sci_history Томас Карлейль Французская революция, Бастилия

Классический труд, написанный выдающимся английским историком в 1837 г., вышел на русском языке в 1907 г. и теперь переиздается к 200-летию Великой французской революции. Его сделало знаменитым соединение исторически точного описания с необычайной силой художественного изображения великой исторической драмы, ее действующих лиц и событий. Книга полна живых зарисовок быта, нравов, характеров, проницательных оценок представителей французского общества. Это захватывающее и поучительное чтение, даже если сегодня мы не во всем соглашаемся с автором.

Комментарий в конце книги написан кандидатом исторических наук Л. А. Пименовой; примечания, обозначенные звездочкой, написаны Ю. В. Дубровиным, Е. А. Мельниковой и Л. А. Пименовой.

ru en Ю. В. Дубровин
nowhere-man notepad Alex Prodan {354DC3C4-F616-43E1-BC18-D73B39116C79} 2.2

1.0 - Books is created.

2.0 - Title and notes marked up

2.1 - Titles are fixed for FBReader, fixes in mark-up, coverpage

2.2 - Validation

Мысль 1991 5-244-00420-4

Томас Карлейль

Французская революция. Бастилия

Diesem Ambos vergleich' ich das Land,

den Hammer dem Herrscher; Und dem Volke das Blech,

das in der Mitte sich krьmmt. Wehe dem armen Blech,

wenn nur willkьrliche Schlдge UngewiЯ treffen,

und nie fertig der Kessel ercheint.

Goethe

Я уподоблю страну наковальне; молот - правитель,

Жесть между ними - народ, молот сгибает ее.

Бедная жесть! Ведь ее без конца поражают удары.

Так и сяк, но котел, кажется, все не готов.

Гете

Книга I. СМЕРТЬ ЛЮДОВИКА XV

Глава первая. ЛЮДОВИК ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ

Председатель Эно[1], рассматривая вопрос о том, каковы были причины и обстоятельства, которыми могли быть обусловлены почетные королевские прозвища, признает, что вопрос этот труден, и при этом пускается в следующие "философические" рассуждения, обличающие в нем льстивого чиновника. "Король, носящий имя Возлюбленный[2], - говорит он, - вне всякого сомнения, не будет забыт следующими поколениями. В 1744 году он спешно выехал из Фландрии[3], где его войска добились значительных успехов, на помощь другим своим войскам в Эльзасе и на полпути, в Меце, был поражен недугом, который едва не пресек его дни. Весть об этом повергла Париж в такой ужас, словно город ожидал неприятельского штурма: в церквах звучали одни только молебны о здравии короля, то и дело прерываемые рыданиями прихожан и священников. Именно это всеобщее и искреннее сочувствие и породило имя Bienaime (Возлюбленный), которое этот великий монарх ставил выше всех своих остальных титулов"

Вот, оказывается, что можно написать об этом событии 1744 года в назидание потомству. С тех пор прошло тридцать лет, и опять "великий монарх" сражен недугом, но обстановка теперь круто изменилась. Теперь Париж принял эту весть стоически равнодушно. Нет, вы не услышите в церквах рыданий, да и кто станет рыдать на казенных молебнах, которые оплачиваются по установленной таксе за час. Отец народа, пастырь, в очень тяжелом состоянии перевезен из Малого Трианона[4] к себе домой в Версаль[5]. Ну а стадо, которому он отец и пастырь, узнав о его болезни, не очень-то взволновано. Разумеется, в полноводном, как океан, потоке французской речи (звучащей изо дня в день и смолкающей, как океан, лишь в часы отлива, т. е. глубокой ночью) упоминается наряду с другими событиями и болезнь короля. Даже пари по этому поводу заключаются, и некоторые люди, "не стесняясь в выражениях, громко говорят об этом на улицах" Но в общем-то в этот яркий майский день, согретый сияющим над зелеными лужайками и колокольнями Парижа солнцем, и в наступивший затем теплый майский вечер парижанам, занятым делом или бездельем, совершенно все равно, что Возлюбленный находится при смерти.

Графиня Дюбарри[6], конечно, могла бы молиться о здравии короля, если б в ее душе имелась хоть малейшая склонность к этому. Вместе с ней мог бы молиться и герцог д'Эгийон[7] или Мопу[8] вместе со своим "парламентом". Все эти высокопоставленные лица, которые обращались с Францией как извозчик со своей клячей, прекрасно понимали, чем они держатся. Что же касается тебя, д'Эгийон, будь отныне предельно осторожен, каким ты был тогда, когда, находясь на Сен-Кастской мельнице, что на полуострове Киберон, ты смотрел на высаживающийся на французской земле английский десант. Ведь тогда ты "покрыл себя если не славой, то уж мукой наверняка"!

Давно известно, что счастье переменчиво, и верно говорят в народе, что не миновать собаке палки.

Герцог д'Эгийон, губернатор забытой богом Бретани, покрыл себя, как мы уже сказали, мукой. Но не только - водились за ним грешки и похуже. Так, например, Ла Шалоте, член парламента Бретани, обвинял его в презренной трусости, тирании и лихоимстве. Такого рода обвинения в суд, конечно, не попадали, но пищу для разговоров они давали большую, а ведь известно: каждому рот не зажмешь, тем более мысль. В довершение всех бед этот близкий родственник самого великого Ришелье вызвал неудовольствие канцлера Шуазеля[9], человека сурового, решительного и презирающего трусов и негодяев.

Бедному д'Эгийону ничего не оставалось, как, уйдя в отставку, умереть в своей постели в старом гасконском замке, который давно требовал ремонта3, либо свернуть себе шею, гоняясь по полям за зайцами. Но вот наступил 1770 год, и очень, очень многие были потрясены происходящими событиями. Одним из них был и возвращавшийся с Корсики молодой солдат Дюмурье[10], который "с горечью наблюдал вместе со всей армией, как старый король, стоя с непокрытой головой под окном раззолоченной кареты, любезничал со своей новой...[11] всем известной Дюбарри"

Вот тут-то и была зарыта собака! Теперь д'Эгийон мог оставить хлопоты, связанные с ремонтом старого замка, и заняться приумножением своего состояния. Дело в том, что гордый и решительный Шуазель не захотел идти на поклон к Дюбарри. К тому же он ни от кого не скрывал, что видит в ней всего лишь разряженную шлюху. Это, разумеется, повлекло за собой слезы и вздохи, так что La France (Франция) - так называла Дюбарри своего августейшего лакея - решился наконец призвать к себе Шуазеля и, хотя запинаясь и "с дрожащим подбородком" (tremblement du menton)5, все-таки потребовал, чтобы Шуазель подал в отставку. Ушел в отставку самый способный человек только лишь потому, что этого хотелось взбесившейся шлюхе! Вот каким образом д'Эгийону удалось сначала подняться, а затем и достичь вершины. Он потянул за собой Мопу, этого гонителя парламентов, похвалявшегося, например, что если строптивый председатель парламента в Кроэ, в Комбрэ, не станет сговорчивее, то он посадит его на вершину крутой скалы, куда ни одной козе не взобраться. А вслед за ним наверх поднялся и аббат Террэ[12], этот беззастенчивый финансист, плативший восемь пенсов за шиллинг, что дало повод какому-то остряку в толпе перед театром воскликнуть: "Где же ты, аббат Террэ, почему ты не сократишь нас хотя бы на треть!" И вот эта троица (поистине с помощью черной магии) обосновалась во дворце Армиды[13], в котором царила шлюха-волшебница, игравшая в жмурки с вновь испеченным канцлером Мопу, подарившим ей в благодарность за назначение карликов-негров. Ну а христианнейший король был наверху блаженства в этом дворце, совершенно не интересуясь тем, что происходит снаружи. Хотя однажды у него и вырвалось: "Конечно, мой канцлер - мерзавец, но что бы я без него делал!"6

А между тем этот роскошный волшебный дворец, убаюканный нежной музыкой лести, поистине висит на волоске. Разве не может наш христианнейший король серьезно заболеть или, не дай бог, умереть? Ведь пришлось же когда-то гордой красавице Шатору[14] бежать из Меца в слезах и в гневе, когда король лежал без памяти в лихорадке и когда всем распоряжались пропахшие ладаном попы да монахи. И вот ведь что интересно: когда и лихорадка и монахи исчезли, она уже

больше не вернулась на свое прежнее место. А разве не пришлось Помпадур[15] собирать чемоданы, когда Дамьен[16] "легко ранил его величество под пятое ребро" и все боялись, что кинжал отравлен? Сколько она пережила, несясь в Трианон в карете, освещенной неверным светом факелов, слушая дикие крики охраны! И какое счастье, что ее дурные опасения не сбылись! Ну что ж, вероятно, все так хорошо обошлось потому, что его величество - человек верующий: он ведь верит... верит, ну, например, в дьявола. И вот снова грозное испытание, третье по счету. И снова никто не знает, что теперь будет. А доктора глядят как-то мрачно и все пытаются выведать, не болел ли король раньше оспой, и, узнав, что болел, недоверчиво качают головами. Ну что ж, Мопу, хмурься и щурь свои крысиные глазки, дело обстоит действительно серьезно. Кто не знает, что человек смертен, но ведь иногда бывает и так, что со смертью человека безвозвратно рушатся созданные волшебные чары, а саму волшебницу вихрь уносит куда-то далеко-далеко, в бесконечность. И вместе с нею навсегда исчезают и подземные духи, не оставив после себя ничего, кроме запаха серы.

Так пусть же эти люди и те, кто их поддерживает, станут молиться, ну хоть Вельзевулу[17] или кому бы то ни было, кто захотел бы внимать их молитвам. Только вся остальная Франция, как уже было сказано, молитв не возносит, разве что громко говорит на улицах, "не стесняясь в выражениях". Ведь не станут же в замках и гостиных, где в духе философии Просвещения принято подвергать беспощадному анализу любые вопросы,

молиться о здравии короля, тем более что, вспомнив о нем, сразу вспомнишь победу при Росбахе[18], расстроенные Террэ финансы, ну и конечно же шестьдесят тысяч королевских указов об аресте (Lettres de Cachet)[19], подписанных по просьбе Мопу. О каких, Эно, молитвах может идти речь? Может ли молиться страна, которую попирает нога шлюхи, которая истощена до такой степени, словно пережила несколько чумных эпидемий, которой стыдно глядеть в глаза соседям? Может быть, скитающиеся по всем дорогам Франции, подыхающие от голода, похожие на пугало люди станут молиться за короля? Или, может быть, это сделают миллионы забитых, отупевших от непосильного труда на пашнях и в мастерских людей, которые потому только спокойны, что, подобно слепой лошади в шахте, не сознают того, что происходит? Может быть, это сделают те, кто лежит в госпитале Бисетра[20] по восемь человек на койке, кто ждет не дождется смерти - избавительницы от крепостного рабства? Нет-нет, не станет молиться тот, у кого в голове нет и проблеска мысли, у кого душа задыхается во мраке; не станет молиться тот, кому великий монарх известен как главный в стране скупщик хлеба. Ну а если до кого-нибудь из этих людей дойдет весть о болезни короля, то он только скажет мрачно: "Tant pis pour lui" (Тем хуже для него), а скорей всего спросит: "Неужто умрет?"

Да-да, неужто умрет? Вот главный, волнующий всю Францию вопрос. В этом вопросе таится надежда, что так оно и будет, и только поэтому болезнь короля вызывает хоть какой-то интерес.

Глава вторая. ОСУЩЕСТВЛЕННЫЕ ИДЕАЛЫ

Вот какими представляются нам Франция и ее король. О да, конечно, очень многое изменилось, но это не сразу заметишь! Современному историку, окажись он в спальне больного Людовика, многое показалось бы очевидным, что, разумеется, отнюдь не очевидно для придворных короля. Напомним хорошо известное: "Любой предмет является неисчерпаемым объектом для познания, и глаз видит в предмете ровно столько, сколько смотрящий понимает в нем". Как, например, по-разному видят Вселенную Ньютон и его собака Дайэмонд! А между тем картинка на сетчатке глаза у них, весьма возможно, была одинаковой. Постарайтесь же, дорогой читатель, взглянуть на умирающего Людовика глазами разума.

В былые времена люди могли, так сказать, сделать себе короля из кого угодно, вознеся этого человека над собой и декорировав его соответствующим образом, как, например, это делают пчелы, и, что самое любопытное, люди покорно подчинялись ему. И вот этот соответствующим образом декорированный человек, отныне именуемый королем, несет на себе всю тяжесть управления. Вот, например, он "руководит военными операциями во Фландрии" - так это все называют, а некоторые в это даже верят, в то время как на самом деле его просто привезли туда как какой-нибудь чемодан, причем чемодан отнюдь не легкий. Вместе с ним привезли и его фаворитку, бесстыжую Шатору, с ее картонками и банками для румян. На каждой остановке сооружают крытую галерею между ее покоями и покоями короля. Разумеется, едет также поварня и бесчисленная челядь, едет также актерская труппа со всем своим реквизитом, с барабанами, скрипками и с личной поклажей актеров. Актеры, конечно, едут в потрепанных экипажах или крытых двуколках. Все это шумит, гремит и, растянувшись на целую милю по дороге, едет, чтобы завоевать Фландрию. Не правда ли, изумительное зрелище! И такого рода зрелища все еще нередки. Хотя какому-нибудь нелюдимому философу все это и могло бы показаться довольно странным, но уж никак не необычным или из ряда вон выходящим.

И все-таки наш с вами мир постоянно меняется, равно как меняется и человек, пожалуй, самое пластичное из живых существ. Меняется в этом непостижимом и необъятном мире! Вот это-то непостижимое нечто, что не есть мы, чем мы пользуемся как рабочим инструментом, посреди чего мы живем и, что самое потрясающее, модели чего мы создаем своим каким-то чудом работающим сознанием, именно это мы и называем миром. И если уж горы и реки, как учит нас метафизика, всего лишь наши ощущения, то что тогда говорить о явлениях нашей духовной жизни, о том, что мы называем достойным, авторитетным, греховным, священным! Причем явления нашего духовного мира в отличие от наших ощущений обязательно подвержены изменениям - они растут, они меняются. Ведь создает же темнокожий африканец из палочек, тряпья (быть может, привезенного когда-то в Африку с Монмут-стрит) и всего, что под руку попадется, идола, которого он называет Мамбо-Юмбо и которому он отныне молится, устремив на него взор, полный почитания и надежды на лучшее. Белый европеец, видя это, презрительно усмехается, разумеется не подумав о том, что у себя дома он делает почти то же самое, пожалуй, несколько умнее.

Скажем прямо, именно так все и было тридцать лет назад, во времена военных oпeраций во Фландрии. Но теперь все обстоит совершенно иначе. Увы, теперь болен не только несчастный Людовик, французский король, теперь больно все Французское королевство, в котором многое поизорвалось и поизносилось, в котором вот-вот рухнут и подпорки. Да и мир вокруг тоже изменился: то, что выглядело сильным и крепким, постарело и обветшало; появилось много такого, чего вообще не было! Неужели слабеющий слух Людовика, короля милостью божей, не различает этих глухих, но знаменательных звуков, доносящихся из-за океана? Посмотрите, в Бостонской гавани[21] вода почернела от брошенной в нее заварки, в Пенсильвании заседает конгресс, и всего год остается до того момента, как под Бэнкерс-Хиллом ружейные залпы, звездно-полосатый флаг и звуки "Янки-дудль" возвестят о рождении демократии, которая, подобно смерчу, охватит мир!

Умирают короли и королевства - всему приходит свой срок, ибо все ведь только "временный фантом, пусть даже реально существующий"! Вот на парижских улицах появились запряженные волами повозки длинноволосых меровингских королей, медленно проехали по ним - и их навсегда поглотила вечность. Вот и Карл Великий[22] спит в Зальцбурге, сжимая свой жезл, и никто не верит словам легенды, будто он встанет из гроба. Карл Мартелл[23],

Пипин Короткий[24], где вы теперь, куда подевался ваш грозный взгляд, ваш голос, привыкший повелевать? Рольф Грабитель и его косматые норманны, корабли которых бороздили Сену, уплыли куда-то далеко-далеко. Волосам Пеньковой головы (Tete d'etoupes) не нужен больше гребень, Крушитель железа (Taille-fer) не разорвет даже паутинки, не слышны больше ужасные, охрипшие от грубой брани голоса Фредегонды и Брунгильды[25] - они уснули навеки, замерла бившая ключом жизнь. С черной Нельской башни[26] уже не бросают в воды Сены глухой ночью мешок с телом поклонника, потому что графине Нельской не нужны больше ухаживания, ей не нужно больше бояться скандала - графиню Нельскую саму поглотила ночь. Все они ушли и, хотя сильно шумели при жизни, тихо лежат теперь в земле и не слышат, как новые поколения, шумя и гремя, проходят над ними.

Неужели ничего не остается? Конечно, нет! Взгляните хотя бы на эти мощные каменные стены. Грязный пограничный город (Lutetia Parisiorum или Barisiorum) покрылся мостовыми и широко раскинулся на обоих берегах Сены, заняв даже острова. Он называется теперь Парижем и иногда хвастливо именует себя новыми Афинами или даже столицей мира. Высокие древние башни мрачно хмурятся, глядя на вас из глубины тысячелетий. Воздвигнуты на вере (от нее, быть может, осталась лишь память) соборы, дворцы, ну и конечно же закон и государство. Видите, как все время поднимается к небу не то дым, не то пар, точно от дыхания живого существа, слышите, как тысячи молотков стучат по наковальням? Но самый чудодейственный труд совершается бесшумно - то работа не рук, а мысли. Хитроумные и искусные труженики всех профессий покорили и заставили служить себе все четыре стихии - ветер, например, послушно передвигает морские колесницы; звезды используются теперь в качестве морского хронометра; в Королевской библиотеке хранятся написанные ими книги, и среди них - древняя книга иудеев. И все это сделано руками людей, этих удивительных существ, существует только благодаря их искусству! Вот почему прошлое, каким бы оно ни было горьким и ужасным, не проходит бесследно.

Все-таки, посмотрев внимательно на все человеческие успехи и достижения, невольно отметишь благородство созданных человеком символов божества или символов того же рода. Именно благодаря этим символам человек выходит победителем в жизненной борьбе, именно эти символы мы и назовем его осуществленными идеалами. Из них мы рассмотрим только два: церковь, или духовное руководство, и институт королевской власти, т. е. его земное руководство. Церковь! Сколько заключено в этом слове такого самого дорогого, что гораздо дороже Голконды[27], дороже всех сокровищ мира! Стоит где-нибудь далеко-далеко в горах маленькая церквушка, а вокруг нее покоятся под белыми плитами мертвые, и ждут они своего "блаженного воскресения". О читатель! Никогда я не поверю, будто ты настолько туп, что ни разу за свою жизнь (ну хоть в глухую полночь, когда все сущее погружено во мрак и когда увидишь вдруг в своем воображении такую вот церквушку) ты не обращался к ней и не получил от нее ответа, который нельзя выразить словами, который проникает в тайное тайных души твоей. Какую же силу дает она человеку, когда он опирается на нее! Не боится он тогда ни беспредельности, ни потока вечности; мужественно глядит он в глаза богу и людям, и неведомая, бескрайняя Вселенная становится знакомым городом или домом, в котором он живет. Вот какую силу дает Вера, вот как много заключено в одном искренне сказанном слове: Верую. И неудивительно, что люди прославляли свою Веру, воздвигали в честь нее величественные храмы, создавали глубоко чтимые иерархии и отдавали ей десятую часть своего имущества. Ради нее стоило жить, за нее можно было умереть.

Отнюдь не тривиальным был и тот момент, когда дикари, потрясая оружием, подняли над собой человека, сидящего на сделанном из щитов троне, и под звон оружия и стук сердец торжественно поклялись: "Будь же отныне сильнейшим среди нас!" Этот акт выбора сильнейшего (как бы его ни называли: король, Kon-ning, Can-ning, т. е. человек, который может) был глубоко символичен, велико было его значение для судеб всего мира. Это был символ руководства, которому можно довериться и с любовью повиноваться. Собственно говоря, это была самая первая потребность человека, хотя, быть может, он этого и не сознавал. Весьма возможно, что символ стали называть священным, поскольку нерушимая святость ведь и состоит в глубоком уважении к тому, что лучше нас. В свою очередь акт выбора сильнейшего повлек за собой так называемое божественное право; разумеется, тут многое зависело от самого сильного (не важно, избранного или нет), от его личных качеств. И вот в обстановке смут и неслыханных беспорядков (именно так все новое и появляется) возникла и росла королевская власть. Поддерживаемая верными людьми, действуя где силой, а где убеждением, так, как подсказывала жизнь, она стала наконец фактом мирового значения, одним из главных факторов современности. Потому-то так характерен ответ Людовика XIV[28] подавшему жалобу чиновнику: "L'Etat c'est moi" (Государство? Я и есть государство)[29], после которого ничего не оставалось, как потупить взор и замолчать. То случай, то явная преднамеренность вспомним хотя бы королей вроде Людовика XI[30], носившего на шляпе отлитую из свинца фигурку богородицы и спокойно смотревшего на распятых на колесе, замурованных заживо; вспомним людей, поедавших от голода друг друга; вспомним и таких королей, как Генрих IV[31], обещавших, что наступит счастливая и зажиточная жизнь, "когда каждый крестьянин будет есть суп из курицы", - вообще все, что так богато произрастает на этой богатейшей почве (на почве добра и зла, конечно), все вносило свою лепту, помогало развитию и усилению королевской власти. Но вот что самое потрясающее! Не правда ли, когда мы видим, как катится и растет эта огромная масса зла, нам невольно приходит мысль, что где-то внутри этой массы, запертая в ней, как в темнице, обязательно есть крупица добра, стремящаяся высвободиться и победить.

Как такого рода идеалы осуществляются, как они каким-то чудесным образом появляются в этом вечно флюктуирующем хаосе действительности - в том-то и состоит мировая история, этому она и учит нас, если она вообще чему-нибудь учит. Посмотрите, как, возникнув, эти идеалы начинают бурно развиваться, достигнув зрелости, распускаются пышным цветом и (пора цветения кратка) быстро приходят в упадок - сохнут, увядают и превращаются в прах! Так приходится целый век ждать, когда кактус распустится и, покрасовавшись всего несколько часов, опадет. Точно так же с того дня, когда волосатый Хлодвиг[32] на глазах всего своего войска, собравшегося на Марсовых полях, размахнувшись, рассек секирой голову другому волосатому франку, злорадно прибавив: "Вот так ты разбил священный сосуд (св. Реми и мой) в Суассоне", до дней Людовика Великого[33], заявившего: "L'Etat c'est moi", прошло тысяча двести лет, и вот в лице следующего за ним Людовика умирает не просто человек - умирает нечто гораздо большее! Точно так же в нашей английской истории эпоха феодализма и католицизма (они были то союзники, то враги) подготовила эпоху Шекспира, после которой пышный цветок католицизма увял.

Но как нам быть с эпохами упадка, когда пора развития и цветения миновала и место исчезнувших преданности и веры заняла лживая фразеология, когда торжества сменили, пышные спектакли, а принцип доверия к власти превратился в тупое равнодушие или же макиавеллизм? Увы! Такие эпохи не представляют для мировой истории интереса, в анналах человечества записи о них будут все короче и короче, пока не будут вычеркнуты совсем, как лживые и ненужные. Какое же несчастье родиться в такую эпоху! Родиться только для того, чтобы на собственном примере узнать, что миром правит не Бог, а ложь и Сатана и что на верху общественной лестницы сидит Верховный Шарлатан! Вы только представьте себе, как безотрадно-мрачно мировоззрение нескольких (двух, иногда трех) живущих в такую эпоху поколений, с их точки зрения живущих, на самом же деле в сущности уничтожающих себя и при этом сознающих, что второй жизни для них не будет.

Вот в такую-то эпоху и родился наш бедный Людовик. Надо сказать, что если уж Французскому королевству (по самой природе вещей) недолго оставалось жить, то наш Людовик был именно тем человеком, который мог только ускорить естественный ход событий. Когда он родился, пора расцвета королевской власти во Франции, подобно кактусу, была в самом разгаре. Например, в дни Меца еще ни один лепесток не упал из цветка, хотя, конечно, регентство герцога Орлеанского[34] и развратные министры и кардиналы много способствовали его увяданию, но вот к 1774 году все лепестки уже опали, и цветок почти что засох.

Посмотрите, как ужасно, уверяю вас, ужасно обстоит дело с теми самыми "осуществленными идеалами", причем всеми до единого! Церковь, которая семьсот лет тому назад была на вершине своего могущества и могла позволить себе, чтобы сам император три дня простоял на снегу босиком в одной рубашке, каясь и вымаливая себе прощение, вот уже несколько веков чувствует себя неважно и вынуждена, забыв прежние планы и распри, объединиться с более молодым и сильным организмом - королевской властью, надеясь тем самым задержать процесс старения, - теперь они поддерживают друг друга и если падут, то падут, вместе. Увы, но и несвязное, свидетельствующее о старческом маразме бормотание Сорбонны[35], по-прежнему занимающей свой старинный особняк, никак нельзя принять за идеи, направляющие сознание людей. Отнюдь не Сорбонна, а Энциклопедия[36], философия, бесчисленное (никто не знает, сколько их) множество готовых на все писателей, антирелигиозных куплетистов, романистов, актеров, спорщиков и памфлетистов приняли на себя духовное руководство обществом. Что же касается практического управления обществом, то его больше нет, точнее, оно перешло в руки довольно пестрой группы людей. Кто же те люди, с помощью которых король (человек, который может, именуемый также roi, rex, т. е. руководитель) управляет? Да это те, с кем он выезжает на охоту, его доезжачие. Ведь говорят же, когда нет охоты, то "Le Roi ne fera rien" (Его Величество сегодня ничего не делает) Медлительно-лениво влачатся его дни, и жизнь продолжается только потому, что никто не догадался оборвать ее.

Дворянство, подобно своему повелителю, не то чтобы управляет, скорее уклоняется от управления и так же, как и он, служит, пожалуй, лишь декоративным целям. Давно это было, когда дворяне резали друг друга или даже покушались на жизнь своего короля. Работники, получив защиту, ободряемые королевской властью, выстроили несколько сот лет назад обнесенные каменной стеной города и усердно занимаются в них своими ремеслами. Они не позволят больше какому-нибудь барону-грабителю делать на них набеги, теперь они просто вздернут его на виселицу. Да и не принято теперь, после Фронды[37], носить тяжелую боевую саблю - все при дворе обходятся легкой рапирой. Превратившись в льстивого прислужника, дворянин не делит больше с королем награбленное с

помощью крови и насилия, довольствуясь попрошайничеством или жульничеством. И эти люди зовут себя опорой трона, да они всего лишь позолоченные картонные кариатиды в картонном здании! Кроме того, их привилегии теперь сильно урезаны. Так, например, депутат Лапуль требовал отмены закона8, позволявшего сеньору при возвращении с охоты убить не более двух крепостных, чтобы омыть их теплой кровью уставшие ноги. Хотя трудно поверить в существование такого закона, весьма очевидно, что он давно не применяется. И не было за последние пятьдесят лет случая, чтобы новый Шаролуа проверял свое искусство стрельбы на кровельщиках, смотря, как они падают после выстрела с крыши9, - дворяне стреляют теперь только в куропаток и другую дичь. Если же посмотреть попристальнее, окажется, что они только тем и занимаются, только в том и преуспели, как бы хорошо поесть да приодеться. Что же касается распутства и разврата, то тут они превзошли самого Тиберия[38] или Коммода[39]. И тем не менее кое-кто все еще питает к ним чувство, которое хорошо выразила супруга маршала: "Имейте в виду, сэр, что даже Богу надо дважды подумать, прежде чем проклясть человека нашего круга" Бесспорно, когда-то эти люди были необходимы и полезны, иначе бы их просто не было. Впрочем, одно необходимо и непременно требуется от дворянина (заметим, что каждому смертному необходима совесть) он должен быть готов принять вызов и драться на дуэли. Вот каковы пастыри. Ну а что стадо? Ясно, что дела его плохи и с каждым днем все хуже и хуже. Пастыри о нем не заботятся, но стричь, конечно, не забывают. Стадо обязано трудиться, платить налоги, обязано участвовать в чуждых ему распрях, чтобы жирела земля на полях сражений (так называемых "ложах чести") от пролитой крови и мертвых тел, обязано обеспечивать все общество изделиями своего труда, а само пусть обходится лишь самым необходимым, ну а лучше всего ничем. Жить в невежестве и голоде, жить в самых нечеловеческих условиях вот удел миллионов людей, peuple taillable et corveable a merci et misericorde[40].

В Бретани однажды стадо взбунтовалось, думая, что появление башенных часов приведет к повышению соляного налога. Париж необходимо периодически чистить от наводняющих его бродячих орд - истощенные от голода бродяги разбегаются от полиции кто куда. "В мае 1750 года, - говорит Лакретель, полиция, проводя очередную чистку, решила заодно забрать и детей некоторых уважаемых лиц, надеясь получить за них выкуп. На площади стали собираться возбужденные толпы народа, слышались дикие крики обезумевших матерей. Многие тогда поверили отвратительной и нелепой басне, будто доктора прописали одной важной особе принимать ванны из детской крови, чтобы восстановить собственную, испорченную развратом. Некоторые из нарушителей спокойствия, заканчивает Лакретель, - были затем повешены". Полиция, естественно, действовала, как и прежде О, несчастные, нагие и нищие! Как бессловесное животное кричит под пыткой, не так ли и вы вопиете к небу, не умея даже выразить словами всю глубину вашей боли и оскорбления. Неужели ослепительно голубые небеса, этот мертвый кристальный свод, ответят на ваш вопль одним только эхом? Неужели ответ на этот вопрос так прост: "...были затем повешены"? Да нет же, так не может продолжаться вечно! Вас услышали на небесах. Придет и ответ, а с ним - ужас вечной тьмы и потрясения всего нашего мира, близка чаша страданий, которую придется испить всем народам.

И все-таки отметим, что в этой обстановке всеобщего распада и крушения появились новые силы, более подготовленные к новому времени и его задачам. Кроме старого дворянства, связанного с войной, теперь имеется также новое, всеми уважаемое дворянство, связанное с законом и находящееся в расцвете сил и энергии. Есть также люди торговые, кошелек которых туго набит, но которые не являются дворянами. И есть наконец далеко не всеми уважаемая литературная аристократия, не имеющая ни шпаги, ни золота в кармане, наделенная, однако, "великой, чудотворной способностью мыслить". Появилась на свет французская философия. Если б вы знали, как много заключено в этих двух словах! В самом деле, ими можно выразить главный симптом весьма распространенной болезни долой веру, да здравствует скептицизм! Зло растет и ширится, но у людей нет веры, чтобы противостоять ему и освободиться от него, начав с победы над ним в самом себе. Скажите, чем руководствоваться, что является несомненным, когда безделье и пустота - удел высших, нужда и голод - низших, когда несомненно одно только всеобщее отчаяние? А вот чем: нельзя верить в ложь! Это ответ философии, другая главная мысль которой - недопустима вера в то, что называют духовным, сверхчувственным. Какое печальное заблуждение! Хотя само по себе несогласие с ложью можно в какой-то мере назвать верой, но что останется, когда ложь будет сметена? Останутся пять требующих удовлетворения чувств, останется также шестое, никогда не получающее удовлетворения чувство (чувство тщеславия), т. е. останется демоническая, дикая сама по себе природа человека, которая в слепой, бешеной злобе вырвется наружу во всеоружии изобретений и средств нападения, предоставленных цивилизацией, невиданное зрелище в истории.

Вот в такой, похожей на пороховую башню, к которой подбирается непогашенный (теперь уже нечего и думать о том, чтобы погасить его) огонь, все застилающий клубами дыма, вот в такой Франции лежит на смертном одре король Людовик XV. Благодаря разным Помпадур и Дюбарри королевский флаг с лилиями[41] постыдно повержен на суше и на море; откупщики налогов, как ни стараются, уже ничего не могут больше выжать, и бедность не миновала даже королевской казны; вот уже двадцать пять лет тянется распря с парламентом повсюду нужда, бесчестье, неверие, и только одни горячие, всезнающие головы знают, как излечить больное государство. Да, это зловещий час.

Вот в каком свете увидел бы все современный историк, окажись он в спальне умирающего Людовика, и вот чего не дано увидеть находящимся там придворным. Вот что писал в частном, отосланном по почте письме двадцать лет назад, на Рождество, лорд Честерфилд[42], подводя итоги всему, что он увидел во Франции, и давайте обратим внимание на эти слова: "Буду краток: все признаки, которые я когда-либо встречал в истории и которые обычно предшествуют государственному перевороту и революции, существуют теперь во Франции и умножаются с каждым днем"

Глава третья. VIATICUM[43]

Вот какой главный вопрос занимает сейчас правящие круги Франции: надо ли соборовать (конечно, Людовика, не Францию)?

Вопрос, несомненно, глубокий. Если, допустим, соборовать, то не поставить ли предварительным условием исчезновение ведьмы Дюбарри, причем без права на возвращение даже в случае выздоровления Людовика?

Вместе с ней исчезнет и герцог д'Эгийон с компанией, исчезнет дворец Армиды, и, как уже было сказано, хаос поглотит их всех, и ничего после них не останется, кроме запаха серы. Но с другой стороны, что скажут сторонники дофина[44] и Шуазеля? Что, наконец, скажет сам коронованный страдалец, если он будет отходить в твердом уме, без всяких признаков бреда? Сейчас он, например, целует руки Дюбарри (это мы видим из прихожей), но как дела пойдут дальше? Ведь говорится же во врачебных бюллетенях, как и положено выпускаемых регулярно, что болезнь "протекает в форме ветряной оспы" кстати, говорят, разумеется, шепотком, что той же болезнью болеет и полногрудая дочь привратника, - да и Людовик XV не такой человек, чтобы умереть без причастия. Разве не он любил беседовать по вопросам веры с девицами, жившими в Оленьем парке (Рагс-aux-cerfs)[45], молиться вместе с ними и за них, чтобы каждая из них сохраняла... верность святой церкви?13 Не правда ли, звучит довольно странно. Но ведь бывает же такое, тем более с таким странным животным, как человек.

В данный момент было бы неплохо, если бы архиепископ Бомон хоть подмигнул одним глазом. Догадался бы кто-нибудь убедить его, что это очень нужно. Впрочем, Бомон сделает это с удовольствием, потому что, подчеркнем это, и церковь и иезуиты висят на волоске, зацепившемся за фартучек той самой женщины, имя которой не принято упоминать. А как быть с "общественным мнением"? Как может строгий Кристоф де Бомон, всю жизнь преследовавший янсенистов[46]-истериков и безбожных противников исповеди (если не их самих, то их мертвые тела обязательно), как может он открыть сейчас райские врата и дать отпущение грехов, когда corpus delicti[47] у него под самым носом? Вот, например, раздающий милостыню священник Рош-Эмон не стал бы торговаться и не пустил бы коронованного грешника в рай, но кроме него есть ведь и другие священники? Например, духовник короля, глупейший аббат Мудон - ведь фанатизм и понятия о приличии в добром здравии и не думают умирать. Ну а вообще, что же все-таки делать? Пока надо хорошенько охранять двери, исправлять врачебные бюллетени, а самое главное, как это всегда бывает, надеяться на время и случай.

Двери действительно хорошо охраняются, и кто попало сюда не войдет. Да, собственно, никто и не стремится, тем более что эта вонючая зараза добралась даже до Oeil de Boeuf[48] - уже "заболело пятьдесят человек и десять умерло". Движимые естественным дочерним чувством жалости, у всеми покинутой и всеми презираемой постели умирающего дежурят принцессы Graille, Chiffe, Coche (Тряпка, Дешевка, Свинья - клички, которые он им дал). Четвертая, Loque (Пустышка), как вы, наверно, догадались, уже в монастыре и воссылает к небу молитвы за его здоровье. Бедная Graille, бедные сестры, вы никогда не знали отца - да, дорогой ценой достается величие. Вам разрешено было появляться лишь при Debotter (церемонии снятия королевских сапог) в шесть часов вечера.

В огромных кринолинах, с длиннейшими шлейфами, в черных шелковых мантиях до самого подбородка, вы подходили к отцу и, получив поцелуй в лоб, возвращались в свои покои - к вышиванию, мелким ссорам, молитвам и праздности. Ну а если его величеству было угодно заглянуть к вам как-нибудь утром на то время, пока собак спускают со своры, и торопливо выпить с вами чашку кофе, специально для его величества приготовленного, это был праздник, милость Божия Бедные, преждевременно отцветшие женщины давно забытых лет! Судьба готовила вам ужасную встряску, хотела сломать и разрушить ваше хрупкое существование. И во всех испытаниях, во время бегства через чужие враждебные страны или по разбушевавшемуся морю, когда вы едва не оказались в руках турок; во время санкюлотского землетрясения[49], когда не поймешь, где право, где лево, хранили вы в ваших душах дорогие воспоминания, полны были милосердия и любви! Нам кажется, что вы едва ли не единственный слабый лучик света в ужасной, завывающей тьме.

Однако что все-таки в этих, так сказать, деликатных обстоятельствах предпринять осторожному, беспристрастному придворному? Тут (а речь ведь идет не только о жизни и смерти, речь ведь идет о совершении или несовершении таинства), тут ведь и самого умного легко сбить с толку. Не все ведь могут позволить себе, как герцог Орлеанский или принц Конде, сидеть, запасшись летучими солями, в прихожей короля, послав в то же время сыновей (герцога Шартрского, впоследствии Egalite[50], и герцога Бурбонского[51], впоследствии Конде, известного своим слабоумием) обхаживать дофина. Кое-кто, конечно, уже принял решение: Jacta est alea[52]. Старик Ришелье[53], когда архиепископ Бомон все-таки решился под давлением общественности войти в спальню короля, хватает его за рукав рясы, тащит в угол и с елейной улыбкой на обвисшем, бульдожьем лице предлагает (а судя по изменившемуся цвету лица Бомона, даже настаивает) "не убивать короля напоминанием о примирении с Богом"! Герцог Фронсак, сын Ришелье, следует примеру отца: когда версальский кюре пискнул что-то о святых дарах, он грозится "вышвырнуть его в окно, если он услышит от него что-либо подобное".

Вот они, все решившие счастливчики, но каково остальным, мучительно раздумывающим, да так и не пришедшим к какому-либо решению? Тому, кто захотел бы понять то состояние, в котором оказался католицизм, да и многое другое - состояние, при котором священные символы стали игральными костями в руках бесчестных людей, надо прочитать описание событий у Безанваля[54], у Сулави[55] и у других придворных хроникеров того времени. Он увидит, что версальская галактика рассыпалась, разбилась на группы новых, вечно меняющихся созвездий. Они обмениваются кивками и многозначительными взглядами; между ними как посредники скользят одетые в шелка вдовы - улыбка одному созвездию, вздох другому. И живет в сердцах одних трепет надежды, в сердцах других - трепет отчаяния. И всюду виден бледный, ухмыляющийся призрак смерти, впереди которой, точно слуга, вводящий гостя в зал, идет, ухмыляясь, этикет. И все покрывает своего рода механическая молитва, рокот органа, в жутком, похожем на адский хохот реве которого слышится: суета сует и прочая суета!

Глава четвертая. ЛЮДОВИК НЕЗАБВЕННЫЙ

Бедный Людовик! Для тех, о ком мы только что говорили, все это пустая фантасмагория, в которой нанятые за деньги мимы плачут, кривляются и произносят лживые слова, но для тебя - в этом-то и весь ужас - все происходит всерьез.

Все мы испытываем ужас при мысли о смерти, издревле известной под именем Царствующего Ужаса. А как же иначе, если наш маленький, замкнутый, удобный мирок, по поводу которого мы иногда плачемся и выражаем недовольство, наше существование заканчиваются мрачной агонией, уходят неизвестно куда, в какие-то чуждые дали, в великое, не терпящее отговорок "может быть". Вот языческий император обращается к своей душе: "Куда уходишь ты, зачем меня покидаешь?" На что король-католик должен ответить: "На суд Всевышнего!" Да, в такой момент подводятся жизненные итоги, ведь ничего уже не исправишь, не изменишь в "отчете о деяниях, совершенных тобой", и плоды этих деяний будут существовать вечно.

Людовик XV как истинный самодержец и презирал смерть, и боялся ее. Конечно, не в такой степени, как, например, набожный герцог Орлеанский, дед Egalite[56], - заметим, что некоторые члены этой фамилии были не в своем уме, который искренне верил, что смерти вообще не существует! Если правда то, что пишет придворный хроникер, он совершенно опешил, услышав от своего бедного секретаря слова: "Feu roi d'Espagne" (покойный король Испании). "Feu roi, Monsieur?" - весь побагровев от гнева и возмущения, спросил он. "Monseigneur, - затрясся от страха, но быстро нашелся секретарь, - c'est un titre qu'ils prennent" (Монсеньер, такой титул у них принят) Как мы уже сказали, Людовик не обладал такой счастливой чертой характера, по крайней мере он старался не замечать, что есть смерть. Он запретил всякие разговоры о смерти, терпеть не мог кладбищ, надгробных памятников - всего, что напоминает о ней. Как это похоже на страуса, сунувшего свою глупую голову в песок и думающего, что если он не видит охотников, то и охотники не заметят глупого страуса. У всякой медали есть оборотная сторона, вот поэтому-то и на него накатывало иногда нечто вроде спазма, и тогда он приказывал остановить карету возле кладбища и посылал кого-нибудь (иногда шел сам) узнать, сколько сегодня было похорон. Бедная мадам Помпадур страдала в этих случаях ужасно - у нее к горлу подступала тошнота. Представьте себе, что подумал разодетый, едущий на охоту Людовик, когда вдруг из-за поворота на лесной тропинке показался оборванный крестьянин, несущий гроб. "Кому гроб?" - "Бедному брату во Христе, рабу, трудившемуся на своем участке, на которого его величество, быть может, случайно бросил взор". - "От чего он умер?" - "От голода". - Король пришпорил коня

Представим себе, что теперь думает он, когда безжалостная, неумолимая смерть вдруг стиснула ему сердце. Да, бедный Людовик, ты теперь во власти смерти! И ни дворцовые стены, ни стража, ни пышность, ни строгий церемониал не помешают ей войти. Да, она уже здесь - следит за твоим дыханием и ждет, когда можно будет оборвать его. Все твое существование прошло как пышное театральное представление, как химерический сон, но вот пришло время, раздался страшный грохот - нет больше роскоши Версаля, рухнуло все, на что опиралась твоя душа, и ты летишь куда-то, нагой, как все люди, и не король уже больше, летишь в чудовищную пустоту, в отверстое царство бледного призрака, не в силах противиться тому, что предназначено тебе! Несчастный, о чем ты думаешь сейчас, ворочаясь на смертном одре? Что ждет тебя - ад, чистилище? Весьма возможно. А что в прошлом? Сделал ли ты хоть раз что-нибудь доброе, что зачтется тебе? Может быть, щедро помог какому-нибудь смертному? Может быть, милостиво облегчил чью-нибудь горькую участь? Или вокруг тебя в этот час одни только духи, пятьсот тысяч духов-призраков тех, кто позорно погиб на полях сражений от Росбаха до Квебека[57] только за то, чтобы твоя наложница могла отомстить за эпиграмму? Вспомни же свой гнусный гарем, проклятие матерей, слезы и бесчестье дочерей! Презренный! Ты "совершил столько зла, сколько было в твоих силах". Совершенно непонятно, зачем ты пришел в этот мир, какую принес пользу - все твое существование кажется какой-то ошибкой природы, отвратительным выкидышем. Не был ли ты мифическим грифоном, пожирающим все, что создано рукой человека, которому каждый день нужна была девственница в его пещере. Чешую этого грифона нельзя было пробить копьем, но ведь от смерти, не правда ли, нет защиты? Да-да, ты кажешься нам грифоном, воплотившимся в человека! Ужасны твои последние минуты, и мы не станем нагнетать ужасы вокруг постели умирающего.

Чем более низок и подл человек, тем приятнее ему бальзам лести. Вот, например, Людовик царствовал, но разве ты не царствуешь тоже? Посмотри на Францию, королем которой он был, с точки зрения неподвижных звезд (а ведь это еще далеко не бесконечность), видишь - - теперь эта огромная страна не больше кирпичного заводика, на котором ты трудишься в поте лица или, может быть, отлыниваешь от дела. О, человек, ты - "символ вечности, но ты заперт, как в тюрьме, в том времени, в котором живешь!". Не своими трудами, которые все преходящи и бесконечно малы, и совершенно независимо от того, велик ты или незначителен, но ценен ты лишь благодаря своему духу; лишь благодаря своему духу, который проникает всюду, ты и побеждаешь время.

Давайте только вообразим себе, какую задачу поставила жизнь перед бедным Людовиком в тот момент, когда он встал здоровым с постели в Меце, получив прозвище Возлюбленный! Как вы думаете, нашелся бы такой человек среди сынов Адама, который смог бы перестроить всю эту путаницу и неразбериху и привести ее в порядок? И вот слепой судьбе было угодно вознести нашего Людовика на вершину этой неразберихи, а он, плывя в ее неудержимом потоке, так же мало может перестроить ее, как плывущее в Атлантическом океане бревно может успокоить находящийся в вечном волнении под воздействием ветра и Луны океан. "Что я сделал, чтобы заслужить такую любовь?" - сказал он тогда в Меце. Теперь он мог бы спросить: "Что я сделал такого и почему меня все так ненавидят?" Твоя вина в том и состоит, что ты ничего не сделал. Да и что можно было сделать в его положении? Отречься от престола, так сказать умыть руки, в пользу первого встречного, который бы пожелал занять его место. Какое-либо другое ясное и мудрое решение ему было неведомо. Вот стоит он, растерянный, ничего не понимающий в происходящей в обществе неразберихе, и единственное, что кажется ему вполне достоверным, так это то, что он обладает пятью чувствами, т. е. что есть проваливающиеся сквозь пол столы (Tables Volantes), которые появляются снова, уже нагруженные яствами, и что есть Parc-aux-serfs.

Таким образом, перед нами снова исторический курьез, своеобразные обстоятельства, при которых человеческое существо отдалось на волю волн безграничного океана никчемности, причем плывущему кажется, что он плывет к некой цели. И это при всем при том, что Людовик в какой-то мере обладал даром прозорливости. Запомнила ведь ужинавшая с ним шлюха, как он сказал о человеке, вновь назначенном на пост морского министра и обещавшем, что теперь наступит новая эра: "Вот и этот тоже разложил товар и обещает все изменить чудесным образом, но ничего чудесного не произойдет, потому что он ничего не знает в своей области - он все это навоображал". Или вот еще: "Я слышал такие речи уже раз двадцать. Убежден, что у Франции никогда не будет флота". Как, например, трогательно слышать следующее: "Если бы я был начальником парижской полиции, я б запретил кабриолеты"

Да, конечно, он обречен, ведь не может же не быть обречен человек, представляющий один сплошной ляпсус! Причем это король нового типа, roi-faineant, король-бездельник, у которого, однако, весьма странный мажордом. Нет, это не кривоногий Пипин, это пока скрытый за облаками, огнедышащий призрак, призрак демократии, появление которого нельзя было предвидеть, который затем охватит весь мир! Так неужели же наш Людовик был хуже любого другого бездельника или обжоры, каких много, или человека, живущего только ради своих удовольствий и зря обременяющего землю, творение Божие? Да нет, просто он был несчастнее! Потому что вся его похожая на ляпсус жизнь проходила перед глазами всего возмущенного общества. Само всемогущее забвение не может поглотить его без следа - на это потребуется по крайней мере несколько поколений.

Между тем отметим не без интереса, что вечером 4 мая видели, как графиня Дюбарри вышла из королевских покоев "с явно обеспокоенным выражением лица". Это происходило в лето Господне 1774, как мы уже сказали, 4 мая. Какие пересуды поднялись в Oeil de Boeuf! Значит, он при смерти? А что еще можно сказать, если Дюбарри, говорят, укладывается? Она в слезах бродит по своим раззолоченным будуарам, навсегда прощаясь с ними. Д'Эгийон с компанией израсходовали все свои козыри, но тем не менее игру бросать не собираются. Что же касается спора о причащении, то он уладился сам собой. На следующую ночь Людовик послал за аббатом Мудоном, прося о причастии, и исповедовался ему, говорят, в течение семнадцати минут.

А уже в полдень чародейка Дюбарри, прижав платочек к глазам, садится в фаэтон д'Эгийона и сразу же оказывается в объятиях утешающей ее герцогини. Больше она здесь уже не появится. Так исчезни же навсегда! Напрасно ты медлишь, остановившись в соседнем Рюэле, - нельзя вернуть того, что прошло. Ворота королевского дворца заперты для тебя навсегда. Всего лишь раз через много лет ты появишься здесь, пользуясь ночной темнотой, одетая в черное домино, похожая на случайно залетевшую ночную птицу, внеся смятение в ночной концерт, устроенный в парке прекрасной Марией Антуанеттой[58], - твое появление так напугало райских птичек, что они замолкли Да, ты вышла из грязи, но ты незлобива, и ты не вызываешь в нас ничего, кроме жалости! Какую жизнь ты прожила, родившись от неизвестного отца на нищенской кровати (кстати, в тех же местах, что и Жанна д'Арк), брошенная затем в пучину проституции, из которой ты вынырнула на залитую солнцем вершину, чтобы быть затем брошенной под нож гильотины, тщетно вымаливая себе прощение! Мы не станем проклинать тебя, пусть твой прах мирно покоится. Спи, всеми забытая! Что еще ожидает таких, как ты?

Между тем Людовик начинает сильно волноваться, ожидая причастия. Несколько раз он просит подойти к окну и посмотреть, не несут ли святые дары. Успокойся, если только можно успокоиться в твоем положении, - их уже несут. Часов в шесть утра появляется кардинал Рош-Эмон в полном епископском облачении. За ним несут дарохранительницы и все остальное, что нужно для этой церемонии. Он приближается к королевской подушке, поднимает облатку и что-то невнятно, тихо говорит, может быть, просто что-то бормочет (так описал нам эту церемонию аббат Жоржель). Итак, наш Людовик самым благородным образом "принес компенсацию" Богу - такое истолкование дают этой церемонии иезуиты. "Ва-ва, - простонал, прощаясь с жизнью, безумный Хлотарь[59], - велик же Господь Бог, коли отнимает жизнь у самого короля!"19

Пусть Людовик и принес компенсацию, назовем это "законными извинениями", Богу, но раз уж он был связан с такими людьми, как д'Эгийон, никакая компенсация людей удовлетворить не может. Между прочим, Дюбарри все еще находится в доме д'Эгийона в Рюэле - пока теплится жизнь, теплится и надежда. Кардинал Рош-Эмон, дождавшись, когда все принадлежности будут убраны (да и в самом деле куда торопиться?), удаляется с величественным видом, как будто сделал большое дело! Но тут навстречу ему бросается аббат Мудон, духовник короля, хватает его за рукав и с кислым выражением на лице что-то взволнованно шепчет ему на ухо. Бедному кардиналу приходится вернуться и во всеуслышание объявить, что "Его Величество раскаивается во всех содеянных им постыдных поступках и намеревается в будущем, с Божьей помощью, избегать чего-либо подобного". При этих словах бульдожье лицо старого Ришелье мрачнеет, и он громко произносит реплику, которую Безанваль не решается повторить. Старик Ришелье, завоеватель Минорки, товарищ короля на оргиях Летающих Столов20, подглядывавший за королем в спальне через специально сделанную дырку, недалек и твой час!

Не переставая звучат в церквах органы, поднимают раку святой Женевьевы - но все напрасно. Вечером на богослужении присутствует весь двор во главе с дофином и дофиной. Священники охрипли от сорокачасового повторения молитв, во всех церквах непрерывно звучат органы. И вдруг (какой ужас!) собираются тучи, становится черным небо, начинается буря: грозовые разряды заглушают звуки органа, вспышки молний затмевают свет свечей на алтаре, мощные потоки дождя низвергаются на город. Вот почему, читаем мы, большинство расходится после службы, "почти не разговаривая друг с другом, погруженные в глубокую думу (recueillement)"

Так продолжалось почти целую неделю после того, как уехала Дюбарри. Безанваль говорит, что все общество с нетерпением ожидало, que cela finit (чтобы это поскорее кончилось), когда бедный Людовик покончит счеты с жизнью. И вот на календаре 10 мая 1774 года. Сегодня он близок к тому.

Вот дневной свет падает наконец и на вызывающую у всех отвращение постель умирающего, но у тех, кто находится возле нее, свет давно померк в глазах, и они не замечают разгорающегося дня - тягостны эти последние часы, так колодезное колесо медленно, со скрипом поворачивается на своей оси, так загнанный боевой конь, хрипя, приближается к цели. Дофин и дофина стоят в своих покоях одетые, готовые в дорогу - грумы и конюхи в сапогах со шпорами ждут лишь сигнала, чтобы умчать их из зачумленного дома[60]. Чу! вы слышите грохот, раздавшийся из стоящего напротив, через дорогу, Oeil de Boeuf, "грохот ужасный и совершенно похожий на раскаты грома". Это весь двор, как один человек, бросился на колени, давая обет верности новым самодержцам: "Да здравствуют их величества!" Итак, дофин и дофина - король и королева! Обуреваемые сложными чувствами, в слезах, они падают на колени и обращаются к богу: "О боже! Направь, защити нас! Мы так еще молоды, чтобы царствовать!" Да, да, они правы - они в самом деле слишком молоды.

Итак, "грохот, совершенно похожий на раскаты грома", был грохотом пробивших Часов времени, известивших, что старая эпоха закончилась. То, что было Людовиком, теперь всеми покинутый, отвратительный прах, отданный в руки "каких-то бедняков и священников церкви Chapelle Ardente"[62], затем "положенный в двойной свинцовый гроб и залитый винным спиртом". А новый

Людовик мчится в этот яркий летний полдень по дороге в Шуази[63], и глаза его еще не просохли от слез, но вот монсеньер д'Артуа[64] неправильно произносит какое-то слово, вызывая общий смех, и плакать больше не хочется. О, легкомысленные смертные, не напоминает ли ваша жизнь менуэт, который вы танцуете на тонком слое льда, отделяющем вас от бездны!

Власти понимают, что устраивать слишком уж торжественные похороны не надо. Безанваль считает, что похороны были самые простые. Вечером 11 мая из Версаля выехали похоронные дроги, сопровождаемые двумя каретами (одну из которых занимал церемониймейстер и с ним еще несколько

дворян, другую - версальские духовные лица), двадцатью пажами верхом и пятьюдесятью грумами с факелами, причем без всякого траура. Процессия движется крупной рысью, не убавляя шага. Среди выстроившихся по обеим сторонам дороги в Сен-Дени[65] парижан находятся остряки, которые, "давая волю своему истинно французскому остроумию", советуют ехать еще быстрее. Около полуночи своды Сен-Дени принимают свою дань: никто не проливает слез, кроме презираемой им дочери, бедняжки Loque, монастырь которой находится неподалеку.

Поспешно опускают гроб в могилу и быстро его закапывают. Кажется, с ним погребена и эра греха, позора и тирании. Смотрите, наступает новая эра, и эта будущая эра затмит своими яркими лучами постыдное прошлое.

Книга II. БУМАЖНЫЙ ВЕК

Глава первая. ASTRAEA REDUX[66]

Перефразировав афоризм Монтескье[67]: "Счастливы народы, чьи летописи производят скучное впечатление", один философ, любитель парадоксов, сказал так: "Счастливы народы, у которых отсутствуют летописи". Быть может, как ни опрометчиво выглядит это высказывание, в нем все-таки содержится крупица истины? Ведь сказано же в Писании: "Молчание от Бога". И нисходит с небес, добавим мы, вот почему во всем, что ни есть на Земле, содержится своего рода молчание, которое не выразишь никакими словами. Рассмотрим же это суждение хорошенько: вещь, событие, о которой или о котором говорят или что-то написано, не есть ли во всех случаях своего рода срыв, своего рода нарушение непрерывности? Ведь даже когда происходит какое-то радостное событие, оно все-таки несет с собой изменение, несет с собой убыток (хотя бы активной силы) - так было всегда, и раньше, и теперь, - оно несет с собой нерегулярность, несет с собой своего рода заболевание. Сохранять смиреннейшее упорство, настойчивость - вот в чем наше счастье, а не вывих, не деформация, которых, разумеется, надо избегать.

Растет где-нибудь в лесной глуши дуб, тысячу лет растет, но вот вдруг приходит человек с топором, и гулкое эхо далеко разносит по лесу весть о том, что дуб пал. Когда-то бросил праздношатающийся ветер на землю желудь пустил желудь корни, выросло в лесной тишине могучее дерево! Цвело оно и зеленело, радуясь жизни, без каких-либо хвалебных кликов, да и нужны ли они тут? Ну, быть может, какой-нибудь уж очень наблюдательный человек и выразил свое восхищение, увидев его. Ведь вещи такого рода не совершаются вдруг, в одночасье, они медленно становятся, и образуются они не за час-другой, для них нужен долгий бег дней. Вот потому-то и можно обойтись без слов, когда один час похож на другой и будущее ничем не отличается от прошедшего и настоящего.

Одна лишь глупая молва повсюду лепечет о том, что сделано неверно или вообще не сделано, но только не о том, что сделано, а глупой истории (она ведь в какой-то мере краткий конспект, синопсис того, о чем говорит молва) не так уж много известно о том, что считается известным. Ведь нашествие Аттилы[68], крестовый поход Вальтера Неимущего[69], Сицилийская вечерня[70], Тридцатилетняя война[71] и другие такого рода события, неся с собой страдания и горе, были лишь помехой на пути созидания! Из года в год зеленеет весной земля, чтобы принести золотой осенью добрый урожай; не знают устали рука труженика, ум мыслителя; несмотря ни на что, вопреки всему мы с вами живем в прекрасном, похожем на распустившийся под высоким голубым небом цветок мире, и бедная история, быть может, только спросит удивленно: откуда все это взялось? Об этом ей известно очень немного, гораздо больше она знает о том, что мешало или пыталось задержать его расцвет. Что тут поделаешь, если - то ли по необходимости, то ли вследствие глупой привычки - история придерживается таких правил, вот почему парадокс "Счастливы народы, у которых отсутствуют летописи" не так уж неверен, каким кажется.

Кстати, сразу же отметим, что спокойная тишина беспрепятственного роста отнюдь не то же, что тишина бездеятельной инертности, обычного симптома неизбежной гибели. Такая тишина чревата для одних победой, для других поражением. В такой тишине противостояние уже разрешилось: та сторона, что слабее, покорилась своей судьбе, та, что сильнее, бесшумно и быстро, неотвратимо надвигается, сохраняя боевой порядок, хотя, конечно, само падение наделает шума. Все, что возникает и развивается, имеет, подобно луговым травам, свой особый срок - годовой, столетний, тысячелетний! Благодаря этому годовому закону все, что рождается, через какое-то время умирает. Не составляют исключения из этого закона и явления духовного порядка. Но и для самого мудрого из мудрецов непостижимы законы развития, непредсказуемы сроки жизни. Когда вы смотрите на пышно разросшийся дуб, вы всегда можете сказать, что его сердцевина здорова, но разве можно сказать то же самое о человеке, об обществе или о всей нации в целом! Быть может, в этом случае здоровый внешний вид или даже внутреннее чувство силы и здоровья предвещают что-то недоброе. Ведь на самом деле разве не от апоплексии, возникшей от полнокровия и ленивого образа жизни, умирают частенько церкви, королевства и другие общественные институты? Печальное это зрелище, когда избыток сил и здоровья нашептывает какому-нибудь институту: "Не надо никуда спешить и беспокоиться, у нас ведь и так достаточно накоплено богатств". И вспоминается евангельская притча о безумце, которому было сказано: "В эту самую ночь отнимется у тебя жизнь!"

Так что же все-таки происходит во Франции в следующие пятнадцать лет, какого рода мир царит в ней, здоровый или нездоровый и зловещий? Историк может с легкостью пропустить этот период, ему тут не на чем задержаться - ни значительных событий, ни тем более значительных дел. Быть может, назовем это время спокойной, залитой солнцем тишины новым Золотым Веком, как это и казалось большинству? Назовем его по крайней мере бумажным, ведь бумага так часто заменяет золото. Когда нет золота, на ней можно печатать деньги; еще на ней можно печатать книги, в которых содержатся теории, философские рассуждения, излияния чувств, - прекрасный способ не только выражать мысли, но и приучить нас обходиться вообще без каких-либо мыслей! Вот какие замечательные, поистине бесконечные возможности дает бумага, которая делается из старого, ни на что не годного тряпья. Но быть может, какой-нибудь мудрый, прозорливый философ, живший в этот тихий, бессобытийный период, догадывался о надвигающихся событиях, о мраке и смуте, которые они несут с собой? Говорят, что перед землетрясением стоит прекрасная, ясная погода, точно так же перед революцией люди полны надежд и благих ожиданий. Пройдет ровно пятнадцать лет с того дня, когда старый Людовик послал за святыми дарами, до того дня, когда в точно такой же майский день, тоже 5-го числа, новый Людовик, его внук, в самой торжественной обстановке перед лицом изумленной, опьяненной надеждами Франции откроет Генеральные штаты[72].

Нет больше ни Дюбарри, ни д'Эгийона. Кажется, вся Франция помолодела, увидев на троне молодого, по-детски доверчивого, полного самых лучших намерений короля и молодую, прекрасную, щедрую и также полную самых лучших намерений королеву. Забыты, как тяжкий ночной кошмар, Мопу и его "парламент"; почитаемые в народе (ну хотя бы потому, что были противниками двора) парламентские чиновники спустились, не боясь расправы, "с крутых утесов Кроэ в Комбрэ" и из других такого рода мест, вознося хвалебные гимны благой перемене; Парижский парламент в своем старом составе возобновил свою работу. Вместо развратного и вороватого аббата Террэ пост генерального контролера финансов занимает высокодобродетельный, философски образованный Тюрго[73], который надумал провести во Франции целый ряд реформ. Он постарается исправить все, что было дурно сделано в области налоговой политики или в других экономических вопросах, разумеется, насколько это возможно. Вы посмотрите, разве не сама мудрость теперь заседает и имеет голос в Королевском совете? Именно эти благородные мысли и высказал Тюрго в своей речи, когда принимал назначение, и был выслушан с тем благородным доверием, которое подобает королю Правда, король сделал одно замечание: "Жаль, что он совсем не посещает мессу", но для либералов это отнюдь не недостаток, у них на это есть прекрасный ответ: "Аббат Террэ не пропускал ни одной". Поборники философии Просвещения рады видеть на высоком государственном посту если не философа, то хотя бы философски образованного человека. Они с восторгом приветствуют каждое его начинание. Ну а легкомысленный старец Морепа, едва ли способный оказать Тюрго какую-либо помощь, во всяком случае мешать реформам не будет.

Вы только посмотрите, как "смягчились" нравы - порок, "утратив все свое безобразие", приобрел приличные формы (т. е. действует по общепринятым правилам) и стал своего рода добродетелью, признаком "хорошего" тона! В отношениях между людьми ценится искусство вести беседу, блистать остроумием. Поборников философии Просвещения с радостью принимают в великосветских салонах и в салонах богачей, не желающих отставать от аристократов; и те и другие гордятся общением с философами, которые, иронизируя над всем, что олицетворяет Бастилия, проповедуют приход новой эры. Патриарх движения Вольтер приветствует из далекого Фернея[74] наступившую перемену; такие ветераны, как Дидро[75], Д'Аламбер[76],

счастливы, что дожили до этих дней; вместе со своими более молодыми коллегами Мармонтелем[77], Морелле[78], Шамфором[79], Рейналем[80] и другими они теперь необходимая приправа к столу богатой вдовы-филантропки или не чуждого философии откупщика. О эти ночи, эти ужины богов! Итак, давно доказанная истина вот-вот воплотится в жизнь: "Близится век революций!" (как писал Жан Жак)[81], но революций благословенных, несущих счастье. Посмотрите, люди, на восток, туда, где разгорается заря нового утра! Пробудитесь же от долгого сомнамбулического сна, гоните прочь тяготившие вас колдовские призраки. Пусть исчезнут они в лучах занимающейся зари, и пусть навсегда вместе с ними исчезнет на Земле все глупое и нелепое. Ведь отныне на Земле воцарятся истина и справедливость (Astraea Redux) - основные принципы философии Просвещения. Ибо можете ли вы себе представить какую-либо иную цель, кроме счастья, ради которой был создан человек? И непобедимый аналитический метод, и достижения науки - несомненная гарантия тому. Короли станут философами или же философы - королями. Надо только, чтобы общество было устроено

правильно, т. е. в согласии с непобедимым аналитическим методом. И тогда всякий сможет утолить пищей голод или жажду глотком доброго вина. Труд всех без исключения перестанет быть печальной необходимостью и станет приносить радость. Вы, конечно, сразу подумаете: хлеб сам не родится, и, значит, кто-то должен пахать землю, заниматься тяжелым крестьянским трудом ну а почему бы нам в самом деле не механизировать его? Портные и владельцы ресторанов, всегда готовые к вашим услугам, не возьмут с вас ни гроша впрочем, пока не ясно, как это все устроится. По-видимому, всеобщая благожелательность приведет к тому, что каждый будет считать своим долгом заботу об остальных, так что не будет больше людей заброшенных и несчастных. И кто знает, быть может, благодаря непобедимому аналитическому методу нам удастся "неограниченно продлить человеческую жизнь" и избавить людей от страха смерти, как это, например, удалось сделать по отношению к дьяволу? И тогда мы наконец добьемся счастья вопреки смерти и дьяволу. Вот о чем велеречиво проповедуют философы, нетерпеливо ожидая Redeunt Saturnia regna[82].

Эти просвещенческие гимны, конечно, доходят до ушей обитателей версальского Oeil de Boeuf, и те, будучи вежливыми людьми и понимая счастье как удовлетворение своих интересов, снисходительно отвечают: "Почему нет?" Всегда бодрый старец Морепа, занимающий пост премьер-министра, любящий шутку и веселье человек, разумеется, не в состоянии омрачить царящий в обществе оптимизм: довлеет дневи злоба его[83]. Добрый старый весельчак, беспечно порхающий в обществе и отпускающий свои шуточки, он хорошо умеет всем угождать и держать нос по ветру. Скромный молодой король, обычно нерешительный и неразговорчивый, хотя и подверженный иногда вспышкам раздражения, удалился в свои апартаменты, где и занимается под руководством некоего Гамена (придет день, когда он пожалеет, что связался с этим человеком)2 слесарным искусством, т. е. учится делать замки. Известно также, что он обладает некоторыми познаниями в географии и, кажется, умеет читать по-английски. Все-таки как неудачно складывается его судьба: ведь, право же, он заслуживал лучшей участи, чем получить в качестве наставника этого старого глупца Морепа. Но друзья и враги, роковые обстоятельства и его собственное "я", кажется, все соединилось таким образом, чтобы погубить его.

Тем временем юная красавица-королева, приковывая к себе взоры, разгуливает по парадным покоям как какая-нибудь сошедшая с неба богиня, которой нет дела ни до государства, ни до будущего и которая, подобно богине, не испытывает страха перед ним. Вебер и Кампан3 живописали нам ее на фоне блистающих роскошью будуаров и королевских гобеленов, выходящей из ванны в пеньюаре или одетой для больших и малых приемов, когда все светское общество подобострастно ожидало одного только ее взгляда. Знаешь ли ты, юная прелестница, что в будущем ожидает тебя? Посмотрите, как это чудное видение - сказочная волшебница и в то же время земная женщина - грациозно движется во всем своем великолепии, между тем как мрачная бездна уже готова поглотить ее. Ее мягкое сердце сжимается при виде сирот или бесприданниц, и она усыновляет одних, дает приданое другим. Ей нравится помогать бедным (конечно, не всем подряд, а лишь случайно подвернувшимся живописным нищим), и она делает этот обычай модным - ведь, как мы уже говорили, наступило царство благожелательности. Похоже, что в лице герцогини Полиньяк или принцессы Ламбаль[84] она обрела своих лучших друзей. И вот после долгих семи лет у нее родилась дочь, а вскоре она родила королю наследника и может наконец сказать, что счастлива в браке.

Вы спросите, где же события? Их нет, их заменили благотворительные празднества (Fetes des moeurs), на которых произносят речи, награждают премиями, которые завершаются процессией торговок рыбой к колыбели дофина, в основном их заменил флирт со всеми его фазами: завязкой, возникающим чувством, охлаждением и все завершающим разрывом. Упомянем еще снежные статуи королевы, воздвигаемые в суровые зимы бедняками в благодарность за топливо, которое она им дает; упомянем также маскарады, спектакли, новое украшение Малого Трианона, приобретение и переделку дворца в Сен-Клу[85], переезды из летней резиденции в зимнюю; упомянем ссоры и размолвки с сардинскими невестками (их наконец-то удалось выдать замуж) и незначительные вспышки ревности, легко гасимые благодаря придворному этикету. Одним словом, жизнь бурлит, пенится и наполняет сердце беспечным весельем, как бокал шампанского!

Месье, старший брат короля, выбивается из сил, стремясь быть остроумным, и считает себя приверженцем философии Просвещения. Монсеньер д'Артуа, услышав от одной красавицы дерзость, сорвал с ее лица маску и вынужден был драться на дуэли, говорят, даже до пролития крови Он придумал панталоны какого-то совершенно невообразимого фасона. "Четверо здоровенных лакеев, - утверждает Мерсье[86], который, по-видимому, был очевидцем этой процедуры, - подняв его, осторожно опускали так, чтобы на панталонах не было ни малейшей складочки, а вечером процедура проделывалась в обратном порядке, разумеется, с несколько большими усилиями" Всего три дня понадобилось, чтобы его участь была решена, и ныне этот седой, дряхлый старик в одиночестве коротает время в Гретце Как все-таки бесцеремонно обращается с бедными смертными судьба!

Глава вторая. ПРОШЕНИЕ, НАПИСАННОЕ ИЕРОГЛИФАМИ

Рабочий люд опять недоволен. Самое неприятное, пожалуй, то, что он многочислен - миллионов двадцать или двадцать пять. Обычно мы представляем его себе в виде какого-то огромного, но из-за отдаленности плохо различимого множества, своего рода кучи, которая зовется грубым словом "чернь". Это те, о ком говорят как о массах, если посмотреть на них с гуманной точки зрения. Капелька воображения, и вы увидите эти массы, рассеянные по всей необозримой Франции, ютящиеся на чердаках, в подвалах и лачугах, и тут вам, быть может, придет в голову мысль, что массы состоят из отдельных лиц, что у каждого из этих лиц бьющееся, как и у вас, сердце сжимается от обид и невзгод, а из пореза течет такая же красная, как и у вас, кровь. О, вы, одетые в пурпур, величества, святейшества, преподобия! Начнем хоть с тебя, раздающий милостыню, одетый в бархатную мантию кардинал. Ты ведь не задаешься вопросом, кто вознес тебя так высоко над людьми, кому обязан ты властью и богатством. Тебя не посетила мысль, что любой представитель этого множества, этой массы, - такой же человек, как и ты, который борется (сознательно или бессознательно, это уж другой вопрос) за свои царские права в этом бесконечном мире, который, придя однажды в этот мир, получил в дар искру Божию - то, что ты называешь его бессмертной душой!

Тяжела, трудна борьба, которую ведут эти люди; невежественна среда, в которой они живут; безрадостны их жилища с потухшими очагами; скудна пища. Им не на что надеяться в этом мире, да едва ли и в будущем, у них одна надежда - что смерть все решит и принесет покой, в загробную жизнь они мало или совсем не верят. Темные, забитые, вечно голодные люди! Подобно глухонемым, они могут выразить себя лишь каким-то нечленораздельным мычанием. И нечего говорить о том, чтобы кто-нибудь представлял их в Королевском совете или в каких-либо общественных организациях. Иногда (как, например, теперь, в 1775 году) они, побросав свои заступы и молотки, собираются в толпы и могут броситься в бессмысленной ярости на кого угодно, к вящему изумлению мыслителей

Тюрго проводит реформу хлебной торговли и отменяет наиболее нелепые из тех законов, которые регулируют ее. Цены на хлеб поднимаются (быть может, это сделано намеренно; важно то, что хлеб купить очень трудно). Вот почему 2 мая 1775 года к Версальскому замку стягиваются толпы изможденных, одетых в рваное и грязное тряпье людей, на лицах которых тот, кто знаком с подобными иероглифами, прочитал бы их обиды и их негодование. Разумеется, ворота замка на запоре, но король соизволил выйти на балкон и говорить с ними. Эти люди наконец-то увидели короля в лицо. Значит, и король мог увидеть (смог ли прочитать?) прошение, написанное на их лицах. В ответ двоих из толпы повесили на "новой виселице высотой сорок футов". Итак, попытка подать жалобу оказалась неудачной, массы опять разогнали по их лачугам и берлогам, но ведь это только на время.

Ясное дело, что руководство массами самое трудное из всего того, чем занимается правительство, да, пожалуй, и самое главное, потому что все остальное по сравнению с этим жалкие пустяки и околичности, если не толчение воды в ступе! Пусть широко применяемые и вошедшие в привычку законы и хартии говорят все, что им будет угодно, массы - это миллионы личностей, каждая из которых создана по образу и подобию Божию, точно так же как им была создана и вся наша Земля. Но конечно, эти крепкие, мускулистые люди бывают иногда озлобленными и разъяренными. Давайте взглянем вместе с Другом Людей, маркизом Мирабо[87], старым и сварливым человеком, на народный праздник, который он наблюдал, живя в отеле на морском берегу в Mont d'Or: "С гор, точно лавина, хлынули вниз толпы дикарей. Мы все сидим в отеле и не показываемся на улице. Для соблюдения порядка в город введены военные патрули с саблями наголо, за порядком наблюдают также священник в полном облачении и судья в напудренном парике. Заиграла волынка - начинаются танцы, но не проходит и четверти часа, как они прерваны начавшейся дракой - плач и крик детей, кто-то из толпы подзадоривает дерущихся, точно собак. Страшен вид этих людей, так и хочется сказать - зверей: рослые, они кажутся еще выше из-за деревянных башмаков (sabots) на высоких каблуках; одеты они в грубошерстные кафтаны, подпоясанные широкими кожаными поясами, которые для красоты обиты медными гвоздиками. Чтобы лучше разглядеть драку, они приподнимаются на носки, расталкивая друг друга локтями; кто-то топает в такт ногами. Длинные сальные волосы, худые, изможденные лица, которые искажены злобой и зверским хохотом. Да, да, эти люди платят налоги! А вы еще хотите лишить их соли! Да вы совсем не знаете тех, кого обдираете до нитки или, как принято у нас говорить, кем вы управляете, и, не зная их, вы, трусливые и равнодушные, воображаете, что безнаказанно, одним росчерком пера можете заставить их голодать. Всегда ли? Только до катастрофы! О мадам, спотыкающееся на каждом шагу, играющее в жмурки правительство кончит тем, что его просто сбросят (culbute generale)"

Несомненно, приведенный выше очерк несколько мрачноват на фоне Золотого Века, точнее, века бумаги и ожиданий! Ну зачем ты раскаркался, старый Друг Людей, разве ты не знаешь, что пророчества ничего не меняют и мир по-прежнему идет своим старым, извилистым путем!

Глава третья. СОМНЕНИЯ

Но не есть ли век ожиданий и надежд не более чем видимость, что нередко бывает с ожиданиями? Быть может, это всего лишь облако, парящее над Ниагарским водопадом, над которым висит в небе сияющая всеми цветами радуга? Ну что ж, в таком случае непобедимому аналитическому методу есть чем заняться.

О да, конечно! С точки зрения этого метода необходимо переделать все общество целиком, но это труд, который ему явно не по силам! Вы только посмотрите, как все кругом испортилось и, так сказать, свихнулось, что внутри - в духовной области, что снаружи - в области экономической, ум с сердцем не в ладу, и оба явно больны. По правде сказать, все горести и напасти в какой-то мере родня друг другу и обычно идут рука об руку. Подтверждается старая истина: телесный недуг, в особенности неизлечимый, есть следствие, есть порождение, причину же надо искать в грехе и преступлениях против морали. Посмотрев вместе с Мирабо на изможденные лица тружеников, которых в стране, придумавшей девиз "Человек человеку - брат" и именующей себя христианской, двадцать пять миллионов, невольно подумаешь, что это следствие копившейся веками бесчестности правителей и охранителей, как светских, так и духовных, для которых главным в жизни стало казаться, но не быть! И вот рождается мысль, своего рода общественная доктрина: лживое это состояние не может длиться вечно!

В самом деле, отбросив прочь радужные пары сентиментализма, филантропии и праздников морали, мы увидим довольно-таки печальное зрелище. Зададим себе такой вопрос: какими узами связаны люди между собой? какие силы удерживают их вместе? Ведь в основном это люди неверующие, которые руководствуются положениями и предположениями непобедимого аналитического метода, а в качестве веры, исповедуют принцип: мое желание - закон. Все они охвачены алчным стремлением к красивым вещам, и, по-видимому, нет никакого другого закона (вне или внутри их), которому бы они подчинялись!

В качестве короля у них королевский попугай, руководит ими правительство Море-па, которое, точно флюгер, повернуто в ту сторону, откуда дует ветер. В небесах для них нет больше Бога - его заменил телескоп. Правда, есть еще такой институт, как церковь, но она после недолгой борьбы с философией Просвещения совершенно покорилась своей судьбе - ее час пробил. А всего каких-нибудь двадцать лет назад уже известный вам архиепископ Бомон не позволил бы похоронить по христианскому обряду даже какого-нибудь беднягу янсениста, а Ломени де Бриенн[88] (человек, делающий карьеру, с которым нам еще предстоит встретиться) мог требовать от имени духовенства исполнения закона, осуждающего протестантов на смертную казнь за проповедь их учения Увы, теперь нельзя даже предать огню атеистические сочинения барона Гольбаха[89], если, коне

чно, вам не придет в голову воспользоваться страницами, заполненными философскими рассуждениями, для раскуривания трубки. Церковь, точно спутанный по ногам вол, нагибается лишь затем, чтобы достать корм (т. е. десятину[90]), и очень довольна своим положением - тупо равнодушная, она не ведает о приближении судного дня. А рядом более двадцати миллионов "изможденных лиц", которые в темноте и невежестве борются за существование, и указующим перстом в этой борьбе им служат "виселицы высотой 40 футов". В то же время возвещен приход необыкновенного, поистине Золотого Века: кругом праздники морали, "смягчение нравов", гуманные учреждения, говорят также о вечном мире между народами. О мире? О прекраснодушные философы! Что общего у вас с миром, если ваша родоначальница - Иезавель?[91] Гнусное порождение мерзостной заразы, вы погибнете вместе с нею!

Между прочим, есть нечто удивительное в том, как долго держится прогнившее, если его не потрясти как следует. Поколения за поколениями видят, как оно продолжает держаться, "отвратительно притворяясь живым организмом", хотя жизнь и правда давно отлетели от него. И все из-за того, что люди неохотно бросают торные пути, чтобы вопреки лености и привычке к покою вступить на новую дорогу. Поистине, велика власть существующего, и не в том ли и весь вопрос, как часто ускользает оно от глубокомысленных теорий и является пред нашими глазами в виде какого-нибудь определенного, неоспоримого факта, благодаря которому живут и работают люди или жили и работали в прошлом. Что же тут удивительного, если стремятся люди продлить ему жизнь и неохотно, с сожалением с ним расстаются, когда становится оно злобным и ненадежным. Будь же предельно осторожен, безоглядный энтузиаст! Рассмотрел ли ты хорошенько, какую роль играет привычка в нашей жизни, какой дивный мост, образованный всеми нашими знаниями и достижениями, поддерживает нас над бездной неведомого и недоступного, подумал ли ты о том, какой бездной является само наше существо, которое, точно аркой, окружено тонкой корочкой привычек, заботливо и с трудом возведенной?

Но, если "каждый человек (писал один автор) заключает внутри себя сумасшедшего", как тогда рассматривать общество в целом - общество, которое в своем самом обычном состоянии зовется не иначе как "обыкновенное чудо нашего мира"? "Без этой коры привычек (продолжает тот же автор), лучше сказать системы привычек, то есть определенных путей, способов действия и убеждения, общество вообще не могло бы существовать. Только благодаря этой системе оно и существует, а уж худо или хорошо, это другой вопрос. Именно в этой системе привычек (благоприобретенных или унаследованных, как вам будет угодно) и заключается истинный кодекс законов и конституция общества. И пусть этот кодекс не писан, но ему нельзя не повиноваться. То же, что мы называем писаными законами, конституцией, формой правления и т. д., не есть ли все это миниатюрный слепок, напыщенно выраженное резюме этого неписаного кодекса? Есть? Увы, скорее, нет, и только стремится к тому, чтобы быть! Вот это-то расхождение и порождает бесконечную борьбу". Добавим в том же духе, что, к несчастью, иногда эта вечно продолжающаяся борьба заканчивается тем, что кора привычек, подобно земной коре, вдруг дает трещину, и из-под нее вырывается огненная лава, которая все затопляет и поглощает. Кора сметена и разрушена, и вместо цветущего и зеленеющего мира пред нами дикий, сумбурный хаос, который, пройдя через борьбу и смуту, должен затем преобразоваться в другой мир.

С другой стороны, допустимо следующее утверждение: если вы столкнулись с ложью, подавляющей вас и пытающейся господствовать над вами, вы обязаны уничтожить ее. Надо только хорошенько обдумать в каком состоянии духа вы станете это делать: очень важно, чтобы это были не ненависть или себялюбивое и безрассудное применение насилия, важно, чтобы это было благородное, святое горение, обязательно связанное с милосердием. А иначе вы бы заменили старую ложь новой, вместо старой несправедливости создали бы новую, по собственному образцу, а ведь несправедливость всегда рождает ложь. В конце концов дела обстояли бы еще хуже, чем вначале.

Так уж устроен наш с вами мир, что живут в нем одновременно нерушимая надежда на лучшее будущее и нерушимое стремление сохранить все, как было раньше, вечно спорят друг с другом новаторство и консерватизм, попеременно беря верх в этом споре. Между тем как то "демоническое", что таится в каждом из нас, только и ждет, чтобы хоть раз в тысячу лет вырваться наружу! Об одном только, пожалуй, приходится пожалеть, наблюдая этот старый спор, так напоминающий классическую битву "пылающих ненавистью амазонок и юношей-героев", которая, как известно, закончилась объятиями, - о том, что уж очень он порывистый и страстный! Ведь стоит только консерватизму одержать в этом споре победу (а что тут удивительного, если консерватизм находит мощную поддержку в нашей лености и стремлении к покою), как он уже намерен сидеть в кресле победителя целый век, тиранически подавляя всякую несговорчивость, стараясь совершенно уничтожить своего противника. Вот и приходится погребенному под толщей земли противнику, подобно мифическому Энцеладу, потрясать всю Тринакрию[92] вместе с Этной, чтобы получить хоть один глоток свободы.

И все-таки давайте не будем думать о "бумажном" веке неуважительно. Ведь это век ожиданий! И пусть именно в нем началось страшное восстание Энцелада, потому что совершалась необходимая и срочная работа, за которую добровольно не взялся бы ни один смертный, разве не сама благая Природа, обещая нам радость на предстоящем пути (не важно, сбылось это обещание или нет) и увлекая несколько поколений людей во тьму Эреба[93], разбудила в людях надежду на лучшее будущее? Как хорошо кто-то сказал, "сами основы человека предполагают надежду, да и, собственно говоря, это единственное, чем он обладает. Мир, в котором он живет, есть обитель надежды".

Глава четвертая. МОРЕПА

Как каждый француз на что-нибудь да надеется, так и старый граф де Морепа тоже надеется на то, что находчивость и остроумие позволят ему продолжительное время оставаться на посту премьер-министра. И разве эта надежда не обоснована? Этот шустрый старик, у которого с языка не сходят шутки и остроты, уверен, что благодаря своей легкости он, как пробка, даже в самом крайнем случае всегда окажется на поверхности. Главное для него то, что он наконец-то (ему скоро будет восемьдесят) занял одно из самых высоких в стране кресел, а до всяких там "самосовершенствований", "прогресса человечества" или Astraea Redux ему дела нет. Пожалуй, можно согласиться с надменной Шатору, которая называла его не иначе как мосье Faquinet (уменьшительное от слова "негодяй"). На жаргоне, который сейчас принят при дворе, его называют Нестором Франции[94]. Ну что ж, каков Нестор, такова и Франция!

Кстати, головоломным представляется вопрос: где в данный момент может находиться правительство Франции? В Версале находятся Нестор, король, королева, министры и клерки с кипами бумаг - но правительство ли это? Ведь правительством мы называем институт, который управляет, наставляет и если надо, то заставляет. Такого института в данный момент мы во Франции не видим. Его заменило своего рода невидимое правительство: салоны, в которых собираются философы, галереи, Oeil de Boeuf, болтуны и памфлетисты. Появление Ее Величества в Опере было встречено аплодисментами - она сияет от радости. Но вот аплодисменты становятся жидкими или даже почти что прекращаются - королева расстроена и опечалена. Невольно подумаешь, что королевское достоинство похоже на воздушный шар братьев Монгольфье[95]; наполненный теплым воздухом, он раздувается и поднимается, а если его теплым воздухом не наполнить, он лежит на земле плоский и пустой и не думает подниматься. Долгое время французский деспотизм в какой-то мере ограничивали распространявшиеся всюду эпиграммы, в настоящее время эпиграммы, по-видимому, взяли над ним верх.

Король Людовик Желанный был молод и полон надежд осчастливить Францию, но он, к сожалению, не знал, что для этого надо сделать, да и, кроме того, это оказалось весьма нелегким делом. Вокруг него все время кипят страсти: раздаются требования, протесты, носятся всевозможные слухи - одним словом, царит полная неразбериха, которую мог бы упорядочить и которой мог бы овладеть лишь сильный и мудрый человек. В такой обстановке лишь всегда умеющий отшутиться и держащий нос по ветру Морепа чувствует себя как рыба в воде. Провозгласив приход новой эры и имея под этим в виду необозримый круг вопросов, философы пробудили в молчавшей, точно она немая, Франции желание говорить, и ее сильный, многозвучный голос уже слышен словно бы издали, но уже достаточно ясно. Со стороны же Oeil de Boeuf (a это ведь совсем рядом) слышится громкое и весьма назойливое требование придворных, составляющих опору трона, тянуть из казны, этого созданного для них рога изобилия, столько, сколько им вздумается: какое нам дело, что либералы придумали какую-то новую эру; пусть будет новая эра, но чтоб никаких урезываний средств, отпускаемых на содержание двора! Увы, именно это требование совершенно невыполнимо.

Как мы уже говорили, философам удалось выдвинуть на пост генерального контролера Тюрго в надежде, что он проведет все необходимые реформы. К сожалению, он занимал этот пост всего двадцать месяцев. Имея волшебный кошелек Фортуната[96], он, конечно, продержался бы на этом посту подольше. Да и не ему одному - любому генеральному контролеру такой кошелек мог быть весьма полезен. Вы никогда не обращали внимания на то, как щедра природа, когда речь идет об ожиданиях? Сколько людей, один за другим, устремляются к авгиевым конюшням, как будто тот или другой способен их очистить, но даже самому честному, работавшему на пределе своих небольших возможностей удается совершить лишь кое-что. Вот, например, Тюрго, способный, честный, изобретательный и дальновидный, с сильной, как у героя, волей человек, но что он мог сделать, если у него нет кошелька Фортуната. О, сангвинический генеральный контролер! Задумав осуществить во Франции революцию мирным путем, ты не позаботился о том, чтобы найти средства для выплаты "компенсаций", которые - - это молчаливо подразумевалось - необходимы для ее осуществления. Более того, едва ты приступил к этому важному делу, ты вдруг заявляешь, что духовенство, дворяне и даже члены парламента будут платить налоги, как и все остальные простые люди!

Какие негодующие, озлобленные крики раздаются в галереях Версальского дворца! Морепа крутится в этом вихре злобы, точно волчок, ну а бедному королю (всего несколько недель назад он писал Тюрго: "II n'y a que vous et moi qui aimions le peuple") (Кроме вас да еще меня, нет никого, кто бы так близко принимал к сердцу интересы народа) ничего не остается, как подписать приказ о его отставке и ждать, когда разразится революция[97].

Выходит, надежды не сбылись и, так сказать, отсрочены, не так ли? Отсрочены, это верно, но ведь не уничтожены, не аннулированы. Они снова оживают, когда в Париж приезжает после долгого отсутствия сам патриарх философов Вольтер[98]. Этот высохший старец "в огромном парике a la Lois Quatorze[99], из-под которого сверкают горячие, как угли, глаза" вызывает в обществе необыкновенный подъем, своего рода взрыв. Оказалось, что Париж умеет не только смеяться и иронизировать; оказалось, что Париж может испытывать едва ли не религиозное поклонение к своим героям. Чтобы только взглянуть на него, дворяне переодевались трактирными слугами, красивейшие женщины готовы были, кажется, устлать своими волосами путь, по которому ступала его нога. "Карета, в которой он едет, - это ядро кометы, и хвост ее заполняет целые улицы". Ему устраивают в театре настоящий апофеоз, точно он император, и, наконец, "душат под розами". Его нервы не выдержали, и старый Ришелье посоветовал принять опиум невоздержанный патриарх принял слишком большую дозу. Даже Ее Величеству пришла мысль послать за ним, но ее вовремя отговорили. Хорошо уже то, что Ее Величество до этого додумалась. А ведь этот человек поставил своей главной целью в жизни разрушение и уничтожение того фундамента, на котором покоятся их величества и их преподобия. Чем отплатил ему мир за это? Как глашатай и пророк, он мудро высказал то, о чем многие мечтали сказать, и мир откликнулся и короновал его. Правда, хоронили обожаемого и задушенного розами патриарха тайком. Ну что ж, самое замечательное во всем этом то, что Франция, несомненно, беременна (или, как говорят немцы, "в доброй надежде"); пожелаем же ей счастливо разрешиться от бремени и принести добрый плод.

Поговорим еще об одном человеке, о Бомарше[100], который недавно закончил отчет о своем судебном процессе ("Мемуары")10[101], сразу принесшем ему известность в обществе. Карон Бомарше (или де Бомарше, так как он был возведен впоследствии в дворянство), человек смелый и находчивый, имел, родившись в бедной семье, прекрасный аппетит, честолюбие и еще множество других талантов, среди которых не последним был талант интриги. Это был худой, если не сказать тощий, но крепкий, с несгибаемой волей человек. Удача и собственная ловкость открыли ему доступ к клавикордам наших добрых принцесс Loque, Graille, a затем и других сестер. Гораздо важнее было то, что придворный банкир Парис Дювернье почтил его своим доверием, которое простиралось до того, что Бомарше имел право вести некоторые операции наличными. Однако наследник Дювернье, человек из высшего света, решил, что это уж слишком, и организовал против Бомарше судебный процесс, в котором наш крепыш, потеряв деньги и репутацию, был наголову разбит. Таково было мнение судьи, докладчика Гецмана, парламента Мопу да и всего остального света, как обычно безразличного и равнодушного. Пусть все так думают, но Бомарше не сдастся! Из-под его негодующего пера выходят (конечно, не стихи) сатирические памфлеты о процессе, с помощью которых, избрав своим оружием насмешку и неотразимую логику, он начинает отчаянную борьбу за пересмотр своего дела, против докладчиков, парламентов, властей, против всего света. Этот высохший учитель музыки неутомимо сражается, как опытный фехтовальщик, то отступая, то нападая, и наконец заставляет все общество говорить о себе. Спустя три года, пройдя через поражения и неудачи, проделав работу, которую, пожалуй, можно сравнить с подвигами Геракла, наш непокорный Карон в конце концов одерживает победу: выиграв все свои процессы, он тем самым срывает с докладчика Гецмана судейскую мантию и навсегда одевает его в костюм подлеца; что же касается парламента Мопу (кстати, Бомарше помогал его разгону), других каких бы то ни было парламентов да и всей вообще системы правосудия во Франции, то его пример заставил многих крепко задуматься. Итак, судьбе было угодно бросить Бомарше в преисподнюю, и вот наш тощий французский Геркулес вышел из нее победителем, укротив адских псов. Отныне его имя принадлежит к числу знаменитостей своего века.

Глава пятая. ASTRAEA REDUX БЕЗ ДЕНЕГ

Взгляните, разве там, по ту сторону Атлантики, не зажглась заря нового дня? Там родилась демократия и, опоясанная бурей, борется за жизнь и победу. Во Франции с радостью и сочувствием поддерживают вопрос о правах человека, во всех салонах только и слышно: что за зрелище! И посмотреть действительно есть на что: сюда, к сентиментальным и легкомысленным, как дети, поклоняющимся языческим богам французам, которые живут в монархическом государстве, прибыли американские представители Дин и Франклин[102], потомки пуритан, воспитанные на Библии и сохранившие издревле присущую англичанам выдержку и хладнокровие, вкрадчивый Сайлас[103] и вкрадчивый Бенджамин, явившиеся сюда лично, чтобы просить о помощи. В салонах над ними, естественно, зубоскалят и потешаются. Ну а, например, император Иосиф, которого спросили, как он к ним относится, высказался довольно неожиданно для человека, сочувствующего философии Просвещения: "По профессии я роялист"[104] (Mon metier a moi c'est d'etre royaliste).

Такой же точки зрения придерживается и ветреный Морепа, но философы и общественное мнение поворачивают его в противоположном направлении. Правительство Морепа приветствует демократию, некоторые частные лица тайком изготавливают для нее оружие. Поль Джонс[105] экипирует свой "Bon homme Richard", контрабандно провозит в Америку (конечно, англичане не дремлют и часто проводят конфискации) оружие и боеприпасы, причем за кулисами всего этого дела стоит Бомарше, теперь уже как великий организатор контрабандной доставки оружия, не забывающий, конечно, пополнить при этом свой тощий карман[106]. Разумеется, Франции пора иметь военный флот. И разве теперь не самый подходящий момент для этого, ведь у гордой владычицы морей, этой английской мегеры, как раз сейчас связаны руки? Так-то оно так, но где взять деньги на его постройку, ведь казна пуста. Как по мановению руки (Бомарше говорит, что его руки), то в том порту, то в этом торговцы начинают строить корабли и преподносят их в дар королю. На воду спущены прекрасные суда, и среди них настоящий левиафан - корабль "Ville de Paris".

На корме стоящих на якоре трехпалубных гигантов развеваются вымпелы, голоса поддерживающих борьбу за свободу философов становятся все громче разве может какой-нибудь Морепа устоять против такого ветра? За океан отправляются добровольцы. Суровые генералы-янки, такие, как Гэйтс или Ли, "носящие под шляпой шерстяные ночные колпаки", встают на караул при виде представителей французского рыцарства, а новорожденная демократия не без удивления видит, что "деспотизм, умеряемый эпиграммами" встал на ее защиту. Да, так это было. Рошамбо, Буйе, Ламет, Лафайет (одни служили раньше в королевской армии, другие нет) - все они обнажили шпаги, приняв участие в святой борьбе за свободу народа. Им предстоит сделать это еще раз, но уже по другому поводу.

С Уэссана доносится гром корабельных орудий. Ну а чем занимался в это время наш юный принц, герцог Шартрский, - "прятался в трюме" или, как герой, своими действиями приближал победу? Увы, во втором издании события описываются несколько иначе: оказывается, никакой победы не было, говоря точнее, победил англичанин Кеппель[107]. Громкие аплодисменты, которыми наш юный принц был встречен в Опере, сменились насмешливым шепотом и взрывами смеха, и это приносит принцу нескончаемые огорчения, ведь ему так хотелось стать адмиралом.

А тут еще беда, которая случилась с "Ville de Paris", левиафаном морей! Англичанин Родни захватил корабль, а с ним еще несколько других[108], успешно применив "новый маневр прорыва неприятельской линии". Вспомним, что говорил Людовик XV: "У Франции никогда не будет флота". Храбрый Сюффрен[109] вынужден возвратиться из Гай-дер-Али, покинув индийские воды. Единственная его заслуга в том, что он вернулся, не испытав горечи поражения. Если, однако, учесть поддержку, которая была ему оказана, то, надо сказать, он вел себя как герой. Теперь наш прославленный герой морей мирно отдыхает в своих родных Севеннах, выпуская кухонный, а не пороховой дым из труб старого замка Жолес, которому еще суждено приобрести иную славу, но в другое время и в связи с другим человеком. Храбрый Лаперуз снимается с якоря и отплывает в дальние моря[110] для блага людей и своего короля, который интересуется географией. Увы, все и здесь кончается неудачей. Храбрый мореплаватель бесследно затерялся в голубых просторах морей, и все попытки найти его тщетны. Долго еще в умах многих людей будет жить его печальный и таинственный образ.

Между тем война продолжается, но Гибралтар по-прежнему не сдается, и это несмотря на то, что среди осаждающих и Крийон, и Нассау-Зиген, которым помогают искусные военные инженеры и к которым в конце концов присоединяются принцы Конде и д'Артуа. Согласно франко-испанскому семейному договору, на воду спущены плавучие батареи. Крепости в галантной форме передан ультиматум, но Гибралтар отвечает на него, словно Плутон, тучей раскаленных ядер. Казалось, скала Кальпе превратилась в жерло ада. В грохоте пушек прозвучало столь решительное "нет", что этот ответ дошел до сознания каждого

Итак, с этим последним взрывом прекратился шум войны, и, надо думать, теперь наступит век благожелательности. Из-за океана вернулись благородные волонтеры свободы и теперь всюду проповедуют ее. Не имеющий себе равных среди своих современников, Лафайет блистает в версальском Oeil de Boeuf, его бюст установлен в Парижской ратуше. Непобедимая и неприступная, гордо стоит демократия в Новом Свете во весь свой гигантский рост, занеся ногу уже и в Старый Свет. Отметим, что все случившееся отнюдь не пошло на пользу французским финансам, которые в настоящее время явно больны.

Что делать с финансами? Это, конечно, теперь самый главный вопрос, и никаким лучезарным надеждам не прогнать маленькую тучку, чернеющую на горизонте. Мы видели, как Тюрго прогнали с поста генерального контролера из-за того, что у него не было кошелька Фортуната. Еще меньше способностей проявил на этом посту де Клюньи, который, заняв "свое место в истории" (кто хочет, может обнаружить его скучающую бесполезную тень и сейчас на этом месте), предоставил делам идти как им заблагорассудится и исправно получал причитающееся ему жалованье. Но быть может, такой кошелек есть у женевца Неккера? Во всяком случае он умен и честен, насколько это позволяет профессия банкира, и пользуется всеобщим уважением, поскольку является автором нескольких эссе, получивших премию Французской Академии. Он много сделал для индийской торговой компании, устраивал обеды в честь философов и "сумел в течение двадцати лет составить себе состояние". Это был очень серьезный, молчаливый человек - черты характера, свойственные как глупцам, так и мудрецам. Вероятно, селадон Гиббон[111] был очень удивлен, когда, встретившись в Париже в большом свете с мадам Неккер, узнал в ней мадемуазель Кюршо, за которой он когда-то ухаживал и брак с которой не состоялся потому, что его отец "и слышать не хотел о подобном союзе". Его удивление еще более усилилось, когда он узнал, что "Неккер[117] не знает чувства ревности"[112].

Автор "Истории упадка и разрушения" весело играет с другой молоденькой девушкой, которая впоследствии прославится под псевдонимом мадам де Сталь[113]. Тем временем, пока мадам Неккер основывает больницы, дает торжественные обеды в честь философов, пытаясь таким образом развлечь утомившегося на службе супруга, дела идут все хуже и хуже - бедность, несмотря на советы философов и управление маркиза де Пезе, стесняет действия даже самого короля. И все-таки Неккер, подобно Атласу, поддерживает здание французских финансов в течение пяти лет, отказавшись от полагающегося ему жалованья и во всем получая поддержку своей благородной супруги. Полагаем, в его голове родилось множество идей, которые он из-за свойственной ему робости не высказал открыто. В его опубликованном с разрешения короля Compte Rendu (вот, кстати, еще один образчик новой эры) обещаны чудеса, осуществлению которых на практике мешает, очевидно, гениальность таких вот Атласов-Неккеров. Неккер, подобно другим, обдумывает план мирной революции во Франции, ведь в его глубокомысленной тупости или в неразговорчивом тупом глубокомыслии так много честолюбия.

Ну а пока что его кошелек Фортуната оборачивается древним, как мир, режимом скаредной экономии. Более того, он додумался до всеобщего налогообложения, включая дворянство и духовенство, до создания собраний в провинциях и еще многого другого, до чего додумался и Тюрго! Умирающий Морепа волей-неволей поворачивается по ветру в который раз, и Неккер уходит, о чем многие сожалеют.

Оказавшись не у дел, в, положении частного человека, Неккер ждет своего часа и внимательно наблюдает за происходящим со стороны. Восьмидесятитысячный тираж его новой книги "Administration des finances" расходится в несколько дней. Он ушел, но он опять вернется (эта ситуация повторится), потому что его поддерживает возбужденное общественное мнение. Не правда ли, удивительно интересная личность этот генеральный контролер финансов, начинавший свою карьеру всего лишь банковским клерком в Телюссоне!

Глава шестая. ПУСТОЗВОНЫ

Итак, общество вступило в бумажный век, или иначе в эру надежд. Разумеется, на его пути были препятствия и был даже грохот войны, который издали слышен едва ли не как веселый марш, и, конечно, молчаливо подразумевалось, что мрачный двадцатипятимиллионный хаос голода и невежества пока еще не разбушевался под ногами шествующих.

Взгляните только на Лоншан[114]: здесь, как обычно, в конце поста можно увидеть светских людей Парижа и даже всей Франции. Заканчивается страстная неделя, но они не посещают мессу, им больше нравится красоваться друг перед другом в лучах яркого весеннего солнца Словно бесконечная гирлянда цветов (тюльпаны, георгины, лилии), едет в раззолоченных открытых каретах через Булонский лес толпа людей, считающих себя солью земли, цветом жизни! И никто из едущих не подумал о том, что твердая, по их мнению (каждый из них уверен - тверже алмаза), почва, по которой катятся кареты, всего лишь бумажка с геральдическими знаками, прикрывающая скрытое пока от глаз огненное озеро. О, глупцы! неведома для вас истина, да вы и не пытались найти ее. Вы и ваши отцы сеяли ветер, теперь вы пожнете бурю. Ведь давным-давно сказано: воздаяние за грех - смерть.

В Лоншане, да и в других местах тоже, бросается в глаза следующее: каждой даме или кавалеру прислуживает человеческое существо, не то эльф, не то чертенок, хотя и молодой, но уже со следами увядания, появляющимися всегда у тех, кто рано научился ловчить и развратничать, - без такого рода эльфов никак не обойтись во всяких непредвиденных случаях. Существо это зовется жокеем (слово пришло во французский язык из английского) и в связи с этим воображает, что оно английской породы. В самом деле, англомания прогрессирует в обществе все сильнее, что само по себе говорит о многом. Раз уж Франция встала на путь свободы, то в тишине, наступившей после безумия войны, само собой проснулось чувство любви к соседней стране, в которой свобода давно победила, не так ли? Ведь восхищаются же английской конституцией, английским национальным характером такие образованные мужи, как герцог де Лианкур или герцог де Ларошфуко[115], стремящиеся перенести из Англии на французскую почву все, что можно.

Герцог де Ларош-Гийон и де Ларошфуко д'Анвиль Луи Александр (1743-1792) - политический деятель, член Академии наук, с начала революции одним из первых перешел на сторону третьего сословия, после восстания 10 августа 1792 г. подвергался преследованиям и был убит во время "сентябрьских избиений" в провинции.

Переносят же всегда то, что полегче, не правда ли? Именно такого рода деятельность пришлась по сердцу не вышедшему в адмиралы герцогу Шартрскому (он пока еще не герцог Орлеанский и уж тем более не Эгалите), который, став близким другом принца Уэльского и то и дело бывая в Англии, пропагандирует во Франции английский образ жизни, т. е. прежде всего кареты, седла, сапоги с отворотами и рединготы, что по-английски всего лишь куртка для верховой езды. К образу жизни несомненно принадлежит и манера верховой езды, поэтому всякий, кто хочет быть с веком наравне, должен научиться ездить на лошади a l'Anglaise, приподнимаясь на стременах и презирая старую посадку, которая, по словам Шекспира, подобает лишь "маслу и яйцам", едущим на рынок. С бешеной скоростью мчится по улицам Парижа карета нашего храброго герцога, и никто из парижских кучеров не владеет бичом лучше, чем герцог-непрофессионал.

Оставим жокеев-эльфов и перейдем к настоящим йоркширским жокеям, которые тренируют скаковых лошадей и ездят на них во время скачек. Скачки также стали модными во Франции благодаря монсеньеру и, добавим, наущению дьявола. У принца д'Артуа, который тоже содержит скаковую конюшню, служит ветеринаром некий Жан Поль Марат[116], швейцарец из Нешателя, человек, много претерпевший и немного помешанный. Пари и судебные процессы сопровождают как в Лондоне, так и в Париже одну загадочную личность, некоего шевалье д'Эона, который одинаково элегантно носит и брюки и юбку. Златые дни контактов между народами! А также грязных дел и мошенничества, которые процветают, помогают и приветствуют друг друга, несмотря на разделяющий страны Ла-Манш. Видите запряженную четверкой английскую карету, которая появляется на скачках в Венсенне или Саблоне? В этой карете восседает рядом с их высочествами и их негодяйствами некий доктор Додд13[117], англичанин, в которого, к несчастью, влюбилась виселица.

Герцог Шартрский, как и многие другие принцы, в юности подавал большие надежды, к сожалению совершенно не оправдавшиеся. Обладая громадными имениями Орлеанов, имея тестем герцога де Пентьевра, он должен вскоре (умирает его шурин, молодой Ламбаль, ведший нездоровый образ жизни) стать самым богатым человеком Франции. Предавшись уже в молодые годы, так сказать, трансцендентальным формам разврата, он довел себя до того, что полностью облысел, в его жилах течет больная, испорченная кровь. Его лоснящееся, красное, словно отполированная медь, лицо усеяно головками карбункулов. Этот юный принц - своеобразный символ надвигающейся катастрофы! Все здоровое в нем полностью выгорело, остался лишь пепел чувственности да еще разная дрянь, которая дурно пахнет; от всего того, что мы называем душой и что влияет на наше поведение и интуицию, осталась лишь привычка пускать пыль в глаза или совершать нелепые, вызывающие буйства, которая становится маниакальной и приведет в конце концов к мрачному хаосу. Парижане покатываются со смеху, видя его кучерское искусство, - он делает вид, что не замечает этого.

Им стало вовсе не до смеха в тот день, когда они узнали, что герцог ради наживы занес свою святотатственную руку на сад Пале-Руаяля14[118]: он хочет уничтожить цветники, вырубить ставшие священными для парижан каштановые аллеи, под сенью которых так хорошо гулять с какой-нибудь оперной нимфой. Общий стон вырвался из груди парижан: в самом деле, куда теперь пойти бездельнику? Огорчен и Филидор[119], который, бывая в кафе "Режанс", любил остановить свой взор на зелени парка. Напрасны сетования: беспощадный топор обрушился на деревья, бедные нимфы с плачем разбежались. Не плачьте, бедные нимфы, принц посадит новый сад, правда поменьше прежнего, но зато в нем будет фонтан, будет стреляющая ровно в полдень пушка, а вокруг него встанут пышные здания, и в них можно будет найти как предметы низкой пользы, так и предметы умственные, но также и такие, которые едва ли в состоянии представить бедное человеческое воображение. Итак, Пале-Руаяль стал и теперь останется навсегда тем местом нашей планеты, где устраиваются шабаши ведьм и где обитает сам Сатана.

До чего только не додумаются смертные! В далеком Анноне, в Виваре, братья Монгольфье поднимаются в воздух с помощью склеенного из бумаги шара, наполненного дымом от тлеющей шерсти[120]. Провинциальное собрание в Виваре решило устроить в этот день перерыв в своей работе. Члены собрания и местные жители криками и аплодисментами приветствуют это событие. Быть может, оно свидетельствует о том, что непобедимый аналитический метод собирается взобраться на райские небеса?

Весть об этом событии взволновала весь Париж - он жаждет увидеть все своими глазами. И вот братья Монгольфье на улице Сент-Антуан (здесь находится известный писчебумажный магазин и склады Ревельона) поднимают на шаре в воздух сначала уток и кур, вслед за ними поднимутся в воздух и люди[121]. Но этим дело не кончилось, и вот химик Шарль[122], выделив в лаборатории водород, догадывается заполнить им сделанный из глазированного шелка шар. Он вместе со своим товарищем поднимается на воздушном шаре из Тюильрийского сада - один из Монгольфье обрубает канат. Смотрите, смотрите, они поднимаются! Сто тысяч сердец трепещут от страха и восторга, и вдруг толпа кричит (крик этот подобен рокоту моря), видя, как поднимающийся вверх шар становится все меньше и меньше. Смотрите, смотрите, он уже стал маленьким блестящим кружочком, напоминающим табакерку Тюрго (в просторечии пустячок Тюрго), а потом месяц на ярком дневном небе! Наконец шар опускается, и нет человека, который бы не приветствовал смельчаков. Герцогиня Полиньяк вместе с друзьями ожидает их в Булонском лесу, несмотря на ужасный холод (это было 1 декабря 1783 г.). Все французское рыцарство с герцогом Шартрским во главе несется галопом навстречу отважным воздухоплавателям15 .

Какое великолепное изобретение, как это прекрасно подняться в воздух к самому небу! К сожалению, у него есть и недостаток - шар ведь совершенно неуправляем. Оно в достаточной мере символично - таков уж сам век благих ожиданий: он удивительно легко поднимается над поверхностью, парит над нею и вдруг кубарем падает вниз - всегда именно там, где повелела судьба. Вспомните Пилатра[123], шар которого взорвался: легко подняться, но спуск иногда оканчивается трагически! Ну что ж, людям ведь нравится (хотя бы с помощью воздушного шара) взлетать в райские кущи.

Взгляните на доктора Месмера[124], когда он в длинной, похожей на тогу древнего жреца одежде, глубоко задумавшись и возведя очи горе, проводит в огромном зале магнетический сеанс. Царящую в зале священную тишину нарушают лишь нежные музыкальные аккорды; вокруг обыкновенных чанов с водой (они, видите ли, помогают постичь тайны магнетизма) сидят, собравшись в кружок, великосветские красавицы, образуя как бы живой страстоцвет. Затаив дыхание, каждая ждет, когда дрогнет зажатый в ее руке прутик, ждет этого сигнала магнетического озарения и осуществления рая на

земле. О женщины! О мужчины! Не пора ли задуматься, во что верите? Вместе с красавицами мы здесь видим одного из членов парламента Дюпора[125], некоего Бергаса[132], д'Эпремениля[126] и, наконец, химика Бертолле[127], присутствующего здесь по поручению герцога Шартрского.

Однако они боятся, как бы в это дело не вмешалась Академия наук со своими Байи[128], Франклинами и Лавуазье[129]. Конечно, она вмешалась[130], и потому, набив карманы луидорами, Месмер исчез. Вот он прогуливается по набережной Боденского озера в старинном городе Костанца, сосредоточенно размышляя о случившемся, а может быть, о чем-то еще. А ведь в самом деле, в какие бы одежды вы ее ни рядили, рано или поздно откроется великая древняя истина: удивительное это существо - человек; изумительна в нем способность властвовать над себе подобными; богата и кипуча жизнь внутри его, богат и кипуч мир вне его, и никогда никакому непобедимому аналитическому методу, с его физиологиями, учениями о нервной системе, с его медициной и метафизикой, не понять его, а стало быть, и не объяснить. Вот почему в любую эпоху знахарь и шарлатан не останутся без денег.

Глава седьмая. ОБЩЕСТВЕННЫЙ ДОГОВОР

Как в пропущенном через призму свете один цвет в строгой последовательности сменяет другой, так и начавшийся век надежд и благих ожиданий, расцвечивая всякий раз наш горизонт в какую-то определенную краску, должен непременно привести к исполнению этих надежд и ожиданий. Весьма сомнительно! В этом веке любят говорить о всеобщей благожелательности, о непобедимом аналитическом методе, об излечении от безобразных пороков, но ведь нельзя же в конце концов не замечать существование двадцати пяти миллионов темных, диких, умирающих от голода и непосильного труда людей, для которых иконой (ессе signum)[131] является "виселица высотой в сорок футов". Ведь в самом деле, подумав об этом, невозможно же не усомниться?

Во все времена, как в прошлом, так и в будущем, грех порождает страдание и муки, и, нам кажется, мы верно прочитали написанное на стене[132]. Франция именует себя христианнейшей державой, и в ней действительно много церквей и соборов, но среди первосвященников много таких, как Рош-Эмон или кардинал ожерелья[133] Луи де Роган. Голос низов, похожий не то на стон, не то на вой, слышится давно (тому свидетельство - жакерии и голодные бунты), но слышит его только небо. Среди миллионов задавленных нищетой людей наберется несколько тысяч, которым, так сказать, не повезло и они попали в стесненные обстоятельства, но процветают (лучше, наверное, сказать, медленно разоряются) в стране буквально единицы. Похожая на пойманную арканом и взнузданную лошадь или на затравленного зверя, из мяса которого высокопоставленные охотники собираются вырезать лакомые кусочки, промышленность кричит своим высокооплачиваемым покровителям и руководителям: предоставьте же руководство мне самой, избавьте меня от вашего руководства! А что представляет собой французский рынок? Потребности населения, которые он удовлетворяет, двоякие: во-первых, он удовлетворяет потребности миллионов в продуктах питания, причем грубых и самых дешевых; во-вторых, потребности небольшой, но пестрой группы людей - от солистов Оперы до гонщиков и куртизанок, которым требуются предметы роскоши и разные деликатесы. В сущности такое положение дел нельзя назвать иначе как безумием.

Исправить это положение и все переделать может только непобедимый аналитический метод! Честь и слава ему! Однако позволительно спросить (известно, что метод родился в мастерской и лаборатории): а за их пределами годится он на что-нибудь? С его помощью легко обнаружить логическую непоследовательность или поставить под сомнение доводы какого-нибудь спорщика. Но ведь давно известно: сомнение способно порождать духов, а вот справиться с ними ему не дано. И вот логические доводы растут, множатся, образуя своего рода "мощный логический вихрь", который втягивает в себя сначала слова, потом вещи, и они в нем бесследно исчезают. Обратите внимание на то, что все эти нескончаемые теоретические разглагольствования о человеке и его душе, о философии государства, о прогрессе человечества и т. д. и т. п., составляющие неотъемлемую часть (своего рода обиходную мебель) сознания каждого, не смогут служить опорой для благих ожиданий, потому что они обыкновенные предвестники состояния безысходности и отчаяния. Такие глашатаи, как Монтескье, Мабли[134] и многие другие, исследовали в своих сочинениях бесчисленное множество вопросов, теперь к ним присоединился Жан Жак Руссо, который в своем труде "Общественный договор", ставшем новым Евангелием, доказал, что правительство есть результат сделки, или договора, заключенного ради общего блага, и тем самым решил наконец загадку государственной власти. Еще одна теория? Да, но ведь были и другие и, вероятно, будут еще, как это всегда бывает во времена упадка. Каждая из них обладает определенными достоинствами и родилась на свет благодаря законам Природы, которая, двигаясь поступательно, ничего не делает напрасно на своем великом пути. И разве не является самой правильной та теория, которая рассматривает все теории (как бы они ни были серьезно и тщательно разработаны) по самой их сути неполными, вызывающими вопросы и сомнения, а иногда даже и ложными? Каждому надлежит знать, что Вселенная, в которой он живет, есть нечто бесконечное, о чем ведь она и сама открыто говорит. И надо оставить попытки постичь ее логически - надо быть довольным хотя бы тем, что удалось поставить в окружающем нас хаосе одну-две опоры, и то хорошо. Вот почему тот факт, что молодое поколение, отвергнув скептицизм отцов с их "Во что я должен верить?", страстно уверовало в Евангелие Жан Жака, представляет собой важный шаг в развитии общества и свидетельствует о многом.

Будь же благословенна надежда! Ибо с самого начала истории человечества звучат пророчества о приходе новой эры (эры благочестия, например), и вот что замечательно, не было до сих пор пророчества об эре изобилия и ничегонеделания. Не верьте же, друзья мои, пророчествам о стране изобилия и ничегонеделания, в которой царят счастье, благожелательность и нет больше безобразных пороков! Ведь человек не из тех животных, что счастливы своей судьбой - аппетит к сладкой жизни у него огромен. Да и может ли бедный, слабый человек найти в этой бесконечной, грозно-таинственной и яростно бушующей Вселенной, уж не говорю, счастье, а просто почву под ногами, чтобы существовать, не воспитав в себе терпения и неустанного, энергичного стремления к цели? Горе ему, если нет в его сердце горячей веры, а великое слово "долг" превратилось для него в пустяк! Что же касается сентиментального прекраснодушия, так необходимого при чтении романтической повести или в каком-нибудь патетическом случае, то во всем остальном оно просто ни на что не годно. Ведь если человек духовно здоров, он не станет этим хвастаться, ну а если станет, то, значит, роковая болезнь уже гложет его. Кроме того, сентиментальное прекраснодушие - близнец лицемерия, быть может, лучше сказать: не одно ли это и то же? И не является ли лицемерие той дьявольской первоматерией, которая породила все виды лжи, мерзости и глупости и которая абсолютно враждебна всякой правде? Ибо лицемерие по самой своей природе есть дистиллированная ложь, т. е. ложь в квадрате.

Ну а как быть, если вся нация, сверху донизу, пропитана лицемерием? В таком случае (и я это утверждаю с полной уверенностью) она очистится от него! Ибо жизнь ведь нельзя свести к одному лишь хитро придуманному обману или самообману: уже в том, что ты или я живем и дышим, имеем те или иные желания и потребности, уже в одном этом заключена великая истина, ведь нельзя же удовлетворить эти потребности с помощью какого-нибудь иллюзионистского фокуса, их можно удовлетворить только фактически. Так что давайте займемся фактами, благословенными или гнусными - это ведь во многом зависит от того, насколько мудры мы с вами. Ну а самый низкий и уж конечно совсем не благословенный из известных нам фактов, которому бедные смертные неукоснительно повиновались, есть примитивный факт каннибализма: я могу сожрать тебя. И что будет, если эта примитивная потребность вдруг пробудится в нас (и это наряду с самыми усовершенствованными методами науки) и мы начнем ее вновь удовлетворять!

Глава восьмая. ПЕЧАТНОЕ СЛОВО

Во Франции на все смотрят с практической точки зрения и потому, мало обращая внимания на предсказываемые теорией усовершенствования, видят пока только одни недостатки. Вами обещана так необходимая обществу перестройка, но что-то с ней не ладится? Очевидно, надо начинать ее, так кто же начнет ее с самого себя? Недовольство тем, что творится вокруг, а еще больше тем, что творится наверху, все возрастает, причем фактов для него более чем достаточно.

Не стоят упоминания ни уличные песенки (их пели и раньше, во времена умеренного деспотизма), ни рукописные газеты (Nouvelles a la main). Башомон[135] со своими приспешниками и наемниками может положить конец "гнусному ремеслу подслушивания" (между прочим, записи агентов составили тридцать томов), потому что печать, все еще не обладающая полной свободой, ведет себя довольно распущенно. "Изданные в Пекине" и распространяемые тайком памфлеты читает весь Париж. Некий де Моранд[136],

который пока еще не попал под нож гильотины, издает в Лондоне регулярно выходящую газету "Европейский курьер". Или вот еще пример: некий бунтарь Ленге[137], также пока незнакомый с гильотиной, выслан из Франции решением своих братьев-адвокатов, поскольку французский климат не гармонирует с его темпераментом. Он издает книгу (скорее, дикий вопль) под названием "Правда о Бастилии" ("Bastille Devoilee"). Словоохотливый аббат Рейналь осуществил наконец свое заветное желание: вышла в свет его "Философская история"[138] (она, говорят, написана его друзьями-философами, но издана под его именем и принесла ему известность). Книга пустая, велеречивая, со множеством уверток и уклонений от истины. Палач сжигает книгу на площади, а автор отправляется путешествовать, разумеется считая себя мучеником. Это произошло в 1781 году, и, вероятно, книге в последний раз оказаны столь высокие почести - даже палачу становится ясно, этим ничего не добьешься.

Давайте заглянем в залы суда, где слушаются дела о разводах или решаются денежные споры, ведь каждое из них рассказывает о семейной жизни, и как рассказывает! В окружном парламенте Безансона и Экса (Aix) слушается дело молодого Мирабо - вся Франция с интересом следит за ним. Воспитанный Другом Людей, он, побывав за свои двадцать лет и в королевской тюрьме, и в пехотном полку, и еще во многих других местах, пожив и на чердаках, обычном местожительстве начинающего писателя, научился уже в эти молодые годы "противостоять деспотизму", представьте себе, даже деспотизму людей и богов. Как часто розовый флер всеобщей благожелательности и Astraea Redux скрывает от глаз безрадостную, мрачную пустыню, вернее, настоящий ад свар и раздоров, в которые превратились семейные святыни! Например, старый Друг Людей сам ведет бракоразводный процесс и запирает иногда всю свою семью, конечно исключая себя самого, под замок. Он много писал о перестройке общества и об освобождении его от крепостного рабства и, однако ж, использовал в своих личных интересах шестьдесят записок об аресте (Lettres de Cachet). В нем причудливо соединились проницательность, решимость, мужественная принципиальность и неумение управлять собой, сварливая, какая-то сумасшедшая раздражительность. Черствость и жадность - как далеки они от того прекрасного, чем живет душа человеческая! О глупцы, как можно ожидать, что наступит новый, прекрасный, как молодая трава, век, который принесет любовь, изобилие, реки, полные вина, нежнейшую музыку в каждом дуновении ветра, и затаптывать в грязь чувственности (и, что ни день, все глубже и глубже) те самые качества души вашей, на которых только и держится ваше существование, - посмотрите, ведь вы неудержимо падаете в бездну!

Следовало бы заняться и преданным забвению делом об алмазном ожерелье. Как Сатана в Вальпургиеву ночь собирает ведьм, так и здесь, но только при ярком дневном свете образовался жуткий хоровод, в котором закружились и носящий красную шляпу кардинала Луи де Роган, и закоренелый преступник сицилианец Бальзамо-Калиостро[139], и придворная модистка госпожа де Ламот, "в лице которой было что-то пикантное", а вместе с ними и высокопоставленные прелаты, мошенники, предсказывающие будущее, карманники и проститутки. Какой смрад подняли они! Дело это было скандальным еще и потому, что трон здесь впервые столкнулся с уголовщиной. Девять месяцев по всей Европе только и было разговоров что о загадке ожерелья, и изумленная Европа вдруг увидела, как одна ложь сменяла другую, как язвы коррупции, жадности и глупости покрыли тела и высших и низших и что всюду царит одна лишь алчность. Впервые тебе больно и горько, и ты льешь слезы, прекрасная королева! Впервые твое честное имя заляпано грязью, от которой тебе уже не очиститься до самой смерти. Ни у кого из тех, кто живет в одно время с тобой, не шевельнулись в сердце любовь и жалость к тебе, они появятся лишь у будущих поколений, когда твое сердце, навсегда исцеленное от всех печалей, уснет холодным сном могилы. Отныне эпиграммы становятся не просто злыми и резкими, они теперь отвратительно жестокие, гнусные и нецензурные. И вот наступает 31 мая 1786 года, когда из Бастилии выходит жалкий, ведавший ранее раздачей милостыни кардинал Роган, и толпа кричит ему: "Ура!", хотя давно не любит его (да и за что, собственно?), но он теперь в ее глазах важная персона, потому что двор и королева ненавидят его

Пока что эра надежд дает лишь слабый, тусклый свет, а между тем небо уже обложили мрачные тучи, предвестники урагана и землетрясения! Да, да, вы видите обреченный на слом мир: ведь в нем исчезло именно то качество, которое делает людей свободными, - способность повиноваться; в нем постепенно исчезает и рабское послушание одного человека другому. Остается лишь рабское подчинение своим желаниям, причем наиболее греховным, которые неизбежно сменит скорбь. Взгляните только на эту гниющую кучу лжи и чувственности, над которой мерцает болотный, обманный огонек сентиментальной чувствительности и над которой (по их взаимному согласию) возвышается виселичный камертон "высотой в сорок футов", также сильно подгнивший. Добавим, что французам (в отличие от представителей других наций) в особенности свойственна способность к возбудимости как в хорошем, так и в самом дурном смысле. Именно поэтому следует ожидать мятежа, взрыва с самыми непредсказуемыми последствиями. Напомним еще раз слова Честерфилда: "Здесь налицо все признаки, которые мне известны из истории".

Поневоле подумаешь: будь проклята философия, которая разрушала здание религии, оправдываясь тем, что "необходимо уничтожить мерзость (ecraser l'infame)"[140]. Будьте прокляты и те, кто осквернял святыни и довел их до того мерзкого состояния, когда сама собой появилась мысль об их уничтожении. И горе всем вам, живущим в это мерзостное и разрушительное время! Но придворные, конечно, возразят, что во всем виноваты Тюрго и Неккер с их безумным стремлением все переделать, или что во всем виновата королева с ее высокомерием, что виноват, например, он или она, или что всему причиной то-то и то-то. Друзья мои! Виноват во всем каждый негодяй, будь то вельможа или чистильщик сапог, который, мошеннически притворясь деятельным и энергичным, совершенно никакой деятельности не обнаружил, нельзя же считать деятельностью регулярный прием пищи. Бездеятельность и ложь (знайте же, что ложь не исчезает бесследно, но, подобно брошенному в землю зерну, всегда приносит плод), накапливаясь со времен Карла Великого, т. е. вот уже тысячу лет, давно ждут, когда наступит день расплаты. Ужасен будет этот день, поистине день Страшного суда, ибо вырвется наружу в тот день копившийся веками гнев. О брат мой! Чем быть мошенником, уж лучше умереть! Но если ты и не последуешь этому совету, то все-таки подумай над тем, что, умерев, ты расплатишься наконец за все и навсегда, что ремесло обмана проклято, как проклят на веки вечные и сам обманщик, даже после своей смерти, хоть и получил он выгоду от своего обмана при жизни. Еще древний мудрец сказал, что вечно оно, ибо сделана о том запись в книге судеб самого Господа Бога!

Больно душе, когда не сбывается надежда. И все-таки, как уже было сказано, она всегда остается, ведь нельзя уничтожить надежду, ибо она неуничтожима. И наверное, самое замечательное и трогательное - это то, что всегда светил французам луч надежды, в какие бы мрачные лабиринты ни забрасывала их судьба. Всегда будет сиять нам надежда - и в дружеской беседе, и в криках гнева и озлобления. Струится ли с неба мягкий вечерний свет - то свет надежды; полыхает ли красное пламя пожарища - то свет надежды; царит ли вокруг темный ужас - и сквозь его мрачные тучи светит голубое пламя надежды; и никогда не кончается она, потому что даже отчаяние есть своего рода надежда. Как это ни горько и печально, но у нас теперь ничего не осталось, кроме надежды, потому-то мы и называем эру, в которую живем, эрой надежды.

Представьте себя на месте человека, перед которым лежит ящик Пандоры, и представьте, что вы хотите узнать, что в нем, не открывая его. Тогда вам надо будет обратиться к литературе данной эпохи, ибо ничто не представляет эпоху лучше, чем оставшаяся от этой эпохи литература. Едва словоохотливый, привыкший к околичностям аббат Рейналь сказал свое пустое, но громкое слово, а вечно спешащее поколение уже приветствует нового автора. Это Бомарше, автор комедии "Женитьба Фигаро", которая наконец-то (в 1784 году) после многих препятствий поставлена на сцене и выдержала уже сто представлений, вызывая всеобщее восхищение. Читателю наших дней довольно трудно представить, в чем магия и внутренняя сила этой пьесы, почему она привлекала к себе так много зрителей, но, приглядевшись попристальнее, он поймет, что, во-первых, комедия отразила страсть к любовным похождениям, так характерную для этого времени, а во-вторых, в ней прозвучало то, что все чувствовали и страстно хотели высказать. Содержание комедии не отличается широтой, сюжет вымученный, герои выражают свои чувства недостаточно ярко, сарказм тоже получился несколько натянутым, однако эта бедная и сухая пьеса всех захватила и увлекла, и каждый понял содержащиеся в ней намеки и увидел в ней самого себя и те положения, в которые ему приходилось попадать. Вот почему вся Франция аплодирует ей, и она уже прошла на сцене сто раз. Послушайте, что говорит в этой пьесе цирюльник. "Как вам удалось всего этого добиться, ваша светлость? - спрашивает он и сам же отвечает: - Вы дали себе труд родиться". И, слыша это, все хохочут, и громче и веселее всех хохочут дворяне, страстные лошадники и англоманы. "Неужели маленькая книжка представляет такую большую опасность?" - спрашивает господин Карон и льстит себя надеждой, что эта не очень удачная острота полна здравого смысла. Захватив при помощи с размахом поставленной контрабанды золотое руно, смирив адских псов в парламенте Мопу и ныне получив лавры Орфея в театре "Комеди Франсез", Бомарше взобрался на вершину земной славы и присоединился к небольшой кучке сидящих там полубогов. Нам еще предстоит говорить о нем, но это будет тогда, когда от его славы ничего уже не останется.

Особенно показательны две книги, вышедшие как раз накануне вечно памятного взрыва и жадно читавшиеся всеми образованными французами: книга Сен-Пьера "Поль и Виргиния"[141] и книга Луве "Кавалер де Фоб-лас"[142]. Каждую из них можно рассматривать как последнее слово уходящей феодальной Франции это первое, что бросается в глаза. В первой будто слышится мелодическая скорбь погибающего общества: повсюду здоровая природа в неравной борьбе с больным, предательским искусством, и ей не скрыться от него даже в скромной хижине, построенной на острове где-то далеко-далеко в океане.

Гибель и смерть обрушиваются на возлюбленную, и, что самое примечательное, смерть здесь обусловлена не необходимостью, но - правилами этикета. Оказывается, что в самой что ни на есть возвышенной скромности все-таки содержится достаточно много разлагающей похотливости! В целом, конечно, наш добрый Сен-Пьер поэтичен и музыкален, хотя слишком впечатлителен и вряд ли является психически здоровым человеком. Эту книгу можно по праву назвать лебединой песней старой, умирающей Франции.

О книге Луве совершенно нельзя сказать, что она музыкальна. По правде говоря, если это предсмертное слово, то оно, конечно, произнесено не имеющим понятия о раскаянии уголовником-рецидивистом, стоя под виселицей. Это не книга, а клоака, хотя для клоаки она и недостаточно глубока! Какую "картину французского общества" нарисовал в ней автор? Собственно говоря, там никакой такой "картины" нет, но мысли и чувства автора, создавшего книгу, уже сами по себе образуют своего рода картину. Конечно, эта книга свидетельствует о многом, и прежде всего об обществе, которое могло рассматривать такую книгу как предмет духовной пищи.

Книга III. ПАРИЖСКИЙ ПАРЛАМЕНТ

Глава первая. НЕОПЛАЧЕННЫЕ ВЕКСЕЛЯ

В то время, когда повсюду распространяется невероятный хаос, бушующий внутри и прорывающийся на поверхность сквозь множество трещин серными дымами ада, возникает вопрос: сквозь какой же разлом или какой из старых кратеров или отверстий разразится основное извержение? Или же оно образует для себя новый кратер? В каждом обществе существуют такие глубинные разломы, ими служат различные институты; даже Константинополь не обходится без своих предохранительных клапанов, и здесь тоже недовольство может излиться в клубах пламени; в количестве ночных пожаров или повешенных пекарей правящая власть может прочитать приметы времени и соответственно с ними изменить свои действия.

Нетрудно понять, что французское извержение, без сомнения, сначала испробует на своем пути все старые институты, потому что каждый из них имеет или по крайней мере имел некие сообщения с внутренними глубинами - именно поэтому они и являются национальными институтами. И даже если они стали институтами личными и отклонились, можно сказать, от своего первоначального назначения, все же сопротивление в них меньше, чем где бы то ни было. Так сквозь какой же? Исследователь может догадаться - сквозь законодательный парламент, более того - сквозь парламент Парижа.

Заседающие в парламенте мужи, никогда еще не обремененные столькими почестями, тем не менее не ограждены от влияния своего времени, особенно мужи, чья жизнь - это дело и кто при всех обстоятельствах, даже находясь в судейском кресле, приходит в соприкосновение с реальным движением жизни. Может ли позволить себе парламентский советник или сам председатель, купивший свое место за деньги ради того, чтобы ближние взирали на него снизу вверх, может ли он позволить себе заслужить репутацию обскуранта на философских вечерах и в светских элегантных салонах? Среди судейских мантий Парижа найдется не один патриотически настроенный Мальзерб[143], руководствующийся совестью и общественным благом, и не один горячий д'Эпремениль, в сумбурной голове которого любая громкая слава, вроде славы Брута, представляется почетной. Разные Лепелетье[144] и Ламуайоны[145] имеют титулы и состояния, но при дворе они не более чем "судейское дворянство". Есть и глубокомысленные Дюпоры и злоязычные Фретс и Сабатье[146], вскормленные в большей или меньшей степени молоком "Общественного договора". Но разве вся эта патриотическая оппозиция не является для них борьбой за собственные интересы? Пробудись же, парламент Парижа, возобнови свои давние ратные труды! Не был ли с позором разогнан парламент Мопу? Но сейчас тебе нечего опасаться нового Людовика XIV, его свистящего хлыста и облика бога-олимпийца, нечего опасаться теперь и нового Ришелье и Бастилии: нет, за тобой - вся нация. Ты тоже (о, небеса!) можешь стать политической силой и кивком своего парика из конских волос сотрясать правительства и династии, как сотрясал их сам Юпитер кивком умащенных амброзией кудрей!

Беспечный старец месье де Морепа с конца 1781 года лежит на смертном одре. "Никогда больше, - сказал жалостливый Людовик, - не услышу я его шагов в комнате над моими покоями". Пришел конец его легким шуткам и пируэтам, и не удастся теперь скрыть назойливую реальность за изящной остротой, а сегодняшнее зло ловко отодвинуть в завтра. Завтра уже настало! И в скучной действительности возникает не кто иной, как тяжеловесный, флегматичный месье де Верженн[147], словно пунктуальный тугодум-чиновник (каковым он раньше и был); он признает то, что нельзя отрицать, и принимает помощь, откуда бы она ни пришла. От него самого помощи быть не может - только чиновничье "отправление дел" в соответствии с рутиной. Бедный король, стареющий, но вряд ли приобретающий опыт, должен начать управлять сам, хотя он и лишен дара управления. Разве что его королева поможет ему. Блестящая королева, с быстрым ясным взором и ясными и даже благородными порывами, но слишком поверхностными, страстными и неглубокими для подобного дела!

Править Францией всегда так трудно, теперь же нелегко править даже Oeil de Boeuf: к воплям несчастного народа добавился вопль, и даже более громкий, потерявшего привилегии двора. Oeil de Boeuf не способен понять, как может истощиться рог изобилия в столь богатой Франции, разве не постоянно источает он поток богатства? Тем не менее Неккер, стремясь ограничить расходы, "упразднил более шестисот придворных должностей", прежде чем двор успел устранить его, этого скрягу и педанта-финансиста. А потом педант-военный Сен-Жермен, со своими прусскими маневрами, со своими прусскими понятиями о том, что поводом для продвижения по службе должны быть заслуги, а не герб, возбудил негодование военного сословия: мушкетеры, как и многие другие, были распущены, поскольку он также принадлежал к числу упразднителей и, смещая и перемещая, причинил немало зла Oeil de Boeuf. Множатся жалобы, нужды, заботы - Oeil de Boeuf переменился. Безанваль говорит, что уже в эти годы (1781) такое уныние (tristesse) овладело двором по сравнению с прошлыми годами, что вид его стал удручающим. Неудивительно, что Oeil de Boeuf впал в уныние, видя, как упраздняются придворные должности! Невозможно упразднить ни одной должности, не облегчив чьего-то кошелька и не отяготив более, нежели одну душу, ведь политика экономии затрагивает и рабочих, мужчин и женщин, производящих кружева, парфюмерию и вообще предметы роскоши. Жалкая экономия, которую 25 миллионов даже не почувствуют! Однако сокращение расходов продолжается все так же, и конца ему не видно. Еще несколько лет, и будут ликвидированы своры для охоты на волков, на медведей, соколиная охота; отомрут, как осенние листья, многие должности. Герцог де Полиньяк, поправ логику управления, доказывает, что его должность не может быть упразднена, а затем, галантно обратившись к королеве, отказывается от должности, поскольку так желает Ее Величество. Менее галантным, но не более удачливым оказался герцог де Куаньи. "Мы дошли до настоящей ссоры, Куаньи и я, - сказал король Людовик, - но даже если бы он ударил меня, я не мог бы его порицать". В таких вопросах не может быть двух мнений. Барон Безанваль с откровенностью, свойственной независимым людям, уверяет Ее Величество, что положение ужасно (affreux): "Вы ложитесь спать, не имея никакой уверенности, что поутру не проснетесь нищим; это все равно что жить в Турции". И впрямь, собачья жизнь.

Как удивительно это постоянно расстроенное состояние королевской казны! Но как ни поразительно, этого отрицать нельзя. Прискорбно, но так оно и есть: вот камень преткновения, о который споткнулись все предшествующие министры финансов - и пали. Объяснять ли это "недостатком финансового гения" или каким-то совсем иным недостатком, но существует весьма ощутимое несоответствие между доходами и расходами, дефицит дохода, который необходимо восполнить (combler), чтобы он не поглотил вас! Тяжелая задача; видимо, столь же безнадежная, как квадратура круга. Контролер Жоли де Флери, преемник Неккера, не мог сделать ничего иного, кроме как предлагать займы, которые выплачивались с опозданием, и вводить новые налоги, приносившие мало денег, но много шума и негодования. Столь же мало, если не меньше, мог сделать и контролер д'Ормессон; Жоли продержался больше года, а д'Ормессон всего несколько месяцев, пока "король не купил Рамбуйе, не посоветовавшись с ним"; д'Ормессон принял это как указание подать в отставку. И вот к концу 1783 года возникает угроза, что дела зайдут в тупик. Тщетной кажется человеческая изобретательность. Тщетно барахтаются наш новоучрежденный Совет финансов, наши интенданты финансов[148], генеральный контролер финансов; беда в том, что контролировать нечего: финансов нет. Роковой паралич сковал движение общества; облака (слепоты или мрака) окутывают нас: неужели мы проваливаемся в темную бездну национального банкротства?

Великое банкротство; огромная бездонная пропасть, в которой тонет и исчезает ложь, общественная и частная, которая уже с самого момента своего появления была обречена, потому что природа - это истина, а не ложь. Любая ложь, произнесенная или содеянная вами, неизбежно вернется после короткого или длительного обращения, как вексель, выданный на реальность природы и представленный к оплате с надписью: "Недействителен". Жаль только, обычно он так долго находится в обращении, что фальшивомонетчик, выдавший его, редко несет расплату! Порожденные ложь и бремя зла передаются, перекладываются со спины на спину и с сословия на сословие и, наконец, окончательно возлагаются на самое низшее, безгласное сословие, которое с лопатой и мотыгой, с ноющим сердцем и пустым кошельком изо дня в день соприкасается с реальностью, и некуда ему дальше передать эту ложь.

Присмотритесь, однако, как по справедливому закону равновесия ложь со своим бременем тонет (в этом бурлящем общественном водовороте) и погружается все глубже и глубже, а вызванное ею зло поднимается все выше и выше. В результате после долгих страданий и голода этих 20 миллионов герцог де Куаньи и Его Величество дошли до "настоящей ссоры". Таков закон справедливой природы: возвращать, пусть и через большой промежуток времени, вещи на круги своя, хотя бы путем банкротства.

Но сколь же долго может продержаться почти любая ложь, если у нее в кармане волшебный кошелек! Ваше общество, ваш семейный очаг, практические и духовные устои жизни лживы, несправедливы, оскорбительны для взоров как Бога, так и человека. Тем не менее очаг горяч, кладовая полна, неисчислимые стражи небес с врожденной преданностью соберутся и будут доказывать памфлетами и мушкетами, что это - истина, пусть не безупречная (таковой и не может быть на земле), а - что еще лучше - полностью сбалансированная (как порыв ветра для стриженой овцы) и приносящая пользу. Но как меняется взгляд на мир, когда кошелек и кладовая пустеют! Если ваше устройство общества так истинно, так соответствует предначертаниям природы, то почему же, каким чудом Природа допустила в своей бесконечной благодати голод? Для каждого мужчины, каждой женщины и каждого ребенка неоспоримо, что ваше устройство лживо. Слава банкротству, которое по большому счету всегда справедливо, хотя и жестоко в частных проявлениях! Оно подрывает любую ложь подспудными ходами. Пусть ложь вознесется до небес и накроет весь мир, но банкротство когда-нибудь сметет ее и освободит нас.

Глава вторая. КОНТРОЛЕР КАЛОНН

В таких прискорбных, стесненных и нездоровых обстоятельствах, когда отчаявшемуся двору кажется, что финансовый гений оставил людей, чье появление могло быть более желанным, чем появление месье де Калонна? Калонна, человека, неоспоримо гениального даже гениального финансиста в большей или меньшей степени, обладающего опытом в управлении и финансами и парламентами, потому что он был интендантом в Меце и в Лилле, королевским прокурором в Дуэ. Человека влиятельного, связанного с теми слоями населения, которые владеют деньгами; человека с незапятнанным именем, если не считать одного грешка (он показал письмо клиента) в старом и уже почти забытом деле д'Эгийона - Ла Шалоте[149]. У него есть родственники-толстосумы, имеющие вес на бирже. Наши Фулоны и Бертье плетут для него интриги: тот самый старый Фулон, которому больше нечего делать, как плести интриги, который известен и даже был пойман за руку как мошенник, но сказочно богат и который, как полагают некоторые, может надеяться стать однажды из министерского писца, каковым он некогда был, самим министром, если все пойдет хорошо.

Вот такие у месье де Калонна поддержки и зацепки, да и какими природными достоинствами он обладает! Его лицо излучает надежду, уста источают убежденность. Он обладает целебными средствами от всех бед и заставит мир катиться как по маслу. 3 ноября 1783 года Oeil de Boeuf чествует своего нового генерального контролера. Однако Калонна, как ранее Тюрго и Неккера, ждут испытания; Калонну также предстоит найти выход из положения, озарить своим блеском нашу свинцового цвета эру надежды и привести ее к изобилию.

В любом случае счастье Oeil de Boeuf велико. Бережливость покинула королевскую обитель, напряжение спало, ваш Безанваль может спокойно уснуть, не боясь проснуться поутру ограбленным. Как по мановению руки волшебника возвратилось сияющее изобилие и рассыпает блага из своего вновь наполнившегося рога. А какая утонченность манер! Сладкая улыбка не сходит с лица нашего контролера, он выслушивает всех с интересом и даже предупредительностью, проясняет всем их собственные желания и удовлетворяет их или по меньшей мере обещает удовлетворить при соответствующих условиях. "Я боюсь, что это затруднительно", - сказала Ее Величество. "Мадам, отвечает контролер, - если это всего-навсего затруднительно, то оно уже сделано; если невозможно, то это придется сделать". И так во всем. Наблюдая его в вихре светских развлечений, в которых никто не принимает участия с большей охотой, можно спросить: а когда же он работает? И тем не менее дела никогда не задерживаются, как мы видели; более того, есть и плоды его труда - наличные деньги. Воистину этому человеку все дается легко: он с легкостью действует, произносит речи, мыслит; философская глубина блистает в его речах вместе с остроумием и искрящейся веселостью, а на вечерних приемах у Ее Величества он, несущий на своих плечах бремя целого мира, восхищает и мужчин и женщин! Каким волшебством делает он все эти чудеса? Единственным истинным волшебством - волшебством гения. Его называют Министром с большой буквы, да и был ли действительно другой, подобный ему? Он претворяет бесчестье в честь, колдобины в гладь, и над Oeil de Boeuf сияет неописуемо лучезарное небо.

Нет, серьезно, не позволяйте никому говорить, что Калонн не гений, гений убедительности, в первую очередь в получении займов. Ловко и расчетливо используя секретные фонды, он поддерживает биржу в цветущем состоянии, так что займы следуют один за другим. "Осведомленные кассиры" подсчитали, что он тратит на непредвиденные расходы "до миллиона ежедневно"2, что составляет около 50 тысяч фунтов стерлингов, но разве он не приобретает на них нечто, а именно мир и благоденствие сегодняшнего дня? Мудрецы ворчат, каркают и раскупают 80 тысяч экземпляров новой книги Неккера; но несравненный Калонн в покоях Ее Величества в окружении блестящей свиты герцогов и герцогинь и просто восхищенных лиц может не обращать внимания на мудрецов.

Беда, однако, в том, что долго так продолжаться не может. Дефицит не покрыть ни расточительством, ни займами, так же как пожар не залить маслом его можно лишь ослабить на время. Сам Несравненный, не лишенный проницательности, постоянно смутно ощущает, а временами и ясно понимает, что его образ действий преходящий, с каждым днем встречает все больше затруднений и недалек тот момент, когда потребуются пока еще неопределимые перемены. Помимо финансового дефицита появилось и совершенно новое расположение духа, в котором пребывает мир; все разболталось на старых основаниях, возникают новые проблемы и сочетания проблем. Нет ни одного карлика-жокея, подстриженного под Брута, ни одного англофильствующего всадника, приподнимающегося в стременах, который бы не ощущал грядущих перемен. Но что из этого? Как бы то ни было, сегодняшний день прошел в удовольствиях, а о завтрашних делах подумаем завтра - если завтра наступит. Высоко вознесенный (благодаря щедрости, дару убеждения, магии гения) в милостях Oeil de Boeuf, короля, королевы, биржи и, насколько возможно, всего света, несравненный контролер может рассчитывать, как и любой другой, продолжить свою карьеру и в грядущем каким-либо невообразимым образом.

На протяжении всех трех лет уловка нагромождалась на уловку, и наконец они образовали груду, столь высокую и шаткую, что она опасно заколебалась. К тому же чудо света, бриллиантовое ожерелье, привело двор на край пропасти. Даже гений не мог бы сделать больше; высоко ли мы вознеслись или нет, нам придется идти вперед. Едва бедный Роган, кардинал, участвовавший в деле с ожерельем, надежно укрылся в горах Оверни, едва госпожа де Ламот (ненадежно) скрылась в приюте Сальпетриер[150], а прискорбное дело было притушено, наш энергичный контролер снова поражает свет. Он предлагает средство, неслыханное за последние 160 лет, которое благодаря его смелости, его самоуверенности и красноречию принимается, - это собрание нотаблей[151].

Пусть со всех концов Франции будут созваны нотабли, действительные и истинные управители областей; пусть они услышат убедительно изложенную правду о патриотических намерениях Его Величества и злосчастных финансовых преградах на пути их осуществления, а затем надо поставить вопрос: что нам делать? Разумеется, принять оздоровляющие меры - те, которые укажет волшебная сила гения, те, на которые, хоть и с неохотой, пойдут все парламенты и все люди после их одобрения нотаблями.

Глава третья. СОБРАНИЕ НОТАБЛЕЙ

И вот знамение и чудо напоказ всему свету, провозвестник многих несчастий. Oeil de Boeuf разражается жалобными стенаниями: "Разве не было нам хорошо раньше, когда мы заливали огонь маслом?" Философы-конституционалисты трепещут в радостном изумлении и нетерпеливо ждут результатов. Государственный кредитор, государственный должник, вся думающая и вся бездумная публика получает разнообразные сюрпризы, радостные или печальные. Граф Мирабо, который поспешно и с большим или меньшим успехом завершил свои бракоразводный и другие процессы, работает сейчас в сумрачной атмосфере Берлина, сочиняя "Прусскую монархию", памфлеты "О Калиостро" и составляя - за плату, а не за почетную репутацию - бесчисленные депеши для своего правительства: издали он чует или угадывает более богатую добычу. Подобно орлу или коршуну или тому и другому вместе, он расправляет крылья, чтобы лететь домой Месье де Калонн простер над Францией волшебный жезл Аарона[152] и вызывает к жизни вещи, которых сам не ожидал. Дерзость и надежда чередуются в нем со страхом, хотя его сангвиническая натура одерживает верх. То он пишет своему близкому другу: "Мне жаль самого себя" (Je me fais pitie a moi-meme), то приглашает какого-нибудь одописца или рифмоплета прославить "это собрание нотаблей и революцию, которую оно готовит" Готовит, конечно, и это стоило бы воспеть, но не ранее, чем мы увидим революцию и ее последствия. В темном, сумеречном беспокойстве все элементы общества так долго колебались и раскачивались; сможет ли месье де Калонн с помощью алхимии нотаблей соединить их вновь и найти новые источники доходов? Или, напротив, он разметет все врозь так, что не будет больше ни колебаний, ни раскачиваний, но только столкновения и борения?

Пусть будет, что будет. И вот в эти свинцовые короткие дни мы видим, как люди с положением и влиянием вносят вклад в великий водоворот перемещений по Франции и стекаются - каждый по своему маршруту - со всех концов Франции к Версальскому дворцу, призванные волей короля (de par le roi). Там встречаются они февраля в 22-й день 1787 года и утверждаются в должности: нотабли в количестве 137 человек, как мы подсчитали по именам5, и семь принцев крови - таково число нотаблей. Военные и судейские, пэры, духовные сановники, председатели парламентов; они разделены на семь бюро под председательством семи принцев крови: старшего брата короля, д'Артуа, Пентьевра и других, среди которых нельзя забыть нового герцога Орлеанского (потому что с 1785 г. он уже не герцог Шартрский). Еще не ставший адмиралом, но уже перешагнувший свое сорокалетие, с испорченной кровью и будущим, он пресытился миром, который более чем пресытился им; будущее герцога крайне сомнительно. Он живет и воспринимает мир не в озарении, не в проникновении вглубь и вширь и даже не в горении, а, как было сказано, "в дыме и пепле перегоревшей чувственности". Пышность и скупость, мстительность и пресыщенность, честолюбие, невежество, аморальность и ежегодный доход в триста тысяч фунтов стерлингов - если бы этот бедный принц однажды сорвался со своего придворного якоря, в какие только места, в какие события могло бы его занести и пригнать! К счастью, он пока еще "любит ежедневно охотиться" и заседает в собрании, поскольку он обязан заседать, председательствует в своем бюро с тупым выражением лица и пустыми, остекленевшими глазами, как будто для него все это бесконечно скучно.

Наконец мы видим, что приехал граф Мирабо. Он прибывает из Берлина прямо в гущу событий, вглядывается в нее искрящимся, сияющим взором и понимает, что ему здесь не поживиться. Он полагал, что этим нотаблям понадобится секретарь. Им и впрямь нужен таковой, но они уже остановили свой выбор на Дюпоне де Немуре[153], человеке не столь известном, но с лучшей репутацией, который, правда, часто жалуется друзьям, конечно, не на весь мир, но на то, что ему приходится "вести переписку с пятью королями". Перо Мирабо не может стать официальным, тем не менее оно остается острым пером. Не получив места секретаря, он принимается обличать биржевую игру (Denonciation de l'agiotage), по обыкновению громким шумом обнаруживая свое присутствие и деятельность, пока, предупрежденный своим другом Талейраном и даже - втихую - самим Калонном, что он может накликать на себя "семнадцатый королевский указ об изгнании" (Lettre de Cachet), не отбывает своевременно за границу.

И вот в парадных королевских покоях, как изображается на картинах того времени, организованно заседают наши 144 нотабля, готовые слушать и размышлять. Контролер Калонн сильно запоздал со своими речами и приготовлениями, однако "легкость в работе" этого человека уже известна нам. Его речь на открытии собрания была непревзойденной по свежести стиля, ясности, проницательности, широте кругозора - но вот содержание ее было ужасным! Размер дефицита (цифра различается в различных отчетах, но повсюду называется "огромной") да и сам отчет контролера подвергается обсуждению. Суть трудностей контролера ясна, а каковы могут быть средства их преодоления? Не более чем подражание Тюрго, потому что, похоже, к этому мы и должны были прийти в конце концов: провинциальные собрания, новые налоги и, сверх всего, самое странное - новый поземельный налог, который он называет "Земельное пособие" (Subvention territoriale) и от которого не должны получать освобождения ни привилегированные, ни непривилегированные сословия, ни дворянство, ни духовенство, ни члены парламента!

Безумие! Привилегированные сословия привыкли взимать налоги, дорожные пошлины, подати, таможенные пошлины с любого и каждого, пока у него оставался хоть грош, но платить налоги самим? Да ведь сами нотабли, за очень небольшим исключением, принадлежат как раз к привилегированным сословиям. Опрометчивый Калонн, полагаясь на свой быстрый ум, удачу и красноречие, которые еще никогда не подводили его, не дал себе труда "отобрать состав", т. е. тщательнейше подобрать нотаблей, а пропустил всех тех, кто был истинным нотаблем. Опрометчивый генеральный контролер! Красноречие может сделать многое, но не все. Красноречием, ритмическим и музыкальным, которое мы называем поэзией, Орфей исторг железные слезы из глаз Плутона, а каким волшебством поэзии или прозы исторгнешь ты золото из кармана Плутуса (Богатства)?

И вот буря, поднявшаяся и засвистевшая вокруг Калонна сначала в семи бюро, а затем пробужденная ими и распространяющаяся все шире и шире по Франции, набирает неукротимую силу. Дефицит огромен. Дурное управление и расточительность вполне очевидны. Намекают даже на хищения, а Лафайет и другие заходят так далеко, что говорят об этом открыто, пытаясь представить доказательства. Вполне естественно, что наш отважный Калонн постарался переложить ответственность за дефицит с себя на своих предшественников, не исключая даже Неккера. Но Неккер яростно отрицает это, в результате чего завязывается "гневная переписка", которая проникает в прессу.

В Oeil de Boeuf и личных покоях Ее Величества красноречивый контролер со своим привычным "Мадам, простите за навязчивость" выглядел убедительным, но, увы, дело теперь решается в другом месте. Посмотрите на него в один из этих тяжелых дней в бюро старшего брата короля, куда присланы делегаты от всех других бюро. Он загнан в угол, одинок, открыт шквалу вопросов, запросов, упреков со стороны этих 137 "орудий, заряженных логикой", которых в буквальном смысле слова можно назвать "огненными зевами" (bouches a feu). Никогда еще, по словам Безанваля, или почти никогда человеку не приходилось проявлять столько ума, ловкости, самообладания, убедительного красноречия. Яростному шквалу столь многих "огненных зевов" он не противопоставляет ничего более грубого, нежели сияющие улыбки, самообладание и отеческие усмешки. С безмятежнейшим вежливым спокойствием на протяжении пяти долгих часов он отвечает на непрерывный град то яростных, то издевательских вопросов и укоризненных реплик словами, быстрыми, как молния, и ясными, как сияние света. Он отвечает даже на огонь перекрестных вопросов и реплик со стороны, на которые он (имея только один язык) мог бы в пылу сражения и не отвечать, но при любом затишье он обращается к ним и отвечает даже на них. Если бы кроткое и убедительное красноречие могло спасти Францию, она была бы спасена.

Как тяжко бремя контролера! Во всех семи бюро он встречает только препятствия: в бюро брата короля некий Ломени де Бриенн, архиепископ Тулузский, метящий на пост генерального контролера, подстрекает духовенство; происходят совещания, плетутся интриги. Извне тоже нет ни малейшего намека на помощь, или надежду. Потому что для народа (к которому сейчас присоединился Мирабо, гласом Стентора[154] "обличающий биржевую игру") контролер по сю пору не сделал ничего, если не меньше. Для философии он также не сделал практически ничего - разве только снарядил экспедицию Лаперуза или что-то в этом роде, но зато он состоит в "гневной переписке" с Неккером! Сам Oeil de Boeuf начинает колебаться, у контролера с пошатнувшимся положением нет друзей. Твердый месье де Верженн, который своей флегматичной благоразумной пунктуальностью мог бы многое сделать, умер за неделю до того, как собрались эти злосчастные нотабли. А теперь в Миромениле[155], хранителе печати (Garde-des-Sceaux), подозревают предателя, интригующего в пользу Ломени-Бриенна! Чтец королевы аббат де Вермон, который не пользуется симпатиями, был ставленником Бриенна, его креатурой с самого начала; можно опасаться, что будет открыт черный ход и что прямо под нашими ногами будет сделан подкоп. По меньшей мере следует сместить этого предателя Миромениля; пожалуй, наиболее подходящим хранителем печати был бы Ламуаньон - нотабль с хорошо подвешенным языком, человек твердый, со связями и даже идеями, председатель парламента, но намеренный, однако, перестроить его. Так, во всяком случае, думает деловитый Безанваль и за обеденным столом сообщает об этом на ухо контролеру, который в свободные от выполнения обязанностей хозяина моменты слушает его с восхищенным видом, но не отвечает ничего определенного.

Увы, а что отвечать? Давление частных интриг, а затем и давление общественного мнения нарастают с угрожающей и опасной скоростью. Философы громко издеваются, как будто Неккер уже восторжествовал. Уличные зеваки задерживаются перед гравюрами по дереву или меди, на которых, например, изображен крестьянин, созывающий всю птицу со двора и обращающийся к ней с такой речью: "Дорогие животные, я созвал вас, чтобы обсудить вопрос, под каким соусом вас подавать?", на что петух отвечает: "Мы не желаем быть съеденными", но его останавливают: "Вы уклоняетесь от темы обсуждения" (Vous vous ecartez de la question). Смех и рассуждения, уличные песни, памфлеты, эпиграммы и карикатуры -что за разгул общественного мнения! Похоже, что разверзлась пещера ветров! Поздно вечером председатель Ламуаньон пробирается в покои контролера и застает его "ходящим большими шагами по комнате, как человек, вышедший из себя". В поспешных, путаных фразах контролер просит месье де Ламуаньона дать ему "совет". Ламуаньон чистосердечно признается, что не может взять на себя ответственность за советы, кроме одного - назначить его, Ламуаньона, хранителем печати, поскольку это могло бы принести пользу.

"В понедельник после Пасхи", 9 апреля 1787 года (дата требует проверки, потому что ничто не может превзойти небрежность и лживость всех этих "Историй" и "Мемуаров"), - "В понедельник после Пасхи, когда я, Безанваль, ехал верхом в Роменвилль к маршалу де Сегюру, я встретил на Бульварах знакомого, который сообщил мне, что месье де Калонн смещен. Чуть дальше на меня набросился герцог Орлеанский (ехавший рысью по-английски) и подтвердил это сообщение". Оно оказалось верным. Хранитель печати предатель Миромениль смещен, а Ламуаньон назначен на его место, но выгодно это только ему самому, а не контролеру: "на следующий день" контролеру приходится уйти. Недолгое время он еще крутится на поверхности: его видят среди банкиров и даже "работающим в палатах контролера", где многое осталось незавершенным; но это не удержит его на плаву - слишком сильны удары и порывы бури общественного мнения и частных интриг, как будто вырвавшейся из пещеры ветров и уносящей его (по знаку свыше) из Парижа и Франции за горизонт, в невидимое или во внешний мрак.

Такую судьбу не всегда может предотвратить даже магическая сила гения. Неблагодарный Oeil de Boeuf! Разве Калонн какое-то время не изливал на тебя золото как манну небесную, так что один придворный имел возможность сказать: "Весь свет подставлял руки, ну а я подставил шляпу"? Сам он остался беден и был бы без гроша, если бы некая "вдова финансиста из Лотарингии" не предложила ему, невзирая на то, что ему шел шестой десяток, свою руку вместе с тугим кошельком. С тех пор его деятельность блекнет, хотя и остается неутомимой: письма королю, воззвания, предсказания, памфлеты (из Лондона), написанные с прежней убедительной легкостью, которая никого уже не убеждает. По счастью, кошелек его вдовы не скудеет. Однажды, год или два спустя, его тень появится на севере Франции в попытке быть избранной в Национальное собрание, но будет отвергнута. Еще туманнее промелькнет он, занесенный в дали Европы, в смутных сумерках дипломатии, плетя интриги в пользу "изгнанных принцев"; много приключений произойдет с ним: он едва не утонет в водах Рейна, но спасет свои бумаги. Неутомимый, но не пожинающий плодов! Во Франции он больше не будет творить чудеса и с трудом вернется сюда, чтобы обрести могилу. Прощай, легкомысленный, темпераментный генеральный контролер с твоей легкой, быстрой рукой, с золотыми сладостными устами; бывали люди и лучше, и хуже тебя, но и ты имел свое предназначение - поднять бурю; ты выполнил его, и буря поднялась.

Ну а теперь, когда бывший контролер Калонн, гонимый бурей, скрывается за горизонтом таким необычным образом, что стало с местом контролера? Оно пустует; можно сказать, оно исчезло, как луна в межлунные промежутки. Две промежуточные тени, бедный месье Фурке и бедный месье Вилледей, быстро сменяют друг друга - лишь бледное подобие контролеров; так новая луна иногда восходит с тусклым ореолом старой луны в своих объятиях. Не спешите, нотабли! Неизбежно придет и даже уже готов прийти новый, настоящий контролер, нужно только осуществить необходимые маневры. Предусмотрительный Ламуаньон, министр внутренних дел Бретей[156], министр иностранных дел Монморен обменялись взглядами; дайте только этой троице собраться и поговорить. Кто силен милостями королевы и аббата Вермона? Кто человек с большими способностями или по крайней мере 50 лет старавшийся, чтобы его считали таковым? Кто только что от имени духовенства требовал "исполнения" смертных приговоров для протестантов? Кто блистает в Oeil de Boeuf как весельчак и любимец мужчин и женщин, подбирающий удачные словечки даже у философов, ваших Вольтера и Д'Аламбера? Кто имеет среди нотаблей уже сложившуюся партию? Ну конечно, Ломени де Бриенн, архиепископ Тулузский! - отвечают все трое и с безмятежным и немедленным единодушием мчатся предложить королю его кандидатуру, "с такой поспешностью, - пишет Безанваль, - что месье де Ламуаньон вынужден был взять напрокат симарру" - очевидно, какую-то принадлежность туалета, необходимую для этого.

Ломени-Бриенн всю жизнь "ощущал свое предназначение для высоких постов" и наконец обрел их. Он управляет финансами, у него будет титул самого первого министра, и цель его долгой жизни будет достигнута. Жаль только, что получение поста потребовало стольких сил и таланта, что для исполнения обязанностей вряд ли остались талант и силы! Ища в своей душе способности выполнить новое дело, Ломени не без удивления обнаруживает, что не имеет почти ничего, только пустоту и растраченные возможности. Он не находит ни принципов, ни системы, ни навыков, внешних или внутренних (даже тело его изношено хлопотами и волнениями), и никаких планов, пусть и неразумных. В этих обстоятельствах весьма удачно, что у Калонна были планы! Планы Калонна составлены из проектов Тюрго и Неккера и по праву преемственности станут планами Ломени. Не зря Ломени изучал действие английской конституции - он изображает себя в некотором роде англофилом. Почему в этой свободной стране изгнанный парламентом один министр исчезает из окружения короля, а другой, порожденный парламентом, вступает туда?13 Разумеется, не ради простой перемены (что всегда бесполезно), но ради того, чтобы весь народ принял участие в том, что происходит. Таким образом борьба за свободу длится до бесконечности и не ведет ни к чему дурному.

Нотабли, умиротворенные пасхальными празднествами и принесением в жертву Калонна, находятся не в самом дурном расположении духа. Еще в то время, когда на посту контролера находились "межлунные тени", Его Величество провел заседание нотаблей и произнес со своего трона содержащую некоторые обязательства, примиряющую речь; "королева ожидала у окна, когда вернется его карета, и брат короля издали поаплодировал ей" в знак того, что все хорошо. Речь произвела наилучшее впечатление, хорошо бы только, чтобы оно продлилось. А пока ведущих нотаблей можно и "обласкать": новый блеск Бриенна и проницательность Ламуаньона принесут известную пользу, да и в примиряющем красноречии не будет недостатка. В целом же разве не ясно, что изгнание Калонна, с одной стороны, и принятие планов Калонна - с другой, это мера, на которую - чтобы дать ей положительную оценку - лучше смотреть с некоторого расстояния и поверхностно, а не исследовать вблизи и детально? Одним словом, самая большая услуга, которую могут оказать нотабли, -это разойтись каким-либо приличным образом. Их "Шесть предложений" относительно предварительных собраний, отмены барщины и тому подобного могут быть приняты без возражений. "Пособие", или поземельный налог, и многое другое следует как можно быстрее позабыть - ныне и здесь безопасны только перлы примиряющего красноречия. Наконец 25 мая 1787 года на торжественном заключительном заседании разражается, можно сказать, взрыв красноречия: король, Ломени, Ламуаньон и их приближенные сменяют друг друга, число речей достигает десятка, и Его Величество завершает долгий день; на этом - все в целом напоминает хорал или бравурную арию благодарностей, восхвалений, обещаний - нотабли, так сказать, отпеты и распущены по своим обителям. Они прозаседали и проговорили девять недель - первое после 1626 года, со времен Ришелье, собрание нотаблей.

Некоторые историки, удобно расположившиеся на безопасном расстоянии, упрекают Ломени в том, что он распустил нотаблей; тем не менее для этого уже настало время. Известно, что есть вещи, которые не поддаются скрупулезному анализу. Да и о каком анализе может идти речь, когда вы сидите на раскаленных углях. В этих семи бюро, где нельзя было осуществить ни одного дела, если не считать делом разговоры, начали возникать скользкие вопросы. Например, в бюро месье д'Артуа Лафайет решился произнести не одну обвинительную речь - и по поводу королевских указов об изгнании, и по поводу свободы личности, и биржевой игры, и по многим другим; когда же монсеньер попытался заставить его замолчать, то получил в ответ, что нотабли, созванные, чтобы высказать свое мнение, должны его высказать.

Мало того, когда его милость архиепископ Эксский однажды с кафедры плачущим тоном произнес слова о том, что "церковная десятина - это добровольное приношение благочестивых христиан", то герцог де Ларошфуко прервал его холодным деловитым голосом, которому он научился у англичан: "Церковная десятина - это добровольное приношение благочестивых христиан, из-за которого сейчас в этом королевстве ведется сорок тысяч процессов". Наконец Лафайет, высказывая свое мнение, дошел до того, что однажды предложил созвать Национальное собрание. "Вы настаиваете на созыве Генеральных штатов?" - переспросил д'Артуа с угрозой и удивлением. "Да, монсеньер, и, более того, требую". "Запишите", - приказал монсеньер писцам. Соответственно предложение записано, но, что более странно, оно постепенно будет исполняться.

Глава четвертая. ЭДИКТЫ ЛОМЕНИ

Итак, нотабли вернулись по домам, разнося по всей Франции такие понятия, как дефицит, обветшалость, распри, и представление о том, что Генеральные штаты все это исправят или если не исправят, то уничтожат. Каждый нотабль, как можно вообразить, похож на погребальный факел, освещающий грозные пропасти, которым лучше бы оставаться скрытыми! Беспокойство овладевает всеми людьми; брожение ищет выхода в памфлетах, карикатурах, проектах, декламациях, пустом жонглировании мыслями, словами и поступками.

Духовное банкротство наступило уже давно, но оно перешло в банкротство экономическое и стало невыносимым. От самых нищих, безгласных слоев общества неизбежная нищета, как и было предсказано, поднялась вверх. В каждом человеке присутствует смутное ощущение, что его положение, угнетающего или угнетаемого, ложно; каждый человек, говорящий на том или ином диалекте, нападающий или защищающийся, должен дать выход внутреннему беспокойству. Не на таком фундаменте основываются благоденствие народа и слава правителей! О, Ломени, какой беспорядочный, разоренный, голодный и раздраженный мир вверен тебе на том посту, которого ты домогался всю жизнь!

Первые эдикты Ломени носят чисто успокоительный характер: создание провинциальных собраний для "распределения налогов", когда у нас появятся таковые, отмена барщины, или уставного труда, сокращение соляного налога успокоительные меры, рекомендованные нотаблями и давно требуемые всеми либерально настроенными людьми. Известно, что разлитое по волнам масло дает прекрасный результат. Прежде чем отважиться на более существенные меры, Ломени хочет несколько ослабить этот неожиданный "подъем общественного духа".

И правильно. Но что, если этот "подъем" не таков, чтобы его можно было ослабить? Бывают подъемы, вызванные бурями и порывами ветра на поверхности. Но бывают и подъемы, вызванные, как говорят; заключенными в подземных пустотах ветрами или даже внутренним разложением и гниением, которое приводит к самовозгоранию; так, в античной геологии Нептуна и Плутона считалось, что весь мир распадается на мелкие частицы, затем взрывается и создается заново! Подъемы последнего рода не ослабить маслом. Глупец говорит в душе, почему завтра не может быть похожим на вчера и на все дни, которые тоже некогда были завтрашними. Мудрец, глядя на Францию и ее моральную, духовную и экономическую жизнь, видит "в общем все симптомы, которые встречались ему в истории", и бесполезность всех успокоительных эдиктов.

А пока, ослаб подъем или нет, необходимы наличные деньги, для чего требуются совсем иные эдикты, а именно денежные, или фискальные. Как легко было бы издавать фискальные эдикты, если бы знать наверняка, что парламент Парижа, так сказать, "зарегистрирует" их. Право регистрировать, собственно, просто записывать эдикты парламент приобрел давно, и, хотя он и является не более чем судебным учреждением, он может вносить поправки и заставлять изрядно торговаться с собой. Отсюда проистекает множество споров, отчаянные увертки Мопу, победы и поражения - все это один спор, продолжающийся уже 40 лет. Именно поэтому фискальные эдикты, которые сами по себе не представляют сложности, становятся такой проблемой. Например, поземельный налог Калонна, всеобщий, не делающий исключений, не является ли якорем спасения для финансов? Или разработанный самим Ломени, чтобы показать, что и он не лишен финансового таланта, эдикт о печатях, или гербовый сбор, - конечно, тоже заимствованный, правда, из Америки - будет ли он более успешен во Франции, чем на родине?

У Франции есть, конечно, свои средства спасения, тем не менее нельзя отрицать, что этот парламент имеет сомнительный вид. Уже в заключительной симфонии роспуска нотаблей в речи председателя Парижского парламента прозвучали зловещие нотки. Очнувшись от магнетического сна и включившись в жизненную суету, Адриен Дюпор угрожает впасть в столь же сверхъестественное бодрствование. Менее глубок, но более шумен намагниченный д'Эпремениль с его тропическим темпераментом (он родился в Мадрасе) и мрачной бестолковой вспыльчивостью. Он увлекается идеями Просвещения, животным магнетизмом, общественным мнением, Адамом Вейсгауптом[157], Гармодием и Аристогитоном[158] и всякими другими беспорядочными, но жестокими вещами; от него тоже хорошего ждать не приходится. Даже пэры Франции затронуты брожением. Наши пэры слишком часто опрометчиво снимали кружева, шитье и парики, прохаживаясь в английских костюмах и разъезжая верхом, приподнявшись в стременах, по-английски; в их головах нет ничего, кроме неповиновения, мании свободы, беспорядочной, бескрайней оппозиции. Весьма сомнительно, что мы можем на них положиться, даже если бы они обладали волшебным кошельком! Но Ломени прождал весь июнь, вылив в волны все имеющееся масло, а теперь будь что будет, но два финансовых эдикта должны быть изданы. 6 июля он вносит в Парижский парламент свои предложения о гербовом налоге и поземельном налоге, причем гербовый налог идет первым, как будто Ломени стоит на собственных ногах, а не на ногах Калонна.

Увы, парламент не хочет регистрировать эдикты: парламент требует "штаты расходов", "штаты предполагаемых сокращений расходов" и массу других штатов, которые Его Величество вынужден отказаться представить! Разгораются споры, гремит патриотическое красноречие, созываются пэры. Неужели Немейский лев[159] ощетинивается? Разумеется, идет дуэль, на которую взирают Франция и весь мир, молясь, по меньшей мере любопытствуя и заключая пари. Париж зашевелился с новым воодушевлением. Внешние дворы Дворца правосудия заполнены необычными толпами, то накатывающимися, то отступающими; их громкий ропот, доносящийся снаружи, сливается с трескучим патриотическим красноречием, раздающимся внутри, и придает ему силы. Бедный Ломени издали взирает на все это, потеряв покой, и рассылает невидимых усердных эмиссаров, но без успеха.

Так проходят душные жаркие летние дни в наэлектризованной атмосфере весь июль. И тем не менее в святилище юстиции не звучит ничего, кроме разглагольствований в духе Гармодия - Аристогитона под шум толпящегося Парижа, - регистрация эдиктов не осуществлена, никакие "штаты" не представлены. "Штаты? - говорит один остроумный парламентарий. - Господа, по моему мнению, штаты, которые нам должны представить, - это Генеральные штаты". Этот весьма уместный каламбур вызывает хохот и шумок одобрения. Что за слово прозвучало во Дворце правосудия! Старый д'Ормессон (дядя бывшего контролера) качает видавшей виды головой: ему совсем не смешно. Но внешние дворы, Париж и Франция подхватывают удачное словцо и повторяют и будут повторять его; оно будет передаваться и звучать все громче, пока не вырастет в оглушительный гул. Совершенно ясно, что нечего и думать о регистрации эдиктов.

Благочестивая пословица гласит: "Лекарства есть от всего, кроме смерти". Раз парламент отказывается регистрировать эдикт, есть давнее средство, известное всем, даже самым простым людям, - заседание в присутствии короля. Целый месяц парламент провел в пустословии, шуме и вспышках гнева; гербовый эдикт не зарегистрирован, и не похоже, чтобы он был зарегистрирован, о поземельном эдикте лучше не вспоминать. Так пусть 6 августа весь упрямящийся состав парламента будет привезен в каретах в королевский дворец в Версале, и там, проводя заседание, король прикажет им своими собственными королевскими устами зарегистрировать эдикты. Пусть они возмущаются про себя, но им придется повиноваться, иначе - тем хуже для них.

Так и сделано: парламент приехал по приказу короля, выслушал недвусмысленное повеление короля, после чего был отвезен обратно при всеобщем выжидающем молчании. А теперь, представьте себе, поутру этот парламент собирается снова в своем дворце, "внешние дворы которого заполнили толпы", и не только не регистрирует эдикты, но (что за предзнаменование!) заявляет, что все происходившее в предыдущий день - ничто, а королевское заседание - не более чем пустяк! Воистину нечто новое в истории Франции! Или еще того лучше: наш героический парламент вдруг осеняет несколько других мыслей, и он заявляет, что вообще регистрация эдиктов о налогах не входит в его компетенцию - и это после нескольких столетий принятия эдиктов, видимо, по ошибке! - и что совершать подобные акции компетентна только одна власть собрание трех сословий королевства!

Вот до какой степени общее настроение нации может овладеть самой обособленной корпорацией; вернее сказать, вот каким человекоубийственным и самоубийственным оружием сражаются корпорации в отчаянных политических дуэлях! Но в любом случае разве это не настоящая братоубийственная война, где грек выступает против грека и на которую люди, даже совершенно не заинтересованные лично, взирают с несказанным интересом? Как мы говорили, сюда бурно стекаются наводняющие внешние дворы толпы молодых, охваченных манией свободы дворян в английских костюмах и привносящих дерзкие речи, прокуроров, судейских писцов, которые ничем не заняты в эти дни, праздношатающихся, разносчиков сплетен и другой неописуемой публики. "От трех до четырех тысяч людей" жадно ждут чтения Резолюций (Arretes), которые должны быть приняты внутри, и приветствуют их криками "Браво" и аплодисментами шести - восьми тысяч рук! Сладок мед патриотического красноречия, и вот вашего д'Эпремениля, вашего Фрето или Сабатье, спустившихся с демосфеновского Олимпа, когда смолкли громы этого дня, приветствуют во внешних дворах криками из четырех тысяч глоток, проносят на плечах по улицам до дома, "осыпаемых благословениями", и они задевают звезды своими гордыми головами.

Глава пятая. МОЛНИИ ЛОМЕНИ

Восстань, Ломени-Бриенн, теперь не время для "Lettres of Jussion"[160] для колебаний и компромиссов. Ты видишь весь праздношатающийся, "текучий" парижский люд (всех, кто не жестко ограничен работой), наполняющий эти внешние дворы, как грохочущий разрушительный поток; даже сама "Базош" сборище судейских писцов, кипит возмущением. Низшие слои, насмотревшись на борьбу власти с властью, на удушение грека греком, потеряли уважение к городской страже: на спинах полицейских осведомителей нарисованы мелом буквы "М" (первая буква слова "mouchard" - шпион), их преследуют и травят, как диких зверей (ferae naturae). Подчиненные парижскому, сельские суды посылают своих представителей с поздравлениями и выражениями солидарности. Источник правосудия постепенно превращается в источник восстания. Провинциальные парламенты, затаив дыхание, пристально следят за тем, как их старший парижский собрат ведет сражение, ведь все двенадцать - одной крови и одного духа, победа одного - это победа всех.

А дальше становится еще хуже: 10 августа предъявляется "жалоба" касательно "расточительства Калонна" с требованием разрешить "судебное преследование". Какая там регистрация эдиктов - вместо нее составляются обвинения: в расхищении, взяточничестве; и все слышнее раздается припев: "Генеральные штаты!" Неужели в королевском арсенале не осталось молний, которые бы ты, о Ломени, мог метнуть обагренной кровью десницей в эту по-демосфеновски театральную пороховую бочку (правда, она по преимуществу начинена смолой и шумом), разнести ее на куски и повергнуть в молчание? Вечером 14 августа Ломени мечет молнию, и даже не одну. За ночь разослано необходимое количество, т. е. около 120, Указов об изгнании, так называемых Указов печати (de cachet). И вот на следующее утро весь парламент, снова посаженный в экипажи, безостановочно катит к Труа в Шампани, "напутствуемый, как свидетельствует история, благословениями всего народа"; даже хозяева постоялых дворов и форейторы не взимают денег за выражение своего почтения. Это происходит 15 августа 1787 года.

Чего только не благословит народ, находясь в крайней нужде! Парижский парламент редко заслуживал, а тем более получал благословение. Эта обособленная корпорация, которая лучше или хуже, как любая корпорация, спаялась на основе давнишних неурядиц (когда сила шпаги беспорядочно боролась с силой пера) для удовлетворения неоформленных потребностей общества и вполне осознанных потребностей отдельных личностей; она взрастала на протяжении столетий на уступках, приобретениях и узурпациях, чтобы стать тем, что мы видим: процветающей общественной аномалией, выносящей приговоры по судебным делам, принимающей или отвергающей законы и при этом продающей за наличные свои места и посты, - впрочем, милый председатель Эно[161] по размышлении признает, что этот метод распределения должностей оптимален.

В корпорации, которая существует продажей мест за наличные, не может быть избытка общественного духа, зато должен быть избыток алчности при дележе общественного достояния. Мужи в шлемах делили его шпагами, мужи в париках делят его перьями и чернильницами, причем последние делают это более мирно, но зато и более отвратительно: средства париков в одно и то же время неодолимы и низменны. Долгий опыт, говорит Безанваль, показал, что бесполезно возбуждать судебное дело против парламентария: ни один судья не пошлет ему вызова в суд, его парик и мантия составляют его броню Вулкана[162], его волшебный плащ-невидимку.

Парижский парламент, можно считать, не пользуется любовью, а в политическом отношении мелочен, не великодушен. Если король слаб, его парламент всегда (в том числе и сейчас) облаивает его, как шавка, опираясь на любой голос из народа. Если король силен, парламент облаивает других, изображая верную гончую короля. Неправедное учреждение, где бесчестные влияния не раз позорно извращали правосудие. Ведь и в эти дни разве кровь убитого Лалли не вопиет об отмщении? Затравленное, обманутое, доведенное до безумия, как пойманный лев, достоинство пало жертвой мстительной клеветы. Взгляните на него, на этого беспомощного Лалли, дикая, мрачная душа которого отражена на его диком, мрачном лице; его везут на позорной повозке смертников, а голос его отчаяния заглушен деревянным кляпом! Необузданная, пламенная душа, которая знала только опасности и труд и в течение шестидесяти лет боролась с ударами судьбы и людским коварством, как гений и мужество - с трусостью, подлостью и пошлостью; она выносила все и стремилась вперед. О Парижский парламент, и ты наградил ее виселицей и кляпом?20[163]

Перед смертью Лалли[164] завещал своему сыну восстановить свою честь; молодой Лалли выступил и требует во имя Бога и людей восстановления справедливости. Парижский парламент делает все возможное, защищая то, что не имеет оправдания, что омерзительно; и странно, что оратором по этому вопросу избран мрачно-пламенный Аристогитон -д'Эпремениль.

Такова та общественная аномалия, которую сейчас благословляет вся Франция. Грязная общественная аномалия, но она сражается против еще более дурной! Изгнанный парламент чувствует себя "покрытым славой". Бывают такие сражения, в которых сам Сатана, если он приносит пользу, принимается с радостью, и даже Сатана, если он мужественно сражается, может покрыть себя славой, пусть временной.

Но какое волнение поднимается во внешних дворах Дворца правосудия, когда Париж обнаруживает, что его парламент вывезен в Труа, в Шампань, и не осталось никого, кроме нескольких безгласных архивистов, а демосфеновские громы стихли и мученики свободы исчезли! Вопли жалоб и угроз вырвались из четырех тысяч глоток прокуроров, судейских писцов, разномастной публики и англоманов-дворян; подходят и новые праздношатающиеся посмотреть и послушать, что происходит; чернь во всевозрастающем количестве и со всевозрастающей яростью охотится за "шпионами" (mouchards). В этом месте образуется грохочущий водоворот, однако остальная часть города, занятая работой, не принимает в нем участия. Появляются плакаты со смелыми лозунгами, в самом дворце и вокруг него раздаются речи, которые не назовешь иначе как подстрекательскими. Да, дух Парижа изменился. На третий день, 18 августа, брата короля и монсеньера д'Артуа, прибывших в государственных каретах, чтобы "вычеркнуть" по обыкновению из протоколов последние возмутительные резолюции и протесты, приняли весьма примечательным образом. Брата короля, который, как считается, находится в оппозиции, встретили приветственными криками и осыпали цветами; монсеньера, напротив, молчанием, а затем ропотом, перешедшим в свист и негодующие крики, а непочтительная чернь начала наступать на него с таким бешеным свистом, что капитан гвардии вынужден был отдать приказ: "В ружье!" (Haut les amies!) При этих громоподобных словах и блеске начищенных стволов толпы черни распались и с большой поспешностью растворились в улицах. Это тоже новая примета. И впрямь, как справедливо замечает месье де Мальзерб, "это совершенно новый вид борьбы парламента", который похож не на временный грохот двух столкнувшихся тел, а скорее "на первые искры того, что, не будучи потушенным, может перерасти в большой пожар".

Этот добропорядочный Мальзерб снова после десятилетнего перерыва оказывается в совете короля: Ломени хочет воспользоваться если не способностями этого человека, то хотя бы его добрым именем. Что же касается его мнения, то оно никого не интересует, и потому вскоре он подаст в отставку во второй раз и вернется к своим книгам и растениям, ибо что может сделать полезного добропорядочный человек в таком королевском совете? Тюрго даже и не требуется второго раза: Тюрго оставил Францию и этот мир несколько лет назад, и его покой не тревожим ничем. Примечательно, кстати, что Тюрго, наш Ломени и аббат Морелле некогда, в молодости, были друзьями - они вместе учились в Сорбонне. Как далеко разошлись они за сорок истекших лет!

Тем временем парламент ежедневно заседает в Труа, назначая дела к слушанию и ежедневно откладывая их, поскольку нет ни одного прокурора, чтобы выступить по ним. Труа настолько гостеприимен, насколько этого можно желать; тем не менее жизнь здесь сравнительно скучна; здесь нет толп, которые вознесли бы вас на плечах к бессмертным богам, с трудом собираются издалека один-два патриота, чтобы заклинать вас быть мужественными. Вы живете в меблированных комнатах, вдали от дома и домашнего уюта, вам нечего делать, кроме как слоняться по неприветливым полям Шампани, любоваться созревающими гроздьями винограда и, смертельно скучая, обсуждать обсужденное уже тысячу раз. Есть даже опасность, что Париж забудет вас. Приезжают и уезжают посланцы; миролюбивый Ломени не ленится вести переговоры и давать посулы, д'Ормессон и осторожные старшие члены королевской семьи не видят ничего хорошего в этой борьбе.

После тоскливого месяца парламент, то уступая, то сопротивляясь, заключает перемирие, как положено любому парламенту. Эдикт о гербовом сборе отозван, отозван и эдикт о поземельном налоге, но вместо них принят так называемый эдикт "О взимании второй двадцатины" - нечто вроде поземельного налога, но не столь обременительного для привилегированных сословий и ложащегося в основном на плечи безгласного сословия. Более того, существует тайное обещание (данное старшими), что финансы будут укрепляться путем займов. Отвратительное же слово "Генеральные штаты" больше не упоминается.

И вот 20 сентября наш изгнанный парламент возвращается; д'Эпремениль сказал: "Он выехал, покрытый славой, но вернулся, покрытый грязью". Да нет, Аристогитон, это не так, а если и так, то ты как раз тот человек, которому придется очищать его.

Глава шестая. ИНТРИГИ ЛОМЕНИ

Мучили ли когда-нибудь незадачливого первого министра так, как мучат Ломени-Бриенна? Бразды государства он держит уже шесть месяцев, но нет ни малейшей движущей силы (финансов), чтобы стронуться с места в ту или иную сторону! Он размахивает бичом, но не двигается вперед. Вместо наличных денег нет ничего, кроме возмутительных споров и упорства.

Общественное мнение совсем не успокоилось: оно накаляется и разгорается все сильнее, а в королевской казне при постоянно растущем дефиците почти забыли, как выглядят деньги. Зловещие приметы! Мальзерб, наблюдая, как истощенная, отчаявшаяся Франция накаляется и накаляется, говорит о "пожаре"; Мирабо, не говоря ничего, снова вернулся, насколько можно понять, в Париж прямо по стопам парламента23, чтобы уже никогда больше не покидать родную землю.

А за границей только посмотрите: Голландия захвачена Пруссией24[165], французская партия подавляется, Англия и штатгальтер торжествуют, к скорби военного министра Монморена и всех других. Но что может сделать первый министр без денег, этого нерва войны да и вообще всякого существования? Налоги приносят мало, а налог "второй двадцатины" начнет поступать только в следующем году, да и тогда со своим "строгим разграничением" даст больше споров, нежели денег. Налоги на привилегированные сословия невозможно зарегистрировать - их не поддерживают даже сторонники Ломени, налоги же на непривилегированных не приносят ничего: нельзя добыть воды из высохшего до дна колодца. Надежды нет нигде, кроме старого прибежища - займов.

Ломени, которому помогает проницательный Ламуаньон, углубившийся в размышления об этом море тревог, приходит в голову мысль: почему бы не заключить продолжающийся заем (Emprunt successif) или заем, получаемый из года в год, пока это необходимо, скажем, до 1792 года? Трудности при регистрировании такого займа те же самые, но у нас тогда была бы передышка, деньги для неотложных дел или по крайней мере для жизни. Следует представить эдикт о продолжающемся займе. Чтобы успокоить философов, пусть перед ним пройдет либеральный эдикт, например о равноправии протестантов, и пусть сзади его подпирает либеральное обещание - по окончании займа, в том конечном 1792 году, созвать Генеральные штаты.

Либеральный эдикт о равноправии протестантов, тем более что время для него давно приспело, приносит Ломени столь же мало пользы, как и эдикт о "приведении приговоров в исполнение". Что же касается либерального обещания Генеральных штатов, то его можно будет выполнить, а можно и нет: до его исполнения пройдет пять лет, а мало ли что случится за пять лет. А как с регистрацией? И впрямь, вот она, сложность! Но есть обещание, тайно данное старейшинами в Труа. Искусное распределение наград, лесть, закулисные интриги старого Фулона, прозванного "беззаветно преданным (ame damnee), домовым парламента", возможно, сделают остальное. В самом худшем и крайнем случае королевская власть имеет и другие средства - и не должна ли она использовать их все до конца? Если королевская власть не сумеет найти деньги, она практически умерла, умерла самой верной и самой жалкой смертью от истощения. Рискнем и победим, ведь если не рискнуть, то все погибло! Впрочем, поскольку во всех важных предприятиях полезна некоторая доля хитрости, Его Величество объявляет королевскую охоту на ближайшее 19 ноября, и все, кого это касается, радостно готовят охотничьи принадлежности.

Да, королевская охота, но на двуногую и бесперую дичь! В одиннадцать утра в день королевской охоты 19 ноября 1787 года внезапный звук труб, шум колес и топот копыт нарушили тишину обители правосудия - это прибыл Его Величество с хранителем печати Ламуаньоном, пэрами и свитой, чтобы провести королевское заседание и заставить зарегистрировать эдикты. Какая перемена произошла с тех пор, когда Людовик XIV входил сюда в охотничьих сапогах, с хлыстом в руке и с олимпийским спокойствием повелевал произвести регистрацию - и никто не осмеливался воспротивиться; ему не требовалось никаких уловок: он регистрировал эдикты с той же легкостью и бесцеремонностью, с какой и охотился!25 Для Людовика же XVI в этот день хватило бы и регистрации.

Тем временем излагается цель королевского визита в подобающих случаю словах: представлены два эдикта - о равноправии протестантов и о продолжающемся займе; наш верный хранитель печати Ламуаньон объяснит значение обоих эдиктов; по поводу обоих эдиктов наш верный парламент приглашается высказать свое мнение - каждому члену парламента будет предоставлена честь взять слово. И вот Ламуаньон, не упуская возможности поразглагольствовать, завершает речь обещанием созвать Генеральные штаты - и начинается небесная музыка парламентского краснобайства. Взрывы, возражения, дуэты и арии становятся громче и громче. Пэры внимательно следят за всем, охваченные иными чувствами: недружелюбными к Генеральным штатам, недружелюбными к деспотизму, который не может вознаградить за заслуги и упраздняет должности. Но что взволновало его высочество герцога Орлеанского? Его румяное лунообразное лицо перекашивается, темнеет, как нечищеная медь, в стеклянных глазах появляется беспокойство, он ерзает на своем месте, как будто хочет что-то сказать. Неужели в нем - при его невыразимом пресыщении пробудился вкус к какому-то новому запретному плоду? Пресыщение и жадность, лень, не знающая покоя, мелкое честолюбие, мнительность, отсутствие звания адмирала - о, какая мешанина смутных и противоречивых стремлений скрывается под этой кожей, покрытой карбункулами!

В течение дня "восемь курьеров" скачут из Версаля, где, трепеща, ожидает Ломени, и обратно с не самыми добрыми вестями. Во внешних дворах дворца царит громкий рокот ожидания; перешептываются, что первый министр за ночь потерял шесть голосов. А внутри не разносится ничего, кроме искусного, патетического и даже негодующего красноречия, душещипательных призывов к королевскому милосердию: да будет Его Величеству угодно немедленно созвать Генеральные штаты и стать Спасителем Франции; мрачный, пылающий д'Эпремениль, а еще в большей степени Сабатье де Кабр и Фрето, получивший с тех пор прозвище Болтун Фрето (Commere), кричат громче всех. Все это продолжается шесть бесконечных часов, а шум не стихает.

И вот наконец, когда за окнами сгущаются серые сумерки, а разговорам не видно конца, Его Величество по знаку хранителя печати Ламуаньона еще раз отверзает свои королевские уста и коротко произносит, что его эдикт о займе должен быть зарегистрирован. На мгновение воцаряется тишина! И вдруг! Поднимается монсеньер герцог Орлеанский и, обратив свое луноподобное лицо к помосту, где сидит король, задает вопрос, прикрывая изяществом манер немыслимое содержание: "Что есть сегодняшняя встреча: парламентское заседание или королевское собрание?" С трона и помоста на него обращаются испепеляющие взоры; слышится гневный ответ: "Королевское собрание". В таком случае монсеньер просит позволения заметить, что на королевском собрании эдикты не могут регистрироваться по приказу и что он лично приносит свой смиренный протест против подобной процедуры. "Вы вольны сделать это" (Vous etes bien le maitre), - отвечает король и, разгневанный, удаляется в сопровождении своей свиты; д'Орлеан сам по обязанности должен сопровождать его, но только до ворот. Выполнив эту обязанность, д'Орлеан возвращается от ворот, редактирует свой протест на глазах у аплодирующего парламента, аплодирующей Франции и тем самым перерубает якорную цепь, связывавшую его со двором; отныне он быстро поплывет к хаосу.

О, безумный д'Орлеан! О каком равенстве может идти речь! Разве королевская власть уже превратилась в воронье пугало, на которое ты, дерзкий, грязный ворон, смеешь с наслаждением садиться и клевать его? Нет, еще нет!

На следующий день указ об изгнании отправляет д'Орлеана поразмышлять в его замок Вилле-Коттере, где, увы, нет Парижа и его мелких радостей жизни, нет очаровательной и незаменимой мадам Бюффон, легкомысленной жены великого натуралиста, слишком старого для нее. Как говорят, в Вилле-Коттере монсеньер не делает ничего и только прогуливается с растерянным видом, проклиная свою звезду. И даже Версаль услышит его покаянные вопли - столь тяжек его жребий. Вторым указом об изгнании Болтун Фрето отправлен в крепость Гам, возвышающуюся среди болот Нормандии; третьим - Сабатье де Кабр брошен в Мон-Сен-Мишель, затерянный в зыбучих песках Нормандии. Что же касается парламента, то он должен по приказу прибыть в Версаль с книгой протоколов под мышкой, чтобы вымарать (biffe) протест герцога Орлеанского, причем не обходится без выговоров и упреков. Власть употреблена, и можно надеяться, что дело уладится.

К сожалению, нет; эта мера подействовала, как удар хлыста на упрямого коня, который заставляет его подняться на дыбы. Если упряжка в 25 миллионов начинает подниматься на дыбы, что может сделать хлыст Ломени? Парламент отнюдь не расположен покорно уступить и приняться за регистрацию эдикта о протестантах и за другие дела, в спасительном страхе перед этими тремя указами об изгнании. Совсем напротив, он начинает подвергать сомнению сами указы об изгнании, их законность, непререкаемость; испускает жалобные упреки и посылает петицию за петицией, чтобы добиться освобождения своих трех мучеников, и не может, пока это не выполнено, даже думать об изучении эдикта о протестантах, откладывая его "на неделю".

К этой струе обличений присоединяются Париж и Франция, или, скорее, они даже опередили парламент, но все вместе они образуют наводящий ужас хор. А вот уже и другие парламенты раскрыли рот и начинают объединяться с Парижем, причем некоторые из них, как, например, в Гренобле и в Ренне, со зловещим пафосом угрожают воспрепятствовать сборщикам налогов исполнять их обязанности. "Во всех предыдущих столкновениях, - замечает Мальзерб, - парламент поднимал общество на борьбу, теперь же общество поднимает парламент".

Глава седьмая. СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПОЕДИНОК

Что за зрелище являет собой Франция в эти зимние месяцы 1787 года! Сам Oeil de Boeuf скорбен, неуверен, а среди угнетенных распространяется общее чувство, что было бы лучше жить в Турции. Уничтожены своры для охоты на волков, и на медведей тоже; замолкли герцог де Куаньи и герцог де Полиньяк; в маленьком рае Трианона однажды вечером Ее Величество берет под руку Безанваля и просит высказать свое искреннее мнение. Неустрашимый Безанваль, надеющийся, что уж в нем-то нет ничего от льстеца, прямо высказывает ей, что при восставшем парламенте и подавленности Oeil de Boeuf королевская корона находится в опасности; странная вещь, Ее Величество, как будто обидевшись, переменила тему разговора "и не говорила со мной больше ни о чем" (et ne me parla plus de rien).

A с кем, в самом деле, говорить этой бедной королеве? Ей более, чем кому-либо из смертных, необходим мудрый совет, а вокруг нее раздается только рокот хаоса! Ее столь блестящие на вид покои омрачены смятением и глубокой тревогой. Горести правительницы, горести женщины, вал горестей накрывает ее все плотнее. Ламот, графиня, связанная с делом об ожерелье, несколько месяцев назад сбежала, возможно была заставлена бежать, из Сальпетриера. Тщетной была надежда, что Париж потихоньку забудет ее и эта всевозрастающая ложь, нагромождение лжи прекратится. Ламот с выжженной на обоих плечах буквой "V" (от voleuse - воровка) добралась до Англии и оттуда распространяет ложь за ложью, пятная высочайшее имя королевы; все это безрассудное вранье29, но в своем нынешнем состоянии Франция жадно и доверчиво подхватывает его.

В конце концов совершенно ясно, что наш последовательный заем не найдет размещения. Да и впрямь, при таких обстоятельствах заем зарегистрированный, невзирая ни на какие протесты, вряд ли может быть размещен. Осуждение указов об изгнании и вообще деспотизма не смягчается: двенадцать парламентов не унимаются, как и двенадцать сотен карикатуристов, уличных певцов и сочинителей памфлетов. Париж, говоря образным языком, "затоплен памфлетами" (regorge de brochures), волны которых то приливают, то отливают. Потоп гнева, изливаемого таким количеством патриотов-борзописцев, страсти которых достигли точки кипения и вот-вот взорвутся, как гейзер в Исландии! Что могут сделать с ними рассудительный друг Морелле, некий Ривароль[166], некий бесшабашный Ленге, хотя им и хорошо платят, - окатить их холодной водой?

Наконец наступает черед обсуждения эдикта о протестантах, но оно ведет только к новым осложнениям в форме памфлетов и контрпамфлетов, которые подогревают страсти. Даже ортодоксальная церковь, казавшаяся ослабленной, хочет приложить к сумятице руку. В лице аббата Ланфана, "которому затем прелаты наносят визиты и поздравляют", она еще раз поднимает шум с высоты кафедры. Или обратите внимание, как д'Эпремениль, всегда ищущий собственных кривых путей, в подходящий момент своей парламентской речи вытаскивает из кармана небольшое распятие и провозглашает: "Вы хотите снова распять его?" Его! О, неразборчивый в средствах д'Эпремениль, подумай, из какого хрупкого материала он сделан - слоновой кости и филиграни!

Ко всему этому добавляется болезнь бедного Бриенна: сколь неумеренно тратил он силы в своей грешной молодости, столь бурно, постоянно волнение его безумной старости. Затравленный, оглушенный лаем стольких глоток, его милость лежит в постели, соблюдая молочную диету, у него начинается воспаление, он в огорчении, почти в отчаянии: ему в качестве необходимейшего лекарства предписан "покой", но именно покой и невозможен для него.

В целом же что еще остается злосчастному правительству, как не отступить еще раз? Королевская казна исчерпана до дна, Париж "затоплен волной памфлетов". Во всяком случае хоть последнее надо немного унять. Герцог Орлеанский возвращается в Рэнси, который находится неподалеку от Парижа, и к красавице Бюффон, а затем и в сам Париж. Да и Сабатье и Фрето наказаны не пожизненно. Эдикт о протестантах зарегистрирован, к великой радости Буасси д'Англа[167] и добропорядочного Мальзерба; вопрос о последовательном займе, все протесты против которого не приняты во внимание или взяты обратно, остается открытым именно потому, что нет или очень мало желающих дать его. Генеральные штаты, которых требовал парламент, а теперь требует вся нация, будут созваны "через пять лет", если не раньше. О парламент Парижа, что это за требование! "Господа, - сказал старый д'Ормессон, - вы получите Генеральные штаты и пожалеете об этом", как тот конь из басни, который, чтобы отомстить врагу, обратился к человеку; человек вскочил на него, быстро расправился с врагом, но уже не спешился! Вместо пяти пусть пройдет всего лишь три года, и этот требовательный парламент увидит поверженным своего врага, но и сам будет заезжен до изнеможения или, вернее, убит ради копыт и кожи и брошен в придорожную канаву.

Вот при таких знамениях подходит весна 1788 года. Правительство короля не находит путей спасения и вынуждено повсеместно отступать. Осажденное двенадцатью восставшими парламентами, которые превратились в органы возмущенной нации, оно не может пошевелиться, чего-либо добиться, получить что-либо, даже деньги на свое существование; оно вынуждено бездействовать, вероятно, в ожидании, когда будет пожрано дефицитом.

Так неужели переполнилась мера гнусностей и лжи, которые накапливались на протяжении долгих столетий? Мера нищеты по крайней мере полна! Из лачуг 25 миллионов нищета, распространяясь вверх и вперед, что закономерно, достигла самого Oeil de Boeuf в Версале. Рука человека, ослепленного страданиями, поднялась на человека, не только низшего на высшего, но и высших - друг на друга; местное дворянство раздражено против придворного, мантия - против шпаги, стихарь - против пера. Но кто не раздражен против правительства короля? Теперь этого нельзя сказать даже о Безанвале. Врагами правительства стали все люди, как по отдельности, так и все их сообщества, оно - центр, против которого объединяются и в котором сталкиваются все разногласия. Что это за новое всеобщее головокружительное движение учреждений, социальных установлений, индивидуальных умов, которые некогда действовали слаженно, а теперь бьются и трутся друг о друга в хаотичных столкновениях? Это неизбежно, это крушение мирового заблуждения, наконец-то износившегося вплоть до финансового банкротства! И потому злосчастный версальский двор, как главное или центральное заблуждение, обнаруживает, что все другие заблуждения объединились против него. Вполне естественно! Ведь человеческое заблуждение, личное или общественное, всегда нелегко вынести, и если оно приближается к банкротству, то приносит несчастье; когда какое-либо самое маленькое заблуждение соглашалось порицать или исправлять самое себя, если можно исправлять других?

Эти угрожающие признаки не страшат Ломени и еще менее учат его. Ломени хоть и легкомыслен, но не лишен мужества своего рода. Да и разве мы не читали о самых легкомысленных существах - дрессированных канарейках, которые весело летают с зажженными фитилями и поджигают пушку или даже пороховые склады? Ожидать смерти от дефицита не входит в планы Ломени. Зло велико, но не может ли он победить его, сразиться с ним? По меньшей мере он может сразиться с его симптомами: он может бороться с этими мятежными парламентами, и не исключено, что усмирит их. Многое неясно Ломени, но две вещи понятны: во-первых, парламентская дуэль с королевской властью становится опасной, даже смертельно опасной; во-вторых, необходимо достать деньги. Ну, соберись с мыслями, отважный Ломени, призови своего хранителя печати Ламуаньона, у которого много идей! Вы, которые так часто бывали повержены и жестоко обмануты, когда, казалось, уже держали в руке золотой плод, соедините свои силы для еще одного, последнего сражения. Обуздать парламент и наполнить королевскую казну - это теперь вопросы жизни и смерти.

Уже не раз обуздывались парламенты. Поставленный на край пропасти, любой парламент обретает благоразумие. О Мопу, дерзкий негодяй! Если бы мы оставили твое дело в покое! Но кроме изгнания или другого насилия, не существует ли еще одного способа обуздания всего, даже львов? Этот способ голод! Что, если урезать ассигнования на парламент, точнее, на судебные дела!

Можно учредить второстепенные суды для разбирательства множества мелких дел; мы назовем их судами бальяжей (Grand Bailliages). Пусть парламент, у которого они отнимут часть добычи, зеленеет от злобы, а вот публика, обожающая грошовую справедливость, будет взирать на них с благосклонностью и надеждой. Что касается финансов, регистрации эдиктов, почему бы не создать из сановников нашего собственного Oeil de Boeuf, принцев, герцогов и маршалов, нечто, что мы назовем Пленарным судом, и там проводить регистрации, так сказать, для себя самих? У Людовика Святого[168] был свой Пленарный суд, состоявший из владетельных баронов32, который принес ему много пользы; и у нас есть свои владетельные бароны (по крайней мере титул этот сохраняется), а нужда в таком учреждении у нас значительно больше.

Таков план Ломени-Ламуаньона. Королевский совет приветствует его, как луч света во мраке ночи. План представляется исполнимым, он настоятельно необходим; если его удастся как следует провести в жизнь, он принесет большое облегчение. Молчите же и действуйте, теперь или никогда! Мир увидит еще одну историческую сцену, поставленную таким исключительным режиссером, как Ломени де Бриенн.

Посмотрите, как министр внутренних дел Бретей самым мирным образом "украшает Париж" этой полной надежд весной 1788 года; старые навесы и лавки исчезают с наших мостов; можно подумать, что и для государства наступила весна и у него нет иной заботы, кроме как украшать Париж. Парламент, похоже, считает себя общепризнанным победителем. Бриенн не заговаривает о финансах, а если и упоминает о них, то отмечает, устно и письменно, что все идет хорошо. Как же так? Такой весенний покой, хотя продолжающийся заем не размещен? В победоносном парламенте советник Гуалар де Монсабер[169] даже восстает против сбора "второй двадцатины при строгом распределении" и добивается декрета о том, чтобы распределение не было строгим - во всяком случае для привилегированных сословий. И тем не менее Бриенн все это сносит и не издает указов об изгнании. Как же так?

Ясная погода весной бывает обманчива, изменчива, неожиданна! Сначала шепотом разносится слух, что "все интенданты провинций получили приказ быть на своих местах в определенный день". Еще более настораживающая весть: в королевском дворце, под замком, непрерывно что-то печатается. У всех дверей и окон стоит стража, печатников не выпускают, они спят в рабочих помещениях, даже пища передается им внутрь!33 Победоносный парламент чувствует опасность. Д'Эпремениль заложил лошадей, уехал в Версаль и бродит вокруг усиленно охраняемой типографии, выпытывая, разнюхивая, надеясь умом и проницательностью разгадать загадку.

Почти все проницаемо для золотого дождя. Д'Эпремениль опускается в виде "пятисот луидоров" на колени некоей Данаи[170], жены наборщика; муж Данаи передал ей глиняный шар, который она в свою очередь отдала осыпавшему ее золотом советнику парламента. Внутри шара находились печатные листы господи! - королевского эдикта о том самом самостоятельно регистрирующем эдикты Пленарном суде, об этих судах бальяжей, которые должны отнять у нас наши судебные дела! Эту новость необходимо распространить по всей Франции за один день.

Так вот чего было приказано ожидать интендантам на своих местах, вот что высиживал двор, как проклятое яйцо василиска[171], вот почему он не пошевелился, несмотря на вызовы, - он ждал, пока из яйца вылупится детеныш! Спеши с этой вестью, д'Эпремениль, назад, в Париж, немедленно созывай собрание - пусть парламент, пусть земля, пусть небеса узнают об этом!

Глава восьмая. АГОНИЯ ЛОМЕНИ

Наутро, т. е. 3 мая 1788 года, созван недоумевающий парламент; он, онемев, выслушивает речь д'Эпремениля, разоблачающую безмерное преступление, мрачное деяние, вполне в духе деспотизма! Раскрой его, о парламент Парижа, пробуди Францию и мир, разразись громами своего красноречия, ведь и для тебя тоже поистине теперь или никогда!

В подобных обстоятельствах парламент должен быть на посту. В минуту крайней опасности лев сначала возбуждает себя ревом и хлещет хвостом по бокам. Так и парламент Парижа. По предложению д'Эпремениля единодушно произносится патриотическая клятва во взаимной солидарности - прекрасная и свежая мысль, которая в ближайшие годы не останется без подражаний. Затем принимается смелая декларация, почти Декларация прав человека[172], но пока декларация прав парламента, призыв ко всем друзьям свободы во Франции ныне и во веки веков. Все это или по крайней мере суть всего этого заносится на бумагу, несколько жалобный тон умеряет героическую мужественность. Так парламент звонит в набат, который слышит весь Париж, который услышит вся Франция, и, бросив вызов Ломени и деспотизму, парламент расходится, как после дня тяжелой работы.

Как чувствует себя Ломени, обнаружив, что его яйцо василиска (столь необходимое для спасения Франции) разбито преждевременно, пусть догадается сам читатель! В негодовании он хватает свои молнии (de cachet) и мечет две из них: в д'Эпремениля и в деловитого Гуалара, чьи услуги в проведении "второй двадцатины" и "строгого распределения" не забыты. Эти молнии, поспешно заготовленные ночью и выпущенные рано утром, должны поразить возбужденный Париж и если не успокоить его, то вызвать полезное ошеломление.

Молнии министра могут быть посланы, но поразят ли они цель? Предупрежденные, как полагают, какой-то дружеской птичкой, д'Эпремениль и Гуалар, оба, ускользают от сержантов Ломени, бегут, переодевшись, через слуховые окна, по крышам, к себе во Дворец правосудия - молния пронеслась мимо. Париж (слух разлетелся моментально) потрясен, но не только от удивления. Два мученика свободы сбрасывают одежды, в которых они бежали, надевают свои длинные мантии; обратите внимание, уже через час при помощи сторожей и курьеров парламент снова созван, со всеми его советниками, президентами и даже пэрами. Собравшийся парламент объявляет, что два его мученика не могут быть выданы никакой в этом подлунном мире власти, более того, "заседание будет непрерывным", без каких-либо отсрочек, пока преследование не будет прекращено.

И вот парламент ждет исхода, находясь в состоянии непрекращающегося ни днем ни ночью извержения горячих речей, жалоб, протестов, принимая и отправляя курьеров.

Пробудившийся Париж снова наводняет внешние дворы, кипит и еще более буйно, чем прежде, разливается по улицам. Повсюду сумятица и неразбериха, как в Вавилоне, когда строителей башни вдруг охватил ужас непонимания, но они все еще держались вместе, не думая разбегаться.

Ежедневно Париж переживает смену периодов работы и сна, и сейчас большинство европейцев и африканцев спит. Но здесь, в вихре слов, сон не приходит; тщетно простирает ночь над дворцом свой покров темноты. Внутри шумит необоримая готовность принять мученичество, умеряемая несколько жалобным тоном. Снаружи слышится неумолчный гул выжидания, становящийся чуть сонливым. Так продолжается 36 часов.

Но послушайте! Что за топот раздается в глухую полночь? Топот вооруженных людей, пеших и конных; это французская гвардия и швейцарские гвардейцы движутся сюда молчаливым строем при свете факелов! Здесь и саперы с топорами и ломами: вероятно, если двери не будут открыты, их взломают! Вот капитан д'Агу, посланный Версалем. Д'Агу известен своей решительностью: однажды он вынудил самого принца Конде - всего-навсего пристальным взглядом - дать ему удовлетворение и драться на дуэли 34; и вот он приближается с топорами и факелами к святилищу правосудия. Это кощунство, но что же делать? Д'Агу - солдат, он признает только приказы и движется бесстрастно, как бездушная машина.

Двери отворяются по его требованию одна за другой, в топорах нужды нет. Вот распахивается последняя дверь, и перед ним сенаторы Франции в длинных мантиях: 167 по списку, 17 из них - пэры, они величественно проводят "непрерывное заседание". Не будь этот человек военным, закованным в броню, это зрелище, эта тишина, нарушаемая только стуком его собственных сапог, могли бы поколебать его! Потому что 167 человек встречают его гробовым молчанием; некоторые уподобляют его молчанию римского Сената при нападении Бренна[173], другие -тишине в логове фальшивомонетчиков, застигнутых полицией. "Господа, - сказал д'Агу, - именем короля!" (Messieurs, de par le roi!), специальным приказом на него, д'Агу, возложена прискорбная обязанность арестовать двух человек: месье Дюваля д'Эпремениля и месье Гуалара де Монсабера, каковых двух почтенных господ он призывает "именем короля" отозваться самим, поскольку он не имеет чести их знать. Глубокое молчание! Шумок перерастает в ропот. "Мы все д'Эпременили!" отваживается один, другие голоса поддерживают его. Председатель вопрошает, применит ли д'Агу силу? Капитан д'Агу, которому оказана честь исполнить приказ короля, должен исполнить приказ короля; он бы с удовольствием обошелся без насилия, но если придется, то применит; он дает высочайшему сенату время обсудить, какой из способов предпочтительнее. После чего д'Агу с солдафонской любезностью удаляется на некоторое время.

Но какая от этого польза, достопочтенные сенаторы? Все выходы перекрыты штыками. Ваш курьер скачет в Версаль сквозь ночной туман и вернется назад с известием, что приказ подлинный, что он не будет отменен. Внешние дворы кишат праздношатающимися, но гренадеры д'Агу стоят несокрушимой стеной, никакое восстание не освободит вас. "Господа, - произносит тогда д'Эпремениль, - когда победоносные галлы вошли во взятый приступом Рим, римские сенаторы, облаченные в пурпур, остались сидеть в своих курульных креслах с гордым и спокойным видом, ожидая рабства или смерти. Таково и то возвышенное зрелище, которое вы в этот час являете миру (a l'univers), после того как великодушно..." - и еще много подобного, что можно прочитать и сейчас.

О д'Эпремениль, все тщетно! Вот возвращается непробиваемый капитан д'Агу со своими бесцеремонными солдафонскими манерами. Деспотизм, насилие, разрушение олицетворяет его колеблющийся султан. Д'Эпремениль вынужден замолчать и героически сдаться, пока не случилось что-либо похуже. Ему героически подражает Гуалар. С очевидным, но не воплощенным в слова волнением они бросаются в объятия своих братьев-парламентариев для прощального поцелуя, и вот среди протестов и стенаний из 165 уст, среди стонов и пожатий рук и бури парламентских излияний чувств их выводят по извилистым коридорам к задней двери, где в серых рассветных сумерках их ожидают две кареты с жандармами (Exempts). Жертвы должны подняться в кареты под угрозой штыков. На вопрос д'Эпремениля, обращенный к толпе, имеют ли они мужество, последовало молчание. Они садятся в кареты и отъезжают, и ни восходящее майское солнце (а было это утром 6 мая), ни заходящее солнце не радует их души; они безостановочно едут все дальше: д'Эпремениль - к самому далекому острову Св. Маргариты, или Иерро[174] (некоторые полагают, что это остров Калипсо[175], но это слабое утешение); Гуалар - в замок Пьер-ан-Сиз, который существовал тогда неподалеку от Лиона.

Капитан д'Агу может ожидать теперь повышения в чин майора и должности коменданта Тюильри36 и на этом покинуть историческую сцену, на которой все же ему было суждено исполнить значительное дело. Ведь не только д'Эпремениль и Гуалар целыми и невредимыми отправляются на юг, но и - по тому же неумолимому приказу - сам парламент должен очистить помещение. Подобрав полы своих длинных мантий, все 165 парламентариев проходят сквозь строй враждебных гренадеров - зрелище, достойное богов и людей. Народ не восстанет, он удивляется и ворчит; заметим, что враждебные гренадеры - это французская гвардия, которая в один прекрасный день перестанет быть враждебной! Одним словом, Дворец правосудия очищен, двери заперты, и д'Агу возвращается в Версаль с ключом в кармане, заслужив, как уже было сказано, повышение.

Что же касается Парижского парламента, выгнанного на улицу, мы без сожалений расстанемся с ним. Через две недели он будет переведен в Версаль на особые заседания для регистрации или, скорее, для отказа зарегистрировать только что изданные эдикты; будет собираться там в тавернах и кабаках с целью сформулировать свой протест37 или будет обескураженно бродить в развевающихся мантиях, не зная, где собраться; будет вынужден заявить свой протест "у одного нотариуса" и в конце концов усядется сложа руки (ему навяжут "вакации"), чтобы ничего не предпринимать; все это вполне естественно, так же как похороны мертвых после сражения, и не интересует нас. Парламент Парижа исполнил свою роль: он сделал или не сделал все, что мог, и вряд ли в будущем сумеет всколыхнуть мир.

Так что же, Ломени устранил зло? Совсем нет, в лучшем случае - симптомы зла, да едва ли и двенадцатую часть этих симптомов, возмутив при этом одиннадцать других частей! Интенданты провинций и военные коменданты находятся на своих постах в назначенный день 8 мая, но ни в одном парламенте, за исключением парламента Дуэ, зарегистрировать новые эдикты оказывается невозможным. Нигде не состоялось мирного подписания чернилами, но произошло повсеместно пролитие крови, прозвучали угрозы, обращения к простому праву кулака! Разгневанная Фемида обращает к бальяжам, к Пленарному суду лик войны; местное дворянство на ее стороне, а также все, кто ненавидит Ломени и плохие времена; через своих адвокатов и судебных приставов она вербует себе низшие слои общества. В Ренне, в Бретани, где интендантом служит известный Бертран де Мольвиль, постоянные кровопролитные драки между военными и штатскими переросли в уличные столкновения, сопровождаемые метанием камней, стрельбой из ружей, а эдикты так и остаются неподписанными. Обеспокоенные бретонцы посылают к Ломени депутацию из 12 человек с протестом; однако, выслушав их, Ломени заключает их в Бастилию. Вторую депутацию, более многочисленную, он посылает встретить по дороге и угрозами заставляет ее повернуть обратно. И вот теперь третья, самая многочисленная депутация с возмущением послана по разным дорогам; ей отказывают по прибытии в приеме, она собирается на совещание, приглашает Лафайета и всех патриотов-бретонцев, находящихся в Париже; депутация приходит в волнение и превращается в Бретонский клуб[176], первый росток Общества якобинцев.

Восемь парламентов отправлено в изгнание39, другим тоже не помешало бы это лечение, но его не всегда легко применить. В Гренобле, например, где Мунье и Барнав не тратили времени зря, парламент получил соответствующий указ (Lettres de Cachet), повелевающий ему самому удалиться в изгнание, а поутру, вместо того чтобы закладывать кареты, зловеще бьют в набат, и весь день он взывает и грохочет, с гор спускаются толпы крестьян с топорами и даже с огнестрельным оружием, но солдаты не выражают желания (и это чревато многим) иметь с ними дело. Бедный генерал, над головой которого "занесен топор", вынужден подписать капитуляцию: обещать, что "указ об изгнании" не будет приведен в исполнение, а драгоценный парламент останется там, где он есть. И Безансон, и Дижон, и Руан, и Бордо совсем не те, какими им бы следовало быть! В По, в Беарне, где старый комендант отказался от своего поста, нового коменданта (Граммона, уроженца этих мест) встречает процессия городских жителей, несущих люльку Генриха IV, святыню города, и заклинает его в то время, когда он преклоняет колено перед этим черепаховым панцирем, в котором качали великого Генриха, не попирать беарнскую свободу, а также сообщает ему, что в общем и целом пушки Его Величества будут находиться в полной сохранности - под надзором преданных Его Величеству горожан По; и вот пушки стоят, нацеленные на стены крепости и готовые к действию.

По-видимому, у ваших "судов бальяжей" будет бурное детство. Что касается Пленарного суда, то это учреждение в прямом смысле мертворожденное. Даже придворные относятся к нему недоверчиво; старый маршал Брольи отклонил честь заседать в нем. Под напором всеобщих насмешек, граничащих с ненавистью, этот злополучный Пленарный суд собрался всего один раз, второго раза уже не было. Несчастная страна! Гидра разлада шипит, высовывая свои раздвоенные языки, повсюду, где только Ломени поставит ногу. "Едва комендант или королевский комиссар, - пишет Вебер, - входит в один из этих парламентов, чтобы зарегистрировать эдикт, весь трибунал испаряется, и комендант остается один на один с писцом и первым президентом. Когда же эдикт регистрируется и комендант уходит, весь трибунал спешит обратно и объявляет эту регистрацию недействительной. Дороги заполнили большие депутации парламентов, едущие в Версаль добиваться, чтобы король собственноручно вычеркнул их регистрации, или возвращающиеся домой, чтобы покрыть новую страницу новыми резолюциями, еще более дерзкими".

Такова Франция 1788 года. Это уже не Золотой или бумажный век надежды со скачками, воздушными шарами и тонкими сердечными порывами; ах, это все ушло безвозвратно! Золотой блеск потускнел, помраченный всходящими семенами необычайной бури. Как в "Поле и Виргинии" Сен-Пьера изображается штормовое море: "Огромная неподвижная туча (скажем, горя и негодования) закрыла весь наш горизонт; она простирается по свинцовому небу, косматая, окаймленная медными отблесками". Сама она неподвижна, но "от нее отрываются небольшие облака (скажем, изгнанные парламенты и тому подобное) и летят над головой, как птицы", пока с громким завыванием не поднимутся все четыре ветра и не сольются воедино, так что весь мир воскликнет: "Так ведь это ураган!"

В такой ситуации, что вполне естественно, последовательный заем разместить не удается, также ничего не выходит и со сбором налога "второй двадцатины", по крайней мере при "строгом распределении": Вебер со свойственной ему истерической горячностью говорит: "Заимодавцы испугались разорения, сборщики налогов - виселицы". Даже духовенство отворачивается: созванное на чрезвычайное собрание, оно не приносит доброхотного даяния (don gratuit) в иной, нежели совет, форме; вместо наличных денег оно преподносит пожелание созвать Генеральные штаты.

О Ломени-Бриенн, с твоим слабым, бедным, растерянным умом, а теперь и с "тремя ранами" от прижиганий на твоем изношенном теле, близком к смерти от воспаления, раздражения, молочной диеты, лишаев и maladie (лучше оставим это слово непереведенным)44, ты управляешь Францией, которая тоже страдает от неисчислимых прижиганий и тоже умирает от воспаления и всего прочего! Благоразумно ли было покидать тенистые луга Бриенна и только что отстроенный замок и все, что в нем есть, ради этого? Как хороши были эти рощи и луга, как сладки были песнопения стихоплетов и нежны ласки нарумяненных граций!45 И всегда тот или другой философ, вроде Морелле, ничем не омрачавший ни себя, ни тебя, так сказать, шаман-непрофессионал, по-видимому, был счастлив, создавая вокруг себя счастливых (что тебе, конечно, известно). И совсем близко от тебя (если бы ты знал это!) в военной школе сидел, изучая математику, смуглый неразговорчивый юноша, имя которого - Наполеон Бонапарт! На что же ты променял все это - на 50 лет усилий, приведших к отчаянной борьбе! Ты получил мундир министра, как Геркулес рубашку Несса[177].

13 июля того же 1788 года, накануне жатвы, выпадает страшнейший град, уничтоживший урожай этого года, который и так пострадал от засухи. На 60 лиг вокруг Парижа почти все посевы погибли. Ко многим другим бедам приходится добавить еще одну - неурожай, а возможно, и голод.

За несколько дней до этого града, 5 июля, и - еще решительнее - через несколько дней после него, 8 августа, Ломени объявил, что Генеральные штаты будут созваны в мае будущего года. До этого времени заседания Пленарного суда и прочих будут отложены. Далее, поскольку у Ломени нет представления, как образовывать или формировать эти вожделенные Генеральные штаты, "думающие люди приглашаются" представить ему свои соображения - путем обсуждения в общественной печати!

А что было делать бедному министру? Он еще оставляет себе 10 месяцев передышки; тонущий лоцман выбрасывает за борт все вещи, даже мешки с сухарями, балласт, топливо, компас и квадрант, прежде чем выброситься самому. Именно этим принципом, принципом кораблекрушения, и начинающимся бредом отчаяния можно объяснить совершенно невероятное "приглашение думающих людей". То же самое, что пригласить хаос быть столь любезным, чтобы построить для него, Ломени, ковчег спасения из беспорядочно плавающих бревен! В таких случаях пользу приносят приказания, а не приглашения. В этот вечер королева стояла у окна, выходящего в сад. Кафешенк (Chef de Gobelet) последовал за ней, подобострастно подавая ей чашку кофе, и удалился, ожидая, пока кофе будет выпит. Ее Величество сделала знак г-же Кампан приблизиться. "Великий Боже! - прошептала она, держа в руке чашку. - Какая новость будет сегодня обнародована! Король разрешает созвать Генеральные штаты". И, воздев взор к небесам, она (если г-жа Кампан не ошибается) добавила: "Это первый удар набата, дурное предзнаменование для Франции. Дворянство погубит нас!"47

Пока длилось все это заседание Пленарного суда, а Ламуаньон хранил загадочный вид, Безанваль не раз задавал ему один вопрос: есть ли у них наличные деньги? Так как Ламуаньон всегда отвечал (доверяя Ломени), что с деньгами все в порядке, то рассудительный Безанваль утверждал, что все в порядке вообще. И тем не менее грустная действительность состоит в том, что королевская казна в буквальном смысле пустеет. Помимо всего прочего "приглашение думающих людей", так же как и происходящие великие перемены, способно только "остановить обращение капитала" и содействовать обращению памфлетов. Несколько тысяч луидоров - вот все деньги или денежные ценности, еще остающиеся в королевской казне. Еще один отчаянный шаг - Ломени приглашает Неккера занять пост министра финансов! Неккер хочет отнюдь не управления финансами для Ломени; послав сухой отказ, он продолжает молча выжидать свое время.

Что же делать павшему духом первому министру? Он уже прибрал кассу Королевского театра; в пользу пострадавших от града были устроены лотереи находясь на краю пропасти, Ломени наложил лапу даже на их выручку. Скоро станет невозможно никакими средствами обеспечить нужды хотя бы сегодняшнего дня. 16 августа бедный Вебер услышал на улицах Парижа и Версаля разносчиков, выкрикивающих глухими, сдавленными голосами (voix etouffee, sourde) эдикт о платежах (это мягкое название для него придумал Ривароль): все платежи в королевскую казну отныне должны состоять на три пятых из монеты, а остальные две пятых - из бумажных денег! Бедный Вебер чуть не лишился чувств при звуках пронзительных голосов с их пророческим карканьем; он никогда не забудет этого впечатления.

А каково впечатление, произведенное на Париж, на весь мир? Из нор менял, с высот политической экономии, неккеризма и философизма, из всех глоток поднимаются такие вопли и вой, членораздельные и нечленораздельные, каких еще не слыхивало ухо. Мятеж может стать неизбежным! Монсеньер д'Артуа по настоянию герцогини де Полиньяк считает своим долгом пойти к Ее Величеству и объяснить откровенно, в каком кризисном состоянии находятся дела. "Королева плачет", плачет и сам де Бриенн, ведь теперь несомненно, что он должен удалиться.

Остается только надеяться, что двор, которому всегда нравились манеры и болтовня Ломени, чем-либо скрасит его падение. Алчный старик уже обменял свое архиепископское место в Тулузе на более богатое в Сансе, а теперь, в этот час скорби, он получает место коадъютора для своего племянника (который еще не достиг нужного возраста), придворной фрейлины для своей племянницы, полк для ее мужа, а для себя самого - красную тиару кардинала, право рубки леса в королевских владениях (coupe de bois) и, кроме того, "от пяти до шести тысяч ливров дохода"50; наконец, его брат, граф де Бриенн, остается военным министром. Пусть же, обложенный со всех сторон подушками и перинами милостей, он упадет как можно мягче!

И вот Ломени удаляется, он богат, если придворные титулы и деньги могут обогатить его, а если нет, то он, возможно, беднейший из людей. "Освистанный версальцами", он едет в Жарди, потом в Бриенн для восстановления здоровья. Затем в Ниццу и в Италию, но он возвратится, будет тыкаться то туда, то сюда, весь трясущийся и почти не в своем уме; переживет ли он ужасные времена, или гильотина оборвет его жизнь? Увы, еще хуже: его существование будет гнусно прервано, растоптано на пути к гильотине! В его дворце в Сансе грубая якобинская стража заставит его пить вместе с нею вино из его собственных подвалов и пировать его собственными запасами, а наутро несчастный старик окажется мертвым. Таков конец первого министра, кардинала и архиепископа Ломени де Бриенна. Редко бывало суждено столь ничтожному смертному принести столь великое зло, прожить жизнь, возбуждающую презрение и зависть, и умереть столь страшной смертью. Обуреваемый честолюбием, он, как горящий лоскут, метался по ветру в разные стороны, но угодил прямо в пороховой погреб - и поджег его! Пожалеем же несчастного Ломени, простим ему и как можно скорее забудем о нем.

Глава девятая. ПОГРЕБАЛЬНЫЙ ФЕЙЕРВЕРК

Во время всех этих чрезвычайных событий, выплаты двух пятых бумажными деньгами и смены первого министра, Безанваль объезжал свой военный округ и последние месяцы спокойно попивал контрексевильские воды. Теперь, в конце августа, возвращаясь в Мулен и "не зная ничего", он въезжает однажды вечером в Лангр и застает весь город охваченным волнениями (grande rumeur), Несомненно, начинается мятеж, обычная вещь в эти дни! Он выходит тем не менее из экипажа и спрашивает одного "сносно одетого человека", что происходит. "Как! - восклицает человек. - Неужели вы не слышали новости? Архиепископ свергнут, а месье Неккер призван, и все теперь пойдет хорошо!"51

Какой шум и крик одобрения поднялся вокруг месье Неккера "с того дня, как он, \ назначенный министром, вышел из покоев королевы". Это случилось 24 августа. "Галереи замка, дворы, улицы Версаля, через несколько часов столица и, по мере того как распространялась новость, вся Франция огласились криком: "Да здравствует король! Да здравствует месье Неккер!""52 В Париже радость, к несчастью, вылилась в "буйство". На площади Дофина взлетело больше петард и ракет, чем следовало бы. Чучело в облачении архиепископа, символически сделанном на три пятых из атласа, а на две трети из бумаги, проносится - отнюдь не в молчании - к месту судилища и приговаривается к смертной казни; чучело шуточно исповедуется аббатом Вермоном, а затем торжественно предается огню у подножия статуи Генриха на Новом мосту. Все это совершается среди такого грохота петард и рева толпы, что кавалер Дюбуа и его городская стража находят полезным дать залп (более или менее бесполезный) ; при этом сжигается несколько сторожевых будок, подвергается разгрому несколько гауптвахт, а "мертвые тела ночью сбрасываются в Сену", чтобы избежать новых волнений.

Соответственно парламенты должны вернуться из изгнания. Пленарный суд и выплата двух пятых бумажными деньгами забыты, они взлетели вместе с дымом костра у подножия статуи Генриха. Генеральные штаты теперь (когда в политике наступил Золотой Век) наверняка будут созваны, более того, будет объявлено (как мы любим спешить!), что они назначены на следующий январь, и все, как сказал человек в Лангре, "идет хорошо".

Для пророческого взгляда Безанваля совершенно очевидно другое: друг Ламуаньон не способен выполнять свои обязанности министра юстиции. Ни он, ни военный министр граф де Бриенн! Да и старый Фулон, завистливо поглядывающий на кресло военного министра, потихоньку интригует. Это тот самый Фулон, прозванный парламентским домовым, человек, поседевший, занимаясь предательством, мздоимством, прожектерством, интриганством и беззакониями; человек, который однажды в ответ на возражение против одного из его финансовых проектов "А что будут есть люди?" ответил: "Пусть люди жрут траву" - неосторожные слова, которые далеко и безвозвратно разлетелись и вызовут когда-нибудь прискорбную для Фулона реакцию!

На этот раз Фулон, к общему облегчению, не достиг цели и никогда ее не достигнет. Но от этого Ламуаньону не легче. Обреченному, ему не легче оттого, что он имеет встречи с королем и возвращается после них, "сияя" (radieux). Парламенты ненавидят Ламуаньона за то, что граф де Бриенн "брат" кардинала-архиепископа. 24 августа прошло, но еще не настало 14 сентября, когда оба они, как и их великий покровитель, падут, причем столь же мягко, как и он.

Теперь, словно последнее бремя снято с души и воцарилась полная уверенность в будущем, Париж разражается величайшим ликованием. Судебные писцы громко радуются тому, что враг парламентов пал; дворянство, буржуазия, народ веселились и веселятся. И даже сама чернь с новыми силами внезапно подымается из своих темных логовищ и радуется, так как новое политическое евангелие в том или ином упрощенном варианте проникло и к ней. Понедельник 14 сентября 1788 года; чернь собирается снова в большом количестве на площади Дофина, запускает петарды, стреляет из мушкетов непрерывно в течение 18 часов. Снова появляется чучело из ивовых прутьев, вокруг которого разносятся бесконечные крики. Здесь же на шесте с приветственными криками носят портрет Неккера, сорванный или купленный в какой-то лавке; и этот пример не надо забывать.

Но толпа собирается в основном на Новом мосту, где высоко над людьми скачет бронзовый Великий Генрих. Всех прохожих принуждают останавливаться перед статуей, чтобы поклониться народному королю и громко сказать: "Да здравствует Генрих IV! К черту Ламуаньона!" Они не пропускают ни одного экипажа, даже карету его высочества герцога Орлеанского. Дверцы вашей кареты отворены, не соблаговолит ли монсеньер высунуть голову и поклониться или если он упрямится, то выйти из кареты и преклонить колено; от дамы достаточно кивка плюмажа, улыбки на прекрасном лице с того места, на котором она сидит; ну и, конечно, не повредит монета-другая (на покупку ракет fusees) от высших сословий, друзей свободы. Эта грубая возня продолжается несколько дней, и тут, разумеется, не обошлось без кулачной драки. Городская стража ничего не может сделать и едва спасает собственную шкуру, так как за последние 12 месяцев охота на городскую стражу стала любимым времяпрепровождением. Правда, Безанваль держит солдат под рукой, но им отдан приказ избегать стрельбы, и они не очень-то спешат что-либо делать.

Утро понедельника началось со взрывов петард, а теперь уже близится полночь среды, следует похоронить чучело - очевидно, на античный манер. Длинные ряды факелов следуют за ним, направляясь к дому Ламуаньона, но "мой слуга" (Безанваля) побежал с предупреждением, и туда направлены солдаты. Мрачному Ламуаньону суждено погибнуть не в пожаре и не этой ночью, а только через год и от выстрела (было ли это самоубийство или случайность, так и осталось неизвестным). Обманутая чернь сжигает свое чучело под его окнами, "громит сторожевую будку" и откатывается, чтобы заняться Бриенном или капитаном стражи Дюбуа. Однако теперь уже все охвачено смутой: французская гвардия, ветераны, конные патрули; факельное шествие встречено ружейными выстрелами, ударами штыков и сабель. Сам Дюбуа со своей кавалерией бросается в атаку, жесточайшую атаку: "множество народа было убито и ранено". А затем начались протесты и жалобы, судебные процессы и сердечные приступы у официальных лиц!55 Так железной рукой чернь загнана обратно в свои темные логовища, а улицы очищены.

Полтора столетия чернь не осмеливалась выступать таким образом, никогда за все это время не показывала она свою грубую личину при свете дня. Все это удивительно и ново, пока еще игра, неуклюжая и странная игра в Бробдинеге[178]; в ней нет еще гнева, и все же в ее грубом, полуосознанном смехе таится тень надвигающегося ужаса!

Тем временем "думающие люди", приглашенные Ломени, далеко зашли со своими памфлетами; Генеральные штаты по тому или иному плану будут созваны неизбежно, если не в январе, как надеялись одно время, то самое позднее в мае. Старый граф Ришелье, умирающий в эти осенние дни, еще раз открывает глаза, шепчет: "Что бы сказал Людовик XIV!" (которого он еще помнит) - и закрывает их вновь, уже навсегда, не дожив до худых времен.

Книга IV. ГЕНЕРАЛЬНЫЕ ШТАТЫ

Глава первая. СНОВА НОТАБЛИ

Итак, всеобщая молитва услышана! И раньше в дни национальных бедствий, когда жизнь изобиловала злом, а помощи ждать было неоткуда, приходилось прибегать к испытанному средству - созыву Генеральных штатов; созыва требовал Мальзерб, даже Фенелон1, а парламенты, настаивавшие на этом требовании, "были осыпаны благословениями". И вот они дарованы нам, Генеральные штаты действительно соберутся!

Сказать "Да будут Генеральные штаты!" легко, а вот сказать, какими они должны быть, не так-то просто. Генеральные штаты не собирались во Франции с 1614 года, их следы изгладились из сложившихся привычек людей. Их состав, прерогативы, процедура работы, которые никогда не фиксировались, совершенно неопределенны и смутны. Это глина, которой горшечник может придать любую форму, ту или эту, - лучше сказать, 25 миллионов горшечников, потому что именно столько людей имеют сейчас, в той или иной степени, право голоса! Так какую же форму придать Генеральным штатам? Вот вопрос! У каждой корпорации, каждого привилегированного, каждого объединившегося сословия имеются свои тайные надежды и свои тайные опасения, ведь, обратите внимание, это чудовищное двадцатимиллионное сословие - доселе безгласная овца, как стричь которую решали другие, - тоже лелеет надежду и поднимается! Оно перестало или перестает быть безгласным, оно обрело голос в памфлетах или по меньшей мере мычит и ревет в унисон с ними, поразительно увеличивая силу их звучания.

Парижский парламент уже однажды высказался в пользу "старой формы 1614 года". Эта форма имела то достоинство, что третье сословие[179], или общины, играло по преимуществу роль статиста, тогда как дворянству и духовенству оставалось только не перессориться между собой и договориться о том, что именно они считают наилучшим. Таково ясно выраженное мнение Парижского парламента. Но, встреченное шквалом возмущения и негодования, это мнение было сметено, как и популярность самого парламента, которая больше не вернулась. Роль парламента, как мы уже сказали, практически сыграна. В связи с этим, однако, стоит отметить одну вещь - близость дат. 22 сентября парламент вернулся после "вакаций", или "изгнания в свои поместья", и водворился во дворце при безграничном ликовании всего Парижа. Тут же, на следующий день, этот самый парламент пришел к своему "ясно выраженному мнению", а уже наутро после этого вы видите, как его "осыпают оскорблениями", внешние дворы оглашаются свистом и слава навсегда покидает его.

С другой стороны, каким излишним было приглашение Ломени, приглашение думающих людей! Думающие и недумающие люди тысячами устремились по собственному побуждению к общественной деятельности, выкладываясь до конца. Заработали клубы: Societe Publicole, Бретонский клуб, Клуб бешеных (Club des Enrages). Начинаются обеды в Пале-Руаяле; там обедают Мирабо, Талейран в компании с разными Шамфорами, Морелле, с Дюпонами и возбужденными парламентариями, причем обедают не без специальной цели! Собираются у одного из неккеровских подхалимов, имя которого хорошо известно. Собственно говоря, собирать никого не надо, даровой стол сам по себе достаточно привлекателен. Что же касается памфлетов, то, фигурально выражаясь, они "сыплются как снег, который, кажется, может засыпать правительству все дороги". Наступило время друзей свободы, разумных и неразумных.

Граф д'Антрег, или он только именует себя графом, молодой дворянин из Лангедока, которому, кажется, помогает циник Шамфор, впадает в ярость, почти равную ярости пифии, превосходя всех. Глупый молодой дворянин из Лангедока, ты сам очень скоро, "эмигрируя в числе первых", должен будешь бежать, негодуя и пряча "Общественный договор" в кармане, за границу, во внешний мрак, где ждут тебя бесплодные интриги, обманчивые иллюзии (ignis fatuus) и смерть от стилета! Аббат Сиейес покинул Шартрский собор, должность каноника и книжные полки, дал зарасти тонзуре и прибыл в Париж, бесспорно, со светской прической, чтобы задать три вопроса и самому же ответить на них.

Что такое третье сословие? - Все. Чем оно было до сих пор при нашей форме правления? - Ничем. Чего оно хочет? - Стать чем-то[180].

Герцог Орлеанский - разумеется, он по пути к хаосу находится в гуще событий - издает "Рассуждения"4, "усыновленные им", хотя и написанные Лакло[181], автором "Опасных связей" ("Liaisons dangereuses"). Вывод в них прост: "Третье сословие - это нация". С другой стороны, монсеньер д'Артуа и другие принцы заявляют в торжественном Адресе королю, что если выслушивать подобные вещи, то привилегии, дворянство, монархия, церковь, государство и денежные сундуки окажутся в опасности. Верно, в опасности; только, если их не выслушивать, уменьшится ли опасность? Голосом всей Франции является народившийся звук, безмерный, многоголосый, как звук воды, прорывающей плотину; и мудр тот, кто знает, что надлежит делать, оказавшись в этом потоке, - не бежать же и прятаться в горы?

Неизвестно, как поступило бы в новых условиях и при подобных настроениях руководствующееся подобными принципами идеальное и прозорливое версальское правительство, если бы таковое имело место. Это правительство ощутило бы, что его существованию приходит конец, что под видом уже неизбежных Генеральных штатов нарождается нечто всемогущее и неведомое демократия, при которой никакое версальское правительство не может и не должно продолжать свою деятельность, кроме учредительной. И будет хорошо, если у него хватит сил для проведения столь важной учредительной деятельности. Выходом было бы мирное, постепенное, разумно организованное отречение, а также молитва об отпущении грехов.

Это прозорливое, идеальное версальское правительство. А как поступит реальное, неразумное версальское правительство? Увы, это правительство существует только для собственной выгоды, не имея иных прав, кроме права собственности, а теперь не имея и силы. Оно ничего не предвидит и ничего не видит, не имеет даже цельного плана, а только отдельные мелкие наметки да инстинкт самосохранения: все живущее борется, чтобы выжить. Оно подобно смерчу, в котором кружатся бесполезные советы, видения, ложь, интриги и глупости, как кружится поднятый ветром мусор! Oeil de Boeuf лелеет несбыточные надежды, а также страхи. Поскольку до сих пор Генеральные штаты ни разу не приносили плодов, то почему теперь они станут плодоносить? Конечно, в народе зреет нечто опасное, но разве в принципе может произойти мятеж? Такого не было уже пять поколений. При известной ловкости три сословия можно восстановить друг против друга, третье сословие, как и прежде, присоединится к королю и будет, хотя бы из зависти и собственных интересов, стремиться облагать налогами и дразнить два других. Соответственно два других окажутся связанными по рукам и ногам и отданными в наши руки, а мы получим возможность стричь их. Таким образом мы получим деньги, распустим все три передравшихся сословия и предоставим будущему идти своим чередом! Как имел обыкновение говорить добрый архиепископ Ломени, "происходит столько событий, но довольно одного, чтобы спасти нас". Да, конечно; а сколько событий требуется, чтобы погубить нас?

В этой анархии бедный Неккер делает все возможное. Он вглядывается в нее с упрямой надеждой; он восхваляет общеизвестную прямоту суждений короля; он снисходительно выслушивает общеизвестные лживостью суждения королевы и двора; он выпускает прокламации, или регламенты, среди которых одна - в пользу третьего сословия; но он не решает ничего по существу, остается далек от реальности и ожидает, что все сделается само собой. Основные вопросы сейчас сводятся к двум: о двойном представительстве и о поголовном голосовании. Будет ли народ иметь "двойное представительство", т. е. направлять в Генеральные штаты такое же количество депутатов, как дворянство и духовенство, вместе взятые? Будут ли собравшиеся Генеральные штаты голосовать и обсуждать все вопросы совместно или тремя отдельными палатами, т. е. "голосовать по головам или голосовать по сословиям", ordre, как говорится? Вот те неясные пункты, по которым Франция спорит, сражается и проявляет свободомыслие. Неккер задумывается: не лучше ли было бы покончить со всем этим, созвав второе собрание нотаблей? И принимает решение о втором собрании нотаблей.

6 ноября 1788 года, через каких-то восемнадцать месяцев, нотабли собираются вновь. Это старые нотабли Калонна, те же 144 человека, что доказывает беспристрастность выборов, а также сберегает время. Они снова заседают в своих семи бюро, на этот раз в суровые зимние морозы; это самая суровая зима с 1709 года: термометр показывает ниже нуля по Фаренгейту, Сена замерзла. Холод, неурожай и одержимость свободой - так изменился мир с тех пор, как нотабли были распущены в мае прошлого года! Они должны разобраться, можно ли в их семи бюро под председательством семи принцев крови разрешить спорные пункты.

К удивлению патриотов, эти нотабли, бывшие некогда вполне патриотичными, ныне, как кажется, склоняются в другую сторону, антипатриотическую. Они колеблются по поводу двойного представительства, поголовного голосования и не принимают никакого твердого решения; идут всего лишь дебаты, да и те не слишком хороши. А как же иначе, ведь эти нотабли сами принадлежат к привилегированным сословиям! Некогда они бурно протестовали, теперь же имеют свои опасения и ограничиваются скорбными представлениями. Так пусть же они, бесполезные, исчезнут и больше не возвращаются! Прозаседав месяц, они исчезают (это происходит 12 декабря 1788 года) - последние земные нотабли, никогда более они не появятся на сцене мировой истории.

Итак, протесты и памфлеты не прекращаются, со всех концов Франции на нас продолжает извергаться поток патриотических посланий, становящихся все решительнее и решительнее. Сам Неккер еще за две недели до конца года вынужден представить доклад, рекомендующий - на свой страх и риск - двойное представительство, более того, настаивающий на нем; вот что сделали безудержные болтовня и одержимость свободой. Какая неуверенность, какое блуждание вокруг да около! Разве все эти шесть шумных месяцев (потому что все началось еще при Бриенне, в июле) один доклад не следовал за другим, а одна прокламация не тащила за собой следующую?7

Ну что ж, с первым спорным вопросом, как видим, покончено. Что же касается второго, голосовать по мандатам или по сословиям, то этот вопрос все еще висит в воздухе и в отличие от первого он стал водоразделом между привилегированными и непривилегированными сословиями. Тот, кто победит в споре по этому вопросу, выиграет битву и водрузит свой победный стяг.

Как бы то ни было, с королевским эдиктом 24 января нетерпеливо ожидающей Франции становится ясно не только то, что национальные депутаты действительно соберутся, но и то, что разрешается (королевский эдикт дошел до этой точки, но не дальше) начать выборы.

Глава вторая. ВЫБОРЫ

Вперед же, за дело! Королевский эдикт проносится по Франции, как порыв могучего ветра в лесной чаще. В приходских церквах, в ратушах, в каждом зале собраний бальяжей и сенешальств, везде, где сходятся люди для любых целей, происходят беспорядочные первичные собрания. "Для избрания ваших выборщиков" - такова предписанная форма, а кроме того, для составления наказов - "списка жалоб и нужд" (cahier de plaintes et doleances), недостатка в которых нет.

С каким успехом проводится в жизнь этот январский королевский эдикт, по мере того как он быстро катится в кожаных почтовых сумках по замерзшим дорогам во все концы Франции! Он действует, как призыв "Fiat" - "Да свершится!" - или какое-нибудь волшебное слово! Его читают "на базарной площади у креста" под звуки труб, в присутствии судьи, сенешаля или другого мелкого чиновника и стражников; его читают в сельских церквах монотонными голосами после проповеди (аи prone des messes paroissales); его регистрируют, сдают на почту и пускают лететь по всему миру. Обратите внимание, как разношерстный французский народ, столь долго вскипавший и роптавший в нетерпеливом ожидании, начинает стягиваться и сколачиваться в группы, которые впитывают в себя более мелкие. Нечленораздельный ропот становится членораздельной речью и переходит в действие. Через первичные, а затем вторичные собрания, через "последовательные выборы", через бесконечные уточнения и изучения предписанных процедур в конце концов "жалобы и нужды" будут изложены на бумаге, и подходящий представитель народа будет найден.

Как встряхнулся народ! Он как будто живет одной жизнью и тысячеголосым ропотом дает знать, что внезапно пробудился от долгого мертвого сна и больше спать не желает. Наконец наступило то, чего так долго ждали: чудотворная весть о победе, освобождении, предоставлении гражданских прав находит волшебный отклик в каждом сердце. Она пришла к гордому и могучему человеку, сильные руки которого сбросят оковы и перед которым откроются безграничные непокоренные пространства. Эта весть дошла и до усталого поденщика, и до нищего, корка хлеба которого смочена слезами. Как! И для нас есть надежда, она спустилась и к нам, вниз? Голод и несчастья не должны быть вечными? Значит, хлеб, который мы взрастили на жесткой ниве и, напрягая силы, сжали, смололи и замесили, будет не весь отдан другим, но и мы будем есть его вдоволь? Прекрасная весть (говорят мудрые старики), но это невероятно! Как бы то ни было, но низшие слои населения, которые не платят денежных налогов и не имеют права голоса8, настойчиво толпятся вокруг тех, кто его имеет, и залы, где происходит голосование, оживленны и внутри, и снаружи.

Из всех городов только Париж будет иметь своих представителей в количестве 20 человек. Париж разделен на шестьдесят округов, каждый из которых (собравшись в церкви или в подобном месте) избирает двух выборщиков. Официальные депутации переходят из округа в округ, поскольку опыта нет и требуются постоянные консультации. Улицы заполнены озабоченным народом, мирным, но неспокойным и говорливым; временами посверкивают мушкеты, особенно около Palais, где еще раз заседает парламент, враждебный, трепещущий.

Да, французский народ озабочен! В эти великие дни какой даже самый бедный, но мыслящий ремесленник не бросит свое ремесло, чтобы пусть не голосовать, но присутствовать при голосовании? На всех дорогах шум и сутолока. На широких просторах Франции то здесь, то там в эти весенние месяцы, когда крестьянин бросает семена в борозды, разносится гомон происходящих собраний, шум толп, обсуждающих, приветствующих, голосующих бюллетенями и криками, - все эти нестройные звуки возносятся к небу. К политическим событиям добавляются и экономические: торговля прекратилась, хлеб дорожает, потому что перед суровой зимой было, как мы говорили, суровое лето с засухой и опустошительным градом 13 июля. Какой был ужасный день! Все рыдали, пока бушевала буря. Увы, первая его годовщина будет еще хуже. Вот при каких знамениях Франция избирает представителей нации.

Мелкие детали и особенности этих выборов принадлежат не мировой, а местной или приходской истории, поэтому не будем задерживаться на новых беспорядках в Гренобле или Безансоне, на кровопролитии на улицах Ренна и - в результате него - шествии "бретонских юношей" с воззванием от своих матерей, сестер и невест, на других подобных происшествиях. Повсюду повторяется одна и та же печальная история с незначительными вариациями. Вновь созванный парламент (как в Безансоне), оторопевший перед махиной Генеральных штатов, которую сам же и вызвал к жизни, бросается с большей или меньшей отвагой вперед, чтобы остановить ее, но, увы! тут же оказывается опрокинутым, выброшенным вон, потому что новая народная сила умеет пользоваться не только словами, но и камнями! А иначе - а может быть, и вместе с тем - дворянское сословие, как в Бретани, заранее свяжет третье сословие, чтобы оно не нанесло вреда старым привилегиям. Но связать третье сословие, как бы это дело ни было хорошо подготовлено, невозможно, потому что эта махина Бриарей[182] рвет ваши веревки, как зеленый тростник. Связать? Увы, господа! Что будет с вашими рыцарскими рапирами, отвагой и турнирами; подумайте, чему и кому они будут служить? В сердце плебея также течет красная кровь, и она не бледнеет при взгляде даже на вас; шестьсот "бретонских дворян, собравшихся с оружием в руках во францисканском монастыре в Ренне" и просидевших в нем 72 часа, вышли более благоразумными, чем вошли. Вся молодежь Нанта, вся молодежь Анжера, вся Бретань всколыхнулась, "матери, сестры и невесты" кричали им вслед: "Вперед!" Но даже бретонское дворянство вынуждено разрешить обезумевшему миру идти своим путем.

В других провинциях дворянство с такой же готовностью предпочитает придерживаться тактики протестов, составляет хорошо отредактированные "наказы о жалобах и нуждах", пишет и произносит сатирические памфлеты. Так идут дела в Провансе, куда помчался из Парижа Габриель Оноре Рикетти, граф де Мирабо, чтобы вовремя сказать свое слово. В Провансе привилегированное сословие, поддержанное своим парламентом в Эксе, обнаруживает, что подобные нововведения, пусть и предписанные королевским эдиктом, наносят вред нации и, что еще более бесспорно, "унижают достоинство дворянства". А когда Мирабо громко протестует, это самое дворянство, невзирая на ужасный шум снаружи и внутри, просто решает изгнать его из своего собрания. Никаким другим способом, даже удачной дуэлью, не удалось бы разделаться С этим неистовым и гордым человеком. Итак, он изгнан.

"Во всех странах во все времена, - воскликнул он, выходя, - аристократы безжалостно преследовали любого друга народа и десятикратно безжалостнее аристократа по рождению! Именно так погиб последний из Гракхов от рук патрициев. Он пал, предательски сраженный ударом клинка в спину, и это вызвало такое негодование, такую жажду мести бессмертных богов, что это негодование породило Мария, который известен не только тем, что он уничтожил кимвров, но более тем, что он сверг тираническую власть патрициев". Сея негодование с помощью прессы и надеясь на будущие плоды этого негодования, Мирабо гордо шествует в рядах третьего сословия.

"Открыл ли он впрямь суконную лавку в Марселе", чтобы влиться в третье сословие, сделался ли на время продавцом готового платья, или это только легенда - все равно для нас это останется достопамятным фактом эпохи. Никогда более странный суконщик не держал в руках аршина и не отмерял ткани для покупателей. Приемный сын (fils adoptif) третьего сословия с негодованием отверг эти сказки, но им многие в то время верили. Да и в самом деле, почему бы Мирабо не встать за прилавок, если уж сам Ахилл работал в лавке мясником?

Более достоверны его триумфальные шествия по этому мятежному округу: толпа ликует, горят факелы, "окна сдаются по два луидора", добровольная стража составляет 100 человек. Он - депутат, избранный одновременно в Эксе и Марселе, но сам он предпочитает Экс. Он возвысил свой звучный голос и отворил глубины своей всеобъемлющей души; он может укротить (такова сила произнесенного слова) высокомерный ропот богачей и голодный ропот бедняков; многолюдные толпы сопровождают его, как морские волны - Луну; он стал властелином мира и повелителем людей.

Отметим другой случай и другую особенность, представляющие совсем иной интерес! Они касаются Парижского парламента, который, как и другие парламенты (только с меньшей дерзостью, так как он лучше представляет себе обстановку), пытается остановить махину Генеральных штатов. Почтенный доктор Гильотен[183], уважаемый парижский врач, выдвинул свой небольшой проект "наказа о нуждах" - разве не имел он на это права при его способностях и желании? Он собирает подписи под ним, за что рассерженный парламент потребовал от него отчета. Он приходит, но вслед за ним приходит и весь Париж, который наводняет внешние дворы и спешит подписать "наказы" даже здесь, пока доктор дает объяснения внутри! Парламент торопится отпустить его, осыпав комплиментами, и толпа на плечах относит его домой. Этого достопочтенного Гильотена мы встретим еще раз, возможно один только раз; а вот парламента мы не встретим больше ни разу - и пусть он провалится в тартарары!

Однако, как бы мы ни радовались, все это отнюдь не веселит национального кредитора и вообще любого кредитора. Среди всеобщей зловещей неуверенности что может быть надежнее, чем деньги в кошельке, и что может быть мудрее, чем держать их там? Производство и торговля всех видов дошли практически до мертвой точки, и руки ремесленника праздно скрещены на груди. Это страшно, к тому же суровое время года сделало свое дело, и к нехватке работы прибавилась нехватка хлеба! В начале весны появляются слухи о спекуляции, затем издаются королевские эдикты против спекуляции, подаются жалобы булочников на мукомолов, и, наконец, в апреле на улицы выходят шайки оборванных нищих и слышатся злобные крики голода! Это трижды знаменитые разбойники (brigands), они действительно были, но в небольшом числе; однако, длительное время воплощаясь и преломляясь в головах людей, они превратились в целый разбойничий мир, который, как чудесный механизм, порождал эпос революции. Разбойники здесь, разбойники там, разбойники приближаются! Как напоминают нам эти крики звук натянутой тетивы серебряного лука Феба-Аполлона, стрелы которого сеяли повсюду смерть, ибо эти крики предвещают приход бесконечной, полной ужасов ночи!

Но обратите ваше внимание по меньшей мере на первые ростки удивительного могущества подозрений, появившиеся в этой стране и в эти дни. Если голодающие бедняки перед смертью собираются в группы и толпы, как бедные дрозды и воробьи в ненастную погоду, хотя бы для того, чтобы печально пощебетать вместе и чтобы нищета взглянула в глаза нищете; если голодающие обнаружат (чего не могут сделать голодающие дрозды), собравшись, что они не должны умирать, когда в стране есть хлеб, а их так много, и хотя у них пустые желудки, но зато умелые руки, - неужели для всего этого требуется какой-то чудесный механизм? Для большинства народов - нет, а вот для французского народа во время революции... Этих разбойников всегда пускали в ход в нужный момент (как и при Тюрго, 14 лет назад), их вербовали, хотя, конечно, без барабанного боя, аристократы, демократы, герцог Орлеанский, д'Артуа и враги общественного блага. Некоторые историки приводят в качестве доказательства даже следующий аргумент: эти разбойники говорили, что им нечего есть, но находили возможность пить, и их не раз видели пьяными. Беспрецедентный факт! Но в целом нельзя ли предсказать, что народ, обладающий такой глубиной доверчивости и недоверия (нужное сочетание того и другого и создает подозрительность и в целом безрассудство), увидит в своих рядах на поле брани достаточно теней бессмертных и ему не потребуется эпический механизм?

Как бы то ни было, разбойники наконец добрались до Парижа, и в немалом числе; у них исхудавшие лица, спутанные, длинные волосы (вид истинных энтузиастов), они облачены в грязные лохмотья и вооружены большими дубинами, которыми сердито стучат по мостовой! Они вмешиваются в суматоху выборов и охотно подписали бы "наказы" Гильотена или любые другие наказы или петиции, если бы умели писать. Их подвижнический вид, стук их дубин не обещают ничего хорошего кому бы то ни было, и меньше всего богатым мануфактурщикам Сент-Антуанского предместья, с чьими рабочими они объединяются.

Глава третья. ГРОЗА НАДВИГАЕТСЯ

Депутаты нации наконец со всех концов Франции прибыли в Париж со своими наказами, которые они называют полномочиями (pouvoirs), в кармане; они задают вопросы, обмениваются советами, ищут жилье в Версале. Именно там откроются Генеральные штаты если не первого, то четвертого мая большим шествием и торжествами. Зал малых забав (Salle des Menus)[184] заново отделан и декорирован для них; определены даже их костюмы: договорились и о том, какие шляпы, с загнутыми или отогнутыми полями, должны носить депутаты общин. Все больше новых приезжих: это праздные люди, разношерстная публика, отпускные офицеры вроде достойного капитана Даммартена, с которым мы надеемся познакомиться поближе, - все они собрались из разных мест, чтобы посмотреть на происходящее. Наши парижские комитеты в 60 округах еще более заняты, чем когда бы то ни было; теперь уже ясно, что парижские выборы в срок не начнутся.

В понедельник 27 апреля астроном Байи замечает, что господина Ревельона нет на месте. Господин Ревельон, "крупный бумажный фабрикант с улицы Сент-Антуан", обычно такой пунктуальный, не пришел на заседание комитета выборщиков, и он никогда уже не придет сюда. Неужели на этих гигантских "складах атласной бумаги" что-нибудь случилось? Увы, да! Увы, сегодня там поднимается не Монгольфье, а чернь, всякая сволочь и рабочие предместий! Правда ли, что Ревельон, который сам никогда не был рабочим, сказал как-то, что "рабочий может прекрасно прожить на 15 су в день", т.е. семь пенсов с полтиной, - скудная сумма! Или только считается, что он так сказал? Долгое трение и нагревание, как кажется, воспламенили общественный дух.

Кто знает, в какую форму может отлиться это новое политическое евангелие внизу, в этих мрачных норах, в темных головах и алчущих сердцах, и какое "сообщество бедняков", быть может, готово образоваться! Довольно, разъяренные группки превращаются в разъяренные толпы, к ним присоединяются еще и еще массы людей, они осаждают бумажную фабрику и доказывают недостаточность семи с половиной пенсов в день громкой, безграмотной речью (обращенной к страстям, а не к разуму). Городской страже не удается разогнать их. Разгораются страсти. Ревельон, потеряв голову, обращается с мольбой то к черни, то к власти. Безанваль, состоящий теперь на действительной службе в качестве коменданта Парижа, посылает к вечеру по настоятельным просьбам Ревельона около 30 французских гвардейцев. Они очищают улицу, к счастью, без стрельбы и устанавливают здесь на ночь свой пост, надеясь, что все кончено.

Если бы так! Наутро дело становится намного хуже. Сент-Антуанское предместье, еще более мрачное, снова поднялось, усиленное неведомыми оборванцами, имеющими подвижнический вид и большие дубины. Весь город стекается туда по улицам, чтобы посмотреть; "две тележки с камнями для мостовой, случайно проезжающие мимо", захвачены толпой как явный дар небес. Приходится послать второй отряд французских гвардейцев. Безанваль и полковник озабоченно совещаются еще раз и высылают еще один отряд, который с великим трудом, штыками и угрозой открыть огонь прокладывает себе путь к месту. Что за зрелище! Улица загромождена разным хламом, наполнена гамом толпы и сутолокой. Бумажная фабрика уничтожена топорами и огнем, безумен рев мятежа; ответом на ружейные залпы служат вопли и сыплющиеся из окон и с крыш куски черепицы, проклятия, есть и убитые!

Французским гвардейцам это не нравится, но они вынуждены продолжать начатое. Так длится весь день, волнение то нарастает, то стихает; уже заходит солнце, а Сент-Антуанское предместье не сдается. Весь город мечется; увы, залпы мушкетов слышны в обеденных залах Шоссе-д'Антен и меняют тон светских сплетен. Капитан Даммартен отставляет бокал с вином и идет с одним-двумя друзьями посмотреть на сражение. Грязные люди ворчат ему вслед: "Долой аристократов!" - и наносят оскорбление кресту св. Людовика! Даммартена теснят и толкают, но в карманы к нему не залезают, как, кстати говоря, и у Ревельона не было украдено ни одной вещи. С наступлением ночи мятеж не прекращается, и Безанваль принимает решение: он приказывает выступить швейцарской гвардии с двумя артиллерийскими орудиями. Швейцарская гвардия должна прийти на место и потребовать именем короля, чтобы чернь разошлась. В случае неповиновения они должны на глазах у всех зарядить пушки картечью и снова призвать толпу разойтись; если и снова будет выказано неповиновение, стрелять и продолжать стрелять, "пока они не сметут всех до последнего человека" и не очистят улицы. Надеются, что такая твердая мера возымеет действие. При виде зажженных фитилей и швейцарцев в иностранных красных мундирах Сент-Антуанское предместье быстро рассеивается в темноте. Остается загроможденная улица с "четырьмя-пятью сотнями убитых". Злосчастный Ревельон нашел убежище в Бастилии, где, укрывшись за ее каменными стенами, пишет жалобы, протесты, объяснения весь следующий месяц. Отважный Безанваль принимает выражения благодарности от всех почтенных граждан Парижа, но Версаль не придает этому событию особого значения - что же, к неблагодарности должен привыкнуть любой достойный человек.

Но как возник этот электрический разряд и взрыв? Из-за герцога Орлеанского! - кричит партия двора: он нанял на свое золото этих разбойников, разумеется тайно, без барабанного боя; он набрал их изо всех трущоб, чтобы разжечь пожар; он находит удовольствие в зле. Из-за двора! кричат просвещенные патриоты: разбойники завербованы проклятым золотом и хитростью аристократов и натравлены ими, чтобы погубить невинного господина Ревельона, запугать слабых и отвратить всех от свободы.

Уклончивый, неискренний Безанваль считает, что во всем виноваты "англичане, наши исконные враги". А может быть, во всем виновата богиня Диана, принявшая облик голода? Или близнецы Диоскуры[185], или тиранство и месть, без которых не обходятся общественные битвы? Обездоленные нищие, обреченные бедностью, грязью, принудительной работой на вымирание, но и в них Всемогущий вдохнул нетленную душу! Им только теперь стало ясно, что сражающиеся за свободу философы пока еще не пекут хлеба, что заседающие в комитетах патриоты не снизойдут до их нужд. Разбойники они или нет, но для них это дело серьезное. Они хоронят своих мертвецов как "защитников Отечества" (defenseurs de la Patrie), мучеников за правое дело.

Ну что ж, перед нами лишь начало мятежа, так сказать, фаза ученичества, что называется первые его пробы, впрочем отнюдь не бездоказательные. Впереди у него фаза зрелого мастерства, когда будут созданы шедевры, изумившие мир. Так будь же бдительна, следи за своими пушками, Бастилия, ведь твои каменные стены поистине оплот деспотизма!

В таких вот условиях, на первичных и вторичных собраниях, в подготовке наказов, в выдвижении предложений на различных сборищах, в нарастающих раскатах красноречия, наконец, в громе мушкетных залпов, взволнованная Франция проводит свои выборы. Хоть и в беспорядке, но просеяв и провеяв с таким шумом урожай, она уже (за исключением некоторых округов Парижа) отделила зерна от плевел, выбрала 1214 депутатов нации и готовится открыть свои Генеральные штаты.

Глава четвертая. ШЕСТВИЕ

В первую субботу мая[186] в Версале торжество, а понедельник 4 мая будет еще более знаменательным днем. Депутаты уже собрались и нашли жилище и теперь, выстроившись в длинные, правильные ряды во дворах дворца, целуют руку Его Величества. Обер-церемониймейстером де Брезе довольны далеко не все; мы не можем не заметить, что, вводя дворянина или церковника пред лицо помазанника, он широко распахивает обе створки двери, а вот для представителей третьего сословия открывает только одну! Однако для прохода места достаточно, и Его Величество улыбается всем.

Людовик доброжелательно приветствует почтенных членов улыбками надежды. Он приготовил для них Зал малых забав, самый большой из имеющихся поблизости, и часто наблюдал за идущей работой. Просторный зал; в нем построили помост для трона, двора и членов королевской семьи, перед помостом - место для шестисот депутатов от общин; по одну руку разместится вдвое меньшее количество духовных лиц, по другую - столько же дворян. В зале есть верхние галереи для придворных дам, блистающих в платьях из газа, для иностранных дипломатов и других господ в расшитом золотом платье и белых жабо; на галереях могут сидеть и смотреть до двух тысяч человек. Широкие проходы пересекают зал и окружают его вдоль наружной стены. Здесь есть помещения для заседания комитетов, для стражи, гардеробы; это действительно великолепный зал, где искусство обойщика при помощи других изящных искусств сделало все возможное; нет недостатка и в малиновых драпировках с кистями, и в символических лилиях.

Зал готов, даже костюмы депутатов регламентированы: депутатам общин запрещено носить эти ненавистные шляпы с опущенными полями (chapeau clabaud), a разрешено слегка приподнять (chapeau rabattu) поля. Что же касается процедуры заседаний, после того как все облачатся в требуемые одежды, - "голосования поголовного или посословного" и прочего, то и это пора бы решить, ведь через несколько часов уже будет поздно. Решение так и не принято, и это наполняет сомнением сердца тысячи двухсот человек.

Но наконец восходит солнце понедельник; 4 мая, безучастное, как будто это совсем обыкновенный день. И если его первые лучи могли извлечь музыку из статуи Мемнона[187], то какие же трепещущие, полные ожиданий и предчувствий звуки должны были пробудить они в душе каждого находящегося в Версале! Весь огромный Париж в мыслимых и немыслимых экипажах стекается сюда, все города и деревни сбегают сюда ручейками - Версаль представляет собой море людей. А от церкви Святого Людовика до церкви Богоматери движутся широкие живые волны, брызжа пеной до самых дымовых труб. На трубах, на крышах, на каждом фонарном столбе, на каждой вывеске и каждом удобном выступе пристроились отважные патриоты, а в каждом окне блистает красавица-патриотка: депутаты собираются в церковь Святого Людовика, чтобы пройти торжественным шествием в церковь Богоматери и там выслушать проповедь.

Ну что ж, друзья, смотрите: хотите мысленно, хотите очами, а вместе с вами пусть смотрят вся Франция и вся Европа - ведь дней, подобных этому, мало. О, хочется рыдать, как Ксеркс[188], от восторга! Все уголки облепили люди, как крылатые существа, слетевшие с небес; а сколько придет вслед за ними; и все они должны потом улететь ввысь, исчезнув в голубой дали, но память об этом дне все еще будет свежа. Это день крещения демократии, ее родило измученное время по истечении положенного срока. Это же и день соборования феодализма перед смертью! Отжившая система общества, подорванная тяжким трудом (ведь и она сделала многое: хотя бы произвела на свет вас и все то, что вы знаете и умеете!), поборами и хищениями, которые называют славными победами, излишествами, чувственностью и вообще впавшая в детство и одряхлевшая, должна теперь умереть, и в муках смерти и муках родов появится новая система. Сколько труда, о земля и небо, сколько труда! Битвы и кровопролития, сентябрьские убийства[189], мосты Лоди[190], отступление из Москвы, Ватерлоо[191], Питерлоо[192], десятифунтовые привилегии, пороховые бочки и гильотины - и, можно предсказать, еще около двух столетий борьбы, начиная с этого дня! Два столетия, вряд ли меньше, истечет, прежде чем демократия, пройдя через неизбежные и гибельные этапы знахарства и шарлатанства, возродит этот зачумленный мир и появится новый мир, молодой и зеленый.

Радуйтесь тем не менее, версальские толпы! Для вас, от которых будущее сокрыто, есть только славный конец. Сегодня произнесен смертный приговор обману, над действительностью совершается Страшный суд, хотя он не будет окончен. Трубный глас Страшного суда объявляет сегодня, что нет больше веры обману. Верьте в это, стойте на этом, пусть не будет ничего больше, и вещи пойдут своим чередом. "Вы не можете иначе, и да поможет вам Бог!" - так говорил тот, кто выше вас, открывая свою главу мировой истории.

Но посмотрите! Двери церкви Святого Людовика широко распахнулись, и шествие шествий двинулось к церкви Богоматери! Воздух оглашают клики, от которых Греческие Птицы могли бы упасть мертвыми. Это действительно величественное, торжественное зрелище. Впереди избранники Франции, затем следует двор Франции; они идут строем, каждый на своем месте и в соответствующем костюме. Депутаты от общин - "в простых черных плащах и белых галстуках", дворяне - в расшитых золотом ярких бархатных камзолах, сияющих, шуршащих кружевами, с развевающимися плюмажами; духовенство - в епитрахилях, стихарях, других лучших церковных одеяниях (pontificalibus); последним шествует сам король и семья короля, также в своих парадных блестящих одеждах - самых блестящих и новых. Около 1400 человек, сбитых вместе начавшейся бурей и обремененных важнейшим делом.

Да, в этой безмолвной движущейся массе людей всходит росток будущего. Они несут не символический Ковчег Завета, как древние евреи, но свой собственный Новый завет, они тоже присутствуют при рождении новой эры в истории человечества. Все наше будущее скрыто здесь, и судьба размышляет о нем; неведомое, но неизбежное будущее заложено в душах и смутных мыслях этих людей. Странно подумать: оно уже находится в них, но ни они сами, ни один смертный не может прочитать его, кроме Всевидящего Ока; оно разверзнется в огне и громе осадных и полевых орудий, в шелесте боевых знамен, в топоте орд, в зареве пылающих городов и в крике удушаемых народов! Вот что скрыто, надежно схоронено в этом четвертом дне мая - вернее, было заключено в других, оставшихся неизвестными днях, последний же день - только их зримый плод и результат. И впрямь, сколько чудес содержит каждый день; если бы мы только обладали провидением (которого, к счастью, не имеем), чтобы понять их: ведь каждый день, самый незначительный день - это "слияние двух вечностей"!

Тем временем представим себе, дорогой читатель, что мы тоже задержались в каком-то укромном уголке - что позволяет муза Клио[193], - окидываем взором шествие и житейское море и делаем это совсем иными глазами, чем все собравшиеся, - провидческим взором. Мы можем постоять там, не опасаясь упасть.

Что касается житейского моря и бесчисленного множества зевак, то они покрыты туманной дымкой. И все же, если хорошенько присмотреться, то не обнаружим ли мы в действительности или в воображении безымянные фигуры, и в немалом числе, которые не всегда будут безымянны! Юная баронесса де Сталь она, вероятно, выглядывает в окно среди других, старших и почтенных дам. Ее отец - министр и один . из участников торжества, по его мнению важнейший. Молодая умная амазонка, не здесь найдешь ты успокоение, и твой любимый отец тоже; неверно изречение: "Как Мальбранш[194] видит все сквозь Бога, так и месье Неккер видит все через Неккера".

А где же темнокудрая, легкомысленная, страстная мадемуазель Теруань? Смуглая, прекрасно владеющая словом красавица, вдохновенные речи и взгляды которой приводят в трепет грубые души, целые стальные батальоны и способны убедить самого австрийского императора! Тебе суждены пика и шлем, но и, увы! смирительная рубашка и долгое пребывание в Сальпетриере! Лучше бы тебе было остаться в родном Люксембурге и стать матерью детей какого-нибудь честного человека; но не такова была твоя участь, не таков твой жребий.

Язык немеет, перо падает из рук - так трудно перечислить одних только знаменитостей, представителей сильного пола. Разве маркиз Валади[195] не оставил поспешно свою квакерскую шляпу, свой пифагорейский греческий язык из Уэппинга и город Глазго?18 А де Моранд из "Courrier de l'Europe" и Ленге из "Annales", разве не вглядывались они в происходящее сквозь лондонские туманы и не стали экс-издателями, чтобы дать пищу "гильотине и получить по заслугам"? Не Луве ли (автор "Фобласа") приподнялся на цыпочки? И не Бриссо ли там, прозванный де Варвиллем, другом чернокожих? Он вместе с маркизом Кондорсе и швейцарцем Клавьером основали газету "Монитор" или готовы основать ее. Писать отчеты о сегодняшнем дне должны умелые редакторы.

А не разглядишь ли ты, вероятно где-то совсем внизу, а не на почетных местах, некоего Станисласа Майяра, конного пристава (huissier a cheval) из Шатле, одного из хитрейших людей? Вон капитан Юлен из Женевы и капитан Эли из полка королевы, оба имеют вид людей, получивших лишь половину жалованья. Вон Журдан, с усами цвета черепицы, но пока еще без бороды, нечестный торговец мулами. Через несколько месяцев он превратится в Журдана-головореза и получит иную работу.

Несомненно, на таком же далеко не почетном месте стоит или, ворча, поднимается на цыпочки, чтобы, невзирая на маленький рост, видеть происходящее, самый отвратительный из смертных, пахнущий сажей и конскими лекарствами, - Жан Поль Марат из Нешателя! О Марат, создатель новой науки о человеке, учитель оптики, о ты, некогда наилучший из ветеринаров в конюшнях д'Артуа, что видит твоя изъязвленная душа сквозь твое изъязвленное, хмурое, изборожденное горестями лицо, когда ты смотришь на все это? Быть может, чуть брезжущий луч надежды, похожий на первый весенний день после ночи на Новой Земле? Или же голубоватый сернистый свет и призраки, горе, подозрения и месть без конца?

Едва ли стоит говорить о торговце сукном Лекуэнтре, который запер свою лавку и отправился в путь, не обмолвившись словечком со своими близкими, как и о Сантере, зычном пивоваре из Сент-Антуанского предместья. Назовем еще две фигуры, и только две. Одна - высокая, мускулистая, с грубым, плоским лицом (figure ecrasee), на котором запечатлена не находящая выхода энергия, как у еще не разъярившегося Геркулеса, - это испытывающий нужду адвокат без практики по имени Дантон; запомните его. Другая - его товарища и собрата по ремеслу, хрупкого телосложения, с длинными вьющимися волосами, с оттенком озорства на лице, светящемся гениальностью, как будто внутри его горит свеча; это - Камиль Демулен, одаренный неистощимой находчивостью, остроумием, юмором, одна из умнейших и проницательнейших голов среди всех этих миллионов. Бедный Камиль, пусть говорят о тебе, что угодно, но было бы ложью уверять, что можно не любить тебя, неистовый, искрометный человек! А мускулистая и пока еще не разъяренная фигура принадлежит, как мы сказали, Жаку Дантону, имя которого "достаточно известно в революции". Он председатель или будет председателем избирательного округа Кордельеров в Париже и скоро заговорит своим мощным голосом.

Не будем долее задерживаться на этой пестрой, возбужденно кричащей толпе, потому что - смотрите! - подходят депутаты общин!

Можно ли угадать, кто из этих шестисот личностей в простых белых галстуках, пришедших, чтобы возродить Францию, станет их королем? Ведь они, как всякая корпорация, должны иметь своего короля или вождя; каково бы ни было их дело, среди них есть человек, который по характеру, дарованиям, положению лучше других пригоден к этому; этот человек - будущий, пока еще не избранный король - шагает пока среди других. Не этот ли - с густыми черными волосами, с "кабаньей головой", как он сам говорит, как будто созданной, чтобы "кивать" ею в сенате? Во взгляде из-под нависших густых бровей и в рябом, покрытом шрамами, угреватом лице проглядывает природная несдержанность, распущенность - и горящий факел гениальности, подобный огню кометы, мерцающей среди темного хаоса. Это Габриель Оноре Рикетти де Мирабо, владыка мира, вождь людей, депутат от Экса! По словам баронессы де Сталь, он идет гордо, хотя на него и косо посматривают здесь, и сотрясает своей львиной гривой, как бы предвидя великие деяния.

Да, читатель, таков типичный француз этой эпохи, так же как Вольтер был типичным французом предшествующей. Он француз по своим помыслам и делам, по своим добродетелям и порокам, может быть, больше француз, нежели кто-либо другой, и, кроме того, как он мужествен! Запомните его хорошо. Национальное собрание без него протекало бы совсем по-иному, воистину он может сказать, как древний деспот: "Национальное собрание? Это я".

Он родился на Юге, и в его жилах течет южная буйная кровь: Рикетти, или Арригетти, бежали из Флоренции при Гвельфах[196] несколько столетий назад и поселились в Провансе, где из поколения в поколение они заявляли о себе как об особом племени: вспыльчивом, неукротимом, резком, но твердом, как сталь, которую они носили, проявляя силу и энергию, граничащую подчас с безумием, но не переходящую в него. Один из старых Рикетти, безумно выполняя безумный обет, сковал цепью две горы, и цепь с "железной пятиконечной звездой" сохранилась по сю пору. Не раскует ли теперь новый Рикетти такие же громоотводы и не пустит ли на волю волн? И это нам суждено увидеть.

Судьба приуготовила для этого смуглого, большеголового Мирабо великое дело, следила за каждым его шагом, исподволь готовя его. Его дед, по прозвищу Серебряная Шея (Col d'Argent), распростерся на мосту Кассано[197], иссеченный и избитый, с двадцатью семью ранами, полученными в течение одного жестокого дня, и кавалерия принца Евгения скакала через него взад и вперед; только один сержант на бегу прикрыл походным котелком эту любимую многими голову; герцог Вандомский выронил свою подзорную трубу и простонал: "Значит, Мирабо мертв!" Тем не менее Мирабо не был мертв, он очнулся для жизни и для чудесного исцеления, так как еще должен был родиться Габриель. Благодаря серебряной шее он еще долгие годы прямо держал свою израненную голову, женился и произвел на свет маркиза Виктора - Друга Людей. Наконец в предначертанном 1749 году увидел свет долгожданный, грубо скроенный Габриель Оноре, самый дикий львенок из всех, когда-либо рождавшихся в этой дикой породе. С каким удивлением старый лев (ибо наш старый маркиз тоже был подобен льву, непобедимый, царственно-гениальный и страшно упрямый) смотрел на своего отпрыска; он решил дрессировать его так, как никогда не дрессировали ни одного льва! Зря все это, о маркиз! Этот львенок, хоть снимай с него шкуру или дави его, никогда не впряжется в собачью упряжь политической экономии и не станет Другом Людей; он не будет подражать тебе, а станет самим собой, отличным от тебя. Бракоразводные процессы, "целая семья, за исключением одного, находящегося в тюрьме, и шестьдесят указов об изгнании (lettres de cachet)" только для своего собственного употребления все это удивит свет, но не более того.

Наш невезучий Габриель, грешивший сам и терпевший прегрешения других против него, бывал на острове Ре и слушал из своей башни рокот Атлантики, бывал он и в замке Иф и слушал рокот Средиземного моря около Марселя. Он побывал в крепости Жу и - в течение 42 месяцев, почти без одежды - в Венсенской башне, и все благодаря указам об изгнании своего отца-льва. Он сидел в тюрьмах Понтарлье (добровольно сдавшись в плен); видели, как он перебирался через морские лиманы (при отливе), скрываясь от людей. Он выступал в судах Экса (чтобы вернуть свою жену), и публика собиралась на крышах, чтобы увидеть, раз уж нельзя услышать, Пустомелю (Claguedents), как прозвал сына старый чудак Мирабо, видевший в защитительных речах сына, вызывавших восхищение, только хлопанье челюстями и пустую, звонкую, как барабан, голову.

Что только не видел и не испытал сам Габриель Оноре во время этих странных приключений! Он повидал всяких людей - от сержанта до первого министра, иностранных и отечественных книгопродавцев. И он привлекал к себе разных людей, потому что в сущности у этого неукротимого дикаря было общительное и любящее сердце; особенно легко он очаровывал женщин, начиная от дочери надзирателя в Сайте до прекрасной юной Софи, мадам Моннье, которую он не мог не "похитить", за что и был обезглавлен - заочно! Потому что и впрямь едва ли с тех пор, как умер арабский пророк, существовал другой герой-любовник, обладавший силой тридцати мужчин. Он отличился и в военное время: помогал завоевать Корсику, дрался на дуэлях и впутывался в уличные драки, наконец, бил хлыстом клеветников-баронов. Он оставил след в литературе, написав о "Деспотизме", о "Леттр де Каше"; эротические стихи в стиле Сафо и Вертера, непристойности и святотатства; книги о прусской монархии, о графе Калиостро, о Калонне, о снабжении водой Парижа, причем каждая его книга сравнима, можно сказать, со смоляным сигнальным огнем, внезапным, огромным и чадящим! Жаровня, горючее и смола принадлежали ему самому, но кучи тряпья, старого дерева и всевозможного не имеющего названия хлама (потому что у него загоралось все что угодно) были заимствованы у разных разносчиков и тряпичников, каких только можно было найти. Именно поэтому тряпичники временами кричали: "Прочь отсюда, огонь мой!"

Именно так; если посмотреть шире, то вряд ли у кого-нибудь был больший талант на заимствования. Он умел сделать своими идеи и способности другого человека, более того, сделать его собой. "Все это отражение и эхо!" (tout de reflet et de reverbere) - ворчит старый Мирабо, который мог бы понять, в чем дело, но не хочет. Угрюмый старый Друг Людей, это проявление общительности, собирательной натуры твоего сына, именно они теперь станут его важнейшими достоинствами. В своей сорокалетней "борьбе против деспотизма" он приобрел великую способность самопомощи, но при этом не утратил и великого природного дара общительности и умения пользоваться помощью других. Редкое сочетание: этот человек может довольствоваться самим собой, но живет жизнью других людей; он может заставить людей любить себя и работать на себя прирожденный король!

Но посмотрите на вещи шире, продолжает ворчать старый Мирабо, он "разделался (hume - проглотил) со всеми формулами"; если задуматься, то в наши дни подобное достижение стоит многого. Он - человек не системы, он человек инстинктов и откровений, человек тем не менее, который смело смотрит на каждый предмет, прозревает его и покоряет, потому что он обладает интеллектом, он обладает волей и силой большими, чем у других людей. Он смотрит на мир не через очки логики, а трезвыми глазами! К несчастью, он не признает ни десяти заповедей, ни морального кодекса, ни каких бы то ни было окостеневших теорем, но он не лишен сильной живой души, и в этой душе живет искренность, реальность, а не искусственность, не ложь! И вот он, "сорок лет сражавшийся с деспотизмом" и "разделавшийся с формулами", должен теперь стать глашатаем народа, стремящегося сделать то же самое. Ведь разве Франция борется как раз не за то, чтобы свергнуть деспотизм, разделаться со своими старыми формулами, обнаружив, что они негодны, отжили свой век, далеки от реальности? Она покончит с такими формулами и даже будет ходить голая, если это нужно, до тех пор, пока не найдет себе новую одежду в виде новых формул.

И вот он приступает, этот удивительный Рикетти-Мирабо, к подобной работе и подобными способами. Он появляется перед нами, эта огненная и суровая личность, с черными кудрями под шляпой с опущенными полями, это огромное чадящее пламя, которое ни затоптать, ни погасить и дым от которого окутает всю Францию. Теперь оно получило доступ к воздуху и разгорится, сжигая свое содержимое и всю свою атмосферу, и наполнит Францию буйным пламенем. Странная участь! Сорок лет тления, сопровождаемого вонючим дымом и испарениями, затем победа над ним - и вот, как вулкан, он взлетает к небесам и в течение двадцати трех блестящих месяцев извергает пламя и огненные расплавленные потоки, все, что есть в нем, служа маяком и дивным знамением для изумленной Европы, а затем падет безжизненным, охладевшим навеки! Проходи, загадочный Габриель Оноре, величайший из всех депутатов нации; среди всего народа нет никого, равного тебе, и нет никого, кто мог бы приблизиться к тебе.

А теперь если Мирабо - величайший, то кто же из этих шестисот самый незначительный? Не этот ли невысокий, невзрачный, незадачливый человечек лет тридцати, в очках, с беспокойным, озабоченным взглядом (если снять с него очки); его лицо приподнято вверх, словно он старается учуять непредсказуемое будущее; цвет его лица желчный, скорее бледно-зеленоватый, как цвет морской воды. Этот зеленоватый субъект (verdatre) - адвокат из Арраса, его имя - Максимилиан Робеспьер[198]. Он сын адвоката, его отец был основателем масонских лож при Карле-Эдуарде, английском принце или претенденте. Максимилиан, старший сын, воспитывался на скудные средства; его школьным товарищем в коллеже Людовика Великого в Париже был Камиль Демулен. Но он просил своего покровителя Рогана, кардинала, связанного с делом об ожерелье, позволить ему уехать и уступить место своему младшему брату. Суровый даже в мыслях, Макс уехал домой в родной Аррас, вел там судебные дела и выступал в суде не без успеха "в защиту первого громоотвода". Со своим строгим, точным умом, с ограниченным, но ясным и быстрым пониманием он завоевал благосклонность официальных лиц, которые видели в нем превосходного делового человека, по счастью совершенно лишенного гениальности. Поэтому епископ, посоветовавшись, назначил его судьей своего диоцеза, и он добросовестно судил народ, пока однажды не попался преступник, вина которого заслуживала повешения, и прямолинейный Макс должен был отказаться от должности. Его совесть не позволяла ему осудить на смерть сына Адама. Непреклонный ум, связанный принципами! Пригоден ли этот человек для революции? Или его мелкая душа, прозрачная, как жидкое пиво, может в определенных условиях перебродить и превратиться в крепкий уксус, постоянно порождающий новый уксус, пока им не пропитается вся Франция? Посмотрим.

Между этими двумя крайностями - величия и ничтожества - сколько великих и ничтожных проходят мимо нас в этой процессии на пути к своей собственной судьбе! Вот Казалес, молодой ученый и военный, который станет ярким оратором в пользу роялизма и приобретет ореол известности. Вот опытный Мунье[199], опытный Малуэ[200], председательско-парламентский опыт которых скоро потерпит крушение в бурном потоке событий. Петион оставил свою мантию и бумаги в Шартре, сменив их на более бурные защитительные речи, но, будучи любителем музыки, не забыл своей скрипки. Его волосы седеют, хотя он еще молод; в этом человеке живут неизменно ясные убеждения и верования, и не последнее из них - вера в себя. Вот протестантский священник Рабо Сент-Этьенн, вот стройный, молодой, красноречивый и энергичный Барнав; все они будут способствовать возрождению Франции. И среди них столько юных! Спартанцы не позволяли своим гражданам жениться до тридцати лет, но сколько здесь людей, не достигших тридцати, которые должны произвести на свет не одного полноценного гражданина, а целую нацию, целый мир граждан! Старые должны чинить прорехи, молодые - убирать мусор, и разве последняя задача не главная сейчас?

Заметил ли ты депутацию из Нанта, слившуюся воедино на таком расстоянии, но действительно находящуюся здесь? Для нас они выглядят простыми манекенами в шляпах с опущенными полями и плащах, но они несут с собой "наказы о горестях" с таким вот необычным пунктом, и подобных ему не один: "чтобы мастера-цирюльники в Нанте не страдали более от новых собратьев по корпорации, так как ныне существующее их количество - 92 - более чем достаточно!"20 Народ в Ренне избрал крестьянина Жерара, "человека честного, от природы рассудительного, но без всякого образования". Он шествует твердым шагом, единственный "в крестьянском костюме", который он всегда и будет носить, его не интересуют плащи и камзолы. Имя Жерара, или Отца Жерара (Pere Gerard), как землякам нравится его называть, станет широко известно, разнесется в бесконечных шутках, в роялистских сатирах, в республиканских назидательных альманахах. Что касается самого Жерара, то, когда его однажды спросили, что он может честно сказать о парламентской деятельности, познакомившись с ней, он ответил: "Я считаю, что среди нас слишком много негодяев". Так шествует Отец Жерар, твердо ступая грубыми башмаками, куда бы ни лежал его путь. А где почтенный доктор Гильотен, которого мы надеялись встретить еще раз? Если его и нет, он должен был бы быть здесь, и мы видим его нашим внутренним взором, потому что и впрямь парижская депутация немного запоздала. Странный Гильотен, уважаемый врач, обреченный насмешкой судьбы на самую странную посмертную славу, которой только удостаивался скромный смертный, потревоженный в месте своего успокоения, в лоне забвения! Гильотен может улучшить вентиляцию зала, оказать серьезную помощь во всех делах санитарии и гигиены, но, что гораздо важнее, он может написать "Доклад об Уложении о наказаниях" и описать в нем искусно придуманную машину для обезглавливания, которая станет знаменитой во всем мире. Таково творение Гильотена, созданное не без размышлений и чтения, творение, которое народная благодарность или легкомыслие окрестили производным именем женского рода, как будто это его дочь, - гильотина! "С помощью моей машины, господа, я отрубаю вам голову (je vous fais sauter la tete) в мгновение ока, и вы не чувствуете никакой боли" - эти слова вызывают у всех смех. Несчастный доктор! На протяжении 22 лет он, негильотинированный, не будет слышать ни о чем другом, как о гильотине, не будет видеть ничего другого, кроме гильотины, а после смерти будет блуждать многие столетия безутешной тенью по сю сторону Стикса и Леты[201].

Глядите, вот Байи, тоже от Парижа, почтенный, престарелый историк античной и современной астрономии. Бедный Байи, твое ясное и спокойное, прекрасное мироощущение, подобное чисто льющемуся лунному свету, приведет к смрадному хаосу смуты, т. е. к председательствованию, мэрству, официальным дипломатическим постам, торжеству пошлости и в конце концов к зияющей бездне мрака! Нелегко тебе было спуститься с галактических небес к красному флагу (drapeau rouge), поднятому по воле рока над навозной кучей, возле которой ты будешь в тот злосчастный адский день трястись от холода (de froid). Мысль не дело. И если ты слаб - это еще не так плохо; плохо, когда ты слаб в достижении цели. Будь проклят тот день, когда они водрузили тебя, мирного пешехода, на дикого грифона демократии, который, оттолкнувшись от земли, поднялся до самых звезд, и не было еще Астольфо, который бы на нем удержался! Среди депутатов общин есть купцы, художники, артисты, литераторы, 374 законоведа и по крайней мере один священник - аббат Сиейес. Его также посылает Париж в числе своих 20 депутатов. Посмотрите на этого легкого, худощавого человека, холодного, но гибкого, сочетающего инстинкт с гордостью логики, он чужд страстей, кроме одной - самомнения, если только можно назвать страстью то, что в своем личном, сосредоточенном величии он поднимается до трансцендентности и взирает оттуда с равнодушием богов на людские страсти! Настоящий человек - это он, и мудрость умрет вместе с ним. Таков Сиейес, который станет конструктором систем, главным конструктором конституций, возводящий их (столько, сколько потребуется) до небес, но, к несчастью, они все упадут прежде, чем с них снимут леса. "Политика, -сказал он Дюмону, - это наука, которую, мне кажется, я превзошел (achevee)". Но какие вещи, о Сиейес, было суждено увидеть твоим зорким очам! Было бы интересно узнать, как ныне, в наши дни (говорят, он все еще жив)24, Сиейес смотрит на все эти конституционные построения трезвым взглядом глубокой старости? Можно ли надеяться, что он сохранил старый, непобедимый трансцендентализм? Победоносное дело угодно богам, побежденное - Сиейесу[202].

Так шествовала процессия депутатов общин среди сотрясающих воздух приветственных кликов и благословений.

За ними следует дворянство, затем духовенство; относительно обоих сословий можно было бы спросить: зачем, собственно, они сюда пришли? Для того - хоть они сами об этом и не помышляют, - чтобы ответить на вопрос, заданный громовым голосом: что вы делаете на прекрасной Божьей земле, в саду труда, где тот, кто работает, просит милостыню или ворует? Горе, горе им всем, если у них только один ответ: мы собираем десятину и охраняем дичь! Обратите-ка внимание, как ловко герцог Орлеанский ухитряется идти впереди своего сословия и замешаться в ряды депутатов общин. Его приветствуют криками, на долю же других достается мало приветствий, хотя все покачивают плюмажами "на шляпах старинного покроя" и имеют сбоку шпаги, хотя среди них идет д'Антрег, молодой лангедокский дворянин, и, кроме того, несколько пэров, более или менее заслуживающих внимания. Здесь Лианкур и Ларошфуко, либеральные герцоги-англоманы. Здесь Лалли с сыновней преданностью, оба либерала Ламета. Но, главное, здесь Лафайет, которого назовут Кромвелем-Грандиссоном и которого оценит весь мир. От многих формул Лафайет уже освободился, однако не от всех. Он придерживался и будет придерживаться формулы Вашингтона[203], как надежный боевой корабль, который стоит и качается на якоре, выдержав все перемены яростной непогоды и волн. Его счастье не зависит от того, приносит оно славу или нет! Единственный из французов, он создал для себя картину мира и обладает верным умом, чтобы сообразоваться с нею; он может стать героем и идеалом, пусть и героем одной идеи. Обратите внимание далее и на нашего старого друга, члена парламента Криспена д'Эпремениля, своего рода Катилину. Он вернулся с островов Средиземноморья ярым роялистом, раскаивающимся до глубины души; ему как будто неловко; блеск его, и так довольно тусклый, теперь едва мерцает. Скоро Национальное собрание, чтобы не терять времени, все чаще и чаще станет "считать его находящимся в состоянии умопомешательства". Отметьте, наконец, этого округлого младшего Мирабо, негодующего, что его старший брат находится среди депутатов общин; это виконт Мирабо, чаще именуемый Бочкой Мирабо из-за его толщины и количества выпиваемых им крепких напитков.

Так проходит перед нами французское дворянство. Оно сохраняет прежнюю рыцарственную пышность, но, увы, как изменилось его положение! Оно отнесено далеко от той широты, на которой родилось, и быстро тает, как арктические айсберги, занесенные в экваториальные воды! Некогда эти рыцарственные герцоги (и титул duces - dukes сохранился до сих пор) действительно повелевали миром, пусть это и была только военная добыча, которая была наилучшим в мире доходом; более того, они, эти герцоги, были действительно самыми способными вождями и потому получали львиную долю добычи, которую никто не смел оспаривать. Но теперь, когда изобретено столько станков, улучшенных плугов, паровых машин и векселей, когда даже для обучения солдат военному делу нанимают сержантов за 18 су в день, что значат эти рыцарские фигуры в раззолоченных камзолах, проходящие здесь "в черных бархатных плащах", в шляпах старинного покроя с развевающимся плюмажем? Тростник, колеблемый ветром?

Теперь подошло духовенство с наказами, требующими уничтожить совместительство в пользовании приходами, назначать местопребывание епископа, лучше выплачивать десятину. Мы видим, что высшие духовные лица величественно выступают отдельно от многочисленных духовных лиц невысокого сана, которые мало чем, кроме рясы, отличаются от депутатов общин. В их среде, хотя и очень странным образом, исполнится заповедь: и те, которые были первыми, к своему великому удивлению, станут последними. Как на один из многих примеров укажем на благообразного отца Грегуара; придет день, когда Грегуар станет епископом, тогда как те сановники церкви, которые сейчас так величественно выступают, будут рассеяны по земле в качестве епископов в чужих странах[204]. Отметьте, хотя и в ином ключе, также аббата Мори: у него широкое, смелое лицо, правильные очертания губ, большие глаза, светящиеся умом и хитростью - тем видом искушенности, которая бы поразилась, если бы вы назвали ее искушенной. Он искуснейший штопальщик старой, гнилой кожи, которой придает вид новой; это человек, постоянно идущий в гору; он обыкновенно говорил Мерсье: "Увидите, я буду в Академии раньше вас". И вполне вероятно, ловкий Мори; мало того, ты получишь кардинальскую тиару и плис, и славу, но, увы, в конечном счете забвение, как и все мы, и шесть футов земли! Что проку латать гнилую кожу, если таков конец? И поистине славной надо назвать жизнь твоего доброго отца, который зарабатывает, и, можно надеяться, достаточно, шитьем сапог. У Мори нет недостатка в смелости; скоро он начнет носить пистолеты и на роковые крики "На фонарь!" холодно ответит: "Друзья мои, разве от этого вы будете лучше видеть?"

А там, дальше, замечаешь ли ты прихрамывающего епископа Талейрана-Перигора, его преподобие из Отена? На лице этого непреподобного преподобия из Отена лежит отпечаток сардонической жестокости. Он совершит и претерпит странные вещи и сам, несомненно, станет одним из самых странных явлений, которые кто-либо видел или может увидеть. Это человек, живущий ложью во лжи, и тем не менее вы не назовете его лжецом, и в этом его особенность! Он, можно надеяться, будет загадкой для грядущих веков, потому что такое сочетание природы и искусства возможно только в наше время, плодящее или сжигающее бумагу. Смотрите на епископа Талейрана и на маркиза Лафайета как на высшие проявления этих двух сословий и повторите еще раз, глядя на то, что они совершили и чем они были: "О плодоносное время дел!" (О tempus ferax rerum!)

В целом же разве это несчастное духовенство не было также увлечено потоком времени, отнесено вдаль от той широты, на которой оно возникло? Это неестественное скопище людей, и мир уже начал смутно подозревать, что понять смысл его он не сможет. Когда-то эти люди были пастырями, толкователями премудрости, открывающими то, что есть в человеке святого, - словом, настоящим клиром (clems (греч.) - наследие бога на земле), а теперь? Они молча проходят со своими наказами, которые они составили, как умели, и никто не кричит им: "Да благословит вас Бог!"

Король Людовик со своим двором завершает шествие; он весел, в этот вселяющий надежду день его приветствуют рукоплесканиями, но еще больше рукоплещут его министру Неккеру. Иное дело - королева, для которой надежды более нет. Несчастная королева! Ее волосы уже седеют от горестей и забот, ее первенец смертельно болен последние недели; гнусная клевета запятнала ее имя и несмываема, пока живо это поколение. Вместо "Да здравствует королева!" звучит оскорбительное "Да здравствует герцог Орлеанский!". От ее царственной красоты не осталось ничего, кроме величавости, она уже не грациозна, а высокомерна, сурова, молчалива в своих страданиях. С противоречивыми чувствами - среди них нет места радости - она смиряется с этим днем, которого она надеялась не увидеть. Бедная Мария Антуанетта, у тебя благородные инстинкты, зоркий взгляд, но слишком узкий кругозор для того дела, которое было приуготовано тебе! О, тебя ждут слезы, горькие страдания и тихое женское горе, хотя в груди у тебя бьется сердце дочери императрицы Марии Терезии. О ты, обреченная, закрой глаза на будущее!

Итак, в торжественном шествии прошли избранники Франции. Некоторые - к почестям и неукротимой деятельности; большая часть - к бесчестью, немалое число - к насильственной смерти, смутам, эмиграции, отчаянию, и все - к вечности! Сколько разнородных элементов брошено в сосуд, где происходит брожение, чтобы путем бесчисленных реакций, контрреакций, избирательного притяжения и вспышек создалось лекарство для смертельно больной системы общества! Вероятно, присмотревшись, мы найдем, что это - самое странное сборище людей, которое когда-либо встречалось на нашей планете для выполнения такого действа. Невероятно сложное общество готово взорваться, а эти люди, его правители и врачеватели, не имеют жизненных правил даже для самих себя, иных правил, кроме евангелия по Жан Жаку! Для мудрейшего из них, того, которого мы называем мудрейшим, человек, собственно говоря, есть только случайность. У человека нет иных обязанностей, кроме обязанности "создать конституцию". У него нет неба над головой и ада под ногами, у него нет Бога на земле.

Какое иное или лучшее убеждение может быть у этих 1200 человек? У них есть вера в шляпы старинного покроя с высоким плюмажем, в геральдические гербы, в божественное право короля, в божественное право истреблять дичь; есть вера, или, еще хуже, лицемерная полувера, или, что самое дурное, притворная, по Макиавелли, показная вера в освященные облатки теста и в божественность бедного старого итальянца! Тем не менее во всем этом безмерном хаосе и разложении, которые отчаянно борются, чтобы стать менее хаотичными и разложившимися, различим, как мы говорили, один признак новой жизни - глубоко укоренившаяся решимость покончить с ложью. Решимость, которая сознательно или неосознанно укоренилась и делается все определеннее - до безумия, до навязчивой идеи; и в том воплощении, которое только и возможно ныне, будет быстро проявляться в жизни в ужасных, чудовищных, непередаваемых формах, которые будут новыми еще тысячу лет! Как часто небесный свет здесь, на земле, скрывается в громах и грозовых тучах и опускается в виде расплавленной молнии, разрушительной, но и очищающей! Но ведь не сами тучи и не удушливая атмосфера порождают молнию и свет? Неужели новое евангелие, как в свое время старое, должно привести к разрушению мира?

Пусть читатель сам вообразит, как присутствовали депутаты на торжественной мессе, выслушивали проповедь и аплодировали, хоть и находились в церкви, проповеднику каждый раз, когда он говорил о политике; как на следующий день они столь же торжественно были впервые введены в Зал малых забав (ставший отныне залом отнюдь не для забав) и превратились в Генеральные штаты. Король, величественный, как Соломон во всей славе его, со своего помоста обводит глазами великолепный зал: в нем столько плюмажей, столько глаз, зал, где в галереях и боковых ложах, переливаясь всеми цветами радуги, восседает красота во всем блеске своего влияния. На его широком простом лице написано удовлетворение, как у человека, достигшего гавани после долгого пути: наивный король! Он встает и звучным голосом произносит речь, которую нетрудно себе представить. Не будем испытывать терпение читателя, потому что часовые и двухчасовые речи хранителя печати и месье Неккера наполнены призывами к патриотизму, надежде и вере, в то время как страна стоит на пороге финансового краха.

Заметим только, что, когда Его Величество, завершив свою речь, надел шляпу с плюмажем, а дворянство последовало в соответствии с этикетом его примеру, наши депутаты от третьего сословия сделали то же самое: они как-то свирепо натянули шляпы с опущенными полями и даже примяли их, а затем встали, ожидая дальнейшего. В их среде поднимается шум, большинство и меньшинство перешептываются: "Снимите шляпы!", "Наденьте шляпы!", но Его Величество кладет этому конец, снова сняв свою королевскую шляпу.

Заседание окончилось без каких-либо других инцидентов или предзнаменований, кроме упомянутого, которым Франция достаточно многозначительно открыла свои Генеральные штаты.

Книга V. ТРЕТЬЕ СОСЛОВИЕ

Глава первая. INERTIA

Несомненно, что отчаявшаяся Франция в лице своего Национального собрания получила нечто; более того, нечто великое, важное, необходимое. Но что именно, остается вопрос. Вопрос, трудноразрешимый даже для позднейшего трезвого наблюдателя и совершенно неразрешимый для действующих лиц, находившихся в гуще событий. Генеральные штаты, созданные и спаянные страстным усилием всей нации, взросли и поднялись. Ликующая надежда провозгласила, что они окажутся тем самым чудотворным медным змием в пустыне, который исцеляет от болезней и змеиных укусов каждого, кто с верой и смирением взирает на него[205].

Ныне мы можем сказать, что Генеральные штаты действительно оказались символическим знаменем, вокруг которого смогли сплотиться и действовать доступными им способами 25 миллионов отчаявшихся, стонущих, но без них разобщенных и безвластных. Если действием должна была стать борьба - чего нельзя было не ожидать, - пусть будут они боевым знаменем (как итальянский стяггонфалон в старых республиканских ополчениях), взмывающим, влекомым колесницей, развевающимся по ветру, и пусть гремят они железным языком набата. Это первоочередное дело; а потом уже каждый, в первых или последних рядах, ведущий или ведомый и влекомый, приносит борьбе неисчислимое множество жертв. Сейчас же находящееся на переднем крае, более того, одиноко возвышающееся в ожидании того, соберутся ли вокруг него силы, национальное ополчение и его набатные призывы являются главным предметом нашего описания.

Эпизод, известный как "надевание шляп с опущенными полями", знаменовал решимость депутатов третьего сословия в одном пункте: преимущества перед ними не будет иметь ни дворянство, ни духовенство, ни даже сам монарх, столь далеко завели нас "Общественный договор"[206] и сила общественного мнения. Ибо что есть монарх, как не делегат нации, которая наделила его полномочиями и с которым она торгуется (и ожесточенно) в тех чрезвычайных обстоятельствах, время которых Жан Жак так и не назвал.

И вот, входя поутру в свой зал разрозненной массой из шести сотен индивидов, эти депутаты осознали, не впадая в ужас, что все зависит от них. Их зал - это также и большой или общий зал для всех трех сословий. Однако выяснилось, что дворянство и духовенство уже удалились в свои собственные апартаменты или залы и там "проверяют свои полномочия" самостоятельно, не объединяясь с другими. Но тогда они должны образовать две независимые, возможно даже раздельно голосующие, палаты? Было похоже, что дворянство и духовенство молчаливо приняли как нечто само собой разумеющееся, что таковыми они и являются. Две палаты против одной - и третье сословие должно всегда оставаться в меньшинстве?

Многое может быть нерешенным, но то, что этого не будет, решено и в головах, покрытых шляпами с опущенными полями, и в голове французской нации. Двойное представительство, или все, что было достигнуто, пропадет, обесценится. Конечно же "полномочия должны быть проверены"; конечно же мандаты, выборные документы нашего депутата, должны быть освидетельствованы собратьями-депутатами и найдены правомочными - это необходимое предварительное действие. Сам по себе вопрос, делать это отдельно или совместно, не столь уж важен, но что из этого выйдет? Иногда необходимо оказать сопротивление - ведь мудрая максима гласит: противься начинаниям. Но если открытое сопротивление безрассудно и даже опасно, то, разумеется, выжидание вполне естественно, а выжидание при поддержке 25 миллионов весьма серьезное сопротивление. Разобщенная масса депутатов третьего сословия ограничится "системой бездействия" и на ближайшее будущее останется разобщенной.

Именно этот метод, продиктованный как прагматизмом, так и трусостью, приняли со всевозрастающим упрямством депутаты общин и день за днем, неделя за неделей не без ловкости придерживались его. На протяжении шести недель их деятельность в определенном смысле бесплодна, что на самом деле, как утверждает философия, нередко дает наиболее плодотворные результаты. Это все еще были дни творения, в течение которых они созревали. Фактически то, чем они занимались, было ничегонеделанием -самый здравомыслящий способ деятельности. Но с каждым днем разрозненная масса консолидируется, сожалеет, что депутаты общин не могут организованно провести "совместную проверку полномочий" и начать возрождение Франции. Скоропалительные действия возможны, но пусть от них воздержатся: только инертность в одно и то же время и ненаказуема, и непобедима.

Хитрость следует встречать хитростью, заносчивые притязания бездействием, тихой патриотической скорбью, тихой, безутешной и неизгладимой. Мудры, как змеи, кротки, как голубицы, - что за зрелище для Франции! Шесть сотен разобщенных личностей, необходимых для ее возрождения и спасения, сидят в зале Дворца малых забав на полукруглых скамьях, алчут кипения жизни и мучительно выжидают, как еще не рожденные души. Произносятся речи, яркие, слышные в зале и за его пределами. Ум оттачивается об ум, нация взирает на них со всевозрастающим интересом. Так вызревают депутаты общин.

Происходят тайные частные совещания, вечерние застолья, консультации; возникают Бретонский клуб, клуб Вирофлэ, зародыши многих других клубов. Однако можно ожидать, что в этом хаосе беспорядочного шума, тумана, гневного пыла яйцо Эроса, хранимое при подобающей температуре, вызреет нетронутым. Для этого у ваших Мунье, Малуэ, Ле Шапелье[207] достаточно мудрости, а у ваших Барнавов и Рабо достаточно пыла. Временами требуется вдохновение царственного Мирабо - разумеется, он еще ни в коей мере не признан царственным, более того, впервые произнесенное, его имя вызвало ропот, но он борется за признание.

Через неделю, призвав на председательское место своего старейшину и снабдив его молодыми горластыми помощниками, общины смогли высказаться и жалобно, но членораздельно и во всеуслышание объявить, как мы говорили, что они являются разобщенной массой, стремящейся стать единым целым. Приходят письма, но разобщенная масса не может вскрывать письма, и они лежат на столе нераспечатанными. Самое большее, что может старейшина, - это добыть для себя нечто вроде реестра или списка депутатов для проведения голосований и ожидать, что будет дальше. Дворянство и духовенство заседают в других местах. Однако заинтересованная публика толпится на всех галереях, на всех свободных местах, и это утешительно. Со скрипом, но принято решение не о том, что будет послана... депутация - ибо как может механически составленное тело посылать депутацию? - а о том, что несколько представителей общин совершенно случайно, как бы прогуливаясь, зайдут в зал духовенства, а затем и в зал дворянства и напомнят там о том, что они оказались здесь, поскольку община дожидается того момента, когда будут проверены их полномочия. Вот в этом-то и состоит мудрый метод действий!

Духовенство, среди которого множество приходских священников, этих простолюдинов в рясах, тотчас направляет почтительный ответ, что они глубочайшим образом - а с настоящего момента еще более тщательно - изучают именно этот вопрос. Дворянство, напротив, в свойственной ему непринужденной манере, отвечает - через четыре дня, - что оно со своей стороны уже закончило проверку полномочий и конституировалось и было уверено, что то же сделали и общины; такая раздельная проверка является очевидным, правильным с точки зрения конституции и завещанным предками способом, и оно, дворянство, будет иметь чрезвычайное удовольствие представить через комиссию сведения о количестве депутатов, если общины встретятся с ней - комиссия против комиссии! Немедленно вслед за ответом дворянства является делегация духовенства, повторяющая в коварной умиротворяющей манере то же предложение. Возникает затруднение, что на это скажут мудрые члены общин?

Осторожно и вяло мудрые члены палаты общин, полагая, что если они и не являются французским третьим сословием, то по меньшей мере представляют собой совокупность индивидов, претендующих на какое-то наименование подобного типа, решают после пятидневного обсуждения выбрать соответствующую Комиссию, хотя и с условием не поддаваться на убеждения; шестой день уходит на ее выборы; седьмой и восьмой - на согласование форм встречи, места, часа и т. п.; таким образом, лишь к вечеру 23 мая Комиссия дворянства впервые встречается с Комиссией общин, причем духовенство играет миротворческую роль и принимается за невыполнимую задачу - убедить членов Комиссии от палаты общин. Второй встречи, 25 мая, оказалось достаточно: общины не склоняются на убеждения, дворянство же и духовенство стоят на своем. Комиссии расходятся, каждая из палат настаивает на своих требованиях.

Так прошло три недели. В течение трех недель ополчение третьего сословия с видным издалека знаменем-гонфалоном стояло как скала, неколебимое ветрами и ожидающее, какие силы сплотятся вокруг него.

Можно представить себе, какие чувства охватили двор, как совет сменялся советом и как вихрилась безумная суета, лишенная животворной мысли. Искусная налоговая машина была уже собрана, воздвигнута с неимоверным трудом, а теперь стоит с приведенными в готовность тремя элементами - двумя маховиками, дворянством и духовенством, и огромным рабочим колесом, третьим сословием. Оба маховика плавно вращаются, но - поразительное зрелище! огромное рабочее колесо стоит неподвижно, отказывается пошевелиться! Искуснейшие конструкторы ошиблись. Да и, придя в движение, как будет оно работать? Это ужасно, друзья мои, ужасно во многих отношениях, ведь можно заранее сказать, что никогда оно не станет собирать налоги или молоть придворную муку. Неужели мы не могли продолжать платить налоги вручную? Монсеньеры д'Артуа, Конти, Конде (их прозвали дворцовым триумвиратом), авторы антидемократического "Мемуара королю" (Memoire au Roi), разве не сбылись ваши предсказания? Пусть они с упреком качают гордыми головами, пусть выхолостят свои скудные мозги, но искуснейшие конструкторы сделать ничего не могут. Сам Неккер, даже когда его выслушивают, начинает мрачнеть. Единственное, что представляется целесообразным, - это вызвать солдат. Два новых полка и один батальон третьего уже пришли в Париж; другие можно поднять на марш. Да и вообще при всех обстоятельствах хорошо иметь под рукой войска; хорошо бы и командование отдать в надежные руки. Пусть будет назначен Брольи, старый маршал герцог де Брольи, ветеран и приверженец строгой дисциплины с твердыми устоями фельдфебеля - на такого можно положиться.

Потому что, увы! ни духовенство, ни даже дворянство не являются тем, чем они должны были бы быть - и могли бы быть, когда опасность угрожает со всех сторон, - едиными, цельными. Дворянство же имеет своего Катилину, или Криспена д'Эпремениля, мрачно пылающего жаром отступничества; своего неистового Бочку-Мирабо; но, кроме того, оно имеет и своих Лафайетов, Лианкуров, Ламетов, наконец, своего герцога Орлеанского, навсегда порвавшего с двором и лениво размышляющего о крупных и крупнейших трофеях (разве и он не потомок Генриха IV и возможный наследник престола?) на пути к хаосу. И у духовенства, где столь многочисленны приходские священники, тоже есть перебежчики - уже две небольшие группки, во второй из них - аббат Грегуар. Более того, поговаривают, что целых 149 человек из их числа готовы переметнуться всем скопом, их удерживает только архиепископ Парижский. Похоже, что игра проиграна.

Посудите же, могла ли Франция, мог ли Париж оставаться равнодушными все это время! Из дальних и ближних мест идет поток обращений, и наша палата общин наконец консолидировалась настолько, чтобы вскрывать письма и даже придираться к ним. Например, бедный маркиз де Брезе[208], старший камергер, церемониймейстер или как там называлась его должность, примерно в это время пишет о каком-то деле, связанном с этикетом, и не находит ничего дурного в том, чтобы заключить письмо словами: "Монсеньер, искренне преданный Вам..." "К кому относится эта искренняя преданность?" -вопрошает Мирабо. "К старейшине третьего сословия". "Во Франции нет человека, имеющего право писать так", - возражает Мирабо, и галереи и мир не удерживаются от рукоплесканий. Буйный де Брезе! Эти члены палаты общин вынашивают давнюю неприязнь к нему, да и он с ними еще не рассчитался.

Иным способом пришлось Мирабо бороться с неожиданным закрытием своей газеты "Journal des Etats generaux" и продолжить ее издание под другим названием. Этот акт мужества не могли не поддержать парижские выборщики, все еще занятые редактированием своих Наказов, и не направить обращение к Его Величеству: они требуют полнейшей "временной свободы печати", они заговорили даже о разрушении Бастилии и воздвижении на ее месте бронзовой статуи Короля-Патриота. И это пишут богатые горожане! А представьте себе, чего можно ожидать, например, от той распущенной толпы, помешавшейся теперь на любви к свободе, от этих бездельников, бродяг, люмпенов (от всех этих представителей отборнейшего негодяйства нашей планеты), которыми кишит Пале-Руаяль, или представьте тот тихий, нескончаемый стон, быстро переходящий в ропот, который раздается из Сент-Антуанского предместья и от тех 25 миллионов, которым угрожает голодная смерть!

Неоспоримо, что зерна не хватает - в этом году из-за заговора аристократов или заговора герцога Орлеанского, в прошлом году - из-за засухи и града; в столице и в провинции бедняки с тоской ожидают неведомого будущего. А те самые Генеральные штаты, которые могли бы обеспечить нам Золотой Век, принуждены к бездействию и даже не могут проверить свои полномочия! Вся производительная деятельность, если не считать внесения предложений, естественно, приходит в упадок.

В Пале-Руаяле воздвигнуто, видимо по подписке, нечто вроде деревянного навеса (en planches de bois)3 - крайне удобно! Здесь избранные патриоты могут редактировать резолюции, с удобством разглагольствовать, невзирая на погоду. Это оживился домашний дьявол. В каждом кафе на столе, на стуле возвышается оратор-патриот; толпа окружает его внутри кафе, толпа, разинув рот, внимает снаружи через распахнутые двери и окна, встречая "громом рукоплесканий каждое проявление недюжинной твердости"! Рядом, в лавке Дессена, торгующего памфлетами, нельзя добраться до прилавка, не поработав локтями; каждый час порождает свой памфлет или ворох памфлетов: "сегодня - 13, вчера - 16, на прошлой неделе - 92". Подумайте о тирании и нужде, о страстном красноречии, слухах, памфлетах, Societe Publicole, Бретонском клубе, Клубе бешеных - да разве не покажется Клубом бешеных любая харчевня, кофейня, общественное собрание, случайная группа прохожих по всей Франции!

Ко всему этому депутаты общин лишь прислушиваются, храня возвышенное и скорбное бездействие, - они вынуждены заниматься "своими внутренними делами". Никогда и никакие депутаты не занимали более выгодного положения, если, конечно, они умело сохранят его. Только бы страсти не накалились чрезмерно, только бы яйцо Эроса не лопнуло до того времени, когда оно вызреет и лопнет само собой! Возбужденная публика толпится на всех галереях и во всех свободных местах, "не в силах удержаться от рукоплесканий". Пусть оба привилегированных сословия - а дворянство уже проверило полномочия депутатов и конституировалось как отдельная палата - смотрят на это как им угодно, но не без тайной душевной дрожи. Духовенство, вечно играющее роль миротворца, пытается завоевать галереи и их популярность - но тщетно. Прибывает делегация духовенства с печальным посланием о "недостатке зерна" и необходимости отбросить суетные формальности, чтобы обсудить этот вопрос. Коварное предложение! Однако общины, подстегиваемые облаченным в зеленое Робеспьером[209], немедля принимают его, усматривая в нем намек или даже залог того, что духовенство и дальше будет являться к ним, образует Генеральные штаты и таким путем удастся снизить цены на зерно!5 Наконец мая 27-го дня, полагая, что время почти приспело, Мирабо предлагает "покончить с выжиданием", т. е., игнорируя дворянство с его жестким образом действий, призвать духовенство "во имя Бога Миролюбивого" присоединиться к палате общин и начать работу. Если же они останутся глухи к этому призыву - ну что ж, там посмотрим! Ведь 149 представителей духовенства готовы дезертировать.

О триумвират принцев, и ты, новый хранитель печати Барантен[210], и ты, министр внутренних дел Бретей, герцогиня Полиньяк и чутко прислушивающаяся королева, что же теперь делать? Это третье сословие, собрав силу всей Франции, придет в движение, маховик духовенства и маховик дворянства, которые мыслились как прекрасный противовес и тормоз, будут постыдно разобраны, утащены вслед за третьим сословием - и загорятся вместе с ним. Что же делать? Oeil de Boeuf теряет почву под ногами. Шепотки и контршепотки, буря шепотков! Вожди всех трех сословий собираются как призраки, среди них много обманщиков, но причем здесь обманщики? Да и Неккер, если бы мог вмешаться с пользой, был бы хорошо встречен.

Так пусть же Неккер вмешается, и вмешается именем короля! К счастью, на подстрекательское послание о Боге Миролюбивом еще нет ответа. Пусть три сословия снова соберутся для совещания: под руководством их министра-патриота, может быть, кое-что будет подправлено, подштопано, а мы тем временем стянем швейцарские полки и "сотню орудий полевой артиллерии". Вот на чем останавливается со своей стороны Oeil de Boeuf.

Ну а что касается Неккера - увы тебе, бедный Неккер! твое упрямое третье сословие имеет лишь одно - и первое и последнее - слово: "совместная проверка полномочий" как гарантия совместного голосования и обсуждения! На половинчатые предложения столь испытанного друга оно отвечает удивлением. Запоздалые совещания быстро прекращаются, и третье сословие, теперь уже собранное и решительное, возвращается в зал трех сословий, имея за собой поддержку всего мира, а Неккер - к Oeil de Boeuf, обманутый обманщик, созревший для отставки.

Так что же, депутаты палаты общин наконец тронулись в путь, полагаясь на собственные силы? Вместо председательствующего или старейшины они теперь имеют председателя - астронома Байи. Они тронулись в путь, алчущие отмщения! После бесконечного, то бурного, то умеренного, витийствования, разнесенного на крыльях газет по всем странам, теперь, в 17-й день июня, они решили, что имя им будет не третье сословие, а Национальное собрание![211] Значит, они нация? Триумвират принцев, королева, упрямые дворянство и духовенство, кто же тогда вы? Сложный вопрос - и вряд ли на него можно найти ответ в существующих политических языках.

Не обращая внимания на все это, наше новое Национальное собрание приступает к назначению Продовольственного комитета, дорогого сердцу Франции, но не способного найти хоть немного зерна. Затем, как будто наше Национальное собрание прочно стоит на ногах, оно переходит к назначению "четырех других постоянных комитетов", затем - к обеспечению государственного долга, затем - к установлению годового налогообложения; все это в течение 48 часов. Все идет с такой скоростью, что обманщики из Oeil de Boeuf могут с полным основанием спросить себя: куда?

Глава вторая. ДЕ БРЕЗЕ В РОЛИ МЕРКУРИЯ

Вот и наступило время для внезапного появления бога[212]: достойный его конфликт налицо. Единственный вопрос - которого из богов? Марса - де Брольи с его сотней пушек? "Нет еще", - отвечает Осторожность: столь кроток, нерешителен король Людовик. Пусть это будет посланник Меркурий, наш обер-церемониймейстер де Брезе!

Поутру 20 июня 149 изменников-кюре, которых архиепископ Парижский больше не может удержать, хотят коллективно дезертировать; так пусть вмешается де Брезе и противопоставит им закрытые двери! Заседание с участием короля должно состояться в том самом зале Дворца малых забав, поэтому до него здесь запрещено проводить заседания и вести какую-либо работу исключение составляют плотники. Ваше третье сословие, самозваное Национальное собрание, внезапно обнаруживает, что оно ловко изгнано плотниками из своего зала и обречено на бездействие; они не могут даже собраться и членораздельно выплакаться, пока Его Величество со своим королевским заседанием и новыми уловками не будет во всеоружии! Вот теперь-то и пора вмешаться де Брезе как Меркурию и, если Oeil de Boeuf не совершит ошибки, разрубить узел.

Надо заметить, что бедный де Брезе по сю пору еще ни разу не преуспел в своих переговорах с представителями общин. Пять недель назад, когда при присяге они целовали руку Его Величества, церемония не вызвала ничего, кроме осуждения, а его "искренняя преданность" - с каким презрением она была отвергнута! Этим вечером перед ужином он пишет от имени короля новое письмо председателю Байи, которое должно быть вручено на рассвете. Однако Байи, гордый своей должностью, комкает письмо и сует его в карман, как счет, который он не намерен оплатить.

Соответственно воскресным утром 20 июня пронзительные голоса герольдов объявили на улицах Версаля, что заседание под председательством короля состоится в ближайший понедельник, а Генеральные штаты не должны заседать до этого времени. И все же мы видим, как под эти крики председатель Байи с письмом де Брезе в кармане направляется, сопровождаемый Национальным собранием, к привычному залу Дворца малых забав, как будто де Брезе и глашатаи - пустое место. Однако зал заперт и охраняется французской гвардией. "Где ваш капитан?" Капитан демонстрирует королевский приказ; он весьма сожалеет, но рабочие вовсю воздвигают помост для заседания Его Величества; к глубокому сожалению, вход воспрещен; в самом крайнем случае могут войти председатель и его секретари, забрать бумаги, чтобы их не уничтожили плотники! Председатель Байи входит со своими секретарями и возвращается, неся бумаги; увы, в помещении вместо патриотических речей раздается лишь стук молотков, визг пилы и грохот стройки! Беспрецедентная профанация!

Депутаты толпятся на Парижской дороге, на этой тенистой "Версальской аллее", громко сетуя на оскорбление. Придворные, глядя на это из окон, по-видимому, посмеиваются. Утро далеко не самое приятное: сыро, даже накрапывает. Но все прохожие останавливаются, патриотически настроенные посетители галерей и праздные зрители собираются группами. Выдвигаются разнообразные предложения. Наиболее отчаянные депутаты предлагают провести заседание на большой наружной лестнице в Марли, под самыми окнами короля, который, кажется, перебрался туда. Другие поговаривают о том, чтобы превратить Шато-Форекур, который они называют Place d'Armes Плацдармом, в Раннимид и новое Майское поле свободных французов, и даже о том, чтобы звуками негодующего патриотизма пробудить эхо в самом Oeil de Boeuf. Приходит известие, что председатель Байи с помощью изобретательного Гильотена и других нашел место в Зале для игры в мяч на улице Св. Франциска. Туда и направляются длинными рядами, как летящие журавли, рассерженные депутаты общин.

Что за странное зрелище на улице Св. Франциска в Старом Версале! Пустой Зал для игры в мяч, как видно на картинах того времени: четыре голых стены, и только высоко наверху нависает какая-то убогая деревянная надстройка или галерея для зрителей, а внизу раздаются не какие-то праздные крики игроков, стук мячей и ракеток, но громкий ропот представителей нации, изгнанных сюда самым скандальным образом. Однако с деревянной надстройки, с верха стены, с прилегающих крыш и дымовых труб над залом тучей скопились зрители, стекающиеся со всех сторон и страстно благословляющие депутатов. Где-то добывается стол, чтобы писать, и несколько стульев - не сидеть, а становиться на них. Секретари развязывают папки, Байи открывает заседание.

Закаленный в виденных или слышанных парламентских битвах, Мунье, для которого это не в новинку, полагает, что было бы хорошо в этих прискорбных и опасных обстоятельствах связать себя клятвой. Всеобщие бурные одобрения, как будто в стесненные груди проник воздух! Клятва редактируется и провозглашается председателем Байи таким звучным голосом, что толпы зрителей даже на улице слышат ее и отвечают на нее ревом. Шесть сотен правых рук вздымаются вслед за рукой председателя Байи, чтобы призвать в свидетели Бога там, наверху, что они не разойдутся ни по чьему приказу, но будут собираться повсюду при всех обстоятельствах, хотя бы по два или по три, до тех пор, пока не выработают конституцию. Выработать конституцию, друзья! Это долгая задача. Пока же шесть сотен рук подписывают то, в чем они поклялись; шесть сотен без одной: богобоязненный Авдий[213], который лишь один раз появляется на исторической сцене, имеет имя - это бедный "месье Мартен Дош, депутат от Кастельнодари в Лангедоке". Они позволяют ему подписать или удостоверить свой отказ и даже спасают его от зрителей, объявив о его "умственном расстройстве". К четырем часам все подписи проставлены, новое заседание назначено на утро понедельника, ранее того часа, когда должно открыться королевское заседание, чтобы наши 149 духовников-дезертиров не пошли на попятный: мы соберемся в "францисканской церкви Recollets или где-нибудь еще" и будем надеяться, что наши 149 присоединятся к нам. А теперь пора обедать.

Это и есть то знаменитое "заседание в Зале для игры в мяч", слава о котором разнеслась по всем землям. Это и есть плод появления де Брезе в роли Меркурия! Смешки придворных на "Версальской аллее" смолкли в тягостном молчании. Неужели растерявшийся двор во главе с хранителем печати Барантеном, триумвиратом и К+- полагали, что могут рассеять черным или белым жезлом обер-церемониймейстера шестьсот депутатов нации, одушевленных идеей национальной конституции, как безмозглых цыплят на птичьем дворе? Цыплята бы с писком разлетелись, но депутаты нации, как львы, оборачиваются, воздев десницу, и приносят клятву, которая сотрясает всю Францию.

Председатель Байи увенчал себя славой, которая стала ему наградой. Национальное собрание теперь дважды и трижды собрание нации, не только воинствующее и мученическое, но и торжествующее[214], оскорбленное, но чувствующее себя выше оскорблений. Париж снова стекается в Версаль, чтобы следить "мрачным взором" за Королевским собранием9, которое вновь, и весьма удачно, откладывается до вторника. 149 - среди них есть даже епископы - имеют время величественной процессией прошествовать к церкви, где их ожидают депутаты общин, и торжественно присоединиться к ним. Депутаты приветствуют их кликами, объятиями и даже слезами умиления10, потому что теперь речь идет о жизни и смерти.

Что касается самого заседания, то плотники как будто завершили возведение помоста, но все остальное не завершено. Бесплодное, можно сказать роковое, дело. Король Людовик шествует сквозь море людей, угрюмых, безмолвных, раздраженных многим, в том числе проливным дождем; он входит к третьему сословию, также угрюмому и безмолвному, которое промокло, ожидая под узкими арками заднего входа, пока двор и привилегированные сословия не войдут через парадный вход. Король и хранитель печати (Неккера здесь не видно) в многословных выражениях оповещают о решениях, принятых королем. Три сословия должны голосовать раздельно. С другой стороны, Франция может ожидать значительных конституционных благодеяний, как определено в 35 статьях11, читая которые хранитель печати осип. "Каковые 35 статей, - добавляет Его Величество, снова вставая, - я сам буду претворять в жизнь (seul je ferai le bien de mes peuples) на благо моих подданных", если три сословия, к несчастью, не смогут согласиться между собой об их проведении. В переводе это означает: "Вздорные депутаты Генеральных штатов, вы, вероятно, недолго пробудете здесь! В общем, на сегодня все расходитесь и соберитесь завтра поутру, каждая палата в своем помещении, и беритесь за дело". Таково решение, принятое королем. Коротко и ясно. И на этом король, придворные, дворянство и большинство духовенства удаляются, как будто все дело удовлетворительно решено.

Они удаляются сквозь море угрюмо безмолвствующих людей. Не удаляются только депутаты общин, они остаются на месте в мрачной тишине, не уверенные в том, что они должны предпринять. Уверенность есть лишь у одного из них, лишь один понимает и дерзает! Именно теперь "король" Мирабо направляется к трибуне и возвышает голос до львиного рыка. Воистину его слово кстати, потому что в таких ситуациях мгновение определяет ход столетий. Если бы не присутствие Габриеля Оноре, вполне можно представить себе, как депутаты общин, перепуганные опасностями, надвигающимися на них со всех сторон, и бледнеющие при виде бледности соседа, один за другим выскальзывают из зала, а весь ход европейской истории меняется!

Но он здесь. Вслушайтесь в раскаты голоса этого царя лесов, поначалу скорбные и приглушенные, но быстро нарастающие и переходящие в рычание! Глаза загораются при встрече с его взором: "Национальные депутаты были посланниками нации; они произнесли клятву; они..." Но что это? Львиный рык достиг предела, и вдруг что за явление? Явление бормочущего нечто де Брезе в роли Меркурия! "Громче!" - кричит кто-то. "Господа! - взвизгивает де Брезе, повторяя свои слова. - Вы слышали приказ короля!" Со вспыхнувшим лицом Мирабо вперяет в него горящий взор и сотрясает черной львиной гривой: "Да, месье, мы слышали то, что было внушено королю; вы, кто не может передавать его приказы Генеральным штатам; вы, кто не имеет права ни находиться, ни говорить здесь, вы не тот человек, который может напоминать нам об этом. Идите, месье, и скажите тем, кто вас послал, что мы находимся здесь по воле народа и ничто, кроме силы штыков, не изгонит нас отсюда!"12 Бедный де Брезе, содрогаясь, покидает Национальное собрание, а также - если не считать одного маленького эпизода месяцы спустя - страницы Истории!

Несчастный де Брезе, обреченный жить многие века в памяти людей слабым, с дрожащим бедным жезлом! Мученик поклонения высоким особам, он был верен этикету, заменившему ему здесь, на земле, веру. Короткие шерстяные плащи не могут целовать руку Его Величества, как длинные бархатные... Более того, когда позже бедный маленький дофин был мертв и явилась какая-то официальная делегация, разве он со свойственной ему пунктуальностью не объявил мертвому телу дофина: "Монсеньер, депутация Генеральных штатов!"13 Sunt lacrimae rerum[215].

Что же теперь сделает Oeil de Boeuf, когда де Брезе, содрогаясь, возвратится туда? Выставит пресловутую силу штыков? Нет-нет, море людей все еще слишком многоводно и слишком напряженно следит за происходящим, и даже, волнуясь, оно врывается и вкатывается во дворы самого замка, потому что пронесся слух, что Неккер уволен в отставку. Хуже того, французская гвардия, похоже, не расположена действовать: "две роты не стреляют, когда приказано стрелять!"14 Неккера, который не явился на Королевское заседание, вызывают кликами и торжественно относят домой - ему не следует давать отставку. Напротив, архиепископ Парижский вынужден бежать в карете с разбитыми стеклами и обязан жизнью бешеной скачке. Лейб-гвардию, которую вы было выставили, лучше убрать обратно. Даже думать нечего о посылке штыков.

Вместо солдат Oeil de Boeuf высылает... плотников, чтобы разобрать помост. Не слишком полезный шаг! Через несколько минут плотники перестают стучать и разбирать помост, а замирают на нем с молотками а руках и слушают с разинутыми ртами. Третье сословие принимает декрет: оно было, есть и будет не чем иным, как Национальным собранием, и более того, будет обладать неприкосновенностью, причем все члены его также неприкосновенны: "Признаются бесчестными, изменниками нации и виновными в преступлении, караемом смертной казнью, любой человек, корпорация, трибунал, суд или комиссия, которые отныне и впредь, во время этой сессии или последующей, осмелятся преследовать, допрашивать, арестовывать или санкционировать арест, задерживать или санкционировать задержание и т. д. и т. п., от кого бы ни исходил этот приказ". Написав это, можно и успокоиться, тем более аббат Сиейес говорит: "Господа, сегодня вы те же самые, что и были вчера".

Пусть визжат царедворцы, но так есть, и так будет. Заряженный ими патрон разорвался в патроннике, покрыв их ожогами, позором и немыслимой грязью! Бедный триумвират, бедная королева и особенно бедный муж королевы, который имел самые добрые намерения, если вообще у него были определенные намерения! Невелика та мудрость, которая проявляет себя задним числом. Несколько месяцев назад эти 35 уступок вызвали бы во Франции ликование, которое могло бы продлиться несколько лет. Теперь же они ничего не стоят, само упоминание о них встречается презрением, прямые приказы короля - пустой звук.

Вся Франция кипит, море людей, оцененное в "десять тысяч", клокочет "весь этот день в Пале-Руаяле". Оставшаяся часть духовенства и около 48 дворян, в том числе герцог Орлеанский, отныне и впредь перешли к победоносной палате общин, которая встретила их, что естественно, "приветственными кликами".

Третье сословие торжествует, город Версаль приветствует его, десять тысяч человек весь день крутятся в Пале-Руаяле, и вся Франция, привстав на цыпочки, готова закружиться в этом водовороте. Пусть ка Oeil de Boeuf попробует не заметить этого. Что же касается короля Людовика, то он проглотит обиды, будет выжидать и молчать, будет поддерживать существующий мир любой ценой. Был вторник 23 июня, когда он изрек свой окончательный королевский приказ, но не истекла и неделя, как он предписал упорствующей части дворянства, чтобы она также была любезна уступить. Д'Эпремениль рвет и мечет; Бочка-Мирабо "ломает шпагу" и произносит обет, который было бы неплохо и сдержать. "Тройственное семейство" теперь полностью в сборе, когда третий заблудший брат, дворянство, присоединился к ним, заблудший, но заслуживающий прощения и умиротворенный, насколько это возможно, сладкоречием председателя Байи.

Так восторжествовало третье сословие. Генеральные штаты действительно становятся Национальным собранием, и вся Франция может петь: "Тебя, Бога, хвалим"[216]. Мудрым выжиданием и мудрым прекращением выжидания была выиграна великая победа. Всю последнюю ночь июня на улицах Версаля не встретишь никого, кроме "людей, бегущих с факелами", с криками и ликованием. От 2 мая, когда они целовали руку Его Величества, до 30 июня, когда люди носились с факелами, мы насчитываем 8 недель и 3 дня. За восемь недель национальное ополчение поднялось, забило в набат и собрало вокруг себя столько людей, что может надеяться выстоять.

Глава третья. БРОЛЬИ, БОГ ВОЙНЫ

Двор негодует, что был побежден, но что за беда? В другой раз он поступит умнее. Меркурий сошел напрасно, теперь приспело время Марса. Боги Oeil de Boeuf удалились во тьму своей туманной Иды[217] и затаились там, чеканя и куя то, что может потребоваться, будь то "билеты нового Национального банка", боевые припасы или вещи, навеки сокрытые от людей.

Но что означает этот "сбор войск"? Национальное собрание не может получить поддержки для своего Продовольственного комитета и слышит только, что в Париже пекарни находятся в осаде, что в провинции люди "живут на хлебе из мякины и на вареной траве". Но на всех дорогах клубится пыль от марширующих полков, от катящихся пушек: к Парижу и Версалю двигаются иностранные пандуры[218] свирепого вида, немецкие полки Сали-Самада, Эстергази, швейцарские гвардейцы, большинство из них - чужаки, их число достигает тридцати тысяч, а страх увеличивает его до пятидесяти. Уже на склонах Монмартрского холма роют и копают, что очень напоминает сооружение эскарпов и траншей. Потоку из Парижа в Версаль преграждает путь артиллерийская застава на Севрском мосту. На сам зал заседаний Национального собрания наведены пушки, стоящие в конюшнях королевы. Сон депутатов Национального собрания прерывается топотом солдат, бесцельно, или на первый взгляд бесцельно, толпящихся и перемещающихся глухими ночами "без барабанного боя и слышимых команд". Что это значит?

Неужели восемь, неужели двенадцать депутатов во главе с нашими Мирабо и Варнавами будут внезапно брошены в замок Гам, а остальные позорно развеяны ветром? Ни одно Национальное собрание не может создавать конституцию под дулами пушек, стоящих в конюшнях королевы! Что означает это молчание Oeil de Boeuf, нарушаемое только кивками голов и пожиманием плеч? Что они чеканят и куют в потаенных пещерах туманной Иды? Растерявшиеся патриоты не перестают задавать подобные вопросы, но ответом им - только эхо.

Вопросы и эхо в ответ на них - это уже достаточно скверно, а теперь еще, по мере того как скудный сельскохозяйственный год, который тянется от августа до августа, подходит к концу, подступает голод. Сидя "на хлебе из мякины и на вареной траве", грабители и впрямь могут собираться толпами и окружать фермы и замки с яростными воплями: "Хлеба! Хлеба!" Посылать солдат против них бесполезно: при одном виде солдат они рассеиваются, проваливаются сквозь землю и тут же собираются в другом месте для нового бунта и грабежа. Страшно смотреть на это, а главное - как это преломляется в 25 миллионах подозрительных голов! Грабители и Брольи, открытые мятежи, невероятные слухи сводят с ума большинство голов Франции. Каковы же будут последствия?

В Марселе уже много недель назад горожане вооружились для "подавления" грабителей и для других целей: пусть военный комендант думает что угодно. В других местах, собственно повсюду, разве нельзя сделать то же? В смятенном воображении патриота смутно всплывает как последнее средство некий прообраз Национальной гвардии. Но представьте себе над всем этим деревянную сень в Пале-Руаяле! Здесь царит общий хаос, как будто рушатся миры; здесь громогласнее звучит безумный и повергающий в безумие голос молвы; здесь острее вонзается взгляд подозрения в бледный, туманный мировой водоворот; здесь отчетливо различимы призраки и фантомы: надвигающиеся кровожадные полки, расположившиеся на Марсовом поле, распущенное Национальное собрание, докрасна раскаленные пушечные ядра, сжигающие Париж, - безумный бог войны и свистящие плети Беллоны![219]. Даже для самого миролюбивого человека становится совершенно ясно, что сражение неизбежно.

Неизбежно, молчаливо кивают монсеньеры и Брольи, неизбежно и близко! Ваше Национальное собрание, конституционная деятельность которого внезапно прервана, утомляет королевское ухо своими обращениями и протестами: ведь это наши пушки наведены и это наши войска стоят наготове. Декларация короля с ее 35 слишком щедрыми статьями была оглашена, но не выслушана, тем не менее она остается в силе: он сам приведет ее в действие.

Что касается Брольи, то его штаб расположился в Версале; тут все как на театре войны: писцы пишут, важные штабные офицеры склонны к молчанию, адъютанты с плюмажами на шляпах, ординарцы, курьеры мечутся взад и вперед. Сам Брольи выглядит важным, непроницаемым, с легкой улыбкой выслушивает предостережения и серьезные советы коменданта Парижа Безанваля, уже который раз приезжающего с этой целью. Парижане сопротивляются! - с укором восклицают монсеньеры. Да, так, как только может чернь! Пять поколений она помалкивала, подчиняясь всему. Их Мерсье именно в эти годы провозгласил, что восстание в Париже отныне "невозможно". Будем же стоять за королевскую декларацию 23 июня.

Французское дворянство, доблестное, рыцарственное, как в старину, сплотится вокруг нас, а что касается тех, кого вы называете третьим сословием, а мы называем сбродом (canaille) грязных санкюлотов, сволочей, писак, бунтующих краснобаев, то храбрый Брольи "одним пушечным залпом" (salve de canons), если потребуется, быстро рассеет их. Так рассуждают они на вершине своей туманной Иды, скрытые от людей; правда, и люди скрыты от них.

Пушечный залп, монсеньеры, хорош при одном условии: пушкарь также должен быть сделан из металла! Но к сожалению, он сделан из плоти; под кожаным камзолом и перевязями у вашего наемного пушкаря есть инстинкты, чувства и даже мыслишки. Это его сородич, плоть от плоти его, тот самый сброд, который надлежит рассеять; среди этого сброда его брат, отец и мать, живущие на хлебе из мякины и на вареной траве. Даже его подружка, если она еще "не померла в больнице", толкает его на путь военного отступничества, утверждая, что если он прольет кровь патриотов, то будет проклят людьми. И солдат, который видел, как хищные Фулоны разворовали его жалованье, как Субизы и Помпадуры расточали его кровь, как неумолимо закрыты для него пути к продвижению только потому, что он не родился дворянином, тоже таит на вас зло. Ваше дело не станет делом солдата, а будет только вашим собственным: оно не касается ни Бога, ни человека.

Например, мир уже мог прослышать, как недавно в Бетюне, где возник такой же "хлебный бунт", как и во многих других местах, когда солдаты были выстроены и прозвучал приказ "пли!", не щелкнул ни один курок, и раздался только сердитый стук прикладов ружей о землю; солдаты стояли мрачные со странным выражением лица, пока они не были "подхвачены под руки хозяевами-патриотами" и уведены для угощения, а жалованье им было увеличено по подписке!22

В последнее время даже французская гвардия, лучший линейный полк, не обнаруживает склонности к уличной стрельбе. После разгрома дома Ревельона она вернулась, ропща, и с тех пор не истратила ни одного патрона, даже, как мы видели, когда получала на то приказ. Опасные настроения царят в среде этих гвардейцев. А взять приметных людей! Валади-пифагореец был когда-то их офицером. Да и под треуголками с кокардой, сколько ни будь в строю твердолобых, могут возникнуть сомнения, неведомые публике! Одну из наиболее твердых голов мы видим на плечах некоего сержанта Гоша[220]. Лазар Гош - таково его имя - прежде работал в королевских конюшнях Версаля, племянник бедной зеленщицы, проворный юноша, страстный книгочей. Теперь он сержант Гош, но дальше подняться по службе не может; он тратит жалованье на свечи и дешевые издания книг.

Вообще же самое лучшее, похоже, запереть эту французскую гвардию в казармы. Так думают Безанваль и другие. Но запертая в казармах французская гвардия образовывает не что иное, как "тайное общество", обязывающееся не принимать мер против Национального собрания. "Они развращены пифагорейцем Валади, они развращены деньгами и женщинами!" - кричат Безанваль и множество других. Чем угодно развращенные или не нуждающиеся в развращении вообще, вот они длинными колоннами, вырвавшись из-под замка, возглавляемые своими сержантами, прибывают 26 июня в Пале-Руаяль! Их приветствуют криками "Виват!", подарками и патриотическими тостами; следуют взаимные объятия и заявления, что дело Франции - это и их дело! Так продолжается на следующий и в последующие дни. И что поразительно помимо этого патриотического настроя и нарушения запрета, так это их "строжайше пунктуальное" поведение во всем остальном.

Сомнения охватывают их все больше, этих гвардейцев! Одиннадцать вожаков посажены в тюрьму Аббатства, но это нисколько не помогает. Заключенным достаточно всего-навсего "рукой одного лица" послать к вечеру одну строчку в Кафе-де-Фуайе, где на столах произносятся самые громовые патриотические речи. И сейчас же толпа в "две сотни молодых людей, быстро возросшая до четырех тысяч", вооружившись ломами, катится к Аббатству, разносит в щепки соответствующие двери и выносит одиннадцать заключенных, а вместе с ними и другие военные жертвы, кормит их ужином в саду Пале-Руаяля, устраивает на ночлег на походных кроватях в театре "Варьете" - другого национального Притания[221] еще не имеется. Все происходящее вполне продуманно! Эти молодые люди столь строги в выполнении своих общественных обязанностей, что, обнаружив среди освобожденных заключенного за совершение гражданского преступления, они возвращают его в камеру.

Почему же не вызваны подкрепления? Подкрепления были вызваны. Подкрепления прибыли галопом, с саблями наголо, но народ мягко "взял лошадей под уздцы", драгуны вложили сабли в ножны, подняли кепи в знак приветствия и замерли, как статуи драгунов, отличаясь от статуй лишь тем, что опрокидывали чарки "за короля и народ от всего сердца".

А теперь спросим в ответ, почему монсеньеры и Брольи, великий бог войны, видя все это, не остановились, не нашли какой-то другой путь, любой другой путь? К несчастью, как мы сказали, они не могли ничего видеть. Гордыня, которая ведет к падению, гнев, хотя и неразумный, но простительный и естественный, ожесточил их сердца и затуманил их головы; потеряв разум и алча насилия (прискорбное сочетание), они очертя голову ринулись навстречу судьбе. Не все полки - французская гвардия, не все развращены пифагорейцем Валади; призовем неразвращенные, свежие полки, призовем немецкую гвардию, Сали-Самада, старую швейцарскую гвардию, которые умеют сражаться, но не умеют говорить, кроме как на своих германских гортанных языках; пусть солдаты маршируют, дороги сотрясаются от артиллерийских повозок - Его Королевское Величество должен созвать новое королевское заседание и совершить на нем чудеса! Картечный залп может, если это необходимо, перерасти в вихрь и бурю.

В этих обстоятельствах, до того как начали падать раскаленные ядра, не стоит ли 120 парижским выборщикам, хотя их Наказы давно уже даны, снова ежедневно встречаться в качестве Избирательного клуба? Сначала они собираются "в одной таверне", где им с готовностью уступает место "большая свадебная компания". Позднее они перемещаются в Отель-де-Виль, в Большой зал самой Ратуши. Купеческий старшина Флессель со своими четырьмя эшевенами (помощниками) не могут помешать - такова сила общественного мнения. Лучше бы он со своими эшевенами и 26 городскими советниками - все они назначены сверху - тихо сидели в своих длинных мантиях, размышляя с ужасом в глазах о том, к чему приведут эти потрясения снизу и какова будет при этом их собственная судьба.

Глава четвертая. К ОРУЖИЮ!

Нечто неопределенное, роковое нависло над Парижем в эти душные июльские дни. Публикуется страстный призыв Марата воздержаться при всех обстоятельствах от насилия. Тем не менее голодные бедняки сжигают городские таможенные заставы, где взимаются пошлины с продовольствия, и требуют хлеба.

Утро 12 июля, воскресенье; улицы завешаны огромными плакатами, которые именем короля (De par le Roi) "призывают мирных горожан оставаться в домах", не волноваться и не собираться толпами. Зачем? Что означают эти "плакаты огромного размера"? А самое главное, что означает этот войсковой шум, стягивающиеся со всех сторон к площади Людовика XV драгуны и гусары, лица которых серьезны, хотя их осыпают бранью и даже кидают в них всякую всячину?28 С ними находится Безанваль. Его швейцарские гвардейцы уже расположились с четырьмя пушками на Елисейских Полях.

Неужели все-таки погромщики добрались до нас? От Севрского моста до самого Венсенна, от Сен-Дени до Марсова поля мы окружены! Тревога смутной неизвестности наполняет каждую душу. В Пале-Руаяле изъясняются испуганными междометиями и кивками: можно представить себе, какую душевную боль вызывает полуденный залп пушки (она стреляет, когда солнце пересекает зенит), напоминающий неясный глас рока. Все эти войска и впрямь призваны "против грабителей"? Но где же тогда грабители? Что за тайна носится в воздухе? Слушайте! Человеческим голосом внятно возвещаются вести к Иову[222]: Неккер, народный министр, спаситель Франции, уволен в отставку. Невозможно, невероятно! Это заговор против общественного спокойствия! Этот голос следует задушить в зародыше30, если бы его обладатель не поспешил скрыться. Тем не менее, друзья, думайте что хотите, но новость соответствует действительности. Неккер ушел. Со вчерашней ночи Неккер безостановочно гонит лошадей на север, покорно сохраняя тайну. Мы имеем новое министерство: Брольи, этого бога войны, аристократа Бретейя, Фулона, сказавшего: "Пусть народ жрет траву!"

В Пале-Руаяле и по всей Франции поэтому растет ропот. Бледность залила все лица, всех охватили смутный трепет и возбуждение, вырастающие до огромных раскатов ярости, подстегиваемой страхом.

Но взгляните на Камиля Демулена с лицом пророка, стремглав выбегающего из Кафе-де-Фуайе: волосы развеваются, в каждой руке по пистолету! Он взлетает на стол; полицейские прихвостни поедают его глазами: живые живым они не возьмут его, но, и умерев, не возьмут его живым. На этот раз он не заикается: "Друзья! Неужели мы умрем, как затравленные зайцы? Как овцы, гонимые на бойню, блеющие о пощаде там, где пощады нет, а есть только острый нож? Час пробил, великий час для француза и человека, когда угнетатели должны помериться силой с угнетенными. Наш лозунг: скорая смерть или освобождение навеки! Встретим же этот час как подобает! Мне кажется, нам пристал лишь один клич: "К оружию!"" Пусть по всему Парижу, по всей Франции пронесется ураганом и звучит "К оружию!". "К оружию!" - взрываются в ответ бесчисленные голоса, сливающиеся в один громовый демонический глас. На лицах загораются глаза, все сердца воспламеняются безумием. Такими или еще более подходящими словами Камиль пробуждает стихийные силы в этот великий момент. - "Друзья, - продолжает Камиль, - нам нужен опознавательный знак! Кокарды, зеленые кокарды - цвета надежды!" Как при налете саранчи погибает зеленая листва, так же исчезают зеленые ленты из соседних лавок, все зеленые вещи изрезаны и пущены на кокарды. Камиль сходит со стола, "его душат в объятиях, орошают слезами", ему протягивают кусок зеленой ленты, который он прикрепляет к шляпе. А теперь - в картинную лавку Курциуса, на Бульвары, на все четыре стороны. Покоя не будет, пока всю Францию не охватит пожар!

Франция, уже давно сотрясаемая общественными бурями и иссушенная ветрами, вероятно, и так находится в точке возгорания. А бедный Курциус, который, к прискорбию, вряд ли получит полную цену, не может связать и двух слов в защиту своих "образов". Восковой бюст Неккера, восковой бюст герцога Орлеанского, спасителей Франции, выносятся толпой на улицу, накрываются крепом, как в похоронной процессии или по образцу просителей, взывающих к небесам, к земле, к самому Тартару. Это символы! Ведь человек с его исключительными способностями к воображению совсем или почти совсем не может обходиться без символов: так турки глядят на знамя Пророка, так было сожжено чучело из ивовых прутьев, а изображение Неккера уже недавно побывало на улицах - высоко на шесте.

В таком виде они проходят по улицам, смешанная, постоянно возрастающая толпа, вооруженная топорами, дубинами, чем попало, серьезная и многозвучная. Закрывайте все театры, прекращайте танцы и на паркетных полах, и на зеленых лужайках! Вместо христианской субботы и праздника кущей[223] будет шабаш ведьм, и обезумевший Париж будет плясать под дудку Сатаны!

Однако Безанваль с конницей и пехотой уже находится на площади Людовика XV. Жители, возвращаясь на исходе дня после прогулки из Шайо или Пасси, после небольшого флирта и легкого вина, плетутся более унылым шагом, чем обычно. Будет ли проходить здесь процессия с бюстами? Смотрите на нее; смотрите, как бросается к ней принц Ламбеск со своими немецкими гвардейцами! Сыплются пули и сабельные удары, бюсты рассечены на куски, а с ними, к сожалению, и человеческие головы. Под сабельными ударами процессии не остается ничего иного, как развалиться и рассеяться по подходящим улицам, аллеям, дорожкам Тюильри и исчезнуть. Безоружный изрубленный человек остается лежать на месте - судя по мундиру, это французский гвардеец. Несите его, мертвого и окровавленного (или хотя бы весть о нем), в казарму, где у него еще есть живые товарищи!

Но почему бы победителю Ламбеску не атаковать аллеи сада Тюильри, в которых прячутся беглецы? Почему бы не показать и воскресным гулякам, как сверкает сталь, орошенная кровью, чтобы об этом говорили до звона в ушах? Звон, правда, возник, но совсем не тот. Победитель Ламбеск в этой второй, или тюильрийской, атаке имел только один успех: он опрокинул (это нельзя даже назвать ударом сабли, поскольку удар был нанесен плашмя) бедного, старого школьного учителя, мирно трусившего по аллее, и был вытеснен баррикадами стульев, летящими "бутылками и стаканами" и проклятиями, звучавшими как в басах, так и в сопрано. Призвание укротителя черни все-таки весьма щекотливо: сделать слишком много столь же плохо, как и сделать слишком мало, потому что каждый из этих басов, а еще более каждое из этих сопрано разносятся по всем уголкам города, звенят яростным негодованием и будут звенеть всю ночь. Десятикратно усиливается крик: "К оружию!"; с заходом солнца гудят набатным звоном колокола, оружейные лавки взломаны и разграблены, улицы -живое пенящееся море, волнуемое всеми ветрами.

Таков результат атаки Ламбеска на сад Тюильри: она не поразила спасительным ужасом гуляющих в Шайо, но полностью пробудила Безумие и трех Фурий, которые, правда, и так не спали! Ведь, затаившись, эти подземные Эвмениды[224] (мифические и в то же время реальные) не покидают человека даже в самые унылые дни его существования и вдруг взметаются в пляске, потрясая дымящимися факелами и развевающимися волосами-змеями. Ламбеск с немецкой гвардией возвращается в казармы под музыку проклятий, затем едет обратно, словно помешанный; мстительные французские гвардейцы, со сведенными бровями, ругаясь, бросаются за ним из своих казарм на Шоссе-д'Антен и выпускают по нему залп, убивая и раня окружающих, но он проезжает мимо, не отвечая.

Спасительная мысль не скрывается под шляпой с плюмажем. Если Эвмениды пробудились, а Брольи не отдает приказов, что может сделать Безанваль? Когда французские гвардейцы вместе с волонтерами из Пале-Руаяля, горя отмщением, врываются на площадь Людовика XV, они не находят там ни Безанваля, ни Ламбеска, ни немецкую гвардию и вообще каких-либо солдат. Весь военный строй исчез. В дальний конец Восточного бульвара в Сент-Антуанском предместье вступают нормандские стрелки, пропыленные, томимые жаждой после тяжелого дня верховой езды; но они не могут найти ни квартирмейстера, ни дороги в этом городе, объятом беспорядками; они не могут добраться до Безанваля или хотя бы выяснить, где он находится. В конце концов нормандцы вынуждены стать биваком на улице, в пыли и жажде, пока какой-то патриот не подносит им по чарке вина, сопровождая ее полезными советами.

Разъяренная толпа окружает Ратушу с криками "Оружия!", "Приказов!". 26 городских советников в длинных мантиях уже нырнули в бешеный хаос, из которого не вынырнут уже никогда. Безанваль с трудом пробирается на Марсово поле и вынужден оставаться там "в ужасающей неопределенности"; курьер за курьером скачет в Версаль, но ни один не приносит ответа, да и сами они возвращаются с большим трудом, потому что на дорогах заторы из батарей и пикетов, потоков экипажей, остановленных - по единственному приказу, отданному Брольи, - для осмотра. Oeil de Boeuf, слыша на расстоянии этот безумный шум, который напоминает о вражеском нашествии, в первую очередь старается сохранить в целости свою голову.

Новое министерство, у которого только одна нога вдета в стремя, не может брать барьеры. Безумный Париж предоставлен самому себе.

Что являет собой этот Париж после наступления темноты? Столица Европы, внезапно отринувшая старые традиции и порядки, чтобы в схватках и столкновениях обрести новые. Привычки и обычаи больше не управляют человеком, каждый, в ком есть хоть капля самостоятельности, должен начать думать или следовать за теми, кто думает. Семьсот тысяч человек в одно мгновение ощущают, что все старые пути, старые образы мысли и действия уходят из-под ног. И вот устремляются они, охваченные ужасом, не зная, бегут ли они, плывут или летят, стремглав в новую эру. Звоном оружия и ужасом, своими раскаленными ядрами угрожает сверху разящий бог войны Брольи, а разящий мир бунтовщиков - снизу - грозит кинжалом и пожарами: безумие правит свой час.

К счастью, вместо исчезнувших 26 собирается избирательный клуб и объявляет себя Временным муниципалитетом. Поутру он призовет старшину Флесселя с одним-двумя эшевенами для оказания помощи в делах. Пока же он издает одно постановление, но по наиболее существенному вопросу - о немедленном образовании парижской милиции. Отправляйтесь, вы, главы округов, трудиться на благо великого дела, в то время как мы в качестве постоянного комитета будем бодрствовать. Пусть мужчины, способные носить оружие, всю ночь несут стражу, разделившись на группы, каждая в своем квартале. Пусть Париж заснет коротким лихорадочным сном, смущаемым такими бредовыми видениями, как "насильственные действия у Пале-Руаяля", чтобы время от времени при нестройных звуках вскакивать в ночном колпаке и вглядываться, вздрагивая, в проходящие взаимно несогласованные патрули, в зарево над отдаленными заставами, багрово взметающееся по ночному своду.

Глава пятая. "ДАЙТЕ НАМ ОРУЖИЕ!"

В понедельник город проснулся не для повседневной деятельности, а совсем для иного! Рабочий стал воином, и ему не хватало только одного оружия. Работа прекратилась во всех ремесленных мастерских, кроме кузнечных, где без устали куются пики, и частично продуктовых, где готовят на ходу продовольствие: ведь есть все-таки нужно. Женщины шьют кокарды, но теперь не зеленые - это цвет графа д'Артуа, и Отель-де-Виль должен был вмешаться, - а красные и синие, наши старые парижские цвета. Наложенные на конституционный белый фон, они образуют знаменитый триколор, который (если верить пророчествам) "обойдет весь мир"[225].

Все лавочки, кроме булочных и винных, закрыты: Париж на улицах, он кипит и пенится, как вино в венецианских бокалах, в которое подсыпали яд. Набатный звон в соответствии с приказом несется со всех колоколен. "Эй, вы, городские выборщики, оружия! Дай нам оружие, эй, Флессель и твои эшевены!" Флессель дает то, что может: обманчивые, а может быть, и предательские заверения выдать оружие из Шарлевиля, приказы искать оружие здесь, искать оружие там. Новые члены муниципалитета отдают все, что у них есть: около трехсот шестидесяти плохих ружей - снаряжение городской стражи; "какой-то человек в деревянных башмаках и без камзола тут же хватает одно из них и становится на часах". Кроме того, намекают, что кузнецам дан приказ приложить все силы для изготовления пик.

Губернаторы бурно совещаются; патриоты, находящиеся под их началом, блуждают в поисках оружия. До сих пор из Отель-де-Виль получено лишь то небольшое количество плохих ружей, о котором мы знаем. В так называемом Арсенале не хранится ничего, кроме ржавчины, грязи и селитры, более того, на него направлены пушки Бастилии. Оружейная Его Величества, которую они называют Garde mouble, взломана и разграблена: в ней немало тканей и украшений, но весьма ограниченное количество боевого оружия: две посеребренные пушки - старинный дар Его Величества короля Сиама Людовику XIV, позолоченный меч Генриха Доброго[226], вооружение и латы древних рыцарей. За неимением лучшего бедные патриоты жадно расхватывают и эти, и им подобные вещи. Сиамские пушки катятся на дело, для которого они не предназначены. Среди плохоньких ружей видны турнирные копья, рыцарский шлем и кольчуга сверкают среди голов в рваных шляпах - прообраз времени, когда все времена и их атрибуты внезапно смешались.

В Сен-Лазаре, доме св. Лазаря, где когда-то помещалась больница для бедных, а теперь находится исправительный дом на попечительстве монахов, нет и следов оружия, зато есть хлеб, прямо-таки в преступном количестве. Вытащить его - и на рынок! И это при теперешней нехватке хлеба! О небо! Удастся ли 52 телегам, вытянувшимся в длинный ряд, вывезти его в Halle aux Bles? Да, преподобные отцы, ваши кладовые куда как полны, обильны ваши ледники, переполнены винные погреба, вы, заговорщики, доводящие бедняков до отчаяния, предатели, загребающие хлеб!

Напрасны протесты, коленопреклоненные мольбы: в Сен-Лазаре много добра, которое уплывает, несмотря на протесты. Смотрите, как извергаются из каждого окна целые потоки барахла под рев и гам, а из погребов сочится вино! И вот как и следовало ожидать - подымается дым, пожар разожжен, как говорят, самими отчаявшимися обитателями Сен-Лазара, потерявшими надежду на иное избавление. И заведение исчезает из этого мира в клубах пламени. Отметьте тем не менее, что "вор (подосланный, а может быть и нет, аристократами), пойманный там, был немедленно повешен".

Посмотрите также на тюрьму Шатле[227]. Долговая тюрьма Ла-Форс взломана снаружи, и те, кто задолжал аристократам, освобождены; услышав об этом, заключенные в Шатле делают то же самое, вырывают из мостовой булыжники и готовятся к наступлению; у них много шансов на освобождение, но проходящие патриоты "дали залп" по скопищу заключенных и загнали их обратно в камеры. Патриоты не имеют дела с ворами и уголовниками: и в эти дни, как и всегда, наказание ковыляло (если оно все еще ковыляет) за преступлением с удручающей быстротой! "Одна-две дюжины" несчастных, мертвецки пьяными свалившихся у погребов Сен-Лазара, с негодованием были водворены в тюрьму, но у тюремщика не нашлось для них места, вследствие чего - за неимением другого надежного помещения, как написано, - они были повешены (on les pendit). Короткое, но не лишенное значительности сообщение, независимо от того, было ли это на самом деле или нет.

В этих обстоятельствах аристократам и непатриотически настроенным богачам лучше всего укладывать вещи и уезжать. Но им не удастся уехать. Сила, обутая в деревянные сабо, захватила все заставы, и сожженные, и уцелевшие; всех, кто въезжает, и всех, кто порывается уехать, задерживают и тащат в Отель-де-Виль: кареты, телеги, утварь, мебель, "множество мешков муки", по временам даже "стада коров и овец" загромождают Гревскую площадь.

И вот все ревет, бурлит и вопит; бьют барабаны, звонят колокола, носятся глашатаи с колокольчиками: "Ойе, ойе, все мужчины - в свои округа, вступайте в ополчение!" Округа собираются в садах, на площадях, формируют отряды волонтеров. Из лагеря Безанваля еще не упало ни одного раскаленного ядра; напротив, оттуда постоянно приходят дезертиры с оружием, более того о, верх радости! - в два часа дня французская гвардия, которой было приказано направиться в Сен-Дени и которая решительно отказалась это делать, пришла в полном составе! Это стоит многого: 3600 отличных солдат с полной амуницией, с канонерами и даже пушками! Их офицеры остались в одиночестве и даже не успели "заклепать пушки". Можно даже надеяться, что швейцарцы, старая дворцовая гвардия и другие подумают, прежде чем браться за оружие.

Наша парижская милиция, которую, по мнению некоторых, было лучше назвать Национальной гвардией, процветает. Пред полагалось, что в ней будет 48 тысяч человек, но через несколько часов это число удваивается и утраивается: непобедимая сила, если бы у нас было оружие!

Но вот и обещанные шарлевильские ящики, помеченные надписью: "Артиллерия". Ящики и здесь и там, так что оружия будет достаточно! Представьте себе вытянувшиеся лица патриотов, когда они обнаружили, что ящики набиты тряпками, грязными лохмотьями, огарками свечей, древесными опилками! Купеческий старшина, как же так? И в монастыре картезианцев, куда нас послали с подписанным им приказом, не оказалось, да и никогда не было боевого оружия. А вот на Сене стоит корабль, на котором под брезентами спрятано 5 тысяч пудов пороха, и если бы не тончайшее чутье патриотов, то они не ввозились бы, а тайком вывозились. Что ты по этому поводу думаешь, Флессель? Опасная игра - "дурачить" нас. Кошка играет с пойманной мышью, но может ли мышь играть с разъяренной кошкой, с разъяренным тигром-нацией?

Пока же вы, кузнецы в черных фартуках, куйте быстрее, твердой рукой и горящей душой. И этот и тот бьют изо всех сил, удар следует за ударом, и опускается большой кузнечный молот, наковальня вздрагивает и звенит, а над их головами отныне и впредь грохочет сигнальная пушка - теперь у города есть порох. Пики, пятьдесят тысяч пик изготовлено за 36 часов: судите сами, бездельничали ли черные фартуки? Ройте траншеи, разбирайте мостовые, вы, другие, работайте прилежно, мужчины и женщины; насыпайте землю в бочки для баррикад и на каждой выставляйте добровольца-часового; складывайте на подоконниках в верхних этажах булыжники. Держите наготове кипящую смолу или на худой конец кипяток, вы, старухи, чтобы слабыми костлявыми руками лить ее и кидать камни на немецких гвардейцев, а ваших пронзительных ругательств конечно же будет в избытке! Патрули новорожденной Национальной гвардии всю ночь обходят с факелами улицы, на которых, кроме них, нет ни души, но которые ярко освещены зажженными по приказу огнями в окнах. Странное зрелище! Оно напоминает освещенный факелами Город Мертвых, по которому здесь и там бродят потревоженные Духи.

О несчастные смертные, сколь горьким вы делаете этот мир друг для друга, эту страшную и прекрасную жизнь страшной и ужасной, и Сатана живет в каждом сердце! Какие страдания, и страсти, и рыдания переносите и во все времена переносили вы, чтобы быть погребенными в молчании, и соленое море не переполнилось вашими слезами!

И тем не менее велик час, когда весть о свободе приходит к нам, когда подымается порабощенная душа из оков и презренного застоя, пусть в слепоте и смятении, и клянется Тем, кто сотворил ее свободной. Свободной? Поймите, что быть свободным - это глубокая, более или менее осознанная потребность всего нашего естества. Свобода - это единственная (разумно ли, неразумно ли преследуемая) цель всей человеческой борьбы, трудов и страданий на этой земле. Да, это самая возвышенная минута (если ты знал ее), как первый взгляд на гору Синай, объятую дымом[228], в нашем исходе через пустыню[229], - и отныне не нужны облачный столп днем и огненный ночью![230] Как важно, как необходимо, когда оковы проржавели и разъедают тело, освободиться "от угнетения нашими ближними"! Вперед, исступленные сыны Франции, навстречу судьбе, какой бы она ни была! Вокруг нас лишь голод, ложь, разложение и погребальный звон. Нет для вас иного исхода.

Воображение может лишь весьма несовершенно нарисовать, как провел эти горестные часы на Марсовом поле комендант Безанваль. Вокруг буйствует мятеж! Его люди тают! Из Версаля на самые настоятельные послания ответ не приходит, или один раз несколько невнятных слов, которых лучше бы и не было. Совет офицеров может вынести решение только о том, что решения нет; полковники "в слезах" докладывают ему: они не думают, что их люди будут сражаться. Царит жестокая неуверенность: бог войны Брольи недосягаем на своем Олимпе, он не спускается, наводя ужас, не дает картечных залпов и даже не посылает распоряжений.

Воистину в Версальском дворце все выглядит загадочно: город Версаль будь мы там, то увидели бы воочию - полнится слухами, тревогой и возмущением. Верховное Национальное собрание заседает, видимо, с опасностью для жизни, силясь не поддаваться страху. Оно постановило, что "Неккер уносит с собой сочувствие нации". Оно направило во дворец торжественную депутацию с мольбой о выводе войска. Тщетно. Его Величество с редким спокойствием советует нам заняться нашим собственным делом - составлением конституции! Иностранные пандуры и прочие подобные им прихорашиваются и гарцуют с заносчивым видом, поглядывая на Зал малых забав, но все подходы к нему забиты толпами людей "мрачной наружности". Будьте тверды, сенаторы нации, путеводная звезда твердо, мрачно настроенного народа!

Верховные сенаторы нации решают, что по меньшей мере заседание будет постоянным, пока все это не кончится. В связи с этим представьте себе, что достопочтенный Лафранк де Помпиньян, наш новый председатель, которого мы назвали преемником Байи, - старик, утомленный жизнью. Он брат того Помпиньяна, который грустно размышлял по поводу книги "Сетований"[231]:

Se lamentait toute sa vie?

C'est qu' il prйvoyait

Que Pompignan le traduirait!

Знаете ли вы, почему Иеремия Жаловался всю свою жизнь? Потому что он предвидел, Что Помпиньян переведет его!

Бедный епископ Помпиньян удаляется, получив Лафайета в помощники или заместители; последний в качестве ночного вице-председателя бодрствует вместе с поредевшей палатой в унылом расположении духа при свечах, с которых никто не снимает нагара, и ожидает, что принесут бегущие часы.

Так обстоят дела в Версале. Но в Париже взволнованный Безанваль, прежде чем удалиться спать, отправился в Дом инвалидов нажать на старого месье де Сомбрейя. Это большой секрет: у месье де Сомбрейя в подвалах хранится около 28 тысяч ружей, но настроению своих инвалидов он не доверяет. Сегодня, например, он послал двадцать человек развинтить эти ружья, чтобы ими не овладели бунтовщики. Но за шесть часов они вывинтили курки едва ли у двадцати ружей - по ружью на человека. Если им приказать стрелять, то, он полагает, они направят свои ружья на него.

Несчастные старые ветераны, это не ваш звездный час! В Бастилии старый маркиз Делонэ[232] тоже уже давно поднял подвесные мосты и "удалился в свои покои", выставив на бастионах под ночным небом часовых - высоко над огнями освещенного Парижа. Национальный патруль, проходя мимо них, имеет дерзость стрелять по ним: "семь выстрелов около полуночи", но безрезультатно. Это был 13-й день июля 1789 года, худший, как говорили многие, нежели предшествующее тринадцатое число: тогда с небес падал только град, теперь же безумие подымалось из преисподней, сокрушая далеко не только урожай.

В эти самые дни, как свидетельствует хронология, старый маркиз Мирабо лежал в жару в Аржантейе, и звуки сигнальных пушек не достигали его ушей, поскольку уже не он сам был тут, а лишь его тело, глухое и холодное. В субботу вечером он принял последний вздох и испустил дух, покинув этот мир, который и никогда-то не следовал его представлениям, а теперь и вообще впал в горячку и полетел кувырком (culbute generale). Но что это все значит для него, отправляющегося в иные края, в дальнее странствие? Старый замок Мирабо тихо возвышается вдалеке на крутой скале, "разделяющей две извилистые долины", бледный, исчезающий призрак замка; и эта гигантская мировая круговерть, и Франция, и сам мир - все исчезает, как тень на гладком зеркале моря; и все будет, как судил Бог.

Молодой Мирабо с тяжелым сердцем, потому что он любил своего честного, храброго старика отца, с тяжелым сердцем и погруженный в тягостные заботы, отстранен от исторической сцены. Великий кризис произойдет без него.

Глава шестая. БУРЯ И ПОБЕДА

Для живых же и сражающихся рассветает новое утро 14 июля. Под всеми крышами бурлящего города назревает развязка драмы, не лишенной трагизма. Сколько суеты и приготовлений, страхов и угроз, сколько слез пролито из стареющих глаз! В этот день, сыны мои, будьте мужчинами. В память о страданиях ваших отцов, ради надежды на права ваших детей! Тирания угрожает неистовой злобой, и ничто не поможет вам, кроме ваших собственных рук. Сегодня вы должны погибнуть или победить.

На рассвете не сомкнувший глаз Постоянный комитет услышал знакомый крик, выросший до яростного, возмущенного: "Оружия! Оружия! Пусть старшина Флессель и другие предатели, какие у вас там есть, подумают о шарлевильских ящиках. Нас сто пятьдесят тысяч, но лишь один из трех вооружен хотя бы пикой! Оружие - это единственное, что нам нужно: с оружием мы - непобедимая, грозная Национальная гвардия, без оружия мы - чернь, которую сметет залп картечи".

По счастью, разносится слух - ибо нет ничего тайного, что не стало бы явным, - что в Доме инвалидов лежат мушкеты. Скорее туда! Королевский прокурор месье Эти де Корни и каждый обладающий властью, кого может отпустить Постоянный комитет, пойдет с нами. Там расположился Безанваль, возможно, он не станет стрелять в нас, ну а если он убьет нас - умрем.

Увы, у бедного Безанваля войска редеют и нет ни малейшего желания стрелять! В пять часов утра, когда он в забытьи еще видит сны, в Военной школе у его изголовья вырастает фигура "с лицом довольно красивым, горящими глазами, речью быстрой и краткой, видом дерзким"; такая фигура отдернула завесы у ложа Приама![233] Фигура предупредила,

что сопротивление бесполезно, и если прольется кровь - горе тому, кто будет в этом повинен. Так сказала фигура и исчезла. "Во всем сказанном было некое красноречие, которое поражало". Безанваль признает, что следовало бы арестовать его, но сделано это не было. Кто мог быть этой фигурой с горящими глазами, быстрой и краткой речью? Безанваль знает это, но не раскрывает тайну. Камиль Демулен? Пифагореец маркиз Валади, одушевленный "бурным движением в Пале-Руаяле, продолжавшимся всю ночь"? Молва называет его "молодым месье Майяром"38[234], но больше никогда не упоминает его.

Как бы то ни было, около девяти часов утра наше национальное ополчение катится на юго-запад широким потоком к Дому инвалидов в поисках единственно необходимого. Королевский прокурор месье Эти де Корни и другие представители власти уже там; кюре прихода Сент-Этьен Дюмон отнюдь не миролюбиво возглавляет свой воинственный Париж. Мы видим марширующих судейских в красных камзолах, ставших теперь судейским ополчением; волонтеров из Пале-Руаяля, единых духом и мыслью, ставших национальными волонтерами, число которых исчисляется десятками тысяч. Королевские ружья должны стать ружьями нации; подумайте, месье де Сомбрей, как в этих обстоятельствах вы откажете им! Старый месье де Сомбрей готов начать переговоры, выслать представителей, но это ни к чему: несколько человек перелезают через стены, чтобы открыть ворота, и ни один инвалид не выпускает ни пули. Патриоты шумно устремляются внутрь, растекаются по всем комнатам и коридорам от подвала до кровли в поисках оружия. Ни один погреб, ни один чердак не избежит обыска. Оружие найдено - все в целости, упакованное в солому, - не для того ли, чтобы сжечь его! Толпа бросается на него яростнее, чем голодные львы на мертвую добычу, с лязгом и руганью; толкотня, свалка, драка вплоть до того, что давят, топчут - возможно, даже насмерть - наиболее слабосильных патриотов. И вот под этот оглушительный рев и грохот не сыгранного еще оркестра сцена меняется, и 28 тысяч хороших ружей подняты на плечи такого же количества национальных гвардейцев, вынесены из мрака на ослепительный свет.

Пусть же Безанваль посмотрит на сверкание этих ружей, когда они проплывают мимо него! Говорят, что французская гвардия навела на него пушки с другого берега реки, чтобы в случае необходимости открыть огонь. Он пребывает в нерешимости, "пораженный", как они льстят себе, "неустрашимым видом (fiere contenance) парижан". А теперь к Бастилии, неустрашимые парижане! Там все еще есть угроза картечных залпов, туда устремляются мысли и шаги всех людей.

Старый Делонэ, как мы уже говорили, удалился "в свои покои" за полночь в воскресенье и с тех пор остается там в замешательстве, как и все старые военные, из-за неопределенности положения. Отель-де-Виль "предлагает" ему впустить солдат нации, что в мягкой форме означает сдачу крепости. Но с другой стороны, у него есть твердые приказы Его Величества. Конечно, его гарнизон составляют всего 92 ветерана-инвалида и 32 молодых швейцарца, но зато стены толщиной 9 футов; конечно, у него есть пушки и порох, но, увы, всего однодневный запас продовольствия. Кроме того, город населен французами, и гарнизон состоит по преимуществу из французов. Суровый, старый Делонэ, подумай, что тебе делать!

Начиная с девяти часов все утро повсюду раздаются крики: "К Бастилии!"[235] Здесь побывало несколько "депутаций горожан", ищущих оружия, от которых Делонэ отделывался мягкими речами, произносимыми через бойницы. Ближе к полудню выборщик Тюрио де ла Росье получает разрешение войти и обнаруживает, что Делонэ не намерен сдаться и готов скорее взорвать крепость. Тюрио поднимается с ним на бастионы: груды булыжников, старых железок и снарядов собраны в кучи, пушки направлены на толпу, в каждой амбразуре по пушке, лишь немного отодвинутой назад! Но снаружи, смотри, о Тюрио, толпы стекаются по каждой улице, набаты яростно бьют, все барабаны выбивают общий сбор; Сент-Антуанское предместье все, как один человек, катится сюда! Это видение (призрачное и тем не менее реальное) созерцаешь ты, о Тюрио, в этот момент со своей горы Видений: оно пророчит другие фантасмагории и яркие, но невнятные, призрачные реальности, которые ты пока не осознаешь, но скоро увидишь! "Que voulez vous?" (Что вам угодно?) - вопрошает Делонэ, бледнея при виде этого зрелища, но с укоризной, почти с угрозой. "Милостивый государь, - ответствует Тюрио, возносясь в выси мужества, - что вы собираетесь делать? Подумайте, ведь я могу броситься вместе с Вами вниз с этой высоты" - всего-то сотня футов, не считая рва под стеной! В ответ Делонэ умолкает. Тюрио показывается с какой-то башни, чтобы успокоить толпу, которая волнуется и подозревает неладное, затем он спускается и удаляется, выражая протест и предупреждения, адресованные также и инвалидам, на которых, однако, это производит смутное, неопределенное впечатление: ведь старые головы нелегко воспринимают новое, да и, говорят, Делонэ был щедр на напитки (prodigua des boissons). Они думают, что не будут стрелять, если в них не будут стрелять и вообще если удастся обойтись без этого, но в целом они будут руководствоваться обстоятельствами.

Горе тебе, Делонэ, если в этот час ты не можешь, приняв некое твердое решение, управлять обстоятельствами! Мягкие речи бесполезны, жесткие картечные залпы - сомнительно, но метание между тем и другим невозможно. Все сильнее накатывают людские волны, их бесконечный рокот все громче и громче, в нем различимы проклятия и треск одиночных выстрелов, которые безвредны для стен толщиной девять футов. Внешний подъемный мост был опущен для Тюрио, и этим путем воспользовалась третья, самая горластая депутация, проникшая во внешний двор; поскольку мягкие речи не производят впечатлений, Делонэ дает залп и поднимает мост. Слабая искра, но она поджигает горючий хаос и превращает его в ревущий хаос пожара! При виде собственной крови мятежники бросаются вперед (потому что эта искра вызвала несколько смертей), бесконечно перекатываются ружейные залпы, всплески ненависти и проклятий. В это время из крепости над головами выпаливает с грохотом залп картечи из орудий и показывает, что мы должны делать. Осада Бастилии начата!

Встань, каждый француз, в ком есть душа! Сыны свободы, пусть вопят ваши луженые глотки, напрягите изо всех сил все способности ваших душ, тел и умов, потому что час настал! Бей, Луи Турне, каретник из Маре, ветеран полка Дофине, бей по цепи наружного подъемного моста среди огненного града, свистящего вокруг тебя! Никогда твой топор не наносил такого удара ни по ободам, ни по ступицам колес. Снести Бастилию, снести ее в царство Орка[236], пусть провалится туда все это проклятое сооружение и поглотит навеки тиранию! Стоя, как говорят одни, на крыше кордегардии или, как говорят другие, на воткнутых в щели стены штыках, Луи Турне бьет по цепи, а храбрый Обэн Боннемер, тоже ветеран, помогает ему, и цепь поддается, разбивается, огромный наружный мост с грохотом (avec fracas) падает. Великолепно! И все же, увы, это только наружные укрепления. Восемь мрачных башен с вооруженными инвалидами, булыжниками и жерлами пушек все еще вздымаются неповрежденные; мощенный камнем, зияющий ров непреодолим, внутренний подъемный мост обратил к нам заднюю сторону; Бастилию еще предстоит взять!

Думаю, что описать осаду Бастилии -одно из важнейших событий в истории, вероятно, не под силу кому-либо из смертных. Может ли кто-нибудь, даже бесконечно начитанный, хотя бы представить себе внутренний план здания! В конце улицы Сент-Антуан находится открытая эспланада, есть ряд наружных дворов, сводчатые ворота (где сейчас сражается Луи Турне), затем новые подъемные мосты, постоянные мосты, укрепленные бастионы и зловещие восемь башен: лабиринт мрачных помещений, первое из которых было построено 420 лет назад, а последнее - всего 20. И как мы уже сказали, оно осаждено в свой последний час возродившимся хаосом! Артиллерийские орудия всех калибров, истошные крики людей с самыми различными планами на будущее, и каждый из них - сам себе голова; никогда еще со времен войны пигмеев с журавлями[237] не видели такого противоестественного положения. Состоящий на половинном жалованье Эли отправляется домой надеть мундир: никто не хочет подчиняться ему, одетому в штатское. Юлен, также на половинном жалованье, произносит речь перед французскими гвардейцами на Гревской площади. Фанатичные патриоты подбирают пули и несут их, еще

горячие (или кажущиеся таковыми), в Отель-де-Виль: вы видите, они хотят сжечь Париж! У Флесселя "бледнеют губы", потому что рев толпы становится угрожающим. Весь Париж достиг верха ярости, паническое безумие бросает его из стороны в сторону. На каждой уличной баррикаде вихрится кипящий местный водоворот, укрепляющий баррикаду, ведь Бог знает, что грядет, и все эти местные водовороты сливаются в огромный огненный Мальстрем[238], бушующий вокруг Бастилии.

Так он бушует, и так он ревет. Виноторговец Шола превратился в импровизированного артиллериста. Взгляните, как Жорже, только что вернувшийся из Бреста, где он служил во флоте, управляется с пушкой сиамского короля. Странно (если бы мы не привыкли к подобным вещам): прошлой ночью Жорже спокойно отдыхал в своей гостинице, а сиамская пушка стояла уже сто лет, ничего не зная о его существовании. А теперь в нужный момент они соединились и оглашают окрестности красноречивой музыкой, потому что Жорже, услышав, что здесь происходит, соскочил с брестского дилижанса и примчался сюда. Французская гвардия тоже прибудет сюда с настоящими орудиями - если бы стены не были столь толсты! Вверх с Эспланады, горизонтально со всех близлежащих крыш и окон льется беспорядочный ливень ружейного огня - но безрезультатно. Инвалиды распростерлись за каменными прикрытиями и отстреливаются из сравнительно удобного положения, но из бойниц не высовывается и кончик носа. Мы падаем застреленные, но никто не обращает внимания!

Пусть бушует пламя и пожирает все, что горит! Кордегардии сожжены, столовые инвалидов тоже. Рассеянный "парикмахер с двумя зажженными факелами" поджег бы "селитру в Арсенале", если бы не женщина, с визгом выскочившая оттуда, и не один патриот, несколько знакомый с натурфилософией[239], который быстро вышиб из него дух (прикладом ружья под ложечку), перевернул бочонки и остановил разрушительную стихию. Юную красавицу, приняв ее за дочь Делонэ, схватили во внешних дворах и едва не сожгли на глазах у Делонэ; она упала замертво на солому, но снова один патриот - это храбрый ветеран Обэн Боннемер - бросается и спасает ее. Горит солома, три телеги, притащенные сюда, превращаются в белый дым, угрожающий задушить самих патриотов, так что Эли приходится, опаляя брови, вытаскивать одну телегу, а Реолу, "мелочному торговцу-великану", - другую. Дым, как в аду, суета, как у Вавилонской башни, шум, как при светопреставлении!

Льется кровь и питает новое безумие. Раненых уносят в дома на улице Серизе, умирающие произносят свою последнюю волю: не уступать, пока не падет проклятая крепость. А как она, увы, падет? Стены так толсты! Делегации, общим числом три, прибывают из Отель-де-Виль, аббат Фоше, который является членом одной из них, может засвидетельствовать, с каким сверхъестественным мужеством человеколюбия они действовали. Они поднимают над сводчатыми воротами свой городской флаг и приветствуют его барабанным боем, но бесполезно. Разве может услышать их в этом светопреставлении Делонэ и тем более поверить им? Они возвращаются в праведном гневе, а свист пуль все еще звучит в их ушах. Что же делать? Пожарные поливают из своих шлангов пушки инвалидов, чтобы охладить запальники, но, к сожалению, они не могут поднимать струю настолько высоко и распространяют только облака брызг. Лица, знакомые с античной историей, предлагают сделать катапульты. Сантер, громогласный пивовар из Сент-Антуанского предместья, советует поджечь крепость с помощью "смеси фосфора и скипидара, разбрызгиваемой нагнетательными насосами". О Спинола[240]-Сантер, разве у тебя есть наготове эта смесь? Каждый - сам себе голова! И все же поток стрельбы не стихает: стреляют даже женщины и турки, по крайней мере одна женщина (со своим возлюбленным) и один турок. Пришла французская гвардия -настоящие орудия, настоящие артиллеристы. Очень деятелен Майяр; Эли и Юлен, получавшие половинное жалованье, горят гневом среди тысячных толп.

Большие часы Бастилии во внутреннем дворе неслышно тикают, отмеряя час за часом, как будто ничего существенного ни для них, ни для мира не происходит! Они пробили час, когда началась стрельба; сейчас стрелки подвигаются к пяти, а огонь не стихает. Глубоко внизу, в подвалах, семеро узников слышат глухой грохот, как при землетрясении; тюремщики уклоняются от ответов.

Горе тебе, Делонэ, и твоей сотне несчастных инвалидов! Брольи далеко, и его уши заложены; Безанваль слышит, но не может послать помощь. Один жалкий отряд гусар, высланный для разведки, осторожно пробрался по набережным вплоть до Нового моста. "Мы хотим присоединиться к вам", - сказал капитан, увидев, что толпа безбрежна. Большеголовый, похожий на карлика субъект, бледный и прокопченный, выходит, шаркая, вперед и сквозь голубые губы каркает не без смысла: "Если так, спешивайтесь и отдайте нам ваше оружие!" Капитан гусар счастлив, когда его отводят на заставу и отпускают под честное слово. Кто был этот человечек? Говорят, это был месье Марат, автор великолепного и миролюбивого "Воззвания к народу". Воистину велик для тебя, о замечательный ветеринар, этот день твоего появления и нового рождения, и, однако, в этот же самый день через четыре года... Но пусть пока задернуты завесы будущего.

Что же делает Делонэ? Единственное, что Делонэ может сделать и, по его словам, хотел сделать. Представьте его сидящим при зажженной свече на расстоянии вытянутой руки от порохового склада, неподвижным, как римский сенатор или бронзовый канделябр, холодно, одним движением глаз предупреждающим Тюрио и всех остальных, каково его решение. Пока же он сидит там, не причиняя никому вреда, и ему не причиняют вреда. Но королевская крепость не может, не имеет права, не должна и не будет сдана никому, кроме посланца короля. Жизнь старого солдата ничего не стоит, но потерять ее следует с честью. Но подумай только, ревущая чернь, что будет, когда вся Бастилия взлетит к небу! В таком застывшем состоянии, похожий на статую в церкви, держащую свечу, Делонэ было бы лучше предоставить Тюрио, красным судейским, кюре церкви Сен-Стефана и всей этой черни мира делать, что они хотят.

Но при всем том он не мог этого себе позволить. Задумывался ли ты когда-нибудь, насколько сердце любого человека трепетно созвучно сердцам всех людей? Замечал ли ты когда-нибудь, насколько всемогущ самый голос массы людей? Как их негодующие крики парализуют сильную душу, как их гневный рев пробуждает, неслыханный ужас? Кавалер Глюк[241] сознается, что лейтмотивом одного из лучших его пассажей в одной из лучших его опер был голос черни, услышанный им в Вене, когда она кричала своему кайзеру: "Хлеба! Хлеба!" Великое - это объединенный глас людей, выражение их инстинктов, которые вернее, чем их мысли; это самое грандиозное, с чем может столкнуться человек среди звуков и теней, которые образуют этот мир времен. Тот, кто может противостоять ему, стоит где-то над временем. Делонэ не мог сделать этого. Растерянный, он мечется между двумя решениями, надежда не оставляет его в бездне отчаяния. Его крепость не сдастся - он объявляет, что взорвет ее, хватает факелы, чтобы взорвать ее, и... не взрывает ее. Несчастный Делонэ, это смертная агония и твоей Бастилии, и твоя собственная! Тюрьма, тюремное заключение и тюремщик - все три, каковы бы они ни были, должны погибнуть.

Уже четыре часа ревет мировой хаос, который можно назвать мировой химерой, изрыгающей огонь. Бедные инвалиды укрылись под своими стенами или поднимаются с перевернутыми ружьями: они сделали белые флаги из носовых платков и бьют отбой, или кажется, что они бьют отбой, потому что услышать ничего нельзя. Даже швейцарцы у проходов выглядят уставшими от стрельбы, обескураженными шквалом огня. У подъемного моста открыта одна бойница, как будто оттуда хотят говорить. Посмотрите на пристава Майяра: ловкий человек! Он идет по доске, раскачивающейся над пропастью каменного рва: доска покоится на парапете, удерживаемая тяжестью тел патриотов; он опасно парит, как голубь, стремящийся к такому ковчегу! Осторожно, ловкий пристав! Один человек уже упал и разбился далеко внизу, там, на камнях! Но пристав Майяр не падает: он идет осторожно, точными шагами, с вытянутыми руками. Швейцарец протягивает бумажку через бойницу, ловкий пристав хватает ее и возвращается. Условия сдачи - прощение и безопасность для всех! Приняты ли они? "Foi d'officier" (Под честное слово офицера), - отвечает Юлен или Эли (люди говорят разное). Условия приняты! Подъемный мост медленно опускается, пристав Майяр закрепляет его, внутрь врывается живой поток. Бастилия пала!43 Победа! Бастилия взята!

Глава седьмая. ЕЩЕ НЕ МЯТЕЖ

Зачем останавливаться на том, что последовало? "Честное слово офицера", данное Юленом, следовало сдержать, но это было невозможно. Швейцарцы построились, переодевшись в белые холщовые блузы, инвалиды не переоделись, их оружие свалено в кучи у стены. Первый наплыв победителей, они в восторге от того, что опасность смерти миновала, и "радостно кидаются им на шею". Врываются все новые и новые победители, тоже в экстазе, но не все от радости. Как мы уже сказали, это был человеческий поток, несущийся очертя голову. Если бы французские гвардейцы со своим военным хладнокровием не "повернулись бы кругом с поднятыми ружьями", он самоубийственно обрушился бы сотнями или тысячами человек в ров Бастилии.

И вот он несется по дворам и переходам, неуправляемый, палящий из окон в своих, в жарком безумии триумфа, горя и мести за погибших. Бедным инвалидам придется плохо; одного швейцарца, убегающего в своей белой блузе, загоняют обратно смертоносным ударом. Надо всех пленных отвести в Ратушу, пусть их судят! Увы, одному бедному инвалиду уже отрубили правую руку; его изуродованное тело потащили на Гревскую площадь и повесили там. Это та самая правая рука, как говорят, которая отстранила Делонэ от порохового погреба и спасла Париж.

Делонэ, "опознанный по серому камзолу с огненно-красной лентой", пытается заколоться шпагой, скрытой в трости. Но его ведут в Отель-де-Виль в сопровождении Юлена, Майяра и других, впереди вышагивает Эли "с запиской о капитуляции, наколотой на конец шпаги". Его ведут сквозь крики и проклятия, сквозь толчки и давку и, наконец, сквозь удары! Ваш эскорт разбросан, опрокинут; измученный Юлен опускается на кучу камней. Несчастный Делонэ! Он никогда не войдет в Отель-де-Виль, будет внесена только его "окровавленная коса, поднятая в окровавленной руке", ее внесут как символ победы. Истекающее кровью тело лежит на ступенях, а голову носят по улицам, насаженную на пику. Омерзительное зрелище!

Строгий Делонэ, умирая, воскликнул: "О друзья, застрелите меня!" Сострадательный Делом должен умереть, хотя в этот ужасный час благодарность обнимает его и готова умереть за него, но не может спасти. Братья, гнев ваш жесток! Ваша Гревская площадь становится утробой тигра, исполненной свирепого рева и жажды крови. Еще один офицер убит, еще один инвалид повешен на фонарном столбе; с большим трудом и великодушным упорством французские гвардейцы спасают остальных. Купеческий старшина Флессель, уже задолго до этого покрывшийся смертельной бледностью, должен спуститься со своего места, для того чтобы отправиться "на суд в Пале-Руаяль"; увы, для того, чтобы быть застреленным неизвестным на первом же углу!

О вечернее солнце июля, как косо падают твои лучи в этот час на жнецов в мирных, окруженных лесом полях, на старух, прядущих пряжу в своих хижинах, на далекие корабли в затихшем океане, на балы в Оранжерее Версаля, где нарумяненные придворные дамы еще и теперь танцуют с гусарскими офицерами, облаченными в куртки и ментики, и также на эти ревущие врата ада в Отель-де-Виль! Падение Вавилонской башни и смешение языков несопоставимы с тем, что происходит здесь, если не добавить к ним зрелище Бедлама[242] в горячечном бреду. Перед Избирательным комитетом целый лес стальной щетины, беспорядочный, бесконечный, он склоняется ужасным лучом к груди то одного, то другого обвиняемого. Это была битва титанов с Олимпом[243], и они, едва веря в это, победили: чудо из чудес, бред, потому что этого не может быть, но оно есть. Обличение, месть; блеск триумфа на черном фоне ужаса; все внутри и все снаружи обрушивается в одни общие развалины, порожденные безумием!

Избирательный комитет? Да если в нем будет тысяча луженых глоток, их все равно не хватит. Аббат Лефевр, черный, как Вулкан, внизу, в подвалах, распределяет уже 48 часов - среди каких опасностей! - эти "пять тысяч фунтов пороха"! Прошлой ночью один патриот, напившись, во что бы то ни стало хотел курить, сидя на краю одного из пороховых бочонков; так он и курил, не обращая внимания на весь мир вокруг него, пока аббат не "выкупил у него трубку за три франка" и не выбросил ее подальше.

В большом зале на глазах Избирательного комитета сидит Эли "со шпагой наголо, погнутой в трех местах" и помятой каской - ведь он был в кавалерии, в полку королевы, - в порванном мундире с опаленным и испачканным лицом, похожий, по мнению некоторых, на "античного воина", и вершит суд, составляя список героев Бастилии. О друзья, не запятнайте кровью самые зеленые лавры, когда-либо заслуженные в этом мире, - таков припев песни Эли. Если бы к нему прислушались! Мужайся, Эли! Мужайтесь, городские выборщики! Заходящее солнце, потребность в пище и в пересказе новостей принесут умиротворение, рассеют толпу: все земное имеет конец.

По улицам Парижа толпа носит поднятых на плечи семерых узников Бастилии, семь голов на пиках, ключи Бастилии и многое другое. Посмотрите также на французских гвардейцев, по-военному твердо марширующих назад в свои казармы и милосердно заключивших в свою середину инвалидов и швейцарцев. Прошел всего год и два месяца с тех пор, как те же самые люди безучастно стояли под командой Бреннуса д'Агу у Дворца правосудия, когда судьба одержала верх над д'Эпременилем, а теперь они участвовали и будут участвовать во всех событиях. Отныне они не французские гвардейцы, а гренадеры Центра Национальной гвардии, солдаты с железной дисциплиной и духом - но не без брожения мысли!

Падающие камни Бастилии гремят в темноте, белеют бумаги из архива. Старые секреты выходят на свет, и долго подавляемое отчаяние обретает голос. Прочтите кусок одного старого письма44[244]: "Если бы для моего утешения и ради Бога и Святейшей Троицы монсеньер благоволил разрешить мне получить весточку от моей дорогой жены, хотя бы только ее подпись на карточке, чтобы показать, что она жива! Это было бы величайшим утешением, которое я могу получить, и я всегда бы благословлял великодушие монсеньера". Бедный узник по фамилии Кере-Демери, о котором, кроме фамилии, ничего больше не известно, твоя дорогая жена мертва, смерть пришла и к тебе! Прошло 50 лег с тех пор, как твое разбитое сердце задало этот вопрос, который впервые услышан только теперь и долго будет отзываться в сердцах людей. Но сумерки сгущаются, и Париж, как больные дети или отчаявшиеся существа, должен, наплакавшись, погрузиться в нечто похожее на сон. Городские выборщики, ошеломленные тем, что их головы все еще на плечах, разошлись по домам; только Моро де Сен-Мери[245], рожденный под тропиками, горячий сердцем, но холодный разумом, будет сидеть с двумя другими в Ратуше. Париж спит, над освещенным городом стоит зарево, патрули бряцают оружием за неимением пароля, распространяются слухи, поднимается тревога из-за "пятнадцати тысяч солдат, идущих через Сент-Антуанское предместье", которых нет и в помине. По беспорядочному дню можно судить о ночи: "не вставая с места", Моро де Сен-Мери "отдал чуть не три тысячи приказов". Что за голова! Как похожа она на бронзовую статую Роджера Бэкона![246] Она охватывает весь Париж. Ответ должен даваться немедленно, верный или неверный: в Париже нет другой власти. Действительно, чрезвычайно холодная и ясная голова, и потому ты, о Сен-Мери, побываешь во многих качествах - от верховного сенатора до приказчика, книготорговца, вице-короля - и во многих местах - от Вирджинии до Сардинии - и везде, как отважный человек, найдешь себе дело.

Безанваль оставил лагерь под покровом сумерек "при большом скоплении народа", который не причинил ему вреда; он идет все более утомленным шагом вниз по левому берегу Сены всю ночь - в неведомое пространство. Безанваль появится еще раз: его будут судить, и он с трудом оправдается. Но его королевские войска, его королевская немецкая гвардия исчезают навеки.

Балы и лимонады в Версале окончены, в Оранжерее тишина, если не считать ночных птиц. Дальше, в Зале малых забав, сидит, выпрямившись, вице-председатель Лафайет при обгоревших свечах, вокруг него развалились на столах около сотни депутатов, а он смотрит на Большую Медведицу. В этот день вторая торжественная депутация отправилась к Его Величеству, вторая, а затем и третья - и все безуспешно. Каков же будет конец?

При дворе все - тайна, но не без панического ужаса; а вы, глупые дамы, все еще мечтаете о лимонадах и эполетах! Его Величеству, которого держат в счастливом неведении, возможно, грезятся двуствольные ружья и Медонские леса. Поздно ночью герцог де Лианкур, имеющий официальное право беспрепятственного входа, получает доступ в королевские покои и излагает с серьезной добросовестностью эту весть Иову. "Но, -говорит бедный Людовик, это же мятеж (Mais c'est une revolte)". "Сир, - отвечает Лианкур, - это не мятеж, это революция".

Глава восьмая. ПОБЕДА НАД КОРОЛЕМ

Поутру четвертая депутация во дворец уже на ногах, еще более торжественная, чтобы не сказать ужасающая, потому что к прежним обвинениям в "оргиях в Оранжерее" добавляется то, что "все обозы с зерном задерживаются"; не смолкают и громы Мирабо. Эта депутация уже готова тронуться в путь, как о! - появляется сам король в сопровождении только двух братьев, совсем в отеческой манере, и объявляет, что все войска и все средства нападения выведены и потому отныне не должно быть ничего, кроме доверия, примирения и доброй воли, в чем он "разрешает и даже просит" Национальное собрание заверить Париж от его имени! Ответом служат радостные восклицания, как будто люди внезапно спаслись от смерти. Все собрание по собственному почину встает и сопровождает Его Величество во дворец, "переплетя руки, чтобы оградить его от чрезмерной давки", потому что весь Версаль толпится и ликует. Придворные музыканты с восторженной поспешностью начинают играть "Sein de sa famille" ("Лоно семьи"), королева выходит на балкон со своими сыном и дочерью и "целует их несколько раз"; нескончаемые "Виват!" разносятся окрест, и неожиданно наступает новое царствие небесное на земле.

88 высших сенаторов, среди которых Байи, Лафайет и наш кающийся архиепископ, едут в каретах в Париж с великой вестью, осыпаемые благословениями. От площади Людовика XV, где они высаживаются, вплоть до Отеля-де-Виль море трехцветных кокард и сверкающих национальных ружей, буря приветствий, рукоплесканий, сопровождаемая "по временам раскатами" барабанного боя. С подобающим жаром произносятся речи, особенно усердствует Лалли-Толандаль, набожный сын злосчастного убитого Лалли. Его голова насильственно увенчивается гражданским венком (из дубовых листьев или петрушки), который он - также насильственно - возлагает на голову Вайи.

Но конечно, прежде всего Национальная гвардия должна иметь генерала! Моро де Сен-Мери, человек "трех тысяч приказов", бросает значительный взгляд на бюст Лафайета, который стоит здесь со времен американской Войны за независимость. В результате этого Лафайет избирается возгласами одобрения. Далее, на место убитого предателя или квазипредателя Флесселя избирается Байи - купеческим старшиной? Нет, мэром Парижа! Да будет так! Maire de Paris! Мэр Байи, генерал Лафайет. Vive Bailly, vive Lafayette! (Да здравствует Байи! Да здравствует Лафайет!) Толпа, собравшаяся снаружи, в одобрение избрания раздирает криками небесный свод. А теперь наконец отправимся в собор Парижской Богоматери возблагодарить Бога.

К собору Парижской Богоматери сквозь ликующую толпу движется по-братски единая, радостная процессия спасителей Отечества; аббат Лефевр, все еще черный от раздачи пороха, шествует рука об руку с облаченным в белое архиепископом. Бедный Байи склоняется над детьми из воспитательного дома, высланными преклонить перед ним колена, и "проливает слезы". "Тебя, Бога, хвалим", - возглашает наш архиепископ, начиная молебен, и ему вторят не только голоса поющих, но и выстрелы холостыми патронами. Наша радость столь же безгранична, как ранее было наше горе. Париж своими собственными пиками и ружьями, отвагой своего собственного сердца победил бога войны, к удовлетворению - теперь - и Его Величества. Этой ночью послан курьер за Неккером, народным министром, призванным обратно королем, Национальным собранием и нацией; он пересечет Францию под приветственные клики и звуки барабанов и литавр.

Видя, как оборачиваются события, монсеньеры из придворного триумвирата, монсеньеры из мертворожденного министерства Брольи и им подобные полагают, что их дальнейшая деятельность ясна: вскочить в седло и ускакать. Прочь отсюда, вы, сверхроялистски настроенные Брольи, Полиньяки и принцы крови, прочь отсюда, пока еще есть время! Разве Пале-Руаяль среди своих последних ночных "решительных мер" не назначил премию (правда, место ее выплаты не упоминалось) за ваши головы? Соблюдая меры предосторожности, под защитой пушек и надежных полков монсеньеры разъезжаются по нескольким дорогам между вечером 16-го и утром 17-го. И не без риска! За принцем Конде "во весь опор скачут люди" (или кажется, что скачут), намереваясь, как полагают, сбросить его в Уазу у моста Сен-Майанс. Полиньяки едут переодетыми, и на козлах сидят не кучера, а друзья. У Брольи свои собственные трудности в Версале, своя собственная опасность в Меце и Вердене, тем не менее он благополучно добирается до Люксембурга и остается там.

Это то, что называется первой эмиграцией; ее состав, как кажется, был определен всем двором с участием короля, всегда готового следовать со своей стороны любому совету. "Трое сынов Франции и четыре принца, в жилах которых течет кровь Людовика Святого, - пишет Вебер, - не могли чувствительнее унизить граждан Парижа, чем бежать, показывая, что они опасаются за свою жизнь". Увы, парижские граждане перенесли это с неожиданным безразличием! Граф д'Артуа? Он не увез даже Багатель, свой загородный дом (который позднее используют как таверну); ему с трудом удалось увезти свои брюки, которые он надевал с помощью четырех камердинеров, но портного, который шил их, пришлось оставить. Что касается старого Фулона[247], то разнесся слух, что он умер, по крайней мере состоялись пышные похороны, на которых сами устроители, за неимением других желающих, воздавали ему почести. Интендант Бертье, его зять, еще жив, но прячется; он присоединился к Безанвалю в это воскресенье Эвменид, делая вид, что не придает происходящему большого значения, а теперь скрылся неизвестно куда.

Эмиграция еще недалеко отъехала, принц Конде едва успел пересечь Уазу, а Его Величество в соответствии с разработанным планом - потому что и эмигранты полагали, что от этого может быть польза, - предпринимает довольно рискованный шаг: личное посещение Парижа. С сотней членов Собрания, почти без военного эскорта, который он отпускает на Севрском мосту, бедный Людовик отправляется в путь, оставляя безутешный дворец и рыдающую королеву, настоящее, прошлое и будущее которой столь неблагосклонно.

У заставы Пасси происходит торжественная церемония, на которой мэр Байи вручает королю ключи и приветствует его речью в академическом стиле, упоминая, что это счастливый день, что в случае с Генрихом IV король должен был завоевывать свой народ, а в нынешнем, более счастливом случае народ завоевал своего короля (a conquis son Roi). Король, столь счастливо завоеванный, едет вперед, медленно, сквозь непреклонный, как сталь, молчащий народ, выкрикивающий только: "Vive la Nation!" (Да здравствует нация!). На пороге Ратуши его встречают речами Моро Три Тысячи Приказов, королевский прокурор месье Эти де Корни, Лалли-Толандаль и другие - он не знает, как их оценить и что сказать; он узнает из речей, что является "спасителем французской свободы" и это будет засвидетельствовано его статуей, установленной на месте Бастилии. Наконец, его показывают с балкона, на его шляпе трехцветная кокарда. Вот теперь его приветствуют бурными кликами со всех улиц и площадей, изо всех окон и со всех крыш, и он отправляется обратно домой, сопутствуемый перемежающимися и отчасти сливающимися криками: "Vive le Roi!" (Да здравствует король!) и "Vive la Nation!" (Да здравствует нация!), усталый, но невредимый.

Было воскресенье, когда раскаленные ядра угрожающе нависли над нашими головами; сегодня пятница, и "революция одобрена". Верховное Национальное собрание подготовит конституцию, и никакие иностранные пандуры, отечественные триумвираты с наведенными пушками, пороховыми заговорами Гая Фокса (ибо поговаривали и об этом), никакая тираническая власть на земле или под землей не спросит его: "Что это ты здесь делаешь?" Так ликует народ, уверенный, что теперь он получит конституцию. А сумасшедший маркиз Сент-Юрюг бормочет что-то под окнами замка о вымышленной измене.

Глава девятая. ФОНАРЬ

Падение Бастилии, можно сказать, потрясло всю Францию до самых глубин ее существования. Слухи об этих чудесах распространяются повсюду со скоростью, присущей слухам, и производят действие, которое полагают сверхъестественным, вызванным заговором. Но разве герцог Орлеанский или Лакло, разве Мирабо (не обремененный деньгами в этот момент) рассылали верховых гонцов из Парижа, чтобы они скакали "по всем направлениям" или по большим дорогам во все уголки Франции? Это чудо, которое ни один разумный человек не поставит под сомнение.

В большинстве городов уже собрались избирательные комитеты, чтобы выразить сочувствие Неккеру в речах и резолюциях. В некоторых городах, например в Ренне, Кане, Лионе, бушующий народ уже выражает ему свое сочувствие бросанием камней и стрельбой из ружей. Но теперь, в эти дни страха, во все городки Франции, как и обычно, прибывают "люди", "люди верхом", поскольку слухи часто скачут верхом. Эти люди сообщают с озабоченным видом, что приближаются грабители, они уже рядом, а затем едут дальше по своим делам, и будь что будет! Вследствие этого все население такого городка бросается к оружию, чтобы защищаться. Затем, немного спустя, направляется петиция в Национальное собрание: в подобной опасности и ужасе перед опасностью не может не быть дано разрешение организовать самооборону, вооруженное население повсюду записывается в Национальную гвардию... Так скачут слухи по всем направлениям, от Парижа к окраинам, и в результате через несколько дней, некоторые говорят даже, что через несколько часов, вся Франция - от границы до границы - ощетинивается штыками. Поразительно, но неопровержимо, будь то чудо или нет! Но бывает, что и химическая жидкость, охлажденная до точки замерзания или ниже, остается жидкостью, а затем при малейшем толчке или ударе моментально превращается в лед вся целиком. Так и Франция, в течение долгих месяцев или лет обрабатываемая химически, доведенная до температуры ниже нуля, а затем потрясенная падением Бастилии, превратилась немедленно в кристаллическую массу острой, режущей стали! Guai a chi la tocca! - Берегись дотронуться до нее!

В Париже Избирательному комитету во главе с новым мэром и командующим приходится убеждать воинственных рабочих возвратиться к своим ремеслам. Здоровенные базарные торговки (Dames de la Halle) произносят поздравительные речи и возлагают "букеты на раку Святой Женевьевы". Люди, не записавшиеся в гвардию, сдают оружие - не так охотно, как хотелось бы, - и получают по "девять франков". После молебнов, королевского приезда, одобрения революции наступает тихая и ясная погода, даже сверхъестественно ясная; ураган стих.

Тем не менее, конечно, волны еще вздымаются высоко, хотя пустотелые скалы поглощают их рокот. Еще только 22-е число этого месяца, недели не прошло с падения Бастилии, когда обнаруживается, что старый Фулон жив, более того, здесь, на улицах Парижа, в это раннее утро; этот вымогатель, заговорщик, неисправимый лгун, который хотел заставить народ жрать траву! Именно так! Обманные "почетные похороны" (какого-то умершего слуги), потайное место в Витри, около Фонтенбло, не помогли этому злосчастному старику. Кто-то из живых слуг или подчиненных выдал его деревне: никто не любит Фулона. Безжалостные крестьяне из Витри выслеживают и бросаются на него, как псы ада: "На запад, старый мошенник! В Париж, чтобы тебя судили в Отель-де-Виль!" Его старая голова, убеленная семьюдесятью четырьмя годами, не покрыта, они привязали ему на спину символическую охапку травы и надели на шею гирлянду из крапивы и колючек и в таком виде ведут его на веревке; подгоняемый проклятиями и угрозами, он тащит свои старые члены вперед, в Париж, - жалкий, но не вызывающий жалости старик!

В закопченном Сент-Антуанском предместье и на каждой улице, по которой он проходит, собираются толпы, большой зал Отель-де-Виль и Гревская площадь вряд ли смогут вместить его вместе с его эскортом. Фулона следует не только судить по справедливости, но и судить здесь и сейчас, безотлагательно. Назначайте семь судей, вы, городские советники, или семьдесят семь, называйте их сами, или мы назовем их, но судите его!50 Многочасовая риторика выборщиков, красноречие Байи, объясняющих прелести законной отсрочки, расточаются впустую. Отсрочка и еще отсрочка! "Смотри, народный мэр, утро уже перешло в полдень, а его еще не судят!" Прибывает Лафайет, за которым было послано, и высказывается так: "Этот Фулон известный человек, и его вина почти несомненна, но может ли так быть, чтобы у него не было сообщников? Разве не следует добиться от него правды в тюрьме Аббатства?" Это новый поворот! Санкюлоты рукоплещут, к их рукоплесканиям присоединяется и Фулон (обрадованный, что судьба сжалится над ним). "Глядите! Они поняли друг друга!" -восклицают помрачневшие санкюлоты, охваченные яростью подозрения. "Друзья, -говорит "одно хорошо одетое лицо", выступая вперед, - зачем судить этого человека? Разве его не судили все последние тридцать лет?" С дикими воплями санкюлоты сотнями рук хватают его, жалобно молящего о пощаде, и тащат через Гревскую площадь к фонарю на углу улицы Ваннери, чтобы вздернуть его. Только на третьей веревке -потому что две веревки оборвались и дрожащий голос продолжал молить - удалось кое-как его повесить! Его тело тащат по улицам, его голова с набитым сеном ртом возносится на острие пики среди адского шума народом, жующим траву.

Несомненно, месть - своего рода справедливость, но подумайте, как это дико! О, безумие санкюлотизма, безумие бездны, вырвавшейся наружу в тряпье и грязи, подобно Энцеладу, заживо погребенному и восставшему из своей Тринакрии? Те, кто добивался, чтобы другие жрали траву, будут жрать ее сами - не так ли это все будет? После долгой череды изнемогавших в муке поколений неужели пришло твое время? Если бы они знали, каким губительным падениям и ужасающим мгновенным перемещениям центра тяжести подвержены людские заблуждения! И подвержены тем больше, чем они лживее (и неустойчивее)!

К вящему ужасу мэра Байи и его советников, расходится слух, что арестован также и Бертье и что его везут сюда из Компьеня. Бертье, интендант (точнее, откупщик податей) Парижа, доносчик и тиран, скупщик хлеба, придумавший строительство лагерей против народа, обвиняемый во многих вещах, да и не зять ли он Фулона, и уже потому виновный во всем, особенно теперь, когда у санкюлотов разгорелась кровь! Содрогаясь, городские советники высылают одного из их числа вместе с конными национальными гвардейцами сопровождать его.

К концу дня злополучный Бертье, все еще храбрящийся, прибывает, вызывая немало шума, к заставе в открытом экипаже; рядом с ним сидит городской советник, вокруг пятьсот всадников с саблями наголо, хватает и пеших! Около него потрясают плакатами, на которых крупными буквами написаны обвинения, составленные санкюлотами с неюридической краткостью[248]. Париж высыпает на улицы, чтобы встретить его рукоплесканиями, распахнутыми окнами, плясками и победными песнями, подобно фуриям. И наконец, голова Фулона, она тоже встречает его на острие пики. Неудивительно, что при виде этого взгляд его остекленел, и он лишился чувств. Однако, какова бы ни была совесть этого человека, нервы у него железные. В Отель-де-Виль он не отвечает на вопросы. Он говорит, что подчинялся приказам сверху; они могут взять его документы, они могут судить его и выносить приговор, но что касается его самого, то он не смыкал глаз уже двое суток и требует в первую очередь, чтобы ему дали поспать. Свинцовым сном, злосчастный Бертье! Отряд гвардейцев сопровождает его в тюрьму Аббатства. Но у самых дверей Отель-де-Виль их хватают и разбрасывают в стороны, точно смерчем безумных рук. Бертье тащат к фонарю. Он хватает ружье, падает и наносит удары, защищаясь, как разъяренный лев, но он повален, растоптан, повешен, искалечен: его голова и даже его сердце взлетают над городом на остриях пик.

Ужасно, что это происходит в стране, знавшей принцип равного правосудия для всех! В странах, не знавших этого принципа, подобное было бы более понятно. "Le sang qui coule, estil donc si pur?"[249] - спрашивает Барнав, намекая, что на виселицы, хотя и неустановленным порядком, попали те, кому следует. И у тебя, читатель, если ты обогнешь этот угол улицы Ваннери и увидишь эту старую мрачную железную консоль, не будет недостатка в размышлениях. "Против лавки колониальных товаров" или другой, с "бюстом Людовика XIV под нею в нише", - теперь, правда, уже не в нише - она все еще укреплена там, все еще распространяет слабый свет горящей ворвани, она видела, как рушились миры, и молчит.

Но для взора просвещенного патриота это было грозовой тучей, внезапно возникшей на лучезарно-ясном небе! Туча, чернотой соперничающая с мраком Эреба, заряженная бесконечным запасом электричества. Мэр Байи и генерал Лафайет в негодовании подают в отставку, и их приходится улещать, чтобы они вернулись. Туча рассеивается, как и свойственно грозовым облакам. Возвращается ясная погода, хотя и несколько отуманенная и все же менее и менее неуемного свойства.

Во всяком случае, каковы бы ни были препятствия, Бастилия должна быть стерта с лица земли, а вместе с нею феодализм, деспотизм и, как надеются, подлость вообще и все угнетение человека его собратом-человеком. Увы, подлость и угнетение не так легко уничтожить! Что же касается Бастилии, то она с каждым днем и с каждым месяцем разрушается, каменные плиты и валуны непрерывно разваливаются по специальному приказу нашего муниципалитета. Толпы любопытных бродят в ее утробе, разглядывают скелеты, найденные замурованными в каменных мешках (oubliettes), железные клетки, чудовищные каменные плиты с цепями и висячими замками. Однажды мы видим там Мирабо с женевцем Дюмоном52, рабочие и зеваки почтительно расступаются перед ними, освобождая для них путь, и бросают под ноги стихи и цветы, а в карету - бумаги из архивов Бастилии и редкости под громкие "Виват!".

Ловкие издатели составляют книги из архивов Бастилии, из тех документов, которые не сгорели. Ключ от этой разбойничьей берлоги будет переправлен через Атлантику и ляжет на стол Вашингтона. Большие часы тикают теперь в частной квартире какого-то часовщика-патриота и больше не отмеряют время беспредельного страдания. Бастилия исчезла, исчезла в нашем понимании слова, потому что ее плоть, ее известняковые блоки, отныне и на долгие столетия нависают, претерпев счастливую метаморфозу, над водами Сены в виде моста Людовика XVI53[250], душа же ее проживет, вероятно, и еще дольше в памяти людей.

Вот куда привели нас вы, величественные сенаторы, с вашей клятвой в Зале для игры в мяч, вашей инертностью и побудительными мотивами, вашим прагматизмом и тупой решительностью. "Только подумайте, господа, справедливо настаивают просители, вы, которые были нашими спасителями, сами нуждаетесь в спасителях", т. е. храбрых бастильцах, рабочих Парижа, из которых многие находятся в стесненных денежных обстоятельствах!54 Открыты подписки, составляются списки, более точные, чем списки Эли, произносятся речи. Образован отряд героев Бастилии, довольно полный, напоминающий аргонавтов и надеющийся просуществовать столько же, сколько и они. Но немногим более чем через год вихрь событий разбросает их, и они исчезнут. Вот так за многими высочайшими достижениями людей следуют новые, еще более высокие, и оттесняют их из превосходной степени в сравнительную и положительную! Осада Бастилии, которая перевешивает на весах истории большинство других осад, включая осаду Трои, обошлась, как выяснилось, убитыми и смертельно раненными со стороны осаждавших в 83 человека, со стороны осажденных, после всего этого сжигания соломы, потоков огня и ливня пуль, - в одного - единственного бедного инвалида, убитого наповал на бастионе!55 Крепость Бастилии пала, подобно городу Иерихону[251], от чудодейственного гласа.

Глава первая. СОЗДАВАЙТЕ КОНСТИТУЦИЮ

Здесь, быть может, уместно определить более точно, что означают слова "Французская революция", потому что, если задуматься, в них вкладывается столько различных значений, сколько людей произносят их. Все в мире развивается, изменяется из минуты в минуту, но это заметно лишь при переходе от эпохи к эпохе. В нашем временном мире, пожалуй, нет ничего, кроме развития и преобразования, во всяком случае ничего иного, что можно было бы ощутить. Вы можете ответить, что революция - это более быстрое изменение. На что можно снова спросить: насколько более быстрое? С какой скоростью? В какой именно момент этого неравномерного процесса, который различается скоростью, но никогда не останавливается, пока не остановится само время, начинается и кончается революция; в какой момент она перестает быть простым преобразованием и становится именно революцией? Это вопросы, в большей или меньшей степени зависящие от ее определения.

Для себя мы отвечаем, что Французская революция - это открытое восстание и насильственная победа вырвавшейся на свободу анархии против разложившейся, исчерпавшей себя власти; это анархия, которая взламывает тюрьмы, выплескивается из бездонных глубин и бесконтрольно, неудержимо бушует, охватывая мир, которая нарастает от приступа к приступу лихорадочного бешенства, пока не перегорит сама собой, пока не разовьются элементы нового порядка, которые она содержит (ибо любая сила содержит таковые), пока анархия не будет если не упрятана снова в тюрьму, то обуздана, а ее безумные силы не окажутся направлены к своему предназначению как здравые и контролируемые. Ибо, как на скрижалях провидения было предначертано править миром любым иерархиям и династиям, теократии, аристократии, автократии, гетерократии, так же предначертано сменяться по очереди победоносной анархии, якобинству, санкюлотизму, Французской революции, ужасам Французской революции, как бы это ни называть. "Разрушительный гнев" санкюлотизма - вот о чем мы будем говорить, не имея, к несчастью, голоса, чтобы воспеть его.

Разумеется, это великое событие, более того, трансцендентное, опрокидывающее все правила и весь предшествующий опыт, событие, увенчавшее наше Новое время. В нем снова и совершенно неожиданно проявился древний фанатизм в новом и новейшем обличье, чудотворный, как любой фанатизм. Назовем его фанатизмом "отбрасывания формул" (de humer les formules). Мир формул, точнее, мир, управляемый по законам формы, а таков весь обитаемый мир, неизбежно ненавидит подобный фанатизм, как смерть, и находится с ним в роковой борьбе. Мир формул должен его победить или, проиграв сражение, умереть, ненавидя и проклиная его, но при этом он никак не может помешать настоящему или прошлому существованию фанатизма. Есть проклятия и есть чудеса.

Откуда он пришел? Куда он идет? Вот главные вопросы! Когда век чудес уже померк в дали времен, как недостойное веры предание, и даже век условностей уже состарился, когда существование человека многие поколения основывается на пустых формулах, лишившихся со временем содержания, когда начинает казаться, что уже нет более никаких реальностей, а есть только призраки реальностей, что весь Божий мир - это дело одних портных и обойщиков, а люди - это кривляющиеся и гримасничающие маски, - в этот самый момент земля внезапно разверзлась, и среди адского дыма и сверкающих языков огня поднимается санкюлотизм, многоголовый, изрыгающий пламя, и вопрошает: "Что вы думаете обо мне?" Тут есть отчего замереть маскам, пораженным ужасом, в "выразительных, живописных группах"! Воистину, друзья, это исключительнейшее, фатальнейшее событие. Пусть каждый, кто является не более чем маской и призраком, вглядится в него: ему и впрямь может прийтись плохо; мне кажется, что ему не стоит здесь задерживаться. Но горе тем многим, которые не полностью обратились в маски, но остались хоть частью живыми и человечными! Век чудес вернулся! "Взгляните на мир-феникс[253], сгоревший в огне и возродившийся в огне: широко распростерлись его могучие крылья, громка его смертная песнь, сопровождаемая громами битв и рушащихся городов, к небу взметается погребальное пламя, окутывающее все вокруг: это смерть и это рождение мира!"

И все же кажется, что из всего этого, как мы часто говорим, может возникнуть неизреченное благо, а именно: человек и его жизнь будут основаны в дальнейшем не на пустоте и лжи, а на твердом основании и некотором подобии истины. Да здравствует самая убогая истина и да пребудет она вместо самого царственного обмана! Всякая истина всегда порождает новую и более полную истину - так твердый гранит рассыпается в прах под благословенным влиянием небес и покрывается зеленью, плодами и тенью. Что же касается лжи, которая, наоборот, становится все более лживой, то что может, что должна она делать, созревая, как не умереть, разложиться, тихо или даже насильственно, и возвратиться к своему прародителю - вероятно, в геенну огненную?[254] Санкюлотизм спалит многое, но то, что несгораемо, не сгорит. Не бойтесь санкюлотизма, поймите, что на самом деле он зловещий, неизбежный конец и чудесное начало многого. И еще одно необходимо осознать: он также исходит от Бога - разве не встречался он и прежде? Исстари, как сказано в Писании, идут пути Его в великую глубину вещей; и ныне, как и в начале мира, страшно и чудесно слышится глас Его в столпе облачном, и гнев людей сотворен для прославления Его. Но не пытайтесь взвесить и измерить неизмеримое, что называется, разъяснить его и свести к мертво-логической формуле! И не следует кричать до хрипоты, проклиная его, ибо произнесены уже все необходимые проклятия. Как истинный сын времени, молча воззри с неизреченным, всеобъемлющим интересом на то, что несет время; в нем найдешь ты назидание, поучение, духовную пищу или всего лишь забаву и удовольствие, в зависимости от того, что дано тебе.

Другой вопрос, который вновь встает с каждым новым обращением к теме и каждый раз требует нового ответа: в чем именно происходила Французская революция? В королевском дворце, в притеснениях и повелениях Его Величества и Ее Величества, в заговорах, глупостях и бедствиях, отвечают некоторые; спорить с ними мы не станем. В Национальном собрании, отвечает огромное разнообразное большинство и потому засаживается в кресло счетовода и оттуда подсчитывает, какие прокламации, акты, отчеты, логические ухищрения, взрывы парламентского красноречия кажутся особенно значительными внутри и какие беспорядки и слухи о беспорядках доносятся извне, исписывает том за томом и с удовлетворением публикует их, называя это Историей Французской революции. Легко и нам сделать то же самое в любом объеме, ведь подшивок газет, "Избранных отчетов" (Choux des Rapports), "Парламентских историй" (Histoires Parlementaires) столько, что ими можно было бы нагрузить не одну повозку. Легко, но непродуктивно. Национальное собрание, называемое теперь Учредительным собранием[255], идет своим путем, составляя конституцию, а Французская революция идет своим.

В целом не можем ли мы сказать, что Французская революция таится в сердце и уме каждого ожесточенно спорящего и ожесточенно думающего француза? Вопрос в том, как смогли 25 миллионов таких французов породить в переплетении связей, действий и противодействий эти события; каков порядок значительности событий, с какой точки обзора их лучше рассматривать? Пусть решают этот вопрос люди с большей проницательностью, ищущие света от любого возможного источника, смещающие точку обзора, как только появляется новое видение или признак видения, и пусть они будут довольны, если хоть приблизительно решат его.

Что касается Национального собрания, все еще высящегося над Францией, как ополчение на колесницах, то уже не оно в авангарде и не оно подает сигналы к отступлению и наступлению, но все же оно есть и продолжает быть реальностью среди прочих реальностей. С другой стороны, заседая, создавая конституцию, оно представляет собой ничто, химеру. Увы, что интересного в возведении, пусть самом героическом, карточных домиков по Монтескье - Мабли, хотя и восторженно принимаемом всем миром? Погруженное в это занятие верховное Национальное собрание становится для нас немногим более чем синедрионом доктринеров, углубившимся, правда, не в спряжения глаголов, но и не во много более плодотворное дело: его громкие дебаты и обличения по поводу прав человека, права мира и войны, права приостанавливающего вето (veto suspensif), права абсолютного вето (veto absolu) - что это еще, как не проклятия доктринеров: "Да поразит вас Бог за вашу теорию неправильных глаголов!"

Можно создать конституцию, и даже конституцию вполне в духе аббата Сиейеса (a la Sieyes), но главная трудность состоит в том, чтобы заставить людей жить в соответствии с ней! Вот если бы Сиейес обрушил небесные громы и молнии, чтобы освятить свою конституцию, то все было бы хорошо; но как быть без видимых небесных знамений, например грома, или каких-либо невидимых знамений, ведь любая конституция в конце концов не намного ценнее той бумаги, на которой она написана? Конституция, т. е. свод законов или предписанных способов поведения, по которым должны жить люди, - это то, что отражает их убеждения, их веру в эту дивную Вселенную и в те права, обязанности, возможности, которые они в ней имеют; поэтому конституция освящается самой необходимостью - если не видимым божеством, то невидимым. Другие законы, всегда имеющиеся в избытке, - это узурпация, которой люди не подчиняются, против которой восстают и которую ниспровергают при первой возможности.

Соответственно вопрос вопросов: кто именно может составить конституцию, особенно для мятежников и ниспровергателей? Очевидно, тот, кто может выявить и сформулировать общие убеждения, если таковые имеются, или тот, кто может привить убеждения, если таковых, как в данном случае, нет. Чрезвычайно редок во все времена, и прежние, и нынешние, такой человек, ниспосланный Богом! Но и в отсутствие такого необыкновенного, высшего существа время, используя бесконечную череду просто выдающихся людей, вносящих каждый свой небольшой вклад, делает многое. Да и сила всегда найдет, что ей делать: не зря любящие древность философы учат, что царский скипетр вначале представлял собой нечто вроде молота, чтобы сокрушать не поддающиеся увещанию головы. И таким путем, в постоянном уничтожении и восстановлении, разрушении и исправлении, в борьбе и споре, в зле настоящего и надежде и стремлении к добру в будущем, должна взрасти, как все человеческое, конституция или не взрасти и погибнуть - как получится. О Сиейес, и вы, другие члены комитета, и двенадцать сотен разных людей со всех концов Франции! Знаете ли вы, в чем состоят убеждения Франции и ваши собственные? Да в том, что не должно быть никаких убеждений, что все формулы должны быть уничтожены. Может ли быть конституция, которая отразит это? Увы, ясно, что такой конституции нет - это может отразить только анархия, которая в надлежащее время и будет пожалована вам.

Но что в конце концов может сделать злополучное Национальное собрание? Только представьте себе, что это двенадцать сотен разных людей и каждый имеет свой собственный мыслительный и речевой аппарат! В каждом заложены свои убеждения и желания, различные у всех и сходящиеся лишь в том, что Франция должна быть возрождена и что именно он лично должен сделать это. Двенадцать сотен отдельных сил, беспорядочно впряженных в одну повозку, по всем ее сторонам, должны во что бы то ни стало везти ее!

Или такова природа всех Национальных собраний, что при бесчисленных трудах и шуме они не производят ничего? Или представительные правления в своей основе тоже являются тираниями? Можно ли сказать, что со всех концов страны собрались в одно место тираны, честолюбивые, вздорные люди, чтобы предложениями и контрпредложениями, болтовней и беспорядками уничтожить друг друга, как легендарные килкинийские коты[256], общим результатом их деятельности был бы нуль, а тем временем страна управлялась бы и направлялась бы сама, с помощью того здравого смысла, признанного или по большей части непризнанного, который существует здесь и там в отдельных головах. Даже и это было бы большим шагом вперед, потому что исстари, и во времена партии гвельфов и партии гибеллинов[257], и во времена войны Алой и Белой Розы[258], они уничтожали также и саму страну. Более того, они проделывают это и теперь, хотя и в более узких рамках: в четырех стенах зданий парламента и изредка с трибун и бочек на форпостах избирательных собраний, правда словами, а не шпагами. Не правда ли, великие усовершенствования в искусстве создавать нуль? Ну а лучше всего, что некоторые счастливые континенты (как, например, западный, со своими саваннами, где каждый, у кого работают все четыре конечности, найдет себе пищу под ногами и бесконечное небо над головой) могут обойтись без управления. Что за загадки Сфинкса[259], на которые повергнутый в хаос мир на протяжении ближайших поколений должен ответить или умереть!

Глава вторая. УЧРЕДИТЕЛЬНОЕ СОБРАНИЕ

Избранное собрание из двенадцати сотен годно лишь для одного разрушения, что по сути является частным проявлением его природного таланта к ничегонеделанию. Ничего не делайте, продолжайте только волноваться, препираться - и все разрушится само собой.

Именно так, а не иначе повело себя верховное Национальное собрание. Оно приняло название Учредительного, как будто его миссией и задачей было учреждать, созидать, и оно стремилось к этому от всей души; однако судьбой, самой природой вещей ему были предопределены задачи, прямо противоположные. Удивительно, в какие только евангелия не верят люди, даже в евангелие от Жан Жака! Национальные депутаты, как и все мыслящие французы, твердо верили: конституция может быть составлена и именно они там и тогда призваны создать ее. Как с твердостью древних иудеев или измаилитов упорствует в своем "Верю, ибо невозможно"[260] (Credo quia impossibile) этот в общем-то скорее неверующий народ, как встает лицом к лицу с вооружившимся миром и становится фанатичным и даже героичным, совершая во имя его подвиги! Конституция Учредительного собрания и несколько других, уже напечатанных, а не рукописных, переживут последующие поколения как поучительный, почти невероятный документ своего времени: знаменательная картина тогдашней Франции или по меньшей мере картина картины, которая рисовалась этим людям.

Но если говорить справедливо и серьезно, что могло сделать Национальное собрание? Задача заключалась, как они говорили, в возрождении Франции, уничтожении старой Франции и создании новой, мирном или принудительном, уступками или насилием: по законам природы это стало неизбежно. Однако, какова будет мера насилия, зависит от мудрости тех, кто руководит. Если бы Национальное собрание проявило высшую мудрость, все было бы иначе; но могло ли это произойти мирным путем или хотя бы иным, а не кровавым и судорожным, - все еще вопрос.

Надо признать тем не менее, что Учредительное собрание до самого конца сохраняет свое значение. Со вздохом оно видит, как его неудержимо оттесняют от бесконечной божественной задачи усовершенствования "теории неправильных глаголов" к конечным земным задачам, все еще важным для нас. Путеводная звезда революционной Франции - вот что такое Национальное собрание. Вся деятельность правительства перешла в его руки или попала под его контроль, все люди ждут от него руководства. Среди безбрежного восстания 25 миллионов оно всегда парит в выси как боевой стяг, то побуждающее, то побуждаемое к действию: хотя оно и не может обеспечить настоящее руководство, все же создается впечатление, что какое-то руководство оно осуществляет. Оно распространяет немалое количество умиротворительных прокламаций с большим или меньшим результатом. Оно утверждает создание Национальной гвардии[261], иначе разбойники поглотят нас и пожнут недозревший урожай. Оно посылает делегации, чтобы успокаивать "вспышки". чтобы "спасти людей от фонаря". Оно может выслушивать приветственные адреса в духе царя Камбиса[262], которые ежедневно поступают мешками, а также петиции и жалобы всех смертных, так что жалоба каждого смертного если и не удовлетворяется, то по крайней мере выслушивается. Кроме того, верховное Национальное собрание может упражняться в парламентском красноречии и назначать комитеты. Комитеты конституционные, отчетные, исследовательские и многие другие, и опять переводятся горы бумаги - новая тема для парламентского красноречия, которое взрывается или изливается плавными потоками. Вот таким образом из хаотического водоворота, в котором кружится и толчется всякая всячина, постепенно выплывают естественные законы или их подобие.

В бесконечных спорах записываются и обнародуются "Права человека" истинно бумажная основа всех бумажных конституций. "Упущено, - кричат оппоненты, - провозглашение обязанностей человека!" "Забыто, - отвечаем мы, - утверждение возможностей человека" - один из самых роковых пропусков! Временами, как, например, 4 августа, наше Национальное собрание, внезапно вспыхнув почти сверхъестественным энтузиазмом, за одну ночь совершает массу дел. Памятная ночь, это 4 августа! Власти, светские и духовные, соревнуясь в патриотическом рвении, по очереди кидают свои владения, которые уже невозможно удержать, на "алтарь Отечества". Со все более громкими кликами дело происходит "после обеда" - они с корнем выкорчевывают десятину, барщину, соляной налог, исключительное право охоты и даже привилегии, иммунитет, феодализм, затем назначают молебен по этому случаю и, наконец, около трех часов утра расходятся, задевая звезды высоко поднятыми головами[263]. Такая именно ночь, непредвиденная, но памятная вовеки, случилась 4 августа 1789 года. Некоторые, кажется, считают ее чудом или почти чудом. Можно ли назвать ее ночью перед новым сошествием Святого Духа в формах нового времени и новой церкви Жан Жака Руссо? Она имела свои причины и свои следствия.

Так трудятся представители нации, совершенствуя свою "теорию неправильных глаголов", управляя Францией и управляясь ею, с усилиями и шумом разрубая невыносимые древние оковы и усердно свивая для новых веревки из песка. Пусть их труды - ничто или нечто, взоры всей Франции почтительно обращены к ним, история не может надолго выпустить их из виду.

Ныне же, если мы заглянем в зал Национального собрания, то обнаружим его, что естественно, "в величайшем беспорядке". Чуть не "сотня депутатов" вскакивает одновременно, нет порядка во внесении предложений, нет даже попыток установить порядок, зрителям на галерее позволяют аплодировать и даже свистеть1; председатель, назначаемый на две недели, нередко не может сообразить, в чем дело. Тем не менее, как и во всех человеческих сообществах, сходное начинает притягиваться к сходному, согласно вечному закону: Ubi homines sunt modi sunt[264]. Намечаются зачатки системы, зачатки партий. Образовываются Правая сторона (Cote Droit) и Левая сторона (Cote Gauche): депутаты, сидящие по правую руку от председателя и сидящие

по левую руку; правая - консервативная, левая - разрушительная. В центре расположились англофильствующие конституционалисты или роялисты, ратующие за двухпалатную систему, со своими Мунье, со своими Лалли, быстро теряющими значение. Среди правых выделяется драгунский капитан Казалес, витийствующий красноречиво и слегка лихорадочно и тем стяжавший себе тень имени. Здесь же неистовствует Бочка-Мирабо, Мирабо Младший, не лишенный сообразительности; меланхоличный д'Эпремениль только фыркает и жестикулирует, хотя мог бы, как считают его почитатели, повергнуть в прах самого Мирабо Старшего, если бы приложил хоть немного усилий2, каковые он не прикладывает. Бросьте взгляд и на последнего и величайшего из них, аббата Мори[265], с иезуитскими глазами, бесстрастным чеканным лицом, "воплощение всех смертных грехов". Неукротимый, несокрушимый, с могучими легкими и жестоким сердцем, он борется иезуитской риторикой за трон и особенно за алтарь и десятину. Борется так, что однажды с галереи раздается пронзительный голос: "Господа священнослужители, вас придется побрить; будете слишком вертеться - порежетесь!"3

Левых называют также партией герцога Орлеанского, а иногда - в насмешку - Пале-Руаяль. При этом все так перепутано, все кажется таким призрачным и реальным одновременно, что "сомнительно, - говорит Мирабо, - чтобы герцог Орлеанский принадлежал к Орлеанской партии". Известно и видно только, что луноподобное лицо герцога действительно сияет именно в левой части зала. Здесь же сидит одетый в зеленое Робеспьер, решительно, но пока безрезультатно бросающий свой небольшой вес на чашу весов. Тонкий, сухой пуританин и догматик, он покончит с формулами, хотя вся его жизнь, все поступки и само его существо опутаны формулами, пусть и иного сорта. "Народ, - таковой, по Робеспьеру, надлежит быть королевской процедуре представления законов, - народ, вот Закон, который я сложил для тебя; принимаешь ли ты его?" Ответом на это является неудержимый смех справа, из центра и слева. Но проницательные люди считают, что Зеленый может волей случая пойти далеко. "Этот человек, - замечает Мирабо, -кое-что сделает: он верит каждому слову, которое произносит".

Аббат Сиейес занят исключительно разработкой конституции; к несчастью, его коллеги оказываются менее покладистыми, чем им следовало бы быть с человеком, достигшим совершенства в науке политики. Мужайся, Сиейес, не взирая ни на что! Каких-нибудь двадцать месяцев героического труда, нападок глупцов - и конституция будет создана; с ликованием будет положен ее последний камень, лучше сказать, последний лист бумаги, ибо вся она бумага; и ты свершил все, что могли потребовать земля и небо, все, что ты мог. Приметьте также и трио, памятное по нескольким причинам, памятное уже потому, что их история запечатлена в эпиграмме, гласящей: "Что бы ни попало в руки этим троим, Дюпор обдумает, Барнав выскажет, Ламет сделает".

А царственный Мирабо? Выделяющийся среди всех партий, вознесенный над всеми ними и стоящий вне всех их, он поднимается все выше и выше. Как говорится, у него наметанный глаз, он - это реальность, тогда как другие это формулы, имеющие очки. В преходящем он обнаруживает вечное, находит твердое основание даже среди бумажной бездны. Его слава распространилась по всем землям и порадовала перед смертью сердце самого раздражительного старого. Друга Людей. Даже ямщики на постоялых дворах слышали о Мирабо: когда нетерпеливый путешественник жалуется, что упряжка негодна, ямщик отвечает: "Да, сударь, пристяжные слабоваты, но Мирабо (Mirabeau - коренник) у меня, сами видите, прекрасный" (mais mon mirabeau est excellent).

A теперь, читатель, тебе придется покинуть не без сожаления (если тебе не чужды человеческие чувства) шумную разноголосицу Национального собрания. Там, в центре двадцати пяти миллионов, находятся двенадцать сотен собратьев, отчаянно борющихся с судьбой и друг с другом, борющихся не на жизнь, а на смерть, как большинство сынов Адама, ради того, что не принесет пользы. Более того, наконец признается, что все это весьма скучно. "Скучное, как сегодняшнее заседание Собрания", - говорит кто-то. "Зачем ставить дату?" (Pourquoi dater?) - спрашивает Мирабо.

Подумайте только, их двенадцать сотен, они не только произносят, но и читают свои речи, и даже заимствуют и крадут чужие речи для прочтения! При двенадцати сотнях красноречивых ораторов и их Ноевом потопе напыщенных банальностей недостижимое молчание может показаться единственным блаженством в жизни. Но представьте себе двенадцать сотен сочинителей памфлетов, жужжащих нескончаемыми словесами и нет никого, кто бы заткнул им рот! Да и сама процедура не кажется столь совершенной, как в американском конгрессе. У сенатора здесь нет собственного стола и газеты, а о табаке (тем более о трубке) и думать не приходится. Даже разговаривать надо тихо, все время прерываясь, только "карандашные записки" свободно циркулируют "в невероятном количестве вплоть до подножия трибуны". Таково это дело возрождение нации, усовершенствование "теории неправильных глаголов".

Глава третья. ВСЕОБЩИЙ ПЕРЕВОРОТ

О королевском дворе сейчас почти что нечего сказать. Замолкли, обезлюдели его залы, королевская власть томится, покинутая ее богом войны и всеми надеждами, пока вновь не соберется Oeil de Boeuf. Скипетр выпал из рук короля Людовика и перешел в зал Дворца малых забав, в парижскую Ратушу или неизвестно куда. В июльские дни, когда в ушах стоял грохот падения Бастилии, а министры и принцы рассеялись на все четыре стороны, казалось, что даже лакеи стали туги на ухо. Безанваль, прежде чем раствориться в пространстве, немного задержался в Версале и обратился лично к Его Величеству за приказом, касающимся почтовых лошадей; и вдруг "дежурный камердинер фамильярно всовывается между Его Величеством и мной", вытягивая свою подлую шею, чтобы узнать, в чем дело! Его Величество, вспыхнув гневом, обернулся и схватил каминные щипцы. "Я мягко удержал его; он с благодарностью сжал мою руку, и я заметил слезы на его глазах". Бедный король, ведь и французские короли тоже люди! Сам Людовик XIV тоже как-то раз схватил каминные щипцы и даже швырнул их, но тогда он швырнул их в Лувуа[266], а вмешалась госпожа Ментенон[267]. Королева рыдает в своих внутренних покоях, окруженная слабыми женщинами: она достигла "вершины непопулярности" и повсеместно считается злым гением Франции. Все ее друзья и ближайшие советники бежали, и бежали, несомненно, с глупейшими поручениями. Замок Полиньяков все еще высокомерно хмурится со своего "дерзкого и огромного кубического утеса" среди цветущих полей, опоясанный голубыми горами Оверни8, но ни герцог, ни герцогиня Полиньяк не смотрят из его окон: они бежали, они "встретили Неккера в Базеле", они не вернутся. То, что Франции пришлось увидеть свою знать отражающей неотразимое, неизбежное с гневными лицами, было прискорбно, но предсказуемо, но с лицами и чувствами капризного ребенка. Такова оказалась особенность знати. Она ничего не поняла и ничего не хотела понять. Разве в этот самый момент в замке Гам не сидит задумавшись новый Полиньяк, первенец тех двух9, в помрачении, от которого он никогда не оправится, самый смятенный из всех смертных?

Король Людовик образовал новое министерство из сплошных знаменитостей: бывший председатель Помпиньян, Неккер, вернувшийся с триумфом, и другие подобные им. Но что это ему даст? Как уже было сказано, скипетр, не просто деревянный позолоченный жезл, а Скипетр перешел в другие руки. Ни воли, ни решимости нет в этом человеке, только простодушие и беспечность, он готов положиться на любого человека, кроме себя, на любые обстоятельства, кроме тех, которыми он может управлять. Так расстроен изнутри наш Версаль и его дела. Но снаружи, издали он прекрасен, блистающ, как солнце; вблизи же - скорее отблеск солнца, скрывающий тьму и смутный зародыш гибели.

Вся Франция охвачена "разрушением формул" и вытекающим отсюда изменением реальностей. Это чувствуют многие миллионы людей, скованных, почти задушенных формулами, чья жизнь тем не менее или по крайней мере такие ее элементы, как пища и голод, были вполне реальны! Небеса наконец послали обильный урожай, но какая от него польза бедняку, если вмешивается земля с ее формулами? Ремесла в мятежные времена поневоле должны замереть, капитал не обращается, как в обычные дни, а робко прячется по углам. Для бедняка нет работы, потому нет у него и денег, да, даже если бы у него и были деньги, хлеб невозможно купить. Заговор ли это аристократов, заговор ли герцога Орлеанского, разбойники ли это, сверхъестественный ужас или звон серебряного лука Феба-Аполлона - что бы ни было, но на рынках нет зерна, на рынках изобилует только смута. Крестьяне как будто ленятся молотить, то ли подкупленные, то ли и не нуждающиеся в подкупе, потому что цены все время растут, а арендная плата, возможно, взыскивается не столь жестко. Странно, что даже постановления муниципалитетов "об обязательной продаже вместе со столькими-то мерами пшеницы стольких-то мер ржи" и тому подобные мало меняют дело. Драгуны с шашками наголо выстраиваются между мешками с зерном; часто бывает больше драгун, чем мешков. Хлебные бунты не прекращаются, перерастая в бунты значительно более серьезного характера.

Голод был знаком французскому народу и раньше, знаком и привычен. Разве мы не видели, как в 1775 году люди с бледно-желтыми лицами, несчастные и оборванные, подали петицию о своем бедствии и в ответ получили новенькую, с иголочки виселицу 40-футовой высоты? Голод и темнота в течение долгих лет! Оглянитесь на предшествующий парижский бунт, когда все решили, что одно знатное лицо, пошатнувшее в разгулах здоровье, нуждается в "кровавых ваннах", и матери в оборванных платьях, но с горящими сердцами "заполнили общественные места" с дикими криками мщения, и их также усмирили с помощью виселиц. 20 лет назад Друг Людей (проповедовавший перед глухими), говоря о лимузенских крестьянах, описывал их "пришибленный горем вид" (souffre douleur) и взгляд, уже даже не жалующийся, "как будто угнетение сильными мира сего похоже на град или гром, как будто оно неотвратимо и принадлежит законам природы". И вдруг теперь, в этот великий час, потрясение от падения Бастилии пробудило вас и открыло, что закон этот рукотворен, отвратим, поправим.

Или читатель забыл тот "поток дикарей", который на глазах того же Друга Людей спустился с гор Мон-Дор? Заросшие волосами угрюмые лица, изможденные фигуры в высоких сабо, шерстяные куртки с кожаными поясами, усаженными медными гвоздями! Они переступали с ноги на ногу и мерно работали локтями, когда начались драки и свалки, которых пришлось недолго ждать; они яростно вскрикивали, и их осунувшиеся лица искажались подобием свирепого смеха. Они были темны и ожесточены: долгое время они являлись добычей акцизных чиновников и сборщиков налогов, "писцов, брызжущих холодом из-под перьев". Сбылось пророчество нашего старого маркиза, которого никто не хотел слушать: "Правительство, которое играет в жмурки и, спотыкаясь, заходит слишком далеко, кончит всеобщим переворотом (culbute generale!)".

Никто не хотел ничего слушать, каждый беззаботно шел своим путем, а время и судьба двигались вперед. Играющее в жмурки и спотыкающееся правительство достигло неизбежной пропасти. Темные бедняки, которых понукают писцы, брызжущие холодом и подлостью из-под перьев, были согнаны в союз бедняков! Теперь же на крыльях страниц парижских журналов, а там, где их нет12, еще более странно, на крыльях слухов и домыслов, разнеслась удивительнейшая, непонятнейшая весть: угнетение не неизбежно, Бастилия повержена, конституция скоро будет готова! Чем, как не хлебом насущным, может быть конституция, если она представляет собой нечто?

Путешественник, "идущий в гору с поводьями в руке", нагоняет "бедную женщину" - воплощение, как обычно, бедности и нужды, - "которая выглядит на шестьдесят лет, хотя ей еще нет двадцати восьми". У них, ее бедного работяги-мужа и ее самой, семеро детей, ферма с одной коровой, которая помогает прокормить детей, одна лошаденка. Они платят аренду и денежный оброк, отдают кур в плату этому вельможе и мешки овса тому; королевские налоги, барщину, церковные налоги - бесчисленные налоги; воистину невозможные времена! Она слышала, что где-то, каким-то образом, что-то должно быть сделано для бедных: "Пошли, Господи, поскорее, ведь налоги и подати давят нас (nous ecrasent)".

Звучат прекрасные пророчества, но они не сбываются. Сколько раз созывались собрания нотаблей и просто собрания, которые сходились и расходились; сколько было интриг и уловок, сколько парламентского красноречия и споров, сколько встреч на высшем уровне, а хлеба все нет! Урожай собран и свезен в амбары, и все же у нас нет хлеба. Побуждаемые отчаянием и надеждой, что могут сделать бедняки, как не восстать, что и было предсказано, и не произвести всеобщий переворот!

Представьте же себе, что пять миллионов изможденных фигур с угрюмыми лицами, в шерстяных куртках, в усеянных медными гвоздями кожаных поясах, в высоких сабо, будто перекликаясь в лесу, бросают своим чисто вымытым высшим сословиям, после всех этих беспросветных веков, вопросы: как вы обращались с нами? Как вы обучали нас, кормили нас, направляли нас, пока мы гибли, работая на вас? Ответ можно прочитать в заревах пожаров на летнем ночном небе. Вот какую пищу и вот какое руководство мы получали от вас - пустота в кармане, в желудке, в голове и в сердце. Глядите, у нас нет ничего, ничего, кроме того, что дарует природа в пустыне своим диким сынам: жестокости, алчности, силы голода. Указали ли вы среди своих прав человека, что человек имеет право не умирать от голода, когда есть хлеб, взращенный им? Это отмечено в "возможностях" человека.

Только в Маконне и Божоле 72 замка сгорели дотла; здесь, по-видимому, центр пожаров, но они распространяются и в Дофине, Эльзасе, Лионе, пылает весь юго-восток. По всему северу - от Руана до Меца - царит беспорядок: спекулянты солью открыто собираются в вооруженные банды, чиновники обратились в бегство. "Предполагали, - пишет Артур Юнг[268], - что народ, изголодавшись, поднимет восстание, и мы видим, что так и случилось. Отчаявшиеся горемыки, давно уже скитавшиеся без цели, теперь обрели надежду в самом отчаянии и повсюду образуют ядро мятежа. Они звонят в церковные колокола, и приходы приступают к делу". Можно вообразить, что это за дело: жестокость, зверства, голод и месть!

Плохо приходится господам: тому, например, который "огородил единственный в местечке колодец", и тому, который слишком настойчиво отстаивал свои права, основываясь на своих, написанных на пергаменте, хартиях, и тому, который охранял свою дичь не слишком мудро, но зато слишком тщательно. Безжалостно грабятся церкви и монастыри, которые очень коротко стригли свою паству, забывая кормить ее. Горе стране, которую топчут санкюлоты, грозно стуча деревянными башмаками в день отмщения! Высокородные господа со своими бедными женами и детьми вынуждены бежать полуодетыми под покровом ночи и счастливы, что спаслись от огня или чего-то худшего. Вы встретите их на постоялых дворах за табльдотом, они рассуждают то умно, то глупо о том, что все "грани сметены", они растерянны и не знают, куда им теперь обратиться. Арендаторы считают удобным не торопиться с уплатой налогов. Что касается сборщика налогов, который долгое время охотился, как двуногий хищник, то он теперь обнаруживает, что за ним самим охотятся, казначей Его Величества не "покроет дефицита" в этом году: многие считают, что король-патриот, как спаситель французской свободы, упразднил большинство налогов, хотя некоторые люди в личных целях держат это в секрете.

Куда это все приведет? Можно заранее предсказать - в бездну, куда приводят во все времена все заблуждения, куда приведет и это заблуждение. Потому что, как мы не раз повторяли, если и есть некое извечное убеждение, то это убеждение в том, что никакая ложь не может существовать вечно. Истина должна временами менять свое обличье и возрождаться вновь, но смертный приговор всякой лжи подписан в самой небесной канцелярии, и быстро или медленно, но она неуклонно приближается к своему концу. "Приметой того, что господин является крупным помещиком, - пишет язвительный и откровенный Артур Юнг, - служат пустыри, ланды, пустоши и маки; отправьтесь в его резиденцию, и вы найдете ее среди лесов, где обитают олени, кабаны и волки. Поля являют зрелище жалкого управления, а дома - зрелище нищеты. Видеть столько миллионов рук, которые могли бы приносить пользу, праздными и голодающими! О, если бы я всего один день был законодателем Франции, я бы заставил этих больших бар попрыгать!"16 О Артур, сейчас ты воистину можешь увидеть, как они прыгают, но не будешь ли ты ворчать и на это тоже?

Так продолжалось многие годы и поколения, но время пришло. Пустые головы, которых не трогали ни доводы разума, ни мольбы, приходится просветлять заревом пожаров - остается только этот путь. Подумайте об этом, взгляните на это! Вот вдова собирает крапиву на обед своим детям, а вот раздушенный сеньор, деликатно зевающий в Oeil de Boeuf, владеет алхимическим приемом, с помощью которого он извлечет у нее каждый третий стебель крапивы и назовет это налогом и законом; такой порядок должен окончиться. Разве нет? Но как страшен такой конец! Пусть же те, кому Господь в своей великой милости даровал время и пространство, попробуют привести к другому, более мягкому концу.

Некоторым кажется удивительным, что сеньоры не сделали ничего, чтобы помочь самим себе, например не объединились и не вооружились, ведь их было "сто пятьдесят тысяч", и все достаточно храбры. К несчастью, сто пятьдесят тысяч, рассеянных по всем провинциям и разобщенных взаимным недоброжелательством, не могут объединиться. Наиболее знатные, как мы видели, уже эмигрировали с целью заставить Францию покраснеть от стыда. Да и оружие теперь не является исключительной собственностью сеньоров, но принадлежит каждому смертному, кто может заплатить 10 шиллингов за подержанное ружье.

Кроме того, эти голодающие крестьяне все же не ходят на четырех когтистых лапах, чтобы их можно было постоянно подавлять до такой степени. Они даже не чернокожие: они просто немытые сеньоры, а любой сеньор имеет человеческие потроха! Сеньоры делают что могут: записываются в Национальную гвардию, бегут с воплями, обращая мольбы к небу и земле. Один сеньор, знаменитый Мемме де Кенсе из окрестностей Везуля, пригласил всех соседних крестьян на праздник и с помощью пороха взорвал свой замок и всех их, а сам немедленно скрылся, и никто не знал куда. Спустя полдюжины лет он вернулся и доказал, что это произошло случайно.

Не бездельничают и власти, хотя, к несчастью, все власти, муниципалитеты и тому подобные, находятся в неопределенном, переходном состоянии, преобразуясь из старых, монархических в новые, демократические, и ни один чиновник пока ясно не знает, кто он. Тем не менее старые и новые мэры собирают жандармерии (marechaussees), национальные гвардии, линейные войска, нет недостатка и в правосудии, хотя бы самого общего свойства. Комитет выборщиков в Маконе, хотя это всего только комитет, доходит до того, что вешает своей собственной властью не менее 20 человек. Прево в Дофине разъезжает по области в сопровождении "передвижной колонны" с экзекуторскими жезлами и веревками для виселиц: ведь для виселицы подойдет любое дерево, которое удержит преступника или "тринадцать" преступников.

Несчастная страна! Как обезобразила устрашающая чернота твои ясные, золотые и зеленые осенние поля урожайного года: черный пепел замков, черные тела повешенных! Ремесла угасли, слышны не молот и пила, а набаты и барабанная дробь. Скипетр пропал неизвестно где, разбившись на части: здесь бессильный, там тиранический. Национальная гвардия не обучена и подозрительна: солдаты склонны к мятежу, и существует опасность, что они передерутся или, наоборот, сговорятся. В Страсбурге случился мятеж: Ратуша разнесена в щепки, архивы рассеяны по воздуху, три дня пьяные солдаты обнимались с пьяными горожанами, мэр Дитрих и маршал Рошамбо дошли до отчаяния.

Среди всех этих событий мы видим триумфальное возвращение Неккера из Базеля, "эскорт" которого, например, в Бефоре составили "50 конных национальных гвардейцев и вся военная музыка!". Сияющий, как солнце в полдень, бедный Неккер догадывается, куда идет дело. День высочайшего взлета: в парижской Ратуше под бессмертные крики "виват!" жена и дочь публично преклоняют колени, чтобы поцеловать ему руку, Безанваль получает прощение, правда отобранное еще до захода солнца. День взлета, но затем пойдут дни похуже и еще хуже, и наступят совсем дурные дни! Как чудно иметь имя и приобретать имя. Подобно волшебному шлему Мамбрина, приносящему победу[269], среди ликования и литавр является этот "спаситель Франции", чтобы, увы, скоро быть развенчанным и выброшенным с позором из списков, как таз цирюльника! Гиббон "хотел бы продемонстрировать его" (в состоянии выброшенного таза цирюльника) каждому серьезному человеку, вознамерившемуся ради честолюбивых стремлений, успешных и безуспешных, продать свою душу и превратиться в "мертвую голову"20[270].

И еще одну, и только одну, маленькую деталь добавим мы: этой осенью наш язвительный Артур Юнг "на протяжении нескольких дней был преследуем" выстрелами, дробью и пулями, "пять или шесть раз попадавшими в коляску или свистевшими у моего уха": вся окрестная чернь отправилась за дичью. И впрямь, на утесах Дувра, на всей земле Франции, от границы до границы, этой осенью объявились две приметы: переселяющиеся за рубеж вереницы французской знати и переселяющиеся за рубеж крылатые вереницы французской дичи! Кончено, можно сказать, или почти покончено с правом охоты на дичь во Франции, и кончено навсегда. Роль, которую оно должно было сыграть в истории цивилизации, сыграна: "Рукоплещите: пусть выйдет актер!"[271]

Так возгорается санкюлотизм, многое освещая и многое вызывая к жизни, в частности, как мы видели, вызывая почти чудо - 4 августа - сошествие Святого Духа в Национальное собрание, почти чудо со своими причинами и следствиями. Феодализму нанесен смертельный удар, не только чернилами и на бумаге, но огнем, скажем самосожжением, и в самой действительности. Затухая на юго-востоке, пожар перекинется на запад или куда-либо еще; он будет пылать, пока не кончится топливо.

Глава четвертая. В ОЧЕРЕДЯХ

Если мы теперь обратимся к Парижу, то станет очевидно одно: булочные обросли очередями, или "хвостами", длинные вереницы покупателей образуют "хвосты", так что первые пришедшие будут первыми купившими - если только лавка откроется! Это ожидание в "хвостах", невиданное с первых дней июля, снова проявляется в августе. Временами мы видим, что практика совершенствует его почти до степени искусства, и искусство или квазиискусство стояния в очередях становится отличительным признаком парижан, выделяющим их из всех других.

Подумайте: работы так мало, а человек должен не только добыть денег, но и прождать (если его жена слишком слаба, чтобы стоять и драться полдня в "хвосте"), пока он не обменяет их на дорогой и плохой хлеб! В этих отчаявшихся очередях неизбежно возникают споры, доходящие иногда до драки и кровопролития. А если не ссоры, то всемирный язык (pange lingua) жалоб на властей предержащих. Франция открыла свой длинный перечень голодовок, которые растянутся на семь крайне тяжких лет. Как говорит Жан Поль[272] о своей собственной жизни, "до многого может довести голод".

Подумайте и о странном контрасте, который представляют праздничные церемонии, потому что в целом вид Парижа определяют именно эти два явления: праздничные церемонии и отсутствие самого необходимого. На празднике шествуют многочисленные процессии молодых женщин, разряженных и разукрашенных, - они носят только трехцветные ленты, с песнями и барабанами, к раке св. Женевьевы, чтобы вознести ей благодарность за сокрушение Бастилии. Могучие рыночные торговцы и торговки не отстают со своими букетами и речами. Аббат Фоше, прославившийся подобной деятельностью (потому что аббат Лефевр умеет только раздавать порох), освящает трехцветную ткань для национальных гвардейцев и претворяет ее в трехцветный национальный флаг, который в борьбе за гражданскую и религиозную независимость развевается или будет развеваться над миром. Фоше, можно сказать, создан для молебнов и публичных освящений, на которые наша Национальная гвардия, как в случае с флагом, "отвечает залпами ружей", даже если дело происходит в церкви или соборе22, и наполняет собор Парижской Богоматери шумом и дымом этого многозначительного "аминь!".

Все же надо сказать, что наш новый мэр Байи и наш новый командующий Лафайет[273], которого называют также Сципионом-Американцем[274], заплатили за свои посты дорогую цену. Байи с большой пышностью разъезжает в золоченой придворной карете с лейб-гвардейцами; Камиль Демулен и другие фыркают по этому поводу. Сципион восседает "на белом коне", покачивая гражданским плюмажем на виду у всей Франции. Но ни одному из них это не дается даром плата непомерно дорога, а именно: кормить Париж и удерживать его от драки. Около 17 тысяч самых нуждающихся заняты копанием рвов на Монмартре, из городских фондов им выплачивают по 10 пенсов в день; этих денег хватает на то, чтобы купить почти два фунта плохого хлеба по рыночной цене. Они выглядят изможденными, когда Лафайет приезжает, чтобы произнести для них речь. День и ночь Ратуша пребывает в трудах: она должна родить хлеб, муниципальную конституцию, всевозможные постановления, обуздать санкюлотскую печать, но прежде всего - хлеб, хлеб.

Провиантские чиновники обшаривают страну вдоль и поперек с львиным аппетитом, выискивают спрятанное зерно, закупают продающееся зерно. Крайне неблагодарная задача и такая трудная, такая опасная, даже если удается немного подзаработать на этом! 19 августа остается однодневный запас продуктов. Раздаются жалобы, что продукты испорчены и дурно действуют на желудок: это не мука, а гипс! Ратуша в своей прокламации призывает пренебречь дурными последствиями для желудка, а также "болями в горле и во рту" и, напротив, считать этот хлеб весьма полезным. Мэр Сен-Дени был повешен населением, страдающим желудком, на тамошнем фонаре, до того черен был его хлеб. Национальные гвардейцы охраняют парижский хлебный рынок: сначала хватает 10, позднее - 60024. Много у вас дел, Байи, Бриссо де Варвиль, Кондорсе и другие!

Ведь есть еще и законы о местном управлении, которые еще надо написать, как только что упоминалось. Уже после десятидневных восхвалений славной победы старых бастильских выборщиков начали недовольно спрашивать: "Кто вас сюда поставил?" Им, конечно, пришлось потесниться не без стенаний и ворчаний с обеих сторон и дать место новому, более многолюдному собранию, избранному специально. Это новое собрание, увеличенное, видоизмененное и наконец окончательно остановившееся на числе три сотни человек, восседает в Ратуше под названием Собрание представителей Коммуны (Representans de la Commune), аккуратно поделенное на комитеты, и усердно составляет конституцию все то время, когда не ищет муку.

И какую конституцию, чуть ли не волшебную: ведь она должна "упрочить революцию"! Так что же, революция завершена? Мэр Байи и все почтенные друзья свободы хотели бы думать именно так. Вашу революцию, как хорошо проваренное желе, остается только разлить в формы конституции и дать ей застыть. Но может ли она в самом деле застыть, в высшей степени сомнительно, более того - несомненно обратное!

Злополучные друзья свободы, упрочивающие революцию! Они должны трудиться, когда их шатер раскинут над пропастью, разделяющей два враждебных мира: верхний мир двора и нижний - санкюлотов, и, побиваемые обоими, мучительно, с опасностью для себя трудиться, делая в буквальном и самом серьезном смысле "невозможное".

Глава пятая. ЧЕТВЕРТОЕ СОСЛОВИЕ

Памфлетисты разевают свою необъятную пасть все шире и шире и уже никогда не захлопнут ее. Наши философы на деле предпочитают отступить по примеру Мармонтеля, "в первый же день удалившегося с отвращением в отставку". Аббат Рейналь, поседевший и затихший в своем марсельском жилище, мало удовлетворен этой работой: последнее литературное действие этого человека - снова бунтарская акция - негодующее "Послание Учредительному собранию", ответом на которое будет: "Переходим к повестке дня". Философ Морелле также недовольно морщит лоб, это 4 августа угрожает его бенефициям всерьез, дело зашло слишком далеко. Поразительно, эти "изможденные фигуры в шерстяных куртках" не удовлетворяются логическими рассуждениями и непобедимым аналитическим методом, подобно нам!

Увы, да, рассуждения и философствования, некогда украшавшие и ценившиеся в салонах, будут теперь переплавлены исключительно в практические предложения, которые поступят в обращение повсюду, на улицах и дорогах, и принесут плоды! Возникает четвертое сословие, оно растет и размножается, неудержимое, непредсказуемое. Появляются все новые и новые типографии, все новые журналы (таким зудом объят мир) - пусть наши три сотни обуздывают и объединяют их, если сумеют! Лустало под крылышком скучно-хвастливого писаки Прюдома издает свой едкий, напыщенный еженедельник "Revolutions de Paris". Язвителен, едок, как терновый спирт или купорос, Марат, Друг Народа[275], потрясенный тем, что Национальное собрание, столь насыщенное аристократами, "не может ничего сделать", кроме как самораспуститься и уступить место другому, лучшему собранию, что представители в Ратуше по преимуществу болтуны и дураки, если не мошенники. Человек этот беден, неопрятен, живет на чердаке; человек, неприятный и наружностью, и внутренними качествами; человек отталкивающий - и вдруг он становится фанатиком, одержимым навязчивой идеей. Жестокая игра случая! Неужели природа, о бедный Марат, жестоко забавляясь, замесила тебя из отбросов и разной негодной глины и, словно мачеха, вышвырнула тебя - олицетворение смятения - в этот смятенный восемнадцатый век? Тебе предназначено дело, которое ты выполнишь. Три сотни призвали и вновь призовут Марата, но вечно он каркает необходимые ответы, вечно он противится им или ускользает от них, и нечем заткнуть ему рот.

Карра, "экс-секретарь одного обезглавленного господаря", а затем кардинала ожерелья[276], также памфлетист, подвизающийся во многих сферах и странах, прилипает к Мерсье[277] из "Табле де Пари" и с пеной у рта добивается издания неких "Анналь патрио-тик". Процветает "Монитор"[278], Барер орошает

слезами страницы пока еще верных газет, не дремлют и Ривароль и Руаю. Одно тянет за собой другое: "Господи, даруй королю благополучие (domine salvum fac regem)", вызывает к жизни вселенский язык; "Друг народа" порождает поддерживающую короля газету "Друг короля". Камиль Демулен назначил себя Генеральным прокурором фонаря (Procureur General de la Lanterne) и отстаивает свои взгляды, не жестокие, но под этим жестоким титулом, издавая свой блестящий еженедельник "Революции Парижа и Брабанта". Блестящий, говорим мы, потому что если в этом густом мраке журналистики с ее тупым хвастовством, сдержанной или разнузданной злобой и проблескивает луч гения, то можно быть уверенным, что это Камиль. Чего бы ни коснулся Камиль своими легкими перстами, все начинает сверкать, играть красками, приобретает неожиданный оттенок благородства на фоне ужасной смуты; то, что вышло из-под его пера, стоит прочесть, о других этого не скажешь. Противоречивый Камиль, как блистаешь ты падшим, мятежным, но все еще божественным светом, как звезда во лбу Люцифера![279] Сын утра, в какие времена и в какую землю низвергнут ты!

Во всем есть нечто хорошее, хотя для "упрочения революции" ничего хорошего и нет. Тысячи пудов этих памфлетов и газет медленно гниют в публичных библиотеках по всей Европе. Выхваченные библиофилами из великой пучины, подобно тому как искатели жемчуга выхватывают раковины, они должны сначала сгнить, и тогда жемчужины Камиля или других будут опознаны и сохранены.

Не убавилось и количество публичных речей, хотя Лафайет и его патрули косо смотрят на это. Как всегда, шумит Пале-Руаяль, еще больше шума в Кафе-де-Фуайе, такая там толпа граждан и гражданок. "Время от времени, - по словам Камиля, - некоторые граждане используют свободу печати в личных целях, так что тот или иной патриот вдруг обнаруживает, что у него пропали часы или носовой платок!" Но в остальном, по мнению Камиля, не может быть более живого образа римского форума. "Патриот выдвигает предложение; если оно находит сторонников, то они заставляют его влезть на стул и говорить. Если ему аплодируют, он блаженствует и печатается, если его освищут, он идет своей дорогой". Так они расхаживают и разглагольствуют. Длинного, косматого маркиза Сент-Юрюга[280], понесшего - и заслуженно - большие потери, считают почтенным человеком и выслушивают. Он не говорит, а ревет, как бык, его голос заглушает все другие голоса и все-таки трогает сердца людей. Этот долговязый маркиз скорее всего не в своем уме, но легкие у него в полном порядке.

Допустим далее, что каждый из 48 округов имеет свой комитет; он, непрерывно заседая, обсуждает вопросы о том, где достать зерно и какой будет конституция, он занят также проверкой и слежкой за теми тремястами человек, которые собрались в Ратуше. Дантон, чей "голос гремит под сводами", заняв пост председателя округа кордельеров, стал своего рода божком патриотизма. Но не надо забывать также "о семнадцати тысячах бедняков, ютящихся на Монмартре", многим из которых суждена голодная смерть, потому что невозможно же прожить на 4 шиллинга; не надо забывать и о собраниях, например, прислуги, которой хозяева отказали от места, о забастовках портных, кожевенников, аптекарей - забастовках, вызванных растущей ценой на хлеб. Собрания забастовщиков происходят большей частью под открытым небом, на них принимаются резолюции. Лафайет и его патрули издали наблюдают за собраниями, не скрывая своей подозрительности.

Несчастные смертные, сколько трудов прилагаете вы, в беспощадной борьбе изничтожая друг друга, чтобы добиться счастья на этой земле, не сознавая того, что нельзя добиться счастья на этом "торжестве денег". Конечно, каждый из трехсот бдительно и зорко наблюдает за действиями черни, и все-таки никто из них не может сравниться со Сципионом-Американцем в подавлении ее волнений. Разумеется, все это ни в коей мере не способствует консолидации революционных сил.

Глава первая. ПАТРУЛИЗМ

Нет, друзья, эта революция не из тех, которые что-либо могут упрочить. Разве пожары, лихорадки, посевы, химические смеси, люди, события -- все воплощения силы, которая составляет этот чудесный комплекс сил, называемый Вселенной, не продолжают усиливаться, проходя свои естественные фазы и ступени развития, каждая в соответствии с собственными законами; не достигают ли они своей вершины, а затем видимого упадка, наконец, пропадают, исчезают и, как мы называем, умирают? Они развиваются; нет ничего, что бы не развивалось, не росло в присущих ему формах, раз оно получило возможность расти. Отметьте также, что все растет со скоростью, пропорциональной в целом заложенным в нем безумию и нездоровью; медленный, последовательный рост, который, конечно, тоже кончается смертью, - это то, что мы называем здоровьем и здравомыслием.

Санкюлотизм, который поверг Бастилию, который обзавелся пиками и ружьями, а теперь сжигает замки, принимает резолюции, произносит речи под крышами или под открытым небом, пустил, можно сказать, ростки и по законам природы должен расти. Если судить по безумию и нездоровью, присущим как ему самому, так и почве, на которой он взрастает, можно ожидать, что скорость и чудовищность его роста будут чрезвычайны.

Многое, особенно все больное, растет толчками и скачками. Первый большой толчок и скачок санкюлотизма был совершен в день покорения Парижем своего короля - риторическая фигура Байи была слишком печальной реальностью. Король был покорен и отпущен под честное слово на условиях, так сказать, исключительно хорошего поведения, что в данных обстоятельствах, к несчастью, означало отсутствие всякого поведения. Совершенно нетерпимое положение: король поставлен в зависимость от своего хорошего поведения! Увы, разве это не естественно, чтобы все живое стремилось сохранить жизнь? Поэтому поведение Его Величества вскоре станет предосудительным, а следовательно, недалек и второй большой скачок санкюлотизма, а именно взятие короля под стражу.

Неккер по обыкновению сетует в Национальном собрании на дефицит: заставы и таможни сожжены, сборщики налогов из охотников превратились в затравленных зверей, казначейство Его Величества почти пусто. Единственным спасением является заем в 30 миллионов, позднее - заем в 80 миллионов на еще более заманчивых условиях, но ни один из этих займов, к сожалению, биржевые тузы не отваживаются предоставить. У биржевика нет родины, кроме его собственной черной ставки - ажиотажа.

И все же в эти дни есть люди, имеющие родину; какое пламя патриотизма горит в их сердцах, проникая глубоко внутрь, вплоть до самого кошелька! Вот утром 7 августа несколько парижских женщин торжественно совершают "патриотический дар" - "пожертвование патриотками драгоценностей в значительных размерах"; он торжественно принят с почетным отзывом. Отныне весь свет принимается подражать ему и восхвалять его. Патриотические дары стекаются отовсюду, они сопровождаются героическими речами, на которые председатель должен отвечать, а Собрание должно выслушивать; стекаются в таком количестве, что почетные отзывы могут выдаваться только в виде "списков, публикуемых через определенные промежутки времени". Каждый отдает то, что может; расщедрились даже сапожники, один помещик отдает лес, высшее общество отдает башмачные пряжки и весело довольствуется башмачными завязками. Женщины, которым не повезло в жизни, отдают то, что они "собрали любовью". Любые деньги, как полагал Веспасиан[282], пахнут хорошо.

Прекрасно, но все же недостаточно! Духовенство следует "призвать" переплавить излишнюю церковную утварь для чеканки королевских монет. И наконец приходится, хоть и неохотно, прибегнуть к патриотическому взносу насильственного образца -пусть будет выплачена - только один раз - четвертая часть объявленного годового дохода, тогда Национальное собрание сможет продолжить работу над конституцией, не отвлекаясь по крайней мере на вопросы банкротства. Собственное жалованье членов Собрания, как установлено 17 августа, составляет всего 18 франков в день на человека; общественной службе необходимы нервы, необходимы деньги. Важно уменьшить дефицит; о том, чтобы победить, устранить дефицит, не может быть и речи! Тем более что все слышали, как сказал Мирабо: "Именно дефицит спасает нас".

К концу августа наше Национальное собрание в своих конституционных трудах продвинулось уже вплоть до вопроса о праве вето: следует предоставлять право вето Его Величеству при утверждении национальных постановлений или не следует? Какие речи были произнесены в зале Собрания и вне его, с какой четкой и страстной логикой, какие звучали угрозы и проклятия, к счастью в большинстве случаев забытые! Благодаря поврежденному уму и неповрежденным легким Сент-Юрюга Пале-Руаяль ревет о вето, журналисты строчат о вето, Франция звенит о вето. "Я никогда не забуду, - пишет Дюмон, - мой приезд в Париж вместе с Мирабо в один из этих дней и толпу людей, которую мы застали в ожидании его кареты около книжной лавки Леже. Толпа бросилась к нему, заклинала его со слезами на глазах не принимать решения о праве абсолютного вето короля. Она была охвачена лихорадкой: "Господин граф, вы - отец народа, вы должны спасти нас, вы должны защитить нас от этих негодяев, которые хотят вернуть деспотизм. Если король получит право вето, какой смысл в Национальном собрании? Тогда мы останемся рабами, все кончено". Друзья, если небо упадет, мы будем ловить жаворонков! Мирабо, добавляет Дюмон, в таких случаях проявлял величие: он давал неопределенные ответы с невозмутимостью патриция и не связывал себя никакими обещаниями.

Депутации отправляются в Отель-де-Виль, в Национальное собрание приходят анонимные письма аристократам, угрожающие, что 15, а иногда и 60 тысяч человек "придет, чтобы осветить ваши дома" и разъяснить, что к чему. Поднимаются парижские округа, подписываются петиции, Сент-Юрюг выступает из Пале-Руаяля в сопровождении полутора тысяч человек, чтобы лично обратиться с петицией. Длинный, косматый маркиз и Кафе-де-Фуайе настроены - или похоже, что настроены, - решительно, но командующий генерал Лафайет тоже настроен решительно. Все улицы заняты патрулями. Сент-Юрюг остановлен у заставы Добрых Людей, он может реветь, как бык, но вынужден вернуться назад. Братья из Пале-Руаяля "бродят всю ночь" и выдвигают предложения под открытым небом, поскольку все кофейни закрыты. Однако Лафайет и Ратуша держат верх, Сент-Юрюг брошен в тюрьму. Абсолютное вето преобразовывается в приостанавливающее вето, т. е. запрещение не навсегда, а на некоторое время, и барабаны судьбы стихают, как это бывало и раньше.

До сих пор хотя и с трудностями, но консолидация делала успехи, противодействуя санкюлотам. Можно надеяться, что конституция будет создана. С трудностями, среди празднеств и нужды, патриотических даров и хлебных очередей, речей аббата Фоше и ружейного "аминь" Сципион-Американец заслужил благодарность Национального собрания и Франции. Ему предлагают вознаграждение и приличное жалованье, но, домогаясь благ совсем другого свойства, нежели деньги, от всех этих вознаграждений и жалований он рыцарски отказывается, не задумываясь.

Для парижского обывателя тем не менее остается совершенно непостижимым одно: почему теперь, когда Бастилия пала, а свобода Франции восстановлена, хлеб должен оставаться таким же дорогим? Наши Права Человека[283] утверждены голосованием, феодализм и тирания уничтожены, а, посмотрите, мы по-прежнему стоим в очередях! Что же это, аристократы скупают хлеб? Или двор все еще не оставил своих интриг? Что-то где-то подгнило.

Увы, но что же делать? Лафайет со своими патрулями запрещает все, даже жаловаться. Сент-Юрюг и другие герои борьбы против права вето находятся в заключении. Друг Народа Марат схвачен, издатели патриотических журналов и газет лишены свободы, а сами издания запрещены, даже уличные разносчики не смеют кричать, не получив разрешения и железной бляхи. Синие национальные гвардейцы безжалостно разгоняют все толпы без разбора и очищают штыками сам Пале-Руаяль. Вы идете по своим делам по улице Тарани, и вдруг патруль, наставляя штык, кричит: "Нале-во!" Вы поворачиваете на улицу Сен-Бенуа, и он кричит: "Напра-во!" Настоящий патриот (как, например, Камиль Демулен) вынужден ради собственного спокойствия держаться водосточных канав.

О многострадальный народ, наша славная революция испаряется в трехцветных торжествах и цветистых речах! Последних, как язвительно подсчитал Лустало, "в одной только Ратуше было произнесено за последний месяц до двух тысяч". А наши рты, лишенные хлеба, должны быть заткнуты под страхом наказания? Карикатурист распространяет символический рисунок: "Патриотизм, изгоняемый патрулизмом". Безжалостные патрули; длинные, сверхкрасивые речи; скудные, плохо выпеченные буханки, более похожие на обожженные батские[284] кирпичи, от которых страдают кишки! Чем же это кончится? Упрочением основ?

Глава вторая. О РИЧАРД, О МОЙ КОРОЛЬ![285]

Увы, но и в самой Ратуше совсем не спокойно. Низший мир санкюлотов до сих пор успешно подавлялся, но высший мир двора!.. Появляются признаки, что Oeil de Boeuf собирается с силами.

Уже не раз в синедрионе Ратуши и довольно часто в откровенных хлебных очередях высказывалось пожелание: о, если бы наш спаситель французской свободы был здесь и все видел своими глазами, а не глазами королевы и интриганов и его бы воистину доброе сердце смягчилось! Ведь до сих пор его окружает ложь: интриги графа де Гиша и его телохранителей, шпионы Буйе[286], новые стаи интриганов взамен старых, бежавших. Что иное может означать прибытие фландрского полка в Версаль, как мы слышали, 23 сентября с двумя пушками?[287] Разве версальская Национальная гвардия не стоит на страже в замке? Разве у них нет швейцарцев, сотен швейцарцев и лейб-гвардии, так называемых телохранителей? Более того, похоже, что число дежурящих в дворцовой страже удвоено каким-то маневром: новый батальон пришел на смену своевременно, но старый, смененный не покинул дворец!

И действительно, в самых осведомленных высших кругах шепотом или кивком головы, что еще более знаменательно, чем шепот, передают о предполагаемом побеге Его Величества в Мец, об обязательстве (в поддержку этого намерения), подписанном невероятным количеством - 30 или даже 60 тысячами - дворян и духовенства. Лафайет холодно шепчет и холодно, но торжественно уверяет в этом графа д'Эстена; д'Эстен, один из храбрейших людей, содрогается при мысли, что какой-нибудь лакей может их подслушать, и проводит целую ночь без сна, погруженный в думы. Фландрский полк, как мы уже сказали, прибыл. Его Величество, говорят, колеблется, утверждать ли решения 4 августа, и высказывает обдающие холодом замечания даже по поводу Декларации прав человека! Все, в том числе и стоящие в хлебных очередях, замечают, что подобным же образом на улицах Парижа появилось необычайно много офицеров-отпускников, крестов Святого Людовика[288] и тому подобных. Некоторые насчитывают "от тысячи до тысячи двухсот" офицеров в самых разных мундирах, а один мундир вообще еще никогда не видели в глаза - зеленый с красными кантами! А вот трехцветные кокарды не всегда видны, и, Боже! что предвещают эти черные кокарды, которые носят некоторые?

Голод обостряет все, особенно подозрения и недовольство. Сама реальность в этом Париже становится нереальной, сверхъестественной. Снова призраки преследуют воображение голодной Франции. "О вы, лентяи и трусы, раздаются пронзительные крики из очередей, - если в вас сердца настоящих мужчин, возьмите свои пики и старые ружья и присмотритесь; не обрекайте ваших жен и дочерей на голодную смерть, убийства или еще что похуже!" "Спокойно, женщины!" На сердце мужчин горько и тяжело; патриотизм, изгнанный патрулизмом, не знает, на что решиться.

Дело в том, что Oeil de Boeuf уже собрался с силами, неизвестно только, до какой степени. Изменившийся Oeil de Boeuf, принявший и стражу из версальской Национальной гвардии с ее трехцветными кокардами, и пылающий тремя цветами двор! Но люди собираются и при трехцветном дворе. Вы, верные сердца, дворяне, потерявшие в пожарах имущество, собирайтесь вокруг вашей королевы! С желаниями, которые породят надежды, которые породят действия!

Поскольку самосохранение является законом природы, что еще может делать собравшийся двор, как не предпринимать попытки и не прикладывать усилия, назовем это составлением заговоров, со всей возможной для него мудростью или глупостью? Они сбегут под охраной в Мец, где командует храбрый Буйе, они поднимут королевский штандарт, подписи под обязательством превратятся в вооруженных людей. Если бы только король не был так вял! Их обязательство, если оно вообще будет подписано, должно подписываться без его ведома. Несчастный король, он принял только одно решение - не допустить гражданской войны. Что же касается остального, то он по-прежнему выезжает на охоту, но слесарную работу оставил, спокойно спит и вкусно ест - он не что иное, как глина в руках горшечника. Плохо ему придется в мире, где каждый заботится только о себе, где, как написано, "кто не может быть молотом, должен быть наковальней" и где "даже росток зверобоя растет в трещине стены, потому что вся Вселенная не может помешать ему расти!".

Что же касается прихода фландрского полка, то разве нельзя сослаться на петиции Сент-Юрюга и постоянные бунты черни из-за продуктов? Неразвращенные солдаты всегда полезны, есть ли заговор, или есть смутные намеки на него. И разве версальский муниципалитет (старый, монархический, еще не преобразованный в демократический) не поддержал немедленно это предложение? Не возражала даже версальская Национальная гвардия, утомленная постоянными дежурствами во дворце, только суконщик Лекуэнтр, который стал теперь майором Лекуэнтром, покачал головой. Да, друзья, вполне естественно, что этот фландрский полк должны были вызвать, раз его можно вызвать. Столь же естественно, что при виде военных перевязей сердца вновь собравшегося Oeil de Boeuf должны были возродиться и что фрейлины и придворные приветливыми словами обращаются к украшенным эполетами защитникам и друг к другу. Наконец, естественно, да и просто вежливо, что лейб-гвардейцы, дворянский полк, приглашают своих фландрских собратьев на обед! В последние дни сентября это приглашение послано и принято.

Обеды считаются "простейшим актом общения"; люди, у которых нет ничего общего, могут с удовольствием сообща поглощать пищу и над едой и питьем возвыситься до некоторого подобия братства. Обед назначен на четверг первое октября и должен произвести прекрасное впечатление. Далее, поскольку такой обед может быть довольно многолюден и поскольку будут допущены даже унтер-офицеры и простой народ, чтобы все видеть и все слышать, нельзя ли использовать для этой цели помещения королевской Оперы, которые находятся в запустении с того самого времени, когда здесь был император Иосиф? Разрешение использовать оперный зал получено, салон Геркулеса будет приемной. Пировать будут не только фландрские офицеры, но и швейцарские - из той самой сотни швейцарцев, и даже версальские национальные гвардейцы - те из них, кто сохранил хоть немного верности королю; это будет редкое торжество!

А теперь представьте, что солидная часть этого торжества уже прошла и первая бутылка откупорена. Представьте, что обычные здравицы верности уже произнесены: за здоровье короля, за королеву - под оглушительные крики "Виват!"; тост за нацию "обойден" или даже "отвергнут". Представьте, что шампанское льется рекой, произносятся хвастливые, хмельные речи, звучит оркестр; пустые, увенчанные перьями головы шумят, заглушая друг друга. Ее Величеству, которая выглядит сегодня необычно печальной (Его Величество сидит утомленный дневной охотой), сказали, что зрелище может развеселить ее. Смотрите! Вот выходит она из своих апартаментов, как луна из-за туч, эта прекраснейшая несчастная бубновая королева в карточной колоде; царственный супруг рядом с ней, юный дофин у нее на руках! Она спускается из ложи, окруженная блеском и восторженными овациями, по-королевски обходит столы, милостиво позволяя сопровождать себя, милостиво раздавая приветствия; ее взгляд то полон печали, то благосклонности и решимости, тем более, что вся надежда Франции находится у ее материнской груди! И теперь, когда оркестр грянул "О Ричард, о мой король, весь мир тебя покидает", что еще может сделать мужчина, как не подняться до высот сострадания, преданности и отваги? Могли ли увенчанные перьями молодые офицеры не принять поданные им прекрасными пальчиками белые кокарды Бурбонов, не обнажить шпаги и не присягнуть на них королеве, не растоптать национальные кокарды, не взобраться в ложи, откуда им послышалось недовольное бормотание, могли ли не засвидетельствовать поднявшуюся в них бурю чувств криками, радостными прыжками, шумом, всплесками ярости и отчаяния как в зале, так и на улице, пока шампанское и бурный восторг не сделали свое дело? И тогда они свалились и замолкли, безропотно уносясь в сладкие боевые сны!

Обычное пиршество; в спокойные времена совершенно безвредное, а теперь -роковое, как пир Фиеста[289], как пир сыновей Иова[290], когда порывом ветра были обрушены все четыре угла их дома! Бедная, неразумная Мария Антуанетта, обладающая женской пылкостью, но не предусмотрительностью правителя! Все было так естественно и так неразумно! На другой день в публичной речи о празднестве Ее Величество заявляет, что она "в восторге от четверга".

Сердце Oeil de Boeuf загорается надеждой, загорается отвагой, но преждевременно. Собравшиеся фрейлины двора с помощью аббатов шьют "белые кокарды", раздают их юным офицерам с милыми словами и многообещающими взглядами; в ответ юноши не без трепета целуют прелестные пальчики швей. Конные и пешие капитаны похваляются "огромными белыми кокардами", а один версальский капитан из Национальной гвардии снял трехцветную кокарду и водрузил белую - так очаровали его слова и взгляды! Майор Лекуэнтр может сколько угодно качать головой с недовольным видом и неодобрительно высказываться. Но какой-то бахвал с огромной белой кокардой, услышав майора, дерзко требует раз, а затем и второй, в ином месте, чтобы тот взял свои слова обратно, и, получив отказ, вызывает его на дуэль. На это майор Лекуэнтр заявляет, что драться он не будет, по крайней мере по общепринятым правилам фехтования, тем не менее он, следуя просто законам природы, "уничтожит" при помощи кинжала и клинка любого "подлого гладиатора", который оскорбляет его или нацию, после чего (майор на самом деле обнажил оружие) "их разняли" без кровопролития.

Глава третья. ЧЕРНЫЕ КОКАРДЫ

Представьте же себе, какое впечатление должен был произвести этот пир Фиеста и попрание национальных кокард на зал Дворца малых забав и особенно на голодные хлебные очереди в Париже! Да и похоже, что эти пиры Фиеста будут продолжаться. Фландрцы дали ответный обед швейцарцам, затем в субботу состоялся еще один обед.

Здесь у нас голод, а там, в Версале, достаточно пищи пусть они поделятся! Патриоты стоят в очередях, продрогшие, измученные голодом, оскорбляемые патрулями, а в это же время кровожадные аристократы, разгоряченные излишествами роскоши и кутежами, топчут национальные кокарды. Неужели верно это чудовищное известие? Да поглядите: зеленые мундиры с красными кантами и черные кокарды - цвета ночи! Неужели нам предстоит военное нападение и голодная смерть? Обратите внимание, зерновая баржа из Корбеля, которая приходила раньше дважды в день с грузом то ли муки, то ли гипса, теперь приходит лишь раз в день. И Ратуша глуха, и собравшиеся там трусы и лентяи! В Кафе-де-Фуайе субботним вечером происходит нечто новое, что повторится еще не раз: женщина публично держит речь. Ее бедному мужу, говорит она, местные власти заткнули рот, их председатель и чиновники не дают ему выступать. Поэтому она будет говорить здесь и разоблачать своим острым языком, пока у нее хватит дыхания, корбельскую баржу, гипсовый хлеб, кощунственные обеды в Опере, зеленые мундиры, бандитов-аристократов и эти их черные кокарды!

И впрямь, пора бы черным кокардам по крайней мере исчезнуть. Их не станут защищать даже патрули. Более того, вспыльчивый "господин Тассен" в воскресенье поутру на параде в Тюильри забывает все военные уставы, выскакивает из рядов, срывает одну из черных кокард, горделиво красующуюся там, и яростно втаптывает ее в землю Франции. Патрули ощущают трудно подавляемую злобу.

Начинают шевелиться и округа, голос председателя Дантона сотрясает округ Кордельеров, Друг Народа Марат уже слетал в Версаль и вернулся обратно - зловещая птица, не какой-нибудь воробышек.

В это воскресенье патриот встречает на прогулке другого патриота и видит отражение своих собственных мрачных забот на лице другого. Собираются и перемещаются кучки народа, несмотря на патрули, которые сегодня не столь бдительны, как обычно; народ скапливается на мостах, на набережных, в патриотических кафе. И где бы ни возникла черная кокарда, поднимается многоголосый ропот и крик: "Долой!" Все черные кокарды безжалостно срываются; какой-то человек поднимает свою, целует и пытается прикрепить на место, но "сотня палок взлетает в воздух", и он отступает. Еще хуже пришлось другому человеку, приговоренному случайным плебисцитом к фонарю и с трудом спасенному энергичными лейб-гвардейцами. Лафайет отмечает признаки возбуждения, для пресечения которого он удваивает свои патрули и свои усилия. Так проходит 4 октября 1789 года.

Тяжело на сердце у мужчин, сдерживаемых патрулями; пылки и неудержимы сердца женщин. Женщина, публично выступавшая в Пале-Руаяле, не одинока: мужчины не знают, что такое пустеющая кладовая, это знают только матери семейств. О женщины, жены мужчин, которые все высчитывают, но не действуют! Патрули сильны, но смерть от голода и военного нападения сильнее. Патрули могут сдержать патриотов-мужчин, а патриоток-женщин? Решится ли гвардия, называющаяся Национальной, воткнуть штыки в грудь женщины? Такие мысли, а скорее смутные, бесформенные зачатки мыслей зарождаются повсеместно под ночными женскими чепцами, и на рассвете при малейшем толчке они могут взорваться.

Глава четвертая. МЕНАДЫ

Если бы Вольтер, будучи не в духе, вопросил своих соотечественников: "А вы, галлы, что вы изобрели?", теперь они могли бы ответить: искусство восстания. Это искусство оказалось особенно необходимо в последнее, странное время, искусство, для которого французский национальный характер, такой пылкий и такой неглубокий, подходит лучше всего.

Соответственно до каких высот, можно сказать, совершенства поднялся этот вид человеческой деятельности во Франции в последние полстолетия! Восстание, которое Лафайет считал "самой священной обязанностью", теперь причислено французским народом к числу обязанностей, которые он умеет выполнять. Чернь у других народов - это тупая масса, которая катится вперед с тупым злобным упорством, тупым злобным пылом, но не порождает ярких вспышек гения на своем пути. Французская же чернь - это одно из самых живых явлений в нашем мире. Она столь стремительна и смела, столь проницательна и изобретательна, столь быстро схватывает ситуацию и пользуется ею, она до кончиков пальцев заряжена инстинктом жизни! Уже один талант стоять в очередях, даже если бы не было других, отличает, как мы говорили, французский народ от всех других народов, древних и современных.

Сознайся, читатель, что, мысленно перебирая один предмет за другим, ты вряд ли найдешь на земле что-либо более достойное размышлений, нежели чернь. Ваша чернь - это истинное порождение природы, произрастающее из глубочайших бездн или связанное с ними. Когда столь многие ухмыляются и гримасничают в тенетах безжизненного формализма, а под накрахмаленной манишкой не ощутить биения сердца, здесь, и именно здесь, сохраняется искренность и реальность. Содрогнитесь при виде ее, издайте крик ужаса, если не можете сдержаться, но вглядитесь в нее! Какое сложное переплетение общечеловеческих и личных желаний вырывается в трансцендентном устремлении, чтобы действовать и взаимодействовать с обстоятельствами и одно с другим, чтобы созидать то, что им предназначено создать. Что именно ей предстоит сделать, не ведомо никому, в том числе и ей самой. Это воспламеняющийся необъятный фейерверк, самовозгорающийся и самопоглощающийся. Ни философия, ни прозорливость не могут предсказать, каковы этапы, каковы размеры и каковы результаты его горения.

"Человек, - было написано, - всегда интересен для человека, по сути нет ничего более интересного". Из этого разве не ясно, почему нам так наскучили сражения? В наше время сражения ведут машины с минимальным по возможности участием человеческой личности или непосредственности; люди теперь даже умирают и убивают друг друга механическим путем. После Гомера, когда сражения велись толпами людей, на них не стоит смотреть, о них не стоит читать, о них не стоит помнить. Сколько скучных, кровавых сражений тщится представить история или даже воспеть хриплым голосом! Но она бы пропустила или небрежно упомянула об этом единственном в своем роде восстании женщин.

Мысль или смутные зачатки мысли повсеместно зарождались всю ночь в женских головах и были чреваты взрывом. Утром в понедельник на грязных чердаках матери просыпаются от плача детей, которые просят хлеба. Надо спускаться на улицу, идти на зеленной рынок, становиться в хлебные очереди. Везде они встречают изголодавшихся матерей, полных сочувствия и отчаяния. О мы, несчастные женщины! Но почему вместо хлебных очередей не отправиться во дворцы аристократов, корень зла? Вперед! Собирайтесь! В Отель-де-Виль, в Версаль, к фонарю![291]

В одном из караульных помещений в квартале Святого Евстахия "молодая женщина" хватает барабан - а как могут национальные гвардейцы открыть огонь по женщине, по молодой женщине? Молодая женщина хватает барабан и идет, выбивая дробь, и "громко кричит о вздорожании зерна". Спускайтесь, о матери, спускайтесь, Юдифи, за хлебом и местью! Все женщины следуют за ней; толпы штурмуют лестницы и выгоняют на улицу всех женщин: женские бунтующие силы, по словам Камиля, напоминают английские морские войска; происходит всеобщее "давление женщин". Могучие рыночные торговки, трудолюбивые, поднявшиеся на рассвете изящные гризетки, древние старые девы, спешащие к заутрене, горничные с метлами - все должны идти. Вставайте, женщины; мужчины-лентяи не хотят действовать, они говорят, что мы должны действовать сами! И вот, подобно лавине с гор, потом) что каждая лестница - это подтаявший ручей, толпа грозно растет и с шумом и дикими воплями направляется к Отель-де-Виль. С шумом, с барабанным боем или без него; во.т и Сент-Антуанское предместье подоткнуло подолы и, вооружившись палками, кочергами и даже проржавевшими пистолетами (без патронов), вливается в общий поток. Этот шум долетает со скоростью звука до самых дальних застав. К семи часам этого промозглого октябрьского утра 5-го числа Ратуша видит чудеса. И случается так, что там уже собралась толпа мужчин, которые с криками теснятся вокруг какого-то национального патруля и булочника, схваченного за обвешивание. Они уже там, и уже спущена веревка с фонаря, так что чиновники вынуждены тайно выпустить мошенника-булочника через задний ход и даже послать "во все округа" за подкреплением.

Грандиозное зрелище, говорит Камиль, представляло множество Юдифей, всего от восьми до десяти тысяч, бросившихся на поиски корня зла! Оно должно было внушать страх, было смешным и ужасным и совершенно неуправляемым. В такой час переутомившиеся триста еще не подают признаков жизни, нет никого, кроме нескольких чиновников, отряда национальных гвардейцев и генерал-майора Гувьона. Гувьон сражался в Америке за гражданские свободы, это человек, храбрый сердцем, но слабый умом. Он находится в этот момент в своем кабинете, успокаивая Майяра, сержанта Бастилии, который пришел, как и многие, с "представлениями". Не успевает он успокоить Майяра, как появляются наши Юдифи.

Национальные гвардейцы выстраиваются на наружной лестнице, опустив штыки, но десять тысяч Юдифей неудержимо рвутся вверх - с мольбами, с простертыми руками, только бы поговорить с мэром. Задние напирают на передних, и вот уже сзади, из мужских рук летят камни; Национальная гвардия принуждена делать одно из двух: либо очистить Гревскую площадь пушечными залпами, либо расступиться вправо и влево. Они расступаются, и живой поток врывается в Ратушу, наполняет все комнаты, кабинеты, устремляется все выше и выше, вплоть до самой каланчи; женщины жадно ищут оружие, ищут мэра, ищут справедливости; в это время те из них, кто лучше одет, ласково разговаривают с чиновниками, указывают на нищету этих несчастных женщин, а также на свои собственные страдания - некоторые даже очень интересного свойства.

Бедный месье де Гувьон беспомощен в этом чрезвычайном положении, он вообще человек беспомощный, легко теряющийся, позднее он покончит самоубийством. Как удачно для него, что сейчас здесь находится Майяр, человек находчивый, пусть и с своими "представлениями"! Лети назад, находчивый Майяр, разыщи бастильский отряд и, о! возвращайся скорее с ним и особенно со своей находчивой головой! Потому что, смотри, Юдифи не находят ни мэра, ни членов муниципалитета, но на верхушке каланчи они обнаружили бедного аббата Лефевра, раздатчика пороха. За неимением лучшего они вешают его в бледном утреннем свете над крышами всего Парижа, который расплывается в его тускнеющих глазах, - ужасный конец? Однако веревка рвется - во Франции веревки рвутся постоянно, а может быть, какая-нибудь амазонка перерезала ее. С высоты около 20 футов аббат Лефевр падает с грохотом на оцинкованную крышу - и затем живет долгие годы, хотя у него навсегда остается "дрожание в членах".

И вот двери разлетаются под ударами топоров: Юдифи взломали арсенал, захватили ружья и пушки, три мешка с деньгами и кипы бумаги; через несколько минут наш чудный Отель-де-Виль, построенный при Генрихе IV, запылает со всем своим содержимым!

Глава пятая. КОННЫЙ ПРИСТАВ МАЙЯР

И впрямь запылал бы, если бы не вернулся этот проворный и находчивый Майяр, быстрый на ногу!

Майяр по собственной инициативе - так как ни Гувьон, ни остальные не дали бы на это разрешения - хватает барабан, спускается по главной лестнице и выбивает громкие раскаты своего хитрого марша: "Вперед! На Версаль!" Как люди бьют в котел или сковороду, чтобы сбить в рой рассерженных пчел или растерянно летающих ос, и смятенные насекомые, услышав звуки, сбиваются вокруг - просто вокруг некоего руководителя, отсутствовавшего ранее, так и эти менады окружают находчивого Майяра, конного пристава из Шатле. Поднятые топоры замирают, аббат Лефевр оставлен полуповешенным: все бросаются с каланчи вниз, чтобы узнать, что это за барабанный бой. Станислас Майяр, герой Бастилии, поведет нас на Версаль? Слава тебе, Майяр, благословен ты будешь среди всех приставов! Идем же, идем!

Захваченные пушки привязаны к захваченным повозкам; в качестве канонира восседает мадемуазель Теруань[292] с пикой в руке и в шлеме на голове "с гордым взглядом и ясной прекрасной наружностью"; некоторые считают, что ее можно сравнить с Орлеанской девой, другим она напоминает "образ Афины Паллады". Майяр (его барабан продолжает рокотать) оглушительными криками провозглашен генералом. Майяр ускоряет вялый темп марша. Резко и ритмично отбивая такт, Майяр с трудом ведет по набережным свой рой менад. Такой рой не может идти в тишине! Лодочник останавливается на реке, все ломовые извозчики и кучера бегут, в окна выглядывают мужчины - женщины боятся, что их заставят идти. Зрелище зрелищ: скопище вакханок в этот окончательно формализованный век! Бронзовый Генрих взирает на них со своего Нового моста, монархический Лувр, Тюильри Медичи видят день, которого никто никогда не видел.

Вот Майяр со своими менадами выходит на Елисейские Поля (скорее Поля Тартара)[293], и Отель-де-Виль почти не пострадал. Выломанные двери, аббат Лефевр, который больше не будет раздавать порох, три мешка денег, большая часть которых - ведь санкюлоты, хотя и умирающие с голоду, не лишены чести будет возвращена10: вот и весь ущерб. Великий Майяр! Маленькое ядро порядка окружает его барабан, но поодаль бушует океан, потому что всякое отребье, мужского и женского пола, стекается к нему со всех сторон; и нет руководства, кроме его головы и двух барабанных палочек.

О Майяр, стояла ли когда-нибудь со времен самой первой войны перед каким-либо генералом задача, подобная той, которая стоит перед тобой в этот день? Вальтер Голяк[294] все еще трогает сердца, но Вальтер имел одобрение, имел пространство, чтобы маневрировать, и, кроме того, его крестоносцы были мужчины. Ты же, отвергнутый небом и землей, возглавляешь сегодня менад. Их бессвязное исступление ты должен незамедлительно преобразовать в связные речи, в действия толковые, а не исступленные. Не дай Бог тебе просчитаться! Прагматичное чиновничество со своим сводом законов о наказаниях ожидает тебя, а за твоей спиной менады уже подняли бурю. И уж раз они самому сладкоголосому Орфею отрубили голову и бросили ее в воды Пенея, что же они сделают с тобой, обделенным музыкальным и поэтическим слухом и лишь научившимся бить в обтянутый овечьей кожей барабан. Но Майяр не ошибся. Поразительный Майяр! Если бы слава не была случайностью, а история извлечением из слухов, как знаменит был бы ты!

На Елисейских Полях происходят остановка и колебания, но для Майяра нет возврата. Он уговаривает менад, требующих оружия из Арсенала, что там нет никакого оружия, что самое лучшее - безоружное шествие и петиция Национальному собранию; он быстро выбирает или утверждает генеральш и капитанш над отрядами в десять и пятьдесят женщин и, установив подобие порядка, под бой около "восьми барабанов" (свой барабан он оставил), с бастильскими волонтерами в арьергарде снова выступает в путь.

Шайо, где поспешно выносят буханки хлеба, не подвергается разорению, не тронуты и севрские фарфоровые заводы. Древние аркады Севрского моста отзываются эхом под ногами менад, Сена с извечным рокотом катит свои волны, а Париж посылает вдогонку звоны набата и барабанную дробь, неразличимые в криках толпы и всплесках дождя. В Медон, в Сен-Клу, во все стороны расходятся вести о происходящем, и вечером будет о чем поговорить у камелька. Наплыв женщин все еще продолжается, потому что речь идет о деле всех дочерей Евы, всех нынешних и будущих матерей. Нет ни одной дамы, которой, пусть в истерике, не пришлось бы выйти из кареты и идти в шелковых туфельках по грязной дороге. Так в эту мерзкую октябрьскую погоду, как стая бескрылых журавлей, движутся они своим путем через ошеломленную страну. Они останавливают любых путешественников, особенно проезжих и курьеров из Парижа. Депутат Ле Шапелье в элегантном одеянии из элегантного экипажа изумленно рассматривает их сквозь очки - он интересуется жизнью, но поспешно удостоверяет, что он депутат-патриот Ле Шапелье и, более того, бывший председатель Ле Шапелье, который председательствовал в ночь сошествия Святого Духа, и член Бретонского клуба с момента его образования. На это "раздается громкий крик: "Да здравствует Ле Шапелье!", и несколько вооруженных лиц вскакивают на передок и на запятки его экипажа, чтобы сопровождать его".

Тем не менее весть, посланная депешей Лафайетом или распространившаяся в слабом шуме слухов, проникла в Версаль окольными путями. В Национальном собрании, когда все заняты обсуждением текущих дел, сожалениями о предстоящих антинациональных пиршествах в зале Оперы, о колебаниях Его Величества, не подписывающего Права Человека, а ставящего условия и прибегающего к уловкам, Мирабо подходит к председателю, которым в этот день оказывается многоопытный Мунье, и произносит вполголоса: "Мунье, Париж идет на нас" (Mounier, Paris marche sur nous). - "Я ничего не знаю!" (Je n'en sais rien!) - "Можете верить этому или не верить, это меня не касается, но Париж, говорю вам, идет на нас. Скажитесь немедленно больным, идите во дворец и предупредите их. Нельзя терять ни минуты". - "Париж идет на нас? отвечает Мунье желчным тоном. - Что ж, тем лучше! Тем скорее мы станем республикой", Мирабо покидает его, как всякий покинул бы многоопытного председателя, кинувшегося в неведомые воды с зажмуренными глазами, и повестка дня обсуждается как прежде.

Да, Париж идет на нас, притом не одни женщины Парижа! Едва Майяр скрылся из глаз, как послания месье де Гувьона во все округа и всеобщий набатный звон и барабанный бой начали давать результат. На Гревскую площадь быстро прибывают вооруженные национальные гвардейцы из всех округов, в первую очередь гренадеры из Центрального округа, это наши старые французские гвардейцы. Там уже "огромное стечение народа", толпятся жители Сент-Антуанского предместья, прошеные и непрошеные, с пиками и ржавыми ружьями. Гренадеров из Центрального округа приветствуют криками. "Приветствия нам не нужны, - мрачно отвечают они. - Нация была оскорблена, к оружию! Идем вместе за приказами!" Ага, вот откуда дует ветер! Патриоты и патрули теперь заодно!

Триста советников собрались, "все комитеты действуют". Лафайет диктует депеши в Версаль, в это время ему представляется депутация гренадеров Центрального округа. Депутация отдает ему честь и затем произносит слова, не лишенные толики смысла: "Мой генерал, мы посланы шестью ротами гренадер. Мы не считаем вас предателем, но считаем, что правительство предает нас; пора положить этому конец. Мы не можем повернуть штыки против женщин, которые просят хлеба. Народ в нищете, источник зла находится в Версале; мы должны разыскать короля и доставить его в Париж. Мы должны наказать фландрский полк и лейб-гвардию, которые дерзнули топтать национальные кокарды. Если король слишком слаб, чтобы носить корону, пусть сложит ее. Вы коронуете его сына, вы назовете Регентский совет, и все пойдет хорошо". Укоризненное изумление искажает лицо Лафайета, слетает с его красноречивых рыцарственных уст - тщетно. "Мой генерал, мы готовы пролить за вас последнюю каплю крови, но корень зла в Версале, мы обязаны пойти и привезти короля в Париж, весь народ хочет этого" (tout le peuple le veut).

"Мой генерал" спускается на наружную лестницу и произносит речь - опять тщетно. "В Версаль! В Версаль!" Мэр Байи, за которым послали сквозь потоки санкюлотов, пытается прибегнуть к академическому красноречию из своей золоченой парадной кареты, но не вызывает ничего, кроме хриплых криков: "Хлеба! В Версаль!", и с облегчением скрывается за дверцами. Лафайет вскакивает на белого коня и снова произносит речь за речью, исполненные красноречия, твердости, негодования, в них есть все, кроме убедительности. "В Версаль! В Версаль!" Так продолжается час за часом, на протяжении половины дня.

Великий Сципион-Американец ничего не может сделать, не может даже ускользнуть. "Черт возьми, мой генерал (Morbleu, mon general), - кричат гренадеры, смыкая ряды, когда конь делает движение в сторону, - вы не покинете нас, вы останетесь с нами!" Опасное положение: мэр Байи и члены муниципалитета заседают в Ратуше, "мой генерал" пленен на улице; Гревская площадь, на которой собрались тридцать тысяч солдат, и все Сент-Антуанское предместье и Сен-Марсо превратились в грозную массу блестящей и заржавленной стали, все сердца устремлены с мрачной решимостью к одной цели. Мрачны и решительны все сердца, нет ни одного безмятежного сердца, кроме, быть может, сердца белого коня, который гарцует, изогнув шею, и беззаботно грызет мундштук, как будто не рушится здесь мир с его династиями и эпохами. Пасмурный день клонится к закату, а девиз остается тем же: "В Версаль!"

И вдруг, зародившись вдали, накатывают зловещие крики, хриплые, отдающиеся в продолжительном глухом ропоте, звуки которого слишком напоминают "Фонарь!" (Lanterne!). А ведь нерегулярные отряды санкюлотов могут сами отправиться в путь со своими пиками и даже пушками. Несгибаемый Сципион решается наконец через адъютантов спросить членов муниципалитета: должен он идти в Версаль? Ему вручают письмо через головы вооруженных людей; шестьдесят тысяч лиц впиваются в него глазами, стоит полная тишина, не слышно ни одного вздоха, пока он читает. О Боже, он внезапно бледнеет! Неужели члены муниципалитета разрешили? "Разрешили и даже приказали" поступить иначе он не может. Крики одобрения сотрясают небо. Все в строй, идем!

Время подходит, как мы посчитали, уже к трем часам. Недовольные национальные гвардейцы могут разок пообедать по-походному, но они единодушно, обедавшие и необедавшие, идут вперед. Париж распахивает окна, "рукоплещет", в то время как мстители под резкие звуки барабанов и дудок проходят мимо; затем он усядется в раздумье и проведет в ожидании бессонную ночь. Лафайет на своем белом коне как можно медленнее объезжает строй и красноречиво взывает к рядам, продвигаясь вперед со своими тридцатью тысячами. Сент-Антуанское предместье с пиками и пушками обогнало его, разношерстная толпа с оружием и без него окружает его с боков и сзади. Крестьяне опять стоят, разинув рты. "Париж идет на нас" (Paris marche sur nous).

Глава шестая. В ВЕРСАЛЬ!

В это самое время Майяр остановился со своими покрытыми грязью менадами на вершине последнего холма, и их восхищенным взорам открылись Версаль и Версальский дворец и вся ширь королевского домена: вдаль, направо Марли и Сен-Жермен-ан-Ле и налево, вплоть до Рамбуйе, все прекрасно, все мягко окутано, как печалью, сероватой влажностью воздуха. А рядом, перед нами, Версаль, Новый и Старый, с широкой тенистой главной аллеей посередине, величественно-тенистой, широкой, в 300 футов шириной, как считают, с четырьмя рядами вязов, а дальше Версальский дворец, выходящий в королевские парки и сады, сверкающие озерца, цветники, лабиринты, Зверинец, Большой и Малый Трианон, жилища с высокими башнями, чудные заросшие уголки, где обитают боги этого низшего мира, но и они не избавлены от черных забот сюда направляются изголодавшиеся менады, вооруженные пиками-тирсами![295]

Да, сударыни, именно там, где наша прямая тенистая аллея пересекается, как вы заметили, двумя тенистыми аллеями по правую и по левую руку и расширяется в Королевскую площадь и Внешний дворцовый двор, именно там находится Зал малых забав. Именно там заседает верховное собрание, возрождающее Францию. Внешний двор, Главный двор, Мраморный двор, двор, сужающийся в двор, который вы можете различить или представить себе, и на самом дальнем его конце стеклянный купол, отчетливо сияющий, как звезда надежды, - это и есть Oeil de Boeuf. Именно там, и нигде больше, печется для нас хлеб! - "Но, сударыни, не лучше ли будет, если наши пушки и мадемуазель Теруань со всем военным снаряжением перейдут в задние ряды? Подателям прощений в Национальное собрание приличествует смиренность, мы чужие в Версале, откуда вполне явственно доносятся звуки набатов и барабанов! Надо также принять по возможности веселый вид, скрыв наши печали, может быть даже запеть? Горе, которому сочувствуют небеса, ненавидимо и презираемо на земле" - так советует находчивый Майяр, обращаясь к своим менадам с речью на холме около Версаля.

Хитроумные предложения Майяра принимаются. Покрытые грязью мятежницы движутся по аллее "тремя колоннами" среди четырех рядов вязов, распевая "Генрих IV" на первую попавшуюся мелодию и выкрикивая: "Да здравствует король!" Версаль толпится по обеим сторонам, хотя с, вязов неумолимо капает, и провозглашает: "Да здравствуют наши парижанки!" (Vivent nos parisiennes!).

Гонцы и курьеры были высланы в направлении Парижа, как только распространились слухи, благодаря чему, к счастью, удалось разыскать короля, который отправился охотиться в Медонский лес, и доставить его домой, тогда и забили в барабаны и набаты. Лейб-гвардейцы, угрюмые, в промокших рейтузах, уже выстроены перед дворцовой решеткой и смотрят на Версальскую аллею. Фландрский полк, раскаивающийся за пиршество в Опере, тоже здесь. Здесь же и спешившиеся драгуны. И наконец, майор Лекуэнтр с теми, кого он смог собрать из версальской Национальной гвардии, хотя надо отметить, что наш полковник, тот самый граф д'Эстен, который страдал бессонницей, крайне несвоевременно исчез, предполагают, что в Oeil de Boeuf, и не оставил ни приказов, ни патронов. Швейцарцы в красных мундирах стоят под ружьем позади решетки. Там же, во внутренних покоях, собрались "все министры": Сен-При, Помпиньян со своими "Сетованиями" и другие вместе с Неккером; они заседают и, подавленные, ожидают, что же будет.

Председатель Мунье, хотя он и ответил Мирабо: "Тем лучше" (Tant mieux) - и сделал вид, что не придает этому большого значения, охвачен дурными предчувствиями. Разумеется, эти четыре часа он не почивал на лаврах! Повестка дня продвигается: выглядит уместным направить депутацию к Его Величеству, чтобы он соизволил даровать "всецелое и безоговорочное одобрение" всем этим статьям нашей конституции, "условное одобрение", со всякого рода оговорками, не может удовлетворить ни богов, ни людей.

Это-то ясно. Но есть нечто большее, о чем никто не говорит, но что теперь все, хоть и смутно, понимают. Беспокойство, нерешительность написаны на всех лицах; члены Собрания перешептываются, неловко входят и выходят: повестка дня, очевидно, не отражает злобу дня. И наконец, от внешних ворот доносятся шелест и шарканье, резкие возгласы и перебранка, заглушаемые стенами, все это свидетельствует, что час пробил! Уже слышны толкотня и давка, и вот входит Майяр во главе депутации из пятнадцати женщин, с одежды которых капает грязь. Невероятными усилиями, всеми правдами и неправдами Майяру удалось убедить остальных подождать за дверями. Национальное собрание поэтому должно взглянуть прямо в лицо стоящей перед ним задаче: возрождающийся конституционализм имеет прямо перед собой санкюлотизм собственной персоной, кричащий: "Хлеба! Хлеба!"

Находчивый Майяр, преобразовавший исступление в связную речь, делает все возможное, укрощая одних и убеждая других; и впрямь, хоть и не воспитанный на ораторском искусстве, он умудряется действовать вполне успешно: при настоящем, ужасающем недостатке зерна депутация горожанок пришла из Парижа, как может видеть высокоуважаемое Собрание, чтобы подать прошение. В этом деле слишком очевидны заговоры аристократов: например, один мельник был подкуплен "банкнотой в 200 ливров", чтобы он не молол зерна, его имени пристав Майяр не знает, но факт этот может быть доказан и во всяком случае не вызывает сомнений. Далее, как выясняется, национальные кокарды были растоптаны, некоторые носят или носили черные кокарды. Не подвергнет ли высокое Национальное собрание, надежда Франции, все эти вопросы своему мудрому безотлагательному обсуждению?

И изголодавшиеся, неукротимые менады к крикам "Черные кокарды!", "Хлеба! Хлеба!" добавляют крик "Да или нет?". Да, господа, если депутация к Его Величеству за "одобрением, всецелым и безоговорочным", выглядела уместной, насколько более уместна она теперь ввиду "прискорбного положения Парижа", ради успокоения этого возбуждения! Председатель Мунье с поспешно собранной депутацией, среди которой мы замечаем почтенную фигуру доктора Гильотена, торопится во дворец. Повестку дня продолжит вице-председатель; Майяр будет стоять рядом с ним, чтобы сдерживать женщин. Было четыре часа ужасного дня, когда Мунье вышел из Собрания.

О многоопытный Мунье, какой день! Последний день твоего политического бытия! Лучше бы было тебе сказаться "внезапно заболевшим", когда еще было время. Потому что посмотри, Эспланада на всем ее громадном протяжении покрыта группами оборванных, промокших женщин, патлатых негодяев-мужчин, вооруженных топорами, ржавыми пиками, старыми ружьями, "железными дубинками" (batons ferres), которые завершаются ножами или клинками (вид самодельного резака); все это похоже не на что иное, как на голодный бунт. Льет дождь, лейб-гвардейцы гарцуют между группами "под общий свист", возбуждая и раздражая толпу, которая, будучи рассеяна ими в одном месте, тотчас собирается в другом.

Бесчисленное количество оборванных женщин осаждает председателя и депутацию, настаивая, чтобы сопровождать его: разве сам Его Величество, выглянув из окна, не послал узнать, что мы хотим? "Хлеба и разговора с королем" (Du pain et parler au Roi), - был ответ. 12 женщин шумно присоединяются к депутации и идут вместе с ней через Эспланаду, через рассеянные группы, мимо гарцующих лейб-гвардейцев под проливным дождем.

Председателя Мунье, депутация которого пополнилась 12 женщинами, сопровождаемыми толпой голодных оборванцев, самого принимают за одну из таких групп: их разгоняют гарцующие гвардейцы; с большим трудом они снова сходятся по липкой грязи. Наконец ворота открываются, депутации разрешают войти, включая и этих двенадцать женщин, из которых пять даже увидят в лицо Его Величество. Пусть же промокшие менады ожидают их возвращения со всем возможным терпением.

Глава седьмая. В ВЕРСАЛЕ

Но Афина Паллада в образе мадемуазель Теруань уже занялась фландрцами и спешившимися драгунами. Она вместе с наиболее подходящими женщинами проходит по рядам, разговаривает с серьезной веселостью, сжимает грубых вояк в патриотических объятиях, выбивает нежными руками ружья и мушкеты: может ли мужчина, достойный имени мужчины, напасть на голодных женщин-патриоток?

Писали, что Теруань имела мешки с деньгами, которые она раздавала фландрцам; но откуда она могла их взять? Увы, имея мешки с деньгами, редко садятся на повстанческую пушку. Клевета роялистов! Теруань имела лишь тот скудный заработок, который ей приносила профессия женщины, которой не повезло в жизни; у нее не было денег, только черные кудри, фигура языческой богини и одинаково красноречивые язык и сердце.

Тем временем начинает прибывать Сент-Антуанское предместье группами и отрядами, промокшими, угрюмыми, вооруженными пиками и самодельными резаками, так далеко их завела упорная народная мысль. Множество косматых фигур оказалось здесь: одни пришли совершить нечто, что они еще сами не знают, другие пришли, чтобы посмотреть, как это свершится! Среди всех фигур выделяется одна, громадного роста, в кирасах, хотя и маленького размера17, заросшая рыжими с проседью кудрями и длинной черепичного цвета бородой. Это Журдан, плутоватый торговец мулами, уже больше не торговец, а натурщик, превратившийся сегодня в искателя приключений. Его длинная черепичного цвета борода обусловлена данью моде, чем обусловлены его кирасы (если только он не работает каким-нибудь разносчиком, снабженным железной бляхой), вероятно, навсегда останется исторической загадкой. Среди толпы мы видим и другого Саула[296]: его называют Отец Адам (Pere Adam), но мы лучше знаем его как громогласного маркиза Сент-Юрюга, героя "вето", человека, который понес потери и заслужил их. Долговязый маркиз, несколько дней назад чудом уцелевший в аду штурма Бастилии, теперь как учитель на учеников с интересом поглядывает из-под своего зонтика. Все смешалось: Афина Паллада, занятая фландрцами; патриотическая версальская Национальная гвардия, лишенная патронов, брошенная полковником д'Эсте-ном и возглавленная майором Лекуэнтром; гарцующие лейб-гвардейцы, раздраженные, упавшие духом, в мокрых рейтузах, и, наконец, это разлившееся море возмущенных оборванцев - как при таком смешении может не быть происшествий?

Смотрите, вот двенадцать депутаток возвращаются из дворца. Без председателя Мунье, но сияющие от радости, кричащие: "Жизнь за короля и его семью!" Видимо, у вас хорошие новости, сударыни? Наилучшие новости! Пятеро из нас были допущены во внутренние роскошные покои к самому королю. Вот этой тоненькой девице (она самая хорошенькая и лучше всех воспитана) - "Луизе Шабри, делающей статуэтки, ей всего 17 лет" - мы поручили выступить. И Его Величество глядел на нее, да и на всех нас, необыкновенно милостиво. А еще, когда Луиза, обращаясь к нему, чуть не упала в обморок, он поддержал ее своей королевской рукой и любезно сказал: "Она вполне стоит того" (Elle en valut bien la peine). Подумайте, женщины, что за король! Его слова сплошное утешение, вот хоть эти: в Париж будут посланы продукты, если продукты еще есть на свете; хлеб будет так же доступен, как воздух; мельники должны молоть, сколько выдержат их жернова, иначе им придется плохо; все, что Спаситель французской свободы может исправить, все будет сделано.

Это хорошие новости, но слишком неправдоподобные для измокших менад! Доказательств-то ведь нет? Слова утешения - это всего лишь слова, которые никого не накормят. "О несчастные бедняки, вас предали аристократы, они обманули даже ваших собственных посланцев! Своей королевской рукой, мадемуазель Луиза? Своей рукой?! Ты, бесстыжая девка, заслуживающая такого названия - лучше не произносить! Да, у тебя нежная кожа, а наша загрубела от невзгод и промокла насквозь, пока мы ждали тебя под дождем. У тебя нет дома голодных детей, только гипсовые куколки, которые не плачут! Предательница! На фонарь!" - И на шею бедной хорошенькой Луизы Шабри, тоненькой девицы, только что опиравшейся на руку короля, не слушая ее оправданий и воплей, накидывают петлю из подвязок, которую за оба конца держат обезумевшие амазонки; она на краю гибели, но тут подлетают два лейб-гвардейца, с негодованием разгоняют толпу и спасают ее. Встреченные недоверием двенадцать депутаток спешат обратно во дворец за "письменным ответом".

Но взгляните, вот новый рой менад во главе с "бастильским волонтером Брюну". Они тоже пробиваются к решетке Большого дворца, чтобы посмотреть, что там происходит. Человеческое терпение, особенно если на человеке мокрые рейтузы, имеет пределы. Лейтенант лейб-гвардии месье де Савоньер на мгновение дает волю своему нетерпению, уже долго подвергавшемуся испытанию. Он не только разгоняет вновь подошедших менад, но и наступает конем на их главу месье Брюну и рубит или делает вид, что рубит его саблей; находя в этом большое облегчение, он даже преследует его; Брюну убегает, хотя и оборачиваясь на бегу и также обнажив саблю. При виде этой вспышки гнева и победы два других лейб-гвардейца (гнев заразителен, а немного расслабиться так утешительно) также дают себе волю, устремляются в погоню с саблями наголо, описывая ими в воздухе страшные круги. Так что бедному Брюну ничего не остается делать, как бежать еще быстрее; пробираясь между рядами, он не перестает размахивать саблей, как древний парфянин, и, более того, кричать во все горло: "Они нас убьют!" (On nous laisse assassiner!).

Какой позор! Трое против одного! Из рядов Лекуэнтра слышится громкий ропот, затем рев и, наконец, выстрелы. Рука Савоньера поднята для удара, пуля из ружья одного из солдат Лекуэнтра пронзает ее, занесенная сабля звенит, падая и не причиняя вреда. Брюну спасен, эта дуэль благополучно закончилась, но дикие боевые клики начинают раздаваться со всех сторон!

Амазонки отступают, жители Сент-Антуанского предместья наводят пушку, заряженную картечью; трижды подносят зажженный факел, и трижды ничего не следует - порох отсырел; слышатся голоса: "Остановитесь, еще не время!"18 Господа лейб-гвардейцы, вам дан приказ не стрелять, однако двое из вас хромают, выбитые из седла, а один конь убит. Не лучше ли вам отступить, чтобы пули не достали вас, а затем и вообще скрыться в стенах дворца? А что произойдет, если при вашем отступлении разрядится одно-два ружья по этим вооруженным лавочникам, которые не перестают орать и издеваться? Выпачканы грязью ваши белые кокарды огромного размера, и дай Бог, чтобы они сменились на трехцветные! Ваши рейтузы промокли, ваши сердца огрубели. Идите и не возвращайтесь!

Лейб-гвардейцы отступают, как мы уже намекнули, с той и с другой стороны раздаются выстрелы; они не пролили крови, но вызвали безграничное негодование. Раза три в сгущающихся сумерках они показываются у тех или иных ворот, но всякий раз их встречают бранью и пулями. Стоит показаться хоть одному лейб-гвардейцу, как его преследуют все оборванцы: например, бедного "месье де Мушетона из шотландского полка", владельца убитого коня, смогли прикрыть только версальские капитаны; вслед ему щелкали ржавые курки, разорвав в клочья его шляпу. В конце концов по высочайшему повелению лейб-гвардейцы, кроме нескольких, несущих караул, исчезают, как будто проваливаются сквозь землю, а под покровом ночи они уходят в Рамбуйе.

Отметим также, что версальцы к этому времени обзавелись оружием; весь день некое официальное лицо ничего не могло найти, пока в эти критические минуты один патриотически настроенный сублейтенант не приставил пистолет к его виску и не сказал, что будет очень благодарен, если оружие найдется, что немедленно и было исполнено. И фландрцы, обезоруженные Афиной Палладой, тоже открыто заявили, что стрелять в мирных жителей они не будут, и в знак мира обменялись с версальцами патронами.

Санкюлоты теперь входят в число друзей и могут "свободно передвигаться", возмущаясь лейб-гвардией и усиленно жалуясь на голод.

Глава восьмая. НА ОДНОЙ И ТОЙ ЖЕ ДИЕТЕ

Но что же медлит Мунье, почему не возвращается со своей депутацией? Уже шесть, уже семь часов вечера, а Мунье все нет, и все нет "одобрения, всецелого и безоговорочного".

И смотрите, насквозь промокшие менады уже не депутацией, а всей толпой проникли в Собрание и позорнейшим образом нарушили публичные выступления и повестку дня. Ни Майяр, ни председатель не могут сдержать их пыл, и даже львиный рык Мирабо, которому они аплодируют, останавливает их ненадолго: то и дело они прерывают прения о возрождении Франции голосами: "Хлеба! Хватит этой болтовни!" Как нечувствительны оказались эти несчастные создания к проявлениям парламентского красноречия!

Откуда-то становится известно, что запрягаются королевские экипажи как будто бы для отъезда в Мец. Действительно, какие-то экипажи, то ли королевские, то ли нет, выезжают из задних ворот. Они даже предъявили или пересказали письменный приказ нашего версальского муниципалитета, который настроен монархически, а не демократически. Однако версальские патрули заставляют их вернуться, согласно строжайшему распоряжению неутомимого Лекуэнтра.

В эти часы майор Лекуэнтр действительно очень занят и потому, что полковник д'Эстен, невидимый, слоняется без дела в Oeil de Boeuf, невидимый или весьма относительно видимый в отдельные мгновения; и потому, что слишком верноподданный муниципалитет требует надзора, а на тысячи вопросов не следует распоряжений, ни гражданских, ни военных! Лекуэнтр распоряжается в версальской Ратуше; он ведет переговоры со швейцарцами и лейб-гвардейцами у решетки Большого двора; он появляется в рядах фландрского полка; он здесь, он там, он напрягает все силы, чтобы избежать кровопролития, чтобы помешать королевской семье бежать в Мец, а менадам разграбить Версаль.

На склоне дня мы видим, как он подходит к вооруженным группам из Сент-Антуанского предместья, слишком уж мрачно шатающимся вокруг зала Дворца малых забав. Они принимают его, образовав полукруг, причем двенадцать ораторов стоят около пушек с зажженными факелами, а жерла пушек направлены на Лекуэнтра: картина, достойная Сальватора![297] Он спрашивает в сдержанных, но смелых выражениях: чего они хотят добиться своим походом на Версаль? Двенадцать ораторов отвечают кратко, но выразительно: "Хлеба и окончания всех этих дел" (Du pain et la fin des affaires). Когда окончатся "эти дела", ни майор Лекуэнтр, ни один смертный не может сказать; что же касается хлеба, то он спрашивает: "Сколько вас?" - узнает, что их шесть сотен и что по одному хлебу на каждого будет достаточно. Он отъезжает к муниципалитету, чтобы достать шестьсот хлебов.

Однако, настроенный монархически, муниципалитет этих хлебов не даст, скорее он даст две тонны риса - но только вопрос в том, будет это сырой или вареный рис? Но когда выясняется, что рис тоже годится, муниципалитет исчезает, испаряется, как провалились под землю те двадцать шесть долгополых в Париже; и, не оставив ни малейших следов риса, ни в сыром, ни в вареном виде, они также пропадают со страниц Истории!

Рис не появляется, надежды на пищу не оправдались, обмануты даже надежды на месть: разве месье де Мушетон из шотландского полка не был обманно спрятан, как мы говорили? За неимением ничего другого остается только убитый конь месье де Мушетона, валяющийся там, на Эспланаде! Обманутое, голодное Сент-Антуанское предместье бросается к убитому коню, освежевывает его, с криками жарит на кострах из заборов, калиток, любого дерева, которое можно найти, и по примеру древнегреческих героев протягивает руки к изысканно приготовленному блюду, каково бы оно ни было. Другие оборванцы бродят с места на место, ища, что бы можно было съесть. Фландрцы отправляются в свои казармы, Лекуэнтр с версальца-ми - в свои; остаются лишь бдительные патрули, которым приказано быть бдительными вдвойне.

И так спускаются тени ночи, бурной, дождливой, и все дорожки теряются во тьме. Это самая странная ночь из всех виденных в этих местах, пожалуй, со времен Варфоломеевской ночи, когда Версаль, как пишет Бассомпьер, был еще жалким замком (chetif chateau). О, где лира какого-нибудь Орфея, чтобы поддержать в этих безумных толпах порядок прикосновениями к звучным струнам! Здесь же все кажется развалившимся, распавшимся в зияющей пропасти. Как при гибели мира, самое высокое пришло в соприкосновение с самым низменным: отребье Франции осаждает короля Франции; дубинки-резаки подняты вокруг короны, но не для ее защиты! Наряду с обвинениями кровожадных лейб-гвардейцев, настроенных против нации, слышен глухой ропот, в котором упоминается имя королевы.

Двор, совершенно бессильный, дрожит в страхе; его настроение меняется вместе с настроением Эспланады, меняется в зависимости от тональности слухов из Парижа. Слухи приходят безостановочно, предвещая то мир, то войну. Неккер и все министры совещаются, но без малейшего результата. Oeil de Boeuf охвачен бурей слухов: мы бежим в Мец, мы не бежим в Мец. Королевские экипажи опять пытаются выехать, хотя бы для пробы, и опять их возвращают патрули Лекуэнтра. За шесть часов не принято ни одного решения, даже одобрения, всецелого и безоговорочного.

За шесть часов? Увы, тот, кто не может в таких обстоятельствах принять решение за шесть минут, должен отказаться от всего: за него уже все решила судьба. Тем временем менады и санкюлоты совещаются с Национальным собранием; там становится все более и более шумно. Мунье не возвращается, власти не показываются: в настоящее время власть во Франции принадлежит Лекуэнтру и Майяру. Так вот какова мерзость безысходного отчаянья, она наступила нежданно, хотя была неизбежна и давно предсказана! Но для слепцов любая вещь неожиданна. Нищета, которая долгие века не имела ни защитника, ни помощника, теперь будет помогать себе сама и говорить сама за себя. Язык же, один из самых грубых, будет таким, каким он только и может быть, - вот этим!

В восемь часов к нашему Собранию возвращается - нет, не депутация, а доктор Гильотен, возвещающий, что она вернется, а также что есть надежда на одобрение, всецелое и безоговорочное. Он сам принес королевское послание, утверждающее и приказывающее осуществить самое свободное "распределение зерна". Менады от всего сердца рукоплещут королевскому посланию. В соответствии с этим Собрание принимает декрет, также воспринятый менадами восторженно: только не лучше бы было, если бы благородное Собрание догадалось установить твердую цену на хлеб - 8 су за восьмушку и цену на мясо - 6 су за фунт? Это предложение вносят множество мужчин и женщин, которых пристав Майяр уже не может сдержать; верховному Собранию приходится выслушать его. Пристав Майяр и сам уже не всегда осторожен в своих речах; когда же ему делают замечание, он извиняется, ссылаясь с полным основанием на необычность обстоятельств.

Но наконец и этот декрет утвержден, а беспорядок все продолжается, члены Собрания постепенно рассеиваются, председатель Мунье не возвращается что еще может сделать вице-председатель, как не раствориться самому? Под таким давлением Собрание тает, или, говоря официальным языком, заседание переносится на следующий день. Май-яра посылают в Париж с королевским "Указом о зерне" в кармане, его и нескольких женщин - в экипажах, принадлежащих королю. Туда же еще раньше отправилась стройная Луиза Шабри с "письменным ответом", за которым возвращались двенадцать депутаток. Стройная сильфида отправилась по темной, грязной дороге: ей нужно столько всего рассказать, ее бедные нервы так потрясены, что двигается она чрезвычайно медленно, впрочем, как и все в этот день по этой дороге. Председателя Мунье все еще нет, как нет и одобрения, всецелого и безоговорочного, хотя прошли наполненные событиями шесть часов, хотя курьер за курьером сообщает, что приближается Лафайет. Приближается с войной или миром? Пора и дворцу наконец решиться на то или другое, пора и дворцу, если он собирается жить, показать, что он жив.

Наконец прибывает Мунье, победоносный, радостный, после столь долгого отсутствия, неся с трудом полученное одобрение, которое, увы, сейчас уже не имеет большого значения. Представьте изумление Мунье, когда он обнаруживает, что его сенат, который он рассчитывал восхитить одобрением, всецелым и безоговорочным, полностью исчез, а его место занял сенат менад! Как обезьяна Эразма[298] подражала его бритью при помощи щепочки, так и эти амазонки с шутовской торжественностью путанно пародируют Национальное собрание. Они выдвигают предложения, произносят речи, принимают указы, все это вызывает по меньшей мере громкий смех. Все галереи и скамьи заполнены, могучая рыночная торговка восседает в кресле Мунье. Не без трудностей, при помощи приставов и убеждений Мунье прокладывает путь к председательнице; прежде чем сложить с себя обязанности, торговка заявляет, что в первую очередь она, да и весь ее сенат, как мужского, так и женского пола, сильно страдает от голода (и впрямь, что такое один жареный боевой конь на такое количество народа?).

Опытный Мунье в этих обстоятельствах принимает двусмысленную резолюцию: собрать вновь членов Собрания барабанным боем, а также раздобыть запас продовольствия. Быстроногие гонцы летят ко всем булочникам, поварам, пирожникам, виноторговцам, рестораторам; по всем улицам бьют барабаны, сопровождаемые пронзительными голосистыми призывами. Они появляются появляются члены Собрания, и, что еще лучше, появляется продовольствие. Последнее доставляется на подносах и тачках: хлебы, вино, большой запас колбас. Корзины с яствами плавно передаются по скамьям: "и не было ни для кого недостатка в равной доле еды", как сказал отец эпоса[299], - самое необходимое в этот момент.

Постепенно около сотни членов Собрания окружают кресло Мунье, а менады освобождают им немного места: внимайте Одобрению, всецелому и безоговорочному, и приступим в соответствии с повесткой ночи к "обсуждению Уложения о наказаниях". Все скамьи переполнены, в темных галереях, еще более темных от немытых голов, заметно странное "сверкание" - от неожиданно появившихся резаков. Прошло ровно пять месяцев с того дня, когда эти самые галереи были заполнены красавицами, украшенными драгоценностями и высокими плюмажами, роняющими ослепительные улыбки, а теперь? Так далеко мы зашли в возрождении Франции! Не зря считается, что родовые муки самые страшные! Нет никакой возможности удержать менад от замечаний; они интересуются: "Какая польза от Уложения о наказаниях? То, что нам надо, - это хлеб". Мирабо оборачивается и львиным рыком увещевает их; менады рукоплещут, но снова вмешиваются. Вот так они, жуя жесткую колбасу и обсуждая Уложение о наказаниях, превращают эту ночь в кошмар. Чем это кончится? Но сначала должен прибыть Лафайет со своими тридцатью тысячами; он больше не может оставаться вдалеке, и все ожидают его, как вестника судьбы.

Глава девятая. ЛАФАЙЕТ

Ближе к полуночи на холме загораются огни - огни Лафайета! Раскаты его барабанов достигают Версальской аллеи. С миром или с войной? Терпение, друзья! Ни с тем, ни с другим. Лафайет пришел, но катастрофа еще не наступила.

Он столько раз останавливался и произносил речи по пути, что потратил на дорогу в четыре лиги девять часов. В Монтрейле, неподалеку от Версаля, все войско вынуждено было задержаться, чтобы глубокой ночью под проливным дождем дать с поднятой рукой торжественную клятву в уважении к королю и в верности Национальному собранию. Медленный переход успел смирить гнев, жажда мести стихла от усталости и мокрой одежды. Фландрский полк снова встал под ружье, но фландрцы превратились теперь в таких патриотов, что их уже не требуется "наказывать". Изнуренные дорогой батальоны останавливаются в аллее, у них нет сейчас более настоятельного желания, нежели укрыться от дождя и отдохнуть.

Беспокоится председатель Мунье, беспокоится дворец. Из дворца прислано приглашение: не будет ли месье Мунье любезен вернуться туда с новой депутацией как можно скорее; это по крайней мере объединит оба наши беспокойства. Тем временем беспокоящийся Мунье сам от себя уведомляет генерала, что Его Величество милостиво даровал нам одобрение, всецелое и безоговорочное. Генерал во главе небольшой передовой колонны мимоходом отвечает, произнеся несколько неопределенных, но любезных слов национальному председателю, бросает беглый взгляд на это смешанное Национала ное собрание, а затем направляется прямо к дворцу. Его сопровождают два члена парижского муниципалитета: они были избраны из трехсот для этой цели. Его пропускают через запертые снаружи и внутри ворота, мимо караульных и привратников в королевские покои.

Весь двор, женщины и мужчины, толпится у него на пути, чтобы прочитать свою судьбу на его челе, на котором написана, как говорят историки, смесь "печали, преданности и отваги", что производит странное впечатление. Король в сопровождении монсеньеров, министров и маршалов уже ожидает его. Он "пришел, чтобы сложить свою голову ради безопасности головы Его Величества", как высокопарно выражается он. Два члена муниципалитета излагают желание Парижа - всего четыре пункта вполне мирного характера. Первое, чтобы честь охранять его священную персону была возложена на Национальную гвардию, например на гренадеров Центрального округа, которые, будучи французскими гвардейцами, привыкли нести эту обязанность. Второе, чтобы было получено продовольствие, если возможно. Третье, чтобы в тюрьмы, переполненные политическими преступниками, были назначены судьи. Четвертое, чтобы Его Величество соизволил переехать и жить в Париже. На все пожелания, кроме четвертого, Его Величество охотно соглашается; можно сказать, что он еще раньше выполнил их. На четвертое же нужно сказать только "да" или "нет"; с каким бы удовольствием он сказал "да" и "нет"! Но в любом случае, благодарение Богу, разве они не расположены исключительно миролюбиво? Еще есть время на размышления. Самая страшная опасность, по-видимому, миновала!

Лафайет и д'Эстен выставляют стражу, гренадеры Центрального округа занимают кордегардию, где они в качестве французских гвардейцев размещались раньше, тем более что ее последние злополучные обитатели, лейб-гвардейцы, почти все ушли в Рамбуйе. Таков распорядок на наступающую ночь, и он принесет в эту ночь достаточно зла. После этого Лафайет и два члена муниципалитета с высокопарной любезностью отбывают.

Свидание было так коротко, что Мунье и его депутация еще не добрались до дворца. Так коротко и так удовлетворительно. Камень свалился у каждого с сердца. Прекрасные придворные дамы громко объявляют, что этот Лафайет, сколь он ни противен, на этот раз их спаситель. Даже старые девы соглашаются с этим, те самые тетки короля, Graille и ее сестры, о которых мы упоминали. Слышали, что королева Мария Антуанетта несколько раз повторила то же самое, Она одна среди всех женщин и всех мужчин в этот день имела мужественный вид высокомерного спокойствия и решимости. Она одна твердо понимала, что она собирается делать; дочь Терезы смеет делать то, что она собирается, даже если вся Франция будет угрожать ей, а собирается она оставаться там, где ее дети, где ее муж.

К трем часам утра все устроено: выставлена стража, гренадеры Центрального округа после произнесения речей размещены в своей старой кордегардии, перед швейцарцами Я немногими оставшимися лейб-гвардейцами тоже произнесены речи. Измученные дорогой парижские батальоны, предоставленные "версальскому гостеприимству", спят в свободных постелях в свободных казармах, кофейнях, пустых церквах. По пути в церковь Сен-Луи на улице Сартори один из отрядов пробудил бедного Вебера от его беспокойных снов. За этот день Вебер набрал полный жилетный карман пуль: "200 пуль и два рожка с порохом!" - в то время жилеты были настоящими жилетами, и передние полы спускались до колен. Вот, сколько пуль набрал он в течение дня, но не имел случая использовать их; он поворачивается с боку на бок, проклиная неверных бандитов, произносит одну-две молитвы и снова засыпает.

Наконец Национальное собрание выговорилось; по предложению Мирабо обсуждение Уложения о наказаниях прерывается и заседание на сегодня прекращается. Менады и санкюлоты ютятся в кордегардиях, казармах фландрцев, где горят веселые огни, а если там не хватило места, то в церквах, присутственных местах, сторожках - повсюду, где может приютиться нищета. Беспокойный день выкричался и затих, еще не пострадала ни одна жизнь, кроме жизни коня. Мятежный хаос дремлет, окружив дворец, как океан вокруг водолазного колокола, в котором пока еще нет ни одной трещины.

Глубокий сон без разбора охватил и высших, и низших, остановив большинство событий и стремлений, даже гнев и голод. Мрак покрывает землю. Только вдали, на северо-востоке, Париж разрезает темную влажную ночь своим желтоватым сиянием. Там все освещено, как ушедшими июльскими ночами, улицы пустынны из-за страха войны, муниципалитет бодрствует, перекликаются патрули хриплыми голосами: "Кто идет?" Сюда, как мы узнаем, в этот самый час приходит наша бедная стройная Луиза Шабри с вконец расстроенными нервами. Сюда прибывает и Майяр примерно спустя час - "около четырех часов утра". Они один за другим докладывают бодрствующему Отель-де-Виль все, что могут сказать утешительного, и на рассвете на больших утешительных плакатах это будет доведено до сведения всех людей.

Лафайет в Отель-де-Ноай, неподалеку от дворца, закончив речи, совещается со своими офицерами: к пяти часам утра единодушно признается, что лучший совет для человека, измученного усталостью и более двадцати часов подряд не знавшего отдыха, - это броситься на кровать и немного отдохнуть.

Вот так завершилось первое действие, или восстание женщин. Какой оборот примет дело завтра? Завтрашний день, как и всегда, в руках судьбы! Но можно надеяться, что Его Величество соблаговолит переехать в Париж с полным почетом; в крайнем случае он может посетить Париж. Антинационально настроенные лейб-гвардейцы здесь и повсюду должны принести национальную присягу, должны дать удовлетворение трехцветной кокарде; фландрцы принесут присягу. Вероятно, будет много присяг, неизбежно множество публичных речей, и пусть с помощью речей и клятв все это дело уладится каким-нибудь прекрасным образом.

Или же все произойдет другим, совсем не прекрасным образом, благоволение короля будет не почетным, а вынужденным, позорным? Беспредельный хаос мятежа сжимается вокруг дворца, как океан вокруг водолазного колокола, и может просочиться в любую трещинку. Дайте только собравшейся мятежной массе найти щелку! И она ринется внутрь, как бесконечный вал прорвавшейся воды или, скорее, как горючей, самовоспламеняющейся жидкости, например скипидарно-фосфорного масла жидкости, известной Спиноле-Сан-теру!

Глава десятая. КОРОЛЬ РАЗРЕШАЕТ ВОЙТИ

Сумрачный рассвет нового дня, сырого и холодного, едва успел забрезжить над Версалем, когда по воле судьбы один лейб-гвардеец выглянул в окно в правом крыле дворца, чтобы посмотреть, что происходит на небе и на земле. Оборванцы мужчины и женщины бродят у него на глазах. Вполне понятно, что пустой желудок способствует раздражительности; вероятно, он не может сдержать срывающегося с языка ругательства в их адрес, и уж совсем никак не может он сдерживать ответные ругательства.

Дурные слова порождают еще худшие, пока не будет сказано самое скверное, и тогда наступает очередь дурных дел. Получил ли сквернословящий лейб-гвардеец еще большее сквернословие в ответ (что было совершенно неизбежно), зарядил ли свое ружье и пригрозил стрелять или действительно выстрелил? Если бы кто-нибудь это знал! Считается, что это так, а по нашему мнению, это маловероятно. Но как бы то ни было, вопя от негодования на угрозу, оборванцы кидаются ломать решетки, одна из них (некоторые пишут, что это была всего-навсего цепь) поддается; оборванцы врываются в Большой двор, вопя еще громче.

Ругавшийся лейб-гвардеец, а с ним и другие лейб-гвардейцы теперь действительно открывают огонь, у одного из людей перебита рука. Лекуэнтр скажет в своем показании, что "господин Карден, безоружный национальный гвардеец, был заколот кинжалом"25, но посмотрите, бедный Жером Леритье, он тоже безоружный национальный гвардеец, "столяр, сын седельщика из Парижа" с юношеским пушком на подбородке, действительно смертельно ранен, он падает на мостовую, обрызгивая ее мозгом и кровью! Прими, Господи, его душу! Более дикий, чем на ирландских похоронах, поднимается вопль, вопль скорби и жажды отмщения. В одно мгновение ворота внутреннего и следующего, называемого Мраморным двора взломаны или взяты приступом и распахнуты. Мраморный двор тоже затоплен толпой: вверх по Большой лестнице, вверх по всем лестницам и через все входы вливается живой поток! Дешютт и Вариньи, два стоявших в карауле лейб-гвардейца, растоптаны и заколоты сотнями пик. Женщины хватают ножи или любое другое оружие и, подобно фуриям, обезумевшие, врываются внутрь, другие женщины поднимают тело застреленного Жерома и кладут его на мраморные ступени - отсюда будет вопиять посиневшее лицо и размозженная голова, замолкшая навеки.

Горе всем лейб-гвардейцам, ни одному не будет пощады! На Большой лестнице Миомандр де Сен-Мари, "спустившись на четыре ступени", уговаривает ласковыми словами ревущий ураган. Его товарищи вырывают его за полы мундира и перевязи в буквальном смысле слова из пасти смерти и захлопывают за собой дверь. Но она продержится лишь несколько мгновений, деревянные панели разлетаются вдребезги, как глиняный горшок. Не помогают никакие заслоны: бегите скорее, лейб-гвардейцы, неистовый мятеж, как Дикая охота[300], гонится по вашим пятам!

Объятые ужасом лейб-гвардейцы бегут, запирая за собой двери, загораживая их, но погоня продолжается. Куда? Из зала в зал. О ужас! Она повернула к покоям королевы, где в дальней комнате королева сейчас спокойно спит. Пять часовых мчатся через длинную череду покоев, вот они громко стучат в последнюю дверь: "Спасайте королеву!" Дрожащие женщины бросаются в слезах на колени, им отвечают: "Да, мы все умрем, а вы спасайте королеву!"

Теперь, женщины, не дрожите, поспешайте: слышите, уже другой голос у первой двери кричит: "Спасайте королеву!", и дверь захлопывается. Это голос отважного Миомандра выкрикивает второе предупреждение. Он прорвался сквозь неминуемую смерть, чтобы успеть предупредить, и теперь, успев, встречает неминуемую смерть лицом к лицу. Храбрый Тардье дю Репер, помогавший ему в этом отчаянном деле, сражен пиками, его с трудом вытаскивают еще живым его товарищи. Миомандр и Тардье, пусть же живут имена этих двух лейб-гвардейцев, как пристало именам отважных людей.

Дрожащие фрейлины, одна из которых издали разглядела Миомандра и услышала его, торопливо одевают королеву, но не в парадное платье. Она бежит, спасая свою жизнь, через Oeil de Boeuf, в парадный вход которого уже ломится мятеж, и вот она в покоях короля, в объятиях короля, она прижимает к себе детей среди немногих, оставшихся верными. Рожденная управлять империями, она разражается материнскими слезами: "О, друзья мои, спасите меня и моих детей!" Грохот мятежных топоров, ломающих двери, доносится через Oeil de Boeuf. Какое мгновение!

Да, друзья, гнусное, ужасное мгновение, позорное равно для правителей и управляемых, в которое и правители и управляемые позорно удостоверяют, что их взаимоотношениям пришел конец. Ярость, кипевшая в 20 тысячах душ в последние 24 часа, вспыхнула пламенем, тело Жерома с размозженной головой лежит там, как тлеющий уголь. Как мы уже сказали, бескрайняя стихия ворвалась внутрь, бурным потоком затопляя все коридоры и все ходы.

Тем временем почти все несчастные лейб-гвардейцы загнаны в Oeil de Boeuf. Они могут умереть там, на пороге королевских покоев, но они мало что могут сделать, чтобы защитить короля и его семью. Они придвигают скамьи, любую мебель к дверям, по которым грохочет топор мятежников. Погиб ли отважный Миомандр там, у внешних дверей покоев королевы? Нет, его, израненного, исколотого, изрубленного, бросили умирать, но он тем не менее приполз сюда и будет жить, чествуемый верноподданной Францией. Отметим также прямое противоречие многому из того, что говорилось и пелось: мятежники не ворвались в двери, которые он защищал, но поспешили в другое место, на поиски новых лейб-гвардейцев.

Несчастные лейб-гвардейцы с их пирами Фиеста в Опере! Их счастье, что мятежники вооружены только пиками и топорами, а не настоящими осадными орудиями! Двери дрожат и трещат. Должны ли все лейб-гвардейцы позорно погибнуть вместе с королевской семьей? Дешютт и Вариньи, убитые при первом натиске, были обезглавлены в Мраморном дворе - принесены в жертву манам[301] Жерома; эту обязанность охотно выполнил Журдан с черепичного цвета бородой и спросил: "Нет ли еще?" С дикими песнопениями они ходят вокруг тела другого пленного: не засучит ли Журдан рукава еще раз?

Все яростнее и яростнее бушует мятеж, грабя, когда не может убивать; яростнее и яростнее грохочет он в Oeil de Boeuf, что может теперь помешать ему на его пути? Внезапно он прекращается, прекращается грохот топоров! Дикая толкотня, топот и крики стихают, наступает тишина, в которой приближаются мерные шаги и раздается дружеский стук в дверь: "Мы гренадеры Центрального округа, бывшие французские гвардейцы. Откройте нам, господа лейб-гвардейцы, мы не забыли, как вы спасли нас при Фонтенуа!"27 Дверь открывается, капитан Гондран и гренадеры Центрального округа входят и попадают в объятия своих боевых товарищей, которые возвращены к жизни.

Непостижимы эти сыны Адама! Ведь гренадеры Центрального округа покинули дома для того, чтобы "наказать" этих самых лейб-гвардейцев, а теперь бросились спасать их от наказания. Память об общих опасностях, о былой взаимопомощи смягчила грубые сердца, грудь прижимается к груди в объятиях, а не в смертельной схватке. На мгновение в дверях своих покоев показывается король: "Пощадите моих лейб-гвардейцев!" "Будем братьями!" - восклицает капитан Гондран, и они снова выбегают с опущенными штыками, чтобы очистить дворец.

Теперь является и Лафайет, неожиданно поднятый, но не от сна (он еще не смыкал глаз), изливая потоки страстного красноречия и быстрых военных команд. Подходят пробужденные по тревоге трубами и барабанами национальные гвардейцы. Смертельная опасность миновала; первая вспышка мятежа, сверкнувшая в небе, погашена и горит теперь хотя и незатушенная, но уже без пламени, как тлеющие угли, и может угаснуть. Покои короля в безопасности. Министры, чиновники и даже некоторые верноподданные депутаты Национального собрания собираются вокруг своих Величеств. После рыданий и растерянности паника постепенно затихает и уступает место, составлению планов и советам, лучшим или худшим.

Но представьте себе на момент, что вы смотрите из королевских окон! Рокочущее море людей затопило оба двора и грозно волнуется около всех входов: женщины-менады, рассвирепевшие мужики, обезумевшие от желания пограбить, взбесившиеся негодяи, жаждущие мести! Чернь сбросила свой намордник и теперь бешено лает, как трехголовый пес Эреба. 14 лейб-гвардейцев ранены, два убиты и, как мы видели, обезглавлены; Журдан вопрошает: "Стоило ли идти так далеко всего из-за двух?" Несчастные Деютт и Вариньи! Печальна их участь. Внезапно сметены они в пропасть, как внезапно сметает людей лавина на склонах гор, разбуженная не ими, разбуженная далеко в стороне совсем другими людьми! Когда дворцовые часы били последний раз, они оба лениво вышагивали взад и вперед, держа ружья на плече и думая только о том, скоро ли снова пробьют часы. Часы пробили, но они не услышат их. Лежат их обезображенные тела, их головы воздеты "на пики двенадцати футов длиной" и проносятся по улицам Версаля, а к полудню достигнут парижской заставы - страшное противоречие огромным успокаивающим плакатам, которые выставлены здесь!

Другой пленный лейб-гвардеец кружит вокруг трупа Жерома, испуская что-то похожее на боевые кличи индейца; рыжебородый человек с засученными рукавами машет окровавленным топором, и в этот момент появляются Гондран и гренадеры: "Товарищи, не хотите ли посмотреть, как будет хладнокровно зарезан человек?" "Прочь, мясники!" - отвечают они, и бедный лейб-гвардеец свободен. Озабоченно бегает Гондран, озабоченно бегают гвардейцы и капитаны, освобождая коридоры, разгоняя отребье и грабителей, очищая весь дворец. Угроза жестокой резни устранена, тело Жерома перенесено в Ратушу для проведения следствия, пламя мятежа затухает, превращаясь в умеренное, безопасное тепло.

Как и всегда при общем взрыве массовых страстей, смешиваются невероятные вещи самого разного толка: забавное, даже смешное, соседствует с ужасным. Вдали за волнующимся морем людских голов можно разглядеть оборванцев, гарцующих на лошадях, уведенных из королевских конюшен. Это просто грабители, потому что к патриотам всегда в некоторой пропорции примешиваются откровенные воры и негодяи. Гондран отобрал у них их добычу из дворца, поэтому они поспешили на конюшни и забрали лошадей. Но благородные кони Диомеда[302], судя по рассказу Вебера, вознегодовали на столь презренную ношу и, вскидывая свои царственные крупы, вскоре сбросили почти всю ее среди взрывов хохота; потом они были пойманы. Конные гвардейцы позаботились об остальных.

И все еще сохраняются трогательные последние проявления этикета, который до конца погибнет не здесь, в этом сокрушительном набеге киммерийцев[303]; подобно тому как домашний сверчок мог бы стрекотать при трубных звуках в день Страшного суда, так какой-то церемониймейстер (может быть, де Брезе) провозглашает, когда Лафайет в эти ужасные минуты пробегает мимо него во внутренние покои короля: "Монсеньер, король разрешает вам войти", поскольку возможности остановить его нет!28

Глава одиннадцатая. ИЗ ВЕРСАЛЯ

Парижская Национальная гвардия тем временем, полностью вооруженная, очистила дворец и заняла прилегающее к нему пространство, вытеснив патриотов по большей части в Большой двор и даже в наружный двор.

Лейб-гвардейцы, как можно заметить, теперь действительно "надели национальные кокарды": они выглядывают в окна и выходят на балконы с высоко поднятыми в руках шляпами, и на каждой шляпе видна огромная трехцветная кокарда, они срывают свои перевязи в знак того, что сдаются, и кричат: "Да здравствует нация!", на что доблестное сердце не может не ответить: "Да здравствует король! Да здравствует лейб-гвардия!" Его Величество сам показался на балконе вместе с Лафайетом и появляется вновь. Из всех глоток вырывается приветствие: "Да здравствует король!", но из какой-то одной глотки вырывается: "Короля в Париж!"

По требованию народа появляется и Ее Величество, хотя это сопряжено с опасностью; она выходит на балкон вместе со своими маленькими мальчиком и девочкой. "Не надо детей!" - кричат голоса. Она мягко отодвигает детей назад и стоит одна, спокойно сложив руки на груди. "Если я должна умереть, сказала она, - я готова умереть". Такое спокойствие и мужество производят впечатление. Лафайет с присущей ему находчивостью и высокопарной рыцарственностью берет прекрасную руку королевы и, почтительно преклонив колено, целует ее. Тогда народ кричит: "Да здравствует королева!"

Тем не менее бедный Вебер "видел" (или ему показалось, что он видел, потому что едва ли треть наблюдений бедного Вебера в эти истерические дни может выдержать проверку), "как один из негодяев навел свое ружье на Ее Величество" с намерением или без оного выстрелить, но другой из этих негодяев "сердито выбил ружье из его рук". . Таким вот образом все, в том числе и королева, и даже капитан лейб-гвардейцев, стали частью нации! Сам капитан лейб-гвардейцев спускается вместе с Лафайетом, на шляпе этого кающегося грешника красуется огромная трехцветная кокарда, размером с суповую тарелку или подсолнух, ее видно даже в наружном дворе. Громким голосом он произносит присягу нации, приподняв шляпу; при виде этого все войско с криками поднимает шляпы на штыках. Сладостно примирение сердцам людей. Лафайет принял присягу у фландрцев, он принимает присягу у оставшихся лейб-гвардейцев в Мраморном дворе, народ сжимает их в объятиях: "О братья, зачем вы принудили нас убивать? Смотрите, вам рады, как вернувшимся блудным сынам!" Бедные лейб-гвардейцы, теперь национальные и трехцветные, обмениваются киверами, обмениваются оружием; должны установиться мир и братство. И снова раздается: "Да здравствует король!", а также "Короля в Париж!" - и уже не из одной глотки, но из всех сразу.

Да, "короля в Париж", а как иначе? Сколько бы ни совещались министры, сколько бы ни качали головами национальные депутаты, но другого выхода нет. Вы принудили его переехать добровольно. "В час дня!" - уверяет Лафайет во всеуслышание, и всеобщий мятеж с безмерным ликованием и выстрелами из всех ружей, чистых и ржавых, больших и маленьких, какие только есть, отвечает на его уверения. Что за залп! Он был слышен за несколько лиг, как раскаты грома в день Страшного суда; залп этот катится вдаль, в тишину столетий. И с тех пор Версальский дворец стоит опустелый, погруженный в тишину, заросли травой его широкие дворы, слышащие только стук мотыги садовника. Проходят времена и поколения, смешиваясь в этом Гольфстриме; и у зданий, как и у зодчих, своя судьба[304].

Так до часу дня будут заняты все три группы: Национальное собрание, национальное отребье, национальные роялисты. Отребье ликует, женщины наряжаются в трехцветное тряпье. Более того, с материнской заботой Париж выслал своим мстителям достаточное количество "повозок с хлебом", которые были встречены с радостными криками и поглощены с благодарностью. В свою очередь мстители рыщут в поисках хлебных запасов, нагружают 50 повозок, так что национальный король, вероятный провозвестник всяческих благ, на этот раз становится явным подателем изобилия.

Так санкюлоты сделали короля своим пленником, отвергнув его слово. Монархия пала, и не сколько-нибудь почетно, но позорно, в повторявшихся вспышках борьбы, но борьбы неразумной, растрачивавшей силы в припадках и пароксизмах, и каждый новый пароксизм оказывался еще более жалким, чем прежний. Так залп картечи Брольи, который мог бы дать кое-что, заглох в пьяном угаре пиршества в Опере и пении "О Ричард, о мой король!". Так же заглохнет, как мы увидим дальше, и заговор Фавра, который разрешится тем, что повесят одного дворянина. Несчастная монархия! Но что, кроме жестокого поражения, может ждать того человека, который желает и в то же время не желает? Очевидно, что король либо имеет права, которые он должен отстаивать перед Богом и людьми до самой смерти, либо он не имеет прав. Очевидно, что тут может быть только одно из двух, и если бы он только знал, что именно! Да сжалятся над ним небеса! Был бы Людовик мудр, он в этот же день отрекся бы от престола. Разве не странно, что так мало королей отрекается от престола, и ни разу ни один, насколько известно, не совершил самоубийства? Один только Фридрих I Прусский попытался было сделать это, но веревка была вовремя перерезана[305].

Что касается Национального собрания, которое выносит этим утром резолюцию, что оно "неотделимо от Его Величества" и последует за ним в Париж, то нельзя не заметить одно: крайний недостаток физического здоровья у его членов. После 14 июля среди почтенных членов Собрания обнаружилась предрасположенность к какому-то заболеванию, столько депутатов запросили паспорта по причине расстроенного здоровья. Но теперь, в последние дни, началась настоящая эпидемия: председателю Мунье, Лалли-Толандалю, Клермону Тоннеру и всем конституционным роялистам обеих палат срочно необходима перемена климата, так же как уже сменившим климат роялистам, не причастным ни к одной из палат.

На самом деле это вторая эмиграция, наиболее распространенная среди депутатов от общин, дворянства и духовенства, так что "в одну Швейцарию уезжает шестьдесят тысяч". Они вернутся в день сведения счетов! Да, они вернутся и встретят горячий прием. Но эмиграция за эмиграцией - это особенность Франции. Одна эмиграция следует за другой, основанная на разумном страхе, неразумной надежде, а часто на детском капризе. Высокопоставленные беглецы подали первый пример, теперь бегут менее высокопоставленные, затем побежит мелкая сошка, а дальше и вовсе ничтожества. Разве не становится Национальному собранию значительно удобнее готовить конституцию теперь, когда англоманы обеих палат находятся в безопасности на дальних, зарубежных берегах? Аббат Мори схвачен и отправлен обратно: вместе с красноречивым капитаном Казалесом и несколькими другими он, твердый, как задубевшая кожа, продержится еще целый год.

Но тем временем возникает вопрос: действительно ли видели Филиппа Орлеанского в этот день "в Булонском лесу в сером сюртуке", ожидающего под увядшей мокрой листвой, чем кончится дело? Увы, в воображении Вебера и ему подобных был его призрак. Судейские из Шатле производят широкое следствие по этому делу, опросив 170 свидетелей, и депутат Шарбу публикует отчет, но далее ничего не раскрывается. Чем же тогда были вызваны эти два беспрецедентных октябрьских дня? Ведь очевидно, что такое драматическое представление не может произойти без драматурга и режиссера. Деревянный Панч[306] не выскакивает со своими домашними горестями на свет божий, пока его не дернут за веревочку, что же говорить о людской толпе? Так не были ли это герцог Орлеанский и Лакло, маркиз Сийери, Мирабо и сыны смятения, надеявшиеся отправить короля в Мец и подобрать добычу? Или же не был ли это Oeil de Boeuf, полковник лейб-гвардейцев де Гиш, министр Сен-При и высокопоставленные роялисты-беглецы, также надеявшиеся вывезти его в Мец и готовые использовать для этого меч гражданской войны? Праведный маркиз Тулонжон, историк и депутат, чувствует себя обязанным признать, что это были и те и другие.

Увы, друзья мои, доверчивая недоверчивость - странная вещь. Но что поделаешь, если вся нация охвачена подозрительностью и видит драматическое чудо в простом факте выделения желудочных соков? Такая нация становится просто-напросто страдалицей целого ряда болезней, вызванных ипохондрией; желчная и деградирующая, она неизбежно идет к кризису. А не лучше ли было бы, если бы сама подозрительность была заподозрена, подобно тому как Монтень[307] боялся одного только страха.

Ныне, однако, час пробил. Его Величество занял место в своей карете вместе с королевой, сестрой Елизаветой и двумя королевскими детьми. И еще целый час бесконечный кортеж не может собраться и тронуться в путь. Погода серая и сырая, умы смятены, шум не смолкает.

Наш мир видел немало торжественных шествий: римские триумфы и овации, празднества кабиров под звон кимвалов, смены королей, ирландские похороны, осталось увидеть шествие французской монархии к своему смертному одру. Оно растянулось на мили в длину, а в ширину теряется в тумане, потому что вся округа толпится, чтобы увидеть его; медленное, стоячее местами, как безбрежное озеро, оно производит шум, подобный Ниагаре, подобно Вавилону и Бедламу; слышится плеск воды и топот ног, крики "ура", рев толпы и ружейные выстрелы - точнейшая картина хаоса наших дней! Наконец, в сгустившихся сумерках процессия медленно втягивается в ожидающий ее Париж и движется сквозь двойной ряд лиц от Пасси вплоть до Отель-де-Виль.

Представьте себе: авангард из национальных войск, далее вереница пушек, далее мужчины и женщины с пиками, восседающие на пушках, на повозках, в наемных экипажах или пешком, приплясывающие от восторга, разукрашенные трехцветными лентами с , головы до пят, с хлебами на штыках и букетами в стволах ружей. Далее следуют в голове колонны "50 повозок с зерном", которые были выданы из запасов Версаля в залог мира. За ними идут врассыпную лейб-гвардейцы, униженные надетыми на них гренадерскими шапками. Вслед за ними движется королевский экипаж и другие королевские кареты, в которых восседает сотня депутатов Национального собрания - среди них сидит и Мирабо, замечания которого не дошли до нас. Наконец, в хвосте в качестве арьергарда идут фландрцы, швейцарцы (швейцарская сотня), другие лейб-гвардейцы, разбойники и все, кто не мог протолкнуться вперед. Среди всех этих масс растекаются без каких-либо ограничений жители Сент-Антуанского предместья и когорты менад. Менад в трехцветном тряпье особенно много вокруг королевской кареты, они приплясывают, распевают "многозначительные песни", указывают одной рукой на королевскую карету, к сидящим в которой относятся эти указания, а другой - на повозки с продовольствием и вопят: "Смелее, друзья! Мы больше не нуждаемся в хлебе, мы везем вам булочника, булочницу и пекаренка".

Влага пропитывает трехцветные тряпки, но радость неистребима. Разве все теперь не хорошо? "О мадам, наша добрая королева, - говорили эти могучие торговки несколько дней спустя, - не будьте более изменницей, и мы все полюбим вас!" Бедный Вебер месит грязь рядом с королевским экипажем, на глазах его выступают слезы: "Их величества сделали мне честь" - или мне показалось, что сделали мне честь - "свидетельствовать время от времени чувства, которые они испытывали, пожатием плеч и взорами, устремленными к небесам". Так, подобно утлой скорлупке, плывет королевская ладья, без руля, по темному потоку людской черни.

Мерсье со свойственной ему неточностью насчитывает в процессии и в собравшихся вокруг до 200 тысяч человек. Он пишет, что это был безграничный, безраздельный смех, трансцендентный взрыв мирового хохота, сравнимый с сатурналиями[308] древних. Почему бы и нет? И здесь, как мы говорили, человеческая природа проявила свою человечность. Содрогнитесь же те, кто склонен содрогаться, но поймите, что это все же человечность. Она "поглотила все формулы", она даже приплясывает от восторга, и потому те, кто коллекционирует античные вазы и скульптуры пляшущих вакханок "в диких и почти немыслимых позах", пусть взглянут на это с некоторым интересом.

Но вот уже медленно надвигающийся хаос, или современное воплощение сатурналий древних, достигает заставы и принужден остановиться, чтобы выслушать речь мэра Байи. Вслед за этим он громыхает дальше еще два часа между двумя рядами лиц, среди сотрясающего небеса хохота, пока не достигает Отель-де-Виль. И там снова произносятся речи разными лицами, в том числе и Моро де Сен-Мери, Моро Три Тысячи Приказов, а теперь национальным депутатом от округа Святого Доминика. На все это, входя в Ратушу, несчастный Людовик, "который, казалось, ощущал некоторое волнение", мог ответить лишь, что он "проходит с удовольствием и с доверием среди своего народа". Мэр Байи, повторяя речь, забывает "доверие", и бедная королева нетерпеливо поправляет его: "Добавьте - и с доверием". "Господа, - ответствует мэр Байи, - вы были бы счастливее, если бы я не забыл".

Наконец, короля показывают с верхнего балкона при свете факелов, к его шляпе приколота огромная Трехцветная кокарда; "и все собравшиеся взялись за руки", - пишет Вебер, - полагая, без сомнения, что именно сейчас родилась новая эра. И почти до 11 часов вечера их королевские величества не могли добраться до своего пустующего, давно покинутого дворца Тюильри, чтобы расположиться в нем наподобие странствующих актеров. Это был вторник 6 октября 1789 года.

Бедному Людовику предстоит совершить еще две поездки по Парижу: одну столь же нелепо-позорную, как и эта, и другую, не нелепую и не позорную, но суровую, более того - возвышенную.


Примечания

1

Имеется в виду председатель парламента - высшего судебно-законодательного учреждения страны в Париже, а также в ряде больших городов Франции (по всей стране было 12 парламентов) с передававшимися по наследству должностями судей и советников; должности эти также можно было купить. В 1790 г. эти учреждения были упразднены и их заменили суды с выборными судьями. См. прим. на с. 64.

2

Людовик XV (1710-1774) - с 1715 г. французский король из династии Бурбонов.

3

В войне за Австрийское наследство (1741- 1748), в которой столкнулись интересы главных государств Европы, английские войска высадились во Фландрии и в союзе с войсками германских государств Гессена и Ганновера в 1743 г. при Деттингене-на-Майне нанесли поражение французам. В 1744 г. успехи сопутствовали Франции.

4

Малый Трианон - королевский дворец в Версале со множеством скульптурных фигур, олицетворявших идиллию сельской жизни. Сооружен в 60-х гг. XVIII в.

5

Версаль - город во Франции в 18 км к юго-западу от Парижа.

6

Графиня Мария Жанна Дюбарри (1746-1793) - последняя фаворитка Людовика XV.

7

Герцог д'Эгийон (1720-1788) - пэр Франции, губернатор провинции Бретань, министр иностранных дел Людовика XV.

8

В 1771 г. в результате конфликта королевской власти с парламентами последние были распущены и на их месте созданы новые, получившие название "парламенты Мопу" - по имени их инициатора Рене Николя Мопу (1714-1792), занимавшего в 1768-1774 гг. пост канцлера.

9

Этьен Франсуа Шуазель (1719-1785) - министр иностранных дел при Людовике XV, в 1758- 1770 гг. фактический глава государства. Изгнанием иезуитов (1764 г.) он восстановил против себя реакционные клерикальные круги и в результате их интриг был смещен и выслан из Парижа. После его смерти были опубликованы его мемуары (1790 г.).

10

Шарль Франсуа Дюмурье (1739-1823) - впоследствии французский генерал и политический деятель, честолюбивый авантюрист. Здесь Карлейль неточен: Дюмурье был, уже капитаном французской армии. - Примеч. пер.

11

В тексте Карлейля прочерк, очевидно, выпущено слово. - Примеч. пер.

12

Жозеф Мари Террэ - аббат, генеральный контролер финансов.

13

Армида - главная героиня поэмы Tacco "Освобожденный Иерусалим", волшебница, влюбленная в героя поэмы Ринальдо. Силами чар и колдовства она удерживает его в своем волшебном замке.

14

Герцогиня де Шатору (Мари Анн де ла Турнелль) (1717-1744) фаворитка Людовика XV.

15

Маркиза де Помпадур (Жанна Антуанетта Пуассон) (1721-1764) фаворитка Людовика XV.

16

Робер Франсуа Дамьен (1715-1757). В январе 1757 г. ранил перочинным ножом Людовика XV, желая "предупредить его, что Франция погибает". Был четвертован.

17

Вельзевул - в Новом завете Библии имя главы демонов.

18

Речь идет о времени глубоких внешних потрясений для Французского королевства: 5 ноября 1757 г., в период Семилетней войны, при Росбахе (в прусской Саксонии) прусская армия под командованием Фридриха II разбила французов.

19

Леттр де каше - письмо с печатью. В феодально-абсолютистской Франции приказ, подписанный королем и скрепленный королевской печатью. Обычно этот бланк королевского приказа о заключении в тюрьму без суда любого человека выдавался полиции с пробелом в том месте, где должна быть указана фамилия обвиняемого. Леттр де каше могли также выдаваться по просьбе главы семьи, желавшего наказать кого-либо из родственников за безнравственное поведение.

20

Бисетр - тюрьма в Париже, "этот ужасающий вертеп пороков, безумия, нищеты и заразы" (см.: Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. Т. I. Кн. первая. М., 1976. С. 333).

21

Имеется в виду освободительная война 13 английских колоний в Северной Америке (1775-1783), которая привела к созданию независимого государства Соединенных Штатов Америки. Бэнкерс-Хилл - место одного из первых сражений в ходе войны за независимость США (17 июня 1775 г.). Янки-дудль - популярная американская песенка эпохи войны за независимость.

22

Карл Великий (ок. 742-814) - франкский король с 768 г.; с 800 г. император из династии Каролингов.

23

Карл Мартелл (ок. 688-741) - фактический правитель Франкского государства (с 715 г.) при последних Меровингах, мажордом из рода Каролингов

24

Пипин Короткий (714-768) - франкский король с 751 г., основатель династии Каролингов.

25

Фредегонда (543-597) - жена Хильперика I, короля Нейстрии (Франкония). Известна своей борьбой с Брунгильдой (год рождения неизвестен 613), франконской королевой, фактически правившей одним из франкских королевств Австразией - после смерти своего сына Хильдеберга II. Эта борьба ознаменовалась многими злодействами с обеих сторон.

26

Нельская башня - одна из сторожевых башен в Париже, сооруженная в XII в. Находилась на левом берегу Сены, напротив Лувра. Здесь нередко происходили дуэли. История Нельской башни связана с именем жены французского короля Людовика X Маргариты Бургундской. Обвиненная в любовной связи с капитаном Буриданом, Маргарита была задушена по приказанию короля.

27

Голконда - государство в Индии, на Декане, в XVI - XVII вв. Славилось ткацким и другими ремеслами и добычей алмазов.

28

Людовик XIV Солнце (1638-1715) - французский король с 1643 г.

29

Перевод Карлейля французской цитаты.

30

Людовик XI Валуа (1423-1483) - французский король с 1461 г.

31

Генрих IV Великий (1553-1610) - французский король с 1589 г., первый король из династии Бурбонов.

32

Хлодвиг (ок. 466-541) - король салических франков с 481 г., из рода Меровингов. Объединил почти всю Галлию под властью франков, в 496 г, принял христианство.

33

Т. е. Людовика XIV.

34

Герцог Орлеанский - титул младшей ветви королевского дома Валуа Бурбонов. Эпоха регентства - время правления Филиппа Орлеанского, который с 1715 по 1723 г. был регентом при несовершеннолетнем Людовике XV.

35

Здесь - теологический факультет Парижского университета. Сорбонна первоначально богословская школа, основанная в 1253 г. Робером де Сорбонной. В 1808 г. указом Наполеона I была слита с университетом, которому и передала свое имя.

36

Французские просветители, участвовавшие во главе с Дени Дидро в создании Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел, изданной в 1751-1780 гг. Энциклопедия представляла собой свод положительных знаний, освещенных с точки зрения передовых для того времени взглядов.

37

Фронда (франц. fronde - букв, праща) - общественное движение 1648-1653 гг. во Франции против абсолютизма, представленного правительством Мазарини.

38

Тиберий (42 г. до н. э. - 37 г. н. э.) - римский император с 14 г.

39

Коммод (161-7-192) - римский император со 180 г.

40

Народ, платящий подати и работающий на барщине по усмотрению и милости владельца (франц. ) - Примеч. авт.

41

Лилии - геральдический цветок в гербе французских королей. Эмблема монархии.

42

Филипп Дормер Стенхоп, граф Честерфилд (1694- 1773) - английский государственный деятель и писатель.

43

Соборование (лат., церковн.).

44

Дофин - титул старшего сына короля как наследника престола.

45

Олений парк - так назывался принадлежавший Людовику XV дом в Версале, где жили его любовницы незнатного происхождения. Существование Оленьего парка было обстоятельством, весьма компрометирующим абсолютистский режим.

46

Во Франции в XVII в. возникло религиозное течение янсенизма (по имени голландского богослова Корнелия Янсения), направленное против папства, церковной иерархии и клерикализма. Очагом янсенизма было аббатство Пор-Руаяль, превратившееся в XVII в. в своеобразную общину вольномыслия и борьбы с иезуитами.

47

Юридический термин (лат.), здесь состав преступления.

48

Oeil de Boeuf - фактически это передняя перед спальней короля в Версальском дворце. У Карлейля это означает разное в разных случаях: придворная аристократия, близкий круг людей, прислуживающих королю, окружение дофина. Ср.: "Chronique de l'Oeil de Boeuf" (Хроника увиденного сквозь дверной глазок) неизвестного автора, написанная в 30-е годы XIX в.

49

Здесь имеется в виду Великая французская революция XVIII в. Санкюлоты - название трудовых масс города ( ремесленников, подмастерьев, рабочих, лавочников) во время Великой французской революции XVIII в., носивших длинные штаны из грубой материи в отличие от дворян и буржуа, носивших короткие бархатные, отороченные кружевами штаны.

50

Луи Филипп Жозеф Орлеанский (1747-1793) - представитель младшей ветви королевской династии Валуа. В 1791 г. вступил в Якобинский клуб и изменил фамилию на Эгалите (франц. Равенство). Вел сложные политические интриги, пытаясь проложить себе путь к власти. Гильотинирован в 1793 г.

51

Принц Конде (Луи Жозеф де Бурбон) (1736- 1818) - один из руководителей дворянской эмиграции в Кобленце, сражавшейся против Французской революции.

52

Жребий брошен (лат.).

53

Ришелье Луи Франсуа Арман Дюплесси (1696-1788) - внучатый племянник кардинала Ришелье (1585-1642), министра Людовика XIII.

54

Барон Пьер Виктор де Безанваль (1752- 1791) - полковник швейцарской гвардии, военный комендант Парижа, автор "Мемуаров". Швейцарская гвардия - французские наемные войска, вербуемые в Швейцарии.

55

Сулави Жан Луи Жиро (1752-1813) - священник, литератор, участник Французской революции.

56

Жак Батист Гастон, герцог Орлеанский (1621- 1686).

57

Речь идет об англо-французском соперничестве в Канаде, которое завершилось победой Англии. Результаты Семилетней войны в Северной Америке были закреплены Парижским мирным договором 1763 г. С французским колониальным господством в Канаде было покончено.

58

Мария Антуанетта (1755-1793) - королева Франции, жена Людовика XVI.

59

Хлотарь - франкский король в 558-561 гг. Перед смертью разделил государство между тремя сыновьями.

60

Очень жаль, но нам приходится оспорить то прекрасное и драматическое место в мемуарах мадам Кампан[2] (1, 70), где она рассказывает о свече, погашенной в момент смерти. Версальский дворец так обширен, расстояние между ним и королевскими конюшнями составляет не менее 500-600 ярдов, и, кроме того, все происходит в два часа дня, поэтому, как ни жаль, "свече" ничего не остается, как погаснуть. Конечно, эта свеча есть плод воображения автора, что и проливает свет на многое в ее мемуарах. - Примеч. авт.

61

Жанна Луиза Кампан (1752-1822) - французская писательница. Служила лектрисой дочерей Людовика XV, а затем первой камеристкой Марии Антуанетты. При Наполеоне - директриса Института для дочерей офицеров Почетного легиона.

62

(букв.: пламенеющая часовня) - помещение в траурном убранстве, где установлен гроб с телом покойника перед церемонией погребения.

63

Шуази-ле-Руа - королевская резиденция к югу от Парижа.

64

Граф д'Артуа (1757-1836) - внук Людовика XV, будущий король Франции Карл X (1824- 1830), свергнутый Июльской революцией 1830 г.

65

Аббатство Сен-Дени - место паломничества и усыпальница почти всех королей Франции.

66

Возвращение Астреи (лат.); Астрея, дочь Юпитера и Фемиды, - богиня справедливости, покинувшая Землю с наступлением железного века.

67

Монтескье Шарль Луи (1685-1755) - французский просветитель, правовед, философ, выступал против абсолютизма.

68

Аттила ( - 453) - предводитель гуннов.

69

Имеется в виду Вальтер Голяк - французский рыцарь, один из предводителей народного ополчения, которое во главе с Петром Пустынником двинулось в крестовый поход (1096 г.), не дожидаясь рыцарского ополчения.

70

Речь идет о восстании в Сицилии в 1282 г. против захвативших остров французов. На этот сюжет Верди написал свою известную оперу.

71

Тридцатилетняя война (1618-1648) - первая общеевропейская война между двумя большими группировками держав, принесшая огромные разрушения.

72

Генеральные штаты - высший орган сословного представительства в дореволюционной Франции (духовенства, дворянства, третьего сословия). Первыми принято считать Генеральные штаты 1302 г. До середины XV в. созывались регулярно. В последний раз созваны в 1789 г.

73

Тюрго Анн Робер (1727-1781) - французский государственный деятель, философ-просветитель, экономист. На посту генерального контролера (министра) финансов провел ряд реформ, многие из которых задевали привилегированные сословия; в 1776 г. уволен в отставку, его реформа отменена.

74

Ферней - деревня поблизости от швейцарской границы, где с 1758 по 1778 г. жил в своем поместье Вольтер (ныне департамент Эн). Место, где собирались единомышленники Вольтера, прибежище для гонимых, а для самого Вольтера пребывание в Фернее стало наиболее светлым периодом жизни.

75

Дидро Дени (1713-1784) - французский философ-материалист, писатель, идеолог революционной французской буржуазии XVIII в., иностранный почетный член Петербургской Академии наук.

76

Д'Аламбер Жак Лерон (1717-1783) - французский математик и философ эпохи Просвещения. Редактировал вместе с Дидро Энциклопедию, для которой написал вводную статью.

77

Мармонтель Жан Франсуа (1723-1799) - французский писатель, автор ряда философско-просветительских романов.

78

Морелле Андре (1727-1819) - литератор и философ, сотрудничал в Энциклопедии Дидро и Д'Аламбера, в годы революции занял контрреволюционные позиции.

79

Шамфор Себастьян Рош Никола (1741- 1794) - французский философ-моралист и писатель. Его основной труд - "Максимы, мысли, характеры и анекдоты", в котором бичуется упадок нравов аристократического общества во Франции XVIII в.

80

Аббат Рейналь Гийом (1713-1796) - известный писатель и публицист.

81

Руссо Жан Жак (1712-1778) - французский революционный писатель эпохи Просвещения. Обличал пороки высших классов, отвергал цивилизацию и утверждал, что счастье - в возвращении человека к "естественному состоянию", к природе. Один из главных философских учителей якобинцев.

82

Лат., буквально: возвращение царства Сатурна, т. е. возврат Золотого Века. Вергилий. Буколики (Эклога IV. Поллион).

83

Цитата из Евангелия.

84

Ламбаль Мари Тереза Луиза (1749-1792) -приближенная королевы Марии Антуанетты.

85

Сен-Клу - замок в 9 км от Версаля, построен в начале XVII в., куплен Марией Антуанеттой у наследников брата короля Людовика XIV.

86

Себастьян Мерсье (1740-1814) - французский писатель-просветитель. В романе "Год 2440-й, или Сон, каких мало" (1770 г.) рисует будущее Франции, исходя из идеалов Просвещения XVIII в. Автор известных мемуаров о жизни Парижа в предреволюционное и революционное время.

87

Речь идет о маркизе Викторе де Мирабо (1715- 1789), одном из видных представителей школы физиократов. Именовался Другом Людей по названию одной из его книг.

88

Ломени де Бриенн Этьен Шарль (1727- 1794) - преемник Калонна на посту генерального контролера финансов.

89

Гольбах Поль Анри (1723-1789) - французский просветитель, философ-материалист.

90

Церковная десятина, т. е. десятая часть дохода, взимавшаяся церковью с населения в средние века в Западной Европе. Тяжесть десятины падала прежде всего на крестьян. Была отменена во времена Французской революции XVIII в.

91

Распутная, наглая женщина (библ.).

92

В греческой мифологии один из гигантов, участвовавших в их борьбе с богами-олимпийцами; после поражения был погребен на Сицилии, которая в античности нередко называлась по своей треугольной форме Тринакрией.

93

В греческой мифологии Эреб - персонификация мрака, сын Хаоса и брат Никты.

94

Персонаж поэмы Гомера "Илиада". В литературной традиции - мудрейший советник.

95

Монгольфье Жозеф Мишель (1740-1810) и Жак Этьен (1745-1799), братья, - изобретатели воздушного шара, наполненного сначала теплым воздухом, потом водородом.

96

Или: Фортунатов мешок - самовосполняющийся мешок, распространенный мотив народных сказок европейских народов.

97

3 мая 1776 г. - Примеч. авт.

98

Февраль 1778 г. - Примеч. авт.

99

Времен Людовика XIV. - Примеч. авт.

100

Бомарше Пьер Огюстен Карон (1732-1799) - французский драматург. При его содействии была организована отправка французских офицеров и оружия в Америку, восставшую против Англии.

101

1773-1776. - Примеч. авт.

102

1777 г. Дин немного раньше. Франклин оставался до 1785 г. - Примеч. авт.; Франклин Бенджамин (1706-1790) - американский ученый, дипломат и государственный деятель. В 1776-1788 гг. был представителем США во Франции, где пользовался большой популярностью как борец за независимость Америки.

103

Т. е. Дин.

104

Здесь игра слов: роялист - сторонник королевской власти; в более узком значении роялист - сторонник британского владычества в Северной Америке.

105

Поль Джонс (1747-1792) - мореплаватель-авантюрист; одно время занимался контрабандой и работорговлей, позже служил в военном флоте различных стран.

106

Карлейль не прав. Бомарше помогал американцам совершенно бескорыстно.

107

27 июля 1778 г. - Примеч. авт.

108

9 и 12 апреля 1782 г. - Примеч. авт.

109

Байи де Сюффрен (1726-1788) - французский адмирал, сражавшийся в Индии против англичан.

110

1 августа 1785 г. - Примеч. авт.

111

Эдвард Гиббон (1737-1794) - выдающийся английский историк, автор знаменитой книги "История упадка и разрушения Римской империи". [2] Неккер Жак (1732-1804)- женевский банкир, переселившийся во Францию. С 1777 г. генеральный директор финансов. Как иностранец, министром он быть не мог. Приняв должность, Неккер отказался от всякого жалованья. Был на этой должности до 1781 г. В 1788 г. вновь сыграл видную роль в подготовке и созыве Генеральных штатов. В сентябре 1791 г. эмигрировал.

112

Письмо Гиббона от 16 июня 1777 г. - Примеч. авт.

113

Сталь Анна Луиза Жермен (1766-1817) - французская писательница, дочь банкира Неккера.

114

Место в Булонском лесу, где находился средневековый монастырь. В XVIII в. приобрело популярность гуляние в Лоншане.

115

Герцог де Ларошфуко-Лианкур Франсуа Александр Фредерик (1747-1827) известный политический и общественный деятель, член Академии наук, после 10 августа 1792 г. эмигрировал в Англию, вернулся во Францию после прихода к власти Наполеона.

116

Жан Поль Марат (1743-1793) - выдающийся деятель Великой французской революции XVIII в., ученый, медик и физик, социолог и публицист. Владел семью языками. За теоретические изыскания и практическую деятельность врача Шотландский университет присудил ему звание доктора медицины, а город Ньюкасл - звание почетного гражданина за его самоотверженную и плодотворную работу по борьбе с эпидемиями, свирепствовавшими в то время. Бенджамин Франклин, Гете и другие видные мыслители с уважением отзывались о научных трудах Марата. Был убит французской аристократкой Шарлоттой Корде.

117

Додд Уильям (1729-1777) - английский священник, вел расточительный образ жизни, повешен за подделку ценных бумаг.

118

Пале-Руаяль - дворец, построен в 1629-1636 гг. Людовик XIV подарил его своему брату Филиппу Орлеанскому. В дальнейшем дворец переходил по наследству потомкам герцога. В 1781 г. герцог Орлеанский (будущий Филипп Эгалите) поручил перестроить однотипные, обрамляющие сад корпуса с галереями и аркадами для сдачи в наем под различные лавки, кафе.

119

Франсуа Андре Даникен-Филидор (1726-1795) - великий шахматист и выдающийся композитор своего времени, любил бывать в кафе "Режанс", первом шахматном клубе Парижа, в котором бывал, между прочим, и Дидро.

120

5 июня 1783 г. - Примеч. авт.

121

Октябрь и ноябрь 1783 г. - Примеч. авт.

122

Шарль Жак Александр Сезар (1746-1823) - французский физик, который вместе с Никола Робером поднялся впервые в воздух на шаре, наполненном водородом. В 1787 г. открыл один из газовых законов - закон Шарля.

123

Пилатр де Розье Жан Франсуа (1756-1785) - химик, физик, воздухоплаватель. Погиб во время неудачной попытки пересечь Ла-Манш на воздушном шаре.

124

Месмер Франц Антон (1734-1815) - немецкий врач, впервые заговоривший о "животном магнетизме" (или, как тогда говорили, "месмеризме"), т. е., выражаясь современным языком, о гипнозе.

125

Дюпор Адриен (1759-1798) - лидер парламентской оппозиции накануне революции, депутат Учредительного собрания, член клуба фейянов, сторонник конституционной монархии. [2] Бергас Никола (1750-1832) - адвокат, депутат Учредительного собрания, автор контрреволюционных брошюр.

126

Дюваль д'Эпремениль Жан Жак (1746- 1794) - лидер парламентской оппозиции, во время революции оказался в контрреволюционном лагере, казнен.

127

Бертолле Клод Луи, граф (1748-1822) -французский химик, прославившийся работами по получению хлора.

128

Байи Жан Сильвен (1736-1793) - французский астроном и политик, изучал спутники Юпитера, написал пятитомную историю астрономии. В 1789-1791 гг. был мэром Парижа. Казнен во время якобинской диктатуры.

129

Лавуазье Антуан Лоран (1743-1794) - открыл в 1772 г. закон сохранения вещества в химических реакциях, в 1779 г. открыл кислород. Казнен во время якобинской диктатуры

130

В августе 1784 г. - Примеч. авт.

131

"Ессе signum" - "вот знак" (лат.). Речь идет о крестьянстве и городских низах, которым грозит виселица за бунты, вызванные голодом.

132

Библейская аллюзия. Имеется в виду надпись: "Мене, текел, фарес".

133

История с ожерельем - история с кражей бриллиантов, в которую были замешаны авантюрист Калиостро и французская королева Мария Антуанетта, произошла в канун революции 1789 г.

134

Аббат Мабли Габриель Бонно (1709-1785) - французский коммунист-утопист, брат известного французского философа-просветителя Кондильяка, автор "Исследований по истории Франции".

135

Де Башомон Луи Пти (конец XVII в. - 1771) - писатель, принадлежал к компании светских людей и литераторов, собиравшихся в салоне мадам Дюбле.

136

Де Моранд Шарль Тевено (1748 - ок. 1803) - журналист. В течение ряда лет издавал в Англии сатирическую газету "Курье де л'Эроп". Вернулся во Францию во время революции, после 10 августа 1792 г. за защиту королевской власти был посажен в тюрьму. Ходили слухи, что он погиб во время "сентябрьских избиений". Эта версия нашла отражение у Карлейля.

137

Ленге Симон Никола Анри (1736-1794) - адвокат, публицист. Более двух лет отсидел в Бастилии. Написал мемуары о Бастилии (Лондон, 1783 г.). Впоследствии эмигрировал, вернулся в 1791 г. и принял деятельное участие в революции, казнен. Приписанное ему Карлейлем издание "La Bastille devoilee, remarques et anecdotes sur le chateau de la Bastille" в действительности представляет собой опубликованное в 1789-1790 гг. собрание документов из архива Бастилии и мемуаров.

138

Полное название - "Философская и политическая история европейских учреждений и торговли в обеих Индиях". Индиями именовались испанские колониальные владения в Центральной и Южной Америке.

139

Калиостро Аллесандро (настоящее имя Джузеппе Бальзамо) (1748-1795) авантюрист, выдавал себя за медика, алхимика, натуралиста, мага, заклинателя духов. В 1784 г. приезжал в Петербург, имел огромное влияние в высшем обществе. Выслан из России как лицо, симпатизирующее масонам. В Риме был осужден на пожизненное заключение.

140

Знаменитый призыв Вольтера: "Раздавите гадину!" относился не к религии, как пишет Карлейль, а к религиозному фанатизму и нетерпимости официальной католической церкви того времени.

141

Бернарден де Сен-Пьер (1737-1814) - французский писатель, естествоиспытатель, ученик Руссо. Во время Великой французской революции был далек от политики, занимал пост интенданта Ботанического сада в Париже. Автор широко известного романа "Поль и Виргиния", где рассказывается история трогательной любви дочери дворянина Виргинии и сына крестьянки Поля, выросших на лоне природы и свободных от сословных предрассудков.

142

Луве де Кувре Жан Батист (1760-1797) - французский писатель, автор фривольно-авантюрного произведения в 13 томах "Жизнь и похождения кавалера Фобласа".

143

Мальзерб Кретьен Гийом де Ламуаньон (1721- 1794) - адвокат, министр Людовика XVI; гильотинирован.

144

Лепелетье - семья "дворянства мантии". Лепелетье де Сен-Фаржо Луи Мишель (1760- 1793) - видный деятель революции, якобинец.

145

Ламуаньоны - старинный дворянский род. У Карлейля речь идет о Кретьене Франсуа де Ламуаньоне (1735-1789).

146

Фрето де Сен-Жюст Эмманюэль Мари Мишель Филипп (1745-1794) и Сабатье де Кабр (ок. 1745-1816) - советники Парижского парламента, активные деятели парламентской оппозиции.

147

Граф де Верженн Шарль Гравье (1717-178 дипломат, государственный деятель, противник Неккера, поддерживал Калонна.

148

В феодальной Франции интенданты - должностные лица, заведовавшие отдельными отраслями государственного управления.

149

Герцог д'Эгийон подал в суд на Ла Шалоте, обвинившего его в трусости. Ла Шалоте Луи Рене (1701-1785) - генеральный прокурор Рейнского парламента, потребовал запретить деятельность иезуитов во Франции.

150

Сальпетриер - парижская больница для бедных.

151

Собрание нотаблей - во Франции XIV-XVIII вв. собрание представителей высшего духовенства, придворного дворянства и мэров городов. В отличие от депутатов Генеральных штатов нотабли не избирались сословиями, а приглашались королем. Созывались нерегулярно, имели совещательный характер.

152

Библ. реминисценция: Исход, 7, 11-12; 8, 6-7 и др.

153

Дюпон де Немур Пьер Самюэль (1739-1817) - экономист-физиократ, друг Тюрго, участвовал в разработке программы реформ Калонна. Во время революции депутат Учредительного собрания, в последние годы жил в США.

154

Персонаж "Илиады" с зычным голосом.

155

Гю де Миромениль Арман Тома (1723-1796) - в 1774-1787 гг. хранитель печати.

156

Барон де Бретей Луи Огюст де Тоннелье (1733- 1807) - дипломат, государственный секретарь (министр) внутренних дел.

157

Вейсгаупт Адам (1748-1830) - основатель ордена иллюминатов, тайного общества, ставившего перед собой просветительные цели.

158

Двое афинских юношей, убившие Гиппарха (VI в. до н. э.), считались восстановителями свободы Афин.

159

В греческой мифологии лев, которого победил Геракл, совершив один из своих двенадцати подвигов.

160

Т. е. приказные письма. В них король повелевал членам парламента зарегистрировать тот или иной эдикт.

161

Эно Шарль Жан Франсуа (1685-1770) - французский поэт и историк, председатель первой следственной палаты Парижского парламента.

162

В греческой мифологии бог огня, бог-кузнец.

163

9 мая 1766 г. - Примеч. авт.

164

Граф де Лалли Тома Артур, барон де Толандаль (1702-1766) - губернатор французских владений в Индии. Во время Семилетней войны потерпел поражение от англичан и был взят в плен. По возвращении во Францию был заключен в Бастилию, а затем обезглавлен по обвинению в измене. В 1778 г. посмертной реабилитации Лалли добился его сын Трофим Жерар, граф де Лалли Толандаль (1751- 1830), впоследствии известный публицист, депутат Учредительного собрания, сторонник конституционной монархии.

165

Октябрь 1787 г. - Примеч. авт.

166

Ривароль Антуан (1753-1801) - контрреволюционный журналист и памфлетист.

167

Буасси д'Англа Франсуа Антуан (1756-1826) - адвокат, депутат Генеральных штатов, а затем депутат Конвента.

168

Людовик Святой - французский король Людовик IX (1226-1270). В 1248 г. отправился в крестовый поход в Египет и попал в плен. Откупившись, он еще четыре года оставался в Сирии, дожидаясь новой партии крестоносцев.

169

Гуалар де Монсабер - лидер парламентской оппозиции.

170

Аллюзия на греческий миф о Данае, к которой Зевс проник в виде золотого дождя.

171

Мифическая змея, одним своим взглядом убивающая людей и животных.

172

Декларация прав человека и гражданина - программный документ, провозгласивший основные принципы нового, созданного революцией общества. Принята Учредительным собранием 26 августа 1789 г.

173

Предводитель галлов, вторгшихся около 390 г. до н. э. в Италию и захвативших Рим.

174

Самый западный из Канарских о-вов.

175

В греческой мифологии нимфа Калипсо, царица о-ва Огигия, куда приплыл Одиссей; локализация острова неопределенна.

176

Бретонский клуб - первый политический клуб, созданный в июне 1789 г. группой депутатов Национального собрания из Бретани.

177

В греческой мифологии рубашка кентавра Несса, отравленная ядом, послужила причиной смерти Геракла.

178

Вымышленная страна в "Путешествии Гулливера" Дж. Свифта.

179

Во Франции до революции 1789-1794 гг. население страны было разделено на три сословия: духовенство, дворянство и остальное население, составлявшее третье сословие, - от крупного буржуа до нищего крестьянина. Таким образом, третье сословие было неоднородным по своему составу, но руководящую роль в нем играла сильная, более организованная, создавшая свою идеологию буржуазия.

180

Цитируется изданная накануне революции и сразу завоевавшая популярность брошюра аббата Сиейеса "Что такое третье сословие?".

181

Шодерло де Лакло Пьер (1741-1803) - писатель, был личным секретарем герцога Орлеанского

182

В греческой мифологии сторукий великан, сын Урана. В переносном смысле: сильный, активный, на многое способный человек.

183

Гильотен (1738-1814) - доктор медицины Парижского медицинского факультета, выборщик, депутат третьего сословия от города Парижа и Парижского округа.

184

Menus plaisirs - один из версальских дворцов.

185

В греческой мифологии близнецы Кастор и Полидевк, прославившиеся доблестью и неразлучной дружбой.

186

1789 г. - Примеч. авт.

187

В греческой мифологии прославленный герой в послегомеровском эпосе, культ которого проник в Египет, где ему был воздвигнут гигантский памятник, сохранившийся до сих пор и знаменитый тем, что на восходе солнца издает звук, похожий на звук лопающейся струны.

188

Ксеркс - персидский царь (V в. до н. э.).

189

Имеются в виду события в сентябре 1792 г.

190

Город в Северной Италии, где 10 мая 1796 г. Наполеон разбил австрийцев.

191

Имеются в виду войны, которые вела Франция при Наполеоне Бонапарте.

192

Питерлооская битва - кровавая расправа с участниками митинга, требовавшими реформы английского парламента, в Питерсфилде возле Манчестера 16 августа 1819 г.

193

В греческой мифологии покровительница истории.

194

Мальбранш Никола (1638-1715) - французский философ-богослов. Считал, что в боге содержится бесконечная полнота бытия и познание мира есть познание бога.

195

Маркиз де Валади Годфруа-Изарн (1766- 1793) - гвардейский офицер, во время революции депутат Конвента, близок к жирондистам, казнен.

196

Политическое направление в Италии XII- XV вв., возникшее в борьбе за господство над нею Священной Римской империи и папства.

197

Речь идет о военных действиях в Италии во время войны за испанское наследство (1701-1714). Австрийскими войсками командовал Евгений Савойский, французскими - маршал Вандом.

198

Робеспьер Максимилиан Мари Изидор (1758- 1794) - выдающийся деятель Великой французской революции, вождь якобинцев. Карлейль рисует субъективный портрет известного якобинца, всячески раздувая и обыгрывая легенду о Зеленом Робеспьере.

199

Мунье Жан Жозеф (1758-1806) - адвокат, видный деятель начального этапа революции, депутат Учредительного собрания, сторонник конституционной монархии.

200

Малуэ Пьер Виктор, барон (1740-1814) - государственный деятель, писатель, депутат Учредительного собрания, сторонник конституционной монархии, после восстание 10 августа 1792 г. эмигрировал в Англию, вернулся в 1801 г.

201

Стикс (греч.) - река, окружающая подземное царство. Река эта протекала в Аркадии и падала с высокой скалы в глубокое ущелье; вода Стикса считалась ядовитой. Это, по-видимому, стало основанием для легенды о Стиксе как одной из рек царства мертвых. Лета - река забвения в подземном царстве, глоток воды которой заставляет забыть землю и жизнь на ней.

202

Лат.; парафраз "Фарсалий" Лукана I, 128: "Мил победитель богам, побежденный любезен Катону".

203

Вашингтон Джордж (1732-1799) - первый президент США.

204

In partibus (infidelium), т. е. в странах неверных; этот сан давался в средние века миссионерам, отправлявшимся с проповедью христианства к язычникам. Позднее употреблялся в переносном значении: "в чужих краях", "за границей".

205

Библ. аллюзия; Числа 21, 8-9.

206

Речь идет о социально-политическом произведении Жан Жака Руссо "Общественный договор", точнее, "Об общественном договоре, или Принципы политического права" (1762 г.).

207

Ле Шапелье - адвокат из Ренна, игравший важную роль в первые годы революции. В 1791 г. он эмигрировал в Англию, но, опасаясь, что его имущество будет конфисковано, вернулся во Францию и был гильотинирован в феврале 1794 г.

208

Де Брезе (1766-1829) - главный церемониймейстер с 1781 г. Ему по должности было необходимо организовать церемониал Генеральных штатов.

209

Робеспьер носил фрак оливкового цвета.

210

Барантен (1736-1819) - хранитель печати в 1788 г., сторонник сопротивления требованиям третьего сословия 5 мая 1789 г. Изобличенный Мирабо, он 23 июня покинул свой пост, эмигрировал в конце 1789 г., вернулся из Англии в 1814 г.

211

17 июня 1789 г. Генеральные штаты провозгласили себя Национальным собранием, т. е. не сословным, а общенациональным институтом.

212

Deus ex machina (досл. "бог из машины") - В античной и средневековой драматургии неожиданное появление бога, разрешающего коллизию и устанавливающего справедливость.

213

Библ. аллюзия; Авдий, начальник дворца царя Ахава, послан пророком Илией сообщить о его приходе; несмотря на смертельную опасность, выполняет поручение. См.: 3-я Книга царств,.

214

Все три определения - средневековые обозначения церкви в ее отношении к миру.

215

Слезы сочувствия (лат.). - Вергилий. Энеида, I, 462.

216

Начальные слова молитвы "Те Deum laudamus" ("Тебя, Бога, хвалим").

217

Гора возле Трои.

218

Пандуры - нерегулярные пехотные отряды, формировавшиеся в подвластных Габсбургам Венгрии и Хорватии для участия в войнах.

219

В римской мифологии богиня, связанная с Марсом (от bellum - война), его мать или сестра, кормилица или спутница.

220

Гош Лазар Луи (1768-1797) - выдвиженец Французской революции, вышедший из низов, совершенно необразованный, но благодаря способностям добившийся генеральского звания.

221

Prytaneum (греч.) - общественный зал, предназначенный для приема почетных гостей.

222

Библ. аллюзия (см.: Книга Иова I, 14-18), т. е. известие о грядущих несчастьях.

223

Священный день отдохновения в иудаизме, воскресенье - в христианской обрядности (Левит 23, 34-36).

224

В греческой мифологии богини проклятия, мести, кары (также Эринии). В римской мифологии им соответствуют Фурии.

225

Белый цвет был цветом королевского знамени, так что трехцветная кокарда должна была символизировать единение короля с народом.

226

Имеется в виду Генрих IV.

227

Шатле - старинная крепость в Париже, служившая в XVIII в. тюрьмой.

228

Библ. аллюзия на сошествие Саваофа к Моисею на горе Синай. - Исход 19, 16-19.

229

Библ. аллюзия; исход иудеев из Египта и сорокалетнее скитание в пустыне. - Исход, Числа.

230

Библ. аллюзия; выводя иудеев из Египта, Саваоф указывал им путь в виде движущихся столпов. - Исход 13, 21-22.

231

Savez vous, pourquoi Jйrйmie

232

Делонэ - последний комендант Бастилии.

233

Илиада, XXIV, 682.

234

Майяр Станислас Мари (1763-1794) - деятель революции по прозвищу Крепкий Кулак, участник штурма Бастилии, арестовавший коменданта крепости. Гильотинирован, привлеченный по делу Эбера.

235

Бастилия - крепость и государственная тюрьма в Париже, сделавшаяся символом французского абсолютизма. Взятие Бастилии восставшим народом 14 июля 1789 г. явилось началом революции. С 1880 г. День взятия Бастилии национальный праздник Франции.

236

В римской мифологии Орк - царь мертвых, соответствует греческому Аиду.

237

Т. е. с незапамятных времен. Литературная аллюзия на распространенный в греческой мифологии сюжет гераномахии - ежевесенней борьбы пигмеев с журавлями, - разработанный многими античными писателями.

238

Крупный водоворот у Лофотенских о-вов у побережья Норвегии.

239

В это понятие в средневековье включались и естественнонаучные знания.

240

Спинола Амбросио (1569-1630) - испанский полководец.

241

Кристоф Виллибальд Глюк (1714-1787) - композитор.

242

Психиатрическая больница в Лондоне.

243

В греческой мифологии борьба титанов с богами-олимпийцами, завершившаяся победой последних.

244

Датировано в Бастилии 7 октября 1752 г. - Примеч. авт.

245

Моро де Сен-Мери (1750-1819) - адвокат при Парижском парламенте, член Верховного суда Сан-Доминго, депутат Учредительного собрания от Мартиники.

246

Роджер Бэкон (ок. 1214-1294) - монах-францисканец, один из крупнейших ученых и философов своего времени.

247

Жозеф Франсуа Фулон (1717-1789) - генеральный контролер, суперинтендант; народ Парижа обвинял его в дороговизне и больших налогах. Самосуд над Фулоном был одним из наиболее значительных эпизодов первых дней революции. После взятия Бастилии Фулона скрывали от разъяренной толпы, но затем он был схвачен и растерзан. Потрясенный этими событиями, Бабеф писал жене: "Господа, вместо того чтобы цивилизовать, превратили нас в варваров, потому что они сами варвары. Они пожинают и будут пожинать то, что сами посеяли".

248

Он обворовывал короля и Францию. Он пожрал народное продовольствие. Он был рабом богатых и тираном бедных. Он пил кровь вдов и сирот. Он предал свою родину (См.: Deux Amis, II, 67-73). - Примеч. авт.

249

Разве эта текущая кровь так чиста?

250

Мост Людовика XVI был переименован в мост Революции, сейчас - мост Согласия.

251

Библ. аллюзия; см.: Книга Иисуса Навина 6, 19.

252

Книга VI. КОНСОЛИДАЦИЯ [1]

253

Феникс - легендарная птица, при приближении смерти сгоравшая в гнезде и возрождавшаяся из пепла.

254

Геенна в иудаизме, христианстве, исламе - одно из обозначений ада.

255

9 июля 1789 г. Национальное собрание стало именоваться Национальным Учредительным собранием. Этим названием оно подчеркивало свою обязанность учредить новый государственный строй - выработать его конституционные основы.

256

В английском фольклоре коты, которые дрались, пока от них не оставались только хвосты.

257

Политические направления в Италии XII- XV вв. Гвельфы стояли за самостоятельность городов-коммун под эгидой римского папы, гибеллины - за власть германских императоров.

258

Междоусобная война в Англии (1455-1485).

259

В греческой мифологии человек, не разгадавший загадку Сфинкса, преградившего путь в Фивы, был обречен на смерть. Единственным, давшим правильный ответ, был Эдип.

260

Широко известная фраза, принадлежащая "отцу церкви" Тертуллиану (Tertullian. De corpore Christi, V).

261

Национальная гвардия - вооруженное гражданское ополчение, созданное после взятия Бастилии в Париже и других городах Франции. Строилась по территориальному принципу. Для национальных гвардейцев была установлена особая форма - нарядный дорогой мундир, стоивший не менее 4 ливров. Это ограничивало доступ в Национальную гвардию небуржуазным (плебейским) слоям. На протяжении XIX в. Национальная гвардия распускалась, реорганизовывалась и окончательно была упразднена после поражения Парижской коммуны 1871 г.

262

Камбис (VI в. до н. э.) - царь Ахеменидской державы, сын Кира II Великого, с 525 г. до.н. э. царь Египта, основатель XXVII династии фараонов.

263

После взятия Бастилии страну охватили крестьянские волнения. Крестьяне уничтожали феодальные документы, жгли замки, отказывались нести повинности. Под влиянием такого развития событий Учредительное собрание было вынуждено сделать некоторые уступки крестьянам, приняв 4- 11 августа 1789 г. законы, по которым в принципе провозглашалась ликвидация феодального строя. При этом реально были отменены некоторые второстепенные феодальные права, а основные повинности сохранялись (см.: Адо А В. Крестьяне и Великая французская революция. М., 1987).

264

Где люди, там правила (лат.).

265

Мори (1746-1817) - депутат духовенства от Пероннского бальяжа. Лидер правых в Учредительном собрании, про которого острили, что это гренадер, переодевшийся семинаристом. Эмигрировал в 1791 г., с 1794 г. кардинал, с 1810 г. - глава Парижской епархии, смещен после первой Реставрации.

266

Лувуа - военный министр Людовика XIV

267

Маркиза де Ментенон (1635-1719) - внучка французского писателя-протестанта Агриппы д'Обинье, жена писателя Поля Скаррона (16101660), возлюбленная, а затем и тайная жена Людовика XIV, на которого имела неограниченное влияние.

268

Юнг Артур (1741-1820) - английский агроном и экономист, автор многих трудов, среди них - "Путешествие по Франции" (два тома, 1792-1794).

269

В кельтской мифологии боевой шлем Мамбрина (или Бриона) - одно из трех сакральных сокровищ Ирландии.

270

Caput mortuum (лат.) - оставшиеся в тигле бесполезные продукты химических реакций в алхимии; перен. нечто мертвое, лишенное содержания, бесполезное.

271

Plaudite, exeat (лат.); чаще - plaudite, cives или plaudite, finita est comoedia (лат.) - обычные обращения к зрителям в конце римской комедии.

272

Имеется в виду Жан Поль Рихтер (1763-1825) - выдающийся немецкий писатель эпохи сентиментализма.

273

Лафайет принадлежал к богатому и знатному дворянскому роду, в юности увлекался идеями просветителей-энциклопедистов. Когда началась Война за независимость североамериканских колоний, он снарядил на свой счет судно и отправился за океан. 23 лет от роду он стал генерал-майором американских войск и вернулся во Францию, окруженный славой борца за свободу американской республики.

274

Сципионы в Древнем Риме - одна из ветвей рода Корнелиев, к которой принадлежали крупные полководцы и государственные деятели.

275

Друг Народа - прозвище Марата, издававшего газету под этим названием ("Ами дю пепль").

276

Т. е. де Рогана.

277

Издание серии "Tableau de Paris" Мерсье начал в 1781 г. До 1788 г. вышло 12 томов.

278

"Монитер" - в период буржуазной революции XVIII в. официальная газета, дававшая отчет о политических событиях.

279

Люцифер - в христианской мифологии падший ангел, дьявол.

280

Сент-Юрюг Виктор Амадей, маркиз (около 1750-1810), в 1781-1784 гг. находился в заключении в Шарантоне по королевскому указу о заточении, затем был выслан в свое поместье, откуда бежал в Англию. Вернулся в 1789 г. Один из популярных ораторов Пале-Руаяля.

281

Книга VII. ВОССТАНИЕ ЖЕНЩИН [1]

282

Римский император (69-79).

283

Имеется в виду Декларация прав человека и гражданина. Текст состоит из краткого введения и 17 статей, в которых изложены политические основы нового строя. За образец была принята Декларация независимости Соединенных Штатов Америки (4 июля 1776 г.).

284

Бат - курорт в Англии.

285

Ария из музыкальной драмы А.-Э. Гретри "Ричард Львиное Сердце".

286

Французский генерал маркиз Буйе, сторонник монархии, подготавливал в 1791 г. побег Людовика XVI.

287

В сентябре 1789 г. силы контрреволюции стали готовить государственный переворот. Король отказался утвердить постановления 4-11 августа и Декларацию прав человека и гражданина. В Версаль и Париж стягивались надежные части.

288

Крест Святого Людовика - королевский орден, уничтоженный революцией и восстановленный в период Реставрации.

289

В греческой мифологии Фиесту на пиру было подано мясо его собственных детей.

290

Библ. аллюзия. Иов, I, 18-19.

291

Речь идет о походе парижских женщин на Версаль 5-6 октября 1789 г., повлекшем переселение короля и Национального собрания в Париж.

292

Теруань де Мерикур - бывшая актриса, возглавившая поход женщин на Версаль и ставшая одним из популярных агитаторов на импровизированных уличных собраниях Парижа (см.: Манфред А.З. Великая французская революция. М., 1983. С. 79).

293

Елисейские поля - в античной мифологии обитель блаженства, где пребывают души умерших мудрецов и героев.

294

См. примечание на стр. 25 данного издания.

295

Тирс (греч.) - жезл Вакха.

296

Саул (библ.) - первый царь Израильско-иудейского государства (конец XI в. до н. э.). В ветхозаветном повествовании воплощение правителя, ставшего "неугодным" Богу (I Царство, 8-31).

297

Сальватор Роза (1615-1673) - художник неаполитанской школы, автор известных батальных полотен.

298

Эразм Роттердамский (1469-1536) - писатель-гуманист.

299

Гомер.

300

В германской мифологии сонм призраков и злых духов, проносящихся по небу во время бури.

301

В римской мифологии боги загробного мира, позднее - обожествленные души предков.

302

В греческой мифологии Диомед, царь Фракии, кормил своих коней мясом чужеземцев.

303

Племена Северного Причерноморья, которые в VIII-VII вв. до н. э. разорили Малую Азию.

304

Парафраз латинского изречения: Habent sua fata libelli (Книги имеют свою судьбу). Теренциан Мавр. О буквах, слогах и размерах, 1286.

305

С тех пор в развязных газетных статьях, например в "Эдинбургском обозрении", передаются клеветнические сплетни, касающиеся Фридриха Вильгельма и его привычек, для многих загадочных и странных. В них нет ни грана правды. - Авторское примечание 1868 г.

306

Персонаж английского народного театра кукол, близок русскому Петрушке.

307

Монтень Мишель (1533-1592) - французский философ-гуманист.

308

Сатурналии - в Древнем Риме ежегодные празднества в честь бога Сатурна. В переносном смысле необузданное веселье.