о которых мы ничего не знаем! Но даже самые отдаленные потомки будут помнить так же твердо, как мы, что этот император пожаловал Виргилию свыше двухсот тысяч эскудо.

Но как я ни убеждал его, плоды, пожатые стихоплетом от его сонета, легли свинцовым комом на желудок дона Анибала, и, не будучи в состоянии этого переварить, он решил бросить хлопоты. Все же ему хотелось перед отъездом сделать еще одну последнюю попытку, и он подал челобитную герцогу Лерме.133 С этой целью мы вдвоем отправились к первому министру и встретили у него молодого человека, который, поклонившись капитану, сказал ему приветливо:

— Вас ли я вижу, мой дорогой барин? Какое дело привело вас к их светлости? Если вам нужен человек, пользующийся влиянием, то, прошу вас, не стесняйтесь: я весь к вашим услугам.

— Как, Педрильо! — воскликнул офицер. — Судя по вашим словам, выходит, что вы важная шишка в этом доме?

— Во всяком случае, — возразил молодой человек, — я достаточно влиятелен, чтоб оказать одолжение такому достойному идальго, как вы.

— Коли так, — промолвил капитан улыбаясь, — то я прибегну к вашему покровительству.

— Готов вам его оказать, — отвечал Педрильо. — Соблаговолите только сказать мне, о чем идет речь, и обещаю вам, что с моей помощью вы выжмете из министра все, что захотите.

Не успели мы изложить этому услужливому малому обстоятельства нашего дела, как он осведомился, где живет дон Анибал, а затем, посулив завтра же дать нам ответ, исчез, не сообщив ни того, что именно он собирается предпринять, ни состоит ли вообще на службе у герцога Лермы. Я полюбопытствовал узнать, кто такой Педрильо, так как он показался мне человеком весьма смышленым.

— Этот малый, — сказал капитан, — был моим слугой несколько лет тому назад, но, видя мою бедность, ушел от меня, чтоб найти более выгодное место. Я не сержусь на него за это, ибо естественно менять худшее на лучшее. Педрильо не лишен сметки и такой интриган, что заткнет за пояс любого черта. Но, несмотря на его оборотистость, я не очень рассчитываю на усердие, которое он мне только что выказал.

— Возможно, — возразил я, — что он все же окажется вам полезен. Представьте себе, например, что он состоит при ком-нибудь из приближенных герцога. Как вы знаете, у великих людей мира сего все делается с помощью происков и интриг; у них имеются любимцы, которые ими управляют, а этими, в свою очередь, управляют их лакеи.

На другой день поутру Педрильо явился в нашу гостиницу.

— Господа, — сказал он, — если я вчера не объяснил вам, какими средствами располагаю, чтоб услужить капитану Чинчилья, то это потому, что мы были в месте, не подходящем для таких сообщений. Кроме того, мне хотелось до разговора с вами самому нащупать почву. Знайте же, что я — доверенный лакей сеньора дона Родриго Кальдерона,134 первого секретаря герцога Лермы. Мой господин — великий ловец перед господом и ужинает почти каждый вечер у одной арагонской пташки, для которой завел клетку в дворцовом квартале. Это — прехорошенькая девица, родом из Альбарасина; она очень неглупа и отлично поет, а потому по заслугам зовется доньей Сиреной. Мне приходится носить ей каждое утро записочки, так что я сейчас иду от нее. Я предложил ей выдать сеньора дона Анибала за своего дядю и с помощью этой уловки заставить дона Родриго оказать ему свое покровительство. Она согласна взяться за это дело. Не говоря о маленькой награде, которую она чает получить, ей лестно прослыть за племянницу достойного идальго.

Сеньор Чинчилья поморщился от такого предложения. Он с отвращением отказался стать соучастником этого плутовства, а тем более допустить, чтоб какая-то авантюристка опозорила его, сказавшись ему родственницей. Он не только обижался за самого себя, но усматривал в этом, задним числом, также бесчестье для своих предков. Такая щепетильность показалась Педрильо неуместной, и он, возмутившись, воскликнул:

— Смеетесь вы, что ли? Что это за рассуждение? Все вы таковы, захудалые дворянчики! У вас смехотворная спесь! Сеньор кавальеро, — продолжал он, — обращаясь ко мне, — вас не поражает такая совестливость? Клянусь богом, при дворе люди не столь разборчивы. Они не упустят счастья, под какой бы гнусной оболочкой оно им ни подвернулось.

Я одобрил доводы Педрильо, и мы вдвоем так напустились на капитана, что заставили его против воли превратиться в дядюшку Сирены. Одержав эту победу над его гордостью, — что далось нам отнюдь не легко, — мы принялись втроем составлять для министра новую челобитную, каковая подверглась просмотру, дополнениям и исправлениям. Затем я переписал ее начисто, а Педрильо отправился с ней к арагонке, которая в тот же вечер вручила ее сеньору дону Родриго и так настоятельно просила за дона Анибала, что секретарь, поверивший в ее родство с капитаном, обещал оказать свое содействие.

Спустя несколько дней мы увидали результат этой военной хитрости. Педрильо снова пожаловал в нашу гостиницу и на этот раз с торжествующим видом.

— Добрые вести, капитан! — сказал он Чинчилье. — Король собирается раздавать командорства,135 бенефиции и пенсии. Вы также не будете забыты, о чем мне велено вам передать. Одновременно я получил распоряжение узнать, какой подарок вы собираетесь сделать Сирене. Что касается меня, то мне ничего не нужно: удовольствие улучшить судьбу своего бывшего барина мне милее всего золота на свете. Но наша альбарасинская нимфа не так бескорыстна: она рассуждает несколько по-жидовски, когда надо помочь ближнему. Есть за ней такой грешок: с родного отца деньги возьмет, не то что с подставного дяди.

— Пусть скажет, сколько она хочет, — отвечал дон Анибал. — Если она согласится ежегодно получать треть моей пенсии, то я обещаю ее выплачивать. Полагаю, что моего обещания было бы достаточно, даже если б речь шла о всех доходах его католического величества.

— Я бы, конечно, положился на ваше слово, — возразил Меркурий дона Родриго, — ибо знаю, что оно вернее верного. Но вы имеете дело с маленькой бестией, которая от природы весьма недоверчива. Она, пожалуй, предпочтет, чтоб вы дали ей сразу вперед две трети наличными деньгами.

— А откуда мне их взять, черт подери? — резко прервал его офицер. — Что я, королевский казначей, по ее мнению? Разве вы не объяснили ей моего положения?

— Простите, — возразил Педрильо, — ей отлично известно, что вы бедны, как Иов; она не может этого не знать после того, что я ей сказал. Но вы напрасно тревожитесь, ибо нет человека изворотливее меня. Я знаю одного старого аудитора; этот мошенник охотно ссужает деньги из десяти за сто. Вы переуступите ему нотариальным порядком вашу пенсию за первый год в той сумме, получение коей подтвердите, и эта сумма, действительно, будет вам выплачена за вычетом процентов вперед. Что касается обеспечения, то заимодавец удовлетворится вашим замком Чинчилья в его теперешнем виде; на этот счет у вас не будет никаких пререканий.

Капитан объявил, что примет эти условия, если ему посчастливится не быть обойденным при раздаче милостей, назначенной на послезавтра. Все сошло благополучно: ему определили пенсию в триста пистолей из доходов одного командорства. По получении этого известия он выдал все гарантии, которые от него требовали, и, уладив свои делишки, возвратился в Новую Кастилию с несколькими оставшимися у него пистолями.

ГЛАВА XIII

Жиль Блас встречается при дворе с любезным своим другом Фабрисио, к великой радости обеих сторон. Куда они оба отправились и какой любопытный разговор произошел между ними

Я завел себе привычку заглядывать всякое утро во дворец, где проводил по два и по три часа, наблюдая, как входили и выходили гранды, являвшиеся туда без той помпы, которая окружает их в других местах.

Как-то раз я спесиво прохаживался по покоям, представляя собой, подобно многим другим, довольно глупую фигуру, и вдруг увидал Фабрисио, с которым расстался в Вальядолиде, когда он находился в услужении у смотрителя богадельни. Особенно удивило меня то, что он запросто беседовал с герцогом Медина Сидония и с маркизом де Сен-Круа, причем оба эти сеньора, казалось, внимали ему с удовольствием. К тому же он был одет не хуже любого знатного кавалера.

«Не померещилось ли мне? — подумал я. — Действительно ли это сын цирюльника Нуньеса? Или это какой-нибудь молодой придворный, похожий на него?»

Но я недолго пребывал в недоумении. Сеньоры удалились, и я подошел к Фабрисио. Он сразу же узнал меня, взял за руки и, протискавшись сквозь толпу, вывел из апартаментов.

— Очень рад тебя видеть, милейший Жиль Блас! — сказал он, обнимая меня.

— Что ты делаешь в Мадриде? Служишь ли еще у господ или занимаешь какую-нибудь придворную должность? Как твои дела? Расскажи мне все, что случилось с тобой после твоего внезапного исчезновения из Вальядолида.

— Ты задаешь мне сразу слишком много вопросов, — отвечал я. — К тому же это совсем неподходящее место, чтоб рассказывать о своих похождениях.

— Ты прав, — заметил он, — нам будет удобнее у меня. Пойдем, я тебя поведу. Это недалеко. Я свободен, занимаю отличную, хорошо обставленную квартиру, живу припеваючи и вполне счастлив, поскольку считаю себя таковым.

Я принял приглашение и послушно пошел за Фабрисио. Мы остановились подле великолепного дома, в котором, по словам моего приятеля, находилась его квартира. Затем мы пересекли двор, где по одну сторону помещалось парадное крыльцо, ведшее в роскошные хоромы, а по другую — маленькая, столь же темная, сколь и узкая лестница, по которой мы поднялись в хваленую квартиру Фабрисио. Она состояла из одной комнаты, которую мой изобретательный друг превратил в четыре с помощью сосновых перегородок. Первая конура служила прихожей для второй, в которой спал Фабрисио; третья именовалась кабинетом, а последняя — кухней. Спальня и передняя были увешены географическими картами и философскими тезисами, а мебель вполне соответствовала убранству стен. Она состояла из большой постели с совершенно потертым парчовым пологом, старых стульев, обитых желтой саржей и украшенных гренадской шелковой бахромой того же цвета, стола на золоченых ножках, покрытого некогда красной кожей и окаймленного мишурной, почерневшей от времени бахромой, и, наконец, из шкапа черного дерева с фигурами грубой резьбы. Маленький стол заменял ему в кабинете секретер, а библиотека насчитывала всего несколько книг и связок с рукописями, которые лежали на полках, расположенных вдоль стен друг над другом. В кухне, гармонировавшей со всем остальным, красовалась глиняная посуда и прочая необходимая утварь.

Подождав, пока я вдосталь налюбуюсь на его жилище, Фабрисио спросил меня:

— Ну, как тебе нравится мое хозяйство и моя квартира? Не правда ли, восхитительно?

— Разумеется, — отвечал я, улыбаясь. — Видимо, дела твои в Мадриде идут удачно, раз ты так оперился. Ты, вероятно, пристроился на какую-нибудь должность.

— Упаси господь! — воскликнул он. — Избранное мною занятие стоит выше всяких должностей. Вельможа, которому принадлежит этот дом, предоставил мне комнату, а я превратил ее в четыре, омеблировав так, как ты видишь. Я делаю только то, что мне нравится, и ни в чем не нуждаюсь.

— Говори яснее! — прервал я его. — Ты разжигаешь во мне желание узнать, чем собственно ты занимаешься.

— Ну, что ж, готов тебя удовлетворить, — сказал он. — Я сделался сочинителем, записался в остромыслы, пишу стихами и прозой, словом, мастер на все руки.

— Как! Ты стал любимцем Аполлона? — вскричал я, расхохотавшись. — Ни за что бы не угадал! Всякое другое ремесло меня бы меньше удивило. Но что соблазнило тебя примкнуть к поэтам? Насколько я знаю, их презирают в обществе, и они не всякий день бывают сыты.

— Фуй! — воскликнул он, в свою очередь. — Ты имеешь в виду тех жалких писак, сочинениями которых гнушаются книготорговцы и актеры. Нет ничего удивительного, что никто не уважает таких бумагомарателей. Но хорошие авторы занимают совсем другое положение в свете, и могу сказать не хвалясь, что я принадлежу к их числу.

— Нисколько не сомневаюсь, — сказал я. — Ты умный малый и, наверно, недурно сочиняешь. Мне только хочется узнать, откуда взялся у тебя писательский зуд. Полагаю, что мое любопытство заслуживает оправдания.

— Да, ты в праве удивляться, — возразил Фабрисио. — Я был так доволен своим положением у сеньора Мануэля Ордоньеса, что не мечтал о лучшем. Но дух мой, — подобно духу Плавта,136 — возвысился постепенно над рабским своим состоянием, и я написал комедию, которую вальядолидские актеры сыграли в театре. Хотя она ни к черту не годилась, однако же имела огромный успех. Из этого я рассудил, что публика — добрая корова, которую нетрудно доить. Это соображение, а также бешеная страсть к сочинению новых пьес отвратили меня от богадельни. Любовь к поэзии охладила любовь к богатству. Чтоб усовершенствовать свой вкус, я решил отправиться в Мадрид, являющийся средоточием блестящих умов. Я просил смотрителя отпустить меня, на что он-согласился лишь с сожалением, так как питал ко мне привязанность. «Фабрисио, — сказал он, — почему ты меня покидаешь? Не подал ли я тебе неумышленно какого-либо повода к неудовольствию?» — «Нет, сеньор, — отвечал я ему, — лучшего господина не сыскать во всем мире, и я в умилении от вашей доброты, но вы знаете, что против судьбы не устоишь. Я чувствую себя рожденным для того, чтоб увековечить свое имя литературными произведениями». — «Что за сумасбродство! — возразил этот добрый человек.

— Ты уже пустил корни в богадельне, а из людей твоей складки выходят экономы и даже иной раз смотрители. А ты хочешь менять надежное дело на вздорное. Будешь каяться, дитя мое». Смотритель, отчаявшись переубедить меня, выплатил мне жалованье и подарил пятьдесят дукатов в награду за мою усердную службу. Эти деньги вместе с теми, которые мне удалось сколотить при исполнении мелких поручений, доверенных моему бескорыстию, позволяли мне прилично одеться, что я не преминул выполнить, хотя наши писатели обычно не гонятся за чистоплотностью. Я вскоре познакомился с Лопе де Вега Карпио, с Мигелем Сервантес де Сааведра и другими прославленными сочинителями; но предпочтительно перед этими великими людьми я выбрал в наставники молодого бакалавра, несравненного дона Луиса де Гонгора,137 величайшего гения, когда-либо порожденного Испанией. Он не желает печатать своих творений при жизни и довольствуется тем, что читает их друзьям. Самое удивительное — это то, что благодаря редкостному природному таланту он преуспевает во всех областях поэзии. Особенно удаются ему сатирические произведения: это его конек. Он не какой-нибудь Луцилий,138 которого можно сравнить с мутной речкой, уносящей множество ила; нет, Гонгора подобен Таго, катящему прозрачные волны по золотистому песку.

— Судя по твоему лестному описанию, бакалавр этот весьма талантлив, — сказал я, — а потому надо думать, что он нажил себе немало завистников.

Все сочинители, как хорошие, так и плохие, — отвечал Фабрисио, — обрушились на него. Одни говорят, что он любит напыщенность, парадоксы, метафоры и инверсии, другие — что его стихи туманны, как гимны, которые салии139 распевали во время своих процессий и которых никто не понимал. Иные даже упрекают его в той, что он бросается от сонетов к романсам, от комедий к децимам и летрилиям,140 точно ему взбрела на ум сумасшедшая мысль затмить лучших писателей во всех жанрах. Но эти стрелы зависти только ломают свое острие о его музу, чарующую как вельмож, так и толпу.

Как видишь, мое ученичество проходит под руководством опытного наставника, и смею сказать не хвалясь, что плоды — налицо. Я так освоился с его духом, что уже сочиняю глубокомысленные произведения, которые он сам почел бы достойными своего пера. Следуя его примеру, я сбываю свой товар в аристократических домах, где меня отлично принимают и где люди не очень привередливы. Правда, я превосходно декламирую, что, разумеется, способствует успеху моих сочинений. Наконец, я пользуюсь расположением некоторых знатных сеньоров и живу на такой же ноге с герцогом Медина Седония, как Гораций жил с Меценатом. Вот каким образом, — закончил Фабрисио, — я превратился в сочинителя. Больше мне нечего рассказывать. Теперь твоя очередь, Жиль Блас, воспеть свои геройства.

Тогда я принялся за повествование и, опуская несущественные обстоятельства, рассказал ему то, о чем он меня просил.

Затем наступило время позаботиться об обеде. Фабрисио извлек из шкапа черного дерева салфетки, хлеб, остаток жареной бараньей ноги, а также бутылку превосходного вина, и мы уселись за стол в том веселом настроении, которое испытывают друзья, встретившиеся после продолжительной разлуки.

— Как видишь, — сказал Фабрисио, — я веду свободный и независимый образ жизни. Пожелай я следовать примеру своих собратьев, то ходил бы всякий день обедать к знатным особам. Но меня нередко задерживает дома любовь к моим занятиям, а к тому же я в своем роде маленький Аристипп, ибо чувствую себя довольным как в великосветском обществе, так и в уединении, как за обильной, так и за скудной трапезой.

Вино показалось нам таким вкусным, что пришлось достать из шкапа еще бутылку. За десертом я выразил Фабрисио желание ознакомиться с его творчеством. Он тотчас же разыскал между бумагами сонет, который прочел самым выспренним тоном. Несмотря на отличное чтение, стихи показались мне столь туманными, что я решительно ничего не понял. Это не ускользнуло от Фабрисио, и он спросил меня:

— Ты, кажется, находишь мой сонет не особенно ясным, не правда ли?

Я сознался, что предпочел бы несколько больше вразумительности.

Фабрисио осыпал меня насмешками:

— Если этот сонет, — продолжал он, — действительно непонятен, то тем лучше, друг мой. Сонеты, оды и прочие произведения, требующие выспренности, не терпят простоты и естественности. Туманность — вот их главное достоинство! Вполне достаточно, если сам поэт думает, что он их понимает.

— Ты, по-видимому, издеваешься надо мной! — прервал я его. — В стихах должен быть здравый смысл и ясность, к какому бы роду поэзии они ни принадлежали, и если твой несравненный Гонгора пишет так же невразумительно, как ты, то, признаться, я за него недорого дам. Такой стихотворец обманет разве только современников. Посмотрим теперь на твою прозу.

Нуньес показал, мне предисловие, которое, по его словам, собирался предпослать сборнику своих комедий, находившемуся тогда в печати. Затем он спросил, что я о нем думаю.

— По-моему, — сказал я, — твоя проза не лучше твоих стихов. Сонет не что иное, как напыщенная галиматья, а в предисловии встречаются слишком изысканные выражения, слова, никем не употребляемые, и фразы, так сказать, закрученные винтом. Словом, у тебя чудной стиль. Книги наших добрых старых сочинителей написаны совсем не так.

— Жалкий невежда! — воскликнул Фабрисио, — ты, по-видимому, не знаешь, что всякий прозаик, рассчитывающий на репутацию изящного писателя, пользуется этим своеобразным стилем и этими иносказательными выражениями, на которые ты досадуешь. Нас пять или шесть смелых новаторов, вознамерившихся переделать испанский язык самым коренным образом, и если богу будет угодно, то мы доведем это дело до конца, невзирая ни на Лопе де Вега, ни на Сервантеса, ни на прочих прославленных гениев, придирающихся к нам за новые обороты. Нас поддерживает целый ряд достойных сторонников, и в нашей клике имеются даже богословы.

Как бы там ни было, — продолжал он, — но наше намерение достойно похвалы, и, откинув предрассудки, надо сказать, что мы стоим выше тех безыскусственных сочинителей, которые говорят, как рядовые обыватели. Не понимаю, почему столько порядочных людей относятся к ним с уважением. Это было уместно в Афинах и в Риме, где в обществе не было таких резких различий, и вот почему Сократ сказал Алкивиаду, что лучший учитель языка — это народ. Но в Мадриде существует как изысканная, так и простая речь, и наши придворные изъясняются иначе, чем мещане. Могу тебя в этом заверить. Наконец, наш новый стиль превосходит стиль наших антагонистов. Одной черточкой я дам тебе почувствовать разницу между прелестью нашей манеры выражаться и их безвкусицей. Так, например, они сказали бы просто: «интермедия украшает комедию», а мы говорим гораздо изящнее: «интермедия доставляет красоту комедии». Заметь себе это выражение «составляет красоту». Чувствуешь ли ты весь его блеск, всю его изысканность и прелесть?

Я громким хохотом прервал речь моего новатора.

— Чудак ты, Фабрисио, со своим жеманным слогом, — сказал я.

— А ты со своим естественным стилем просто олух! Ступайте, — продолжал он, применяя ко мне слова гренадского архиепископа, — ступайте к моему казначею, пусть отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам немножко больше вкуса.

Я снова расхохотался на эту шутку, а Фабрисио, простив мне непочтительный отзыв об его писаниях, нисколько не утратил своего прекрасного расположения духа. Мы допили вторую бутылку, после чего встали из-за стола несколько навеселе и вышли из дому с намерением прогуляться по Прадо, но, проходя мимо дверей одного лимонадчика, вздумали туда заглянуть.

В этом заведении обычно собиралась чистая публика. Там было два отдельных зала, причем в каждом из них я заметил кавалеров, развлекавшихся по-своему. В одном играли в приму и в шахматы, в другом человек десять — двенадцать внимательно слушали спор двух записных любомудров. Даже не подходя к ним, нам нетрудно было догадаться, что предметом их дискуссий служила метафизическая задача, ибо они ораторствовали с таким жаром и задором, что их можно было принять за бесноватых. Полагаю, что если б им поднести к носу перстень Елеазара,141 то у них из ноздрей повыскочили бы демоны.

— Ну и темперамент, черт подери! — сказал я своему приятелю. — Какие здоровые легкие! Эти спорщики родились, чтоб быть публичными глашатаями. Большинство людей занимается не тем, чем им надо.

— Ты прав, — возразил он. — Эти люди, видимо, из породы Новия,142 того римского банкира, который заглушал голосом грохот повозок. Но в их споре мне всего противнее то, — добавил он, — что они жужжат тебе в уши без всякого толку.

Мы удалились от этих шумливых метафизиков, и благодаря этому я избежал мигрени, которая было начала меня одолевать. Затем мы выбрали местечко в углу другой залы, откуда, распивая прохладительные напитки, могли наблюдать за входившими и выходившими посетителями. Нуньес знал их почти всех.

— Клянусь богом! — воскликнул он, — спор наших философов кончится не так скоро: вот идет новое подкрепление! Те трое, что сейчас вошли, тоже ввяжутся в разговор. Обрати внимание на двух чудаков, которые собираются удалиться. Того смуглого, сухопарого коротышку, прямые длинные волосы которого свисают одинаково как спереди, так и сзади, зовут доном Хулианом де Вильянуно. Это молодой аудитор, корчащий из себя петиметра. На днях я зашел к нему пообедать с одним приятелем, и мы застали его за довольно странным занятием. Он развлекался в своем кабинете тем, что кидал большой борзой сумки с тяжебными делами, по которым он является докладчиком, а затем заставлял ее приносить их обратно, причем собака разрывала документы в клочки. Сопровождающего его лиценциата с махровой рожей зовут Керубин Тонто. Это — каноник толедского собора, самый глупый человек на свете. Между тем, судя по его веселому и остроумному лицу, можно подумать, что он большой умник. Глаза у него блестят, а смех тонкий и лукавый. Иному, пожалуй, покажется, что каноник обладает проницательностью. Когда в его присутствии читают какое-нибудь изящное произведение, то он слушает его со вниманием, точно вникает в смысл, а на самом деле не понимает решительно ничего. Он обедал с нами у аудитора. Там говорилось множество забавных вещей и всяких острот. Дон Керубин не проронил ни звука, но зато он одобрял все такими ужимками и жестами, которые казались остроумнее отпускаемых нами шуток.

— Знаешь ли ты, — спросил я Нуньеса, — тех двух взлохмаченных молодцов, которые, опершись локтями на стол, шепчутся там в углу и дышат друг другу в лицо?

— Нет, — возразил он, — их лица мне не знакомы. Но по всем данным, это — кофейные политики,143 поносящие правительство. Взгляни на прелестного кавалера, который, посвистывая, прогуливается по залу и переваливается с ноги на ногу. Это дон Аугустин Морето, молодой, не лишенный таланта стихотворец, которого льстецы и невежды превратили в полусумасшедшего. Сейчас подходит к нему один из его собратьев, который пишет рифмованной прозой и тоже навлек на себя гнев Дианы.144

— А вот и еще сочинители! — воскликнул он, указывая на двух вошедших офицеров. — Они точно все сговорились прийти сюда для того, чтоб ты устроил им смотр. Ты видишь перед собой дона Бернальдо Десленгуадо и дона Себастьяна де Вилья Висиоса. Первый из них — человек желчный, автор, родившийся под созвездием Сатурна,145 злокозненный писака, ненавидящий всех и не любимый никем. Что касается дона Себастьяна, то это добродушный малый и писатель, не желающий отягчать своей совести. Он недавно поставил в театре пьесу, имевшую исключительный успех, и теперь печатает ее, не желая дальше злоупотреблять одобрением публики.

Милосердный ученик Гонгоры собрался было продолжать свои разъяснения по поводу фигур мелькавшей перед нами живой картины, но его прервал дворянин из свиты герцога Медина Сидония:

— Я разыскиваю вас, сеньор дон Фабрисио, по поручению господина герцога, который желает с вами поговорить. Он ждет вас у себя.

Нуньес, знавший, что желания знатного вельможи надлежит исполнять немедленно, поспешно покинул меня, чтоб пойти к своему меценату, а я остался, недоумевая над тем, что его величают «доном» и что он столь неожиданно превратился в дворянина, хотя его отец, почтенный Хрисостом, был всего-навсего брадобреем.

ГЛАВА XIV

Фабрисио определяет Жиль Бласа на должность к сицилийскому вельможе, графу Галиано

Мне так хотелось снова повидаться с Фабрисио, что я отправился к нему на другой день с раннего утра.

— Приветствую сеньора дона Фабрисио, цветок или, точнее говоря, грибок астурийского дворянства! — сказал я, входя к нему.

Он расхохотался в ответ на мои слова и воскликнул!

— Так ты заметил, что меня величают доном?

— Как же, сеньор идальго, — возразил я, — и позвольте мне указать, что, рассказывая вчера про свою метаморфозу, вы забыли самое главное.

— Твоя правда, — отвечал Фабрисио, — но если я присвоил себе это почетное звание, то не столько в угоду своему тщеславию, сколько для того, чтоб приспособиться к тщеславию других. Ведь ты знаешь испанцев: они ни во что не ставят порядочного человека, если, на его несчастье, у него нет состояния и благородных предков. Скажу тебе еще, что мне приходится встречать множество людей, — и одному богу известно, какого сорта людей, — которые заставляют называть себя доном Франсиско, доном Габриэль, доном Педро и какими хочешь донами, а потому приходится признать, что дворянское звание стало вещью довольно обыкновенной и что приличный разночинец, пожалуй, еще оказывает ему честь, когда соглашается к нему примкнуть.

— Но поговорим о другом, — добавил он. — Вчера вечером за ужином у герцога Медина Седония, где присутствовал в числе прочих гостей знатный сицилийский вельможа, граф Галиано, зашла речь о смехотворных последствиях самолюбия. Обрадовавшись тому, что у меня есть чем позабавить общество, я угостил их историей с проповедями. Можешь себе представить, как они хохотали и как досталось на орехи твоему архиепископу. Это, однако, тебе ничуть не повредило. Напротив, тебя жалели, а граф Галиано, расспросив обстоятельно о тебе, — на что, как ты понимаешь, я отвечал ему надлежащим образом, — поручил мне привести тебя к нему. Я как раз собирался зайти за тобой. Он, видимо, намерен принять тебя в число своих секретарей. Советую не отказываться от такого места. Ты отлично устроишься у этого сеньора: он богат и тратится в Мадриде с размахом посланника. Говорят, что он прибыл ко двору, чтоб совещаться с герцогом Лермой относительно королевских латифундий в Сицилии, которые этот министр намеревается отчуждить. Наконец, граф Галиано хотя и сицилиец, однако же похож на человека щедрого, прямодушного и откровенного. Ты поступишь весьма разумно, если пристроишься к этому сеньору. Вероятно, ему-то и суждено тебя обогатить, согласно предсказанию, сделанному тебе в Гренаде.

— Собственно говоря, я собирался еще некоторое время бить баклуши и развлекаться, прежде чем снова поступить на службу, — сказал я. — Но ты так разлакомил меня своим рассказом о сицилийском графе, что это побудило меня переменить мое намерение. Мне уже не терпится состоять при нем.

— Либо я сильно ошибаюсь, либо оно вскоре так и будет, — ответил Фабрисио.

Затем мы оба вышли из дому, чтоб направиться к графу, который жил в палатах дона Санчо д'Авила, находившегося в то время в своем загородном доме.

Мы застали во дворе множество пажей и лакеев в столь же богатых, сколь и изящных ливреях, а в прихожей толпу эскудеро, дворян и других приближенных. Все они были в роскошных одеждах, но отличались при этом такими несусветными рожами, что я принял их за стаю обезьян, переодетых испанцами. Приходится признать, что как у мужчин, так и у женщин встречаются такие физиономии, которым никакое искусство не поможет.

Лакей доложил о доне Фабрисио, которого тотчас же пригласили в покои, куда и я последовал за ним. Граф сидел в шлафроке на софе и пил шоколад. Мы поклонились ему с изъявлением глубочайшего почтения, а он, со своей стороны, кивнул нам головой, сопровождая этот жест таким милостивым взглядом, что сразу же пленил мое сердце. Это — поразительное и в то же время обычное явление, что благосклонный прием знатных персон оказывает на нас неотразимое влияние. Только самое дурное отношение с их стороны может побудить нас к тому, чтоб мы их невзлюбили.

Откушав шоколаду, граф забавлялся некоторое время, играя с большой обезьяной, которую называл Купидоном. Не сумею сказать, почему именно окрестили обезьяну именем этого бога. Разве только потому, что она не уступала ему в лукавстве; во всех же остальных отношениях она нисколько на него не походила. Но какая она там ни была, а обезьяна доставляла немалое удовольствие своему барину, который так восторгался ее ужимками, что не спускал ее с рук. Хотя ни я, ни Нуньес нисколько не интересовались прыжками обезьяны, однако же, притворились, что мы очарованы. Это понравилось сицилийцу, который прекратил забавлявшую его игру, чтоб сказать мне:

— Друг мой, от вас зависит стать моим секретарем. Если должность вам подходит, то я назначу вам двести пистолей в год. С меня достаточно того, что вы рекомендованы доном Фабрисио и что он за вас ручается.

— Да, сеньор, — воскликнул Нуньес, — я смелее Платона, убоявшегося поручиться за одного своего друга, которого он послал к тирану Дионисию. Я не опасаюсь навлечь на себя упреки.

Я отблагодарил поклоном астурийского пиита за его учтивую смелость, а затем, обращаясь к графу Галиано, заверил его в своей преданности и старательности. Убедившись, что я с радостью принял его предложение, этот сеньор тотчас же послал за своим управителем, с которым о чем-то пошептался, после чего сказал мне:

— Жиль Блас, я скажу вам потом, как именно собираюсь вас использовать. Покамест ступайте с моим управителем; он получил от меня касающиеся вас распоряжения.

Я повиновался, оставив Фабрисио в обществе графа и Купидона.

Управитель, оказавшийся прехитрым мессинцем, повел меня на свою половину, причем так и сыпал любезностями. Он послал за портным, который обшивал весь штат, и приказал ему поживее сшить мне такое же роскошное одеяние, какое носили важнейшие лица графской свиты. Портной снял с меня мерку и удалился.

— Что касается помещения, — сказал мессинец, — то я отведу вам подходящую комнату. Скажите, вы уже завтракали? — добавил он.

Я отвечал, что нет.

— Что же вы мне раньше этого не сказали, мой бедный сеньор! — воскликнул управитель. — Вы находитесь здесь в таких палатах, где стоит только пожелать — и все исполнится. Я сейчас отведу вас в одно место, в котором, слава богу, нет ни в чем недостатка.

С этими словами он повел меня вниз, в людскую, где мы застали неаполитанца-дворецкого, ни в чем не уступавшего мессинцу. Про эту парочку можно было сказать, что Жан пляшет лучше Пьера, а Пьер лучше Жана. Этот почтенный дворецкий находился в обществе пяти или шести друзей, которые набивали себе брюхо окороками, копчеными языками и солониной, что побуждало их утолять жажду усиленными возлияниями. Мы присоединились к этим объедалам и помогли им вылакать лучшие вина его сиятельства. Но пока в людской горнице шел пир горой, на кухне творились не лучшие дела. Повар также потчевал трех-четырех знакомых мещан, которые щадили господское вино не больше нас и лопали до отвала паштеты из кроликов и куропаток. Не было никого, включая и поварят, кто бы не ублажал своей утробы всем, что попадалось ему под руку. Мне казалось, будто я нахожусь в доме, отданном на поток и разграбление. Но это было далеко не все. Я видел лишь самые пустяки по сравнению с тем, что мне предстояло лицезреть.

ГЛАВА XV

Об обязанностях, которые граф Галиано возложил в своем доме на Жиль Бласа

Я отправился за своими пожитками и приказал отнести их на новую квартиру. Вернувшись, я застал графа за столом в обществе нескольких сеньоров и поэта Нуньеса, который весьма непринужденно вмешивался в разговор и позволял лакеям себе прислуживать. Я даже заметил, что каждое его слово доставляло собеседникам немалое удовольствие. Да здравствует ум! Кто им обладает, может корчить из себя какую хочет персону.

Что касается меня, то я отправился кушать, со служителями, которых потчевали почти так же, как самого патрона. После обеда я удалился к себе в комнату, где принялся обдумывать свое положение.

«Итак, Жиль Блас, — сказал я сам себе, — ты состоишь при сицилийском графе, характер коего тебе не известен. Судя по внешним данным, ты будешь чувствовать себя в этом доме, как рыба в воде. Но нельзя ни на что полагаться и не следует доверять судьбе, коварство которой ты не раз испытал. К тому же ты еще не знаешь, к каким обязанностям граф собирается тебя приставить. У него есть секретари и управитель. Каких же услуг он ждет от тебя? Вероятно, он хочет, чтоб ты носил кадуцей.146 Тем лучше! Кто состоит при знатном барине для таких надобностей, тот делает карьеру, как на курьерских. Оказывая честные услуги, идешь вперед шажком, да и то не всегда достигаешь цели».

В то время как я предавался этим прекрасным рассуждениям, пришел ко мне лакей и объявил, что обедавшие у нас кавалеры разошлись по домам и что граф требует меня к себе. Я поспешил на графскую половину и застал своего господина лежащим на софе и собирающимся провести досуг в обществе обезьяны, которая находилась подле него.

— Подойдите поближе, Жиль Блас, — сказал он, — возьмите стул и слушайте, что я вам скажу.

Я повиновался, а он обратился ко мне со следующей речью:

— Дон Фабрисио сказал, что, помимо прочих качеств, вы отличаетесь преданностью своим господам и исключительной честностью. Эти два достоинства побудили меня взять вас к себе. Мне нужен верный слуга, который принимал бы к сердцу мои интересы и тщательно присматривал за моим добром. Правда, я богат, но мои расходы каждый год значительно превышают доходы. А почему? Потому что меня обкрадывают, меня грабят. Я живу в своем доме, как в лесу, кишащем разбойниками. У меня есть подозрение, что дворецкий и управитель снюхались между собой, а этого, если не ошибаюсь, более чем достаточно, чтоб разорить меня дотла. Вы, разумеется, скажете, что мне ничего не стоит прогнать их со двора, если я считаю и того и другого мошенниками. Но где сыскать таких, которые были бы выпечены из лучшего теста? А потому мне остается только поручить наблюдение за ними человеку, облеченному правом надзора, и я выбрал вас для выполнения этой миссии. Если вам удастся справиться с ней, то будьте уверены, что вы не испытаете неблагодарности за свою услугу. Я позабочусь о том, чтоб доставить вам в Сицилии выгодную должность.

После этих слов граф отпустил меня, и в тот же вечер в присутствии всей челяди я был объявлен главным управителем всего дома. Мессинец и неаполитанец сперва не очень обиделись, так как считали меня сговорчивым малым и надеялись, поделив со мной пирог, вести дело по-прежнему. Но на следующий день они сильно разочаровались, когда я заявил им, что не допущу никаких злоупотреблений. Я потребовал у дворецкого отчета относительно съестных припасов, проверил погреб и приказал показать себе все, что хранилось в людской, то есть серебряную посуду и столовое белье. Затем я предложил дворецкому и управителю беречь господское добро и не сорить деньгами и закончил свое увещевание предупреждением, что осведомлю его сиятельство обо всех недобросовестных поступках, какие будут мною замечены.

Но я не остановился на этом, а решил завести шпиона, чтоб выведать, нет ли между мессинцем и неаполитанцем тайного согласия. Я наметил одного поваренка, который, польстившись на мои обещания, заявил, что мне трудно было бы сыскать более подходящего человека, чтобы знать обо всем, происходящем в нашем доме, что дворецкий и управитель спелись между собой и жгут свечу с обоих концов, что они ежедневно присваивают себе половину продуктов, покупаемых для кухни, что неаполитанец опекает дамочку, живущую напротив училища св. Фомы, а мессинец содержит другую у Пуэрта дель Соль, что сии господа посылают своим нимфам всякого рода провизию, что повар, со своей стороны, снабжает вкусными блюдами знакомую вдовушку, квартирующую по соседству, и что в награду за услуги, оказываемые им дворецкому и управителю, он пользуется наравне с ними графским погребом, и, наконец, что эти трое служителей являются виновниками бешеных расходов, уходящих на хозяйство его сиятельства.

— Если вы не доверяете моим словам, — добавил поваренок, — то соблаговолите подойти завтра поутру около семи часов к училищу св. Фомы, и вы увидите меня нагруженным такой корзиной, что ваши сомнения превратятся в уверенность.

— Так ты, значит, состоишь на посылках у этих галантных поставщиков? — спросил я.

— Да, меня посылает дворецкий, — отвечал он, — а один из моих товарищей исполняет поручения управителя.

Донесение, как мне показалось, стоило того, чтоб его проверить, и я полюбопытствовал на следующий день отправиться в указанный час к училищу св. Фомы. Мне недолго пришлось дожидаться своего шпиона. Вскоре он явился с огромной корзиной на спине, наполненной доверху убоиной, птицей и дичью. Я произвел подсчет припасов и составил на своих табличках маленький протокол, который отнес графу, сказав предварительно ложкомою, чтоб он выполнил, как обычно, свое поручение.

Сицилийский вельможа, будучи весьма вспыльчив от природы, хотел было под горячую руку уволить и неаполитанца и мессинца, но, пораздумав, удовлетворился тем, что отделался от последнего, назначив меня на его место. Таким образом, должность главного управителя была упразднена вскоре после ее учреждения, и скажу откровенно, что я нисколько о ней не сожалел. В сущности это была должность почетного шпиона, не имевшая под собой солидной почвы, тогда как, став господином управителем, я получил в свое распоряжение денежную шкатулку, а это — главное. Такой служитель всегда является первым человеком в знатном доме, и с его должностью связано столько мелких барышей, что он неизбежно должен разбогатеть, хотя бы и был честным человеком.

Мой неаполитанец, далеко не исчерпавший запаса своих хитростей, приметил мою звериную бдительность и, видя, что я всякое утро проверяю купленные припасы и веду им счет, перестал их присваивать, но продолжал ежедневно закупать точно такое же количество. Благодаря этой уловке он увеличил свои барыши от кухонных остатков, принадлежавших ему по праву, и получил возможность посылать своей крошке хотя бы вареную пищу, поскольку не мог снабжать ее сырой. Бес тешился по-прежнему, а граф не выгадал ничего от того, что обзавелся таким фениксом среди управителей. Я все же не преминул обнаружить эту новую плутню, обратив внимание на чрезмерное изобилие, царившее за нашим столом, и тут же восстановил порядок, урезав излишки каждой перемены блюд, что произвел, однако, с большой осторожностью, так, чтоб это не походило на скупость. Всякий сказал бы, что господствует прежняя расточительность, а между тем я благодаря своей экономии значительно сократил расходы. Граф именно этого и требовал: он хотел бережливости, но и не имел желания уменьшать великолепие. Тщеславие побеждало в нем скопидомство.

Но я не удовлетворился этим и устранил еще и другое злоупотребление. Найдя, что расходуется слишком много вина, я заподозрил и здесь какую-то плутню. Действительно, когда за столом у графа собиралось, например, двенадцать персон, то выпивалось пятьдесят, а иной раз и шестьдесят бутылок. Это меня удивляло, и я обратился к своему оракулу, т. е. поваренку, с которым происходили у нас тайные собеседования и который доносил мне в точности все, что говорилось и делалось на кухне, где на него не имели ни малейшего подозрения. Так, он сообщил, что причиной обеспокоившего меня бедствия была новая лига, образованная дворецким, поваром и лакеями, разливавшими напитки, и что эти последние уносили на кухню наполовину опорожненные бутылки, каковые затем распределялись между конфедератами. Я отчитал лакеев и пригрозил вышвырнуть их из дому, если что-либо подобное повторится. Этого было достаточно, чтоб вернуть их на стезю долга. Мой барин, которого я тщательно оповещал о мельчайших мероприятиях, предпринимаемых мною в его интересах, осыпал меня похвалами, а расположение его ко мне возрастало с каждым днем. Желая, со своей стороны, вознаградить ложкомоя, оказавшего мне столь важные услуги, я произвел его в младшие повара. Вот какими способами честный слуга пробивает себе дорогу в богатых домах.

Неаполитанец бесился оттого, что я всюду ставлю ему палки в колеса, но пуще всего досадовал на меня за выговоры, которыми я награждал его всякий раз, как он отчитывался в расходах. Ибо, желая окончательно обкорнать ему когти, я не ленился посещать рынки и узнавать цены на продукты, а когда он являлся ко мне после этого со своими раздутыми счетами, то натыкался на здоровую головомойку. Я не сомневаюсь, что он проклинал меня по сто раз в день, но причина этих проклятий была столь неблаговидна, что я нисколько не опасался, чтобы небо их услышало. Не знаю, что побуждало его выносить мои преследования и не бросать своего места у сицилийского вельможи. Вероятно, несмотря ни на что, он все-таки ухитрялся набивать себе карман.

Фабрисио, с которым я изредка виделся и которому рассказывал о своих дотоле неслыханных подвигах на управительском поприще, был скорее склонен порицать, нежели одобрять мое поведение.

— Дай бог, — сказал он мне однажды, — чтобы твое бескорыстие в конце концов получило должную награду. Но, говоря между нами, я думаю, что тебе ничего бы не сделалось, если бы ты обходился с дворецким менее круто.

— Как? — отвечал я, — этот мошенник нагло ставит мне в счет десять пистолей за рыбу, которая обошлась ему не дороже четырех, и ты хочешь, чтобы я спускал ему эту плутню?

— А почему бы и нет, — спокойно возразил он. — Пусть даст тебе половину излишка, и вы будете в расчете. Честное слово, любезный друг, — продолжал он, покачивая головой, — не ожидал я, чтобы такой умный человек столь глупо взялся за дело. Вы язва всякого порядочного дома и имеете много шансов долго остаться на месте, раз вы не обдираете угря, пока он у вас в руках. Знайте, что судьба похожа на бойких и ветреных кокеток, ускользающих от тех поклонников, которые не умеют взять их с нахрапа.

Я только расхохотался на эту речь Нуньеса, после чего и он последовал моему примеру, желая меня убедить, что все это было сказано в шутку. Он стыдился того, что зря подал мне дурной совет. Я же твердо решил быть всегда верным и ревностным слугой, и могу похвастаться, что не отступил от своего намерения, а благодаря своей бережливости сэкономил графу в течение четырех месяцев, по крайней мере, три тысячи дукатов.

ГЛАВА XVI

О несчастье, приключившемся с обезьяной графа Галиано, и о печали, которую его сиятельство испытало по этому поводу. Отчего Жиль Блас занемог и каковы были последствия его болезни

К этому времени покой, царивший в наших палатах, был неожиданно нарушен происшествием, которое, пожалуй, покажется читателю незначительным, но которое наделало немало хлопот служителям и в особенности мне. Уже упомянутая мною обезьяна Купидон, столь любезная сердцу нашего господина, вздумала однажды перепрыгнуть с одного окна на другое, но сделала это так неудачно, что упала во двор и вывихнула себе лапу. Не успел граф узнать об этом несчастье, как принялся вопить, точно женщина. В порыве отчаяния он срывал сердце на всех служителях без разбора и чуть было не уволил их поголовно, ограничив, впрочем, свой гнев тем, что проклял нашу небрежность и обругал нас, не стесняясь в выражениях. Он немедленно послал за лекарями, славившимися в Мадриде по части переломов и вывихов костей. Лекари осмотрели лапу пациентки, вправили и забинтовали ее. Но хотя все они уверяли, что нет никакой опасности, граф тем не менее удержал одного из них для того, чтобы он неотлучно пребывал при обезьяне впредь до полного ее выздоровления.

Я был бы неправ, если бы умолчал о муках и тревогах, пережитых сицилийским вельможей за это время. Поверите ли вы, что он весь день не расставался со своим милым Купидоном, что он неизменно присутствовал при перевязках и вставал два-три раза в ночь, чтобы на него взглянуть. Но хуже всего было то, что все слуги — а в особенности я — должны были непрестанно дежурить, будучи наготове бежать, куда прикажут, чтобы услужить обезьяне. Словом, никто не имел покоя в доме, пока проклятое животное не оправилось окончательно от своего падения и не принялось снова за свои обычные прыжки и кувыркания. Можно ли после этого сомневаться в сообщении Светония,147 повествующего нам о Калигуле, который так любил своего коня, что отвел ему богато отделанный дом, приставил к нему служителей и собирался даже провозгласить его консулом? Мой барин питал к своей обезьяне неменьшую любовь и охотно пожаловал бы ее в коррехидоры.

Мое несчастье заключалось в том, что, желая угодить своему господину, я старался больше прочих слуг и, намучившись с этим Купидоном, сам занемог. У меня объявилась жестокая горячка, и болезнь моя так усилилась, что я впал в обморочное состояние. Не ведаю, что происходило со мной в те две недели, пока я находился между жизнью и смертью. Во всяком случае молодость моя так удачно боролась с горячкой, а может быть, и с лекарствами, которые мне давали, что я, наконец, пришел в сознание. При первых же его проблесках я заметил, что нахожусь не в своей комнате, а в какой-то другой. Мне захотелось узнать причину этого переселения, и я наведался у старухи, которая за мною ходила, но она отвечала, что мне вредно говорить и что врач запретил это самым строжайшим образом.

Здоровый человек обычно смеется над лекарями, но больной покорно повинуется их предписаниям. Я решился поэтому молчать, хотя мне и очень хотелось побеседовать со своей сиделкой. В то время как я размышлял об этом, в комнату вошли две весьма вертлявых личности, смахивавшие на петиметров. На них были роскошные бархатные кафтаны и тончайшее белье, отороченное кружевами. Я вообразил, что это какие-нибудь знатные вельможи, приятели моего барина, которые из уважения к нему зашли меня навестить. Находясь под этим впечатлением, я сделал усилие, чтобы присесть на своем ложе, и почтительно сдернул с себя колпак, но моя сиделка снова уложила меня, сообщив, что эти господа не кто иные, как доктор и аптекарь.

Врач подошел к моей постели, пощупал мне пульс и посмотрел в лицо. Обнаружив все признаки скорого выздоровления, он принял такой победоносный вид, точно был тому причиной, и заявил, что для завершения его трудов остается только прописать мне одно лекарство, после чего он сможет хвастаться весьма успешным случаем исцеления. Затем он приказал аптекарю написать рецепт, который он продиктовал ему, любуясь на себя в зеркало, поправляя прическу и проделывая такие ужимки, что, несмотря на свое состояние, я не мог удержаться от хохота. Затем, свысока кивнув мне головой, он вышел, более занятый своею внешностью, нежели прописанными лекарствами.

По его уходе аптекарь, заявившийся ко мне не без цели, приготовился к совершению акта, о котором нетрудно догадаться. Опасался ли он, что старуха не выполнит его с надлежащим проворством, или хотел товар лицом показать, но он взялся за дело самолично. Однако не успел он закончить процедуры, как, бог его ведает почему, я, несмотря на всю его ловкость, вернул аптекарю все, что он мне вкатил, и привел его бархатный кафтан в плачевное состояние. Он взглянул на это происшествие, как на несчастье, связанное с аптекарским ремеслом, взял салфетку, вытерся, не говоря ни слова, и удалился, твердо решив, что заставит меня заплатить пятновыводчику, которому он, без сомнения, принужден был послать свой костюм.

На следующий день он явился одетый более скромно, хотя ему не грозило никакой опасности, так как он пришел только принести лекарство, накануне прописанное доктором. Но, помимо того, что мне с каждым мгновением становилось лучше, я испытывал после вчерашнего такое отвращение к лекарям и аптекарям, что проклинал их всех вплоть до университетов, где сии господа получают право безнаказанно отправлять людей на тот свет. Будучи в таком расположении духа, я объявил ему с проклятиями, что не стану принимать его снадобий, и послал ко всем чертям Гиппократа и его присных. Аптекарь, коему было совершенно безразлично, что я сделаю с его микстурой, лишь бы за нее заплатили, оставил ее на столе и вышел, не сказав мне ни слова.

Я приказал тотчас же вышвырнуть за окно это поганое пойло, против которого был так предубежден, что счел бы себя отравленным, если бы его проглотил. К этому акту послушания я присовокупил другой, а именно: нарушил запрет молчания и сказал решительным тоном сиделке, что непременно желаю получить сведения о своем барине. Старуха, боявшаяся удовлетворить мою просьбу, чтобы не вызвать у меня опасного волнения, или, может статься, раздражавшая меня нарочно с целью ухудшить мою болезнь, долго отвечала полусловами, но я так настаивал, что она, наконец, заявила:

— Сеньор кавальеро, у вас нет теперь другого барина, кроме вас самих. Граф Галиано возвратился в Сицилию.

Я не мог поверить собственным ушам, а между тем это оказалось чистейшей правдой. На второй день моей болезни этот вельможа, убоявшись, как бы я не умер у него в доме, приказал по своей доброте перенести меня с моим скарбом в меблированную комнату, где без дальнейших околичностей поручил своего управителя воле провидения и заботам сиделки. Получив тем временем предписание от двора отправиться в Сицилию, он выехал с такой поспешностью, что забыл обо мне, потому ли, что считал меня уже покойником, или потому, что у высокопоставленных персон вообще короткая память.

Я узнал об этих подробностях от своей сиделки, которая сообщила, что сама надумала послать за доктором и аптекарем, дабы я не преставился без их содействия. Услыхав эти приятные вести, я впал в глубокую задумчивость. Прощай, выгодная должность в Сицилии! прощайте, сладчайшие надежды! «Когда над вами стрясется какое-нибудь большое несчастье, — сказал один папа, — то покопайтесь хорошенько в самом себе, и вы всякий раз убедитесь, что вина падает на вас». Да простит мне сей святой отец, но я решительно не вижу, чем именно навлек на себя в данном случае постигшую меня невзгоду.

Как только рассеялись заманчивые химеры, которыми тешилось мое сердце, я прежде всего вспомнил о своем чемодане и приказал принести его на постель. Увидав, что он открыт, я испустил тяжелый вздох.

— Увы, любезный мой чемодан! — воскликнул я, — единственное мое утешение! Ты побывал, сколь я вижу, в чужих руках!

— Нет, нет, сеньор Жиль Блас! Успокойтесь, у вас ничего не украли, — сказала мне тогда старуха. — Я берегла ваш чемодан, как собственную честь.

Я нашел там платье, бывшее на мне при поступлении на графскую службу, но тщетно искал то, которое заказал мессинец. Моему барину не заблагорассудилось оставить мне эту одежду, или, быть может, кто-нибудь ее себе присвоил. Прочие же мои пожитки оказались налицо, и в том числе большой кожаный кошелек, в котором хранились деньги. Я дважды проверил его содержимое, ибо усомнился в своем первом подсчете, при котором обнаружил всего-навсего пятьдесят пистолей из двухсот шестидесяти, бывших там до моей болезни.

— Что бы это значило, матушка? — спросил я сиделку. — Моя казна сильно поубавилась.

— Могу вас заверить, — отвечала старуха, — что никто, кроме меня, до нее не касался, а я берегла ее, сколько могла. Но болезни стоят дорого, и деньги при этом так и плывут. Вот, сеньор, — добавила эта расчетливая хозяйка, вытаскивая из кармана пачку бумаг, — вот счет всех расходов. Он точнее точного. Вы усмотрите из него, что я ни гроша зря не истратила.

Я пробежал глазами памятную записку, состоявшую по меньшей мере из пятнадцати или двадцати страниц. Господи, сколько было накуплено всякой домашней птицы, пока я лежал без сознания! На одни только крепительные похлебки ушло не меньше двенадцати пистолей. Прочие статьи счета соответствовали этой. Трудно поверить, сколько старушка израсходовала на дрова, свечи, воду, метелки и т. п. Но хотя счет и был сильно раздут, все же итог еле составлял тридцать пистолей и, следовательно, не хватало еще ста восьмидесяти. Я поставил это старухе на вид, но она с наивнейшим лицом принялась клясться всеми святыми, что в кошельке было всего восемьдесят пистолей, когда графский дворецкий передал ей мой чемодан.

— Как, любезнейшая? — прервал я ее поспешно, — вы, значит, получили мои пожитки из рук дворецкого?

— Да, от него, — подтвердила сиделка, — и в доказательство могу привести его собственные слова, которые он сказал мне при этом: «Нате, голубушка; когда сеньор Жиль Блас сыграет в ящик, то не забудьте почтить его хорошими похоронами: в чемодане хватит денег на все расходы».

— Ах, проклятый неаполитанец! — воскликнул я. — Теперь ясно, куда делись недостающие деньги. Ты стащил их, чтобы вознаградить себя за кражи, в которых я тебе помешал.

После этого риторического обращения я возблагодарил небо за то, что мошенник не унес всех денег. Несмотря на имевшиеся у меня основания обвинять в этом хищении дворецкого, я все же не оставлял мысли о том, что меня могла обворовать и сиделка. Мои подозрения падали то на него, то на нее, однако толку от этого не было никакого. Я ничего не сказал старухе и даже не попрекнул ее за сногсшибательный счет. Мне бы это не принесло никакой пользы, да к тому же у всякого свое ремесло. А потому я ограничил свою месть тем, что спустя три дня расплатился с ней и отпустил ее.

Вероятно, старуха прямо от меня отправилась уведомить аптекаря о своем уходе, а также о том, что я уже достаточно здоров, чтобы улепетнуть, не расплатившись с ним, ибо спустя несколько минут он прибежал запыхавшись и подал мне счет. Там перечислялись мнимые лекарства, которыми он якобы снабжал меня, пока я находился без чувств, и названия которых оказались мне не известны, хотя я сам был доктором. Этот счет по всей справедливости можно было назвать аптекарским, а потому при расплате дело не обошлось без ссоры. Я настаивал, чтоб он скинул половину указанной суммы, а он клялся, что не уступит ни обола. Рассудив, однако, что имеет дело с молодым человеком, который мог в тот же день улетучиться из Мадрида, он побоялся потерять все и; предпочел удовольствоваться предложенной суммой, превышавшей к тому же втрое стоимость его лекарств. Я с величайшим огорчением отдал ему деньги, и он удалился, считая себя вполне отомщенным за маленькую неприятность, которую я ему причинил, когда он ставил мне клистир.

Лекарь явился почти вслед за ним, ибо эти животные обычно ходят гуськом. Я произвел с ним расчет за визиты, оказавшиеся весьма частыми, и отпустил его удовлетворенным. Перед тем как уйти, он пожелал доказать мне, что недаром получил деньги, и расписал мне подробно смертельные опасности, от которых избавил меня во время моей болезни. Он изложил это в весьма изящных выражениях и с самым обходительным видом, но тем не менее я решительно ничего не понял.

Распростившись с лекарем, я думал, что избавился от всех пособников Парки. Но я ошибся, ибо вскоре ко мне заявился фельдшер, которого я отродясь не видал. Он отвесил мне низкий поклон и выразил свою радость по поводу моего избавления от грозившей мне опасности, что, судя по его словам, он приписывал двум произведенным им обильным кровопусканиям, а также банкам, которые он имел честь мне поставить. Словом, новое перо из моего хвоста. Пришлось кое-что выложить и фельдшеру. После стольких слабительных кошелек мой сильно отощал и походил на высохшее тело — так мало оставалось в нем жизненного сока.

Видя себя в столь жалком положении, я начал терять мужество. У своих последних господ я слишком привык к удобствам жизни и не мог уже, как прежде, смотреть в глаза нужде с невозмутимостью философа-циника. Признаюсь, однако, что я был неправ, предаваясь грусти, ибо судьба, столько раз меня опрокидывавшая, сейчас же снова ставила на ноги. Мне следовало почитать прискорбное свое состояние за один из этапов, после которого должно наступить благополучие.

КНИГА ВОСЬМАЯ

ГЛАВА I

Жиль Блас заводит хорошее знакомство и находит должность, которая позволяет ему забыть неблагодарность графа Галиано. Похождения Валерио де Луна

Меня весьма удивляло, что за все это время о Нуньесе не было ни слуху, ни духу. Я предположил поэтому, что он уехал куда-нибудь за город. Оправившись от болезни, я пошел к нему и, действительно, узнал, что он уже три недели как находился в Андалузии вместе с герцогом Медина Седония.

Однажды утром по моем пробуждении я подумал о Мелькиоре де ла Ронда и, вспомнив данное ему в Гренаде обещание навестить его племянника, если когда-либо вернусь в Мадрид, решил сдержать слово в тот же день. Узнав, где находятся палаты дона Балтасара де Суньига, я отправился туда и спросил сеньора Хосе Наварро, который тотчас же вышел ко мне. На мое приветствие он ответил вежливо, но холодно, несмотря на то, что я назвал свое имя. Такое нелюбезное обхождение не вязалось с тем, что говорил мне про своего племянника старый камер-лакей.

Я было хотел удалиться с намерением не повторять своего визита, когда вдруг лицо его приняло любезное и открытое выражение и он сказал мне с величайшим радушием:

— Простите, ради бога, сеньор Жиль Блас, за прием, который я вам оказал. Моя дурная память виной тому, что я не выразил вам своего расположения. Ваше имя выскочило у меня из головы, и я не думал больше о кавалере, о котором упоминалось в письме, полученном мною из Гренады более четырех месяцев тому назад.

— Разрешите обнять вас, — добавил он, с восторгом бросаясь мне на шею.

— Дядя Мелькиор, которого я люблю и почитаю, как родного отца, заклинает меня в письме, чтобы я принял вас, как его собственного сына, если мне выпадет честь повидаться с вами, и чтобы в случае надобности использовал в ваших интересах свое влияние, а также влияние моих друзей. Он отзывается о вашем уме и сердце в столь лестных выражениях, что я не преминул бы услужить вам, даже если бы он меня о том не просил. А потому благоволите смотреть на меня, как на человека, проникшегося к вам, благодаря дядиному письму, такими же чувствами, какие он сам питает. Примите мою дружбу и не откажите мне в своей.

Я ответил на учтивость Хосе с той благодарностью, какую он заслуживал, и даже не постеснялся изложить ему положение своих дел. Не успел я это сделать, как он сказал мне:

— Я постараюсь вас пристроить, а в ожидании этого приходите к нам кушать каждый день. У вас будет здесь лучший стол, чем на вашем постоялом дворе.

Для выздоравливающего человека, ощущавшего недостаток в деньгах и привыкшего к вкусной пище, такое предложение было слишком лестным, чтобы от него отказаться. Я согласился и так раздобрел в этом доме, что по прошествии двух недель стал походить лицом на бернардинца.148 Мне показалось, что племянник Мелькиора не кладет охулки на руку. Да и как ему было класть? Ведь он сразу играл на трех струнах, будучи одновременно ключником, тафельдекером и дворецким. Кроме того, невзирая на нашу дружбу, я позволю себе предположить, что он был заодно с домоуправителем.

Здоровье мое окончательно поправилось, когда однажды, зайдя в палаты дона Суньиги, чтобы пообедать там по своему обыкновению, я повстречал своего друга Хосе, который радостно объявил мне:

— Сеньор Жиль Блас, я могу предложить вам довольно хорошую должность. Вы, быть может, знаете, что герцог Лерма, первый министр испанского королевства, желая всецело посвятить себя государственным делам, возложил бремя своих собственных на двух вельмож. Доходы собирает дон Диего де Монтесер, а расходами ведает дон Родриго Кальдерон. Эти два доверенных лица отправляют каждый свою должность полновластно и независимо друг от друга. При доне Диего обычно состоят два управителя для сбора доходов, и так как я узнал сегодня утром, что он прогнал одного из них, то попросил его предоставить вам это место. Сеньор де Монтесер знает меня и, смею похвастаться, питает ко мне расположение, а потому охотно снизошел к моей просьбе, выслушав лестные отзывы, которые я дал ему о вашем характере и способностях. Пойдемте к нему сегодня после полудня.

Так мы и поступили. Я был принят весьма любезно и назначен на место уволенного управителя. Должность эта заключалась в том, чтобы посещать мызы, распоряжаться починками, собирать деньги с арендаторов. Словом, я ведал герцогскими маетностями и ежемесячно представлял отчет дону Диего, который, несмотря на лестные обо мне отзывы моего приятеля, проверял их с сугубой тщательностью. Этого я и желал. Хотя мой последний барин дурно вознаградил меня за бескорыстие, однако же я решил соблюдать его и впредь.

Однажды нас известили, что в замке Лерма произошел пожар и что большая его половина обращена в пепел. Я не медля отправился на место происшествия, чтобы установить убытки. Расследовав старательно все обстоятельства пожара, я составил подробное донесение, которое Монтесер показал герцогу Лерме. Несмотря на то, что министр был весьма расстроен этим неприятным известием, однако же обратил внимание на донесение и даже спросил, кто его написал. Дон Диего не ограничился тем, что назвал автора, но отозвался обо мне с такой похвалой, что его светлость вспомнил об этом полгода спустя в связи с происшествием, о котором я сейчас расскажу и без которого я, быть может, никогда не попал бы ко двору. Вот, что произошло.

Жила в то время на улице Инфант одна старая дама, которую звали Инесильей де Кантарилья. Никто достоверно не знал, какого она происхождения. Одни говорили, что она дочь лютенщика, другие, — что ее отец был командором ордена св. Якова. Но так или иначе, а сеньора Кантарилья была необыкновенной особой. Природа наделила ее удивительным даром пленять мужчин на протяжении всей своей жизни, причем надо сказать, что ей уже минуло семьдесят пять лет. Она была кумиром прежнего двора и видела у своих ног весь нынешний. Время, не щадящее красоты, тщетно покушалось на ее прелести: они увядали, но не теряли своей обольстительности. Благодаря благородной осанке, чарующему уму и природной грации она и в старости не переставала покорять мужские сердца.

Один из секретарей герцога Лермы, двадцатипятилетний кавалер дон Валерио де Луна, навещал Инесилью и увлекся ею. Он поведал ей об этом и, отдавшись бешеной страсти, принялся преследовать свою жертву с таким пылом, какой способны разжечь только молодость и любовь. Дама, у которой было достаточно оснований воспротивиться его желаниям, не знала, как их охладить. Наконец, ей показалось, что она нашла средство. Приказав однажды проводить молодого человека к себе в кабинет, она указала ему на куранты, стоявшие на столе, и промолвила:

— Взгляните, сеньор, на часы. В этот самый час я увидела свет божий семьдесят пять лет тому назад. Подумайте, под стать ли мне заниматься в моем возрасте любовными делами. Образумьтесь, дитя мое, подавите в себе чувства, которые не пристали ни вам, ни мне.

В ответ на эту рассудительную речь молодой человек, переставший внимать доводам рассудка, возразил даме со всей безудержностью человека, обуреваемого пламенными чувствами:

— Жестокая Инесилья, к чему прибегаете вы к таким пустым отговоркам? Неужели вы думаете, что они заставят меня смотреть на вас иными главами? Не обольщайтесь ложной надеждой! Такая ли вы, какой мне представляетесь, или какие-либо чары околдовали мои взоры, но я никогда не перестану вас любить.

— Итак, — сказала она, — раз вы продолжаете упорствовать и намерены докучать мне своими ухаживаниями, то дом мой будет впредь для вас закрыт. Я больше вас не приму и запрещаю вам когда-либо показываться мне на глаза.

Вы, может быть, полагаете, что, обескураженный этой отповедью, дон Валерио ретировался с достоинством. Ничуть не бывало: он стал еще назойливее. Любовь производит на влюбленных такое же действие, как вино на пьяниц. Наш кавалер молил, вздыхал и, неожиданно перейдя от просьб к действиям, захотел взять силой то, чего не мог добиться иначе. Но дама, мужественно оттолкнув его от себя, воскликнула с раздражением:

— Остановитесь, дерзновенный, я навсегда положу конец вашей безрассудной страсти! Знайте, что вы мой сын!

Эти слова ошеломили дона Валерио, и он сдержал себя. Но, вообразив, что Инесилья сказала ему это только для того, чтобы уклониться от его посягательств, ответил ей:

— Вы выдумали эту басню, чтобы не уступить моим желаниям.

— Нет, нет, — прервала она его, — я сообщаю вам тайну, которую никогда бы не открыла, если бы вы не принудили меня к этому. Двадцать шесть лет тому назад я любила вашего отца, дона Педро де Луна, который был тогда сеговийским губернатором. Вы — плод этой любви. Он признал вас и позаботился о том, чтобы вы получили тщательное воспитание. Не имея других детей и побуждаемый к тому же вашими достоинствами, он решил отписать вам часть своего состояния. Я, со своей стороны, также не оставляла вас своими попечениями: как только вы начали выезжать в свет, я стала приглашать вас к себе, дабы вы усвоили те учтивые манеры, которые необходимы всякому галантному человеку и которые одни только женщины умеют привить молодому кавалеру. Помимо этого, я использовала свое влияние, чтобы устроить вас к первому министру. Словом, я сделала для вас все, что обязана была сделать для собственного сына. После этого признания поступайте по своему усмотрению. Если вы можете одухотворить свои чувства и смотреть на меня только, как на мать, то я не стану прогонять вас от себя и буду питать к вам прежнюю нежность. Но если вы не способны сделать над собой это усилие, которого требуют от вас природа и разум, то удалитесь сейчас же и избавьте меня от ужаса, который внушает мне ваше присутствие.

Вот что сказала ему Инесилья.149 В это время дон Валерио хранил мрачное молчание: казалось, что он взывает к своей добродетели и собирается себя побороть. Но он и не думал об этом. У него зародилось новое намерение, и он готовил матери совсем иное зрелище. Не будучи в состоянии примириться с препятствием, мешавшим его счастью, он безвольно поддался отчаянию. Обнажив шпагу, он пронзил свою грудь и наказал себя сам, подобно Эдипу,150 с той лишь разницей, что фиванец ослепил себя, побуждаемый раскаянием в содеянном грехе, а кастилец, напротив, покончил с жизнью из-за того, что не смог его совершить.

Несчастный дон Валерио умер не сразу от своей раны. Он успел еще прийти в себя и испросить у бога прощение за то, что лишил себя жизни. Так как с его смертью освободилась должность секретаря при герцоге Лерме, то этот министр, вспомнив мое донесение о пожаре, а также лестные отзывы, полученные им обо мне, назначил меня на место этого молодого человека.

ГЛАВА II

Жиль Бласа представляют герцогу Лерме, который принимает его в число своих секретарей. Этот министр дает ему поручение и остается доволен его работой

Эту приятную весть я получил от Монтесера, который сказал мне:

— Хотя, друг Жиль Блас, я расстаюсь с вами не без сожаления, однако же слишком люблю вас, чтобы не радоваться вашему назначению на место дона Валерио. Вы не преминете сделать блестящую карьеру, если последуете двум советам, которые я собираюсь вам дать: во-первых, выкажите перед его светлостью такое рвение, чтобы он не сомневался в вашей беззаветной преданности; во-вторых, ходите на поклон к сеньору Родриго Кальдерону, ибо этот человек обращается с душой своего господина, как с воском. Если вам выпадет счастье снискать расположение любимого секретаря, то вы пойдете далеко в самое короткое время, в чем беру на себя смелость вам поручиться.

— Сеньор, — спросил я дона Диего, поблагодарив его за советы, — не будете ли вы столь любезны сказать мне, какой характер у дона Родриго? Я слыхал несколько раз, как люди о нем судачили. Они отзывались о графском любимце, как о довольно дурном человеке. Но я не доверяю тому, что говорит народ о лицах, состоящих при дворе, хотя иной раз он судит вполне здраво. Не откажите сообщить, какого вы мнения о сеньоре Кальдероне.

— Вы задали мне щепетильный вопрос, — возразил управитель с лукавой улыбкой. — Всякому другому я ответил бы, не колеблясь, что он достойнейший идальго и что о нем можно сказать одно только хорошее. Но с вами я буду откровенен. Во-первых, потому, что считаю вас молодым человеком, весьма сдержанным на язык, а во-вторых, полагаю, что обязан говорить с вами чистосердечно о доне Родриго, поскольку сам советовал вам снискать его благоволение; иначе выйдет, что я оказал вам услугу только наполовину. Узнайте же, — продолжал он, — что, будучи сперва простым слугой у его светлости, когда тот назывался еще только доном Франсиско де Сандоваль, он мало-помалу дошел до должности первого секретаря. Нет на свете человека более гордого, чем дон Родриго. Он отвечает на учтивости, которые ему оказывают, только тогда, когда у него имеются на это веские причины. Словом, он почитает себя как бы собратом герцога Лермы и в сущности разделяет с ним власть первого министра, так как раздает должности и губернаторства, как ему заблагорассудится. Народ нередко ропщет, но это его ничуть не беспокоит; лишь бы ему сорвать мзду со всякого дела, а на хулителей он плюет. Вы усмотрите из того, что я вам сказал, — добавил дон Диего, — какого поведения вам держаться со столь надменным смертным.

— Разумеется, — отвечал я. — Было бы особенной невезухой, если бы я не сумел снискать расположение этого сеньора. Когда знаешь недостатки человека, которому хочешь понравиться, то надо быть редким растяпой, чтобы не добиться успеха.

— Если так, — заметил Монтесер, — то я не замедлю представить вас герцогу Лерме.

Мы, не откладывая, отправились к этому министру, которого застали в просторном зале, где он давал аудиенции. Просителей там толпилось больше, чем у самого короля. Я видел командоров и кавалеров орденов св. Якова и Калатравы, выхлопатывавших себе губернаторства и вице-королевства, епископов, которые хворали в своих епархиях и только ради перемены климата хотели стать архиепископами, а также тишайших отцов доминиканцев и францисканцев, смиренно просивших, чтобы их рукоположили в епископы. Были там и отставные офицеры, подвизавшиеся в такой же роли, как незадолго перед тем капитан Чинчилья, т. е. томившиеся в ожидании пенсии. Если герцог и не удовлетворял их желаний, то, по крайней мере, приветливо принимал от них челобитные, и я заметил, что он отвечал весьма учтиво тем, кто с ним разговаривал.

Мы терпеливо дождались, пока он отпустил всех просителей. Тогда дон Диего сказал ему:

— Дозвольте, ваша светлость, представить вам Жиль Бласа из Сантильяны. Это тот молодой человек, которого ваша светлость назначили на место дона Валерио.

При этих словах министр взглянул на меня и любезно заметил, что я уже заслужил это назначение теми услугами, которые ему оказал. Затем он велел мне пройти в его кабинет, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз, или, точнее, чтобы из личной беседы составить себе суждение о моих способностях. Прежде всего он пожелал узнать, кто я такой и какую жизнь вел до этого. Он даже потребовал, чтобы я ничего не скрыл от него. Исполнить такое приказание было нелегким делом. Не могло быть речи о том, чтобы солгать первому министру испанского королевства. С другой стороны, мне предстояло повествовать о стольких событиях, тягостных для моего самолюбия, что я был не в силах решиться на полную исповедь. Как выйти из такого затруднения? Я надумал слегка прикрыть истину в тех местах, где она могла испугать его своей наготой. Но он докопался до сути, несмотря на всю мою изворотливость.

— Вижу, господин Сантильяна, что вы до известной степени пикаро,151 — сказал он улыбаясь, когда я кончил свое повествование.

Это замечание заставило меня покраснеть, и я отвечал ему:

— Ваша светлость сами приказали мне быть искренним: я не смел ослушаться.

— Благодарю тебя за это, дитя мое, — промолвил он. — В общем ты дешево отделался, и я удивляюсь тому, что дурные примеры не сгубили тебя вконец. Найдется немало честных людей, которые превратились бы в отчаянных плутов, если бы судьба послала им такие же испытания. Друг Сантильяна, — продолжал министр, — забудь свое прошлое: помни, что ты служишь теперь королю и будешь впредь трудиться для него. Ступай за мной; я покажу тебе, в чем будут состоять твои занятия.

С этими словами герцог повел меня в маленький кабинет, который помещался рядом с его собственным и где на полках стояло штук двадцать толстенных фолиантов.

— Ты будешь работать здесь, — сказал он. — Эти фолианты представляют собой роспись всех знатных родов,152 имеющихся в королевствах и княжествах испанской монархии. Каждая книга содержит в алфавитном порядке краткую историю дворян данной области, причем там перечисляются услуги, оказанные ими и их предками государству, равно как и поединки, в которых они участвовали. Упоминается там также об их поместьях, об их нравах и вообще обо всех их хороших и дурных особенностях, так что когда они являются ко двору просить каких-либо милостей, то я сразу вижу, заслуживают ли они их или нет. Для получения точных и подробных сведений я держу везде лиц на жалованье, которые наводят справки и присылают мне свои донесения. Но поскольку эти донесения слишком многословны и полны провинциализмов, то необходимо их отделать и сгладить слог, так как король иногда приказывает, чтобы ему их читали. А потому я и хочу, чтобы ты тотчас же приступил к этой работе, требующей четкого и сжатого стиля.

С этими словами герцог вынул из папки, наполненной бумагами, одно из донесений и вручил его мне. Затем он вышел из моего кабинета, предоставив своему новоиспеченному секретарю приняться без помехи за первый опыт. Я прочел докладную записку и обнаружил, что она была не только нашпигована варварскими выражениями, но к тому же написана с излишней страстностью. А между тем ее составил один сольсонский монах. Его преподобие, притворившись порядочным человеком, поносил в нем без малейшего милосердия один знатный каталонский род, и только богу известно, говорил ли он правду. Я испытывал такое ощущение, точно читаю гнусный пасквиль, и мне сперва показалось зазорным браться за эту работу, так как не хотелось стать соучастником клеветы. Но хотя я был еще новичком при дворе, однако справился со своей совестью, поставив на карту спасение души доброго монаха и отнеся за его счет все несправедливости, — если таковые были, — принялся бесчестить изысканным кастильским слогом два или три поколения, быть может, вполне порядочных людей.

Я написал уже четыре или пять страниц, когда герцог, которому не терпелось узнать, как я справился с работой, вернулся в мой кабинет и сказал:

— Покажи-ка, Сантильяна, что ты там написал; мне хочется взглянуть.

При этом он посмотрел на мою работу и, прочтя начало с большим вниманием, остался так доволен ею, что даже удивил меня:

— Сколь я ни был расположен в твою пользу, — промолвил он, — однако же признаюсь тебе, что ты превзошел мои ожидания. Ты не только пишешь со всей ясностью и четкостью, которые мне нужны, но я нахожу также, что у тебя легкий и живой стиль. Остановив свой выбор на тебе, я не ошибся в твоих литературных дарованиях, и это утешает меня в утрате твоего предшественника.

Министр, вероятно, не ограничился бы этой похвалой, если бы не вошел граф Лемос, его племянник, и не помешал ему продолжать. Герцог обнял его несколько раз с большой сердечностью, из чего я заключил, что он питает к нему нежную привязанность. Они заперлись вдвоем, чтобы обсудить по секрету одно важное семейное дело, о котором я расскажу ниже и которое в ту пору занимало министра больше, чем все королевские дела.

Пока они совещались, пробило двенадцать. Зная, что секретари и другие чиновники покидали в этот час присутствие и отправлялись обедать, куда им заблагорассудится, я отложил свой шедевр в сторону и вышел, но не для того, чтобы пойти к Монтесеру, который уплатил мне мое жалованье и с которым я уже простился, а для того, чтобы заглянуть к самому известному кухмистеру в дворцовом квартале. Простой трактир меня уже не удовлетворял. «Помни, что ты теперь служишь королю», — эти слова не выходили у меня из памяти и превращались в семена честолюбия, которые с каждой минутой пускали все больше и больше ростков в моей душе.

ГЛАВА III

Жиль Блас узнает, что его должность не лишена неприятностей. О тревоге, в которую повергает его это известие, и о том, какого образа действий он решает держаться при таких обстоятельствах

Войдя в кухмистерскую, я не преминул осведомить хозяина о том, что состою секретарем у первого министра, и, чувствуя себя такой важной персоной, даже затруднялся, какой обед себе заказать. Опасаясь потребовать блюда, которые бы отдавали скупостью, я предоставил ему самому выбрать то, что ему заблагорассудится. Он накормил меня отличным обедом, за которым мне прислуживали с превеликим почтением, отчего я получил даже больше удовольствия, нежели от самих кушаний. При расплате я бросил на стол пистоль, добрая четверть которого досталась прислуге, так как я не взял сдачи. Затем я вышел из кухмистерской, выпятив вперед грудь, с видом молодого человека, весьма довольного своей особой.

В двадцати шагах оттуда находилась гостиница, где обычно останавливались иностранные вельможи. Я снял там помещение, состоявшее из пяти или шести меблированных комнат. Можно было подумать, что я уже располагаю доходом в две или три тысячи дукатов. Уплатив за месяц вперед, я вернулся на работу и продолжал весь день трудиться над тем, что начал с утра. В соседнем со мной кабинете сидели два других секретаря; но они только переписывали начисто те бумаги, которые герцог лично им передавал. Я познакомился с ними в тот же вечер, по окончании присутствия, и, чтоб сойтись поближе, затащил их к своему кухмистеру, где заказал лучшие сезонные блюда, а также самые тонкие вина.

Мы уселись за стол и принялись за беседу, которая отличалась скорей веселостью, нежели остроумием, ибо надо сказать, что гости мои, как я вскоре убедился, получили свои должности отнюдь не за умственные способности. Правда, они изрядно писали рондо и полу английским шрифтом, но не имели ни малейшего представления о науках, изучающихся в университетах.

Зато они отлично разбирались в своих собственных делишках и, как я заметил, не были настолько ослеплены честью состоять при первом министре, чтобы не жаловаться на свое положение.

— Вот уже шесть месяцев, — сообщил один из них, — как мы живем на собственный счет. Нам не платят жалованья, и всего хуже то, что наш оклад еще не установлен. Мы не знаем, на каком свете находимся.

— Что касается меня, — заявил его товарищ, — то я предпочел бы получить вместо жалованья сто ударов плетьми с тем, чтобы мне позволили сыскать себе другое место, ибо я боюсь не только уйти самовольно, по и просить об увольнении, так как переписывал секретные бумаги. Я легко мог бы угодить в сеговийскую башню или в аликантскую крепость.

— На какие же средства вы живете? — спросил я тогда. — У вас, вероятно, есть какие-нибудь достатки?

Они ответили мне, что богатство их очень невелико, но что, по счастью, они поселились у одной честной вдовы, которая отпускает им в долг и кормит их за сто пистолей в год. Это сообщение, из которого я не упустил ни слова, развеяло в один миг мое горделивое опьянение. Я решил, что со мной могут поступить не лучше, что у меня нет оснований приходить в восторг от своей должности, оказавшейся менее прочной, чем я себе представлял, и что мне не мешало бы обходиться бережливее со своим кошельком. Эти размышления исцелили меня от страсти к безумным тратам. Я начинал раскаиваться в том, что пригласил в кухмистерскую секретарей, и с нетерпением ждал окончания ужина, а когда дело дошло до расплаты, даже поругался с хозяином из-за счета.

Мои сослуживцы расстались со мной в полночь, так как я не настаивал на продолжении попойки. Они отправились к вдове, а я удалился в свои роскошные покои, бесясь на то, что их снял, и давая себе обещания выбраться оттуда к концу месяца. Несмотря на то, что я улегся на превосходную постель, мое беспокойство не позволило мне сомкнуть глаз. Я провел остаток ночи, изыскивая средства не работать даром на его королевское величество. Решив последовать совету Монтесера, я встал с намерением сходить на поклон к дону Родриго. Я был в самом подходящем настроении, чтобы предстать перед этим гордым человеком, ибо чувствовал, что нуждаюсь в нем.

Итак, я отправился к секретарю. Его покои примыкали к апартаментам герцога Лермы и не уступали им в великолепии. По убранству комнат трудно было отличить господина от слуги. Я приказал доложить о себе как о преемнике дона Валерио, невзирая на что меня заставили прождать в прихожей более часа.

«Запаситесь терпением, господин новый секретарь, — говорил я сам себе в это время. — Вам придется долго подежурить в чужих передних, прежде чем другие начнут дежурить в вашей».

Наконец, двери покоя раскрылись. Я вошел и направился к дону Родриго в то самое время, когда он, дописав любовную записку своей очаровательной сирене, передал ее Педрильо. Ни мадридскому архиепископу, ни графу Галиано, ни даже самому первому министру не представлялся я с таким почтительным видом, как сеньору Кальдерону. Поклонившись ему до земли, я попросил его покровительства в выражениях, исполненных такого раболепства, что до сих пор не могу вспомнить о них без стыда, так я перед ним пресмыкался. Такое подобострастие сыграло бы мне скверную службу в глазах всякого человека, менее ослепленного гордостью, чем дон Родриго. Но что касается его, то моя угодливость пришлась ему по вкусу, и он ответил, даже довольно учтиво, что не упустит случая оказать мне услугу.

Поблагодарив его с величайшим усердием за проявленное ко мне благоволение, я поклялся ему в вечной преданности. Затем, опасаясь его обеспокоить, я удалился, прося извинить меня, если я помешал ему в его важных занятиях.

После этого недостойного поступка я покинул апартаменты дона Родриго и, преисполненный смущения, пошел в свой кабинет, где довел до конца работу, порученную мне накануне. Герцог не преминул заглянуть туда поутру и, найдя, что я так же хорошо кончил, как начал, сказал мне:

— Очень недурно, Сантильяна. Впиши теперь сам, и как можно чище, это сокращенное донесение в соответствующий том росписи. Затем ты возьмешь из папки другую докладную записку и исправишь ее точно таким же образом.

Я довольно долго беседовал с герцогом, ласковое и обходительное обращение которого меня очаровало. Какая разница между ним и Кальдероном! Это были две натуры, во всем противоположные друг другу.

В этот день я обедал в дешевом трактире и принял намерение ходить туда инкогнито каждый день, пока не выяснится, чего я добился своей угодливостью и подобострастием. Денег у меня хватало самое большое на три месяца. Я наметил этот срок, чтобы ублажить кого следует, и решил, что если по истечении этого времени мне не заплатят жалованья, то покину двор и его обманчивый блеск, ибо короткие безумства — самые лучшие. Таков был мой план. В течение двух месяцев я лез из кожи вон, чтобы понравиться Кальдерону, но он обращал так мало внимания на все мои потуги, что я потерял всякую надежду добиться какого-либо успеха. Тогда я переменил тактику и, перестав ходить к нему на поклон, старался использовать в своих интересах лишь те минуты, когда мне случалось беседовать с герцогом.

ГЛАВА IV

Жиль Блас входит в милость к герцогу Лерме, который доверяет ему важную тайну

Хотя герцог, — если так можно выразиться, — только мелькал передо мной ежедневно, однако же мне удалось постепенно расположить его к себе до такой степени, что он сказал как-то после полудня:

— Послушай, Жиль Блас, мне нравится твой характер, и я питаю к тебе расположение. Ты старательный и преданный малый, к тому же умен и не болтлив. Полагаю, что не просчитаюсь, если облеку тебя своим доверием.

Услыхав такие слова, я бросился герцогу в ноги и, почтительно облобызав руку, которую он мне протянул, воскликнул:

— Возможно ли, чтобы ваша светлость почтили меня столь великой милостью? Сколько тайных врагов создаст мне эта благосклонность! Но есть только один человек, мести которого я боюсь: это дон Родриго Кальдерой.

— С этой стороны тебе ничего не грозит, — возразил герцог. — Я знаю Кальдерона: он поступил ко мне еще мальчиком. Наши вкусы настолько сходятся, что он любит все, что я люблю, и ненавидит то, что я ненавижу. Не бойся поэтому, чтобы он отнесся к тебе с неприязнью; напротив, можешь рассчитывать на его дружбу.

Из этого я заключил, что дон Родриго был ловкая шельма, всецело подчинившая герцога своему влиянию, и что мне надлежало соблюдать по отношению к нему величайшую осторожность.

— Первым доказательством моего доверия, — продолжал герцог, — будет то, что я открою тебе свои намерения. Необходимо, чтобы ты знал о них, ибо это поможет тебе справиться с поручениями, которые я собираюсь на тебя возложить. Вот уже давно, как мой авторитет признан всеми, мои постановления слепо выполняются и я раздаю по своему усмотрению должности, места, губернаторства, вице-королевства и бенефиции. Смею сказать, что я царствую в Испании. Более высокого положения не существует, и мне дальше некуда стремиться. Но я хотел бы оградить его от бурь, которые начинают ему угрожать, а потому желаю, чтобы мой племянник, граф Лемос, стал моим преемником на министерском посту.

Заметив в этом месте своей речи мое изумление, герцог продолжал:

— Вижу, Сантильяна, вижу, что именно тебя удивляет. Тебе кажется странным, что я предпочитаю племянника своему родному сыну, герцогу Уседскому. Но мой сын не обладает достаточными способностями, чтобы занять мое место, и, кроме того, мы с ним враги. Он ухитрился заслужить расположение короля, который хочет сделать его своим фаворитом, а этого я не могу допустить. Милость монарха можно уподобить обладанию любимой женщиной: это такое счастье, которое всякий бережет для себя и которым ни за что не поделится с соперником, хотя бы его соединяли с ним узы крови или дружбы.

Ты знаешь теперь тайну моего сердца, — добавил он. — Я уже пытался опорочить перед королем герцога Уседского, но так как мне это не удалось, то приходится выстроить свои батареи по другой линии. Я хочу, чтобы граф Лемос, со своей стороны, заручился доверием инфанта.153 Состоя при нем камер-юнкером, мой племянник имеет случай говорить с ним во всякое время; он человек неглупый, а кроме того, я знаю надежное средство, которое поможет ему добиться успеха в этом предприятии. Благодаря такой стратегии я противопоставлю племянника сыну. Между двоюродными братьями возникнет разлад, который заставит их искать у меня поддержки, и, нуждаясь во мне, они оба должны будут повиноваться моей воле. Вот в чем состоит мой план, — добавил он, — и твое содействие может мне понадобиться. Я намерен посылать тебя тайно к графу Лемосу,154 и ты будешь докладывать мне все, что он прикажет тебе передать.

Выслушав это конфиденциальное сообщение, которое было, по моему мнению, равноценно наличным деньгам, я отложил всякую тревогу.

«Наконец-то я добрался до рога изобилия; теперь на меня польется золотой дождь, — сказал я сам себе. — Не может быть, чтобы наперсник человека, управляющего испанской монархией, не приобрел бы в самое короткое время несметных богатств».

Лелеемый сей сладостной надеждой, я смотрел с равнодушием на то, как таяло содержимое моего бедного кошелька.

ГЛАВА V,

в которой читатель увидит, как Жиль Блас испытал одновременно радость, почести и нужду

При дворе скоро заметили благоволение, которое оказывал мне первый министр. Он подчеркивал его открыто, поручая мне нести свой портфель, который обычно брал с собой, когда отправлялся в Совет. Это новшество, благодаря которому на меня стали смотреть, как на маленького фаворита, возбудило зависть некоторых лиц и было причиной того, что меня начали осыпать пустыми учтивостями. Оба секретаря из соседнего кабинета также поторопились поздравить меня с предстоящей карьерой и пригласили отужинать к своей вдове не столько в порядке реванша, сколько в расчете на то, что это побудит меня оказать им впоследствии услугу. Меня чествовали со всех сторон. Даже надменный дон Родриго переменил свое отношение ко мне. Теперь он называл меня не иначе, как «сеньор Сантильяна», а прежде говорил мне просто «вы» и никогда не величал «сеньором». Он осыпал меня любезностями, в особенности тогда, когда герцог мог это заметить. Но уверяю вас, он попал не на простофилю. Чем больше я испытывал к нему ненависти, тем вежливее отвечал на его учтивости: даже старый царедворец не смог бы выполнить это ловче меня.

Я также сопровождал своего светлейшего господина, когда он отправлялся к королю, а навещал он его три раза в день. Утром, как только король просыпался, герцог заходил в его опочивальню и, став на колени у изголовья постели, сообщал, что величеству предстояло делать и говорить в этот день. Затем он уходил и возвращался сейчас же после королевского обеда, но уже не для деловых разговоров, а для того, чтобы развлечь его величество. Он рассказывал ему про забавные происшествия, которые приключились в Мадриде и о которых он был всегда осведомлен раньше других через лиц, оплачиваемых им специально для этой цели. Наконец, вечером он в третий раз виделся с королем, отдавал ему, по своему усмотрению, отчет в том, что сделал за день, и ради проформы просил распоряжений на завтра. Пока герцог находился у монарха, я околачивался в антикамере, где встречался с вельможами, которые, лебезя перед фаворитом, искали случая завязать со мной разговор и радовались, когда я снисходил до беседы с ними. Как было тут не возомнить себя влиятельной персоной? При дворе найдется немало людей, думающих о себе то же самое с гораздо меньшим основанием.

Одно обстоятельство послужило для меня особенным поводом к тщеславию. Король, которому герцог расхвалил слог своего секретаря, полюбопытствовал познакомиться с образчиком моего творчества. Министр приказал мне захватить каталонскую роспись, повел меня к монарху и велел прочесть вслух первое исправленное мною донесение. Сперва я смутился перед его величеством, но присутствие министра вскоре меня ободрило; я прочел свое произведение, которое король прослушал не без удовольствия. Государь даже изволил сказать, что он мною весьма доволен, и поручил первому министру позаботиться о моем благополучии. Гордость моя от этого отнюдь не уменьшилась, а разговор, который произошел у меня несколько дней спустя с графом Лемосом, окончательно вскружил мне голову честолюбивыми мечтами.

Я отправился к этому вельможе от имени его дяди и, застав его в апартаментах инфанта, вручил ему верительную грамоту, в которой герцог писал племяннику, что он может быть со мною вполне откровенен, так как я посвящен в его намерения и избран им в качестве их обоюдного посланца. Прочитав эпистолу, граф отвел меня в покой, где мы заперлись, и там этот молодой сеньор держал мне следующую речь:

— Раз вы пользуетесь доверием герцога Лермы, то я не сомневаюсь в том, что вы его заслуживаете, а потому и сам могу вполне на вас положиться. Знайте же, что дела обстоят как нельзя лучше. Инфант отличает меня среди прочих сеньоров, состоящих при его особе и старающихся снискать его благосклонность. Сегодня утром у меня был с ним конфиденциальный разговор, из которого я усмотрел, что принц, по-видимому, огорчен скупостью короля, препятствующей ему следовать великодушным велениям своего сердца и даже поддерживать образ жизни, подобающий его положению. На это я не преминул выразить его высочеству свое сочувствие и, воспользовавшись моментом, обещал принести завтра к утреннему приему тысячу пистолей в ожидании более крупных сумм, которыми обязался снабжать его впредь. Принц весьма обрадовался моему обещанию, и я уверен, что приобрету его расположение, если сдержу свое слово. Передайте, — добавил он, — моему дяде обо всех этих обстоятельствах и приходите сегодня вечером сообщить мне, каково его мнение.

Граф Лемос отпустил меня после этой речи, и я тотчас же отправился к герцогу Лерме, который, выслушав мое донесение, послал к Кальдерону за тысячью пистолями. Получив вечером эти деньги, я понес их к графу и по дороге рассуждал сам с собой:

«Да, да, теперь я понимаю, в чем заключается надежное средство, с помощью которого министр намерен добиться успеха. Он прав, черт подери! И судя по всем данным, эта расточительность его не разорит. Догадываюсь, из чьих сундуков он черпает эти полновесные червонцы; но, в сущности, разве несправедливо, чтобы отец содержал сына?»

Когда я расставался с графом Лемосом, он шепнул мне:

— До свидания, милейших наш наперсник! Должен еще вам сказать, что инфант не совсем равнодушен к прекрасному полу. Необходимо, чтоб при первой же нашей встрече мы побеседовали об этом: предвижу, что мне скоро придется прибегнуть к вашему содействию.

Возвращаясь к себе, я размышлял об этих далеко не двусмысленных словах, наполнивших радостью мое сердце.

— Ах, черт подери, — воскликнул я, — неужели мне суждено стать Меркурием наследника престола!

Я не вдавался в рассуждения о том, хорошо ли это или дурно; высокое положение августейшего сердцееда заглушило во мне нравственные принципы. Какая честь быть министром забав у принца крови!

«Полегче, сеньор Жиль Блас, — скажут мне, — ведь вам предстояло быть только вице-министром».

Готов с этим согласиться: но, по существу, обе должности одинаково почетны; разница только в барышах.

Ах, сколь я был бы счастлив, исполняя эти благородные поручения, с каждым днем входя все больше и больше в милость к первому министру и лаская себя самыми радужными надеждами, если б мог быть сыт одним только тщеславием! Прошло уже более двух месяцев, как я отказался от своей великолепной квартиры и снял крошечную меблированную комнату, из самых скромных. Это меня огорчало, но так как я уходил с раннего утра, а возвращался домой только чтоб переночевать, то терпеливо нес свой крест. Целый день я проводил на сцене, т. е. у герцога, разыгрывая роль важного сеньора. Но как только я попадал в свою конуру, сеньор испарялся, и его место заступал бедный Жиль Блас без гроша денег и, что еще хуже, без всякой возможности их раздобыть. Не говоря о том, что гордость мешала мне признаться в своей нужде, я к тому же не знал никого, кто мог бы мне помочь, кроме дона Наварро, знакомством с которым я так пренебрег с тех пор как попал ко двору, что не смел теперь к нему обратиться. Мне пришлось продать свои вещи одну за другой и оставить себе только самое необходимое. Я перестал ходить в трактир, так как у меня не было, чем заплатить за обед. Как же я поддерживал свое существование? Не скрою этого от вас. Каждое утро нам приносили в присутствие на завтрак крошечный хлебец и наперсток вина: вот и все, что давал нам министр. За весь день я питался только этим, а вечером по большей части ложился без ужина.

Таково было положение человека, блиставшего при дворе, где ему надлежало вызывать не столько зависть, сколько сожаление. Но в конце концов я уже не мог дольше выносить лишений и решил сообщить о них герцогу, как только найду подходящий случай. К счастью, он представился в Эскуриале, куда король и инфант отправились несколько дней спустя.

ГЛАВА VI

Как Жиль Блас поведал о своей бедности герцогу Лерме и как сей министр поступил с ним после этого

Когда король пребывал в Эскуриале,155 то все, кто находился в свите, содержались на его счет, а потому я не испытывал в это время никакой нужды. Я спал в гардеробной подле герцогской опочивальни. Однажды утром, встав, по Своему обыкновению, на рассвете, этот министр приказал мне взять письменные принадлежности и бумагу и последовать за ним в дворцовый сад. Мы уселись под деревьями, и по приказу герцога я принял позу человека, пользующегося своей шляпой в качестве пюпитра; сам он, держа в руках бумажку, притворялся, будто читает ее. Глядя на нас издали, можно было подумать, что мы заняты весьма важными делами, а на самом деле мы болтали о пустяках, которые его светлость отнюдь не презирал.

Прошло уже более часа, как я развлекал герцога разными шутками, черпая их из своей игривой фантазии, когда две сороки уселись на деревья, бросавшие на нас свою тень. Они принялись так громко стрекотать, что привлекли наше внимание.

— Эти птицы, по-видимому, повздорили, — заметил герцог. — Хотел бы я знать причину их ссоры.

— Желание вашей светлости, — отвечал я, — напомнило мне одну индийскую басню, которую я вычитал у Бидпаи156 или какого-то другого баснописца.

Министр пожелал узнать ее содержание, и я рассказал ему следующее:

— В Персии некогда царствовал один добрый государь, который не обладал достаточными способностями, чтоб управлять страной, а потому возложил все заботы об этом на великого визиря. Сей министр, по имени Аталмук, был человеком весьма одаренным. Бремя управления столь обширной монархией нисколько его не тяготило, и при нем всегда царил мир. Благодаря его стараниям подданные прониклись любовью и уважением к царской власти и нашли в визире, преданном своему государю, любящего отца. В числе секретарей Аталмука был молодой кашмирец, по имени Зеангир, которого он любил больше других. Он находил удовольствие в беседе с Зеангиром, брал его с собой на охоту и не скрывал от него даже самых тайных мыслей. Однажды, когда они охотились вместе в каком-то лесу, визирь увидал двух воронов, каркавших на дереве, в сказал своему секретарю:

— Мне бы очень хотелось знать, о чем разговаривают эти птицы на своем языке.

— Господин, — отвечал кашмирец, — ваше желание может быть исполнено.

— Каким же образом? — спросил Аталмук.

— А вот как, — возразил Зеангир. — Один дервиш-чернокнижник обучал меня птичьему языку. Если вам угодно, я подслушаю разговор этих птиц и повторю вам слово в слово то, о чем они беседуют.

Визирь согласился. Тогда кашмирец подошел поближе к воронам и притворился, будто внимательно их слушает, а затем, вернувшись к визирю, сказал:

— Поверите ли вы, господин мой, что их разговор касается нас.

— Быть не может! — вскричал визирь. — И что же они говорят?

— Один из них, — продолжал Зеангир, — сказал: «вот он сам, этот великий визирь Аталмук, этот орел-покровитель, расстилающий свои крылья над Персией, как над родным гнездом, и пекущийся неустанно об ее неприкосновенности. Он охотится в этом лесу с верным своим Зеангиром, дабы отдохнуть от тягостных трудов. Сколь счастлив этот секретарь, служа господину, осыпающему его милостями!» — «Не торопитесь, — прервал его второй ворон, — не торопитесь превозносить счастье этого кашмирца. Правда, Аталмук беседует с ним запросто, удостаивает его своего доверия, и я не сомневаюсь, что он намеревается доставить ему высокую должность, но до тех пор Зеангир успеет умереть с голоду. Бедняга живет в крохотной меблированной комнатушке и нуждается в самом необходимом. Словом, он ведет самую жалкую жизнь, но никто при дворе этого не замечает. Великому визирю не приходит в голову осведомиться о том, хороши ли или плохи его дела, и, довольствуясь своим благоволением к нему, он оставляет его в когтях бедности».

Тут я остановился, желая узнать, что скажет герцог Лерма по этому поводу. Он спросил меня с улыбкой, какое впечатление произвела притча о птиц