sci_politics Роза Люксембург О социализме и русской революции

В книгу вошли произведения Розы Люксембург, отражающие ее своеобразные взгляды на социализм, соотношение демократии и диктатуры, развитие марксизма, борьбу за гуманизм, против милитаризма. Впервые на русском языке публикуется в полном объеме собранный воедино цикл работ Р. Люксембург о Февральской и Октябрьской революциях 1917 г. в России («Русские проблемы», «Русская трагедия», «Рукопись о русской революции») и Ноябрьской революции 1918 г. в Германии («Чего хочет Союз Спартака», «Наша программа и политическая ситуация»), а также письма 1917–1918 гг., значительно обогащающие наши представления о ее политических воззрениях, ее понимании демократии, отношении к русской революции.

http://polit-kniga.narod.ru

ru de Г Я Рудой
polit-kniga http://polit-kniga.narod.ru FB Editor v2.0 24 March 2009 http://revolt.anho.org polit-kniga-luxembourg-socrev 1.0 Москва, Издательство политической литературы, 1991

Роза Люксембург

О социализме и русской революции

Избранные статьи, речи, письма

Предисловие

Человек, мыслитель, революционер

Талант Розы Люксембург — редкостно цельный и вместе с тем многогранный. Беззаветно смелая революционерка была вдумчивым, творческим мыслителем. История, политическая экономия, стратегия и тактика пролетарской борьбы оживали под пером тонкого аналитика и страстного полемиста. Она достигала кристальной ясности при освещении сложных теоретических вопросов, чеканно формулировала программные документы, вдохновенно сочиняла революционные воззвания, сражая идейных противников точной аргументацией, изящной иронией, а иногда и гневным сарказмом. У этой маленького роста женщины с большой головой, выразительным профилем и черными задумчивыми глазами был звонкий мелодичный голос, который достигал самых отдаленных углов огромных переполненных залов. Она обладала поразительным даром убеждения: ее образная и всегда предельно искренняя речь проникала в умы и сердца простых рабочих и работниц.

Роза Люксембург глубоко верила в историческое творчество народных масс. Она видела в них не пассивных исполнителей чужой воли, а инициативных борцов за свободу и справедливость. Стремления и мечты людей, их отношения и жизненная позиция не только всегда интересовали, но и вдохновляли ее. «Быть человеком — самое главное, — писала она из тюрьмы подруге. — А это значит: быть твердым, ясным и веселым, да, веселым, несмотря ни на что, вопреки всему, ибо скулить — удел слабых. Быть человеком — значит радостно бросить, если нужно, всю свою жизнь «на великие весы судьбы», значит в то же время и радоваться каждому светлому дню, каждому красивому облаку…»

Проведя в тюрьмах Германии и Польши свыше четырех лет, Р. Люксембург говорила, что надеется умереть на посту: в уличном бою или на каторге. Почти так и случилось. Контрреволюционеры убили ее ночью 15 января 1919 г. на улице Берлина и трусливо сбросили труп в воды канала. Потрясенная этим известием, хорошо знавшая ее Александра Коллонтай воскликнула в ужасе и гневе: «Разбрызгать драгоценный мозг Розы Люксембург по мостовой! Оборвать нить созидательного творчества на полуслове, остановить работу остроаналитического ума… Какой кошмар! Какое преступление! Преступление не только перед пролетариатом — с ним не считаются вдохновители этого злодеяния, — но и перед рычагом истории — перед наукой»*.

Не только жизнь Р. Люксембург была драматичной, но и судьба ее литературно-политического наследия. Ей довелось держать в руках лишь несколько своих книг и брошюр. В 1898 г. была издана в Германии ее докторская диссертация «Промышленное развитие Польши»*. Год спустя имела шумный успех брошюра «Социальная реформа или революция?»*. Опыту первой русской революции была посвящена адресованная немецким рабочим брошюра «Массовая стачка, партия и профсоюзы». Для польских рабочих под псевдонимом «Юзеф Хмура» она написала популярную брошюру «Церковь и социализм»*. В 1913 г. было опубликовано большое исследование «Накопление капитала. К вопросу об экономическом объяснении империализма», вызвавшее разнообразную критику. В 1916 г. нелегально вышла брошюра «Кризис социал-демократии», известная как «брошюра Юниуса». Многочисленные статьи были рассеяны в различных немецких и польских журналах и газетах.

После гибели Розы Клара Цеткин выпустила вторым изданием брошюру «Кризис социал-демократии» со своим предисловием. Вскоре вышли «Письма из тюрьмы», затем написанная в тюрьме книга «Накопление капитала, или Что сделали эпигоны из марксовой теории. Антикритика», потом — письма Луизе и Карлу Каутским*, неизданные лекции «Введение в политическую экономию». Компартией Германии была создана комиссия, в которую вошли К. Цеткин, А. Барский, Ю. Мархлевский. Ей было поручено, чтобы «все литературное наследие Розы Люксембург было издано быстро и добросовестно, стало достоянием международного пролетариата»*. Но издатели столкнулись с немалыми трудностями.

В 1922 г. Пауль Леви, исключенный из КПГ, опубликовал написанную Р. Люксембург в тюрьме «Рукопись о русской революции», сопроводив ее пространным антикоммунистическим комментарием*. К. Цеткин, Барский и Мейер тотчас заявили, что рукопись вовсе не была «политическим завещанием» Розы, тем более что она многое из написанного вскоре практически исправила в ходе германской революции*.

В. И. Ленин в «Заметках публициста» обратил внимание на то, что Леви издал как раз ту работу Люксембург, в которой имелись ошибки. Однако, несмотря на них, подчеркнул Ленин, Роза Люксембург «была и остается орлом». Назвав ее великой коммунисткой, он высказал убеждение, что «ее биография и полное собрание ее сочинений… будут полезнейшим уроком для воспитания многих поколений коммунистов всего мира»*. Этот завет Ленина не был, однако, выполнен.

Парадоксально, но факт: в посмертном умалении и искажении вклада Розы Люксембург в теоретическую разработку марксизма, в обобщение революционного опыта XX в. повинны не столько ее идейные противники, сколько некоторые соратники. Если при жизни враги именовали ее «кровавой Розой», обвиняли в намерении перенести в Германию «русские методы» и травили как «агента большевизма», то позднее бывшие «друзья» изо всех сил старались противопоставить ее Ленину и большевикам.

В обстановке острых идеологических и политических споров, развернувшихся в РКП (б), КПГ и Коминтерне после кончины Ленина, появились желавшие воспользоваться ее именем для прикрытия собственных позиций. Так, А. Тальгеймер необоснованно приписал Розе Люксембург некую «теорию автоматического краха капитализма». В полемике о «перманентной революции» К- Радек заявил, что создали ее Роза Люксембург и Троцкий. Сталин тогда публично поправил Радека, назвав авторами «теории» не Люксембург, а Троцкого и Парвуса*.

Когда в 1925 г. V конгресс Коминтерна выдвинул задачу изучения опыта ленинизма, на V расширенный пленум ИККИ были вынесены подготовленные Зиновьевым тезисы «Большевизация партий Коммунистического Интернационала». В них едва ли не все теоретические ошибки в европейских партиях — как «левые», так и социал-демократические — были «обобщены» под зловещей рубрикой «ошибки люксембургианства». Тезис горячо поддержали исключенные потом из КПГ лидер «ультралевых» Рут Фишер и Гейнц Нойман. Только Клара Цеткин, заявившая, что вовсе не намерена «утаивать или затушевывать идеологические и организационные недостатки Союза Спартака», протестовала против опасной тенденции третировать старых спартаковцев.*

«Люксембургианство» было представлено в тезисах ИККИ средоточием ошибок по вопросам о соотношении стихийности и сознательности, об организации и массах, о подготовке вооруженного восстания, о роли профсоюзов, по крестьянскому и национальному вопросам. Но еще более роковым, чем преувеличение или приписывание Р. Люксембург тех или иных ошибок, оказался обобщающий тезис, что, «чем ближе к ленинизму» стоят такие деятели, как Роза Люксембург, «тем опаснее взгляды их в той части, в которой, будучи ошибочными, эти взгляды не совпадают с ленинизмом»*. Едва ли сочинители этой чудовищной иезуитской формулы предвидели, что с ее помощью будут отлучены от ленинизма один за другим и они сами, пока в конце концов монополия на толкование взглядов Ленина не достанется Сталину.

В 1931 г. Сталин опубликовал письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция», в котором автор дискуссионной статьи А. Г. Слуцкий был назван «троцкистским контрабандистом», а все германские левые социал-демократы, особенно Роза Люксембург, ошельмованы. Так, ей были приписаны «полуменьшевистская теория империализма» и сочинение вместе с Парвусом «схемы перманентной революции», которые были-де затем «подхвачены Троцким»*. Сталин «забыл», что семь лет назад сам писал иное, но никто не рискнул ему об этом напомнить.

Если еще в 1930 г. мог быть опубликован по-русски первый том избранных сочинений Розы Люксембург «Против реформизма» (перевод III тома немецкого издания)*, то письмо Сталина вовсе прекратило публикацию в СССР ее работ. Когда же редактор-составитель Пауль Фрёлих был исключен из КПГ, перестало выходить и немецкое издание.

Только после XX съезда КПСС советские, немецкие и польские историки взялись за восстановление истинного облика Розы Люксембург. Однако их опередили буржуазные авторы. В 60-е годы на Западе стали переиздавать многие ее работы, вышли подробные биографии*. Ее изображали представителем некоего особого «западноевропейского» или «демократического» марксизма, противостоящего ленинизму. Эта идеологическая установка служила и для приглушения «люксембургианской эйфории», как именовали бурно возросший в то время интерес западной молодежи к революционному марксизму и его носителям. Вместе с тем на Западе появились издания и фильмы, способствовавшие восстановлению более или менее достоверного облика великой революционерки*.

В 70-е и 80-е годы ученые ГДР А. Лашица и Г. Радчун осуществили научную публикацию большей части литературного наследия Р. Люксембург, прежде всего связанного с ее деятельностью в рядах германского и международного рабочего движения. Вышли шесть томов ее трудов и пять томов писем, научная биография*. Аргументированно опровергая ложные интерпретации, эти ученые показали, что Роза Люксембург внесла существенный вклад в развитие революционной стратегии и тактики борьбы за мир, демократию и социализм, что она «всегда была последовательной марксисткой, несгибаемой пролетарской интернационалисткой, честной и боевой соратницей Ленина и большевиков». Несмотря на временами острую полемику, между ними преобладало согласие, возраставшее с годами, по всем принципиальным вопросам*. Свой вклад в издание и истолкование наследия Розы Люксембург внесли и польские ученые*.

В Советском Союзе работы Р. Люксембург давно стали библиографической редкостью. В 1959 г. вышла одна только брошюра «Социальная реформа или революция?», в 1961 г. — сборник ее высказываний о литературе, подготовленный М. М. Коралловым, в 1974 г. — биографический очерк, написанный Р. Я- Евзеровым и И. С. Яжборовской*. Было защищено несколько диссертаций. Отдельные письма Розы, статьи о ней рассеяны в журналах и сборниках*.

Настоящий том содержит произведения и некоторые письма Розы Люксембург, отобранные прежде всего в соответствии с его заглавием. В него не вошли крупные экономические работы, включена лишь одна из написанных ею брошюр. Большинство из помещенных статей публиковалось в немецкой печати, одна — в польской.

Материал сгруппирован в шесть тематических разделов, внутри которых соблюдается хронологическая последовательность написания или публикации. В конце каждого помещены выдержки из писем Розы, так или иначе связанные с его содержанием.

Основу первого раздела «Марксизм и ревизионизм» составляет брошюра «Социальная реформа или революция?», изданная в Лейпциге в 1899 г. Она была, пожалуй, самым ярким выражением бурного идейного спора, разгоревшегося на рубеже веков в среде последователей и учеников Маркса в связи с выступлением одного из них — Эдуарда Бернштейна — с ревизией марксистского учения. Отзвуки этого спора не угасли и даже оживились в наши дни, в пору критического переосмысления прошлого, предпринимаемого ради более глубокого понимания настоящего и будущего. Сегодняшний читатель брошюры Розы Люксембург должен прежде всего вникнуть в обстоятельства ее написания, в атмосферу того времени. Только сделав это, можно с достаточной основательностью анализировать позиции спорящих сторон, глядя на них с достигнутых высот современного познания.

Брошюра Люксембург была составлена из двух серий ее статей, опубликованных в газете «Leipziger Volkszeitung». Первая появилась 21–28 сентября 1898 г. и была посвящена критическому разбору статей Э. Бернштейна в теоретическом журнале СДПГ, издававшемся К. Каутским, «Neue Zeit», вышедших в 1896–1897 гг. под общим заголовком «Проблемы социализма»*. Бернштейн был видным публицистом, редактором зарубежного партийного органа «Sozialdemokrat». Даже после отмены в 1891 г. исключительного закона против социалистов он был лишен возможности вернуться на родину и, поселившись в Англии, стал близким сотрудником, а потом душеприказчиком Энгельса. Его выступление с ревизией многих положений марксизма было неожиданным.

В октябре 1898 г. на съезде СДПГ в Штутгарте ревизионизм был осужден в выступлениях А. Бебеля, В. Либкнехта, К. Цеткин, К. Каутского и др. Роза Люксембург сосредоточила внимание на формуле Бернштейна: «Конечная цель, какой бы она ни была, для меня ничто, движение для меня все!» По ее убеждению, для революционной пролетарской партии вопрос о конечной цели имел решающее значение.

Однако А. Бебель, прочитав письмо Бернштейна из Лондона и выразив несогласие с ним по многим пунктам, предложил продолжить теоретические споры в печати. Каутский, признав своей ошибкой, что публиковал статьи Бернштейна без комментариев, и высказав ряд возражений, закончил словами: «Нет, Бернштейн нас не обескуражил, он лишь побудил нас к размышлениям, и за это мы должны быть ему благодарны…»* Лишь годы спустя стали известны личные письма Каутского Бернштейну от 8 и 23 октября 1898 г.: «…я взял на съезде слово, чтобы спасти тебя. Если бы Бебелю самому пришлось отвечать, можешь себе представить, каков был бы этот ответ при его темпераменте и безоглядности… А так, хотя большинство с тобой и не согласно, удалось использовать раздражение делегатов непривычной резкостью Парвуса, Розы и Клары… Я и статью в «Vorwarts» написал, чтобы снова не выступили Люксембург и другие…»*

Прочитав речь Каутского на съезде, Г. В. Плеханов ответил ему открытым письмом «За что нам его благодарить?». «Разве мог Бернштейн, — говорилось в нем, — побудить кого-нибудь к серьезному размышлению? Ведь он не привел новых фактов, не дал новых объяснений. А что может выиграть марксизм от эклектической амальгамации с учениями буржуазных экономистов? Неужели трудно понять, что речь теперь идет о том, кому кем быть похороненным: социал-демократии Бернштейном или Бернштейну социал-демократией?»*

Роза Люксембург опубликовала это письмо Плеханова в «Sa-chsische Arbeiter-Zeitung». Когда же Бернштейн в начале 1899 г. выпустил в партийном издательстве книгу «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»*, в которой расширил и заострил свою критику марксизма и политики партии, Р. Люксембург ответила новой серией из пяти статей, опубликованных в «Leipziger Volkszeitung» 4–8 апреля 1899 г. Они имели большой успех, и уже две недели спустя газета выпустила брошюру «Социальная реформа или революция?». Объясняя ее заглавие, Роза подчеркнула, что противопоставление социальных реформ революции чуждо социал-демократии, а Бернштейн выдвинул его с единственной целью совлечь партию с революционного пути. Важны ее наблюдения о соотношении демократии и социализма, ее предвидение, что рост милитаризма ведет к неизбежности мировой войны.

С другой стороны, современный читатель увидит и явное полемическое преувеличение в утверждении, что анархия производства «толкает капитализм в безвыходный тупик». Возможно, вызовут раздумья и другие предметы спора — о приспособляемости капитализма, о введении социализма путем социальных реформ, о роли демократии. Почти столетие, минувшее со времени дискуссии, по-иному расставило не только акценты. Ныне требуется более глубокое переосмысление самих понятий «капитализм» и «социализм», их соотношения, процессов развития человеческого общества. Опыт, накопленный к рубежу XXI в., бросает новый свет на события прошлого. Но тем важнее при этом придерживаться принципа историзма, помнить, что современная мировая ситуация является результатом двух мировых войн, длинной цепи революций, крушения фашизма и других тоталитарных систем, небывалых возможностей научно-технического прогресса, осознания реальной угрозы гибели человечества и на этой основе понимания ограниченности классового подхода по сравнению с борьбой за выживание, за сохранение и умножение гуманитарных ценностей.

Разве был бы нынешний мир таким, если бы революционные пролетарии в начале XX в. пошли бы за ревизионистами, отказались вообще от классовой борьбы и противодействия империализму, развязанным им войнам, социальному и национальному угнетению? Революция, разумеется, не панацея, но только самоотверженная упорная борьба масс — и в странах, пытавшихся прорваться на путь социалистического созидания, и в странах развитого капитализма, и в странах развивающихся — обусловила как приспособляемость капиталистического строя и его возросшую склонность к проведению социальных реформ, так и завоевание невиданных в XIX в. возможностей для расширения реальной демократии масс. В таком контексте нетрудно понять, что социальному прогрессу способствовал не оппортунист Бернштейн, а революционные бойцы — соратники Розы Люксембург.

Надо иметь в виду и расстановку сил в международной социал-демократии, в Социалистическом интернационале в конце XIX в. К. Каутский в книге «Бернштейн и социал-демократическая программа. Антикритика» обстоятельно проанализировал и доказал научную несостоятельность всей методики расчетов Бернштейна, необоснованность главных его выводов*. Впрочем, дело не сводилось к ошибкам или личным просчетам Бернштейна. Атаки на марксизм шли с разных сторон: во Франции произошел «казус Мильерана», баварские социал-демократы пошли на избирательные соглашения. Роза верно поняла, что Бернштейн вовсе не одиночка, а «теоретический толмач целого направления».

На съезде СДПГ в Ганновере в октябре 1899 г., разъясняя свою точку зрения, Роза сказала: «Нам вовсе не нужно видеть в революции вилы и кровопролитие. Революция может произойти и в культурных формах, и если какая-нибудь из них имеет на то шансы, то именно пролетарская; ибо мы последние среди тех, кто хватается за насильственные средства, кто мог бы желать жестокой революции. Но такие меры зависят не от нас, а от наших противников (возгласы: «Очень верно!»), и вопрос о форме, в какой мы придем к власти, следует полностью исключить из рассуждений, ибо такие вопросы и обстоятельства мы не можем сейчас предсказать. Для нас важна лишь суть дела, а она состоит в том, что мы стремимся к полному переустройству господствующего капиталистического экономического строя, которое может быть осуществлено только посредством взятия государственной власти, а не путем социальной реформы в лоне современного общества»*. На последующих съездах германской социал-демократии в Любеке (1901 г.) и Дрездене (1903 г.) ревизионисты, в том числе вернувшийся в Германию и открыто порвавший с марксистской теорией Э. Бернштейн, подвергли Розу Люксембург и Франца Меринга самым резким и необоснованным нападкам. С тревогой следившая за таким развитием событий ленинская «Искра» заметила: «Рано или поздно перед революционно-пролетарскими элементами партии станет задача — разорвать с оппортунизмом. Только такой открытый разрыв радикально излечит великую германскую социал-демократию от заразившей ее болезни»*. Однако совет не был реализован.

Помещенная в конце раздела подборка включает выдержки из личных писем, адресованных в 1898–1899 гг. Розой Люксембург ее мужу Лео Иогихесу, остававшемуся в то время в Швейцарии, но активно участвовавшему в ее полемике с ревизионистами. В письмах раскрывается характер Розы, ее убежденность в правильности марксова учения. Картина внутренних отношений в «верхах» германской социал-демократической партии, представшая перед молодой польской революционеркой, не вдохновляла. Но она с поразительной быстротой сумела включиться в совершенно новую для нее деятельность. В мае она приехала в Германию, а в сентябре — октябре она уже — автор серии блестящих статей, ответственный редактор газеты в Дрездене и делегат партийного съезда СДПГ в Штутгарте! Надо ли удивляться, что некоторые ее оценки и характеристики действующих лиц поверхностны и субъективны. Зато другие поражают глубиной и точностью.

Два письма к Августу Бебелю, которые разделяют четыре года, показывают, сколь непросто складывалась судьба Розы: не только те, с кем она безоглядно сражалась, видели в ней «чужую». Впрочем, конфликт ее с Мерингом остался лишь неприятным эпизодом в их многолетнем боевом содружестве.

Второй раздел «Революция 1905–1907 гг. в России и Польше» содержит статьи, речи и письма Розы Люксембург, относящиеся к событиям этих лет. Она была их активной участницей, находясь в Берлине, Варшаве, Петербурге, Куоккале, Мангейме, Лондоне, и тем важнее ее исторические свидетельства.

Отношения между польскими и российскими социал-демократами с самого начала складывались нелегко. Социал-демократия Королевства Польского и Литвы (СДКПиЛ), возникшая в 1899 г. на основе объединения СДКП с литовскими социал-демократами, была идейно близка к ленинской «Искре». В мае 1901 г. Роза впервые лично встретилась с Лениным в Мюнхене. Но принципиальное отрицание Розой и ее товарищами права наций на самоопределение привело к тому, что на II съезде РСДРП в 1903 г. СДКПиЛ не вошла в ее состав. Раскол между большевиками и меньшевиками поначалу побудил Р. Люксембург принять сторону последних. Об этом свидетельствовала заостренная против Ленина ее статья «Организационные вопросы русской социал-демократии» в журнале «Neue Zeit», а затем в меньшевистской «Искре»*. Тем важнее, что вскоре начавшийся в России и Польше революционный подъем показал польским социал-демократам, что им по пути не с меньшевиками, а с ленинцами. Р. Люксембург неудержимо тянуло в Польшу, и в конце 1905 г. ей удалось с чужим паспортом отправиться в Варшаву «на работу». Она писала здесь статьи и брошюры, выступила на партийной конференции СДКПиЛ, но вскоре была выслежена и арестована царской охранкой. Заточенной в пресловутый десятый павильон Варшавской цитадели, ей грозили военный суд и каторга. Русские, немецкие и польские товарищи с трудом выручили Розу, внеся крупный залог. Но вместо необходимого лечения отважная революционерка отправилась в Петербург и Куоккалу, встречалась с Дзержинским и Лениным.

По мере развития событий русской революции Роза Люксембург углубляла свой анализ. Лучше всех в Германии разбираясь в российских и польских делах, она на страницах «Vorwarts» и «Neue Zeit» давала наиболее достоверную информацию, разъясняла, что, хотя революция началась стихийным взрывом негодования, она вовсе не случайность, а закономерный плод многолетнего развития народного освободительного движения и особенно деятельности социал-демократии. Все больше писала Роза и для польских изданий.

Глубже и раньше других на Западе Р. Люксембург поняла, что российская революция — не обычная буржуазная революция. Совершаемая не буржуазией, а рабочим классом, она отличается от прежних и по содержанию и по методам борьбы, являясь переходной формой от буржуазных революций прошлого к пролетарским революциям будущего.

Позиция Розы Люксембург становилась все более критической по отношению к меньшевикам, приближаясь к основным установкам Ленина и большевиков. Однако были между ними и расхождения. Придавая первостепенное значение вовлечению в революцию самых широких масс трудящихся города, деревни и солдат, остро полемизируя по вопросам деятельности террористических групп и «комитетов», приобретения оружия и т. п., она проявила склонность к недооценке роли революционной организации. Не было в ее взглядах полной ясности и относительно места крестьянства в революции, сказывался национальный нигилизм.

Однако несравненно важнее было то, что в анализе роли массовой политической стачки, демонстрации и вооруженного восстания Роза стремилась использовать опыт российской революции для активизации политической борьбы рабочего класса Европы, прежде всего Германии. Наиболее основательно это было сделано ею в брошюре «Массовая стачка, партия и профсоюзы», написанной во время краткого пребывания в Финляндии по заказу гамбургской социал-демократической организации. Ленин, прочитав брошюру, подчеркнул и отчеркнул в своем экземпляре важнейшие положения. Хотя и не со всем согласившись, он счел ее лучшим изложением событий с учетом западных условий борьбы*.

Вернувшись в Германию, Роза Люксембург неутомимо пропагандировала российский революционный опыт. На Лондонском съезде РСДРП, представляя и СДПГ и СДКПиЛ, она вступила в жаркую полемику с Плехановым, меньшевиками и бундовцами. Те не остались в долгу: одни приписали ей проповедь революции в России, совершаемой будто бы исключительно пролетариатом, другие пытались помешать ее сближению с Лениным. Но это не удалось.

В третий раздел «Политическая борьба: теория и практика» вошло несколько статей, относящихся к двум периодам, разделенным десятилетием. Первый последовал за борьбой против ревизионизма и был ее непосредственным продолжением. Обращаясь в это время к трудам основоположников, Р. Люксембург, как и Ф. Меринг, видела главную задачу в том, чтобы донести важнейшие идеи марксизма до массы членов социал-демократии, имевших о них лишь смутное представление и тем легче попадавших на удочку «простых идей», распостранявшихся ревизионистами и реформистскими лидерами профсоюзов. Главный упор в то время был сделан на революционность учения классиков, на необходимость для пролетарской партии, отнюдь не забывая о повседневных нуждах трудящихся и тактике текущей борьбы, готовить массы к решающей схватке с буржуазией с целью открыть социалистическую перспективу. Революционная теория должна при этом развиваться и совершенствоваться.

Второй период — это время, когда русская революция 1905–1907 гг., рост массового стачечного движения на Западе, первые сполохи надвигавшейся мировой войны создали и в Германии предреволюционное напряжение. Снова обращаясь к Марксу, напоминая, что он поставил социалистический идеал на научную почву, обосновал его историческую необходимость, Р. Люксембург подчеркивала теперь и то, что та «капиталистическая зрелость, которую Маркс в 60-е годы изучал и описал на основе английских условий, оказалась беспомощным, лепечущим детством в сравнении с нынешним, охватывающим весь мир господством капитала и с отчаянной дерзостью его теперешней империалистической заключительной фазы».

Одной из статей, написанных к 20-летию со дня смерти Маркса, Роза дала примечательное название — «Застой и прогресс в марксизме». Анализируя в ней причины теоретического застоя в самой влиятельной партии II Интернационала, она указала на низкий уровень духовной культуры рабочего класса и на то, что не ведется дальнейшая разработка экономического учения марксизма. Творение Маркса, считала она, всегда было гораздо шире рамок узко понятой «пролетарской классовой борьбы», далеко превосходило ее прямые запросы, хотя и создавалось именно ради нее. Когда рабочее движение «вступает в более продвинутую стадию и выдвигает новые практические вопросы», социал-демократия вновь обращается к марксовой сокровищнице мыслей, однако лишь для того, чтобы «извлечь из нее отдельные куски его учения и использовать их». Слишком долго партия довольствуется старыми руководящими идеями, хотя они уже потеряли свою пригодность, вместо того чтобы теоретически использовать марксовы импульсы. Дело вовсе не в том, что-де марксова теория устарела, изжила себя. Нет, арсенал ее далеко не исчерпан, и не социал-демократы обогнали Маркса, а, наоборот, он далеко обогнал их: «наши потребности еще недостаточны для применения марксовых идей».

В новых условиях Р. Люксембург считала самой настоятельной задачей партии максимальную активизацию широких пролетарских масс, вовлечение их в политическую борьбу, обучение революционным методам в ходе самого революционного действия. Особую остроту приобрела ее полемика с К. Каутским, ибо она считала его поведение особенно опасным, поскольку он, изображая себя теоретиком «марксистского центра», звал массы не к революционной активности, а, напротив, воздвигал на пути к ней все новые препятствия, проповедовал тактику «измора», «изнурения», «приглушения», «только-парламентаризма». Когда с целью пробуждения масс Роза Люксембург рискнула выдвинуть лозунг, десятилетиями считавшийся в партии «табу», — лозунг демократической республики, ее не решился поддержать даже Меринг.

Письма Розы 1909–1910 гг. Кларе Цеткин иллюстрируют ее представления о ситуации в германской социал-демократии. К суровому испытанию мировой войной марксистские левые подошли как маленькая горстка революционных бойцов с ограниченной возможностью общения с той широкой массой трудящихся, которую хотели мобилизовать на решительные действия.

Четвертый раздел «Против милитаризма, за гуманизм» составили статьи и письма, осуждавшие гонку вооружений и подготовку к мировой войне. Еще в 1900 г. на Международном конгрессе Социалистического интернационала в Париже Р. Люксембург предостерегала от опасности той «мировой политики», которую вскоре стали называть политикой империализма, призывала пролетариев соединиться прежде всего для борьбы против милитаристской, всемирно-политической реакции. Семь лет спустя на Штутгартском конгрессе Интернационала Роза вместе с Лениным энергично проводила мысль, что, если империалистами все-таки будет развязана мировая война, ее необходимо использовать для ускорения революционного свержения классового господства. В. И. Ленин считал особенно ценным, что в принятой конгрессом резолюции «строгость ортодоксального, т. е. единственно научного марксистского анализа соединилась с рекомендацией рабочим партиям самых решительных и революционных мер борьбы»*.

Как и другие немецкие революционеры, Р. Люксембург органично сочетала борьбу против империализма с выступлениями в защиту культуры и гуманистических ценностей, ярким образцом чего могут служить материалы, вошедшие в данный раздел. В двух своих статьях о творчестве Льва Толстого, а также в выдержках из личных писем Роза предстает не только как глубокий ценитель художественного мастерства писателя, но и как тонкий аналитик его социальных воззрений. Ее не устраивал традиционный для марксистской ортодоксии (Плеханов, Каутский, отчасти и Меринг) подход, когда «великому художнику» резко противопоставляли «реакционного социального мыслителя». Она не умаляла ни утопичности проповеди Толстого о «непротивлении злу», ни ориентации на крестьянина, а не на рабочего, ни враждебности по отношению к революции и марксизму. Вместе с тем она видела его могучую силу в критике сущего, в близости его к идеям великих социалистов-утопистов, в его революционном радикализме в отношении искусства, в неустанном поиске истины. Ей представлялось, что Толстой-художник и Толстой-моралист вовсе не антиподы, а в основе его гениальности лежит цельное мировоззрение «самого истинного социализма».

Представления Р. Люксембург о русской литературе XIX— начала XX в., ее роли в общественной жизни страны, присущей ей высокой социальной ответственности нашли самое яркое выражение в обширной вводной статье к переведенной ею в тюрьме на немецкий язык книге В. Г. Короленко «История моего современника». Здесь глубокое почтение к плеяде выдающихся талантов сливалось с острыми суждениями аналитика, и в мир искусства то и дело вторгался политический полемист. Роза прослеживает развитие социальной ноты в творчестве художника с некоторой грустью, хотя для нее самой политическая борьба и ее вершина — революция были той великой правдой, ради которой только и стоило жить. Сопоставляя Толстого и Короленко, Короленко и Горького, она высказала немало интереснейших соображений о роли мировоззрения в художественном творчестве, а также о роли насилия в истории.

Пятый раздел объединяет работы, тема которых — «Февраль и Октябрь 1917 г. в России». Все они написаны в тюрьме, и на них лежит печать недостаточной информированности. Но поражают они тем, что в них проявилось уникальное для зарубежного современника проникновение в суть событий, понимание их сложности и одновременно осознание их героизма и величия.

Серия статей, опубликованных в нелегальных или полулегальных немецких изданиях, проникнута прежде всего тревогой за судьбы русской революции, которая, разразившись в условиях мировой войны, развивалась в исключительно трудной международной и внутренней обстановке. Проблема мира, выхода из войны была не просто сложной, но грозила, по мнению Розы, обернуться трагедией для русской революции. Под этим углом зрения она рассматривала и Брестский мир, навязанный Советской России германским милитаризмом.

В статье «Русская трагедия» она высказала разделявшуюся и другими революционерами мысль, что осуществление социалистической революции в одной стране — нечто вроде попытки «решить квадратуру круга». Из этой посылки она (как и Карл Либкнехт) сделала единственно верное, принципиально важное практическое заключение: долг европейского пролетариата — помочь русской революции. «Есть один лишь выход, — писала она, — из трагедии, в которую вовлечена Россия, это — восстание в тылу германского империализма, подъем германских масс как сигнал к революционному окончанию бойни народов»*.

Именно этот итоговый вывод сочли особенно ценным редакторы «Spartakusbriefe», которые, однако, не согласились с критическими замечаниями Розы и оговорили в примечании к ее статье, что трудности в России вытекают из объективного положения большевиков, а не из их субъективных действий*. Один из редакторов, Пауль Леви, отправился к Розе в тюрьму, чтобы убедить ее отказаться от дальнейшей публичной критики. Она согласилась, но вскоре изложила свои раздумья в неоконченной рукописи, не предназначавшейся ею для печати. Так родилась «Рукопись о русской революции», вызвавшая впоследствии много споров.

В ней Роза поставила перед собой две задачи: опровергнуть ложные утверждения Каутского и меньшевиков, будто в России вообще невозможна социалистическая революция; дать критический разбор действий русских большевиков. Она считала себя не только вправе, но и обязанной сделать это. Высоко оценивая заслуги большевиков, она была убеждена, что «только обстоятельная, вдумчивая критика способна раскрыть сокровища и опыта и уроков».

На «Рукописи о русской революции» лежит печать фрагментарности и незавершенности: то был лишь первый набросок, содержавший и конспективные заметки; текст остался стилистически неотточенным. В работе нашли выражение те рассуждения о Брестском мире и опасения насчет того, что революция может быть задушена империализмом, которые были высказаны в опубликованных статьях. В ней проявились и давние разногласия между Р. Люксембург и Лениным по крестьянскому и национальному вопросам. Они были дополнены мнением Розы, что раздел земли между крестьянами был экономической ошибкой. Ее отрицательное отношение к лозунгу о праве наций на самоопределение даже усилилось, хотя мировая война показала, сколь сильны националистические настроения в рабочем классе. Вместе с тем нельзя отбросить ее предостережение: национализм используется реакцией для подрыва борьбы рабочих за социальное освобождение.

Самыми актуальными и животрепещущими выглядят рассуждения Р. Люксембург о соотношении демократии и диктатуры, насилия и свободы. Она не была противником революционного насилия вообще. Но ее серьезно беспокоило (и мы теперь ясно видим, что для того были реальные основания), как бы не угасли революционная активность и самодеятельность масс, как бы широкое применение террора против врагов революции не привело к падению морали самих революционеров, как бы диктатура пролетариата не выродилась в диктатуру вождей и даже буржуазную диктатуру. Провидчески звучат ее слова о том, что «свобода всегда есть свобода для инакомыслящих», что от этой ее сути зависит все живительное, целительное и очищающее действие демократии. Надо только иметь в виду, что «инакомыслящими» Роза называла не врагов революции, а многомиллионные народные массы, тогда политически непросвещенные и потому едва ли способные в полном объеме воспринять социалистическую программу партии большевиков.

В рукописи ошибки большевиков неоднократно объясняются труднейшими условиями. Но моральная высота и принципиальность подхода Розы проявилась в убеждении, что ошибка не перестает быть ошибкой и тогда, когда целиком вынуждена обстоятельствами. «Опасность, — считала она, — начинается тогда, когда… нужду выдают за добродетель». И если Ленин при оценке российского опыта и его общезначимости почти всегда был осторожен и самокритичен, то этого никак нельзя сказать о его преемниках, которые, чем дальше, тем самоувереннее и настойчивее толковали о «столбовой дороге» и выше небес превозносили уникальный опыт первопроходцев.

В разделе шестом «Ноябрьская революция 1918 г. в Германии» собраны некоторые материалы самого напряженного и трагического периода жизни Р. Люксембург. В круговороте революции, в нечеловеческих условиях она проявила ясность ума и твердость воли, верность принципам революции и социализма, тактическую гибкость. Почти два месяца она вела напряженнейшую работу, день за днем давая в «Rote Fahne» оценку хода германской революции, ее возможностей и задач, силы ее натиска и слабостей революционного авангарда, действий пришедших в движение трудящихся масс, поведения их вождей.

«За четыре года империалистической бойни кровь лилась ручьями, реками, — писала Роза. — Теперь нужно с благоговением хранить в хрустальных чашах каждую каплю этого драгоценного сока. Самая безоглядная революционная решительность и самая великодушная человечность — только в них истинное дыхание социализма. Мир должен быть перевернут, но каждая пролитая слеза, которую можно осушить, — это обвинение, а каждый человек, который, спеша по важному делу, просто по грубой невнимательности давит бедного червя, совершает преступление»*. Увы, слова эти не были услышаны и восприняты.

По мере развития событий становилось все очевиднее, что кардинальным является, как и в России, вопрос: власть Советов или Национальное собрание? Выдвинутый революционерами лозунг «Вся власть Советам!» хотя и не означал сразу установления действительно революционной власти, имел целью продвижение революции вперед, ее углубление. Лозунг же созыва Национального собрания использовался всеми враждебными революции силами для прикрытия их желания затормозить, остановить нарастание событий.

Еще месяца три назад Роза Люксембург, работая над «Рукописью о русской революции», размышляла о том, нельзя ли соединить Советы с Учредительным собранием. Стремительный ход событий в Германии заставил ее пересмотреть это представление. Теперь она не сомневалась: «Тот, кто ныне хватается за Национальное собрание, сознательно или бессознательно возвращает революцию на пройденную историческую стадию буржуазных революций, он скрытый агент буржуазии или несознательный идеолог мещанства… Не о том идет сейчас речь — демократия или диктатура. Поставленный историей в порядок дня вопрос гласит: буржуазная демократия или социалистическая демократия. Ибо диктатура пролетариата — это демократия в социалистическом смысле. Диктатура пролетариата — это не бомбы, путчи, беспорядки, «анархия», как сознательно фальсифицируют дело агенты капиталистической прибыли, а это — использование всех политических средств власти для осуществления социализма, для экспроприации класса капиталистов — в соответствии с желанием и волей революционного большинства пролетариата, т. е. в духе социалистической демократии. Без сознательной воли и сознательного действия большинства пролетариата социализм невозможен! Чтобы заострить это сознание, закалить эту волю, организовать это действие, нужен классовый орган: всегерманский парламент пролетариев города и деревни»*.

Едва ли не самым сложным из вопросов, которые должны были решать в огне борьбы революционеры-спартаковцы, был вопрос о создании самостоятельной пролетарской партии. Преобразовав свою группу в Союз Спартака, они сделали лишь первый шаг: Союз оставался идейно самостоятельной, но организационно не выделившейся частью Независимой социал-демократической партии Германии (НСДПГ). Все старания Розы Люксембург и ее друзей повернуть партию на революционный курс терпели неудачу.

Выступая 15 декабря 1918 г. на берлинской конференции НСДПГ с содокладом, Роза энергично опровергла тезисы Гаазе и Гильфердинга, ориентировавшие партию на отказ от взятия всей власти рабочими и солдатскими Советами. Нам не нужно, говорила она, подражать русским, «но мы должны учиться у них. Большевикам пришлось сначала накапливать опыт. Мы же можем усвоить зрелый плод этого опыта»*. Накануне газета «Rote Fahne» опубликовала написанное ею программное заявление «Чего хочет Союз Спартака?». В нем был очерчен ход германской революции и определены задачи революционеров, убежденных, что только завоеванный революционными методами социализм может принести спасение человечеству.

К концу 1918 г. стало очевидным, что дальше откладывать размежевание стало невозможно. «Буржуазия готовится к гражданской войне, она хочет ее», — предупреждала рабочих «Rote Fahne». Карл Либкнехт считал, что оставаться в НСДПГ — значит солидаризироваться с контрреволюцией, отделение же от нее диктуется верностью революции. На долю Союза Спартака, писала Роза, выпала трудная, но почетная роль — он должен сказать правду: «Революции не терпят половинчатости, компромиссов, нерешительности, трусости. Революциям нужны открытые забрала, ясные принципы, решительные сердца, цельные люди… История — единственный настоящий учитель, революция — лучшая школа пролетариата. Они позаботятся о том, чтобы «маленькая горстка» людей, подвергающаяся непрерывным нападкам и клевете, становилась шаг за шагом тем, чем она должна стать в силу своего мировоззрения: борющейся и побеждающей массой революционного социалистического пролетариата»*.

На Учредительном съезде Коммунистической партии Германии, собравшемся в Берлине, Роза Люксембург выступила 31 декабря 1918 с главным докладом «Наша программа и политическая ситуация» Она выразила радость, что революционеры «снова с Марксом», под его знаменем. Дав глубокий анализ развития событий не смягчая недостатков и слабостей движения, Роза заметила что «нет ничего более вредного для революции, чем иллюзии нет ничего более полезного для нее, чем ясная, откровенная правда».

Разработанный Розой Люксембург проект программы КПГ был принят съездом. Проникнутая духом интернационализма, эта программа ориентировала рабочий класс на проявление максимума собственной инициативы в борьбе за социализм. Не лишенная слабостей и недочетов, она была детищем своего времени, времени первой в истории попытки революционным штурмом сокрушить буржуазный строй, открыть перед человечеством перспективу общества без войн, угнетения и эксплуатации.

Вскоре правительству удалось спровоцировать берлинских рабочих на неподготовленное преждевременное выступление. Январские бои в столице не были «спартаковским восстанием», как утверждали противники.

14 января 1919 г., когда в столицу вступили главные силы вооруженных карателей во главе с социал-демократом Носке, «Rote Fahne» вышла с передовицей, принадлежавшей перу Р. Люксембург. В статье был дан глубокий анализ слабостей и просчетов германской революции. Ее участникам и героическим борцам Роза напоминала, что окончательная победа революции всегда готовится целой цепью поражений…

Как Ленин и другие революционеры той поры, она была глубоко убеждена, что в условиях революционного подъема, связанного с первой мировой войной, победа пролетарской, социалистической революции в Европе не только возможна, но и вероятна. Увы, жизнь не оправдала этих надежд. Все получилось гораздо сложнее: штурм не удался, а путь человечества к идеям социализма оказался непрямым, мучительным и трудным.

Предлагаемые советскому читателю избранные произведения Розы Люксембург принадлежат не только прошлому. Их искренний пафос, их общий настрой, несмотря на трагические ноты, несут в себе большой заряд исторического оптимизма. Они будят мысль, толкают на серьезные размышления, расширяют наши представления об истории социализма, показывая ее не в унылых черно-белых тонах, а во всем многоцветий, в широчайшем спектре разнообразных идей и подходов.

И сегодня, переосмысливая наше прошлое и стремясь заложить основы достойного будущего, мы вновь обращаемся ко многим мыслям «Красной Розы», с удивлением отмечая, насколько же актуальны они, как точно ложатся на ткань современности. Мы вновь и вновь убеждаемся, что литературно-политическое наследие великой коммунистки, пронизанное гуманизмом и верой в человека, — неотъемлемая часть мировой культуры.

Я.С. Драбкин

Раздел первый

Марксизм и ревизионизм

В чем состоит «новое» направление, которое «критически» относится к «старому, догматическому» марксизму, это с достаточной определенностью сказал Бернштейн и показал Мильеран.

В. И. Ленин, 1902 г.*

То, что для марксизма является средством, ведущим к цели, — неустанная критика, с помощью которой он исследует всякую действительность, для ревизионизма становится самоцелью. Он ревизует ради того, чтобы ревизовать, и из великого страха перед абсолютной догмой пренебрежительно отвергает всякую относительную истину.

Франц Меринг, 1903 г.*

Социальная реформа или революция?*

Предисловие

Название настоящего произведения может на первый взгляд вызвать удивление. Социальная реформа или революция? Разве может социал-демократия быть против социальной реформы? Можно ли противопоставлять социальную революцию, переворот в существующем строе, конечную цель социал-демократии, социальной реформе? Разумеется, нет. Для социал-демократии повседневная практическая борьба за социальные реформы, за улучшение положения трудового народа еще на почве существующего строя, борьба за демократические учреждения представляет собой, напротив, единственный путь руководства классовой борьбой пролетариата, продвижения к конечной цели — захвату политической власти и упразднению системы наемного труда. Для социал-демократии существует неразрывная связь между социальной реформой и социальной революцией: борьба за социальную реформу — это средство, а социальный переворот — это цель.

Противопоставление этих двух моментов рабочего движения мы впервые обнаруживаем в теории Эдуарда Бернштейна, изложенной им в статьях «Проблемы социализма» в журнале «Neue Zeit»* за 1896/97 г. и особенно в его книге «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии». Практически вся эта теория сводится не к чему иному, как к совету отказаться от социального переворота — конечной цели социал-демократии — и превратить социальную реформу из средства классовой борьбы в ее цель. Сам Бернштейн наиболее метко и остро сформулировал свои взгляды в следующей фразе: «Конечная цель, какова бы она ни была, для меня — ничто, движение — все».

Но социалистическая конечная цель является единственным решающим моментом, отличающим социал-демократическое движение от буржуазной демократии и буржуазного радикализма. Именно эта конечная цель превращает все рабочее движение из бесплодного штопания, предпринимаемого для спасения капиталистического строя, в классовую борьбу против этого строя с целью его окончательного уничтожения. Вот почему вопрос «социальная реформа или революция» в том смысле, как его понимает Бернштейн, является в то же время для социал-демократии вопросом: быть или не быть. В спорах с Бернштейном и его последователями дело идет в конечном счете не о том или ином способе борьбы, не о той или иной тактике, а о самом существовании социал-демократического движения.

Знать это вдвойне важно для рабочих, вопрос идет именно о них самих и об их влиянии на движение, под угрозу ставятся их судьбы. Оппортунистическое течение в партии, теоретически сформулированное Бернштейном, есть не что иное, как бессознательное стремление обеспечить преобладание за вошедшими в партию мелкобуржуазными элементами и видоизменить в их духе ее практику и цели. Вопрос о социальной реформе и революции, о конечной цели и движении, представляет, с другой стороны, вопрос о мелкобуржуазном или пролетарском характере рабочего движения.

Часть первая*

1. Оппортунистический метод

Если теории представляют собой отражение явлений внешнего мира в человеческом мозгу, то, имея в виду новейшую теорию Эдуарда Бернштейна, следует добавить — иногда отражение, поставленное на голову. Теория введения социализма путем социальных реформ — после того как немецкая социальная реформа тихо скончалась; теория контроля профессиональных союзов над процессом производства — после поражения английских машиностроительных рабочих; теория о социал-демократическом большинстве в парламенте — после пересмотра саксонской конституции и покушений на всеобщее избирательное право при выборах в рейхстаг! Но центр тяжести рассуждений Бернштейна лежит, по нашему мнению, не в его взглядах на практические задачи социал-демократии, а в том, что он говорит о ходе объективного развития капиталистического общества, с чем, конечно, очень тесно связаны и его вышеупомянутые взгляды.

По мнению Бернштейна, общее крушение капитализма по мере развития последнего становится все менее вероятным, так как капиталистическая система с каждым днем проявляет все большую способность приспособления, а производство постоянно все больше дифференцируется. Приспособляемость капитализма выражается, по мнению Бернштейна, во-первых, в исчезновении общих кризисов, что обусловливается развитием кредитной системы, предпринимательских организаций, транспорта и связи; во-вторых, в устойчивости среднего сословия вследствие постоянной дифференциации отраслей производства и перехода широких слоев пролетариата в среднее сословие и, наконец, в-третьих, приспособляемость эта выражается в улучшении экономического и политического положения пролетариата как результате профсоюзной борьбы.

Отсюда для практической борьбы социал-демократии вытекает общее указание, что ее деятельность должна быть направлена не на захват политической власти в государстве, а на улучшение положения рабочего класса и на введение социализма не в результате социального и политического кризиса, а путем постепенного осуществления кооперативного принципа.

Сам Бернштейн не видит ничего нового в своих рассуждениях и полагает даже, что они совпадают как с отдельными заявлениями Маркса и Энгельса, так и с общим направлением деятельности социал-демократии до самого последнего времени. Однако, на наш взгляд, трудно отрицать, что взгляды Бернштейна фактически находятся в коренном противоречии со всем ходом мысли научного социализма.

Если бы вся бернштейновская ревизия исчерпывалась утверждением, что ход капиталистического развития совершается гораздо медленнее, чем привыкли считать, то это значило бы только, что захват политической власти пролетариатом необходимо отсрочить; а отсюда практически можно было бы в крайнем случае сделать вывод о более медленном темпе борьбы.

Но дело не в этом. Бернштейн подвергает сомнению не темпы развития, а сам ход развития капиталистического общества и в связи с этим переход к социалистическому строю.

Если социалистическая теория до сих пор считала, что исходной точкой социалистического переворота мог бы стать всеобщий уничтожающий кризис, то при этом следует, по нашему мнению, различать две вещи: основы теории и ее внешнюю форму. Эта теория предполагает, что капиталистический строй сам по себе, в силу собственных противоречий, подготовит момент своего разрушения, когда существование его сделается просто невозможным. Если такой момент представляли себе в форме всеобщего и разрушительного торгового кризиса, то для этого безусловно имелись глубокие причины. Тем не менее для основной идеи социализма это играет лишь второстепенную роль.

Научное обоснование социализма опирается, как известно, на три следствия капиталистического развития: прежде всего, на усиливающуюся анархию капиталистического хозяйства, которая делает его гибель неизбежной; во-вторых, на растущее обобществление производственного процесса, которое создает положительные отправные точки для будущего социального строя, и, в-третьих, на растущие организацию и классовое сознание пролетариата, образующего активный фактор предстоящего переворота.

Бернштейн отвергает первый из названных основных устоев научного социализма. Он утверждает, что капиталистическое развитие не идет навстречу всеобщему экономическому краху.

Но при этом он оспаривает не только определенную форму гибели капиталистического строя, но и самую возможность его гибели. Он решительно заявляет: «Можно было бы возразить, что когда говорят о крушении современного общества, то имеют при этом в виду больше, чем всеобщий и превосходящий прежние своей силой экономический кризис, а именно — полное крушение капиталистической системы вследствие ее собственных противоречий». И он отвечает на это: «Приблизительно одновременное полное крушение современной системы производства становится с дальнейшим развитием общества не более, а менее вероятным, так как это развитие увеличивает, с одной стороны, приспособляемость индустрии, а вместе с тем усиливает ее дифференциацию».[1] Но в таком случае возникает важный вопрос: почему и каким образом мы вообще достигнем конечной цели наших стремлений? С точки зрения научного социализма историческая необходимость социалистического переворота выражается прежде всего в возрастающей анархии капиталистической системы, которая толкает капитализм в безвыходный тупик. Но если согласиться с Бернштейном, что капиталистическое развитие не находится на пути к собственной гибели, тогда социализм перестает быть объективно необходимым. Из краеугольных камней его научного обоснования остаются тогда только два других следствия капиталистического строя: обобществленный процесс производства и классовое сознание пролетариата. Это имеет в виду также и Бернштейн, когда говорит: «Социалистическая мысль (с устранением теории крушения) нисколько не теряет своей убедительности. В самом деле, что такое, если внимательно присмотреться, перечисленные нами факторы устранения или модификации крушения прежних кризисов. Это все те обстоятельства, которые одновременно представляют собою предпосылки и отчасти даже исходные пункты обобществления производства и обмена».[2]

Достаточно, однако, беглого взгляда, чтобы доказать ложность и этого заключения. В чем заключается значение явлений, именуемых Бернштейном средствами приспособления капитализма: картелей, кредита, усовершенствования средств сообщения, подъема благосостояния рабочего класса и т. д.? В том, конечно, что они устраняют или по крайней мере притупляют внутренние противоречия капиталистического хозяйства, мешают их развитию и обострению. Так, устранение кризисов означает уничтожение противоречия между производством и обменом на базе капитализма; улучшение положения рабочего класса, как такового, и отчасти перехода его в среднее сословие означают притупление противоречия между трудом и капиталом. Итак, раз картели, кредитная система, профессиональные союзы и т. д. уничтожают капиталистические противоречия и, следовательно, спасают капиталистическую систему от окончательной гибели и сохраняют капитализм (поэтому Бернштейн и называет их «средствами приспособления»), — как же они могут в то же самое время представлять собою «предпосылки и отчасти даже исходные пункты социализма»? Очевидно, лишь в том смысле, что они содействуют более ясному проявлению общественного характера производства. Но поскольку они сохраняют его капиталистическую форму, постольку они делают излишним переход этого обобществленного производства в социалистическую форму. Поэтому они могут служить исходным пунктом и предпосылками социалистического строя только в понятийном, а не в историческом смысле, т. е. это такие явления, о которых мы знаем на основании нашего представления о социализме, что они родственны последнему, но которые фактически не только не могут повлечь за собой социалистического переворота, а скорее делают его излишним. Таким образом, в качестве обоснования социализма остается только классовое сознание пролетариата. Но и оно в данном случае не просто духовное отражение все более обостряющихся противоречий капитализма и его предстоящей гибели — ведь эта последняя предотвращается средствами приспособления, — а всего лишь идеал, притягательная сила которого покоится на его собственных, ему приписанных совершенствах.

Одним словом, этим путем мы получаем обоснование социалистической программы посредством «чистого познания», или, проще сказать, идеалистическое обоснование, а объективная необходимость, т. е. доказательство, основывающееся на самом ходе материального развития общества, отбрасывается. Ревизионистская теория стоит перед дилеммой. Или социалистический переворот по-прежнему вытекает из внутренних противоречий капиталистического строя, — тогда вместе с этим строем развиваются и его противоречия, и результатом их будет в свое время крушение его в той или иной форме; но в таком случае «средства приспособления» недействительны и теория крушения верна. Или «средства приспособления» действительно в состоянии предотвратить крушение капиталистической системы, т. е. сделать, таким образом, капитализм способным к существованию и устранить, следовательно, его противоречия; но в таком случае социализм перестает быть исторической необходимостью и представляет собою все, что угодно, но только не результат материального развития общества. Эта дилемма ведет к другой: или ревизионизм прав в отношении хода капиталистического развития, и в таком случае социалистическое преобразование общества превращается в утопию, или социализм не утопия, но тогда неверна теория средств приспособления. That is the question — вот в чем вопрос.

2. Приспособление капитализма

К важнейшим средствам приспособления капиталистического хозяйства принадлежат, по мнению Бернштейна, кредит, усовершенствование средств сообщения и организации предпринимателей

Начнем с кредита. Он выполняет в капиталистическом хозяйстве разнообразные функции, но самая важная из них состоит, как известно, в увеличении способности производства к расширению, в посредничестве и облегчении обмена. Там, где имманентная тенденция капиталистического производства к неограниченному расширению наталкивается на рамки частной собственности, на ограниченные размеры частного капитала, кредит является средством преодоления этих препятствий капиталистическим способом; он соединяет в один много частных капиталов (акционерные общества) и предоставляет в распоряжение капиталиста чужой капитал (промышленный кредит). С другой стороны, он, в качестве торгового кредита, ускоряет обмен товаров, т. е. ускоряет возвращение капитала к производству, а следовательно, и весь круговорот производственного процесса. Легко увидеть то влияние, которое обе эти важнейшие функции кредита оказывают на возникновение кризисов. Если кризисы, как известно, вытекают из противоречия между способностью и тенденцией производства к расширению, с одной стороны, и ограниченной способностью потребления, с другой, то, согласно вышесказанному, кредит как бы предназначен для того, чтобы как можно чаще вскрывать это противоречие. Прежде всего он увеличивает до необычайных размеров способность производства к расширению и постоянно создает в нем внутреннее побуждение выйти за пределы рынка. Но он бьет на два фронта.

Раз кредит в качестве фактора производственного процесса вызывает перепроизводство, то в качестве средства обращения он с наибольшей силой поражает во время кризиса им же самим вызванные производительные силы. При первых признаках застоя кредит сокращается, не приходит на помощь обмену там, где это как раз надо, не производит действия и оказывается бесцельным там, где он еще функционирует и таким образом сокращает во время кризисов способность потребления до минимальных размеров.

Кроме этих двух важнейших последствий, кредит действует еще во многих отношениях на образование кризисов. Он является не только техническим средством, дающим капиталисту возможность распоряжаться чужим капиталом, но в то же время служит поощрением к смелому и бесцеремонному употреблению чужой собственности, следовательно, ведет к рискованным спекуляциям. В качестве коварного средства — товарообмена он не только обостряет кризис, но и облегчает его наступление и распространение; он превращает весь обмен в чрезвычайно сложный и искусственный механизм с минимальным количеством металлических денег в качестве реальной основы, так что малейший повод вызывает в нем расстройство.

Таким образом, кредит далеко не является средством устранения или хотя бы только смягчения кризисов, а, совершенно напротив, представляет собою особый и могущественный фактор создания кризисов. Да иначе и быть не может. Специфическая функция кредита в самых общих чертах заключается именно в том, чтобы лишить все капиталистические отношения последнего остатка устойчивости и внести повсюду возможно большую эластичность, сделать все капиталистические силы в высшей степени растяжимыми, относительными и чувствительными. Ясно, что это может только обострить и облегчить появление кризиса, который есть не что иное, как периодическое столкновение противодействующих сил капиталистического хозяйства.

Но это приводит нас в то же время и к другому вопросу: каким образом кредит вообще может явиться «средством приспособления» капитализма? В каком бы отношении и в какой бы форме мы ни представляли себе это «приспособление» при посредстве кредита, сущность такого приспособления может заключаться, очевидно, только в одном: благодаря ему сглаживается какое-то противоречивое отношение в капиталистическом хозяйстве, уничтожается или притупляется какое-то из его противоречий и таким путем скованные силы в каком-то одном пункте получают возможность выйти на широкий простор. Однако если имеется в современном капиталистическом обществе средство, способное довести все его противоречия до крайней степени, то это именно кредит. Он усиливает противоречие между способами производства и обмена, доводя производство до наибольшего напряжения и при малейшем поводе парализуя обмен. Он усиливает противоречие между способом производства и способом присвоения, отделяя производство от собственности, превращая капитал, занятый в производстве, в общественный, а части прибыли придавая форму процента на капитал, т. е. чистой частной собственности. Он усиливает противоречие между отношениями собственности и производства, концентрируя путем насильственной экспроприации многих мелких капиталистов громадные производительные силы в руках немногих. Он усиливает противоречие между общественным характером производства и капиталистической частной собственностью, делая необходимым вмешательство государства в производство (акционерные общества).

Одним словом, кредит воспроизводит все коренные противоречия капиталистического мира и доводит их до крайности, ускоряет темп, с которым капиталистическое общество спешит навстречу своей собственной гибели — краху. Итак, что касается кредита, то первое, что должен был бы сделать капитализм в целях своего приспособления, — уничтожить кредит, прекратить его деятельность. В своем настоящем виде он служит не средством приспособления, а средством уничтожения, оказывающим чрезвычайно революционное воздействие. Ведь именно этот революционный, выходящий за рамки самого капитализма характер кредита вызвал даже реформаторские планы с легкой социалистической окраской и превратил, по выражению Маркса, главных провозвестников кредита, как, например, Исаака Перейра во Франции, в полупророков, полумошенников.

Столь же несостоятельным является при ближайшем рассмотрении и второе «средство приспособления» капиталистического производства — союзы предпринимателей. По мнению Бернштейна, они должны путем регулирования производства прекратить анархию и предупредить кризисы. Развитие картелей и трестов с точки зрения их многостороннего экономического воздействия — явление еще не исследованное. Это проблема, которая может быть решена лишь на основе учения Маркса. Во всяком случае, ясно следующее: о прекращении капиталистической анархии производства посредством картелей предпринимателей могла бы быть речь постольку, поскольку картели, тресты и т. д. хотя бы приблизились к тому, чтобы сделаться всеобщей и господствующей формой производства. Но это как раз исключается самой природой картелей. Конечная экономическая цель и деятельность союзов предпринимателей состоит в том, чтобы путем уничтожения конкуренции внутри данной отрасли воздействовать на распространение общей массы полученной на товарном рынке прибыли в смысле увеличения доли этой отрасли индустрии. Но организация может поднять норму прибыли одной какой-либо отрасли индустрии только за счет других и по одному этому не может сделаться всеобщей. Распространяясь на все наиболее важные отрасли производства, она сама уничтожает свое влияние.

Но и в пределах своей практической деятельности союзы предпринимателей действуют в направлении, совершенно противоположном прекращению промышленной анархии. Указанное повышение нормы прибыли достигается картелями на внутреннем рынке обыкновенно тем, что дополнительные части капитала, которые не могут быть применены для внутренних потребностей, они пускают в производство для вывоза, довольствуясь гораздо более низкой нормой прибыли, т. е. продают свои товары за границей намного дешевле, чем в своей стране. Результатом этого является обострение конкуренции за границей, увеличение анархии на мировом рынке, т. е. как раз противоположное тому, к чему стремились. Примером этого служит история международной сахарной промышленности.

Наконец, союзы предпринимателей в целом, как одну из форм капиталистического способа производства, следует рассматривать как переходную стадию, как определенную фазу капиталистического развития. В самом деле! В конечном счете картели являются средством капиталистического способа производства для того, чтобы задержать роковое падение нормы прибыли в отдельных отраслях производства. Каким же методом пользуются картели для этой цели? В сущности, он состоит лишь в том, что часть накопленного капитала оставляется неиспользованной, т. е. это тот же метод, который в иной только форме применяется при кризисах. Но подобное лекарство как две капли воды похоже на самую болезнь и может применяться только до известного времени в качестве меньшего из зол. Как только рынок сбыта начнет уменьшаться, поскольку мировой рынок разовьется до предела и будет исчерпан конкурирующими капиталистическими странами — а нельзя отрицать, что такой момент рано или поздно наступит, — вынужденное неупотребление части капитала примет такие размеры, что лекарство само превратится в болезнь, капитал, уже значительно обобществленный благодаря организации, снова превратится в частный капитал. Раз уменьшается возможность захватить местечко на рынке, всякая частная доля капитала предпочитает искать счастья на свой страх и риск. В таком случае организации должны лопнуть как мыльные пузыри и снова уступить место свободной конкуренции, но в усиленной форме.[3]

Итак, в общем картели, так же как кредит, представляются определенными фазами развития, которые в конце концов еще более усиливают анархию капиталистического мира, обнажают и доводят до зрелости все его внутренние противоречия. Они обостряют противоречия между способом производства и обменом, усиливая до крайних пределов борьбу между производителем и потребителем, как мы это особенно видим в Соединенных Штатах Америки. Они обостряют далее противоречие между способом производства и присвоением, противопоставляя рабочему классу превосходящую силу организованного капитала, и таким образом крайне усиливают антагонизм между трудом и капиталом.

Они обостряют, наконец, противоречие между интернациональным характером капиталистического хозяйства и национальным характером капиталистического государства, так как картелям сопутствует общая таможенная война, и таким образом до крайней степени усиливают антагонизм между отдельными капиталистическими государствами. Сюда прибавляется еще прямое и в высшей степени революционное влияние картелей на концентрацию производства, техническое усовершенствование и т. д.

Таким образом, картели в своем окончательном воздействии на капиталистическое хозяйство не только не представляют «средства приспособления», сглаживающего его противоречия, а, как раз наоборот, являются одним из средств, созданных капиталистическим хозяйством, чтобы увеличить присущую ему анархию, обнаружить заключающиеся в нем противоречия и ускорить собственную гибель.

Однако если кредит, картели и подобные средства не устраняют анархии капиталистического хозяйства, то каким же образом могло случиться, что мы в течение двух десятилетий с 1873 г. не переживали общих торговых кризисов? Не служит ли это признаком того, что капиталистический способ производства, по крайней мере в основном, действительно «приспособился» к потребностям общества и опроверг анализ Маркса?

Ответ последовал сразу же за вопросом. Едва Бернштейн успел в 1898 г. выбросить на свалку марксову теорию кризисов, как в 1900 г. разразился жестокий общий кризис, а через семь лет, т. е. в 1907 г., на весь мировой рынок распространился из Соединенных Штатов новый кризис. Так, вопиющие факты сами опровергли теорию «приспособления» капитализма. Этим подтвердилось также, что те, кто отказался от марксовой теории кризисов лишь потому, что она не оправдалась в предсказании срока «двух кризисов», смешали суть этой теории с незначительной внешней подробностью ее формы — десятилетним циклом. Определение круговорота современной капиталистической промышленности как десятилетнего цикла имело у Маркса и Энгельса в 60-е и 70-е годы смысл простой констатации фактов, которые, в свою очередь, не опирались на какие-либо законы природы, а были обусловлены рядом конкретных исторических обстоятельств, связанных со скачкообразным расширением сферы действия молодого капитализма.

В самом деле, кризис 1825 г. явился результатом крупных капиталовложений в строительство дорог, каналов и газовых заводов, возникших так же, как и сам кризис, главным образом в Англии в предшествующее десятилетие. Следующий кризис 1836–1839 гг. точно так же был результатом колоссального грюндерства, вызванного созданием новых средств транспорта. Кризис 1847 г. был, как известно, вызван лихорадочным железнодорожным строительством в Англии (с 1844 до 1847 г., т. е. в течение трех только лет, парламент роздал концессий на постройку новых железных дорог на сумму около 1,5 миллиарда талеров!). Во всех трех случаях, следовательно, кризисы явились результатом различных форм создания капиталистического хозяйства и закладки новых основ капиталистического развития. Кризис 1857 г. вызван был внезапным появлением новых рынков сбыта для европейской индустрии в Америке и Австралии благодаря открытию золотых приисков; во Франции — главным образом железнодорожным строительством, причем в этом отношении она шла по стопам Англии (с 1852 до 1856 г. во Франции было построено новых железных дорог на 1,25 миллиарда франков). Наконец, как известно, сильный кризис 1873 г. явился прямым следствием создания крупной промышленности в Германии и Австрии и первого ее бурного роста, последовавшего за политическими событиями 1866 и 1871 гг.

Итак, до сих пор причиной торговых кризисов всякий раз было внезапное расширение сферы капиталистического хозяйства. Десятилетняя периодичность происходивших тогда международных кризисов представляется, таким образом, явлением внешним, случайным. Марксова схема образования кризисов в том ее виде, как она дана Энгельсом в «Анти-Дюринге» и Марксом в I и III томах «Капитала», постольку верна для всех кризисов, поскольку она раскрывает внутренний механизм и глубоко скрытые общие причины кризисов, независимо от того, повторяются ли они каждые 10 или 5 лет или попеременно каждые 20 и 8 лет.

Но несостоятельность бернштейновской теории убедительнее всего доказывает тот факт, что недавний кризис 1907–1908 гг. свирепствовал всего ужаснее в той стране, где лучше всего развиты пресловутые «средства приспособления»: кредит, служба связи и тресты.

Вообще предположение, что капиталистическое производство могло бы «приспособиться» к обмену, требует одного из двух: или мировой рынок растет неограниченно и бесконечно, или, напротив, производительные силы ограничены в своем росте так, что они не могут перерасти пределов рынка. Первое физически невозможно, второму предположению противоречит тот факт, что на каждом шагу во всех областях производства совершается технический переворот, каждый день пробуждаются новые производительные силы.

По мнению Бернштейна, еще одно явление противоречит указанному ходу вещей при капитализме: «почти непоколебимая фаланга» средних предприятий, на которые он нам указывает. По его мнению, это доказывает, что развитие крупного производства не действует таким революционизирующим и концентрирующим образом, как следовало бы ожидать, согласно «теории крушения». Однако было бы совершенно ошибочно толковать развитие крупной промышленности в том смысле, что по мере этого развития все средние предприятия должны одно за другим исчезнуть с лица земли.

В общем ходе капиталистического развития именно мелкие капиталы, по мнению Маркса, играют роль пионеров технической революции в двух отношениях: как в отношении новых методов производства в старых, прочных и установившихся отраслях, так и в отношении создания новых, еще не используемых крупными капиталами отраслей промышленности. Совершенно ложным является взгляд, будто развитие капиталистических средних предприятий идет по прямой линии к постепенному падению. Фактически ход развития скорее и здесь является чисто диалектическим и движется постоянно между противоречиями. Капиталистическое среднее сословие, так же как и рабочий класс, находится всецело под влиянием двух противоположных тенденций — возвышения и угнетения. Тенденция угнетения заключается в данном случае как в постоянном росте масштабов производства, которое периодически опережает объем средних капиталов и таким образом снова на некоторое время сокращает масштабы производства соответственно стоимости необходимого минимума капитала, так и в проникновении капиталистического производства в новые сферы. Борьбу средних предприятий с крупным капиталом нельзя представлять себе в виде регулярной битвы, в которой численность войск слабой стороны убывает непосредственно и все в большей мере, а скорее в виде периодического скашивания мелких капиталов, которые быстро вырастают снова, чтобы опять попасть под косу крупной промышленности. Из этих двух тенденций, играющих, как мячиком, капиталистическим средним сословием, в конце концов — в противоположность развитию рабочего класса — побеждает тенденция его угнетения. Но это вовсе не должно обязательно проявляться в абсолютном численном уменьшении средних предприятий, а выражается, во-первых, в постепенно повышающемся минимуме капитала, который нужен для жизнеспособности предприятий в старых отраслях, и, во-вторых, в постоянно уменьшающемся промежутке времени, в течение которого мелкие капиталы самостоятельно эксплуатируют новые отрасли производства. Вот почему период жизни индивидуального мелкого капитала делается все короче, все быстрее меняются методы производства и способы его приложения, для класса же в целом отсюда следует постоянно ускоряющийся социальный обмен веществ.

Последнее прекрасно известно Бернштейну, и он сам констатирует это. Но он, очевидно, забывает, что это образует и самый закон капиталистического развития средних предприятий. Если мелкие капиталы являются поборниками технического прогресса и если прогресс в области техники есть жизненный нерв капиталистического хозяйства, то, очевидно, мелкие капиталы являются неразлучными спутниками капиталистического развития и могут исчезнуть только одновременно с последним. Постепенное исчезновение средних предприятий, в смысле абсолютной суммарной статистики, что и имеет в виду Бернштейн, указывало бы не на революционный ход развития капитализма, как он думает, а, совсем наоборот, на застой и спячку капитализма. «Норма прибыли, т. е. относительный прирост капитала, имеет важное значение прежде всего для всех новых, самостоятельно группирующихся ответвлений капитала. И если бы капитало образование стало уделом исключительно немногих крупных капиталов… то вообще угас бы огонь, оживляющий производство. Оно погрузилось бы в сон».[4]

3. Введение социализма путем социальных реформ

Бернштейн отвергает «теорию крушения» как исторический путь к осуществлению социалистического общества. Каков же тот путь, который с точки зрения «теории приспособления капитализма» ведет к этому? На этот вопрос Бернштейн ответил только намеками, а Конрад Шмидт сделал попытку дать более подробный ответ в духе Бернштейна.[5] По его мнению, профсоюзная борьба и политическая борьба за социальные реформы ведут ко все усиливающемуся контролю общества над условиями производства и при посредстве законодательства «все более и более низводят собственника капитала путем ограничения его прав до роли администратора», пока наконец «руководство и управление производством не будет отнято у капиталиста, сопротивление которого будет сломлено и которому станет ясно, что его собственность все более теряет для него самого всю свою ценность», и таким образом окончательно будет введено общественное производство.

Итак, профессиональные союзы, социальные реформы и, по мнению Бернштейна, еще политическая демократизация государства — вот средства постепенного введения социализма.

Начнем с профессиональных союзов. Их главная функция — это лучше кого-либо другого доказал в «Neue Zeit» в 1891 г. сам Бернштейн — состоит в том, что для рабочих они служат средством проводить в жизнь капиталистический закон заработной платы, т. е. продажу рабочей силы по ее рыночной цене в данный момент. Услуга, которую профессиональные союзы оказывают пролетариату, состоит в том, что они дают ему возможность использовать в своих интересах существующую в каждый данный момент рыночную конъюнктуру. Но сама конъюнктура, т. е., с одной стороны, спрос на рабочую силу, зависящий от состояния производства, с другой стороны, предложение рабочей силы, созданное пролетаризацией средних слоев и естественным размножением рабочего класса, и, наконец, данная степень производительности труда — все это лежит вне сферы влияния профессиональных союзов. В силу этого они не могут уничтожить закон заработной платы; они могут в лучшем случае ввести капиталистическую эксплуатацию в «нормальные» для данного момента границы, но ни в коем случае не способны, хотя бы постепенно, уничтожить ее.

Конрад Шмидт видит, конечно, в современном профсоюзном движении слабую начальную стадию и ждет, что впоследствии профессиональная организация будет все больше и больше влиять на регулирование самого производства. Но под регулированием производства можно понимать только одно из двух: или вмешательство в техническую сторону процесса производства, или определение размеров самого производства. Какой характер может иметь в обоих этих вопросах влияние профсоюзов? Ясно, что в отношении техники производства интерес отдельного капиталиста вполне совпадает с прогрессом и развитием капиталистического хозяйства. Собственный интерес побуждает его к техническим усовершенствованиям. Позиция отдельного рабочего, напротив, прямо противоположна: всякий технический переворот противоречит интересам рабочих, имеющих к нему прямое отношение, и непосредственно ухудшает их положение, обесценивая рабочую силу, делая труд более интенсивным, монотонным и мучительным. И поскольку профсоюз может вмешиваться в техническую сторону производства, он, очевидно, может действовать только в последнем смысле, в интересах непосредственно затронутых отдельных групп рабочих, т. е. противиться нововведениям. Но в таком случае он действует не в интересах рабочего класса вообще, не в интересах его освобождения, так как эти интересы совпадают с техническим прогрессом, или, иначе говоря, с интересами отдельных капиталистов, и, следовательно, профсоюз, наоборот, играет на руку реакции. В самом деле, стремления воздействовать на техническую сторону производства мы находим не в будущем профессионального движения, где его ищет Конрад Шмидт, а в прошлом. Они являются отличительной чертой более ранней стадии английского тред-юнионизма (до 60-х годов), когда последний еще не расстался с цеховыми пережитками средневековья и, что характерно, руководствовался устарелым принципом «приобретенного права на приличную работу».[6] Стремление профсоюзов устанавливать размеры производства и товарные цены есть, напротив, явление более позднего времени. Только в самое последнее время мы встречаемся — и опять-таки в Англии — с возникновением таких попыток;[7] но и эти стремления по своему характеру и тенденции совершенно равноценны предыдущим. Ведь к чему должно свестись активное участие профсоюзов в определении объема и цен товарного производства? К союзу рабочих и предпринимателей против потребителя, действующему с помощью принудительных мер против конкурирующих предпринимателей, мер, которые ни в чем не уступают методам правильно организованных союзов предпринимателей. В сущности, это уже не борьба между трудом и капиталом, а солидарная борьба капитала и рабочей силы против потребляющего общества. По своему социальному характеру это — реакционное начинание, которое уже по одному тому не может служить этапом в освободительной борьбе пролетариата, что представляет собою скорее нечто прямо противоположное классовой борьбе. По своему практическому значению это — утопия, которая, как показывает некоторое размышление, никогда не может распространиться на более значительные и производящие на мировой рынок отрасли промышленности.

Итак, деятельность профсоюзов ограничивается, в сущности, борьбой за повышение заработной платы и сокращение рабочего дня, т. е. регулированием капиталистической эксплуатации сообразно с условиями рынка; воздействие же на процесс произ-водства по самому их существу для них совершенно невозможно. Больше того, все развитие профсоюзов направлено к полному прекращению непосредственных отношений между трудовым и остальным товарным рынком, что является прямой противоположностью утверждениям Конрада Шмидта. Самым характерным в данном случае является факт, что даже стремление хотя бы пассивно установить непосредственное отношение между трудовым договором и общим положением производства путем системы скользящей шкалы заработной платы в настоящее время уже отжило и что английские тред-юнионы начинают все больше отказываться от него.[8]

Но и в фактических границах своего влияния профессиональное движение не расширяется так неограниченно, как это предполагает теория приспособления капитала. Совсем наоборот. Рассматривая более значительные периоды социального развития, нельзя скрыть того факта, что в общем и целом мы идем навстречу временам возрастающих трудностей профессионального движения, а не сильного его подъема. Раз развитие промышленности достигло своего апогея и на мировом рынке наблюдается «кривая понижения» капитала, профессиональная борьба становится трудной вдвойне: во-первых, ухудшается для рабочей силы объективная конъюнктура рынка, так как спрос растет медленнее, а предложение, наоборот, развивается быстрее, чем это наблюдается теперь; во-вторых, сам капитал, стремясь вознаградить себя за понесенные на мировом рынке потери, все более настойчиво накладывает руку на принадлежащую рабочему долю продукта. Ведь понижение заработной платы является одним из наиболее действенных средств удержать от падения норму прибыли.[9] Англия дает нам картину начала второй стадии профессионального движения. Здесь оно сводится по необходимости все больше к простой защите уже завоеванного, но и это становится с каждым днем все труднее. Другой стороной указанного общего хода дел должен явиться подъем политической и социалистической классовой борьбы.

Такую же ошибку в смысле неправильности исторической перспективы Конрад Шмидт делает в отношении социальной реформы, от которой он ждет, что она «рука об руку с профессиональными коалициями рабочих продиктует классу капиталистов условия, на которых последние могут использовать рабочую силу». Понимая в таком смысле социальную реформу, Бернштейн считает фабричные законы частью «общественного контроля» и, следовательно, частью социализма. Конрад Шмидт употребляет повсюду, где он говорит о государственной защите труда, выражение «общественный контроль» и, превратив столь благополучно государство в общество, он, утешившись, прибавляет: «т. е. развивающийся рабочий класс»; с помощью такой операции невинные постановления германского бундесрата об охране труда превращаются в социалистические переходные меры германского пролетариата.

Мистификация бросается здесь в глаза. Ведь современное государство — не «общество» развивающегося рабочего класса, а представитель капиталистического общества, т. е. классовое государство. Поэтому и проводимые им социальные реформы отнюдь не проявление «общественного контроля», т. е. контроля свободно работающего общества над собственным трудовым процессом, а проявление контроля классовой организации капитала над производственным процессом капитала. Здесь, т. е. в интересах капитала, и лежат естественные границы социальной реформы. Однако как Бернштейн, так и Конрад Шмидт видят в настоящее время также и здесь только «слабую начальную стадию» и надеются в будущем на неограниченное развитие социальных реформ в пользу рабочего класса. Но они впадают при этом в такую же ошибку, как и при предположении неограниченного роста могущества профсоюзного движения.

Теория постепенного введения социализма путем социальных реформ предполагает — и в этом ее центр тяжести — определенное объективное развитие как капиталистической собственности, так и государства. В отношении первой будущее развитие, как предполагает в своей схеме Конрад Шмидт, идет к тому, чтобы «путем ограничения собственника капитала в его правах низвести его мало-помалу до роли управляющего». Ввиду будто бы невозможности разом и внезапно экспроприировать средства производства Конрад Шмидт создает собственную теорию постепенной экспроприации. Для этой цели он конструирует в качестве необходимой предпосылки теорию расщепления права собственности на «верховную собственность», которую он предоставляет «обществу» и которая, по его мнению, должна все расширяться, и на «право пользования», которое в руках капиталиста превращается с течением времени в простое управление. Если это построение не больше чем невинная игра слов, под которой не скрывается ничего серьезного, тогда теория постепенной экспроприации остается голословной; если же оно представляет серьезную схему правового развития, тогда оно совершенно ошибочно. Дробление права собственности на различные содержащиеся в нем правомочия, к которому Конрад Шмидт прибегает для доказательства своей теории «постепенной экспроприации» капитала, характерно для общества с феодально-натуральным хозяйством, когда распределение продукта между различными общественными классами происходило в натуральной форме, на основании личных отношений между феодалом и его подвластными. Распадение собственности на различные части отражало здесь заранее данную организацию распределения общественного богатства. С переходом к товарному производству и с уничтожением всех личных связей между отдельными участниками производственного процесса упрочилось, наоборот, отношение между человеком и вещью — частная собственность. Так как распределение совершается уже не на основании личных отношений, а путем обмена, то отдельные права на участие в общественном богатстве измеряются уже не частицами права собственности на общую вещь, а ценностью, доставляемой каждым на рынок. Первым переворотом в правовых отношениях, сопровождавшим появление товарного производства в городских общинах средних веков, было образование абсолютной замкнутой частной собственности в лоне феодальных правоотношений, основанных на разделении собственности. В капиталистическом производстве это развитие прокладывает себе дальнейший путь. Чем дальше идет обобществление производственного процесса, тем более процесс распределения опирается на чистый обмен, тем более неприкосновенной и замкнутой становится частная собственность и тем больше капиталистическая собственность превращается из права на продукт собственного труда в чистое право присвоения чужого труда. До тех пор, пока капиталист сам управляет фабрикой, распределение до известной степени связано с личным участием в процессе производства. По мере того как личное управление фабриканта становится излишним — а в акционерных компаниях это уже совершившийся факт, — собственность на капитал, в качестве основания для притязаний при распределении, совершенно отделяется от личных отношений в производстве и проявляется в своем чистейшем и замкнутом виде. В акционерном и в промышленном кредитном капитале капиталистическое право собственности достигает впервые своего полного развития.

Историческая схема К. Шмидта «от собственника к простому администратору» представляет собой, таким образом, фактическое развитие, поставленное на голову, которое, наоборот, ведет от собственника и администратора к чистому собственнику.

Здесь с К. Шмидтом происходит то же, что с Гёте:

То, что его, то видит он в тумане, А что ушло, то явью стало вдруг.

И подобно тому как его историческая схема в экономическом отношении идет вспять от новейших акционерных компаний к мануфактурной фабрике или даже к ремесленным мастерским, точно так же в правовом отношении она стремится втиснуть капиталистический мир в скорлупу феодально-натурального хозяйства.

Но и с этой точки зрения «общественный контроль» тоже является не в том свете, в каком он рисуется Конраду Шмидту. То, что в настоящее время функционирует как «общественный контроль» — охрана труда, надзор за акционерными компаниями и т. д., — фактически не имеет ничего общего с участием в праве собственности, с «верховной собственностью». Этот контроль действует не в качестве ограничения капиталистической собственности, а, наоборот, как ее охрана. Или, выражаясь экономическим языком, он является не вмешательством в капиталистическую эксплуатацию, а нормированием, упорядочением этой эксплуатации. И если Бернштейн ставит вопрос, много или мало социализма содержит фабричный закон, то мы можем его уверить, что самый лучший из фабричных законов содержит в себе ровно столько же социализма, сколько и постановление магистрата об уборке улиц и зажигании газовых фонарей, которое тоже ведь есть «общественный контроль».

4. Таможенная политика и милитаризм

Вторым условием постепенного введения социализма является, по Э. Бернштейну, развитие государства в общество. Утверждение, что современное государство есть классовое государство, сделалось уже общим местом. Однако нам кажется, что и это положение, как и все, что имеет отношение к капиталистическому обществу, следовало бы рассматривать не как застывшую абсолютную истину, а с точки зрения постоянного развития.

Политическая победа буржуазии превратила государство в капиталистическое государство. Конечно, само капиталистическое развитие значительно изменяет природу государства, постоянно расширяя сферу его влияния, наделяя его новыми функциями, особенно в области экономической жизни, и в силу этого делая все более необходимым его вмешательство и контроль. Таким образом, постепенно подготовляется будущее слияние государства с обществом, так сказать, возвращение к обществу функций государства. Соответственно этому можно говорить также о развитии капиталистического государства в общество, и, несомненно, в этом смысле Маркс сказал, что охрана труда есть первый вид сознательного вмешательства «общества» в свой социальный жизненный процесс, — положение, на которое ссылается Бернштейн.

Но, с другой стороны, в государстве, благодаря тому же самому капиталистическому развитию, происходит и другое изменение. Прежде всего, современное государство — это организация господствующего капиталистического класса. Если оно в интересах общественного развития берет на себя разнородные, имеющие общий интерес функции, то это происходит только потому и постольку, поскольку эти интересы и общественное развитие совпадают в целом с интересами господствующего класса. Так, например, в охране труда капиталисты как класс так же непосредственно заинтересованы, как и все общество. Но эта гармония продолжается лишь до известного момента капиталистического развития. Как только развитие достигло определенной высоты, интересы буржуазии как класса и интересы экономического прогресса, даже в капиталистическом смысле, начинают расходиться. Мы думаем, что эта стадия уже наступила, и это выражается в двух важнейших явлениях современной социальной жизни: в таможенной политике и милитаризме. Оба они — таможенная политика и милитаризм — сыграли в истории капитализма свою необходимую и до известной степени прогрессивную революционную роль. Без покровительственных пошлин не могла появиться в отдельных странах крупная промышленность. Но в настоящее время положение вещей иное. Ныне покровительственные пошлины служат не для того, чтобы содействовать развитию молодых отраслей промышленности, а для того, чтобы искусственно консервировать устаревшие формы производства. С точки зрения капиталистического развития, т. е. с точки зрения мирового хозяйства, в настоящее время совершенно безразлично, вывозится ли больше товаров из Германии в Англию или наоборот. С точки зрения этого развития мавр сделал свое дело, мавр может уйти. Больше того, он должен уйти. При современной взаимной зависимости различных отраслей промышленности покровительственные пошлины на какие бы то ни было товары должны повысить внутри страны стоимость производства других товаров, т. е. подорвать промышленность. Но не таковы интересы класса капиталистов. Промышленность для своего развития не нуждается в покровительственных пошлинах, но зато они нужны предпринимателям для охраны своего сбыта. Это значит, что в настоящее время пошлины служат уже не средством защиты развивающегося капиталистического производства против другого, более развитого, а средством борьбы одной национальной группы капиталистов против другой. Далее, пошлины уже не нужны для охраны промышленности, для того, чтобы создать и завоевать внутренний рынок; они являются необходимым средством для создания картелей в промышленности, т. е. для борьбы капиталистического производителя с потребляющим обществом. Наконец, специфический характер современной таможенной политики особенно ярко характеризуется тем фактом, что теперь повсюду решающая роль в этом вопросе вообще принадлежит не индустрии, а сельскому хозяйству, т. е., иными словами, таможенная политика превратилась в средство придать феодальным интересам капиталистическую форму и дать им проявиться в таком виде.

Те же самые изменения претерпел и милитаризм. Если мы посмотрим на историю не с точки зрения того, какой она могла и должна быть, а какой она была на самом деле, то мы должны будем констатировать, что война была необходимым фактором капиталистического развития. Соединенные Штаты Северной Америки и Германия, Италия и Балканские государства, Россия и Польша — везде войны сыграли роль условия или послужили толчком капиталистического развития, все равно, кончились ли они победой или поражением. До тех пор, пока существовали страны, где нужно было преодолеть их внутреннюю раздробленность или их натурально-хозяйственную замкнутость, милитаризм играл революционную роль в капиталистическом смысле. Но в настоящее время и здесь дело обстоит иначе. Поскольку мировая политика превратилась в арену грозных конфликтов, дело идет не столько об открытии европейскому капитализму новых стран, сколько о готовых европейских противоречиях, которые распространились на другие части мира и прорываются там наружу. И в настоящее время как в Европе, так и в других частях света выступают с оружием в руках друг против друга не капиталистические страны против стран с натуральным хозяйством, а государства, которые вступают в конфликт именно благодаря одинаково высокому уровню их капиталистического развития. Для самого этого развития такой конфликт, если он разражается, может иметь при подобных условиях, конечно, только роковое значение, вызывая глубочайшее потрясение и переворот в экономической жизни всех капиталистических стран. Но совсем иначе представляется дело с точки зрения класса капиталистов. Для них милитаризм в настоящее время сделался необходимым в трех отношениях: во-первых, как средство борьбы конкурирующих «национальных» интересов против интересов других национальных групп; во-вторых, как важнейший способ приложения как финансового, так и промышленного капитала и, в-третьих, как орудие классового господства внутри страны против трудового народа; но все эти интересы не имеют ничего общего с развитием капиталистического способа производства. И что опять-таки лучше всего обнаруживает характер современного милитаризма — это, прежде всего, общий рост его во всех странах, стремящихся обогнать друг друга, рост, так сказать, под влиянием собственных, изнутри действующих, механических сил; это явление было еще совершенно неизвестно несколько десятилетий тому назад. Далее, характерна неизбежность, фатальность приближающегося взрыва и в то же время полнейшая невозможность заранее определить поводы, непосредственно заинтересованные государства, предмет спора и другие подробности. Из двигателя капиталистического развития милитаризм превратился в болезнь капитализма.

В описанном противоречии между общественным развитием и господствующими классовыми интересами государство становится на сторону последних. В своей политике государство, подобно буржуазии, вступает в противоречие с общественным развитием, все более теряя таким образом характер представителя всего общества и становясь в такой же мере чисто классовым государством. Или, правильнее выражаясь, оба эти свойства отделяются друг от друга и обостряются, превращаясь во внутреннее противоречие самой сущности государства; и с каждым днем это противоречие все более обостряется. Дело в том, что, с одной стороны, постоянно увеличивается круг имеющих общий характер функций государства, его вмешательство в общественную жизнь и его «контроль» над нею; с другой стороны, классовый характер заставляет его все в большей степени переносить центр тяжести своей деятельности и все свои средства власти в такие области, которые являются полезными только для классовых интересов буржуазии, для общества же имеют только отрицательное значение; таковы милитаризм, таможенная и колониальная политика. Но в силу этого и «общественный контроль» все более проникается классовым характером (например, применение охраны труда во всех странах).

Указанным изменениям, происходящим в самом существе государства, не противоречит, а скорее вполне соответствует развитие демократии, в котором Бернштейн также видит средство постепенного введения социализма.

Как разъясняет Конрад Шмидт, завоевание социал-демократического большинства в парламенте есть даже прямой путь к постепенной социализации общества. Демократические формы политической жизни представляют, несомненно, такое явление, в котором сильнее всего обнаруживается развитие государства в общество, и постольку служат этапом на пути к социалистическому перевороту. Однако это противоречие в самом существе капиталистического государства, охарактеризованное выше, еще ярче проявляется в современном парламентаризме. Правда, по форме парламентаризм служит для выражения в государственной организации интересов всего общества, но на самом деле он является выражением только капиталистического общества, т. е. общества, в котором решающее влияние имеют капиталистические интересы. Таким образом, демократические по своей форме учреждения по своему содержанию становятся орудием господствующих классов. Это наиболее рельефно выражается в том факте, что, как только демократия проявляет тенденцию отречься от своего классового характера и обратиться в орудие действительно народных интересов, эти самые демократические формы приносятся в жертву буржуазией и представляющим ее государством. При таких условиях идея о социал-демократическом большинстве в парламенте представляет собою расчет, принимающий во внимание, совсем в духе буржуазного либерализма, только формальную сторону демократии и забывающий совершенно о ее реальном содержании. Парламентаризм же вообще является не непосредственно социалистическим элементом, постепенно пропитывающим капиталистическое общество, как это полагает Бернштейн, а, наоборот, специфически капиталистическим средством буржуазного классового государства, призванным довести капиталистические противоречия до полной зрелости и развития.

Ввиду такого объективного развития государства положение Бернштейна и Конрада Шмидта о постоянно развивающемся и непосредственно вводящем социализм «общественном контроле» превращается в фразу, с каждым днем все более противоречащую действительности.

Теория постепенного введения социализма сводится к постепенному реформированию в социалистическом духе капиталистической собственности и капиталистического государства. Однако оба они в силу объективных условий жизни современного общества развиваются как раз в противоположном направлении. Производственный процесс все более обобществляется, и вмешательство, контроль государства над этим процессом становятся все шире; но в то же самое время частная собственность все более становится формой неприкрытой капиталистической эксплуатации чужого труда, а государственный контроль все более проникается исключительно классовыми интересами. Таким образом, государство, т. е. политическая организация, и отношения собственности, т. е. правовая организация капитализма, приобретая по мере развития все более капиталистический, а не социалистический характер, ставят теории постепенного введения социализма два непреодолимых препятствия.

Идея Фурье — путем системы фаланстеров превратить всю морскую воду земного шара в лимонад — была очень фантастична; но идея Бернштейна — превратить море капиталистической горечи, постепенно подливая в него по бутылке социал-реформаторского лимонада, в море социалистической сладости — только более нелепа, но ничуть не менее фантастична.

Производственные отношения капиталистического общества все более приближаются к социалистическому, но зато его политические и правовые отношения воздвигают все более высокую стену между капиталистическим и социалистическим обществом. Ни социальные реформы, ни развитие демократии не пробьют брешь в этой стене, а, наоборот, сделают эту стену еще выше и крепче. Только удар молота революции, т. е. захват политической власти пролетариатом, может разрушить эту стену.

5. Практические выводы и общий характер ревизионизма

В первой главе мы старались доказать, что теория Бернштейна переносит социалистическую программу с почвы материальной на идеалистическую. Это относится к теоретическому обоснованию. Какова же эта теория в применении ее на практике? С первого взгляда и формально она ничем не отличается от обычной практики социал-демократической борьбы. Профессиональные союзы, борьба за социальную реформу и за демократизацию политических учреждений — ведь все это обычно составляет также формальное содержание партийной деятельности социал-демократов. Следовательно, разница не в том, что, а в том, как. При настоящем положении вещей профсоюзная и парламентская борьба рассматривается как средство постепенно воспитать пролетариат и привести его к захвату политической власти. Согласно же взглядам ревизионистов, ввиду невозможности и бесполезности такого захвата вышеупомянутая борьба должна вестись только ради непосредственных результатов, т. е. для подъема материального уровня рабочих, постепенного ограничения капиталистической эксплуатации и расширения общественного контроля. Если не говорить о цели непосредственного улучшения положения рабочего класса, которая одинакова для обеих теорий — как теории, принятой до сих пор партией, так и ревизионистской теории, — то вся разница, коротко говоря, заключается в следующем: по общепринятому взгляду, социалистическое значение профсоюзной и политической борьбы состоит в том, что она подготовляет пролетариат, т. е. субъективный фактор социалистического переворота, к осуществлению этого переворота. По мнению Бернштейна, она состоит в том, чтобы путем профсоюзной и политической борьбы постепенно ограничивать капиталистическую эксплуатацию, постепенно лишать капиталистическое общество его капиталистического характера и придать ему характер социалистический, одним словом, осуществить в объективном смысле социалистический переворот. При ближайшем рассмотрении оба эти взгляда оказываются прямо противоположными друг другу. По общепринятому партийному взгляду, при помощи профсоюзной и политической борьбы пролетариат подводится к убеждению, что путем такой борьбы невозможно коренным образом улучшить его положение и что неизбежен в конце концов захват политической власти. Теория Бернштейна, исходя из невозможности захвата политической власти как предпосылки, предполагает возможность введения социалистического строя при помощи простой профсоюзной и политической борьбы.

Таким образом, признание теорией Бернштейна социалистического характера профсоюзной и парламентской борьбы объясняется верой в ее постепенное социализирующее влияние на капиталистическое хозяйство. Но такое влияние, как мы старались показать, лишь фантазия. Капиталистические институты собственности и государства развиваются в совершенно противоположном направлении; но в таком случае повседневная практическая борьба социал-демократии теряет в конечном счете вообще всякое отношение к социализму. Громадное социалистическое значение профсоюзной и политической борьбы состоит в том, что она делает социалистическими понятия, сознание пролетариата, организует его как класс. Другое дело, если рассматривать ее как средство непосредственной социализации капиталистического характера: в этом случае она не только не может оказать придуманного ей влияния, но одновременно лишается и другого значения — перестает служить средством воспитания и подготовки рабочего класса к захвату власти пролетариатом.

Поэтому полнейшим недоразумением являются успокоительные заявления Эдуарда Бернштейна и Конрада Шмидта, будто, перенося борьбу в область социальных реформ и профессиональных союзов, они не лишают рабочее движение его конечной цели, так как-де всякий шаг на этом пути требует следующего и, таким образом, социалистическая цель остается в движении в качестве его тенденции. Это, конечно, совершенно справедливо для современной тактики немецкой социал-демократии, т. е. при том условии, что профсоюзной и социал-реформаторской борьбе предшествует, как путеводная звезда, сознательное и твердое стремление к завоеванию политической власти. Но если отделить это стремление от движения и превратить социальную реформу в самоцель, то она на самом деле, приведет не к осуществлению социалистической конечной цели, а скорее к противоположным результатам. Конрад Шмидт полагается на механическое движение, которое, раз начавшись, уже не может само собой остановиться; он основывается на том простом положении, что аппетит приходит во время еды и что рабочий класс никогда не удовлетворится реформами, пока не будет завершен социалистический переворот. Последнее предположение верно, и за это нам ручается недостаточность самих капиталистических социальных реформ; но сделанный отсюда вывод мог бы быть верен только в том случае, если бы возможно было создать непрерывную цепь постоянно растущих и развивающихся социальных реформ, непосредственно соединяющую настоящий строй с социалистическим. Но это — фантазия: цепь силою вещей очень скоро должна оборваться, и движение может принять тогда самые разные направления.

Тогда, всего скорее и вероятнее, тактика изменится в том смысле, что всеми средствами станут добиваться практических результатов борьбы — социальных реформ. Непримиримая, суровая классовая точка зрения, имеющая смысл только при стремлении к завоеванию политической власти, приобретет все больше и больше значение отрицательной силы, как только непосредственно практические результаты становятся главной целью движения; следовательно, ближайшим шагом в таком случае станет политика компенсаций или, лучше сказать, политика закулисного торга и государственно примиренческая мудрая позиция. Но при таких условиях движение не в состоянии постоянно сохранять равновесие. Раз социальная реформа в капиталистическом мире всегда была и останется пустым орехом, то, какую бы тактику мы ни применяли, ее следующим логическим шагом будет разочарование в социальной реформе, т. е. в той тихой пристани, где бросили якорь профессор Шмоллер и K° после того, как они, объехав по социал-реформистским водам весь свет, решили предоставить все воле божьей.[10] Итак, социализм отнюдь не возникает из повседневной борьбы рабочего класса сам по себе и при любых обстоятельствах. Он возникает из все более обостряющихся противоречий капиталистического хозяйства и из осознания рабочим классом неизбежности устранения этих противоречий путем социального переворота. Если отрицать первое и отбросить второе, как это делает ревизионизм, то сейчас же все движение сведется к простому профессионализму и социал-реформаторству, а затем собственная сила тяжести в конечном счете приведет и к отказу от классовой точки зрения.

Эти выводы вполне подтверждаются и в том случае, если рассматривать ревизионистскую теорию еще с другой точки зрения и поставить себе вопрос: каков общий характер этой теории? Ясно, что ревизионизм не стоит на почве капиталистических отношений и не отрицает вместе с буржуазными экономистами противоречий этих отношений. Более того, в своей теории он, как и марксистская теория, исходит из этих противоречий. Но, с другой стороны, — и это составляет как главное ядро его рассуждений вообще, так и основное отличие от принятой социал-демократической теории — он не опирается в своей теории на уничтожение этих противоречий путем их собственного последовательного развития.

Его теория занимает середину между двумя крайностями: он не хочет, чтобы противоречия достигли полной зрелости, с тем чтобы путем революционного переворота преодолеть их; наоборот, он стремится обломать их острие, притупить их. Так, согласно его теории, прекращение кризисов и организация предпринимателей должны притупить противоречие между производством и обменом; улучшение положения пролетариата и дальнейшее существование среднего сословия должны притупить противоречие между трудом и капиталом, а возрастающий контроль и демократия уменьшат противоречие между классовым государством и обществом.

Понятно, что общепринятая тактика социал-демократии также не состоит в том, чтобы дожидаться развития противоречий до высшей точки и тогда уничтожить их путем переворота. Наоборот, опираясь на познанное направление развития, мы крайне заостряем в политической борьбе его выводы, в чем и состоит вообще суть всякой революционной тактики. Так, например, социал-демократия борется с пошлинами и милитаризмом во все времена, а не только тогда, когда полностью проявляется их реакционный характер. Бернштейн же в своей тактике исходит вообще не из дальнейшего развития и обострения капиталистических противоречий, а из притупления их. Он сам наиболее удачно охарактеризовал это, говоря о «приспособлении» капиталистического хозяйства. Когда такой взгляд мог бы быть правилен? Все противоречия современного общества представляют собою простой результат капиталистического способа производства. Если мы предположим, что этот способ производства будет развиваться дальше в том же направлении, как и теперь, то вместе с ним неразрывно должны развиваться и все связанные с ним последствия, т. е. противоречия должны становиться более резкими, обостряться, а не притупляться. Притупление противоречий предполагает, напротив, что и капиталистический способ производства задерживается в своем развитии. Одним словом, наиболее общей предпосылкой теории Бернштейна является стагнация капиталистического развития.

Но этим самым его теория сама произносит над собой приговор и даже двойной приговор. Прежде всего, она обнаруживает свой утопический характер по отношению к социалистической конечной цели (вполне понятно, что приостановленный в своем развитии капитализм не может вести к социалистическому перевороту), и это подтверждает наше представление о практических выводах из этой теории. Во-вторых, она обнаруживает свой реакционный характер по отношению к быстро развертывающемуся на самом деле процессу капиталистического развития. Вследствие этого возникает вопрос: как объяснить или, вернее, как охарактеризовать теорию Бернштейна, если считаться с этим фактическим развитием капитализма?

Что экономические предпосылки, из которых исходит Бернштейн в своем анализе современных социальных отношений (его теория «приспособления» капитализма), ни на чем не основаны, это мы, смеем думать, доказали в первой части. Мы видели, что ни кредитная система, ни картели не могут быть признаны средством «приспособления» капиталистического хозяйства, что ни временное отсутствие кризисов, ни продолжающееся существование среднего сословия нельзя считать симптомами капиталистического «приспособления». Но все эти упомянутые детали теории «приспособления», помимо их явной ошибочности, отличаются еще одной общей характерной чертой. Эта теория рассматривает почти все интересующие ее явления экономической жизни не как органические части взятого в целом процесса капиталистического развития, не в их связи со всем хозяйственным механизмом, а вырванными из этой связи, самостоятельно, как disjecta membra (разрозненные части) мертвой машины. Возьмем, например, теорию о приспособляющем влиянии кредита. Если рассматривать кредит как естественно развивающуюся, более высокую ступень обмена и в связи со всеми свойственными обмену противоречиями, то нельзя вместе с тем видеть в нем какое-то стоящее вне процесса обмена механическое «средство приспособления», точно так же, как нельзя назвать деньги, как таковые, товар, капитал «средствами приспособления» капитализма. Но ведь на известной ступени развития капиталистического хозяйства кредит ничуть не менее денег, товара и капитала является его органическим членом, и на этой ступени он, опять-таки подобно им, представляет собою необходимую часть механизма этого хозяйства и орудие разрушения, так как кредит усиливает его внутренние противоречия.

Точно то же самое можно сказать о картелях и об усовершенствованных средствах сообщения.

Такая же механическая и недиалектическая точка зрения проявляется и далее, когда Бернштейн принимает отсутствие кризисов за симптом «приспособления» капиталистического хозяйства. Для него кризисы представляют попросту расстройство хозяйственного механизма, а раз их нет, механизм может, конечно, функционировать беспрепятственно. Но фактически кризисы не являются расстройством в собственном смысле или, вернее, это дефект, без которого капиталистическое хозяйство в целом не может вообще обойтись. А если верно, что кризисы представляют собою единственно возможный на капиталистической почве и потому совершенно нормальный метод периодического разрешения противоречия между неограниченной способностью развития производительных сил и узкими рамками рынка сбыта, то их следует признать органическими явлениями, неотделимыми от капиталистического хозяйства во всей его совокупности.

В «свободном от помех» ходе капиталистического производства заключаются большие опасности, чем даже сами кризисы. Ведь постоянное падение норм прибыли, вытекающее не из противоречия между производством и обменом, а из развития производительности самого труда, имеет очень опасную тенденцию делать невозможным производство для всех мелких и средних капиталов и препятствовать образованию, а вместе с тем и развитию новых капиталов. Именно кризисы, являющиеся другим следствием того же самого процесса, путем периодического обесценения капитала, удешевления средств производства и парализации части деятельного капитала вызывают одновременно повышение прибыли, освобождая новым капиталам место в производстве и содействуя таким образом развитию последнего. Они являются поэтому средством раздуть потухающий огонь капиталистического развития, и их отсутствие — не для какой-нибудь определенной фазы развития мирового рынка, как это полагаем мы, а отсутствие вообще — привело бы скоро капиталистическое хозяйство не к расцвету, как думает Бернштейн, а прямо к гибели. Благодаря механическому способу понимания, который характеризует всю «теорию приспособления», Бернштейн не обращает внимания ни на необходимость кризисов, ни на необходимость периодического возрастания вложений мелкого и среднего капитала; этим объясняется, между прочим, что постоянное возрождение мелких капиталов представляется ему признаком капиталистического застоя, а не нормального развития капитализма, как это есть на самом деле.

Существует, правда, точка зрения, с которой все рассмотренные явления представляются действительно в том виде, в каком их рисует «теория приспособления». Это точка зрения отдельных капиталистов, которые познают факты экономической жизни извращенными под влиянием законов конкуренции. Каждый капиталист в отдельности действительно прежде всего видит в любом органическом члене хозяйственного целого нечто совершенно самостоятельное; далее, он видит их только с той стороны, как они воздействуют на него, отдельного капиталиста, т. е. видит в них только «задержки» или просто «средства приспособления». Для отдельного капиталиста кризисы действительно только помехи, и их отсутствие обеспечивает капиталисту более продолжительное существование; точно так же кредит для него лишь средство «приспособлять» свои недостаточные производительные силы к требованиям рынка; наконец, для него картель, в которой он вступает, действительно устраняет анархию производства.

Одним словом, «теория приспособления» Бернштейна есть не более как теоретическое обобщение хода мысли отдельного капиталиста. Но не представляет ли собой этот ход мысли, теоретически выраженной, самую характерную сущность буржуазной вульгарной экономии? Все экономические ошибки этой школы покоятся именно на том недоразумении, что в явлениях конкуренции, рассматриваемых ими с точки зрения отдельных капиталистов, они видят явления, свойственные вообще капиталистическому хозяйству в целом. И подобно тому как Бернштейн смотрит на кредит, так вульгарная экономия смотрит и на деньги как на остроумное «средство приспособления» к потребностям обмена. В самих явлениях капитализма она ищет противоядия от капиталистического зла; она верит вместе с Бернштейном в возможность регулировать капиталистическое хозяйство, и она, подобно Бернштейну, в конце концов постоянно прибегает к теории притупления капиталистических противоречий, к пластырю для капиталистических ран, другими словами — к реакционным, а не революционным приемам, т. е. к утопии.

Итак, всю теорию ревизионизма можно охарактеризовать следующим образом: это — теория социалистического застоя, основанная в духе вульгарных экономистов на теории капиталистического застоя.

Часть вторая*

1. Экономическое развитие и социализм

Крупнейшим завоеванием в развитии классовой борьбы пролетариата явилось открытие в экономических отношениях капиталистического общества исходных точек для осуществления социализма. Благодаря этому открытию социализм из «идеала», каким он являлся для человечества в течение тысячелетий, превратился в историческую необходимость.

Бернштейн оспаривает существование этих экономических предпосылок социализма в современном обществе. При этом он сам в своих доказательствах проделывает очень интересную эволюцию. Вначале он в «Neue Zeit» отрицал только быстроту концентрации в промышленности, опираясь при этом на сравнительные данные промышленной статистики Германии за 1895 и 1882 г. Но чтобы использовать эти данные для своих целей, ему пришлось прибегнуть к чисто суммарным, механическим приемам. Однако и в лучшем случае Бернштейну своими указаниями на устойчивость средних производств не удалось ни на йоту поколебать анализ Маркса, так как последний не ставит условием осуществления социализма ни определенного темпа концентрации промышленности — иначе говоря, не устанавливает определенного срока для осуществления конечной цели социализма, — ни абсолютного исчезновения мелких капиталов или мелкой буржуазии, как это мы показали выше.

При дальнейшем развитии своих взглядов Бернштейн для доказательства их справедливости приводит в своей книге новый материал — статистику акционерных обществ, которая должна показать, что число акционеров постоянно увеличивается, а следовательно, класс капиталистов не уменьшается, а, наоборот, становится все многочисленнее. Прямо поразительно, до чего мало Бернштейн знаком с имеющимся материалом и до чего плохо он умеет использовать его в своих интересах!

Если он думал с помощью акционерных обществ доказать что-либо противное марксову закону промышленного развития, то ему следовало привести совсем другие цифры. Всякий, кто знаком с историей образования акционерных обществ в Германии, знает, что основной капитал, приходящийся в среднем на одно предприятие, почти регулярно уменьшается. Так, до 1871 г. этот капитал составлял около 10,8 миллиона марок, а в 1871 г. — только 4,01 миллиона марок, в 1873 г. — 3,8 миллиона марок, в 1883–1887 гг. — менее 1 миллиона марок, в 1891 г. — только 0,56 миллиона марок, в 1892 г. — 0,62 миллиона марок, затем эта сумма повышается на 1 миллион, но с 1,78 миллиона марок в 1895 г. снова опускается в первой половине 1897 г. до 1,19 миллиона марок.[11]

Поразительные цифры! На основании их Бернштейн, вероятно, вывел бы, в противовес Марксу, тенденцию перехода от крупной промышленности назад, к мелкой. Но в таком случае всякий мог бы возразить ему: если вы хотите что-либо доказать этой статистикой, то вы прежде всего должны показать, что она относится к одним и тем же отраслям промышленности и что именно в них мелкие предприятия заняли место прежних крупных, а не появились там, где до этого момента имелся единичный капитал или ремесленные или карликовые предприятия. Но это вам не удастся доказать, так как переход от громадных акционерных предприятий к средним и мелким может быть объяснен только тем, что акционерное дело проникает постоянно в новые отрасли промышленности и что если оно вначале годилось только для небольшого количества колоссальных предприятий, то теперь оно все больше приспособляется к средним и даже мелким производствам (встречаются и акционерные общества с капиталом менее 1000 марок).

Но что означает с точки зрения народного хозяйства это все возрастающее распространение акционерных предприятий? Оно указывает на развивающееся обобществление производства в капиталистической форме, обобществление не только гигантских, но и средних и даже мелких производств, следовательно, указывает на явление, не только не противоречащее теории Маркса, а, наоборот, самым блестящим образом ее подтверждающее.

В самом деле в чем состоит экономический феномен создания акционерного предприятия. Во-первых, в соединении многих мелких денежных капиталов в один производительный капитал, в одно экономическое единство; во-вторых, в отделении производства от собственности на капитал, следовательно, в двойном преодолении капиталистического способа производства на базе самого капитализма. Но что означает в таком случае большое количество акционеров в одном предприятии, о котором говорит статистика Бернштейна? Только то, что в настоящее время одно капиталистическое предприятие связано не с одним собственником капитала, как прежде, а со все возрастающим числом собственников капитала, что, таким образом, экономическое понятие «капиталист» не покрывается понятием «индивидуум», что современный промышленный капиталист есть лицо собирательное, которое состоит из сотен, даже из тысяч лиц, что категория «капиталист» даже в рамках капиталистического хозяйства становится общественной, обобществляется.

Но в таком случае чем объясняется, что Бернштейн рассматривает феномен акционерных обществ не как концентрацию капитала, а, наоборот, как раздробление его, что он видит расширение собственности на капитал там, где Маркс видит преодоление этой собственности? Это можно объяснить очень простой ошибкой вульгарной политэкономии: Бернштейн понимает под капиталистом не категорию производства, а право собственности, не экономическую, а налоговую единицу, а под капиталом — не производственное целое, а просто денежную собственность. Поэтому он видит в своем английском ниточном тресте не слияние 12 300 лиц в одно лицо, а целых 12 300 капиталистов; поэтому же он в своем инженере Шульце, получившем за женой от рантье Миллера в приданное «значительное число акций (с. 54),[12] тоже видит капиталиста: поэтому весь мир у него кишит «капиталистами».[13]

Но здесь, как всегда, ошибка вульгарной экономии является у Бернштейна только теоретической основой для того, чтобы вульгаризировать социализм. Перенося понятие «капиталист» из производственных отношений в отношения собственности и «вместо предпринимателя говоря о человеке» (с. 53), Бернштейн переносит вместе с тем вопрос о социализме из области производства в область имущественных отношений, из отношений капитала и труда в отношения богатства и бедности.

Это благополучно приводит нас обратно от Маркса и Энгельса к автору «Евангелия бедного грешника», с той лишь разницей, что Вейтлинг правильным пролетарским чутьем распознал, в примитивной форме, в этом противоречии между богатством и бедностью классовые противоречия и хотел сделать их рычагом социалистического движения; Бернштейн же, напротив, видит надежду на социализм в превращении бедных в богатых, т. е. в затушевывании классовых противоречий, следовательно, в мелкобуржуазных приемах.

Правда, Бернштейн не ограничивается подоходной статистикой. Он приводит нам также промышленную статистику, и даже не одной, а нескольких стран: Германии и Франции, Англии и Швейцарии, Австрии и Соединенных Штатов. Но что это за статистика! Это не сравнительные цифры различных периодов одной какой-нибудь страны, а цифры, относящиеся к одному периоду в различных странах. За исключением Германии, где он повторяет свое старое сопоставление 1895 и 1882 гг., он сравнивает не состояние групп предприятий одной какой-нибудь страны в различные моменты, а только абсолютные цифры, относящиеся к различным странам (к Англии за 1891 г., Франции за 1894 г., Соединенным Штатам за 1890 г. и т. д.). Вывод, к которому он приходит, состоит в том, «что если крупное производство в промышленности фактически и имеет в настоящее время перевес, то в нем занято, считая и все связанные с ним производства, даже в такой развитой стране, как Пруссия, максимум только половина всего населения, занятого вообще в производстве»; то же самое во всей Германии, Англии, Бельгии и т. д. (с. 84).

Этим он, очевидно, устанавливает не ту или другую тенденцию экономического развития, а только количественное соотношение различных форм предприятий или различных профессиональных групп. Если это должно доказать безнадежность социализма, то такой способ доказательств основывается на теории, по которой исход социальных стремлений зависит от численного физического соотношения сил борющихся, т. е. просто от физической силы. Здесь Бернштейн, везде и повсюду громящий бланкизм, сам впадает для разнообразия в грубейшую ошибку бланкистов, правда опять с той разницей, что бланкисты, в качестве социалистов и революционеров, предполагали как нечто само собой понятное экономическую осуществимость социализма и строили на этом надежды на насильственную революцию, предпринятую даже небольшим меньшинством, между тем как Бернштейн, наоборот, из недостаточно значительного численного превосходства народных масс делает вывод об экономической безнадежности социализма. Социал-демократия не связывает своей конечной цели ни с победоносным насилием меньшинства, ни с численным превосходством большинства; она исходит из экономической необходимости и понимания этой необходимости, которая прежде всего выражается в капиталистической анархии и ведет к уничтожению капитализма народными массами.

Что касается этого последнего решающего вопроса об анархии в капиталистическом хозяйстве, то сам Бернштейн отрицает только большие и всеобщие кризисы, а не частичные и национальные. Этим он отрицает только слишком большую анархию, признавая в то же время существование ее в небольших размерах. Капиталистическое хозяйство напоминает у Бернштейна — выражаясь словами Маркса — ту глупую девицу, у которой оказался «только очень маленький» ребенок. Беда лишь в том, что в таких вещах, как анархия, и мало и много — одинаково скверно. Раз Бернштейн признает немного анархии, то уж механизм товарного хозяйства сам позаботится, чтобы усилить эту анархию до ужасных размеров — до крушения. Но если Бернштейн надеется, сохранив товарное производство, постепенно растворить эту маленькую анархию в порядке и гармонии, то он снова впадает в одну из самых коренных ошибок буржуазной вульгарной политэкономии, так как рассматривает способ обмена как нечто не зависящее от способа производства.

Здесь не место приводить во всей ее полноте ту поразительную путаницу самых элементарных принципов политической экономии, которую допустил Бернштейн в своей книге. Но на одном пункте, к которому нас приводит основной вопрос капиталистической анархии, следует вкратце остановиться.

Бернштейн называет Марксов закон трудовой стоимости просто абстракцией, что для него в политической экономии, очевидно, равносильно ругательству. Но если трудовая стоимость не более как абстракция, как «мысленный образ» (с. 44), тогда всякий честный бюргер, отбывший воинскую повинность и уплативший налоги, имеет такое же право, как и Карл Маркс, состряпать из любой нелепости подобный «мысленный образ», т. е. закон стоимости. «Так же как школе Бёма — Джевонса* дозволительно отвлечься от всех свойств товаров, кроме полезности, и Маркс с самого начала имел право не принимать во внимание свойств товаров настолько, что они в конце концов превратились в овеществление масс простого человеческого труда» (с. 42).

Итак, и общественный труд Маркса, и абстрактную полезность Менгера он сваливает в одну кучу — все это только абстракция. Но при этом Бернштейн забыл, что абстракция Маркса не выдумка, а открытие, что она существует не в голове Маркса, а в товарном хозяйстве, что она живет не воображаемой, а реальной общественной жизнью, и это ее существование настолько реально, что ее режут, куют, взвешивают и чеканят. Этот открытый Марксом абстрактно-человеческий труд в своей развитой форме есть не что иное, как деньги. И именно это составляет одно из самых гениальных экономических открытий Маркса, между тем как для всей буржуазной политэкономии, от первого меркантилиста до последнего классика, мистическая сущность денег оставалась постоянно книгой за семью печатями.

Напротив, абстрактная полезность Бёма — Джевонса есть, действительно, лишь «мысленный образ» или, вернее, образец отсутствия мысли и тупоумия, за который не ответственно ни капиталистическое, ни какое-либо другое человеческое общество, а только и всецело буржуазная вульгарная политэкономия. С таким «мысленным образом» в голове Бернштейн, Бём и Джевонс могут вместе со всей своей субъективной компанией простоять перед таинством денег еще двадцать лет и прийти только к тому решению, которое известно и без них всякому сапожнику: что деньги все-таки «полезная штука».

Таким образом, Бернштейн окончательно потерял способность понять Марксов закон стоимости. Но для того, кто хоть несколько знаком с экономической системой Маркса, будет вполне ясно, что без этого закона вся система остается совершенно непонятной или, выражаясь конкретнее, при отсутствии понимания сущности товара и товарного обмена капиталистическое хозяйство и все связанное с ним должно остаться тайной.

Но что же это за волшебный ключ, который открыл Марксу доступ к самым сокровенным тайнам всех капиталистических явлений и дал ему возможность шутя разрешать такие проблемы, о существовании которых даже и не подозревали такие величайшие умы буржуазно-классической экономии, как Смит и Рикардо? Не что иное, как понимание всего капиталистического хозяйства как исторического явления, считаясь не только с тем, что лежит позади него, как это в лучшем случае делала классическая экономия, но и с тем, что лежит впереди, не только в отношении феодально-хозяйственного прошлого, но и социалистического будущего. Секрет марксовой теории стоимости, его анализа денег, его теории капитала, его учения о норме прибыли, а следовательно, и всей его экономической системы — это преходящая природа капиталистического хозяйства, его крушение, следовательно — и это только другая сторона — социалистическая конечная цель. Именно и только потому, что Маркс рассматривал капиталистическое хозяйство с самого начала как социалист, т. е. с исторической точки зрения, ему удалось расшифровать его иероглифы; а благодаря тому, что он сделал социалистическую точку зрения исходной точкой научного анализа буржуазного общества, он, наоборот, получил возможность научно обосновать социализм.

Интересно сравнить с этим замечания Бернштейна в конце его книги, где он жалуется на «дуализм, которым проникнут весь великий труд Маркса», «дуализм, который состоит в том, что труд этот стремится быть научным исследованием и в то же время хочет доказать положения, установленные еще задолго до его составления, что в основе его лежит схема, уже заранее устанавливающая вывод, к которому в своем развитии должно было прийти исследование. Возвращение к «Коммунистическому манифесту» (т. е. к конечной социальной цели! — Р. Л.) указывает, что, действительно, остаток утопизма кроется еще в системе Маркса» (с. 177).

Но «дуализм» Маркса есть не что иное, как дуализм социалистического будущего и капиталистического настоящего, капитала и труда, буржуазии и пролетариата; он является великим научным отражением существующего в буржуазном обществе дуализма, буржуазных классовых противоречий. И если Бернштейн в этом теоретическом дуализме Маркса видит «остаток утопизма», то этим он только наивно признается в том, что отрицает в буржуазном обществе исторический дуализм, капиталистические классовые противоречия, что для него и социализм превратился в «остаток утопизма». Монизм Бернштейна — это монизм навеки упроченного капиталистического порядка, монизм социалиста, который отказался от конечной цели, с тем чтобы увидеть в единственном и неизменном буржуазном обществе предел человеческого развития.

Но если Бернштейн сам замечает трещины в экономическом здании капитализма, но не замечает развития в сторону социализма, то, для того чтобы хоть формально спасти социалистическую программу, ему приходится прибегать к лежащей вне экономического развития идеалистической конструкции и превратить самый социализм из определенной исторической фазы общественного развития в абстрактный «принцип».

Бернштейновский «принцип товарищества», который должен украсить капиталистическое хозяйство, этот самый жидкий отстой конечной социалистической цели, является, таким образом, не уступкой со стороны его буржуазной теории социалистическому будущему, а уступкой социалистическому прошлому Бернштейна.

2. Профессиональные союзы, кооперативы (товарищества) и политическая демократия

Мы видели, что социализм Бернштейна сводится к плану допустить рабочих к участию в общественном богатстве, превратить бедных в богатых. Каким же образом это должно быть выполнено? В своих статьях «Проблемы социализма» в «Neue Zeit» Бернштейн ограничивается только едва понятными намеками, но в своей книге он дает уже полный ответ на этот вопрос: его социализм должен быть осуществлен двумя путями: посредством профессиональных союзов, или, как Бернштейн называет это, посредством экономической демократии, и путем кооперативов (товариществ). С помощью первого средства он надеется захватить в свои руки промышленную, с помощью второго — трудовую прибыль.

Что касается кооперативов, и прежде всего производительных товариществ, то по своим внутренним свойствам они являются в капиталистическом хозяйстве каким-то гермафродитом: в небольших размерах социализированное производство при капиталистическом обмене. Но в капиталистическом хозяйстве обмен господствует над производством и, под влиянием конкуренции, делает ничем не сдерживаемую эксплуатацию, т. е. полнейшее подчинение производственного процесса интересам капитала, условием существования предприятий. Практически же это выражается в необходимости насколько возможно усилить интенсивность труда, сократить или увеличить его, смотря по состоянию рынка, привлечь или выбросить на улицу рабочую силу, опять-таки в зависимости от требований рынка, одним словом, пустить в ход все приемы, делающие капиталистическое предприятие конкурентоспособным. В силу этого рабочие, объединенные в производительное товарищество, должны подчиняться полной самых острых противоречий необходимости: они должны применять к самим себе режим абсолютизма со всем, что с ним связано, разыгрывая по отношению к самим же себе роль капиталистического предпринимателя. Эти противоречия ведут производительные товарищества к гибели, так как они или превращаются в капиталистические предприятия, или, если пересиливают интересы рабочих, совершенно распадаются. Констатируя сам такого рода факты, Бернштейн, однако, не понимает их и вместе с г-жой Поттер-Вебб видит причину гибели в Англии производительных товариществ в недостатке «дисциплины». То, что здесь поверхностно и неосновательно названо дисциплиной, есть не что иное, как естественный абсолютизм капитала, который, конечно, не могут осуществлять по отношению к себе сами рабочие.[14]

Отсюда следует, что производительные товарищества могут обеспечить себе существование в капиталистическом хозяйстве только в том случае, если им удастся каким-нибудь обходным путем уничтожить скрывающееся в них противоречие между способом производства и обмена, искусственно освободившись от подчинения законам свободной конкуренции. А это возможно только в том случае, если они с самого начала обеспечат себе рынок сбыта, прочный круг потребителей. Средством для этого служат потребительские союзы. Только в этом, а не в различии между товариществами, покупающими и продающими, или как там их еще называет Оппенгёйм, кроется рассматриваемый Берн-штейном секрет, что самостоятельные производительные товарищества погибают и только потребительские союзы способны обеспечить им существование.

Но если, таким образом, условия существования производительных товариществ связаны в современном обществе с условиями существования потребительских союзов, то отсюда следует и дальнейший вывод, что производительные товарищества в лучшем случае могут рассчитывать лишь на небольшой местный сбыт и на производство немногих продуктов непосредственного потребления, преимущественно продовольствия. Все наиболее важные отрасли капиталистического производства, как текстильная, угольная, металлическая и нефтяная промышленность, а также машиностроение, паровозо- и кораблестроение исключаются с самого начала из сферы действия потребительских, а следовательно, и производительных товариществ. Итак, производительные товарищества, помимо своего двойственного характера, уже по одному тому не могут стать целью общей социальной реформы, что их всеобщее осуществление предполагает прежде всего уничтожение мирового рынка и распадение существующего мирового хозяйства на небольшие местные группы для производства и обмена; а это, по существу, было бы возвращением от крупнокапиталистического хозяйства к средневековому товарному хозяйству.

Но и в пределах возможного осуществления на почве современного общества производительные товарищества неизбежно являются простыми придатками потребительских союзов, которые, таким образом, выступают на первый план в качестве главных носителей предполагаемой социалистической реформы. Но в таком случае вся социалистическая реформа при посредстве кооперативов превращается из борьбы против главной основы капиталистического хозяйства — производительного капитала в борьбу с торговым капиталом, и притом с мелкоторговым и посредническим капиталом, т. е. исключительно с мелкими ответвлениями капиталистического ствола.

Что касается профессиональных союзов, которые, по мнению Бернштейна, должны также служить средством против эксплуатации со стороны производительного капитала, то мы уже выше показали, что они не способны обеспечить рабочим влияние на процесс производства ни в отношении размеров последнего, ни в отношении технических приемов.

Что же касается чисто экономической стороны, или, говоря словами Бернштейна, «борьбы нормы заработной платы с нормой прибыли», то и здесь эта борьба, как мы уже имели случай показать, ведется не в безвоздушном пространстве, а в определенных рамках закона заработной платы, так что она может не уничтожить, а лишь осуществить названный закон. Это становится ясным, если рассмотреть тот же предмет с другой стороны и задать себе вопрос, каковы, собственно, функции профессиональных союзов.

Профсоюзы, играющие, по мнению Бернштейна, роль наступающей стороны в освободительной борьбе рабочего класса с индустриальной нормой прибыли, которую они постепенно должны растворить в норме заработной платы, эти-то именно союзы и не в состоянии вести экономическую наступательную политику против прибыли. Ведь они не что иное, как организованная защита рабочей силы против нападений со стороны прибыли, защита рабочего класса против угнетательской тенденции капиталистического хозяйства. Это объясняется двумя причинами.

Во-первых, задача профсоюзов — влиять при помощи своей организации на положение рынка рабочей силы; но благодаря процессу пролетаризации средних слоев, которые постоянно доставляют на рынок труда новый товар, эта организация постоянно терпит поражение. Во-вторых, профсоюзы ставят себе целью улучшить положение рабочего класса, увеличить его долю общественного богатства. Но эта доля в силу увеличивающейся производительности труда постоянно понижается с неизбежностью закона природы. Чтобы убедиться в этом, вовсе не нужно быть марксистом, достаточно лишь хоть раз подержать в руках сочинение Родбертуса «К освещению социального вопроса».

Итак, профсоюзная борьба в двух своих главных экономических функциях превращается из-за объективных условий капиталистического хозяйства в своего рода сизифов труд. Конечно, этот сизифов труд необходим, чтобы рабочий вообще добился установления заработной платы, соответствующей данному положению рынка, осуществлялся капиталистический закон заработной платы, было парализовано или, вернее, ослаблено влияние тенденции замедления экономического развития. Но превращение профсоюзов в средство постепенного понижения прибыли ради повышения заработной платы должно иметь в качестве социальной предпосылки прежде всего прекращение пролетаризации средних слоев, увеличения численности рабочего класса, а также роста производительности труда, т. е. в обоих случаях предполагает (как и при осуществлении потребительского кооперативного хозяйствования) обратное возвращение к условиям, предшествовавшим крупнокапиталистическому хозяйству.

Таким образом, оба бернштейновские средства социалистической реформы — союзы товариществ и профсоюзные организации — оказываются совершенно неспособными преобразовать капиталистический способ производства. В сущности, Бернштейн сам смутно сознает это, рассматривая их только как средство урвать сколько-нибудь из капиталистической прибыли и обогатить таким способом рабочий класс. Но в таком случае он сам отказывается от борьбы с капиталистическим способом производства и направляет социал-демократическое движение против капиталистического распределения. Бернштейн не раз формулирует свой социализм как стремление к «справедливому», к «более справедливому» (с. 51) и даже к «еще более справедливому»[15] распределению.

Конечно, первым толчком к участию в социал-демократическом движении, по крайней мере у народных масс, служит «несправедливое» распределение, господствующее при капиталистическом строе. Борясь за обобществление всего хозяйства в целом, социал-демократия борется вместе с тем, понятно, и за «справедливое» распределение общественного богатства. Но благодаря открытию Маркса, что данное распределение есть только естественное следствие данного способа производства, борьба ее направлена не против распределения в рамках капиталистического производства, а на уничтожение самого товарного производства. Одним словом, социал-демократия стремится осуществить социалистическое распределение путем устранения капиталистического способа производства, тогда как Бернштейн стремится к совершенно обратному: он хочет устранить капиталистическое распределение, надеясь таким путем постепенно осуществить социалистический способ производства.

Но чем обосновать в данном случае социалистическую реформу Бернштейна? Определенными тенденциями капиталистического производства? Отнюдь нет. Во-первых, он сам отрицает эти тенденции, а во-вторых, желаемое преобразование производства представляется ему, согласно вышеизложенному, не причиной, а следствием распределения. Следовательно, обоснование его социализма не может быть экономическим. Принимая средства социализма за его цель и наоборот, а вместе с тем перевернув вверх дном и все экономические отношения, он не может дать своей программе материалистического обоснования, а вынужден прибегнуть к идеалистическому.

«К чему выводить социализм из экономической необходимости?» — слышим мы его вопрос. «К чему принижать ум, правосознание и волю человека?»[16] Следовательно, бернштейновское более справедливое распределение должно быть осуществлено в силу свободной, не зависящей от экономической необходимости воли человека или, точнее, поскольку сама воля является только орудием, — в силу сознания справедливости, в силу идеи справедливости.

Итак, мы преблагополучно пришли к принципу справедливости — этому старому заезженному скакуну, которым пользовались в течение целых тысячелетий — за недостатком других, более надежных исторических средств передвижения — все усовершенствователи мира. Мы пришли к тому тощему Россинанту, на котором все Дон-Кихоты, известные истории, выезжали на поиск великих мировых реформ, чтобы в конце концов вернуться домой лишь с подбитым глазом.

Отношение между бедным и богатым, как общественная основа социализма, «принцип» товарищества, как его содержание, «более справедливое» распределение, как его цель и, наконец, идея справедливости, как его единственное историческое оправдание, — насколько, однако, больше силы, духовной красоты и блеска проявил более 50 лет тому назад Вейтлинг, выступая представителем такого социализма! И притом этому гениальному портному еще не был известен научный социализм. Но если теперь, спустя полстолетия, вся его теория, распотрошенная Марксом и Энгельсом, снова сшивается и преподносится в качестве последнего слова науки пролетариату, то и для этого, конечно, нужен портной, но вовсе не гениальный.

Как профсоюзы и кооперативы являются экономической опорой для теории ревизионизма, так постоянно усиливающееся развитие демократии является ее важнейшей политической предпосылкой. Все реакционные вылазки настоящего времени для ревизионизма только «судороги», по его мнению, случайные и преходящие, которые не следует принимать в расчет при установлении общего направления борьбы рабочего класса.

Бернштейн, к примеру, рассматривает демократию как необходимую ступень в развитии современного общества; даже больше, для него совершенно так же, как для буржуазного теоретика либерализма, демократия — великий основной закон общественного развития вообще и осуществлению этого закона должны служить все активные силы политической жизни. Но высказанный в такой абсолютной форме, этот взгляд в корне ошибочен и представляет собою не что иное, как поверхностное мелкобуржуазное возведение в шаблон результатов очень маленького кончика буржуазного развития за последние 25–30 лет. Знакомясь пристальнее с развитием демократии в истории и с политической историей капитализма, приходишь к совершенно другому выводу.

Что касается демократии, то мы встречаем ее в самых различных общественных формациях: в первобытных коммунистических обществах, в античных рабовладельческих государствах и в средневековых городских коммунах. Равным образом мы встречаем абсолютизм и конституционную монархию при самых разнообразных экономических комбинациях. С другой стороны, капитализм в своем начале своего развития — в форме товарного производства — создает в городских коммунах чисто демократическое устройство; позднее, в своей более развитой форме — мануфактурной, он находит себе соответствующую политическую форму в абсолютной монархии. Наконец, в качестве развитого индустриального хозяйства он создает во Франции попеременно демократическую республику (1793), абсолютную монархию Наполеона I, аристократическую монархию периода реставрации (1815–1830), буржуазно-конституционную монархию Луи Филиппа, затем снова демократическую республику, снова монархию Наполеона III и, наконец, в третий раз республику. В Германии единственное действительно демократическое учреждение — всеобщее избирательное право является не завоеванием буржуазного либерализма, а средством политической спайки отдельных мелких государств и только в этом отношении имеет значение для развития немецкой буржуазии, которая вообще вполне удовлетворяется полуфеодальной конституционной монархией. В России капитализм в течение длительного времени процветал и при восточном самодержавии, причем буржуазия пока не обнаруживает никаких стремлений к демократии. В Австрии всеобщее избирательное право сыграло в значительной степени роль спасательного пояса для распадающейся монархии. Наконец, в Бельгии демократическое завоевание рабочего движения — всеобщее избирательное право находится в несомненной связи со слабостью милитаризма, следовательно, с особым географическим и политическим положением Бельгии: да и прежде всего это «кусок демократии», завоеванный не буржуазией, а против буржуазии.

Таким образом, непрерывный подъем демократии, который нашему ревизионизму и буржуазному либерализму представляется великим основным законом человеческой или по меньшей мере современной истории, оказывается при ближайшем рассмотрении миражом. Между капиталистическим развитием и демократией невозможно установить никакой абсолютной общей связи. Политическая форма является всякий раз результатом целой суммы политических внутренних и внешних факторов, вмещая в свои границы всю политическую шкалу — от абсолютной монархии до демократической республики включительно.

Если таким образом мы, отказавшись от общего исторического закона развития демократии даже в рамках современного общества, обратимся только к современной фазе буржуазной истории, то и здесь мы встречаемся в политическом положении с факторами, ведущими не к осуществлению схемы Бернштейна, а скорее наоборот, к отказу со стороны буржуазного общества от всех достигнутых до сих пор завоеваний.

С одной стороны, — что очень важно — демократические учреждения в значительной степени уже сыграли свою роль в развитии буржуазного общества. В той мере, в какой они нужны были для слияния отдельных мелких и возникновения современных больших государств (Германия, Италия), экономическое развитие привело к внутреннему органическому срастанию.

То же самое нужно сказать и о превращении полу- или вполне феодальной политико-административной государственной машины в капиталистический механизм. Это превращение, исторически неразрывно связанное с демократией, также продвинулось настолько далеко, что чисто демократические учреждения государственного строя — всеобщее избирательное право, республиканская форма правления — могли бы исчезнуть без всякой опасности, что администрация, финансы, военное дело и т. д. снова вернутся к домартовским формам.

Если в этом отношении либерализм сделался совершенно лишним для буржуазного общества, то, с другой стороны, он во многих отношениях превратился для него прямо в помеху. Следует при этом иметь в виду два фактора, буквально господствующих над всей политической жизнью современных государств: мировую политику и рабочее движение; оба они представляют только различные стороны современной фазы капиталистического развития.

Развитие мирового хозяйства, обострение и общий характер конкуренции на мировом рынке сделали милитаризм и маринизм, как орудия мировой политики, главными моментами внешней и внутренней жизни всех больших государств. Но если мировая политика и милитаризм имеют в настоящее время восходящую тенденцию, то буржуазная демократия должна совершать движение по линии нисходящей. В Германии эра крупных вооружений, начавшаяся в 1893 г., и положенное в Киао-Чао начало мировой политики стоили буржуазной демократии двух жертв: распада либерализма и превращения партии Центра из оппозиционной в правительственную. Недавние выборы в рейхстаг (1907), проходившие под знаком колониальной политики, были одновременно историческими похоронами германского либерализма.

И если внешняя политика толкает буржуазию в объятия реакции, то в не меньшей степени внутренняя политика влияет на стремления рабочего класса. Бернштейн сам признает это, делая сказку о неком социал-демократическом «пожирателе», т. е. социалистические стремления рабочего класса, ответственными за измену либеральной буржуазии своему знамени. Поэтому он советует пролетариату оставить мысль о социалистической конечной цели, чтобы снова выманить перепуганный насмерть либерализм из мышиной норки реакции. Но, считая уничтожение социалистического рабочего движения жизненным условием и социальной предпосылкой существования буржуазной демократии, Бернштейн сам очень ясно показывает, что эта демократия в такой же мере противоречит внутренней тенденции развития современного общества, в какой социалистическое рабочее движение есть прямой ее продукт.

Но этим он доказывает и еще кое-что. Ставя главным условием воскрешения буржуазной демократии отречение рабочего класса от социалистической конечной цели, он сам указывает, сколь мало буржуазная демократия может служить необходимой предпосылкой и условием социалистического движения и социалистической победы. Тут рассуждения Бернштейна образуют порочный круг, в котором вывод «пожирает» первую посылку.

Выход из этого круга очень простой: тот факт, что буржуазный либерализм скончался от страха перед развивающимся рабочим движением и его конечными целями, доказывает только, что именно теперь единственной опорой демократии является и может быть только социалистическое рабочее движение и что не судьбы социалистического движения зависят от буржуазной демократии, а, наоборот, участь демократического развития зависит всецело от социалистического движения; далее, что жизнеспособность демократии будет возрастать не по мере того, как рабочий класс будет отказываться от борьбы за свое освобождение, а, наоборот, по мере того, как социалистическое движение сделается достаточно сильным, чтобы бороться против реакционных последствий мировой политики и буржуазной измены. Кто желает усиления демократии, тот должен желать не ослабления, а усиления социалистического движения, и отказ от социалистических стремлений означает отказ как от рабочего движения, так и от демократии.

3. Завоевание политической власти

Судьбы демократии связаны, как мы видели, с судьбами рабочего движения. Но разве развитие демократии, даже в лучшем случае, делает излишней или невозможной пролетарскую революцию в смысле захвата государственной власти, завоевания политической власти?

Бернштейн решает этот вопрос путем тщательного взвешивания хороших и дурных сторон законодательной реформы и революции; он производит эту операцию с приятностью, напоминающей развешивание корицы и перца в кооперативной лавочке. В законном ходе развития он видит проявление разума, в революционном — действие чувства; на реформаторскую работу он смотрит как на медленный, на революционную же — как на быстрый метод исторического прогресса; в законодательстве он видит планомерную работу, в перевороте — стихийную силу (с. 183).

Старая история! Мелкобуржуазный реформатор всегда видит во всем «хорошую» и «дурную» сторону, отовсюду он берет понемножку. Но ведь столь же старая история, что действительный ход вещей нимало не считается с этими мелкобуржуазными комбинациями и что тщательно собранная кучка «хороших сторон» от всего, что есть на свете, рассыпается в прах от одного дуновения. В действительности мы видим, что в истории законодательная реформа и революция обусловливаются более глубокими причинами, нежели достоинства или недостатки того или иного метода.

В истории буржуазного общества законодательные реформы всегда служили постепенному усилению развивающегося класса до тех пор, пока последний не почувствовал себя достаточно созревшим для захвата политической власти и уничтожения всей существующей правовой системы, с тем чтобы построить новую. С Бернштейном, который громит теорию захвата политической власти как бланкистскую теорию насилия, случилась неприятность: то, что в течение столетий было осью и движущей силой человеческой истории, он принял за простую бланкистскую ошибку. С тех пор как существует классовое общество и классовая борьба составляет главное содержание его истории, завоевание политической власти всегда было целью всех поднимающихся классов и являлось исходным и конечным пунктом всякого исторического периода. Это мы наблюдаем и в продолжительной борьбе крестьянства с денежным капиталом и патрициями в Древнем Риме, и в борьбе патрициев с епископами, и в борьбе ремесленников с патрициями в средневековых городах, и в борьбе буржуазии с феодализмом в новое время.

Итак, законодательная реформа и революция вовсе не различные методы исторического прогресса, которые можно по желанию выбрать в буфете истории наподобие горячих или холодных сосисок; это — различные моменты в развитии классового общества, которые в такой же мере обусловливают и дополняют или же исключают друг друга, как, например, Южный и Северный полюс или как буржуазия и пролетариат.

То или иное установленное законом государственное устройство есть лишь продукт революции. В то время как революция является политически созидательным актом классовой истории, законодательство поддерживает политическое существование общества. Законодательная реформаторская деятельность не обладает собственной независимой от революции движущей силой; в каждую историческую эпоху она продолжает свое движение в направлении, заданном до тех пор, пока действует пинок, полученный ею в последнем перевороте, или, конкретнее, в рамках созданной переворотом общественной формы. Именно в этом сущность вопроса.

Совершенно ошибочно и антиисторично представлять себе законодательные реформы как расширенную революцию, а революцию — как конденсированную реформу. Социальный переворот и законодательная реформа представляют моменты, различные не по длительности, а по существу. Вся тайна исторических переворотов, совершаемых политической властью, и заключается именно в превращении простых количественных изменений в новое качество, в переходе одного исторического периода от одного общественного строя — к другому.

Кто высказывается за законный путь реформ вместо и в противоположность завоеванию политической власти и общественному перевороту, выбирает на самом деле не более спокойный, не более надежный и медленный путь к той же цели, а совершенно другую цель, именно — вместо осуществления нового общественного порядка только незначительные изменения в старом. Таким образом, политические взгляды ревизионизма приводят к тому же выводу, что и его экономическая теория: по существу, он не нацелен на осуществление социалистического строя, а только на преобразование капиталистического, не на уничтожение системы найма, а лишь на установление большей или меньшей эксплуатации, одним словом, на устранение только наростов капитализма, но не самого капитализма.

Но, может быть, вышеупомянутые положения относительно функций законодательной реформы и революции справедливы только в отношении той классовой борьбы, которая велась прежде? Быть может, с настоящего момента, благодаря усовершенствованию буржуазной правовой системы, законодательная реформа призвана также перевести общество из одной исторической фазы в другую, а теория захвата политической власти пролетариатом превратилась «в бессодержательную фразу», как утверждает Бернштейн на с. 183 своей книги?

Однако наблюдается совершенно обратное явление. Чем отличается современное буржуазное общество от классовых обществ античности и средних веков? Тем именно, что классовое господство опирается в настоящее время не на «прочно приобретенные права», а на фактические экономические отношения и что система найма представляет собою не правовое, а чисто экономическое отношение. Во всей нашей правовой системе не найдется ни одной выраженной в законе формулы современного классового господства. И если имеются ее следы вроде, например, устава о прислуге, то это не больше как пережиток феодальных отношений.

Как же можно постепенно уничтожить «законным путем» наемное рабство, если оно совершенно не выражено в законах? Бернштейн, собирающийся приняться за законодательно-реформаторскую работу, надеясь таким путем покончить с капитализмом, попадает в положение того русского городового у Успенского, который рассказывает свое приключение: «Живо хватаю я его за шиворот. И что же? Негодяй и шиворота не имеет!..» Вот где собака зарыта.

«Все доныне существовавшие общества основывались, как мы видели, на антагонизме между классами угнетающими и угнетенными» («Коммунистический манифест»). Но в предшествующие фазисы современного общества это противоречие выражалось в определенных правовых отношениях, и в силу этого оно могло до известной степени дать место и развивающимся новым отношениям в прежних рамках. «Крепостной в крепостном состоянии выбился до положения члена коммуны…» Каким образом? Постепенным уничтожением в черте города всех тех мелких прав в виде барщины, различных повинностей, уплачиваемых наследниками крепостного его господину, подушной подати, принудительности брака, права участия в наследстве и т. д., совокупность которых и составляла крепостное право.

Равным образом и «мелкий буржуа под ярмом феодального абсолютизма выбился до положения буржуа».[17] Каким образом? Путем частичного формального уничтожения или фактического ослабления цеховых оков и путем постепенного преобразования администрации, финансового и военного дела в объеме, отвечающем самой крайней необходимости.

Итак, если рассматривать вопрос абстрактно, а не исторически, то при прежних классовых отношениях можно по крайней мере предположить, что переход от феодального общества к буржуазному совершался с помощью чисто законодательных реформ. Но на самом деле мы видим, что и там законодательные реформы служили не для того, чтобы сделать излишним захват буржуазией политической власти, а, наоборот, для того, чтобы подготовить и осуществить его. Настоящий политико-социальный переворот был в такой же мере необходим и для уничтожения крепостничества, для уничтожения феодализма.

Иначе обстоит дело теперь. Не закон заставляет пролетария подчинить себя игу капитала, а нужда и отсутствие средств производства. Но никакой закон в мире не может предоставить ему эти средства в рамках буржуазного общества, так как он лишился их не в силу закона, а в силу экономического развития.

Далее, и эксплуатация в отношениях найма основана не на законах, так как уровень заработной платы определяется не законодательным путем, а экономическими факторами. Да и самый факт эксплуатации обусловливается не законодательными постановлениями, а тем чисто экономическим фактом, что рабочая сила, выступая как товар, обладает, между прочим, приятным свойством создавать стоимость, и даже большую, чем она сама поглощает. Одним словом, все основные отношения капиталистического классового господства уже потому не могут быть изменены путем законодательных реформ на почве буржуазного строя, что они созданы не буржуазными законами и не от них получили свою форму. Бернштейну, по-видимому, все это неизвестно, если он надеется на социалистическую «реформу»; но, не сознавая, он, однако, говорит об этом сам на с. 10 своей книжки: «Экономический мотив выступает теперь свободно там, где он прежде был скрыт отношениями господства и всякого рода идеологиями».

Но еще одно соображение. Другой особенностью капиталистического строя является то, что в нем все элементы будущего общества, развиваясь, принимают вначале такую форму, которая не приближает, а удаляет их от социализма. В производстве начинает все более проявляться общественный характер. Но в какой форме? В форме крупных предприятий, акционерных обществ, картелей, в которых капиталистические противоречия, эксплуатация и угнетение рабочей силы достигают высшей степени.

В военном деле это развитие ведет к распространению всеобщей воинской повинности и сокращению срока службы, т. е. материально приближает к народной армии. Но все это в форме современного милитаризма, в котором самым ярким образом обнаруживаются господство военного государства над народом и классовый характер государства.

В области политических отношений развитие демократии, поскольку оно находится в благоприятных условиях, ведет к участию всех слоев населения в политической жизни, следовательно, до известной степени к созданию «народного государства». Но это выражается в форме буржуазного парламентаризма, где классовые противоречия и классовое господство не только не уничтожаются, а скорее развиваются и раскрываются. Так как все капиталистическое развитие движется, таким образом, в противоречиях, то для того, чтобы вышелушить ядро социалистического общества из капиталистической оболочки, приходится прибегнуть к захвату пролетариатом политической власти и к полнейшему уничтожению капиталистической системы.

Но Бернштейн, конечно, и здесь приходит к другим выводам. Если развитие демократии ведет к обострению, а не к ослаблению капиталистических противоречий, тогда, говорит он, «социал-демократии, если она не хочет усложнить себе работу, следовало бы стараться по возможности помешать социальным реформам и расширению демократических учреждений» (с. 71). Это, несомненно, было бы так, если бы социал-демократия, подобно мелким буржуа, находила вкус в таком бесполезном занятии, как подбор хороших и выбрасывание скверных сторон истории. Но чтобы быть последовательной, ей пришлось бы тогда «стремиться» и к уничтожению самого капитализма, так как он, бесспорно, является главным злодеем, ставящим ей всяческие препятствия на ее пути к социализму. На самом же деле капитализм вместе и одновременно с препятствиями создает единственную возможность осуществить социалистическую программу. Все это относится в полной мере и к демократии.

Если демократия сделалась для буржуазии отчасти излишней, отчасти стеснительной, то зато рабочему классу она необходима и обязательна. Она необходима, во-первых, потому, что создает политические формы (самоуправление, избирательное право и т. п.), которые послужат пролетариату исходными и опорными пунктами при преобразовании им буржуазного общества. Она обязательна также потому, что только в ней, в борьбе за демократию, в пользовании ее правами, пролетариат может дойти до осознания своих классовых интересов и исторических задач.

Одним словом, демократия необходима не потому, что она делает излишним захват политической власти пролетариатом, а, наоборот, потому, что она делает этот захват и необходимым, и единственно возможным. Когда Энгельс в своем предисловии к «Классовой борьбе во Франции» пересмотрел тактику современного рабочего движения, противопоставив баррикадам борьбу на почве законности, то, как это явствует из каждой строчки предисловия, он рассматривал не вопрос окончательного захвата политической власти, а вопрос о повседневной борьбе в настоящий момент; его интересовали не действия пролетариата по отношению к капиталистическому государству в момент захвата политической власти, а его действия в рамках капиталистического государства. Одним словом, Энгельс давал указания порабощенному, а не победоносному пролетариату.

Наоборот, известное выражение Маркса по поводу земельного вопроса в Англии, на которое тоже ссылается Бернштейн, что «по всей вероятности, всего дешевле было бы выкупить землю у лендлордов», относится к действиям пролетариата не до, а после его победы. Ведь о выкупе у господствующих классов может, конечно, идти речь только тогда, когда рабочий класс стал у кормила правления. Этим Маркс выразил лишь предположение о возможности осуществления мирным путем диктатуры пролетариата, а не замены этой диктатуры капиталистическими социальными реформами.

Сама необходимость захвата пролетариатом политической власти всегда оставалась несомненной как для Маркса, так и для Энгельса. Остается поэтому привилегией Бернштейна считать курятник буржуазного парламентаризма органом, призванным произвести самый мощный всемирно-исторический переворот — переход общества из капиталистической в социалистическую форму.

Но ведь Бернштейн начал свою теорию только опасением и предостережением, как бы пролетариат не стал слишком рано у кормила правления! В таком случае, по его мнению, пролетариат оставил бы весь буржуазный строй совершенно таким же, каким он является теперь, и лишь сам потерпел бы сильное поражение. Из этого опасения прежде всего ясно, что теория Бернштейна дает пролетариату на тот случай, если бы обстоятельства заставили его взять в свои руки правление, только одно «практическое» указание — лечь спать. Но этим она сама выносит себе приговор, как теории, обрекающей пролетариат в важнейший момент борьбы на бездеятельность, а следовательно, и на пассивную измену собственному делу.

Вся наша программа была бы жалким клочком бумаги, если бы она не в состоянии была служить нам во всех случайностях и в каждый момент борьбы, служить путем применения ее, а не путем забвения о ней. Если наша программа дает формулу исторического развития общества от капитализма к социализму, то она должна, конечно, формулировать также и все переходные фазы этого развития, представив их в общих чертах; следовательно, она должна быть способной указать пролетариату в каждый данный момент соответствующее поведение в целях приближения к социализму. Отсюда следует, что для пролетариата вообще не может быть мгновения, когда он был бы вынужден оставить свою программу, или, наоборот, когда бы эта программа оставила его на произвол судьбы.

Практически это выражается в том факте, что не может быть такого момента, когда пролетариат, поставленный в силу хода вещей у кормила правления, был бы не в состоянии или не был бы обязан принять определенные меры для осуществления своей программы или переходные меры, ведущие к социализму. За утверждением, будто социалистическая программа может в какой-нибудь момент политического господства пролетариата оказаться совершенно негодной и неспособной дать какие-либо указания насчет своего осуществления, скрывается другое утверждение: что социалистическая программа вообще и никогда не осуществима.

А что, если переходные меры окажутся преждевременными? Этот вопрос скрывает в себе целый клубок ошибок относительно действительного хода социальных переворотов.

Захват политической власти пролетариатом, т. е. широкой народной массой, прежде всего не может быть осуществлен искусственным путем. Сам по себе факт захвата политической власти предполагает определенную степень зрелости политико-экономических отношений, если только речь идет не о таких случаях, как когда-то было в Парижской коммуне: господство пролетариата было не результатом его сознательной борьбы за определенную цель, а досталось ему в виде исключения, как всеми покинутое бесхозное добро. В этом главное отличие бланкистского государственного переворота, совершаемого «решительным меньшинством», всякий раз неожиданного и всегда несвоевременного, от захвата политической власти со стороны большой и проникнутой классовым сознанием народной массы. Такой захват может быть только продуктом начинающегося крушения буржуазного общества и в силу этого в самом себе несет экономически-политическую закономерность своего появления.

Если, таким образом, захват политической власти рабочим классом с точки зрения общественных предпосылок ни в коем случае не может произойти «слишком рано», то, с другой стороны, с точки зрения политического эффекта — удержания власти он необходимо должен совершиться «слишком рано». Преждевременная революция, не дающая спать Бернштейну, висит над нами как дамоклов меч, и помешать ей не могут ни просьбы, ни мольбы, ни страх, ни предостережения. Так должно быть по двум очень простым причинам.

Во-первых, такой огромный переворот, каким является переход общества от капиталистического строя к социалистическому, совершенно немыслим как один удар, как одно победоносное выступление пролетариата. Предполагать нечто подобное — это значит опять-таки обнаружить чисто бланкистское понимание. Социалистический переворот предполагает продолжительную и упорную борьбу, причем пролетариат, по всей вероятности, не раз будет отброшен назад, так что с точки зрения конечного результата всей борьбы он в первый раз по необходимости должен стать «слишком рано» у кормила правления.

Во-вторых, нельзя избежать такого «преждевременного» захвата государственной власти по той причине, что эти «преждевременные» атаки пролетариата уже сами являются очень важным фактором, создающим политические условия окончательной победы, причем лишь в ходе политического кризиса, которым будет сопровождаться захват власти пролетариатом; лишь в огне длительных и упорных боев пролетариат сможет достичь необходимой степени политической зрелости, которая сделает его способным осуществить окончательный великий переворот. Таким образом, «преждевременные» атаки пролетариата на политическую государственную власть сами по себе оказываются важными историческими моментами, которые создают условия и определяют время окончательной победы. С этой точки зрения само понятие о преждевременном захвате политической власти трудовым народом представляется политической нелепостью, вытекающей из механического понимания развития общества и предполагающей наличие определенного внешнего и независимого от классовой борьбы момента ее победы.

Но в силу того что пролетариат, таким образом, не может иначе, чем «слишком рано», захватить политическую власть, или, другими словами, так как он должен однажды или несколько раз непременно захватывать ее «слишком рано», чтобы в конце концов прочно завоевать ее, то оппозиция против «преждевременного» захвата власти является не чем иным, как оппозицией вообще против стремлений пролетариата. завладеть политической властью.

Как все дороги ведут в Рим, так и с этой стороны мы вполне последовательно приходим к выводу, что ревизионистский совет отказаться от конечной социалистической цели равносилен совету отказаться от всего социалистического движения.

4. Крушение

Свою ревизию социал-демократической программы Бернштейн начал с отрицания теории крушения капиталистического строя. Но так как крушение буржуазного общества является краеугольным камнем научного социализма, то удаление этого краеугольного камня должно логически привести к крушению всего социалистического мировоззрения Бернштейна. Во время дебатов он, желая отстоять свое первое утверждение, последовательно сдает одну позицию социализма за другой. Без крушения капитализма невозможна и экспроприация класса капиталистов, и Бернштейн отказывается от экспроприации, делая целью рабочего движения постепенное осуществление «принципа товарищества».

Но кооперативный принцип не может быть осуществлен при капиталистическом способе производства, и Бернштейн отказывается от обобществления производства и приходит к реформе в области торговли, к потребительским обществам.

Преобразование общества с помощью потребительских обществ и вместе с профсоюзами не мирится с фактическим материальным развитием капиталистического общества, и Бернштейн отказывается от материалистического понимания истории.

Но его теория о ходе экономического развития несовместима с марксовым законом прибавочной стоимости, и Бернштейн отказывается от закона стоимости и прибавочной стоимости, а вместе с этим — от всей экономической теории Карла Маркса.

Но при отсутствии определенной конечной цели и экономической основы в современном обществе невозможна пролетарская классовая борьба — и Бернштейн отказывается от классовой борьбы и проповедует примирение с буржуазным либерализмом.

Но в классовом обществе классовая борьба — явление вполне естественное и неизбежное, и Бернштейн последовательно отрицает даже существование классов в современном обществе: рабочий класс для него только масса индивидуумов, не связанных между собой не только политически или духовно, но и в экономическом отношении. Равным образом и буржуазия, по мнению Бернштейна, политически связана не внутренними экономическими интересами, а внешним давлением сверху или снизу.

Но если классовая борьба не имеет под собой экономической основы, если, в сущности, нет также никаких классов, то оказывается невозможной не только будущая борьба пролетариата с буржуазией, но и борьба, совершавшаяся до сих пор; тогда необъяснимы и существование социал-демократии и ее успехи. Или и ее можно объяснить только как результат политического давления со стороны правительства? По мнению Бернштейна, она может быть понята не как закономерный результат исторического развития, а как случайный продукт гогенцоллерновского курса, не как законное дитя капиталистического общества, а как незаконный ребенок реакции. Так Бернштейн с неумолимой логикой переходит от материалистического понимания истории к пониманию ее в духе «Frankfurter Zeitung» и «Vossische Zeitung»*.

Отбросив всю социалистическую критику капиталистического общества, Бернштейну остается еще только найти удовлетворительным, по крайней мере хоть в общем, современное положение. Но и это не пугает его. Он находит, что в настоящее время реакция в Германии не так сильна; «в западноевропейских государствах почти незаметна политическая реакция, почти во всех государствах Запада буржуазные классы придерживаются по отношению к социалистическому движению, самое большее, только оборонительной политики, но не политики насилия».[18] Рабочие становятся не беднее, а, наоборот, все состоятельнее, буржуазия политически прогрессивна и даже морально здорова, реакции и угнетения не видно — все идет к лучшему в этом лучшем из миров…

Так Бернштейн вполне логически и последовательно спускается от А к Я. Он начал с того, что отказался от конечной цели ради движения. Но так как в действительности без социалистической цели не может быть социал-демократического движения, то он, по необходимости, кончает тем, что отказывается и от самого движения.

Таким образом, рухнула вся социалистическая теория Бернштейна. Все величавое, симметричное чудесное здание марксовой системы превратилось у него в большую кучу мусора, в которой нашли себе общую могилу обломки всех систем, обрывки мыслей всех великих и малых умов. Маркс и Прудон, Лео фон Бух и Франц Оппенгейм, Фридрих-Альберт Ланге и Кант, Прокопович и д-р барон фон Нейпауер, Геркнер и Шульце-Геверниц, Лассаль и проф. Юлиус Вольф — все внесли свою лепту в систему Берн-штейна, у всех он чему-нибудь научился. И ничего удивительного! Оставив классовую точку зрения, он потерял политический компас; отказавшись от научного социализма, он лишился духовной оси кристаллизации, вокруг которой отдельные факты группируются в органическое целое последовательного мировоззрения.

Эта теория, состряпанная без разбору из крох всевозможных систем, кажется на первый взгляд совершенно беспристрастной. Бернштейн и слышать не хочет о какой-нибудь «партийной науке» или, вернее, о классовой науке, о классовом либерализме, классовой морали. Он надеется представить общечеловеческую, абстрактную науку, абстрактный либерализм, абстрактную мораль. Но так как в действительности общество состоит из классов, имеющих диаметрально противоположные интересы, стремления и взгляды, то общечеловеческая наука в области социальных вопросов, абстрактный либерализм и абстрактная мораль пока только фантазия, самообман. То, что Бернштейн считает общечеловеческой наукой, демократией, моралью, есть только господствующая, т. е. буржуазная, наука, буржуазная демократия, буржуазная мораль.

В самом деле! Отрекаясь от экономической системы Маркса, с тем чтобы клясться учением Брентано, Бёма — Джевонса, Сэя, Юлиуса Вольфа, не заменяет ли он научное основание освобождения рабочего класса апологией буржуазии? Говоря об общечеловеческом характере либерализма и превращая социализм в его разновидность, не лишает ли он социализм его классового характера, т. е. его исторического содержания, а следовательно, и вообще всякого содержания; и наоборот, не превращает ли он тем самым историческую носительницу либерализма — буржуазию в представительницу общечеловеческих интересов?

А когда он открывает поход против «возведения материальных факторов в степень всемогущих сил развития», против «презрительного отношения к идеалу» (с. 187) в социал-демократии, когда он выступает в защиту идеализма и морали и в то же самое время восстает против единственного источника морального возрождения пролетариата — революционной классовой борьбы, разве это не значит, в сущности, проповедовать рабочему классу квинтэссенцию буржуазной морали: примирение с существующим строем и перенесение надежд в потусторонний мир моральных представлений?

Наконец, направляя самые острые свои стрелы против диалектики, не борется ли он со специфическим образом мышления поднимающегося классово-сознательного пролетариата? Не борется ли он против оружия, которое помогло пролетариату рассеять мрак его исторического будущего, против духовного оружия, которым он, экономически еще угнетаемый, побеждает буржуазию, доказывая ей ее недолговечность и неизбежность своей победы; не борется ли он против того оружия, которым уже совершена революция в мире идей?

Распростившись с диалектикой и усвоив себе эквилибристику мысли по принципу: «с одной стороны — с другой стороны», «правда — но», «хотя — но тем не менее», «более или менее», Бернштейн вполне последовательно воспринимает исторически обусловленный способ мышления погибающей буржуазии, способ, являющийся точным духовным отражением ее общественного бытия и ее политической деятельности. Политическое «с одной стороны — с другой стороны» и «если — но» современной буржуазии выглядит точно так, как способ мышления Бернштейна, что является самым лучшим и верным симптомом буржуазности его мировоззрения.

Но Бернштейн находит теперь также, что и слово «бюргерский»[19] не классовое выражение, а понятие, относящееся ко всему обществу. Это означает только, что он последовательно ставит точку над i, что вместе с наукой, политикой, моралью и способом мышления он заменил также и исторический язык пролетариата языком буржуазии. Обозначая словом «бюргер» безразлично как буржуа, так и пролетария, следовательно, просто человека, он фактически отождествляет человека вообще с буржуа, а человеческое общество — с буржуазным.

5. Оппортунизм в теории и на практике

Книга Бернштейна имела крупное историческое значение для всего германского и международного рабочего движения: то была первая попытка дать теоретическое обоснование оппортунистическим течениям в социал-демократии.

Оппортунистические течения давно уже имеют место в нашем движении, если учесть их спорадические проявления, например, в вопросе о субсидиях на строительство флота. В качестве ясно выраженного цельного течения оппортунизм появляется только в начале 90-х годов, со времени отмены закона о социалистах и завоевания вновь легальных условий. Государственный социализм Фольмара, голосование бюджета в Баварии, южногерманский аграрный социализм, предложения о компенсации, сделанные Гейне, и, наконец, взгляды Шиппеля на пошлины и милицию — таковы вехи в развитии оппортунистической практики.

Что отличало их прежде всего с внешней стороны? Враждебность к «теории». И это вполне понятно, так как наша теория, т. е. принципы научного социализма, ставит точные границы практической деятельности как в отношении преследуемой цели, так и в отношении применяемых средств борьбы и, наконец, самого способа борьбы. Отсюда у тех, кто гонится только за практическими успехами, наблюдается естественное стремление развязать себе руки, т. е. отделить нашу практику от теории, сделать первую вполне независимой от второй.

Но эта же самая теория побивает их при каждой попытке практической работы: государственный социализм, аграрный социализм, политика компенсаций, вопрос о милиции — все это в то же время и поражения оппортунизма. Ясно, что если это течение хотело удержаться в борьбе с нашими принципами, то оно должно было решиться подойти вплотную к самой теории, к ее основам; вместо того чтобы игнорировать ее, оно должно было постараться расшатать ее и создать свою собственную теорию.

Такого рода попыткой и была теория Бернштейна, поэтому на Штутгартском съезде партии все оппортунистические элементы тотчас же собрались вокруг ее знамени. Если, с одной стороны, оппортунистические течения в практике представляются явлением вполне естественным и объяснимы условиями нашей борьбы и ее ростом, то, с другой стороны, теория Бернштейна есть не менее понятная попытка дать этим течениям общее теоретическое выражение, отыскать для них собственные теоретические предпосылки и рассчитаться с научным социализмом. Поэтому теория Бернштейна с самого начала явилась для оппортунизма теоретическим испытанием, его первым научным обоснованием.

Но каковы результаты этого испытания, мы уже видели. Оппортунизм не в состоянии создать положительную теорию, способную в какой-то мере выдержать критику. Все, на что он способен, — это, начав с опровержения отдельных основ марксова учения, потом перейти к разрушению всей системы сверху до основания, так как это учение представляет собою прочно сложенное здание. Это доказывает, что оппортунистическая практика по существу своему, в своей основе несовместима с системой Маркса.

Но это доказывает далее и то, что оппортунизм несовместим вообще с социализмом, что по своей внутренней тенденции он стремится толкнуть рабочее движение на буржуазный путь, т. е. совершенно парализовать пролетарскую классовую борьбу. Понятно, исторически нельзя отождествлять пролетарскую классовую борьбу и систему Маркса. До Маркса и независимо от него существовали рабочее движение и различные социалистические системы, из которых каждая в своем роде была соответствующим условием своего времени, теоретическим выражением освободительных стремлений рабочего класса. Обоснование социализма моральными понятиями справедливости, борьба против способа распределения вместо борьбы против способа производства, понимание классовых противоречий как противоречий между бедным и богатым, стремление соединить принцип «товарищества» с условиями капиталистического хозяйства, все то, с чем мы встречаемся в теории Бернштейна, — все это уже было в истории. И все эти теории в свое время, при всей их недостаточности, были действительными теориями пролетарской классовой борьбы; теми гигантскими детскими башмаками, в которых пролетариат учился шагать по исторической сцене.

Но. после того как развитие самой классовой борьбы и ее общественных условий привело к отказу от этих теорий и к формулированию принципов научного социализма, после этого не может быть, по крайней мере в Германии, другого социализма, кроме социализма Маркса, не может быть социалистической классовой борьбы вне социал-демократии. Теперь уже социализм и марксизм, пролетарская освободительная борьба и социал-демократия — тождественные понятия. Поэтому возвращение к прежним, существовавшим до Маркса теориям социализма означает в настоящее время даже не возврат к гигантским детским башмакам пролетариата: нет, это значит снова влезть в истоптанные карликовые туфли буржуазии.

Теория Бернштейна была первой, но в то же время и последней попыткой дать оппортунизму теоретическое обоснование. Мы говорим «последней» потому, что в системе Бернштейна оппортунизм зашел так далеко — и с отрицательной стороны, в смысле отречения от научного социализма, и с положительной стороны, в смысле беспорядочного соединения всевозможного теоретического сумбура, — что дальше идти некуда. В книге Бернштейна оппортунизм завершил свое развитие в теории и дошел до своих конечных выводов.

И теория Маркса не только в состоянии теоретически опровергнуть оппортунизм, но она, и только она, может объяснить его как историческое явление в процессе образования партии. Всемирно-историческое движение пролетариата вперед к победе действительно «не такая простая вещь». Вся особенность этого движения заключается в том, что здесь впервые в истории народные массы сами и против всех господствующих классов отстаивают свои стремления, но эти стремления должны перенести вовне современного общества, за его пределы. Но эти стремления массы опять-таки могут выработать в себе только в постоянной борьбе с существующим строем, только в его же рамках. Соединение широких народных масс с выходящей за пределы всего существующего строя целью, соединение повседневной борьбы с великой мировой реформой — такова великая проблема социал-демократического движения, которое на всем пути своего развития должно поэтому пробиваться вперед между двумя подводными камнями: между отказом от своего массового характера и отказом от конечной цели движения, между возвращением к положению секты и превращением в буржуазное реформаторское движение, между анархизмом и оппортунизмом.

Правда, еще полстолетия тому назад теория Маркса выковала в своем теоретическом арсенале смертоносное оружие против обеих этих крайностей. Но так как наше движение является именно массовым движением и так как опасности, угрожающие ему, создаются не в человеческих головах, а общественными условиями, то теория Маркса не могла с самого начала раз навсегда предупредить все анархистские и оппортунистические уклонения в сторону. Они должны быть побеждены самим движением, конечно с помощью созданного Марксом оружия, уже после того, как они проявились на практике. Меньшую опасность — анархистскую корь — социал-демократия уже поборола, справившись с «движением независимых», с большей опасностью — оппортунистической водянкой — она борется в настоящее время.

При громадном росте вширь, характеризующем движение последних лет, при сложности условий и задач, за которые приходится бороться, должен был наступить момент, когда в движении начали проявляться скептицизм относительно достижения великой конечной цели и колебания по отношению к идеальному элементу движения. Так, а не иначе должно продвигаться великое пролетарское движение, и все эти моменты колебаний и уныния не являются неожиданностью для учения Маркса: наоборот, Маркс давно предвидел и предсказал их.

«Буржуазные революции, — писал Маркс полстолетия тому назад в «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», — как, например, революции XVIII века, стремительно несутся от успеха к успеху, в них драматические эффекты один ослепительнее другого, люди и вещи как бы озарены бенгальским огнем, каждый день дышит экстазом, но они скоропреходящи, быстро достигают своего апогея, и общество охватывает длительное похмелье, прежде чем оно успеет трезво освоить результаты своего периода бури и натиска. Напротив, пролетарские революции, революции XIX века, постоянно критикуют сами себя, то и дело останавливаются в своем движении, возвращаются к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это сызнова, с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, сваливают своего противника с ног как бы только для того, чтобы тот из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост против них еще более могущественный, чем прежде, все снова и снова отступают перед неопределенной громадностью своих собственных целей, пока не создается положение, отрезывающее всякий путь к отступлению, пока сама жизнь не заявит властно:

Hie Rhodus, hie salta![20]

Здесь роза, здесь танцуй!».[21]

Это осталось верным и после того, как была создана теория научного социализма. Благодаря ей пролетарское движение не сделалось еще сразу социал-демократическим ни в Германии, ни в другом месте; оно становится более социал-демократическим с каждым днем; оно становится таковым в ходе борьбы и благодаря беспрестанной борьбе с резкими скачками в сторону анархизма и оппортунизма, которые представляют собой только моменты движения социал-демократии, рассматриваемой как процесс.

Ввиду всего этого неожиданным является не появление оппортунистического течения, а скорее его бессилие. До тех пор, пока оппортунизм прорывался только в отдельных случаях партийной практики, можно было еще предполагать, что он имеет под собой какую-нибудь серьезную теоретическую основу. Но теперь, когда это течение получило вполне ясное выражение в книге Бернштейна, у всякого поневоле вырывается удивленный вопрос: как! и это все, что вы имеете сказать? Ни одного намека на новую мысль! Ни одной такой мысли, которая уже десятки лет тому назад не была бы опровергнута, растоптана, высмеяна и уничтожена марксизмом!

Достаточно было оппортунизму заговорить, чтобы показать, что ему нечего сказать. В этом, собственно, и заключается партийно-историческое значение книги Бернштейна.

Расставаясь со способом мышления революционного пролетариата, с диалектикой и материалистическим пониманием истории, Бернштейн может поблагодарить их за то, что они нашли для его превращения смягчающие вину обстоятельства. Ведь только диалектика и материалистическое понимание истории в своем великодушии объясняют, что он появился как квалифицированное, но бессознательное орудие, через посредство которого поднимающийся пролетариат выразил свою сиюминутную нерешительность, чтобы потом хорошенько рассмотрев его, язвительно усмехаясь и пожимая плечами, отбросить далеко от себя.

Из писем 1898–1902 гг.*

ЛЕО ИОГИХЕСУ[22]

Кр[улевска] Гута, четверг 9 июня 1898 г.

[…] Мне хотелось бы написать так много личного (подумай только, сколько новых впечатлений)*, что просто не знаю, с чего начать, но самое главное то, что у меня нет и часа покоя. Определяющее и сильнейшее впечатление на меня произвела здешняя местность: пшеничные поля, луга, леса, широкие просторы и польский язык, польские крестьяне вокруг. Тебе просто не понять, какой счастливой все это делает меня. Чувствую себя, словно снова на свет народилась, будто опять обрела почву под ногами. Никак не могу вдоволь наслушаться их разговоров, досыта надышаться здешним воздухом! Вчера пришлось прождать в Лешнице обратного поезда чуть не целый час. Как замечательно побродила я там среди высокой пшеницы, сколько нарвала васильков и маков. Для полного счастья мне не хватает только одного, собственно, только кого-то «одного». Я уже решила, что на «каникулы» не поеду в Швейцарию, а ты приедешь сюда (денег стоит столько же), мы снимем квартиру в какой-нибудь силезской деревне; ведь я твердо убеждена, что и ты оживешь здесь, что и ты ощутишь то же удовольствие, когда увидишь эти огромные пшеничные поля до самого горизонта (колосья уже сейчас повыше меня!), эти луга с коровами, которых пасет босоногий мальчуган, и наши сосновые леса! А также и наших крестьян, истощенных, замызганных, и все-таки — прекрасную расу! В Кандрзине я видела три семьи: две польские и одну еврейскую, они уезжали в Америку! Какая нищета! У меня чуть слезы не полились, и все-таки я была так счастлива видеть их, что просто не могла оторвать от них глаз. Какое впечатление все это произвело бы на тебя! Пожалуй, еще большее, чем на меня, хотя это почти невозможно. Вот я и говорю, что для счастья моего здесь не хватает только одного — тебя, хотя это «только» очень много значит.

В общем же и целом мне здесь очень спокойно, а что касается работы, то у меня нет ни малейшего сомнения: то, что я здесь делаю, это хорошо. Твои письма укрепляют меня в этом, ведь ты своими советами подтверждаешь все то, что я или уже сделала, или еще собираюсь сделать. […]

ЛЕО ИОГХЕСУ

[Берлин], 2 июля 1898 г.

[…] Я с головой погрузилась в бернштейновский туман* […] А теперь самое важное, что касается Берн[штейна]. Я снова постаралась представить себе свою работу в целом, но от этого мне легче не стало, поскольку я опять вижу страшные трудности. Общий план у меня уже есть, он великолепен. Труднее всего два пункта: 1. о кризисах, 2. позитивное доказательство того, что капитализм должен расшибить себе голову (а это, по моему мнению, неизбежно) и что это — не более и не менее как краткое обоснование нового рода научного социализма. Помоги же мне, бога ради, в этих двух пунктах! И притом работать надо быстро, во-первых, потому, что вся работа окажется вообще напрасной, если кто-нибудь нас опередит, а во-вторых, наибольшее время нужно уделить шлифовке. Вообще же мы принялись за дело очень здорово. Уже те куски, которые я написала в Цюрихе (разумеется, еще не выпеченные), именно из того теста, которое нам и нужно. Только бы знать, что мне писать, а форма бы нашлась сама собой — так, как мне слышится, как я это чувствую. Я готова отдать полжизни за эту статью, так я в нее вцепилась. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, между 12 и 20 июля 1898 г.]

[…] Мой распорядок дня… Утром просыпаюсь еще до восьми, скок в переднюю, хватаю газеты и письма, потом прыг под перинку и читаю самое важное. Затем обтираюсь холодной водой (регулярно, каждый день), одеваюсь, выпиваю на балконе горячего молока с бутербродом (молоко и масло мне каждое утро приносят на дом). Потом прилично одеваюсь и отправляюсь погулять часок в Тиргартен (регулярно, каждый день, при любой погоде). Прихожу домой, переодеваюсь и пишу мои заметки для Парвуса* или письма. Обедаю в 12.30 за 60 пфеннигов дома, в своей комнате, обед отличный и весьма полезный для здоровья. После обеда каждый день хлоп на кушетку — спать! Около трех встаю, пью чай и сажусь писать заметки или письма (в зависимости от того, что делала до полудня) или же читаю книги. Взяла себе в библиотеке: Блюнтшли «История государственного права», Канта «Критика чистого разума», Адлера «История социально-политических движений», а также и «Капитал» [Карла Маркса]. В 5 или 6 пью какао, опять работаю, а еще чаще иду потом на почту сдать письма и заметки (это занятие я люблю невероятно). В 8 ужинаю: съедаю (не пугайся) три яйца всмятку, хлеб с маслом, сыром или ветчиной да в придачу выпиваю стакан горячего молока. А потом сажусь за Бернштейна. (Ох!..) Около десяти выпиваю еще стакан молока (всего литр в день). Работаю вечером очень охотно. Смастерила себе красный абажур и сижу за моим письменным столом прямо у открытого балкона; комната в розовом полусвете выглядит восхитительно, а с балкона из садика веет свежим воздухом. Около 12-ти завожу будильник, напеваю себе что-нибудь, потом готовлю таз с водой для утреннего обтирания, раздеваюсь и прыг под перинку. Мой дорогой доволен? […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 3 августа 1898 г.

[…] Со вчерашнего дня я одна, но мне сначала надо было привыкнуть к обстановке и вновь начать упорядоченную жизнь, прежде чем написать тебе. Мы с сестрой [Анной] прекрасно уживались вместе, и именно потому, что мне не надо было ни на йоту подлаживаться к ней или к чему-то принуждать себя. Я могла говорить, когда хотела, и молчать, когда хотела, она меня ни капельки не стесняла. Только, конечно, много я работать не могла и, что самое худшее, совсем забросила Бернштейна, а тут еще вышла статья Плеханова*, так что теперь я должна работать как молния. Уже вчера хорошо потрудилась целый вечер. Ты, что же, не читаешь «Neue Zeit», если даже не упомянул о Плеханове? Как задирает нос этот хвастун! Но великолепнее всего это личное воспоминание о философской беседе с Энгельсом, подтвердить которую должен Аксельрод. […]

Меня радует только то, что Пл[еханов] ограничивается этой материей, которая имеет для партии наименьшее значение и затрагивать которую я не собираюсь. Теперь надо страшно поспешить с моей работой, она должна быть готова примерно через две недели. Тут уж ничего не попишешь. Ведь все дело в том, чтобы она вышла вовремя, шлифовка будет не такой тщательной, самое главное — лишь бы содержание било в точку. […]

С Шён[ланком]* нахожусь в оживленной переписке. Он всеми силами тащит меня на партийный съезд [в Штутгарте], утверждает, что я там должна выступить, предлагает мне мандат из Эрфурта или еще откуда-нибудь. На последнее я, разумеется, не пойду. […] Но если статья против Берн[штейна] удастся, это и будет моим наилучшим мандатом, и тогда я смогу спокойно поехать в Штутгарт, обеспечив себе для проформы какой-нибудь польский мандат из Бреслау или Познани.

Но прежде всего — статья! […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 24 сентября 1898 г. ] суббота, утро

[…] Событие первое: я решила, если представится возможность, выступить на съезде по вопросу о тактике и об оппортунизме. Я не смогла бы этого сделать, не выступив до того в прессе. Для «Neue Zeit» было слишком поздно. Поэтому я села и за два дня написала серию статей в сто семь страниц для «Leipziger Volkszeitung». Из-за нехватки времени послала их, не успев переписать набело. Шён[ланк] пришел в страшный восторг. Это будут семь статей. Первые три посылаю тебе в приложении. Ш[ёнланк] считает это «мастерским ударом» и «шедевром диалектики». Статья уже привлекла к себе внимание, в Лейпциге ее рвут из рук. Ты, может быть, думаешь, что я что-то потеряла оттого, что она появилась не в «Neue Zeit». Ничего подобного: 1. Дискуссия продолжится в «Neue Zeit», ибо Эдэ [Бернштейн] сразу после партсъезда ответит там. Я, конечно, тоже там, хотя Шён[ланк] заранее ангажировал меня ответить у него. 2. Но самое важное: статьи так импонировали Шён[ланку], что он сразу вслед за тем хочет издать их брошюрой. Разумеется, я заранее заявила, что в этом случае обработаю и расширю их, а также присоединю общее предисловие о значении оппортунизма в партии и т. п.

После этих статей я могу уже выступить на съезде с дерзкой речью — если только старики* не задушат дискуссию. Небольшое интермеццо: уже в первой статье я не заметила отсутствия одной страницы (позабыла ее дома), а […] Шёнланк, несмотря на самую тщательную проверку, даже и не заметил пробела! Когда я это обнаружила, то подумала, что меня хватит удар. Немедленно телеграфировала в Лейпциг, а они отвечают: быть этого не может; телеграфирую второй раз, а они отвечают, чтобы я приехала выправить корректуру. Одновременно получаю телеграмму из Дрездена: «Крайне важно немедленно приехать».

Еду туда, и на вокзале Юлек [Мархлевский] говорит мне, что я должна взять на себя редактирование [Sachsische Arbeiter-Zeitung]!!* Это, разумеется, идея Парвуса, но Вальфиш и другие весьма рады этому и очень просят меня. Их особенно привлекает, что я могла бы выступать с публичными речами. В настоящий момент я — единственный «революционный» кандидат. Контркандидаты: Шиппель — оппортунист, Граднауэр — пустое место и Ледебур — флюгер.

Не приняв никакого окончательного решения, еду в Лейпциг, чтобы сделать вставку и выправить корректуру, а также посоветоваться с Шён[ланком], и к тому же узнать, какое впечатление все это [редактирование] произведет в партии. Ш[ёнланк] советует безусловно принять этот пост, говорит, что это вызовет во всей партии и Германии сенсацию, ему вот только жаль моих «талантов», насчет которых у него совершенно сверхъестественное представление (прежде он называл меня в письмах только «гениальная» или «кичливый гений», а теперь лишь просто восклицает «Вы божественная») (не барин, а просто бог!).[23]

NB. Он как раз хотел ангажировать меня в качестве второго редактора в Лейпциг и очень сожалеет (думает, что я приняла бы это предложение). Что касается языка, то он восхищается моим языком, а Парвус уверял меня, что я пишу несравнимо лучше Юлека (!!), у которого ему приходится исправлять каждую фразу, а у меня — нет. В этой статье Шён[ланк] не исправил почти ничего. В Лейпциге рабочие из редакции уже сказали мне, что статья великолепна.

В данный момент жду телеграмму из Дрездена с окончательным ответом Комиссии по печати, на которую я тоже должна телеграфировать свой окончательный ответ, о чем я и тебя уведомлю по телеграфу. Я решила согласиться. Парвус и Юлек, разумеется, обязались писать максимум того, что они вообще могут. Кроме того, в моем распоряжении сразу же окажутся и другие сотрудники, которые при Парвусе писать не хотели: например, Меринг, за которого я с помощью Шён[ланка] (они наилучшие друзья) сразу же возьмусь. Еще сегодня, если дело выгорит, выезжаю в Дрезден, чтобы принять редакцию, ибо Толстяк [Парвус] и Юлек должны сняться уже завтра! Редакцию я приму после партсъезда напостоянно. Они хотят, чтобы я приняла ее немедленно, так как у них нет никого, но я немного повожу их за нос. В следующую неделю, возможно, на несколько дней съезжу в Лейпциг, чтобы ознакомиться у них в редакции с [издательской] техникой — это предложение Шёнланкши, которая меня уже очень возлюбила (NB, она поведала мне, что муж сказал ей: моя работа — как у «настоящего Маркса в его лучшие времена»; это всего только штрих к характеристике сего Тартарена из Лейпцига), и, конечно, хочет, чтобы я жила у них, чего я, разумеется, делать не стану. Шён [ланк] радуется при одной только мысли о том какие рожи скорчат на Бойтштрассе и на Катцбахе*.

В разгар всей этой заварухи я еще должна написать несколько заметок о польском запросе и одновременно подготовиться к двум речам: одной — польской, а другой — о тактике! Результат для нас обоих: наш совместный месяц в Цюрихе летит ко всем чертям. Ты должен приехать к 1-му [октября] в Штутгарт, и во время съезда мы будем вместе. Потом я сразу же должна ехать в Дрезден и через несколько дней выступить с первой речью. […]

NB. Для твоего успокоения, поскольку я только что получила твою телеграмму: «Категорически отказаться». Мне придется готовить только первые две страницы газеты, а саксонскую и локальную часть делают трое других редакторов на собственную ответственность, я же делю свою работу с еще одним политическим редактором. При этом Парвус и дальше будет заниматься «Sachsische Rundschau» и «Unterhaltungsbeilage». Кроме того, первое время Парвус и Юлек будут обеспечивать передовые. Одним словом — ничего ужасного. Да и вообще, «сегодня решаем, завтра ударяем», как говорит донна Клара [Цеткин]. Прятаться под кровать — это не для меня! Если это окажется сверх моих сил, я смогу отступить столь почетно, что не скомпрометирую себя. А стать хотя бы временно редактором ежедневной партийной газеты — значит выглядеть совсем другим человеком. При этом я вообще не боюсь ничего. […]

Не думай только, что я нахожусь в настроении в роде тридцать тысяч курьеров.[24] При всем при том я совершенно холодна и спокойна, ни в малейшей степени не теряю критического отношения, отнюдь не горю желанием, да и место в Дрездене мне совсем не нравится. Но отступить перед битвой? Нет! […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 25 сентября 1898 г.]

[…] Сейчас во второй раз вернулась из Дрездена и сразу же протелеграфировала тебе, что взяла на себя редактирование [ «Sachsische Arbeiter-Zeitung»]. У меня так много работы, что написать письмо подлиннее и думать нечего. Завтра должна встретиться с Мерингом, Штадтхагеном, Шиппелем и т. д., чтобы заказать им статьи; все они будут писать для меня, я их сразу оседлаю. Затем, если удастся, я еще на этой неделе должна побывать на открытом собрании, чтобы представиться массе, а одновременно подготовить две речи для Штутгарта; в редакционные дела я, вероятно, смогу включиться уже послезавтра. Статьи в «Leipziger Zeitung» [против Бернштейна] производят фурор. Парвус хотел поздравить меня по телеграфу. [Клара] Цеткин написала Шёнланку хвалебное письмо о «храброй Розе, которая так здорово выколачивает этот мучной мешок — Бернштейна, что повсюду носится густое облако пыли, а с голов учеников бернштейновской школы так и слетают парики, ибо их нечем больше пудрить». Эти статьи повлияли также и на Комиссию по печати, которая единогласно утвердила меня (в ней семнадцать членов). […]

Жорес, получив мои статьи, сказал: «Ah, c’est de Rose Luxemburg» («А, это [статьи] Розы Люксембург» — франц.) — и сразу сунул их себе в боковой карман. […]

АВГУСТУ БЕБЕЛЮ*

Дрезден, Цвингерштрассе, 22, 31 октября 1898 г.

Уважаемый товарищ!

Я очень благодарна Вам за сообщения, которые ориентируют меня в положении вещей. То, что Бернштейн со своими высказываниями более уже не стоит на почве нашей программы, мне, разумеется, было ясно, но то, что теперь приходится полностью отказаться от надежды на него, это весьма болезненно. Но меня все же удивляет, что Вы и товарищ Каутский, коль скоро Вы сами воспринимаете ситуацию таким образом, не пожелали воспользоваться созданным съездом партии благоприятным настроением для немедленных энергичных дебатов, а лишь побудили Бернштейна сначала выпустить брошюру, которая затянет дискуссию. Во всяком случае, полагаю, что, опубликовав, в частности, письмо Плеханова, я действовала в духе той характеристики положения дел, которую Вы дали в своем письме. Если Берн[штейн] действительно потерян, то партия — сколь это ни болезненно — должна привыкнуть — считать его отныне таким же социал-реформатором, как Шмоллер или кто-либо другой.

Что же касается дальнейшей дискуссии, то в настоящий момент я даже не знаю, буду ли в состоянии продолжать ее в «Sachsische Arbeiter-Zeitung». Мои коллеги, с одной стороны, и Граднауэр, с другой, стремятся к конфликту, в котором я легко могу оказаться вынужденной сложить с себя полномочия редактора. На заседании Комиссии по печати, которое состоится в среду [2 ноября 1898 г. ] и на котором будет решаться этот вопрос, я в качестве условия со своей стороны потребую полной свободы в продолжении дискуссии о тактике.

Отношения в нашей редакции весьма неутешительны, и, несмотря на все мои величайшие усилия добиться гармонии и внутреннего взаимопонимания, по-прежнему продолжаются подкопы и склоки, которые я здесь застала. Выступление моих коллег в «Vorwarts» было лишь выражением того нежелания [продолжать работу], которое искало предлога. Вопрос будет решаться послезавтра.

С наилучшим приветом Р. Люксембург

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 3 декабря [1898 г.]

[…] Вчера была у Меринга и вернулась с печальным убеждением, что мне не остается ничего иного, как сесть и написать «крупное произведение». Как и Каутский, Меринг сразу же спросил: «Вы, работаете над крупным произведением?» И притом так серьезно, что я почувствовала, что «должна» работать над ним. Ничего не поделаешь, видно, я и впрямь выгляжу как человек, который обязан написать крупное произведение, вот мне и не остается ничего иного, как оправдать эти всеобщие ожидания. Может, ты знаешь, о чем, я должна написать это крупное произведение? Золото мое, если ты освободишь меня от подробного отчета о посещении Бебеля и Каутского, я расскажу тебе подробнее о разговоре с Мерингом, а это куда интереснее.

1. Он несколько раз сказал мне, что я очень хорошо редактировала «Sachsische Arbeiter-Zeitung»; гораздо лучше, чем П[ар]-в[ус]: «было видно, что газета действительно редактируется», и вообще «Sachsische Arbeiter-Zeitung» за то время, что я была там, редактировалась лучше всего. Он сказал это и Каутскому.

2. Как он, так и они (и, как кажется, другие старики тоже) считают Ледебура лишь временным перерывом в моей редакторской деятельности и вполне уверены, что я вернусь в Дрезден и тогда смогу осуществлять диктатуру.

3. Когда речь зашла о Бернштейне, он сказал мне: «Вы хорошо его вздули в «Leipziger Volkszeitung», это доставило мне большую радость». […]

Интересная новость, которую я обещала тебе, это то, что полиция вот уже несколько недель наблюдает за мной. В последние дни два шпика день и ночь сидели у портье и следовали за мной по пятам. Портье — бывший товарищ и по секрету все мне сообщил. Когда все это показалось мне слишком дурацким, я просто-напросто пошла в полицию, к господину лейтенанту, и выложила карты на стол. Я сказала, что если это не прекратится, то пойду к [полицей-президенту] Виндхайму и устрою скандал. Господин лейтенант, разумеется, сделал вид, что не имеет ни малейшего понятия об этом, но на следующий день шпики действительно исчезли. Меринг советует мне, если они появятся вновь, дать об этом заметку в «Vorwarts», тогда они сразу уползут в нору. Что послужило причиной, одному дьяволу известно; у меня есть основание предполагать, что меня с кем-то спутали: или они приняли меня за кого-то другого, или кого-то другого — за меня. Тем не менее я на всякий случай стала осторожной, сожгла письма, зарегистрировалась в полиции и просмотрела свои бумаги. Вероятно, все уйдет в песок. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 12 декабря 1898 г. ] Понедельник, вечер

[…] Но прежде всего о том, что касается «серии» [статей]. Я пришла к тому же выводу, что и ты: вопрос о Бернштейне и должен быть тем крупным произведением, которое я должна написать. Слава богу, К. К. [Карл Каутский], как он мне категорически и даже с удивлением заявил, не имеет намерения в качестве возражения написать брошюру (только в «Neue Zeit»). Впрочем, такое намерение есть у Парвуса, но его как конкурента я не боюсь. Таким образом, я хочу эту «серию» построить как возражение Эдэ [Бернштейну], но не сейчас, а сразу после выхода его книги. И это по следующим причинам: 1. Ощущение, которое я испытывала в Дрездене, здесь усилилось еще больше, а именно, что К. К. предложением Бернштейну написать брошюру действительно удалось усыпить всеобщий интерес и отложить дело до появления этой брошюры. Факт, что все ждут этой книги и считают нынешние дискуссии, поскольку они прямо касаются бернштейновских теорий, даже чем-то «бестактным». (Не могу уже вспомнить, кто именно мне это сказал.) В настоящее время царит атмосфера вялости и выжидания, и, только когда появится творение Эдэ, все будут ждать дискуссии и скрупулезно взвешивать каждое слово…

Ты как хочешь, а я все-таки не могу себе представить, что если выскажусь теперь по всем темам, по которым так или иначе затем пойдет дискуссия, то сумею потом снова сказать что-нибудь столь же впечатляющее. […]

Потому-то мне вообще не стоит сейчас растрачивать мой порох, а потом, после того как выступит К. К., пережевывать уже затасканные аргументы. Короче, я считаю, что статьи как серию надо печатать только после брошюры Эдэ и притом так, чтобы они смогли тогда сразу выйти в виде брошюры. […]

Итак, сейчас я работаю над серией. Лучше всего уже сейчас обработала «Английские очки», тема которых важнее, чем кажется на первый взгляд. Хочу по возможности разработать ее и шире и глубже. Но что касается двух тем, над которыми работаю одновременно: «Бланкизм» и «Что делать при эвентуальной революции?», то мне пока почти ничего в голову не пришло. Может, у тебя есть какие-нибудь мысли на сей счет? Впрочем, наверняка справлюсь с этим сама, если не сегодня, так завтра. Над теорией стоимости я тоже работаю. […]

Итак, теперь на первом месте — Бернштейн. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 2 марта 1899 г.]

[…] Твои критические замечания (собственно, одно главное) о моей полемике меня чрезвычайно обрадовали, ибо я снова убедилась, что вполне могу положиться на свой собственный критический дух. Когда я уже отправила мою реплику*, то сказала себе: ты, кошечка, зарвалась, загнула не в тот переулок; вместо того чтобы снова заняться оппортунизмом, я позволила себе увлечься моей любимой политэкономией и забралась в дебри теории. Открываю твое письмо и читаю слово в слово то же самое. […]

Сегодня у меня побывал Шёнланк, чтобы сообщить мне о «впечатлениях». Прежде всего он (уже после реплики) говорил с Августом [Бебелем]. Слова А[вгуста]: «Статьи блестящи, я подписываюсь под каждым их словом, тон благороден и безупречен; то, что фракция утаила свое решение, это, конечно, чушь: дело должно разбираться на съезде партии. Но…» Об этом «но», которое касается не меня, а его самого, скажу позже. Тут его осенила уловка: «Я этих статей не читал, но говорят, Люксембург требует, чтобы Шиппеля вышвырнули [из партии]. В любом случае я стою на ее точке зрения».

Кроме того, он был у Аронса: «Статьи отличные. Ведь, собственно говоря, Роза хочет, чтобы Ш[иппеля] вышвырнули? Она права. Берлинцы читают статьи весьма рьяно, н [ом] ер [а] выложены во всех крупных партийных пивных».

Но вернемся еще раз к Бебелю: он упомянул и статьи К. К. [Карла Каутского], но не нашел для них ни единого слова похвалы, считая, что они «слишком длинны».

Признаком успеха следует считать, last not least (Последнее, но не менее важное — англ.), и то, что буржуазная пресса подняла крик: «Freisinnige Zeitung», ссылаясь на статьи, называет меня «известной скандалисткой партии» и принимает сторону Шиппеля. Вырезку из «Kreuz-Zeitung» прилагаю. Это оба ведущих органа, материалы которых перепечатываются как всей «свободомыслящей», так и всей реакционной прессой. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 4 марта 1899 г.]

Суббота, вечер

[…] Письмо К. К. [Карла Каутского], которое я послала тебе, еще раз укрепляет меня в моем убеждении, что в этот момент мне надо быть здесь, на самом «поле битвы»; следует воспользоваться протянутой рукой К. К. и Бебеля (который наверняка стоит за ним), встречаться с ними почаще, пока железо горячо. Я собираюсь устроить у К. К. или у меня дома примирение Меринга с Шёнланком. При этой оказии вся «левая» […] сможет сойтись вместе и столковаться. Потом, видимо, будет необходимо во время полемики с Берншт[ейном] договориться с К. К., может быть, поделить работу и т. д. Ты, конечно, сочтешь все это правильным.

Кстати, не смеешься ли ты в душе? Я мирю Меринга с Шёнланком по просьбе К. К.! Чудные времена! И все это — после нескольких статей. Как же жалко обстоят дела в этой партии, если такой верхогляд и новичок, как я, может играть в ней роль… Говорю это совершенно серьезно. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 6 марта [1899 г.

Что же случилось в этом году, когда на меня все сыплется, как из рога изобилия? Представь себе, я получила в подарок* от Шёнланков 14 томов Гёте в великолепном переплете! Вместе с твоими это сразу целая библиотека, и моей хозяйке придется дать мне еще новую полку в добавление к двум, которые я уже имею! Как меня обрадовал твой выбор, ты, вероятно, едва ли можешь себе представить. Ведь Родбертус мой любимый писатель-экономист, которого я могу перечитывать сотни раз просто ради духовного удовольствия. Ну а еще словарь — это превосходит все мои самые дерзкие пожелания! У меня возникло впечатление, будто я получила не книгу, а некую собственность, что-то вроде домовладения или земельного участка. Знаешь ли, когда мы все соединим, у нас образуется вполне приличная библиотека, и нам придется, если только мы вместе устроимся по-человечески, купить для книг застекленный шкаф.

Мой золотой, дорогой, как ты обрадовал меня твоим письмом: я его шесть раз прочитала от начала до конца. […]

Неужели ты думаешь, что я не вижу и не ценю, что ты в ответ на «звуки боевые» тотчас спешишь мне помочь, подстегиваешь меня к работе, забывая все мои упреки и «упущения»!.. Ты и представить себе не можешь, с какой радостью и с какой тоской я ожидаю теперь любое твое письмо: я знаю, что каждое несет мне силу и радость, поддержку и бодрость.

Но больше всего обрадовал меня тот абзац в твоем письме, в котором ты пишешь, что оба мы еще молоды и сможем еще наладить нашу личную жизнь… О дорогой, золотой, если бы только ты сдержал это обещание!!! Собственная маленькая квартирка, кое-какая своя мебель, своя библиотека; спокойная и регулярная работа, совместные прогулки, иногда опера, маленький, очень маленький круг знакомых, которых иногда приглашают поужинать, каждое лето поездка на месяц в деревню, но совсем без всякой работы!.. (И, может быть, еще и такой маленький, совсем малюсенький ребеночек? Неужели это никогда не будет мне дозволено? Никогда? Знаешь ли, дорогой, что вчера внезапно нашло на меня во время прогулки в Тиргартене? Я совсем не преувеличиваю! Внезапно под ногами у меня завертелось дитя в восхитительной одежке, лет трех-четырех, с тонкими светлыми волосами и стало меня разглядывать. Словно громом поразила меня мысль схватить этого малыша, стремительно убежать домой и оставить его себе как своего собственного. Ах, дорогой, неужели у меня никогда не будет ребенка?!) […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 11 марта 1899 г.]

Суббота, вечер

[…] Сегодня побывала у Бебеля (разумеется, предварительно письменно известив его). Он был очень мил, невероятно хвалил мои статьи, сказал, что после них с Ш[иппелем] покончено, но… но сам он ничего делать не хочет. […]

Меня он просит писать против Эдэ [Бернштейна] как можно резче. «Скажите ему, что он больше не принадлежит к партии, этого ему еще никто не говорил». […]

Брошюру Берн [штейна] [ «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»] я уже получила. Полемика его со мной затрагивает: 1. кризисы, 2. картели, 3. кредиты. Объем [брошюры] — двенадцать страниц, и она начинается словами: «Этот поставленный мною в первой статье вопрос о социалистической теории кризиса вызвал различные нападки. В частности, он побудил фройляйн д-ра Розу Люксембург в опубликованной в «Leipziger Volkszeltung» — в сентябре 1898 года серии статей прочесть мне курс лекций по кредитному делу и о способности капитализма к приспособлению. Поскольку эти статьи, которые затем перекочевали и в некоторые другие социалистические газеты, являются истинным образцом ложной, но одновременно с большим талантом применяемой диалектики, мне кажется уместным коротко остановиться здесь на них». Далее он пишет о моем блестящем фейерверке диалектики и т. д. В целом же — неубедительные возражения. Закажи немедленно эту книгу (возражения мне начинаются на странице 70) и садись за работу. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 15 апреля 1899 г.]

[…] Итак, впечатление, произведенное статьями [ «Социальная реформа или революция?» в «Leipziger Volkszeitung»] [22], великолепно. 1. Ты можешь осознать это по тому уважительному тону, в каком «Vorwarts» (!) недавно дал обобщенное изложение моих трех последних статей. 2. Ш[ёнланк] прочитал мне письмо Клары [Цеткин], она дословно пишет: «Статьи Розы превосходны. Я предлагаю Вам издать их вместе с первой серией в виде брошюры. Это не только полезно, но и очень необходимо. Наша агитационная литература в высшей степени бедна и содержит почти одни только речи в рейхстаге и т. п. Здесь же видно не только принципиальное разъяснение, но и боевое политическое настроение». 3. Ш[ёнланк] получил письмо от Моттелера, который пишет ему: «…именно потому (так как он не согласен с Эдэ [Бернштейном]) я говорю тебе сегодня с совершенно особым удовлетворением, что с актуально-агитационной точки зрения мне ваши статьи, подписанные «Р. Л.», представляются во всех отношениях наилучшими из всего, что в настоящее время в споре с Б [ернштейном] было сделано для практического применения в классовой борьбе в целях борьбы за простого человека». Все подчеркивания принадлежат ему, а этот человек действительно немного знает партийные круги. […]

Бебель и Зингер хвалят статьи сверх всякой меры. Узнав о плане выпуска брошюры, Бебель сразу сказал Ш[ёнланку]: «Так позаботьтесь же о том, чтобы все делегаты получили ее к съезду…» […] Издание выйдет в элегантном оформлении.

Докторский титул послужит рекламой: это импонирует рабочим и нравится им. Название, говорящее об «оппортунизме», невозможно, ибо это непонятное для масс слово, в то время как «Социальная реформа или революция?» — весьма популярно и привлекательно. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 19 апреля 1899 г.]

[…] У меня как раз свободная минута — отправила корректуры [брошюры]. […] Именно форма изложения не удовлетворяет меня, я чувствую, что «в душе» у меня зреет совершенно иная, оригинальная форма, которая рождается не из формул и шаблонов, а прорывается сквозь них — разумеется, только силой духа и убежденности. У меня потребность писать так, чтобы воздействовать на людей подобно молнии, проникать в их головы, самовыражаясь не посредством патетики, а широты взгляда, мощи убеждения и силы выражения мыслей.

Но как, чем, где? Этого я еще не знаю.

Смейся сколько хочешь, я останусь холодной, но скажу тебе, что чувствую с непреодолимой уверенностью: что-то сдвинулось, что-то рождается.

Ты, конечно, скажешь: гора мучится родами, она скоро родит мышь. Пусть так. Посмотрим. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 27 апреля 1899 г. ] Четверг

[…] Уже и не помню, сообщала ли я тебе, что К. К. [Карл Каутский] устроил у себя дома мою встречу с М[ерингом], мы договорились об этом на собрании, проведенном Кларой [Цеткин]. […] NB, что Бебель будет говорить [на съезде] в Ганновере о Бернштейне — огромная государственная тайна. И Клара, так же как и Бебель, обязала меня не проронить об этом ни звука, в том числе и Ш[ёнланк] у (!). Что касается пункта 6 милитаризме, то о том, кто выступит с докладом, не известно ничего. Клара хочет предложить меня, «чтобы позлить Ауэра». Разумеется, из этого ничего не выйдет. […]

Уже поступают заказы на мою брошюру от различных буржуазных книжных магазинов. Партия уже взяла тысячу пятьсот экземпляров.

От Меринга, которому я недавно послала брошюру с дарственной надписью, вчера получила следующее письмо:

«Уважаемая госпожа! Считаю себя в высшей степени обязанным поблагодарить Вас за Ваш дружеский подарок с посвящением. С огромнейшим удовлетворением читал Ваши статьи в «Leip-ziger Volkszeitung» и очень рад тому, что еще раз смогу проштудировать их все вместе; они стоят в первом ряду работ против Бернштейна. с уважительным приветом

Ваш Ф. М.»

Бебель передал мне через Клару, что «в Ганновер все мы обязательно должны приехать» и что «все мы должны заранее договориться о плане кампании». Все это прекрасно, но, как только дело у них в Ганновере пойдет на лад, он, как и К. К, сразу же охладеет и будет стараться оттеснить меня «от стола». В этом отношении я уже знаю их как свои пять пальцев, но это неважно. (Вспомни о Зингере, который не хотел [в Штутгарте] дать мне слово по вопросу о таможенных пошлинах, сказав мне: «Мы предпочитаем все-таки решить этот вопрос внутри партии», то есть в своем клане. Вот у них всегда так: горит лавка — зови еврея, пожар погашен — еврей, пошел вон! Поэтому я никак не переоцениваю эту восторженность и эти приглашения и заставляю просить себя трижды, прежде чем иду на сближение.) Одна только Клара — искренняя и честная женщина. […]

P. S. Рейнско-вестфальская «Arbeiter-Zeitung» от 23-го пишет в статье «Спор вокруг Бернштейна»: «…в критике бернштейновской работы партийная пресса разделилась на два лагеря. Наряду с Каутским решительный фронт против Бернштейна в первую очередь образуют Парвус и Люксембург. Благодаря перепечатке их статей другими партийными газетами, тем самым игнорирующими другие точки зрения, взгляды названных лиц приобрели самое широкое распространение и, как можно предполагать, найдут поддержку большинства и на Ганноверском съезде».

NB. Ни К. К., ни Парвуса не перепечатала ни одна партийная газета.

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 1 мая 1899 г.

[…] Твой совет «во что бы то ни стало добиваться реферата» [на съезде в Ганновере], видит Бог, просто ребяческий. Удивлена тем, что ты уже длительное время все еще даешь мне такие непрактичные советы, и это — в таком важном деле. Неужели ты действительно думаешь, что есть хоть малейший шанс, что доверят сделать реферат человеку, который всего только год как участвует в движении и который дал знать о своем существовании лишь несколькими, скажем даже отличными, статьями? […] Правда, в нынешний момент — Бернштейн — это исключительная ситуация. Но ты, кажется, опять думаешь, что именно он сейчас — пуп земли[25] и что если не теперь — то все пропало. Это глупость. Партия именно теперь (в последние два года) вступает в круговорот все более трудных задач, все более опасных явлений; еще будет тысяча и тысяча случаев шаг за шагом показать свою силу и незаменимость. При этом я вовсе не собираюсь ограничиваться критикой; напротив, я имею намерение и желание позитивно двигать вперед дело — не личности, а само движение в целом, подвергнуть пересмотру всю реальную работу, агитацию, практику, показать новые пути (насколько таковые найдутся) и т. д. — одним словом, быть постоянным импульсом движения. […] Надо поставить на ноги всю устную пропаганду и печатную агитацию, которая окаменела в старых формах и больше почти ни на кого не действует, вообще вдохнуть новую жизнь в прессу, в собрания и брошюры.

Все это я тебе пишу в спешке, беспорядочно, чтобы показать тебе, что происходящее вокруг меня рассматриваю не беспланово, не безраздумно, а во-вторых, чтобы напомнить тебе, что Бернштейном и Ганновером мир еще не кончается. А насчет того, что быть идеалистом в германском движении — смешно, с этим я не согласна, ибо, во-первых, и тут тоже есть идеалисты — прежде всего огромная масса самых простых агитаторов из массы рабочих и даже среди вождей: например, Бебель. […]

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Фриденау, 24 сентября 1899 г.]

[…] К. К. [Карл Каутский] заметил в моих статьях к предстоящему съезду партии в Ганновере, что я подталкиваю Бебеля, и рассмеялся: «Сделали Вы это весьма ловко!» Вообще он чувствует во мне будущего leader и хочет на меня опереться. Что ж, пусть!

[…] Что касается Ганновера, то я чувствую себя совершенно спокойно и уверена в себе: знаю, что буду делать, и рассчитываю на успех. […] За меня можешь быть совершенно спокоен! Ведь я больше не новичок, как в Штутгарте, и лицом в грязь не ударю![26] […]

АВГУСТУ БЕБЕЛЮ

[Фриденау], 11 октября 1902 г.

Глубокоуважаемый товарищ!

Хотя я и не хочу сейчас, перед началом [парламентской] сессии, отнимать у Вас столь драгоценное время всякими пустяками, мне все же настоятельно необходимо ответить на Ваше дружеское письмо от 10-го несколькими строчками

Мне очень важно, чтобы у Вас не осталось ошибочного предположения, будто я и впрямь склонна разыгрывать из себя оскорбленного человека или же, слепо нанося удары направо и налево оказаться на «скамье изоляции».

Если бы я хоть как-то была склонна обижаться, то, право же, поводов у меня для этого было предостаточно, начиная с моего первого выступления в германском движении, с партийного съезда [1898 года] в Штутгарте. Но, несмотря на странный прием, оказанный мне, как и другим ненемцам, товарищам не «de la maison» («Своим, из своего дома» — франц.), притом не только со стороны оппортунистов, я до сих пор никогда не уклонялась от ударов, не помышляя ни затаить обиду в укромном уголке, ни удалиться в действительно милый мне уголок спокойных научных исследований’

Уверяю Вас также, что я не поддаюсь слепому чувству В истории с польской статьей я тоже была вполне готова получить от Вас резкий ответ и, возможно, услышать кое-что лично мне неприятное; однако, обдумав все, я решила, что по существу я тем не менее остаюсь права, а открытый спор в любом случае пойдет на пользу нашему делу. […]

Да, я действительно послала в Лейпциг просьбу об отставке если бы я могла рассказать Вам о различных перипетиях моих отношений с «Leipziger Volkszeitung», а точнее, с Мерингом*, показать письма и т. д., поведать то, что вызывает протест у меня в душе, Вам стало бы ясно, что затеяла я этот спор не как-то преднамеренно, что шла я на это не сама по себе, а меня к этому толкали. Уже с июня меня шаг за шагом вытесняли из Л[ейпцига] а если я в чем-то и согрешила, то, пожалуй, только в том что проявляла то овечье терпение, с каким я в этом случае, считаясь с личной дружбой, давала постепенно вытеснять себя вместо того чтобы сразу же уйти в отставку.

Но все это я доверительно сообщаю только в свое оправдание перед Вами.

С наилучшим приветом Р. Люксембург

Раздел второй

Революция 1905–1907 гг. в России и Польше

В отношении России я целиком придерживаюсь мнения Розы. Дело великолепно продвигается вперед, и я чувствую себя этим освеженным. Бернштейнианство раньше времени состарило и утомило меня. А русская революция делает меня на десять лет моложе. Я никогда не работал так ясно, как сейчас.

Карл Каутский, 1905 г.*

Революция [1905 г. ] в России*

I

Развитие революционных событий в царской империи после перемещения пролетарского восстания из Петербурга* в русскую провинцию, а также в литовские и польские области не оставило сомнений, что в империи кнута происходит сейчас не стихийный, слепой бунт угнетенных рабов, а имеет место истинно политическое движение классово сознательного пролетариата, которое развернулось совершенно единообразно и в теснейшей политической взаимосвязи по неожиданному сигналу из Петербурга. Повсюду во главе движения встала теперь социал-демократия.

И это соответствует естественной роли революционной партии при вспышке открытой политической массовой борьбы.

Завоевать себе в ходе революции руководящую позицию, умело использовать первые победы и поражения стихийных восстаний, чтобы, находясь в струе, овладеть самим потоком, — такова задача социал-демократии в революционные эпохи. Управлять и дирижировать не началом, а завершением, результатом революционного подъема — вот единственная цель, которую может разумно ставить перед собой политическая партия, если она не хочет предаваться ни фантастическим иллюзиям преувеличения своих возможностей, ни вялому пессимизму.

Но насколько более всего удастся решить эту задачу, насколько доросла до такой ситуации социал-демократия, зависит от того, насколько партия сумела обеспечить свое влияние на массы в дореволюционные времена, насколько ей еще раньше удалось создать прочное ядро из рабочих, ясно видящих цель и политически воспитанных, сколь велик результат проведенной ею разъяснительной и организаторской работы. Нынешние события в Российской империи можно оценить и понять только в свете предшествующих судеб рабочего движения, только из перспективы всей 15-20-летней истории социал-демократии.

Если ставится вопрос, какова доля социал-демократии в нынешнем революционном подъеме, то прежде всего следует констатировать, что издавна и до последних дней в самой России вообще никто, кроме социал-демократии, не заботился о рабочем классе, о повышении его культурного и материального уровня, о его политическом просвещении. Собственная промышленная и торговая буржуазия сама как класс не сумела дотянуться даже до слабосильного либерализма, а дворянско-либеральные аграрии брюзжали по своим углам, политически продвигаясь лишь по узкой стезе добродетели между «страхом и надеждой». В политические воспитатели промышленного пролетариата они вовсе не годились. Поскольку радикальная и демократическая интеллигенция заботилась о русском «народе», а она особенно усердно занималась этим в 70-80-е годы, ее деятельность и симпатии направлялись исключительно на сельское население, на крестьянство. Русские либералы и демократы пытались вести культурную работу как врачи в деревнях, статистики в земствах, сельские учителя, помещики. Крестьянин, «матушка-земля» — вот в чем вплоть до 90-х годов видела интеллигенция центральный пункт подъема России и ее политического будущего. Городской промышленный пролетариат вместе с современным капитализмом, напротив, считался чем-то чуждым сути русского народа, элементом разложения, больным местом народного бытия. Еще в первой половине 90-х годов идейный глава оппозиционной России, ныне умерший блестящий писатель Михайловский вел настоящие литературные походы против марксистского учения о социальном значении промышленного пролетариата, доказывая, скажем, на примере городских уличных песенок и тому подобного, что фабричный пролетариат прямо ведет к моральной и умственной деградации русского «народа».

В том же русле двигалась также вплоть до 90-х годов социалистическая мысль в России. Террористическое движение старой «Народной воли», которое в своей теории опиралось преимущественно на фикцию крестьянской коммунистической сельской общины и ее социалистическую миссию, продолжало еще до конца 80-х годов оказывать воздействие на революционные круги и удерживало развитие мысли в кругозоре старого, не расположенного к пролетариату народничества, хотя политическая кульминация террористической тактики была пройдена еще в 1881 г. убийством царя Александра II.

В таких условиях следовало сначала вообще добиться для современного городского пролетариата общественных и исторических гражданских прав, доказать его социальное и экономическое значение, дремлющие в нем зачатки будущей революционной силы, а также «особую взаимосвязь рабочего сословия» с политическим освобождением России от царизма. Одна только эта задача, горячая теоретическая, литературная борьба с народническими, антикапиталистическими теориями за право капитализма на существование и за роль современного пролетариата в русском обществе потребовала почти целого десятилетия.

Только в начале 90-х годов террористические традиции и народнические предрассудки русской интеллигенции были настолько преодолены и учение Маркса укоренилось так широко в умах людей, что смогла начаться социал-демократическая практика.

Но тут только и начались трудности и мучительные плутания практики. Поначалу она, естественно, приняла форму тайной пропаганды в небольших замкнутых рабочих кружках. Сначала необходимо было осуществить самое общее просвещение совсем еще необученного пролетария, дать ему элементарнейшие основы образования, прежде чем он станет восприимчивым к социал-демократическому учению. Таким образом, пропаганда поневоле оказалась связанной с общей просветительской работой и превратилась в дело чрезвычайно трудное, медленно продвигающееся вперед. В течение ряда лет кружки по 5, 10, 20 рабочих поглощали лучшие, собственно, все силы социал-демократической интеллигенции. Благодаря той добросовестности и тому усердию, с какими в России та или иная господствующая форма агитации постоянно доводится до крайности, до абсурда, в кружковую агитацию вскоре проник неизбежный элемент педантизма, и вскоре социал-демократия заметила, что социализм между тем превратился в кружках почти в карикатуру на марксово учение о классовой борьбе. Рабочие становились в кружках не классово сознательными борющимися пролетариями, а, так сказать, учеными раввинами социализма, превращались в натасканные образцовые экземпляры просвещенных рабочих, которые не только не вносили движение в широкие массы, а, напротив, вырванные из своей родной почвы, отчуждались от масс.

С «жесткой основательностью» первая фаза социал-демократической работы была подвергнута самокритике, высмеяна и отброшена прочь. Вместо изолированного «кустарничества» в социалистических кружках и занятия «учеными делами» к середине 90-х годов был выдвинут лозунг: массовая агитация, непосредственная борьба. Но то была массовая агитация и массовая борьба в условиях абсолютизма, без каких-либо политических форм и прав, без возможности сблизиться с массами, без права союзов и собраний, без права создания коалиций; она казалась квадратурой круга, безумной идеей. Однако вскоре именно на примере России проявилось, насколько материальное общественное развитие могущественнее и хитроумнее всяких «законностей», которые внушают такую священную робость и благоговение некоторым западноевропейским социал-демократам с их застывшим желтым пергаментным ликом. Массовая борьба, массовая агитация в условиях абсолютизма оказались возможными, а квадратура круга была ранее всего решена в Польше, где уже в начале 90-х годов возникла первая социал-демократическая организация*, которая, правда действуя больше эмпирически и ощупью, посвятила себя экономической борьбе и сумела вызвать к жизни активное массовое движение. Примеру Польши последовала Россия, и вскоре социал-демократические профсоюзы оказались на седьмом небе. Благодаря свежей и бодрящей агитации на почве непосредственных материальных потребностей массы действительно были приведены в движение, и после длинного ряда мелких и более крупных забастовок агитация увенчалась огромной стачкой 1896 г. в Петербурге. Руководимый исключительно социал-демократами, этот массовый взрыв казался вершиной, дающей блестящий пример новой, второй фазе агитации. Но тут снова появилась загвоздка. Быстро прыгающая по ухабам повозка русской социал-демократии на сей раз угодила на следующей же развилке в опасную аварию: если в Польше первая, «экономическая» фаза массовой агитации была пройдена уже в 1893 г., вылившись в определенно политическое социал-демократическое движение, то в России при рьяной массовой агитации из нее неожиданно почти полностью исчезли как политика, так и социализм, а то, что осталось, было нередко чистейшей профсоюзной возней, считавшей идеалом ничтожное повышение зарплаты и переговоры с фабричными инспекторами вместо борьбы против буржуазии. И, как прежде, отдельные рабочие в кружках подводились к Марксу через учебные курсы лекций, а нередко и небольшим обходным путем через Дарвина, а также фогтовских кольчатых червей и ленточных глистов, так теперь все рабочие, словно огромный школьный класс, должны были воспитываться в духе классовой борьбы посредством наглядного обучения, дабы они, благодаря жандармам и полицейским побоям при стачках, сами по себе приходили к хитрой мысли о необходимости ликвидации абсолютизма. Таким образом были в известной мере подготовлены зубатовские эксперименты* правительства, ставленники которого затем в разрешенных властями рабочих союзах настойчиво бубнили те же самые советы, какие рейхсканцлер граф Бюлов недавно дал в рейхстаге бастующим горнякам Рейнской области.

Метод агитации был в третий раз подвергнут беспощадной критике, и конец 90-х годов характеризуется резким поворотом к ясной политической массовой агитации. И почва оказалась столь благодарной, столь хорошо подготовленной, что идея политической борьбы стала подобна удару молнии. С начала 1901 г. открылась новая фаза — фаза политических массовых демонстраций, примкнувших к университетским волнениям. Словно избавительная, освежающая гроза прокатились уличные демонстрации по городам: с Севера, из Петербурга, на Юг, с Запада, из Варшавы, на Восток, в далекую Сибирь, в Томск и Тобольск. И опять вновь разбуженные силы разразились массовой стачкой — на этот раз массовой политической забастовкой на Юге, в Ростове-на-Дону, в 1902 г[27] Здесь день за днем под открытым небом проходили народные митинги с участием 10–20 тысяч рабочих, окруженных солдатами, и свежеиспеченные социал-демократические народные ораторы экспромтом произносили зажигательные речи, а десятки тысяч людей кричали «ура» социал-демократии, провозглашали свержение абсолютизма.

Уже четвертый раз движению грозил тупик. Ведь в здоровом движении в самом по себе заложено то, что оно, если не желает пойти вспять, должно непременно шагать вперед, развиваться, нарастать. А теперь русское рабочее движение жило бурно и интенсивно. После первого цикла политических уличных демонстраций перед русской социал-демократией вскоре встал пугающий вопрос: что дальше? Нельзя же непрерывно только «демонстрировать». Демонстрация — лишь момент, увертюра, вопросительный знак. Ответ не спешил сорваться с уст социал-демократии — он был нелегок.

Тут пришла война.* А с ней сам собой пришел и ответ. То самое слово, которое в трезвой, спокойной атмосфере серых будней является чем-то банальным, звучит каким-то бахвальством, пустой фразой, — революция, это слово стало в России с началом войны тем лозунгом, который пробудил все живые умы, все жизненные тона и нашел в рабочем классе самый звонкий отзвук. Социал-демократия всей империи, в гармоничном унисоне с событиями войны и используя аккомпанемент маньчжурской канонады, агитировала за идею революции, открытой уличной борьбы, восстания пролетариата против царизма. Все статьи социал-демократических газет — русских, польских, еврейских, латышских, — все собрания выливались в лозунг: пролетарское восстание против царизма. Агитировать приходилось с несколько затаенным дыханием и некоторым стеснением в груди. Ведь нет ничего более простого, чем революция, которая уже произошла, и нет ничего более чертовски трудного, чем такая, которая еще должна быть «сделана». Революцию призывали тысячи голосов — и она пришла.

Пришла, как она приходит всегда: «неожиданно», хотя и готовилась в течение почти двух десятилетий, неслышно, внезапно, как растущий прилив, который несет на своей высоко вздымающейся злобно-мутной волне всяческий захваченный по пути хлам и бревна.

Тот, кто думает, что бревна, влекомые бурным потоком, управляют им, пусть себе верит, что батюшка Гапон является зачинателем и руководителем пролетарской революции в России.

II

Достаточно хотя бы немного знать историю социал-демократического рабочего движения в Российской империи, чтобы стало заранее ясно: нынешняя революция, какие бы формы она вначале ни принимала и какие бы внешние поводы ее ни вызвали, отнюдь не «выстрелена из пистолета», а исторически выросла из социал-демократического движения по всей стране. Она представляет собой нормальную стадию, естественную узловую точку в развитии социал-демократической агитации, такую точку, в которой количество вновь перешло в качество — в новую форму борьбы, в ускоренное воспроизводство на более высокой ступени социал-демократических массовых выступлений в Петербурге в 1896 г. и Ростове-на-Дону в 1902 г.[28]

Если окинуть взглядом почти 15-летнюю историю социал-демократической практики в Российской империи, она окажется не резким зигзагообразным курсом, каким она может субъективно представляться действующим там социал-демократам, а вполне логичным развитием, в котором каждая более высокая стадия вытекала из более отсталой, без чего оно было бы даже немыслимо. Сколь горько ни критиковали позднее сами социал-демократы начальную фазу замкнутой кружковой пропаганды, несомненно, именно этот неприметный сизифов труд создал в пролетариате многочисленный костяк просвещенных индивидов, который затем стал носителем и опорой массовой агитации на почве экономических интересов. Точно так же только эта интенсивная экономическая агитация настолько расшевелила дальнейшие слои рабочего класса, настолько широко внесла в них идею классовой борьбы, что ярко выраженная и резко акцентированная политическая агитация нашла для себя благодатную почву и таким образом смогла развязать ряд крупных уличных демонстраций. И все эти ступени развития, в их совокупности, во всей их нарастающей интенсивности и во всем постоянно растущем объеме агитации, именно они создали сначала ту сумму политического просвещения, ту способность к действиям и то революционное напряжение, которые привели к событиям [9] 22 января и следующей недели. Несомненно, исключительное и прямое дело рук социал-демократии то, что она, несмотря на всю национальную травлю, ведущуюся абсолютизмом, настолько сильно развила чувство политической классовой солидарности всех пролетариев царской империи, что петербургское восстание послужило сигналом к единодушному выступлению рабочего класса по всей стране, как в собственно России, так и еще более в Польше и Литве, к восстаниям с общей целью, с общими требованиями.

Дело, разумеется, не в том, чтобы оправдывать пройденный социал-демократическим движением в России исторический путь как самый лучший, единственно и действительно хороший. Вероятно, — особенно теперь, постфактум — можно было бы найти куда более короткий и лучший путь. Но поскольку общественная история — всегда премьера, всегда спектакль, который дается один лишь раз, то — особенно перед социал-демократией — встает прежде всего задача научиться понять в их внутренней логике действительные пути рабочего движения, те пути, какие имеют или имели место в каждой стране.

Правда, большую роль в этих явлениях сыграли военные события и ставший невыносимым гнет абсолютизма. Проделанная социал-демократией предварительная работа выразилась уже в том, что момент нынешней войны смог вызвать такой взрыв, что гнет абсолютизма стал субъективно совершенно непереносимым для огромной массы промышленного пролетариата; ведь объективно он оставался неизменным. Не менее разрушительная для официальной России Крымская война в свое время привела лишь к фарсу «либеральных» реформ, и фарс этот был одновременно ликвидацией и эквивалентом той политической силы, которую смог породить сам русский либерализм. Русско-турецкая война*, которая по варварскому манипулированию десятками тысяч пролетарских и крестьянских жизней ничем не отставала от нынешней и в свое время вызвала сильное брожение в обществе, лишь ускорила появление террористической «Народной воли», которая на примере своего блестящего, но короткого и бесплодного жизненного пути показала, какую политическую власть может создать революционная интеллигенция, опираясь на демократические и либеральные круги «общества». Появление партии систематического политического террора было, однако, с самого начала продуктом разочарования в способности русских крестьянских масс к организации и действию. Тем самым и этот общественный класс царской империи доказал свою историческую инертность.

И только нынешняя война смогла словно по мановению волшебного жезла вызвать революционное массовое движение, которое затем заставило дрожать всю крепость абсолютизма. Именно потому, что нынешняя война нашла по всей империи уже разбуженный почти десятилетней агитацией и просвещенный современный рабочий класс, он оказался в состоянии впервые в истории России сделать из войны революционные выводы, осуществить революционное действие.

И только на основе этого социал-демократического рабочего движения либеральные веяния и демократические течения интеллигенции, прогрессивного дворянства обрели плоть и кровь, значение и энергию. Пролетарская революция пришла как раз в нужный момент, а именно тогда, когда ее нынешние предшественники — либеральная земская акция и банкетная кампания демократической интеллигенции в России — грозили провалиться из-за собственного бессилия, когда все оппозиционное движение внезапно достигло опасной мертвой точки, которую реакция с присущим ей верным нюхом господствующего слоя сразу же уловила и собралась задавить твердым сапогом. Но мускулистая рука масс одним рывком двинула повозку вперед, сообщив ей такую скорость, что она не может остановиться и не остановится до тех пор, пока абсолютизм не будет лежать раздавленным под ее колесами.

В царской империи социал-демократия тоже не является тем, кто пожинает то, что сеяли другие; напротив, именно ей принадлежит революционный посев, это она проделала гигантскую работу по распашке пролетарской почвы. А урожай принадлежит всем прогрессивным элементам буржуазного общества, и не в последнюю очередь — интернациональной социал-демократии.

Эпохальные события

I

Эпохальные события в Петербурге вызвали в рядах просвещенного германского рабочего класса не только самое глубокое возбуждение, самое горячее возмущение творимыми режимом кнута убийствами и самую братскую, самую теплую симпатию к героически борющемуся русскому пролетариату. Они выдвинули также ряд вполне оправданных вопросов о характере, значении, причинах, перспективах русского революционного движения. Уяснить себе прежде всего внутренний смысл, политическое, историческое содержание этого движения — вот наша первая задача.

Старик Либкнехт говорит в своих воспоминаниях о Карле Марксе, что для Маркса политика была прежде всего предметом изучения. И в этом Маркс должен быть для всех нас примером. Как социал-демократы мы являемся, да и должны быть, вечными учениками, а именно учениками в школе великой учительницы — истории. Особенно для нас как революционной партии каждая революция, которую мы переживаем, это кладезь исторического и политического опыта, призванного расширить наш идейный горизонт, сделать нас более зрелыми для достижения наших конечных целей, для решения наших собственных задач.

Поэтому и позиция германской социал-демократии в отношении событий в России должна отличаться от позиции буржуазных партий и не только тем, что мы ликуем там, где реакционеры злобствуют или же боязливо-либерально колеблются между радостью и подавленностью, а прежде всего тем, что мы полностью схватываем и понимаем внутренний смысл событий там, где они без всякого разумения воспринимают лишь внешнее, только столкновение материальных сил, только политический гнет и возмущение.

Важнейший вопрос, который, естественно, должен больше всего интересовать нас как социал-демократов, как партию сознательного вмешательства в процесс общественной жизни, таков: была ли Петербургская революция стихийной, слепой вспышкой народного гнева, или же в ней присутствовали сознательное руководство и планомерная акция? А если да, то какие факторы, классы, партии играли здесь решающую роль и какова была в этом движении особенно роль социал-демократии?

На первый взгляд возникает склонность считать Петербургское восстание совершенно бесплановым слепым бунтом, который, с одной стороны, вспыхнул совершенно неожиданно для всех под непосредственным воздействием военных событий*, а с другой, поскольку заходит речь о руководстве и сознательном влиянии, полагать, что таковое было в руках элементов, не имеющих с социал-демократией ничего общего. Ведь факт, что во главе Петербургского восстания стояло основанное с дозволения жандармерии легальное «Собрание русских фабрично-заводских рабочих», которое власти создали и терпели с намерением лишить социал-демократию влияния. Да и кроме того, это «Собрание», как и все восстание 22 января, возглавлял человек, который, будучи помесью пророка и «демагога», живо напоминает немецкой публике мистические персонажи Толстого.

Тем не менее вывод, который опирался бы лишь на такие внешние признаки, был бы совершенно ложным. В революционные моменты, чтобы правильно понять их, надо заранее подходить к ним с правильной меркой, с такой меркой, которая не может быть взята из мирных времен, из повседневной, и будничной работы и особенно из будней парламентарных стран. Подлинная революция, крупное массовое восстание никогда не является, никогда не может быть искусственным продуктом сознательного, планомерного руководства и агитации. Можно содействовать приближению революции, разъясняя ее объективную необходимость тем классам общества, которым предопределено стать носителями этой революции. Можно заранее предопределить общее направление революции, по мере сил разъясняя революционным классам их задачи и социальные условия исторического момента. Можно ускорить начало революции, используя для усердной и умелой агитации все революционные моменты, ситуации, чтобы подтолкнуть народные классы к политическому выступлению.

Но совершенно невозможно, когда революция уже разразилась, управлять ею по команде, особенно в первой ее фазе; совершенно невозможно назначить стихийное выступление огромной массы на какой-то определенный день, на определенный час — словно театральную премьеру, — и столь же невозможно командовать устремляющимися на улицу массами, будто ротой вымуштрованных солдат, шествующих парадным маршем. Представление о так называемой «руководимой» революции неисторично уже по той причине, что оно предполагает начало революционной бури только в тот момент, когда вся участвующая народная масса политически просвещена до последнего человека, более того, даже состоит в организации и подчинена руководству определенных органов. Но на самом деле взрывы классовой борьбы никогда не ждут до тех пор, пока по вышеприведенной схеме не будет спокойненько, как по ниточке, завершена «подготовительная работа». Ведь накопившаяся, аккумулированная энергия инстинктивной, наполовину неясной классовой оппозиции в народе обычно намного больше, чем предполагают сами агитаторы. А сама революция — незаменимая школа, которая лишь в боевом штурме устраняет остатки неясности в представлениях масс, и то, что еще вчера, возможно, было их инстинктом и смутным стремлением, в огне событий выковывается в политическое сознание.

Поэтому во всех революциях мы видим, что в первый момент они приносят с собой всяческие неожиданности, что в них проявляются совершенно случайные влияния, участвуют и даже выходят на поверхность случайные, временные руководители, которые некритичному наблюдателю могут показаться вождями и носителями революций, тогда как в действительности они — лишь ведомые ею. К таким типичным случайным лидерам революции, полагающим, что это они двигают ее, в то время как она ведет их, несомненно, принадлежит и петербургский священник Гапон. Но прежде всего к таким явлением относится само «Собрание рабочих», основанное с благословения абсолютистского правительства. И было бы непростительной поверхностностью и близорукостью оценивать характер всего Петербургского восстания по тому, что во главе его поначалу шагал священнослужитель с крестом, с портретом царя. Такие привходящие влияния, даже если они в первый момент находят благодатную почву в традиционных, отсталых представлениях большой массы, с неистовой быстротой преодолеваются и отбрасываются в бурном ходе революционных событий. Масса, которая еще вчера верила в царя и, вероятно, вышла на улицу с полурелигиозным чувством, сегодня уже излечена от всех иллюзий так быстро и основательно, как ее не смогли бы излечить целые годы и десятилетия социалистической агитации.

Но в той же самой мере, в какой отбрасываются такие мешающие примеси, такие пережитки отсталого мировоззрения — а это, как уже сказано, в революционные эпохи дело нескольких недель, даже дней, — отодвигаются в сторону и случайные вожди и влияния, а руководство естественным образом все более переходит в руки того крепкого ядра революционных масс, которое с самого начала ясно видит цели и задачи, т. е. в руки социал-демократии. С тех пор именно она — одна-единственная, кто сохраняет свое превосходство, кто находится на высоте положения именно потому, что она не разделяла и не питала жестоко разрушенных иллюзий, а также потому, что она видит дальше, показывает дальнейший путь обычно настороженной и подавленной после первого поражения массе, наполняет ее мужеством, надеждой и уверенностью в конечном успехе, в железный императив революции и ее победы.

II

Если оставить в стороне внешние формы проявления, а именно первые моменты революции в Петербурге, то она предстает как современное классовое восстание с ярко выраженным пролетарским характером.

Прежде всего тот факт, что петербургские рабочие направились с просьбой о политических свободах к царю в надежде, что его понимание и доброта помогут им чего-нибудь добиться, при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе не таким уж важным, как это было воспринято повсюду под первым впечатлением. Определяющим является не вопрос, в какой форме рабочие выдвинули свои требования, а вопрос: каковы были эти требования? И в этом отношении список политических реформ, который петербургское массовое шествие рабочих хотело представить царю, был недвусмысленным выражением их политической зрелости и классовой сознательности. Ибо список этот был не чем иным, как сведением воедино основных статей демократической конституции; то была политическая программа русской социал-демократии, за исключением ее требования республики.

Но эти требования демократических свобод не были внушены петербургским рабочим ни священником Гапоном, ни его терпимым жандармами «Собранием рабочих», которое как раз и имело своей задачей удерживать рабочих вдали от «политики». Эти требования служили лейтмотивом политической агитации социал-демократии. И даже если бы не имелись достоверные сообщения очевидцев о том, как в последние бурные дни перед 22 января на собраниях гапоновского «Собрания» выступали в качестве ораторов социал-демократы, как умели они изложением своих взглядов систематически увлекать их за собой и таким образом становились действительными вождями движения, то и тогда выдвинутых петербургскими рабочими требований было бы достаточно, чтобы привести нас к убеждению: это восстание — продукт социалистической разъяснительной работы, это есть и может быть только результат длившейся десятилетия агитации, хотя чисто внешне оно и могло показаться делом нескольких дней.

Но не только текст петербургских требований превосходил своей ясной решительностью и радикальным духом слабенькие, по большей части в каком-либо пункте двусмысленные петиции либеральных съездов, банкетов и совещаний. Весь характер этих требований, а также их мотивировка выразительно свидетельствуют об их пролетарском духе. Не забудем, что среди подлежащих немедленному принятию мер, которых потребовали петербургские рабочие, на первом месте стоял восьмичасовой рабочий день. Тем самым совершенно недвусмысленно выражалась социальная сторона движения и классовая основа освободительной программы. Даже в самой петиции царю, которая была написана в качестве введения к требованиям, звучит как сильнейшая нота противостояние капиталистическим эксплуататорам; необходимость политических реформ явно и по всему своему смыслу обосновывается классовым положением рабочего класса, необходимостью иметь политическую и правовую свободу действий, чтобы получить возможность вести борьбу с эксплуатацией, осуществляемой господствующим капиталом.

В этом — чрезвычайно важный момент для оценки всего движения в России. К сожалению, в Западной Европе вообще слишком склонны рассматривать по историческому шаблону нынешнюю революцию в царской империи как по сути своей чисто буржуазную революцию, даже если она в результате особого сочетания социальных моментов на деле вызвана и ведется рабочим классом. Представление, будто в настоящее время пролетариат в России действует только как исторический заместитель буржуазии, совершенно ложно. Такой простой механической смены места классов и партий в историческом процессе — как в кадрили — вообще быть не может. Именно потому, что сейчас в России имеется рабочий класс, притом в значительной мере классово сознательный, уже в течение многих лет просвещенный социал-демократией рабочий класс, который борется за буржуазную свободу, сам характер этой свободы и борьбы за нее приобретает совершенно своеобразный облик. Это уже не та борьба за правовые и политические гарантии для беспрепятственного экономического развития капитализма и политического господства буржуазии, какая велась в свое время во Франции, Германии и повсюду в буржуазных странах. Ныне это борьба за политические и правовые гарантии беспрепятственной классовой борьбы пролетариата против экономического и политического господства буржуазии.

Правда, формально и в конечном итоге нынешней революционной эпохи в России бразды правления, политическое господство захватит в свои руки не рабочий класс, а буржуазия. Но в самой этой политической ситуации в России в несравнимо большей степени, чем, к примеру, после Мартовской революции [1848 г. ] в Германии, будет заранее заключен глубокий раздор, то противоречие, которое станет определяющим для всего дальнейшего политического развития России. Однако и сам ход революционных событий, лишь в начале которых мы в настоящее время находимся, может стать для социал-демократии особенно важным и запутанным.

Учитывая ту силу классовой сознательности и организации, которую развернула революция со времени 22 января по всей империи, учитывая также то, что со дня первой кровавой бани в Петербурге все движение, несомненно, находится в руках социал-демократии (как в Петербурге, так и в провинции, как в русской Польше, так и в Литве и на Кавказе), революция, рассчитанная не на недели, а на годы, никак не может пойти дальше таким же путем, как, например, в «безумный год» в Германии. Рабочий класс, а значит, и социал-демократия будут призваны вмешаться в события гораздо более решительным образом, стараться добиться для пролетариата осуществления гораздо больших непосредственно классовых требований, чем это было возможно и имело место в какой-либо буржуазной революции. Дабы понять этот дальнейший ход событий, а также их взаимосвязь с исходным пунктом — Петербургским восстанием, равным образом необходимо уже первую вспышку революции оценивать не по случайным и преходящим формам ее проявления, а по ее внутреннему смыслу и содержанию как классовое восстание в высокой степени просвещенного современного пролетариата.

III

Уже в первый период революции в царской империи, который мы только что пережили, рабочий класс завоевал и обеспечил себе внутри общества положение ведущего класса, причем в такой мере, как ни в одной из предшествующих революций. Правда, и революции нового времени во Франции, в Германии, в западноевропейских странах тоже были делом трудового народа. Это его кровь текла по улицам Парижа, Берлина и Вены, это его сыны гибли на баррикадах, его жертвами была куплена победа современного общества над средневековым феодализмом. Но трудящиеся массы были здесь лишь вспомогательным войском и орудием буржуазной революции. Дух, направление, руководство революции всякий раз определяла буржуазия, а ее классовые интересы были также и исторически движущей силой революционных восстаний.

В настоящее время положение вещей в России выглядит совершенно иначе. Правда, и в царской империи имеются и имелись с давних пор буржуазные оппозиционные течения и группы. В собственно России это был либерализм, в западной зоне империи — национальная оппозиция, которая привела в прошлом, прежде всего в Польше, к двум мощным восстаниям — в 1831 и 1863 гг.* Но именно история борьбы с царизмом в последнее время показала полнейшее бессилие обоих этих течений.

Русский либерализм, «буржуазный» скорее в смысле непролетарский, был с давних пор и остается поныне выразителем не капиталистически-буржуазного развития, а скорее оппозиции. С одной стороны — аграрного дворянства, которое как класс, экспортирующий зерно, заинтересовано в свободной торговле и недовольно крайней политикой абсолютизма, установившей высокие покровительственные пошлины, наградившей его дорогими сельскохозяйственными машинами и затруднившей сбыт [зерна] за границей, раздражено тупым хозяйничаньем бюрократии, чинящей препятствия на каждом шагу. С другой стороны, добавляется оппозиция городской буржуазной интеллигенции, которая возмущена азиатскими методами подавления с помощью кнута всякого свободного научного исследования, печати, всей духовной жизни, а также крайне ожесточена против правящего режима из-за ужасающего материального обнищания широких слоев народа. К этому надо еще добавить разные частные и особые интересы буржуазных слоев и групп: городских и сельских органов самоуправления, свободную деятельность которых совершенно парализует неуклюжее вмешательство господствующей камарильи. Из всех этих элементов и возникло в недавнее время либеральное брожение, к которому после начала войны примешался еще и несомненно серьезно оскорбленный «патриотизм», так что это брожение внешне производило поначалу даже довольно импозантное впечатление.

Однако сколь мало это либеральное брожение само по себе поддерживалось серьезными, сильными классовыми интересами какого-либо буржуазного слоя, сколь малую опасность оно представляло для абсолютизма, показывает обращение с ним со стороны последнего. После непродолжительной «либеральной» игры периода Святополк-Мирского* деспотизм покончил со всякой либеральной «весной» лаконичной репликой, которую Николай II нацарапал карандашом на полях петиции земств о введении конституции, назвав просьбу «бестактной и наглой». Тут и делу конец! Либеральные анкеты, речи и резолюции были просто-напросто запрещены, а дворянско-интеллигентский либерализм, совершенно сбитый с толку, так и застыл в полном ошеломлении и растерянности. Остается фактом и должно быть категорически подчеркнуто то, что в момент, предшествовавший началу пролетарского восстания в Петербурге, либеральное брожение пришло в состояние застоя и явно чувствовало себя полностью парализованным в результате козырного хода абсолютизма. Не выступи неожиданно на арену рабочий класс, либерализму пришлось бы в надцатый раз свертывать свои паруса и весь оппозиционный период закончился бы играючи добытым триумфом абсолютизма.

Но в мгновение ока вся декорация изменилась. Царизм, который только что обращался с кампанией либералов высокомерно en canaille («как с озорниками» — франц.) и мог отчитывать их словно за юношескую дурацкую и «наглую» выходку, при первом же выступлении пролетарской массы посерел от страха и, лишь только рабочие собрались подступиться к нему со своими «прошениями», сразу же уразумел, что теперь вопрос для него стоит так: быть или не быть? И он немедленно, при первом же ходе, бросил на стол свою последнюю козырную карту: массовое убийство, открытую борьбу против пролетариата. Тем самым движение за свободу одним махом превратилось в прямой конфликт между абсолютизмом и рабочим классом, а буржуазно-дворянско-интеллигентский либерализм оказался оттесненным на второй план.

В еще большей мере это имело место в нерусских провинциях царской империи, особенно в Польше. Здесь национализм как сильное оппозиционное движение дворянства благостно почил уже со времени последнего восстания в 1863 г. Мощно пошедший в гору с 60-х годов в Конгрессовой Польше* капиталистический способ производства не только сломил дворянство с его сепаратистскими устремлениями, но и поставил во главе общества современную буржуазию, которая в интересах капиталистической погони за прибылью стала надежнейшей и усерднейшей опорой русского царизма. Тем не менее национальные традиции, хотя и полностью лишенные всякой активной живой силы и притом в совершенно расплывчатой форме, еще появлялись как привидения в сферах мелкой буржуазии и городской интеллигенции. Недавний революционный период в царской империи стал пробой огнем и для этих пережитков национальной оппозиции. Выяснилось, что в этих пережитках не осталось и следа живого политического порыва. Совершенно очевидно, что если какой-нибудь момент и был пригоден или словно специально создан для выхода на поверхность национального движения, то это должен был быть именно период внутреннего либерального брожения в собственно России. Вот теперь следовало тоже сказать свое слово, участвовать в протесте, использовать всеобщее возбуждение для выражения национальных стремлений. Ничего этого не произошло. В период открытых либеральных протестов, банкетов и резолюций именно Польша была единственной провинцией царской империи, где буржуазия, дворянство и интеллигенция равным образом вели себя пассивно, где не раздалось ни единого громкого голоса из какого-либо буржуазного или мелкобуржуазного слоя, выражавшего хотя бы либеральное стремление.

И только вместе с всеобщим восстанием польского рабочего класса, чисто пролетарским восстанием солидарности с петербургским пролетариатом, Конгрессовая Польша тоже влилась в общий революционный поток царской империи. И это восстание было так же свободно от национального сепаратизма, как и восстание еврейского, латышского, армянского пролетариата в последние недели. Это было единое современное классовое движение чисто политического характера, которое соединило все группы рабочих в царской империи в одно боевое войско против деспотизма и обеспечило руководство обществом рабочему классу как единственному политически активному фактору.

В зареве революции*

Первомайский праздник в этом году впервые отмечается в революционной ситуации — в то самое время, когда важный отряд интернационального пролетариата ведет мощные прямые массовые бои за свои политические права. Данное обстоятельство должно и будет придавать особый характер Первомайскому празднику этого года. Не только в том смысле, что повсюду в докладах и резолюциях майских собраний борющийся пролетариат царской империи будет помянут несколькими словами симпатии. Нынешняя русская революция, если рассматривать ее не только с поверхностными чувствами симпатии, но и с серьезными размышлениями, это собственное дело интернационального пролетариата, и она совершенно особым образом связана с подлинной сутью международного Первомая; она — важный этап на пути к осуществлению обеих основных его идей: восьмичасового рабочего дня и социализма.

Восьмичасовой рабочий день с самого начала стал главным лозунгом нынешнего революционного восстания в Российской империи. Сформулированные в знаменитой петиции петербургских рабочих царю требования наряду с основными политическими правами и свободами включают в первую очередь немедленное введение восьмичасового рабочего дня. В грандиозной всеобщей забастовке, разразившейся вслед за петербургской кровавой баней во всей царской империи, а особенно в Русской Польше, восьмичасовой рабочий день являлся важнейшим социальным требованием. И в последующей, второй стадии стачечного движения, когда всеобщее восстание как политическая манифестация временно закончилось, чтобы уступить место длинному ряду частичных экономических забастовок, требование восьмичасового рабочего дня и здесь служило той красной нитью, которая проходила через борьбу в различных отраслях за повышение заработной платы, и представляло собой основной тон, объединяющий элемент, революционную ноту этих частных боев. Уже предыдущий первый период русской революции тем самым превратился в мощную демонстрацию под интернациональным первомайским лозунгом. Он, как никакой другой пример до сих пор, показал, сколь глубоко идея восьмичасового рабочего дня укоренилась во всех странах в качестве жизненного социального вопроса для мирового пролетариата.

Ни один человек в России не думал связывать главные политические цели нынешней революции специально с требованием восьмичасового рабочего дня, тем более выдвигать его на первый план. Во всей агитации, предшествовавшей началу революции, главный центр тяжести естественно и с определенной понятной односторонностью переносился на чисто политические требования: устранение самодержавия, созыв конституционного собрания, провозглашение республики. Пролетариат же поднялся как масса и инстинктивно сразу ухватился, наряду с политическими, за главное социальное требование восьмичасового рабочего дня; здоровое революционное массовое восстание как бы само собой откорректировало односторонность социал-демократической политически заостренной агитации и этим интернациональным, чисто пролетарским требованием превратило формально «буржуазную» революцию в сознательно пролетарскую.

Демократическая конституция, более того, даже республиканская конституция — это лозунги, которые по своему историческому содержанию в такой же мере могли быть выдвинуты буржуазными классами; они даже являются прямой собственностью буржуазной демократии. Поэтому рабочий класс России выступал на политической сцене только в качестве «заместителя» буржуазии. Но восьмичасовой рабочий день — это требование, которое могло быть выдвинуто только рабочим классом, которое не связано с буржуазной демократией ни традициями, ни по смыслу своему и, напротив, во всех странах еще ненавистнее, особенно носителю буржуазной демократии — мелкой буржуазии, чем крупнопромышленному капиталу. Итак, восьмичасовой рабочий день и в России является не лозунгом общности пролетарских интересов со всеми прогрессивными буржуазными элементами, а лозунгом их противоположности, классовой борьбы. Будучи неразрывно объединенным с политически-демократическими требованиями, он сразу же показывает, что пролетариат царской империи берет на себя «представительство» буржуазии в нынешней революции с полным сознанием своей противоположности буржуазному обществу как борьбу класса, стремящегося к собственному окончательному освобождению.

В этом и состоит международное значение русской революции также для другой главной идеи Первомайского праздника — осуществления социализма. Связь между обоими лозунгами весьма тесна и непосредственна. Правда, восьмичасовой рабочий день сам по себе еще не есть «кусок социализма». Формально он — лишь буржуазная социальная реформа на почве капиталистического экономического строя. При своем частичном осуществлении, которое мы видим здесь или там, восьмичасовой рабочий день не означает еще переворота в системе заработной платы, а только поднимает ее на более высокую, современную ступень. Но как всеобщее интернациональное, законное правило — такое, каким мы его требуем, — восьмичасовой рабочий день одновременно является радикальнейшей социальной реформой, которая может быть проведена в рамках существующего строя. Это буржуазная социальная реформа, но, как таковая, вместе с тем — и та узловая точка, в которой количество уже переходит в качество, т. е. такая «реформа», которая, весьма вероятно, сможет быть проведена в жизнь только победоносным пролетариатом, стоящим у руля политической власти. Поэтому русская революция, в которой лозунг восьмичасового рабочего дня звучит основной мелодией, свершается одновременно под знаком социальной революции. Мы не хотим этим сказать, что в качестве ближайшего результата этой революции следует ожидать начала социального переворота. Напротив, возможным ощутимым итогом нынешних боев в царской империи может стать лишь политический переворот, а возможно, введение совершенно жалкой буржуазной конституции.

Но под поверхностью этого чисто формального политического перелома столь же вероятно может произойти и гораздо более глубокий социальный перелом. Размежевание классов, классовая противоположность, политическая зрелость и классовое сознание пролетариата в России после революционного периода достигнут такой степени, какой они при спокойном ходе событий не смогли бы достигнуть и при господстве парламентского режима за несколько десятилетий. Процесс классовой борьбы, подготавливающий социальную революцию, получил в России небывалый импульс.

А тем самым его получила и интернациональная пролетарская классовая борьба. Внутренняя связь политической и социальной жизни в разных капиталистических странах столь интенсивна, что воздействие русской революции на социальное положение в Европе и даже во всем так называемом цивилизованном мире будет огромным — гораздо более глубоко идущим, чем международное воздействие прежних буржуазных революций. Напрасное дело пытаться предвидеть и предсказать те конкретные формы, которые будет или сможет принимать это воздействие. Но главное — ясно представлять себе и осознать, что от нынешней революции в царской империи будет исходить гигантское ускорение интернациональной классовой борьбы, которая в совсем недолгий срок создаст и в странах «старой» Европы революционные ситуации и поставит нас перед лицом новых тактических задач.

С этими мыслями и в этом духе следует повсюду отмечать в этом году Первомайский праздник; он должен показать, что интернациональный пролетариат понял важнейший девиз любой борьбы: «Быть готовым ко всему!»

В революционный час: что дальше?*

I

Нынешняя революция в царской империи ставит социал-демократию перед совершенно новыми задачами, такими, каких еще не имела перед собой социал-демократическая партия ни в одной стране. Во всех современных государствах рабочее движение развивалось в широком масштабе только после свержения феодально-абсолютистских правительств. В Англии, Франции, Германии, Австрии буржуазия сама была тем классом, который в интересах свободного развития капитализма в свое время объявил открытую борьбу абсолютизму, доводил дело до политической революции и завоевывал парламентарные, конституционные или даже, как во Франции, республиканские формы правления.

Правда, и в Западной Европе революцию, в сущности, совершала не буржуазия, а трудовой народ. Это он погибал на баррикадах Великой французской революции, как и в 1848 г. в Вене и Берлине. Это он обильно проливал свою кровь в боях с королевскими войсками, и ценой его крови были куплены те политические свободы, на которых буржуазия воздвигала свое сегодняшнее господство.

Но трудовой народ выступал в тех революциях лишь как орудие в руках буржуазии, стоявшей во главе движения. Он был тем пушечным мясом, при помощи которого класс капиталистов прокладывал себе путь к господству. Французские и германские рабочие тогда еще не отделились от мелкой буржуазии как особый класс и партия. Они еще не понимали своих особых рабочих интересов и их естественную враждебность интересам буржуазии. Они шли на революцию против абсолютистского правительства, призванные классом капиталистов, ведомые мелкой буржуазией, вообще не понимая, что даст их борьба им самим.

Борьба между пролетариатом и буржуазией началась лишь значительно позже. Тем самым социал-демократия во Франции и в Германии взросла уже на почве буржуазной конституции, с самого начала использовала парламентские выборы, свободу печати и слова, свободу собраний и коалиций. Она не стояла, как мы в царском государстве, перед задачей: как завоевать все эти элементарные политические права? Она не стояла перед вопросом: что делать в момент такой революции? Как ускорить победу? Как Руководить массой трудового народа?

Все эти вопросы стоят ныне перед нами, и, поскольку опыт братских партий других стран еще не может дать на них никакого ответа, мы должны найти его сами.

Есть такие социалисты, для которых, естественно, самым первоочередным вопросом, над которым следует сейчас ломать себе голову, является вопрос вооружения рабочего класса. Согласно утверждениям этих политиков, все пойдет как по маслу и победа над абсолютизмом будет в кармане, если мы всего-навсего поднакопим соответствующее количество динамита, бомб и револьверов. «Мы уже обладаем революционными силами, — заявляет, к примеру, орган ППС* «Robotnik» в № 59,— теперь мы хотим овладеть революционными средствами, сформировать боевые организации, приобрести оружие и боеприпасы, и тогда мы завоюем политические свободы».

Этот образ мыслей — вполне в духе таких партий, как ППС или так называемые «социалисты-революционеры»* в России, в духе тех партий, которые лишь искусственно примкнули к классовому движению пролетариата и во всем этом движении видят прежде всего лишь определенное число людей, которых можно использовать для физической битвы.

Буржуазия, для которой политическая сила массового движения совершенно непостижима, тоже видит во всех социально-политических боях только вопрос грубой физической силы. Если, например, спросить нашего среднего фабриканта или захудалого помещика, почему он считает восстановление Польши в настоящее время невозможным, он наверняка ответил бы, что дело объясняется просто: «Да откуда же, милостивый государь, нам взять столько сил, чтобы справиться с огромным войском оккупирующих нас государств?» Такие же пошлые и грубые взгляды на вопрос о политических боях социалисты типа наших социал-патриотов или русских террористов переносят на революционное движение. Целыми десятилетиями они вообще не верили в возможности, силу и действенность классового движения русского пролетариата. А когда этот дух и эта сила становятся действительностью, понятной и несомненной даже для царских холопов, эти «социалисты» во всю глотку вопят: дайте нам теперь как можно скорее сунуть этим массам в руки бомбы и динамит и дело в шляпе!

Для того чтобы в такой революции, как нынешняя при царизме, видеть прежде всего вопрос голого механического вооружения, вообще не надо быть идейно связанным с классовой борьбой пролетариата. Если бы победа или поражение зависели только от количества оружия и числа солдат, то неудачи восстаний нашего дворянства были бы трудноразрешимой загадкой. Ведь восстание 1831 г. имело в своем распоряжении значительные силы регулярного и вооруженного польского войска, а «вожди» восстания в конечном итоге эмигрировали с внушительными, вообще не введенными в бой войсками.

Но самое важное — это то, что сама идея «вооружения» народной массы горсткой ее социалистических лидеров (ибо число активных социалистических агитаторов в наших условиях пока является и остается горсткой в сравнении с теми многомиллионными массами, которые могут считаться силами революции) — это простое перенесение понятий кружковщины и заговора на классовую борьбу пролетариев. Примерно так же, как террористы по плану, высиженному где-то в «конспиративной» комнатушке, вооружают полдюжины членов «боевой организации», чтобы «послать» их на осуществление покушений, они теперь намереваются составить свой «план» и «вооружить» всю народную массу. По взглядам этих политиков, подготовка рабочих масс к революции — это то же самое, что подготовка кучки террористов к покушениям, только в гораздо большем масштабе. Они не понимают, что сама сущность, содержание и характер революционной массовой борьбы совершенно отличны от террористической индивидуальной борьбы.

Классовая борьба пролетариата является и должна являться во всех своих формах, а значит и в революционном столкновении, самостоятельным движением всей массы.

Социалистическая партия не может играть роль опекуна рабочего класса в том смысле, что она по собственному разумению и собственными средствами, так сказать, за спиной рабочей массы достает для нее оружие, на собранные в величайшей спешке деньги обеспечивает ее из-за границы динамитом или револьверами или же на конспиративных квартирах изготовляют бомбы, а затем дает это оружие в руки народу, как дают малолетнему мальчугану игрушечную сабельку и барабан, и посылает его в бой.

Вооружение отдельных отрядов — действительно только вопрос денег и предприимчивости соответствующей организации. Но вооружение масс в революционной ситуации есть и может быть лишь результатом и открытым проявлением собственной силы и политической зрелости этих масс. Говоря просто, это означает, что массы могут и должны вооружаться сами, в ходе своей борьбы, по собственному решению, благодаря собственному стремлению к захвату оружия, и делать это не путем тайной покупки оружия в лавках, как покупают охотничье ружье, а путем его захвата силой своего движения, посредством частичных побед над правительством. Можно уже заранее привести в качестве примера несколько таких способов, которые отвечают массовому, а не заговорщическому методу вооружаться. Это, например, осуществляемый штурмом захват частных и, что гораздо важнее, принадлежащих правительству складов оружия, разоружение отдельных войсковых частей и т. п. Однако такое перечисление имеет ценность лишь в качестве примера для лучшего разъяснения точки зрения на вооружение масс. Всерьез же поучать рабочих, что в данный момент начала уличной революции они должны взяться за револьверы, Ружья, топоры или оглобли, или же сейчас втолковывать им, как следует строить баррикады на улицах, просто смешно. Даже в войнах милитаристских государств почти ни одна битва не проходит по планам, заранее разработанным на бумаге в генеральном штабе, ибо исход сражения и характер его ведения решаются множеством обстоятельств, предвидеть которые вообще невозможно. Гениальный полководец, такой, как Наполеон, только во время войны, даже в момент битвы, составляет отвечающий обстановке план и зачастую применяет совершенно новую военную тактику, т. е. метод ведения войны.

В народных революциях такой гениальный полководец — вовсе не «партийный комитет» и никакой не мелкий кружок, который высокопарно называет себя «боевой организацией», а только лишь широкая масса, проливающая свою кровь. Эти «социалисты» воображают, будто массы трудового народа можно по приказу вымуштровать для вооруженной борьбы, словно роту солдат. Однако в действительности массы в каждой революции сами находят и создают способы физической борьбы, наилучшим образом отвечающие данным условиям. Поэтому каждая из прежних революций нового времени в Западной Европе имела свои особые методы и тактику борьбы с господствующим правительством. Поэтому и нынешняя революция в царской империи, происходящая в совершенно иных условиях, нежели буржуазные революции во Франции и Германии, создает непосредственно в уличных боях свои собственные методы борьбы и вооружения. «Выработать» эти методы заранее и «подготовить» массу к вооруженным столкновениям с правительством так же мало возможно, как научить кого-нибудь плавать, сидя в комнате за столом и разъясняя ему на бумаге правила плавания.

Так что же, значит, мы должны сложа руки просто дожидаться начала новых уличных революций и предоставить заботу о тысячах рабочих жизней на милость судьбы, утешая себя тем, что все «как-нибудь само собою образуется?» — спросит тот или иной товарищ. Ни в коем случае! Социал-демократия не смеет ожидать дальнейших событий, скрестив руки на груди. Перед нами столько работы, что никаких рук не хватит. Среди других наших задач — и задача возможного вооружения наших товарищей. Только речь идет о том, чтобы не вводить в заблуждение ни себя, ни рабочие массы насчет объема и значения этого вооружения, которого мы можем добиться силами партии.

Ни о каком вооружении массы народа социалистами вообще не может быть и речи. Достаточно иметь здравый рассудок, пораскинуть умом, дабы показать каждому: никакая социалистическая партия не имела бы в наших условиях сил и средств для того, чтобы вооружить народные массы, насчитывающие сотни тысяч и даже миллионы человек, о которых идет речь в России. Одни только тайные и затрудненные методы, при помощи которых социалисты могут сегодня приобретать оружие и обладать им, исключают создание таких огромных его запасов, которые нужны для широких масс. И далее, если даже на миг допустить возможность создания таких запасов, то одно лишь вооружение им рабочей массы было бы плодом больного воображения. Трудовой народ — это не полк солдат, который по приказу в назначенный час выстраивается на казарменном плацу, чтобы ему выдали оружие. Учитывая все это, мы в лучшем случае можем фактически вооружить собственных активных агитаторов и весьма небольшие, наиболее близко стоящие к партии рабочие круги. И это вооружение имеет значение только как средство обороны отдельных людей и групп рабочих от нападений царских охранников. Защищаться и оказывать сопротивление насильственным актам правительственных органов — это наш долг, и в этом отношении мы должны сделать все, что в наших силах. Но внушать рабочим, что какая-то социалистическая партия в состоянии вооружить всю массу трудового народа и снабдить его оружием, достаточным для нападения на вооруженные силы или для решающей битвы против военщины, значит обманывать рабочую массу.

И такое поведение в высшей степени опасно. Сейчас, когда масса пролетариата выступила наконец на политическую борьбу против деспотизма, вся наша надежда на победу зависит от того, поймут ли широчайшие слои, сотни тысяч и миллионы трудящихся, что они сами должны довести до конца начатую борьбу. Абсолютизм рухнет только тогда, когда гигантская масса народа в Польше и во всей России ясно поймет, что она сама должна подняться на открытую борьбу против правительства и что добиться победы она может только собственными силами, собственной массовой борьбой. Потому-то совершают преступление по отношению к рабочему классу те люди, которые порождают у рабочей массы иллюзорную надежду, что она должна не сама себе создать все средства для победы, а кто-то другой, некий «партийный комитет», какая-то «боевая организация» подаст ей жареного рябчика на тарелочке, т. е. даст ей в руки оружие для борьбы против абсолютизма.

Но самое важное то, что шумихой и одурачиванием рабочих насчет вооружения отвлекают внимание пролетариата от его важнейших задач. Безусловно, необходимо, чтобы трудовой народ понимал, что он не сможет разбить царское войско просто при помощи более сильного оружия в ходе ряда регулярных открытых сражений, как, скажем, на войне. Ожидать победы над царским правительством таким путем — это химера. При столь мощных боевых средствах, какими располагают нынешние милитаристские государства, при столь многочисленных армиях и подготовленной к наступлению артиллерии, при столь усовершенствованных орудиях убийства, как нынешние пушки и пулеметы, народ, вступивший в бой на улице, должен быть заранее готов к тому, что в регулярном открытом сражении против войск он потерпит страшное поражение. Поэтому победа народной революции и завоевание политической свободы зиждется не на надежде, что рабочая масса в решающих битвах одержит военную победу над царской армией.

Наша победа и свержение деспотизма возможны только тогда, когда удастся усилить размах революции и до предела увеличить численность борющегося народа, а также по возможности уменьшить количество той солдатни, которая послушно убивает нас по приказу царя. А это значит, что необходимы две вещи: присоединение к революционной борьбе сельскохозяйственных рабочих и привлечение на сторону революции как можно более значительной части войск.

Агитация в деревне и агитация в казармах — вот правильный ответ социал-демократии на вопрос о вооружении народных масс и их подготовке к крупной битве против абсолютизма. И те средства, на которые указывают социал-демократы, не навязаны искусственно классовой борьбе пролетариата, как те планы «вооружения» масс, которые в конце концов основаны на том, что несколько дюжин богатых молодых господ из среды буржуазной интеллигенции должны дать добрую дюжину или еще больше тысяч рублей, чтобы несколько других богатых молодых господ смогли отправиться за границу, ввезти динамит и револьверы или тайно изготовлять бомбы.

Агитация в деревне и агитация в войсках — отнюдь не хитроумные выходы, порожденные отчаявшимися в успехе дела революции. Напротив, они вытекают из всей нашей классовой борьбы, составляют естественную часть тех ее задач, с которыми социал-демократия должна раньше или позже столкнуться по мере роста самого рабочего движения.

Сельскохозяйственный рабочий точно такая же часть эксплуатируемого и угнетенного пролетариата, как и городской рабочий. Он — часть рабочего класса, такая же жертва частной собственности и капиталистического общественного строя, как и фабричный рабочий, ремесленник или горняк. Царское правительство истязает сельскохозяйственного пролетария так же, как и промышленного. Следовательно, сельскохозяйственные рабочие в силу необходимости имеют совершенно такие же экономические, политические и классовые интересы, что и городские рабочие. Свержение абсолютизма и сознательное стремление к осуществлению социалистического общественного строя являются при царизме для сельского пролетариата таким же жизненным вопросом, как и для городского. Отсюда естественное место сельскохозяйственных рабочих — рядом с промышленными в общей классовой партии рабочих, в рядах социал-демократии.

Если мы только впервые обращаемся с более широкой агитацией к трудящемуся в деревне пролетариату, то не потому, что лишь сейчас вспомнили о сельском пролетариате и его нуждах или хотим использовать его лишь в качестве орудия, дабы облегчить нам победу над абсолютизмом! Нет! Это простое следствие той разницы в положении, при котором городские промышленные рабочие легче и раньше начинают сознавать свои классовые интересы и бороться против эксплуатации и угнетения, чем рассеянное по деревням сельское население. Во всех странах зачинателем борьбы рабочих является городской пролетариат. Только после того, как борьба рабочих в городах уже приняла широкий размах, сознательный промышленный пролетариат своим примером начинает вовлекать в борьбу и своих сельских братьев.

Точно то же происходит и у нас. Эхо нынешней борьбы рабочих, особенно событий в Петербурге и всеобщей забастовки, от-звуки революции у нас в Польше и в России нашли отклик и в широких сельских областях, достигли и тех слоев нашего народа, которые страдают от ужасающей нищеты, от страшнейшего унижения и угнетения. Значит, теперь надо использовать время, чтобы со всей энергией нести свет социализма и политической борьбы сельским рабочим, этим белым неграм капитала в сельском хозяйстве, а также и крестьянам-беднякам, этим рабам своей мелкой собственности, этим нищим на «собственной» земле. Не для того лишь, чтобы приобрести в их лице несколько новых тысяч мускулистых рук и крепких кулаков на пользу нашей политической революции, а для того, чтобы завоевать новые тысячи пролетарских умов на сторону Евангелия социализма, чтобы разжечь в тысячах сердец огонь восстания и волю к освобождению. Используя движение в деревне, мы должны нести туда лозунг классовой борьбы, не скрывая политических задач за двусмысленными и трусливо-патриотическими фразами, как это делает ППС в своем призыве к сельскохозяйственным рабочим, формулируя в нем свои требования. Мы должны прочно привлечь наших сельских братьев на сторону рабочего движения, просвещая их насчет всех сторон их пролетарской или полупролетарской жизни, разъясняя им все их интересы, т. е. и тот общий интерес трудового народа всей России — свержение абсолютизма.

Таким образом, привлечение на сторону нашей политической революции новых мощных сил, будучи лишь естественным следствием расширения нашего рабочего движения на новые слои пролетариата, послужит одновременно также средством свержения деспотизма и шагом вперед к осуществлению социализма.

Точно так же агитация среди войск сама по себе проистекает из классовых задач нашего рабочего движения. И в этом отношении позиция социал-демократии тоже совсем иная, нежели социал-патриотической ППС. Последняя старается всеми силами отделить польское рабочее движение от русского, она тщится внушить польским рабочим, что у них совершенно другие потребности и стремления, чем у русского трудового народа. Но в нашей стране стоят как раз русские солдаты. С какими же словами может обратиться к ним ППС? Может ли она призывать их восстановить Польшу? Это было бы просто все равно что читать проповедь глухому. Или она должна, быть может, призывать их вместе с польскими рабочими бороться за улучшение судьбы рабочего класса? Но ведь ППС все еще настаивает на отделении польских рабочих от русских. Поэтому русские солдаты для ППС только солдаты, только враги, только холопы правительства и можно, самое большее, взывать лишь к их человеческим чувствам, к чувству справедливости и уважения к чужому для них делу.

Для нас, для социал-демократов, русский солдат — не только враг, не только опасный, вооруженный зверь, которого мы хотим укротить. Для нас русский солдат — прежде всего слепое орудие абсолютизма, пролетарий, рабочий, часть русского рабочего класса и как таковой — наш брат, член одного и того же рабочего класса, к которому, по нашим понятиям, принадлежат как польские, так и русские пролетарии. А это значит, что дело нашей рабочей борьбы и его дело. Просвещая русского солдата, стоящего в нашей стране, мы призываем его не к состраданию чужому для него делу, а к пониманию своих собственных классовых интересов, к совместной с нами борьбе за общее освобождение сначала от гнета абсолютизма, а затем от оков капиталистического общественного строя.

Таким образом, наша агитация в войсках, хотя и приноровленная к нынешней революции, должна носить также характер общей, социалистической, классовой рабочей агитации. В ней мы, конечно, используем прежде всего то возбуждение умов и те впечатления, которые вызваны и в армии осуществленными по приказу царя кровавыми банями последних месяцев*. И естественным результатом того разъяснения, которое мы вносим пусть лишь в определенную часть армии, явится то, что в момент, когда народ поднимется на борьбу за свободу и будет отдан приказ убивать нас, часть солдат перейдет на нашу сторону, а другая заколеблется. Уже само это смятение, которое возникнет благодаря этому в армии, ослабит ее силу, ее дисциплину, придаст моральный перевес вдохновенно сражающемуся народу. И на такое смятение, на неустойчивость войск мы должны рассчитывать больше, чем на победу над ними, достигнутую смертоносным оружием.

Следовательно, и здесь перспективы нашей победы над царским правительством в нынешней революции связаны с общей нашей работой по классовому просвещению всех слоев трудового народа. Мы ускорим и обеспечим победу нашей нынешней революции не искусственными скачками и авантюристическими затеями, к которым собираются прибегнуть социал-патриоты или русские террористы. Социал-демократия и в данный момент остается верна своей задаче: разъяснительная работа и организация пролетариата для классовой борьбы. Современная борьба за свержение абсолютизма — лишь один из моментов этой классовой борьбы, а наша победа в данной революции будет только одним из результатов нашей работы, «вооружения» народной массы — городской и сельской, в рабочей блузе и в военной форме — самым страшным оружием, какое мы только можем ей дать, — пониманием ею своих экономических и политических классовых потребностей.

Мы живем в переходный период, в период выжидания. Грудь каждого сознательного рабочего полна нетерпения, стремления ускорить окончательную победу революции. В такой атмосфере возникает желание какого-то физического, зримого революционного действия, а отсюда — опьянение покушениями, бомбами или хотя бы бурными спорами об оружии и вооружении.

Это состояние и эти чувства понятны. И все-таки этой мнимо революционной суматохе и шумихе нужно противодействовать со всей решительностью: товарищи, которые в этом состоянии некритичного самоопьянения поддаются треску и грохоту, показывают, что они не стоят на высоте задач социал-демократии, что они не понимают всей глубокой серьезности той классовой битвы, возглавлять которую мы призваны.

Есть два различных способа ускорить революцию и дезорганизовать правительство. Его дезорганизует нынешняя война с Японией, его дезорганизуют хунхузы* в Маньчжурии, его дезорганизовывали голод и неурожаи, его дезорганизует потеря кредита на европейских биржах. Все это — те факторы, которые не зависят от воли и действий народной массы. Такого же рода, по сути дела, и тайное применение бомб отдельными лицами, убийство или ранение высших или низших полицейских чинов, хотя отдельные люди, совершающие эти акты, называют себя «социалистами» и воображают, будто действуют «от имени» рабочей массы.

Другой способ лишить правительство власти обусловлен выступлением самих народных масс, является выражением не случайности, а их политического сознания: всеобщая или частичная забастовка, остановка промышленности и транспорта, прекращение торговли, военные бунты, парализация бастующими рабочими железнодорожного сообщения, волнения среди сельскохозяйственных рабочих, массовое сопротивление мобилизации и т. п.

Первый способ вызвать хаос и смятение — посредством бомб и покушений, — по сути дела, для правительства, как укус комара. В России места каждого устраненного полицейского ждут сотни тысяч, обер-полицмейстера — по меньшей мере двадцать пять тысяч кандидатов. Вызванное бомбами замешательство может показаться опасным для правительства только людям, не умеющим думать и неспособным воспринимать ничего, кроме мгновенного действия, судящим о значении политического события по испуганным лицам «публики» и по влиянию на заячьи сердца и умы нашей буржуазии.

Только второй способ — дезорганизация правительства массовыми выступлениями — опасен для абсолютизма, ибо этот метод не только дезорганизует правительство, а одновременно организует ту политическую силу, которая свергнет абсолютизм и установит новый строй. Именно таким методом ускорения революции, и только им, призвана действовать социал-демократия.

Это кажется скучным и недейственным рецептом. Агитация, организация — всем этим мы уже столько лет занимаемся. Не можем ли мы теперь, в революционный момент, делать и что-либо лучшее, более действенное?

Тот, кто ставит вопрос так, вообще не понимает неизмеримой силы и революционной действенности социал-демократической агитации. Именно эта агитация, а не швыряние бомб и нанесение увечий полицейским на самом деле разгромит царское правительство. Ибо эта агитация готовит вспышку или вспышки всеобщей забастовки, а значит, непосредственное потрясение всего государственного строя и начало уличной революции; распространяет революционное брожение на провинцию, на деревни и тем самым расширяет и увеличивает область борьбы настолько, что правительство не сможет справиться с этим пожаром даже физическими средствами; подрывает военную дисциплину, а значит, ослабляет действие физического превосходства правительства; и, наконец, призывая широчайшие народные массы к открытой борьбе против правительства, она создает ту силу, которая, как мы видели во всех революциях Западной Европы, воздвигает баррикады, захватывает оружие, здесь и там частично побеждает войска, разоружает их, частично привлекает их на свою сторону и увлекает за собой.

Так вот, последнее слово в столкновении с абсолютизмом будет принадлежать физической силе. Но эта физическая сила исходит не от отдельных драчунов, швыряющих бомбы. Ее развертывает сама народная масса, приступающая к революции. И готовим эту силу именно мы, социал-демократы, когда несем политико-классовое просвещение на городские фабрики, под соломенные крыши деревень и в военные казармы, когда пробуждаем политическую жизнь, возмущение и сопротивление во всех сферах трудового народа, когда распространяем сотни тысяч прокламаций, организуем повсюду центры сознательных рабочих, на каждом шагу призываем массу сопротивляться правительству, используем каждый благоприятный момент для того, чтобы вызывать столкновения между народом и правительством.

Да, именно: агитация и организация! Это старые лозунги, такие же старые, как классовая борьба пролетариата, и они останутся живыми до тех пор, пока будет существовать капиталистический общественный строй. Но каждая фаза борьбы, каждый исторический момент вносит в нашу агитацию новую, свежую жизнь, придает ей новое содержание, новую силу, новую форму. Ныне содержание и жизнь нашей агитации состоят в том, чтобы пробудить рабочие массы, поднять их на революцию за их собственные политические и классовые интересы. И только таким образом, в прямых массовых столкновениях народа с правительством, возникнет вместе с политическим сознанием та физическая сила, которая сможет одержать победу над абсолютизмом, прикрывающимся штыками и пулеметами.

II

Революция в нашей стране [Польше] как часть общей рабочей революции в царской империи прошла трехмесячный период, началом которого была вспышка всеобщей забастовки 28 января [1905 г. ], а кульминационной точкой — демонстрация-стачка 1–4 мая. Уже этот короткий отрезок времени показал чрезвычайно быстрый рост и развитие революционного дела, подъем сознательности и силы рабочего класса, невероятное увеличение влияния социал-демократии. Но вместе с тем этот первый период революции выдвинул целый ряд важных вопросов, на которые социал-демократия как партия сознательного, борющегося пролетариата непременно должна найти ясный и четкий ответ.

Дело это вполне естественное. Во всех странах рабочий класс учится бороться лишь в ходе своей борьбы. Только такие партии, как ППС, воображающие, будто они социалистические и рабочие, а в сущности совершенно чуждые духу классовой борьбы, могут каждый раз с надутой миной утверждать: мол, они всегда имеют в кармане готовый план, позволяющий им «приказывать» рабочему классу, что и как он должен делать. Социал-демократия же, которая есть лишь передовой отряд пролетариата, часть всей трудящейся массы, ее плоть и кровь, ищет и находит пути и особые лозунги борьбы рабочих только по мере развития этой борьбы, черпая из нее самой все указания насчет дальнейшего пути.

В связи с двумя моментами пережитой нами фазы революции — начальной и конечной забастовкой этого периода — возникают главным образом два вопроса.

Всеобщая забастовка в январе, вызванная восстанием рабочих и кровавой баней в Петербурге и, как выражение политической борьбы, явно направленная против деспотизма, вскоре раздробилась на значительное число отдельных экономических стачек. Первоначальный единый лозунг — свержение абсолютизма и созыв конституционного собрания для провозглашения в царской империи республики — уступил место самым различным мелким профессиональным требованиям. Революционная волна рассредоточилась по всей линии, а через несколько недель, так сказать, впиталась в землю, временно ушла в песок.

Отсюда для каждого мыслящего товарища вытекает вопрос: не был ли этот переход к экономическим забастовкам внезапным упадком революционной энергии, отступлением, не являются ли экономические забастовки бесцельной возней с капиталом, напрасной растратой сил и не следует ли, учитывая все это, противодействовать такому раздроблению всеобщей забастовки, предпочтя быстро и твердо прервать ее, поскольку она в полную силу продолжается как политическая демонстрация?

В первые майские дни, напротив, прорвалась революционная энергия рабочих масс, и забастовка сохранила форму чисто политической демонстрации. Но зато эта забастовка и демонстрация с неудержимой силой покатились навстречу столкновению с царскими войсками и закончились побоищем безоружной толпы, после которого рабочая масса сжимает кулаки в бессильном гневе. В результате революционная волна достигает здесь мертвой точки, словно натолкнувшись на каменную стену, от которой она откатывается. Что ввиду этого делать? Как сдвинуть дело вперед с мертвой точки? Вот тот вопрос, который напрашивается и требует ответа.

Между обоими этими полюсами — раздроблением движения на экономические стачки и бессильным ударом против твердой стены штыков — делу революции, вероятно, суждено пребывать и в ближайшее время. Как должна, учитывая это, вести себя социал-демократия?

На оба эти вопроса, а также и на все другие проблемы рабочего движения нельзя дать ответа, не обращаясь снова и снова к сущности и содержанию этой борьбы, к ее общим целям и сегодняшним задачам.

Нынешняя революция в нашей стране, а также во всей сфере господства царизма имеет двойственный характер. По своим непосредственным целям она — буржуазная революция. Дело идет о введении в царской империи политической свободы, республики и парламентского строя, который при господстве капитала и наемного труда не что иное, как прогрессивная форма буржуазного государства, как форма классового господства буржуазии над пролетариатом.

Но в России и Польше эту буржуазную революцию осуществляет не буржуазия, как когда-то в Германии и Франции, а рабочий класс, который уже в высокой мере сознает свои рабочие интересы, сознает себя тем рабочим классом, который завоевывает политические свободы не для буржуазии, а, напротив, с целью облегчить себе самому борьбу против нее, с целью ускорить победу социализма. Поэтому нынешняя революция одновременно — рабочая революция. Поэтому в данной революции борьба против абсолютизма должна идти рука об руку с борьбой против капитализма, против эксплуатации. И вследствие этого экономические забастовки в ходе этой революции нельзя заранее отделить от забастовок политических.

Разумеется, буржуазным классам это не по вкусу. Конечно, наши капиталисты охотно отхватили бы себе свободы и гражданские права, если бы это им ничего не стоило, а все жертвы принес бы пролетариат. Но от их денежного мешка руки прочь! В духе интересов эксплуатирующего капитала так называемая «Национальная демократия»* (например, в обращении, недавно выпущенном в Домбровском угольном бассейне Национальным рабочим комитетом) предостерегает рабочих, призывая их к «осмотрительности при выдвижении требований», и советует им «требовать лишь столько, сколько может дать фабрикант, не подвергая свое предприятие опасности разорения». С другой стороны, царское правительство, несомненно, в нынешнее революционное время охотно взирает на экономические забастовки, предаваясь заблуждению, что обращение энергии пролетариата на борьбу против эксплуатации отведет острие меча от его собственной груди и вместе с тем отпугнет буржуазию и исцелит ее от симпатий к движению за свободу.

Социал-демократия должна без всякой оглядки на опасения и ярость буржуазии, а также на спекулятивные расчеты и надежды абсолютизма рассматривать экономические забастовки со своей независимой точки зрения, т. е. с точки зрения интересов рабочего дела.

Прежде всего было бы ошибкой и противоречило бы духу социал-демократии, если бы она всегда и при всех условиях оценивала экономическую борьбу одинаково. Обычная стачка отдельной фабрики или профессии, вызванная лишь желанием улучшить условия труда, имеет совсем иное значение, чем та всеобщая забастовочная лихорадка, которая возникает внезапно и охватывает целые массы рабочих, стихийно вступающих в борьбу, перекидывается с одной отрасли на другую и вихреобразно, подобно летней грозе, прокатывается по всей стране. Такая забастовочная буря однажды, хотя и в несравнимо меньшей мере и послабее, уже охватывала наш пролетариат, а именно во второй половине 80-х годов. Одновременно она вызвала рождение в нашей стране того массового движения рабочих, из которого вышла первая социал-демократическая организация в Королевстве Польском — Союз польских рабочих.

То же самое происходило иногда и в капиталистических странах Запада, в Германии, Франции и Швейцарии, где, например, в середине 60-х годов возникла забастовочная лихорадка сразу после образования Международного Товарищества Рабочих и при его активном участии.

Подобный массовый подъем пролетариата на борьбу с капиталом всегда — явление кризиса в жизни рабочего класса, поворотный пункт в его отношении к буржуазному обществу. Это всегда — период внезапного пробуждения рабочих слоев к классовому сознанию.

Такой же характер имели нынешние забастовки у нас в феврале и марте.

Вся огромная масса промышленных рабочих, которая еще прежде порой старалась улучшить свое положение в отдельных отраслях производства, в мастерских и на фабриках, вдруг, словно охваченная сильным порывом, поднялась на энергичную борьбу против эксплуатации. Практикуемая в отношении всех рабочих материальная и духовная несправедливость, бесчеловечная эксплуатация, жалкая заработная плата, чрезмерный труд, наносимый здоровью работающих беспредельный вред, изощренная система штрафов, неуважение и оскорбление человеческого достоинства трудящихся капиталистами и мастерами — вся эта охватывавшая рабочего сеть разрушительных и позорных условий труда, весь этот ад, который представляет собою повседневная судьба пролетариата под игом капитала, вдруг вышли на дневной свет из полутьмы того общественного дна, где миллионы рабочих живут, трудятся и страдают, словно слепые кроты.

Вся эта масса индустриальных пролетариев вдруг болезненно и остро ощутила всю причиняемую ей несправедливость, которую она обычно сносила более чем терпеливо в состоянии пассивной нечувствительности, ту общую классовую несправедливость, которая с ужасающим, пугающим однообразием повторяется в одной профессиональной отрасли за другой, в одной мастерской за другой. И именно благодаря тому, что все эти в повседневной жизни едва ощутимые горькие капли отдельных несправедливостей слились в одно сплошное море, вылились в огромную всеобщую вспышку экономической борьбы, эта борьба и стала действительно классовым движением, которое, словно острым резцом, сразу же глубоко и животворно прорезало у массы пролетариата классовое чувство и сознание.

Для такой подлинной классовой партии, как социал-демократия, для которой рабочие не средство достижения политических целей, а тот класс, возвышение и освобождение которого служит ее конечной целью, — для такой партии не может быть безразличным даже малейшее улучшение повседневной судьбы пролетариата. Если бы всеобщее экономическое забастовочное движение в нашей стране, которое началось с политической стачки, имело бы следствием лишь то, что рабочие в ряде сфер труда и на ряде предприятий добились сокращения рабочего дня, некоторого повышения заработной платы, ликвидации некоторых наиболее вопиющих и позорнейших злоупотреблений, то и тогда эти забастовки явились бы для социал-демократии неоценимым инструментом улучшения материального положения пролетариата и его вызволения из той пропасти человеческой нужды, в которую его ввергла безудержная капиталистическая эксплуатация.

Но это движение и его последствия, кроме того, еще и мощный стимул пробуждения в широкой рабочей массе чувства ее обездоленности и вместе с тем чувства своей общественной силы, той силы, которая заключена в объединенной солидарной борьбе. Это всеобщее движение вызвало на другой стороне — в лагере капитала, среди предпринимателей, их подручных, мастеров, среди буржуазной интеллигенции, в капиталистической прессе — прежде совершенно неизвестное, смешанное со страхом и ненавистью почтение к рабочим как классу, как к новой, дотоле непризнанной общественной и моральной силе. Ранее никогда не существовавшая склонность предпринимателей к переговорам с бастующими рабочими — это не результат страха перед «бомбой», перед угрозами «боевых комитетов» заговорщиков, как то представляют себе ребячливые «социалисты», желающие довести до конца классовую борьбу при помощи рассылаемых по почте анонимных открыток с «приговорами» или «угрозами». Это — результат силы и классового сознания, которые наш промышленный пролетариат зримо показал всему миру именно этой длительной массовой борьбой за улучшение своего положения, за свое попираемое человеческое существование, за самую малость света и воздуха в зловонной тьме капиталистической эксплуатации.

Но это не все. Экономическое движение не только усилило классовое сознание промышленного пролетариата, который уже давно составляет революционное ядро нашего рабочего класса, но и дошло до совершенно новых слоев этого класса.

Начатая 27 января широкой рабочей массой всеобщая забастовка вскоре со стихийной силой продвинулась в двух направлениях. Она переместилась наверх, в те сферы, которые по всему своему образу жизни и мыслей мелкобуржуазны, — такие, как чиновники, железнодорожники, фотографы, страховые агенты, аптекари, банковские служащие, приказчики. Затем это стачечное движение потекло вниз, в деревенские сферы, и охватило сельскохозяйственных рабочих. Таким образом, забастовка, исходя от широкого ядра промышленного пролетариата больших городов и индустриальных центров, распространилась на те слои, которые по своему экономическому положению ближе всего стоят к рабочему классу, окружая его словно кольцом, но до сих пор никогда еще не братались с индустриальным пролетариатом. Забастовка пробилась и в те слои, которые доныне никогда не воспринимали лозунга борьбы против эксплуатации, даже не сознавали ее, ничего не знали о противоположности их собственных интересов интересам «кормильцев» и не имели понятия о том, что, собственно, принадлежат к классу пролетариата. Индустриальный пролетариат, впервые увлекший эти слои за собой, одновременно оторвал их от того общественного окружения, с которым они были дотоле связаны.

Это подобное эпидемии забастовочное движение означает, следовательно, внезапное отмежевание пролетариата как социального класса от буржуазного общества, выход его из этого общества: наверху — из городской мелкой буржуазии, внизу — из крестьянской массы, в которой сельскохозяйственные стачки отмежевывают сельский пролетариат, стихийно добивающихся увеличения своего заработка батраков-поденщиков от сельских «хозяев», совершенно неподвижных или же ведомых «Национальной демократией» на поводке «польской школы» и «польской общины». Одновременно забастовочная волна излилась из крупных городских центров в провинцию, где она увлекла за собой на борьбу против капитала значительные отряды промышленного пролетариата, которые тоже впервые ощутили особенность своих интересов, или где, как в Домбровском бассейне, частично ранее проложенный классовый путь с давних пор снова зарос сорняками и травой.

Этот длинный ряд забастовок, которые уже произошли и все еще происходят в огне революции, есть не что иное, как рождение совершенно иных слоев польского рабочего класса. В ходе политической революции благодаря связанным с нею экономическим забастовкам совершается раскол, распад буржуазного общества на два враждебных класса: буржуазию и пролетариат. Поначалу мы, социал-демократы, были только по идее выразителями у нас классовой борьбы. В действительности же поначалу в этой борьбе участвовала незначительная часть всей огромной трудящейся массы, а еще меньшая часть сознательно шла под лозунгами социал-демократии. Однако социал-демократия имела право говорить от имени всего рабочего класса, ибо она была и есть по своей сути не что иное, как выражение интересов и потребностей всего трудового народа, а также потому, что, выступая таким образом, она рассчитывала и может непоколебимо рассчитывать на постепенное пробуждение всей рабочей массы.

Именно сейчас, в ходе революции, это пробуждение происходит внезапными скачками. Рабочий класс, классовые противоречия, классовая борьба становятся в нашей стране действительностью, идея социал-демократии делается материальной, маленькая горстка передового отряда вырастает в могучую армию.

И это выделение рабочей массы как борющегося, сознательного класса эксплуатируемых из буржуазного общества есть самый ценный результат, и на нем основывается собственное значение датируемой концом января лихорадки экономических забастовок. Отсюда вытекают также и указания, что же делать социал-демократии.

Повсюду, где под давлением революционной волны забастовок треснула кора буржуазного общества, социал-демократия немедленно должна изо всей силы бить киркой агитации, чтобы расширить эту щель, углубить ее и закрепить, т. е. сделать эту классовую противоположность насколько возможно сознательной и посредством организации по мере возможности укрепить ее.

С этой целью напрашиваются два пути. С одной стороны, это в каждом отдельном случае концентрация и группирование экономических требований вокруг требования восьмичасового рабочего дня, которое должно стать центральной осью всей экономической борьбы. Уже с первого момента, с январских дней, социал-демократия у нас, как и петербургский пролетариат, провозгласила наряду с политическими требованиями восьмичасовой рабочий день параллельным экономическим основным требованием. Этот лозунг следовало бы отныне сознательно и систематически связывать с каждой экономической забастовкой в стране и поставить его во главу угла. Сгруппированные вокруг этой общей центральной оси разрозненные стачки сольются в одно классовое движение и окажутся органически связанными с политической борьбой, придавая ей характер сознательно рабочей и социалистической борьбы. Правда, восьмичасовой рабочий день еще не является социалистической реформой, это лишь экономическая реформа на почве буржуазной экономики. Но эта реформа, понятая как всеобщий и принудительный закон, настолько радикальна, что уже представляет собой тот вызов, который брошен самой капиталистической собственности, самой эксплуатации; одновременно она как интернациональный лозунг связывает особые стремления нашей нынешней политической революции с классовой борьбой всего международного пролетариата.

С другой стороны, экономические забастовки в нынешней фазе непосредственно создают благоприятную почву для политической и социалистической агитации, для всеобщего классового просвещения и организации рабочих.

Экономическая борьба должна, следовательно, не подавляться и не сдерживаться, как это делает, к примеру, социал-патриотическая ППС со свойственным ей недомыслием (взять, скажем, ее попытку прекратить забастовку в Домбровском бассейне), чем она доказывает (так же как заявлением, будто январская политическая стачка вспыхнула по «ее приказу») отсутствие у нее малейшего представления о том, что действительно происходит внутри рабочей массы и каково классовое значение всего этого забастовочного движения. Не подавлять и не сдерживать экономическую борьбу, а углублять и соединять ее с политическими стремлениями нынешней революции в единое гармоническое целое — вот задача социал-демократии. Для поверхностных «тоже социалистических» функционеров, которые, по сути, являются лишь мелкобуржуазной карикатурой на рабочую партию, революционная сторона нынешней борьбы основывается только на политическом столкновении с правительством. Одновременное массовое столкновение пролетариата с капиталом для них — это скорее помеха, факт, который они не знают, как реализовать и от которого хотят поскорее избавиться. А участие в экономических забастовках они воспринимают с кислой миной, только чтобы не потерять полностью связи с массой и влияния на нее.

Для социал-демократии, как партии классовой борьбы, революционный аспект в нынешнее время заключается не только в борьбе с абсолютизмом, а в не меньшей степени в массовых столкновениях со связанным с ним капиталом. С одной стороны, экономическое движение должно быть использовано для того, чтобы разъяснить рабочим (особенно впервые завоеванным для движения слоям и областям), что абсолютизм — главное препятствие в борьбе с капиталом, а его свержение — насущнейшая классовая потребность пролетариата. С другой стороны, наоборот, необходимо в борьбе против абсолютизма постоянно и насколько возможно энергично доводить до сознания трудовой массы ее противоположность буржуазии и капиталистической эксплуатации. Только таким образом, непрестанным сочетанием и сохранением равновесия между этими обеими сторонами нынешней революции, может социал-демократия оказаться на высоте вытекающей из этого двуединой задачи.

Нынешняя революция имеет, именно с точки зрения рабочего класса — и это следует повторить еще раз, — двойную задачу. Одна — свержение абсолютизма, цель чисто политическая, непосредственно близкая, рассчитанная на данный момент борьбы. Вторая — организация рабочего класса в сознательную рабочую партию для открытой борьбы с буржуазией на следующий же день после свержения абсолютизма; это принципиальная и постоянная цель, которая вытекает из наших задач как социалистической партии. Отделять обе эти задачи друг от друга и говорить рабочим: сейчас сосредоточьте все силы только на завоевании политической свободы, а борьбу с буржуазией отложите на завтра, ибо она означает потерю сил и отпугнет от нашей борьбы против правительства симпатизирующее нам общество, могут только националисты различных оттенков, считающие рабочих лишь инструментом для достижения своих политических целей. Для социал-демократии, наоборот, политические свободы, за которые мы боремся, — только инструмент классовой борьбы пролетариата. И потому в нынешней революции у нас, как и в России, как и в любой момент и во всех странах, конечные цели социал-демократии, ее социалистические цели, должны быть неразрывно связаны с текущими, политические цели — с экономической борьбой, борьба против абсолютизма — с борьбой против буржуазии.

Под этим же углом зрения решается и вторая проблема, поставленная революцией: что следует делать, когда происходят такие столкновения масс с войсками, как 1 мая, и с учетом настроения, вызываемого в массах такими столкновениями?

Первомайская демонстрация социал-демократии была совершенно мирной. Рабочие массы вышли на улицу не для того, чтобы вступить в бой с войсками, а только дабы продемонстрировать свои стремления. Социал-демократия не распаляла и не приводила массу в буйное состояние каким-либо шумом насчет «вооружения» и не провоцировала ни полицию, ни военщину никакими террористическими эксцессами. Но чем очевиднее вина за зверское массовое убийство целиком и полностью ложится на наемников абсолютизма, чем яснее становится вся чудовищность их преступления, тем сильнее вызывает она в рабочих массах двойственное настроение: чувство преисполненного отчаянием собственного бессилия и потребность в немедленном активном возмездии.

Социал-демократия обязана дать свободный выход этому настроению, но она может выполнить эту задачу только таким образом, который согласуется с сутью социал-демократической агитации: внося в это стихийное настроение политическое сознание.

Под непосредственным впечатлением стычки рабочие склонны считать, что их бессилие по отношению к правительству, доказанное во время первомайской демонстрации, вызвано только отсутствием оружия, нехваткой физических средств борьбы. Лишь несмышленый политик готов после майских демонстраций призывать вместе с дающей пищу всем вредным иллюзиям ППС: «Силы у нас уже есть, теперь нам остается захватить еще и средства, т. е. оружие для борьбы, и победа будет за нами». Задача социал-демократии состоит вовсе не в том, чтобы поддерживать в массах иллюзии, а в том, чтобы рассеивать их, не в том, чтобы питать их иллюзиями, а в том, чтобы помочь им осознать свое положение.

На первый взгляд обе социал-демократические демонстрации — празднование 1 Мая и всеобщая забастовка памяти павших жертв правительства 4 мая — были выражением огромной мощи рабочего класса. Если бы дело шло для нас о том, чтобы внешней демонстрацией нашей силы произвести впечатление на буржуазную интеллигенцию, как поступают социал-патриоты, то мы могли бы довольствоваться констатацией того факта, что за все время существования в Польше социалистического движения не бывало еще такой мощной по своему масштабу рабочей демонстрации, такой зрелой по сознательности своих лозунгов, такой дисциплинированной по поведению огромного множества людей. И все же это факт, что история рабочего движения не знает ни в одной стране примера столь беспрекословного и безграничного послушания, с каким Варшава, город с миллионом жителей, последовала, по словам «Правительственного вестника», социал-демократическому «приказу» насчет всеобщего прекращения работы 4 мая.

Но поскольку социал-демократия, как рабочая партия, придает значение не видимости, а сущности силы пролетариата, ее задача — показать рабочим массам, что силы их для того, чтобы действительно помериться с силами абсолютизма, еще недостаточны. Как демонстрация массовое шествие двадцати тысяч в Варшаве — отличный результат социал-демократической агитации. Но как выражение революционной сознательности и как боевая армия пролетариата — это лишь незначительная часть рабочих масс в самой Варшаве, насчитывающих несколько сот тысяч, и ничтожная горсточка в сравнении со всем трудовым рабочим людом города и деревни нашей страны. С самого начала лейтмотивом социалистической агитации было разъяснение рабочим того, что победа будет за нами только тогда, когда весь трудовой народ, а это значит огромные, широчайшие массы промышленных и сельскохозяйственных пролетариев, а также значительная часть того пролетариата, который находится под ружьем царя, т. е. солдаты, поднимутся на борьбу как у нас, так и в России. То же самое мы должны вновь и вновь неустанно напоминать рабочим, тем более там, где временный и местный успех движения вызывает у них переоценку своих сил и преждевременную иллюзию, будто для исхода борьбы в пользу народа необходимо только еще физическое оружие. Чувство бессилия масс в отношении солдатни должно, следовательно, быть заменено сознанием того, что рабочей революции не хватает не «средств», а «сил», не карабинов, а просвещенных пролетариев.

Как рабочая революция наша революция по своей природе — массовое движение, и победит она абсолютизм только как массовая борьба. Сегодня это уже бездумно повторяет даже националистическая ППС, которая в своем Майском воззвании возможно громогласнее провозглашает: «Вооруженной горстки царское правительство не испугается. Одним террором мы царское правительство не победим. Наша сила — в массовом выступлении, наше будущее — в массовой борьбе». Но понять и признать важное значение массы как фактора в политической борьбе — отнюдь не бог весть какое искусство и вовсе не открытие социалистов. То, что без миллионов натруженных рук народа в политической борьбе достигнешь не многого, эту тайну хорошо знают все буржуазные партии, знают капиталисты и реакционеры, знает мелкая буржуазия. Именно потому все демагоги стараются примазаться к массе рабочих.

Так вот, политика действительной социалистической партии основывается не на том, чтобы орать: «Наше будущее — в массовой борьбе», а на том, что и программа партии соответствует интересам рабочего класса, и вся ее тактика, весь образ ее деятельности рассчитаны на действие, притом на сознательное действие, рабочих масс.

Социалистическая борьба — это массовая борьба. Но борьба эта развивается постоянно, а вместе с ней развивается и должно развиваться само понятие массы. Двадцатитысячная толпа, следующая за знаменем социал-демократии, — это уже признак серьезного массового движения в сравнении с еще недавними временами, когда в борьбе активно и сознательно участвовали едва несколько сот, а затем несколько тысяч. Но на нынешней стадии революционной борьбы понятие массы, призванной действовать и помериться силами с абсолютизмом, должно весьма быстро возрасти и исчисляться сотнями тысяч, миллионами. Точно так же эта борьба должна выйти за пределы отдельных центров крупных городов и охватить всю страну. Принимая во внимание чувство бессилия рабочих в отдельных местностях перед превосходящими правительственными силами, наша равнозначная задача, следовательно, в том, чтобы непрерывно указывать: только расширением сферы борьбы на всю провинцию, на всю страну революции может быть постепенно обеспечен перевес сил над абсолютизмом и в конечном счете — победа.

Поэтому вопрос, перед которым нас поставила майская демонстрация, — не что иное, как именно жизненный вопрос революции. На первый взгляд мы стоим перед противоречием, дело революции в определенной мере зашло в тупик, положение кажется безвыходным. Нынешняя борьба, как борьба массовая, требует массовых выступлений, т. е. наряду со всеобщей забастовкой нуждается в том, чтобы масса концентрировалась физически, чтобы эта масса была многочисленной и открыто провозглашала свои стремления. Революции нужны массовые демонстрации и манифестации, массовые собрания и уличные шествия. Но демонстрации и марши, как мы видели в мае, ведут к побоищу безоружной толпы. Так что же делать? Должны ли мы, учитывая, что при массовых демонстрациях можно ожидать побоища, отказаться от этого средства борьбы? Но это означало бы отказаться от дальнейшего развития движения, от самой революции! Следует ли искать выход в производстве бомб и «вынесении приговоров о мести» прислужникам царизма, отличившимся особым зверством? Но и дюжины брошенных бомб и «приговоров» истеричных «комитетов» индивидуальным представителям правительства могут служить лишь средством внешнего успокоения и одурманивания тех революционеров, которые испытывают потребность в сумятице и шумихе и считают ряд авантюристических инцидентов народной революцией, лишь бы при этом лилась кровь и было побольше грохота. Только сознательные союзники абсолютизма типа «национальных демократов» из «Slowo Polskie» или провокаторы могут поливать социал-демократию бранью за то, что она не «вооружила» рабочую массу бомбами, когда звала их на первомайскую демонстрацию. Надо быть глупцом без всякого чувства ответственности перед массой, чтобы обманывать рабочих, будто бомба может быть правильным средством массовой борьбы — против карабинов, стреляющих на 500 или 1000 метров, или против артиллерии, против пушек и пулеметов, которые всегда имеет в своем резерве абсолютизм.

Так где же выход из этого положения? Каким может быть ответ революционной массы на ту бойню, с помощью которой правительство пытается подавить массовые демонстрации?

Выход из положения, единственный ответ таков: еще более частое проведение мирных демонстраций по всей стране и все большее увеличение масштабов этих демонстраций.

Вся тайна силы и уверенности пролетариата в своей победе зиждется на том, что ни одно правительство в мире не в состоянии долго устоять в борьбе против сознательной и революционной массы народа, если борьба эта непрерывно расширяется и растет.

Бойня и кровавое превосходство в силах дают правительству лишь временный и притом кажущийся перевес над массой. В действительности же каждое из этих столкновений народных масс с правительством — это шаг революционного дела вперед, ибо массовая бойня может быть лишь необычным, редко применяемым средством. Но чем чаще выступают демонстрирующие рабочие массы, чем в большем числе местностей происходят рабочие демонстрации и чем больше растет и ширится масса, выходящая на улицу, тем бессильнее будет становиться правительство против этих выступлений. В той мере, в какой мирные демонстрации народных масс превращаются в стране в повседневное и всеобщее явление, побоища будут становиться все менее возможными, ибо они окажутся нецелесообразными как средство устрашения, а их единственным результатом явятся растущее возбуждение и революционное настроение населения, а также все большие колебания и недовольство среди солдат. Отсюда следует: единственное эффективное средство против бойни и бандитских нападений со стороны правительства на демонстрирующие толпы людей — показать правительству, что результат такой политики противоположен тому, чего оно старается достигнуть, что эта бойня не запугает массу, а, наоборот, воспламенит ее и еще больше подстегнет к демонстрациям.

Само собою разумеется, рабочие, выходящие на демонстрацию, должны были бы вооружиться, чем могут. На нападения холопов правительства масса должна со всей силой отвечать самообороной. Но при этом первый долг совести состоит в том, чтобы разъяснить массам:

1) что наша цель в нынешней фазе революции — не вооруженная битва с войсками, а мирная демонстрация, ибо она — лучшее средство привлечь на сторону революции все большие круги населения и войск, что оружие сейчас может быть применено только для самообороны от нападения военщины;

2) что вооружение народной массы — даже для оборонительных целей — должно предприниматься не каким-либо «комитетом», а только все большим ростом демонстраций. Ведь все более мощные выступления масс уменьшают шансы нападения со стороны военщины и увеличивают шансы обороны и самовооружения масс в ходе столкновений с войсками.

Мирная демонстрация должна, следовательно, любой ценой завоевать себе право гражданства во всех городах и местностях страны, где сконцентрированы массы рабочих; это ближайшая цель и ближайшая задача революционного движения. И эта задача, которая сама собою вытекает как единственный возможный ответ на проводящуюся до сих пор правительством бандитскую политику, вместе с тем является естественным, самым ближайшим этапом на пути дальнейшего развития революции.

Смертный час абсолютизма пробьет тогда, когда многомиллионная масса пролетариата в городах и на селе, во всем государстве поднимется против него и увлечет за собой часть войск. Но средство для того, чтобы сконцентрировать всю эту огромную массу и призвать ее к борьбе, — не что иное, как непрерывные зримые выступления против правительства той части пролетариата, которая уже осознала необходимость борьбы против абсолютизма. Могущественнейшее средство привлечь трудовой народ к борьбе и просветить еще равнодушные слои рабочих — это именно мирные демонстрации революционной части пролетариата. Таким путем, естественным расширением, усилением и распространением демонстраций, возрастает армия просвещенных пролетариев и приближается тот момент, когда революция сама собою перейдет в конечную фазу: к непосредственным уличным боям народа против все более возбужденных и все сильнее колеблющихся войск.

Значит, такие демонстрации, как первомайская, несмотря на кажущуюся победу убивающего людей правительства и кажущееся бессилие убитых рабочих, в действительности являются мощным и неизбежным шагом вперед к окончательной победе пролетариата над абсолютизмом.

Это путь чудовищных жертв, усеянный трупами борющихся пролетариев, но это — единственный нормальный путь с точки зрения массовой революции. По тому же пути развивалась массовая революция 1848 г. в Париже, Вене и Берлине. И никаким иным путем не развивалось современное рабочее движение в Польше и России. Политики, считающие себя социалистами, разглагольствующие о «массовом движении» и мнящие, что они с помощью мелких кружков, именующих себя «заговорщическими» или «боевыми комитетами», избавят массу от жертв и всякими трюками помогут избежать жертв массовой революции, действуя вместо масс и орудуя «от имени» масс, лишь вновь показывают, что не понимают и вообще не знают, каким путем развивалась народная революция до сих пор и какого масштаба она ныне достигла.

Было время, когда обычная скромная экономическая забастовка являлась при царизме делом невозможным. Огромными жертвами, тюрьмой, Сибирью, массовыми высылками на место рождения, равносильными осуждению на голодную смерть, платили рабочие за участие в обычнейшей борьбе за незначительное повышение заработной платы. Но отказаться от стачек было невозможно. И все более частыми, все более мощными забастовками не страшившиеся никаких жертв рабочие завоевали фактическую возможность экономической борьбы; абсолютизм почувствовал бессилие своих жестоких преследований, а экономическая забастовка завоевала себе право гражданства. Было время, когда сама мысль об открытом социалистическом рабочем собрании казалась безумием. Но, несмотря на кровавые жертвы, рабочее движение лишь благодаря усиливающемуся и все более частому импровизированию собраний завоевало себе возможность обсуждать вопросы на массовых собраниях как в Ростове-на-Дону, так и в каменноугольном бассейне Домброва Гурница и в других местах. Всеобщая забастовка как средство политической борьбы впервые выступила на арену только в конце января, а уже 1 и 4 мая рабочие показали, что всеобщая забастовка приобрела в нашей стране право гражданства, стала нормальным явлением. На тот же путь развития вступает и массовая демонстрация. По тому же пути, и благодаря демонстрации, пойдет также, становясь все мощнее и разливаясь все более широким потоком, победоносная революция в целом.

Таким образом, и в таких ситуациях, как нынешняя, после-майская, когда революционное напряжение кажется достигшим апогея и зовущим к необычайному действию, сознательная классовая борьба пролетариата не должна — и в том нет никакой необходимости — отходить от своей всеобщей и принципиальной тактики, которая удовлетворяет потребностям всех ситуаций и фаз борьбы. Выражаемому пролетариатом нетерпению и требованию действия социал-демократия (в отличие от болтающей о «массе» и кидающей повсюду «бомбы мести» ППС) не может указать никакого выхода в форме каких-либо искусственных, временных средств успокоения, кроме адресованного пролетариату призыва к дальнейшему массовому, все более массовому выступлению.

Революционный пролетариат как класс, по природе своей преисполненный величайшего идеализма, не страшится жертв борьбы, ему жаль только напрасных жертв, он ненавидит лишь чувство собственного бессилия. И вот здесь-то социал-демократия, как рабочая партия, может дать массе мужество и силу, но не тем, что сунет ей в руки дюжину карабинов или полдюжины бомб, а тем, что придаст ей ясное сознание той основополагающей закономерности рабочего движения, что единственный выход из всех трудностей массовой борьбы и на любой ступени ее развития — это расширение массового действия и участвующей в нем массы.

Если ответом на кровавую бойню во время майской демонстрации двадцати тысяч рабочих в Варшаве в следующий раз явится сорокатысячная демонстрация в Варшаве, если в ответ на весть о побоище в Варшаве поднимется на демонстрации все большее число рабочих в окрестностях Варшавы, в Лодзи, в Домбровском бассейне, в Ченстохове и в Белостоке, то, по мере того как растет выступающая масса, будут непременно расти неуверенность среди войск и колебания правительства насчет применения их против масс. Одновременно и кровавое побоище, учиняемое охранниками против безоружной толпы, будет превращаться в борьбу вооружающейся в ходе самой этой борьбы толпы, в борьбу, которая не сможет закончиться ничем иным, кроме как победой революции.

Открыть массе пролетариата глаза на силу ее собственного движения и тем самым усилить его массовый характер и приумножить его мощь — это и в данном случае, как всегда и повсюду, составляет все содержание и весь секрет социал-демократической агитации и руководства. Они состоят не в том, чтобы «заменить» массы в истории, а в том, чтобы вызвать их на поле классовой битвы; не в том, чтобы «возбудить» их, а в том, чтобы довести до их сознания ту задачу, которая столь же проста, сколь и велика, проста и велика, как само историческое движение пролетариата за свое классовое освобождение.

Одной из иллюзий у борющейся части пролетариата насчет собственной силы, несомненно, является в такие моменты, как майские дни, иллюзия насчет симпатии «общества» к рабочей революции. Впечатление, вызванное демонстрацией и затем майской бойней по всему городу, а также ничем не нарушенный ход всеобщей забастовки в Варшаве 4 мая может, несомненно, породить в рабочих кругах иллюзии насчет политического сочувствия буржуазных кругов. Социал-патриоты, верные своей националистической позиции, дают пищу и этим пагубным иллюзиям рабочих, когда, например, пишут в «Naprzod»*: «Надо подчеркнуть поведение всего общества (я говорю всего, хотя наверняка «более трезвые» элементы, особенно принадлежащие к руководящим кругам различных «политических партий», из высших политических соображений будут жаловаться на беспорядки): все слои, владельцы магазинов, купцы, интеллигенция, промышленники, буржуазные круги, все они сочувственно и благожелательно взирают на это движение. Вчера и сегодня (1 и 2 мая) словно два враждебных мира противостоят друг другу: с одной стороны — общество, а с другой — военщина и власти».

Долг социал-демократии как классовой партии — совсем наоборот, немедленно предостеречь рабочих, чтобы они не приняли видимость за суть дела, обратить их внимание на позорный факт полной пассивности «общества» и его собачьей преданности правительству карателей, на шипящую ненависть буржуазной прессы к революционной позиции пролетариата, разъяснить рабочим, что «трезвые элементы», т. е. реакционная буржуазия, это вовсе не исключения, а самые влиятельные представители нашего буржуазного общества. Одним словом, и в нынешней ситуации задача социал-демократии — отмежевать рабочую массу как класс, сознающий свою политическую обособленность, ни на йоту не отступая притом ради кажущихся успехов и мнимых потребностей ситуации данного момента от своей постоянной задачи — организовывать пролетариат на классовую борьбу с буржуазией, разъяснять ему, что «два мира», на которые революция разорвала нашу страну, это не русское правительство, с одной стороны, и польское «общество», с другой, а борющийся рядом с русским польский пролетариат и выступающие против него польские буржуазные круги вместе с царским правительством. И только таким образом, связывая ближайшую цель политической борьбы с постоянной классовой агитацией как при экономических стачках, так и во время всеобщей забастовки и массовых демонстраций — одним словом, при всех явлениях и во все моменты борьбы социал-демократия, в духе «Манифеста Коммунистической партии» и вопреки всем сепаратным группам пролетариата, выдвигает на первый план его интересы и классовое движение как целое, а вопреки отдельным минутным целям борьбы — свою конечную цель: социалистическое освобождение от господства капиталистического строя.

Русская революция*

Нынешняя революция в России формально — последний отзвук Великой французской революции, что произошла сотню лет назад. Все минувшее столетие, по сути, проделало лишь ту работу, которая была задана ему тем огромным историческим переворотом: конституирование во всех странах классового господства современной буржуазии, капитализма. В первом акте этого тянувшегося целое столетие кризиса истинная революция глубоко взрыла феодальное средневековое общество, перетряхнула его, превратив низшие пласты в высшие, а высшие — в низшие, впервые грубо разрубила его на современные классы, более или менее прояснила их социальные и политические стремления и программы и наконец посредством наполеоновских войн низвергла феодализм во всей Европе. На последующих этапах начатый великой революцией раскол современного буржуазного общества на классы продолжается в ходе и развитии классовой борьбы. В период Реставрации после 1815 г. к власти приходит, а затем свергается июльской революцией крупная финансовая буржуазия. Февральская [1848 г. ] революция наконец-то приводит к господству широкую массу средней и мелкой буржуазии. В образе нынешней Третьей республики современное классовое господство буржуазии достигает своей самой развитой и последней формы.

Но тем временем в процессе всех этих схваток внутри буржуазии возникает также новый раскол: между буржуазным обществом в целом и современным рабочим классом. Образование и созревание этого нового классового противоречия проходит параллельно с буржуазными классовыми боями через всю историю века. Уже сама великая революция при первом же всеобщем пробуждении всех элементов и всех внутренних противоречий буржуазного общества выводит на поверхность политической жизни и пролетариат с его социальным идеалом — коммунизмом. Короткое господство Горы, означавшее наивысшую точку революции*, было первым выходом современного пролетариата* на историческую арену. Однако он выступал тогда еще не самостоятельно, а скрывался под сенью мелкой буржуазии и вместе с ней составлял «народ», противоположность которого буржуазному обществу выражалась в двусмысленной форме противоположности «народной республики» конституционной монархии. В Февральской революции [1848 г. ] в страшной Июньской битве пролетариат наконец полностью отделяется как класс от мелкой буржуазии и впервые осознает, что в буржуазном обществе он, будучи совершенно изолированным и целиком предоставленным собственной судьбе, противостоит этому обществу в смертельной вражде. Только благодаря этому впервые сформировалось во Франции то современное буржуазное общество, которое завершает дело, начатое Великой французской революцией.

Если той сценой, на которой разыгрались главные акты драматической истории буржуазного общества, стала Франция, то они вместе с тем в не меньшей степени произошли и в истории Германии, Австрии, Италии — всех современных стран всего капиталистического мира. Нет ничего нелепее и превратней, чем рассматривать современные революции как национальные события, результаты которых действуют в полную силу лишь в пределах границ соответствующих государств, а на другие, «соседние государства» оказывают только более или менее слабое влияние, вытекающее из их «соседствующего положения». Буржуазное общество, капитализм — это международная, всемирная форма человеческого общества. Отнюдь не существует столько же буржуазных обществ и столько же капитализмов, сколько имеется на свете современных государств или наций; есть только одно интернациональное буржуазное общество, есть только один капитализм, а по видимости изолированное самостоятельное существование отдельных государств за их государственными барьерами является при наличии единого и неделимого мирового хозяйства лишь одним из противоречий капитализма. А потому и все современные революции, по сути дела — революции интернациональные. Это все одна и та же мощная буржуазная революция, которая в различных актах разыгрывалась по всей Европе с 1789 до 1848 г. и на интернациональном базисе конституировала современное буржуазное классовое господство.

Внешне казалось, что именно Российская империя представляла собой исключение из этой всемирной революции. Казалось, именно здесь средневековый абсолютизм желает, вопреки всем бурям в остальном капиталистическом мире, сохраниться как нерушимый оплот докапиталистического периода. И вот уже абсолютизм повержен революцией наземь и в России. То, что мы переживаем сейчас, это уже не бои революции против господствующей, абсолютистской системы, а, напротив, бои формальных остатков абсолютизма против уже ставшей живым фактом современной политической свободы, а также бои между классами и партиями за границы этой свободы и за ее конституционное закрепление.

Формально русская революция, как уже сказано, последний отзвук периода буржуазных революций в Европе. Ее ближайшая внешняя задача — создание современного капиталистического общества с открытым буржуазным классовым господством. Однако — и в этом как раз выражается тот факт, что и Россия, казавшаяся в течение целого столетия застывшей и изолированной, тоже участвовала в общем процессе преобразования Европы — эта формально буржуазная революция совершается в России уже не буржуазией, а рабочим классом. Причем рабочий класс уже не служит более привеском мелкой буржуазии, как во всех прежних буржуазных революциях, а выступает как самостоятельный класс с полным сознанием своих особых классовых интересов и задач, т. е. как рабочий класс, возглавляемый социал-демократией.

Постольку нынешняя революция в России прямо примыкает к парижской битве Июня 1848 г. и на деле осуществляет как заранее готовый результат впервые совершенное тогда отделение пролетариата от всего буржуазного общества. Одновременно пролетариат России использует в своем революционном действии весь исторический опыт и все классовое сознание, которые интернациональный пролетариат приобрел со времени того первого урока в июне 1848 г., а также в последующий парламентский период во Франции, в Германии — словом, повсюду.

Благодаря этому нынешняя русская революция становится столь противоречивым явлением, как никакая иная из всех предшествующих революций. Политические формы современного буржуазного классового господства завоевываются здесь не буржуазией, а рабочим классом в борьбе против буржуазии. Но рабочий класс, хотя или поскольку он впервые действует в качестве самостоятельного классового сознательного слоя, выступает без тех утопически-социалистических иллюзий, с которыми он выступал вместе с мелкой буржуазией в прежних буржуазных революциях. Пролетариат в России выдвигает сегодня не задачу осуществления социализма, а задачу создания поначалу буржуазно-капиталистических предпосылок для осуществления социализма. Но одновременно буржуазное общество, благодаря тому что оно создается руками классово сознательного пролетариата, приобретает совершенно своеобразный облик. Хотя рабочий класс в России и не ставит перед собой задачи непосредственно осуществить социализм, он столь же мало считает своей задачей поднять на щит неприкосновенное и ничем не замутненное великолепие классового господства капитала, которое порождалось буржуазными революциями прошлого века на Западе.

Пролетариат России, наоборот, ведет одновременно и в едином действии борьбу как против абсолютизма, так и против капитализма. Он хочет завоевать только формы буржуазной демократии, но для себя, для целей пролетарской классовой борьбы. Он добивается восьмичасового рабочего дня, народной милиции, республики — все это требования, рассчитанные на буржуазное общество, а не на социалистическое. Но вместе с тем эти требования столь сильно наталкиваются на крайний предел господства капитала, что они оказываются в такой же мере переходными формами к пролетарской диктатуре. Пролетариат в России борется за осуществление самых элементарных буржуазных конституционных прав: права союзов и собраний, права свободы печати. Однако эти буржуазные свободы он уже теперь в буре революции использует для создания такой мощной экономической и политической классовой организации пролетариата, как профсоюзы и социал-демократия, чтобы формально призванный революцией к господству класс буржуазии вышел из революции беспримерно ослабленным, а рабочий класс, формально подчиненный, занял беспримерное по своей мощи положение.

Таким образом, нынешняя революция в России по своему содержанию далеко выходит за рамки ранее происходивших революций и по своим методам не примыкает ни к старым буржуазным революциям, ни к прежним парламентским боям современного пролетариата. Она создала новый метод борьбы, соответствующий как ее пролетарскому характеру, так и связи борьбы за демократию с борьбой против капитала, — революционную массовую забастовку. Итак, по своему содержанию и методам она — совершенно новый тип революции. Будучи формально буржуазно-демократической, а по сути своей — пролетарско-социалистической, она как по содержанию, так и по методам является переходной формой от буржуазных революций прошлого к пролетарским революциям будущего, в которых речь уже пойдет о диктатуре пролетариата и об осуществлении социализма.

Она является таковой не только логически, как определенный тип, но и исторически, как исходная точка определенного общественного соотношения общественных классов и сил. Общество, которое возникнет из столь своеобразной революции в России, никоим образом не может быть подобно тем, которые родились из былых революций на Западе после 1848 г. Мощь, организация и классовое сознание пролетариата окажутся в России после революции на таком высоком уровне развития, что они всякий раз будут перешагивать рамки «нормального» буржуазного общества. При одновременной слабости и нерешительности чувствующей свою гибель буржуазии, не имеющей никакого политического и революционного прошлого, возникнет такая комбинация сил, при которой равновесие буржуазного классового господства будет постоянно нарушаться. Откроется, следовательно, новая фаза истории буржуазного общества, которое ввиду недостаточно устойчивого равновесия классовых сил будет переживать постоянные бури, которые, следуя друг за другом с большими или меньшими паузами, с большей или меньшей стремительностью, не смогут все же найти никакого иного выхода, кроме социальной революции и диктатуры пролетариата.

Все это относится прежде всего к России. Однако точно так же, как судьбы России и всей Европы решались французскими революциями в ходе боев на мостовой Парижа, так и теперь судьбы не только русского общества, но и всего капиталистического мира решаются на улицах Петербурга, Москвы, Варшавы. Революция в России и то своеобразное историческое творение, которое рождается в ней, не могут не изменить одним рывком соотношения классовых сил как в Германии, так и повсюду. Русской революцией завершается почти шестидесятилетний период спокойного, парламентарного господства буржуазии. Вместе с русской революцией мы уже вступаем в период перехода от капиталистического общества к социалистическому. Сколь долго продлится этот переходный период, интересует лишь предсказателей политической погоды. Для интернационального классово сознательного пролетариата важны только дающий новые силы ясный взгляд в близкое будущее нынешнего освободительного периода, а также понимание необходимости в грядущих бурях столь же быстро наращивать упорство, ясность цели и героизм, как это на наших глазах ежедневно, ежечасно делает русский пролетариат.

Речь о русской революции

на народном собрании в Мангейме, 25 сентября 1906 г. (газетный отчет)*

Товарищ Люксембург начала выступление репликой, что во время своей болезни она училась у русской революции: когда революцию считают умершей, она воскресает вновь. («Браво!»)

Сегодня я чувствую себя нездоровой, но мне сказали, что я должна быть здесь и сказать несколько слов о революции. Я сделаю это, насколько хватит сил. Предыдущий оратор в конце своей речи назвал меня мученицей и страстотерпицей русской революции. Я должна начать свое выступление с возражения. Тот, кто не наблюдает за русской революцией издалека, а сам в ней участвовал, не назовет себя страстотерпцем и мучеником. И я без всякого преувеличения и совершенно честно могу заверить вас, что те месяцы, которые я провела в России, были самыми счастливыми в моей жизни. Я очень огорчена тем, что мне пришлось вернуться оттуда в Германию*.

Та картина русской революции, которая складывается у вас на основе рассчитанных на сенсацию сообщений буржуазных телеграфных агентств, совершенно неверна. Загранице рисуют огромное море крови и неслыханные страдания народа без единого проблеска света! Это — взгляд декадентской буржуазии, а не пролетариата. Русский народ терпел столетиями, а страшные страдания в ходе революции ничтожно малы по сравнению с теми ужасными страданиями, которые русский народ вынужден был переносить до революции, в спокойные времена царизма. («Очень верно!»)

Россия веками жила под игом абсолютизма; но разве кто-нибудь спрашивал, сколько тысяч погибло от цинги, от голода? Спрашивал ли кто о том, сколько тысяч пролетариев пали на поле труда? Это не встревожило ни одного статистика. Сколько детей умерло в русских деревнях или даже не прожило и года из-за нехватки пищи? Поймите, что по сравнению с этими бесчисленными жертвами нынешние жертвы и страдания минимальны.

Но есть и другая сторона медали. Если прежде русский народ прозябал без всякой перспективы выбраться из своих ужасных страданий, то теперь он знает, за что гибнет, за что страдает, за что борется. Каждый сознает, что он вместе с другими принимает посильное участие ради своих детей, своих внуков в освобождении народа. Однако русский народ страшно запоздал, отстал в своем развитии от других наций Европы и теперь, оказавшись догоняющим, он борется за свое освобождение посредством революции.

История знает, что делает, и, заставляя нас ждать, сулит нам иной подарок, чем опередившим нас нациям. Наша революция совсем не такая, как Мартовская революция [1848 г. ] в Германии или Великая французская революция. Правда, в России борются за те же буржуазные свободы, парламент, право коалиций, свободу печати и т. д., за которые в Германии боролись уже в 1848 г., а во Франции на полвека раньше. Но сегодня у нас во главе этого движения стоит не стремящаяся к власти буржуазия, а пролетариат, который взял на себя роль руководителя в этой борьбе.

Русский пролетариат не поддается иллюзиям пролетариата 1848 г., он хорошо сознает, что сразу установить социализм невозможно, он знает, что может возникнуть лишь буржуазное правовое государство. Но мы были бы недостойны называться социал-демократами, считаться учениками Маркса и Энгельса, если бы цеплялись за пустую форму, не понимая, что в ней может заключаться различное социальное и историческое содержание.

Именно по той причине, что наше правовое государство формируется мозолистой рукой пролетариата, оно получит ту форму, которая будет более полезна пролетариату, чем буржуазии. Русский пролетариат борется на первых порах за буржуазную свободу, за всеобщее избирательное право, за республику, за закон о союзах, за свободу печати и т. п., но он борется за них без иллюзий пролетариата 1848 г., он борется за свободы, чтобы использовать их как средство борьбы против буржуазии.

У того, кто представляет себе русские условия, должно сложиться впечатление, что русский либерализм уже скрючился в карлика, а пролетариат вырастает в гиганта. Поэтому правовое государство будет в России совсем иным, чем нынешняя Германия. Из русской революции никогда не родится такой ублюдок либерализма, как в Германии.

Нельзя русскую революцию рассматривать лишь с точки зрения так называемого правопорядка и страстно ждать создания настоящего парламента. Вы знаете историю I Думы. Лишь только либерализм понадеялся, что с ее созывом избавился от кошмарного сна революции, как она тут же была уничтожена. Роспуск Думы был признаком не силы абсолютизма, а бессилия русского либерализма. Роспуск Думы показал, как глубоко пала русская буржуазия. Каждая новая попытка покажет ясно, что ей не хватает силы для борьбы против абсолютизма. Когда пришла весть, что Думу разгоняют ко всем чертям, либералы не нашли ничего лучшего, как бежать в Финляндию и там сфабриковать для корзины всемирной истории бумажный протест*.

Несмотря на ту низкую ступень, на которой находится русский пролетариат, он показал себя более зрелым, чем русская буржуазия, сразу поняв, что парламентаризм бессилен, пока у руля правления стоит абсолютизм, пока он не подавлен революционным классом. Мы стоим сегодня перед вопросом о захвате власти революционным пролетариатом. Либерализм, как показала Дума, свою роль уже сыграл. Задача пролетариата нелегка, между подымающимся русским народом и русским абсолютизмом идет борьба не на жизнь, а на смерть. В этой борьбе решится судьба будущей русской свободы.

Есть, однако, боязливые товарищи, которые говорят, что нынешними зверствами властей революция может быть потоплена в море крови. Кто побывал там, знает, что это не так. Нет ничего ошибочнее, чем предполагать, что русскую свободу можно сдержать насилием. И здесь тоже оправдывается учение Маркса и Энгельса, что каждый общественный строй — это историческая необходимость и он является на свет, как плод из материнского тела, даже если это стоит огромных усилий. Борьба, которая нам еще предстоит, это труднейшая фаза всей революции. Вы, должно быть, представляете себе массовую забастовку как простое повторение по всем направлениям, как непрерывный процесс развития революционного движения, подымающий пролетариат все выше и выше. Это правомерное развитие внутренней зрелости и сознания привело нас к нынешней точке революции. Осознание состоит сегодня в том, что для свержения абсолютизма недостаточно только проводить массовые стачки, раньше или позже придется взвесить также вопрос о народном восстании против столпов абсолютистского режима, чтобы довести революцию до конца. Весь ход революции как раз и доказывает, чем она отличается от всех прежних революций — тем, что то были скоротечные уличные сражения, длившиеся несколько часов или дней. Ныне, когда судьбы — в руках народа, революция — процесс долгий и тяжелый; могучая армия для последнего решающего удара может сплотиться только в результате длинного ряда массовых забастовок.

Тот, кто охватывает ход развития революции с точки зрения ее внутренних условий, не поддастся пессимизму. Можно восхищаться героизмом русского пролетариата. Я нисколько не хочу оспаривать эту точку зрения, но хочу указать, что слишком восхищаются героизмом отдельных лиц, стоящих на первом плане борьбы, и недостаточно — героизмом той огромной массы, которая приносит неслыханные жертвы.

Я хотела бы указать на то, что из русских событий важно уяснить себе: развертывание сил революции зависит не только от числа организованных социал-демократов. Лишь в час борьбы видно, какой неслыханный идеализм кроется в народе. Русские события показывают, что в соответствии с общей ситуацией мы должны и в Германии готовиться к таким боям, исход которых решают массы.

Политическая массовая забастовка — центральный вопрос на [Мангеймском] съезде партии [германских социал-демократов] — доказательство того, что классовое сознание пускает в пролетариате все более глубокие корни. Чувствуется, что пролетариат должен раньше или позже сосредоточиться на защите и расширении своих политических прав посредством массовой забастовки.

Русская революция для германского пролетариата — великий наставник. Нет сомнения, что русская революция в самой значительной мере окажет воздействие на заграницу. Русское правовое государство вызовет сдвиг в политических условиях и в Германии. Русский пролетариат послужит нам тогда образцом не только в отношении парламентаризма. Я имею в виду решительность и смелость в постановке таких политических задач, каких требует историческая ситуация. Если мы что-либо можем почерпнуть из русской революции, так это не пессимизм, а величайший оптимизм. Мы можем с еще большей отвагой глядеть в будущее и с десятикратно возросшей силой провозгласить: несмотря ни на что, победителями будем мы! (Продолжительные аплодисменты.)

Приветственная речь на V съезде РСДРП

в Лондоне 3 (16) мая 1907 г.*

Товарищи! Центральный Комитет Германской с.-д. партии, узнав о моем намерении присутствовать на вашем партийном съезде, решил воспользоваться этим случаем и поручил мне передать вам свой братский привет и пожелания наилучших успехов.

Многомиллионный сознательный германский пролетариат следит с живейшим сочувствием и величайшим вниманием за революционной борьбой своих русских братьев, и германская социал-демократия уже показала на деле, что готова черпать для себя плодотворные уроки из богатой сокровищницы опыта русской социал-демократии. С начала 1905 г., когда грянул в Петербурге первый гром революционной грозы, после выступления пролетариата 9 января, в рядах германской социал-демократии началось оживление. Оно вылилось в горячие дебаты по вопросам тактики, и резолюция Йенского партейтага о всеобщей забастовке* была первым важным результатом, который наша партия извлекла из борьбы русского пролетариата. Правда, до сих пор это решение не имело практического применения, и вряд ли оно будет осуществлено в самом ближайшем будущем, однако принципиальное его значение несомненно. До 1905 г. в рядах германской социал-демократии господствовало по отношению ко всеобщей забастовке совершенно отрицательное отношение; она считалась исключительно анархистским лозунгом и, значит, реакционной, вредной утопией. Но как только германский пролетариат увидел во всеобщей забастовке русских рабочих новую форму борьбы, применяемую не как противоположность политической борьбы, а как орудие этой борьбы, не как чудодейственное средство для того, чтобы совершить внезапный скачок в социалистический строй, а как средство классовой борьбы для завоевания элементарнейших свобод современного классового государства, он поспешил в корне изменить свое отношение ко всеобщей забастовке, признавая ее применимой при известных условиях и в Германии.

Товарищи! Я считаю при этом необходимым обратить ваше внимание на то обстоятельство, что — к великой чести германского пролетариата — он переменил свое отношение к вопросу о всеобщей забастовке, вовсе не руководствуясь впечатлениями внешних успехов этого способа борьбы, способных импонировать даже буржуазным политикам. Резолюция Йенского партейтага была принята больше чем за месяц до первой и до сих пор единственной крупной победы революции, до достопамятных октябрьских дней и вырванных ими у абсолютизма первых конституционных уступок в виде манифеста 17 октября. Еще в России революционная борьба приносила одни только поражения, а уж германский пролетариат своим верным классовым инстинктом почувствовал, что за этими внешними поражениями кроется небывалый подъем пролетарской силы, верный залог будущей победы. Фактом остается, что германский пролетариат еще до всяких внешних успехов российской революции поспешил отдать дань ее опыту, присоединяя к прежним формам своей борьбы новый тактический лозунг, рассчитанный уже не на парламентский способ действия, а на непосредственное выступление самых широких пролетарских масс.

Далнейшие события в России — октябрьские и ноябрьские дни и особенно самый высокий пик, до которого поднялась революционная волна в России, — декабрьский кризис в Москве — отразились в Германии еще большим подъемом духа и сильным брожением умов в рядах социал-демократии. В декабре и январе, после крупных демонстраций в Австрии по поводу всеобщего избирательного права, в Германии начались оживленные прения о том, не пора ли непосредственно приступить к применению в том или другом виде решения о всеобщей забастовке в связи с борьбой за всеобщее избирательное право в ландтаги — прусский, саксонский и гамбургский. Вопрос этот был решен отрицательно, мысль искусственно вызвать крупное массовое движение была отклонена. Впрочем, 17 января 1906 г. сделан был первый опыт — полдневная демонстративная всеобщая забастовка в Гамбурге, которая была проведена блестящим образом и которая в свою очередь увеличила бодрость и сознание силы в рядах рабочей массы крупнейшего центра германской социал-демократии.

Последующий 1906 год по внешнему виду принес российской революции одни поражения. И в Германии он закончился внешним поражением социал-демократической партии. Вам известно, что на выборах 25 января социал-демократия в Германии потеряла почти половину своих избирательных округов*. Но и это парламентское поражение находится в теснейшей связи с российской революцией. Нет никакого сомнения для того, кто знает взаимную позицию партий в последние выборы, что одним из важнейших моментов, определивших исход этой кампании, была российская революция. Несомненно, впечатления революционных событий в России и страх, которым они наполнили буржуазные классы в Германии, были одним из фактов, объединивших и сплотивших все слои и партии буржуазного общества, за исключением центра, в один реакционный блок под одним лозунгом: долой классовое представительство сознательного пролетариата, долой социал-демократию! Еще никогда выражение Лассаля о буржуазии как о «сплошной реакционной массе» не реализовалось так осязательно, как в эти выборы.

Но зато этот же исход выборов заставляет германский пролетариат обратить с удвоенным вниманием свои взоры на революционную борьбу своих российских братьев. Если в немногих словах подвести политический и исторический итог последним выборам в рейхстаг, то приходится сказать, что после 25 января и 5 февраля 1907 г. Германия оказалась единственной современной страной, в которой не оказалось и следа буржуазного либерализма и буржуазной демократии в собственном смысле этого слова: они окончательно и бесповоротно стали на сторону реакции в борьбе против революционного пролетариата. Именно предательство либерализма больше всего отдало нас в последние выборы во власть юнкерской реакции, и хотя в настоящее время либералы вошли в рейхстаг в увеличенном числе, но они являются теперь лишь прикрывающимися либеральной вывеской жалкими прислужниками реакции.

И вот в связи с этим обстоятельством в наших рядах возник вопрос, занимающий в еще большей степени и вас, русские товарищи. Насколько мне известно, одним из тезисов, играющих основную роль при определении тактики русских товарищей, является тот взгляд, что пролетариату в России предстоит совершенно особая задача, представляющая некоторое внутреннее противоречие, а именно задача создать только еще первые политические условия буржуазного строя и в то же время вести с буржуазией классовую борьбу. Такое положение будто бы отличается коренным образом от положения пролетариата у нас в Германии и во всей Западной Европе.

Товарищи! Я думаю, что такой взгляд будет чисто формалистической постановкой вопроса. В известной степени и мы находимся в таком же затруднительном положении. У нас в Германии это именно нагляднейшим образом показали последние выборы, — пролетариату приходится быть единственным борцом и защитником демократических форм буржуазного государства.

Не говоря о том, что у нас в Германии нет всеобщего избирательного права в большинстве ландтагов, что нам приходится страдать от массы пережитков средневекового феодализма, даже и те немногие свободы, которыми мы обладаем, как всеобщее избирательное право при выборах в рейхстаг, свобода стачек, союзов и собраний, не обеспечены серьезным образом и подвергаются постоянным покушениям со стороны реакционных слоев. И во всех этих вопросах буржуазный либерализм является совершенно ненадежным союзником, во всех этих случаях сознательный пролетариат является единственным прочным оплотом демократического развития Германии.

В связи с этим неудача на последних выборах вновь выдвинула на очередь вопрос о нашем отношении к буржуазному либерализму. Раздались, правда весьма немногочисленные, голоса, оплакивающие эту преждевременную гибель либерализма. В связи с этим же из Франции нам подан был совет принять во внимание в своей тактике слабую позицию буржуазного либерализма и щадить его остатки, чтобы использовать его как союзника в борьбе против реакции и в защиту общих основ демократического развития.

Товарищи! Я могу констатировать, что и эти голоса, сетующие на результаты политического развития Германии, и эти советы встречены были в рядах немецкого сознательного пролетариата единодушным и резким отпором. (Аплодисменты большевиков и части центра.) Я с радостью констатирую, что в данном случае не одно какое-нибудь крыло, а вся партия в целом заявила: «Мы можем сожалеть о печальных результатах исторического развития, но мы не должны отступить ради либерализма ни на йоту от нашей принципиальной пролетарской тактики». Сознательный пролетариат Германии сделал как раз обратные выводы из последних выборов в рейхстаг: если буржуазный либерализм и буржуазная демократия оказываются настолько хрупки и шатки, что готовы от каждого более энергичного жеста классовой борьбы пролетариата падать в пропасть реакции, то туда им, значит, и дорога! (Аплодисменты большевиков и части центра.)

Под влиянием исхода выборов 25 января стало ясно для самых широких слоев германского пролетариата, что ввиду разложения либерализма пролетариату приходится отрешиться от последних иллюзий и надежд на его помощь в борьбе против реакции и в настоящее время больше, чем когда бы то ни было, рассчитывать как в борьбе за свои классовые интересы, так и в борьбе против реакционных покушений на демократическое развитие на себя, и только на себя. (Аплодисменты большевиков и части центра.) В свете этих же выборов выступило наружу с небывалой яркостью такое обострение классовых антагонизмов, как никогда до того времени. Внутреннее развитие Германии достигло, как оказывается, такой степени зрелости, о какой до того времени не могли думать самые большие оптимисты. Данный Марксом анализ буржуазного общественного развития вновь нашел самое очевидное подтверждение, более блестящее, чем мы могли ожидать. Но вместе с тем для всех стало ясно, что это развитие, это обострение классовых противоречий рано или поздно, но неизбежно приведет к периоду бурной политической борьбы и у нас в Германии. И в связи с этим вопросы о разных формах и фазисах классовой борьбы обсуждаются у нас с особым интересом.

Вот почему германский пролетариат теперь с удвоенным вниманием обращает взоры на борьбу своих российских братьев, как на своих передовых борцов, как на авангард международного рабочего класса. Из моего скромного опыта в избирательной кампании могу отметить, что на всех избирательных собраниях, а мне приходилось выступать на собраниях в 2–3 тысячи человек, из среды самих рабочих раздавались голоса: «Говорите нам о русской революции!» И в этом проявляется не только естественное сочувствие, вытекающее из инстинкта классовой солидарности с борющимися собратьями, но и сознание того, что интересы русской революции есть его собственное дело.

Главное, что ждет германский пролетариат от русского, это расширение и обогащение пролетарской тактики, применение принципов классовой борьбы в совершенно новой исторической обстановке. В самом деле. Та социал-демократическая тактика, которую применяет в настоящее время рабочий класс в Германии и которой мы обязаны нашими победами до сих пор, приноровлена главным образом к парламентской борьбе, рассчитана на рамки буржуазного парламентаризма. Российская социал-демократия — первая, на долю которой выпала трудная, но почетная задача применить основы марксова учения не в период правильного, спокойного парламентского течения государственной жизни, а в бурный революционный период. Единственный случай, когда научному социализму приходилось применяться в практической политике в период революции, — это была деятельность самого Маркса в революции 1848 г.

Самый ход революции сорок восьмого года, однако, отнюдь не может служить примером настоящей революции в России. Из него можно учиться разве лишь тому, как не следует поступать в революции. Схема этой революции такова: пролетариат сражается с обычным героизмом, но не умеет пользоваться своими победами; буржуазия оттесняет пролетариат, чтобы узурпировать плоды его борьбы; наконец, абсолютизм отбрасывает буржуазию, чтобы раздавить и пролетариат и революцию. Классовое обособление пролетариата находилось тогда в самом зачаточном состоянии. Правда, тогда уже был «Коммунистический манифест» — эта великая хартия классовой борьбы. Правда, уже Карл Маркс принял участие в этой революции как практический борец. Но именно вследствие особой исторической обстановки ему пришлось играть роль не социалистического политика, а крайнего буржуазного демократа, и «Neue Rheinische Zeitung»* была не столько органом классовой борьбы, сколько самым крайним левым постом революционного лагеря. Правда, в Германии тогда, собственно, не существовало и той буржуазной демократии, идейным выразителем которой была «Новая Рейнская газета». Но эту именно политику К. Маркс первый год революции проводил с железной последовательностью. Несомненно, эта политика состояла в том, что Маркс поддерживал всеми средствами борьбу буржуазии против абсолютизма. Но в чем же состояла эта поддержка? В том, что он от начала и до конца безжалостно, беспощадно хлестал всю половинчатость и непоследовательность, всю слабость и трусость буржуазной политики (аплодисменты большевиков и части центра); в том, что он поддерживал и защищал без малейшего колебания всякое выступление рабочей массы — не только выступление, которое несло с собой первую мимолетную победу— 18 марта, — но и памятное нападение на берлинский цейхгауз 14 июня, о котором тогда, да и после, так упорно твердили в буржуазных рядах, что оно было ловушкой реакции, поставленной пролетариату, и сентябрьские восстания, и октябрьское восстание в Вене — эти последние попытки рабочих масс спасти революцию, погибающую от шаткости и измен буржуазии. Он поддерживал национальные движения сорок восьмого года, считая их союзниками революции.

Политика Маркса состояла в том, что он толкал буржуазию каждый момент до последних пределов революционной ситуации. Да, Маркс поддерживал буржуазию в ее борьбе с абсолютизмом, но он поддерживал ее хлыстом и пинками. Маркс считал непростительной ошибкой, что пролетариат допустил после своей первой кратковременной победы 18 марта образование ответственного буржуазного министерства Кампгаузен — Ганземан. Но раз буржуазия дошла до власти, Маркс требовал от нее с первого же момента, чтобы она осуществила революционную диктатуру. Он категорически заявил в «Neue Rheinische Zeitung», что переходное время после каждой революции требует самой энергичной диктатуры*. Маркс слишком хорошо понимал все безвластие немецкой «Думы» — франкфуртского Национального собрания*,— но он усматривал в этом не смягчающее обстоятельство для него, а, наоборот, указывал ему на единственный выход из этого безвластного положения, и таким выходом было — завоевать действительную власть в открытой борьбе против старой власти, опираясь на революционную народную массу.

Но, товарищи, чем кончилась эта политика Маркса? Год спустя Маркс должен был покинуть этот пост крайнего буржуазного демократа — пост вполне изолированный и безнадежный — и перейти к чисто рабочей классовой политике. Весной сорок девятого года Маркс со своими единомышленниками выступили из буржуазно-демократического союза и решили приступить к самостоятельной организации рабочих; они хотели также принять участие в предполагавшемся общегерманском рабочем съезде, идея которого вышла из среды самого пролетариата Восточной Пруссии. Но когда Маркс хотел переменить фронт своей политики, революция доживала уже свои последние дни, и «Новая Рейнская газета» погибла, как одна из первых жертв торжествующей реакции, прежде чем Маркс успел применить новую, чисто пролетарскую тактику.

Ясно, что вам, товарищи, в настоящее время в России приходится начинать не с того, чем Маркс начал, а с того, чем он кончил свою политику в 1849 г.: с ясно выраженной самостоятельной классовой политики пролетариата. Сейчас пролетариат в России находится не в том зачаточном состоянии, в каком он был в Германии в 1848 г., и представляет сплоченную и сознательную политическую силу. Русский пролетариат в своей нынешней борьбе должен чувствовать себя не изолированной армией, а лишь частью всемирной международной армии пролетариата. Он не должен забывать, что его теперешняя революционная борьба — не изолированная стычка, а одно из крупных сражений в общем ходе международной классовой борьбы. Ясно также, что когда у нас в Германии, раньше или позже, при соответственной зрелости классовых отношений, пролетарская борьба выльется в неизбежные массовые столкновения с господствующими классами, то германскому пролетариату придется пользоваться не опытом и примером буржуазной революции сорок восьмого года, а опытом российского пролетариата в нынешней революции.

Поэтому, товарищи, вы несете обязанности по отношению к интернациональному пролетариату. И русский пролетариат окажется на высоте этой задачи лишь в том случае, если он в способах своей борьбы, в решительности, в ясном сознании своей цели, в размахе своей тактики учтет результаты международного развития в целом, учтет достигнутую степень зрелости всего капиталистического общества. Русский пролетариат своими действиями должен показать, что между 1848 и 1907 гг. протекло больше полстолетия капиталистического развития и что мы с точки зрения этого развития, взятого в целом, стоим не в начале буржуазного классового господства, а скорее в начале его конца. Он должен показать, что русская революция является не столько последним актом из серии буржуазных революций XIX в., сколько предтечей новой серии будущих пролетарских революций, в которых сознательный пролетариат и его авангард — социал-демократия предназначены исторически к роли вождя. (Аплодисменты.) Германский пролетариат ждет от вас не только победы над абсолютизмом, не только новой опоры для освободительного движения в Европе, но также расширения и углубления перспектив пролетарской тактики: он желает учиться у вас, как выступать в периоды открытой революционной борьбы.

Но для того чтобы успешно выполнить свою роль, для русской социал-демократии необходимо одно важное условие, и это условие — единство партии. Не внешнее, чисто механическое единство, но внутренняя сплоченность и внутренняя крепость, которая, естественно, должна явиться результатом ясной, верной тактики, соответствующей внутреннему единству классовой борьбы пролетариата. Насколько настоятельно необходимым считает германская социал-демократия единство русской партии, об этом вы можете узнать из собственных слов Центрального Комитета германской партии, именно из того письма, которое он мне вручил для передачи вам. После переданного мною в начале моей речи братского привета, который шлет Центральный Комитет партии всем представителям российской социал-демократии, это письмо гласит:

«Германская социал-демократия следила с восторгом за борьбой российских братьев против абсолютизма, как и против плутократии, стремящейся поделиться с ним властью.

Победа, одержанная при выборах в Думу, добытая вопреки уродливой избирательной системе, наполнила нас радостью. Она доказала стихийную, непреоборимую никаким препятствием, победоносную силу социализма.

Как всюду, буржуазия стремится и в России заключить мир с правительством. Она хочет остановить победоносное движение вперед российского пролетариата. Она стремится и в России украсть у народа плоды его упорной борьбы. Поэтому на долю российской социал-демократии выпадает и впредь роль вождя в освободительном движении российского народа.

Дабы мощно вести освободительную борьбу, необходимым условием является единство и сплоченность российской социал-демократии. Мы ожидаем от представителей наших российских братьев, что совещания и решения их съезда приведут в исполнение наши ожидания и желания и осуществят единство и сплоченность российской социал-демократии.

В этом духе мы посылаем вашему съезду наши братские приветы.

Центральный комитет Социал-демократической партии Германии

В. Пфаннкух»

Берлин, 30 апреля 1907 г.

Содоклад об отношении к буржуазным партИЯМ

12 (25) мая 1907 г.*

Меня и представителей польской делегации рассматриваемый вопрос интересует не с точки зрения междоусобной фракционной борьбы, а с точки зрения принципов международной пролетарской тактики. Позиция правого крыла нашей партии по отношению к буржуазным партиям представляет совершенно последовательное построение, опирающееся на известный взгляд на историческую роль буржуазии, как и пролетариата, в настоящей революции. В основе этого взгляда лежит определенная схема, которую точно и ясно формулирует один из глубоко почитаемых ветеранов и самый глубокий теоретик русской социал-демократии. В своих «Письмах о тактике и бестактности» т. Плеханов говорит: «Творцы «Коммунистического манифеста» писали 58 лет тому назад: «Буржуазия играла в истории в высшей степени революционную роль… Буржуазия не может существовать, не вызывая постоянных переворотов в орудиях производства и в его организации, а следовательно, и во всех общественных отношениях». И далее о политической миссии буржуазии: «Буржуазия ведет постоянную борьбу сначала против аристократии, потом — против тех слоев своего класса, интересам которых противоречит развитие крупной промышленности… В каждом из этих случаев буржуазия вынуждена обращаться к пролетариату, просить его помощи и толкать его, таким образом, на путь политических движений. Она сообщает, следовательно, пролетариату свое политическое воспитание, т. е. вручает ему оружие против самой себя».[29] Вот тот взгляд на политическую роль буржуазии, который, по мнению одного крыла нашей партии, должен определить и всю тактику российского пролетариата в нынешней революции. Буржуазия — революционный класс, вовлекающий народные массы в борьбу со старым порядком, буржуазия — естественный авангард и воспитатель пролетариата. Поэтому ныне в России только злые реакционеры или безнадежные Дон-Кихоты могут «мешать буржуазии» добиться политической власти, поэтому нужно нападки на русский либерализм припрятать до того времени, когда кадеты будут у власти, поэтому не нужно бросать палки под колеса буржуазной революции, поэтому тактика пролетариата, могущая ослабить или запугать либералов, является крупнейшей бестактностью, а всякое стремление изолировать пролетариат от либеральной буржуазии — прямой услугой, оказываемой реакции. Это, несомненно, цельная и последовательная система взглядов, но она нуждается весьма настоятельно в проверке как со стороны исторических фактов, так и с точки зрения самих основ пролетарской тактики.

«58 лет тому назад Маркс и Энгельс писали в «Коммунистическом манифесте»…» Я, к сожалению, незнакома со всеми сочинениями нашего почитаемого теоретика и творца русского марксизма, но мне не известно ни одно его сочинение, в котором бы не внушалось русским социал-демократам, что сверх того, то — от лукавого; диалектическое же мышление, свойственное историческому материализму, требует, чтобы рассматривать явление не в застывшем виде, а в движении. Ссылка на то, как Маркс и Энгельс характеризовали роль буржуазии 58 лет тому назад, представляет в применении к теперешней действительности поразительный пример метафизического мышления, превращение живого исторического взгляда творцов «Манифеста» в окаменевшую догму.

Достаточно бросить взгляд на физиономию и отношение политических партий, в особенности на состояние либерализма в Германии, во Франции, в Италии, в Англии — во всей Западной Европе, чтобы понять, что буржуазия давно перестала играть ту политически-революционную роль, которую некогда играла. Теперешний всеобщий ее поворот к реакции, к политике пошлинного протекционизма, ее поклонение милитаризму, ее повсеместная сделка с аграрными консерваторами — все это доказывает, что 58 лет, протекшие со времени «Коммунистического манифеста», прошли именно недаром. Но не доказывает ли и собственная краткая история русского либерализма, как мало применима к нему схема, выведенная из слов «Манифеста»? Вспомним, что представлял собою русский либерализм еще пять лет тому назад. Тогда можно было сомневаться, существует ли вообще в России сей «воспитатель пролетариата», которому мы не должны «мешать добиться власти».

До 1900 г. либерализм терпел и спокойно переносил всякий гнет абсолютизма, всякое проявление деспотизма. И вот только после того, как воспитанный долголетней работой социал-демократии, сотрясенный японской войной русский пролетариат выступил на общественную арену в грандиозных забастовках юга России, в массовых демонстрациях, тогда решился и русский либерализм сделать первый робкий шаг. Началась пресловутая эпопея земских съездов, профессорских петиций и адвокатских банкетов. Либерализм, упоенный собственным красноречием и свободой, которую ему неожиданно предоставили, готов был и сам поверить «в свои силы. Но чем же кончилась эта эпопея? Все мы помним тот знаменитый момент, когда в ноябре — декабре 1904 г. «либеральная весна» вдруг пресеклась и оправившийся абсолютизм разом бесцеремонно зажал либерализму рот, приказав попросту молчать. Мы видели все, как либерализм моментально с высоты своего мнимого могущества от одного пинка, от одного хлыста абсолютизма покатился в пропасть отчаянного бессилия. На удар казацкого кнута либерализм не нашелся ответить ровно ничего, он съежился, замолчал и этим доказал воочию свое полное ничтожество. И в освободительном движении России произошла тогда видимая заминка на несколько недель, пока 9 января не двинуло на улицу петербургский пролетариат и не показало, кто призван в настоящей революции действительно быть авангардом и «воспитателем». Вместо трупа буржуазного либерализма выступила живая сила. (Аплодисменты.)

Во второй раз русский либерализм поднял голову, когда давление народных масс вынудило абсолютизм созвать первую Думу. Либералы почувствовали себя опять в седле и опять поверили, что именно они вожди освободительного движения, и что адвокатскими речами можно что-либо сделать, и что они — сила. Но вот последовал разгон Думы, и либерализм вторично полетел стремглав в бездну бессилия и ничтожества. Все, что он собственными силами был в состоянии ответить на атаку реакции, было пресловутое выборгское воззвание, этот классический документ «пассивного сопротивления», того пассивного сопротивления, о котором Маркс писал в 1848 г. в «Neue Rhenische Zeitung», что оно представляет сопротивление теленка мяснику, который хочет его зарезать*. (Аплодисменты.)

На этот раз либерализм основательно изжил иллюзию своей силы и своей руководящей роли в настоящей революции. Он изжил именно в первой Думе иллюзию, будто можно разрушить стены абсолютистской твердыни иерихонскими трубами адвокатского и парламентского красноречия, и он изжил во время разгона Думы иллюзию, будто пролетариат призван играть только роль пугала для абсолютизма, которое либералы держат за сценой, пока оно им не нужно, и которое они вызывают мановением платка на сцену, когда им нужно запугать абсолютизм и укрепить свое положение. Либерализм должен был убедиться, что российский пролетариат не манекен в его руках, не желает быть пушечным мясом, всегда готовым к услугам буржуазии, а что он — сила, ведущая свою собственную линию в этой революции и послушная в своих выступлениях законам и логике своего собственного, независимого от либералов движения. С тех пор либерализм пошел самым решительным образом на попятную, и теперь мы присутствуем при позорном отступлении его во второй Думе, в Думе Головина и Струве, в Думе, вотирующей бюджет и рекрутский набор, вотирующей штыки, которыми завтра будет разогнана Дума. Вот как выглядит та буржуазия, в которой нам рекомендуют видеть революционный класс, которой мы не должны «мешать» добиться власти и которая призвана «воспитывать» пролетариат! Оказывается, что отвердевшая схема совсем неприменима к нынешней России. Оказывается, что тот революционный, стремящийся к власти либерализм, к которому нам рекомендуют применять тактику пролетариата, в угоду которому готовы урезывать требования пролетариата, этот революционный российский либерализм существует не в действительности, а в воображении, он придуман, он есть фантом. (Аплодисменты.) И вот эта-то политика, построенная на безжизненной схеме и на придуманных отношениях и не учитывающая особых задач пролетариата в этой революции, именует себя «революционным реализмом».

Но посмотрим, как согласуется этот реализм с пролетарской тактикой вообще. Российскому пролетариату рекомендуют руководствоваться в своей боевой тактике тем, чтобы преждевременно не подкапывать силы либерализма и не изолироваться от него. Но если это называется «бестактной» тактикой, то я опасаюсь, что всю деятельность и всю историю германской социал-демократии придется признать одной сплошной бестактностью, ибо, начиная с агитации Лассаля против «фортшриттлеров»* и до настоящего момента, весь рост социал-демократии совершается на счет роста и силы либерализма, каждый шаг вперед германского пролетариата подкапывает фундамент под ногами либерализма. И то же самое явление сопровождает классовое движение пролетариата во всех странах. Бестактностью придется назвать Парижскую коммуну, столь изолировавшую французский пролетариат и так смертельно запугавшую либеральную буржуазию всех стран. Не менее бестактным придется признать выступление французского пролетариата в знаменитые июньские дни, которыми он себя как класс окончательно «изолировал» от буржуазного общества. Еще бестактнее было в таком случае открытое выступление пролетариата в Великой французской революции, когда он в середине первого же революционного движения буржуазии своим крайним поведением запугал ее и бросил в объятия реакции, подготовляя таким образом эпоху Директории и ликвидацию самой великой революции. И наконец, самой великой бестактностью придется уже считать, несомненно, историческое рождение пролетариата на божий свет как самостоятельного класса (аплодисменты), ибо оно-то и положило начало как его «изолированному положению» по отношению к буржуазии, так и постепенному упадку буржуазного либерализма. Но не показывает ли и здесь история самого революционного развития России, насколько немыслимо, по существу дела, избежать пролетариату тех «бестактностей», которыми пугают нас под угрозой служить невольными пособниками делу реакции.

Уже первое выступление российского пролетариата, открывшее собою формально эпоху настоящей революции — я имею в виду 9 января 1905 г., — сразу резко изолировало пролетарскую тактику от либеральной, отрезало революционную борьбу улицы от либеральной кампании банкетов и земских съездов, упершейся в тупой угол. И дальше каждый шаг, каждое требование пролетариата продолжает изолировать его в нынешней революции. Стачечное движение изолирует его от промышленной буржуазии, требование восьмичасового рабочего дня изолирует его от мелкой буржуазии, требование республики и Учредительного собрания изолирует его от либерализма всех оттенков, наконец, конечная цель — социализм — изолирует его от всего мира. Таким образом, здесь нет и нельзя провести границы. Пролетариату, руководствуясь боязнью, как бы не изолировать себя от либерализма и не подкопать почвы у этого последнего, пришлось бы отказаться последовательно от всей своей борьбы, от всей пролетарской политики, от всей своей истории на Западе и, между прочим, от всей настоящей революции в России. Дело в том, что то, что принимается за особенные условия и задачи специального этапа в истории пролетариата — его положение по отношению к либерализму при условиях борьбы со старой самодержавной властью, — это в действительности условия, сопровождающие историческое развитие пролетариата от самого его рождения и до самого конца. Это — основные условия пролетарской борьбы, вытекающие из того простого факта, что пролетариат является на историческую сцену вместе с буржуазией, растет на ее счет и, постепенно эмансипируясь от буржуазии в этом процессе, приближается к окончательной победе над нею. Менее всего возможно пролетариату изменить этой тактике в настоящее время в России. В прежних революциях классовые противоречия раскрывались только в течение самих революционных столкновений. Настоящая российская революция есть первая, исходящая из вполне созревших и сознанных классовых противоречий капиталистического общества, и тактика российского пролетариата не может искусственно затушевывать этого факта.

В теснейшей связи с этими коренными взглядами на отношение к буржуазному либерализму находится взгляд на условия и формы классовой борьбы вообще и на значение парламентаризма в частности. Другой из почитаемых ветеранов русской социал-демократии изложил эту сторону вопроса в классической в некотором смысле речи на Стокгольмском съезде партии. Красной нитью проходит через эту речь взгляд: дайте нам только добраться до правильного буржуазного строя, до какой бы то ни было конституции, с парламентом, выборами и т. д., тогда мы уже сумеем вести классовую борьбу как следует, тогда мы уже станем на твердой почве социал-демократической тактики, созданной долголетним опытом германской партии. А пока нет парламента, то нет и самых элементарных условий для классовой борьбы. И вот тот же уважаемый теоретик русского марксизма тщательно отыскивает в нынешней российской действительности хоть малейшие «зацепки» для классовой борьбы — «зацепки» — это любимое выражение в данной речи, — усматривая их в самых хоть бы карикатурных намеках на парламентаризм и конституцию. Тут поистине нужно сказать словами Гёте: «Человек, который резонерствует, подобен животному, которое водят все вокруг по бесплодной полянке, между тем как кругом расстилается сочное зеленое пастбище».[30]

Этим резонерам кажется, что нет арены для классовой борьбы, между тем как социал-демократия не имеет инициативы, силы, не умеет объять те возможности, те широкие перспективы, какие выдвигает история.

В разгаре настоящей революции в России нет возможности вести классовую борьбу, а есть только ничтожные «зацепки». Все политические требования пролетариата «и дажа сама республика» — отмечает оратор — не есть собственно выражение классовой борьбы, ибо они не представляют ничего специфически пролетарского. Но ведь в таком случае — дабы опять обратиться за справкой к практике международного рабочего движения — в Германии мы и до сих пор не ведем собственно классовой борьбы, ибо, как известно, вся повседневная политическая борьба германской социал-демократии направлена на требования так называемой программы-минимум, содержащей почти исключительно демократические лозунги, как всеобщее избирательное право, неограниченное право союзов и т. д. И мы отстаиваем эти требования против всей буржуазии. Но даже такие, наиболее пролетарские по форме требования, как рабочее законодательство, не представляют, как известно, ничего специфически социалистического, а формулируют только требования прогрессивного капиталистического хозяйства.

Таким образом, анализ, не признающий характера классовой борьбы за политическими лозунгами пролетариата в настоящей революции, является не столько образцом марксистского мышления, сколько тем состоянием духа, которое характеризуют обыкновенно словами: ум за разум заходит. В самом деле, необходима очень упорная предвзятость для исключительно парламентарной формы политической борьбы, чтобы не замечать в настоящий момент в России грандиозного размаха классовой борьбы, а отыскивать только ощупью и спотыкаясь слабые ее «зацепки», дабы не понимать, что и все политические лозунги настоящей революции, именно потому, что буржуазия от них отреклась или отрекается, являются такими же проявлениями классовой борьбы пролетариата. Менее всего следовало бы именно русской социал-демократии недооценивать это положение. Ей достаточно взглянуть на себя же, на свою новейшую историю, чтобы понять, какое колоссальное воспитательное значение имеет в настоящий момент классовая борьба еще до всякого парламентаризма.

Достаточно вспомнить, чем была русская социал-демократия до 1905 г., до 9 января, и что она представляет собою теперь. Полгода революционного и стачечного движения после января 1905 г. превратили ее из маленькой кучки революционеров, из слабой секты в громадную массовую партию, и беда социал-демократии не в трудности отыскать «зацепки» для классовой борьбы, а, наоборот, в трудности охватить и использовать то необъятное поле деятельности, которое ей открывает гигантская классовая борьба революции. Среди этой борьбы искать спасения и хвататься — как утопающий за соломинку — за малейшие намеки на парламентаризм как на единственный залог классовой борьбы, еще только предстоящей, после победы либералов — это значит не понимать, что революция — это творческий период, когда общество распадается на классы. В общем, та схема, к которой хотят приноровить классовую борьбу русского пролетариата, есть грубая схема, которая нигде в Западной Европе не была осуществлена, и она является только грубым сколком с полной разнообразия действительности.

Правда, действительный марксизм одинаково далек от этой односторонней переоценки парламентаризма, как и от механического взгляда на революцию и переоценки так называемого вооруженного восстания. Здесь мои польские товарищи и я расходимся во взглядах с товарищами большевиками. Нам в Польше пришлось уже в самом начале революции, еще когда этот вопрос не стоял вовсе на очереди у русских товарищей, считаться с попытками придать революционной тактике нашего пролетариата характер заговорщической спекуляции и грубореволюционного авантюризма. Мы заявили с самого начала — и мне кажется, нам удалось основательно укрепить эти взгляды в рядах польского сознательного пролетариата, — что считаем чисто утопическим предприятием план вооружить широкие народные массы подпольным путем, точно так же, как план подготовить и устроить преднамеренно так называемое вооруженное восстание. Мы заявили с самого начала, что задачей социал-демократии является не техническая, а политическая подготовка массовой борьбы с абсолютизмом. Конечно, мы считаем необходимым разъяснить самым широким массам пролетариата, что их непосредственное столкновение с вооруженной силой реакции, что всеобщее народное восстание есть единственный исход революционной борьбы, могущий гарантировать ее победу и неизбежный финал ее поступательного развития, но что назначить и подготовить технически эту развязку социал-демократия не в состоянии. (Аплодисменты. Плеханов: «Совершенно верно!»)

Товарищи на левой стороне заявляют: «Совершенно верно». Но я опасаюсь, что они не согласятся со мной уже при следующих выводах. Я думаю именно, что если социал-демократии следует избегать механического взгляда на революцию, взгляда, по которому она «делает» революционные вспышки и «назначает» развязку, то ей зато необходимо с двойной силой и решительностью указывать пролетариату ту широкую политическую линию его тактики, которая выясняется только тогда, когда социал-демократия наперед уясняет ему и последний заключительный пункт этой линии — стремление добиться политической власти для осуществления задач нынешней революции. А это опять-таки находится в теснейшей связи со взглядом на взаимную роль либеральной буржуазии и пролетариата в революционной борьбе.

Однако я вижу, что время моего доклада истекает, и мне приходится прервать на середине изложение взглядов по вопросу об отношении к буржуазным партиям. Поэтому прибавлю еще только несколько общих замечаний pro domo sua («про себя» — лат.), уясняющих в общих чертах нашу позицию к совокупности спорных вопросов на этом съезде. Товарищи, защищающие разобранные мною только что взгляды, любят особенно часто ссылаться на то, что они именно представляют среди русской социал-демократии истинный марксизм, от имени марксизма и марксистского духа высказываются все эти положения и рекомендуется российскому пролетариату эта тактика. Польская социал-демократия от самого своего возникновения стоит на почве марксова учения и в своей программе, как и в своей тактике, считает себя последовательницей основателей научного социализма и в особенности германской социал-демократии. Поэтому ссылки на марксизм, несомненно, имеют для нас особенно важную цену. Но когда мы видим эти формы применения марксова учения, когда мы видим эту шаткость и эти шатания тактики, когда мы видим эти тоскливые воздыхания к конституционно-парламентарным условиям и к победе либерализма, это отчаянное искание «зацепок» для классовой борьбы посреди грандиозного размаха революции, эти метания из стороны в сторону в поисках за искусственными способами «окунуться в массу» как рабочие съезды, в поисках за искусственными лозунгами «развязать революцию», когда она временно по виду затихла, и это неумение пользоваться ею и стать решительно на высоте, когда она вновь закипает, — когда мы видим все это, тогда невольно хочется воскликнуть: в какую же беспомощную кашу превратили вы, товарищи, марксово учение, отличающееся, правда, гибкостью, но и остротой, но и смертоносностью сверкающего клинка дамасской стали!

В какое хлопотливое кудахтанье курицы, отыскивающей жемчужные зерна на мусорной куче буржуазного парламентаризма, превратили вы это учение, представляющее могучий взмах орлиных крыльев пролетариата! Ведь марксизм содержит в себе два существенных элемента: элемент анализа — критики и элемент деятельной воли рабочего класса как революционного фактора. И тот, кто воплощает только анализ, только критику, представляет не марксизм, а жалкую саморастлевающую пародию этого учения.

Вы, товарищи правого крыла, жалуетесь много на узость, нетолерантность, некоторую механичность взглядов так называемых товарищей большевиков. (Возгласы: «У меньшевиков».) И мы с вами на этот счет вполне согласны. (Аплодисменты.)

Польских товарищей, привыкших думать более или менее в формах, принятых в западноевропейском движении, эта специфическая твердокаменность, пожалуй, еще более поражает, чем вас. Но знаете ли, товарищи, откуда возникают все эти неприятные черты? Для человека, знакомого с внутрипартийными отношениями в других странах, это очень знакомые черты: это типичный духовный облик того направления социализма, которому приходится отстаивать против другого тоже очень сильного направления самый принцип самостоятельной классовой политики пролетариата. (Аплодисменты.)

Твердокаменность есть та форма, в которую неизбежно выливается социал-демократическая тактика на одном полюсе, когда она на другом принимает бесформенность студня, расползающегося на все стороны под давлением событий. (Аплодисменты большевиков и части центра.)

Мы в Германии можем себе позволить роскошь быть suaviter in modo, fortiter in re — твердыми и неуклонными по сущности тактики, мягкими и толерантными по форме, мы можем это потому, что самый принцип самостоятельной революционной классовой политики пролетариата стоит у нас настолько прочно и незыблемо, он имеет такое громадное большинство партии за себя, что присутствие и даже деятельность кучки оппортунистов в наших рядах для нас совершенно безопасна, наоборот, свобода дискуссий и разнообразие мнений прямо необходимы ввиду громадности движения. И если я не ошибаюсь, то именно некоторые вожди русского марксизма не могли нам в свое время простить, что мы в Германии слишком мало твердокаменны, что мы, например, не выталкиваем Бернштейна из рядов партии.

Но перенесем взоры из Германии на партию во Франции, и мы найдем в ней, по крайней мере еще несколько лет тому назад, совсем другие отношения. Не отличалась ли гедистская партия* в свое время очень значительными странностями твердокаменного характера? Чего стоило, например, заявление нашего друга Геда — которым так старались пользоваться его противники, — что, в сущности, для рабочего класса невелика разница, стоит ли во главе государства республиканский президент Лубе или император Вильгельм II? Не носил ли облик наших французских друзей некоторых типичных черт сектантской прямолинейности и нетерпимости, черт, приобретенных ими, естественно, в долголетнем отстаивании классовой самостоятельности французского пролетариата против расплывчатого и «широкого» социализма всех оттенков? И несмотря на это, мы не колебались тогда ни на минуту — т. Плеханов был тогда вместе с нами, — мы не сомневались, что суть истины на этой стороне и что необходимо поддерживать гедистов всеми силами против их противников. Точно так же мы рассматриваем теперь односторонность и узость левого крыла русской социал-демократии как естественные результаты истории русской партии за последние годы, и мы убеждены, что этих черт нельзя уничтожить никакими искусственными средствами, а что они сами собой могут сгладиться только после того, как принцип классовой самостоятельности и революционной политики пролетариата станет достаточно твердо и победит окончательно в рядах русской социал-демократии. Поэтому мы вполне сознательно стараемся обеспечить победу этой политики — не в ее специфической большевистской форме, а в той форме, как ее понимает и проводит польская социал-демократия, в той форме, которая более всего подходит к духу немецкой социал-демократии и к духу истинного марксизма. (Аплодисменты.)[31]

Заключительное слово

14 (27) мая 1907 г.

Мне приходится прежде всего ответить на некоторые недоразумения, вытекшие из того случайного обстоятельства, что мне пришлось за недостатком времени прервать в своем докладе изложение основных взглядов на отношение пролетариата к буржуазным партиям чуть ли не на половине. Особенно благотворным оказалось для моих критиков то обстоятельство, что я не успела осветить подробнее отношение пролетариата к мелкобуржуазным течениям и специально к крестьянству. Сколько смелых выводов сделано было из этого факта. Я говорил только об отношении пролетариата к буржуазии, а это, по мнению т. Мартова, представляет попросту отождествление роли пролетариата и всех других классов, кроме буржуазии, в нынешней революции, другими словами, это означает тот самый «левый блок», стирающий классовое обособление пролетариата и подчиняющий его влиянию мелкой буржуазии, тот самый «левый блок», который защищают товарищи большевики.

По мнению докладчика из Бунда, из того, что я исключительно занималась политикой пролетариата по отношению к буржуазии, вытекает как раз наоборот со всей очевидностью, что я вполне отрицаю роль крестьянства и «левый блок», становясь таким образом в прямую противоположность к позиции товарищей большевиков. Наконец, другой бундовский оратор повел безжалостность своих выводов еще дальше, заявляя, что говорить об одном пролетариате как о революционном классе — это уже прямо пахнет анархизмом. Как видите, выводы довольно разнообразные и сходятся они только на том, что все они одинаково должны быть убийственны для меня.

Собственно говоря, приходится немного удивляться тому волнению, в которое впали мои критики по поводу того, что я осветила главным образом взаимное отношение пролетариата и буржуазии в нынешней революции. Ведь нет сомнения, что именно это отношение, именно определение прежде всего позиции пролетариата по отношению к его социальному антиподу, к буржуазии, представляет гвоздь вопроса, есть та главная ось пролетарской политики, около которой уже кристаллизуются его отношения к другим классам и группам, к мелкой буржуазии, крестьянству и проч. И если мы приходим к выводу, что буржуазия в настоящей революции не играет и не может играть роли вождя освободительного движения, что она по самой сущности своей политики является контрреволюционной, когда мы, сообразно с этим, заявляем, что пролетариату приходится смотреть на себя уж не как на вспомогательный отряд буржуазного либерализма, а как на авангард революционного движения, определяющий свою политику не в зависимости от других классов, а выводящий ее исключительно из своих собственных классовых задач и интересов, когда мы говорим, что пролетариат не только стремянный буржуазии, но призван к самостоятельной политике, — когда мы говорим все это, то этим самым, кажется, ясно сказано, что сознательный пролетариат должен пользоваться всяким народным революционным движением, подчиняя его своему руководству и своей классовой политике. Специально насчет революционного крестьянства не могло быть ни у кого сомнения, что мы его существования не забываем и ничуть не замалчиваем вопроса об отношении к нему пролетариата. Предложенные съезду несколько дней тому назад польскими товарищами, и в том числе мной, директивы думской социал-демократической фракции высказывались по этому вопросу вполне ясно и точно.

Здесь я воспользуюсь случаем, чтобы хоть в нескольких словах коснуться ближе этого вопроса. Отношение правого крыла нашей партии к вопросу о крестьянстве определяется, как и по вопросу о буржуазии, известной готовой, ранее данной схемой, под которую уже подводятся действительные отношения. «Для нас, марксистов, — говорит т. Плеханов, — трудовой крестьянин, каким он является в современной товарно-капиталистической обстановке, представляет собою не более как одну из разновидностей мелкого независимого товаропроизводителя, а мелкие независимые товаропроизводители не без основания относятся нами к числу мелких буржуа». Отсюда следует, что крестьянин, как мелкий буржуа, есть реакционный элемент общества и кто его считает революционным, тот его идеализирует, тот подчиняет самостоятельную политику пролетариата влиянию мелкой буржуазии.

Приведенная аргументация есть опять-таки классический пример пресловутого метафизического мышления по формуле «да — да, нет — нет, что сверх того, то от лукавого». Буржуазия есть революционный класс, что сверх того, то от лукавого. Крестьянство есть реакционный класс — что сверх того, то от лукавого. Несомненно, данная в приведенной цитате характеристика крестьянина в буржуазном обществе верна, поскольку речь идет о так называемых нормальных, спокойных периодах существования этого общества. И в этих границах она грешит значительной узостью и односторонностью. В Германии все более многочисленные слои не только сельского пролетариата, но и мелкого крестьянства примыкают к социал-демократии и этим доказывают, что говорить о крестьянстве как об одном сплошном и однородном классе реакционных мелких буржуа — это до некоторой степени сухой и безжизненный схематизм. И в этой не дифференцировавшейся еще массе русского крестьянства, которое приведено настоящей революцией в движение, находятся значительные слои не только наших временных политических союзников, но и наших будущих естественных товарищей. И отрекаться от подчинения их уже теперь своему руководству и своему влиянию было бы именно сектантством, непростительным для передового отряда революции.

Но прежде всего механическое перенесение схемы крестьянства как мелкобуржуазного реакционного слоя на роль того же крестьянства в революционный период есть, несомненно, погрешность против исторической диалектики. Роль крестьянства и позиция по отношению к нему пролетариата определяются точно так же, как роль буржуазии, не субъективными желаниями и стремлениями этих классов, а их объективным положением. Русская буржуазия является, вопреки устным заявлениям и печатным программам либерализма, объективно-реакционным классом потому, что ее интересы в настоящей социальной и исторической обстановке требуют возможно быстрой ликвидации революционного движения посредством гнилого компромисса с абсолютизмом. Что же касается крестьянства, то оно — несмотря на всю путаность и противоречивость своих требований, несмотря на весь туманный, отливающий разными цветами характер своих стремлений — является в настоящей революции объективно-революционным фактором, так как, ставя на очередь дня революции в самой резкой форме вопрос о земельном перевороте, оно выдвигает этим самым вопрос, неразрешимый в рамках буржуазного общества, выходящий по самой своей природе за пределы этого общества.

Очень может быть, что как только спадут волны революции, как только земельный вопрос найдет в конце концов то или иное разрешение в духе буржуазной частной собственности, крупные слои русского крестьянства превратятся в явно реакционную, мелкобуржуазную партию вроде баварского бауернбунда (крестьянского союза — ред.). Но пока революция продолжается, пока земельный вопрос не урегулирован, он является не только политическим подводным камнем для абсолютизма, но социальным сфинксом для всей русской буржуазии и поэтому самостоятельным ферментом революции, дающим ей, во взаимодействии с городским пролетарским движением, тот широкий размах, который свойствен стихийным народным движениям. Отсюда вытекает и та социалистически-утопическая окраска крестьянского движения в России, которая отнюдь не является плодом искусственного насаждения и демагогии с стороны с.-р., а сопровождала все крупные крестьянские восстания буржуазного общества. Достаточно напомнить крестьянские войны в Германии и имя Томаса Мюнцера.

Но, именно будучи утопическими и безысходными по своей природе, крестьянские движения совершенно не способны сыграть самостоятельную роль и подчиняются в каждой исторической обстановке руководству других, более деятельных и определенных классов. Во Франции городская революционная буржуазия поддерживала энергично восстания крестьянства, так называемую Жакерию. Если в средневековой Германии руководство крестьянскими войнами попало не в руки передовой буржуазии, а в руки реакционного фрондирующего мелкого дворянства, то это потому, что немецкая буржуазия — вследствие исторической отсталости Германии — осуществляла первый фазис своей классовой эмансипации еще только в уродливой идеологической форме религиозной реформации и что по своей слабости она, вместо того чтобы приветствовать крестьянские войны, испугалась их и бросилась в объятия реакции, как теперь русский либерализм, запуганный и пролетарским и крестьянским движением, бросается в объятия реакции. Ясно, что политическое руководство хаотическим движением крестьянства и влияние на него является ныне в России естественной исторической задачей сознательного пролетариата.

И если бы он отказался от этой роли из боязни за чистоту своей социалистической программы, то он оказался бы опять-таки на уровне доктринерской секты, а не на высоте естественного исторического вождя всей массы обездоленных жертв буржуазного строя, каким он является по духу теории научного социализма. Вспомним то место у Маркса, где он говорит о том, что пролетариат призван быть борцом за всех обездоленных.

Но вернемся к вопросу об отношениях к буржуазии. Я не стану, конечно, отвечать серьезно на возражения и критику с бундовской стороны. Вся политическая мудрость Бунда сводится, как оказывается, к чрезвычайно простому положению: не исходя из каких бы то ни было твердых и определенных принципов, пользоваться хорошими сторонами всякого положения. Этой маленькой политической мудростью товарищи из Бунда желают руководствоваться как в отношении к фракциям внутри нашей партии, так и к разным классам в российской революции. Во внутрипартийных отношениях эта позиция сводится, собственно, не к роли самостоятельного политического центра, а к политике, рассчитанной уже наперед на существование двух различных фракций. Перенесенная на широкий океан российской революции, она приводит к совсем плачевным результатам. Здесь политика, защищаемая представителями Бунда, сводится к давно известному классическому лозунгу немецких оппортунистов: к политике «von Fall zu Fall», от случая к случаю, если, если хотите, от падения к падению*. (Аплодисменты.) Эта отчетливо выступившая физиономия Бунда важна и интересна не столько для характеристики его самого, сколько потому, что своим союзом и поддержкой меньшевиков на этом съезде Бунд подчеркивает тенденцию политики товарищей меньшевиков.

Тов. Плеханов сделал мне упрек, что я представляю в некотором роде улетучившийся марксизм, парящий над облаками. Тов. Плеханов, любезный даже тогда, когда это не входит в его намерения, сделал мне в данном случае действительно комплимент. Марксисту для того, чтобы ориентироваться в ходе событий, необходимо обозревать отношения, не ползая по низам ежедневной и ежечасной конъюнктуры, а с известной теоретической высоты, и та вышка, с которой следует обозревать ход российской революции, есть интернациональное развитие классового буржуазного общества и достигнутая им степень зрелости. Тов. Плеханов и его друзья упрекали меня горько, что я рисую столь заманчивые и блестящие перспективы нынешней революции, как будто российскому пролетариату предстоят одни беспредельные победы.

Это совершенно неверно. Мои критики приписывают мне в данном случае совершенно чуждый мне взгляд, будто пролетариату возможно и следует развернуть во всю ширь и со всей решительностью свою боевую тактику только под тем условием, что ему гарантированы наперед одни победы. Я нахожу, напротив, что плох тот вождь и жалка та армия, которые принимают сражение только тогда, когда победа заранее в кармане. Наоборот, я не только не думаю сулить российскому пролетариату ряд несомненных побед, а думаю скорее, что если рабочий класс, верный своему историческому долгу, будет все более расширять и делать все более решительной свою боевую тактику сообразно с все более разворачивающимися противоречиями и все более расширяющимися перспективами революции, то он может попасть в весьма сложные и полные трудностей положения.

Более того, я думаю даже, что если российский рабочий класс окажется на высоте своей задачи, т. е. будет доводить своими выступлениями ход революционных событий до самого крайнего предела, допустимого объективным развитием общественных отношений, то его почти неминуемо ждет у этого предела крупное временное поражение. Но я думаю, что российский пролетариат должен иметь мужество и решимость идти навстречу всему, что ему готовит историческое развитие, что он должен в случае необходимости, хотя бы ценою жертв, сыграть в этой революции по отношению к мировой армии пролетариата ту роль авангарда, раскрывающего новые противоречия, новые задачи и новые пути классовой борьбы, какую сыграл французский пролетариат в XIX веке.

Я думаю, что российский пролетариат должен руководиться в своей тактике вообще не расчетами на поражение или победу, а выводить ее исключительно из своих классовых исторических задач, помня, что поражения пролетариата, вытекающие из революционного размаха его классовой борьбы, есть только местные и временные формы проявления его мирового движения вперед, взятого в целом, что эти поражения есть неизбежные исторические ступени, ведущие к окончательной победе социализма. (Аплодисменты.)

Из писем друзьям

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ*

[Варшава], 2 января 1906 г.

[…] Пишу коротко, так как времени очень мало. До сих пор пыталась сориентироваться в состоянии работы и в общей ситуации, а теперь сама бросаюсь в работу. Хочу двумя словами охарактеризовать ситуацию (но только для вас): всеобщая забастовка, можно сказать, не удалась, особенно в Петербурге, где железнодорожники даже не взяли разгона, чтобы провести ее. […] Настроение везде колеблющееся и выжидательное. Но причина всего этого — то простое обстоятельство, что одна только всеобщая стачка свою роль уже отыграла. Теперь решение способна принести только непосредственная всеобщая уличная борьба, однако подходящий для нее момент еще должен быть лучше подготовлен. Значит, такая выжидательная позиция может еще продлиться некоторое время. Если только какой-нибудь «случай», новый манифест или что-либо подобное не приведет к внезапному, спонтанному взрыву. В общем работа и настроение очень хороши, только надо разъяснить массам, почему нынешняя забастовка оказалась внешне «безрезультатной». Организация быстро растет повсюду, но страдает от общей неопределенности положения. Больше всего хаоса в Петербурге. В Москве положение значительно лучше, и московская [вооруженная] борьба подняла общероссийскую тактику на новую ступень. […]

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 11 января [1906 г.]

В данный момент положение таково: с одной стороны, все чувствуют, что приближающаяся фаза борьбы будет фазой вооруженного rencontres (здесь: «столкновения» — франц.). Узнала о Москве многое и самое радостное. (Как только получу совершенно точные и надежные сведения, напишу вам.) Пока могу лишь сказать: Москву надо считать скорее победой, чем поражением. Вся пехота бездействовала, точно так же и казаки! «Боеспособны» еще только кавалерия и артиллерия. Потери на стороне револ [юционеров] минимальны., все огромные потери понесло гражданское население, то есть совершенно непричастные люди, потому что солдатня просто в ослеплении открывала огонь по ним и уничтожала частные дома. Результат: все гражданское население — в ярости и бунтует! Оно в массовом порядке дает деньги на вооружение рабочих. Из руководящих революционеров в Москве не погиб почти никто. Только эсеры совершенно попали впросак на первой «закрытой» конференции, причем в самом же начале. Всю борьбу вела социал-демократия. С другой стороны, запланированы Дума и выборы. Что это за подлый избирательный закон, ты знаешь. К тому же военное положение отмене не подлежит!! Казалось бы, при таких условиях участие в выборах — дело еще более запретное, чем в Булыгинскую думу. Так на же тебе: социал-демократия в Петербурге решила принимать участие в выборах, причем снова с сумасбродным надуманным планом: следует избирать на всех четырех ступенях (ведь в провинции выборы четырехступенчатые!!). Но на основе всеобщего (несуществующего) избирательного права. Далее, избираться должны только выборщики вплоть до высшей ступени. Однако они должны не избирать депутатов Думы, а… овладеть государственной властью в провинции. Черт те что, даже не могу воспроизвести эту ерунду! Это — «победа» над ленинцами [новых] искровцев, которой они очень гордятся. К сожалению, мне не удалось своевременно выехать в Петербург, а то я им эту «победу» малость подсолила бы. […]

Уже написала здесь брошюру об общей ситуации и задачах, которая находится в печати*. Кроме того, на этой неделе должна начать сотрудничать в одном немецком еженедельнике для Лодзи и в одном профсоюзном еженедельнике. Поэтому с нетерпением жду информационный бюллетень* и другие профсоюзные газеты (австрийские!). […]

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 5 февраля 1906 г.

[…] Давненько не давала я знать о себе, и вы, верно, справедливо сердитесь на меня. Но оправданием мне служит тот непрерывный водоворот и та «ненадежность существования», от которых тут страдают теперь постоянно. Не могу достаточно хорошо описать здесь все подробности, но главное это: невероятные трудности с типографиями, ежедневные аресты и угроза расстрела Для схваченных. Такой дамоклов меч в течение ряда дней висел над двумя нашими товарищами, но, кажется, тем дело ограничится. Несмотря ни на что, бодро продолжаем свою работу, проводим крупные собрания на фабриках, чуть не каждый день пишем и печатаем новые листовки, и, несмотря на все препятствия, все-таки газета выходит почти ежедневно. Совсем недавно прошла небольшая конференция в Финляндии [в Таммерфорсе], в которой приняли участие все партии. Это было новое издание идеи «блока», и она, разумеется, провалилась. Но при этом хотя бы представился случай получить более подробное представление о положении вещей в Петербурге. Однако, увы, картина — сущая насмешка над недавней корреспонденцией из Петербурга в «Leipziger Volkzeitung»! Неописуемый хаос в организации, фракционный скандал вместо объединения и всеобщая депрессия. Пусть это останется между нами. Впрочем, не воспринимайте это слишком трагично. Как только придет снова свежая волна событий, и люди там станут выступать бодрее и энергичнее. Беда лишь в том, что они все еще так колеблются и сами по себе так неустойчивы. […]

Безработица, voila la plaie de la revolution («вот в чем открытые раны революции» — франц.), и никакого средства для ее регулирования! Но при этом (польские) массы проявляют такой безмолвный героизм и такое классовое чувство, которое мне хотелось бы показать милым немцам. Например, рабочие повсеместно по собственному почину еженедельно отчисляют однодневный заработок в пользу безработных. Там же, где работа сокращена до четырех дней в неделю, устраивают так, чтобы никто не был уволен, а все работали на пару часов в день меньше. Все это делается столь просто и гладко, как нечто само собою разумеющееся, что партию даже об этом извещают только от случая к случаю. Притом чувство солидарности и братства с русскими рабочими развито так сильно, что невольно вызывает удивление, хотя именно мы основательно поработали для развития этого чувства.

Интересное завоевание революции: на всех предприятиях возникли «самочинные», избранные рабочими комитеты, которые решают все вопросы об условиях труда, приеме, увольнении и прочем. Предприниматель фактически перестал быть «хозяином в собственном доме». […] Всего этого за границей не знают. Там полагают, что борьба прекратилась, тогда как она ушла вглубь.

Неудержимо развивается также организация. Несмотря на военное положение, социал-демократия упорно строит профессиональные союзы, притом по всей форме: с печатными членскими книжками, марками, уставами, регулярными собраниями и т. п. Ведут работу так, как будто политическая свобода уже имеется. И полиция оказывается, конечно, беспомощной против такого массового движения. […]

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава, 13 марта 1906 г.]

Мои самые любимые!

В воскресенье, 4-го вечером, судьба настигла меня; я арестована. Я уже завизировала свой паспорт для возвращения [в Германию] и уже приготовилась выезжать. Но ничего не поделаешь. Надеюсь, вы не примете это слишком близко к сердцу. Да здравствует ре… [волюция]! — со всем, что она с собой несет. В некотором роде мне даже приятнее сидеть здесь, чем дискутировать с Парву-сом. Меня обнаружили в довольно неприятном положении, но об этом молчок. Сижу здесь в ратуше, где стиснуты в одну кучу «политические», уголовники и душевнобольные. Моя камера — просто дар небесный в этом комплексе (обычная одиночка, рассчитанная в нормальное время на одного человека), вмещает четырнадцать «постояльцев», к счастью только политических. Дверь в дверь с нашей — еще две большие двойные камеры, человек по тридцать в каждой, все вперемешку. Но это, как мне здесь рассказали, условия уже райские: прежде такие камеры вмещали по шестьдесят человек, и спали они посменно, по паре часов за ночь, в то время как остальные «гуляли». Теперь мы все спим просто по-королевски: на дощатых нарах поперек, зажатые, как сельди в бочке. И все это хорошо, если вдобавок не случается чего-либо из ряда вон выходящего, как, например, вчера, когда нам подбросили новую сожительницу — буйнопомешанную еврейку: она в течение 24-х часов своими воплями и беготней по всем камерам держала нас в таком напряжении, что некоторых политических довела до истерики. Сегодня мы от нее избавились, у нас только три тихопомешанных.

Прогулок во дворе здесь вообще не знают, но зато камеры открыты настежь целый день, так что можно гулять по коридорам, толкаться среди проституток, слушать их милые песенки и разговорчики, а заодно вдыхать аромат так же широко открытых отхожих мест. Но все это — лишь для характеристики условий, а не моего настроения, которое, по обыкновению, превосходно. Пока я не раскрыта, но вряд ли это продлится долго, так как мне не верят. Дело в общем и целом серьезно, но ведь мы живем в бурные времена, когда «все сущее гибели своей достойно», а потому я вообще не верю в долгосрочные векселя и обязательства. Так что будьте в добром расположении духа и плюйте на все. В целом дело у нас на моем веку шло замечательно. Я горжусь этим: то был единственный оазис во всей России, где, несмотря на бурю и натиск, работа и борьба продвигались вперед так энергично и прогрессировали, как во времена самой свободной «конституции». В частности, обструкция, которая станет в будущем образцом для всей России, — дело наших рук. Со здоровьем у меня вполне хорошо. Вскоре меня, наверное, переведут в другую тюрьму, поскольку дело серьезное. Тогда быстро сообщу вам. Как поживаете, мои самые любимейшие? […] Передайте сердечный привет нашему другу Франциску [Мерингу]. […]

Карл, дорогой, тебе придется временно взять на себя представительство Социал-демократии Польши и Литвы в [Международном социалистическом] Бюро, сообщи туда официально, расходы по возможным поездкам на заседания будут тебе возмещены. О моем аресте публиковать ничего нельзя, пока я окончательно не раскрыта. Но тогда — я дам тебе знать — поднимайте шум, чтобы нагнать страху на этих людишек здесь.

Должна кончать. Тысячи поцелуев и приветов. Пишите мне прямо по моему адресу: Анне Матшке, тюрьма в Варшавской ратуше. Ведь я же сотрудница «Neue Zeit». Но, разумеется, пишите прилично. Еще раз привет. Камеру запирают. Сердечно вас обнимаю.

КАРЛУ КАУТСКОМУ

[Варшава, 15 марта 1906 г.]

Дорогой Карл!

Всего несколько строк. У меня все хорошо: сегодня или завтра переведут в другую тюрьму. […] Уже получила весточку от моей семьи и очень жалею, что из моего инцидента они делают такую трагическую историю и взвинчивают всех вас. Я совершенно спокойна. Мои друзья настоятельно требуют, чтобы я телеграфировала [российскому премьер-министру] Витте и написала здешнему германскому консулу. И не подумаю! Этим господам придется долго ждать, пока социал-демократка попросит у них правозащиты. Да здравствует революция! Будьте бодры и веселы, иначе я серьезно рассержусь на вас. На воле работа идет хорошо, я уже читала новые номера газеты. Ура!

Всем сердцем ваша Роза

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 7 апреля 1906 г.

Мои любимые!

Давно уже больше не писала вам. Во-первых, потому, что мне день за днем давали надежду, что смогу вам сразу протелеграфировать: «До встречи!», а во-вторых, потому, что я была весьма прилежна в то время, что нахожусь здесь, и вчера закончила третью брошюру (две уже напечатаны, а на третью дня через три будет «наведен лоск»). На прежней «квартире» работать было немыслимо, вот и пришлось здесь наверстывать упущенное. Впрочем, и здесь я имею в моем распоряжении только несколько вечерних часов, с девяти вечера до примерно двух часов ночи: ведь днем, с четырех часов утра во всем здании и во дворе царит ад кромешный: уголовники вечно бранятся и кричат, у сумасшедших случаются припадки бешенства, которые у прекрасного пола находят выход главным образом в поразительной деятельности языка.

NB: как и в ратуше, я оказалась весьма эффективной «dompte-nse des tolles» («укротительницей буйных» — франц.), и мне приходится ежедневно применять эти мои способности, чтобы несколькими словами, сказанными тихим голосом, утихомирить какую-нибудь оголтелую крикунью, клянущую все на свете (очевидно, это hommage involontaire («невольное прочтение» — франц.) перед еще более сильной глоткой). Поэтому сосредоточиться и работать я могу только поздно вечером, так что приходится частично отказываться от писания писем.

Ваши вести каждый раз доставляют мне большую и длительную радость, я перечитываю каждое письмо по нескольку раз, пока не придет новое. Очень обрадовали меня и дорогие мне строки Генриетты [Роланд-Гольст]. Написала бы ей отдельно, если бы мне сегодня опять «в последний раз» не прислали цветы (я в самом деле получаю здесь свежие цветы почти каждый день)… Так что подождем до завтра. Я отношусь ко всему довольно скептически и работаю так, словно все это меня никак не касается. […]

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава, 23 апреля 1906 г.]

[…] Масса здесь снова показала себя более зрелой, чем «вожди». Из первого (пока единственного) номера нового русского партийного органа от конца февраля я вижу, что рыцарь печального образа «Георгий» [Плеханов] со своей стороны достаточно храбро потрудился над тем, чтобы опозорить партию. Я непременно хочу присутствовать на семейном торжестве [IV съезде РСДРП] в чудесном месяце [мае] и обрушить на них огненные громы и молнии. Надеюсь, к тому времени я уже оперюсь.

Тысячу раз благодарю вас за всю доброту и любовь, какую вы мне выказываете. Сердечные приветы всем, прежде всего другу Франциску [Мерингу] с женой, Кларе [Цеткин] (здорова ли она?). […]

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 8 июля [1906 г.]

[…] Получила письмо от Августа [Бебеля] с указанием посетить вас. Сейчас пишу ему, что указание это так просто выполнить нельзя, но в ближайшие дни я буду знать, смогу ли я поехать на лечение или нет*.

Общее положение великолепно: единственные путаники — наши друзья, Георгий [Плеханов] и КO, и у меня руки так и чешутся рассчитаться с ними за все. Лишь только обрету более надежную, чем сейчас, крышу над моей (сильно поседевшей) головой, сразу же засяду за работу*, да так, что все вокруг затрещит, а прежде всего наводню статьями «Neue Zeit». (…)

МАТИЛЬДЕ И ЭММАНУЭЛЮ ВУРМ*

[Варшава], 18 июля [1906 г.]

[…] Что касается меня, то я уже совсем собралась покинуть сии гостеприимные края, и лишь только окажусь an bon port («в надежной гавани» — франц.), сразу дам вам знать и сообщу адрес. Горю желанием работать, писать и с наслаждением включусь в дебаты о всеобщей забастовке. Потерпите всего несколько дней, пока я не обзаведусь надежной крышей над головой и не обрету лучшие условия для работы. А пока конца не видно беготне в жандармерию, прокуратуру и в тому подобные приятные заведения.

Самый последний «скандальчик» в партии заставил меня смеяться и притом — прошу прощения! — дьявольски! Можно только воскликнуть «О!» по поводу тех потрясающих мир событий, что вызвали сущую бурю между Линденштрассе и Энгель-уфер*. Но как же смотрится подобная «буря», глядя отсюда!.. Здесь время, в которое мы живем, великолепно. То есть я называю великолепным такое время, которое ставит массу проблем, притом огромных, пришпоривает мысль, возбуждает «критику, иронию и чувства глубину», подстегивает страсти и прежде всего является плодотворным, чреватым новым; время, которое ежечасно что-то рождает и из каждых родов выходит еще более «плодоносным». Притом на свет появляются не, как в Берлине, мертвые мыши или даже дохлые мухи, а сплошь одни великаны: великие преступления (vide(«смотри» — лат.) правительство), великие позорища (vide Дума), великие глупости (vide Плеханов и КO) и т. д. Заранее дрожу от желания набросать хорошо выписанную картинку всех этих великих свершений — само собой разумеется, прежде всего для «Neue Zeit». […] Революция великолепна, а все остальное — ерунда! […]

КЛАРЕ ЦЕТКИН

[После 16 декабря 1906 г.]

Дорогая Клерхен!

Прочла твое последнее письмо к Косте* и испытываю потребность написать тебе о том, что у меня на душе. Обращение Правления партии* подействовало на меня точно так же, как и на тебя, — этим все сказано. Со времени моего возвращения из России* я чувствую себя довольно одинокой в этом отношении, робость и мелочность всей нашей партийной жизни доходят до моего сознания так резко и болезненно, как никогда прежде. […] Но все же я не возмущаюсь всем этим так, как ты, ибо с пугающей ясностью уже поняла, что это положение дел и этих людей не изменить до тех пор, пока ситуация не станет совсем иной. Но и тогда — сказала я себе по трезвом размышлении, и у меня нет сомнений, что это именно так, — если мы хотим вести массы вперед, мы должны будем принять в расчет неизбежное сопротивление этих людей.

Ситуация просто-напросто такова: Август [Бебель], а тем более все прочие целиком и полностью выложились в выступлениях за парламентаризм и в парламентаризме. При любом повороте, который выходит за рамки парламентаризма, они оказываются совершенно несостоятельными и, даже более того, пытаются снова втиснуть все события в парламентские рамки. Значит, они […] будут бороться, как против «врагов народа», против всех и каждого, кто захочет пойти дальше этого. У меня такое чувство, что массы, а еще больше огромная масса товарищей [членов партии] внутренне с парламентаризмом покончили. Они с ликованием будут приветствовать поток свежего воздуха в тактике, но на них давят старые авторитеты, а особенно высший слой оппортунистических редакторов, депутатов и профсоюзных вождей. Наша задача теперь — посредством возможно более резкого протеста противодействовать коррозии этих авторитетов. Притом мы должны иметь в виду, что, судя по положению вещей, мы будем иметь против себя не только оппортунистов, а и Правление вместе с Августом [Бебелем].

Пока речь шла об обороне против Бернштейна и K°, Августу [Бебелю] и K° вполне нравились наше общество и наша помощь, тем более что сами они прежде всего наделали в штаны. Когда же дело доходит до наступления на оппортунизм, тут старики вместе с Эдэ [Бернштейном], Фольмаром и Давидом — против нас. Таково, по моему разумению, положение. А теперь — главное: выздоравливай и не волнуйся. Вот задачи, рассчитанные на многие годы! Прощай! Целую тебя сердечно!

КЛАРЕ ЦЕТКИН

[Берлин-Фриденау],

4 июня 1907 г.

Дорогая Клерхен!

Прежде чем отправиться в дыру*, хочу успеть еще написать тебе. Только сегодня вернулась из Лондона* смертельно уставшая и простуженная. Партсъезд произвел на меня очень угнетающее впечатление; Плеханов — конченый человек и горько Разочаровал даже своих вернейших последователей. Он в состоянии только еще рассказывать анекдотцы, притом совсем старые, которые от него слышат вот уже двадцать лет. Бернштейн и Жорес искренне обрадовались бы ему, если бы только смогли понять его русскую политику. Я храбро дралась и нажила себе массу новых врагов. Плеханов и Аксельрод (с ними Гурвич, Мартов и другие) — самое жалкое, что дает ныне русская революция. Позитивной работы партсъезд проделал крайне мало, но несомненно содействовал прояснению позиций. В духе принципиальной политики большинство составили: половина русских (так называемые большевики), поляки и латыши. […]

Раздел третий

Политическая борьба: теория и практика

Марксистов в том смысле, в каком сам Маркс не хотел быть марксистом, в партии нет и быть не может, ибо клясться словами учителя — лишь печальная судьба той школы, которая знает окончательную истину в последней инстанции. Никакой истины подобного рода марксизм не знает. Он не непогрешимая догма, а научный метод. Он не теория одного индивида, которой другой индивид может противопоставить другую, более высокую теорию; он, скорее, схваченная идеей классовая борьба; он вырос из самих событий, из исторического развития и меняется вместе с ними; поэтому он не пустая иллюзия, но и не вечная истина.

Франц Меринг, 1903 г.*

Из литературного наследия Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Фердинанда Лассаля

(Рецензии на 4 тома, изданные Францем Мерингом)*

Том I: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса с марта 1841 до марта 1844 г.

Штутгарт, 1902

I

Еще год назад буржуазный биограф научного социализма жаловался на то, что совершенно отсутствуют как «подробная биография Маркса», так и «полное издание Марксовых произведений, включая его журнальные статьи», а в обозримое время не приходится и думать, чтобы «эта работа была сделана кем-то одним».[32]

В настоящий момент мы оказались на пути к тому, чтобы получить одним махом и то и другое: как научное издание трудов Маркса, так и подробную биографию творца научного социализма.

Правда, как явствует из предисловия Меринга, его публикация наследия Маркса и Энгельса должна стать не более чем подготовительной работой к полному научному изданию их произведений. Но если выходящие в ближайшее время тома будут выдержаны издательством Дитца в том же духе, то публикация Меринга уже является в лучшем смысле этого слова научным изданием работ наших старых наставников и одновременно тем, что мы в данном случае, когда речь идет о нашем Марксе, можем считать его биографией.

Однако уже вышедший том предлагает нам лишь несколько совершенно различных и не связанных друг с другом юношеских работ Маркса: его докторскую диссертацию о греческой философии, затем его статьи о цензуре и свободе печати, о краже леса, «К критике гегелевской философии права. Введение» и его реферат «К еврейскому вопросу», а также две статьи Энгельса о политической экономии и об Англии. Читаемые сами по себе, эти работы, конечно, представляют большой интерес как вехи идейного развития Маркса, но даже для внимательного читателя они останутся именно вехами, по которым он сможет лишь догадываться о проделанном Марксом развитии, не постигая при этом внутренних и внешних взаимосвязей между ними. Даже при очень прилежном и вдумчивом изучении марксовых параллелей между натурфилософией Демокрита и Эпикура было бы крайне трудно запросто расшифровать то значение, какое оба корифея античной философии имели для духовного становления Маркса и, с другой стороны, уяснить себе, каким же образом проблемы греческой философии смогли внутренне сочетаться с проблемами предмартовской прусской цензуры, кражей леса на Рейне и с гегелевской философией права.

Но тут на помощь нам приходит Меринг со своими суждениями, скромно названными им «введениями». И постепенно из пестрых, разрозненных фрагментов духовной деятельности Маркса перед нами предстает предельно насыщенная жизнь, почти осязаемо пластичная фигура человека, образующего центр, вокруг которого в большем или меньшем отдалении группируются близкие ему и формировавшие его идейную атмосферу люди: вырванные из забвения и вновь воскресшие в нашем воображении родственники, учителя, друзья, товарищи по учебе и соратники в борьбе, люди 30-х и 40-х годов. Мы видим их словно живыми, движущимися, борющимися, думающими, работающими, пребывающими в идейном контакте с Марксом и между собой, каждого — с присущими ему особенностями, со своими духовными установками и интересами, даже с собственным характером и темпераментом. Вокруг этой центральной группы, которая оказывается столь непосредственно приближенной к нам, что мы словно подслушиваем их мысли и слова, Меринг выстраивает амфитеатром всю историческую декорацию. В ближайшей перспективе видятся духовная и политическая среда, злоба дня и спорные вопросы, течения, направления, партии, университетская жизнь, литературный мир, буржуазное общество, официальные круги, а в более отдаленной — в общих чертах описанные исторические события, и, наконец, в качестве общего заднего плана он набрасывает крупными, но четкими мазками экономико-социальные условия в их сдвигах и изменениях.

Таким образом, Меринг сплетает как во времени, так и в пространстве отдельные куски духовной жизни Маркса в единое целое. Он не вырывает Маркса из его времени, не изображает нам его как когда-то жившего и умершего чужого человека, представшего перед нашими взорами, чтобы путаным, полупонятным языком рассказать нам о своих внутренних стремлениях и своей борьбе. Нет, наоборот, это нас Меринг вырывает из нашего времени и переносит в 30-е и 40-е годы, дабы мы очутились в самой гуще их, ощущали и переживали все сами и смогли увидеть нашего Маркса посреди его времени, его борьбы, его становления и его роста.

Меринг уже в «Истории германской социал-демократии» показал себя мастером описания исторической среды. Но только в ныне появившейся книге он кажется нам достигшим в этом еще большего. Вероятно, потому, что образ помещен в более узкие рамки и поэтому художественно отделан более тщательно, а может быть, и потому, что все группируется вокруг одной фигуры, на которую Меринг излил так много внутренней любви.

Но удивительным этот результат должен показаться именно потому, что Меринг уделил в книге такое сравнительно небольшое место своим «введениям», а также потому, что внешне он вынужден был вставлять их как отдельные, независимые друг от друга тексты и всякий раз говорящие о совершенно разных материалах фрагменты. В них обрисована то искусность правления Фридриха Вильгельма IV, то история греческой философии, то промышленное развитие Рейнской области, то судьбы и злоключения философских и политических журналов 30-х и 40-х годов. Но он умеет также одной-двумя чертами нарисовать фигуру, несколькими сильными штрихами обозначить историческую перспективу. Второстепенными фигурами он, собственно, занимается мало или почти не занимается вообще; однако совсем неожиданно из вкрапленных в другой связи кратких высказываний в их собственных письмах или в других адресованных им посланиях, из лаконичных случайных, но метких реплик перед нами сразу возникает характерная фигура, которую мы хорошо понимаем, равно как и ее отношения с Марксом. Благодаря этому мы видим на некотором от нас удалении фигуру Руге, чья буйная, несколько филистерская честность, полные энергии стремления и схватки наверняка внушают нам симпатию; но при этом мы ясно чувствуем, что идейно он не мог играть в развитии Маркса сколь-нибудь значительной роли.

Мы не раз встречаем вблизи Маркса Бруно Бауэра, духовная сила которого нам, несомненно, импонирует, но к которому мы испытываем некое инстинктивное недоверие и который, несмотря на то что он стоит на несколько голов выше своего окружения, предстает карликом в сравнении с огненным, еще незрелым, еще терзаемым внутренними противоречиями, ищущим и ощупью продвигающимся вперед юношей Марксом.

Не перенеси нас Меринг столь полно в жизнь, мышление и чувствования того времени, как смогли бы мы подружиться со старым, предельно честным Кёппеном, который с юношеским пылом прославляет Великого Фрица[33] как воплощение современного Просвещения, а также греческого стоицизма, эпикурейства и скептицизма, умения управлять государством и всех мыслимых добродетелей и талантов! Но мы отлично понимаем его, точно так же, как и его духовное влияние на Маркса, и хотели бы пожать его честную руку за то, что своему любимому труду он предпослал посвящение будущему творцу научного социализма. Один уже образ Кёппена, который Меринг впервые извлек из кучи историко-литературного мусора, — это настоящая жемчужина искусства.

Но больше всего красок потратил Меринг на тщательно выписанный образ старого Маркса. Германский рабочий класс впервые близко познакомится здесь с отцом своего величайшего передового борца. Нашим любимым и уважаемым другом станет превосходный человек, интеллигентность, духовная чистота и нравственная прямота которого, выраженные в письмах к сыну, восхищают нас.

Так мы оказываемся совершенно очарованными тем кругом людей, в котором вырос и окреп Маркс. Мы общаемся с духовными вождями того времени в Берлине, с живым интересом прослеживаем судьбы «Hallische-» и «Deutsche Jahrbucher», вместе с горсткой младогегельянцев сражаемся против ханжества, участвуем в схватках редакции «Rheinische Zeitung»* с цензорами в Кёльне, вместе с потерпевшими «кораблекрушение» редакторами ее переселяемся в Париж и напряженно вглядываемся в создание «Deutsche-Franzosische Jahrbucher»*, предчувствуя новые проблемы и новые перспективы.

Если под биографией такого человека, как Маркс, мы понимаем живое воспроизведение его духовной жизни во всех ее красках и во всем ее становлении, то Меринг — что касается того отрезка времени, которым он занимается в первом томе, — дал совершенную биографию Маркса. В ней учтены все моменты, которые могли оказать влияние на его развитие: личные и социальные, этические и научные, политические и экономические, причем каждый во всем своем объеме. Залогом того, что каждый из этих моментов был принят во внимание в должной пропорции, в присущей ему мере, является как раз то, что Меринг ни в малейшей степени не стремится дать биографию в традиционном смысле этого слова и не ставит себе целью задним числом «объяснить» зрелого, состоявшегося Маркса. Он поступает совсем наоборот, реконструируя по восходящей линии незрелого, пребывающего еще в процессе своего становления Маркса, шаг за шагом раскрывая лишь исходную основу каждого проявления его духа и тем давая целому самому воздействовать на читателя. И именно в гармоническом впечатлении, которое мы получаем от картины того времени и образа человека в нем, в том чувстве удовлетворения, с каким мы следим за его становлением и постигаем его, и лежит гарантия «достаточного основания» для объяснения Марксова развития, залог того, что всё и все именно так и именно в такой мере сыграли свою роль в жизни этого великого человека, как это показано Мерингом.

Маркс однажды (в данный момент мы не можем найти это место, поскольку оно находится где-то в примечаниях к I тому «Капитала») сказал, что проверка подлинно материалистического объяснения какого-либо события никогда не может быть дана обратным прослеживанием его причин, обращенным в прошлое, а может быть осуществлена только реконструированием данного события, исходя из самого прошлого. Так Маркс реконструировал и тем самым объяснил Февральскую революцию [1848 г. ] во Франции, государственный переворот [Луи] Наполеона. Так и Ме-ринг, по Марксову методу, реконструирует теперь самого Маркса как светозарное явление в духовной истории Германии. А поскольку он и в историософском плане остается здесь верен Марксу, объясняя этого человека его средой, саму среду — историей, а политическую историю — экономической, то меринговская книга о Марксе — это чудеснейшая дань уважения ученика к своему наставнику.

Мы не знали бы и того, что следует вообще понимать под «научным» изданием трудов Маркса и Энгельса, если бы не имели лежащей перед нами книги. Высшая заповедь научности — высвечивать любое духовное творение, исходя из личности самого творца и из его времени. Все публикуемое теперь из работ Маркса представляется нам совершенно ясным, исходя из взаимосвязи, с одной стороны, с его индивидуальным развитием, а с другой — с идейными течениями и общественными условиями Германии 30-х и 40-х годов. Меринг разъясняет каждую статью двояким образом: во-первых, по существу предмета самого по себе, а во-вторых, в связи с Марксом и его временем. Так, например, вместе с впервые публикуемой диссертацией Маркса мы одновременно получаем сжатый, носящий обзорный характер основательный очерк истории греческой философии вплоть до ее логического завершения в эпикурействе, стоицизме и скептицизме, а также очерк философского развития в Германии, включая точки соприкосновения его с названными греческими школами. И наконец, мы имеем оценку данной работы Маркса с точки зрения самого рассматриваемого предмета. Таким образом, мы всякий раз узнаем о том, что значил для Маркса и его времени затронутый вопрос, как и то, что он для них сделал. В заключение Меринг после каждой опубликованной работы дает также в лаконичной форме все необходимые для ориентировки и возможного более глубокого изучения предмета указания и библиографические ссылки.

Однако «научным» в смысле официального, традиционного, «ученого» издания (первый приходящий на ум пример — издание трудов Родбертуса Вагнером-Коцаком) труд Меринга никак не является. Здесь начисто отсутствует афишируемая, навязчивая личность самого господина профессора, который в предисловии к трудам своего «Рикардо экономического социализма» не сумел сказать о самом Рикардо, его трудах, его времени, его значении ни единого слова больше, чем то, что тот был великим классиком. Зато он пространно разглагольствует перед почтенной публикой о своих собственных страданиях при прочесывании бумаг из наследия Родбертуса и рассказывает о своей перебранке с издателями-конкурентами Рудольфом Мейером и Морицем Виртом, ведя себя при этом столь невоздержанно, что у читателя появляется желание нетерпеливой рукой оттолкнуть в сторону мешающего ему подойти к произведению издателя, который, подобно нерасторопному камердинеру, вместо того чтобы провести нас к своему хозяину, задерживает в приемной пустой болтовней о том, как он поутру плохо начистил ему сапоги и получил за то нагоняй.

Меринговские пояснения настолько переплетены в единое целое с произведениями Маркса, что даже и не воспринимаются как отдельная работа. Автор биографии полностью растворяется в авторе трудов, комментарий сливается с предметом рассмотрения в единую книгу. И книга эта учит нас понимать и любить Маркса. Германский рабочий класс может гордиться этим предназначенным прежде всего ему произведением; его величайший мастер обрисован в ней мастерски.

II

Ход идейного развития обоих творцов «Коммунистического манифеста» в общих чертах давно известен нам из их собственных позднейших высказываний. Маркс как недовольный младогегельянец, для которого фейербаховская гуманистическая ревизия Гегеля явилась «откровением» и толчком к созданию концепции исторического материализма, и Энгельс как человек хозяйственной практики, стимулируемый и просвещенный наблюдениями над английскими общественными условиями, встретились друг с другом на пороге научного социализма. Но этот внутренний процесс становления, особенно в том, что касается Маркса, никогда еще не был столь наглядно показан нам во всех его подробностях и в столь широкой взаимосвязи, как в книге Меринга.

При более внимательном анализе предложенного нам материала мы замечаем в первом периоде Марксова развития, который заканчивается изданием в 1844 г. «Deutsch-Franzosische Jahr-bucher» и установлением идейного контакта с Энгельсом, сразу две независимые друг от друга линии. Первая линия — это продолжающийся внутренний кризис, выразившийся в поисках «истины», а конкретно говоря, в поисках разрешения философского конфликта между мышлением и бытием, между материальным миром и мыслительным процессом. Другая линия — ряд контактов с практическим миром, с политическими и экономическими вопросами того времени и со спорными вопросами. Сюда относятся статьи Маркса о цензуре и свободе печати, о краже леса, редакционная работа над статьями о мозельских виноделах, работа о еврейском вопросе. Эти труды должны были иметь для развития Маркса двоякое значение.

Во-первых, благодаря постоянному контакту с практическим германским убожеством он получил здесь представление о тех политических условиях, которым несколько лет спустя вынесет смертный приговор; здесь он познакомился с той почвой, по которой его философской идее было суждено затем нанести «удар, подобный молнии». В то время как его прежние братья во Гегеле Бауэр, Штраус, Фейербах не выходили из сфер абстрактных философских рассуждений, Маркс формировался в практического борца. Живой непрерывный контакт с германской действительностью позволил ему в дальнейшем, когда Фейербах осуществил освобождение человека от давившего на него кошмара абстракции, сразу доказать, что «критика неба превращается… в критику земли, критика религии — в критику права, критика теологии — в критику политики» и поставить вопрос: «В чем же, следовательно, заключается положительная возможность немецкой эмансипации?»[34]

Во-вторых, этот постоянный контакт с практическими вопросами времени всякий раз заставлял Маркса остро осознавать несостоятельность своего идеалистического миропонимания и таким образом снова толкал его к исследованиям и попыткам подойти к главной проблеме: к универсальной точке зрения, с которой можно было найти гармоническое освещение и единое решение всех частичных проблем практической и духовной жизни.

Меринг справедливо говорит, что, руководствуясь гегелевской точкой зрения, Маркс, верно, уже не справился бы с запланированной им для «Rheinische Zeitung», но так и ненаписанной последней статьей по чисто экономическому вопросу парцеллизации крестьянских хозяйств. Собственно говоря, эта точка зрения оказалась несостоятельной еще раньше, когда он занялся практическими вопросами. Правда, именно гегелевская диалектика явилась тем острым оружием, которое позволило ему с таким блеском критически разделаться с дебатами в рейнском ландтаге по вопросам свободы печати и закона о кражах леса. Но именно лишь диалектика, метод мышления сослужил ему тут службу. Что же касается самой точки зрения, деловой позиции, то нам кажется, что уже здесь Маркс, выступая за свободу печати и за право бедных крестьян на порубку древесины в лесу, скорее навязывает гегелевской философии государства и права свою точку зрения, нежели выводит ее из философии. Как говорит сам Меринг, прежде всего глубокая и истинная симпатия Маркса к «бедной, политически и социально неимущей массе», его «сердце» — вот что даже еще в идеалистической стадии собственного развития толкало его на борьбу и диктовало ему активную позицию.

Мы рассматриваем эти факты, ставшие столь явными лишь благодаря настоящим публикациям, как исключительно важные и даже более важные, чем когда-либо, именно в данный момент. С некоторого времени мы наблюдаем процесс так называемой критики научного социализма в наших собственных рядах. Главная тенденция этой «критики» — практически и теоретически — развал здания марксова учения и изъятие из него именно тех элементов, которые до сих пор считались основными его устоями: исторического обоснования объективной необходимостью, а также научного обоснования экономическим анализом. Чисто эмпирическое наблюдение факта эксплуатации, «прибавочного продукта» должно оказаться при этом достаточным базисом, а голое сознание «несправедливости» распределения — легитимацией социалистического рабочего движения.

Выясняется, однако, что сам Маркс уже в начале 40-х годов весьма хорошо знал как факт эксплуатации, которую воспринимал как высшую несправедливость, так и французское и английское рабочее движение в его первоначальной форме. О первом, к примеру, свидетельствуют его высказывания о краже леса, а о втором — те поучения, которые Маркс дает в «Rheinische Zeitung» аугсбургской «Allgemeine Zeitung»* по поводу ее выпадов против коммунизма. «Что сословие, которое в настоящее время, — пишет Маркс в октябре 1842 г., — не владеет ничем, требует доли в богатстве средних классов, — это факт, который и без страсбургских речей и вопреки аугсбургскому молчанию бросается всякому в глаза на улицах Манчестера, Парижа и Лиона».[35]

Предпосылки, которые по логике современных «критических социалистов» или, вернее, — если вернуться от учеников к их учителям — по мнению буржуазных профессоров, подвизающихся на ниве «социального движения», достаточны, чтобы обосновать существование рабочего движения, поразительным образом не смогли еще повернуть к социализму величайшего теоретика социализма. В той же статье о коммунизме Маркс показал, что еще в конце 1842 г. он ни в малейшей степени не был приверженцем социалистических устремлений.

«Rheinische Zeitung», пишет он как ее редактор, «которая не признает даже теоретической реальности за коммунистическими идеями в их теперешней форме, а следовательно, еще менее может желать их практического осуществления или же хотя бы считать его возможным, — «Rheinische Zeitung» подвергнет эти идеи основательной критике».[36]

Итак, «эмпирических фактов», которых нынешним тупоголовым хватило для сколачивания плоского «эмпирического» социализма, гению оказалось недостаточно для создания научного социализма. Для этого не хватило обобщающей в единое целое, плодотворной точки зрения, не хватило той гранитной глыбы, на которой надлежало воздвигнуть здание социализма как науки. И к этому Маркс смог прийти иным путем, только после спора с гегелевским идеализмом.

В нашем распоряжении есть, таким образом, три важные вехи того внутреннего кризиса, который прошел Маркс на пути к созданию исторического материализма. Это длинное, чудесное письмо Карла отцу от 10 ноября 1837 г., которое несколько лет назад было опубликовано в «Neue Zeit», но полное значение которого раскрылось только теперь во взаимосвязи с общим развитием Маркса; во-вторых, впервые опубликованная здесь его диссертация; и, наконец, появившееся в «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» Введение «К критике гегелевской философии права». Во всех трех Документах мы видим Маркса в различной форме и с разным успехом ведущим поиск решения той же самой проблемы примирения сознания с бытием, ищущим монистическое единое понимание физического и духовного, морального и материального мира. И ясно, что найти его он не мог до тех пор, пока сам не принял участия в его открытии.

С точки зрения позднейшего обоснования научного социализма мы считаем особенно счастливым обстоятельством то, что Маркс с самого начала занимался правом и предпринимал свои философские попытки именно в связи с ним. В то время как другие младогегельянцы замыкались почти исключительно в области теологических размышлений, т. е. самой абстрактной из форм идеологии, Маркс с самого начала инстинктивно пробивался к ближайшей, самой непосредственной форме материальной общественной жизни — к праву. Ведь местами он столь отчетливо обнажает заключенное в нем экономическое ядро, что порой даже вовсе не зараженные историческим материализмом ученые-правоведы (как, например, базельский профессор Арнольд в 60-е годы в своих исследованиях о средневековой городской собственности) наталкиваются на чисто экономическое объяснение целых периодов истории права.

Еще будучи совсем юным студентом, Маркс сразу же начинает свои первые внутренние бои с философско-критическим освещением всей сферы права. Само собою разумеется, этот проект терпит поражение из-за невозможности с идеалистических позиций соединить материальное с формальным учением о праве. Тогда Маркс с разочарованием обращается к чистой философии, и мы видим, как в своей диссертации он пытается найти решение этой проблемы в натурфилософии.

Но нерешенная проблема единого объяснения всей правовой сферы оставляет в нем глубокие следы. Вопросы общественных форм жизни остаются для него главной проблемой. Поэтому не успел Фейербах совершить свой философский coup d’etat (”государственный переворот” — франц.) и снов посадить на трон до тех пор бесстыдно попиравшегося его же собственными идеями человека во всей его телесности и дать ему в руки скипетр как единоличному властелину земли и неба, как Маркс тотчас же с вновь приобретенным масштабом опять поспешил вернуться к своему первому великому вопросу, обращенному к философии права, т. е. к общественным формам жизни. Если Фейербах освобождает человека от призрака своей собственной философии, то Маркс спрашивает: каким образом освободить человека как угнетенного и подвергающегося жестокому обращению члена общества?

Это уже была a priori (”заранее данная” — лат.)та постановка вопроса, ответом на который мог стать только социализм как всеохватывающее интернациональное учение, как историческая теория, как наука.

И Маркс с этой новой точки зрения в целом каскаде искрящихся, набегающих друг на друга, бурлящих диалектических заключений выводит дедуктивную схему пролетарской классовой борьбы и победы!

«В чем же, следовательно, — говорится в конце Введения «К критике гегелевской философии права», — заключается положительная возможность немецкой эмансипации?

Ответ: в образовании класса, скованного радикальными цепями, такого класса гражданского общества, который не есть класс гражданского общества; такого сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая имеет универсальный характер вследствие ее универсальных страданий и не притязает ни на какое особое право, ибо над ней тяготеет не особое бесправие, а бесправие вообще, которая уже не может ссылаться на историческое право, а только лишь на человеческое право, которая находится не в одностороннем противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого государственного строя, а во всестороннем противоречии с его предпосылками; такой сферы, наконец, которая не может себя эмансипировать, не эмансипируя себя от всех других сфер общества и не эмансипируя, вместе с этим, все другие сферы общества, — одним словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно, может возродить себя лишь путем полного возрождения человека. Этот результат разложения общества, как особое сословие, есть пролетариат…

Подобно тому, как философия находит в пролетариате свое материальное оружие, так и пролетариат находит в философии свое духовное оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, свершится эмансипация немца в человека».[37]

Так писал Маркс в начале 1844 г. Горе ему! Тем самым он совершил грех, который его «благодарные» ученики сочли нужным вменять ему в вину еще 50 с лишним лет спустя. А именно: он создал дедукцию социализма, он a priori предвидел необходимость социалистической победы и борьбы, вместо того чтобы просто держаться за эмпирический факт «прибавочного продукта» и его «несправедливости».

Наоборот, только в озарении дедукции все «эмпирические факты» явились перед ним в новом свете; только имея в своих руках ариаднину нить исторического материализма, нашел он в лабиринте повседневных фактов нынешнего общества путь к научным законам его развития и его гибели.

Так произошло становление научного социализма, и именно потому, что оно совершилось так, он подобно молнии ударил в пролетарскую почву буржуазного общества, потряся его устои. И так же как всякое историческое явление несет в самом себе, в своем историческом становлении и достаточную, единственно истинно «научную» легитимацию того, почему оно должно было стать именно таким, а не иным, предложенная нам Мерингом книга о первой фазе создания марксова учения дает нам и свидетельство правомерности, исторической истинности его возникновения.

В этом смысле мы полностью подписываемся под словами Меринга о том, что «вскрыть исторические корни марксизма — значит обнажить отсутствие корней у его «преодоления» (с. 5). Картина возникновения научной теории социализма сегодня, более чем когда-либо, вновь дает классово сознательному пролетариату гарантию того, что марксова идея, несмотря на все бессильные «преодоления» ее, пытается осуществиться подобно той могучей молнии, которая взорвет на воздух буржуазное общество и путем эмансипации превратит «немца в человека».

Том IV: Письма Фердинанда Лассаля Карлу Марксу и Фридриху Энгельсу. 1849–1862 гг.

Штутгарт, 1902

I

Имя Лассаля всегда будет принадлежать к числу тех немногих, на которых сосредоточивается всеобщий интерес, идущий от сердца и диктуемый фантазией. Все прежние публикации «человеческих документов» из его жизни были восприняты различными кругами читающей публики с воодушевлением. Важнейшая же из таких публикаций появилась только теперь.

Однако лассалевские письма Марксу и Энгельсу горько разочаруют те эстетствующие и салонно-социалистические круги, которые до сих пор искали и находили в документах из жизни Лассаля сенсационные подробности его романтических переживаний. Содержание писем к Марксу и Энгельсу преимущественно серьезно и не носит личного характера; по большей части речь идет о политических или экономических, философских или юридических вопросах, лишь то тут, то там промелькнет нечто личное. Но в этих письмах Марксу Лассаль впервые предстает перед нами как революционер в глубине своей души, как член небольшой социалистической общины 40-50-х годов и в самом интимном духовном общении с нею. Правда, и уже давно опубликованные письма Лассаля Родбертусу тоже показывали нам его в состоянии серьезного обмена мыслями с одним из значительнейших мыслителей среди его немецких современников; правда, и эти письма давали богатый материал для понимания лассалевской теории и агитации. Но вот в чем большое различие между этой и только что появившейся публикацией: там, в письмах к Родбертусу, мы имеем готового Лассаля, с его политическим своеобразием, в разгаре его агитации, на его самостоятельно выбранной политической тропе. Здесь же, в письмах к Марксу, мы впервые можем проследить его идейное развитие, его становление от первых шагов на политической арене в 1849 г. до начала 60-х годов, от его полного согласия с Марксом во всех важных вопросах теории и практики вплоть до пункта, где пути обоих вождей разошлись, чтобы дальше пойти в резко противоположных направлениях.

Письма Марксу и Энгельсу — это не только первая публикация, показывающая нам Лассаля в общении с единомышленниками, но и первая, подготовленная тоже единомышленником. Прежние собрания писем Лассаля каждый раз издавались — так и хочется сказать: искажались — буржуазными издателями; при этом начисто отсутствовали необходимые для того знания, а также какое-либо понимание лассалевской жизни и деятельности в целом. В настоящем томе Меринг своими последующими примечаниями к переписке каждого года — с проникнутой любовью добросовестностью, не жалеющей никакого труда, чтобы проследить даже самую тончайшую нить политических связей Лассаля вплоть до ее исчезновения — дает нам весь исторический, политический и литературный материал, требующийся для полного раскрытия образа Лассаля и его эпохи.

Сам Меринг в предисловии называет письма к Марксу спасением чести Лассаля. И это поистине верное слово для того общего впечатления, которое овладевает непредубежденным читателем, когда он откладывает в сторону эту увлекательную книгу. Спасение чести — особенно от того партийно-официального образа Лассаля, который вышел из-под пера Бернштейна.[38] Правда, Э. Бернштейн знал письма в оригинале и в отрывках цитирует их уже в своем предисловии к изданию работ Лассаля. Но именно поэтому в высшей степени ценно дать высшему судье, читающей публике, документы в ее собственные руки, дабы показать, как субъективное, предвзятое представление порой может устоять даже перед самыми неотразимыми доказательствами.

Не только отдельные фактические утверждения Бернштейна (например, насчет того, каким образом Лассаль в 1857 г. осуществил свое переселение из Дюссельдорфа в Берлин) находят в письмах Марксу прямое и полное опровержение. Весь психологическо-политический портрет Лассаля, нарисованный Бернштей-ном, оказывается шаржем, карикатурой рядом с тем, какой возникает в светлом зеркале его духовного общения с Марксом. Вместо «безграничной самоуверенности», «тщеславия», «инстинктивного стремления околпачить каждого необычайными действиями», отсутствия «хорошего вкуса и способности проводить моральное различие», а также «гниения», зараженным которым Лассаль вышел из «грязной лужи» процесса по делу Гацфельдт, «цинизма» и бог знает еще какого пахучего букета качеств, которыми — наряду с сифилисом — Бернштейн наделил своего Лассаля, мы видим здесь жизненно достоверный портрет человека широкой натуры, характера кристально чистого, поистине античного как в дружбе, так и в стремлении к познанию, в стоическом презрении к собственным страданиям и в интересе к судьбам других людей. Пусть то, каким Лассаль показывался или хотел показаться в своих письмах буржуазным салонным львицам и львам, и разные басни о нем, в том числе об обещанном им Дённигес триумфальном въезде на шестерке серых коней, останется самым важным для его буржуазных биографов. Социалистическому пролетариату Фердинанд Лассаль, как социалист, мыслитель, революционер и человек, впервые возвращен лишь меринговской публикацией его писем Марксу.

До сих пор мы привыкли в общем и целом рисовать себе Лас-саля только предоставленным самомому себе, в его противоположности Марксу, Энгельсу и их группе. Господствующая черта лежащего перед нами тома — и в том его особое значение — это, напротив, согласие и политико-идейная взаимосвязь с творцами «Коммунистического манифеста». При полной самостоятельности мышления Лассаль предстает перед нами в его переписке с Марксом прежде всего, как он сам называл себя, «последним из могикан», из революционной кучки 40-х годов в Германии, в самом живом и непрерывном контакте с лондонскими беженцами и в состоянии постоянной революционной бдительности и готовности к борьбе. Хотя он, вероятно, мог бы быть теперь избавлен современной социалистической «самокритикой» от малейшего подозрения в «бланкизме», Лассаль первое время (в конце 40-х и в начале 50-х годов), как и Маркс и Энгельс, целиком жил мыслью и надеждой на предстоящую вскоре революцию, которая должна была бы открыть путь победе пролетариата. Все его письма первых трех-четырех лет дышат страстным ожиданием великих решений. Отзвуком гацфельдтских процессов, которые якобы полностью поглотили его, в письмах к Марксу лишь кое-где является резкое обвинение против прусской юстиции. В гуще титанического единоборства с этим чудовищем взор и мысль Лассаля прикованы ко всем современным событиям политической и социальной истории, ищут признаки любого пробуждающего надежду революционного движения. «Очень обрадовало меня, — пишет он в апреле 1850 г. Марксу, — что ты считаешь революцию предстоящей так скоро, тем более что это совпадает с моей оценкой; но в этом я здесь довольно одинок, поскольку большинство возлагает надежды только на время президентских выборов во Франции в конце 1851 г.» И в мае того же года: «Напиши мне незамедлительно, придерживаются ли французские refugies (беженцы. — Р. Л.) в Лондоне того мнения, что в случае выдвижения проекта избирательной реформы в Париже дело дойдет до восстания. Правда, я твердо убежден, что так будет и должно быть. Социализм или, вернее, социалистическая партия во Франции допустима бы совершенно невероятный промах, если бы при решении этого жизненного вопроса не вынула меч из ножен. А стоит ей только вытащить его, как победа, по моему убеждению, будет несомненной». Еще в июне 1851 г. он с унынием находит, что арестованного вместе с Нотюнгом, Беккером и другими коммунистами Бюргерса, «вероятно, освободит только революция».

Когда ожидания эти в результате вялого окончания революционного периода во Франции сменились разочарованием, Лассаль — и в этом он снова един с Марксом — переносит свои надежды на предстоящий торговый кризис. «Что ты думаешь, — пишет он в декабре 1853 г., — о промышленном развитии на будущий год? Не приближается ли наконец давно ожидаемый кризис, срок которого после бывшего в 1847 г. уже давно истек? Правда, он значительно отодвинулся из-за крайне слабого производства в 1848, 1849 и т. д. годах».

И наконец, когда вместо кризиса, как и революции, начался свинцовый saison morte (”мертвый сезон” — франц.) политической реакции, Лассаль и Маркс опять сходятся на общей мысли о разочаровании текущим моментом и планах временного ведения тихой и скрытой работы по революционному просвещению.

«То, что нынешняя апатия не может быть преодолена теоретическим путем, — пишет Лассаль в начале 1854 г., — в этом ты совершенно прав. Я обобщаю эту фразу даже таким образом: еще никогда апатия не бывала преодолена чисто теоретическим путем; иными словами, теоретическое преодоление такой апатии производило на свет учеников и секты или неудавшиеся практические движения, но еще никогда не вызывало ни реального мирового движения, ни всеобщего массового движения умов. Массы увлекаются течением и втягиваются в движение не только практически, но и идейно лишь дошедшими до точки кипения фактическими событиями.

И все же я верю, что сейчас можно делать одно, и считаю это немалым. Можно теоретически подготовить более или менее значительное число пролетариев и в их лице, в как можно большем количестве городов, дать пролетариату (sic!) тех доверенных лиц и те идейные центры будущих движений, которые не допустят потом, чтобы пролетариат еще раз превратился в хор для буржуазных героев» (с. 23–25, 34, 70, 74).

И Лассаль не только набрасывает эту программу, но и проводит ее в жизнь с огромнейшей самоотдачей, превратив свой дом в Дюссельдорфе в «крепость и оплот» рабочего класса. Одновременно он, несмотря на бесчисленные трудности, открывает немецкому книжному рынку работы Маркса и Энгельса, помогая советом и делом своим друзьям в Лондоне и таким образом служа живым связующим звеном между идейным центром и социальной почвой германской революции.

Что касается теоретико-экономических взглядов, то Лассаль выражает в своих письмах преимущественно восторженное согласие с трудами Маркса: его «Анти-Прудоном»[39] и «Критикой политической экономии». Примечательно, что и здесь тоже в остроте и уверенности оценки проявляется не только согласие ученика со своим наставником, сколько и единомышленника, который на основе собственных размышлений приходит в значительной мере к одинаковым выводам. Назвав в 1851 г. Маркса «ставшим социалистом Рикардо и ставшим экономистом Гегелем», Лассаль тем самым заранее самым точным образом сформулировал историческую миссию Маркса в области экономического учения и вместе с тем специфическую задачу научного социализма. Для острого экономического взгляда Лассаля в высшей степени характерно как раз то, что он — категорически отвергая все типы современного ему английского и французского социализма, отвергая все «частичные решения» социального вопроса — называет Рикардо исходным пунктом социалистической теории. «Не пойми меня неправильно, — пишет он Марксу в упомянутом выше письме от 12 мая 1851 г., — когда я говорю о ставшем социалистом Рикардо. Но я действительно считаю Рикардо нашим прямым отцом. Его определение земельной ренты я считаю важнейшим коммунистическим делом» (с. 30–31). Правда, вместе с тем решающим для различной степени аналитической глубины обеих сторон является то, что тогда как Маркс, углубившись в суть вещей, сделал отправной точкой своей критики капитализма рикардовскую теорию стоимости, т. е. теорию, представляющую собой ключ к пониманию капиталистического способа производства, Лассаль, оставаясь на поверхности социальных явлений, усмотрел такую отправную точку в рикардовской теории земельной ренты, т. е. в области распределения.

Насколько мнения Лассаля и Маркса в ту эпоху совпадали в оценке современных им политических событий, показывают высказывания Лассаля о государственном перевороте Наполеона. Достаточно сравнить письмо от 12 декабря 1.851 г. с вскоре появившимся «18 брюмера Луи Бонапарта», чтобы поразиться совпадению оценок при всем само собою разумеющемся различии между изложением широко задуманного исторического анализа и ворохом легко набросанных в частном письме замечаний.

Первое серьезное расхождение во взглядах Лассаля и Маркса — Энгельса, выразившееся в письмах, — это известная позиция по отношению к итальянской войне. Но и здесь тоже, как подчеркивают сами Лассаль и Маркс, речь идет не о каком-либо принципиальном, а скорее о тактическом различии мнений. Поскольку прежде делались попытки выкристаллизовать из позиции Лассаля в данном случае расхождения между ним и Марксом об отношении к национализму и интернационализму, теперь они окончательно терпят крах. В этой связи оправдываются сказанные в 1892 г. слова Бернштейна, что «те, кто до сих пор противопоставляет Лассаля как образец хорошего патриота, в национал-либеральном смысле этого слова, нынешней социал-демократии, должны будут после опубликования лассалевских писем Марксу и Энгельсу просто заткнуться».

Поэтому первый зачаток противоречия Маркс — Лассаль дает себя знать, как нам думается, не в спорах насчет По и Рейна, а в другом месте писем, а именно, как странно ни покажется это на первый взгляд, в той полемике, которая одновременно велась обоими друзьями насчет лассалевской драмы «Франц фон Зиккинген». В форме дискуссии о «формальной трагической идее» Зиккингена Лассаль, по нашему мнению, в своих письмах от 6 марта и 27 мая 1859 г. сформулировал и отстаивал то специфическое, что позднее превратилось в противоречие его агитации воззрениям Маркса и Энгельса.

Тем самым мы отнюдь не толкуем довольно пошлое и дешевое наблюдение, согласно которому Лассаль в «Зиккингене» будто бы предвосхищал свою собственную позднейшую судьбу, рисуя карающую Немезиду «подкрашивающейся под реализм разумности», которая хочет достигнуть революционных целей дипломатическими методами, хитрым обманом как врага, так и друзей. Не желаем мы толковать и другое странное мнение, по которому «Франц фон Зиккинген» якобы дает доказательство приближения Лассаля к воззрениям малогерманской вульгарной демократии 50-х годов.

Мы имеем в виду исторический простор для того «индивидуального выбора», который Лассаль защищал в своем споре с Марксом и Энгельсом против «гегелевского конструктивного понимания истории».

Схватил ли вообще и насколько исторически верно изобразил Лассаль историческую роль Зиккингена, для нас здесь второстепенно. Но если в письме от 27 мая 1859 г. он настаивает на своем праве дать своему герою погибнуть от его субъективного противоречия в собственных действиях вместо того, чтобы, как считали правильным Маркс и Энгельс, от объективного противоречия зиккингенских стремлений тенденциям исторического развития, то мы видим в этом скорее, или вернее, нечто иное, нежели провозглашение Лассалем идеалистического понимания истории. Что произошло бы, спрашивает Лассаль, если бы Зиккинген, вместо того чтобы опираться исключительно на мелкое дворянство, поднялся бы до руководства крестьянским восстанием?

«Что произошло бы? Если исходить из гегелевского конструктивного понимания истории, которому я сам столь сильно привержен, то надо вместе с вами (Марксом и Энгельсом. — Р. Л.) ответить, что в последней инстанции гибель наступила и должна была наступить с необходимостью, ибо Зиккинген, как Вы говорите, au fond (”в глубине души” — франц.) отстаивал реакционные интересы, и это опять же должно было быть необходимо, поскольку последовательно занять другую позицию ему не давали дух времени и класс.

Но такое критико-философское понимание истории, при котором одна железная необходимость опирается на другую и именно потому переступает через действительность индивидуальных решений и поступков, гася их, как раз поэтому и не может быть почвой ни для практического революционного действия, ни для представленной драматической акции.

Но оба эти элемента — предпосылка преобразующей и решающей действенности индивидуального выбора и провидения, та неотъемлемая почва, без которой драматический зажигательный интерес невозможен точно так же, как и смелое деяние».

Здесь Лассаль защищает, по нашему мнению, «индивидуальное решение» не в противоположность исторической необходимости, а как выражение, как медиум этой необходимости. Ведь если «решающая важность индивидуального действия, которая прославляется в трагедии (или, скажем мы, изображается в качестве движущей пружины. — Р. Л.), — пишет он в том же письме, — будет обнаружена и отделена от общего содержания, которым она оперирует и которое она определяет, она, разумеется, станет бездумной глупостью» (с. 156). Конечно, Зиккинген — и в этом Маркс и Энгельс совершенно правы — в любом случае должен был потерпеть неудачу в своем предприятии. Но бесперспективность этого предприятия выражалась для Лассаля в конечном счете во внутреннем противоречии зиккингенского действия. Здесь все решали исторические законы, но действовали они через «индивидуальное решение».

То, что служило здесь предметом спора между Лассалем и Марксом, как кажется нам, было не противоречие идеалистического и материалистического понимания истории, а скорее расхождение внутри последнего, которое они схватывали в его различных моментах. Люди сами делают свою историю, но делают ее не по своей доброй воле, говорили Маркс и Энгельс, отстаивая дело своей жизни — закономерное материалистическое объяснение истории. Люди делают историю не по своей доброй воле, но они делают ее сами, подчеркивал Лассаль, защищая дело своей жизни, «индивидуальный выбор», «смелое деяние».

Материалистическое понимание истории, перенесенное из теории прошлого в теорию настоящего, означает социалистическую доктрину, а «индивидуальный выбор», превращенный из фактора истории в активную политику, означает практическую политику, для которой ближайшая цель важнее всего, а общие теоретические взгляды — дело второстепенное. Лассаль, писал Маркс в 1868 г. Швейцеру, «слишком поддавался влиянию непосредственных условий того времени. Мелкую исходную точку — свое несогласие с таким пигмеем, как Шульце-Делич, — он сделал центральным пунктом своей агитации: государственная помощь в противоположность самопомощи… Будучи слишком умен, чтобы считать этот лозунг чем-то большим, чем переходным средством на худой конец, Лассаль мог оправдать его только его непосредственной (якобы) осуществимостью. Для этой цели он должен был утверждать, что этот лозунг осуществим в ближайшем будущем. «Государство», как таковое, превратилось, таким образом, в прусское государство…»[40]

Конечно, «индивидуальный выбор» Лассаля не выдержал острой как бритва критики со стороны марксовой доктрины. Ошибки, которые 40 лет назад обнаружил орлиный взор Маркса, сегодня может с легкостью, просто играючи, перечислить по пальцам каждый из его учеников.

Так кто же оказался прав перед лицом истории — Маркс или Лассаль? Оба. Прав был Маркс, ибо в нормальных условиях и на больших этапах исторического пути вести рабочий класс к освобождению может только путеводная звезда его теории. Но Лассаль был прав для своего отрезка истории, ибо он смело проложенным окольным путем, по укороченному методу, атакующим шагом вывел рабочий класс на тот же самый великий исторический путь, на котором он впредь шагал под марксовым знаменем.

«Что произошло бы», если бы Зиккинген-Лассаль не совершил своих ошибок? Если бы Лассаль не сделал государственную помощь своим ассоциациям и всеобщее избирательное право центральным пунктом своей агитации? Несомненно, исторический результат в общем и целом изменился бы от этого столь же мало, сколь и конечный провал кампании Зиккингена можно было бы предотвратить ее соединением с крестьянским движением. Социал-демократия в Германии в силу «железной исторической необходимости», которая «переступает через действенность индивидуальных решений, гася их», несомненно, рано или поздно все равно стала бы силой. Но тем, что, действуя на свой страх и риск, опираясь на имевшиеся взгляды и конкретные факты, Лассаль дал и свой, пусть теоретически несостоятельный, но при данных условиях единственно действенный лозунг, он одним махом встряхнул массы и призвал германский рабочий класс к политической жизни. «Смелое деяние» оказалось правильным и в отношении «железной необходимости» истории, которая на небольших отрезках пути оставляет достаточно простора для уклонений вправо и влево, для бесплодных ошибок Зиккингена и для плодотворных ошибок Лассаля.

Если бы это ввиду современных явлений не явилось кощунством по отношению к Лассалю, мы могли бы назвать его «великим оппортунистом германской социал-демократии». Но между так называемой «практической политикой» нынешнего дня и политикой Лассаля существует не аналогия, а прямое противоречие.

Лассаль своим лозунгом производственных ассоциаций и государственного кредита согрешил против марксовой теории социализма так сказать, в ее отсутствие, когда классового движения в духе этой теории в Германии еще вовсе не существовало. Более того самими своими ошибками он впервые пробил путь для марксовой теории. Ныне учение Маркса стало господствующим, определяющим для огромной массы борющегося пролетариата, и социалистический оппортунизм, оставляя его без внимания или обходя его, неосознанно пытается обратить вспять исторически свершившееся соединение «науки и рабочих», теории и практики, и вновь толкнуть рабочее движение без надежного теоретического компаса в море практических экспериментов.

Лассаль своей агитацией обращался исключительно и непосредственно к промышленному пролетариату, т. е. к классу, который, будучи однажды вовлечен его агитацией в «борьбу», в силу своего социального положения, должен сам, даже пройдя через лассалевские ошибки, найти путь к более глубокому пониманию к марксову учению. Нынешний же «практицизм» нацелен прежде всего на привлечение мелкобуржуазных и крестьянских слоев которые в столь же сильной мере, в силу своего социального положения, воспринимают из ложной агитации только ложное и оказываются в состоянии встать на путь, ведущий прочь от марксова учения. И наконец, в то время как Лассаль выдвигал свои практические лозунги в самом резком противоречии лозунгам буржуазии и тем самым отмежевывал германский рабочий класс от буржуазной демократии для самостоятельного классового существования, сегодняшний «практицизм» усвоением буржуазно-демократических лозунгов, совсем наоборот, ведет лишь к тому, чтобы вернуть рабочий класс обратно в войско буржуазии.

История — начисто лишенный всякого респекта шутник. Нынешний бред и нынешний бич оппортунизма, говоря словами Гёте в отрицательном смысле, это, если угодно, поставленный временем на голову здравый и благой смысл лассалевского практицизма. Вот так оправдывает себя единственная крупная попытка сформировать социалистическую практику в известных пределах без или против научной социалистической доктрины; так лассалевский «оппортунизм» в конечном счете оправдывается лишь тем, что сам был, по сути дела, только знаменосцем этой «доктрины». И «смелое деяние» оказывается правым также перед «железной необходимостью истории» лишь потому, что оно в историко-философском смысле было деянием революционным.

Том II: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса. С июля 1844 до ноября 1847 г.

Штутгарт, 1902

Том III: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса. С мая 1848 до октября 1850 г.

Штутгарт, 1902

I

Третьим томом завершается все меринговское издание литературного наследия Маркса и Энгельса. Тем самым приобретает законченность и полноту картина первой половины их идейной и политической жизни. Эти три книги — действительно большее, нежели отдельные, следующие друг за другом тома; это три больших отрезка духовной истории наших учителей.

Первый том был посвящен внутреннему развитию Маркса от гегельянца к социалисту, возникновению научной концепции социализма из философско-политического брожения Германии конца 30-х и начала 40-х годов. «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» показали нам итог этого первого периода; блестящее обоснование научного социализма во Введении к «Критике гегелевской философии права» завершило преодоление Марксом гегельянства.

Второй том выводит нас, так сказать, из идейной мастерской научного социализма в Германии в мир практического рабочего движения — во Францию. В идейное развитие наших корифеев входит новый элемент: контакт с французскими утопистами и мелкобуржуазными теоретиками социализма, с Кабе, Прудоном, Луи Бланом. И почти одновременно социализм и в Германии начинает превращаться в практическое движение, а для Маркса со времени его эмиграции в Брюссель — в практическую задачу. На границе обоих периодов стоит как огромный идейный памятник «Святое семейство» — последняя данная на общественной сцене битва с созерцательным идеализмом, а вместе с тем и итоговый расчет научного социализма с собственным философским прошлым. Здесь мы одновременно видим Маркса вскрывающим философскую мертворожденность гегелевского идеализма, который в лице своего «критического» крыла — братьев Бауэр вернулся к социальной и политической реакции, а также развивающим гуманистическую фейербаховскую ветвь гегелевской школы дальше в исторический материализм. Главы о Французском материализме, о Великой французской революции и Прудоне, а также отдельные, рассыпанные почти в каждой гла-ве «Святого семейства» замечания — все это тоже классические пробы материалистического понимания истории из самых ранних времен его становления.

Разделавшись с умозрительной «критикой», Маркс и Энгельс целиком поворачиваются к «массе». В немецких социалистических журналах конца 40-х годов, в мир которых Меринг вводит нас сразу же после «Святого семейства», мы уже стоим на почве действительности. Огромный прогресс, который произошел в идейной жизни Германии с середины 30-х годов до середины 40-х, отражается в совершенно изменившемся характере журналов и спорных вопросов.

Если в первый период идейный интерес концентрировался в философско-политических журналах «Hallische-» и «Deutsche Jahrbticher», в «Anekdota» на вопросах теологии, то теперь появляется ряд чисто социалистических журналов: «Gesellschafts spiegel», «Rheinische Jahrbticher», «Deutsches Btirgerbuch», «West-phalisches Dampfboot», «Deutsche-Brisseler-Zeitung»*.

Распрощавшись с товарищами философской юности Маркса — с Руге, Бауэром и другими, мы видим себя посреди радостного оживления нового поколения. Гесс, Грюн, Вейтлинг, Зейлер, Вильгельм Вольф, Вейдемейер, Бюргерс, Юнг, Криге, Веерт, Дронке — вот окружение наших наставников в тот период.

Язык, на котором обсуждаются здесь спорные вопросы, уже свободен от гегельянской манеры; речь тут идет уже не о «духе и массе», не об «абсолютной критике и самосознании», а о покровительственной пошлине и свободной торговле, социальной реформе, государственном социализме и тому подобных вопросах. Гегель уже поставлен с головы на ноги.

Одновременно начинается новая идейная борьба. Если в первом периоде мы видели Маркса развивающим научный социализм из немецкой философии, то теперь мы наблюдаем его в непрерывной борьбе за резкое отграничение его учения от всех пограничных расплывчатых направлений социализма и псевдосоциализма.

Результат второй половины 40-х годов — уничтожающая критика Марксом прудонизма, немецкого или «истинного» социализма, проповедуемого Криге «социализма чувства», государственного социализма, мелкобуржуазного радикализма. Марксова теория шаг за шагом выходит победительницей из социалистического хаоса Франции и Германии в качестве единственно научного учения о социализме, а дело этого периода обобщается и увенчивается монументальным «Манифестом Коммунистической партии», который словно высокие триумфальные ворота открывает исторический путь германского рабочего движения.

То, что Меринг публикует в своем собрании из этого периода, наверно, менее интересно и поучительно, чем то, что он сообщает нам в своих собственных пояснениях. Особенно благодаря неоднократно включаемым Мерингом фрагментам из переписки между Марксом и Энгельсом, а также с представителями тогдашнего французского и немецкого социализма, этот его комментарий становится важнейшей страницей идейной истории социализма. Столкновения многочисленных оттенков социализма 40-х годов выражены в немногих статьях Маркса и Энгельса из «Deutsche-Briisseler-Zeitung», из «Westphalisches Dampfboot» и других изданий, приведенных лишь в отрывках, но зато гораздо полнее и пластичнее раскрытых в меринговском введении.

Картина этих острых идейных сражений творцов «Коммунистического манифеста» особенно поучительна при сравнении с их более поздней деятельностью в Международном Товариществе рабочих. Сколь же терпеливо умели Маркс и Энгельс обращаться тогда, спустя 20 лет, с тем же прудонизмом и всей мозаикой социалистических теорий, едва только речь заходила о «куске практического движения» или же вставал вопрос о зачатках действительно рабочей организации, как старательно избегали они любой доктринерской исключительности или догматической несговорчивости! Но какое же уверенное ощущение потребностей исторического момента проявлялось, с другой стороны, в той резкости, с какой они в 40-е годы, когда надо было сначала завоевать для новой научной теории место в социалистическом идейном мире, умели отмежевать эту теорию от всей примыкавшей и окружавшей путаницы!

Ныне мы в известной мере превозносим ad majorem gloriam (”к вещей славе” — лат.) гегелевской триады воскрешение социалистической неразберихи в качестве «более высокого синтеза», научного социализма. Первобытный туман теории, из которого в 40-е годы образовалось твердое ядро научного социализма, вновь опускается на нас, чтобы растворить в себе и рассосать это твердое ядро. Священные останки Гесса и Грюна, Вейтлинга, Прудона и даже доброго Гейнцена с их причудливыми вывихами и сегодня весело разгуливают и лицемерно изображают полнокровную жизнь. Вспомнить сверкающие удары меча, которыми Маркс и Энгельс полвека назад прогнали их в мир теней, весьма уместно нынешней социал-демократии, чтобы закалить уверенность в своих силах и окрылить свои потускневшие Идеи.

И работы второго тома, от полемики с Руге в парижском «Vorwarts!» до сведения счетов с Карлом Гейнценом в «Deutsche-Brtisseler-Zeitung», весьма пригодны для этого; все они носят на себе особую печать идейной продукции Маркса — покоряющую глубину мысли. Мы, к примеру, по врожденной лености мысли и интеллектуальной склонности к уступкам, будучи убежденными лишь наполовину, готовы согласиться с трезвыми, меткими взглядами Руге на политическую и социальную революцию и только в ответе Маркса, внутренне пристыженные, вновь находим глубокие и значительные положения. Так, при рассмотрении любого вопроса, при чтении любой его статьи, чувствуешь, как полет марксо-вой мысли отрывает тебя от пошлой земли. С нами происходит точно то же, что и при чтении марксова «Капитала», где нас зачастую сначала поражает правильность приведенных в сносках воззрений буржуазных теоретиков, а в идущем вслед за тем анализе Маркса мы ощущаем всю жалкую ограниченность и банальность этих «верных взглядов»! И такое потрясающее воздействие марксовой мыслительной работы объясняется не только его личной гениальностью, но и тем, что все рассматриваемые им вопросы он постоянно освещает в их величайших диалектических взаимосвязях, с самых всеохватывающих исторических точек зрения. Это та черта, которая не говоря обо всем практически полезном, придает особенное значение публикации его наследия в наше время именно в противовес нынешней склонности к отторжению социализма от всех крупных идей и воззрений, к сведению всей социалистической теории к нескольким доморощенным трезво-плоским истинам, уразуметь которые в состоянии даже немецкий профессор политэкономии, а также в противовес к возведенной в принцип мелочности мысли и провозглашенной как метод нерешительностью эмпирического нащупывания.

В этом, как и в третьем, томе своего издания Меринг выделяет те два вопроса, которые в 40-е годы оценивались Марксом и Энгельсом совершенно иначе, чем это ныне делает социал-демократия, и которые были позже пересмотрены самими авторами «Коммунистического манифеста». Это вопросы покровительственной пошлины и билля о десятичасовом рабочем дне. Собственно, нам кажется правильнее говорить здесь лишь об Энгельсе, а не о Марксе, ибо относящиеся к этому статьи написаны Энгельсом, а по одному из этих двух вопросов Маркс в своей брюссельской речи о свободе торговли высказался с такой ясностью и остротой мысли, что одновременное его колебание в отношении покровительственной пошлины представляется почти исключенным. Указание Меринга на то, что позиция Энгельса в пользу покровительственной пошлины была лишь логическим дополнением к марксовой брюссельской речи о свободе торговли, поскольку Маркс говорил об Англии, а Энгельс — о Германии (да к тому же эти страны представляли две различные стадии капиталистического развития), по нашему разумению, неправильно по той простой причине, что на Брюссельском конгрессе экономистов в 1847 г. Маркс одновременно со всей резкостью отверг отстаивавшуюся Риттинггаузеном точку зрения по вопросу о покровительственной пошлине для Германии, что нашло отчетливое выражение в речи Веерта, а также в его собственных заметках в «Deutsche-Brusseler-Zeitung».

Попытка использовать сейчас принадлежавшие лишь Энгельсу в 40-е годы иные взгляды, скажем в духе шиппелевской точки зрения, в пользу симпатий к покровительственной пошлине*, неоднократно отвергал сам Меринг: несколько месяцев назад в «Neue Zeit»,[41] а затем в своих примечаниях во втором и третьем томах данного издания. Наоборот, он совершенно ясно доказывает, что именно те фактические предпосылки, которые полвека тому назад привели Энгельса к ошибкам в вопросе о покровительственной пошлине, сегодня, в прямо противоположной ситуации, ведут к свободе торговли как единственно возможному выводу. Однако мы полагаем, что надо оставить попытки соединить тогдашние взгляды Маркса и Энгельса в единое логическое целое.

Также и по вопросу билля о десятичасовом рабочем дне. Нам кажется, что «Коммунистический манифест» 1847 г., пусть и в сжатой форме, выражает ту же точку зрения, что и написанный Марксом в 1864 г. «Учредительный манифест Международно-го Товарищества Рабочих», а именно: законодательное ограничение рабочего времени является прогрессивной реформой в смысле капиталистического развития, заставляющей, как сказано в «Коммунистическом манифесте», «признать отдельные интересы рабочих в законодательном порядке»,[42] т. е. именно тем, что «Учредительный манифест» затем провозгласил победой нового принципа.[43] Высказывания же Энгельса в «Святом семействе» и позже, в 1850 г., в «Neue Rheinische Revue»,[44] согласно которым английский билль о десятичасовом рабочем дне являлся реакционным покушением на капиталистическое развитие, оковами для промышленности, мерой, которая могла бы быть проведена только после пролетарской революции, по нашему мнению, гармоническому сочетанию с обоими заявлениями Маркса не поддаются. Объяснением поразительной энгельсовской оценки нам кажется то обстоятельство, что Энгельс смешал здесь особые политические условия (при которых закон о десятичасовом рабочем дне появился в Англии, а также несомненно связанные с этим реакционные намерения партии тори) с объективным историческим значением этой реформы. И все же, если вопрос о том, как в определенный момент стало возможным столь удивительное отклонение Энгельса по двум важным проблемам от точки зрения Маркса, и представляет интерес для характеристики личности Энгельса, нам в любом случае кажется более важным тот факт, что Маркс и в торговой политике, и в оценке социальных реформ с самого начала занял ту четкую принципиальную позицию, которая является для нас определяющей и по сей день.

Так же как к обоим выше затронутым вопросам, Меринг относится и ко всем другим, с которыми встречается в наследии Маркса и Энгельса: прежде всего критически. Он делает это в гораздо большей мере, чем, например, в соответствующих главах своей «Истории германской социал-демократии», носящих более эпический характер. В его комментариях к наследию, несмотря на столь же чудесное пластическое изображение событий, с самого начала и до конца чувствуется честная, серьезная работа мысли, проверка, анализ. Отсюда — особая привлекательность и то возбуждающее, бодрящее чувство, которое возникает при чтении.

II

Если первый том Меринга показал нам идейную мастерскую научного социализма, второй — его борьбу за идейное превосходство над всеми течениями социалистической мысли, то третий том рисует нам Маркса и Энгельса уже в большой практической борьбе — посреди революции 1848–1849 гг. Работы наших мастеров из «Neue Rheinische Zeitung» и «Neue Rheinische Revue»* — свидетельство тому. Том охватывает всего два с половиной года. Однако во время революции политическое развитие, как и во время осады Севастополя, ведет счет на месяцы, а не на годы. И в самом деле, мы видим здесь Маркса и его небольшую когорту неожиданно вырванными из фракционных стычек и часто неприятной мелкой личной борьбы за существование и беженское бытие, оказавшимися в центре событий, на самых видных постах революции, в качестве самых решительных, самых зрелых вождей великой революционной борьбы, как стратегов на наблюдательной вышке не только германской, но и европейской революции.

Их роль в революционный период, особенно в отличие от буржуазных делателей революции a la Геккер, наиболее точно охарактеризовала сама «Neue Rheinische Zeitung» в следующих словах:

«Фридрих Геккер относится к движению патетически, «Neue Rheinische Zeitung» относится к нему критически. Фридрих Геккер возлагает все надежды на магическое действие отдельных личностей. Мы возлагаем все надежды на конфликты, вытекающие из экономических отношений. Фридрих Геккер уезжает в Соединенные Штаты, чтобы изучать там «республику». «Neue Rheinische Zeitung» находит в грандиозной классовой борьбе внутри Французской Республики более интересный предмет для изучения, чем в такой республике, где на Западе классовой борьбы еще нет совсем, а на Востоке она развертывается лишь в старой, бесшумной английской форме. Для Фридриха Геккера социальные вопросы вытекают из политических боев, для «Neue Rheinische Zeitung» политические бои суть только формы проявления социальных конфликтов. Фридрих Геккер мог бы быть хорошим трехцветным республиканцем. Настоящая оппозиция «Neue Rheinische Zeitung» начнется только при трехцветной республике».[45]

Критика, притом самая резкая и глубокая, проистекавшая из материалистического взгляда на классовую борьбу и из глубокого понимания событий во Франции, — вот что было занятием Маркса и Энгельса в революционный период. Но саму эту критику Маркс и Энгельс вели с буржуазно-демократической радикальной позиции. Это, по нашему мнению, — важнейший вывод, аутентично вытекающий из данного третьего тома их наследия.

Если «Neue Rheinische Zeitung» на каждом шагу бичует инертность, непоследовательность и трусость Национального собрания, если она требует роспуска бундестага, смещения всех чиновников домартовского времени, провозглашения Германии единым государством, наконец, во время ноябрьского кризиса — отказа от уплаты налогов, она делает лишь то, что должна была делать любая решительная буржуазно-демократическая партия в революции 1848–1849 гг., если та действительно серьезно относилась к революции и демократии. Сколь ни революционно решителен язык Маркса, он не требует ничего, что было бы направлено против буржуазного экономического и политического строя, что носило бы специфически социалистический характер. Политикой «Neue Rheinische Zeitung» в революционный период был, за исключением освещения французских и английских классовых битв, последовательный буржуазный радикализм. До истинной (т. е. социалистической) оппозиции «Neue Rheinische Zeitung» дело так и не дошло, ибо она должна была начаться только в трехцветной республике. Примечательно, что совсем незадолго до своей гибели газета перешла к новой тактике — вести больше чисто рабочую и классовую политику, но именно в этот момент она стала жертвой козней контрреволюции.

Радикально-демократическая позиция «Neue Rheinische Zeitung» особенно бросается в глаза в ее внешней политике. Ее лозунги: наступательная война против России, создание независимой Польши как буферного государства между Россией и Германией, война с Данией за Шлезвиг-Гольштейн, оптимизм в отношении венгерской революции, беспощадная ненависть к чехам и другим славянским народностям Австрии. Все это никак не может быть названо собственно социалистической рабочей политикой, то было скорее использование буржуазных методов международной политики.

Если считать фактом, что и доныне не имеется последовательной и сознательной политики социализма, а напротив, в этой области больше, чем в какой-либо иной, царят отчасти совершенно произвольные симпатии, а отчасти старые традиции буржуазной демократии, то вдвойне важно то, что проделал Меринг в своем заключительном томе для объяснения и освещения самых ранних социалистических заявлений в области внешней политики. Он дает здесь в известном смысле первый критический анализ «Neue Rheinische Zeitung».

Некоторые из точек зрения того времени, под давлением изменившихся условий, частично открыто и официально, а частично молчаливо подвергнуты ревизии международной социал-демократией. Но в каком бы случае это ни произошло, Меринг тщательно подчеркивает свершившийся поворот, объясняя его действительными сдвигами. Так он поступает в отношении славянских наций, венгерской революции и особенно по польскому вопросу. В последнем случае Меринг действительно берется за подробную оценку этого вопроса международной политики, пожалуй, чисто методологически самого интересного, но одновременно по ряду понятных причин наименее известного с точки зрения действительных взаимосвязей, но наконец-то ставшего теперь вновь в известном смысле актуальным. Заключительный абзац вкотором Меринг лаконично обобщил результаты сдвигов в польском вопросе со времен «Neue Rheinische Zeitung», наверняка может служить комментарием к определенным явлениям из новейшей практики партийного движения.

«Таким образом, — пишет Меринг, — правящие классы бывшей Польши во всех трех участвовавших в ее разделах государствах ассимилировались с правящими классами этих государств. Они полностью отказались от национальной агитации, которая еще влачит жалкое существование лишь среди части польской интеллигенции и польской мелкой буржуазии. Тем самым польский вопрос приобрел для современного пролетариата совершенно иное лицо, чем в 1848 г. Польша давно уже не является единственным плацдармом, откуда революция ведет наступление на царский деспотизм: как и другие участники раздела, Россия уже давно носит революцию в собственном теле. Если бы польский пролетариат пожелал написать на своем знамени восстановление польского классового государства, того классового государства, о существовании которого сами правящие классы и знать не хотят, это явилось бы историческим карнавалом на масленицу. Такое вполне могло бы случиться с имущими классами, как некогда было с польским дворянством в 1791 г. Но этого никак не должен допустить трудящийся класс. Коль скоро такая реакционная утопия всплывет снова с целью склонить на сторону пролетарской агитации те слои интеллигенции, в которых еще находит известный отклик национальная агитация, то она вдвойне несостоятельна как выродок того порочного оппортунизма, который ради ничтожных и дешевых мгновенных успехов жертвует длительными интересами рабочего класса.

Эти интересы прямо предписывают, чтобы польские рабочие во всех трех государствах — участниках раздела безоговорочно боролись плечом к плечу вместе со своими товарищами по классу. Прошли те времена, когда свободную Польшу могла создать буржуазная революция: сегодня возрождение Польши возможно только путем социальной революции, в которой современный пролетариат разрывает свои оковы» (Bd. III. S. 44).

Однако прежде всего нам кажется заслуживающей критического анализа общая позиция «Neue Rheinische Zeitung». To, что эта позиция газеты находит свое достаточное объяснение в фактических условиях, в исторической ситуации Мартовской революции [1848 г. ], ясно и открыто показал еще сам Энгельс. Но то, что нынешней социал-демократии следует извлечь как урок из политики Маркса в тогдашний исторический момент, должны были бы заметить особенно те во Франции и повсюду, кто сегодня объявляет задачей социал-демократии как раз то, что делала «Neue Rheinische Zeitung»: играть роль левого крыла буржуазной демократии. Если что-либо может доказать всю правильность этой великодушной идеи за счет пролетарской классовой борьбы, то это именно изучение марксовой тактики в Мартовской революции, ее исторических основ и ее политических результатов.

Тактика «Neue Rheinische Zeitung» была скроена применительно к тому моменту, когда современная буржуазия впервые дебютировала на политической сцене. В тот момент правом и долром каждого подлинного революционера и практического политика было верить в серьезность ее борьбы против феодализма и в возможность толкать ее вперед посредством решительной позиции левого, социалистического крыла. К тому же то был момент революции, а не нормальных условий. Что марксова тактика и в тогдашней ситуации была в действительности рассчитана только на момент революционного действия, доказывает то обстоятельство, что Маркс и Энгельс в своих статьях и речах с середины 40-х годов, а также после Мартовской революции вели совершенно другую, ярко выраженную классовую политику социализма, а не политику буржуазной демократии.

Но к этому добавляется еще и третье: а именно тогдашнее своеобразное представление, которое Маркс и Энгельс имели о Мартовской революции, их надежды на так называемую «перманентную революцию», их ожидания, что буржуазная революция явится только первым актом, к которому непосредственно примкнет революция мелкобуржуазная и наконец пролетарская. Свидетельством тому служит еще марксово «Обращение Центрального Комитета к Союзу коммунистов» 1850 г. В этом смысле позиция «Neue Rheinische Zeitung» представляется хорошо продуманной, умной тактикой, направленной на то, чтобы использовать буржуазное революционное восстание как предварительную ступень для последующей пролетарской революции, чтобы подтолкнуть его вперед до того предела, когда оно окажется несостоятельным и должно будет уступить место второму, более радикальному круговороту революции. С этой точки зрения тактика «Neue Rheinische Zeitung» была не отречением от социализма, дабы послужить господству буржуазии в качестве пристяжной лошади, а, наоборот, сознательным использованием господства буржуазии в качестве короткого, рассчитанного максимум на несколько лет, предварительного этапа пролетарской победы.

И наконец, еще одно: самостоятельной социалистической рабочей партии тогда не существовало. Немецкий социализм сократился в 40-х годах до нескольких колоний беженцев в Брюсселе, Лондоне и Париже, некоторых недолговечных социалистических журналов в Германии и нескольких непрочных рабочих кружков в Рейнских землях. Таким образом, «Neue Rheinische Zeitung» не могла представлять в Мартовской революции то, чего тогда не было: обособленной классовой политики пролетариата.

Все эти предпосылки сейчас явно поставлены прямо-таки с ног на голову. Вместо начала мы имеем перед собой конец политической биографии буржуазии, или, более того, то, что Маркс и Энгельс в 1848 г. считали началом буржуазного восстания против феодальной реакции, оказалось одновременно и концом его и с тех пор мы в течение пятидесяти лет наблюдали только постоянную нисходящую линию буржуазной демократии. Революционный момент, революционное действие давно стали для буржуазных классов раз и навсегда позабытой мечтой, юношеской глупостью. Основу нынешних экспериментов с возобновлением тактики «Neue Rheinische Zeitung» образует не мгновенное революционное кипение молодой буржуазии, а мирное повседневное «нормальное» болото старческого буржуазного парламентаризма, т. е. превращенного в норму компромисса буржуазии с феодализмом. И наконец, ныне нисходящей буржуазии противостоит рабочий класс как самостоятельная политическая сила первого ранга.

В этой прямо противоположной исторической ситуации возобновление тактики «Neue Rheinische Zeitung» оказывается карикатурой на ту самую марксову гипотезу «перманентной революции», которую при всяком удобном случае с огромным самомнением поднимают на смех именно сторонники сотрудничества с буржуазной демократией. Марксово взаимодействие пролетариата с буржуазией под пушечную канонаду на баррикадах извращено и низведено до парламентского закулисного торга социал-демократии с либерализмом и до участия в дележе министерских портфелей. Марксова надежда на следующий день после победы буржуазии повести пролетариат против буржуазии и прогнать ее прочь от государственного кормила, чтобы освободить место для пролетарской диктатуры, искажается до «постепенного осуществления социализма» путем парламентских реформ социалисти-ческо-демократического картеля.

Но карикатурой на «Neue Rheinische Zeitung» тактика Жореса и других является еще и по иной причине. Содействие Маркса буржуазной демократии во время Мартовской революции выражалось отнюдь не в послушном соучастии во всех жалких делах и изменах буржуазии, а в том, что он властной рукой безжалостно бичевал все эти жалкие измены. Если Маркс и хотел гнать буржуазию вперед, то делал он это пинками, давал ей шпоры, ранившие ее до крови. И коль Жорес и КO позабыли, что такое социалистическая классовая политика, то пусть они теперь хотя бы поучатся у «Neue Rheinische Zeitung» тому, как выглядит настоящая радикально-демократическая политика.

Вот тогда они смогут извлечь высший урок из этого классического эксперимента. Что же стало в конечном счете результатом этой тактики, проводившейся в самый благоприятный исторический момент, с величайшим мастерством, блестящими методами гения? Удалось ли, скажем, «Neue Rheinische Zeitung» действительно хоть на волосок толкнуть буржуазию влево, сгруппировать вокруг себя значительное крыло радикальных элементов, оказать какое-либо влияние на ход революции, вызвать к жизни вторую крупную революционную волну, подобно тому как создававшаяся в парижских подвалах газета Марата «Ami du peuple» подготовила господство французского пролетариата в Конвенте? Ни-чего похожего! «Neue Rheinische Zeitung» была спасением чести для анналов германской революции, но вместе с тем она оставалась в этой революции совершенно изолированным передовым постом, гласом в пустыне. Тем самым сознательная роль левого крыла буржуазной демократии была для социализма сыграна раз и навсегда.

От меринговских книг исходит особый аромат. В первом томе — это отблеск великой эпохи идейных боев, которые для Германии являются tempi passati (”прошедшими временами” — итал.). В третьем томе — это родовые муки великого революционного времени, которые тоже уже миновали. И то, что эти великие времена, из которых поднялись могучие фигуры наших корифеев, охвачены и воссозданы так широко, что мы, подведенные к такой картине прошлого, забываем на миг обо всем убожестве будней и жаждем подобного будущего, — это немеркнущая заслуга Меринга перед германским рабочим классом.

Карл Маркс (1903 г.)*

Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его. 11-й тезис Маркса о Фейербахе[46]

Двадцать лет назад успокоился могучий ум Маркса. И хотя мы лишь несколько лет назад пережили то, что на языке немецких профессоров именуется «кризисом марксизма», достаточно бродить взгляд на массы, которые следуют социализму в одной только Германии, на его значение в общественной жизни всех так называемых культурных стран, чтобы постигнуть творение марксовой мысли во всей его колоссальности.

Задавшись целью в немногих словах сформулировать то, что делал Маркс для сегодняшнего рабочего движения, можно было сказать: Маркс, если так выразиться, открыл современный рабочий класс как историческую категорию, т. е. как класс с определенными историческими условиями бытия и законами движения. правда, и до Маркса в капиталистических странах существовала масса наемных рабочих, которых однородность их социального бытия внутри капиталистического общества привела к солидарности и которые ощупью искали выхода из своего положения, отчасти и мост, ведущий в обетованную землю социализма. Маркс впервые поднял их до уровня класса, связав их особой политической задачей — задачей завоевания политической власти для социалистического переворота.

Мост, который Маркс воздвиг между пролетарским движением, таким, каким оно стихийно вырастает на почве нынешнего общества, и социализмом, был таков: классовая борьба за захват политической власти.

Буржуазия издавна проявляла верный инстинкт, с ненавистью и страхом преследуя особенно политические стремления пролетариата. Так вела она себя уже в 1831 г., когда Казимир Перье в ноябре того года сообщил во французской палате депутатов о первом пробуждении рабочего класса на Европейском континенте — Лионском восстании шелкоткачей. Он сказал: «Господа, мы можем быть спокойны! В движении рабочих Лиона не проявилось никакой политики». Ибо любое политическое движение пролетариата было для господствующих классов признаком приближающейся эмансипации рабочих от политической опеки буржуазии.

Но Марксу удалось поставить политику рабочего класса на почву сознательной классовой борьбы и таким образом выковать смертельное оружие против существующего общественного строя. Базис нынешней социал-демократической рабочей политики — это именно материалистическое понимание истории вообще и марксова теория капиталистического развития в особенности. Только тот, для кого сущность социал-демократической политики и сущность марксизма равным образом остаются тайной, может мыслить себе социал-демократию, классово сознательную рабочую политику вообще, вне марксова учения.

Фридрих Энгельс в своем «Людвиге Фейербахе» сформулировал суть философии как вечный вопрос о соотношении мышления и бытия, о человеческом сознании в объективном материальном мире. Если же мы перенесем понятия бытия и мышления из абстрактного мира природы и индивидуального созерцания, в чем профессиональные философы мнят себя большими специалистами, в область жизни общества, то сможем сказать в известном смысле то же самое о социализме. Он издавна был нащупыванием, поиском средств и путей, чтобы привести бытие в соответствие с мышлением, особенно же исторические формы бытия — с общественным сознанием.

На долю Маркса и его друга выпало найти решение этой задачи, над разгадкой которой трудились века. Открыв, что история всех предшествующих обществ в конечном счете есть история отношений производства и обмена и что развитие их при господстве частной собственности пробивает себе дорогу в политических и социальных институтах как классовая борьба, Маркс этим открытием обнажил важнейшие движущие пружины истории. Тем самым было впервые дано объяснение необходимому несоответствию между сознанием и бытием, между человеческим желанием и социальным действием, между намерениями и результатами в прежде существовавших формах общества.

Итак, благодаря марксовой мысли человечество впервые про никло в тайну своего собственного общественного процесса. Но открытием законов капиталистического развития был, далее, показан также путь, который вывел общество из его природной, бессознательной стадии, когда оно творило свою историю, словно пчелы, строящие восковые соты, в стадию сознательной, желаемой, истинно человеческой истории, где воля общества и его действие впервые приходят в соответствие друг с другом, где социальный человек впервые за тысячелетия будет делать то, что он хочет.

Этот, говоря словами Энгельса, окончательный «скачок из царства животных в царство человеческой свободы»,[47] который для всего общества впервые осуществит социалистический переворот, происходит уже внутри нынешнего строя в виде социал-демократической политики. С ариадниной нитью марксова учения в руке рабочая партия ныне — единственная, кто с исторической точки зрения знает, что она делает, и потому делает то, что она хочет. В этом — вся тайна социал-демократической силы.

Буржуазный мир издавна поражается удивительной несокрушимости и постоянному прогрессу социал-демократии. Время от времени находятся отдельные впавшие в детство старческие умы, которые, будучи ослеплены особенными моральными успехами нашей политики, советуют буржуазии взять с нас «пример» и испить от таинственной мудрости и идеализма социал-демократии. Они не уразумевают вот чего: то, что для политики поднимающегося рабочего класса — источник жизни и вечной молодости, для буржуазных партий — смертельный яд.

Ведь что на самом деле прежде всего дает нам внутреннюю нравственную силу с ироничным мужеством переносить и стряхивать с себя такие величайшие акты подавления, как двенадцатилетний исключительный закон против социалистов? Может быть, это нечто вроде упорства обездоленных в достижении небольшого материального улучшения их положения? Современный пролетариат — не филистер, не мелкий буржуа, чтобы становиться героем ради повседневного уюта. Сколь мало перспектива одних только незначительных материальных выгод могла вызвать у рабочего класса высокий нравственный подъем, показывает плоская, трезвенная ограниченность мира английских тред-юнионов. Или это, как у первохристиан, аскетический стоицизм секты, который всегда вспыхивает как прямое следствие преследований? Современный пролетарий как наследник и воспитанник буржуазного общества — слишком прирожденный материалист, слишком здраво-чувственный человек из живой плоти, чтобы в согласии с рабской моралью черпать любовь и силу для своей идеи из одних только страданий.

Или, наконец, нас делает непобедимыми «справедливость» того дела, которое мы ведем? Но дело чартистов и вейтлингианцев, дело утопическо-социалистических школ было не менее «справедливым», и все же они вскоре пали жертвой сопротивления существующего общества.

Если нынешнее рабочее движение, вопреки всем насильственным ухищрениям противостоящего мира, победоносно потряхивает гривой, то именно благодаря спокойному пониманию закономерности объективного исторического развития, пониманию того факта, что «капиталистическое производство порождает с необходимостью естественного процесса свое собственное отрицание»,[48] а именно: экспроприацию экспроприаторов, социалистический переворот. Как раз в понимании этого видит оно твердую гарантию конечной победы и из него черпает оно не только свой пыл, но и терпение, силу действия и мужество, выдержку перед всеми испытаниями судьбы.

Первое условие успешной боевой политики — понимание маневров противника. Но что дает нам ключ к пониманию буржуазной политики вплоть до ее малейших разветвлений, вплоть до перипетий современной политики и уберегает нас равным образом как от неожиданностей, так и от иллюзий? Не что иное, как уяснение того, что все формы общественного сознания, а значит, и буржуазную политику во всей ее внутренней разорванности следует объяснять классовыми и групповыми интересами, противоречиями материальной жизни и в последней инстанции существующим конфликтом между общественными производительными силами и производственными отношениями.

Так что же дает нам и способность приспосабливать нашу политику к новым явлениям политической жизни, например «мировой политике», и прежде всего, даже без особенных талантов и проницательности, оценивать их с такой глубиной, доходить до самой сути явления, тогда как самые талантливые буржуазные критики лишь ощупью ползают по поверхности или при каждом взгляде вглубь запутываются в безвыходных противоречиях? Это опять же не что иное, как общее представление о ходе исторического развития на основе закона, гласящего, что «способ производства материальной жизни» — это именно то, что обусловливает социальную, политическую и духовную жизнь.

Но что же в первую очередь дает нам масштаб при выборе отдельных средств и путей в борьбе, позволяет нам избежать беспланового экспериментирования и растраты сил на утопические скачки в сторону? Это — однажды осознанное направление экономического и политического процесса в современном обществе; именно им мы можем измерять не только намеченный в общих чертах план нашей кампании, но и каждую деталь нашего политического стремления. Благодаря этой направляющей нити рабочему классу впервые удалось обратить великую социалистическую идею в разменную монету текущей политики и поднять кропотливую будничную политическую работу до уровня орудия осуществления этой великой идеи. И до Маркса была буржуазная политика, которую вели рабочие, и был революционный социализм. Но только с Маркса и благодаря Марксу возникла социалистическая рабочая политика, которая вместе с тем в полном смысле слова является реальной революционной политикой. И если мы признаем реальной именно ту политику, которая ставит перед собой только достижимые цели и умеет преследовать их самыми эффективными средствами и кратчайшими путями, то пролетарская классовая политика в марксовом духе отличается от буржуазной политики тем, что последняя реальна с точки зрения текущих материальных успехов, между тем как социалистическая политика реальна с точки зрения тенденции исторического развития. Это точно то различие, какое существует между вульгарно-экономической теорией стоимости, рассматривающей стоимость как вещественное явление с точки зрения состояния рынка, и марксистской теорией, понимающей ее как общественные отношения определенной исторической эпохи.

Но пролетарская реальная политика является и революционной, поскольку всеми своими частичными стремлениями во всей их совокупности выходит за рамки существующего строя, внутри которого она действует, и поскольку она сознательно рассматривает себя только как предварительную стадию того акта, который превратит ее в политику господствующего и преобразующего общество пролетариата.

Таким образом, все: нравственная сила, с которой мы преодолеваем опасности, наша тактика в борьбе вплоть до мельчайших деталей, критика, которой мы подвергаем противников, наша повседневная агитация, которая привлекает на нашу сторону массы, все наши действия вплоть до самых тончайших — все это пронизано и освещено учением, созданным Марксом. И если мы порой предаемся иллюзиям, будто наша сегодняшняя политика, обладающая внутренней силой, независима от марксовой теории, то это лишь показывает, что мы на практике говорим языком Маркса и тогда, когда сами того не знаем, как не знал мольеровский мещанин, что говорит прозой.

Достаточно представить себе мысленно все деяния Маркса, дабы понять: произведенный им переворот в учении о социализме и в рабочей политике должен был сделать буржуазное общество его смертельным врагом. Господствующим классам стало ясно: побороть современное рабочее движение — значит побороть Маркса. Двадцать лет после смерти Маркса — это непрерывный ряд попыток теоретически и практически уничтожить Марксов дух в рабочем движении.

История рабочего движения с самого начала пробивается между революционно-социалистическим утопизмом и буржуазной реальной политикой. Историческую почву первого создавало буржуазное общество полностью или полуабсолютистское. Революционно-утопический период социализма в Западной Европе в общем и целом завершается (хотя вплоть до новейшего времени мы наблюдаем отдельные случаи регресса) вместе с развитием буржуазного классового господства. Другая опасность — погрязнуть в штопании дыр буржуазной реальной политики — возникает только по мере усиления рабочего движения на почве парламентаризма.

Из буржуазного парламентаризма было заимствовано и оружие для практического преодоления революционной политики пролетариата: демократическое сотрудничество классов и социальный мир посредством реформ должны были заменить классовую борьбу.

А что достигнуто? Пусть иллюзии кое-где некоторое время и существовали, но непригодность для рабочего класса буржуазных методов реальной политики проявилась сразу. Фиаско министериализма во Франции*, измена либерализма в Бельгии*, крах парламентаризма в Германии* — удар за ударом, и вот уже кратковременная мечта о «спокойном развитии» разлетелась вдребезги. Марксов закон о тенденции к обострению социальных противоречий как основы классовой борьбы победоносно пробил себе путь, и каждый день приносит все новые знамения и чудеса. В Голландии 24 часа забастовки железнодорожников, словно землетрясение, раскололи общество надвое зияющей щелью, из которой вырвалось наружу пламя классовой борьбы, и теперь вся Голландия — в огне.*

Так в одной стране за другой, под «грохот сапог дружно марширующих рабочих батальонов» ломается, подобно тонкому покрову льда, почва буржуазной демократии, буржуазной законности, и это побуждает рабочий класс вновь осознать, что его конечные стремления на этой почве не могут быть осуществлены. Таков результат многих попыток «практически» преодолеть Маркса.

Теоретическое же преодоление марксизма сделали задачей своей жизни сотни стремящихся выдвинуться апологетов буржуазии; они превратили это дело в трамплин для своей карьеры. И чего же они достигли? Им удалось вызвать в кругах доверчивой интеллигенции убеждение насчет «односторонности» и «преувеличений» Маркса. Но даже более серьезные из буржуазных идеологов, такие, как Штамлер*, уразумели, что «против учения с такими глубокими корнями» им с помощью «половинчатых суждений» и всяких «чуть более или чуть менее» ничего не добиться. Но что смогла буржуазная наука противопоставить марксову учению как целому?

С тех пор как Маркс выразил в области философии, истории и политической экономии историческую точку зрения рабочего класса, нить буржуазного исследования в этих областях оказалась прерванной. Натурфилософия в классическом смысле кончилась. Буржуазная философия истории кончилась. Научная политэкономия кончилась. В историческом исследовании, где не господствует неосознанный или непоследовательный материализм, место всякой единой теории занял переливающийся всеми цветами радуги эклектицизм, иначе говоря, отказ от единого объяснения исторического процесса, т. е. от философии истории вообще. Экономическая наука качается между двумя школами — «исторической» и «субъективной», из которых одна является протестом против другой, а обе вместе — протестом против Маркса, причем одна из них, чтобы отринуть Маркса, отрицает экономическую теорию, т. е. познание в этой области, другая же отвергает единственный — объективный — метод исследования, который только и делает политическую экономию наукой. к Правда, социально-научная книжная ярмарка, как и прежде, каждый месяц все еще приносит целые горы плодов буржуазного усердия, а прилежные современные профессора выбрасывают на рынок толстеннейшие фолианты со скоростью крупнокапиталистического машинизированного производства. Но это либо старательно написанные монографии, где птица страус собственной головой закапывает в песок мелкие осколочные явления, дабы не видеть более крупных взаимосвязей и работать лишь на потребу дня, либо это симуляция идей и «социальных теорий», которые в конечном счете оказываются отражением марксовой мысли, скрытой под всякой мишурой во вкусе «модерного» базарного товара. Самостоятельного полета мысли, смелого взгляда вдаль, животворной дедукции тут нигде не сыскать.

И если социальный прогресс снова выдвинул ряд научных проблем, еще ждущих своего решения, то опять же только марксов метод дает орудие для их решения.

Итак, в конце концов буржуазная социальная наука оказалась способной противопоставить повсюду марксовой теории лишь отсутствие теории, а марксову познанию — лишь гносеологический скепсис. Марксово учение — дитя буржуазной науки, но рождение этого ребенка стоило матери жизни.

Таким образом, как в теории, так и на практике именно подъем рабочего движения вырвал из рук буржуазного общества то самое оружие, с которым оно намеревалось выступить в поход против марксова социализма. И ныне, 20 лет спустя после смерти Маркса, оно по отношению к нему еще бессильнее, а Маркс — более живой, чем прежде.

Правда, у сегодняшнего общества есть одно утешение. Тщетно пытаясь найти средство для преодоления учения Маркса, оно не замечает, что единственно действенное средство для этого сокрыто в самом этом учении. Будучи насквозь историческим, оно претендует на свою пригодность, ограниченную во времени. Будучи насквозь диалектичным, оно несет в самом себе надежный зародыш собственного заката. В самых общих чертах марксово учение, если говорить здесь о его непреходящей части, а именно историческом методе исследования, состоит в познании того исторического пути, который из последней «антагонистической» формы общества, основанной на классовых противоречиях, ведет в коммунистическое общество, построенное на солидарности интересов всех его членов.

Марксово учение, как и более ранние классические теории политэкономии, — это прежде всего идейное отражение определенного периода экономического и политического развития, а именно перехода из капиталистической фазы истории в социалистическую. Но оно больше чем простое отражение. Ведь осознанный Марксом исторический переход вообще не может свершиться без превращения марксова сознания в общественное, в сознание определенного общественного класса — современного пролетариата. Сформулированный марксовой теорией исторический переворот имеет своей предпосылкой то, что теория Маркса превратится в форму сознания рабочего класса и как таковая станет элементом самой истории.

Так марксово учение, продвигаясь вперед, подтверждает свою истинность с каждым новым пролетарием, становящимся носителем классовой борьбы. Тем самым марксово учение — это одновременно и часть исторического процесса, а значит, и само оно — процесс, а социалистическая революция станет заключительной главой «Коммунистического манифеста».

Таким образом, марксово учение в своей опаснейшей для нынешнего общественного строя части рано или поздно будет наверняка «преодолено». Но только вместе с существующим общественным строем.

Застой и прогресс в марксизме*

В пустой, но местами интересной болтовне о социальных условиях во Франции и Бельгии Карл Грюн[49] и прочие сделали верное наблюдение, что теории Фурье и Сен-Симона оказывали на их сторонников совсем различное воздействие: в то время как последний стал родоначальником целого поколения блистательных талантов в разных областях духовной деятельности, первый, за немногими исключениями, достиг лишь создания застывшей секты людей, вторивших его словам и ни в каком отношении не привлекших к себе внимания. Грюн объясняет эти различия тем, что Фурье создал готовую, до деталей разработанную систему, между тем как Сен-Симон бросил своим ученикам лишь свободно соединенную связку великих мыслей. Хотя, как нам кажется, Грюн слишком мало учитывает в данном случае внутреннее, содержательное различие между теориями обоих классиков утопического социализма, замечание его в общем верно. Не подлежит никакому сомнению, что система идей, набросанная лишь в общих чертах, действует на мысль куда более возбуждающе, чем готовое симметричное строение, к которому больше нечего добавить и где живой дух не может попробовать проявить себя самостоятельно.

He в этом ли состоит причина того, что мы вот уже многие годы ощущаем такой застой в марксовом учении? Ведь, в самом деле, если не считать нескольких самостоятельных работ, которые можно рассматривать как прогресс в теории, со времени появления последних томов «Капитала» и последних энгельсовских работ мы приобрели лишь несколько хороших популяризаций и изложений марксовой теории, но, по существу, теоретически стоим на том же самом месте, где нас оставили оба творца научного социализма.

Происходит ли это потому, что марксова система поставила самостоятельные проявления духа в слишком жесткие рамки? Несомненно, нельзя отрицать определенного давящего влияния Маркса на теоретическую свободу действий некоторых его учеников. Ведь уже сами Маркс и Энгельс отказывались нести ответственность за идейные откровения любого «марксиста», а докучливый страх, как бы не сойти с «почвы марксизма», мог в отдельных случаях стать столь же роковым для идейной работы, как и другая крайность — мучительные усилия доказать любой ценой «самостоятельность собственного мышления», прежде всего путем полного отбрасывания марксова образа мыслей.

Однако о более или менее завершенном здании марксова учения речь может идти только в области политической экономии. Что же касается самой ценной части его учения — диалектико-материалистического понимания истории, то она представляет собой только метод исследования, содержит несколько путеводных гениальных мыслей, позволяющих бросить взгляд в совершенно новый мир, открывающих бесконечные перспективы для самостоятельных занятий, для окрыляющих ум самых рискованных полетов в неисследованные сферы.

И все же и в этой области, за исключением нескольких немногих деяний, наследие Маркса — это неосвоенная целина: остается неиспользованным великолепное оружие, а сама теория исторического материализма пребывает доныне столь же не разработанной и схематичной, какой она вышла из рук своих создателей.

Дело, следовательно, не в жесткости и завершенности здания марксова учения, а в том, что оно не разрабатывается дальше. Часто жалуются на нехватку в нашем движении интеллектуальных сил, которые могли бы взять на себя дело продолжения теорий Маркса. Такая нехватка действительно наступила давно, но она сама требует объяснения, а не может объяснить первого вопроса. Ведь каждое время само формирует свой человеческий материал, и тогда, когда возникает истинная потребность в теоретической работе, эта потребность сама создает силы для своего удовлетворения.

Но имеем ли мы потребность в теоретическом продолжении учения, выходя за рамки Маркса?

В статье о споре между марксовой и джевонской школой*в Англии Бернард Шоу, сей остроумный представитель фабианского полусоциализма, высмеивает Гайндмана за то, что тот на основании уже первого тома «Капитала» делает вид, будто «полностью» понял всего Маркса и не заметил даже никакого пробела в марксовой теории, тогда как Фридрих Энгельс в предисловии ко второму тому сам заявил впоследствии, что первый том задал своей теорией стоимости основополагающую экономическую загадку, решение которой должен дать только третий том. Здесь Шоу и впрямь застиг Гайндмана в комическом положении, хотя последний мог бы утешиться тем, что разделяет такое положение почти со всем социалистическим миром.

Поистине! Третий том «Капитала» с решением проблемы нормы прибыли — основной проблемы марксова экономического построения — вышел в свет только в 1893 г. И все же в Германии, как и в других странах, уже велась агитация при помощи того незавершенного материала, который содержался в первом томе; марксистское учение как целое популяризовалось и воспринималось на основе одного первого тома; более того, эта агитация с частичной марксовой теорией привела к блестящим успехам, и нигде не ощущалось никакого теоретического пробела. Более того. Когда третий том наконец вышел, он поначалу произвел в узком кругу ученых-специалистов некую сенсацию, вызвал некоторые комментарии и полемические замечания. Но если говорить о социалистическом движении в целом, то в широких кругах, где уже господствовала система мыслей первого тома, третий никакого отклика не нашел. В то время как теоретические заключения этого тома до сих пор не породили ни одной-единственной попытки популяризации и действительно нигде не получили доступа в широкие круги, недавно, наоборот, можно было слышать отдельные голоса с социал-демократической стороны, которые дословно повторяли высказывания буржуазных политэкономов насчет «разочарования» третьим томом и тем самым лишь показывали, сколь сильно срослись они с «незаконченным» изложением теории стоимости, данным в первом томе. Как объяснить столь странное явление?

Шоу, который, по собственному выражению, охотно «хихикает» по адресу других, имел бы здесь основание потешиться над всем социалистическим движением, поскольку оно опирается на Маркса. Но вот только «хихикал» бы он тогда насчет очень серьезного явления нашей социальной жизни. Эта странная история с первым и третьим томами как раз и кажется нам наглядным подтверждением судьбы теоретического исследования в нашем движении вообще.

Третий том «Капитала» с научной точки зрения, несомненно, следует рассматривать прежде всего как завершение марксовой критики капитализма. Без третьего тома не понять собственно ни господствующего закона нормы прибыли, ни раскола прибавочной стоимости на прибыль, процент и ренту, ни действия закона стоимости внутри конкуренции. Однако — и это главное — все эти проблемы, сколь ни важны они с теоретической точки зрения, довольно безразличны с точки зрения практической классовой борьбы. Для нее же огромной теоретической проблемой было: возникновение прибавочной стоимости, т. е. научное объяснение эксплуатации, а также тенденция обобществления процесса производства, т. е. научное объяснение объективных основ социалистического переворота.

Ответ на обе проблемы дает уже первый том, который делает вывод об «экспроприации экспроприаторов» как о неизбежном конечном результате производства прибавочной стоимости и прогрессирующей концентрации капитала. Этим в общем и целом была удовлетворена собственно теоретическая потребность рабочего движения. Как же распределяется прибавочная стоимость между отдельными эксплуататорскими группами и какие сдвиги вызывает при этом распределении продукции конкуренция, непосредственного интереса для классовой борьбы пролетариата не представляло. И поэтому третий том «Капитала» так и остался до сих пор для социализма в целом непрочитанной главой.

Но так же как и с марксовым экономическим учением, обстоит в нашем движении дело и с теоретическим исследованием вообще. Не более чем иллюзия думать, будто поднимающийся рабочий класс благодаря самому содержанию классовой борьбы может по собственной воле действовать в области теории неограниченно творчески. Сегодня только один рабочий класс, сказал Энгельс, сохранил вкус и интерес к теории. Присущая рабочему классу жажда знаний — это одно из важнейших культурных явлений нынешнего времени. И в нравственном отношении борьба рабочих означает культурное обновление общества. Но активное воздействие пролетарской борьбы на прогресс науки связано с вполне определенными социальными условиями.

В любом классовом обществе духовная культура — наука, искусство — есть творение господствующего класса и имеет своей целью частично прямо удовлетворять потребности общественного процесса, а частично — потребности представителей этого господствующего класса.

В истории предшествующей классовой борьбы восходящие классы — такие, как третье сословие в новое время, тоже предпосылали своему политическому господству господство интеллектуальное, поскольку, будучи еще угнетенным классом, они противопоставляли устаревшей культуре периода упадка собственную науку и новое искусство.

Пролетариат находится в данном отношении в совсем ином положении. Как неимущий класс он не может в своем стремлении к возвышению сам создать своей собственной духовной культуры, пока остается в рамках буржуазного общества. Внутри этого общества и до тех пор, пока существуют его экономические основы, не может быть никакой иной культуры, кроме буржуазной. Рабочий класс, как таковой, стоит вне нынешней культуры, даже если разные «социальные» профессора и восхищаются уже тем, что пролетарии носят галстуки, пользуются визитными карточками и велосипедами, считая это выдающимся участием в прогрессе культуры. Хотя рабочий класс и создает собственными руками все материальное содержание и всю социальную основу этой культуры, его допускают к пользованию ее плодами лишь настолько, насколько это требуется для удовлетворительного выполнения им своих функций в экономическом и социальном процессе буржуазного общества.

Создать свою собственную науку и свое искусство рабочий класс будет в состоянии только после свершившегося освобождения от своего нынешнего классового положения.

Все, на что он сегодня способен, это защищать буржуазную культуру от вандализма буржуазной реакции и создавать общественные условия свободного культурного развития. Сам он в сегодняшнем обществе может действовать на этом поприще лишь поскольку создает себе духовное оружие для своей освободительной борьбы.

Но тем самым рабочему классу, т. е. его ведущим духовным идеологам, заранее поставлены весьма узкие пределы интеллектуальной деятельности. Областью его творческого действия может быть только совершенно определенный участок науки — общественная наука. Поскольку в результате особой взаимосвязи «идеи четвертого сословия» с нашим периодом истории для пролетарской классовой борьбы было особенно необходимо разъяснение законов общественного развития, социальная наука оказалась более плодотворной, и памятником этой пролетарской духовной культуры является марксово учение.

Но уже творение Маркса, которое как научное свершение само по себе представляет гигантское целое, превосходит прямые запросы той классовой борьбы, ради которой оно создано. Как своим подробным и завершенным анализом капиталистической экономики, так и своим историческим методом исследования с его неизмеримо большой сферой применения Маркс дал гораздо больше, чем непосредственно необходимое для практической классовой борьбы.

Лишь по мере того, как наше движение вступает в более продвинутую стадию и выдвигает новые практические вопросы, мы вновь обращаемся к марксовой сокровищнице мыслей, чтобы извлечь из нее отдельные куски его учения и использовать их. Но поскольку наше движение — как и всякая практическая борьба — еще долго обходится старыми руководящими идеями, хотя они уже потеряли свою пригодность, то и теоретическое использование марксовых импульсов продвигается вперед только крайне медленно.

И если мы поэтому ощущаем сейчас в нашем движении теоретический застой, то не потому, что марксова теория, которой мы питаемся, не годится для нынешнего развития или «изжила» себя, а, наоборот, потому, что мы, взяв из марксова арсенала то самое важное идейное оружие, которое было нам необходимо для борьбы на прежней стадии, отнюдь не исчерпали тем самым этот арсенал до конца. Не потому, что мы «обогнали» Маркса в практической борьбе, а, наоборот, потому, что Маркс в своем научном творчестве заранее далеко обогнал нас как практическую борющуюся партию. Не потому, что Маркс для наших потребностей уже недостаточен, а потому, что наши потребности еще недостаточны для применения марксовых идей.

Так теоретически открытые Марксом социальные условия бытия пролетариата мстят в нынешнем обществе самой марксовой теории. Ни с чем не сравнимый инструмент духовной культуры, она остается необработанной, поскольку для буржуазной классовой культуры непригодна, а вместе с тем далеко выходит за рамки потребностей рабочего класса в боевом оружии. И только после освобождения рабочего класса из оков его нынешних условий бытия подвергнется обобществлению вместе с другими средствами производства и Марксов метод исследования, дабы на благо всего человечества стать полностью применимым и проявить всю свою эффективность.

Карл Маркс [1913 г. ]*

Тридцать лет минуло с той поры, как навсегда закрыл свои глаза человек, которому современное рабочее движение обязано более, чем кому-либо из смертных. Дело, которому Маркс посвятил свою жизнь, может быть правильно оценено только в исторической перспективе.

Социализму, как идеалу общества, основанного на равенстве и братстве людей, много веков. Во всех крупных социальных кризисах и революционных движениях средневековья и нового времени он вспыхивал огненным пламенем как выражение крайнего радикализма, чтобы вместе с тем обозначить непреодолимые исторические пределы и ту точку каждого из этих движений, с которой неизбежно должны были последовать волна отлива, реакция и крушение.

Но именно как идеал, который можно было рекомендовать в любое время, в любой фазе исторического развития, социализм был не чем иным, как прекрасной мечтой разобщенных друзей человечества, недостижимой, как эфемерное сияние радуги на гряде облаков.

В конце XVIII и к началу XIX века социализм впервые выступает с силой и энергией, на этот раз уже как ответ на ужасы и опустошения, творимые в обществе восходящим промышленным Капитализмом. Но и теперь социализм, по сути дела, не что иное, как светлый идеал того общественного строя, который придумали отдельные смелые умы, противопоставив его жуткой картине капиталистического общества. Если мы послушаем первого предтечу современного революционного пролетариата Бабёфа, который во время заката Великой французской революции хотел подготовить заговор с целью насильственного введения коммунистического строя, то единственный факт, на который он считал возможным опереться, это — вопиющая несправедливость существующего общественного строя. Он не уставал рисовать этот строй в самых мрачных красках и бичевать его самыми горькими словами в своих страстных статьях, памфлетах, как и в своей защитительной речи перед революционным трибуналом. По Бабёфу, одного факта, что существующее общество является несправедливым и заслуживающим гибели, было достаточно для того, чтобы оно могло быть свергнуто и ликвидировано с завоеванием власти кучкой решительных людей. Но, к сожалению, оказалось достаточным всего лишь случайности, измены одного из заговорщиков, чтобы привести Бабёфа на плаху, а весь его план — к провалу. Бабёф погиб в реакционном водопаде, как утлое суденышко, не оставив в анналах истории иного следа, кроме светящейся строки.

В значительной мере на той же основе покоятся те социалистические идеи, которые в 20-е и 30-е годы [XIX века] с гораздо большей гениальностью и блеском представляли Сен-Симон, Фурье и Оуэн. Правда, ни один из этих трех великих мыслителей даже и отдаленно не помышлял больше о революционном захвате власти для осуществления социализма. Напротив, они были ярко выраженными приверженцами мирных средств пропаганды. Однако, сколь сильно ни отличались они по своей политической позиции от революционера Бабёфа, а по направлению и частностям своих идей друг от друга, решающим для судеб социалистической идеи у всех у них было одно: социализм сен-симонистов, фурьеристов и оуэнистов, как и Бабёфа, был по существу своему только проектом, изобретением одного гениального ума, который рекомендовал его для осуществления измученному человечеству, дабы спасти оное из ада буржуазного общественного строя. Критика, которой три великих утописта подвергали существующие условия, была бесконечно острее, основательнее, богаче идеями и наблюдениями, плодотворнее и смертельнее, чем у Бабёфа.

Первая четверть века необузданного развития капиталистической промышленности дала социальной критике совсем иной богатый материал, нежели тот, что впервые стал заметен в разгар бурных родов современного общества, во время великой революции, духовным сыном которой был Бабёф. Но и эта критика являлась в значительной мере обвинением и осуждением существующего общественного строя с точки зрения морали и совести. И именно потому все эти социалистические учения висели в воздухе. Ведь против абстрактных идей равенства, любви к человеку общественные условия грешили вот уже целые тысячелетия — с того времени, как существовали частная собственность и классовое господство. Эксплуатация и угнетение утверждались, процветали, росли и меняли, казалось, только по мере прогресса времени, свои особые формы, но ни в малейшей степени не заботились о справедливости, разуме и тому подобных прекрасных вещах. И чем основательнее, чем тщательнее великие апостолы социализма выстраивали основы и детали запланированного нового общественного строя, чем глубже затрагивали они своих планах корни существующего порядка, тем грознее звучал вопрос: кто и как должен произвести этот гигантский переворот, который опрокинет весь мир? О пролетарской массе не думали и к ней не обращались ни Фурье, ни Сен-Симон, которые создали лишь мелкие секты. И влияние Оуэна, который работал над возрождением пролетарской массы, тоже вскоре бесследно исчезло. Между стихийными революционными восстаниями пролетариата в 30-е и 40-е годы и социалистической пропагандой не было никакой существенной взаимосвязи.

Ненамного изменилась суть дела и тогда, когда в 40-х годах выступило новое поколение социалистических теоретиков, когда в Германии Вейтлинг, во Франции Прудон, Луи Блан, Бланки — обратились на сей раз к рабочему классу, чтобы проповедовать ему социалистическое Евангелие. Социализм у всех у них оставался планом будущего, главной опорой которого служила неправедность существующего общественного строя и который мог быть реализован в любое время, будь то посредством неких хитроумно измышленных учреждений с государственной помощью, будь то посредством тайно подготовленного захвата политической власти решительным революционным меньшинством.

1848 году суждено было стать вершиной спонтанного революционного восстания пролетарских масс и вместе с тем испытанием силы старого социализма во всех его разновидностях. Когда парижский пролетариат, широкие слои которого были взбудоражены идеей справедливого общественного строя, традициями прежних революционных боев и различными социалистическими системами, использовал в Февральской революции свою мощь, чтобы потребовать реализации новой «организации труда», «социальной республики», когда он дал Временному правительству для осуществления этих неясных проектов будущего знаменитый срок — «три месяца голода», эта попытка спустя несколько месяцев терпеливого ожидания закончилась страшным поражением пролетариата. В незабываемой июньской бойне идея реализуемой в любое время «социальной республики» была потоплена в крови парижского пролетариата, чтобы уступить место негаданному взлету господства капитала в годы Второй империи. Казалось, что на разгромленных баррикадах июня 1848 года, под горами трупов убитых парижских пролетариев идеал социалистического общественного строя был окончательно раздавлен и растоптан, а бесперспективность социализма доказана всему миру.

Однако в то самое время, когда социализм старых школ потерпел окончательное поражение, социалистическая идея уже была поставлена на совершенно новый базис Марксом и Энгельсом: «Коммунистический манифест» принес миру эксплуатируемых новую весть. Маркс и Энгельс искали точки опоры для социалистического идеала не в моральной несостоятельности нынешнего общества, не в выдумывании возможно более заманчивого проекта будущего. Они обратились к исследованию экономических условий буржуазного общества. Здесь они открыли точку, к которой может быть приложен рычаг социалистического переворота. В законах капиталистического хозяйства Маркс вскрыл действительный источник эксплуатации и угнетения пролетариата, избежать которых невозможно до тех пор, пока будут существовать капиталистическая частная собственность и система заработной платы. Но здесь он вскрыл и законы развития капиталистического производства, которые в силу собственной железной логики ведут к тому, что при известной его зрелости гибель капиталистического господства и осуществление социализма становятся неизбежными, ибо иначе все культурное общество обречено идти навстречу своей гибели. Тем самым социалистический идеал впервые был поставлен на научную основу и указан как историческая необходимость. Вместе с тем Маркс и Энгельс в результате того же экономического исследования доказали, что современный наемный пролетариат всех стран, интернациональный рабочий класс, когда экономическое развитие капитализма достигнет требуемой зрелости, исторически призван осуществить этот великий социальный переворот как свое собственное революционное действие.

Но этими эпохальными мыслями, изложенными в «Манифесте», в «Капитале», в многочисленных других работах, творение Маркса, как и его друга и соратника, не исчерпывается. Материалистическим пониманием истории и его плодотворнейшей частью — учением о классовой борьбе. Маркс дал пролетариату безошибочный указатель пути для повседневных боев, ведущий его через все хитросплетения политики и обманчивый маскарад партий. Люди сами делают свою историю, но делают ее не по воле случая. Этими словами Маркс указал революционному рабочему классу на объективные общественные условия его действия, на то исторически возможное, которым в любое время ограничено его стремление. Этим учением Маркс сделал так же возможным ориентировку в отношении действительных интересов, стремлений, путей и целей противников пролетариата, буржуазных классов и партий. Конечная цель и повседневная борьба пролетариата, программа и тактика социализма впервые поставлены Марксом на железный базис принципа научного познания, а всему движению международного рабочего класса тем самым приданы твердость, мощь и постоянство, делающие его самым могучим, беспримерным во всей мировой истории массовым движением.

Но и создание организации первого отважного авангарда этого всемирно-исторического движения тоже бессмертная заслуга Маркса и Энгельса. Образованием Интернационала они к обилию своих теоретических учений, предназначенных для пролетариата, прибавили еще и блестящий практический образец, по которому эксплуатируемые могли научиться сражаться против целого мира, постоянно устремляя свой взор на неотвратимую конечную цель и после каждого внешнего поражения собирая новые силы для дальнейших битв — вплоть до окончательной, решающей победы.

Если Маркс и Энгельс объединили под знаменем научного социализма пролетариев всех стран, то для германского рабочего класса это знамя как знак сбора всех его сил для решительного политического действия вынес вперед Лассаль. Если Маркс оставил интернациональному пролетариату в качестве своего политического завещания принципы классовой борьбы, то Лассаль сначала политически отделил немецкий пролетариат как класс от буржуазного общества и организовал его на революционную борьбу. И если Маркс словами, что люди делают историю сами, но делают ее не по своей доброй воле, положил конец «деланию» революции старого стиля, то Лассаль с противоположной интонацией, но с равным правом перенес упор на оплодотворяющую инициативу, пламенными словами проповедуя немецким рабочим: люди делают историю не по своей доброй воле, но они делают ее сами!

В этом году, когда в тридцатый раз отмечается день кончины Маркса и в пятидесятый — день рождения лассалевской агитации, германский рабочий класс имеет все основания с благодарностью почтить память трех своих великих учителей, историческое деяние которых неотделимо друг от друга.

Минувшие десятилетия бесконечно расширили поле нашей борьбы, в сотни раз умножили наши ряды, но и повысили наши задачи до гигантских размеров. Та капиталистическая зрелость, которую Маркс в 60-е годы изучил и описал на основе английских условий, оказалась беспомощным, лепечущим детством в сравнении с нынешним, охватывающим весь мир господством капитала и с отчаянной дерзостью его теперешней империалистической заключительной фазы. И последнее дыхание жизни капиталистического мира, буржуазный либерализм, из старческих рук которого 50 лет тому назад Лассаль вырвал скипетр руководства рабочим классом, оказывается своего рода пышущим силой титаном по сравнению с его нынешним разлагающимся трупом. Теоретическим и политическим учениям корифеев научного социализма ход исторического развития выдал по всем статьям блестящее свидетельство. И ныне посреди кровавого горячечного бреда и конвульсий вооруженного до зубов, человекоубийственного империализма все зримее приближается тот час, когда суждено будет сбыться заключительным словам Марксова «Капитала»:

«Вместе с постоянно уменьшающимся числом магнатов капитала, которые узурпируют и монополизируют все выгоды этого процесса превращения, возрастает масса нищеты, угнетения, рабства, вырождения, эксплуатации, но вместе с тем растет и возмущение рабочего класса, который постоянно увеличивается по своей численности, который обучается, объединяется и организуется механизмом самого процесса капиталистического производства. Монополия капитала становится оковами того способа производства, который вырос при ней и под ней. Централизация средств производства и обобществление труда достигают такого пункта, когда они становятся несовместимыми с их капиталистической оболочкой. Она взрывается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют».[50]

Поэтому сегодня нам более, чем прежде, необходимо связать на практике то, что наши наставники оставили нам в качестве своего самого ценного наследия: теоретическую глубину, чтобы твердым рулем принципа направлять нашу повседневную энергию и решительную революционную энергию, чтобы время, навстречу которому мы идем, не нашло в нашем лице лишь мелких людишек.

Официозность теории*

I

Точно так же, как три года назад, когда развертывание движения за избирательное право в Пруссии* выдвинуло в центр обсуждения лозунг массовой забастовки, Каутский и теперь поспешил «приглушающе» вмешаться[51] в оживленную дискуссию о массовой стачке, вызванную результатами выборов в прусский ландтаг* и ходом кампании против военного бюджета*.

Каутский снова чувствует себя призванным спасти партию от серьезных опасностей. Он предостерегает от «авантюр», «заговоров» и «интриг», он мечет гром и молнии против синдикализма, путчизма, бланкизма, «революционной гимнастики», против Мостов и Гассельманов*, он изобличает «наших русских», которые-де враждебны всякой организации и усердно трудятся над тем, чтобы вызвать у масс отвращение к борьбе за парламентские права. Жаль лишь, что об этом плоде буйной фантазии можно сказать то же, что и о лошади Роланда:

Очень красива была та кобыла, Да жаль, что издохла она.

Все опасности, против которых ополчился Каутский, не что иное, как ветряные мельницы, созданные силой его собственного воображения.

Если бы Каутского попросили все-таки быть столь любезным и назвать имена и факты, привести сведения поподробнее, сказать, кем и какие «авантюры» и «заговоры» запланированы в партии, он, верно, не испытал бы ни малейшего смущения. Если для того чтобы прослыть путчистами, авантюристами, синдикалистами и «русскими», достаточно подчеркивать необходимость решительной наступательной политики партии, тактической инициативы, энергичного возобновления кампании за прусское избирательное право и в связи с этим обсуждать проблему массовой забастовки, то тогда эта категория злодеев представлена в партии до ужаса многочисленно. Значит, организации в Штутгарте, Эссене, Золингене, во всем Нижнерейнском округе, в Берлине, герцогстве Гота, в Саксонии, а также редакции «Gleichheit»*, брауншвейгской, эльберфельдской, эрфуртской, нордхойзерской, бохумской и дортмундской и многих других партийных газет состоят сплошь из одних авантюристов и синдикалистов, значит, в германской социал-демократии кишмя кишит «русскими».

Но, правда, Каутский с яростью ведет свой бой против совсем особого рода сторонников «массовых акций». Эти люди в его воображении, совершают грех, желая живьем пересадить в Германию «русские методы» массовой стачки. Поверить Каутскому, так эти люди день и ночь ни о чем другом и не помышляют, как о массовой забастовке, видят в ней панацею и сгорают от нетерпения развязать ее в Германии.

Каутский сообщает о приверженцах «массовых акций», во-первых, что они «без обиняков заявляют: каковы бы ни были экономические или политические условия, массы всегда готовы выйти на улицу, всегда готовы бастовать», а там, где, в виде исключения, это не так, следует искать «вину отдельных личностей».[52]

Во-вторых, Каутский рассказывает нам о тех же самых «массовых акционерах», что они настаивают на возможно скорейшем «стихийном возбуждении» немецких масс, а поскольку оно не желает наступать, категорически требуют от партии, чтобы та искусственно создавала эту стихийность «смелой инициативой, и притом немедленно».[53]

В-третьих, эти люди видят «во всякой сильной организации тормозящий момент акции», а отсюда делают вывод: «Ко всем чертям организацию, если она нам только мешает!»[54]

Поскольку Каутский хочет подкрепить существование мнимого «направления», против которого он воюет, главным образом высказываниями из моих статей, то самое простое — противопоставить его утверждения моим аутентичным высказываниям. В трех статьях, опубликованных в «Leipziger Volkszeitung» под заголовком «Бельгийский эксперимент», я дала себе труд доказать, что массовую забастовку нельзя вызвать искусственно по команде сверху, что массовая забастовка может стать действенной только тогда, когда имеется соответствующая ситуация, т. е. экономические и политические условия, а также если она стихийно возникает из роста революционной энергии масс подобно разразившейся буре.

«Здесь вопрос стоит так: или — или. Или ведут дело к политической буре масс, вернее, приводят к ней, поскольку таковая не дает вызвать себя искусственно, или дают пришедшим в возбуждение массам вступить в бурю; тогда надо сделать все, что делает эту бурю как можно неодолимее, мощнее, концентрированнее… или же вообще не хотят этой бури, но тогда массовая забастовка — заранее проигранная игра».[55]

И дальше со всей категоричностью:

«Политическая массовая забастовка не есть потому сама по себе, абстрактно взятая, чудодейственное средство. Она действенна только во взаимосвязи с революционной ситуацией, как выражение высокой, концентрированной революционной энергии масс и сильного обострения противоречий. Вылущенная из этой энергии, отделенная от этой ситуации, превращенная в заранее предрешенный, педантично проведенный по взмаху дирижерской палочки стратегический маневр, массовая забастовка в девяти случаях из десяти должна потерпеть неудачу» («Leipziger Volkszeitung», 19 мая).

В другой связи, при обсуждении вопроса о забастовке как средстве борьбы за прусское избирательное право, я говорю:

«Массовая забастовка в такой же малой мере есть чудодейственное средство, чтобы вывести социал-демократию из политического тупика или привести к победе несостоятельную политику, как избирательная борьба или любая другая форма борьбы. Она сама по себе тоже лишь одна из форм борьбы. Но ведь не техническая форма решает исход борьбы, победу или поражение, а политическое содержание, вся используемая тактика».

И далее:

«Мы живем в такой фазе, когда повлиять на важнейшие политические вопросы может только собственное вмешательство широких масс… Но и наоборот, применение массовой забастовки отнюдь еще не гарантирует размаха и эффективности социал-демократической акции в целом… Не сама по себе массовая забастовка в каком-то определенном случае является решающей, а политическое наступление как выражение общего курса партии».

И наконец, особенно в отношении борьбы за избирательное право в Пруссии:

«Однако было бы роковой ошибкой вообразить, будто вопрос о прусском избирательном праве можно было бы разрубить, подобно гордиеву узлу, одним ударом меча посредством, скажем, какой-либо проведенной по решению партийного съезда или по его заданию массовой забастовки… Сейчас на нас лежит обязанность не «готовить» какую-то определенную массовую забастовку, а так подготовить нашу организацию, чтобы она была пригодной для крупных политических боев, не «воспитание рабочего класса для массовой забастовки», а воспитание социал-демократов для политического наступления».

Так выглядит на деле фанатичная, путчистская, синдикалистская пропаганда, так выглядит «категорическое требование», чтобы партия «искусственно создала» стихийную массовую забастовку, «и притом немедленно».

Точно так же Каутский ухитряется бесстыдно поставить с ног на голову мое высказывание о соотношении организованных и неорганизованных в крупных массовых акциях. То, что я старалась доказать в «Leipziger Volkszeitung», так это точно ту же самую мысль, которую я уже семь лет тому назад высказала — тогда под оживленные аплодисменты Каутского — в моей брошюре о массовой забастовке:[56] социал-демократия не должна и не может ждать с крупными политическими массовыми акциями до тех пор, пока весь рабочий класс не станет организованным в профсоюзы и политическую партию, а напротив, войском нам послужат также и неорганизованные или враждебно организованные массы, если только партия сумеет в соответствующей ситуации стать во главе массовой акции.

«Однако социал-демократия, — писала я, — благодаря теоретическому пониманию социальных условий своей борьбы, в невиданной никогда ранее мере внесла в сознание пролетарскую классовую борьбу, дала ей ясность цели и движущую силу. Она впервые создала прочную массовую организацию рабочего класса, а тем самым — твердый становой хребет классовой борьбы. Но было бы роковой ошибкой вообразить, что с тех пор и вся историческая способность действовать перешла к одной только социал-демократической организации, что неорганизованная масса пролетариата превратилась в бесформенную кашу, в мертвый балласт истории.

Как раз наоборот. Живой субстанцией мировой истории, несмотря на социал-демократию, все еще остается народная масса, и только если между организованным ядром и народной массой существует живое кровообращение, если обоих оживляет одно и то же биение пульса, только тогда и социал-демократия тоже может оказаться пригодной для крупных исторических акций» («Leipziger Volkszeitung», 27 июня).

Итак, поскольку я объявила социал-демократию становым хребтом классовой борьбы, мыслящим умом массы, дающим движению сознание и ясность, то Каутский заключил, будто я объявляю всякую организацию излишней, даже тормозящей. Поскольку я говорю, что каждая крупная классовая акция включает не только организованных как авангард, но также и неорганизованных как арьергард, Каутский делает отсюда дедуктивный вывод, будто я хочу проводить акцию только с неорганизованными. Потому, что я говорю буквально: «В Бельгии как профсоюзные, так и политические организации оставляют желать довольно многого, они в любом случае не могут даже отдаленно сравниться с немецкими. И все же (значит, несмотря на это!) вот уже 20 лет внушительные массовые забастовки за избирательное право происходят там одна за другой», Каутский ухитряется подсунуть мне буквально противоположное утверждение, будто в Бельгии «массовые акции процветают сильнее всего именно потому, что их организации оставляют желать довольно многого».[57]

Становится ясно, что оригинал моих взглядов во всех своих частях примерно столь же схож с изображением их Каутским, сколь марксистская теория и тактика — с обычными ревизионистскими интерпретациями. Как наши ревизионисты сначала сооружают чучело из «теории обнищания», «чистого отрицания», презрения к «практической работе», чтобы затем с наслаждением испробовать на нем острую сталь своей критики, так и Каутский, вопреки яснейшим словам и всей тенденции моих высказываний, произвольно мастерит карикатуру, чтобы поупражняться на ней в своем искусстве приглушения и спасти отечество.

Но и в этом случае борьба против воображаемых опасностей имеет объективную тенденцию встать на пути порожденного ситуацией стремления к действительному развитию партийной тактики. Ничто не доказывает этого лучше, чем собственная теория Каутского о массовой забастовке.

II

Каутский различает прежде всего «разные типы» массовой забастовки, а именно с географической точки зрения. Как в статье к тридцатой годовщине со дня смерти Маркса в «Vorwarts»[58] он сделал оригинальное открытие, будто имеется марксизм немецкий, австрийский, голландский, русский, так и теперь он оперирует русской, австрийской, бельгийской массовой забастовкой с целью противопоставить всем им совершенно новый тип «немецкой массовой забастовки». Жаль, что эта профессоральная схематизация, расщепляющая живую взаимосвязь, чтобы аккуратно разложить все по полочкам совершенно абстрактной классификации, игнорирует простейшие общеизвестные факты. Что следует, например, считать «бельгийской» массовой забастовкой, если в Бельгии с 1891 до 1893 г., в 1902 г. и в 1913 г. применялись совершенно различные «типы» массовой забастовки*, которые находились даже в сознательном противоречии друг другу? Что следует считать «итальянским» типом, если в Италии проводились как политические забастовки-демонстрации, например, против триполитанской войны*, так и профсоюзно-политические забастовки, например знаменитая стачка железнодорожников, а также чисто профсоюзные массовые забастовки сельскохозяйственных рабочих и, наконец, боевые забастовки и одновременно стачки солидарности (например, успешная миланская всеобщая забастовка в июне этого года)?

Совершенно непостижимо, что следует понимать под «русским методом», которым ныне с особенным предпочтением оперирует Каутский. Тот, кто в известной мере следит за русским рабочим движением в последнее десятилетие, знает: нет такого рода и та-кого типа массовой забастовки, который не применялся бы там многократно. Политические и экономические забастовки, массовые и частичные, забастовки-демонстрации и боевые всеобщие стачки в отдельных отраслях и всеобщие — отдельных городов, спокойные выступления за повышение заработной платы и уличные бои, планомерно вызванные и вполне дисциплинированно прекращенные забастовки, а также стихийные вспышки — все это в России в революционный период перекрещивалось, соседствовало, переплеталось, переливалось из одного в другое. О каком-либо особом роде «русской массовой забастовки» может говорить только тот, кто или не знает фактов, или же полностью забыл их.

Несколько лет назад Каутский еще сам принадлежал к числу тех, кого справа травили как «революционных романтиков», как «фанатических приверженцев русских». Сегодня же он борется с другими как с «русскими» и употребляет название «русские методы» как воплощение неорганизованности, примитивности, хаотического и дикого в образе действий. В его изображении русский рабочий оказывается стоящим на самой низшей ступени, «самым неприхотливым из всех европейских рабочих», способным продержаться без заработка и пособий дольше, чем «какой-либо другой рабочий класс капиталистической Европы».[59] Я должна снова, как и в наших спорах 1910 г.*, возразить Каутскому: его изображение российского рабочего класса и русской революции — это пасквиль на тамошний пролетариат. Доселе только анархисты утверждали, будто наивысший революционный идеализм вырастает из глубочайшей материальной деградации, из отчаяния и чувства «больше нечего терять». А ныне Каутский хочет представить все революционные действия русского пролетариата как акт отчаяния илотов, которые борются только потому, что «нечего терять». Он забывает, что с кули, которые не имеют никаких потребностей и довольны коркой хлеба да солнечным светом, нельзя вести никакой кампании за восьмичасовой рабочий день, такой, свидетелями какой мы были в 1905 г. в Петербурге*, никакой борьбы за политические права и за современную демократию; что с таким пролетариатом невозможно выдержать никаких регулярных профсоюзных боев, нельзя создать современные профсоюзные организации, какие возникли по всей России в 1905–1907 гг.; что такой пролетариат нельзя вдохновить целями интернационального социализма, поднять на акции высшей классовой солидарности, на чудеса пролетарского идеализма, которые и сегодня стоят в России на повестке дня.

С другой стороны, Каутский мог даже из обычных газетных сообщений установить, сколь ложно его утверждение, будто в России «с тех пор по сей день хронические массовые забастовки замерли».[60] Как раз прошлогодний Первомайский праздник, впервые отмечавшийся в России, и притом полумиллионом участников, «хронические» массовые забастовки протеста сотен тысяч в связи с Ленским расстрелом*, по поводу осуждения матросов в Кронштадте, по поводу преследования легальных социал-демократических газет в Петербурге*, ставшие поистине «хроническими» за последние два года бесчисленные экономические стачки доказывают, что пролетарские массы в России, которые во время ужасов контрреволюции 1908–1911 гг., казалось, совсем замерли, в действительности оставались несломленными ни в боевом мужестве, ни в своем идеализме, что их революционные действия были вовсе не актом отчаяния стоящих на низшей ступени илотов, а проявлением революционного классового сознания и упорной боевой энергии.

В противовес точке зрения, свысока рассматривающей русский пролетариат как стоящий на самой низкой точке развития, а методы его борьбы — как продукт отсталости, я все еще придерживаюсь взглядов прежнего Каутского, который во втором издании своей «Социальной революции» писал в 1907 г.:

«Против «революционного романтизма» есть только одно возражение, которое, правда, высказывается все чаще, а именно, что условия в России ничего не доказывают для нас в Западной Европе, поскольку они коренным образом отличны от наших.

Различие условий мне, разумеется, небезызвестно, хотя его и не следует преувеличивать. Недавняя брошюра нашего товарища Люксембург[61] ясно доказывает, что русский рабочий класс вовсе не стоит так низко и не так уж малого достиг, как обычно считают. Как английским рабочим пора отвыкнуть смотреть на германский пролетариат словно на отсталых представителей рода человеческого, так и мы в Германии должны отвыкнуть делать то же самое в отношении русского». И далее: «Английские рабочие стоят ныне как политический фактор еще ниже, чем рабочие экономически наиболее отсталого, политически наиболее незрелого европейского государства: России. Здесь — живое революционное сознание, дающее им огромную практическую силу; там — отказ от революции, ограничение интересами данного момента, так называемая реальная политика, превращающая ее в нуль действительной политики».[62]

Но это между прочим. Что же может сказать нам Каутский о «немецком методе» массовой забастовки, противостоящем «русскому методу»? Здесь он прежде всего с возмущением отвергает всякое решающее участие в ней неорганизованных рабочих. Кто же составляет эту неорганизованную массу? — вопрошает он. Она образуется из бессильных, подавленных, изолированных, опустившихся элементов, из невежественных и бездумных, погрязших в предрассудках или бессовестных субъектов. И вот такие элементы должны дать нашей борьбе самую энергичную боевую силу?

На этот вопрос теории, на ощупь бредущей в тумане, практика отвечает простыми фактами политической и профсоюзной борьбы. Каждое значительное профсоюзное выступление издавна не могло обойтись без поддержки неорганизованных, и только крупные сражения, в которых участвовали неорганизованные, издавна давали главный прирост организации. Без соучастия неорганизованных масс важнейшие бои профсоюзов, а без этих боев их рост как организации были бы просто немыслимы. Весной 1910 г. в Хагене (Вестфалия) союз рабочих-металлистов выдержал первую пробу сил с металлопромышленниками, отличный ход которой имел огромное значение: в результате этого авангардного боя у союза промышленников почти исчезло желание осуществить запланированный генеральный локаут. Увольнение затрагивало около 20 тысяч рабочих, в том числе 2790 организованных и 17 тысяч неорганизованных. И эта масса под руководством организации безупречно выстояла в борьбе 17 недель. Заключительным итогом явилось то, что после локаута число членов союза рабочих-металлистов в Хагене удвоилось.

Другой пример политического характера. В последней массовой забастовке в Бельгии, по данным «Vorwarts», участвовало от 400 до 450 тысяч рабочих. Число членов партии в Бельгии составляет, по данным официального отчета последнему Международному социалистическому конгрессу в Копенгагене, 184 тысячи человек; численность присоединившихся к профсоюзной комиссии партии, а также независимых профсоюзов составляет, согласно тому же отчету, 72 тысячи, а всех стоящих на почве классовой борьбы организованных в рядах профсоюзов — 126 тысяч и, наконец, членов кооперативов — 141 тысяча человек. Заметим, кстати, что в большинстве случаев в этих трех категориях речь идет об одних и тех же лицах. Отсюда следует черным по белому, что около трех пятых всей массы участников недавней борьбы за избирательное право в Бельгии составляли неорганизованные.

Вопреки теории Каутского, бессильные, бездумные и опустившиеся элементы оказывают вполне дельную и неотъемлемую помощь в решающих экономических и политических битвах! Да где бы были мы с нашей парламентской акцией, если бы нам пришлось полагаться только на организованных? При одном миллионе организованных в партии и двух с половиной миллионах членов профсоюзов, из которых к тому же большая часть — женщины и молодежь в возрасте до 25 лет, нам отдают голоса четыре с четвертью миллиона избирателей. И это все — «слабые, трусливые, нерешительные», что образуют свыше половины наших избирателей?

Теория Каутского о застывшей противоположности между организованным авангардом и остальной массой пролетариата столь же недиалектична, сколь фальшива и неудовлетворительна как для обычного профсоюзного и парламентского классового действия, так и для особых моментов крупных массовых битв. Обращение с неорганизованными, как с трусливым сбродом, затрудняет понимание и живых исторических условий пролетарского действия и задач организации, ее роста.

Правда, Каутский ссылается на забастовку горняков*. Она отчетливо показала, что мы не можем положиться ни на какую иную силу, кроме как на наши собственные организации. Следовало бы, однако, еще проанализировать, насколько неудаче забастовки горняков способствовало именно неуверенное, тормозящее руководство, которое уже ряд лет старается локализовать и отсрочить любой крупный конфликт, лишив его тем самым всякого политического размаха и уверенности*. Я и здесь согласна с прежним Каутским, который в 1905 г. писал об «уроках забастовки горняков» в Рурском бассейне:

«Только на этом пути могут быть достигнуты значительные успехи горняков. Забастовка против шахтовладельцев стала бессмысленной; забастовка с самого начала должна носить политический характер, ее требования, ее тактика должны быть рассчитаны на то, чтобы привести в движение законодательство… Эта новая профсоюзная тактика политической забастовки — сочетание профсоюзной и политической акции — является единственной еще остающейся возможной для горняков, она вообще призвана вновь оживить как профсоюзное, так и парламентское действие и придать как тому, так и другому повышенную наступательную силу».[63]

В конечном счете сам Каутский, если захочет привести более подробные данные об условиях массовой забастовки и в Германии, придет поневоле к следующему результату:

В общем и целом о ней можно сказать, что предпосылкой ее успеха является такая ситуация, которая настолько возбуждает рабочий класс, что все его слои — не только члены партии, но и свободных профсоюзов, даже массы во враждебных профсоюзах и сами неорганизованные массы — единодушно требуют действовать самыми острыми средствами.

Слушайте! Слушайте! Итак, предпосылкой победоносной массовой забастовки и в Германии тоже в конце концов оказывается единодушное взаимодействие как организованных, так и «слабых, трусливых, нерешительных, то есть неорганизованных», когда результат возбуждения охватывает равным образом оба слоя. Или, как я писала в «Leipziger Volkszeitung» [27 июня 1913 г. ]: «Только если между организованным ядром и народной массой существует живое кровообращение, если обоих их оживляет одно и то же биение пульса, только тогда и социал-демократия может оказаться пригодной для осуществления крупных исторических акций».

Но если это так, не вытекает ли тогда отсюда для организованной, классово сознательной части пролетариата ясный долг: просто пассивно ожидать этого «возбуждения», а обеспечить себе и руководящую роль авангарда? Разве не вытекает отсюда для социал-демократии историческая задача всем своим поведением уже теперь добиться величайшего влияния на неорганизованную массу, смелостью своих действий, решительным наступлением завоевать доверие широчайших народных кругов, приспособить собственный организационный аппарат к требованиям крупных массовых акций?

Да, Каутский, изображающий массовую забастовку в Германии как уникальную «крайнюю борьбу», как своего рода Страшный суд, заверяет и повторяет вновь, что в нынешних напряженных условиях внезапно может возникнуть такая ситуация, которая заставит нас взяться за самое острое наше оружие. Вдуматься только: мы можем внезапно, «за ночь», прийти к массовой забастовке, а, по схеме Каутского, это значит — к генеральному сражению не на жизнь, а на смерть с господствующей системой! И разве не должна партия перед лицом такой возможности уже теперь отточить свое оружие наступательной тактикой, подготовкой масс к их великой задаче целеустремленно встретить грядущие события? Условия таковы, что катастрофа могла бы наступить «за ночь». По Каутскому, мы живем в некоторой мере на вулкане. И вот в такой ситуации Каутский ныне видит для себя лишь одну задачу: изобличить как «путчистов» тех, кто хочет придать боевой тактике социал-демократии больше мощи и остроты, кто хочет вырвать ее из рутины!

Каутский охотно использует в своих тактических планах военные термины. У него можно услышать о битвах, походах и полководцах. Однако полководец, который в ночь накануне генерального сражения, вместо того чтобы позаботиться о максимальном вооружении своего лагеря, отдал бы приказ спокойно продолжать начищать пуговицы до полного блеска, заслуживал бы увековечения не в анналах военной истории, а на страницах «Wahrer Yacob»*.

III

Не сознательным приспособлением организации и тактики к массовым боям, которого потребует будущая ситуация, придем мы к «немецкой массовой забастовке». К ней, по Каутскому, ведет следующий запутанный путь. Массовая забастовка в борьбе за прусское избирательное право станет возможной только тогда, когда массы в Пруссии правильно поймут пользу всеобщего избирательного права и признают его жизненным для себя вопросом. Этому они научатся, только если наглядное обучение продемонстрирует им пользу всеобщего избирательного права. «Это наглядное обучение отсутствует, пока всеобщее, равное избирательное право на выборах в рейхстаг не дает такого народного представительства, которое совершает гораздо большую «позитивную работу» для пролетариата, чем трехклассная палата [в Пруссии]».[64] До сих пор этого не было. Рейхстаг делал почти столь же мало позитивного, сколь и прусский ландтаг. «Но это может измениться». Если мы заполучим в рейхстаге еще больше социал-демократов, мы, может быть, добьемся того, что «побудим его к социальным реформам. Удастся нам так организовать практику рейхстага, чтобы она показывала массам, что избирательное право в рейхстаг имеет для них большую практическую ценность (выделено мною. — Р. Л.), тогда они поймут и важность завоевания его и для выборов в прусский ландтаг».[65]

Таким выстрелом мы сразу убили бы двух зайцев: «позитивные завоевания» в рейхстаге не только влили бы в массы необходимое воодушевление для борьбы за прусское избирательное право. Они вместе с тем толкнули бы реакцию на государственный переворот, на отмену избирательного права в рейхстаг. А тогда мы сразу обрели бы повод для двух «немецких массовых забастовок»: одной — в защиту избирательного права в рейхстаг и другой — за завоевание прусского избирательного права.

«Это, — говорит Каутский, — представляется мне в настоящее время наиболее перспективным путем подготовки массовой забастовки для борьбы за прусское избирательное право: только благодаря повышению значения рейхстага в сознании народных масс они придут к пониманию значения избирательного права в рейхстаг. Самым превратным является противоположный путь фанатических приверженцев массовой акции, изображающих незначительными дееспособность рейхстага и тем самым избирательного права в рейхстаг».[66]

Не знаешь просто, чему больше восхищаться в этом дьявольски ловком тактическом плане кампании, на лбу которого написано, что он хитроумно придуман за письменным столом в тихой обители мыслителя. Итак, мы должны «добиться того», чтобы побудить рейхстаг к социальным реформам, к великолепным деяниям, к «позитивной работе»! Но ведь как раз теперь достоянием даже самого скромного агитатора социал-демократии стало то, что рейхстаг, чем дальше, тем сильнее, обречен на бесплодие, что для рабочего класса у него все чаще есть только камни вместо хлеба, что наша социальная реформа, чем дальше, тем больше, превращается из защиты рабочих в наступление на рабочих. И вот мы должны только в будущем добиться того, что сможем срывать распрекраснейшие социал-реформистские фиги с этого чертополоха буржуазной реакции? И благодаря чему? Только благодаря тому, что изберем еще больше депутатов в рейхстаг! Еще десять, еще двадцать социал-демократов в рейхстаге — и на каменистой почве реакции постепенно заколышется золотая пшеничная нива «позитивной работы»!

То, что социал-реформистское бесплодие германского рейхстага, как, впрочем, ныне и большинства капиталистических парламентов, отнюдь не случайность, что оно является лишь естественным продуктом усиливающегося обострения противоречия между капиталом и трудом, что в век растущей картеллизации промышленности, подстрекательских союзов работодателей, массовых локаутов и курса на каторжные тюрьмы никакая новая социал-реформистская весна расцвести не может, что любая «позитивная работа» в парламенте становится с каждым годом все бесперспективнее по мере того, как железная поступь империализма растаптывает всякую буржуазную оппозицию, лишает парламент какой-либо самостоятельности, инициативы и независимости, заставляет его деградировать до уровня презренной машины, говорящей «да» военным ассигнованиям, — все это вдруг ускользает от блаженно-сияющего взгляда Каутского. Исторический опыт пятидесяти лет парламентской работы, вся сумма сложных экономических и политических факторов новейшей фазы международного развития капитализма, усиливающееся обострение противоречий во всех областях — все это превращается у него лишь в злобное изобретение «фанатичных приверженцев массового действия», которые переворачивают все, когда говорят о закате парламентаризма, и пренебрежительно относятся к рейхстагу. Однако в таком «извращении» уже давно повинны другие люди. Бебель говорил в Дрездене в 1903 г.:

«Я могу вам только сказать: мы больше не можем вносить инициативные запросы; а если мы внесем предложение… создать социальную комиссию, которая занималась бы законами о защите труда и учитывала бы все эти запросы, неужели вы действительно воображаете, что вам удастся затем что-нибудь сделать?.. Существует не только процедурная невозможность окончательно решить все эти вопросы наряду с другими, подлежащими обсуждению… нет, решающее в том, что вся законодательная кухня в Германской империи, а также во всех других парламентах мира столь жалка, столь неудовлетворительна и несовершенна, что если сегодня закон готов, то уже на другой день весь мир видит: его еще не раз надо снова изменять. Почему это происходит? Потому, что классовые противоречия становятся все острее, так что в конечном итоге делают полузаконы, ибо цельные больше не получаются… Я часто спрашивал себя: а стоит ли при этом положении вещей парламентская деятельность затраченного труда, времени, денег? Мы многократно работаем в рейхстаге впустую. Я спрашивал себя об этом не раз, но, само собою разумеется, у меня слишком боевая натура, чтобы я слишком долго предавался таким мыслям. Я говорил себе: они делу не помогут, все это надо проглотить и переварить! Надо делать то, что можно, но не заблуждаться насчет ситуации! Я хочу высказать вам это для того, чтобы вы не думали, что раз нас тут теперь 81 человек, то мы можем выкорчевать парламентский лес».[67] Так говорил о парламентской деятельности человек, который проработал в этой области целую жизнь, который создал социал-демократическую парламентскую тактику. А теперь Каутский обещает нам, что, если мы изберем туда еще больше депутатов, они смогут выкорчевать парламентский лес! Бебель провозгласил в Дрездене насчет перспектив парламентаризма: «Итак, никаких иллюзий, ни в одной области! Это не повредит ни вашему телу, ни вашему духу; напротив, это может пойти вам только на пользу».[68] А ныне Каутский пытается посеять самые опасные парламентские иллюзии.

Но его хитрый тактический план имеет еще одну интересную сторону. Мы должны сначала путем «позитивной работы» в рейхстаге пробудить у масс интерес к прусскому избирательному праву. Только такое «наглядное обучение» создаст решительных борцов за прусское избирательное право. Значит, без «позитивных завоеваний» масса значения парламентской деятельности не понимает? А как же мы тогда пришли к нашим четырем с четвертью миллионам голосов на выборах в рейхстаг? Каким же образом мы вот уже 40 лет идем от одной избирательной победы к другой, не имея возможности, как теперь признает сам Каутский, проделать в рейхстаге какую-либо запретную «позитивную работу»? Может быть, мы пытались, по рецепту Каутского, поймать массы на приманку «позитивной работы» для использования их избирательного права? Послушаем же снова, что говорил об этом Бебель еще в Эрфурте в 1891 г., выступая против Фольмара:

«Но для нас дело идет о том, что мы показываем массам, как противники на их же собственной почве отказывают им в осуществлении самых элементарных и самых справедливых требований. Это просвещение масс насчет наших противников есть главная задача нашей парламентской деятельности, а вовсе не вопрос, будет ли сначала реализовано какое-нибудь требование или нет. С этих точек зрения мы постоянно выдвигали свои предложения… И наша деятельность такого рода, как доказывают многочисленные письма, находила самую благоприятную оценку в широких кругах рабочих. Значит, мы всегда отстаивали правильную позицию, речь идет в первую очередь не о том, добьемся ли мы того или иного; для нас главное в том, что мы выдвигаем такие требования, какие не может выдвинуть ни одна другая партия».[69]

Итак, не «позитивная работа», а разъяснительная агитация в рейхстаге — вот что привлекло к нам растущие отряды сторонников на выборах. Оппортунистами в партии до сих пор были те, кто утверждал, будто к массам надо идти с «позитивной работой» в руках, иначе народ нас «не поймет». Партия же в большинстве своем всегда с презрением отвергала ловлю масс на приманку обещания «позитивных завоеваний». И тем не менее мы привлекли на свою сторону миллионы избирателей и даже при бурном одобрении масс уже в 1905 г. заявили, что ради защиты этого избирательного права в рейхстаг, которое еще почти ни на йоту не продвинуло нас по части «позитивных завоеваний», надо делать максимум возможного*.

Итак, весь тактический план Каутского идет по ложной колее, это оппортунистическая спекуляция на социал-реформистском бабьем лете рейхстага и на оппортунистической ловле масс на удочку «позитивной» парламентской работы.

Но что же остается здесь осязаемого для тактики партии, если исключить из этих рассуждений всякие «если бы да кабы» музыки будущего? Выборы в рейхстаг, приобретение новых мандатов — вот панацея, вот альфа и омега этого ничего-кроме-парламента-ризма, вот все, что может сегодня рекомендовать партии Каутский.

IV

Уже много лет не испытывали мы в наших рядах такой всеобщей живой потребности идти вперед, придать нашей тактике большую мощь и боеспособность, а нашему организационному аппарату — большую гибкость, чем теперь. Критика собственных недостатков в партийной жизни и в методах работы, которая, как всегда, является первым серьезным предварительным условием любого внутреннего прогресса в рядах социал-демократии, и на этот раз вышла из самых недр организации, нашла сильное эхо в самых широких кругах партии. Казалось бы, повод для такой самокритики есть. Борьба за прусское избирательное право после блестящего начала в 1910 г. пришла в состояние полного застоя. Акции партии, как и фракции в борьбе против военных ассигнований, по всеобщему ощущению, оказались не на высоте. Особенно глубокое беспокойство в партийных кругах вызвала тактика фракции в отношении законопроекта о покрытии расходов. Уровень организации и число подписчиков нашей прессы показывают самый минимальный прогресс за все время существования партии, а местами даже регресс. Пусть все эти явления и не дают оснований для покаянных проповедей насчет нашего безнадежного «обуржу-азивания», все же для боевой партии, а особенно для партии самокритики, как наша, они служат поводом для серьезного анализа собственных сил и методов борьбы. Как показывает со всех сторон партийная печать и ход партийных собраний, самые широкие круги товарищей испытывают серьезную потребность поспорить по всем возникающим вопросам, сомнениям и проблемам.

Только Каутский, тот самый Каутский, который упрекает меня в «недостаточном знакомстве с чувствами и жизненными условиями пролетариата»,[70] ни в малейшей мере не почуял этого стремления и беспокойства наших масс. Он со своей стороны не видит в нашей партийной жизни никаких недостатков. Хотя продолжения Демонстраций за избирательное право, которые сам Каутский в мае 1910 г. считал необходимыми, и не последовало; хотя борьба за избирательное право вот уже три года как замерла, Каутский находит все в полном порядке и заявляет, что только Мост и Гассельман* могли бы мечтать о чем-либо ином. Если наше поведение во время обсуждения военных ассигнований критикуют как неудовлетворительное, то Каутский требует, чтобы ему показали массовые акции против таких законопроектов во Франции, Италии, Австрии. Более того, он даже со злобным юмором требует от сегодняшней России показать германской социал-демократии, насчитывающей миллион членов партии, пример акции против милитаризма.

Если товарищи по партии в провинции воспринимают вялость масс в борьбе против военного бюджета как горькое и постыдное разочарование, то Каутский считает эту трусость совершенно понятной и с леденящим сердце холодом восклицает: а чего бы ради массе возбуждаться? Ведь, по нему, дело шло всего лишь о распространении всеобщей воинской повинности на всех годных к военной службе мужчин, благодаря чему самое чудовищное во всех этих военных бюджетах выглядит почти столь же безобидным, как пожалование ордена четвертой степени какому-нибудь прогрессистскому лидеру.

В 1909 г. Каутский еще резко критиковал поведение фракции при обсуждении финансового законопроекта*, требовал даже обструкции, а на Лейпцигском съезде партии решительно выступал против голосования за прямые налоги, поскольку они были увязаны с косвенными, и заявлял: «Мы никогда не сумеем утверждать для нынешней системы никакого налога на цели, которые мы отвергаем».[71] Зато сегодня он не находит против поведения большинства фракции ни единого слова протеста. Да, теперь он празднует великолепную победу и начало весны «позитивной работы» в рейхстаге. И даже упадок организации, уменьшение числа подписчиков не смогли вывести Каутского из созерцательного спокойствия отрешенного от жизни философа.

«Никакого сомнения, — говорит он, — в партийной жизни в данный момент следует отметить определенный застой, который в некоторых местах привел даже к сокращению количества подписчиков и численности членов партийных организаций. Это явление конечно не радостное, но далеко еще не внушающее опасений».[72]

Подумать только: тот самый Каутский, который вообще полагается только на организованных, только вместе с ними желает вести все классовые битвы, который видит в организации не просто сознательное ядро и руководящий авангард пролетариата, а вообще все и вся классовой борьбы и истории, вдруг проявляет странную невозмутимость, когда сам констатирует упадок наших организаций! Да, ради того, чтобы представить этот упадок «не внушающим опасений», он даже доходит до весьма внушающей опасения теории, будто «можно иметь ту же самую заинтересованность в целях нашего движения, независимо от того, состоишь ли ты в организации или нет».[73] Счастье еще, что «Neue Zeit» не слишком широко распространяется в массах, иначе вяло относящиеся к организации лица нашли бы у нашего сверхтеоретика прелестнейшее оправдание своему недопустимому поведению. Когда кто-либо из нас отваживается утверждать, что в отдельные бурные моменты, в определенных исторических ситуациях неорганизованные должны, наряду с организованными и под их руководством, принимать участие в борьбе за великие народные цели, Каутский впадает в благороднейшее возмущение по поводу такого бланкизма, путчизма, синдикализма. Но когда надобно приукрасить существующее со всеми его недостатками и убаюкать самокритику партии, тогда Каутский вдруг открывает нечто такое, чего до него никто и не ведал и не знал: что можно даже проявлять «ту же самую заинтересованность» в целях нашего движения, независимо от того, состоишь ли ты в партии или нет!

Это такая официозность, чище которой никто никогда не высказывал в нашей партии и уж во всяком случае — в органе идейной и теоретической жизни социал-демократии. И во всяком случае, это такое применение теории, которое не имеет ничего общего с духом марксизма. В марксовом духе теоретическое познание существует не для того, чтобы плестись позади действия и готовить оправдывающий успокоительный отвар для всего того, что когда-либо сделано или не сделано «высшими инстанциями» социал-демократии, а, наоборот, для того, чтобы руководить, идя впереди партии, побуждая ее к постоянной самокритике, вскрывая недостатки и слабости движения, показывая новые пути и открывая новые горизонты, невидимые в ходе повседневной будничной работы.

Каутский же, наоборот, борется против мысли о наступательной тактике, против требования инициативы, против лозунга массовой забастовки. А то, что он может предложить, это всего лишь опаснейшие иллюзии в отношении парламентаризма. Весной 1910 г., когда партия в разгар демонстраций за прусское избирательное право обсуждала вопрос о средствах дальнейшей борьбы, Каутский вмешался в это обсуждение, чтобы подвести теорию под разоружение в избирательной борьбе и в духе руководящих партийных кругов направить все внимание и всю энергию на предстоящие выборы в рейхстаг. Выборы в рейхстаг! Это был единственный тактический лозунг Каутского. На выборах в рейхстаг — вот на чем следовало сконцентрировать все надежды. После выборов Каутский обещал «совершенно новую ситуацию» и рисовал перспективу «нового либерализма». Правда, и этот «новый либерализм», как и все политические гороскопы Каутского, тоже облекался в сплошные «если бы да кабы», а любое позитивное утверждение задним числом снималось ограничительными условиями. И все же единственная доступная пониманию цель и ядро его высказываний, а также смысл броского словца о новом либерализме заключались в том, чтобы пробудить надежды на «новое среднее сословие» и перенести центр тяжести политической борьбы в парламент.

«Благоприятность нынешней ситуации, — писал Каутский 25 февраля 1912 г. в «Vorwarts», — не в том, что либералы вдруг вышли на арену как решительные борцы за демократическую революцию, а в том, что поведение либералов по отношению к нам расстраивает все планы реакционеров. Наша избирательная победа их не обескуражила, с возможностью ее считался весь мир. Но они ожидали, что под впечатлением пролетарской победы на выборах либералы, охваченные паническим ужасом, целыми толпами свернут в реакционный лагерь, превратят слова о реакционной массе в истину…

И это наверняка произошло бы и без нового среднего сословия. Но так появилась не только сильная социал-демократия, а рядом с ней появился и либерализм, готовый на борьбу против правых, которые в противоположность им находятся в меньшинстве».[74]

И к концу:

«Соотношение сил различных партий и классов, не созданное, правда, недавней избирательной борьбой, но ею раскрытое, породило политическую ситуацию, которой не было во всей прежней истории Германии. Не следует ни впадать в парламентский кретинизм, ни преувеличивать власть рейхстага и силу либерализма, чтобы прийти ко взгляду, что центр тяжести нашего политического развития снова находится в рейхстаге и парламентские бои в данной ситуации могут значительно продвинуть нас вперед — разумеется, не сами по себе, а благодаря обратному воздействию на массы, которые остаются прочной основой нашей силы, как бы ни складывалась парламентская расстановка сил».[75]

Выборы в рейхстаг давно миновали, а «совершенно новая ситуация» так и не наступила, напротив, старый реакционный курс спокойно продолжается. Наша фракция из 110 депутатов, как и следовало ожидать, в общем и целом показала себя столь же бессильной против этой реакции, как и прежняя, насчитывавшая 53. «Новый либерализм», несмотря на «новое среднее сословие», оказался самым старым, самым старческим. Борьба за прусское избирательное право с весны 1910 г. все еще не оправилась от оцепенения. А новая политическая ситуация, «равной которой не было во всей прежней истории Германии», нашла свою кульминацию в застое социальной реформы и в одобрении таких военных ассигнований, «равных которым не было во всей прежней истории Германии».

Так что же представляет собой лозунг Каутского сегодня? Опять же — выборы в рейхстаг, и ничего больше чем выборы! «Рост значения рейхстага в сознании народных масс» — это, по Каутскому, и сегодня еще единственный путь для нашего движения вперед! Точно так же, как его теория сводится к официозному успокоению всех сомнений и к оправданию всего существующего в партии, так и его тактика направлена на торможение движения по старой заезженной колее чистого парламентаризма, а в остальном — на надежду, что история как-нибудь сама обеспечит революционное развитие и, когда созреет время, массы устремятся вперед через голову «тормозящих вождей». Или, как прекрасно сформулировала газета «Vorwarts» — единомышленница Каутского: «Если массы находятся в состоянии бурного возбуждения, если они рвутся вперед, если они больше не заботятся о тормозящих вождях, тогда наступает момент, когда уже не дискутируют сначала насчет массовой забастовки’, а потом объявляют ее, момент, когда она уже действует, рожденная стремительной неодолимой мощью массового движения».

Это — указание для наших вождей, напоминающее правительственную максиму блаженной памяти австрийского императора Фердинанда накануне Мартовской революции [1848 г. ]: «Мы с Меттернихом еще удержимся». Вожди социал-демократии, пока они еще «держатся», должны оставаться в рамках святой рутины и «только-парламентаризма», силой противодействуя новым задачам времени. Лишь когда никакое торможение уже не поможет, им придется признать, что «время себя исчерпало».

«Тормозящие вожди» наверняка будут в конце концов отодвинуты штурмующими массами в сторону. Но спокойное ожидание отрадного результата как верного симптома «зрелого времени», быть может, достойно философа-одиночки. Для политического руководства революционной партии это было бы свидетельством о бедности, моральным банкротством. Задача социал-демократии и ее вождей — не тащиться вслед за событиями, а сознательно идти впереди них, предвидеть направляющие линии развития и сокращать путь этого развития сознательным действием, ускорять его ход.

Ничто не может быть быстрее и основательнее похоронено действительным развитием, чем тактические указания Каутского последних трех лет: такие, как его «стратегия истощения», которая сводится к «только-парламентаризму»; как его «разоружение», которое словно провалилось в преисподнюю; как его «новый либерализм»; как его «совершенно новая ситуация», после выборов в рейхстаг; как проводившаяся с его благословения тактика приглушения на выборах. Так будет и впредь. Саму же теорию, которая служит не стремлению масс вперед, а торможению, ждет только одно: она будет опрокинута практикой и без сожаления отброшена прочь.

Два письма

КЛАРЕ ЦЕТКИН*

(Берлин-Фриденау, осень 1909 г.)

Дорогая Клерхен!

Обнаружила здесь письмецо и была так рада увидеть хоть след твоего милого пребывания тут. Как ошибаешься ты в своих опасениях насчет моего «беспокойства»! Разве ты не понимаешь, что, когда я слышу и знаю, что ты переносишь всяческие муки, а меня нет рядом, не могу ни поглядеть на тебя, ни поговорить с тобой, мое беспокойство возрастает. Больше всего хотела бы быть сейчас поблизости от тебя; правда, знаю, что не очень-то смогу помочь тебе, но на меня действует так успокаивающе сама возможность хотя бы поговорить с тобой о том, что мучает нас обеих. Ведь я воспринимаю все эти дела не как твои только, но и как наши общие. Сейчас я не в ладах с самой собой. С одной стороны, просто не могу и дальше видеть, как ты изматываешься, и тоже хотела бы отомстить всем этим людям. Поэтому я была бы рада, если бы ты все это отбросила прочь и начала жить не как раба, а как свободный человек. С другой же, я говорю себе, что все-таки скоро могут настать такие времена, когда в партии произойдет основательный перелом и мы окажемся перед большими новыми задачами, в сравнении с которыми вся эта грязь с Правлением и иже с ним станет просто-напросто ничем. И тогда станут нужны люди, чтобы внушить массам мужество против своих трусливых вождей. И в такой момент тебя не будет на посту? Этого я даже представить себе не могу. […]

КЛАРЕ ЦЕТКИН*

(Берлин-Фриденау, 7 марта 1910 г.)

[…] Я все же написала острую статью о массовой стачке и республике. Сначала я дала ее в «Vorwarts», там ее отклонили с мотивировкой, что партийное руководство и комитет действия обязали редакцию ничего не писать о массовой забастовке. Одновременно мне по секрету сообщили, что Правление как раз сейчас ведет переговоры с Генеральной комиссией профсоюзов о массовой стачке.

Я отнесла тогда статью в «Neue Zeit». Теперь страшно перепугался мой Карл [Каутский] и стал упрашивать меня прежде всего вычеркнуть место о республике: это была бы совсем новая мысль в агитации и я не имею право ввергать партию в непредсказуемую опасность и т. д. Поскольку у меня не было выбора, а идея массовой стачки представлялась мне практически более важной, я уступила и зачеркнула место о республике.

Статья была уже отправлена в печать, хотя и с редакционным примечанием: «Этим мы выносим изложенные здесь взгляды на обсуждение» (!). Но вчера утром Карлхен сообщил мне, что бегал к Августу [Бебелю] узнать его мнение, и тут Август сказал ему: недавно состоявшееся совещание окружных руководителей с Правлением высказало пожелание, чтобы в прессе вообще не обсуждался вопрос о массовой забастовке! Карлхен, конечно, согласен с этим пожеланием, ибо (и здесь он просто повторил слова Августа) нынешняя ситуация вовсе не созрела для массовой стачки. Если же мы в будущем году одержим великолепную избирательную победу, вот тогда. Что тогда, он, правда, сам не знает, но прячется за фразу: «Тогда будет совсем другая ситуация» и т. п. Короче говоря, он не решается опубликовать статью. […]

Вот такая у нас организация и таковы вожди! Пусть массы сами делают [стачку] и притом запрещают даже дискуссию в печати! […]

Раздел четвертый

Против милитаризма, за гуманизм

Борющийся пролетариат только в том случае сумеет свести с небес на землю шиллеровский идеал «гражданина вселенной», если у него достанет мощи для социально-освободительного революционного подвига.

Клара Цеткин, 1909*.

Речь о милитаризме и мировой политике

на парижском Международном социалистическом конгрессе 25 сентября 1900 г. (протокольная запись)*

[…] Милитаризм и колониальная политика в настоящее время всего лишь две различные стороны одного явления — мировой политики. На международных конгрессах протест против милитаризма ничего нового собой не представляет. Своим верным инстинктом пролетариат давно ощутил, что в милитаризме следует видеть смертельного врага всякой культуры. Уже старый Интернационал многократно формулировал такие протесты*. Но для нас дело не только в повторении прежних решений, а в том, чтобы создать нечто новое в отношении новых явлений мировой политики.

Оратор под аплодисменты конгресса рисует безумие мировой политики, пучину колониальной политики, которые за последние шесть лет вызвали четыре кровопролитных войны. Перед лицом этих фактов социалисты не могут больше ограничиваться платоническими декларациями. До сих пор интернациональные практические действия имели место только в экономической области. Экономическая зависимость рабочих одной страны от положения рабочих других стран проявилась рано и уже нашла свое выражение в международной профсоюзной и направленной на охрану труда акции. В политическом же отношении тесная взаимосвязь интересов рабочих различных стран ощущалась гораздо меньше.

Мировая политика и здесь привела к перелому. Тот же милитаризм, тот же маринизм,[76] та же охота за колониями, та же реакция повсюду и прежде всего перманентная международная опасность войны или по меньшей мере состояние перманентного взаимного ожесточения, в которое равным образом вовлечены все важные культурные государства. Но этим создана новая основа для совместной политической акции. Альянсу империалистической реакции пролетариат должен противопоставить интернациональное движение протеста. Резолюция* содержит практические предложения. Мы вносим в них отнюдь не слишком много: социалистических депутатов следует повсюду обязать голосовать против любых ассигнований на милитаризм, будь то на суше или на воде, а сформированная конгрессом непрерывно действующая комиссия должна в случаях, имеющих международное значение, как, например, война в Китае*, вызвать к жизни однородное по форме движение протеста.

Если это немногое будет точно осуществлено, мы наверняка сможем отметить большой прогресс в международных отношениях. Интернациональное сближение рабочих партий теперь срочно необходимо не только с точки зрения повседневной борьбы против милитаризма, но и с точки зрения нашей социалистической конечной цели.

Становится все более вероятным, что крах капиталистического строя произойдет в результате не экономического, а политического кризиса, вызванного мировой политикой. Возможно, господство капиталистического строя продлится еще долго. Но однажды, раньше или позже, час этот пробьет, и, дабы в решающий момент мы оказались на уровне своей великой роли, необходимо, чтобы пролетариат всех стран был в результате постоянного интернационального действия к этому моменту готов.

Пусть этот конгресс даст для этого лозунг, пусть он обратится к международному пролетариату с призывом: «Пролетарии всех стран, в ожидании общей решительной борьбы против капиталистического строя соединяйтесь для совместной борьбы против милитаристской, всемирно-политической реакции». (Аплодисменты.)

Речь о революции и войне

на штутгартском Международном социалистическом конгрессе в августе 1907 г.*

Я попросила слова, чтобы от имени российской и польской социал-демократических делегаций напомнить о том, что мы особенно в этом пункте повестки дня должны почтить великую русскую революцию. Когда при открытии конгресса Вандервельде с присущим ему красноречием выразил признательность мученикам, мы все почтили память ее жертв, ее борцов. Но я должна сказать откровенно: когда я слушала потом некоторые речи, особенно же речь Фольмара, мне в голову пришла мысль, что, предстань здесь пред нами кровавые тени революционеров, они сказали бы: «Мы Дарим вам вашу признательность, только учитесь у нас!» И было бы изменой революции, не сделай вы этого.

На последнем конгрессе в Амстердаме в 1904 г.* обсуждался вопрос о массовой стачке. Было принято решение, объявившее нас незрелыми и не подготовленными к массовой забастовке. Но материалистическая диалектика, на которую с убежденностью ссылался Адлер, сразу же осуществила то, что мы объявили невозможным. Я должна выступить против Фольмара и, к сожалению, также против Бебеля, которые говорили, что мы не могли сделать больше, чем сделали до сих пор. Однако русская революция не только выросла из [русско-японской] войны, она послужила также ее прекращению. Иначе царизм наверняка бы продолжал войну.

Историческую диалектику мы понимаем не в том смысле, что должны скрестив руки ждать, пока она принесет зрелые плоды. Я убежденная сторонница марксизма и именно потому вижу большую опасность в придании марксистской точке зрения застывшей, фаталистической формы, ибо это способно лишь вызвать реакцию в виде таких эксцессов, как эрвеизм*. Эрве — дитя, впрочем, enfant terrible (”сорванец, ужасный ребенок — франц.). (Оживление.)

Если Фольмар сказал, что Каутский выступал только от своего имени, то это в еще большей мере относится к нему самому. Ведь факт, что огромная масса германского пролетариата дезавуировала взгляды Фольмара. Это произошло на партийном съезде в Йене, где почти единогласно была принята резолюция, доказавшая, что германская партия является революционной партией, извлекшей уроки из истории. В этой резолюции она объявила всеобщую забастовку, которую в течение многих лет отвергала как анархистскую, средством, которое может быть применено при известных обстоятельствах. Но над заседаниями в Йене витал вовсе не дух Домелы Ньювенгейса*, а красный призрак русской революции. Впрочем, тогда мы имели в виду массовую забастовку не против войны, а для борьбы за избирательное право. Мы, конечно, не дадим клятвы, что начнем массовую стачку, если нас лишат избирательного права. Но мы также не можем поклясться, что начнем ее только ради избирательного права.

После речи Фольмара, а отчасти и Бебеля мы считаем необходимым заострить резолюцию Бебеля и разработали к ней необходимые дополнения, которые еще представим. Должна сказать, что в нашем дополнении мы частично идем дальше, чем товарищи Жорес и Вайян, ибо считаем, что в случае войны агитация должна быть направлена не только на ее окончание, но и на ускорение вообще свержения классового господства.[77] (Аплодисменты.)

Толстой как социальный мыслитель*

Мир интеллигенции торжественно празднует в этом месяце 80-летие рождения Толстого, гениальнейшего современного художника-беллетриста. Не место на столбцах боевого органа социал-демократии и не время среди тысячи забот, в разгар смертного боя с контрреволюцией заниматься оценкой огромной художественной деятельности Толстого.

В гениальнейшем писателе-романисте нашего времени с самого начала рядом с неутомимым художником жил неутомимый социальный мыслитель. Коренные вопросы человеческой жизни, отношений людей друг к другу, общественных условий искони глубоко пронизывали интимнейшую сущность Толстого, и вся его долгая жизнь, все его творчество были вместе с тем неустанным раздумьем о «правде» в жизни человека. Те же самые неутомимые поиски истины приписываются и другому знаменитому современнику Толстого — Ибсену. Но если в ибсеновских драмах великая борьба идей нашего времени находит свое гротескное выражение в кичливой, по большей части едва понятной кукольной игре карликовых фигур, при которой Ибсен-художник жалким образом терпит поражение из-за недостаточных усилий Ибсена-мыслителя, мыслительный труд Толстого не наносит никакого ущерба его художественному гению.

В каждом его романе эта работа выпадает на долю какого-либо персонажа, который посреди мирской суеты сопротивляющихся жизни фигур играет несколько неуклюжую, немного смешную роль пребывающего в мечтаниях резонера и правдоискателя — как Пьер Безухов в «Войне и мире», как Левин в «Анне Карениной», как князь Нехлюдов в «Воскресении». Эти персонажи, которые постоянно обряжают в свои слова собственные мысли, сомнения и проблемы Толстого, как правило, в художественном отношении самые слабые, самые схематично очерченные; они в большей мере наблюдатели жизни, нежели действенные соучастники событий. Однако образная сила Толстого столь огромна, что он сам не в состоянии испортить собственные произведения, как бы дурно он ни обращался с ними с беспечностью творца божьей милостью.

И когда мыслитель Толстой со временем одержал победу над художником, то произошло это не потому, что иссяк его художественный гений, а потому, что глубокая серьезность мыслителя наложила на него обет молчания. И если в последнее десятилетие Толстой вместо великолепных романов писал зачастую художественно унылые трактаты и трактатики о религии, искусстве, морали, супружеской жизни, воспитании, по рабочему вопросу, то это потому, что он своими исканиями и размышлениями пришел к таким результатам, в свете которых его собственное художественное творчество представилось ему фривольной забавой.

Каковы же эти результаты, какие идеи отстаивал и до последнего дыхания отстаивает еще и теперь стареющий писатель? Коротко говоря, идейное направление Толстого известно как отречение от существующих условий вместе с любой социальной борьбой и обращение к «истинному христианству». Уже на первый взгляд это духовное направление кажется реакционным. Правда, от подозрения, что проповедуемое им христианство имеет нечто общее с существующей официальной церковной верой, Толстого защищает уже та публичная анафема, которой его предала русская православная государственная церковь. Однако и оппозиция существующему сверкает реакционными красками, когда рядится в мистические формы. Но вдвойне подозрительным является христианский мистицизм, который чурается любой борьбы и любой формы применения насилия и проповедует учение о «непротивлении» в такой социальной и политической среде, как абсолютистская Россия. В действительности влияние толстовского учения на молодую русскую интеллигенцию (влияние, которое, впрочем, никогда не было далеко идущим и распространялось лишь в небольших кружках) в конце 80 — начале 90-х годов, т. е. в период застоя революционной борьбы и распространения инертного этико-индивидуалистического течения, могло бы стать прямой опасностью для революционного движения, не останься оно как в пространственном, так и временном отношении лишь эпизодом. И наконец, оказавшись перед лицом исторического спектакля русской революции, Толстой открыто выступает против революции, так же как еще ранее он резко и категорично занял в своих произведениях боевую позицию против социализма, особенно против марксова учения, как чудовищного ослепления и заблуждения.

Конечно, Толстой не был и не является социал-демократом и не проявляет ни малейшего понимания ни социал-демократии, ни современного рабочего движения.

Однако было бы безнадежным делом подходить к духовному явлению такого величия и своеобразия, как Толстой, с жалкой и сухой школярской меркой и пытаться, пользуясь ею, судить о нем. Отрицательное отношение к социализму как к движению и учению при данных условиях проистекает не из слабости, а из силы интеллекта, и именно это имеет место в случае с Толстым.

С одной стороны, выросший еще в старой крепостной России Николая I, в то время, когда царская империя не имела ни современного рабочего движения, ни необходимых для него экономических и социальных предпосылок — сильного капиталистического развития, он и в свои наиболее деятельные мужские годы стал свидетелем несостоятельности сначала слабых зачатков либерального движения, а потом революционного движения в форме террористической «Народной воли», чтобы лишь в почти семидесятилетнем возрасте пережить первые могучие шаги промышленного пролетариата и, наконец, старцем преклонных лет — революцию. Поэтому неудивительно, что для Толстого современный русский пролетариат с его духовной жизнью и стремлениями просто не существует, что для него крестьянин — притом прежний, глубоко набожный и пассивно терпящий русский крестьянин, знающий только одну страсть: иметь побольше земли, — раз и навсегда означает народ как таковой.

Но, с другой стороны, Толстой, переживший все критические фазы мучительного становления русской общественной мысли, принадлежит к тем самостоятельным, гениальным умам, которые гораздо труднее вписываются в чужие формы мышления, в готовые системы учений, чем средний интеллигент. Так сказать, прирожденный самоучка — с точки зрения не формального образования и знаний, а мышления, — он должен был приходить к каждой мысли своим собственным путем. И хотя для других эти пути в большинстве случаев непонятны, а результаты — необычны, этот мужественный одиночка приобрел таким образом кругозор гигантской широты.

Как и у всех умов такого рода, сила Толстого и центр тяжести его мыслительной работы — не в позитивной пропаганде, а в критике сущего. И здесь он достигает такой многосторонности, основательности и смелости, которые напоминают о старых классиках утопического социализма, о Сен-Симоне, Фурье и Оуэне. Нет ни одного освященного традицией института нынешнего общественного строя, от которого он без жалости не оставил бы камня на камне, не показал бы его лживости, извращенности и испорченности. Церковь и государство, война и милитаризм, брак и воспитание, богатство и тунеядство, физическая и духовная деградация тружеников, эксплуатация и угнетение народных масс, взаимоотношения полов, искусство и наука в их современном облике — все подвергает он беспощадной, уничтожающей критике, и притом всегда с точки зрения общих интересов и культурного прогресса огромной массы. Когда читаешь, например, начальные фразы его «Рабочего вопроса»,[78] то кажется, что держишь в руках популярную социалистическую агитационную брошюру:

«Рабочего народа во всем мире больше миллиарда, тысячи миллионов людей. Весь хлеб, все товары всего мира, все, чем живут и чем богаты люди, все это делает рабочий народ. Но пользуются всем тем, что он производит, не он, а правительство и богачи. Рабочий же народ живет в постоянной нужде, невежестве, неволе и презрении у тех самых, кого он одевает, кормит, обстраивает и обслуживает.

Земля отнята у него и считается собственностью тех, кто на ней не работает: так что, для того, чтобы кормиться с нее, рабочий должен делать все то, что от него требуют владельцы земли. Если же рабочий уходит с земли и идет в прислуги, на заводы, фабрики, то попадает в неволю к богачам, у которых должен всю Жизнь по 10, 12 и 14 и больше часов работать чужую, однообразную, скучную и часто губительную для жизни работу. Если же он и сумеет устроиться на земле или на чужой работе так, чтобы без нужды кормиться, то его не оставят в покое, а потребуют с него подати и, кроме того, еще самого на 3, 4, 5 лет возьмут в солдаты или же заставят платить особые подати на военное дело Если же он захочет пользоваться землею, не платя за нее, или устроить стачку и захочет помешать другим рабочим занять его место, или откажется платить подати, то на него высылают войска, ранят и убивают его и силой заставляют работать и платить по-прежнему…

И так живут большинство людей во всем мире, не в одной России, а и во Франции, и в Германии, и в Англии, и в Китае, и в Индии, и в Африке — везде».[79]

Его критика милитаризма, патриотизма, брака по своей остроте едва ли будет превзойдена социалистической критикой и идет по той же линии, что и та. Насколько оригинален и глубок социальный анализ Толстого, показывает, к примеру, сравнение его взгляда на значение и нравственную ценность труда со взглядом Золя. Если тот в подлинно мелкобуржуазном духе поднимает на пьедестал труд как таковой, за что он у некоторых выдающихся французских и иных социал-демократов приобрел репутацию социалиста чистейшей воды, то Толстой спокойно замечает, немногими словами попадая в самую точку:

«Г-н Золя говорит, что труд делает человека добрым; я же замечал обратное: сознанный труд, муравьиная гордость своим трудом делает не только муравья, но и человека жестоким… Но если даже трудолюбие не есть явный порок, то ни в каком случае оно не может быть добродетелью. Труд также мало может быть добродетелью, как питание. Труд есть потребность, лишение которой составляет страдание, но никак не добродетель. Возведение труда в достоинство есть такое же уродство, каким было бы низведение питания человека в достоинство и добродетель. Значение, приписываемое труду в нашем обществе, могло возникнуть только как реакция против праздности, возведенной в признак благородства и до сих пор еще считающейся признаком достоинства в богатых и малообразованных классах… Труд не только не есть добродетель, но в нашем ложно организованном обществе есть большею частью нравственно анестезирующее средство вроде курения и вина, для скрывания от себя неправильности и порочности своей жизни.[80]

Этому можно противопоставить несколько слов Маркса: «Труд — это собственная жизнедеятельность рабочего». Но «жизнь для него начинается тогда, когда эта деятельность прекращается»[81] Кстати, при сделанном выше сопоставлении обоих суждений о труде точно выявляется соотношение между Золя и Толстым как в мышлении, так и в художественном творчестве: обывательски ограниченное и талантливое ремесленничество одно-го и творческий гений — другого.

Толстой критикует все сущее, заявляет, что все оно достойно гибели, и проповедует ликвидацию эксплуатации, всеобщую трудовую повинность, экономическое равенство, устранение принуждения как в организации государства, так и в отношениях между полами, полное равенство людей, полов, наций и братство народов. Но какой же путь должен привести нас к этому радикальному преобразованию социальной организации? Возвращение людей к единственному и простому принципу христианства: возлюби ближнего своего, как самого себя. Видно, что здесь Толстой — чистый идеалист. Нравственным возрождением людей он хочет привести их к преобразованию их социальных условий, а самого этого возрождения хочет достигнуть громкой проповедью и примером. И он не устает повторять слова о необходимости и полезности этого нравственного «воскресения» с упорством, с определенной скудостью средств и хитро-наивным искусством убеждения, которые живо напоминают вечные обращения Фурье к собственной пользе человека. Ими, выраженными в самых разных формах, Фурье старался заинтересовать людей своими социальными планами.

Итак, социальный идеал Толстого — это не что иное, как социализм. Но чтобы наиболее полно осмыслить социальное ядро и глубину его идей, надо обратиться не к его трактатам по экономическим и социальным вопросам, а к его статьям об искусстве, которые, кстати, и в России принадлежат к наименее известным.[82] Ход мыслей, изложенный здесь Толстым в блестящей форме, таков: искусство — вопреки всем эстетическим и философским школьным суждениям — есть не средство роскоши, предназначенное вызывать в прекрасных душах чувство прекрасного, радость или нечто подобное, а такая же историческая форма социального общения людей между собою, как язык. Превосходно расправившись со всеми дефинициями искусства от Винкельмана и Канта до Тэна и обретя этот подлинно историко-материалистический масштаб, Толстой прилагает его к современному искусству и находит притом, что масштаб этот ни в одной области и ни в одном произведении искусства не отвечает действительности; все существующее искусство — за некоторыми совершенно незначительными исключениями — непонятно огромной массе общества, а именно трудовому народу. Вместо того чтобы сделать отсюда распространенный вывод о духовной неразвитости огромной массы народа и о необходимости ее «подъема» до понимания сегодняшнего искусства, Толстой делает вывод противоположный: он объявляет все существующее искусство «ложным искусством». А вопрос о том, как же дело дошло до того, что мы уже ряд столетий имеем «ложное» искусство вместо «истинного», т. е. народного приводит его к дальнейшему смелому суждению: мол, подлинное искусство существовало в незапамятные древние времена, когда весь народ имел общее мировоззрение — Толстой называет его «религией»; из нее и возникли такие творения, как эпос Гомера или Евангелие. Но с тех пор как общество раскололось на эксплуатируемую огромную массу и небольшое господствующее меньшинство, искусство служит лишь для того, чтобы выражать чувства богатого и праздного меньшинства, а так как меньшинство это вообще утратило сейчас какое-либо мировоззрение, то мы и имеем упадок и вырождение, характеризующие современное искусство.

К «истинному» искусству, по Толстому, можно прийти лишь, если оно из средства выражения мировоззрения господствующих классов вновь станет искусством народным, т. е. средством выражения общего мировоззрения трудового общества. И он могучим кулаком отшвыривает, предавая проклятию как «дурное, ложное искусство», самые великие и малые творения знаменитых звезд музыки, живописи, поэзии, а в заключение — и все свои собственные великолепные произведения. «Увы, увы! Разбил ты его, прекраснейший мир, могучей рукой. Он пал пред тобой, разрушен, сражен полубогом!»[83] Только один последний роман — «Воскресение» — написал он с тех пор, а в остальном считает стоящим делом писать лишь простые короткие народные сказки и трактатики, понятные каждому.

Слабый пункт Толстого очевиден: восприятие всего классового общества как «заблуждения», а не исторической необходимости, которая связывает оба конечных пункта его общественной перспективы — первобытный коммунизм и социалистическое будущее. Как и все идеалисты, он тоже верит во всемогущество насилия и объявляет всю классовую организацию общества всего лишь продуктом длинной цепи голых насильственных действий. Но подлинное классическое величие заключено в мысли о будущем искусства, которое Толстой видит в соединении искусства как средства выражения с социальным восприятием трудового человечества и одновременно в соединении служения искусству (т. е. жизненного пути художника) с нормальной жизнью трудящегося члена общества. Фразы, которыми Толстой бичует анормальность образа жизни сегодняшнего художника, желающего только одного — «жить своим искусством», исполнены лапидарной мощи. В них звучит подлинно революционный радикализм, когда он разбивает надежды на то, будто сокращение рабочего дня и подъем образовательного уровня масс даст им понимание того искусства, которое создается сегодня:

«Так говорят защитники нашего исключительного искусства, но я думаю, что они сами не верят в то, что говорят, потому что они не могут не знать и того, что наше утонченное искусство могло возникнуть только на рабстве народных масс и может продолжаться только до тех пор, пока будет продолжаться это рабство, — того, что только при условии напряженного труда рабочих специалисты — писатели, музыканты, танцоры, актеры — могут доходить до такой утонченной степени совершенства, до которой они доходят, и могут производить свои утонченные произведения искусства и что только при этих условиях может быть утонченная публика, ценящая эти произведения…»[84]

Тот, кто написал это, куда больший специалист, а также исторический материалист, чем те наши товарищи по партии, которые, принимая участие в недавно начавшихся художественных дурачествах, с бездумной деловитостью хотят «воспитать» у социал-демократического рабочего класса понимание декадентской пачкотни какого-нибудь Слефогта или Ходлера.

Таким образом, Толстой со всей его силой и слабостями, с острым взглядом его критики, со смелым радикализмом его перспектив, так же как и с его идеалистической верой в силу субъективного сознания, должен быть поставлен в один ряд с великими социалистами-утопистами. И не вина его, а его историческая беда, что он прожил долгую жизнь от порога XIX столетия, на котором в качестве предшественников современного пролетариата стояли Сен-Симон, Фурье и Оуэн, до порога XX, где он как одиночка противостоит не понятому им юному колоссу. Но зрелый революционный рабочий класс со своей стороны, хотя бы с затаенной улыбкой, может сегодня пожать честную руку того великого художника и отважного революционера, который написал такие хорошие слова:

«Каждый приходит к истине своими путями; но одно могу сказать, — то, что я не только пишу слова, а этим живу, только этим счастлив и с этим умру».[85]

Наследие Толстого*

Литературное наследство Толстого, появившееся в Берлине на немецком языке в издательстве Ладыжникова, содержит в трех томах наряду с несколькими небольшими набросками и фрагментами историческую повесть «Хаджи Мурат», рисующую нам покорение Кавказа Россией в середине XIX века; три тенденциозные повести: «Дьявол», «Фальшивый купон» и «Отец Сергий»; Две драмы: «И свет во тьме светит» и «Живой труп» и, наконец, Два описания русской деревенской жизни времен крепостничества: «Идиллия» и «Тихон и Маланья». Кроме обеих последних новелл, которые возникли еще в начале 60-х годов, все остальные перечисленные более крупные произведения относятся к последним двум десятилетиям жизни Толстого, и можно было бы удивляться свежести, блеску и богатству этих продуктов духовной деятельности человека более чем шестидесяти-семидесятилетнего возраста, если бы сами эти произведения не давали одновременно наилучшего объяснения неисчерпаемой плодотворности толстовского гения.

Общепринятое буржуазное представление об этом писателе обыкновенно проводит резкое различие между Толстым-художником и Толстым-моралистом; за первым теперь бесспорно признают место среди величайших творцов мировой литературы, а второго, как жутковатого, неприятного мужика, спроваживают в русскую глушь, объясняют «славянской» склонностью к глубокомыслию и подобной чушью, обвиняют в том, что он полумечтатель, полуанархист и во всяком случае — враг искусства вообще и особенно своего собственного. Исходя из такого представления, Иван Тургенев в свое время заклинал его, бога ради, отказаться от морально-философских размышлений и вновь обратиться к великолепному чистому искусству, которое гибнет от пророческих причуд Толстого. Такое представление в любом случае свидетельствует о полном непонимании Толстого, ибо тот, кто не понимает мира его идей, тому закрыт доступ и к самому его искусству или по меньшей мере к подлинному источнику его искусства.

Толстой, пожалуй, именно потому один-единственный во всей мировой литературе, что у него его собственная внутренняя жизнь и искусство совершенно идентичны, что литература для него — только средство выразить работу своей мысли и свою внутреннюю борьбу. И поскольку эта неустанная работа и эта мучительная борьба полностью наполняли этого человека, не прекращаясь до последнего его дыхания, Толстой и стал могучим художником, а источник его искусства бил ключом до самого конца его жизни с неисчерпаемым богатством, со все большей прозрачностью и красотой. Без большой личности и большого мировоззрения нет большого искусства. С момента первого пробуждения своей сознательной духовной жизни Толстой искал правду. Но этот поиск для него — не литературное занятие, не имеющее ничего общего с его личной жизнью, как для других «правдоискателей» в современной литературе. Для него это — личная жизненная проблема, наполняющая всю его деятельность и все его мироощущение, полностью господствующая над его образом жизни, его семейной жизнью, его дружескими и любовными отношениями, его методом труда, а также его искусством. Этот поиск тоже движется не в сфере карликовой мировой скорби некоего «индивидуума», который никак не может изжить свое мужское или женское Я в клетке мелкобуржуазного существования, как у Ибсена или Бьёрнсона.

Этот вечный поиск Толстого направлен на такие формы жизни и бытия, которые созвучны идеалу нравственности. Но нравственный идеал его — чисто социального характера: равенство и солидарность всех членов общества, базирующиеся на всеобщей обязанности трудиться. Это то, осуществление чего неустанно нащупывают и к чему стремятся герои его произведений: Пьер Безухов в «Войне и мире», Левин в «Анне Карениной», князь Нехлюдов в «Воскресении», а в его литературном наследии — отец Сергий и, наконец, Сарынцов в драме «И свет во тьме светит». История толстовского искусства — поиск разрешения противоречия между этим идеалом и существующими общественными условиями. Но поскольку Толстой всю свою долгую жизнь вплоть до самого смертного часа не желает никакой ценой поступиться своим идеалом и хоть на йоту пойти на компромисс с сущим, однако вместе с тем не приемлет единственный мыслимый путь к осуществлению этого идеала — мировоззрение революционной пролетарской классовой борьбы и, как истинный сын докапиталистической России, принять его не может, из этого и проистекает особый трагизм его жизни и его смерти. Его оторванный от исторической почвы общественный идеал повисает в воздухе индивидуального морального «воскресения» раннехристианской окраски или в лучшем случае наивного аграрного коммунизма. В разрешении своей проблемы Толстой всю жизнь оставался утопистом и моралистом. Но для искусства и силы его воздействия главное — не решение, не социальный рецепт, а сама проблема, глубина, смелость и откровенность ее охвата. Здесь Толстой достиг вершины умственного труда и внутренней борьбы, и это позволило ему достигнуть вершины искусства. Та же самая беспощадная честность и основательность, которая привела его к тому, чтобы критически сверить с идеалом всю жизнь общества во всех ее проявлениях, сделала его также способным художественно объять эту жизнь как целое во всем величии ее строения и во всех ее взаимосвязях и таким образом стать непревзойденным эпическим писателем, каким он и показывает себя в пору своей зрелости в «Войне и мире» и как старец — в «Хаджи Мурате» и «Фальшивом купоне».

Конечно, гений Толстого подобен первозданной, естественной, неиссякаемой золотой жиле. Но сколь мало даже самое сильное дарование способно действовать творчески без надежного компаса большого, серьезного мировоззрения, снова показал недавно пример датчанина Йенсена. Тонкое, красочное и умное понимание сюжета, свободное владение техническими средствами повествования сделали его прирожденным эпическим писателем высокого ранга. И все же что дал он в своей «Мадам д’Ора» и в своем «Колесе», как не вымученную, гигантскую карикатуру на современное общество, ярко раскрашенный ярмарочный балаган с аномалиями, что производит впечатление наполовину дерзкой бульварной хроники, а наполовину — злобного высмеивания самого читателя. Это оттого, что ему не хватает внутреннего единого мировоззрения, дабы сгруппировать подробности, что у него нет той святой серьезности, честности и правдивости, с какой подходит к своим вещам Толстой.

Все эти качества Толстого наилучшим образом раскрываются в его наследии. Он не снисходит здесь даже до малейших компромиссов с красотой формы, с потребностью читателей в сенсации или умиротворении. Здесь он откладывает в сторону всякие аксессуары, все литературное и достигает строжайшей самодисциплины, наивысшей честности и лаконичнейших средств выражения. Здесь его искусство столь идентично с делом, что оно вообще почти незаметно. И потому Толстой именно в наследии, в последних произведениях своей жизни, поднимается до такого высшего искусства, что оно становится для него само собою разумеющимся, а все, к чему он прикасается, расцветает, обретает свой образ и живет. Он избирает здесь (в «Отце Сергии» это, например, жизненный путь кающегося светского человека, в «Фальшивом купоне» — история странствий фальшивой банкноты в различных слоях русского народа) такие темы и идеи, которые любое искусство послабее и любая не столь совершенная честность непоправимо умертвили бы как чисто тенденциозную прозу. У Толстого же при помощи простейших средств безыскусного рассказа возникает грандиозная картина человеческих судеб, оказывающая величайшее художественное воздействие.

Та же глубокая, я хотела бы сказать, беспримерная честность превращает обе включенные в наследие драмы (хотя в них отсутствует почти все то, что в качестве «драматического действия» и «решения» является с точки зрения общепринятых требований непременной принадлежностью сценически жизнеспособной пьесы) в переживания глубокого, потрясающего воздействия. Особенно интересно и поучительно наблюдать на театральном представлении ту духовную пропасть, которая зияет между обоими гениальными творениями великого писателя и буржуазной публикой. «И свет во тьме светит» — это не что иное, как собственная жизненная драма Толстого. В этой борьбе одинокого титана против повседневных тисков компромисса, из которых он пытается вырваться и в которых он истекает кровью, буржуазная публика видит, естественно, только трогательную «супружескую драму», конфликт между «материнским долгом», «супружеским долгом» и всякие тому подобные милые беды спальни немецкого филистера. Самые потрясающие сцены, такая, как в воинском присутствии, где юноша выражает свое отвращение к милитаризму решительным отказом от военной службы и за это подвергается бесконечной душевной пытке, как тщетная последняя попытка бегства борца за социальное равенство из своей семьи и трагический конфликт между ним и его женой, — все эти глубоко серьезные и честные слова, падая в среду немецкой буржуазной публики, коррумпированной общепринятой лживостью нынешнего театра, производят на нее впечатление чего-то неуместного, коробящего, обидного, почти неприличного.

Столь же слабая духовная связь возникает между зрительным залом и другой драмой Толстого — «Живым трупом». Чистая публика немецкого театра, которая рвется на спектакли, пожалуй, главным образом ради сенсации цыганского хора и жутких пикантностей «адюльтера», явно даже и не предчувствует, что со сцены на нее посыплется град пощечин, когда благопристойное, приличное общество предстанет во всем своем внутреннем убожестве, ограниченности и холодном себялюбии, в то время как единственные существа, в груди которых бьются человеческие чувства и которые наделены благородными побуждениями, обнаруживаются лишь среди так называемых «люмпенов», среди отверженных и падших. Коррумпированная, ставшая благодаря броне тривиальности нечувствительной буржуазная публика, которая идет в театр, только чтобы рассеяться, даже не замечает, что «сказка сказывается» о ней самой, когда опустившийся герой драмы в своем последнем прибежище, грязном кабаке, объясняет историю своей жизни такими простыми словами: «Всем ведь нам в нашем круге, в том, в котором я родился, три выбора — только три: служить, наживать деньги, увеличивать ту пакость, в которой живешь. Это мне было противно, может быть, не умел, но, главное, было противно. Второй — разрушать эту пакость; для этого надо быть героем, а я не герой. Или третье: забыться — пить, гулять, петь. Это самое я и делал. И вот допелся».[86]

Те, кто готов «служить, наживать деньги, увеличивать ту пакость», восторженно аплодируют исполняющему роль актеру, но духовное царство писателя остается для них совершенно непостижимым, так же как навечно книгой за семью печатями остается для них духовная жизнь современного рабочего движения, того массового героя, который стремится «разрушать эту пакость». Поэтому наследие Толстого — как повести, так и драмы — еще больше, чем его прежние произведения, принадлежат рабочей публике. Правда, Толстой не проявлял никакого понимания современного рабочего движения, но было бы дурным показателем духовной зрелости просвещенных рабочих, если бы они не поняли того, что гениальное искусство Толстого тем не менее дышит духом чистейшего и самого истинного социализма. Как смертельный враг существующего общества, как бесстрашный борец за равенство, солидарность людей и за права неимущих, как неподкупный разоблачитель всего лицемерия и лживости современных условий в государстве, церкви, браке, Толстой, несмотря на всю утопически-морализирующую форму, по сути своей глубочайшим образом связан духовно с революционным пролетариатом. Его искусство принадлежит рабочей публике, и прежде всего той революционно просвещенной, очищенной от шлака немецкого филистерства рабочей публике, способной подняться над всеми предрассудками и всяким преклонением перед авторитетами, имеющей мужество внутренне отбросить все трусливые компромиссы. Особенно для рабочей молодежи не может быть лучшего воспитывающего чтения, чем произведения Толстого.

Введение к «Истории моего современника» Владимира Короленко*

I

«Эта струя литературы того времени, этот особенный двусторонний фон ее — взяли к себе мою разноплеменную душу… Я нашел тогда свою родину, и этой родиной стала прежде всего русская литература»,[87] — говорит Короленко в воспоминаниях о своей жизни. Литература, которая стала для Короленко отечеством, родиной, национальностью и украшением которой стал он сам, по истории своей — единственная в своем роде.

Целые столетия, в средние века и в новое время вплоть до последней трети XVIII века в России царили темная ночь, кладбищенская тишь, варварство. Никакого сформировавшегося письменного языка, никакого собственного стихосложения, никакой научной литературы, никакой книготорговли, никаких библиотек, никаких журналов, никаких центров духовной жизни. Гольфстрим Ренессанса, омывший своим течением страны Европы и словно по волшебству породивший цветущий сад мировой литературы, будоражащие бури Реформации, жаркое дыхание философии XVIII века — все это никак не затронуло Россию. Царская империя не имела еще никаких органов, способных уловить лучи света западной культуры, никакой собственной духовной почвы, могущей воспринять ее семена. Скудные памятники литературы той поры своей чужеродной уродливостью напоминают сейчас предметы искусства Соломоновых островов или Новых Гебрид; между ними и искусством Запада, как кажется, нет никакого духовного родства, никакой внутренней связи.

А затем происходит нечто подобное чуду. После нескольких робких порывов в конце XVIII века к созданию национального духовного движения молнией вспыхивают наполеоновские войны; глубочайшее унижение России впервые пробуждает в царской империи национальное сознание, а позже триумфы коалиции, которые приведут русскую интеллигентную молодежь на Запад, в Париж, в сердце европейской культуры, дают ей соприкоснуться с новым миром.

И тут словно внезапно расцветает русская литература, которая прямо в готовом виде, отливая блеском оружия, рождается, как Минерва из головы Юпитера, — собственная, национальная форма искусства, язык, сочетающий благозвучие итальянского с мужской силой английского, а также с благородством и глубокомыслием немецкого, бьющее ключом богатство талантов, сияющей красоты, мыслей и ощущений.

Долгая темная ночь, кладбищенская тишь была видимостью, была обманчивой картиной. Лучи света с Запада лишь таились как латентная сила, семена культуры ожидали в борозде лишь благоприятного момента, чтобы взрасти. Русская литература одним рывком явилась на свет как несомненное звено европейской литературы, в ее жилах текла кровь Данте, Рабле, Шекспира, Байрона, Лессинга, Гёте. Она львиным прыжком наверстала упущенное целым тысячелетием и вступила как равная в круг семьи мировой литературы.

Примечателен этот ритм в истории русской литературы, и примечательна аналогия с ходом самого недавнего политического развития в России, что вполне способно привести в замешательство кое-какого бравого ментора.

Но что характерно для этой столь стремительно взметнувшейся вверх литературы, так это то, что она родилась из оппозиции к господствующему режиму, из духа борьбы. И это родимое пятно она зримо несет на себе весь XIX век. Вот чем объясняется богатство и глубина ее духовного содержания, совершенство и оригинальность ее художественной формы, а особенно ее творческая и движущая социальная сила. Русская литература, как ни в одной другой стране и ни в какие другие времена, стала при царизме силой в общественной жизни, и она в течение целого столетия оставалась на своем посту, пока ее не сменила материальная сила народных масс, пока слово не стало плотью. Эта художественная литература завоевала полуазиатскому деспотическому государству место в мировой культуре, пробила воздвигнутую абсолютизмом китайскую стену и проложила мост к Западу, чтобы предстать здесь не только берущей, но и дающей, не только ученицей, но и учительницей. Достаточно назвать всего три имени: Толстой, Гоголь, Достоевский.

В своих воспоминаниях Короленко характеризует своего отца, государственного чиновника времен крепостничества в России, как типичного представителя психологии честных людей того поколения. Отец Короленко признавал себя ответственным только за свою личную деятельность. Грызущее совесть чувство ответственности за социальную несправедливость было ему чуждо. «Бог, царь и закон» стояли для него на высоте, недоступной для критики. В качестве уездного судьи он чувствовал себя лишь признанным со скрупулезнейшей добросовестностью применять законы. «Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же не ответствен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…» (с. 22). Социальные условия в целом являлись для поколения 40-х и 50-х годов чем-то из области стихийного, нерушимого; не оказывающая никакого сопротивления среда умела только гнуться под розгой начальства, как под натиском урагана, надеясь и упорно ожидая, чтобы бедствие сие миновало. «Да, — говорит Короленко, — это было цельное настроение, род устойчивого равновесия совести. Внутренние их устои не колебались анализом, и честные люди того времени не знали глубокого душевного разлада, вытекающего из сознания личной ответственности за «весь порядок вещей»…» (там же). Только такое мировоззрение есть подлинный фундамент богоданного порядка, и пока мировоззрение такое крепко и непоколебимо, власть абсолютизма велика.

Было бы ошибочно рассматривать охарактеризованную Короленко психологию как специфически русскую или связанную только с периодом крепостного права. То умонастроение общества которое, будучи свободно от разъедающего самоанализа и внутреннего разлада, ощущает «богоугодную зависимость» как нечто стихийное и принимает веления истории за своего рода божественное предопределение, за которое оно столь же мало ответственно, как за молнию, убивающую иногда невинное дитя, может мириться с различнейшими политическими и социальными системами. Его можно и впрямь еще встретить и в современных условиях, именно оно было характерным для психологии германского общества на протяжении всей мировой войны.

В России это «устойчивое равновесие совести» заколебалось в широких слоях интеллигенции уже в 60-х годах. Короленко наглядно рисует тот духовный перелом внутри русского общества, показывая, как именно его поколение преодолело «крепостническую» психологию и оказалось захваченным течением нового времени, доминирующей нотой которого явилось «разъедающее, тяжелое, но творческое сознание общей ответственности» (там же).

Пробуждение этого высокого гражданского духа в русском обществе, подрыв глубочайших психологических корней абсолютизма — заслуга русской литературы. Со своей стороны она с первого момента своего существования, с начала XIX века, никогда не отрицала собственной социальной ответственности, никогда не забывала разъедающего, мучительного духа общественной критики.

С тех пор как она во времена Пушкина и Лермонтова с несравненным блеском развернула перед обществом свое зримое знамя, жизненным принципом ее стала борьба против темноты, бескультурья и угнетения. Она с силой отчаяния сотрясала социальные и политические цепи, натирала ими себе кровавые раны и честно оплачивала издержки борьбы кровью своего сердца.

Ни в одной другой стране не наблюдается столь бросающаяся в глаза кратковременность жизни наиболее выдающихся представителей литературы, как в России. Они десятками умирали и погибали в самом цветущем человеческом возрасте, почти юношами 25–27 лет, или же, едва дожив до 40 лет с небольшим, гибли от веревки, от прямого или замаскированного под дуэль самоубийства, от потери рассудка, преждевременного исчерпания сил. Так погиб благородный певец свободы Рылеев, казненный в 1826 году как один из предводителей декабристов. Так погибли Пушкин и Лермонтов, гениальные творцы русского поэтического искусства, — оба стали жертвами дуэли, а вместе с ними и их круг расцветающих талантов. Так погиб и основоположник литературной критики, поборник гегелевской философии в России Белинский, а также Добролюбов. Такая же участь постигла отличного нежно-го поэта Козлова, песни которого, подобно одичавшим садовым цветам, вросли в русскую народную поэзию. Такова же судьба создателя русской комедии Грибоедова и его еще более крупного преемника Гоголя. А только в более новое время — это оба блестящих новеллиста Гаршин и Чехов. Другие десятилетиями томились в тюрьмах, на каторге, в изгнании и ссылке, как основатель русской журналистики Новиков, как видный декабрист Бестужев, как князь Одоевский, Александр Герцен, как Достоевский, Чернышевский, Шевченко, Короленко.

Тургенев однажды рассказывал, что впервые он вполне насладился трелями жаворонка где-то под Берлином. Эта мимоходом брошенная реплика кажется мне очень характерной. Жаворонки заливаются трелями в России не менее красиво, чем в Германии. Огромная Российская империя таит в себе столь многие и разнообразные красоты природы, что чувствительная поэтическая натура на каждом шагу найдет случай целиком раствориться в восхищении ею. Безмятежно наслаждаться прелестями природы в своем собственном отечестве Тургеневу мешали именно мучительная дисгармония общественных отношений, постоянное гнетущее чувство ответственности за вопиющие социальные и политические условия, от которого он никогда не мог избавиться и которое, глубоко буравя его душу, не давало ему ни на миг полностью забыться. Только за рубежом, оставив позади тысячи удручающих картин своей родины и оказавшись перед лицом чужих условий жизни, внешне вполне упорядоченная сторона и материальная культура которых издавна наивно импонировали русским, русский писатель смог беззаботно, полной грудью ощутить радость общения с природой.

Но нет большего заблуждения, чем на этом основании представлять себе русскую литературу как тенденциозное искусство в грубом смысле этого слова, как оглушительную фанфару свободы, как живописание бедных людей или даже считать всех русских поэтов и писателей революционерами, по меньшей мере прогрессивными деятелями. Такие шаблоны, как «реакционер» или «прогрессист», сами по себе в искусстве мало о чем говорят. Например, Достоевский в своих поздних произведениях — ярко выраженный реакционер, разыгрывающий из себя святошу мистик и ненавистник социалистов. Русские революционеры нарисованы им как злобные карикатуры. Мистические учения Толстого по меньшей мере отдают реакционными тенденциями. И все же оба они воздействуют на нас в своих произведениях будоражащим, возвышающим, освобождающим образом. А это потому, что исходный пункт отнюдь не реакционен, что в их мыслях и чувствах господствуют не социальная ненависть, не жестокосердие, не кастовый эгоизм, не стремление держаться за существующее, а, напротив, самая великодушная любовь к человеку и глубокое ощущение ответственности за социальную несправедливость. Именно реакционер Достоевский — художественный заступник «униженных и оскорбленных», как гласит название одного из его произведений. Только те выводы, к которым он, как и Толстой, каждый по-своему, приходит, только тот выход, который они, как им кажется, находят из общественного лабиринта, ведут на ложные пути мистики и аскетизма. Но когда перед нами настоящий художник, социальный рецепт, рекомендуемый им, — дело второстепенное; главное — это источник его искусства, его живительный дух, а не та цель, которую он сознательно перед собой ставит.

Точно так же в русской литературе можно найти и такое направление, значительно меньшее по формату, которое, вместо глубоких, мироохватывающих идей, скажем, Толстого или Достоевского, пропагандирует идеалы более скромные: материальную культуру, современный прогресс, буржуазную деловитость. К самым талантливым представителям этого направления принадлежит из поколения постарше Гончаров, а помоложе — Чехов. Недаром же последний из духа противоречия морально-аскетической тенденции Толстого в свое время породил характерный афоризм: пар и электричество содержат больше любви к человечеству, чем половая девственность и вегетарианство. Но и это более трезвое, «культуртрегерское» по своей природе направление дышит в России — в отличие от французского или немецкого натуралистического описания среды — не сытым филистерским духом и пошлостью, а молодым, будоражащим порывом к культуре, к личному достоинству и инициативе. К тому же Гончаров в своем «Обломове» поднялся до создания обобщенного образа такой человеческой инертности, который в силу своей универсальности заслуживает места в галерее великих типажей всего человечества.

И наконец, в русской литературе имеются и представители декаданса. К ним следует отнести один из самых блестящих талантов горьковского поколения — Леонида Андреева, искусство которого обдает нас вызывающим содрогание тлетворным, могильным духом, от которого увядает любая радость жизни. Но корни и сущность этого русского декадентства диаметрально противоположны тем, что мы видим у Бодлера или Д’Аннунцио. У них в основе лежит лишь пресыщение современной культурой, крайне утонченный по форме, но по сути своей весьма грубый эгоизм, который уже на находит никакого удовлетворения в нормальном бытии и потому хватается за ядовитые возбуждающие средства. У Андреева же безнадежность проистекает из того душевного состояния, которое под натиском гнетущих условий оказывается бессильным перед болью. Андреев, как и лучшие представители русской литературы, глубоко проникает взглядом в многообразные страдания рода человеческого. Он пережил русско-японскую войну, первый революционный период, ужасы контрреволюции 1907–1911 гг. и воспроизвел все это в таких потрясающих образных картинах, как «Красный смех», «История о семи повешенных» и ряд других. Теперь его самого постигла судьба его «Лазаря», который, возвратясь с берега в царстве теней, уже не может преодолеть дыхания могилы и странствует меж живыми, как бренный огрызок смерти. Происхождение этого декаданса — типично русское: чрезмерность социального сострадания, под тяжестью которого рушится способность индивидуума к действию и сопротивлению.

Это социальное сострадание есть именно то, что обусловливает своеобразие и художественное величие русской литературы. Трогать и потрясать может только тот, кто сам тронут и потрясен. Правда, талант и гений в каждом отдельном случае — это «дар божий». Однако одного лишь даже самого большого таланта для длительного воздействия еще недостаточно. Кто смог бы отказать в таланте или даже гениальности аббату Монти, который дантевскими терцинами воспевал то убийство посланника французской революции римской чернью, то победы самой этой революции, то австрийцев, то Директорию, то, во время бегства от русских, неистового Суворова, а потом снова Наполеона и затем опять императора Франца, в любое время услаждая слух каждого победителя соловьиными руладами. Кто хотел бы оспорить огромный талант Сент-Бёва, творца литературных эссе, который своим ослепительным пером послужил, одному за другим, почти всем политическим лагерям Франции, сжигая то, чему поклонялся вчера, и наоборот.

Для непреходящего воздействия, для действительно воспитания общества надобно большее, нежели талант: нужны поэтическая личность, характер, индивидуальность, прочно закрепленные в скалистой основе цельного, твердого мировоззрения. Именно мировоззрение, чутко откликающаяся социальная совесть русской литературы и есть то, что так обострило ее взгляд на психологию различных характеров, типов, социального положения людей; это присущее ей болезненно трепетное сопереживание, которое придает ее образам такие роскошно светящиеся краски; это ее неутомимые поиски, разгадывание общественных загадок, что делает ее способной окинуть художническим взором и запечатлеть в крупных произведениях все строение общества во всей его огромности и внутренней запутанности.

Убийства и преступления совершаются повсюду и повседневно. «Подмастерье парикмахера Икс убил и ограбил пенсионерку Игрек. Уголовная палата Зет приговорила его к смертной казни». Такие заметки в три строки в рубрике «Вести из рейха» может прочесть каждый в своей утренней газете, чтобы затем, пробежав их равнодушным взглядом, поискать последние сообщения о бегах или о репертуаре театров на предстоящую неделю. Кто, кроме уголовной полиции, прокуроров и статистиков, интересуется случаями убийства? В лучшем случае — детективный роман и кино-Драма.

Достоевского же до глубины души потряс тот факт, что один человек может убить другого, что это может происходить каждый день рядом с нами, посреди нашей «цивилизации», по соседству с миром и согласием в нашем доме. Как для Гамлета преступление его матери рвет все человеческие связи, а мир выходит из своих рамок, так и Достоевский ощущает то же самое перед лицом факта, что один человек может убить другого человека. Он не находит покоя, он ощущает ответственность, лежащую на нем, как и на каждом из нас, за это чудовищное преступление. Он должен уяснить себе психику убийцы, прочувствовать его страдания, его муки, вплоть до самой сокровенной складки его сердца. Пройдя через все эти пытки, он ослеплен страшным осознанием: убийца — сам несчастнейшая жертва общества. И вот Достоевский голосом, в котором звучит ужас, поднимает тревогу, он пробуждает общество из состояния тупого равнодушия цивилизованного эгоизма, передающего убийцу в руки следователя по уголовным делам, прокурора и палача или отправляющего его в каторжную тюрьму и считающего тем самым дело законченным. Достоевский заставляет нас пережить вместе с убийцей его муки и в заключение уничтожающим ударом повергает нас наземь. Тот, кто однажды прочел «Преступление и наказание», кто мысленно пережил допрос Дмитрия Карамазова в ночь после убийства его отца и кто прочувствовал «Записки из мертвого дома», тот уже больше никогда не сможет найти обратный путь в раковину улитки, в которой обитает филистерство и самодовольный эгоизм. Романы Достоевского — страшнейшее обвинение буржуазному обществу, которому он бросает в лицо: настоящий убийца, убийца душ человеческих — это ты!

Никто не умеет мстить обществу за его преступления против отдельной личности так жестоко, так изощренно уподоблять эту месть пытке, как Достоевский, это — его специфический талант. Но все ведущие умы русской литературы точно так же воспринимают убийство как обвинение существующих условий, считают его тем преступлением по отношению к убийце как человеку, ответственны за которое все мы — каждый в отдельности. Поэтому все величайшие таланты, словно завороженные, снова и снова возвращаются к теме тяжкого уголовного преступления, чтобы в мастерских произведениях искусства воочию показать нам его, чтобы спугнуть наш бездумный покой: Толстой — во «Власти тьмы» и «Воскресении», Горький — в «На дне» и «Трое», Короленко — в рассказе «Лес шумит» и своем чудесном сибирском «Убивце».

Проституция — столь же не специфически русское явление, как и туберкулез; напротив, это интернациональный институт общественной жизни. Однако и она тоже, несмотря на почти господствующую роль, которую играет в современной жизни, официально, в духе обычной лжи, считается не нормальной составной частью нынешнего общества, а якобы находящейся вне его устоев, его отбросом. Русская литература рассматривает проститутку не в пикантном стиле будуарного романа или с плаксивой сентиментальностью тенденциозных книг, но и не как таинственную обольстительную бестию, воплощение «нечистой силы». Ни в одной другой литературе мира нет сделанного с более жестоким реализмом писания этого явления, чем в грандиозной картине оргии в Братьях Карамазовых» или в толстовском «Воскресении». Однако при всем том русский художник видит в проститутке не «падшую», а человека, психика, страдания и внутренняя борьба которого взывают к состраданию ему. Он облагораживает проститутку и дает ей удовлетворение за совершенное над нею обществом преступление тем, что позволяет ей соперничать в борьбе за сердце мужчины с благороднейшими и чистейшими олицетворениями женственности, коронует ее венком из роз и, как индийский набоб баядеру, поднимает из огня продажности и душевных мук на вершину нравственной чистоты и женского героизма.

Но не только особенно яркие события на сером фоне повседневной жизни, но и сама эта жизнь, заурядный человек со всем его убожеством придают социально заостренному взгляду русской литературы глубокий интерес. Человеческое счастье, говорит Короленко в одном из своих рассказов, честное человеческое счастье несет душе нечто целительное и распрямляющее, и я всегда думаю, замечает он, что люди, собственно, обязаны быть счастливыми. В другом рассказе под названием «Парадокс» он вкладывает в уста родившегося без обеих рук калеки такие слова: «Человек создан для счастья, как птица для полета». В устах жалкого урода такое изречение — явный парадокс. Но для тысяч и миллионов людей столь парадоксальной человеческую «обязанность быть счастливым» делают не случайный физический недостаток, а социальные условия.

Высказывание Короленко на самом деле содержит в себе важную часть социальной гигиены: счастье делает людей духовно здоровыми и чистыми, как солнечный свет над открытым морем наиболее эффективно дезинфицирует воду. Тем сказано и то, что в анормальных социальных условиях — а анормальны, в сущности, все условия, базирующиеся на социальном неравенстве, — самое различное по характеру превращение людей в душевных калек должно становиться явлением массовым. Угнетение, произвол, несправедливость, нищета, зависимость, а также ведущее к односторонней специализации разделение труда как постоянные институты общества определенным образом моделируют духовный облик людей, причем на обоих полюсах: как угнетатель, так и угнетенный, как тиран, так и лизоблюд, как надменный вельможа, так и паразит, как безудержный карьерист, так и инертный лежебока, как педант, так и паяц — все они равным образом продукты и жертвы условий их жизни.

Именно эти особые психологические аномалии, так сказать, кривые отростки человеческой души, образовавшиеся под воздействием повседневных общественных условий, с поистине бальзаковской мощью обрисованы в произведениях Гоголя, Достоевского, Гончарова, Салтыкова [-Щедрина], Успенского, Чехова и других писателей. Трагедия тривиальности совершенно обычного, заурядного человека, какой показал ее Толстой в «Смерти Ивана Ильича», пожалуй, уникальна во всей мировой литературе.

Но как раз к категории тех мелких плутов, которые, не имея определенной профессии и будучи не пригодны ни к какому настоящему занятию, мечутся между паразитическим существованием и эпизодическими конфликтами с уголовным кодексом, которые представляют собой отбросы буржуазного общества и на Западе отвергаются с порога при помощи табличек, коротко и ясно гласящих: «Попрошайничать, торговать вразнос и играть на музыкальных инструментах запрещено!» — именно к этой категории типа бывшего чиновника Попкова в предлагаемой читателю книге русская литература издавна проявляет живой художнический интерес, относясь к ней с понимающей добродушной улыбкой. С диккенсовской сердечной теплотой, но без его добропорядочной буржуазной сентиментальности, а, напротив, со щедрым реализмом Тургенев, Успенский, Короленко, Горький запросто причисляют всех этих «потерпевших кораблекрушение» в жизни, точно так же, как и преступника и проститутку, к человеческому обществу в качестве равноправных его членов и именно благодаря этому великодушному взгляду создают творения величайшего художественного воздействия.

С особенной нежностью и тонкостью рисует русская литература мир детства, например, у Толстого в «Войне и мире» и в «Анне Карениной», у Достоевского — в «Карамазовых», у Гончарова — в «Обломове», у Короленко — в рассказах «В дурном обществе» и «Ночью», у Горького — в «Трое». У Золя есть роман «Page d’amour» (”страницы любви” — франц.) из цикла «Ругон-Маккары», где в центре повествования захватывающим образом изображенная душевная драма заброшенного ребенка. Но здесь от рождения болезненная, гипертрофированно чувствительная девочка, которая, будучи смертельно ранена в самое сердце коротким эгоистическим любовным опьянением матери, чахнет, словно едва распустившаяся почка, служит для Золя в его экспериментальном романе всего лишь «средством доказательства», манекеном, на котором демонстрируется тезис о наследственности.

Для русских же ребенок и его психика — это самостоятельный, полноценный объект художественного интереса, точно такой же человеческий индивидуум, как и взрослый, только более естественный, неразвращенный и именно потому менее защищенный от социальных влияний. Кто обижает одного из малых сих, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и т. д.[88] Но нынешнее общество обижает миллионы малых сих, отнимая у них самое драгоценное и незаменимое из всего, что человек может назвать своим: счастливое, беззаботное, гармоническое детство.

Как жертва общественных условий мир детства с его страданиями и радостями особенно близок сердцу русского художника, который описывает его не лживым игривым тоном, каким взрослые в большинстве своем считают должным снисходить до детей, а откровенным и серьезным тоном товарищества, без всякого необоснованного чувства превосходства, обусловленного возрастом, даже с некоторой внутренней робостью и с почтением перед тем нетронуто-человеческим, что дремлет в каждой детской душе, перед тем крестным путем на Голгофу жизни, который открывается перед каждым ребенком.

Важный симптом духовной жизни культурных народов — это то положение, какое занимает в их литературе сатира. Германия и Англия в этом отношении — два противоположных полюса европейской литературы. Чтобы протянуть нить от Гуттена до Гейне, нужно причислить к сатирикам уже Гриммельсгаузена, что все же можно сделать только условно. И даже тогда промежуточные звенья дают картину ужасающего упадка сатиры на протяжении трех столетий. От гениально-фантастического Фишарта с его бьющей через край натурой, в которой ощутимо чувствуется дыхание Ренессанса, к трезво-барочному Мошерошу, а от Мошероша, который все-таки дерзко дергал за бороду великих мира сего, к мелкому филистеру Рабенеру — какое падение! Рабенер, горячо возмущающийся «низостью» тех людей, которые дерзнули выставлять в смешном виде особ княжеского рода, духовенство и «высшие сословия», между тем как бравый немецкий сатирик должен прежде всего научиться «быть хорошим верноподданным», тоже обнажил смертельно уязвимое место германской сатиры. В послемартовской* литературе сатира высокого стиля, можно сказать, отсутствует полностью.

В Англии сатирический жанр с начала XVIII века, со времен Великой революции, пережил беспрецедентный подъем. Английская литература не только дала ряд таких мастеров, как Мандевиль, Свифт, Стерн, сэр Филипп Френсис, Байрон, Диккенс, среди которых первое место, разумеется, по праву принадлежит Шекспиру, заслужившему корону уже за один только образ Фальстафа. Сатира здесь из привилегии героев духа сделалась всеобщим достоянием, она, так сказать, подверглась национализации. Она уже издавна искрится как в политических памфлетах, пасквилях, парламентских речах, газетных статьях, так и в поэтическом искусстве. Она настолько стала хлебом насущным, нормальным воздухом англичан, что, например, в рассказах Крокер о дочерях благородных семейств порой можно найти столь же язвительные изображения английской аристократии, как у Уайльда, Шоу или Голсуорси.

Зачастую этот расцвет сатирического жанра выводят из давнишней политической свободы Англии и объясняют ею. Один только взгляд на русскую литературу, которая в этом отношении может быть поставлена рядом с английской, доказывает, что дело тут не столько в конституции страны, сколько в духе литературы, не в институциях, а в образе мыслей ведущих кругов общества.

В России сатира со времени возникновения современной литературы овладела всеми ее областями и в каждой из них проявила себя выдающимся образом. Пушкинский роман в стихах «Евгений Онегин», новеллы и эпиграммы Лермонтова, басни Крылова, комедии Островского и Гоголя, стихи Некрасова (его сатирический эпос «Кому на Руси жить хорошо» даже и в тяжеловесном немецком переводе[89] является образцом драгоценной свежести и красочности его творений) — все это тоже многочисленные шедевры, каждый в своем роде. И наконец, в лице Салтыкова-Щедрина русская сатира дала гения, который нашел для яростного бичевания абсолютизм и бюрократии совершенно своеобразную литературную форму, свой собственный непереводимый язык и оказал глубочайшее влияние на духовное развитие общества.

Так же как русская литература сочетает с высоким моральным пафосом художественное восприятие всей гаммы человеческих чувств, она создала посреди огромной тюрьмы, среди материальной нищеты царской империи то собственное царство духовной свободы и пышно расцветшей культуры, в котором можно было дышать и приобщаться к интересам и идейным течениям культурного мира. Тем самым она сумела стать в России общественной силой, воспитывать поколение за поколением, а для лучших, как Короленко, сделаться истинной родиной.

II

Короленко — чрезвычайно поэтическая натура. Над колыбелью его нависал густой туман предрассудков. Но не тех продажных предрассудков современного декаданса крупных городов, которые, как, например, в Берлине неистребимо существуют в виде спиритизма, гадания на картах и молитвах о здоровье, а тех наивных предрассудков народной поэзии, которые пахнут так чисто и пряно, как вольный ветер украинской степи и миллионы диких касатиков, тысячелистников и сальвиний, вырастающих там в человеческий рост. В жуткой атмосфере людской и детской отчего дома Короленко отчетливо чувствуется, что колыбель его стояла совсем рядом по соседству с волшебной страной Гоголя с ее нечистой силой, ведьмами и языческой рождественской чертовщиной.

Гарный Луг тоже живо напоминает о гоголевском мире, о миргородских шильдбюргерах* Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче — только с еще более сильным польским элементом, поскольку Волынь — земля, соседняя с Литвой — родиной бывшего польского мелкопоместного дворянина и ее бессмертного барда Адама Мицкевича.

Короленко по своему происхождению одновременно поляк, украинец и русский, и ему уже ребенком пришлось выдержать натиск трех «национализмов», каждый из которых внушал ему обязанность «кого-нибудь ненавидеть и преследовать» (с. 123). Но все подобные искушения рано разбивались о здоровую чело-вечность мальчика. Польские традиции овевали его только как последний смертный вздох исторически преодоленного прошлого. От украинского национализма его оттолкнул здравый смысл из-за помеси маскарадной дурашливости с реакционной романтикой. А жестокие методы официальной политики русификации как порабощенных поляков, так и униатов на Украине послужили для него, тонкого мальчика, который всегда инстинктивно чувствовал себя приверженным к слабым и попираемым, а не к сильным и торжествующим, предостережением от русского шовинизма. От столкновения трех национальностей, полем которого была его волынская родина, он нашел спасение в гуманности.

Оставшись семнадцати лет от роду без отца и оказавшись материально предоставленным самому себе, он отправляется в Петербург, чтобы броситься там в водоворот университетской жизни и политического брожения. После трехлетней учебы в политехническом институте он переводится в сельскохозяйственную академию в Москву. Однако уже через три года его жизненные планы были, как и у многих из его поколения, перечеркнуты «высшей властью». Короленко арестовывают как участника и руководителя студенческой демонстрации, исключают из академии и ссылают в Вологодскую губернию на севере Европейской России; затем отправляют на жительство под полицейским надзором в Кронштадт.

Спустя годы, строя новые планы жизни, он возвращается в Петербург, обучается здесь сапожному ремеслу, чтобы в духе своих идеалов сблизиться с трудовыми слоями народа и вместе с тем способствовать всестороннему развитию собственной индивидуальности. Однако в 1879 г. его неоднократно арестовывают и на сей раз высылают гораздо дальше — на северо-восток, в Вятскую губернию, в совершенно изолированную от мира глушь.

Но Короленко воспринимает и это с веселым настроением. Он старается более или менее удобно устроится на новом месте ссылки и усердно занимается вновь приобретенным ремеслом, чтобы тем самым и прокормиться. Но недолго дано ему наслаждаться покоем. Вдруг его без всякой видимой причины переводят в Западную Сибирь, оттуда — в Пермь, а из Перми — на крайний восток Сибири.

Однако и здесь странствия его не заканчиваются. В 1881 г. на трон после убийства Александра 11 вступает новый царь — Александр III. Короленко, тем временем ставший железнодорожным служащим, вместе с остальным персоналом приносит обычную присягу новому правительству. Однако это сочли недостаточным. Он должен присягнуть на верность и как частное лицо, как «политический ссыльный». Короленко, как и другие ссыльные, это предложение отверг и был за то сослан в ледяную пустыню Якутии.

То была, несомненно, «пустая демонстрация», хотя Короленко вовсе и не думал поступать демонстративно. Даст ли одинокий ссыльный где-то в сибирской тайге, вблизи Полярного круга, клятву в своей верноподданности царскому правительству или нет, это все равно ничего ни в малейшей степени не меняло в существующих материальных и жизненных условиях. Но в царской России было принято устраивать такие пустые демонстрации. Впрочем, не только в России. Разве чем-то иным было бессмысленное «Eppur si muove!» («И все-таки она вертится!») Галилео Галилея, как не такой же пустой демонстрацией, без иного практического результата, кроме мести Святой инквизиции подвергнутому пыткам и брошенному в темницу человеку! И все-таки для тысяч людей, имеющих о коперниковом учении лишь весьма смутное представление, имя Галилея осталось навсегда связанным с тем красивым жестом, причем совершенно второстепенно то, что его вовсе и не было. Именно легенды, которыми человечество любит украшать своих героев, служат доказательством того, насколько подобные «пустые демонстрации», несмотря на свою не поддающуюся определению материальную пользу, являются неотъемлемой частью общего духовного бюджета.

Четыре года пришлось провести Короленко за свой отказ принести присягу в жалком селении полудиких кочевников на берегу Алдана, притока Лены, посреди сибирских девственных лесов при температуре зимой 40–50 градусов мороза. Но все лишения, одиночества, скудная обстановка тайги, жалкое окружение, оторванность от культурного мира не смогли ничего поделать с духовной гибкостью и солнечным темпераментом Короленко. Он усердно участвует в убогой жизни и интересах якутов, старательно пашет, косит сено и доит коров, зимой шьет аборигенам обувь или же пишет лики святых. Об этом периоде жизни «заживо похороненного», как Джордж Кеннан назвал позднее существование сосланного в Якутию, Короленко позже рассказал в своих очерках без жалобы, без какой-либо горечи, даже с юмором, в образах, полных поэтической прелести. Его писательский талант тем временем зреет, и он собирает богатую добычу впечатлений о природе и психологических наблюдений.

В 1885 г., наконец-то возвратившись из ссылки, которая, с кратким перерывом, стоила ему десять лет жизни, он публикует небольшой рассказ, который мгновенно ставит его в ряд мастеров русской литературы, — «Сон Макара». В свинцовой атмосфере 80-х годов этот первый совершенно зрелый плод молодого таланта произвел впечатление первой песни жаворонка в серое февральское утро. Вскоре появился и ряд других очерков и рассказов: «Очерки сибирского туриста», «Лес шумит», «В ночь под светлый праздник», «Ночью», «Йом кипур»,[90] «Река играет» и многие другие. Все они несут в себе самые основные черты творчества Короленко: волшебную пейзажную и психологическую живопись, любезную сердцу свежую естественность и сердечный интерес к «униженным и оскорбленным».

Однако эта социальная нота в произведениях Короленко не несет в себе ничего поучающего, воинствующего, апостольского, как, скажем, у Толстого. Она — просто часть его жизнелюбия, его доброй натуры, его солнечного темперамента. При всей широкой сердечности и великодушии взглядов, при всем отрицании шовинизма Короленко — насквозь русский писатель, быть может, самый национальный среди крупных прозаиков русской литературы. Он не просто любит свою страну, он влюблен в Россию, как юноша, влюблен в ее природу, в интимную привлекательность любого края огромной империи, в каждую сонно текущую речушку и в каждую тихую, обрамленную лесами долину, влюблен в простой народ, в его типы, в его наивную религиозность, в его исконный юмор и его раздумчивую глубокомысленность. Не в городе, не в удобном купе поезда, не в гаме и суете современной культурной жизни, а только на проселочной дороге чувствует он себя в своей стихии. С заплечным мешком и с собственноручно вырезанным из дерева посохом, с «легким потом странствий» шагать босиком по просторам, отдаваться на волю случая, порой присоединяться к набожным странникам по святым местам, идущим поклониться чудотворной иконе, порой ночевать на берегу реки у костра, беседовать с рыбаками, порой, вмешавшись на сонно ползущем, маленьком неисправном пароходике в пеструю толпу крестьян, торговцев лесом, солдат, нищих, прислушиваться к их разговорам — вот тот образ жизни, который ему больше всего по душе. И в этих странствиях он — не просто наблюдатель, как Тургенев, утонченный ухоженный аристократ. Короленко не стоит никакого труда, перебросившись несколькими словами, установить контакт с людьми из народа, приспособиться к их тону, погрузиться в толпу.

Так он пересек пешком всю Россию вдоль и поперек. При этом он на каждом шагу впитывал в себя волшебство природы, наивную примитивную поэзию, которая вызывала улыбку и у Гоголя. Он с восхищением наблюдал первородную фаталистическую флегму русского народа, которая в спокойные времена кажется непоколебимой и неисчерпаемой, а в моменты бурь преображается в героизм, величие и стальную силу — совсем как та кроткая река в его повести, которая при обычном уровне воды плещется мягко и умиротворенно, а при наводнении набухает, превращаясь в гордый, нетерпеливо несущийся, великолепно бурлящий грозный поток. Здесь, в непосредственном и непринужденном общении с природой и простым народом, Короленко заполнял свой дневник теми свежими, красочными впечатлениями, которые почти в неизменном виде, еще покрытые блестящими каплями росы, овеянные запахом земли, выливались в его очерки и рассказы. Своеобразное произведение пера Короленко — «Слепой музыкант». Будучи, казалось, чистым психологическим экспериментом, это произведение, строго говоря, не имеет художественного сюжета. Хотя врожденный физический изъян и может служить источником многих конфликтов в человеческой жизни, он, однако, сам по себе находится по ту сторону человеческого желания и действия, по ту сторону вины и расплаты, за исключением, впрочем, тех случаев, когда, унаследованный от родителей, делает их прегрешения проклятием для детей. Поэтому физические недостатки и в литературе, и в изобразительном искусстве фигурируют только эпизодически — либо с сатирическим намерением, чтобы с еще большим презрением показать духовное уродство данного образа, так Терсит у Гомера (а также, к примеру, заикающийся судья в комедиях Мольера и Бомарше), либо в добродушно-юмористической манере, как на жанровых картинках нидерландского Ренессанса, например в наброске калек у Корнелиса Дюссарта.

Иначе у Короленко: душевная драма слепорожденного, которого мучает непреодолимое стремление к свету, без возможности удовлетворить его, — вот что представляет здесь главный интерес, а решение, даваемое этому противоречию Короленко, неожиданно опять приводит к основному звучанию его искусства, как и русской литературы вообще. Его слепой музыкант переживает духовное возрождение, он становится духовно «зрячим», выходя за пределы эгоизма своего собственного безысходного страдания, чтобы сделаться глашатаем телесной и душевной беды всех слепых. Кульминацией повествования становится первый публичный благотворительный концерт слепца, который неожиданно исполняет на своем инструменте вариацию известной мелодии бродячих слепых певцов в России, превращая ее в тему для такой импровизации, которая потрясает слушающую публику, заставляет ее испытать приступ горячего сострадания. Социальный элемент, солидарность со страданием масс — вот что является здесь спасительным и дарующим свет как отдельному человеку, так и всей человеческой общности.

III

Полемический характер русской литературы несет с собой то, что она соблюдает границы между беллетристикой и публицистикой далеко не так строго, как это ныне практикуется на Западе. В России одно часто переливается в другое, как то было в Германии в давние времена, когда Лессинг указывал пути буржуазии, а театральная критика, драматургия, философско-теологическая полемическая статья, трактат по эстетике попеременно служили прокладке пути к новому мировоззрению. С той, однако, разницей, что Лессинг-и в этом была трагедия его судьбы — всю свою жизнь оставался одиноким и непонятым, тогда как в России длинный ряд выдающихся талантов — предвестников свободного мировоззрения сменял один другого, возделывал самые различные участки литературы.

Александр Герцен сочетал в себе признанный талант писателя-романиста с гениальным журналистским пером и сумел своим «Колоколом» в 50-х и 60-х годах разбудить из-за границы всю мыслящую Россию. Старый гегельянец Чернышевский с такой же новизной и жаждой борьбы подвизался на арене публицистической полемики, философского трактата, политико-экономического исследования, как и тенденциозного романа. Литературная критика — выдающееся средство вести борьбу с реакцией, проникая во все ее укромные уголки, и систематически пропагандировать прогрессивную идеологию — нашла после Белинского и Добролюбова блестящего представителя в лице Михайловского, который несколько десятилетий владел общественным мнением и оказал огромное влияние на духовное развитие также и Короленко. Толстой наряду с романом, рассказом и драмой использовал для изложения своих идей морализующую сказку и полемический памфлет. Со своей стороны Короленко все снова сменял кисть и палитру художника на клинок журналиста, чтобы выразить свое отношение к актуальным вопросам социальной жизни и непосредственно вмешаться в повседневные бои.

К постоянным явлениям старой царской России хронический голод принадлежит в такой же мере, как пьянство, неграмотность и бюджетный дефицит. Как плод своеобразно проведенной «крестьянской реформы» при отмене крепостного права, тяжелого налогового бремени и крайней отсталости сельскохозяйственной техники каждые несколько лет в течение всего восьмого десятилетия [XIX века] крестьянство поражал неурожай. Год 1891-й явился венцом его: в двадцати губерниях за невероятной засухой последовал полный неурожай и голод поистине ветхозаветного масштаба.

В официальном статистическом сборнике, дающем сведения об урожае, среди более чем семисот ответов, присланных из самых различных местностей, приводится следующее описание, вышедшее из-под пера простого священника одной из центральных губерний:

«Неурожай надвигался в течение трех лет. Одна беда за другой шла на крестьянина. Появились гусеницы, саранча пожирает хлеба, черви объедают их, жуки истребляют остатки. Урожай уничтожен на поле, семена засохли в земле, амбары пусты, хлеба нет. Скот стонет и падает, стада еле тащатся, овцы погибают, для них нет корма… Миллионы деревьев, десятки тысяч изб пожрал огонь. Нас окружали огненные стены и столбы дыма. Как сказано у пророка Софонии: «Все истреблю с лица земли, — говорит Господь, — истреблю людей и скот, истреблю птиц небесных и рыб морских». Какое множество пернатых погибло во время лесных пожаров, сколько рыбы во время мелководья!.. Лоси разбежались из наших лесов, куницы исчезли, белки погибли. Небо закрылось и стало твердым, как медь; больше не падает роса — только засуха и огонь. Плодовые деревья, трава и цветы засохли, не созревает больше нигде ни малина, ни голубика, ни ежевика, ни брусника, выгорели все торфяные болота и топи… Куда ты девалась, свежая зелень леса? Где прекрасный воздух, где чудодейственный аромат сосен, приносивший исцеление больным? Все погибло…»

В заключение автор, как умудренный опытом русский «подданный», покорнейше просит «не привлекать его к ответственности» за вышеописанное.

Опасения доброго деревенского попа были не лишены оснований: мощная дворянская фронда — сколь ни невероятно это звучит — объявила голод злобной выдумкой «подстрекателей», а любую акцию помощи — излишней.

И тогда разгорелась борьба по всей линии между лагерем реакции и прогрессивной интеллигенцией. Русское общество пришло в движение, литература забила тревогу. Было положено начало огромной по размеру помощи. Врачи, писатели, студенты и студентки, учителя, женщины из интеллигентских кругов сотнями устремились в деревню, чтобы устраивать народные столовые, распределять семена, организовать закупку зерна по дешевым ценам, ухаживать за больными. Однако дело это было непростым. Выявились вся неразбериха и издавна укоренившееся пагубное хозяйничанье бюрократов и военщины в стране, где каждая губерния и каждый уезд были разобщенными вотчинами, управляемыми сатрапами на свой лад. Соперничество, споры о компетенциях и противоречия между губернскими и уездными властями, между правительственными ведомствами и земскими органами самоуправления, между сельскими писарями и крестьянской массой, а к тому же хаос в понятиях, ожиданиях и требованиях самих крестьян, их недоверие к горожанам, противоречия между сельской буржуазией и обнищавшей массой — все это вдруг воздвигло перед интеллигенцией и ее доброй волей тысячи ограничений и помех, приводивших ее в отчаяние. Все бесчисленные местные злоупотребления и притеснения, которым до тех пор, в нормальные времена, крестьянство втихую подвергалось повседневно, все абсурдности и противоречия бюрократизма вышли на самый яркий свет, а борьба с голодом, которая по сути своей была простой акцией благотворительности, сама собой превратилась в борьбу с социальным и политическим режимом абсолютизма. Короленко, как и Толстой, встал во главе прогрессивной интеллигенции, посвятил себя этому делу, отдав ему не только свое перо, но и всего себя целиком. Весной 1892 г. он отправился в один из уездов Нижегородской губернии, прямо в осиное гнездо реакционной дворянской фронды, чтобы организовать народное питание в бедствующих деревнях. Поначалу совершенно незнакомый с местной средой, он вскоре стал вникать во все детали и начал упорную борьбу с тысячью препятствий, возникавших на его пути. Он пробыл в этом уезде четыре месяца, постоянно странствуя от деревни к деревне, от одной инстанции к другой, ночуя сплошь в крестьянских избах, где при скудном свете чадящей лампадки делал записи в своем дневнике, а одновременно вел в столичных газетах бодро-радостную борьбу с реакцией, отвечая ударом на удар. Его дневник, в котором он рисует жуткую картину всей Голгофы русской деревни: нищенствующих детей, онемевших, просто окаменевших от горя матерей, плачущих стариков, болезнь и безнадежность, стал незабываемым памятником царского режима.

За голодом сразу последовал второй апокалипсический всадник— эпидемия. Из Персии в 1893 г. через волжские низовья, вверх по реке, надвинулась холера, обдав своим мертвящим дыханием истощенные, впавшие в апатию деревни. Поведение царских правительственных органов перед лицом этого нового врага подобно дурному анекдоту: бакинский губернатор бежал от эпидемии в горы, саратовский губернатор, когда вспыхнули народные волнения, спрятался на пароходе. Но всех превзошел астраханский губернатор: он направил на Каспийское море сторожевые корабли, которые загородили путь в Волгу всем идущим из Персии и с Кавказа судам как подозреваемым разносчикам холеры, однако не послал задержанным в карантине ни хлеба, ни питьевой воды. Таким образом было задержано более 400 пароходов и барж, а 10 тысяч человек, здоровые и больные вместе, обречены на гибель от эпидемии, голода и жажды. Наконец из Астрахани одно судно спустилось вниз по Волге как вестник начальственной заботы, и взоры страждущих, полные надежды, обратились к этому спасительному кораблю. Он привез гробы…

Тогда разразилась гроза народного гнева. Весть о заграждении и мученичестве подвергнутых карантину, как лесной пожар, распространилась вверх по Волге, затем раздался вопль отчаяния, что начальство умышленно распространяет заразу, чтобы истребить народ. Первыми жертвами «холерных бунтов» пали санитары, мужчины и женщины из интеллигентских кругов, которые самоотверженно и геройски поспешили приехать, чтобы построить в деревнях бараки, ухаживать за больными, принимать меры для спасения здоровых. Вспыхивали в огне бараки, убивали врачей и медицинских сестер. За этим последовали обычные карательные экспедиции, кровопролития, военные суды и казни. В одном только Саратове было вынесено 20 смертных приговоров. Прекрасное Поволжье снова превратилось в дантов ад.

Только высокий моральный авторитет и глубокое понимание нужд и психики крестьян могли внести в эту кровавую неразбериху свет и здравый смысл. И в России, кроме Толстого, никто не был так пригоден для этой роли, как Короленко. Он оказался на посту одним из первых, он пригвоздил к позорному столбу подлинных виновников бунта — абсолютистскую администрацию и вновь оставил общественности потрясающий памятник столь же исторической, как и художественной ценности: очерк «Холерный карантин».[91]

В старой России смертная казнь за обычные преступления давно уже была отменена. В нормальные времена эшафот был только отличием, назначаемым за политические преступления. Смертные приговоры участились особенно со времени оживления террористического движения в конце 70-х годов, а после покушения на Александра II царское правительство не останавливалось даже перед тем, чтобы отправлять на виселицу и женщин — известную Софью Перовскую и Хессу Гельфман. И все же смертные казни тогда и позже оставались исключительными случаями, всякий раз приводившими общество в содрогание. Когда в 80-х годах четыре солдата «штрафного батальона» были казнены в наказание за убийство своего фельдфебеля, систематически истязавшего их и измывавшегося над ними, даже в пассивном, подавленном настроении тех лет почувствовалось что-то вроде содрогания молчаливо ужаснувшегося общественного мнения.

Все изменилось со времени революции 1905 г. После того как сила абсолютизма в 1907 г. снова взяла верх, началась кровавая акция мести. Военные суды работали день и ночь, виселицам не было покоя. Сотнями казнили участников покушений и вооруженных восстаний, а особенно так называемых «экспроприаторов», по большей части почти еще подростков, зачастую с самым небрежным соблюдением формальностей, с «неопытными» палачами, гнилыми веревками и фантастически импровизированными виселицами. Контрреволюция справляла оргии.

Тогда Короленко поднял свой громкий голос протеста против торжествующей реакции. Его серия статей, изданная в 1909 г. в виде брошюры под названием «Бытовое явление», содержала все типичные признаки его творчества. Точно так же как в его произведениях о голодном и холерном годе, в ней не найти никаких фраз, никакого громкого пафоса, никакой сентиментальности; в ней нет ничего, кроме величайшей простоты и деловитости, это непритязательный сборник фактического материала, писем казненных, заметок их сокамерников. Но этот простой сборник материалов отличается глубоким проникновением во все детали человеческих мучений, в трепетное биение истерзанного человеческого сердца, во все складки общественного преступления, лежащего в каждом смертном приговоре; он пронизан такой сердечной теплотой и высокой нравственностью, что эта маленькая рукопись становится потрясающим обвинением.

Толстой, восьмидесятидвухлетний старец, написал Короленко под свежим впечатлением этой статьи:

«Владимир Галактионович, сейчас прослушал вашу статью о смертной казни и всячески во время чтения старался, но не мог удержать — не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, и, главное, по чувству превосходную статью.

Ее надо перепечатывать и распространять в миллионах экземплярах. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной доли того благотворного действия, какое должна произвести эта статья.

Она должна произвести это действие — потому что вызывает такое чувство сострадания к тому, что переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела, и никак не можешь, как ни хочется этого, простить виновников этих ужасов. Рядом с этим чувством вызывает ваша статья еще и недоумение перед самоуверенной слепотой людей, совершающих эти ужасные дела, перед бесцельностью их, так как явно, что все эти глупо-жестокие дела производят, как вы прекрасно показываете это, обратное предполагаемой цели действие; кроме всех этих чувств, статья ваша не может не вызывать и еще другого чувства, которое я испытываю в высшей степени — чувство жалости не к одним убитым, а еще и к тем обманутым, простым, развращенным людям: сторожам, тюремщикам, палачам, — солдатам, которые совершают эти ужасы, не понимая того, что делают.

Радует одно и то, что такая статья, как ваша, объединяет многих и многих живых неразвращенных людей одним общим идеалом добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче».[92]

Примерно лет пятьдесят тому назад одна немецкая ежедневная газета провела среди виднейших представителей искусства и науки опрос относительно смертной казни. Самые громкие имена литературы и юриспруденции, цвет интеллигенции страны мыслителей и поэтов с горячим усердием высказались за смертную казнь. Для мыслящего наблюдателя это было одним из симптомов, подготовивших кое-что из того, что мы пережили в Германии во время мировой войны.

В 90-х годах в России был разыгран знаменитый процесс «мултанских вотяков». Семеро вотякских крестьян из деревни Большой Мултан в Вятской губернии, полуязычники и полудикари, были обвинены в ритуальном убийстве и осуждены на заключение в каторжной тюрьме. Одно из установлений современной цивилизации состоит в том, что, когда народным массам по той или иной причине слишком жмет ботинок, представителей другого народа или другой расы, религии, цвета кожи делают время от времени тем козлом отпущения, на котором они могут выместить свое дурное настроение, чтобы затем освеженными вернуться к своим нравственным повседневным делам. Разумеется, для роли козла отпущения пригодны только слабые, исторически ущемленные или социально отсталые народы; именно, поскольку они слабы или уже однажды испытали на себе надругательство истории, их можно безнаказанно подвергать дальнейшим издевательствам. В Соединенных Штатах Америки это негры. В Западной Европе эта роль порой выпадает итальянцам.

Лет двадцать тому назад в пролетарском районе Цюриха Аусерзиле в связи с убийством ребенка был устроен небольшой итальянский погром. Во Франции название населенного пункта Aigues-Mortes (букв.: “Мертвые воды” — франц.) напоминает о памятном буйстве толпы рабочих: обозленные тем давлением, которое непритязательные странствующие рабочие-итальянцы оказывали на уровень заработной платы, они пожелали в стиле своего предка Homo Hauseri из Dordogne (букв.: “пожирателя из Дордони” — франц.) приобщить последних к более высоким культурным потребностям. Впрочем, когда разразилась мировая война, традиции неандертальцев испытали небывалый взлет. «Великое время» возвестило о себе в стране мыслителей и поэтов неожиданным массовым рецидивом инстинктов современников мамонтов, пещерных медведей и волосатых носорогов.

Поскольку же царская Россия еще не была настоящим культурным государством и жестокое обращение с инородцами являлось там, как и любой род публичной деятельности, выражением не народной психики, а правительственной монополии, оно обычно организовывалось в подходящий момент властью через государственные органы и при помощи государственной водки.

Но мултанский процесс по делу о ритуальном убийстве был всего-навсего небольшим, попутным эпизодом политики царского правительства, которое желало хотя бы время от времени преподносить голодным и скованным по рукам и ногам массам небольшое развлечение. Однако русская интеллигенция — а во главе ее снова Короленко — вступилась за полудиких вотяков. Короленко со всем жаром ринулся в это дело и распутал клубок несообразностей и фальсификаций с такой объективностью, терпением и лояльностью, с таким безошибочным инстинктом истины, которые напоминают Жореса во время дела Дрейфуса*. Короленко поднял на ноги прессу, общественное мнение, добился пересмотра дела, лично занял в суде место на скамье защиты и добился оправдательного приговора.

Однако любимейшим объектом политики громоотвода на Востоке издавна было еврейское население, и пока еще под вопросом, до конца ли оно сыграло эту свою благодарную роль. Но в любом случае есть что-то вполне отвечающее высокому стилю в том, что последним крупным публичным скандалом, которым абсолютизм распрощался с этим миром, так сказать, «делом об ожерелье» русского Ancien regime (”старого режима” — франц.), стал процесс по обвинению еврея в ритуальном убийстве — знаменитое дело Бейлиса в 1913 г. Как запоздалый последыш мрачного контрреволюционного периода 1907–1911 гг., а вместе с тем и символический предвестник мировой войны, кишиневский процесс о ритуальном убийстве сразу же оказался в центре общественного интереса. Вся прогрессивная интеллигенция России немедленно объявила дело кишиневского еврея-мясника своим делом, процесс превратился в генеральное сражение между свободолюбивым и реакционным лагерями России. Искуснейшие юристы, лучшие журналистские перья поставили себя на службу этому делу. После всего предыдущего нечего и говорить, что вместе с другими во главе их был Короленко. Незадолго до того, как поднялся кровавый занавес мировой войны, реакция в России потерпела оглушительное моральное поражение: под натиском оппозиционной интеллигенции обвинение в ритуальном убийстве рухнуло, обнажив вместе с тем геростратовские черты царского режима. Будучи уже внутренне прогнившим и мертвым, он еще дожидался от свободолюбивого движения последнего милосердного удара. Мировая война помогла ему получить последнюю кратковременную отсрочку исполнения приговора.

Однако не только социальная помощь и моральный протест против любой несправедливости постоянно находили своего глашатая в лице Короленко. В 80-е годы, после покушения на Александра II, в России наступил период самой жестокой безнадежности. Либеральные реформы 60-х годов в области правосудия, земского самоуправления были регрессивно пересмотрены. Кладбищенская тишь царила под свинцовыми крышами правления Александра III. Русским обществом, пришедшим в уныние из-за крушения всех своих надежд на мирные реформы, а также кажущейся безрезультатности революционного движения, овладело подавленное настроение покорности.

В этой обстановке апатии и малодушия среди русской интеллигенции возникли метафизически-мистические настроения, представленные, к примеру, философской школой Соловьева, стало отчетливо ощущаться влияние Ницше, а в художественной литературе воцарился безнадежно-пессимистический тон рассказов Гаршина и стихов Надсона. Но прежде всего этому настроению отвечали мистицизм Достоевского, как он выражен в «Карамазовых», а особенно аскетические учения Толстого. Пропаганда «непротивления злу насилием», осуждения всякого применения силы в борьбе с господствующей реакцией, которой противопоставлялась лишь «внутренняя чистота» индивидуума, теории социальной пассивности стали в настроениях 80-х годов серьезной опасностью для русской интеллигенции, поскольку она могла пользоваться при этом таким зачаровывающим средством, как перо и моральный авторитет Льва Толстого.

В ответ Михайловский, идейный глава народников, поднял против Толстого желчно-злую полемику. Короленко со своей стороны вышел на первый план и здесь. Он, чувствительно-нежный поэт, который всю жизнь предавался переживаниям детства в шумящем лесу, ощущениям мальчугана, бегущего темным вечером через пустынное поле, воссоздавший пейзажи со всеми нюансами освещения и настроения, писатель, для которого политические партийные группировки, в сущности, всегда оставались чем-то чуждым и отталкивающим, теперь решительно поднял свой голос, чтобы проповедовать воинствующую, сверкающую мечом ненависть и энергичное сопротивление. На толстовские легенды, притчи и рассказы в стиле Евангелия Короленко ответил «Сказанием о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды».

В Иудее огнем и мечем владычествуют римляне, они грабят страну и высасывают из населения все соки. Народ стонет и сгибается под ненавистным игом. Потрясенный зрелищем страданий своего народа, на борьбу поднимается мудрый Менахем, он взывает к героическим традициям предков и проповедует восстание против римлян, «священную войну». Этому противостоит секта кротких ессеев, которые, подобно Толстому, отвергают любое применение силы и видят спасение лишь во внутренней чистоте, бегстве от мира и самоотречении.

«Ты сеешь зло также учением, которое зовет на борьбу!.. — кричат они Менахему. — Когда осаждают город и город сопротивляется, то осаждающие предлагают жизнь кротким, а мятежных предают смерти. Мы проповедуем народу кротость, чтобы он мог избегнуть гибели… Воду, — говорили они, — не сушат водой, но огнем, и огонь не гасят пламенем, но водой. Так и силу не побеждают силой, которая есть зло…»

На это Менахем, сын Иегуды, не смутившись, ответствовал:

«Сила руки не зло и не добро, а сила: зло же или добро в ее применении. Сила руки — зло, когда она подымается для грабежа или обиды слабейшего; когда же она поднята для труда и защиты ближнего — она добро…

Огонь не тушат огнем, а воду не заливают водой. Это правда. Но камень дробят камнем, сталь отражают сталью, а силу — силой… И еще: насилие римлян — огонь, а смирение ваше — дерево. Не остановится, пока не поглотит всего».[93]

«Сказание» завершается молитвой Менахема:

«О Адонаи, Адонаи!..

Пусть никогда не забудем мы, доколе живы, завета борьбы за правду.

Пусть никогда не скажем: лучше спасемся сами, оставив без защиты слабейших…

И я верю, о Адонаи, что на земле наступит твое царство!..

Исчезнет насилие, народы сойдутся на площадях братства, и никогда уже не потечет кровь человека от руки человека».[94]

Это дерзостное исповедание веры как свежий бриз ворвалось в затхлый туман инертности и мистики. Короленко внес свою лепту в подготовку путей для той новой исторической «силы» в России, которой было суждено вскоре поднять свою благотворящую руку, руку труда, как орудие освободительной борьбы.

IV

Недавно вышло немецкое издание воспоминаний Максима Горького о его юношеских годах,[95] которое во многих отношениях представляет интересный контраст предлагаемой книге Короленко.

В художественном отношении оба писателя в известном смысле антиподы. Короленко, подобно высокочтимому им Тургеневу, насквозь лирическая натура, мягкая душа, человек настроения. Горький же — наследник традиции Достоевского, ярко выраженное драматическое восприятие мира, человек концентрированной энергии, действия. У Короленко, хотя он и видит все ужасы социальной жизни, даже величайшие из них, совсем как у Тургенева, оказываются в художественном изображении сдвинутыми в несколько смягчающую перспективу настроения, овеянными нежным запахом поэтического видения, пейзажной прелести. Для Горького же, как и для Достоевского, даже трезвая повседневность полна жутких призраков, мучительных видений, которые рисуются с безжалостной резкостью, так сказать, без воздуха и перспективы, по большей части с полным пренебрежением к пейзажу.

Если драма, по меткому выражению Ульрици, — это поэзия действия, то драматический элемент в романах Достоевского несомненен. Они так изобилуют действием, переживаниями и напряжением, что их ошеломляющее, запутывающее смысл обилие событий грозит подавить эпические элементы романа, в каждое мгновение взорвать его пределы. Ведь прочтя с захватывающим интересом один или два толстых тома, в большинстве случаев едва сознаешь, что мысленно присутствовал при событиях всего двух или трех дней. Столь же характерно для драматического склада творчества Достоевского то, что главные сюжетные узлы завязаны, крупные конфликты, созревшие для своего взрыва, уже даются готовыми в начале его романов, в их долгой предыстории, их назревании читатель не участвует, и ему представляется возможность задним числом осмыслить действие.

Горький, даже когда он хочет воплотить образец неспособности к действию, банкротство человеческой энергии, как в «На дне» и «Мещанах», избирает для изображения драматическую форму и умеет вдохнуть в бледные облики людей хотя бы отблеск жизни.

Короленко и Горький представляют не только две творческие индивидуальности, но и два поколения русской литературы и идеологии освободительного движения. У Короленко в центре его интересов все еще стоит крестьянин, у Горького же — восторженного сторонника немецкого научного социализма — городской пролетарий и его тень — люмпен-пролетарий. В то время как для Короленко естественная рама рассказа — пейзаж, для Горького это — мастерская, подвал, ночлежка для бездомных.

Ключ к личности обоих художников дает в корне различная история их жизни. Короленко, выросший в уютных буржуазных условиях, в детстве имел нормальное чувство незыблемости, стабильности мира и его порядка вещей, присущее всем счастливым детям. Горький, корнями своими уходящий частично в мещанство, частично в люмпен-проолетариат, выросший в описанной Достоевским атмосфере замысленных ужасов, преступлений и стихийных взрывов человеческих страстей, уже ребенком пробивается в жизни, как затравленный волчонок, и показывает судьбе свои острые зубы. Это детство, полное лишений, оскорблений, притеснений, с чувством неуверенности, жизненной неустойчивости, в ближайшем соседстве с отбросами общества, включает в себя все типичные черты судьбы современного пролетариата. И только тот, кто прочел воспоминания Горького о его жизни, может оценить всю трудность его чудесного подъема из этой социальной пропасти к сияющей солнечной вершине современной образованности, гениального искусства и научно обоснованного мировоззрения. И в этом тоже личная судьба Горького символична для русского пролетариата как класса, который из неотесанности и вопиющего внешнего бескультурья царской империи, пройдя суровую школу борьбы, за удивительно короткий срок двух десятилетий поднялся до исторической способности действовать. Это наверняка непостижимый феномен для всех филистеров от культуры, которые хорошее уличное освещение, пунктуальное железнодорожное сообщение и чистые стоячие воротнички считают культурой, а прилежный стук парламентских мельниц — политической свободой.

Огромное колдовство короленковского поэтического творчества ставит ему и пределы. Короленко всеми своими корнями — в современности, в переживаемом моменте, в чувственном впечатлении. Его рассказы — как букет свежесорванных цветов; но время не улыбается их радостной красочности, их изысканному аромату. России, которую описывает Короленко, больше нет, это вчерашняя Россия. Нежное, поэтическое, мечтательное настроение, витавшее над его страной и людьми, миновало. Оно уже одно или полтора десятилетия назад уступило место трагическому, предгрозовому настроению Горького и товарищей, звонкоголосых буревестников революции. Оно и у самого Короленко уступило место боевому настроению. В нем, как и в Толстом, общественный борец, великий гражданин в конце концов победил поэта и мечтателя.

Когда Толстой в 80-е годы начал проповедовать свое нравственное Евангелие в новой литературной форме — небольших рассказах в народном духе, Тургенев обратился к мудрецу из Ясной Поляны с умоляющим письмом, чтобы во имя Отечества побудить его вернуться в обитель чистого искусства. Так же горевали и по ароматной поэзии Короленко его друзья, когда он с огненным рвением устремился в публицистику.

Но дух русской литературы — высокое чувство социальной ответственности — оказался у этого одаренного писателя сильнее, чем даже любовь к природе, к вольной кочевой жизни, к поэтическому творчеству. Увлеченный волной надвигавшегося революционного потока, он к концу 90-х годов все больше умолкает как писатель, чтобы сверкать своим обнаженным клинком лишь как предтеча борцов за свободу, став центром оппозиционного движения русской интеллигенции. «История моего современника», напечатанная в 1906–1910 гг. в издававшемся Короленко журнале «Русское богатство», — последнее произведение его музы: еще наполовину — поэтическое произведение, но целиком — правда, как и все в жизни этого человека.

Написано в уголовной тюрьме Бреслау в июле 1918 г.

Роза Люксембург

Милитаризм — жизненный нерв государства*

Речь на собрании во Франкфурте-на-Майне (по газетному сообщению)

Я вижу, что неподдельное воодушевление моральной победой, которую мы одержали, охватило вас точно так же, как и меня. Да, дорогие товарищи, у нас есть все причины испытывать воодушевление, радоваться и гордиться, ибо наши враги этим приговором показали, что дрожат перед нами. Они считают, что произвели устрашающий выстрел: каждый, кто осмелится потрясать основные устои государства, будет теперь брошен на двенадцать месяцев в тюрьму. Но вера в то, что мы дадим запугать себя тюремными наказаниями, — только доказательство того, как наше мировоззрение отражается в головах прусского судьи и прокурора. Как будто двенадцать месяцев тюрьмы — жертва для человека, в груди которого живет уверенность, что он борется за все человечество. Процесс этот верно освещает все наше классовое государство; в нем противостоят друг другу два мира, и пропасть между ними никогда не будет преодолена из-за полной неспособности понять нашу психологию. («Очень правильно!») А потому — никакой пощады, это государство надо послать ко всем чертям! (Оживление, долго не смолкающие аплодисменты.)

Хотели покарать жертву, но что значит такой пустяк — год тюрьмы по сравнению с устрашающим приговором в Лёбтау, который мог бы отметить свой пятнадцатилетний юбилей!* И разве жертвы не стали уже массовыми, разве тысячи семей, живущие в нужде и нищете, — не жертвы того же классового государства? Мы не ведем счет жертвам, ибо, ясное дело, любое познание требует жертв. Чем больше жертв, тем больше люди будут сплачиваться вокруг нас. (Оживленные аплодисменты.)

Но этот приговор имеет и политическое значение. Вы видите, со времени знаменитого процесса Карла Либкнехта* не было больше ни одного такого приговора. Тогда еще приходилось прибегать к параграфу о государственной измене, а сегодня уже достаточно и параграфа ПО*, чтобы вынести примерно такую же меру наказания. Этот приговор, как совершенно верно высказался мой защитник д-р Розенфельд, предваряет реформу уголовного кодекса, имеющую ярко выраженную классовую направленность против социал-демократии. Эта судебная практика — достойное дополнение к продолжающимся покушениям на право коалиций, к преследованиям нашей прессы, редакторы которой за последний год приговорены не менее чем к шестидесяти месяцам тюрьмы. («Очень верно!»)

Эти признаки все более усиливающейся реакции дают нам урок, что мы должны, дабы не допустить этого, удвоить нашу бдительность и перейти в наступление. (Бурные аплодисменты.) В этом отношении процесс дает нам и еще один полезный урок: он сам — проявление той силы, которая постоянно желает зла, а все-таки невольно творит добро. Прокурор, обосновывая меру наказания, сказал, что я хотела поразить жизненный нерв существующего государства.

Вы слышите, агитация против нынешнего милитаризма — это покушение на жизненный нерв государства! Вы видите, жизненный нерв нашего государства — это не благосостояние масс, не любовь к отечеству, не духовная культура, нет, это штыки! Это показывает, куда более разительно и наглядно, чем смогла бы сделать я, что государство, жизненный нерв которого — орудие убийства, такое государство созрело для своей гибели. (Бурные аплодисменты.) Это открытое признание господина прокурора мы должны запомнить как важнейший урок. Жизненный нерв государства, обнаженный самим официальным его представителем! Против этого жизненного нерва мы хотим всеми нашими силами бороться с утра до вечера. Мы позаботимся о том, чтобы этот жизненный нерв был перерезан как можно скорее! («Браво!»)

Если прусские прокуроры придерживаются тупой веры, если эти люди в своих грубых исторических представлениях воображают, будто наше главное средство в борьбе против милитаризма состоит в том, что мы хотим помешать солдату в тот самый момент, когда он уже поднял руку, чтобы применить оружие, то они заблуждаются. Рука подчиняется мозгу. Вот на этот мозг мы и хотим воздействовать нашим идейным порохом. (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.)

И еще я хочу сказать здесь то, что пренебрегла сказать прокурору. Он указал, что я особенно опасна, ибо принадлежу к самому крайнему, самому радикальному крылу нашей партии. Но когда речь идет о борьбе против милитаризма, тут мы все едины, тут нет никаких направлений! (Аплодисменты.) Тут мы как стена противостоим этому обществу. Тут не одна Роза Люксембург. Тут сейчас стоят уже 10 миллионов смертельных врагов классового государства.

Товарищи по партии! Каждое слово в обосновании этого приговора — публичное признание нашей силы. Каждое слово — слово чести для нас. Потому и для меня, как и для вас, важно одно: покажем себя достойными этой чести. Так будем же всегда помнить слова нашего умершего вождя Августа Бебеля: «Я до последнего дыхания остаюсь смертельным врагом существующего государства». (Торжествующие, нескончаемые аплодисменты.)

Из писем 1909–1917 гг

КОСТЕ ЦЕТКИНУ*

Мюнхен, 4 августа 1909 г.

[…] «Смерть Ивана Ильича» [Л.Н.Толстого] глубоко потрясла меня. Грандиозное произведение. […]

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Фриденау, 30 ноября 1910 г.]

[…] Вчера делала доклад о Толстом в [партийной] школе*. Потом была дискуссия, и все это длилось до 12-ти, домой попала только в час ночи и сегодня чувствую себя разбитой. […] Сегодня случайно поговорила с Корном насчет того, не даст ли он что-нибудь о Толстом в «Arbeiter-Jugend»*. Нет, заявил он, таких «юбилейных и прочих случайных статей» он не любит. Я сказала, что это вовсе не «случай», а просто долг ознакомить молодежь с Толстым. Вот этого-то делать и не стоит, считает он, нельзя же рекомендовать молодым людям читать «Анну Каренину», ведь там «слишком много о любви». А когда я в гневе стукнула кулаком по столу и сказала, что меня не удивляют такие взгляды у невежд, но поражают у людей, считающих себя специалистами по «культуре» и «искусству», он ответил: но ведь Толстой не имеет ничего общего с культурой и искусством. Ну как тут не взорваться? От одного только вида этой красной рожи, словно вырубленной топором из полена, этого коротышки в широченной пелерине, своей недвижностью похожего на круглую башню уличного писсуара. Проклятый народ невежд, эти «наследники классической философии»! А Вендель, говорят, написал во франкфуртской «Volksstimme» статью о Т[олстом], дав примерно такое освещение: молодая шлюха — старая святоша!.. Ах, порой мне здесь так ужасно не по себе и хотелось бы лучше всего бежать из Германии. В какой-нибудь сибирской деревне чувствуешь больше человеческого, чем в германской социал-демократии. […]

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Зюдэнде, 18 марта 1912 г.]

[…] Вчера слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею» Баха. Месса произвела на меня глубокое впечатление, она, пожалуй, даже еще прекраснее, чем месса h-Moll, драматичнее и суровее. Все время говорят попеременно то Христос, то Пилат, еще кто-то, думаю, ангелы (у меня не было текста) и народ в качестве хора. Христос совсем как видение, пел его тенор, тихо и мягко, ему отвечал сильный баритон, у Пилата грубый бас; между ними все снова и снова вступали хоры с короткими апострофами; две солистки — контральто (то была Филиппи) и сопрано — звучали где-то совсем в выси под куполом, словно жаворонки. Каждое соло сочеталось с каким-нибудь отдельным инструментом: Христу ответствует лишь тихо и глухо орган, контральто — виолончель и т. д. Но самое прекрасное — это хоры: они просто сплошной вопль, беспорядочный, страстный галдеж, в котором каждое слово выкрикивается десяток раз; буквально видишь перед собой иудеев с развевающимися бородами, жестикулирующих, размахивающих палками; это скорее перебранка, нежели пение, так что невольно начинаешь смеяться. Думаю, здесь впервые показано, как, собственно, следует использовать массовый хор. Народ не «поет», он орет и буйствует. И оркестр тоже вовсе не претендует на красоту формы, он скромен и мощен. Знаешь ли ты «Страсти»? […]

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[22 марта 1912 г. ]

[…] Читаю «Хаджи Мурата». По архитектонике он немного напоминает «Войну и мир» и выдает большого эпического писателя. […]

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Зюдэнде, 26 марта 1912 г.]

[…] Вечером читала «Отец Сергий» Толстого. Написано так просто и так прекрасно. Ложась спать, неожиданно вспомнила то место, где он описывает, как Сергий во время молитвы увидел, как вдруг прямо перед ним в траву упал воробей, потом, громко чирикая, поскакал к нему и, внезапно чем-то напуганный, улетел. Этот воробей вовсе никак не связан с содержанием, ничего и не символизирует, но именно потому, что эпизод этот совсем излишен и ничем не мотивирован, он производит впечатление совершенно правдивое и поэтическое. […]

КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Берлин, 31 мая 1912 г.]

[…] Я так рада, что ты видел Толстого в театре. Сцена с военными в драме «И свет во тьме светит» своей голой правдой производит такое мощное впечатление, что даже филистерский сброд и тот был захвачен ею. А также и последний акт, когда старик хочет бежать из дома. […]

ФРАНЦУ МЕРИНГУ*

[Берлин], 31 августа 1915 г.

Барнимштр[ассе], 10 Глубокоуважаемый и любимый друг, Ваше письмо доставило мне сердечную радость, поскольку я уже давно тосковала по весточке от Вас и от Вашей дорогой жены Евы и очень хотела знать, удалось ли Вам отдохнуть так, как Вы того желали. Очень огорчило меня то, что Вы так страдали от дурной погоды, и я с тревогой смотрю через отдушину наверху [моей камеры] на тяжелое, серое небо и проливной дождь, который, верно, настиг и Вас в Гарце, снова испортив Вам настроение.

Вы, однако, не правы, хоть как-то связывая настроение с Вашим возрастом! Ведь тогда я запросто сгодилась бы Вам в бабушки, ибо завишу от погоды, как лягушка, а порой в осенний дождь все мое существование кажется мне пресным и безвкусным фарсом. А что же такое юность, как не эта неистощимая радость трудиться, драться и смеяться, в чем Вы ежедневно даете всем нам фору? Вы ведь даже не можете себе представить, как сильно меня стыдит и подстегивает пример Вашей чудесной работоспособности, мысль о Вашей душевной гибкости, а также робкая надежда заслужить Ваше одобрение, и тогда мне удается собраться с силами. Вы слишком мало знаете мои постыдные слабости — ведь я готова предаться несбыточным мечтам или нетерпеливо сбежать от гнетущего долга.

Правда, общее положение стало теперь столь запутанным, что настоящая радость борьбы и не может возникнуть. Все смещается ныне, великому горному оползню не видно конца, и чертовски трудное дело определить стратегию и упорядочить битву на таком разрытом и колеблющемся под ногами поле. Впрочем, я уже больше ничего не боюсь. В первый момент, тогда, 4 августа [1914 г. ]* я была в ужасе, почти сломлена; но с тех пор совершенно успокоилась. Катастрофа приняла такие размеры, что обычные мерки человеческой вины и человеческой боли к ней не-приложимы. Стихийные опустошения несут нечто успокаивающее именно из-за своих масштабов и своей слепоты. И наконец, если все было действительно так и все великолепие мирного бытия было лишь обманчивыми болотными огнями, тогда уж лучше, что однажды все это рухнуло. А пока мы переживаем всю муку и неуютность переходного состояния, и к нам поистине относится: Le mort saisit le vif (букв.: “Мертвый хватает живого” — франц.).

Ничтожество наших колеблющихся друзей, от которого Вы стонете, есть тоже не что иное, как плод той всеобщей коррупции, от которой рухнуло здание, столь гордо блиставшее в мирные времена. Куда ни взглянешь, все — одна труха. И все это, я думаю, должно и дальше рушиться и еще больше разваливаться, чтобы наконец-то обнажилось здоровое дерево. […] В этом убожестве, которое я сейчас воспринимаю с душевным спокойствием, Ваши работы служат мне истинным утешением… Для освежения я иногда читаю немного Лассаля. Но помогите мне, о боги, не потерять самообладания, когда я натыкаюсь на примечания Бернштейна*. Как тупой невежда, он все время путается под ногами у Лассаля. […]

К сожалению, работа моя не очень продвигается. Вероятно, однообразие и узость жизни, недостаток впечатлений постепенно словно клейстером обволакивают мои чувства. Я вообще могу работать только с вдохновением, когда нахожусь в свежем радостном настроении, сейчас же и немногое мне приходится отвоевывать с трудом. Это не жалоба, а лишь «смягчающее обстоятельство», которое должно послужить мне извинением, если я обману Ваши ожидания.

В остальном же насчет моего здоровья можете быть совершенно спокойны, а фрейлейн Я[коб]* получит от меня головомойку за то, что обременяет Вас заботами о моих мощах. Я хотела бы быть столь же спокойной за нашу Клару [Цеткин]*. Но неизвестность насчет того, что с ней будет и сколько времени продлится еще эта гнусная шутка, немного действует мне на нервы. Кстати, я возмущена — нет, будем честны: я рада, что фракция не проронила насчет Клары ни слова. Помните, что говорит Гретхен умирающий Валентин: «Когда могла такою стать, так уж открыто будь!»[96]

А теперь шлю сердечные приветы вам обоим. Как радуюсь я уже заранее возможности снова сидеть в Вашем уютном кабинете за маленьким столиком, болтать и смеяться вместе с Вами! Еще раз всего хорошего.

Ваша Р. Л.

КАРЛУ ЛИБКНЕХТУ*

[Берлин, начало декабря 1915 г.]

[…] То, что мы во всем будем согласны, я считаю само собою разумеющимся и безусловно необходимым. Если порой и имеются небольшие расхождения, то лишь в том смысле, что каждый политик может в сложной ситуации вступать в спор с самим собой. Я с самого начала настоятельно хотела, чтобы «Тезисы» появились как наша общая платформа. Дайте только мне сразу же знать, все ли теперь согласовано. И не позволяйте никому (кроме наших ближайших друзей), никаким Георгам [Ледебуру] и Штрёбелям изменить в тексте ни единого слова!

Сегодня Вы показались мне немного удрученным. Это меня огорчило. Сохраняйте же всегда Ваш солнечный оптимизм. Только мужество — а то не будет нам удачи.

Сердечно Ваша Роза Люксембург

ГЕНРИХУ ДИТЦУ*

Берлин, 28 июля 1916 г.

Глубокоуважаемый товарищ Дитц!

[…] Наконец-то я […] занялась переводом на немецкий язык книги Короленко «История моего современника». Это автобиография К[ороленко], представляющая собой не только художественное произведение первого ранга, но и выдающийся культурно-исторический документ времен «великих реформ» Александра И, живо воспроизводящий именно эпоху перехода от старой крепостнической к современной буржуазной России. Произведение это приобретает еще особенно актуальный интерес для немецкого читателя и потому, что действие его разворачивается полностью в западных пограничных землях царской империи, на той почве, где так своеобразно перемешались три национальности: русские, поляки и украинцы.

Я убеждена, что книга эта вызовет в Германии живой интерес широких кругов и понравится им, а потому хотела бы, прежде чем я обращусь к буржуазному издателю, сначала услышать, не пожелаете ли Вы сами, как знаток русских условий, представить немецкой публике нашего дорогого Короленко, который духовно нам так близок. Я снабжу перевод вводным очерком о Короленко и его положении в русской литературе. […]

ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

Барнимштрассе, 10, 13 сентября 1916 г.

[…] Обращаюсь к тебе с просьбой. Ты знаешь, что я работаю над переводом книги Короленко. Не можешь ли ты разузнать относительно издателя? Мне отсюда трудно что-либо предпринять. Дитц, как я ожидала, отказался. Остаются, следовательно, лишь буржуазные издательства или, быть может, «Neue Welt» и «Vorwarts». […]

ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

[Вронке], 3 декабря 1916 г.

Дорогая Лулу!

Спешу ответить на твое письмо: я очень рада снова получить от тебя после большого перерыва несколько строк. Большое спасибо за твою заботу о моем переводе и за добрый успех. Я уже более недели назад послала рукопись десяти листов оригинала в комендатуру. […] Когда и что ты пошлешь издателю, предоставляю на твое усмотрение. Но прежде всего, конечно, прочти сама и сразу напиши мне, какое впечатление на тебя произведут оригинал и перевод. Я очень волнуюсь! […]

Что касается условий, то у меня нет никаких предложений. Ты знаешь, что в денежных делах я смыслю ровно столько же, сколько новорожденный теленок (я сегодня никак не избавлюсь от «скотских» метафор!); я, следовательно, целиком полагаюсь на господина Кассирера. […]

МАТИЛЬДЕ ВУРМ*

Вронке, 28 декабря 1916 г.

Моя дорогая Тильда!

Хочу сразу ответить на твое рождественское письмо, пока во мне не остыл еще вызванный им гнев. Да, твое письмо просто-таки взбесило меня потому, что, несмотря на его краткость, оно каждой своей строчкой показывает, насколько сильно ты снова оказалась в плену своей среды. Этот плаксивый тон, эти «ахи» и «охи» насчет «разочарований», которые вы пережили якобы из-за других, вместо того чтобы просто взглянуть в зеркало и увидеть точнейшее отражение всего самого жалкого в человечестве! А слово «мы» в твоих устах означает теперь твое болотное лягушачье общество, тогда как прежде, когда ты была вместе со мной, оно означало мое общество. Ну, погоди, я еще буду разговаривать с тобой на «вы».

Ты меланхолически замечаешь, что для меня вы — «недостаточно отважные», — это хорошо сказано! Ведь вы вообще никакие не «отважные», а просто «пресмыкающиеся». Это различие не в степени, а в сути. «Вы» вообще — иной зоологический вид, чем я, и ваша брюзгливая, протухшая, трусливая и половинчатая сущность никогда не была мне так чужда, так ненавистна, как теперь. Ты полагаешь, что «отвага» — это по вас, но так как за нее сажают в кутузку, то от нее «мало пользы».

Ах вы, жалкие мелкоторгашеские души, вы даже были бы готовы выставить на продажу немножко «геройства», но только «за наличные», будь то даже за три позеленевших медных пфеннига, но на прилавке должна сразу лежать «польза». Нет, не про вас сказано простое слово честного и прямого человека: «На том стою, я не могу иначе, Господи, помоги мне!».[97] Какое счастье, что минувшую мировую историю делали не вам подобные, а то у нас не было бы Реформации и мы все еще торчали бы в Ancien regime.

Что до меня, то хотя я и прежде никогда не была мягкой, в последнее время стала тверда, как закаленная сталь, и не пойду впредь ни на малейшие уступки ни в политическом, ни в личном общении. У меня начинает трещать голова, как после похмелья, едва только я вспоминаю галерею твоих героев: сладкий Гаазе, Дитман с красивой бородой и красивыми речами в рейхстаге, шаткий пастырь Каутский, за которым преданно шагает по горам и долам твой муж Эммо, великолепный Артур [Штадтхаген],— ах, je n’en finirai! (”не нахожу им конца!” — франц.).

Клянусь тебе: пусть лучше я годы просижу в тюрьме — не скажу даже здесь, где я после всего пережитого нахожусь словно в царстве небесном, а в гнусном притоне на Александерплац, где я, сидя в 11-метровой камере, утром и вечером без света, зажатая между ватерклозетом (но без воды) и железной койкой, декламировала моего Мёрике, — чем, с позволения сказать, «бороться» вместе или вообще иметь дело с вашими героями! Тогда уж лучше вместе с [консерватором] графом Вестарпом и — и вовсе не потому, что он говорил в рейхстаге о моих «миндалевидных бархатных глазах», а потому, что он настоящий мужчина.

Я говорю тебе: едва только я смогу снова вынуть отсюда нос, как стану гнать и травить вашу лягушачью компанию под звуки труб, свист бичей и лай собак — как Пентесилея, хотела я сказать, но вы, видит Бог, не Ахиллы.

Ну как, довольно тебе такого новогоднего привета? Тогда смотри, оставайся человеком! Быть прежде всего человеком — самое главное. А это значит: быть твердым, ясным и веселым, да веселым, несмотря ни на что, вопреки всему, ибо скулить — удел слабых. Быть человеком — значит радостно бросить, если нужно, всю свою жизнь «на великие весы судьбы», значит в то же время и радоваться каждому светлому дню, каждому красивому облаку.

Увы, я не умею сочинять рецепты, как стать человеком, я знаю только, как им быть. И ты тоже всегда знала это, когда мы часами гуляли вместе в Зюдэнде по полям, а хлеба были озарены багряными лучами вечерней зари. Мир так красив, несмотря на все ужасы, и был бы еще прекрасней, если бы не было в нем малодушных и трусов.

Приезжай, ты все-таки получишь мой поцелуй, ведь ты все же — честная малышка. С Новым годом!

Р.

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ*

Вронке, 15 января 1917 г.

Сонюша, моя маленькая птичка, будь все по моему желанию, этот листок прилетел бы к Вам 18-го с первой же почтой прямо в постель, чтобы сказать «добрый день» по случаю Вашего дня рождения и предупредить о моем визите к Вам на весь этот день. Правда, пока о визите лишь «воображаемом», но в этот день я думаю о Вас и мысленно с Вами. И Вы должны почувствовать это, Вы больше не должны страдать от внутреннего озноба; пусть моя любовь и моя теплота укутают Вас словно мягкое покрывало. Моя бедная девочка, оставшаяся одна-одинешенька со своей мукой, я желала бы хоть в этот день дать Вам своим письмом пусть всего лишь один солнечный час. […] Наши друзья наверняка в меру своих сил скрасят Вам этот день, и это служит мне утешением, потому что сама я прикована здесь цепью. […]

Соничка, Вы помните еще, что мы задумали предпринять, когда кончится война? Совместную поездку на Юг. И мы это сделаем! Я знаю, Вы мечтаете поехать вместе со мной в Италию, которая для Вас вершина всего. Я же, напротив, планирую потащить Вас на Корсику. Это еще больше Италии. Там забываешь о Европе по крайней мере современной. Представьте себе широкий героический ландшафт, со строгими контурами гор и долин, вверху одни только голые скалистые вершины благородного серого цвета внизу — буйные оливы, лавровишни и древние каштаны. И надо всем — первозданная тишина — ни человеческого голоса, ни крика птицы, только речка журчит где-то меж камней или в вышине между скалистыми утесами шелестит ветер — еще тот же что надувал паруса Одиссея.

И люди, которых Вы здесь встречаете, точно под стать ландшафту. Вдруг, например, из-за поворота горной тропы появляется караван — корсиканцы всегда ходят гуськом, растянувшимся караваном, а не толпой, как наши крестьяне. Впереди обычно бежит собака, за ней медленно вышагивает ну, скажем, коза или нагруженный мешками с каштанами ослик, за ним следует огромный мул, а на нем боком, свесив ноги, восседает женщина с ребенком на руках; сидит она неподвижно, выпрямившись, стройная, как кипарис; рядом шагает бородатый мужчина, он держится спокойно и твердо, оба молчат. Вы были бы готовы поклясться: это — святое семейство. И такие сцены Вы встретите там на каждом шагу. Я всякий раз бывала так потрясена, что невольно хотелось опуститься на колени, как мне всегда хочется сделать это пред ликом совершенной красоты. Там живы еще Библия и древность. Мы должны побывать там, поступив так, как делала я: пересечь весь остров пешком, ночевать всякий раз в другом селении, приветствовать каждый рассвет уже в пути. Как, привлекает это Вас? Я была бы счастлива показать Вам этот мир, ma petite reine (”моя маленькая королева” — франц.)!

Да, Соничка, не забывайте никогда, что Вы — petite reine. Я знаю, Вы сами рассказывали мне, что часто теряли самообладание, деградировали, говорили и вели себя, comme une petite blanchisseuse (”как маленькая прачка” — франц.). Но Вы не смеете больше так поступать. За эти четыре года Вы должны обрести внутреннюю выдержку, чтобы К[арл Либкнехт] нашел Вас маленькой королевой, перед которой он должен склонить голову. А для этого нужны только внутренняя дисциплина и самоуважение, и Вы должны обрести их. Вы обязаны сделать это ради самой себя и ради меня, которая Вас любит и уважает. Читайте много, Соничка, Вы должны продвигаться вперед и духовно, и Вы сможете это, у Вас еще есть свежесть и гибкость. […]

Обнимаю Вас. Будьте в этот день спокойной и веселой.

Ваша Роза

МАРТЕ РОЗЕНБАУМ*

Вронке, 7 февраля 1917 г.

Моя дорогая, любимая Мартхен!

Надеюсь, Вы догадываетесь, почему я против наших более частых свиданий: не хочу принимать здесь никаких благодеяний, не хочу ни о чем просить и не желаю быть обязанной благодарить. […]

У Вас нет никаких причин беспокоиться обо мне и резко выражать недовольство моей судьбой. Правда, я уже стала здесь очень нелюдимой, но это ведь ничего не значит. Сравните мою участь с участью Карла [Либкнехта], и Вы должны будете признать, что не я, а он заслуживает все сочувствие и все симпатии. Мартхен, однажды я уже просила Вас заботиться от всего сердца о бедной Соне Л[ибкнехт], и делаю это еще раз. Вы должны чаще бывать подле нее, ибо Вашей улыбкой и всем Вашим существом Вы распространяете вокруг себя такую теплоту и благожелательность, что я ожидаю от этого много хорошего для больной души этой маленькой женщины. Я не имею в виду, что Вы потащите ее в общество, скажем, сведете ее с А. и другими!! Во-первых, она плохо подходит для этой сферы, хотя и не показывает этого (я ее хорошо знаю), а во-вторых, ей нужен большой покой. Она нуждается в том, чтобы вокруг нее было несколько очень хороших и чутких людей, а к ним я отношу в первую очередь Вас и Луизу Каутскую, которую тоже просила заботиться о Соне. […] Постарайтесь сохранить теплое отношение к Соне также со стороны Францискуса [Меринга] и Евы [Меринг], расположением которых Вы пользуетесь. […]

МАТИЛЬДЕ ВУРУМ*

Вронек в П[ознани], крепость, 16 февраля 1917 г.

Моя дорогая Тильда!

Письмо, открытку и кекс получила — большое спасибо. Будь спокойна, хотя ты так храбро дала мне отпор и даже объявила войну, отношение мое к тебе не изменилось. То, что ты хочешь со мной «бороться», заставило меня улыбнуться. Девочка, я крепко сижу в седле, и еще никому не удавалось сбросить меня на землю; любопытно посмотреть, кто сумеет это сделать. Но я вынуждена улыбнуться и еще по одной причине: потому, что ты вовсе и не хочешь против меня «бороться» и политически гораздо больше привержена ко мне, чем хочешь сама признать. Я всегда останусь для тебя компасом, потому что именно твоя прямая натура говорит тебе: мой вывод — самый безошибочный, ибо на него не влияют второстепенные помехи — робость, рутина, парламентский кретинизм, туманящие выводы других. Вся твоя аргументация против моего лозунга «На том стою, я не могу иначе!» ведет вот к чему: все это прекрасно, но люди — трусливы и слабы, ergo (”значит” — лат.), надо приспособить тактику к их слабости и принципу chi va piano va sano (”тише едешь, дальше будешь” — итал.). Какая узость исторического взгляда, мой ягненочек! Ведь нет ничего более изменчивого, чем человеческая психология. Тем более что психология масс всегда таит в себе, как талатта, как вечное море, все скрытые возможности: мертвенный штиль и бушующий шторм, низменную трусость и самый дикий героизм. Масса всегда — то, чем она должна быть по обстоятельствам времени, и она всегда пребывает в состоянии скачка к тому, чтобы стать совершенно другой, чем кажется. Хорош же тот капитан, который прокладывает курс, определяя его только по сиюминутному состоянию водной глади и будучи не способен по признакам на небе и в глубине моря распознать надвигающийся шторм!

Моя маленькая девочка: «разочарование в массах» — это всегда самое позорное свидетельство для политического руководителя. Вождь большого масштаба руководствуется в своей тактике не настроением масс в данный момент, а железными законами развития; несмотря на все разочарования, он твердо держится своей тактики, а в остальном спокойно предоставляет истории довести ее дело до необходимой зрелости.

На этом давай «заканчивать дебаты». Подругой твоей я охотно остаюсь.

Останусь ли я для тебя и учительницей, как ты этого хочешь, зависит от тебя. […]

Целую и крепко жму руку. Твоя Р.

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке в П [ознани], крепость, 18 февраля 1917 г.

Моя самая дорогая Соничка!

(…] Давно уже меня ничто так не потрясало, как короткий рассказ Марты [Розенбаум] о Вашем посещении Карла, когда Вы увидели его за решеткой, и о том впечатлении, которое это произвело на Вас. Почему же Вы скрыли это от меня? Я ведь имею право знать обо всем, что причиняет Вам боль, и не позволю урезать мои права собственности! Между прочим, этот случай мне живо напомнил мое первое свидание с братьями десять лет тому назад в Варшавской цитадели. Там тебя показывают буквально в двойной клетке из проволочной сетки, то есть клетка поменьше свободно установлена в клетке большей, и беседовать приходится через их туманное переплетение. А так как это было сразу же после шестидневной голодовки, то я была так слаба, что ротмистр (комендант крепости) должен был почти внести меня в переговорную комнату и я держалась в клетке обеими руками за проволочное ограждение, что, вероятно, еще больше усиливало впечатление никого зверя в зоопарке. Клетка стояла в довольно темном углу помещения, и мой брат прижал свое лицо прямо к проволочной сетке. «Где же ты?» — все снова и снова спрашивал он, вытирая пенсне от слез, мешавших ему видеть.

С какой радостью я сидела бы сейчас в Луккау в клетке, лишь бы избавить от этого Карла! […]

ГАНСУ ДИФЕНБАХУ*

Вронке в П[ознани], 27 марта 1917 г.

Вечером

[…] Впрочем, самое худшее для меня время уже позади, в тюрьме я дышу свободнее — вчера истек пресловутый восьмой месяц пребывания в тюрьме. У нас здесь был бодрящий солнечный день, хотя и немного холодный, а заросли еще совсем голых кустов в моем садике переливались на солнце всеми цветами радуги. К тому же высоко в поднебесье раздавались трели жаворонков и, несмотря на снег и холод, ощущалось предвестье весны. Тут мне пришло на ум, что в прошлом году я в это время была уже и еще свободной и на Пасху вместе с Карлом Л [ибкнехтом] и его женой слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею».

Но что для меня сейчас Бах и «Страсти по Матфею»! Когда-то я в прохладный весенний день запросто бродила по улицам моего Зюдэнде (я считала, что там меня из-за моего задумчивого праздношатания уже знает каждый житель), засунув руки в карманы жакетика, без всякой цели, только чтобы поглазеть на окружающее и впитать в себя жизнь. А из домов раздавались звуки предпасхального выколачивания матрацев, где-то громко кудахтала курица, маленькие школяры, возвращаясь домой, прямо посреди мостовой с громким криком и смехом затевали потасовку, ползущий мимо паровичок городской железной дороги давал короткий приветственный гудок, тяжелый пивной фургон тарахтел вниз по улице, а подковы его битюгов ритмично и сильно стучали по железнодорожному мосту, в промежутках было слышно звонкое чириканье воробьев, — все это на ярком солнечном свету выливалось в такую симфонию, в такую «Оду к радости» [Шиллера], какую не воспроизвести никакому Баху и никакому Бетховену. И сердце мое ликовало из-за всего на свете, из-за самой будничной малости. […]

ГАНСУ ДИФЕНБАХУ

Вронке, 30 марта 1917 г.

[…] Прошлой весной у меня был еще один спутник по этим странствиям: Карл Л[ибкнехт]. Вы, верно, знаете, какую жизнь он вел вот уже много лет: сплошь в парламенте, на заседаниях, в комиссиях, на совещаниях, в вечной спешке, на бегу, прыгая с трамвая на электричку, а с электрички — в автомобиль; все карманы набиты блокнотами, руки заняты только что купленными газетами, прочесть которые целиком у него, конечно, не хватало времени; душа и тело покрыты дорожной пылью, но на лице, несмотря ни на что, всегда доброжелательная юношеская улыбка.

Прошлой весной я просто-таки заставила его немного передохнуть, вспомнить, что кроме рейхстага и ландтага есть еще и целый мир вокруг, и он вместе с Соней [Либкнехт] и со мной не раз шагал по полям, бывал в Ботаническом саду. Как мог он, словно дитя, радоваться какой-нибудь березке с молодыми сережками! Однажды мы напрямик прошагали по полям до самого Мариенфельде. Вы ведь знаете, — помните еще? — эту дорогу: однажды мы с Вами вдвоем прошли по ней осенью, когда нам пришлось шагать по жнивью.

А тем прошлым апрелем мы с Карлом гуляли до полудня, и поля еще только зазеленели свежей озимью. Прохладный ветер, налетая порывами, гнал по небу взад и вперед серые облака, а поля то сияли в ярком солнечном свете, то погружались в тень с изумрудно-зеленым отливом — великолепная игра света и тени, — и мы шли, невольно умолкнув. Вдруг Карл остановился и стал делать какие-то странные прыжки, притом с серьезным лицом. Я глядела на него с удивлением и даже немного испугалась: «Что с вами?» — «Я так счастлив», — только и ответил он. И тут мы, ясное дело, расхохотались, как сумасшедшие.

С серд[ечным приветом] Р.

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 19 апреля 1917 г.

Сонюша, пташка моя маленькая!

Вчера от всего сердца порадовалась Вашей открытке с приветом, хотя он и звучал так грустно. Как хотела бы я сейчас быть с Вами, чтобы снова заставить Вас смеяться, как тогда, после ареста Карла [в мае 1916 г. ], когда обе мы — Вы еще помните? — своими озорными взрывами смеха привлекли к себе некоторое внимание публики в кафе «Фюрстенхоф». Как прекрасно было тогда — наперекор всему! А наша ежедневная погоня ранним утром за [попутным] автомобилем на Потсдамерплац, потом поездка в тюрьму через цветущий Тиргартен и тихую Лертерштрассе с ее высокими вязами, а на обратном пути — обязательное посещение накоротке «Фюрстенхофа», потом обязательный визит ко мне в Зюдэнде, где все цвело роскошной майской зеленью. Помните ли Вы часы, проведенные вместе в моей уютной кухне, где Вы и Мими за столиком, покрытым белоснежной скатертью, терпеливо ожидали плодов моего кулинарного искусства? Помните ли Вы еще прелестные haricots verts a la Parisienne? (”зеленые бобы по-парижски” — франц.) Потом столик для цветов, который я для Вас пристроила у окна в эркере а на нем — Гёте и тарелочка компота?

И ко всему этому в памяти моей сохранилось воспоминание о неизменно сияющей солнцем жаркой погоде, а ведь только при такой и появляется настоящее радостное чувство весны. А потом вечером — мой обязательный визит к Вам, в Вашу милую комнатку — я так охотно видела Вас в роли хозяйки дома, это так было Вам к лицу, когда Вы с фигуркой девочки-подростка, стоя у стола, разливаете чай; и, наконец, уже в полночь — наше взаимное провожание домой по пахнущим цветами ночным улицам! Вспоминаете ли Вы еще сказочную лунную ночь в Зюдэнде, когда я провожала Вас домой, а остроконечные крыши домов с их резкими контурами казались нам на фоне прекрасно голубого неба старинными рыцарскими замками?

Сонюша, как хотела бы я быть постоянно с Вами, рассеять Вашу печаль, болтать с Вами или молчать, чтобы Вы не впадали в Вашу мрачную, отчаянную тоску. В своей открытке Вы спрашиваете: «Почему все это так?» Вы — дитя, именно «такова» издревле вся жизнь, в ней есть все: и страдание, и разлука, и тоска. Жизнь надо всегда принимать такой, как она есть, и находить все прекрасным и хорошим. Я по крайней мере так поступаю не по рассудочной мудрости, а просто такова моя натура. Я инстинктивно чувствую, что это — единственный верный способ воспринимать жизнь, и поэтому действительно чувствую себя счастливой в любом положении. И я хотела бы также ничего не вычеркнуть из моей жизни, ничего другого не иметь, чем то, что было и есть. Если бы только мне удалось внушить и Вам такое восприятие жизни!..

Я еще не поблагодарила Вас за фотографию Карла. Как Вы обрадовали меня ею! Это поистине самый прекрасный подарок ко дню рождения, какой Вы только могли мне сделать. Она стоит в хорошей рамке на столе передо мной и всюду сопровождает меня своим взглядом. (Вы знаете, есть такие портреты, которые словно смотрят на тебя, где бы ты ни находился.) Портрет очень похож. Как же должен сейчас Карл радоваться вестям из России! […]

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 2 мая 1917 г.

[…] И еще одно открытие осчастливило меня сегодня. Если помните, прошлым апрелем я как-то по телефону настойчиво звала вас обоих в 10 часов утра отправиться в Ботанический сад, чтобы вместе со мной послушать пение соловья, дававшего целый концерт. Мы сидели тогда в укромном уголке в густых зарослях, на камнях у небольшого журчащего ручья; а после соловья мы вдруг услышали однотонный жалобный крик, что-то вроде «гли-гли-гли-гли-глик!». Я сказала, что это звучит, как крик какой-то болотной или водоплавающей птицы, и Карл согласился со мной, но мы никак не могли определить, что это была за птица.

Подумайте только, такой же жалобный крик я вдруг услышала здесь, поблизости, несколько дней тому назад ранним утром, и сердце у меня так и забилось от нетерпения наконец-то узнать, кто это. Я потеряла покой, пока сегодня не выяснила: вовсе это не водоплавающая птица, а вертишейка, серая разновидность дятла. Она чуть больше воробья, а называется так оттого, что в случае опасности пытается напугать врага смешными ужимками и верчением головы. Питается только муравьями, которых собирает своим клейким язычком, как муравьед. Испанцы поэтому называют ее Hormigueo, муравьиной птицей. Кстати, Мёрике написал об этой птице премилое шутливое стихотворение, а Гуго Вольф положил его на музыку. С тех пор как я узнала, что это за птица с таким жалобным голосом, у меня такое чувство, словно получила подарок. Может быть, Вы напишете об этом Карлу, это его порадовало бы. […]

Иногда у меня появляется такое чувство, что я совсем не настоящий человек, а какая-то птица или какой-то зверь в неудавшемся человеческом облике; внутренне я чувствую себя в таком уголке сада, как здесь, или же в поле, где жужжат шмели и стоит высокая трава, гораздо больше в своей родной обстановке, чем на партийном съезде. Вам я спокойно могу все это сказать: Вы ведь не станете сразу же подозревать меня в измене социализму. Вы знаете, что, несмотря на это, я надеюсь умереть на посту: в уличном бою или на каторге. Но мое самое внутреннее Я принадлежит больше синицам, чем «товарищам». И вовсе не потому, что я, как столь многие внутренне обанкротившиеся политики, нахожу в природе себе пристанище, свое отдохновение.

Напротив, я и в природе обнаруживаю на каждом шагу так много жестокого, что это заставляет меня очень страдать. […]

ГАНСУ ДИФЕНБАХУ

Вронке, 12 мая 1917 г.

[…] Ваша идея, чтобы я написала книгу о Толстом, мне вовсе не нравится. Для кого? И зачем, Генсхен?

Все люди могут ведь сами прочесть книги Толстого, а кому книги не передают сильного дыхания жизни, тому я не смогу дать его и своими комментариями. Разве можно кому-нибудь «объяснить», что такое моцартовская музыка? Можно ли «объяснить», в чем заключается волшебство жизни, если кто-то не слышит его сам в мельчайших и повседневных вещах или, вернее, не носит его в себе самом? Например, я считаю и всю огромную гетевскую литературу (то есть литературу о Гёте) макулатурой и придерживаюсь мнения, что о нем написано уже слишком много книг; из-за такой обширной литературы люди забывают глядеть на окружающий их прекрасный мир. […]

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 23 мая 1917 г.

[…] Сонюша, Вы огорчены моим долгим заключением и спрашиваете: «Как же так, что одни люди могут решать судьбы других людей? К чему все это?» Простите, моя дорогая, но, читая это, я громко расхохоталась. У Достоевского в «Братьях Карамазовых» есть такая госпожа Хохлакова, которая имела обыкновение задавать в обществе точно такие же вопросы, беспомощно переводя взгляд с одного на другого; но прежде чем кто-либо собирался ответить, она тут же перескакивала на что-нибудь иное. Птичка моя, вся история человеческой культуры, которая, по скромным подсчетам, длится более двадцати тысячелетий, основана на «решении судеб одних людей другими», что имеет глубокие корни в материальных условиях жизни. Только дальнейшее мучительное развитие сможет это изменить, и мы теперь как раз — свидетели одной из таких мучительных глав. А Вы спрашиваете: «К чему все это?» Вопрос «для чего?» вообще не годится для понимания цельности жизни и ее форм. Для чего существуют в мире птички-лазоревки? Я действительно этого не знаю, но радуюсь тому, что они есть, и воспринимаю как сладкое утешение, когда вдруг издалека через стену до меня доносится поспешное «ци-ци-бэ!» […]

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Бреслау, после 16 ноября 1917 г.

[…] Соничка, моя дорогая птичка, как часто я думаю о Вас, постоянно вижу Вас перед собой, и всегда у меня такое чувство, что Вы одиноки и заброшены, как мерзнущий воробышек, и я должна была бы быть с Вами рядом, чтобы оживить и развеселить Вас. Как жаль те месяцы и годы, которые теперь проходят без того, чтобы мы, несмотря на все ужасное в мире, смогли вместе провести хоть несколько чудесных часов. Знаете, Сонюша, чем дальше это длится и чем больше подлое и чудовищное ежедневно превышает все меры и границы, тем спокойнее и тверже я внутренне становлюсь. Ибо к стихии, бурану, потопу, солнечному затмению нельзя применять масштабы морали, их надо рассматривать как нечто данное, как предмет изучения и познания.

Негодовать против всего человечества и возмущаться им в конечном счете бессмысленно.

Таковы явно единственно объективно возможные пути истории, и надо следовать ей, не давая сбить себя с главного направления. […]

Хоть смейся, хоть плачь, что такая нежная птичка, как Вы, рожденная для солнечного света и беззаботного пения, оказалась ввергнутой судьбой в самый мрачный и жестокий период мировой истории. Но что бы ни было, мы рука об руку проплывем сквозь эти времена и преодолеем их. […]

Я теперь глубоко погрузилась в геологию. Она, верно, покажется Вам очень скучной наукой, но это заблуждение. Я читаю о ней с лихорадочным интересом и страстным удовлетворением, она колоссально расширяет духовный горизонт и углубляет единое, всеобъемлющее представление о природе, как ни одна частная наука. Я хотела бы рассказать Вам массу интересного, но для этого нам надо было бы разговаривать друг с другом вместе, гуляя до обеда по зюдэндскому полю или провожая друг друга домой тихой лунной ночью. Что Вы читаете? Как обстоит дело с «Легендой о Лессинге» [Меринга]? Я хочу знать о Вас все! […] Что пишет Карл? Когда увидите его снова, передавайте ему от меня тысячу приветов. Обнимаю Вас и крепко жму Вам руку, моя дорогая, дорогая Соничка! Пишите поскорей и побольше!

Ваша Р. Л

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

[Бреслау, ранее 24 декабря 1917 г.]

[…] В такие моменты я думаю о Вас и очень хотела бы дать Вам такой волшебный ключик, чтобы Вы всегда и во всех положениях воспринимали то прекрасное и радостное, что есть в жизни, чтобы Вы тоже жили в упоении и словно бы шли по ярко цветущему лугу. Я не хочу внушать Вам ни аскетизм, ни наигранную веселость, а хотела бы подарить Вам все реальные чувственные радости, которые Вы только можете себе пожелать. Но в придачу еще и мою неиссякаемую внутреннюю веселость, чтобы я могла видеть Вас шагающей по жизни в расшитом звездами плаще, который защитит Вас от всего мелкого, тривиального, пугающего. […]

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

[Бреслау], 12 мая 1918 г.

[…] Вы тоже принадлежите к тем птицам и живым существам, из-за которых я издали внутренне дрожу. Я чувствую, как Вы страдаете оттого, что годы уходят безвозвратно, а «жизни» все нет. Но терпение и мужество! Мы еще поживем и доживем до великого. Пока же мы видим, как погружается в пучину весь старый мир — что ни день — еще кусок, новый оползень, новый гигантский обвал… А самое комичное то, что большинство этого даже и не замечает и верит, что все еще ходит по твердой земле. […]

Раздел пятый

Февраль и октябрь 1917 г. в России

И я пишу это послание, уступая желанию, неоднократно исходившему из кругов группы «Интернационал», чтобы сказать нашим русским друзьям и единомышленникам, что мы связаны с ними всеми узами страстной и глубокой симпатии и что мы видим в них, а не в призраках «старой, испытанной тактики», сильнейших передовых борцов нового Интернационала.

Франц Меринг, 1918 г.*

[Февральская] революция в России*

Война отодвинула на несколько лет, но не смогла помешать тому, что ощутимо надвигалось еще до ее начала: новая вспышка революции. Русский пролетариат уже после 1911 г. стал преодолевать свинцовый груз периода контрреволюции и год от года все чаще вновь подымал в экономических и политических забастовках революционное знамя 1905 г. Русский пролетариат позволил лишь два с половиной года дезорганизовывать себя империалистической войной, порабощать диктатурой сабли, сбивать с толку национализмом. Он снова восстал, чтобы сбросить ярмо абсолютизма, и заставил сейчас русскую буржуазию шагать вперед.

Если ныне революция в России победила так быстро, в течение нескольких дней, то это единственно и целиком потому, что она по своей исторической сути только продолжение великой революции 1905–1907 гг. Контрреволюции удалось подавить ее лишь на короткое время, но нерешенные задачи революции требовали решения, а неисчерпаемая классовая энергия вспыхнула вновь в самых трудных условиях. Свежесть воспоминаний о 1905–1906 гг., о почти неограниченном политическом господстве пролетариата в России, о его смелых атаках, о его крайне революционной программе — вот что побудило русскую буржуазию так поразительно быстро принять решение встать во главе движения. То был страх перед необузданным размахом народной революции, которая показала буржуазному классовому господству в 1905–1907 гг. свою голову Медузы. Он побудил Родзянко, Милюкова и Гучкова сразу встать на сторону революции и со своей стороны выдвинуть решительную либеральную программу. Это — попытка одураченной десять лет назад имущей буржуазной России овладеть революцией и, выполнив ее задачи в буржуазно-либеральной форме, исключить этим ее решительно демократические, а также социальные тенденции.

Здесь прежде всего проявилось — вопреки всем всезнайкам, умно-осторожным советчикам и маловерам-пессимистам, — что дело революции 1905 г. не погибло, что жертвы, которых она тогда стоила, были принесены не напрасно, что отважно-революционный характер требований, выдвинутых социалистическими рабочими, оказался весьма «практичной» политикой. Сегодняшние мужество и энергия русской либеральной буржуазии — всего лишь слабый отблеск огненных сполохов 1905–1907 гг. Тогда размах мощи пролетариата через короткое время бросил буржуазию в объятия контрреволюции, сегодня он в первый же момент побудил ее сразу встать во главе движения именно для того, чтобы предотвратить повторение подобного развертывания этой мощи.

Революция в России, таким образом, с первого натиска победила бюрократический абсолютизм. Но эта победа — не конец, а лишь слабое начало. Ведь, с одной стороны, рано или поздно начнется попятное движение буржуазии со своей выдвинутой в данный момент вперед позиции решительного либерализма. Это с неизбежной логикой вытекает из ее общего реакционного характера и ее классового противостояния пролетариату. С другой стороны, однажды разбуженная революционная энергия русского пролетариата со столь же неизбежной исторической логикой должна вновь повернуть в русло решительно демократического и социального действия и снова развернуть программу 1905 года: демократическая республика, восьмичасовой рабочий день, отчуждение помещичьей собственности и т. д. Но прежде всего для социалистического пролетариата России отсюда вытекает самый настоятельный лозунг, неразрывно связанный со всеми другими: конец империалистической войне!

Здесь программа русского революционного пролетариата вступает в острейшее противоречие с русской империалистической буржуазией, которая грезит о Константинополе и наживается на войне. Действие ради мира именно в России, как и везде, может развернуться только в одной форме: это революционная классовая борьба против собственной буржуазии, борьба за политическую власть в государстве.

Такова неотвратимая перспектива более отдаленного развития русской революции. Будучи далека от завершения своего дела, она пока исполнила лишь краткую увертюру, за которой последуют мощнейшие классовые бои за мир и радикальную программу пролетариата.

Огромная историческая драма на Неве не обошлась без сопутствующих ей милых игр сатиров на Шпрее. Если память нам не изменяет, лозунг, выдвинутый 4 августа 1914 г., гласил: освобождение России от царского деспотизма. Это якобы было священной целью бойни народов, и будто именно ради этой «старой программы Маркса и Энгельса» мужи германской социал-демократической фракции решились поддержать войну.

А сейчас? Где же ликование по поводу достигнутой цели ведущейся Германией войны? Где же триумф в правительственной прессе: «Мы этого добились, ура!»? Словно подмоченные пудели, взирают германские «освободители» на дело русской революции, не в силах даже сделать приличную гримасу, «хорошую мину» при плохой игре. Комедия первых месяцев войны, этот инсценированный немецкой социал-демократией и для немецкой социал-демократии фарс с целью надувательства народных масс настолько позабыты, что актеры больше и не пытаются хоть как-то прикрыть свое испорченное настроение извлеченными из-под слоя пыли масками.

Пронизывающий до костей страх перед усилением России в результате ее внутреннего обновления, страх перед бросающимся в глаза и вызывающим насмешки сравнением между освободившейся собственными силами Россией и освобожденной «германским кулаком» «независимой Польшей»*, страх прежде всего перед дурным русским примером, способным испортить добрые нравы германского пролетариата, — вот что, как чертово копыто, вылезает отовсюду наружу. А в газетке свободомыслящих, издаваемой Моссе, некое светило германского либерализма с полной наивностью хочет привести утешительное и успокоительное доказательство того, что великолепное «освобождение России», то самое, которое являлось священной целью войны Германии, все равно разобьется вдребезги из-за внутренних трудностей и погибнет в разгуле анархии.

Но и германский пролетариат тоже поставлен событиями в России перед вопросом о своей чести и судьбе. До тех пор, пока во всех воюющих странах царит кладбищенская тишь и слепое повиновение, бездействие пролетариата — это интернациональная солидарная вина, общая мировая беда, которая делится на всех солдат, хотя и не в одинаковой мере. Но поскольку в России пролетариат расторг «гражданский мир» открытой революцией, германский пролетариат, и дальше спокойно поддерживая военную акцию, наносит ему удар прямо в спину. Теперь сражающиеся на Востоке германские войска воюют уже не против «царизма», а против революции. И поскольку русский пролетариат у себя дома развертывает борьбу за мир — а она уже наверняка началась и с каждым днем будет все сильнее, — застывшее пребывание германского пролетариата в положении послушного пушечного мяса превращается в открытое предательство им русских братьев.

«В России прогремел первый выстрел». Россия сама освобождает себя. Но кто же освободит Германию от диктатуры сабли, остэльбской реакции и империалистической бойни народов?

Русские проблемы*

Теперь, когда картина русской революции, а особенно ее действий, несмотря на все привнесенные заинтересованными буржуазными корреспондентами обволакивающие, мистифицирующие примеси, становится более ясной и четкой, можно выделить из груды мелочей и подчеркнуть некоторые основные черты этих огромных событий.

В данный момент Россия снова подтверждает старый исторический опыт: нет ничего более невероятного, невозможного, фантастичного, чем революция за час до того, как она разразилась; нет ничего более простого, естественного и само собою разумеющегося, чем революция после того, как она дала свою первую битву и одержала свою первую победу. Ведь сколь тщательно ни описывались в немецкой прессе с давних пор внутренние волнения, кризисы, брожения в царской империи, ныне немецкая общественность, как и весь мир, явно в полной растерянности взирает на неожиданный грандиозный спектакль русской революции.

Еще за неделю до ее начала можно было привести тысячи причин ее невозможности: народ подавлен ужасной войной, нуждой и нищетой; буржуазные классы навсегда излечены от мечтаний о свободе воспоминаниями о революции десятилетней давности, да к тому же прикованы к царизму планами империалистических завоеваний; широкие слои рабочего класса деморализованы вызванным войной националистическим безумием, его лучшее социалистическое ядро понесло страшные потери из-за кровопускания войны, раздроблено диктатурой сабли, не имеет ни организации, ни печати, ни руководства. Ясно, как дважды два — четыре, и это можно было доказать до мельчайших подробностей, что ныне в России, хотя и возможны взрывы отчаяния и анархии, но современная, целеустремленная, идеально упорядоченная политическая революция там просто-напросто немыслима. И что же? Все — ложь, пустые слова, болтовня! Революция узаконила себя тем единственным путем, которым узаконивает себя любое необходимое движение истории: борьбой и победой.

Две черты особенно поражают европейскую общественность в русских событиях: их быстрый победный ход и радикализм, который они проявили уже с первого момента. Ведь даже Временное правительство, состоящее сплошь из слабосильных буржуазных элементов, высказалось за демократическую республику! Но обе эти черты могут поразить только поверхностный взгляд филистера, который никогда не замечает более глубоких исторических взаимосвязей между днем сегодняшним и вчерашним. Для того же, кто не упускает из виду, что революция марта 1917 г. является лишь продолжением революции 1905–1907 гг., задержанной контрреволюцией, а затем мировой войной, не могут быть неожиданностью ни ее быстрая победа, ни ее решительное продвижение вперед. Ведь она выходит теперь из чрева русского общества просто как зрелый плод усилий, боев и жертв последних десяти лет и служит таким образом утешительным доказательством того, что не были напрасны ни одна капля крови, пролитой в это страшное десятилетие нашими русскими братьями за дело свободы, ни один-единственный день тюремных и каторжных мук, пережитых столь многими русскими товарищами. Свободу, которой они теперь наслаждаются, они вполне заслужили и сполна за нее заплатили.

Обескураживающий радикализм русских либералов, которые вдруг от самой ублюдочной конституционной программы сподобились дойти до республики, а также согласие русских национал-либералов, более того, чуть ли не консерваторов на этот резкий поворот влево — это опять же неожиданность только для филистера, для которого носящие на себе отпечаток парламентской повседневности лозунги, программы и физиономии служат воплощением вечных истин. Исторически же образованный человек, напротив, с улыбкой видит здесь только верное повторение опыта английской, французской и Мартовской [1848 г. ] революций: именно во времена штурма позиция всех классов и партий зависит от силы и позиции самого радикального класса, т. е. рабочего класса. Чем смелее выдвигает он свои цели, чем решительнее готов он добиваться их осуществления всей своей силой, тем дальше влево сдвигается вслед за ним и вся буржуазная фаланга.

Правда, русские рабочие не имеют ни организаций, ни избирательных союзов, у них почти нет профсоюзов, нет прессы. Но у них есть самое решающее, что необходимо для их мощи и влияния: свежий боевой дух, твердая воля и беспредельное самопожертвование во имя идеалов социализма; они обладают теми качествами, без которых самый прекрасный организационный аппарат становится ненужным хламом и мертвым грузом на ногах пролетарской массы. Конечно, без организации рабочий класс не может быть долго способным к действию. Мы потому говорим так уверенно, что, словно видим собственными глазами, как в данный момент рабочий класс Петербурга, Москвы, всей России с лихорадочной поспешностью занимается созданием организации — политических союзов, профсоюзов, образовательных школ, прессы, всего необходимого аппарата. Как и десять лет назад, революционный русский пролетариат должен теперь первым делом в кратчайший срок преодолеть недостатки своей организации. И такая рожденная в борьбе, закаленная в огне организация наверняка окажется истинной броней силы, а не смирительной рубашкой бессилия.

Русскому пролетариату его путь в нынешней ситуации предначертан ясно. Как бы сильно и радикально ни отстаивал он политические и социальные требования, успех каждого из них, ка и все дело революции, зависит прежде всего от лозунга: коне войне! Достижение мира русские рабочие, естественно, должны сочетать со всеми своими действиями, даже поставить его на первое место, и они, конечно, уже делают это. Но тем самым они вступают в первый крупный конфликт с собственной буржуазией, в самую острую классовую борьбу против врага в собственной стране.

Время покажет, будет ли русский пролетариат, который наверняка не остановится ни перед какими жертвами, один истекать кровью — или даже истечет кровью — в борьбе за дело мира, которое, однако, является делом всего интернационального социализма.

Русская трагедия*[98]

После Брест-Литовского мира русская революция попала в весьма сложное положение. Политика, которой при этом руководствовались большевики, вполне очевидна: мир любой ценой, чтобы выиграть передышку, тем временем расширить и укрепить пролетарскую диктатуру в России, осуществить сколько возможно реформ в духе социализма и таким образом дождаться взрыва международной пролетарской революции, одновременно ускоряя ее примером России. Поскольку абсолютная усталость русских народных масс от войны и вместе с тем вызванная ею военная дезорганизация, оставленная в наследство царизмом, казалось, все равно делали продолжение войны бесперспективным обескровливанием России, не был возможен никакой иной выход, кроме быстрого заключения мира. Таков был расчет Ленина и его товарищей.

Он был продиктован двумя чисто революционными соображениями: непоколебимой верой в европейскую революцию пролетариата, как единственный выход и неизбежное следствие мировой войны, и столь же непоколебимой решимостью защищать однажды завоеванную власть в России до крайнего предела, чтобы использовать ее для самого энергичного и самого радикального преобразования.

И все же то был в значительной мере расчет без хозяина — а именно без германского милитаризма, на милость и немилость которого Россия отдавала себя сепаратным миром. Брестский мир явился в действительности не чем иным, как капитуляцией русского революционного пролетариата перед германским империализмом. Правда, Ленин и его друзья не обманывали насчет этого факта ни себя, ни других. Они без обиняков признали капитуляцию. Но в чем они, к сожалению, и впредь обманывались, так это в надежде ценой этой капитуляции купить действительную передышку, действительно спастись сепаратным миром от адского огня мировой войны. Они не приняли во внимание того факта, что капитуляция России в Брест-Литовске повлечет за собой огромное усиление империалистическо-пангерманской политики, тем самым как раз — ослабление шансов революционного восстания в Германии, и не только не приведет к прекращению войны с Германией, а откроет лишь новую главу в этой войне.

На самом деле Брест-Литовский «мир» — это химера. Мира между Россией и Германией не было ни на миг. Со времени Брест — Литовска и по сей день война продолжается, только своеобразная, ведущаяся одной стороной: систематическое германское продвижение и молчаливое, шаг за шагом, отступление большевиков. Оккупация Украины, Финляндии, Лифляндии, Эстляндии, Крыма, Кавказа, все больших просторов Южной России — вот результат «состояния мира» после Брест-Литовска.

А это означало, во-первых, удушение революции и победу контрреволюции во всех революционных оплотах России. Ведь Финляндия, Прибалтика, Украина, Кавказ, Черноморское побережье — все это Россия, а именно территория русской революции, что бы ни болтала в противовес пустая мелкобуржуазная фразеология насчет «права наций на самоопределение».

Во-вторых, это означает отсечение также и великорусской части революционной территории от зерновых районов, от угольного бассейна, от рудной и нефтяной областей, т. е. от важнейших экономических жизненных источников революции.

В-третьих — оживление и укрепление всех контрреволюционных элементов внутри России, усиление сопротивления большевикам и их мерам.

В-четвертых — предоставление Германии роли третейского судьи в политических и экономических отношениях России со всеми ее собственными провинциями — Финляндией, Польшей, Литвой, Украиной, Кавказом, а также соседним государством — Румынией.

Общим следствием этого неограниченного хозяйничанья Германии в России было, естественно, невероятное усиление позиции германского империализма как внутри, так и вовне, а потому и само собою разумеющееся разжигание до белого каления сопротивления и воли к войне в странах Антанты, т. е. затягивание и обострение мировой войны. Даже более того: проявляемая Россией неспособность сопротивляться продвижению германских оккупантов должна была, разумеется, соблазнить также Антанту и Японию осуществить контракцию на русской территории, чтобы тем парировать огромный перевес Германии и одновременно утолить свои империалистические аппетиты за счет беззащитного колосса. Итак, Север и Юг Европейской России, а также вся Сибирь блокированы, и большевиков отрезают от их последних жизненных источников.

Так русская революция оказывается в конечном результате Брестского мира окруженной, погибающей от голода, удушаемой.

Но и внутри страны, на еще оставленной Германией большевикам территории они вынуждены катиться по наклонной плоскости. Покушения на Мирбаха и Эйхгорна* — это понятный ответ на террористическое господство германского империализма в России. Правда, социал-демократия издавна отвергала индивидуальный террор, но только потому, что противопоставляла ему массовую борьбу как более действенное средство, а не потому, что предпочитала ему пассивное терпение по отношению к господству реакционного насилия. Разумеется, утверждение, будто левые социалисты-революционеры осуществили эти покушения по подстрекательству или по заданию Антанты, — лишь официозная фальшивка. Эти покушения либо должны были стать сигналом к массовому восстанию против германского господства, либо были просто импульсивным актом мести, отчаяния и ненависти к кровавой германской диктатуре. Как бы они ни замышлялись, они создали серьезную опасность для дела революции в России, а именно раскол внутри до тех пор правящей социалистической группировки. Они вбили клин между большевиками и левыми социалистами-революционерами, более того, вырыли пропасть и вызвали смертельную вражду между обоими крыльями армии революции*.

Разумеется, и социальные различия, противоречия между имущим крестьянством и сельским пролетариатом, а также другие факторы тоже раньше или позже привели бы к раздору между большевиками и левыми социалистами-революционерами. Но до покушения на Мирбаха дело не казалось зашедшим так далеко. В любом случае факт, что левые социалисты-революционеры оказывали большевикам поддержку. Октябрьская революция, которая привела большевиков к рулю власти, разгон Учредительного собрания, проведенные до сих пор реформы большевиков едва ли были бы возможны без участия левых социалистов-революционеров. Только Брест-Литовск и его последствия вбили клин между обоими крыльями.

Германский империализм оказывается теперь третейским судьей в отношениях большевиков с их вчерашними союзниками в революции, так же как он был третейским судьей в их отношениях с окраинными провинциями России и соседними государствами. То, что это усиливает огромное сопротивление господству большевиков и проводимым ими реформам, что значительно сократился базис, на котором основывается их господство, совершенно очевидно. Вероятно, такой внутренний конфликт и раскол гетерогенных элементов революции был неизбежен сам по себе, как это происходит при прогрессирующей радикализации в любой восходящей революции. Но теперь возник действительный конфликт из-за господства германской сабли над русской революцией. Германский империализм — это стрела, засевшая в теле русской революции.

Но и это еще не все опасности! Железное кольцо мировой войны, казавшееся прорванным на Востоке, снова полностью смыкается вокруг России и всего мира: Антанта подступает с чехословаками, а японцы — с Севера и Востока. Таково естественное, неизбежное следствие продвижения Германии с Запада и Юга. Пламя мировой войны перебрасывается на русскую землю и в ближайший момент охватит русскую революцию. Вырваться из мировой войны — пусть даже ценой величайших жертв — в конечном счете оказывается для России невозможным.

И вот большевикам как конечный пункт их тернистого пути грозит самое ужасное: подобно зловещему привидению, близится союз большевиков с Германией! Это было бы самым последним звеном той роковой цепи, которую мировая война накинула на шею русской революции: сначала отступление, потом капитуляция и наконец союз с германским империализмом. Тем самым русская революция оказалась бы лишь отброшенной мировой войной, из которой она хотела любой ценой вырваться, к противоположному полюсу — со стороны Антанты при царе на сторону Германии при большевиках.

Славным деянием русского революционного пролетариата остается то, что первым его жестом после начала революции был отказ сражаться в военной свите франко-английского империализма. Но служить войску германского империализма — это, учитывая международную обстановку, дело куда худшее.

Троцкий будто бы заявил, что если бы России предоставился выбор между японской и германской оккупацией, она выбрала бы последнюю, ибо Германия гораздо более созрела для революции, чем Япония. Вымученность расчета очевидна. Речь ведь идет не только о Японии, как противнике Германии, но и об Англии и Франции, о которых никто сегодня не смог бы определенно сказать, благоприятнее ли их собственные внутренние условия для пролетарской революции, чем в Германии, или нет. Однако резонерские соображения Троцкого вообще ложны, поскольку перспективы и возможности революции в Германии как раз подрываются любым усилением и каждой победой германского милитаризма.

Но затем следует учитывать и совсем иные аспекты, чем эти якобы реалистические. Союз большевиков с германским империализмом явился бы самым страшным моральным ударом для интернационального социализма, какой только мог бы быть ему нанесен. Россия была единственным, последним уголком, где еще котировались революционный социализм, чистота принципов, идеальные ценности, куда устремлялись взоры всех честных социалистических элементов как в Германии, так и во всей Европе, чтобы прийти в себя от того отвращения, которое вызывает практика западно-европейского рабочего движения, чтобы вооружиться мужеством все это выдержать и верой в идеальные свершения, в святые слова. Вместе с гротескным «спариванием» Ленина с Гинденбургом был бы погашен моральный источник света на Востоке. Совершенно очевидно, что германские властители приставляют пистолет к груди Советского правительства и используют его отчаянное положение, чтобы навязать ему этот чудовищный альянс. Но мы надеемся, что Ленин и его друзья не поддадутся такому предложению ни за какую цену, что они категорически заявят: до сих пор и не дальше!

Социалистическая революция, сидящая на германских штыках, пролетарская диктатура под протекторатом германского империализма — это было бы самым чудовищным, что мы можем когда-либо пережить. А сверх того это было бы чистой утопией. Не говоря уже о том, что сам моральный престиж большевиков в стране был бы уничтожен, они потеряли бы всякую свободу действий и независимость также и во внутренней политике, чтобы в кратчайший срок вообще исчезнуть со сцены. Ведь любой ребенок давно видит, чтo Германия лишь медлит и выжидает случая, чтобы вместе с Милюковым, какими-нибудь гетманами и с бог весть еще какими темными ставленниками и марионетками положить конец большевистскому правлению, а самого Ленина и его товарищей задушить, когда те, как украинцы Любинский и компания, сыграют свою роль троянского коня.

Именно и только тогда все прежние жертвы, в том числе и огромная жертва Брестского мира, оказались бы принесенными напрасно: ведь конечная цена, за которую они куплены, означала бы моральное банкротство. Любую политическую гибель большевиков в честной борьбе против превосходящей силы и неблагоприятной исторической ситуации следовало бы предпочесть этой моральной гибели.

Большевики наверняка совершили в своей политике различные ошибки и, возможно, совершают их еще и теперь — о, назовите нам революцию, — в которой не совершалось бы никаких ошибок! Представление о революционной политике без ошибок, да сверх того в этой совершенно беспримерной ситуации, настолько пошло, что было бы достойно только немецкого начетчика. Если так называемые вожди немецкого социализма в необычной ситуации теряют свои так называемые головы уже перед простым голосованием в рейхстаге, где путь им ясно предписан элементарной азбукой социализма, и душа у них уходит в пятки, так что они забывают весь социализм, словно плохо выученную лекцию, то как же можно хотеть, чтобы партия не совершала никаких ошибок в неслыханной ситуации, идя по усыпанному шипами совершенно нехоженому пути, который она впервые открывает миру?

Однако то роковое положение, в котором находятся ныне большевики, само является, вкупе с основной массой их ошибок, следствием принципиальной неразрешимости той проблемы, перед которой они поставлены международным, в первую очередь германским, пролетариатом. Осуществить пролетарскую диктатуру и социалистический переворот в одной отдельной стране, окруженной со всех сторон жестким господством империалистической реакции, вокруг которой бушует самая кровавая во всей истории человечества мировая война, это — квадратура круга. Любая социалистическая партия должна была бы потерпеть неудачу в решении этой задачи и погибнуть — все равно, делает ли она путеводной звездой своей политики волю к победе и веру в интернациональный социализм или же самоотречение.

Мы хотели бы увидеть на месте большевиков всех этих мягкотелых плакальщиков, Аксельрода, Дана, Григорьянца и прочих, как бы они ни звались, которые теперь с пеной у рта обличают большевиков и за рубежом жалуются на свое горе, находя — смотри-ка! — сострадание в груди таких немецких героев, как Штрёбель, Бернштейн и Каутский! Все их умничанье, разумеется, было бы исчерпано альянсом с Милюковым в стране и с Антантой вовне, к чему внутри прибавился бы еще и сознательный отказ от всех социалистических реформ или даже от зачатков таковых. И все это делалось бы ради сознательно присущей евнухам мудрости, что Россия — страна аграрная и еще не выварилась в капиталистическом котле.

В этом как раз и состоит ложная логика объективной ситуации: любая социалистическая партия, которая придет сегодня к власти в России, должна следовать ложной тактике до тех пор, пока она как часть интернациональной пролетарской армии брошена на произвол судьбы главными силами этой армии.

Вину за ошибки большевиков несет в конечном счете международный пролетариат и прежде всего беспримерная в своем упорстве подлость германской социал-демократии, той партии, которая в мирное время делала вид, что шагает во главе мирового пролетариата, претендовала на то, что способна поучать и возглавлять весь мир, та партия, которая, насчитывая в собственной стране, самое меньшее, десять миллионов приверженцев обоего пола, вот уже целых четыре года, подобно продажным ландскнехтам средневековья, по указке господствующих классов двадцать четыре раза на дню распинает социализм на кресте.

Известия, приходящие из России, и положение большевиков — это потрясающий призыв к последней искре чести немецких рабочих и солдатских масс. Они хладнокровно позволяют рвать на куски русскую революцию, окружать ее, обрекать на голодную смерть. Но пусть они хотя бы, когда уже бьет двенадцатый час, спасут ее от самого ужасного: от морального самоубийства, от альянса с германским империализмом.

Есть только одно разрешение трагедии, в которую впутана Россия: восстание в тылу германского империализма, выступление немецких масс как сигнал к международному революционному окончанию бойни народов. Спасение чести русской революции в этот роковой час идентично спасению чести германского пролетариата и интернационального социализма.

Рукопись о русской революции*

I

Русская революция — величайшее событие мировой войны. Ее взрыв, ее беспримерный радикализм, ее длительное влияние лучше всего опровергают те лживые фразы, которыми официальная германская социал-демократия услужливо пыталась с самого начала идеологически приукрасить завоевательный поход германского империализма, — фразы о миссии германских штыков свергнуть русский царизм и освободить угнетенные им народы. Огромный размах и глубокое воздействие революции в России, которая потрясла все классовые отношения и обнажила все социальные и экономические проблемы, фатальность внутренней логики ее последовательного продвижения вперед от первой стадии буржуазной республики к дальнейшим фазам — причем свержение царизма осталось лишь мелким эпизодом, почти пустяком — все это со всей очевидностью показывает: освобождение России было не результатом войны и военного поражения царизма, не заслугой «немецких штыков в немецких руках», как предсказывала передовица журнала «Neue Zeit» под редакцией Каутского, а имело глубокие корни в собственной стране и внутренне полностью созрело. Военная авантюра германского империализма под идеологическим щитом германской социал-демократии не вызвала революцию в России, а напротив, ее вначале временно прервала после первого бурного подъема в 1912–1913 гг., затем же, когда революция грянула, создала для нее самые трудные, самые анормальные условия.

Такое развитие [революции] является для каждого думающего наблюдателя самым убедительным опровержением доктринерской теории, разделяемой Каутским с партией правительственных социалистов, согласно которой Россия, как страна экономически отсталая, преимущественно аграрная, будто бы еще не созрела для социальной революции и для диктатуры пролетариата. Это теория, которая считает допустимой в России только буржуазную революцию — а из этого мнения вытекает также и тактика коалиции социалистов в России с буржуазными либералами, — это одновременно теория оппортунистического крыла в российском рабочем движении, так называемых меньшевиков под испытанным руководством Аксельрода и Дана. Как русские, так и германские оппортунисты целиком сходятся в этой принципиальной оценке русской революции, из которой само собой следует отношение к деталям тактики, с германскими правительственными социалистами. По мнению всех трех, русская революция должна была бы остановиться на той стадии, которую (по мифологическому представлению германской социал-демократии) поставило своей благородной задачей военное командование германского империализма: на свержении царизма. Если же она вышла за эти рамки, если она поставила своей задачей установление диктатуры пролетариата, то это, согласно данной доктрине, просто ошибка радикального крыла русского рабочего движения большевиков; и все превратности, постигшие революцию в ее дальнейшем ходе, все неурядицы, жертвой которых она стала, изображаются именно как прямой результат этой роковой ошибки.

Теоретически эта доктрина, рекомендуемая одновременно и газетой «Vorwarts» Штампфера, и Каутским в качестве плода «марксистской мысли», ведет к оригинальному «марксистскому» открытию, что социалистический переворот является будто бы национальным, так сказать, домашним делом каждого современного государства в отдельности. Каутский, впрочем, умеет, но лишь в форме голубой мечты и абстрактной схемы подробно расписать всемирные экономические связи капитализма, превращающие все современные страны во взаимосвязанный организм. Российская революция — плод международного развития и аграрного вопроса, а эти вопросы не могут быть разрешены в рамках буржуазного общества.

Практически эта доктрина выражает тенденцию — снять с международного, прежде всего германского, пролетариата ответственность за судьбы русской революции, игнорировать международные связи этой революции. Ход войны и русской революции доказал не незрелость России, а незрелость германского пролетариата для выполнения исторических задач, и первая задача критического рассмотрения русской революции — подчеркнуть это со всей определенностью. Судьба революции в России полностью зависела от международных [событий]. То, что большевики целиком ориентировали свою политику на мировую революцию пролетариата, как раз и есть самое блестящее свидетельство их политической дальновидности и принципиальной верности смелому курсу избранной политики. Это результат колоссального скачка капиталистического развития за последнее десятилетие. Революция 1905–1907 гг. нашла лишь слабый отклик в Европе и потому остановилась в начальной стадии. Продолжение и решение [задач] было связано с европейским развитием.

Ясно, что не некритичная апологетика, а только обстоятельная, вдумчивая критика способна раскрыть сокровища опыта и уроков. Было бы поистине безрассудным представление, будто при первом всемирно-историческом эксперименте с диктатурой рабочего класса решительно всё, что сделано и не сделано в России, могло стать вершиной совершенства. Ведь эксперимент с рабочей диктатурой осуществлялся в немыслимо трудных, анормальных условиях: посреди мирового пожара и хаоса империалистической бойни народов, в железной петле самой реакционной военной державы Европы, при полном бездействии международного пролетариата. Напротив, элементарные понятия о социалистической политике и представления о ее необходимых исторических предпосылках вынуждают признать, что в таких фатальных условиях даже самый огромный идеализм, самая безграничная революционная энергия способны осуществить не демократию и не социализм, а лишь бессильные, искаженные их попытки.

Первейший долг социалистов всех стран — ясно представить себе все это в глубокой взаимосвязи и со всеми последствиями, ибо лишь на основе горького осознания можно оценить всю меру собственной ответственности международного пролетариата за судьбы русской революции. Вместе с тем только таким образом проявляется решающее значение сплоченных международных действий пролетарской революции, как основного условия, без которого даже величайшая добросовестность и самые большие жертвы пролетариата в отдельной стране неизбежно должны будут запутаться в клубке противоречий и ошибочных шагов.

Не может быть никакого сомнения, что умные люди во главе русской революции, что Ленин и Троцкий на своем тернистом пути, где их подстерегали разного рода ловушки, делали многие решающие шаги, лишь преодолевая сильнейшее внутреннее сопротивление и величайшие внутренние сомнения. Они сами бесконечно далеки от того, чтобы усматривать во всем образе своих действий в кипящем котле событий, в жестких тисках обстоятельств нечто такое, что Интернационал воспримет как великий образец социалистической политики, достойный лишь некритического восхищения и пылкого подражания.

Столь же ошибочно было бы опасаться, что критическое осмысление тех путей, которыми шла до сих пор русская революция, серьезно подорвет авторитет и привлекательность примера российских пролетариев, единственно способного преодолеть фатальную инертность немецких масс. Все обстоит совсем иначе. Пробуждение революционной активности рабочего класса Германии никогда не может быть достигнуто посредством чудодейственных опекунских методов блаженной памяти германской социал-демократии, каким-либо массовым гипнозом, слепой верой в незапятнанный авторитет собственных ли «инстанций» или же «русского примера». Историческая дееспособность германского пролетариата может родиться не путем создания революционного «ура»-настроения, а напротив, только путем осознания всей страшной серьезности, всей сложности задач, исходя из политической зрелости и духовной самостоятельности, из критической способности принимать решения, которую германская социал-демократия систематически убивала в течение десятилетий под самыми разными предлогами. Критическое осмысление русской революции во всех ее исторических взаимосвязях есть лучшая школа для германского и международного пролетариата в решении тех задач, которые вырастают перед ними из современной ситуации.

II

Первый период русской революции — от ее взрыва в марте до Октябрьского переворота — в общем точно соответствует схеме развития как Великой английской, так и Великой французской революций. Это типичный ход развития всякого первого крупного генерального столкновения революционных сил, возникших в недрах буржуазного общества, с крепостями старого общества.

Это развитие идет, естественно, по восходящей линии: от первоначальной умеренности ко все большей радикализации целей и параллельно этому — от коалиции классов и партий к единовластию самой радикальной партии.

В первый момент, в марте 1917 г., во главе революции стояли «кадеты», т. е. либеральная буржуазия. Первый всеобщий подъем революционной волны увлек всех и вся: IV Дума, самый реакционный продукт реакционнейшего четырехклассного избирательного права, созданного государственным переворотом, вдруг превратилась в орган революции. Все буржуазные партии, включая правых националистов, вдруг образовали фалангу против абсолютизма. Он пал под первым натиском почти без борьбы, как отмерший орган, который надо было лишь тронуть, чтобы он отвалился. Краткая попытка либеральной буржуазии спасти хотя бы династию и трон тоже провалилась через несколько часов. Стремительный ход развития преодолел за дни и часы расстояния, для которых Франции некогда потребовались десятилетия. Это показало, что Россия реализовала результаты европейского развития за целое столетие и прежде всего то, что революция 1917 г. была прямым продолжением революции 1905–1907 гг., а не подарком германских «освободителей». Движение в марте 1917 г. непосредственно продолжило то дело, которое было прервано десять лет назад. Демократическая республика была готовым, внутренне созревшим плодом уже самого первого натиска революции.

Однако теперь встала вторая, более трудная задача. Движущей силой революции были с самого начала городские пролетарские массы. Их требования не ограничивались, однако, политической демократией, а были направлены на решение самого жгучего вопроса международной политики — достижение немедленного мира. Одновременно революция опиралась на солдатские массы, также выдвинувшие требование немедленного мира, и на крестьянские массы, которые выдвинули на первый план аграрный вопрос, эту узловую проблему революции еще с 1905 г. Немедленный мир и земля — обе эти цели обусловили внутренний раскол революционной фаланги. Требование немедленного мира пришло в острейшее противоречие с империалистическими устремлениями либеральной буржуазии, глашатаем которой был Милюков; вопрос о земле был жупелом сначала для другого крыла буржуазии — помещиков, но затем стал им же для всех буржуазных классов, так как это было покушением вообще на священную частную собственность, их больное место.

Так на следующий день после первой победы революции началась внутренняя борьба в ее лоне вокруг двух центральных проблем: вопроса о мире и вопроса о земле. Либеральная буржуазия начала тактику затяжек и проволочек. Рабочие массы, армия, крестьянство все настойчивее торопили. Нет никакого сомнения, что с вопросами о мире и о земле были связаны и судьбы самой политической демократии и республики. Буржуазные классы, захваченные первой волной революции и позволившие увлечь себя до признания республиканской формы государства, вскоре начали искать пути для отступления и тайно организовывать контрреволюцию. Поход казаков Каледина на Петербург ясно выявил эту тенденцию. Если бы эта атака увенчалась успехом, была бы решена судьба не только вопросов о мире и земле, но и демократии, и самой республики. Неизбежным следствием стали бы военная диктатура с террором против пролетариата, а потом и возврат к монархии.

На этом примере можно оценить утопизм и, по сути дела, реакционность тактики, которой руководствовались меньшевики — русские социалисты каутскианского направления.

(К проблеме демократии. Демократия и диктатура К. К[аутского].)

С искренним удивлением можно наблюдать, как этот усердный муж в течение четырех лет мировой войны своей неутомимой писательской деятельностью спокойно и методично прорывает в социализме одну теоретическую дыру за другой. После такой его работы социализм выглядит как сито, без единого здорового места. Некритическое равнодушие, с каким его свита наблюдает за этим усердным трудом своего официального теоретика и, не моргнув глазом, глотает все новые его открытия, сравнимо лишь с тем, как свита Шейдемана и K° наблюдает за тем, как эти последние на практике шаг за шагом дырявят социализм. В действительности обе группировки вполне дополняют одна другую, и Каутский, официальный страж марксистского храма, с начала войны делает теоретически то же самое, что шейдемановцы практически. Он проповедует: 1) Интернационал — инструмент мира; 2) Разоружение и Лига Наций, национализм; наконец, 3) Демократия, а не социализм.

Ухватившись за фикцию о буржуазном характере русской революции — поскольку-де Россия еще не созрела для социальной революции — они [меньшевики] отчаянно цеплялись за коалицию с буржуазными либералами, т. е. за насильственное соединение тех элементов, которые, будучи расколоты естественным внутренним ходом революционного развития, оказались в острейшем противоречии друг с другом. Аксельрод и Дан хотели любой ценой сотрудничать с теми классами и партиями, со стороны которых революции и ее первому завоеванию — демократии угрожали величайшие опасности.

В этой ситуации именно большевистскому направлению принадлежит историческая заслуга, что оно с самого начала провозгласило и проводило с железной последовательностью ту тактику, которая одна лишь могла спасти демократию и толкать революцию вперед. «Вся власть исключительно в руки рабочих и крестьянских масс, в руки Советов» — таков был действительно единственный выход из трудного положения, в каком оказалась революция; то был удар мечом, который разрубил гордиев узел, вывел революцию из теснины и раскрыл перед ней широкий простор для ее беспрепятственного дальнейшего развития.

Итак, партия Ленина была единственной в России, понявшей в этот первый период революции ее истинные интересы; она была ее движущей силой и в этом смысле единственной партией, которая осуществляла истинно социалистическую политику.

Этим объясняется и то, почему большевики — в начале революции травимое со всех сторон, оклеветанное и гонимое меньшинство — в кратчайший срок смогли стать во главе революции и собрать под свои знамена все подлинно народные массы: городской пролетариат, армию, крестьянство, а также революционные элементы демократии, левое крыло социалистов-революционеров. Реальная ситуация русской революции привела через несколько месяцев к альтернативе: победа контрреволюции или диктатура пролетариата, Каледин или Ленин. Таково было объективное положение, которое складывается очень скоро в любой революции когда проходит первое опьянение, и которое в России выросло из конкретных жгучих вопросов о мире и земле, не находивших решения в рамках «буржуазной» революции.

Русская революция лишь подтвердила этим основной урок всякой великой революции, жизненный закон которой гласит: либо она должна очень быстро и решительно рвануться вперед, сокрушая железной рукой все препятствия и выдвигая все более далеко идущие цели, либо она будет очень скоро отброшена назад, за свой слабый исходный пункт и задавлена контрреволюцией. В революции не может быть остановки, топтания на месте, самоограничения первой же достигнутой целью. И тот, кто пытается перенести на революционную тактику доморощенную премудрость из парламентских войн мышей и лягушек, показывает только, что ему столь же чужды психология, жизненный закон самой революции, как и весь исторический опыт, что они для него — книга за семью печатями.

[Проследим] ход Английской революции с ее начала в 1642 г. Логика событий привела к тому, что поначалу слабые колебания пресвитерианцев, робкая война против армии роялистов, в которой пресвитерианские главари намеренно избегали решающего сражения и победы над Карлом I, неотвратимо привели к тому, что индепенденты изгнали их из парламента и сами захватили власть. Также и в дальнейшем внутри войска индепендентов низшая мелкобуржуазная масса солдат, «уравнители» Лильберна, образовали ударную силу всего индепендентского движения, а в конце концов пролетарские элементы солдатской массы, зашедшие дальше всех элементы социального переворота, чьи интересы выражало движение диггеров, стали в свою очередь закваской в демократической партии «уравнителей».

Без духовного воздействия революционных пролетарских элементов на массу солдат, без давления демократической солдатской массы на буржуазный верхний слой партии индепендентов дело не дошло бы ни до «чистки» Долгого парламента от пресвитериан, ни до победоносного окончания войны с армией кавалеров и с шотландцами, ни до процесса и казни Карла I, ни до упразднения палаты лордов и провозглашения республики.

Как обстояло дело в Великой французской революции? Захват власти якобинцами оказался здесь после четырехлетней борьбы единственным средством спасения завоеваний революции, осуществления республики, сокрушения феодализма, организации революционной обороны как от внутренних, так и от внешних врагов, подавления заговоров контрреволюции, распространения революционной волны из Франции на всю Европу.

Каутский и его русские единомышленники, которые хотели, чтобы русская революция сохранила «буржуазный характер» своей первой фазы, — точное подобие тех германских и английских либералов прошлого века, которые различали в Великой французской революции два известных периода: «хорошая» революция первой, жирондистской фазы и «плохая» со времени якобинского переворота. При либеральном поверхностном понимании истории, разумеется, мудрено было понять, что без переворота «крайних» якобинцев под обломками революции были бы похоронены даже первые робкие и половинчатые завоевания жирондистской фазы, что истинной альтернативой якобинской диктатуре, созданной железным ходом исторического развития в 1793 г., была не «умеренная» демократия, а реставрация Бурбонов! «Золотой средний путь» не удается сохранить ни в одной революции, ее естественный закон требует быстрого решения: либо локомотив на всех парах движется вперед до крайней точки исторического подъема, либо он откатывается в силу собственной тяжести назад, снова в исходную низину, беспощадно увлекая за собой в пропасть тех, кто своими слабыми силами пытается удержать его на полпути.

Этим объясняется то, что в каждой революции лишь та партия способна захватить руководство и власть, которая обладает мужеством выдвинуть радикальный лозунг и сделать из этого все выводы. Этим объясняется жалкая роль русских меньшевиков — Дана, Церетели и др., которые сначала пользовались громадным влиянием в массах, а после длительных шатаний взад и вперед, когда они руками и ногами отталкивались от взятия власти и ответственности, были бесславно сметены со сцены.

Партия Ленина была единственной, которая поняла задачу и долг истинно революционной партии, обеспечив продолжение революции выдвижением лозунга «Вся власть в руки пролетариата и крестьянства!».

Тем самым большевики разрешили тот знаменитый вопрос о «большинстве народа», который с давних пор был для германской социал-демократии каким-то гнетущим кошмаром. Как истинные воспитанники парламентского кретинизма, они просто переносят на революцию доморощенную премудрость из парламентской детской: чтобы что-то осуществить, нужно сначала иметь большинство. Значит, и в революции: сперва мы завербуем «большинство». Истинная же диалектика революций ставит на голову эту парламентскую премудрость кротов — путь лежит не через большинство к революционной тактике, а через революционную тактику к большинству. Лишь партия, умеющая руководить, т. е. вести вперед, завоевывает приверженцев в ходе штурма. Решительность, с которой Ленин и его товарищи в решающий момент выдвинули единственный способный увлечь вперед лозунг «Вся власть в руки пролетариата и крестьянства!», почти мгновенно превратила их из преследуемого, травимого, «нелегального» меньшинства, вожди которого, подобно Марату, вынуждены были скрываться в подвалах, в абсолютных хозяев положения.

Большевики в качестве цели взятия ими власти тотчас же выдвинули самую полную последовательно революционную программу: не защита буржуазной демократии, а диктатура пролетариата ради осуществления социализма. Их непроходящая историческая заслуга состоит в том, что они впервые провозгласили конечной целью социализм как непосредственную программу практической политики.

Ленин, Троцкий и их товарищи в полной мере проявили мужество, решительность, революционную дальновидность и последовательность, на какие только способна партия в исторический час. Большевики были олицетворением революционной чести и способности к действию, которые утратила социал-демократия Запада. Их Октябрьское восстание было не только фактическим спасением русской революции, но и спасением чести международного социализма.

III

Большевики — исторические наследники английских «уравнителей» и французских якобинцев. Но конкретная задача, которая выпала на их долю в русской революции после взятия власти, была несравненно труднее, чем задачи их исторических предшественников.

(Значение аграрного вопроса. Уже в 1905 г. Потом в III Думе правые крестьяне! Крестьянский вопрос и защита [отечества]. Армия…)

Конечно, лозунг непосредственного, немедленного захвата и раздела земли крестьянами был кратчайшей, простейшей, самой лапидарной формулой, чтобы достичь двоякой цели: разрушить помещичье землевладение и немедленно привязать крестьян к революционному правительству. В качестве политической меры для укрепления пролетарско-социалистического правительства это была превосходная тактика. Но у нее, к сожалению, были две стороны, и оборотная заключалась в том, что непосредственный захват земли крестьянами не имел ничего общего с социалистическим ведением хозяйства.

Социалистическое преобразование экономических отношений в аграрной области имеет две предпосылки. Прежде всего, национализация именно помещичьего землевладения, как той технически прогрессивной концентрации аграрных средств и методов производства, которая одна только может служить исходным пунктом социалистического хозяйствования в деревне. Естественно, не следует забирать у мелкого крестьянина его парцеллу, можно спокойно предоставить ему возможность сначала добровольно убедиться в преимуществах общественного производства, затем вступить на путь кооперативного объединения и, наконец, вовлечь его в единое общественное производство. Всякая социалистическая хозяйственная реформа в деревне должна, разумеется, начинаться с крупного и среднего землевладения. Она должна передать право собственности прежде всего народу, что при социалистическом правительстве равнозначно государству, ибо только это обеспечит возможность организовать сельскохозяйственное производство на общих взаимосвязанных социалистических принципах.

Вторая предпосылка такого преобразования — преодолеть отделение сельского хозяйства от индустрии. Эта характерная черта буржуазного общества должна уступить место взаимному проникновению и слиянию обоих, всеобщей организации как аграрного, так и промышленного производства на основе единых принципов. Каким бы ни было в отдельных случаях практическое руководство ведением хозяйства — либо городскими общинами, как предлагают некоторые, либо из государственного центра, — во всех случаях предпосылкой является проведение единообразной, направляемой центром реформы, а ее предпосылкой — национализация земли. Национализация крупного и среднего землевладения, объединение индустрии и сельского хозяйства — это две принципиальные позиции любой социалистической экономической реформы, без которой невозможен социализм.

Кто может упрекнуть Советское правительство России за то, что оно не осуществило такие огромные реформы! Было бы дурной шуткой требовать или ожидать от Ленина и его товарищей, чтобы они за короткое время своего пребывания у власти в бурном водовороте внутренних и внешних боев, теснимые бесчисленными врагами и сопротивлением со всех сторон смогли разрешить или хотя бы взяться за решение одной из труднейших задач, да, можно смело сказать, самой трудной задачи социалистического преобразования! Когда мы на Западе однажды придем к власти, то и здесь при самых благоприятных обстоятельствах мы сломаем себе не один зуб об этот твердый орешек, пока справимся хотя бы с самыми простыми из тысяч сложностей и трудностей этой гигантской задачи!

Однако социалистическое правительство, придя к власти, должно во всяком случае сделать одно: принять меры, направленные на создание основных предпосылок для проведения позднее социалистической реформы аграрных отношений; оно по меньшей мере должно избежать всего, что встанет на пути к таким мероприятиям.

Лозунг же, выдвинутый большевиками, — «Немедленный захват и раздел земли крестьянами» — должен действовать в прямо противоположном направлении. Это мера не только не социалистическая, но она отрезает путь к преобразованию аграрных отношений в социалистическом духе, нагромождает перед ним неодолимые препятствия.

Захват земли крестьянами в ответ на краткий, лапидарный лозунг Ленина и его друзей — «Идите и берите землю!» — привел просто к хаотическому внезапному превращению помещичьей собственности на землю в крестьянскую собственность. То, что было создано, это не общественная собственность, а новая частная собственность, точнее — разделение крупных имений на средние и мелкие владения, относительно прогрессивного крупного производства — на примитивные мелкие предприятия, которые работают техническими орудиями времен фараонов. Более того, эта мера и хаотичный, чисто произвольный метод ее проведения не только не устранили, а лишь обострили различия собственности в деревне. Хотя большевики призывали крестьян создавать крестьянские комитеты, чтобы превратить захват дворянских поместий в какое-либо коллективное действие, ясно, что такой общий совет не мог ничего изменить в реальной практике и в реальном соотношении сил в деревне. С комитетами или без них богатые крестьяне и кулаки, составлявшие сельскую буржуазию, в руках которой в каждой русской деревне была сосредоточена реальная местная власть, извлекли, разумеется, из аграрной революции небольшую выгоду. Каждый может сам сосчитать на пальцах, что в результате раздела земли социальное и экономическое неравенство в среде крестьянства не было ликвидировано, а еще более усилилось, что классовые противоречия в деревне обострились. Но этот сдвиг в соотношении сил произошел решительно в ущерб пролетарским и социалистическим интересам.

Речь Ленина о необходимости централизации в промышленности, национализации банков, торговли и промышленности. Почему же не земли? Здесь, напротив, децентрализация и частная собственность.

Собственная аграрная программа Ленина была перед революцией иной. [Выдвинутый] лозунг был заимствован у многократно осмеянных социалистов-революционеров или, вернее, у стихийного крестьянского движения.

Чтобы ввести социалистические принципы в аграрные отношения, Советское правительство пытается теперь создать сельские коммуны из пролетариев, главным образом из городских безработных. Но нетрудно угадать наперед, что результаты этих усилий будут ничтожно малы по сравнению со всем объемом аграрных отношений и что их нельзя будет даже вообще брать в расчет при оценке положения. (После того как раздробили крупные поместья — самый благоприятный исходный пункт для социалистического ведения хозяйства — на мелкие производства, теперь пытаются создать из них понемногу образцовые коммунистические предприятия.) В сложившихся условиях эти коммуны могут претендовать лишь на роль эксперимента, а не стать основой широкой социальной реформы.

(Хлебная монополия с премиями. Теперь, постфактум, они хотят внести классовую борьбу в деревню.)

Прежде социалистическая реформа в деревне натолкнулась бы, пожалуй, на сопротивление небольшой касты крупных землевладельцев — дворян и капиталистов, а также небольшого меньшинства богатой сельской буржуазии, экспроприация которых революционной народной массой была бы детской игрой. Теперь, после «захвата собственности», врагом любого социалистического обобществления сельского хозяйства выступает чрезвычайно выросшая и усилившаяся масса имущего крестьянства, которое будет зубами и ногтями защищать свою новообретенную собственность от всех социалистических покушений. Теперь вопрос будущей социализации сельского хозяйства, а следовательно, вообще производства в России стал вопросом противоречия и борьбы между городским пролетариатом и крестьянскими массами. Сколь острым стало противоречие уже сейчас, показывает бойкот крестьянами городов, которым они не дают продовольствия, чтобы спекулировать им точно так же, как это делают прусские юнкеры, французский парцелльный крестьянин стал храбрым защитником Великой французской революции, которая отдала ему конфискованную землю эмигрантов. Как наполеоновский солдат он принес победу знамени Франции, прошел по всей Европе и разгромил феодализм в одной стране за другой. Ленин и его друзья, возможно, ожидали такого же воздействия своего аграрного лозунга. Однако русский крестьянин, захватив в свои руки собственность на землю, и во сне не помышлял защищать Россию и революцию, которой был обязан получением земли. Он вцепился в свою новую собственность и отдал революцию ее врагам, государство на разорение, обрек городское население на голод.

Ленинская аграрная реформа создала в деревне новый мощный слой врагов социализма, сопротивление которых будет гораздо опаснее и упорнее, чем было сопротивление дворян-помещиков.

Большевики несут часть вины за то, что военное поражение России превратилось в крушение и распад страны. Они сами же в большой степени обострили объективные трудности положения своим лозунгом, который поставили во главу угла своей политики, так называемым правом наций на самоопределение или тем, что в действительности скрывалось за этой фразой, — государственным развалом России. Формула о праве различных национальностей Российской империи самостоятельно определять свои судьбы, «вплоть до государственного отделения от России», вновь и вновь провозглашавшаяся с доктринерским упорством, была особенно боевым лозунгом Ленина и его товарищей, когда они находились в оппозиции к войне Милюкова и Керенского, она была осью их внутренней политики после Октябрьского переворота, она стала основой платформы большевиков в Брест-Литовске, их единственным оружием, которое они могли противопоставить силовой позиции германского империализма.

Поражают прежде всего упорство и жесткая последовательность, с которой Ленин и его товарищи держались за тот лозунг, который резко противоречит и их обычно ярко выраженному централизму политики, и их отношению к прочим демократическим принципам. В то время как они проявили весьма холодное пренебрежение к Учредительному собранию, всеобщему избирательному праву, свободе печати и собраний, короче, ко всему ареалу основных демократических свобод для народных масс, образующих в совокупности «право на самоопределение» для самой России, они обращались с правом наций на самоопределение как с сокровищем демократической политики, перед которым должны умолкнуть все практические возражения реальной критики. В то время как им ни в коей мере не импонировали народные выборы в Российское учредительное собрание — народное голосование на основе самого демократичного в мире избирательного права и при полной свободе в народной республике — и они, руководствуясь очень трезвыми критическими соображениями, просто объявили их результаты недействительными, в Бресте они ратовали за «народное голосование» чужих России наций об их государственной принадлежности как за истинный оплот свободы и демократии, неподдельную квинтэссенцию народной воли, высшую, решающую инстанцию в вопросах политических судеб наций.

Противоречие, которое здесь зияет, тем менее понятно, что при демократических формах политической жизни в каждой стране, как мы это дальше увидим, речь идет действительно о чрезвычайно ценных, неотъемлемых основах социалистической политики, тогда как пресловутое «право наций на самоопределение» не что иное, как пустая мелкобуржуазная фразеология и надувательство.

И действительно, что должно значить это право? Азбука социалистической политики состоит в том, что она борется против всякого рода угнетения, в том числе и одной нации другой.

Если, несмотря ни на что, обычно столь трезвые и критические политики, как Ленин и Троцкий с их друзьями, иронически пожимающие плечами по поводу любого рода утопической фразеологии, будь то разоружение, Лига Наций и т. п., на сей раз буквально превращают в своего конька пустую фразу точно такого же рода, то это произошло, как нам кажется, из-за своего рода политики приспособления. Ленин и его товарищи, очевидно, рассчитывали на то, что нет более надежного средства привязать многие нерусские национальности в недрах Российской империи к делу революции, к делу социалистического пролетариата, чем обеспечить им от имени революции и социализма самую широкую, неограниченную свободу распоряжаться своей судьбой. Это аналогично политике большевиков по отношению к русским крестьянам, где лозунг прямого захвата дворянской собственности на землю должен был утолить их земельный голод и тем самым привязать их к знамени революции и пролетарского правительства.

Увы, в обоих случаях расчет совершенно не оправдался. В то время как Ленин и его товарищи, очевидно, ожидали, что они как защитники национальной свободы «вплоть до государственного отделения» сделают Финляндию, Украину, Польшу, Литву, Балтийские страны, кавказцев и т. д. верными союзниками русской революции, мы наблюдали обратную картину: одна за другой эти «нации» использовали только что дарованную им свободу для того, чтобы в качестве смертельного врага русской революции вступить в союз с германским империализмом и под его защитой понести знамя контрреволюции в саму Россию. Образцовый пример — интермедия с Украиной в Бресте, обусловившая решающий поворот в этих переговорах и во всем внутреннем и внешнеполитическом положении большевиков. Поведение Финляндии, Польши, Литвы, Балтийских стран, наций Кавказа самым убедительным образом показывает, что мы имеем здесь дело не со случайными исключениями, а с типичным явлением.

Конечно, во всех этих случаях такую реакционную политику в действительности проводили не «нации», а лишь буржуазные и мелкобуржуазные классы, которые в острейшем противоречии с собственными пролетарскими массами превращают «право на национальное самоопределение» в инструмент своей контрреволюционной классовой политики. Но — и тут мы подходим к самой сущности вопроса — именно в этом заключается утопический мелкобуржуазный характер этой националистической фразы, что она в суровой действительности классового общества, особенно во время предельно обострившихся противоречий, превращается просто в средство буржуазного классового господства. Большевики получили, нанеся огромный ущерб себе самим и революции, урок, что при господстве капитализма не может быть самоопределения «нации», что в классовом обществе каждый класс нации стремится «самоопределиться» по-своему, что для буржуазных классов интересы национальной свободы отодвигаются полностью на задний план интересами классового господства. Финская буржуазия и украинская мелкая буржуазия были целиком единодушны, предпочитая германский деспотизм национальной свободе, если последняя связана с опасностью «большевизма».

Надежда превратить эти реальные отношения классов в их противоположность посредством «народных голосований», вокруг которых все вращалось в Бресте, вера, что большинство революционных народных масс выскажется за соединение с русской революцией, были, если на это всерьез рассчитывали Ленин и Троцкий, непонятным оптимизмом. Если же это должно было стать лишь тактическим приемом — рапирой в дуэли с германским деспотизмом, то это было опасной игрой с огнем. Даже и без германской военной оккупации пресловутое «народное голосование», если бы до него дошло дело в окраинных странах, при духовном настрое крестьянских масс и широких слоев еще индифферентных пролетариев, при реакционной устремленности мелкой буржуазии и при тысячах средств воздействия буржуазии на голосование, по всей вероятности, повсюду дало бы результат, суливший большевикам мало радости. Ведь можно считать непреложным правилом, что господствующие классы знают, как не допустить подобные народные голосования по национальному вопросу, когда они приходятся им не ко двору, а если голосования все же происходят, то знают, какими средствами и способами можно так повлиять на их результаты, чтобы мы не смогли установить социализм посредством народных голосований.

То, что вопрос о национальных устремлениях и особых тенденциях вообще оказался в центре революционных боев, а Брестским миром был даже выдвинут на первый план и превращен в лозунг социалистической и революционной политики, вызвало замешательство в рядах социалистов и поколебало позиции пролетариата именно в окраинных странах. В Финляндии социалистический пролетариат, пока он вел борьбу как часть единой российской революционной фаланги, уже добился господствующего положения: он обладал большинством в ландтаге, в армии, он обрек буржуазию на полное бессилие и был хозяином положения в стране. Русская Украина была в начале века, еще до изобретения глупостей «украинского национализма» с «карбованцами» и «универсалами», до конька Ленина о «самостийной Украине», цитаделью российского революционного движения. Оттуда, из Ростова и Одессы, из Донбасса уже в 1902–1904 гг. изливались первые потоки революционной лавы, которые зажгли весь Юг России, превратив его в море огня и подготовив взрыв 1905 г.; это же повторилось и в нынешней революции, для которой южнороссийский пролетариат поставил отборные войска пролетарской фаланги. Польша и Балтийские страны были в 1905 г. самыми мощными и надежными очагами революции, в которых социалистический пролетариат играл господствующую роль.

Как же случилось, что во всех этих странах вдруг торжествует контрреволюция? Именно националистическое движение, оторвав [местный] пролетариат от России, парализовало его и выдало национальной буржуазии окраинных стран. Вместо того, чтобы как раз в духе чисто интернациональной классовой политики, которую большевики обычно проводили, стремиться к самому тесному сплочению революционных сил на всех просторах Российской империи, защищать зубами и когтями ее целостность как территории революции, противопоставить — в качестве высшего завета политики — сплоченность и нераздельность пролетариев всех наций в сфере русской революции любым националистическим сепаратистским устремлениям, большевики, напротив, громкой националистической фразеологией о «праве наций на самоопределение вплоть до государственного отделения» дали буржуазии всех окраинных стран самый желательный, самый блестящий предлог, прямо-таки знамя для ее контрреволюционных устремлений. Вместо того чтобы предостеречь пролетариев окраинных стран от любого сепаратизма как чисто буржуазной ловушки и в зародыше подавить сепаратистские стремления железной рукой, использование которой в этом случае соответствовало бы истинному смыслу и духу пролетарской диктатуры, они, напротив, вызвали своим лозунгом замешательство в [народных] массах всех окраинных стран и дали простор демагогии буржуазных классов. Таким содействием национализму они [большевики] сами вызвали, подготовили распад России и этим вложили в руку собственных врагов нож, который те намеревались вонзить в сердце русской революции.

Конечно, без помощи германского империализма, без «германских штыков в германских руках», о которых писал Каутский в «Neue Zeit», Любинский и другие негодяи на Украине, Эрих и Маннергейм в Финляндии, балтийские бароны никогда не справились бы с социалистическими пролетарскими массами своих стран. Но национальный сепаратизм был троянским конем, в котором немецкие «товарищи» со штыками в руках проникли во все эти страны. Реальные классовые противоречия и соотношение военных сил привели к германской интервенции. Но большевики создали идеологию, которая маскировала этот поход контрреволюции, усилили позиции буржуазии и ослабили позиции пролетариата. Лучшее доказательство — Украина, которой довелось сыграть столь роковую роль в судьбах русской революции. Украинский национализм в России был совсем иным, чем, скажем, чешский, польский или финский, не более чем просто причудой, кривляньем нескольких десятков мелкобуржуазных интеллигентиков, без каких-либо корней в экономике, политике или духовной сфере страны, без всякой исторической традиции, ибо Украина никогда не была ни нацией, ни государством, без всякой национальной культуры, если не считать реакционно-романтических стихотворений Шевченко. Буквально так, как если бы в одно прекрасное утро жители «Ватерканте» вслед за Фрицем Рейтером захотели бы образовать новую нижненемецкую нацию и основать самостоятельное государство!* И такую смехотворную шутку нескольких университетских профессоров и студентов Ленин и его товарищи раздули искусственно в политический фактор своей доктринерской агитацией за «право на самоопределение вплоть» и т. д. Первоначальной шутке они придали значимость, пока эта шутка не превратилась в самую серьезную реальность, впрочем, не в серьезное национальное движение, которое, как и прежде, не имеет корней, но в вывеску и знамя для собирания сил контрреволюции! Из этого пустого яйца в Бресте вылезли германские штыки.

Фразы иногда имеют весьма реальное значение в истории классовой борьбы. Такова уж роковая судьба, что социализму в нынешней мировой войне было предначертано дать идеологические предлоги для контрреволюционной политики. Германская социал-демократия поспешила в момент возникновения войны прикрыть идеологическим щитом из отбросов марксизма разбойничий поход германского империализма, провозгласив его освободительным походом против русского царизма, о котором в 1848 г. мечтали наши учители. На долю антиподов правительственных социалистов — большевиков выпало лить воду на мельницу контрреволюции фразами о «самоопределении» и тем создать идеологию не только для удушения самой русской революции, но и для ликвидации всей мировой войны, по плану, созданному контрреволюцией. У нас имеются все основания, чтобы под этим углом зрения очень основательно рассмотреть политику большевиков. «Право на самоопределение наций» в соединении с [идеей] Лиги Наций и с разоружением по милости Вильсона — вот боевой клич, под знаком которого произойдет предстоящее столкновение международного социализма с буржуазным миром. Очевидно, что фраза о самоопределении и все национальное движение, которое представляет ныне величайшую опасность для международного социализма, обрели чрезвычайную силу именно в результате русской революции и брестских переговоров. Нам придется еще подробно заняться этой платформой. Трагическая судьба для русской революции этой фразеологии, в которой запутались и были до крови изранены шипами русские большевики, должна послужить предостерегающим примером международному пролетариату.

За всем этим последовал диктат Германии. От Брестского мира до «Дополнительного договора»!* 200 жертв заложников в Москве*. Результатом этой ситуации стали террор и подавление демократии.

IV

Мы хотим рассмотреть это подробнее на нескольких примерах.

Выдающуюся роль в политике большевиков сыграл известный роспуск Учредительного собрания в январе 1918 года.[99] Эта мера стала определяющей для их дальнейшей позиции, в известном смысле поворотным пунктом в их тактике. Это факт, что Ленин и его товарищи до своей Октябрьской победы энергично требовали созыва Учредительного собрания, что именно политика оттяжек в этом вопросе правительства Керенского была одним из пунктов обвинения большевиками этого правительства и служила им поводом для самых резких нападок. И Троцкий в своей интересной брошюре «От Октябрьской революции до Брестского мира» также говорит, что большевики Октябрьский переворот «представляли спасением для Учредительного собрания, как и вообще спасением революции». «И когда мы говорили, — продолжает он, — что дверь к Учредительному собранию ведет не чрез предпарламент Церетели, а чрез захват власти Советами, мы были вполне искренни»*.

И вот после таких объявлений первый шаг Ленина после Октябрьской революции — разгон того самого Учредительного собрания, вход в которое она должна была открыть. Какие причины могли стать решающими для столь поразительного поворота? Троцкий подробно рассказывает об этом в упомянутой брошюре, и мы хотим изложить здесь его аргументы. […]*

Все это прекрасно и очень убедительно. Но можно только поражаться, что такие умные люди, как Ленин и Троцкий, не пришли к следующему выводу, который вытекал из описанных выше фактов. Поскольку Учредительное собрание было избрано задолго до решающего поворотного момента, до Октябрьского переворота, и его состав отражал картину прошлого состояния, а не нового положения вещей, то сам собой напрашивался вывод: распустив это устаревшее, т. е. мертворожденное Учредительное собрание, немедленно объявить выборы нового Учредительного собрания! Они не хотели и не могли доверить судьбы революции собранию, отражавшему вчерашнюю Россию Керенского, период колебаний и коалиции с буржуазией. Ну что же, оставалось только немедленно созвать вместо него Собрание, вышедшее из обновленной и, продвинувшейся вперед России.

Вместо этого Троцкий из специфической неспособности собравшегося в январе[100] Учредительного собрания делает вывод о ненужности никакого Учредительного собрания, даже заключает, что во время революции вообще непригодно любое народное представительство, выходящее из всеобщих народных выборов.

«Благодаря открытой непосредственной борьбе за власть трудящиеся массы в короткий период накопляют много политического опыта и быстро переходят в своем развитии с одной ступени на другую. Тяжеловесный механизм демократических учреждений тем меньше поспевает за этой эволюцией, чем огромнее страна и чем менее совершенен ее технический аппарат»*.

Здесь речь идет уже вообще о «механизме демократических учреждений». В противовес этому следует прежде всего подчеркнуть, что в этой оценке представительных учреждений выражается несколько схематичная, жесткая точка зрения, которой совершенно определенно противоречит исторический опыт всех революционных эпох. По теории Троцкого, каждое избранное собрание отражает раз навсегда духовное состояние, политическую зрелость и настроение его избирателей только точно в тот момент, когда они подошли к урне для голосования. Демократическое учреждение поэтому всегда отражает [настроения] масс в день выборов, подобно тому как в атласе звездного неба Гершеля показаны нам небесные тела не такими, каковы они в то время, когда мы их наблюдаем, а какими они были в тот момент, когда из необозримой дали посылали на Землю свои световые сигналы. Троцкий отрицает здесь какую бы то ни было живую духовную связь между однажды избранным [собранием] и избирателями, всякое длительное взаимодействие между ними.

Как резко противоречит этому весь исторический опыт! Он показывает нам, напротив, что живые флюиды настроения народа постоянно омывают представительные учреждения, проникают в них, управляют ими. Иначе как было бы возможно — когда на фабриках, в мастерских и на улицах происходят волнения — видеть временами в любом буржуазном парламенте самые восхитительные пируэты «народных представителей», внезапно оживленных «новым духом» и издающих совершенно неожиданные звуки, [видеть, что] самые высохшие мумии иногда ведут себя по-юношески, а различные шейдемановцы вдруг извлекают из своей груди революционные тона?

И это постоянное живое воздействие настроения и политической зрелости масс на избранные учреждения должно во время революции капитулировать перед сухой схемой партийных вывесок и избирательных списков? Совсем наоборот! Именно революция создает своим пылающим жаром ту тонкую, вибрирующую, восприимчивую политическую атмосферу, в которой волны народного настроения, удары пульса народной жизни немедленно самым чудесным образом воздействуют на представительные учреждения. Именно на этом всегда основаны известные эффектные сцены начальной стадии всех революций, когда старые реакционные или весьма умеренные парламенты, избранные при старом режиме на основе ограниченного избирательного права, вдруг становятся героическими глашатаями переворота, выразителями штурма и натиска. Классический пример тому — известный Долгий парламент в Англии, избранный и собравшийся в 1642 г., который семь лет оставался на посту и внутри которого отразились все перемены народного настроения, политической зрелости, классового раскола, продвижения революции до ее вершины, от первоначальных мелочных препирательств с короной до упразднения палаты лордов, казни Карла и провозглашения республики.

И разве не такое же чудесное превращение произошло в Генеральных штатах Франции, в цензовом парламенте Луи-Филиппа, да и в IV Государственной думе — этот последний самый поразительный пример так близок Троцкому. Избранная в благословенном 1912 г.[101] при жесточайшем господстве контрреволюции, она внезапно ощутила в феврале 1917 г. Иоаннову страсть к перевороту и стала исходной точкой революции.

Все это показывает, что «тяжеловесный механизм демократических учреждений…» имеет мощный корректив — именно в живом движении масс, в их непрекращающемся давлении. И чем демократичнее учреждение, чем живее и сильнее удары пульса политической жизни масс, тем непосредственнее и точнее воздействие — несмотря на жесткие партийные вывески, устаревшие избирательные списки и т. п. Разумеется, каждое демократическое учреждение имеет свои рамки и недостатки как, впрочем, и все другие человеческие институты. Но только найденное Троцким и Лениным целебное средство — устранения демократии вообще — еще хуже, чем тот недуг, который оно призвано излечить: оно ведь засыпает тот живой источник, черпая из которого только и можно исправить все врожденные пороки общественных учреждений, — активную, беспрепятственную, энергичную политическую жизнь широчайших народных масс.

Возьмем другой поразительный пример: выработанное Советским правительством избирательное право. Не вполне ясно, какое этому избирательному праву придается практическое значение. Из критики Троцким и Лениным демократических учреждений следует, что они принципиально отвергают народные представительства на основе всеобщих выборов и хотят опираться только на Советы. Неясно, зачем тогда вообще вырабатывается всеобщее избирательное право. Нам также неизвестно, чтобы это избирательное право было каким-то образом введено в действие; ничего не было слышно и о выборах на его основе в какое-либо народное представительство. Вероятнее всего предположение, что оно осталось лишь продуктом кабинетной теории, но в таком виде — это весьма поразительный продукт большевистской теории диктатуры.

Всякое избирательное право, как и вообще всякое политическое право, следует оценивать не по каким-либо абстрактным схемам «справедливости» и подобной буржуазно-демократической фразеологии, а по социальным и экономическим отношениям, для которых оно и скроено. Выработанное Советским правительством избирательное право рассчитано именно на переходный период от буржуазно-капиталистической к социалистической форме общества, на период пролетарской диктатуры. В духе того толкования, какое Ленин — Троцкий дают этой диктатуре, избирательное право предоставляется только тем, кто живет собственным трудом, а все остальные его лишены.

Ясно, однако, что такое избирательное право имеет смысл лишь в обществе, которое и экономически способно дать всем, кто хочет трудиться, возможность обеспечить себе собственным трудом зажиточную, культурную жизнь. Возможно ли это в нынешней России? В обстановке огромных трудностей, с какими вынуждена бороться Советская Россия, изолированная от мирового рынка и отрезанная от своих важнейших сырьевых источников, в обстановке всеобщего ужасного хозяйственного разорения, резкого изменения производственных отношений в результате преобразования отношений собственности в сельском хозяйстве, в промышленности и торговле совершенно очевидно, что огромное число людей оказалось неожиданно оторванным от своих корней, выбито из колеи без малейшей объективной возможности найти в экономическом механизме какое-либо приложение своей рабочей силе. Это затрагивает не только классы капиталистов и помещиков, но и широкие слои мелкого и среднего сословия и сам рабочий класс. Ведь факт, что сокращение промышленного производства привело к массовому оттоку городского пролетариата в деревню в поисках пристанища в сельском хозяйстве. При таких обстоятельствах политическое избирательное право, имеющее экономической предпосылкой всеобщую трудовую повинность, мероприятие совершенно непонятное. По своей тенденции оно должно сделать политически бесправными только эксплуататоров. Но когда в массовом порядке лишены своих корней рабочие-производители, Советское правительство вынуждено, напротив, во многих случаях оставлять государственную промышленность бывшим капиталистическим собственникам, так сказать, в аренду. Советское правительство вынуждено было также в апреле 1918 г. заключить компромисс и с буржуазными потребительскими кооперативами. Затем оказалось необходимым использование буржуазных специалистов. Другое следствие того же явления выражается в том, что государство содержит на общественный счет растущее число пролетариев-красногвардейцев и т. п. [Поэтому избирательное право] делает в действительности бесправными широкие и растущие слои мелкой буржуазии и пролетариат, в отношении которых экономический строй не предусматривает никаких средств для осуществления трудовой повинности.

Это — нелепость, делающая избирательное право оторванным от социальной действительности, утопическим продуктом фантазии. И именно потому оно не может быть серьезным инструментом пролетарской диктатуры.

(Анахронизм, опережение правового положения, уместного при уже сложившемся социалистическом экономическом базисе, но не в переходный период пролетарской диктатуры.)

Когда все среднее сословие, буржуазная и мелкобуржуазная интеллигенция после Октябрьской революции месяцами бойкотировали Советское правительство, парализовали железнодорожную, почтовую и телеграфную связь, школьное обучение, управленческий аппарат, оказывая таким образом сопротивление рабочему правительству, тогда были само собою разумеющимися все меры давления на них: лишение политических прав, экономических средств существования и т. д., чтобы сломить сопротивление железным кулаком. В этом и проявилась социалистическая диктатура, которая не должна страшиться никакого применения силы, чтобы в интересах общего дела содействовать или препятствовать проведению тех или иных мер. Напротив, избирательное право, вообще лишающее прав широкие слои общества, ставит их политически вне рамок того общества, которое экономически не в состоянии обеспечить им [рабочее] место. Лишение прав не как конкретная мера ради конкретной цели, а как общее правило длительного действия, это вовсе не необходимое проявление диктатуры [пролетариата], а нежизнеспособная импровизация.

(Как Советы в качестве станового хребта, так и Учредительное собрание и всеобщее избирательное право.)

(Большевики назвали Советы реакционными, потому что большинство в них составляли крестьяне (крестьянские депутаты и солдатские депутаты). После того как Советы перешли на их сторону, они стали истинными представителями народной воли. Но такой внезапный поворот был связан только с вопросом о мире и о земле.)

Учредительным собранием и избирательным правом вопрос, однако, не исчерпывается. Должно быть принято во внимание также упразднение важнейших демократических гарантий здоровой общественной жизни и политической активности трудящихся масс: свободы печати, права союзов и собраний, которые стали незаконными для всех противников Советского правительства. Для такого вмешательства ни в коей мере не достаточно вышеприведенной аргументации Троцкого о неповоротливости демократических выборных учреждений. Напротив, совершенно очевиден, неоспорим тот факт, что без свободной, неограниченной прессы, без беспрепятственной жизни союзов и собраний совершенно немыслимо именно господство широких народных масс.

Ленин говорит: буржуазное государство — это инструмент подавления рабочего класса, социалистическое — подавление буржуазии. Оно в известном смысле лишь поставленное на голову капиталистическое государство. Это упрощенное представление не учитывает самого существенного: буржуазное классовое господство не нуждается в политическом обучении и воспитании всей массы народа, во всяком случае, не выходит за некоторые узкоограниченные рамки. Для пролетарской диктатуры оно — жизненное условие, воздух, без которого она не может существовать.

«Благодаря открытой непосредственной борьбе за власть…» Этими словами Троцкий очень метко опровергает самого себя и своих друзей по партии. Именно потому, что это верно, они, подавляя общественную жизнь, перекрыли источник политического опыта и дальнейшего развития. Или же надо признать, что опыт и развитие нужны были лишь до взятия власти большевиками, а достигнув максимума, стали излишними (Речь Ленина: Россия убеждена в социализме!!!*).

В действительности дело обстоит наоборот! Именно гигантские задачи, к которым большевики подошли с мужеством и решимостью, потребовали самого интенсивного политического обучения масс и накопления опыта.

(Свобода лишь для сторонников правительства, лишь для членов одной партии — сколь бы многочисленными они ни были — это не свобода. Свобода всегда есть свобода для инакомыслящих. Не из-за фанатизма «справедливости», а потому, что от этой сути зависит все оживляющее, исцеляющее и очищающее действие политической свободы; оно прекращается, если «свобода» становится привилегией.)

Молчаливая предпосылка теории диктатуры в духе Ленина — Троцкого состоит в том, что социалистический переворот— это дело, для которого в кармане революционной партии имеется готовый рецепт, нуждающийся только в энергичном осуществлении. К сожалению — а возможно, к счастью, — дело обстоит не так. Практическое осуществление социализма как экономической, социальной и правовой системы — далеко не сумма готовых предписаний, которые остается лишь применить, оно целиком пребывает в тумане будущего.

(Большевики сами, положа руку на сердце, не станут отрицать, что они на каждом шагу вынуждены были действовать ощупью, искать, экспериментировать, пробовать так и этак и что большая часть их мероприятий вовсе не жемчужины. Так должно быть и так будет со всеми нами, когда мы возьмемся за это дело, хотя и не везде будут господствовать столь тяжелые условия.)

То, что мы имеем в нашей программе, — лишь немногие важные ориентиры, указывающие направление пути, на котором придется искать меры, притом преимущественно негативного характера. Мы примерно знаем, что нам необходимо прежде всего устранить, чтобы открыть путь для социалистической экономики. Но ни одна социалистическая партийная программа, ни один социалистический учебник не могут разъяснить, какого рода должны быть те тысячи конкретных, практических больших и малых мер, которые должны приниматься на каждом шагу, чтобы осуществить [на деле] социалистические принципы в экономике, праве, во всех общественных отношениях. Это не беда, а скорее преимущество научного социализма перед утопическим: социалистическая общественная система должна и может быть только историческим продуктом, рожденным из собственной школы опыта в час исполнения, из становления живой истории, которая точно так же, как органическая природа, частью которой она в конечном счете является, обладает прекрасным свойством всегда создавать одновременно с реальной общественной потребностью также и средства для ее удовлетворения, одновременно с задачей — также и ее решение. Но если это так, то ясно, что социализм по самой его природе невозможно октроировать, ввести указами. Он имеет предпосылкой ряд насильственных мер — против собственности и т. п. Негативное, разрушение можно декретировать, но строительство, позитивное — нельзя. Целина. Тысячи проблем. Только опыт в состоянии вносить коррективы и открывать новые пути. Только неограниченная бурлящая жизнь продолжает тысячи новых форм, импровизации, обретает творческую силу, сама исправляет все ложные шаги. Общественная жизнь государств с ограниченной свободой именно потому так скудна, так жалка, так схематична, так бесплодна, что выключением демократии она закрывает для себя жизненные источники всякого духовного богатства и прогресса (доказательства: 1905 год и [месяцы] от февраля до октября 1917 г.). Как тогда политические, так [теперь] экономические и социальные [источники]. Вся масса народа должна участвовать. Иначе социализм будет декретирован, октроирован дюжиной кабинетных интеллигентов.

Общественный контроль совершенно необходим. Иначе обмен опытом останется только в замкнутом кругу чиновников нового правительства. Неизбежна коррупция. (Слова Ленина, «Mittei-lungs-Blatt» № 36*.)

(Речь Ленина о дисциплине и коррупции.

Анархия будет и у нас повсюду неизбежной. Люмпен-пролетарские элементы присущи буржуазному обществу и неотделимы от него.

Доказательства:

1. Восточная Пруссия, грабежи «казаков».

2. Всеобщий взрыв разбоя и воровства в Германии («спекуляции», почтовый и железнодорожный персонал, полиция, полное стирание границ между хорошо упорядоченным обществом и каторжной тюрьмой).

3. Быстрое разложение профсоюзных лидеров. Против этого бессильны драконовские террористические меры. Наоборот, они коррумпируют еще больше. Единственное противоядие: идеализм и социальная активность масс, неограниченная политическая свобода.)

(Самостоятельную проблему большой важности составляет в каждой революции борьба с люмпен-пролетариатом. И нам, в Германии, как и повсюду, придется иметь с этим дело. Люмпен-пролетарские элементы глубокого присущи буржуазному обществу не только как отдельный слой, как социальные отбросы, которые в огромной мере возрастают особенно в те времена, когда рушатся стены общественного строя, а как интегрирующий элемент всего общества. События в Германии — и в большей или в меньшей степени во всех других государствах — показали, как легко поддаются разложению все слои буржуазного общества: коммерческая спекуляция на ценах, спекуляция шляхтичей, случайные фиктивные сделки, фальсификация продовольствия, надувательства, растраты чиновников, воровство, взломы и грабежи так слились друг с другом, что стерлась грань между честными бюргерами и преступниками. Здесь повторяется такое явление, как регулярное и быстрое разложение буржуазных добродетелей, когда их пересаживают на чуждую социальную почву, в условия заморских колоний. Отбросив привычные рамки и устои морали и права, буржуазное общество, сокровенным жизненным законом которого является глубочайшая аморальность — эксплуатация человека человеком, впадает непосредственно и безудержно в примитивное разложение. Пролетарской революции придется повсюду вести борьбу с этим своим врагом и орудием контрреволюции.

Но все же и в этом случае террор — тупой [или] обоюдоострый меч. Самая драконовская [военно-] полевая юстиция бессильна перед взрывом люмпен-пролетарских бесчинств. Да, всякое длительное правление с помощью осадного положения неизбежно ведет к произволу, а всякий произвол действует на общество развращающе. Единственное реальное средство в руках пролетарской революции и здесь: радикальные меры социального и политического характера, быстрейшее улучшение социальных гарантий жизни масс, а также распространение революционного идеализма, сохранить который на длительное время можно только при неограниченной политической свободе с помощью интенсивной, активной жизни масс.

Как против инфекций и болезнетворных микробов самым действенным, очищающим и исцеляющим средством служит свободное воздействие солнечных лучей, так и сама революция и ее принцип обновления, вызванный ею [подъем] духовной жизни, активности и моральной ответственности самих масс, сиречь широчайшая политическая свобода как ее форма, — единственное исцеляющее и очищающее солнце.)

Практика социализма требует подлинного духовного переворота в массах, веками деградировавших под буржуазным классовым господством. Социальные инстинкты вместо эгоистических; массовая инициатива вместо костности; идеализм, позволяющий преодолеть все страдания, и т. д. и т. д. Никто не знает этого лучше, не говорит об этом убедительнее, не повторяет это упорнее, чем Ленин. Но он целиком ошибается в выборе средств. Декрет, диктаторская власть фабричных надсмотрщиков, драконовские наказания, террор — все это паллиативы. Единственный путь к возрождению: школа самой общественной жизни, неограниченная широчайшая демократия, общественное мнение. Именно господство террора деморализует.

Если все это отбросить, то что останется в действительности? Ленин и Троцкий поставили на место представительных учреждений, вышедших из всеобщих народных выборов, Советы как единственное истинное представительство трудящихся масс. Но с подавлением политической жизни во всей стране неизбежно будет все более затухать и жизнь в Советах. Без всеобщих выборов, неограниченной свободы печати и собраний, свободной борьбы мнений замирает жизнь в любом общественном учреждении, она превращается в видимость жизни, деятельным элементом которой остается одна только бюрократия. Общественная жизнь постепенно угасает, дирижируют и правят с неуемной энергией и безграничным идеализмом несколько дюжин партийных вождей, среди них реально руководит дюжина выдающихся умов, а элита рабочего класса время от времени созывается на собрания, чтобы рукоплескать речам вождей, единогласно одобрять предложенные резолюции. Итак, по сути — это хозяйничанье клики; правда, это диктатура, но не диктатура пролетариата, а диктатура горстки политиков, т. е. диктатура в чисто буржуазном смысле, в смысле господства якобинцев (перенос сроков созыва съездов Советов: с раз в три месяца до раз в шесть месяцев). Более того: такие условия должны привести к одичанию общественной жизни — покушениям, расстрелам заложников и т. д. Это могущественный объективный закон, действия которого не может избежать никакая партия.

Основная ошибка теории Ленина — Троцкого состоит именно в том, что они, как и Каутский, противопоставляют диктатуру демократии. «Диктатура или демократия» — такова постановка вопроса как большевиками, так и Каутским. Последний решает для себя вопрос, естественно, в пользу демократии, а именно буржуазной демократии, ибо именно ее он противопоставляет как альтернативу социалистическому перевороту. Ленин — Троцкий, напротив, решают в пользу диктатуры в противовес демократии и тем самым диктатуры горстки людей, т. е. буржуазной диктатуры. Таковы два противоположных полюса, оба равноудаленные от истинной социалистической политики. Пролетариат, берущий в свои руки власть, никак не может, действуя по доброму совету Каутского, под предлогом «незрелости страны» отказаться от социалистического переворота и посвятить себя только демократии, не совершив предательства по отношению к себе самому, Интернационалу, революции. Он обязан и должен как раз немедленно, самым энергичным, самым решительным, самым беспощадным образом начать социалистические преобразования, следовательно, осуществлять диктатуру, но диктатуру класса, а не партии или клики, [осуществлять] диктатуру класса, т. е. [действовать] при самой широкой гласности, при самом деятельном беспрепятственном участии народных масс, при неограниченной демократии.

«Как марксисты, мы никогда не были идолопоклонниками формальной демократии»*,— пишет Троцкий. Конечно, мы никогда не были идолопоклонниками формальной демократии. Мы никогда не были и идолопоклонниками социализма или марксизма. Но разве отсюда следует, что мы можем выбросить на свалку и социализм, марксизм а-ля Кунов — Ленш — Парвус*, когда он становится для нас неудобным? Троцкий и Ленин — живое отрицание такого подхода. Мы никогда не были идолопоклонниками формальной демократии — это значит только одно: мы всегда отличали социальное ядро от политической формы буржуазной демократии, мы всегда вышелушивали горькое ядро социального неравенства и несвободы из сладкой оболочки формального равенства и свободы — не для того чтобы ее выбросить, а для того чтобы подзадорить рабочий класс: он не должен ограничиться оболочкой, а, напротив, [должен] завоевать политическую власть, дабы наполнить ее новым социальным содержанием. Историческая задача пролетариата, когда он приходит к власти, — создать вместо буржуазной демократии социалистическую демократию, а не упразднить всякую демократию. Однако социалистическая демократия не начинается лишь на обетованной земле, когда создан базис социалистической экономики, не является готовым рождественским подарком храброму народу, который тем временем верно поддерживал горстку социалистических диктаторов. Социалистическая демократия начинается одновременно с уничтожением классового господства и строительством социализма. Она начинается с момента завоевания власти социалистической партией. Она есть не что иное, как диктатура пролетариата.

Так точно: диктатура! Но эта диктатура заключается в способе применения демократии, а не в ее упразднении, в энергичных, решительных вторжениях в благоприобретенные права и экономические отношения буржуазного общества, без чего невозможно осуществить социалистический переворот. Но эта диктатура должна быть делом класса, а не небольшого руководящего меньшинства от имени класса, т. е. она должна на каждом шагу исходить из активного участия масс, находиться под их непосредственным влиянием, подчиняться контролю всей общественности, опираться на растущую политическую сознательность народных масс.

Конечно, большевики именно так бы и действовали, если бы не страдали от навязанных им ужасов мировой войны, германской оккупации и всех связанных с этим чрезвычайных трудностей, которые не могли не исказить любую социалистическую политику, преисполненную самых лучших намерений и самых прекрасных принципов.

Яркий пример этого — столь широкое применение советским правительством террора со времени покушения на германского посла в преддверии крушения германского империализма. Азбучная истина, что революции крестят не розовой водицей, сама по себе довольно убога.

Можно понять все, что происходит в России и образует неизбежную цепь причин и следствий. Ее звенья, исходное и конечное, таковы: несостоятельность германского пролетариата и оккупация России германским империализмом. Нельзя требовать от Ленина и его товарищей сверхчеловеческого, ожидать еще и того, чтобы они при таких обстоятельствах оказались бы способны сотворить чудо, создав самую прекрасную демократию, самую образцовую диктатуру пролетариата и процветающую социалистическую экономику. Своим решительным революционным поведением, своей образцовой энергией и своей нерушимой верностью интернациональному социализму они, право же, сделали достаточно из того, что было возможно сделать в столь дьявольски трудных условиях.

Опасность начинается тогда, когда они нужду выдают за добродетель, хотят теперь по всем пунктам теоретически зафиксировать навязанную им этими фатальными условиями тактику и рекомендовать ее международному [пролетариату] как образец социалистической тактики, достойной подражания. Тем самым они не только совершенно неоправданно зарывают свои действительные, неоспоримые исторические заслуги в груде вынужденных ошибочных шагов, но и оказывают плохую услугу международному социализму, во имя которого сражались и страдали, стремясь внести в его арсенал в качестве новых открытий все перекосы, обусловленные в России чрезвычайными обстоятельствами, в конечном же счете явившиеся следствием банкротства интернационального социализма в этой мировой войне.

Пусть германские правительственные социалисты вопят, что господство большевиков в России — это искаженная картина диктатуры пролетариата. Если она была или является таковой, то только потому, что она — результат поведения германского пролетариата, которое было искаженной картиной социалистической классовой борьбы.

Все мы подвластны закону истории, а социалистическая политика может осуществляться лишь в международном масштабе. Большевики показали, что они могут все, что только в состоянии сделать истинно революционная партия в границах исторических возможностей. Они не должны стремиться творить чудеса. Ибо образцовая и безошибочная пролетарская революция в изолированной стране, истощенной мировой войной, удушаемой империализмом, преданной международным пролетариатом, была бы чудом.

Дело заключается в том, что надо отличать в политике большевиков существенное от несущественного, коренное от случайного. В этот последний период, когда мы находимся накануне решающих последних боев во всем мире, важнейшая проблема социализма, самый жгучий вопрос времени — не та или иная деталь тактики, а способность пролетариата к действию, революционная активность масс, вообще воля к установлению власти социализма. В этом отношении Ленин и Троцкий со своими друзьями были первыми, кто пошел впереди мирового пролетариата, показав ему пример; они до сих пор все еще единственные, кто мог бы воскликнуть вместе с Гуттеном: «Я отважился!»*

Вот что самое существенное и непреходящее в политике большевиков. В этом смысле им принадлежит бессмертная историческая заслуга: завоеванием политической власти и практической постановкой проблемы осуществления социализма они пошли впереди международного пролетариата и мощно продвинули вперед борьбу между капиталом и трудом во всем мире. В России проблема могла быть только поставлена. Она не могла быть решена в России, она может быть решена только интернационально. И в этом смысле будущее повсюду принадлежит «большевизму».

Из писем 1917–1918 гг

КЛАРЕ ЦЕТКИН

Вронке в П[ознани], 13 апреля 1917 г.

[…] Вести из России и весна вполне способствуют появлению свежего и бодрого настроения. Русские события обладают непредсказуемой, огромной широтой воздействия, и я рассматриваю то, что там до сих пор произошло, лишь как маленькую увертюру. Дела там должны стать грандиозными, это заложено в самой природе вещей. А эхо во всем мире не заставит себя ждать. […]

МАРТЕ РОЗЕНБАУМ

Вронке, [29 апреля 1917 г.]

[…] Обо мне не беспокойтесь; что касается здоровья, то хотя с желудком дело у меня не улучшается, нервы в общем и целом потихоньку приходят в порядок. Тогда, верно, и желудок успокоится, только поскорее пришла бы весна! Солнце и тепло, молодая зелень — вот что самое главное для моего общего состояния, Вы ведь меня знаете!

Великолепные дела в России тоже действуют на меня как жизненный эликсир. Ведь для всех нас то, что приходит оттуда, это — Евангелие, но я боюсь, что все вы недостаточно оцениваете это, недостаточно ощущаете, что там побеждает наше собственное дело. Это должно, это будет воздействовать на весь мир как избавление, это должно осветить своими лучами всю Европу; я непоколебимо убеждена в том, что теперь начинается новая эпоха и война не сможет продолжаться долго.

Поэтому я хотела бы услышать, что Ваше состояние улучшилось, что все вы живете в приподнятом и радостном настроении — несмотря на всю нужду и весь ужас. Вы видите, история умеет сама находить выход, когда положение выглядит самым безвыходным. Так будьте же, прошу, радостными и бодрыми, обнимаю Вас тысячу раз. […]

Ваша Р.

МАРТЕ РОЗЕНБАУМ

[Бреслау, позднее 12 ноября 1917 г.]

[…] Вот уже неделю все мои мысли, естественно, в Петербурге, и я нетерпеливой рукой хватаю утром и вечером свежие газеты, но, к сожалению, сообщения кратки и сбивчивы. Хотя на прочный успех там рассчитывать не приходится, но, во всяком случае, уже само начало борьбы там за власть — это пощечина здешней социал-демократии и всему спящему Интернационалу. Каутский, разумеется, не нашел ничего лучшего, чем доказывать статистически, что социальные условия России еще не созрели для диктатуры пролетариата! Достойный «теоретик» Независимой социал-демократической партии!* Он позабыл, что «статистически» Франция в 1789 г., а также и в 1793 г. была еще менее созревшей для господства буржуазии… К счастью, история давно уже не следует теоретическим рецептам Каутского, так что будем надеяться на лучшее. […]

СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

[Бреслау, после 16 октября 1917 г.]

[…] У меня такое чувство, что вся эта моральная трясина, через которую мы бредем, этот огромный сумасшедший дом, в котором мы живем, превратится однажды, вот так, в ночь с сегодня на завтра, словно по мановению волшебного жезла, в нечто невероятно величественное и героическое, а война, если продлится еще несколько лет, должна будет превратиться в свою противоположность. Тогда те самые люди, которые сейчас на наших глазах позорят имя человека, будут увлечены потоком героизма, а все нынешнее будет сметено, поглощено и забыто, словно его никогда и не было. […]

Все это пришло мне в голову именно в тот момент, когда я прочла сегодня телеграмму, посланную венскими социал-демократами петербургскому правительству Ленина*. Восторженное одобрение и пожелания счастья! Адлеры, Пернерсторфер, Реннер, Аустерлиц и — русские, которые проливают свою горячую кровь! Но именно так оно и будет, и никто в будущем не пожелает быть иным… Впрочем, иначе и не бывало с самого сотворения мира. Почитайте об этом в «Dieuxs ont soif» (”Боги жаждут”) Анатоля Франса.

Я считаю это произведение столь крупным главным образом потому, что оно с гениальным пониманием слишком человеческого показывает: глядите, вот из таких жалких фигур и из таких повседневных мелочей в соответствующие моменты истории возникают самые колоссальные события и самые монументальные фигуры! В общественных событиях надо воспринимать все так же, как и в личной жизни: спокойно, великодушно и с мягкой улыбкой. Я твердо верю в то, что в конечном счете после войны или к концу войны все перевернется, но нам явно придется пройти сначала через период самых тяжких, нечеловеческих страданий. […]

ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

[Бреслау], 24 ноября 1917 г.

Радуют ля тебя русские? Разумеется, в этом шабаше ведьм они не смогут удержаться у власти — но не потому, что статистика показывает столь сильную отсталость экономического развития России, как высчитал твой умный супруг, а потому, что социал-демократия высокоразвитого Запада состоит из самых подлых трусов и будет спокойно взирать на то, как русские истекают кровью. Однако такая гибель лучше, чем «остаться жить ради отечества», ибо она — всемирно-историческое деяние, след которого не исчезнет в веках. Я ожидаю в ближайшие годы еще много великих событий, вот только хотелось бы мне восхищаться мировой историей не из-за [тюремной] решетки. […]

КЛАРЕ ЦЕТКИН

[Бреслау], 24 ноября 1917 г.

[…] Дела в России полны чудесного величия и трагизма. С этим нераспутываемым хаосом ленинцы, разумеется, не справятся, но их штурм уже сам по себе — это всемирно-исторический факт и подлинная «веха» — не такая, как обычная «веха», о которой говорил блаженный Паулюс [Зингер]* при закрытии каждого подло-дерьмового германского партийного съезда. Я уверена, что благородные немецкие пролетарии, точно так же, как французы и англичане, пока спокойно оставят русских истекать кровью. Но через пару лет все так или иначе изменится, тут уж никакая трусость и слабость не помогут. Впрочем, теперь я воспринимаю все эти вещи совершенно спокойно и весело. Чем больше всеобщее банкротство приобретает гигантские масштабы и продолжительность, тем больше оно становится стихийным явлением, к которому нравственные масштабы совершенно неприложимы. Смешно возмущаться всем человечеством, надо изучать и наблюдать вещи развития приближается сейчас к решающим поворотам. Меня лишь волнует, не придется ли восхищаться ими сквозь [тюремную] решетку. […]

ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

[Бреслау], 19 декабря [1917 г. ], среда

[…] Да, большевики! Разумеется, они и мне теперь кажутся неправыми в своем фанатичном стремлении к миру [с Германией] Но в конечном счете — не они виноваты. Они в трудном положении и могут выбирать только одно из двух зол, так что выбирают меньшее. Ответственность за то, что выгоду из русской революции извлекает дьявол, несут другие… А потому давай-ка лучше поглядим на самих себя. События в общем и целом столь грандиозны и будут иметь еще менее предсказуемые последствия. Если бы только я имела возможность об всех этих вещах поговорить с тобой и Игелем [Гансом Каутским], а прежде всего — если бы я могла действовать! Но стонать — занятие не для меня; пока же я слежу за событиями и очень надеюсь еще кое-что пережить на своем веку. […]

ФРАНЦУ MEРИНГУ

[Бреслау], 8 марта 1918 г.

Я просто не могу сказать Вам, как потрясло меня Ваше последнее письмо, и особенно сообщение о роковом несчастном случае*. Вообще-то я переношу мое длящееся уже четвертый год рабское положение с истинно овечьим терпением. Но сейчас, под болезненным впечатлением от такого известия, мною овладели лихорадочное нетерпение и жгучее желание тотчас вырваться отсюда, поспешить в Берлин, собственными глазами увидеть, как Вы себя чувствуете, пожать Вашу руку и поболтать с Вами часок-другой. Невозможность все это сделать, необходимость валяться здесь, в унылой камере, как собака на цепи, с вечным видом на мужскую тюрьму с одной стороны и на сумасшедший дом — с другой привели меня после Вашего письма буквально в бешенство…

И все же, несмотря ни на что, я твердо убеждена, что мы уже в будущем году сможем наконец в день Вашего рождения снова собраться вокруг Вас. Не может же война длиться дольше, чем до следующего года, а тогда — я уповаю на диалектику истории, которая должна же в конечном счете вывести из всей этой неразберихи на открытую большую дорогу. Ни на миг не сомневаюсь в том, что Вы вместе со всеми нами сможете тогда вдохнуть чуть более свежего воздуха, нежели тот, каким нам приходится дышать сейчас.

Раздел шестой

Ноябрьская революция 1918 г. в Германии

Какой характер носит нынешняя революция? Прежде всего, какая революция? Ибо нынешняя революция имеет несколько различных содержаний и возможностей. Она может остаться тем, чем была до сих пор: движением за мир и буржуазные реформы. Или она может стать тем, чем она до сих пор не была: пролетарско-социалистической революцией. И в первом случае пролетариат должен быть ее надежной опорой, чтобы она не превратилась в фарс. Но пролетариат не может удовлетвориться этим буржуазно-реформистским содержанием. Он должен, если не хочет снова потерять даже завоеванное до сих пор, идти вперед к социальной революции: всемирно-историческая схватка между капиталом и трудом началась.

Карл Либкнехт, 1918 г.*

Ахерон[102] Пришел в движениe*

Хорошенькие планы бравой, прирученной, «конституционной» германской революции, которая обеспечивает «порядок и спокойствие», а своей первой и самой неотложной задачей считает защиту капиталистической частной собственности, — эти планы летят ныне ко всем чертям: Ахерон пришел в движение! В то время как наверху, в правительственных кругах, всеми средствами сохраняется полюбовно-мирное согласие с буржуазией, внизу поднимается масса пролетариата, замахиваясь грозящим кулаком: забастовки начались. Бастуют в Верхней Силезии, у «Даймлера» и т. д., и это — лишь самое начало. Движение, естественно, будет вздымать все более широкие и мощные волны.

Да и как может быть иначе. Революция произошла. Ее совершили рабочие, пролетарии — в военном мундире или в рабочей блузе. В правительстве сидят социалисты, представители рабочих.

А что же изменилось для массы работающих в их повседневных условиях заработной платы, в условиях их жизни? Ровным счетом ничего или почти ничего! Едва то тут, то там были сделаны кое-какие жалкие уступки, как предприниматели уже пытаются украсть у пролетариата и это малое.

Массы утешают грядущими золотыми плодами, которые должны сыпаться им в руки по воле Национального собрания. В результате долгих дебатов, болтовни и решений парламентского большинства мы должны мягко и «спокойно» скользнуть в обетованную страну социализма.

Здоровый классовый инстинкт пролетариата противится этой схеме парламентского кретинизма. Освобождение рабочего класса должно быть делом самого рабочего класса, говорится в «Манифесте Коммунистической партии». Но «рабочий класс» — это не несколько сот избранных представителей, которые речами и контрречами направляют судьбу общества; еще менее — это две или три дюжины вождей, занимающих правительственные посты. Рабочий класс — это сама широчайшая масса. Только ее деятельным участием в свержении капиталистических условий может быть подготовлена социализация экономики.

Вместо того чтобы ждать осчастливливающих декретов правительства или решений славного Национального собрания, масса инстинктивно прибегает к единственному действенному средству, ведущему к социализму: к борьбе против капитала. Правительство до сих пор не жалело усилий на то, чтобы кастрировать революцию, превратив ее в политическую, и под вопли против любой угрозы «порядку и спокойствию» учредить гармонию классов.

Масса пролетариата спокойно опрокидывает карточный домик классовой гармонии в революции и вздымает внушающее правительству страх знамя классовой борьбы.

Начинающееся забастовочное движение служит доказательством того, что политическая революция охватила социальный фундамент общества. Революция осознает свою собственную первопричину, она раздвигает бумажные кулисы персональных перемещений и предписаний, которые даже на самую малость не изменили еще социальных отношений между капиталом и трудом, и сама выходит на сцену событий.

Правда, буржуазия чувствует, что здесь затрагивается самое смертельно уязвимое ее место, что здесь кончается комедия безобидных проделок правительства и начинается страшно серьезное столкновение лицом к лицу двух смертельных врагов. Отсюда — заставляющий ее трепетать бледный страх перед забастовками и жгучая ненависть к ним. Отсюда — лихорадочные усилия зависимых профсоюзных вождей заманить надвигающийся ураган в сети своих старых бюрократическо-ведомственных уловок, а также парализовать и сковать массу.

Тщетные усилия! Слабые путы профсоюзной дипломатии на службе капиталистического господства прекрасно оправдывали себя в период политического застоя, предшествовавший мировой войне. В период же революции они покажут свою жалкую непригодность. Уже каждая буржуазная революция нового времени сопровождалась бурным забастовочным движением: как во Франции на исходе XVIII века, во время Июльской и Февральской революций, так и в Германии, Австро-Венгрии, Италии [1848–1849 гг.]. Каждое крупное социальное потрясение, естественно, извлекает из недр общества, основанного на эксплуатации и угнетении, острые классовые бои. Пока буржуазное классовое общество пребывает в равновесии парламентских будней, пролетариат тоже терпеливо сносит изнурительно-тяжкие условия заработной платы, а его забастовки носят характер лишь слабых корректур считающегося непоколебимым наемного рабства.

Но едва только равновесие классов нарушено революционной бурей, как забастовки из мягкого плеска волн на поверхности превращаются в грозные штормовые валы; приходят в движение глубинные пласты; раб ополчается не только на причиняющую боль тяжесть цепи, он бунтует против самой цепи.

Так было во всех прежних буржуазных революциях. Вместе с исходом этих революций, которые неизменно вели лишь к укреплению буржуазного классового общества, обычно свертывался сам собой и пролетарский бунт рабов, и пролетарий с поникшей головой возвращался к своему однообразно-изнурительному труду.

В нынешней революции только что возникшие забастовки — это не «профсоюзные» конфликты из-за пустяков, из-за той или иной ставки заработной платы. Они — естественный ответ масс на то мощное потрясение, которое испытали капиталистические отношения в результате краха германского империализма и короткой политической революции рабочих и солдат. Они — самое начало генерального спора между капиталом и трудом в Германии, они возвещают начало мощной прямой классовой борьбы, исход которой не может быть ничем иным, как ликвидацией системы продажи рабочей силы и установлением социалистической экономики. Они высвобождают живую социальную силу нынешней революции: революционную классовую энергию пролетарских масс. Они открывают период непосредственной активности широчайших масс, той активности, в которой могут служить лишь аккомпанементом декреты о социализации и меры каких-либо представительных органов или правительства.

Это начинающееся забастовочное движение есть вместе с тем самая лапидарная критика массами химеры их так называемых «вождей» насчет «Национального собрания». Ведь они уже имеют «большинство», эти бастующие пролетарии на фабриках и шахтах! Дурачки! Почему это они не приглашают своего предпринимателя на небольшие «дебаты», чтобы убедить его своим «подавляющим большинством» и тогда без помех, «в рамках порядка», добиться осуществления своих требований? Ведь дело же идет прежде всего и по форме о сущих пустяках, о чисто внешней стороне условий заработной платы!

Попробовали бы Эберт или Гаазе подступиться с таким дурацким планом к бастующим угольщикам Верхней Силезии; убедительный ответ был бы им обеспечен! Но то, что при пустяках лопается как мыльный пузырь, сможет ли устоять, когда рушится все социальное здание?

Пролетарская масса одним своим появлением на поверхности социальной классовой борьбы просто перешагнула через всю прежнюю недостаточность, половинчатость и трусость революции. Ахерон пришел в движение, и вся мелюзга, которая ведет во главе революции свою мелкую игру, вскоре полетит кувырком, если только наконец не научится понимать колоссальный формат той всемирно-исторической драмы, в которой она участвует.

ВОКРУГ ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА*

В неразберихе стремительно сменяющих друг друга контрреволюционных выходок, подстрекательств и тайных заговоров осуществляется акт чрезвычайной важности для судеб революции: отстранение от власти Исполнительного комитета рабочих и солдатских Советов и обречение его на полное бессилие и потерю всякого значения.

Вспомним, как обстояло дело в начале революции. Революция 9 ноября была совершена рабочими и солдатами. Образование рабочих и солдатских Советов было первым деянием, первым непреходящим результатом, первой зримой победой революции. Рабочие и солдатские Советы являлись во всех отношениях воплощением того факта, что господство империалистической буржуазии устранено, что должен начать свое существование новый политический и социальный строй, отвечающий стремлениям огромной народной массы, состоящей из рабочих и солдат.

Рабочие и солдатские Советы были, следовательно, органом революции, носителями вновь созданного строя, исполнителями воли трудовых масс в рабочей куртке и в солдатском мундире. Перед рабочими и солдатскими Советами открывалось огромное поле деятельности. Ведь им выпала задача впервые претворить в жизнь волю революционных народных масс и создать в пролетарски-социалистическом духе цельный социальный и политический механизм государства.

Чтобы приступить к этой работе, рабочие и солдатские Советы, рассеянные по всей империи, нуждались в центральном органе, единым образом выражающем их волю и действие. В качестве такого органа 10 ноября на собрании в цирке Буша был избран Исполнительный комитет рабочих и солдатских Советов.

Правда, поначалу избран он был только берлинскими рабочими и солдатскими Советами. Поскольку немедленный созыв Все-германского парламента рабочих и солдатских Советов был невозможен, избранный берлинскими рабочими и солдатскими Советами Исполнительный комитет должен был временно функционировать как центральный орган германских рабочих и солдат.

Соответственно этому Исполнительный комитет вплоть до образования Центрального совета рабочих и солдатских Советов должен был являться высшей инстанцией Германской империи, носителем суверенитета всего трудящегося народа, высшим органом власти социалистической республики.

Так гласит и первое официальное заявление, которым Исполнительный комитет на следующий день после конституирования, 11 ноября, объявил о том, что приступил к исполнению своих обязанностей:

«К жителям и солдатам Большого Берлина!

Избранный рабочими и солдатскими Советами Большого Берлина Исполнительный комитет рабочих и солдатских Советов начал свою деятельность.

Все местные, земельные, имперские и военные власти продолжают свою деятельность. Все распоряжения этих властей отдаются по поручению Исполнительного комитета».[103]

Здесь коротко и ясно, без малейшего противодействия с чьей-либо стороны, высказан тот само собою разумеющийся факт, что Исполнительный комитет осуществляет всю полноту политической власти в республике, что все другие органы и учреждения империи подчинены ему и являются лишь органами, исполняющими его волю.

Что же произошло с этой суверенной позицией власти за те короткие четыре недели, которые протекли с того времени?

Рядом с Исполнительным комитетом с самого начала стоял одновременно учрежденный «Совет народных уполномоченных», «политический кабинет» Эберта — Гаазе*.

Родившись первоначально из паритетного соглашения зависимой и независимой социал-демократических партий, этот Совет народных уполномоченных был, как известно, утвержден тем же самым общим собранием рабочих и солдатских Советов Большого Берлина 10 ноября в цирке Буша, где был избран Исполнительный комитет.

Какими же должны были быть отношения между обоими органами? Ясно, что Исполнительный комитет, как того желали рабочие и солдатские Советы и как это явствует из неопроверг-нутого заявления Исполнительного комитета от 11 ноября, должен был стать высшим органом республики. Тем самым без обиняков устанавливалось, что и Совет народных уполномоченных (т. е. Эберт — Гаазе) тоже, как и все прочие имперские учреждения, должен был быть подчинен Исполнительному комитету. Кабинет Эберта — Гаазе мог являться только исполнительным органом этого комитета, осуществляющим его волю.

Именно так, а не иначе понимали дело все стороны в первый момент после возникновения обоих органов.

Но продержалось это мнение недолго. Уже на другой день начало проявляться зримое стремление шейдемановцев поставить эбертовский кабинет сначала как независимый орган рядом, а затем шаг за шагом над Исполнительным комитетом. Давнему выражению Лассаля насчет писаной конституции и реальных условий власти суждено было вновь подтвердиться. Суверенное право по воле рабочих и солдатских Советов принадлежало Исполнительному комитету, но фактическую власть сумели прибрать к своим рукам Эберт и Кo.

Этим людям удалось бесконечными заседаниями комиссий, совещаниями по разграничению компетенций, маневрами по затягиванию решений сковать Исполнительный комитет и сохранять в подвешенном состоянии вопрос о взаимоотношениях между этими органами. Но пока на сцене дебатировали, люди Эберта действовали за кулисами. Они мобилизовали контрреволюционные элементы, оперлись на реакционный офицерский корпус, создали себе опорные пункты в среде буржуазии и военщины и с бессовестным цинизмом прижали Исполнительный комитет к стене.

Зрелым плодом этих рьяных происков, предназначенным завершить предпринятую акцию, стал путч 6 декабря*, призванный провозгласить диктатуру Эберта и устранить Исполнительный комитет: эта акция должна была завершиться вступлением в Берлин гвардейских частей.

Для характеристики нынешнего положения Исполнительного комитета достаточно констатировать, что акт такого огромного значения, как вступление войск [в Берлин] без их разоружения, был осуществлен без согласия, более того, вопреки протесту Исполнительного комитета.

Все это увенчивается присягой, принесенной гвардейскими войсками на верность Эберту:

«От себя и одновременно от имени представляемых нами войсковых частей мы клянемся употребить всю нашу силу ради единой Германской республики и в защиту ее временного правительства, Совета народных уполномоченных».

Таким образом, гвардейские войска были призваны принести присягу выступать лишь за «Совет народных уполномоченных». Для них только кабинет Эберта — это «правительство», а Исполнительный комитет даже не упомянут, он не существует! С ним обращаются так, словно он пустое место.

Вся акция вступления войск, их неразоружение, приведение их к присяге явно были осуществлены без ведома Исполнительного комитета, за его спиной. Мы твердо убеждены в том, что Исполнительный комитет, как и остальная публика, узнал обо всех этих событиях только из газет.

Да, эта акция, эта присяга, в которой совершенно отсутствует даже упоминание об Исполнительном комитете, именно потому прямо направлены против него! Вступление гвардии, ее вооружение, ее присяга — это демонстративный акт эбертовского кабинета, проба сил, угроза и провокация в первую очередь против Исполнительного комитета рабочих и солдатских Советов!

Исполнительный комитет — всего лишь тень, ничто — вот что должен был показать всему миру эбертовский демонстративный прием гвардейских войск.

И такая дерзость, такая самоуверенность контрреволюции — всего через четыре недели после революции, совершенной рабочими и солдатами!

Ясно, что в лице Исполнительного комитета Советов этот удар предназначен всей массе рабочих и солдат. Это их орган, орган пролетарской революции, обречен на полное бессилие, это у них из рук была вырвана власть и передана контрреволюционной буржуазии.

Конечно, ни один фактор политической силы никогда не допустит, чтобы власть выскользнула у него из рук, разве что по собственной вине. Только неспособность к действию и собственная инертность Исполнительного комитета сделали возможной игру Эберта — Шейдемана.

Но пострадала от этого сама масса рабочих. На ней лежит задача создать на предстоящем Всегерманском съезде рабочих и солдатских Советов такой Исполнительный комитет, который больше не будет влачить призрачное существование, а сможет сильной рукой вырвать из рук Эберта и КO власть, жульнически похищенную ими при помощи контрреволюционных происков. Если рабочие и солдатские Советы всей Германии не растопчут безжалостно шейдемановско-эбертовское гнездо, они очень скоро окажутся сами точь-в-точь, как нынешний Исполнительный комитет, отстраненными от власти и в конечном счете удушенными победоносной контрреволюцией.

Чего хочет Союз Спартака?*

I

9 ноября рабочие и солдаты разгромили старый режим в Германии. На полях сражений во Франции был развеян в прах кровавый бред о мировом господстве прусской сабли. Банда преступников, которая разожгла мировой пожар и ввергла Германию в море крови, пришла к своему концу. Четыре года обманываемый народ, забывший на службе молоху свой культурный долг, чувство чести и человечность, позволявший злоупотреблять собою ради позорных деяний, пробудился после четырехлетнего оцепенения у края пропасти.

9 ноября германский пролетариат поднялся, чтобы сбросить с себя постыдное ярмо. Гогенцоллерны были изгнаны, избраны рабочие и солдатские Советы.

Но Гогенцоллерны никогда не были ничем большим, чем управляющими делами империалистической буржуазии и юнкерства. Буржуазное классовое господство — вот подлинный виновник мировой войны как в Германии, так и во Франции, России и Англии, в Европе и в Америке. Капиталисты всех стран — вот истинные зачинщики бойни народов. Международный капитал — это ненасытный Ваал, в кровавую пасть которого бросают миллионы за миллионами испускающих дух человеческих жертв.

Мировая война поставила общество перед альтернативой: либо дальнейшее существование капитализма, новые войны и скорая гибель в хаосе и анархии, либо ликвидация капиталистической эксплуатации.

С исходом мировой войны буржуазное классовое господство потеряло право на существование. Оно более не в состоянии вывести общество из страшного экономического краха, оставленного империалистической оргией.

Средства производства уничтожены в невероятных количествах. Миллионы рабочих рук, лучший и самый усердный кадровый костяк рабочего класса, погублены. Оставшихся в живых по возвращении домой ожидает осклабившаяся пасть безработицы и нищеты. Голод и болезни грозят подрубить народную силу под самый корень. Финансовое банкротство государства вследствие чудовищного бремени военных долгов неотвратимо.

Из всей этой кровавой сумятицы и зияющей пропасти нет иного пути, иного выхода, иного спасения, кроме социализма. Только мировая революция пролетариата может внести порядок в этот хаос, может дать всем работу и хлеб, положить конец нынешнему взаимному истреблению народов, может принести измученному человечеству мир, свободу, подлинную культуру. Долой систему наемного труда! Таков лозунг момента! Место труда по найму и классового господства должен занять кооперированный труд. Средства труда должны перестать быть монополией одного класса, они должны стать общим достоянием всех. Никаких больше эксплуататоров и эксплуатируемых! Регулирование производства и распределение продукции в интересах всего общества. Ликвидация как нынешнего способа производства, эксплуатации и грабежа, так и нынешней торговли, основанной на обмане.

Вместо работодателей и наемных рабов — свободные товарищи по труду! Труд, который больше не будет ни для кого мучением, ибо он — долг каждого! Человеческое существование — каждому, кто выполняет свой долг перед обществом. Голод — больше не проклятие тем, кто трудится, а наказание тунеядцам!

Только в таком обществе исчезнут корни ненависти между народами и порабощения. Лишь когда такое общество будет осуществлено, Земля перестанет оскверняться человекоубийством. Только тогда воистину прозвучит:

Эта война была последней!

Социализм в этот час — единственный якорь спасения человечества. Над рушащимися стенами капиталистического общества вспыхивают грозным предзнаменованием слова «Манифеста Коммунистической партии»:

Социализм или гибель в варварстве!

II

Осуществление социалистического общественного строя — самая огромная задача, которая выпадала на долю какого-либо класса и какой-либо революции в мировой истории. Эта задача требует полной перестройки государства и полного переворота в экономических и социальных основах общества.

Эта перестройка и этот переворот не могут быть декретированы каким-либо органом, комиссией или парламентом, они могут быть предприняты и осуществлены только самой народной массой.

Во всех прежних революциях революционной борьбой руководило лишь небольшое меньшинство народа, которое указывало ему цель и направление и использовало массы лишь как средство для достижения своих собственных интересов — интересов меньшинства. Социалистическая революция — это первая революция, которая может прийти к победе только в интересах огромного большинства и благодаря огромному большинству трудящихся.

Масса пролетариата призвана не только с ясным пониманием ставить революции цели и указывать ей направление. Она должна и сама, своей собственной активностью шаг за шагом вводить социализм в жизнь.

Суть социалистического общества состоит в том, что огромная трудящаяся масса перестает быть массой, которой правят, а, наоборот, сама живет всей полнотой политической и экономической жизни и руководит ею в духе сознательного самоопределения.

Поэтому от самой вершины государства до самой малой общины пролетарские массы должны заменить традиционные органы буржуазного классового господства: бундесраты, парламенты, общинные советы своими собственными классовыми органами: рабочими и солдатскими Советами, занять все посты, поставить под контроль все функции, измерять все государственные потребности собственными классовыми интересами и социалистическими задачами. Их деятельность может наполнить государство социалистическим духом только в постоянном, живом взаимодействии между народными массами и их органами — рабочими и солдатскими Советами.

Экономический переворот тоже может быть проведен лишь как процесс, осуществляемый пролетарским массовым действием. Одни голые декреты высших революционных властей о социализации — пустые слова. Только рабочий класс может своим собственным действием превратить эти слова в живую плоть. В упорном единоборстве с капиталом, лицом к лицу на каждом предприятии, непосредственным давлением масс, забастовками, созданием своих постоянных представительных органов рабочие смогут взять в свои руки контроль над производством и в конечном счете фактическое руководство.

Пролетарские массы должны учиться стать из мертвых машин, которые капиталист включает в производственный процесс, мыслящими, свободными, самостоятельными руководителями этого процесса. Они должны обрести чувство ответственности действующих членов общества, единственных владельцев всех общественных богатств. Они должны развить в себе усердие без предпринимательского кнута давать наивысшую производительность труда без капиталистических надсмотрщиков, проявлять дисциплину без ярма и поддерживать порядок без господства. Высший идеализм в интересах всего общества, строжайшая самодисциплина, подлинный гражданский разум масс являются для социалистического общества такой же моральной основой, какой для капиталистического общества служат тупоумие, эгоизм и коррупция.

Все эти социалистические гражданские добродетели вместе со знаниями и способностями к руководству социалистическими предприятиями рабочая масса может приобрести только собственной деятельностью, собственным опытом.

Социализация общества может быть осуществлена во всей своей широте только упорной, неустанной борьбой рабочих масс, повсюду, где труд и капитал, народ и буржуазное классовое господство глядят друг другу в глаза. Освобождение рабочего класса должно быть делом самого рабочего класса.

III

В буржуазных революциях необходимым оружием в руках восходящих классов были кровопролитие, террор, политическое убийство.

Пролетарская революция не нуждается для своих целей в терроре, она ненавидит и с отвращением отвергает убийство людей. Она не нуждается в этом средстве борьбы потому, что борется не против индивидуумов, а против учреждений, потому, что выходит на арену не с наивными иллюзиями, за разочарование в которых пришлось прибегнуть бы к кровавой мести. Она — не отчаянная попытка меньшинства насилием смоделировать мир по своему идеалу, а действие огромных многомиллионных масс народа, призванное выполнить историческую миссию и воплотить в действительность историческую необходимость.

Но пролетарская революция вместе с тем есть колокол, возвещающий о гибели всякого порабощения и угнетения. Вот почему против пролетарской революции поднимаются, как один человек, на борьбу не на жизнь, а на смерть все капиталисты, юнкеры, мелкие буржуа, офицеры, все паразиты и те, кто извлекает выгоду из эксплуатации и классового господства.

Безумный бред — верить, будто капиталисты добровольно подчинятся социалистическому вердикту парламента, Национального собрания, будто они спокойно откажутся от своей собственности, прибыли, привилегии на эксплуатацию. Все господствующие классы отстаивали свои привилегии до самого конца с упорнейшей энергией. Римские патриции, как и средневековые феодальные бароны, английские кавалеры, как и американские работорговцы, румынские бояре, как и лионские фабриканты шелка, — все они пролили потоки крови, все они шагали по трупам, перешагивали через убийства и пожарища, все они развязывали кровавые войны и совершали государственные предательства, чтобы защитить свои привилегии и свою власть.

Империалистический класс капиталистов, как последний отпрыск эксплуататорских классов, по жестокости, неприкрытому цинизму, подлости превосходит всех своих предшественников. Он будет защищать свое святая святых, свою прибыль и свою привилегию на эксплуатацию зубами и когтями, теми средствами холодного злодейства, которые он продемонстрировал во всей истории своей колониальной политики и в последней мировой войне. Он приведет в движение против пролетариата небо и ад. Он мобилизует против городов крестьянство, он станет науськивать отсталые слои рабочих на социалистический авангард, он будет устраивать с помощью офицеров кровавые побоища, он предпримет попытки парализовать любые социалистические меры тысячами средств пассивного сопротивления, он натравит на революцию два десятка Вандеи, он призовет в страну в качестве спасителя внешнего врага, смертоносное оружие Клемансо, Ллойд Джорджа и Вильсона, он охотнее превратит страну в груду дымящихся развалин, чем добровольно откажется от наемного рабства.

Все это сопротивление должно быть шаг за шагом сломлено железным кулаком, с беспощадной энергией. Насилию буржуазной контрреволюции следует противопоставить революционное насилие пролетариата. Посягательствам, козням, проискам буржуазии — несгибаемую ясность цели, бдительность и постоянно готовую проявиться активность пролетарских масс. Грозящим опасностям контрреволюции — вооружение народа и разоружение господствующих классов. Парламентским обструкционистским маневрам буржуазии — действенную организацию рабочих и солдатских масс. Тысячам силовых средств вездесущего буржуазного общества — концентрированную, сжатую в кулак, доведенную до высшего предела силу рабочего класса. Только сплоченный фронт всего германского пролетариата: южногерманского — с северогерманским, городского — с сельским, рабочих — с солдатами, живое идейное руководство германской революции вместе с Интернационалом, расширение германской революции пролетариата смогут создать гранитный базис для возведения на нем здания будущего.

Борьба за социализм — самая огромная гражданская война, какую когда-либо видела мировая история, и пролетарская революция должна готовить себе для этой гражданской войны необходимое вооружение, она должна учиться применять его — для боев и побед.

Такое оснащение сплоченной массы трудового народа всей политической властью для решения задач революции есть диктатура пролетариата и потому подлинная демократия. Демократия, которая не является обманом — не такая, где наемный раб в ложном равенстве сидит рядом с капиталистом, сельский пролетарий — рядом с юнкером, чтобы дебатировать в парламенте о вопросах своей жизни, а единственно такая, где миллионно-головая масса пролетариев своей мозолистой рукой берет всю государственную власть, чтобы, подобно богу Тору, обрушить свой молот на голову господствующих классов.

Для того чтобы пролетариат обрел возможность выполнить эти задачи, Союз Спартака требует:

I. В качестве немедленных мер для обеспечения революции:

1. Разоружение всей полиции, всех офицеров, а также непролетарских солдат, разоружение всех принадлежащих к господствующим классам.

2. Конфискация рабочими и солдатскими Советами всего наличного оружия и боеприпасов, а также военных предприятий.

3. Вооружение всего взрослого мужского пролетарского населения как рабочей милиции. Создание из пролетариев Красной гвардии как активной части милиции для постоянной защиты революции от контрреволюционных посягательств и заговоров.

4. Отмена командной власти офицеров и унтер-офицеров, за-мена слепого военного повиновения добровольной дисциплиной солдат, избрание всех командиров рядовым составом с правом отзыва в любое время, отмена военной юрисдикции.

5. Устранение из всех солдатских Советов офицеров и сверхсрочнослужащих.

6. Замена всех политических органов и учреждений бывшего режима доверенными лицами рабочих и солдатских Советов.

7. Введение революционного трибунала, перед которым должны предстать главные виновники войны и ее затягивания, оба Гогенцоллерна, Людендорф, Гинденбург, Тирпиц, а также все контрреволюционные заговорщики.

8. Немедленная конфискация продовольствия для обеспечения народного пропитания.

II. В политической и социальной области:

1. Упразднение всех отдельных государств, единая германская социалистическая республика.

2. Устранение всех парламентов и общинных советов и принятие на себя их функций рабочими и солдатскими Советами, а также их комитетами и органами.

3. Выборы рабочих Советов по всей Германии всеми взрослыми пролетариями обоего пола в городах и деревнях по предприятиям, а также солдатских Советов рядовыми при недопущении к этим выборам офицеров и сверхсрочнослужащих; право рабочих и солдат на отзыв своих представителей в любое время.

4. Выборы делегатов рабочих и солдатских Советов по всей Германии в Центральный совет рабочих и солдатских Советов, которому надлежит избрать Исполнительный комитет в качестве высшего органа законодательной и исполнительной власти.

5. Созыв Центрального совета временно — не реже чем каждые три месяца, в каждом случае с новыми выборами делегатов, для постоянного контроля за деятельностью Исполнительного комитета и для установления живого контакта между массой рабочих и солдатских Советов во всей Германии и ее высшим правительственным органом. Право местных рабочих и солдатских Советов на отзыв в любое время и замену своих представителей в Центральном совете в случае, если те действуют не в духе своих избирателей, право Исполнительного комитета назначать и смещать народных уполномоченных, а также центральные общегерманские органы и чиновников.

6. Упразднение всех сословных различий, орденов и титулов, полное правовое и социальное равенство полов.

7. Радикальное социальное законодательство, сокращение рабочего времени для преодоления безработицы и с учетом физического истощения рабочего класса в результате войны, ограничение предельной продолжительности рабочего дня шестью часами.

8. Немедленное основательное преобразование продовольственного и жилищного дела, здравоохранения и воспитания в духе пролетарской революции.

III. Ближайшие экономические требования:

1. Конфискация всех имуществ и доходов династий на благо всего общества.

2. Аннулирование государственных и иных общественных долгов, а также всех военных займов, за исключением подписок на ограниченные суммы, установить которые надлежит Центральному совету рабочих и солдатских Советов.

3. Отчуждение земли и угодий всех крупных и средних сельскохозяйственных предприятий, создание во всей Германии социалистических сельскохозяйственных кооперативов под единым центральным руководством; мелкие крестьянские предприятия остаются в собственности своих владельцев до их добровольного вступления в социалистические кооперативы.

4. Отчуждение Советской республикой всех банков, горнопромышленных и металлургических предприятий, а также крупных предприятий промышленности и торговли.

5. Конфискация всех состояний, начиная с определенной величины, которую определит Центральный Совет.

6. Передача всего государственного транспорта Советской республике.

7. Выборы на всех предприятиях производственных советов, которые должны в согласии с рабочими Советами упорядочивать все внутренние дела этих предприятий, регулировать условия труда, контролировать производство и в конечном счете взять на себя руководство предприятием.

8. Учреждение Центральной забастовочной комиссии, которая должна в постоянном взаимодействии с производственными советами обеспечить единое руководство начинающимся стачечным движением по всей Германии, его социалистическую направленность и энергичнейшую поддержку ему со стороны политической власти рабочих и солдатских Советов.

IV. Интернациональные задачи:

Немедленное установление связей с зарубежными братскими партиями, чтобы поставить социалистическую революцию на интернациональную основу, заключить гарантированный мир посредством интернационального братания и революционного восстания мирового пролетариата.

V. Вот чего хочет Союз Спартака!

И поскольку он этого хочет, поскольку он — тот, кто предостерегает и напоминает, что время не терпит, и поскольку он — социалистическая совесть революции, то его ненавидят, преследуют, на него клевещут все открытые и скрытые враги революции и пролетариата.

Распните его! — орут капиталисты, дрожащие за свои кассовые сейфы.

Распните его! — орут мелкие буржуа, офицеры, антисемиты, газетные лакеи буржуазии, дрожащие за мясную похлебку, которую дает им буржуазное классовое господство.

Распните его! — кричат шейдемановцы, которые, как Иуда Искариот, продали рабочих буржуазии и дрожат за сребреники своего политического господства.

Распните его! — повторяют пока еще, словно эхо, сбитые с толку, обманутые и вовлеченные в злое дело слои рабочих и солдат, не знающие, что, неистовствуя против Союза Спартака, они выступают против собственной крови и плоти.

В ненависти, в клевете против Союза Спартака объединяется все контрреволюционное, враждебное народу, антисоциалистическое, двусмысленное, боящееся яркого света, смутное. Тем самым подтверждается, что в нем бьется сердце революции, что ему принадлежит будущее.

Союз Спартака — не партия, которая через рабочую массу или посредством рабочей массы хочет добиться господства. Союз Спартака — это лишь сознающая свою цель часть пролетариата, которая на каждом шагу указывает всей широкой массе рабочего класса ее исторические задачи, которая в каждой отдельной фазе революции отстаивает социалистическую цель, а во всех национальных вопросах — интересы мировой пролетарской революции.

Союз Спартака отказывается делить правительственную власть с подручными буржуазии, с Шейдеманом и Эбертом, ибо в таком взаимодействии видит измену основным принципам социализма, усиление контрреволюции и парализацию революции.

Союз Спартака откажется также прийти к власти только лишь потому, что Шейдеман и Эберт обанкротились, а независимцы из-за сотрудничества с ними угодили в тупик.

Союз Спартака никогда не возьмет на себя правительственной власти иначе, как в результате ясно выраженной, недвусмысленной воли огромного большинства пролетарской массы всей Германии; он никогда не сделает этого иначе, как в силу ее сознательного согласия с перспективами, целями и методами борьбы Союза Спартака.

Пролетарская революция может пробиться к полной ясности и зрелости лишь ступень за ступенью, шаг за шагом, продвигаясь вперед по пути собственного горького опыта, подобно восшествию на Голгофу, через поражения и победы.

Победа Союза Спартака стоит не в начале, а в конце революции: она идентична победе огромных многомиллионных масс социалистического пролетариата.

Вставайте, пролетарии! На борьбу! Ради того, чтобы завоевать один мир и побороть другой. В этой последней классовой битве мировой истории за высшие цели человечества враг заслуживает только одного: меч к горлу и колено на грудь!

Национальное собрание или правительство советов?*

Так гласит второй пункт повестки дня Всегерманского съезда рабочих и солдатских Советов*, и так действительно поставлен кардинальный вопрос в этот момент. Либо Национальное собрание, либо вся власть рабочим и солдатским Советам или отказ от социализма, или острейшая классовая борьба во всеоружии пролетариата против буржуазии. Вот в чем дилемма.

Идиллический план таков: осуществить социализм парламентским путем, посредством простого решения большинства! Жаль, что эта небесно-голубая фантазия из сферы воздушных замков никак не сочетается даже с историческим опытом буржуазной революции, не говоря уже о своеобразии революции пролетарской.

Каково было положение вещей в Англии? Там — колыбель буржуазного парламентаризма, там он развернулся раньше всего и энергичнее всего. Когда в 1649 г. в Англии пробил час первой буржуазной революции нового времени, английский парламент мог уже оглянуться на более чем трехвековую историю. Парламент с первого момента революции стал ее средоточием, ее оплотом, ее штаб-квартирой. Знаменитый Долгий парламент, который вынашивал в собственном лоне все фазы английской революции, от первой перебранки между оппозицией и королевской властью до процесса и казни Карла Стюарта, — этот парламент был непревзойденным послушным орудием в руках стремившейся к своему возвышению буржуазии.

И что из этого вышло? Тот же самый парламент должен был создать себе особое «парламентское войско», которое повели на бой выбранные им же самим из собственной среды парламентские генералы, чтобы в долгой, упорной, кровавой гражданской войне наголову разбить феодализм, войско верных королю «кавалеров». Судьбы английской революции были решены не дебатами в Вестминстерском аббатстве, а на полях сражений Мертон-Мура и Несби, не блестящими парламентскими речами, а крестьянской конницей, «железнобокими» Кромвеля. И ход ее вел от парламента через гражданскую войну к двукратной насильственной «чистке» парламента и в конечном счете к диктатуре Кромвеля.

А во Франции? Там впервые родилась идея Национального собрания. То было гениальное всемирно-историческое озарение классового инстинкта, когда Мирабо и другие в 1789 г. заявили: пребывавшие до тех пор всегда разделенными три «сословия» — дворянство, духовенство и «третье сословие» — отныне должны заседать вместе в качестве Национального собрания. Это собрание именно благодаря совместному заседанию сословий стало орудием классовой борьбы буржуазии. Вместе с сильным меньшинством обоих верхних сословий «третье сословие», т. е. революционная буржуазия, с самого начала имело в Национальном собрании компактное большинство.

И что опять же из этого вышло? Вандея, эмиграция, измена генералов, заговоры клерикалов, восстание шестидесяти департаментов, коалиционные войны феодальной Европы и, наконец, как единственное средство обеспечить победу революции — диктатура и как ее завершение — господство террора!

Вот сколь мало пригодно было парламентское большинство, чтобы выиграть буржуазные революции! И все же, что значит противоречие между буржуазией и феодализмом в сравнении с той зияющей пропастью, которая разверзлась ныне между трудом и капиталом! Что значит классовое сознание тех борцов обеих сторон, которые в 1649 или 1789 г. выступили друг против друга, по сравнению с той смертельной, неистребимой ненавистью, которая пылает ныне между пролетариатом и классом капиталистов! Нет, не зря направил Карл Маркс свой научный прожектор на самые скрытые движущие пружины экономического и политического механизма буржуазного общества. Нет, не зря осветил он до малейших тонкостей собственный образ действий и поведения этого общества как результат того основополагающего факта, что оно, словно вампир, живет кровью пролетариата.

Нет, не напрасно Август Бебель в конце своей знаменитой речи на Дрезденском съезде партии воскликнул: «Я смертельный враг буржуазного общества и остаюсь им!»

Это последний великий бой, в котором речь идет о том, быть или не быть эксплуатации, о повороте во всей истории человечества, бой, в котором не может быть ни лазейки, ни компромисса, ни пощады.

И этот последний бой, который по огромности своей задачи превосходит все бывшее доселе, должен осуществить то, чего еще никогда не сделала ни одна классовая борьба, ни одна революция: растворить смертельную схватку двух миров в мягком шелесте парламентских словесных битв и решений большинства!

Парламентаризм тоже был для пролетариата ареной классовой борьбы, пока длились спокойные будни буржуазного общества: он служил той трибуной, с которой можно было собирать массы вокруг знамени социализма, обучать их борьбе. Сейчас мы находимся посреди пролетарской революции, и сегодня необходимо занести топор над самим древом капиталистической эксплуатации. Буржуазный парламентаризм, как и буржуазное общество, чьей высшей политической целью он является, утратили право на существование. Теперь на арену выходит классовая борьба в своем неприкрытом, обнаженном виде. Капиталу и труду больше нечего сказать, им остается только захватить друг друга в железные объятия и в решающей схватке решить, кто из них будет повержен наземь.

Больше, чем когда-либо, верны сейчас слова Лассаля: революционное действие всегда призвано высказать то, что есть. А то, что есть, это: здесь — труд, там — капитал! Никакого лицемерия полюбовных переговоров там, где дело идет о жизни и смерти, никаких побед общности там, где есть только или — или. Благодаря своей ясности и честности сильный пролетариат, конституированный как класс, должен ясно, открыто и честно сосредоточить в своих руках всю политическую власть.

«Политическое равноправие, демократия!» — пели нам десятилетиями большие и малые пророки буржуазного классового господства. «Политическое равноправие, демократия!» — как эхо подпевают им сегодня пособники буржуазии, шейдемановцы.

Да, разумеется, они должны быть впервые осуществлены именно теперь. Ибо слова «политическое равноправие» обретут плоть только в тот момент, когда экономическая эксплуатация будет уничтожена до основания. А «демократия», народовластие начнутся только тогда, когда трудовой народ возьмет политическую власть в свои руки.

Слова, которыми буржуазные классы злоупотребляли в течение полутора веков, следует подвергнуть практической критике исторических действий. Слова «Liberte, Egalite, Fraternite», провозглашенные в 1789 г. во Франции буржуазией, надо впервые сделать правдой — путем ликвидации классового господства буржуазии. И в качестве первого акта этого спасительного деяния надо перед лицом всего мира и перед веками мировой истории громко провозгласить для записи в анналах: то, что доселе считалось равноправием и демократией, — парламент, Национальное собрание, равный избирательный бюллетень — все это было ложью и обманом! Вся власть в руки трудящихся масс как революционное оружие разгрома капитализма — только это одно есть подлинное равноправие, только это есть подлинная демократия!

Выборы в национальное собрание*

После блестящей «победы» на [Всегерманском] съезде Советов люди Эберта полагали, что главная вылазка против власти рабочих и солдатских Советов, против пролетарской революции и социализма им удалась.

Они окажутся в заблуждении. Необходимо сорвать этот план контрреволюции, перечеркнуть акцию группы защитников капитализма революционной акцией масс.

Так же как мы использовали позорное прусское трехклассное избирательное право* для того, чтобы в трехклассном парламенте бороться против него, так и выборы в Национальное собрание мы используем для борьбы против Национального собрания.

Правда, здесь аналогия кончается. Участие в Национальном собрании не может иметь сегодня для действительных поборников революции и социализма ничего общего с традиционной схемой, со стародавним «использованием парламента» для так называемых «позитивных достижений», ради того, чтобы трястись старой медленной трусцой парламентаризма, ради того, чтобы накладывать на законопроекты заплаты улучшений и косметические пластыри, а также и ради того, чтобы «помериться силами», устроить смотр войска своих приверженцев, или для чего-нибудь подобного, как бы ни звучали все эти знакомые выражения из времен буржуазно-парламентских монотонных будней и из лексикона Гаазе и сотоварищей.

Теперь мы находимся посреди революции, и Национальное собрание — это контрреволюционная крепость, которая воздвигается против революционного пролетариата. Следовательно, надо взять эту крепость приступом и сровнять с землей. Чтобы мобилизовать массы против Национального собрания и призвать их к острейшей борьбе, следует использовать выборы, для этого нужно воспользоваться трибуной Национального собрания. Не для того, чтобы вместе с буржуазией и ее щитоносцами творить законы, а для того, чтобы изгнать буржуазию и ее щитоносцев из храма, чтобы штурмом овладеть крепостью контрреволюции и победоносно поднять над ней знамя пролетарской революции, — вот для чего необходимо участие в выборах.

Нужно ли для этого большинство в Национальном собрании? Так думает только тот, кто преклоняется перед парламентским кретинизмом, кто хочет решить судьбу революции и социализма посредством парламентского большинства. И судьбу самого Национального собрания решит тоже не парламентское большинство внутри Национального собрания, а пролетарская масса вне его, на предприятиях и на улице.

Господам вокруг Эберта — Гаазе, юнкерам, капиталистам и их обозу пришлось бы вполне по вкусу, если бы их мило оставили в их собственной среде, а революционные пролетарии удовольствовались бы ролью сторонних наблюдателей, которые спокойно поглядывают на происходящее из-за забора, в то время как внутри ставят на карту их жизнь!

Этому расчету не сбыться! Пусть даже, благодаря своим мамелюкам на съезде рабочих и солдатских Советов, они в последнюю минуту и сварганили так быстро свое контрреволюционное дело — все равно расчет этот был и остается сделанным без хозяина. А хозяин — пролетарская масса, действительный носитель революции и ее социалистических задач. Они, массы, должны определять судьбы и ход Национального собрания. От их собственной революционной активности зависит, что будет внутри Национального собрания и что выйдет из него. Центр тяжести — в акции вовне, которая должна неистово стучаться в дверь контрреволюционного парламента. Но уже сами выборы и действия революционных представителей масс внутри его должны служить делу революции. Безжалостно и громко обличать все уловки и хитрости почтенного собрания, на каждом шагу разоблачать его контрреволюционное дело в глазах масс, призывать их к решению, к вмешательству — вот задача участия в Национальном собрании.

Господа буржуа с правительством Эберта во главе хотят при помощи Национального собрания направить классовую борьбу в угодное им русло, парализовать ее, избежать революционного решения. Этому плану вопреки классовая борьба должна ворваться в само Национальное собрание, она должна использовать как выборы, так и заседания Национального собрания именно для ускорения революционного решения.

Мы идем навстречу горячим временам. Безработица, экономические конфликты будут в ближайшие недели и месяцы неудержимо возрастать. Огромное столкновение между капиталом и трудом, несущее в своем чреве будущее революции и не допускающее в конечном итоге никакого иного решения, кроме разрушения капиталистического классового господства и триумфа социализма, само позаботится о том, чтобы революционное настроение и активность масс в стране росли с каждым днем.

По плану людей Эберта, этот революционный поток следует преградить дамбой Национального собрания. Вот почему необходимо направить этот поток именно в самую сердцевину, вовнутрь и сквозь Национальное собрание, чтобы он смыл эту дамбу.

Избирательная кампания, трибуна этого контрреволюционного парламента должны стать средством обучения, собирания мобилизации революционных масс, этапом в борьбе за установление пролетарской диктатуры.

Штурм массами врат Национального собрания, сжатая в кулак рука революционного пролетариата, поднимающая прямо посреди собрания знамя, на котором огненными буквами написано: «Вся власть — рабочим и солдатским Советам!» — вот наше участие в Национальном собрании.

Пролетарии, товарищи, за дело! Нельзя терять времени. Сегодня господствующие классы еще торжествуют по поводу победной акции правительства Эберта на съезде Советов, они с нетерпением ждут и надеются на 19 января[104] как на возвращение своего ничем не омраченного классового господства. Пусть не торжествуют слишком рано. Мартовские Иды еще не прошли, как и январские. Будущее принадлежит пролетарской революции, ей должно служить все, в том числе и выборы в Национальное собрание.

Наша программа и политическая ситуация

Доклад на Учредительном съезде Коммунистической партии Германии 31 декабря 1918 г. в Берлине*

Когда мы сегодня приступаем к задаче обсуждения и принятия нашей Программы, то в основе этого лежит нечто большее, чем просто формальное обстоятельство: вчера мы конституировали новую самостоятельную партию, а новая партия должна официально принять Программу. В основе сегодняшнего обсуждения лежат крупные исторические события, а именно тот факт, что наступил момент, когда социал-демократическая, социалистическая программа пролетариата вообще должна быть поставлена на новое основание.

Товарищи, мы продолжаем при этом ту линию, которую ровно 70 лет тому назад определили Маркс и Энгельс в «Манифесте Коммунистической партии». «Манифест», как вы знаете, считал социализм, осуществление конечных социалистических целей непосредственной задачей пролетарской революции. Такова была точка зрения, которую Маркс и Энгельс отстаивали в революции 1848 г. и которую считали основой для пролетарской акции также и в интернациональном плане. Тогда оба они, а с ними вместе все ведущие умы пролетарского движения верили, что стоят перед непосредственной задачей введения социализма; для этого лишь необходимо совершить политическую революцию, овладеть политической властью, чтобы непосредственно претворить социализм в плоть и кровь. Затем, как вы знаете, Маркс и Энгельс сами осуществили основательную ревизию этой точки зрения.

В первом предисловии к изданию «Манифеста Коммунистической партии» 1872 г., которое было еще подписано Марксом и Энгельсом совместно (оно напечатано в издании 1894 г.), оба они так говорили о собственном произведении:

«В настоящее время это место, — конец II раздела, а именно изложение практических мероприятий по осуществлению социализма, — во многих отношениях звучало бы иначе. Ввиду огромного развития крупной промышленности за последние двадцать пять лет и сопутствующего ему развития партийной организации рабочего класса; ввиду практического опыта сначала Февральской революции, а потом, в еще большей мере, Парижской Коммуны, когда впервые политическая власть в продолжение двух месяцев находилась в руках пролетариата, эта программа теперь местами устарела. В особенности Коммуна доказала, что «рабочий класс не может просто овладеть готовой государственной машиной и пустить ее в ход для своих собственных целей».[105]

А как же звучало то место, которое было объявлено устаревшим? Это мы читаем в «Манифесте Коммунистической партии» на странице 23:

«Пролетариат использует свое политическое господство для того, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом весь капитал, централизовать все орудия производства в руках государства, т. е. пролетариата, организованного как господствующий класс, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил.

Это может, конечно, произойти сначала лишь при помощи деспотического вмешательства в право собственности и в буржуазные производственные отношения, т. е. при помощи мероприятий, которые экономически кажутся недостаточными и несостоятельными, но которые в ходе движения перерастают самих себя и неизбежны как средство для переворота во всем способе производства.

Эти мероприятия будут, конечно, различны в различных странах.

Однако в наиболее передовых странах могут быть почти повсеместно применены следующие меры:

1. Экспроприация земельной собственности и обращение земельной ренты на покрытие государственных расходов.

2. Высокий прогрессивный налог.

3. Отмена права наследования.

4. Конфискация имущества всех эмигрантов и мятежников.

5. Централизация кредита в руках государства посредством национального банка с государственным капиталом и с исключительной монополией.

6. Централизация всего транспорта в руках государства.

7. Увеличение числа государственных фабрик, орудий производства, расчистка под пашню и улучшение земель по общему плану.

8. Одинаковая обязательность труда для всех, учреждение промышленных армий, в особенности для земледелия.

9. Соединение земледелия с промышленностью, содействие постепенному устранению различия между городом и деревней.

10. Общественное и бесплатное воспитание всех детей. Устранение фабричного труда детей в современной его форме. Соединение воспитания с материальным производством и т. д.».[106]

Как видите, это, с некоторыми отклонениями, те же самые задачи, непосредственно перед которыми мы стоим сегодня: проведение в жизнь, осуществление социализма. Между тем временем, когда это было выдвинуто в качестве программы, и сегодняшним моментом пролегло 70 лет капиталистического развития, и историческая диалектика привела к тому, что сегодня мы возвращаемся к той точке зрения, от которой Маркс и Энгельс впоследствии отказались как от ошибочной. Они имели на то серьезные основания. Развитие капитализма, происшедшее с тех пор, привело нас к тому, что то, что тогда было ошибкой, ныне стало истиной. И сегодня наша непосредственная задача — выполнить то, перед чем Маркс и Энгельс стояли в 1848 г.

Однако между той точкой развития, его началом, и нашей нынешней позицией и задачей пролег путь развития не только капитализма, но и социалистического рабочего движения, и прежде всего в Германии, как ведущей стране современного пролетариата. Развитие это проходило своеобразно. Вслед за тем, как Маркс и Энгельс после разочарований в революции 1848 г. отказались от мнения, что пролетариат в состоянии непосредственно и прямо осуществить социализм, в каждой стране возникли социал-демократические, социалистические партии, которые заняли совсем другую позицию. Непосредственной задачей была объявлена повседневная борьба за частичные требования в политической и экономической области, чтобы сначала постепенно создать армии пролетариата, призванные, когда капиталистическое развитие созреет, осуществить социализм.

Этот поворот, это совершенно другое основание, на которое опиралась социалистическая программа, приобрело именно в Германии весьма типичную форму. Германская социал-демократия вплоть до ее краха 4 августа [1914 г. ] руководствовалась Эрфуртской программой, в которой на первом плане стояли так называемые ближайшие минимальные задачи, а социализм служил только путеводной звездой к далекой конечной цели. Но дело ведь не в том, что записано в Программе, а в том, как она воспринимается в реальной жизни. Для такого восприятия Программы определяющим был важный исторический документ нашего рабочего движения — Введение, которое Фридрих Энгельс написал в 1895 г. к «Классовой борьбе во Франции» [Карла Маркса].

Товарищи, я останавливаюсь на этом вопросе не только из исторического интереса, а потому, что это очень актуальный вопрос и наш исторический долг — разобраться в нем, когда мы ставим нашу Программу на ту почву, на которой некогда, в 1848 г., стояли Маркс и Энгельс. Вследствие тех изменений, которые принесло за истекшее время историческое развитие, наш долг — совершенно ясно и сознательно предпринять ревизию той концепции, которая была определяющей в германской социал-демократии вплоть до ее краха 4 августа. Эта ревизия должна быть осуществлена здесь официально.

Товарищи, как же подходил к этому вопросу Энгельс в том знаменитом Введении к Марксовой «Классовой борьбе во Франции», написанном в 1895 г., т. е. уже после смерти Маркса? Прежде всего он, бросая ретроспективный взгляд на время после 1848 г., показал, что концепция непосредственно предстоящей социалистической революции устарела. Далее он продолжает:

«История показала, что и мы и все мыслившие подобно нам были неправы. Она ясно показала, что состояние экономического развития европейского континента в то время далеко еще не было настолько зрелым, чтобы устранить капиталистический способ производства; она доказала это той экономической революцией, которая с 1848 г. охватила весь континент и впервые действительно утвердила крупную промышленность во Франции, Австрии, Венгрии, Польше и недавно в России, а Германию превратила прямо-таки в первоклассную промышленную страну, — и все это на капиталистической основе, которая, таким образом, в 1848 г. обладала еще очень большой способностью к расширению».[107]

Развивая далее мысль о том, насколько все с тех пор изменилось, он перешел к вопросу о задачах партии в Германии: «Война 1870–1871 гг. и поражение Коммуны, как предсказывал Маркс, временно перенесли центр тяжести европейского рабочего движения из Франции в Германию. Во Франции, разумеется, понадобились годы, чтобы оправиться от кровопускания, устроенного в мае 1871 года. Наоборот, в Германии, где все быстрее развивалась промышленность, поставленная вдобавок благодатными французскими миллиардами в прямо-таки тепличные условия, еще быстрее и неуклоннее росла социал-демократия. Благодаря тому умению, с которым немецкие рабочие использовали введенное в 1866 г. всеобщее избирательное право, изумительный рост партии стал очевиден всему миру из бесспорных цифр».[108]

Затем следует известный перечень, показывающий, как мы росли до миллионов от одних выборов в рейхстаг к другим, из чего Энгельс делает следующий вывод:

«Но вместе с этим успешным использованием всеобщего избирательного права стал применяться совершенно новый способ борьбы пролетариата, и он быстро получил дальнейшее развитие. Нашли, что государственные учреждения, при помощи которых буржуазия организует свое господство, открывают и другие возможности для борьбы рабочего класса против этих самых учреждений. Рабочие стали принимать участие в выборах в ландтаги отдельных государств, в муниципалитеты, промысловые суды, стали оспаривать у буржуазии каждую выборную должность, если при замещении ее в голосовании участвовало достаточное количество рабочих голосов. И вышло так, что буржуазия и правительство стали гораздо больше бояться легальной деятельности рабочей партии, чем нелегальной, успехов на выборах, — чем успехов восстания».[109]

И к этому Энгельс присовокупляет обстоятельную критику безумной идеи, будто в современных условиях капитализма пролетариат вообще может чего-либо добиться путем революции на улице. Я считаю, что сегодня перед лицом того факта, что мы находимся в разгаре революции, уличной революции, со всем, что ей присуще, самое время вступить в спор с той концепцией, которая до последнего времени имела хождение в германской социал-демократии в качестве официальной и на которую тоже ложится ответственность за пережитое нами 4 августа 1914 г.

(«Очень верно!»)

Я не хочу этим сказать, что из-за таких высказываний и на Энгельса падает вина за весь ход развития в Германии; я говорю лишь, что перед нами — классически сформулированный документ той концепции, которая жила в германской социал-демократии или, вернее, умертвила ее. Здесь, товарищи, Энгельс со всем знанием дела, которым он обладал и в области военных наук, показывает: было бы чистым безумием верить, что при нынешнем уровне развития милитаризма, промышленности и крупных городов трудовой народ смог бы осуществить уличную революцию и притом победить. Это противопоставление принесло с собой двоякие выводы. Во-первых, при этом парламентская борьба рассматривалась как противоположность прямому революционному действию пролетариата и как прямо-таки единственное средство классовой борьбы. Из этой критики вырастал чистый «лишь-парламентаризм». Во-вторых, странным образом именно самая мощная организация классового государства — милитаризм, масса одетых в солдатские мундиры пролетариев априорно изображались как обладающие иммунитетом и недоступные какому-либо социалистическому воздействию. И если Введение говорит, что при нынешнем развитии гигантских армий было бы сумасбродством думать, будто пролетариат смог бы справиться с этими солдатами, вооруженными пулеметами и новейшими техническими боевыми средствами, то оно, очевидно, исходит из предпосылки, что тот, кто стал солдатом, заранее и навсегда должен оставаться опорой господствующих классов. Это — ошибка, которая с точки зрения нынешнего опыта, да еще при том, что она принадлежит человеку, стоявшему во главе нашего движения, была бы просто непостижимой, если бы мы не знали, в каких фактических условиях возник приведенный выше исторический документ.

К чести обоих наших великих учителей, особенно же много позже скончавшегося Энгельса, который отстаивал честь и взгляды Маркса, следует констатировать, что, как известно, Энгельс написал это Введение под прямым давлением тогдашней [социал-демократической] фракции рейхстага. Это было в то время, когда в Германии (после отмены в начале 90-х годов закона против социалистов) внутри немецкого рабочего движения стало заметным сильное течение левого радикализма, которое хотело предотвратить полное поглощение членов партии чисто парламентской борьбой. Для того чтобы теоретически разбить радикальные элементы и практически их подавить, а также чтобы авторитетом наших великих наставников лишить их уважения со стороны широких масс, Бебель и товарищи (это тогда тоже было характерно для наших условий: парламентская фракция рейхстага решала, идейно и тактически, судьбы и задачи партии) вынудили Энгельса, который жил за границей и потому должен был положиться на их заверения, написать данное Введение, поскольку, мол, настоятельнейшая необходимость сейчас — спасти германское рабочее движение от анархических вывихов.

С тех пор эта концепция действительно овладела всеми деяниями и помыслами германской социал-демократии, пока мы не испытали на себе прелестное событие 4 августа 1914 г. То было провозглашение «ничего-кроме-парламентаризма». Но сам Энгельс до результата, до практических последствий такого применения его Введения, его теории не дожил. Я уверена: тот, кто знает труды Маркса и Энгельса, живой, революционный, подлинный, нефальсифицированный дух, которым дышат все их труды и статьи, тот должен быть убежден, что Энгельс первым выступил бы против извращений, вытекающих из «лишь-парламентаризма», против того погружения в трясину и морального падения рабочего движения, которое началось в Германии еще за несколько десятилетий до 4 августа. Ведь 4 августа не с неба свалилось, как неожиданный поворот, а было логическим следствием того, что мы переживали день за днем, из года в год («Очень правильно!»), того, чему Энгельс и, будь он жив, Маркс воспротивились бы первыми, чтобы со всей силой не дать возу скатиться в болото.

Но Энгельс умер в том же году, когда написал свое Введение. Мы потеряли его в 1895 г., а с тех пор теоретическое руководство из рук Энгельса перешло, к сожалению, в руки Каутского, и мы стали свидетелями такого явления, когда любой протест против «лишь-парламентаризма», протест, шедший на каждом съезде партии слева, будучи выражен большей или меньшей группой товарищей, противостоявших в упорной борьбе тому увязанию в болоте, грозящие последствия которого должен был осознать каждый, штемпелевался как анархизм, анархо-синдикализм или по меньшей мере как антимарксизм. Официальный марксизм должен был служить прикрытием для всяческих калькуляций, уклонений от действительно революционной классовой борьбы, для всяческой половинчатости, обрекавшей германскую социал-демократию и рабочее движение вообще, так же и профсоюзное, на прозябание в рамках и на почве капиталистического общества, без серьезного стремления потрясти основы общества и заставить его затрещать по всем швам.

Мы сегодня, товарищи, переживаем момент, когда можем сказать: мы снова с Марксом, под его знаменем. Когда мы сейчас в нашей Программе заявляем: непосредственная задача пролетариата — не что иное, как, говоря кратко, претворение социализма в жизнь и выкорчевывание капитализма, мы тем самым становимся на почву, на которой стояли Маркс и Энгельс в 1848 г. и которую они принципиально никогда не покидали. Теперь ясно, что такое подлинный марксизм и чем был тот эрзац-марксизм («Очень хорошо!»), который так долго распространялся в германской социал-демократии в качестве официального марксизма. Вы ведь видите по представителям этого марксизма, куда он ныне зашел в качестве придатка и привеска к Эберту, Давиду и иже с ними. Среди них мы видим официальных представителей того учения, которое нам десятилетиями выдавали за подлинный, нефальсифицированный марксизм. Нет, марксизм отнюдь не вел к тому, чтобы вместе с шейдемановцами делать контрреволюционную политику. Подлинный марксизм борется и против тех, кто пытается его фальсифицировать, он, как крот, подкапывал устои капиталистического общества и привел к тому, что сегодня лучшая часть германского пролетариата шагает под нашим знаменем, под боевым знаменем революции, что мы имеем своих приверженцев и будущих боевых соратников и там, где контрреволюция еще кажется господствующей.

Итак, товарищи, как я уже упомянула, мы, ведомые ходом исторической диалектики и обогащенные предшествующим семидесятилетним капиталистическим развитием, вновь стоим там, где в 1848 г. стояли Маркс и Энгельс, когда они впервые развернули знамя интернационального социализма. Ревизовав ошибки и иллюзии 1848 г., тогда считали, что пролетариату предстоит еще бесконечно долгий путь, прежде чем социализм сможет стать действительностью. Разумеется, серьезные теоретики никогда не занимались назначением обязательных и твердых сроков краха капитализма, но в общем и целом представляли себе этот путь еще очень длинным. Как раз это и звучит в каждой строке того Введения, которое Энгельс написал в 1895 г. Так вот, теперь мы можем подвести итог. Не было ли это, в сравнении с ходом прежних классовых боев, весьма кратким отрезком времени? Семидесяти лет крупнокапиталистического развития оказалось достаточно, чтобы продвинуть нас так далеко, что сегодня мы можем вполне серьезно рассчитывать на уничтожение капитализма. Даже более того: мы сейчас не только в состоянии решить эту задачу, она не только стала нашим долгом по отношению к пролетариату, но и ее решение вообще является единственным спасением для существования человеческого общества. (Оживленное одобрение.)

Товарищи, что же оставила эта война от буржуазного общества, как не огромную груду развалин? Формально все средства производства, а также очень многие средства власти, почти все решающие средства власти находятся еще в руках господствующих классов: мы на сей счет не заблуждаемся. Но то, что они могут сотворить с их помощью, это, кроме судорожных попыток кровавыми банями возобновить эксплуатацию, не более чем анархия. Они зашли столь далеко, что ныне дилемма, перед которой стоит человечество, такова: либо гибель в анархии, либо спасение благодаря социализму. В результате мировой войны буржуазные классы уже не могут найти какого-либо выхода на почве своего классового господства и капитализма. Итак, произошло то, что мы сегодня в самом буквальном смысле слова стали очевидцами той истины, которую именно Маркс и Энгельс в своем великом документе — в «Манифесте Коммунистической партии» впервые высказали как научную основу социализма: социализм станет исторической необходимостью. Социализм стал необходимостью не только потому, что пролетариат больше не желает жить в тех условиях жизни, которые дают ему капиталистические классы, но и потому, что, если он не исполнит своего классового долга и не осуществит социализм, всех нас вместе ожидает гибель. (Оживленное одобрение.)

Так вот, товарищи, это — та общая основа, на которой строится наша Программа, которую мы сегодня официально принимаем и с проектом которой мы познакомились в брошюре «Чего хочет Союз Спартака?». Она находится в сознательном противоречии с точкой зрения, на которой до сих пор стоит Эрфуртская программа, в сознательном противоречии с отрывом непосредственных, так называемых минимальных требований политической и экономической борьбы от социалистической конечной цели как программы-максимум. В сознательном противоречии с этим мы ликвидируем результаты последних семидесяти лет развития и особенно непосредственный результат мировой войны, говоря: для нас нет теперь никакой программы-минимум и никакой программы-максимум; и то и другое — это социализм; вот тот минимум, который мы должны осуществить сегодня. («Очень хорошо!»)

Об отдельных мерах, которые мы предлагаем вам в нашем проекте Программы, я распространяться здесь не буду, ибо у вас есть возможность высказать свое отношение к каждой из них и не имеет смысла детально обсуждать здесь все детали. Я считаю своей задачей обозначить и сформулировать здесь только общие, самые основные черты, отличающие наши программные позиции от прежних позиций так называемой официальной германской социал-демократии. Напротив, я считаю гораздо более важным и настоятельно необходимым, чтобы мы договорились о том, как оценивать конкретные условия, как следует сформулировать тактические задачи, практические лозунги, вытекающие из политического положения, из предшествующего хода революции и из предполагаемых дальнейших направлений ее развития. Мы хотим обсудить политическую ситуацию с точки зрения той концепции, которую я пыталась охарактеризовать, — с точки зрения осуществления социализма как непосредственной задачи, которая должна наперед освещать каждую меру, каждую нашу позицию.

Товарищи, наш сегодняшний съезд партии, который, как я считаю возможным с гордостью заявить, является Учредительным съездом единственной революционной социалистической партии германского пролетариата, этот съезд случайно или, скорее, если сказать прямо, не случайно совпадает с поворотным пунктом в развитии самой германской революции. Можно утверждать, что событиями последних дней завершилась начальная фаза германской революции, что теперь мы вступаем во вторую, дальнейшую стадию ее развития и что наш общий долг и вместе с тем источник лучшего, более глубокого осознания будущего — осуществить самокритику, вдумчивую критическую проверку сделанного, созданного и упущенного, дабы обрести способность дальнейшего нашего движения вперед. Мы хотим испытующим взором окинуть только что законченную первую фазу революции! Ее исходным пунктом было 9 ноября. 9 ноября явилось революцией, полной недостатков и слабостей. Это не удивительно. То была революция, пришедшая после четырех лет войны, после четырех лет, за которые германский пролетариат, благодаря воспитательной школе социал-демократии и свободных профсоюзов, испытал такой позор и пережил такое забвение своих социалистических задач, что равного примера не сыскать ни в одной другой стране. Стоя на почве исторического развития, как марксисты и социалисты, мы не могли ожидать, что в Германии, являвшей собой страшную картину последствий 4 августа и событий четырех дальнейших лет, 9 ноября 1918 г. вдруг совершится великолепная революция, классово сознательная и ясно видящая свои цели. И то, что мы пережили 9 ноября, было более чем на три четверти не победой нового принципа, а крахом существующего империализма. (Одобрение.) Просто наступил момент, когда империализм, как колосс на глиняных ногах, внутренне прогнивший, должен был рухнуть. А то, что последовало затем, было более или менее хаотичным, бесплановым, весьма мало сознательным движением. Соединяющая связь и непреходящий, спасительный принцип его был выражен только в лозунге: создание рабочих и солдатских Советов. Вот девиз этой революции, который сразу же — при всех недостатках и слабостях первого момента — придал ей особый отпечаток пролетарской, социалистической революции.

И мы не должны никогда упускать случая, когда слышим клевету на русских большевиков, отвечать на это: а где вы научились азбуке вашей нынешней революции? Вы взяли ее у русских — рабочие и солдатские Советы! (Одобрение.) А те людишки, которые, стоя ныне во главе германского так называемого социалистического правительства, считают своей обязанностью предательски наносить рука об руку с английскими империалистами удары в спину русским большевикам, они формально тоже опираются на рабочие и солдатские Советы. Даже и они вынуждены признать: это русская революция дала первые лозунги для мировой революции. Мы можем уверенно сказать — и это само собою вытекает из всей обстановки: в какой бы стране после Германии ни произошла пролетарская революция, первым ее шагом будет образование рабочих и солдатских Советов. («Очень верно!»)

Именно в этом — объединяющие интернациональные связи нашего движения вперед, это — тот девиз, который целиком отличает нашу революцию от всех прежних буржуазных революций. И весьма характерно для тех диалектических противоречий, в рамках которых она движется, — как, впрочем, и все революции, — что уже 9 ноября, когда она издала свой первый крик, возвестив, так сказать, о своем рождении, она нашла именно то слово, которое ведет нас дальше к социализму: рабочие и солдатские Советы. Это понятие, вокруг которого сгруппировалось решительно все, революция нашла инстинктивно, несмотря на то что 9 ноября она была такой отсталой, что вследствие своих недостатков и слабостей, из-за нехватки собственной инициативы и ясности относительно своих задач уже на второй день после революции сподобилась снова выпустить из своих рук половину тех средств власти, которые завоевала 9 ноября. В этом сказывается, с одной стороны, то, что нынешняя революция испытывает на себе воздействие сверхмощного закона исторической необходимости, и это служит порукой тому, что мы шаг за шагом придем к нашей цели, несмотря на все трудности, осложнения и собственные недуги. С другой стороны, надо сказать, сравнив этот ясный лозунг с недостатками практики, с которой он связан: то были лишь первые детские шаги революции, которой предстоят еще огромные дела и долгий путь, пока она дорастет до полного осуществления своих первых лозунгов.

Товарищи, первая фаза — от 9 ноября до нынешних дней — характеризуется разнообразными иллюзиями. Первой иллюзией пролетариата и солдат, совершивших революцию, была иллюзия единства под знаменем так называемого социализма. Что может быть характернее для внутренней слабости революции 9 ноября, чем тот ее первый результат, что во главе движения встали элементы, которые за два часа до ее начала видели свою обязанность в том, чтобы травить ее («Очень верно!»), пытаться сделать ее невозможной. Так действовали Эберт-Шейдеман вместе с Гаазе! Идея объединения различных социалистических течений под общее ликование о единстве, этот девиз революции 9 ноября — вот иллюзия, за которую пришлось платить кровью. Мы изжили ее и расстались с этой мечтой только в последние дни. Самообман имел место и у Эберта-Шейдемана, и у буржуазии — словом, у всех. В этой закончившейся стадии у буржуазии была иллюзия, что она посредством комбинации Эберт-Гаазе, так называемого социалистического правительства, сможет действительно удержать в узде пролетарские массы и задушить социалистическую революцию. У правительства Эберта-Шейдемана была иллюзия, что при помощи массы фронтовых солдат ему удастся подавить рабочие массы, ведущие классовые бои за социализм.

Таковы были разнообразные иллюзии, которые объясняют события последнего времени. Все иллюзии рассеялись. Выявилось, что объединение Гаазе с Эбертом-Шейдеманом под вывеской «социализма» в действительности означало не что иное, как фиговый листок для прикрытия чисто контрреволюционной политики. Мы же, как это бывало во всех революциях, исцелились от такого самообмана. Есть определенный революционный метод излечения народа от его иллюзий, но лечение это, к сожалению, оплачивается народной кровью. И в данном случае было так же, как и во всех прежних революциях. То была кровь жертв на Шоссеештрассе 6 декабря, это была кровь матросов, пролитая 24 декабря*, которая скрепила осознание истины широкими массами: то, что было там кое-как слеплено в качестве так называемого социалистического правительства, — не что иное, как правительство буржуазной контрреволюции, а тот, кто и дальше терпит такое состояние, тот работает против пролетариата и против социализма. («Очень хорошо!»)

Товарищи, рассеялись и иллюзии господ Эберта — Шейдемана, что они с помощью фронтовых солдат окажутся в состоянии надолго подавить пролетариат. Ведь каков результат 6 и 24 декабря? Все мы смогли ощутить глубокое отрезвление солдатских масс и начало их критического отношения к тем самым господам, которые хотели использовать их в качестве пушечного мяса против социалистического пролетариата. И это тоже происходит под действием того закона необходимого объективного развития социалистической революции, согласно которому отдельные отряды рабочего движения постепенно на собственном горьком опыте приходят к осознанию правильного пути революции. В Берлин ввели в качестве пушечного мяса свежие войска для подавления движений социалистического пролетариата, а получили то, что сегодня из различных казарм у нас просят листовки Союза Спартака.

Товарищи, это — завершение первой фазы. Надежды Эберта-Шейдемана на обуздание пролетариата с помощью отсталых солдат в большей своей части уже поколеблены. То, что ожидает их в не столь далеком времени, это все более ясное революционное сознание и в казарме, а тем самым увеличение армии борющегося пролетариата, ослабление лагеря контрреволюции. Но отсюда вытекает, что еще кое-кому придется расстаться со своими иллюзиями, а именно буржуазии, господствующему классу. Если вы читали газеты последних дней после событий 24 декабря, то могли заметить в них весьма отчетливое, ясное разочарование и возмущение: слуги там, наверху, оказались непригодными. («Очень хорошо!»)

От правительства Эберта-Шейдемана ждали, что оно покажет себя сильным, способным подавить бестию. Ну а на что же эти люди оказались способны? Устроили несколько неудавшихся путчей, из которых, наоборот, гидра революции еще решительнее поднимает голову. Следовательно, взаимная утрата иллюзий у всех сторон! Пролетариат избавился от всякой иллюзии насчет смычки Эберта-Шейдемана-Гаазе в так называемом социалистическом правительстве. Эберт-Шейдеман утратили иллюзию на долгое время подавить с помощью пролетариата в солдатском мундире пролетариат в рабочей блузе, а буржуазия — иллюзию обмануть при посредстве Эберта-Шейдемана-Гаазе всю социалистическую революцию в Германии, извратив ее цели.

Таков отрицательный итог, сплошные клочья уничтоженных иллюзий. Но именно то, что после первой фазы революции остались лишь такие обрывки, это — выигрыш для пролетариата; ведь для революции нет ничего более вредного, чем иллюзии, и нет ничего более полезного, чем ясная, откровенная правда. Я могу сослаться тут на суждения классика немецкого духа, который не был пролетарским революционером, но был идейным революционером буржуазии. Я имею в виду Лессинга, который в одном из своих последних произведений, будучи библиотекарем в Вольфенбюттеле, написал следующие весьма интересные и симпатичные мне слова: «Не знаю, в том ли состоит долг, чтобы пожертвовать ради правды счастьем и жизнью… Но я знаю, что долг заключается в следующем: если хочешь научить правде, надо учить всей правде, или не учить ей вовсе; учить надо ясно и цельно, без загадок, без утайки, без неверия в ее силу и пользу… Ибо чем грубее ошибка, тем короче и прямее путь к правде; напротив, утонченная ошибка, чем труднее нам распознать ее ошибочность, способна навсегда отвратить нас от правды… Кто помышляет лишь о том, как бы выдать правду замуж под любыми личинами и румянами, тот вполне может стать ее сводником, но ее возлюбленным он не сможет стать никогда».

Товарищи, Гаазе, Дитман и другие господа хотели сбыть с рук революцию под разными личинами и румянами, как социалистическую, но сами оказались сводниками контрреволюции. Сегодня мы избавились от таких двусмысленностей, и революция предстает пред массой немецкого народа в грубом, неотесанном образе господ Эберта и Шейдемана. Сегодня и самый тупой человек не ошибется: на самом деле это — контрреволюция.

В чем же заключается дальнейшая перспектива развития революции, когда мы миновали ее первую фазу? Само собой, не может быть речи о пророчествах, но нужно сделать из пережитого логические выводы. Представив себе предположительный путь дальнейшего развития, следует определить направление нашей тактики, методы нашей борьбы.

Куда же ведет наш путь, товарищи? В чистом, нефальсифицированном виде вы уже можете его увидеть в последних высказываниях нового правительства Эберта — Шейдемана. Куда же ведет курс так называемого социалистического правительства после исчезновения, как я показала, всех иллюзий? С каждым своим шагом это правительство все более теряет опору в широких массах пролетариата. Наряду с мелкой буржуазией только остатки, жалкие остатки пролетариата стоят за ним, причем не очень ясно, долго ли и они будут еще стоять на стороне Эберта — Шейдемана. Правительство будет все больше терять опору в солдатской массе, ибо солдаты встали на путь критики и самооценки; этот процесс, правда, поначалу идет еще медленно, но он не остановится, пока не дойдет до полного социалистического сознания. Правительство потеряло кредит у буржуазии, поскольку не оказалось достаточно сильным. Куда же поведет его путь? С комедией социалистической политики оно очень скоро совсем покончит; и если вы прочтете новую программу этих господ, то увидите, что они на всех парах выруливают во вторую фазу — фазу неприкрытой контрреволюции. Я бы сказала даже — в фазу прежних, предреволюционных условий.

В чем состоит программа нового правительства? Это выборы президента, занимающего промежуточное положение между английским королем и американским президентом («Очень хорошо!»), т. е. почти короля Эберта. Во-вторых, восстановление бундесрата. Вы можете прочесть сегодня самостоятельно выдвинутые южногерманскими правительствами требования, подчеркивающие федеративный характер Германской империи. Восстановление старого бравого бундесрата и, естественно, его придатка — германского рейхстага — это вопрос всего лишь нескольких недель.

Товарищи, Эберт и Шейдеман идут тем самым по пути полной реставрации условий, существовавших до 9 ноября. Но таким образом они сами вступили на наклонную плоскость и в результате окажутся на дне пропасти с переломанными костями. Ведь восстановление предреволюционных условий было вчерашним днем уже в самый день 9 ноября, ныне же Германия далеко ушла вперед от этой возможности. Правительство, стремясь усилить свою ослабленную последними событиями опору в единственном классе, интересы которого оно действительно представляет, — в буржуазии, видит себя вынужденным проводить все более насильственную, контрреволюционную политику.

Требования южногерманских государств, опубликованные сегодня в берлинских газетах, отчетливо выражают желание обеспечить, так сказать, прочную безопасность в Германии, а это, говоря понятным немецким языком, значит: введение осадного положения против «анархистских», «путчистских», «большевистских», т. е. социалистических, элементов. Это подталкивает Эберта-Шейдемана к установлению диктатуры с осадным положением или без него. Но из этого вытекает, что именно в результате предшествующего развития, в силу самой логики событий и ввиду тех насильственных актов, которые предпримут Эберт и Шейдеман, мы придем к тому, что во второй фазе революции нам придется пережить еще более резкие столкновения, гораздо более острые, чем прежде, классовые бои («Очень верно!»), и не только потому, что перечисленные мною политические моменты ведут к тому, чтобы без иллюзий, грудь с грудью, лицом к лицу, вести бой между революцией и контрреволюцией, а и потому, что из глубины все сильнее поднимается новый огонь, новое всеохватное пламя — экономические бои.

Товарищи, для обрисованного мною первого периода революции, можно сказать, до 24 декабря, весьма характерно то, что она — и мы должны сознать это с полной ясностью — была еще революцией исключительно политической. В этом причина изначальной слабости, недостаточности, половинчатости и бессознательности данной революции. То была первая стадия переворота, главные задачи которого лежат в области экономики: перелом экономических условий. Революция была непосредственной, несмышленой, как дитя, которое блуждает в потемках, не зная пути; она носила еще, как сказано, чисто политический характер. Только в последние недели совершенно спонтанно стали заметными забастовки. Мы хотим сказать: именно в самой сути революции заложено, что забастовки будут нарастать все больше, что они будут все сильнее становиться ее сердцевиной, главной осью. («Очень правильно!») Она станет экономической революцией и тем самым революцией социалистической. Но борьба за социализм может быть доведена до конца только массами, непосредственно лицом к лицу борющимися с капитализмом на каждом предприятии, каждым пролетарием, выступающим против своего предпринимателя. Только тогда это будет социалистическая революция.

Правда, люди, не умеющие мыслить, представляли себе ход событий по-иному. Они думали, что достаточно свергнуть старое правительство, поставить во главе правительство социалистическое, а затем будут изданы декреты, которые введут социализм. Это опять же были только иллюзии. Социализм не создают и нельзя создать декретами даже самого прекрасного социалистического правительства. Социализм должен быть создан массами, каждым пролетарием. Там, где массы прикованы к капитализму цепью, цепь эта должна быть разорвана. Только это социализм, только так может быть создан социализм.

Какова же внешняя форма борьбы за социализм? Это забастовка, и потому мы видели, что теперь, во второй период революции, на передний план выдвинулась экономическая фаза развития. Я хотела бы и здесь подчеркнуть, что мы можем сказать с гордостью и никто не сможет это оспорить: мы, Союз Спартака, Коммунистическая партия Германии — единственные во всей Германии, кто встал на сторону бастующих и борющихся рабочих. («Очень верно!») Вы читали и видели при различных оказиях, как вела себя по отношению к забастовкам Независимая [социал-демократическая] партия. Не было совершенно никакой разницы между позицией «Vorwarts» и позицией «Freiheit». Там говорилось: вы должны прилежно трудиться, социализм — это значит много работать. И так говорят, хотя капитал все еще держит в руках бразды правления! Социализм создают не так, а лишь самой энергичной борьбой против капитализма, притязания которого защищают все, начиная от крайних подстрекателей и кончая Независимой партией с ее «Freiheit». Единственное исключение — наша Коммунистическая партия. Поэтому из сказанного выше ясно, что сегодня против забастовок резче всех борются те, кто не стоит на нашей революционно-коммунистической почве.

Отсюда следует: в грядущей фазе революции забастовки будут не только все более расширяться, но и становиться сердцевиной, решающим пунктом революции, оттесняя на задний план чисто политические вопросы. Вы увидите, что в ходе экономической борьбы наступит огромное обострение положения. Ибо революция подходит к той точке, когда буржуазии уже не до шуток. Буржуазия может позволить себе мистификации в политической области, где маскарад еще возможен, где такие люди, как Эберт-Шейдеман еще могут выступать с социалистическими заявлениями, но не там, где дело идет о ее прибыли. Она поставит правительство Эберта-Шейдемана перед альтернативой: или покончить с забастовками и устранить забастовочное движение, грозящее ей удушением, или же господа Эберт и Шейдеман свою роль сыграли. Думаю, что к этому приведут уже их политические меры. Эберт-Шейдеман особенно болезненно переживают, что нашли у буржуазии не слишком-то много доверия. Буржуазия же призадумается, стоит ли возложить горностаевую мантию на грубо сколоченную фигуру парвеню Эберта. Если дело дойдет до этого, то вспомнят: кровавых рук мало, нужна еще голубая кровь в жилах. («Очень хорошо!») Тогда скажут: коли уж нам нужен король, то зачем нам выскочка, который даже и вести себя как король не умеет. (Веселое оживление.)

Итак, товарищи, Эберт и Шейдеман стремятся к тому, чтобы ширилось контрреволюционное движение. Они не справятся со вспыхнувшим пламенем экономической классовой борьбы и не смогут ублаготворить стремления буржуазии. Им придется исчезнуть с поверхности, либо чтобы освободить место попытке контрреволюции, которая собирается вокруг господина Тренера на отчаянную борьбу для установления открытой военной диктатуры во главе с Гинденбургом, либо чтобы уступить место другим контрреволюционным силам.

Более точно сказать пока ничего нельзя, нет возможности сделать позитивные прогнозы будущего. Но дело отнюдь не во внешних формах, не в том, когда наступит то или другое; нам достаточно установить основные направления дальнейшего развития, а они ведут вот куда: после первой фазы революции, когда шла преимущественно политическая борьба, наступит фаза усиленной, преимущественно экономической борьбы, в ходе которой раньше или, возможно, позже правительство Эберта — Шейдемана должно будет сгинуть в преисподней.

Равным образом трудно предсказать, во что превратится во второй фазе развития Национальное собрание. Возможно, если оно соберется, оно станет новой школой воспитания рабочего класса. Однако вовсе не исключено, что до него вообще не дойдет дело. Хочу лишь в скобках добавить, чтобы вы поняли, с каких позиций мы вчера защищали нашу точку зрения: мы возражали лишь против того, чтобы нацеливать нашу тактику на одну только альтернативу. Я не хочу здесь снова начинать дискуссию, хочу только сказать, чтобы кто-нибудь из тех, кто невнимательно слушает, не подумал: ага, теперь зазвучал другой тон! Мы сплоченно стоим на той же самой почве, что и вчера. Мы не хотим ориентировать нашу тактику в отношении Национального собрания на возможность, которая хотя и может, но не обязательно должна наступить, а именно: что Национальное собрание взлетит на воздух. Мы хотим ориентировать на разные возможности, в том числе и на революционное использование Национального собрания, если оно соберется. Состоится оно или нет, безразлично, ибо революция в любом случае может только выиграть.

Что же останется тогда обанкротившемуся правительству Эберта — Шейдемана или какому-либо другому именующему себя социал-демократическим правительству, которое окажется у руля? Я сказала, что пролетариат как масса уже выскользнул из его рук, что солдат тоже больше не использовать как контрреволюционное пушечное мясо. Что же тогда вообще останется этим жалким людишкам, чтобы спасти ситуацию, в которой они пребывают? Им остается только один шанс, и если вы, товарищи, читали сегодняшние сообщения прессы, то видите, где находятся последние резервы, которые германская контрреволюция бросит против нас, когда борьба пойдет не на жизнь, а на смерть.

Вы все читали, что германские войска уже наступают на Ригу, на русских большевиков рука об руку с англичанами. Товарищи, вот у меня в руках документы, благодаря которым вы можете получить представление о том, что творится теперь в Риге. Всем этим делом заправляет командование 8-й армии, действующее рука об руку с господином Августом Виннигом, немецким социал-демократом и профсоюзным вождем. До сих пор всегда изображали дело так, будто бедняги Эберт и Шейдеман — жертвы Антанты. Но тактика «Vorwarts» уже многие недели с самого начала революции состояла в том, чтобы представить удушение революции в России сокровенным желанием Антанты. В действительности газета сама и навела Антанту на мысль об этом. Мы здесь документально установили, как это сделано за счет русского пролетариата и германской революции. В телеграмме от 26 декабря подполковник Бюркнер, начальник штаба 8-й армии, сообщает о переговорах, которые привели к этому соглашению в Риге. Соответствующая телеграмма гласит: «23.12 состоялись переговоры между германским уполномоченным Виннигом и представителем английского правительства, бывшим генеральным консулом в Риге Мозанкетом на борту английского корабля «Принцесс Маргрит», в которых был приглашен принять участие также германский командующий или его представитель. Мне было приказано участвовать.

Цель переговоров: выполнение условий перемирия.

Ход переговоров. Англичане заявили:

Находящиеся здесь корабли должны следить за соблюдением условий. На основе условий перемирия требуется следующее:

1. Немцы должны держать в этом районе достаточные вооруженные силы, чтобы связывать силы большевиков и не позволить им продвинуться дальше их нынешних позиций».

Далее говорится:

«3. Планы нынешнего расположения войск, как германских, так и латышских, ведущих сейчас бои против большевиков, должны быть посланы британскому военному штаб-офицеру для информирования высшего морского офицера. Все будущие диспозиции войск, предназначенных для борьбы против большевиков, должны сообщаться тому же офицеру.

4. Достаточные вооруженные силы должны находиться в боеготовности в следующих пунктах, чтобы помешать занятию их большевиками или продвижению последних за общую линию, соединяющую нижеследующие пункты: Вальк, Вольмар, Венден, Фридрихштадт, Пенек, Митава.

5. Железная дорога из Риги в Либаву должна быть ограждена от атак большевиков, а всем британским товарам и почте, посылаемым по этой дороге, обеспечено преимущественное продвижение».

Затем следует еще ряд требований [командования английских войск]. И наконец, ответ германского уполномоченного господина Виннига: хотя и необычно заставлять какое-либо правительство выражать желание оккупировать иностранное государство, но в данном случае это наше собственное большое желание. Так говорит господин Винниг, немецкий профсоюзный вождь! Ведь надо защитить немецкую кровь — балтийских баронов, и мы чувствуем себя также морально обязанными помочь этой земле, которую мы освободили от ее прежних государственных связей. Но наши стремления затруднены, во-первых, состоянием войск, которые под влиянием условий перемирия больше не хотят воевать, а хотят вернуться домой и к тому же состоят из старых людей и инвалидов; во-вторых, отношением местных правительств — имеются в виду латышские, — которые изображают немцев своими угнетателями. Мы стараемся создать добровольческие боеспособные формирования, что частично уже удалось.

То, что здесь делается, это — контрреволюция. Некоторое время назад мы читали о создании «Железной дивизии», сформированной в прибалтийских землях исключительно для борьбы с большевиками. Не было ясно, как относится к этому правительство Эберта-Шейдемана. Теперь вы знаете, что само это правительство предложило их создать.

Товарищи, еще одна реплика о Винниге. Мы можем уверенно высказать мысль, что немецкие профсоюзные вожди — а совсем не случайно, что профсоюзный лидер выполняет такие политические задания, — и немецкие социал-демократы — это гнуснейшие и величайшие подлецы, какие когда-либо жили на свете. (Бурное одобрение и аплодисменты.) Знаете ли вы, где место этим людям — Виннигу, Эберту, Шейдеману? По германскому уголовному кодексу, который они же сами объявили полностью сохраняющим свою силу и по которому они вершат правосудие, место этих людей — в каторжной тюрьме! (Бурные выкрики и аплодисменты.) Ведь по германскому уголовному кодексу карается тюрьмой тот, кто осуществляет вербовку немецких солдат на иностранную службу. А сегодня — мы можем уверенно сказать это — мы имеем во главе «социалистического правительства» не только людей, являющихся иудами социалистического движения, пролетарской революции, но и каторжников, которым вообще не место в приличном обществе. (Бурное одобрение.)

В связи с этим пунктом я в заключение своего доклада зачитаю вам резолюцию, которая, как я ожидаю, встретит единодушное одобрение, чтобы мы смогли с необходимой энергией выступать против тех людей, которые все еще распоряжаются судьбами Германии.

Товарищи, возвращаясь к нити моих высказываний, я скажу: ясно, что все эти махинации, создание «железных дивизий» и особенно упомянутое соглашение с английским империализмом означают не что иное, как последние резервы для удушения германского социалистического движения. Но с этим самым тесным образом связан и кардинальный вопрос — вопрос о перспективах мира. Что видим мы в этих соглашениях, как не попытку нового разжигания войны? Эти негодяи в Германии, разыгрывая комедию, будто они по горло заняты установлением мира, и утверждая, будто мы — нарушители мира, возбуждающие недовольство Антанты и затягивающие его заключение, собственными руками готовят новую вспышку войны — войны на Востоке, по пятам которой последует война в Германии. Вы опять сталкиваетесь здесь с ситуацией, ведущей к тому, что нам придется вступить в период острых столкновений. Вместе с социализмом и интересами революции нам придется защищать также интересы мира во всем мире. Это как раз и есть подтверждение той тактики, которую мы, спартаковцы, опять же единственные, отстаивали при каждой возможности в течение всей четырехлетней войны. Мир означает мировую революцию пролетариата! Нет никакого другого пути действительно установить и обеспечить мир, кроме победы социалистического пролетариата. (Оживленное одобрение.)

Товарищи, что вытекает для нас из сказанного, если не тактическая директива в той ситуации, в какой мы окажемся в ближайшее время? Самое первое, что мы должны заключить, — это, конечно, надежда на то, что все-таки произойдет свержение правительства Эберта — Шейдемана и что оно будет заменено действительно социалистическим пролетарски-революционным правительством. Однако я хотела бы направить ваше внимание не вверх, на верхушку, а вниз. Нам не следовало бы поддерживать и повторять иллюзию первой фазы революции, иллюзию 9 ноября, будто для хода социалистической революции вообще достаточно свергнуть капиталистическое правительство и заменить его другим. Победы пролетарской революции можно добиться, напротив, только начав на каждом шагу подрывать правительство Эберта — Шейдемана социальной, революционной массовой борьбой пролетариата.

Я хотела бы этим не только напомнить вам о некоторых слабых сторонах германской революции, которые не преодолены вместе с первой ее фазой, но и четко показать, что мы, к сожалению, еще не продвинулись так далеко, чтобы свержением правительства обеспечить победу социализма. Я попыталась показать вам, что революция 9 ноября была прежде всего революцией политической, тогда как она должна все же стать главным образом экономической. Она была также только городской революцией, деревня до сих пор остается почти незатронутой. Было бы безумием осуществлять социализм без сельского хозяйства. С точки зрения социалистического хозяйства промышленность вообще не поддается преобразованию без непосредственного соединения с социалистически преобразованным сельским хозяйством. Важнейшая идея социалистического экономического строя — это ликвидация противоречия и разрыва между городом и деревней. Этот разрыв, это противоречие, эта противоположность — явление чисто капиталистическое, которое должно быть немедленно устранено, если мы становимся на социалистическую точку зрения. Если мы хотим всерьез осуществить социалистическое преобразование, вы должны направить ваше внимание на деревню в такой же мере, как и на индустриальные центры, а в этом деле мы, к сожалению, не находимся даже в начале начал. Надо теперь с полной серьезностью взяться за это дело не только потому, что без сельского хозяйства мы не сможем осуществить социализацию, но и потому, что, перечислив последние резервы контрреволюции, направленные против нас и наших стремлений, мы не назвали еще один важный ее резерв — крестьянство. Именно потому, что оно до сих пор осталось незатронутым [революцией], оно остается резервом контрреволюционной буржуазии. И первое, что она сделает, если пламя социалистических забастовок начнет жечь ей пятки, она осуществит мобилизацию крестьянства, этого фанатичного приверженца частной собственности. Против этой грозящей контрреволюционной силы нет иного средства, кроме перенесения классовой борьбы в деревню, мобилизации против крестьянства безземельного пролетариата и крестьянской бедноты. («Браво!» и аплодисменты.)

Из этого следует, что нам нужно делать, чтобы обеспечить предпосылки успеха революции, и потому я хотела бы обобщить наши ближайшие задачи: мы должны прежде всего в будущем во всех направлениях развивать систему рабочих и солдатских Советов, главным образом систему рабочих Советов. То, что мы получили 9 ноября, только слабые зачатки, но и не только это. В первой фазе революции мы даже снова потеряли огромные средства власти. Вы знаете, что контрреволюция предпринимает систематическую ликвидацию системы рабочих и солдатских Советов. В Гессене рабочие и солдатские Советы вообще уничтожены контрреволюционным правительством, в других местах у них вырваны из рук средства власти. Поэтому мы должны не просто расширять систему рабочих и солдатских Советов, но и включить в эту систему также сельскохозяйственных рабочих и мелких крестьян. Мы должны овладеть властью, мы должны поставить перед собой вопрос о захвате власти в виде вопроса: что делает, что может и что должен сделать каждый рабочий и солдатский Совет по всей Германии? («Браво!») Власть — именно там; мы должны выхолащивать буржуазное государство снизу вверх, с тем чтобы больше не разделять общественную власть, законодательство и управление, а объединить их, передав в руки рабочих и солдатских Советов.

Товарищи, нам предстоит возделать огромное поле. Мы должны готовить это снизу, дать рабочим и солдатским Советам такую силу, чтобы, когда правительство Эберта — Шейдемана или иное ему подобное будет свергнуто, это стало бы заключительным актом. Таким образом, завоевание власти должно быть не единовременным действием, а поступательным, осуществляемым посредством нашего внедрения в буржуазное государство до тех пор, пока мы не займем в нем все позиции и не станем защищать их зубами и ногтями. Что касается экономической борьбы, то и она должна, по мнению моему и моих ближайших друзей по партии, вестись рабочими Советами. Руководство экономическими выступлениями и перевод их во все более широкое русло тоже должны находиться в руках рабочих Советов. Рабочие Советы должны иметь всю власть в государстве. В этом направлении нам надлежит работать в ближайшее время, а отсюда следует и то, что, если мы ставим себе такую задачу, мы должны считаться с колоссальным обострением борьбы в самое ближайшее время. Ведь здесь надо шаг за шагом, лицом к лицу бороться в каждом из германских государств, в каждом городе, в каждой деревне, в каждой общине за все те средства государственной власти, которые необходимо одно за другим вырвать из рук буржуазии и передать рабочим и солдатским Советам.

Однако для этого надо сначала обучить и членов нашей партии, обучить пролетариев. Ведь и там, где рабочие и солдатские Советы существуют, они все еще не сознают того, к чему эти Советы призваны. («Очень верно!») Мы обязаны сначала обучить массы, что рабочий и солдатский Совет должен во всех отношениях стать рычагом государственной машины, что он должен брать в свои руки любую власть и всю ее направить в тот же фарватер социалистического преобразования. От этого еще очень далеки и те рабочие массы, которые уже организовали рабочие и солдатские Советы, за исключением, разумеется, кое-где того небольшого меньшинства пролетариев, которое ясно сознает свои задачи. Но это не недостаток, а как раз нормальное явление. Масса должна, осуществляя власть, учиться пользоваться ею. Иного средства научить ее этому нет. К. счастью, мы уже оставили позади те времена, когда говорилось о необходимости обучать пролетариат в социалистическом духе.

Однако для марксистов каутскианской школы эти времена, видимо, еще не ушли в прошлое. Обучать пролетариат в социалистическом духе для них значит: читать ему лекции, распространять листовки и брошюры. Нет, для социалистического обучения пролетарских масс вовсе не это нужно. Они обучаются, когда переходят к действию. («Очень верно!») А это значит: вначале было действие… А действие должно состоять в том, чтобы рабочие и солдаты почувствовали себя призванными стать единственной общественной властью во всей Германии и учились этому. Только подобным образом мы сможем так перелопатить почву, что она станет зрелой для переворота, который затем увенчает наше дело.

А потому, товарищи, мы вчера, хотя и без явного умысла и намерения, предупреждали вас, говорила об этом и я: не представляйте себе дальнейшую борьбу легкой! Некоторые товарищи поняли это неверно, полагая, будто я считаю, что они, бойкотируя Национальное собрание, намерены стоять со сложенными руками. Мне такое и во сне не могло привидеться. Просто я не могла вчера подробнее остановиться на этом вопросе, а сегодня в данной взаимосвязи я такую возможность имею.

Я считаю, что история не создаст нам таких благоприятных условий, какие были в буржуазных революциях. Тогда достаточно было свергнуть официальную власть в центре и заменить ее парой или несколькими дюжинами новых людей. Нам же необходимо действовать снизу вверх, ибо именно это отвечает массовому характеру нашей революции и тем ее целям, которые затрагивают самые глубокие основания общественного строя. Характеру нынешней пролетарской революции соответствует то, что мы должны осуществить завоевание политической власти не сверху, а снизу.

9 ноября было попыткой поколебать публичную власть, классовое господство, попыткой довольно слабой, половинчатой, неосознанной, хаотической. То, что предстоит сделать сейчас, это вполне сознательно направить всю силу пролетариата на основные твердыни капиталистического общества. Внизу, где отдельный предприниматель противостоит своим наемным рабам, внизу, где все исполнительные органы политического классового господства противостоят объектам этого господства, массам, там должны мы шаг за шагом вырывать у господствующих сил средства их власти и брать в наши руки.

Когда я так обрисовываю этот процесс, он выглядит, пожалуй, более медленным, чем нам в первый момент хотелось его себе представить. Но, думаю, для нас полезно с полной ясностью взглянуть в лицо всем трудностям и сложностям этой революции. А потому я надеюсь, что как на меня, так и на вас описание этих огромных трудностей, этого нагромождения задач не подействует в том духе, что парализует ваше рвение и вашу энергию. Наоборот, чем величественнее задача, тем больше сконцентрируем мы все наши силы. И мы не забудем: революция умеет вершить свои дела с невероятной быстротой. Не берусь предсказывать, сколько времени потребует этот процесс. Кто из нас ведет такой счет, кого это заботит, лишь бы жизни нашей хватило довести его до конца! Дело лишь в том, чтобы мы ясно и точно знали, что нужно делать. А я надеюсь, что в меру моих слабых сил осветила в главных чертах, что же нужно делать.

Порядок царит в Берлине*

«Порядок царит в Варшаве!» — сообщил в 1831 г. министр Себастьяни в парижской палате депутатов, когда солдатня Суворова ворвалась в польскую столицу после страшного штурма ее предместья Праги и принялась за палаческое дело, расправляясь с повстанцами.

«Порядок царит в Берлине!» — торжествующе возвещает буржуазная пресса, возвещают Эберт и Носке, возвещают офицеры «победоносных войск», которым берлинская мелкобуржуазная чернь на улицах машет платками и с ликованием орет «ура». Ведь ими спасены перед лицом всей мировой истории честь и слава германского оружия. Позорно разбитые во Фландрии и в Аргоннах, они восстановили свою репутацию блестящей победой — над 300 «спартакистов» в здании газеты «Vorwarts»*. Времена первоначального славного вторжения германских войск в Бельгию, времена генерала фон Эммиха, покорителя Льежа, бледнеют перед деяниями Рейнгарда и сообщников на улицах Берлина. Растерзанные парламентеры, хотевшие вступить в переговоры о сдаче здания «Vorwarts», — правительственная солдатня изувечила их прикладами до полной неузнаваемости, не дающей возможности опознать трупы. Пленные, поставленные к стене, убитые так зверски, что череп и мозг были разбрызганы вокруг. Кто перед лицом столь славных деяний станет вспоминать о позорных поражениях, понесенных от французов, англичан и американцев? «Спартак» — вот враг, а Берлин — то место, где наши офицеры умеют побеждать. «Рабочий» Носке — вот имя того генерала, который сумел организовать победу там, где оказался бессилен Людендорф.

Как не вспомнить тут о победном угаре своры «порядка» в Париже, о вакханалии буржуазии на трупах борцов Коммуны — той самой буржуазии, которая только что постыдно капитулировала перед пруссаками и сдала свою столицу внешнему врагу, чтобы самой удрать, как последний трус! Но против плохо вооруженных, изголодавшихся парижских пролетар