sci_history Евгений Викторович Анисимов Россия в середине 18 века

Книга посвящена послепетровской России — периоду противоречивому, сложному и во многом не изученному в литературе. Автор рассказывает о борьбе на высших этажах власти, дает ряд ярких политических портретов современников, повествует о своеобразии внутренней и внешней политики ближайших преемников Петра и показывает, что, несмотря на дворцовые перевороты, лихорадившие страну, петровские реформы дали мощный толчок экономическому развитию России, привели к расцвету русской культуры.

Для широкого круга читателей.

ru
oberst_ FB Editor v2.0, FB Editor v2.2, FB Editor v2.3 09 February 2010 5D41DC92-E465-42F0-82D6-ACCFEDFFF17E 1.0

1.0 — создание файла (oberst_)

Россия в середине XVIII в.: Борьба за наследие Петра. Мысль Москва 1986

Евгений Викторович Анисимов

Россия в середине 18 века

ВВЕДЕНИЕ

Время правления императрицы Елизаветы Петровны (1741–1761 гг.) не принадлежит к периодам русской истории, хорошо изученным в отечественной и зарубежной историографии. Царствование Елизаветы, как и ее предшественников на троне — Екатерины I, Петра II, Анны Ивановны, остается как бы в тени грандиозной эпохи реформ первой четверти XVIII в. Именно этим следует, вероятно, объяснять малочисленность научной литературы по истории России сразу после смерти Петра I и до царствования Екатерины II.

В работах исследователей XIX в. основное внимание уделялось, во-первых, накоплению фактов, относящихся к правлению Елизаветы, и, во-вторых, попытке рассмотреть этот период в общем контексте так называемой эпохи дворцовых переворотов (1725–1762 гг.), ознаменовавшейся нестабильностью политической жизни страны. Естественный для исторической науки процесс накопления фактов о рассматриваемом времени в первой половине XIX в. искусственно сдерживался самодержавием, хранившим документы «скандального» XVIII в. под семью замками. Именно поэтому книги и статьи А. Вейдемейера, Н. А. Полевого, И. Шишкина, С. В. Ешевского, П. К. Щебальского и др.1 строились на бедном материале редких документальных публикаций. Лишь некоторым из историков (М. И. Семевскому, К. И. Арсеньеву2) удалось ввести в оборот новые источники.

В оценочном плане историческая наука XIX в. постепенно отказывалась от объяснения частой смены власти «разгулом страстей», пороками тех или иных правителей и фаворитов и пришла к пониманию послепетровского периода как вполне закономерного продолжения петровской эпохи реформ. Исчезло и пренебрежительное отношение к правлению Елизаветы и ее личности, характерное для времен H. М. Карамзина. Наоборот, царствование дочери Петра Великого стало идеализироваться и рассматриваться как период возрождения забытого петровского наследия. Подобная трактовка сложилась в историографии в значительной степени в результате некритического восприятия официальных документов елизаветинской поры, преследовавших цель упрочения Елизаветы на престоле и проводивших доктрину о преемственности дочерью «начал» великого отца.

В рамках концепции «возвращения к правилам Петра Великого» написаны и посвященные времени Елизаветы четыре тома «Истории России с древнейших времен» выдающегося русского историка С. М. Соловьева3. Его гигантский труд до сих пор остается уникальным по количеству собранного в нем архивного материала. Однако в этом потоке фактов историк не сумел выделить главные моменты, определяющие характер развития страны и политики ее правительства. С. М. Соловьев отступил от присущего первым томам его «Истории» критического отношения к своим источникам и ограничился апологетической оценкой личности Елизаветы Петровны и дел ее правительства. Кроме того, проявляя исключительный интерес к политической истории, он подробно не рассматривал экономическую, социальную, культурную и бытовую жизнь людей того времени.

Следующий шаг в осмыслении времени Елизаветы и вообще «эпохи дворцовых переворотов» был сделан в лекциях В. О. Ключевского, впервые употребившего этот термин, а также в статьях, книгах, лекциях С. Ф. Платонова, H. Н. Фирсова, M. М. Богословского и др.4 Много свежих и интересных идей, не устаревших и поныне, высказал В. А. Мякотин. Считая дворцовые перевороты верхушечными, касавшимися только «политического быта» дворянства, он особо подчеркивал, что значительное упрочение экономических и политических позиций дворянства в послепетровскую эпоху произошло на базе резкого усиления режима крепостного права5.

Советская историческая наука, опираясь на фундамент позитивных знаний предшествующей историографии и принципиально новую, марксистско-ленинскую методологию в их оценке, продолжила изучение послепетровского времени. Основное внимание в литературе 50-х — первой половины 60-х годов было уделено аспекту, остававшемуся в забвении в дореволюционной историографии, — социально-экономической жизни страны. Работы на эту тему обогатили наши представления о путях развития промышленности, торговли, сельского хозяйства, экономической политики в период правления Елизаветы; позволили выявить динамику развития крепостного права, проявления классовой борьбы, особенности социальной структуры общества первой половины XVIII в.6 В ряде обобщающих трудов, опубликованных в 50–60-е годы, содержатся принципиальные оценки всей «эпохи дворцовых переворотов», в том числе и времени Елизаветы7. В них констатируется, в частности, что политические перевороты послепетровского периода по своему характеру не выходили за рамки внутриклассовой борьбы значительно усилившегося дворянства; что ведущей тенденцией во всех сферах жизни страны являлось упрочение крепостничества; что ни в экономическом, ни в культурном смысле послепетровская эпоха не только не была временем упадка или застоя, но, наоборот, динамика экономического развития получила в рассматриваемое время дальнейшее ускорение, что свидетельствовало о еще не исчерпанных до конца ресурсах феодального способа производства.

Но все же становится очевидным, что, чем лучше мы понимаем определяющие течения экономического и социального развития, тем больше проявляем мы интерес к политической истории, ибо можем оценивать ее глубже, чем наши предшественники. Однако работ по этой теме, освещающих события 40-х — начала 60-х годов XVIII в., в сущности нет. До сих пор остается актуальным высказанное 20 лет назад пожелание С. М. Троицкого о необходимости «уделить особое внимание исследованию конкретных проявлений противоречий внутри господствующего класса феодалов и тех форм, которые принимала борьба между отдельными прослойками феодалов в тот или иной период»8.

Автор данной книги не ставит этой задачи в полном объеме. Его цель более скромна — взглянуть на период правления Елизаветы с точки зрения накопленных современной наукой знаний, с учетом бесценного труда поколений историков, возводивших общее для нас здание исторической науки, и рассказать о нем в доступной для широкого круга читателей форме.

Кто хотя бы раз соприкоснулся с документами послепетровского времени, тот уже не останется равнодушным к тому, что произошло вслед за поражающей воображение эпохой петровских реформ. Послепетровский период, и в частности елизаветинский, не был «безвременьем», калейдоскопом событий придворной жизни. Он — одно из звеньев той непрерывной цепи событий, фактов, явлений, которая связывает нас с нашим прошлым. Именно в эти годы петровские преобразования показали свою жизнеспособность, прошли испытание временем, а Россия прочно утвердилась как одна из ведущих мировых держав.

За прошедшие после памятного 1725 г. два-три десятилетия «птенцы гнезда Петрова» либо уже сошли в могилу, либо доживали свои дни в удаленных от столицы поместьях. Одним словом, произошла смена поколений — неизбежный процесс обновления. Новые люди — младшие братья, сыновья и внуки победителей Полтавы и Гангута — были уже воспитаны иначе, по-иному смотрели на мир. В одно и то же время жили и работали те, без кого трудно представить историю и культуру России: Михаил Ломоносов, Александр Сумароков, Федор Волков, Варфоломей Растрелли, Федот Шубин, Антон Лосенко. Где-то рядом на полях сражений Семилетней войны могли оказаться поручик Григорий Орлов, подполковник Александр Суворов, донской казак Емельян Пугачев и десятки, сотни людей, с которыми был связан, как мы теперь знаем, следующий период русской истории — второй половины XVIII в. Судьбы этих и многих других людей тесно переплетались как нити в основе старинного гобелена. Подойдем к этому гобелену истории поближе…

Автор искренне признателен всем, кто помог ему в работе над рукописью книги. Особую благодарность автор выражает сотрудникам Русского музея М. А. Алексеевой, Б. А. Косолапову и сотрудникам Государственного Эрмитажа Г. В. Вилинбахову и Г. А. Миролюбовой, без любезного содействия которых книга не имела бы интересных иллюстраций.

ГЛАВА 1

ПОЛИТИЧЕСКАЯ ОБСТАНОВКА НАЧАЛА 40-х ГОДОВ XVIII в. ПЕРЕВОРОТ 25 НОЯБРЯ 1741 г

5 октября 1740 г. за обедом императрица Анна Ивановна внезапно потеряла сознание. Ее перенесли в постель и позвали врачей. Болела Анна менее двух недель и 17 октября умерла. Это событие придворной жизни дало толчок нескольким переворотам, завершившимся через год возведением на престол Елизаветы Петровны.

Со смертью Анны Ивановны уходило в прошлое довольно мрачное десятилетие русской истории (1730–1740 гг.). Упадок государственной и культурной жизни, никчемные руководители, малорезультативная внешняя политика, обстановка всеобщей подозрительности и страха — все это было характерно для времени правления Анны Ивановны. Впоследствии оно получило название «бироновщина» — по имени фактического правителя Эрнста Иоганна Бирона, герцога Курляндского и Семигальского, — и прочно ассоциируется с господством иностранных временщиков, системой свирепого политического террора, жертвами которого становились и аристократы, и простолюдины — подлинные и мнимые противники фаворита и его клевретов.

Жизнь императрицы кончалась, но с нею не кончалась бироновщина— человек, имя которого не сходило с уст целое десятилетие, неотлучно находился у постели умирающей. Первый приступ болезни был очень сильным, и приближенным казалось, что царица вот-вот умрет. А между тем сорокашестилетняя бездетная Анна Ивановна, еще недавно совершавшая прогулки верхом и серьезно не болевшая все десять лет своего царствования, не предпринимала никаких шагов для назначения преемника престола.

Потенциальных кандидатов на трон было несколько. Из колена Ивана Алексеевича, старшего брата Петра Великого, ими были Елизавета Христина Екатерина (после перехода в православие — Анна Леопольдовна) — дочь старшей сестры императрицы Екатерины Ивановны (умерла в 1733 г.) и герцога Мекленбургского Карла Леопольда — и ее новорожденный (в браке с герцогом Брауншвейг-Люнебургским Антоном Ульрихом) сын Иван Антонович. Из колена Петра Великого занять престол могли двенадцатилетний Карл Петр Ульрих — сын старшей дочери Петра Анны (умерла в 1728 г.) и голштинского герцога Карла Фридриха (умер в 1730 г.), а также младшая дочь Петра цесаревна Елизавета. Из всех кандидатов наибольшие шансы стать русским царем имел родившийся 18 августа 1740 г. принц Иван Антонович: об этом говорилось официально, и все знали, что Анна Ивановна хотела оставить наследником престола своего внучатого племянника, хотя завещание еще не было составлено. Более того, несмотря на тяжелое состояние, Анна отказывалась подписать срочно подготовленный А. И. Остерманом и другими кабинет-министрами манифест о престолонаследии. Два дня Бирон и его сторонники уговаривали суеверную царицу поставить под ним подпись. Лишь 7 октября манифест был подписан и обнародован.

Сразу после этого внутри придворной камарильи развернулась упорная борьба за место регента — ключевое в перспективе царствования ребенка-императора. Главным кандидатом в регенты был Э. И. Бирон, уже давно стремившийся узаконить свою власть. Но важно заметить, что он хотел стать регентом не просто в силу подписи умиравшей царицы, а как бы по желанию дворянства. Боявшиеся всесильного временщика высшие сановники в дни, когда царица могла еще поправиться, были поставлены в такое положение, что сами просили Бирона стать в случае ее смерти регентом, собирали подписи и ходили с депутацией к Анне Ивановне. Эта кампания должна была убедить Анну подписать указ о регентстве Бирона, обеспечить хотя бы видимость законности его будущего господства и одновременно связать высшую администрацию государства общей порукой. Но 7 октября царица почувствовала некоторое облегчение, и документ несколько дней пролежал под ее подушкой неподписанным. Лишь перед самой смертью, уступив просьбам Бирона и его клевретов, она подписала указ. Сразу после кончины Анны завещание было распечатано и оглашено генерал-прокурором Сената Н. Ю. Трубецким, а на следующее утро новому императору Ивану VI Антоновичу (в источниках упоминается и как Иоанн III) и регенту Э. И. Бирону присягнули войска и жители столицы. И никто в тот день не мог подумать, что регентство Бирона продлится всего три недели1.

Согласно завещанию Анны Ивановны, до семнадцатилетия Ивана Антоновича Бирон получал практически неограниченную власть во внутренних и внешних делах. Он мог заключать международные трактаты «как бы от самого… императора», быть главнокомандующим армии и флота, ведать финансами и «о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинять, как он, по его рассмотрению, запотребно в пользу Российской империи изобретет»2. Более того, в случае смерти Ивана VI Антоновича и возведения на престол следующего по старшинству сына герцога Брауншвейгского Бирон мог продлить свое регентство.

Но уже первые дни правления Бирона показали шаткость его положения. Если церемония присяги прошла спокойно, то несколько дней спустя платные шпионы и добровольные соглядатаи, которые, по выражению арестованного поручика П. Ханыкова, «у регента на ухе лежат», стали сообщать о том, что среди дворян, горожан и особенно гвардейцев участились случаи проявления недовольства господством Бирона. Доносы свидетельствовали, что в среде чиновничества и гвардии назревал заговор в пользу фактически отстраненных от правления родителей ребенка-императора, и в первую очередь в пользу его отца принца Антона Ульриха. Немедленно последовали аресты. Установив в ходе следствия непосредственную связь некоторых арестованных с принцем, Бирон 23 октября устроил ему публичный допрос. После того как в присутствии высших чинов государства Антон Ульрих признался, что хотел отстранить регента от правления, Бирон, угрожая отставкой, «предоставил» собравшимся выбор между собой и принцем. Сановники единодушно просили Бирона властвовать над ними и далее. Немаловажно, что перед этим они прослушали суровую речь начальника Тайной канцелярии А. И. Ушакова, угрожавшего отцу царя поступить с ним при необходимости «так же строго, как с последним подданным»3. В итоге, используя «единодушие» запуганной знати, Бирон получил ее согласие и отстранил принца от военных должностей.

Одновременно, чтобы покончить со слухами о подложности акта о регентстве, Бирон заставил всех присутствующих заверить подписями и личными печатями подлинность манифеста о регентстве. «Демократизм» временщика, узурпировавшего власть в России на неопределенный срок, свидетельствовал о неустойчивости его положения и стремлении продлить свое господство всеми средствами, в том числе более или менее законными. Однако ни бумаги, ни публичные совещания не могли спасти Бирона. Он не имел реальной опоры в дворянской среде, для которой по-прежнему оставался иноземным чужаком, жестоким и жадным временщиком умершей императрицы. Не было у него союзников и среди иностранцев — родственников Ивана VI Антоновича, а также в кругу высших чиновников и генералов. Став регентом, он не сумел погасить недовольство Брауншвейгской фамилии, не смог объединиться с А. И. Остерманом, К. Левенвольде и другими влиятельными сановниками. В результате группировка, стоявшая у трона двухмесячного императора, была расколота острым соперничеством.

Удар временщику нанес Б. К. Миних — активный участник возведения его в регенты, а затем и ближайший помощник. Для Бирона измена генерал-фельдмаршала была большой неожиданностью. Трудно понять мотивы, толкнувшие Миниха на переворот. Современники полагали, что, поддерживая притязания Бирона в дни болезни Анны Ивановны, фельдмаршал рассчитывал в период его регентства получить чин генералиссимуса и занять ведущее место в управлении империей. Однако Бирон сам входил во все дела и не давал свободы честолюбивому «столпу империи» (как Миних называл себя в мемуарах). Возможно, кроме того, Миних почувствовал изолированность Бирона и поэтому перешел на сторону оппозиционной временщику Брауншвейгской фамилии, имевшей, как тогда казалось, более надежную опору — сына на троне. Он тайно договорился об устранении Бирона от власти с Анной Леопольдовной, давно жаловавшейся всем на притеснения со стороны сурового и капризного регента.

В ночь на 7 ноября 1740 г. Миних с отрядом лишь в 80 гвардейцев направился к Летнему дворцу — резиденции регента. Караулы, состоявшие тоже из гвардейцев, быстро перешли на сторону заговорщиков. После этого Миних приказал своему адъютанту подполковнику К. Г. Манштейну войти во дворец и арестовать Бирона, а при попытке сопротивления — убить его. Когда Манштейн с солдатами ворвался в спальню регента, Бирон пытался залезть под кровать, а затем, как описывает сам Манштейн, «став наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец.

В то время, когда солдаты боролись с герцогом, герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала за ним на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отвести ее обратно в ее комнату, но солдат, не желая себя утруждать, сбросил ее на землю, в снег, и ушел…».

Манштейн, относившийся к Миниху не без иронии, отмечал, что фельдмаршал мог легко захватить Бирона в апартаментах Анны Леопольдовны, куда тот приходил без охраны, и не преодолевать многочисленные караулы, выставленные вокруг дворца, подвергая все предприятие ненужному риску. «Но, — пишет мемуарист, — фельдмаршал, любивший, чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства»4.

Аресты, произведенные в ночь переворота, показывают, что число сторонников Бирона, на которых он мог опереться, было ничтожно. Были арестованы младший брат Бирона Густав и Кабинет-министр А. П. Бестужев-Рюмин. Кроме того, послали гвардейцев в Москву и Ригу, чтобы захватить старшего брата Бирона Карла и зятя временщика генерала Бисмарка. Свержение Бирона застигло врасплох не только иностранных дипломатов, но и правящую верхушку России. Как сообщал английский посол Э. Финч, А. П. Бестужев-Рюмин при аресте недоумевал, «чем навлек на себя немилость регента», а А. М. Черкасский явился утром как ни в чем не бывало в апартаменты Бирона на очередное заседание Кабинета министров5. Все это, разумеется, облегчило переворот.

Победители сразу же занялись перераспределением власти и огромных богатств Бирона. 9 ноября 1740 г. был обнародован манифест, в котором Иван VI Антонович провозглашал, что Бирон, будучи регентом, «любезнейшим нашим родителям их императорским высочествам государю нашему отцу такое великое непочитание и презрение публично оказывать, и притом еще с употреблением непристойных угроз (намек на допрос принца 23 октября. — Е. А.), также дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, по которой (причине. — Е. А.) не только… любезнейшие наши государи родители, но и мы сами, покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли б… И для того, — продолжал двухмесячный император, — необходимо принуждены себя нашли по всеподданнейшему усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина оного герцога от того регентства отрешить»6. Правительницей на место Бирона с теми же полномочиями грудной младенец «назначил» свою мать Анну Леопольдовну. Отец царя был объявлен «императорским высочеством соправителем», генералиссимусом вооруженных сил России. Б. К. Миних был назначен первым министром, А. И. Остерман — генерал-адмиралом. А. М. Черкасский стал канцлером, М. Г. Головкин — вице-канцлером. Рядовые участники переворота получили награды и повышения.

Свержение регента не привело к сплочению правящей верхушки. Наоборот, исчезновение с политической сцены «нового Годунова» (так Бирон охарактеризован в манифесте 14 апреля 1741 г.), нагонявшего страх на всех более десятка лет, развязало руки многим при дворе. Оживилось Брауншвейгское семейство, надеявшееся закрепиться у власти. Если при Бироне осторожный Остерман избегал каких-либо явных демаршей, то теперь и он стал проявлять себя, выступив в роли постоянного советчика неопытной в делах правительницы. Как потом оказалось, главной целью его тонкой интриги было отстранение Миниха от власти и занятие первенствующих позиций при дворе. Союз Миниха, давнего и некогда верного сторонника Бирона, и Брауншвейгской фамилии не мог быть долговечным.

Человек прямолинейный и необычайно честолюбивый, Миних требовал для себя — в заслугу за совершенный «подвиг» — особых почестей и практически неограниченной власти. Став первым министром, он надеялся занять при Анне Леопольдовне место Бирона. Но сразу после переворота он опасно заболел, а когда в начале 1741 г. взялся за дела, то почувствовал, что упустил время и что его обошли, оттеснили от власти. Остерман сумел вернуть себе иностранные дела, Черкасский и Головкин получили внутреннее управление, а у Миниха, как и во времена Бирона, осталось только военное ведомство, да и здесь он оказался в подчинении у генералиссимуса Антона Ульриха. Между принцем и Минихом начались стычки. Пытаясь вернуть ускользавшую власть, Миних вступил в борьбу с Остерманом и Черкасским, чем вызвал недовольство правительницы. Поведение Миниха настораживало брауншвейгцев. Как писал Э. Финч, наиболее близкий ко двору Анны Леопольдовны дипломат, правительница говорила, что «арест бывшего регента вызван скорее расчетами личного честолюбия графа Миниха, чем его привязанностью к ее высочеству»; что она «не в силах… более выносить заносчивого характера фельдмаршала» и ей «известно непомерное честолюбие фельдмаршала, крайняя невоздержанность его характера и его слишком предприимчивый дух, не позволяющий на него положиться»7.

Здесь нельзя не заметить определенных реминисценций с челобитной арестованного Бирона, в которой он, ссылаясь на свой печальный опыт, призывал правительницу не доверять Миниху, способному совершить новый переворот, поскольку «нрав графа фельдмаршала известен» и он «имеет великую амбицию, и притом десперат (неисправим. — Е. А.) и весьма интересоват»8. Поэтому, когда вконец раздосадованный Миних опрометчиво потребовал отставки, он ее получил даже без подачи формального прошения. Отстраненный от власти, Миних тем не менее по-прежнему бывал при дворе. Но для всех было очевидно, что его звезда как политического деятеля закатилась.

Началось самостоятельное правление Анны Леопольдовны, но по существу оно таковым не было. Правительница и ее супруг не отличались ни дарованиями, ни опытом в государственных делах, ни даже энергией. По свидетельству мемуаристов и дипломатов, Анна Леопольдовна не проявляла желания входить в дела, проводила большую часть дня в своей опочивальне, ходила небрежно одетой и непричесанной, была угрюмой и неряшливой. Современники отмечали ее необычайную привязанность к фрейлине Юлии Менгден. Приезд семьи Менгден в январе 1741 г. был самым большим праздником для правительницы, сразу сделавшей Юлии царский подарок — имение стоимостью 140 тыс. руб. Кроме того, Юлия получила часть богатств Бирона, в том числе несколько парадных кафтанов регента, с которых первая дама двора аккуратно спорола золотые и серебряные позументы и отправила их на переплавку. Фрейлина пользовалась большим влиянием на правительницу, доверявшую ей во всем, и могла бы достичь многого, если бы не была, по отзывам современников, так ленива и глупа. Будни во дворце проходили однообразно: половину дня правительница проводила в апартаментах Юлии Менгден, а по вечерам вместе с мужем, Юлией, Финчем или кем-либо еще засиживалась допоздна за картами.

Так случилось, что в начале 40-х годов XVIII в. на вершине власти огромного государства оказались бездарные, никчемные люди, далекие от интересов России, не знавшие и не понимавшие ни ее проблем, ни даже ее языка. После падения Бирона и отставки Миниха власть прибрал к своим рукам Андрей Иванович Остерман.

Переживший двух императоров и двух императриц, Остерман годами готовился к этому моменту. Обладая недюжинными способностями к интриге, он умел подставить под удар одних, навести подозрение на других, заговорить третьих так, что его жертвы не могли до конца понять, кто же их главный враг. Образцовой в этом смысле является интрига Остермана против А. Д. Меншикова, который не только не подозревал о его роли в своем свержении, но, отправляясь в ссылку, просил Остермана заступиться за него при дворе. Лицемерный и скрытный, Андрей Иванович мог часами говорить с посетителями, казалось бы, о деле и не произнести ни слова по существу, чем приводил в отчаяние дипломатов, ведших с Остерманом переговоры. Известным, ставшим притчей во языцех приемом Остермана была его мнимая внезапная болезнь в ответственные моменты. Вот какую любопытную зарисовку дает Финч: «Пока я говорил… граф казался чрезвычайно больным, чувствовал сильную тошноту. Это одна из уловок, разыгрываемых им всякий раз, когда он затруднен разговором и не находит ответа. Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало»9.

С отставкой Миниха наступил час Остермана, когда он, по словам составителя «допросных пунктов» 1742 г., забрал «всю главную диспозицию и власть в свои руки… и все дела производил по своей воле»10. В конце концов Остерман стал жертвой собственных интриг. Добившись почти единоличной власти, он впервые за свою карьеру вышел из тени кулис на политическую авансцену и при очередной смене декораций в результате переворота Елизаветы уже не смог на ней удержаться.

Обратимся теперь к героине следующих 20 лет русской истории и нашего повествования — Елизавете Петровне. У будущей императрицы не было оснований сильно роптать на свою судьбу — о таких людях, как Елизавета, говорят, что они родились под счастливой звездой. 18 декабря 1709 г., в день рождения Елизаветы, русская армия, победившая под Полтавой, торжественным маршем под звуки музыки и с развернутыми знаменами вступала в Москву. Получив радостную весть, Петр остановил шествие, и началось трехдневное празднество по случаю рождения ровесницы Полтавской виктории, нареченной редким тогда именем Елизавет.

Детство Елизаветы прошло в Москве и Петербурге, но о нем мало что известно. Можно с уверенностью сказать, что сестры (Анна родилась в 1708 г., Наталья — в 1718 г.) очень редко видели отца, участвовавшего в непрерывных походах. Когда к мужу уезжала Екатерина, дети переходили под опеку сестры Петра Натальи Алексеевны или семьи А. Д. Меншикова, который в каждом письме Петру сообщал: «Дорогие детки ваши, слава богу, здоровы». Первые упоминания Елизаветы в переписке Петра и Екатерины встречаются весной 1710 г. 1 мая Петр передает привет «четвертной лапушке» — таким было семейное прозвище Елизаветы, которая к этому времени ползала на четвереньках. Летом того же 1710 г. Петр совершает морские походы по Балтике на шняве «Лизетка». В последующие годы поклоны Петра «маленьким», «Лизетке» и ответные приветы «Аннушки, Лизеньки и Натальюшки» становятся все более частыми. Сохранились известия об участии Анны и Елизаветы в свадьбе своих родителей 9 февраля 1712 г. Английский посол Ч. Витворт сообщал, что дочери Петра были «ближними девицами» невесты-матери: «…одной было около пяти лет, а другой — три года; но так как эти царевны по причине слишком нежного возраста не могли переносить усталости, то они присутствовали короткое время и затем их место заняли две царские племянницы»11.

11 июня 1717 г. Екатерина сообщала, что Елизавета заболела оспой, но «от оной болезни уже освободилась бес повреждения личика своего». Зная, как впоследствии дорожила Елизавета своей красотой, можно понять значение для нее благополучного исхода болезни. Некоторое представление о принципах воспитания детей в царской семье дает письмо Екатерины мамке цесаревны Анны: «Авдотья Ильинична! Слышала я, что вы царевен стали кормить не за одним столом, чему зело дивлюся, для чего не так делаете, как при нас было… впредь не делайте»12.

Грамоте Елизавета научилась довольно рано — не старше восьми лет. Вообще Петр начал писать особые записки детям уже в 1712 г. Так, в октябре 1712 г. из Карлсбада он сообщал жене: «К дочке-бочке писал о сем». Но тогда трехлетняя девочка не могла прочитать послание отца и самостоятельно ответить ему. Это стало возможно лет пять спустя. В 1717 г. Екатерина просила в письме из-за границы восьмилетнюю Анну «для бога потщиться писать хорошенько, чтоб похвалить за оное можно и вам послать в презент прилежания вашего гостинцы, на что б смотря, и маленькая сестричка также тщилась заслуживать гостинцы». Вероятно, Елизавета действительно «потщилась» — в начале 1718 г. она получила письмо отца: «Лизетка, друг мой, здравствуй! Благодарствую вам за ваши письма, дай боже вас в радости видеть. Большова мужика, своего брата (царевича Петра Петровича. — Е. А.) за меня поцелуй»13. Каждый знакомый с перепиской Петра скажет, что так царь писал лишь самым близким и дорогим его сердцу людям.

9 сентября 1721 г. в торжественной обстановке Петр обрезал ножницами с платья Елизаветы маленькие белые крылышки, и «государыня цесаревна Елизавет Петровна» была признана совершеннолетней. Начался новый этап в ее жизни. В сущности к нему Елизавету готовили все ее детство. Как известно, Петр стремился подчинить служению государству жизнь не только своих подданных, но и собственную, а также членов своей семьи (ярчайшим примером такого отношения является история его старшего сына Алексея). Если появление на свет очередного сына рассматривалось Петром как рождение наследника, то появление очередной дочери (Екатерина родила всего 11 сыновей и дочерей) оценивалось исключительно с точки зрения упрочения династических связей русского двора с европейскими монархами. Петр первым из русских царей встал на этот путь, выдав своих племянниц Екатерину Ивановну и Анну Ивановну за мекленбургского и курляндского герцогов. Та же судьба ожидала и дочерей Петра — Анну и Елизавету (Наталья умерла в 1725 г.).

В соответствии с перспективными целями петровской династической политики строилось и воспитание царевен. Их учили тому, что могло пригодиться при европейских дворах: танцам, музыке, умению одеваться, этикету и особенно иностранным языкам. С 1716–1717 гг. кроме обычных мамок и нянек в окружении цесаревен появляется учитель танцев француз Рамбур; итальянский, немецкий, французский языки преподавали графиня М. Маньяни, учитель Глюк и виконтесса Латур ла Нуа14. Особое внимание уделялось французскому, и впоследствии Елизавета знала его в совершенстве.

Петр намеревался выдать дочь красавицу за одногодка — французского короля Людовика XV или за кого-либо из семьи Бурбонов. Переговоры на эту тему довольно интенсивно велись в первой половине 20-х годов. В начале мая 1721 г. Петр писал в Париж посланнику В. Л. Долгорукому: «Понеже мы в бытность свою во Франции немного заговаривали Виллерою и маме королевской о сватанье за кароля из наших дочерей, а особливо за середнею (понеже равнолетна ему), но пространно тогда за скорым отъездом не говорили, которое дело ныне вам вручаем, чтоб, сколько возможность допустит, производили…» Французская сторона — ее в Петербурге представлял посол Ж.-Ж. Кампредон — серьезно отнеслась к предложению Петра — столь велика стала роль России в европейских делах. Однако чопорный Версальский двор немало смущало происхождение Елизаветы, родившейся от «подлой» женщины, которая в момент появления дочери на свет не состояла в браке с царем. Французский дипломат Ледран писал: «Брачный союз, от коего произошли принцессы, которых он (Петр. — Е. А.) желает выдать замуж, не заключает в себе ничего лестного, и говорят даже, что младшая из этих принцесс… сохранила некоторые следы грубости своего народа»15.

В конце концов антирусской группировке удалось заморозить переговоры. В 1726 г. они окончательно прервались, так как было получено известие о браке Людовика XV с Марией Лещинской — дочерью недруга России экс-короля Речи Посполитой Станислава Лещинского.

Екатерина, умирая, в мае 1727 г. завещала Елизавете выйти замуж за Карла Августа — князя-епископа Любского, родственник которого голштинский герцог Карл Фридрих в 1725 г. женился на старшей из цесаревен — Анне Петровне. Однако Карл Август, приходившийся, между прочим, дядей будущей императрице Екатерине II, умер в июне 1727 г. С тех пор на протяжении 14 лет, вплоть до своего вступления на престол, Елизавета фигурировала во всевозможных брачных комбинациях. Среди ее женихов упоминались принц Георг Английский, Карл Бранденбург-Байрейтский, инфант дон Мануэль Португальский, граф Маврикий Саксонский, инфант Дон-Карлос Испанский, герцог Фердинанд Курляндский, герцог Эрнст Людвиг Брауншвейгский и многие другие. Ходили слухи даже о сватовстве персидского шаха Надира16.

После смерти матери, в годы правления Петра II (май 1727 — январь 1730 г.), Елизавета, можно сказать, стояла у самого трона. Не по летам развитый юный царь на некоторое время полностью подпал под обаяние своей тетки-красавицы. Он не расставался с ней целыми днями, увлекаясь тем, что нравилось Елизавете: танцами, прогулками верхом, охотой и маскарадами. Испанский посол де Лириа, характеризуя в своем донесении обстановку при русском дворе, писал: «Русские (вельможи. — Е. А.) боятся большой власти, которую имеет над царем принцесса Елизавета, ум, красота и честолюбие ее пугают всех; поэтому им хочется удалить ее, выдав замуж». Посол верно уловил настроение родовитой знати: заняв ключевые позиции в высшем правительственном органе — Верховном тайном совете, она подозрительно смотрела на цесаревну — крайне нежелательную для нее наследницу престола. А между тем после смерти сестры Петра II Натальи Алексеевны (1728 г.) шансы Елизаветы на престол значительно повысились. В ноябре 1728 г. испанский посол писал: «Принцесса Елизавета после царя теперь будет ближайшей преемницей короны, и от ее честолюбия можно бояться всего»17.

Как возможная преемница Елизавета была неудобна верховникам. От нее, как от дочери Петра Великого, можно было ожидать продолжения политики отца-реформатора. А именно критика петровских реформ составляла стержневое направление политики верховников. Поэтому они стремились оттеснить цесаревну от Петра II и лишить ее возможности когда-либо занять престол. Екатерина II вспоминала, что однажды во время загородной прогулки Елизавета говорила о том, как хорошо Петр II относился к ней, и «принялась на чем свет стоит бранить князей Долгоруких, окружавших этого государя, и рассказывать, как они старались ее отдалить от него»18.

Прибегнув к довольно сложной интриге, лидеры Верховного тайного совета Долгорукие и Голицыны добились того, что Петр II стал отдаляться от Елизаветы, посвящая все время кутежам в компании своего фаворита Ивана Долгорукого. Впрочем, Елизавета и не упорствовала в придворной борьбе за власть, не стремилась внушить молодому царю, какой «системы» ему следует придерживаться в политике. Все ее помыслы были поглощены развлечениями, модами, любовными похождениями. Свидетельством уровня интересов Елизаветы и ее круга в конце 20-х годов может служить письмо из Киля ее ближайшей подруги Мавры Шепелевой, фрейлины Анны Петровны, в 1728 г.: «Матушка царевна, как принц Орьдов хорош! Истинно я не думала, чтоб он так хорош был, как мы видим: ростом так велик, как Бутурлин, и так тонок, глаза такия, как у вас цветом, и так велики, ресницы черния, брови томнорусия, волоси такия, как у Семиона Кириловича, бел не много почерняя покойника Бишова, и румянец алой всегда на щеках, зуби белши и хараши, губи всегда али и хороши, речь и смех, как у покойника Бишова, асанка паходит на осудареву асанку, ноги тонки, потому что молат, 19 лет, воласи свои носит, и воласи по паес, руки паходят очинь на Бутурлини… Еще ж данашу: купила я табакерку и персона в ней пахожа на вашо высочество как вы нагия»19.

В 1729 г., когда встречи с царем стали редкими, Елизавета все чаще уезжала в свои подмосковные владения: Покровское, Александрову слободу. В Москве (а именно там с 1728 по 1732 г. находился двор) все больше говорили об оргиях и любовных похождениях цесаревны с вышеупомянутым А. Б. Бутурлиным, ставшим ее камергером. Следует отметить, что неприглядные факты поведения цесаревны, вероятно, раздувались еще больше родовитой верхушкой, стремившейся дискредитировать Елизавету в общественном мнении.

Когда в конце января 1730 г. Петр II неожиданно заболел оспой и умер, имя Елизаветы фигурировало в числе возможных преемников рядом с первой женой Петра I — Евдокией Лопухиной, невестой царя Екатериной Долгорукой и сыном старшей дочери Петра I Карлом Петром Ульрихом. Однако дипломаты сходились на том, что ни цесаревна, ни ее племянник не имеют шансов на престол — слишком слабы были поддерживавшие их группировки. Это и не удивительно.

Реальная тяжесть петровских реформ особенно сильно отразилась на благосостоянии народа и положении страны в целом именно во второй половине 20-х годов и породила волну критики, в которой терялись голоса сторонников продолжения петровского курса. Кроме того, вторая семья Петра I не имела родственных связей в среде русского дворянства и к этому времени оказалась в изоляции. Сторонники возведения на престол Елизаветы, конечно, существовали, но их было мало, и они не были объединены.

Фаворит цесаревны А. Б. Бутурлин под благовидным предлогом был выслан в армию на Украину, а других возможных инициаторов движения в пользу Елизаветы не нашлось. Как писал К. Г. Манштейн, «некоторые из вельмож империи открыто говорили, что Елизавета слишком молода для сана императрицы и что ее больше занимают удовольствия, нежели необходимость заботы о правлении»20. Думается, мемуарист прав. Верхушка дворянства не доверяла «легкомысленной» дочери Петра. По словам де Лириа, в начале 1730 г. о Елизавете и ее племяннике «говорили только мимоходом». Во время обсуждения кандидатуры на престол высшими сановниками в ее пользу высказался лишь сподвижник Петра Феофан Прокопович, но его мнение тотчас оспорили верховники, заявив, что Елизавета не может занять престол как рожденная до брака дочь Петра. Кроме того, распространялись слухи о ее беременности.

В связи с оценкой шансов Елизаветы на престол в 1730 г. интересно письмо Б. К. Миниха, посланное Елизавете в 1744 г. Отставной фельдмаршал, намаявшись в пелымской ссылке, несколько раз посылал Елизавете просьбы о помиловании. Чтобы показать чистоту своих помыслов, он сознавался даже в том, о чем его не спрашивали на следствии в 1742 г. Так, он повинился в доносе на адмирала Сиверса, попавшего из-за этого при Анне Ивановне в опалу. Письмо свидетельствует о слабости позиций Елизаветы в споре за престол в 1730 г. Так, Миних сообщал, что во время присяги Анне во всем Петербурге «ни россиянина ниже кого инаго видел и не слыхал, который бы хотя одно слово в пользу е. в. ныне благополучно царствующей императрицы молвил, кроме одного покойного адмирала Сиверса, который публично сказал: корона-де ея императорскому высочеству цесаревне Елизавете принадлежит… я о том по должности моей донесть принужден был»21.

Как известно, верховники решили пригласить на русский престол вдовствующую герцогиню Курляндскую Анну Ивановну, ограничив ее самодержавие «кондициями» (условиями). Но олигархическое правление продолжалось недолго: прибыв в Москву и ознакомившись с обстановкой, Анна (при поддержке рядового дворянства) совершила контрпереворот и объявила себя неограниченной монархиней. В продолжение всей эпопеи начала 1730 г. Елизавета никак себя не проявляла. Французский резидент Маньян писал по этому поводу: «Принцесса Елизавета вовсе не показывалась в Москве в продолжении всех толков о том, кто будет избран на престол. Она жила в деревне, несмотря на просьбы своих друзей, готовых ее поддержать… Елизавета не раньше явилась в город, как по избранию Анны Ивановны»22.

Годы правления императрицы Анны Ивановны не были, без сомнения, лучшими в жизни Елизаветы. Формально она занимала очень высокое место в государстве и при дворе. На всех официальных церемониях цесаревна шла сразу же после императрицы наравне с племянницей Анны Ивановны Анной Леопольдовной. В день свадьбы Анны Леопольдовны и Антона Ульриха Брауншвейгского, 30 августа 1739 г., за особым столом рядом с новобрачными сидели только императрица и цесаревна. Вместе с сыном Бирона Петром Елизавета открыла праздничный бал23.

Но между императрицей и цесаревной, приходившимися друг другу двоюродными сестрами, не было ни привязанности, ни родственной теплоты. Характер отношений сестер прекрасно иллюстрирует челобитная Елизаветы императрице 16 ноября 1736 г. Елизавета посадила под арест своего проворовавшегося управляющего С. Корницкого, который был неожиданно освобожден по указу Анны. Это распоряжение, переданное из Тайной канцелярии, очень напугало цесаревну, и она решила упредить возможный донос на нее: «Хотя и не принадлежало было мне трудить особу в. и. в. в такой малой безделице, но необходимая моя нужда принуждает меня в том не терпеть, чтоб не просить милости у в. и. в…для очищения моей невинности…» И подпись: «В. и. в. послушная раба Елизавет»24.

Красота Елизаветы, блиставшей на всех придворных празднествах, оттеняла заурядную внешность и грубые манеры императрицы, что последней, естественно, не нравилось. Но не только вызывающая красота Елизаветы раздражала Анну. Императрица не могла забыть годы, проведенные в захолустной Курляндии, куда ее отправил, исходя из высших государственных интересов, грозный дядюшка. В Митаве, став сразу после свадьбы вдовой, она жила более чем скромно, постоянно нуждалась в деньгах на содержание себя и небольшого двора и буквально вымаливала небольшие суммы у Петра и Екатерины: «Доимки на мне тысяча четыреста рублев, а ежели будет милость государя батюшки и дядюшки и государыни матушки и тетушки, то б и еще шестьсот мне на дорогу пожаловали по своей высокой милости». На этой челобитной рукой Петра написано: «Выдать по сему прошению». Впрочем, так реагировали на подобные просьбы вдовой герцогини далеко не всегда. Не удивительно, что в годы царствования Анны Елизавета тоже постоянно нуждалась в деньгах, с которыми, нужно отдать ей должное, она расставалась с необычайной быстротой и легкостью. Постоянная денежная зависимость от императрицы, тратившей сотни тысяч и миллионы на прихоти Бирона, раздражала цесаревну, не знавшую при матери и Петре II ограничений в деньгах. Много лет спустя упрекая великую княгиню Екатерину Алексеевну (будущую Екатерину II) в мотовстве, Елизавета говорила, что Анна Ивановна ограничивала ее расходы 30 тыс. руб. в год и не отпускала ей ни копейки больше25.

Не только денежные дела угнетали Елизавету. Она чувствовала себя лишней при дворе и в царской семье. В манифесте Верховного тайного совета об избрании Анны Ивановны на престол от 4 февраля 1730 г. отмечалось, что смерть Петра II «пресекла наследство императорского мужеска колена» и на престол «избрана по крови царского колена… дщерь в. г. царя Иоанна Алексеевича» Анна. Не без оснований Маньян отмечал, что этим Елизавета и ее племянник Карл Петр Ульрих навсегда отстранялись от наследования и что «русский двор как бы не признает детей Петра Великого от императрицы Екатерины Алексеевны». Анна, стремившаяся искоренить даже память о верховниках, положение манифеста о преимуществе колена царя Ивана не только полностью одобрила, но и развила, обещав назначить преемником престола Ивана Антоновича — сына своей племянницы Анны Леопольдовны. Но и Анна Ивановка, и ее министры прекрасно понимали, что необходимы более радикальные меры для нейтрализации возможных претензий потомков Петра I и Екатерины I, ибо, как писал в записке, посвященной этой проблеме, А. И. Остерман, «в том сумневаться невозможно, что, может быть, мочи и силы у них (у Елизаветы и ее племянника. — Е. А.) не будет, а охоту всегда иметь будут»26.

Наиболее надежным способом устранения Елизаветы от престола считалась выдача ее замуж. Но если раньше — при Петре I и Екатерине I — Елизавете подбирали пару, исходя из целей упрочения могущества России, то теперь — при Анне — цесаревну стремились выдать замуж только подальше от Петербурга и, как писал Остерман, «за такого принца… от которого никогда никакое опасение быть не может»27. Однако во всех отношениях безопасного для потомков царя Ивана Алексеевича «отдаленного» иностранного принца Елизавете так и не смогли подобрать до самой смерти Анны Ивановны.

Запутанные вопросы престолонаследия, волновавшие Анну и ее окружение, нашли отражение в деле Феофилакта Лопатинского в 1735 г. Всех подследственных спрашивали по единому вопроснику: (1) «говорили ль они, что государыне цесаревне Елизавете Петровне наследницею российского престола уже не быть того ради, что по преставлении государя императора Петра Второго о принятии императорского российского престола от господ министров было ее высочеству предлагаемо и ее высочество, как слышно было, якобы [от] того отрещись изволила…»; (4) «что оставшийся после цесаревны от голштинского герцога сын Карл Петр Ульрих наследником российской империи быть не может потому, что отец его, герцог, имея наследственное право на шведский престол, уступил это право в пользу своего сына и что он содержит веру лютеранскую»; (5) «что, кроме принцессы Анны, наследником российского престола быть некому и если кто достойный из высоких европейских герцогов сыщется к вступлению с нею в супружество, то может быть и тот по самодержавной е. в. власти и изволению быть наследником российского престола, и хотя бы он был инаго исповедания, то можно в договорах утвердить, чтоб ему быть нашей православной веры»28.

Материалы политического сыска XVIII в. нередко содержат в себе «допросные пункты», которые составлялись, как правило, на основании доноса или предшествующих допросов и ставили целью выявить противозаконные слова и поступки допрашиваемых. Перечисленные выше «допросные пункты» вызывают удивление, ибо они касались проблем, которые никоим образом не затрагивались в деле Ф. Лопатинского, а главное, создается впечатление, что от допрашиваемых добивались не противозаконных речей, направленных на ниспровержение порядка наследования, которого желала Анна, а, наоборот, речей, подтверждающих права Анны Леопольдовны и ее будущих детей на престол (пункт 5) и отвергающих право на престол Елизаветы и ее племянника (пункты 1 и 4). Примечательно, что составители «пунктов» пошли на явную фальсификацию, утверждая, что верховники предлагали Елизавете престол и она якобы отказалась. Думается, они преследовали цель прозондировать общественное мнение о том порядке престолонаследования, который хотела установить Анна Ивановна. Важнее другое — и в 1735 г. проблема Елизаветы оставалась острой и неприятной для царицы.

Поэтому не удивительно, что на протяжении всех десяти лет царствования Анны Ивановны с цесаревны не спускали глаз, следили за ее друзьями и любовниками, засылали в ее окружение соглядатаев. На следствии 1742 г. по делу Б. К. Миниха выяснилось, что в 1731 г., как только Елизавета поселилась в Петербурге, Анна приказала фельдмаршалу, «чтоб он проведал, кто к ней (Елизавете. — Е. А.) в дом ездит», ибо цесаревна «по ночам ездит и народ к ней кричит, показуя свою горячность». Миних поручил наблюдение за домом Елизаветы уряднику Щегловатову, который должен был «для того осмотру нанимать извощиков и за е.и. в…ездить и присматривать»29.

Слежка за цесаревной и ее гостями, возможно, была связана с розыскным делом гвардейцев, обвиненных в заговоре в пользу Елизаветы. 22 декабря 1731 г. Анна Ивановна писала Б. К. Миниху: «По отъезде вашем отсюда открылось здесь некоторое зломышленное намерение у капитана от гвардии нашей князь Юрья Долгорукого с двумя единомышленными его такими ж плутами, из которых один цесаревны Елизаветы Петровны служитель, а другой гвардии прапорщик князь Барятинский, которые уже и сами в том винились». И хотя «по розыску других к ним причастников никаких не явилось», тем не менее Анна приказала арестовать бывшего придворного и фаворита Елизаветы А. Я. Шубина. В 1735 г. был арестован регент из придворного хора Елизаветы Иван Петров, у которого (вероятно, по доносу) обнаружили письмо «о возведении на престол российской державы, а кого именно, того именно не изображено…». На следствии было установлено, что «письмо» представляет собой текст роли героя праздничной пьесы, исполнявшейся хором в день тезоименитства Анны Ивановны. Примечательно то, что, выпуская Петрова, начальник Тайной канцелярии А. И. Ушаков предупредил регента, чтобы он об аресте «никому не разглашал, також и государыне цесаревне об оном ни о чем отнюдь не сказывал»30.

Елизавета, зная о слежке, стремилась держаться как можно дальше от политики, однако имя ее фигурировало в двух крупнейших процессах второй половины 30-х годов XVIII в. — Долгоруких и А. П. Волынского. Немецкие дипломаты непосредственно связывали Елизавету с заговором Долгоруких, которые якобы намеревались возвести ее на престол, предварительно выдав замуж за А. Л. Нарышкина. Сами же материалы следствия показывают, что Долгорукие не только боролись с Елизаветой за влияние на Петра II, но и считали цесаревну причиной опалы их семьи при Анне. Иван Долгорукий, в частности, говорил в Сибири: «Императрица послушала Елизаветку, а та обносила всю нашу фамилию за то, что я хотел ее за рассеянную жизнь сослать в монастырь». Когда возникло дело А. П. Волынского, то некоторые наблюдатели считали, что заговорщики в своих замыслах ориентировались на цесаревну. Между тем материалы Тайной канцелярии свидетельствуют, что Волынский и его «конфиденты» не принимали всерьез Елизавету и скорее думали о привлечении на свою сторону Анны Леопольдовны. Главный доносчик по делу Волынского — его дворецкий В. Кубанец, не упустивший ни одного компрометирующего Артемия Петровича факта, говорил, что Волынский стремился «убежать цесаревны», чтобы «подозрения… не взяли б»31.

Как бы то ни было, слухи о неблагонадежности Елизаветы, о «горячности» к ней гвардейцев создавали цесаревне недобрую славу при дворе, и ее не встречали, там с распростертыми объятиями. Да и самой цесаревне, к слову сказать, мало нравилась жизнь двора. Правда, страшные попойки времен Петра и Екатерины прекратились — Анна не терпела пьяных, двор стал блистать роскошью, но живой и веселой Елизавете было скучно там. Танцы и маскарады вытеснила карточная игра, а вместо комедий зрители — в угоду вкусам императрицы — были вынуждены довольствоваться непристойными кривляньями многочисленных шутов и карлов. Не удивительно, что Елизавета стремилась укрыться в своем дворце у Марсова поля (а летом во дворце У Смольного) в кругу близких ей людей.

Двор цесаревны был невелик и не превышал (вместе со служителями) ста человек. Среди придворных полуопальной цесаревны нужно выделить камер-юнкеров двора П. И. и А. И. Шуваловых и М. И. Воронцова, о которых еще пойдет речь. Фрейлинами двора цесаревны были преимущественно ее ближайшие родственницы: двоюродная сестра Анна Карловна Скавронская и сестры Гендриковы.

Следует сказать несколько слов о родне Елизаветы со стороны матери. Как известно, Екатерина происходила из ливонских крестьян. Став императрицей, она буквально оторвала от сохи и подойника трех своих братьев — Карла, Антона и Федора Скавронских и двух сестер — Христину и Анну. В одно прекрасное утро они проснулись дворянами, богатыми помещиками и влиятельными людьми при дворе жены Петра Великого. У Карла — старшего брата Екатерины — было шестеро детей. Христина вступила в брак с С. Л. Гендриковым и имела двух дочерей, ставших фрейлинами при дворе цесаревны. Другая сестра Екатерины — Анна вышла замуж за M. Е. Ефимовского и родила трех сыновей. Императрица Анна Ивановна всегда крайне уничижительно высказывалась о мужицкой родне цесаревны и держала ее на почтительном расстоянии от двора. Впоследствии, в указе 1743 г. по спорному делу о поместье между Балк и Ефимовскими, Елизавета отмечала, что при первом разборе тяжбы в 1737 г. Анна Ивановна решила дело в пользу Балк неправильно: «…от немилости ея не токмо к оным Ефимовским, но и ко всем сродным фамилиям нашей государыни любезной матери… Екатерины Алексеевны, яко Скавронским и Гендриковым, и ко утеснению их [то] учинено»32.

Поэтому клан Скавронских — Гендриковых — Ефимовских, потеряв «кредит» при дворе, тянулся к Елизавете, видя в ней свою единственную опору и надежду. Цесаревне приходилось устраивать в столице своих подрастающих племянников, хлопотать о повышении их по службе, разбирать споры родственников, ходатайствовать в их тяжбах, ссужать деньгами — одним словом, нести тяжкое бремя высокопоставленного родственника в столице, могущество которого провинциальной родне казалось преувеличенным.

Жизнь двора Елизаветы заметно отличалась от церемонной жизни большого императорского двора. Придворные цесаревны не были отягчены ни титулами, ни орденами, ни государственными обязанностями. Ближайшие люди Елизаветы сплошь были молоды. В 1730 г. Елизавете исполнился 21 год, А. И. и П. И. Шуваловым было по 20 лет, М. Шепелевой — 22, А. Г. Разумовскому — 21, М. И. Воронцову — 16 лет.

Энергичная и неуемная Елизавета была заводилой всех празднеств, маскарадов, поездок за город на прогулки и охоту (в основном в Царское Село).

Особое пристрастие имела Елизавета к пению и театру. В 30-е годы при ее дворе образовался хор, состоявший из украинских казаков, специально отбиравшихся на Украине посланными цесаревной людьми. Обладая слухом и голосом, Елизавета пела с этим хором в церкви. Тогда же появляются сообщения о любительском театре цесаревны, на сцене которого ставились трагедии. До наших дней дошли вирши, сочиненные самой цесаревной:

Сия удивленна нынче учинилась, А что любовь сама во глупость вселилась. Тебя уязвила, Мыслила тую болей в ум вселити, А ан! стала тая еще глупее быти. Ревность пресильна в ней пребывает и себя мертвит33.

Эти далекие от совершенства стихи связывают обычно с сильным увлечением Елизаветы в начале 30-х годов камер-пажом А. Я. Шубиным. Роман был прерван по распоряжению Анны Ивановны, сославшей Шубина в Ревельский гарнизон, а потом приказавшей арестовать его по делу А. Барятинского. По-видимому, Шубин был арестован облыжно. Б. К. Миних, который вел это дело, писал: «…присланные (с арестантом. — Е. А.) письма я рассмотрел, и явились его деревенские партикулярные и полковые, а причинных (т. е. связанных с причиной ареста. — Е. А.) никаких не имеется». Тем не менее в январе 1732 г. Шубин был сослан в Сибирь «за всякие лести». Что имелось в виду под этим — не ясно. Известно лишь, что Шубин провел на каторге десять лет и был освобожден только в 1742 г., причем курьер с большим трудом нашел лишенного имени и фамилии арестанта34.

Так и жил «малый двор» своими большими и малыми заботами, и неизвестно, какая бы судьба ожидала Елизавету и ее людей, если бы со смертью Анны Ивановны в октябре 1740 г. не стал стремительно раскручиваться клубок событий, уже известных читателю.

Сразу отметим, что Елизавета не принимала никакого участия в совершавшихся в то время переворотах. Вместе с Анной Леопольдовной, приходившейся ей племянницей, она сидела у постели умирающей Анны Ивановны и в истории с назначением регентом Бирона, как и позже в свержении его, никак не фигурировала. Но нейтралитет, некоторая отстраненность от придворных интриг — позиция, ставшая привычной для цесаревны еще при жизни Анны, никого не вводила в заблуждение относительно ее возможной роли в придворных делах и ее нереализованных прав на русский престол. Перед смертью Анны кандидатура Елизаветы как преемницы престола при дворе всерьез не обсуждалась, но об ее участии в предполагаемом регентском совете, в различных брачных комбинациях династического характера иностранные дипломаты писали много. Все они заметили, что одним из первых шагов Бирона-регента было увеличение пенсии Елизавете. В этом не без основания усматривали стремление регента наладить с цесаревной добрые отношения и устроить матримониальные дела семейства Бирона, давно мечтавшего породниться с царствующей династией. Есть сведения о встречах и длительных беседах Бирона с Елизаветой. Возможно, цесаревна, как и все при дворе, боялась временщика и была вынуждена мириться с его обществом. Однако весьма характерно, что в царствование Елизаветы Бирон провел ссылку не в Березове или Пелыме, а в Ярославле, где условия жизни были несравнимо лучше, чем в Сибири. Не менее галантно обращался с Елизаветой и сменивший Бирона Миних, тоже многократно посещавший цесаревну, что вызывало большое беспокойство у Брауншвейгской фамилии.

Внимание временщиков к Елизавете было не случайным, а вынужденным, ибо они не могли не считаться с теми силами, которые, как предполагалось, стояли за дочерью Петра. Все знали о ее популярности в гвардейской среде. О симпатиях гвардии к цесаревне свидетельствовали многочисленные дела в Тайной канцелярии, начатые при Анне Ивановне и Иване VI Антоновиче. Правителей не могли не настораживать признания, подобные тем, которые делали прапорщик Преображенского полка А. Барятинский и Ю. Долгорукий и за которые они в 1737 г. поплатились головой: «…так они [гвардейцы] цесаревну любят и ей верны, что умереть готовы, если она наследницей желает быть»; «есть у них человек с триста друзей, которые для услуг цесаревне будут готовы»35. Да и в ходе следствия по делам солдат к офицеров, арестованных в период кратковременного регентства Бирона, стало известно, что в гвардейской среде Елизавету считали несправедливо обойденной в завещании покойной царицы.

Весьма показателен следующий эпизод, связанный со свержением Бирона. На следствии 1742 г. по делу Миниха выяснилось, что он, воодушевляя гвардейцев на переворот 7 ноября 1740 г., сказал им: «Хотите ль вы государю служить? Ведаете, что регент есть, от которого государыне цесаревне (здесь и далее курсив мой. — Е. А.), племяннику ея принцу Иоанну и родителям его есть утеснение, и надобно его (Бирона. — Е. А.) взять…» На очной ставке с гвардейцами Миних признался, что сказал им так, дабы «их, гренадеров, во исполнение воли принцессы Анны анкуражировать». Иначе говоря, Миних в своем обращении к солдатам искусно увязал судьбы Брауншвейгского семейства и Елизаветы в надежде, что упоминание дочери Петра гарантирует успех предприятия в пользу брауншвейгцев. Несмотря на то что все эти сведения были получены позже, при Елизавете, и — что немаловажно — в застенке, им можно доверять: еще 13 июня 1741 г., т. е. задолго до допроса 1742 г., Э. Финч писал в Лондон, что когда солдаты шли свергать Бирона, то полагали, что «они идут постоять за матушку Елизавету Петровну, т. е. за добрую мать Елизавету, дочь Петра»36.

Симпатии гвардейцев делали Елизавету опасным политическим конкурентом. Бирон, опасаясь гвардии, вызвал в Петербург несколько армейских полков, рассчитывая на их полное послушание правительству. На следствии 1741 г. он признал, что и при жизни Анны, и во время своего регентства не раз говорил о том, что «лучше в тех (гвардейских. — Е. А.) полках солдатам быть не из дворян, а дворян производить в офицеры, понеже оные чрез многие годы в солдатстве продолжаются без произвожения». Смысл «заботы» Бирона о гвардейцах очевиден. Думается, если учесть все эти обстоятельства, не покажется особенно преувеличенным следующее сообщение французского посланника И.-Ж. Шетарди, переданное им со слов Елизаветы: «…Миних, придя к ней с пожеланиями счастья в Новый год, был чрезвычайно встревожен, когда увидел, что сени, лестница и передняя наполнены сплошь гвардейскими солдатами, фамильярно величавшими эту принцессу своей кумой (Елизавета часто приглашалась подобно Петру в крестные детей гвардейцев. — Е. А.); более четверти часа он не в силах был прийти в себя в присутствии принцессы Елизаветы, ничего не видя и не слыша»37. Тревогу Миниха понять можно. Описанная Шетарди сцена происходила на новый 1741 год и по времени совпала с началом заговора, закончившегося переворотом в пользу Елизаветы.

Именные списки лейб-кампании Елизаветы — т. е. списки тех, кто совершил переворот 25 ноября 1741 г., — позволяют уточнить вопрос о социальной опоре Елизаветы. Казалось бы, что тут уточнять? Все и так известно. Гвардейцы были той силой, на которую опиралась Елизавета, начав заговор против правительства Анны Леопольдовны. Гвардия — это дворянство, служившее в привилегированных полках. Именно дворяне, одетые в гвардейские мундиры, и пошли за дочерью Петра. Однако не будем спешить.

Именные списки содержат подробные сведения о прохождении службы гвардейцами, участвовавшими в перевороте в пользу Елизаветы, об их семейном положении, пожалованиях, взысканиях, грамотности и — что особенно ценно — об их социальном происхождении. Списки показывают, что переворот осуществили 308 гвардейцев, из них лишь 54 человека, или 17,5 %, происходили из дворян, 137 человек, или 44 %,— из крестьян, 25 человек — из однодворцев, 24 человека составляли дети церковников, еще 24 человека — солдатские дети, 14 человек — бывшие холопы или их дети. Кроме того, в реестрах упомянуты бывшие монастырские служители, казаки, инородцы, посадские и купцы. Всего выходцев из «разных чинов» (кроме дворянства и крестьянства) было 117 человек, или 38 %. Вместе с крестьянами они составляли 82,5 % (254 человека) общей численности участвовавших в перевороте гвардейцев38. Иначе говоря, Елизавета была возведена на престол гвардейцами, происходившими в основном не из дворян.

Это наблюдение в целом подкрепляется известными науке фактами. Пришедшая к власти Анна Ивановна и ее окружение прекрасно понимали ту опасную для них роль, которую могла сыграть гвардия. Поэтому с середины 30-х годов правительство взяло курс на замену дворян в гвардии на рекрутов из податных сословий. Не случайно в манифесте об отрешении Бирона от власти правительство Анны Леопольдовны писало: «Для лучшего произведения злого своего умысла намеренно взял (Бирон. — Е. А.) из полков лейб-гвардии наших Преображенского и Семеновского, в которых по древним учреждениям большая часть из знатного шляхетства, всегда нам и предкам нашим непоколебимо в верности находившегося, состоит, оное вовсе вывесть и выключить и места их простыми людьми наполнить»39. Приведенные данные о социальном происхождении участников переворота 25 ноября 1741 г. подтверждают справедливость обвинения Бирона.

Как известно, Бирона постигла неудача. Его расчет на нейтрализацию гвардии путем замены ее состава оказался ошибочным: гвардия по-прежнему отражала и защищала интересы прежде всего господствующего сословия. Полагать, что гвардейцы, совершившие переворот в пользу Елизаветы, отражали социальные воззрения тех сословий, из которых они вышли, было бы явной вульгаризацией, упрощением, ибо в основе взглядов и психологии гвардейцев лежали идеи, присущие дворянской массе в целом. Вместе с тем для психологии гвардейцев были характерны и такие черты, которые, с одной стороны, отличали ее от социальной психологии рядовых помещиков, а с другой — способствовали слиянию выходцев из различных сословных групп в единую корпорацию — гвардию.

Гвардейцы были носителями типично преторианской психологии. Служа при дворе, они видели его жизнь изнутри. Подробности быта, поведения монархов и вельмож были всегда перед глазами стоявших в карауле солдат, являлись основной темой разговоров и воспоминаний в гвардейских казармах. Многолетняя служба во дворце приводила к тому, что они чувствовали свою причастность ко всем мелким и крупным событиям жизни правящего монарха и его окружения. Поэтому пышность двора не ослепляла их, а их отношение к царствующим особам, увешанным орденами генералам и придворным было лишено свойственного многим подданным благоговения. В связи с этим нельзя не вспомнить передаваемый П. Н. Петровым анекдотический случай с грустным исходом, происшедший с П. И. Паниным, который, стоя на часах, почувствовал позыв на зевоту в тот самый момент, когда мимо проходила Анна Ивановна. Он «успел пересилить себя. Тем не менее судорожное движение челюстей было замечено императрицей, отнесшей это действие часового к намерению сделать гримасу, и за эту небывалую вину несчастный юноша» был послан рядовым солдатом в пехотный полк, направлявшийся на воину с турками40.

Гвардия представляла собой сплоченное, хорошо обученное воинское соединение со сложившимися традициями и ярко выраженным корпоративным духом, что обеспечивало ей редкое единство и дисциплинированность в ответственные моменты в отличие от корпораций придворных и чиновников, разобщенных в силу особенностей их службы. Все вышесказанное порождало у гвардии преувеличенное представление о своей роли в придворной жизни.

Это умонастроение достаточно точно отражено в материалах следствия над Минихом в 1742 г. Воодушевляя солдат на переворот, он говорил, что «ежели они хотят служить ея и. в…то бы шли с ним ево (Бирона. — Е. А.) арестовывать, ибо-де кого хотят государем, тот и быть может, хотя принца Иоанна (Ивана Антоновича. — Е. А.) или герцога Голштинского»41. Миних, конечно, преувеличивал, льстил гвардейцам. Гвардия безусловно являлась силой, но силой не самостоятельной и поэтому легко становилась послушным орудием в руках политических дельцов. Примечательно, что на очной ставке Миниха обличали девять солдат лейб-кампанцев. Иначе говоря, свергать Бирона с Минихом шли те же самые солдаты, которые потом с Елизаветой свергли Анну Леопольдовну и арестовали Миниха.

Но в настроениях гвардейцев в конце 30-х — начале 40-х годов преобладало чувство, ставшее важным элементом общественной психологии того времени, особенно в столице, — патриотизм. Следственные дела Тайной канцелярии пестрят выражениями недовольства засильем иноземцев, всемогущей немецкой кликой и Анной Ивановной, пригревшей у себя иностранных расхитителей богатств России. Объективность патриотических настроений отмечали иностранные наблюдатели. К. Г. Манштейн в своих мемуарах писал, что «до некоторой степени можно извинить эту сильную ненависть русских дворян к иноземцам», так как «в царствование Анны все главнейшие должности были отданы иноземцам, которые распоряжались всем по своему усмотрению, и весьма многие из них слишком тяжко давали почувствовать русским власть, бывшую в их руках». Осуждение политического режима в общественном сознании переплеталось с осуждением морали стоящих у власти. Немало людей лишились здоровья, языка, а то и жизни за предосудительные разговоры о близости Анны и Бирона, о том, как «он ее знатно штанами крестил»42.

Следствием этого недовольства, дополнительно возбуждаемого действиями репрессивного аппарата, была идеализация Петра I. В памяти народа он остался грозным, но справедливым и заботившимся о благе россиян царем. В среде крестьян нового поколения, уже не испытывавшего на своей спине тяжести петровского государственного гнета, были распространены легенды о борьбе Петра с «обидчиками» народа43. Примечательной чертой крестьянского сознания той эпохи была трактовка петровских указов как направленных на защиту интересов народа. В обстановке господства немецких временщиков идеализация великого реформатора распространялась и на его дочь.

В общественной психологии ненависть к иностранным временщикам и симпатии к Елизавете тесно переплетались. Как сообщал цесарский посол Линар, господство немцев надоело народу, поэтому «в мыслях его… цесаревна Елизавета — дочь императора Петра и, следовательно, женщина русская». Дело Феофилакта Лопатинского 1735 г. подтверждает наблюдение Динара. Так, один из подследственных — И. Самгин, рассказывая товарищам о том, как иноземцы несправедливо обидели вдову А. А. Матвеева, сподвижника Петра I, при рассмотрении в Сенате спорного поместного дела и ей «в том турбацию учинили — хотят отнять у нее четвертую часть поместья», резюмировал: «Вот наши министры и прочие господа мимо достойной наследницы государыни цесаревны избрали на престол российской эту государыню императрицу (Анну Ивановну. — Е. А.), чая, что при ней не будут иноземцы иметь больщину, а цесаревну мимо обошли… Но бог за презрение достойного наследника сделал над нашими господами так, что только на головах их не ездят иноземцы»44.

В гвардейской среде, особенно среди низов гвардии, идеализация Петра и Елизаветы, как и недовольство иноземцами, приобрела массовый характер. Деградация власти проходила буквально на виду у гвардейцев. Ничтожность Брауншвейгской фамилии как бы подчеркивала в их глазах величие облика Петра. И здесь нет преувеличения. Списки лейб-кампании Елизаветы показывают, что из 308 лейб-кампанцев 101 человек, или почти треть, начал свою службу при Петре, а 57 человек даже прошли школу Северной войны, войн с турками и персами. Ко времени переворота этим людям было минимум 45–50 лет — возраст по понятиям XVIII в. почтенный. Можно представить, как седоусые ветераны рассказывали своим слушателям о годах, проведенных в походах рядом с великим императором, о Елизавете, выраставшей на их глазах. Списки позволяют с уверенностью говорить о том, что у петровских ветеранов были благодарные слушатели: 120 лейб-кампанцев — это «зеленая молодежь», записанная в гвардию в 1737–1741 гг. Данные о социальном происхождении этой молодежи свидетельствуют, что большинство из них (73 человека) — крестьяне. Они составляли больше половины общего числа выходцев из крестьян, находившихся в лейб-кампании.

Это наблюдение говорит о том, что к концу царствования Анны Ивановны Бирон практически начал обновление гвардии. В первую (!), самую привилегированную роту Преображенского полка были зачислены даже не солдаты из армейских полков, а рекруты, в основном крестьяне. Не приходится сомневаться, что сочетание петровских ветеранов и ведомой ими необстрелянной деревенской молодежи (всего и тех и других было 221 человек, или 71,7 % общего числа лейб-кампанцев) и стало горючим материалом переворота 25 ноября 1741 г. Примечательно, что сведения о грамотности в именных списках лейб-кампанцев показывают, что крестьяне, попавшие в гвардию в 1737–1741 гг., были почти сплошь неграмотные: из 73 человек читать и писать умели лишь четверо. У остальных лейб-кампанцев положение было много лучше — грамотными были 30 % общего числа учтенных.

Следует отметить, что и сама Елизавета много сделала для роста своей популярности в гвардейской среде. Будучи удалена от двора Анны Ивановны, Елизавета водила компанию с гвардейцами, казармы которых находились неподалеку от ее Летнего дворца, привлекая их красотой, обходительностью, веселостью, истинно петровской простотой обращения. В ее происхождении, поведении, внешности было много черт, симпатичных для солдат и столичных низов, и во мнении довольно широких слоев петербургского населения она заметно выигрывала в сравнении с грубой, надменной и полностью подчинившейся Бирону Анной Ивановной. Дело Лопатинского содержит на этот счет любопытное свидетельство. Иеромонах Кучин говорил своему товарищу Зворыкину: «…как от кого не послышишь, государыня цесаревна любезна, и многие очень сожалеют (о ее нереализованных правах на престол. — Е. А.), как-де и ты от многих слышал». Зворыкин это подтвердил и сказал: «И мне-де, батюшка, жаль государыни цесаревны, как мимо нея эту государыню (Анну Ивановну. — Е. А.) избрали, так жаль было, что едва не плакал… очень мне она кажется взором любезна, какова-то будет эта государыня?» Самгин, присутствовавший при разговоре, в ответ сказал об Анне Ивановне: «Эта государыня груба лицем»45.

Анализ именных списков лейб-кампании не должен, однако, вводить нас в заблуждение относительно социального состава гвардии в целом; она, конечно, состояла в основном из дворян, в том числе и знатных. Но знать осталась безучастной к заговору и перевороту, и Елизавету поддерживали гвардейские низы, потому что они были ближе к широким слоям столичного населения, где патриотические настроения преобладали. Верхи же гвардии — «золотая молодежь» того времени — были теснее связаны с дворянством и разделяли его несколько пренебрежительное отношение к Елизавете. Сословный дух принадлежности к дворянству был сильнее корпоративного духа гвардии, что и неудивительно, ибо служба в гвардии рассматривалась как одна из почетно-принудительных обязанностей господствующего класса. Этим и объясняется незначительное число дворян в лейб-кампании, отсутствие в ней представителей знатных фамилий и вообще отсутствие среди заговорщиков офицеров, которые могли бы быть организаторами переворота.

Именно то обстоятельство, что среди заговорщиков не было людей, способных возглавить переворот, предопределило личное участие самой Елизаветы в захвате власти — черта уникальная в истории дворцовых переворотов в России XVIII в.

Не менее примечательной была и другая черта, присущая перевороту 25 ноября 1741 г. Речь идет о причастности к заговору в пользу Елизаветы иностранных дипломатов, в первую очередь посланника Франции Иоахима-Жана Тротти маркиза де ла Шетарди и посланника Швеции Эрика Матиаса Нолькена. Дипломаты представляли при русском дворе страны-союзницы и преследовали общую цель — добиться ослабления России.

Францию, восстановившую в 1739 г. отношения с Россией, беспокоил рост ее могущества после реформ Петра, ибо уже с середины 20-х годов Россия неизменно придерживалась политики союза с Австрией, усиливая тем самым извечного соперника Франции на континенте. Ослабить Австрию можно было путем разрыва русско-австрийского союза. Эта цель стояла перед французской дипломатией и конкретно перед Шетарди.

Ослабления России хотела и Швеция, пережившая в результате Северной войны (1700–1721 гг.) глубокий кризис и к концу 30-х годов отчасти восстановившая свои силы. В новом, послеништадтском поколении шведских дворян возросли настроения реванша и число сторонников ревизии вооруженным путем условий Ништадтского мира. Франция поддерживала Швецию в ее притязаниях. Особое оживление шведов вызвало сообщение о болезни и смерти Анны Ивановны.

Именно с момента смерти Анны начинается интрига Швеции, основанная на использовании в своих целях предполагаемой борьбы за власть при русском дворе. Узнав о болезни царицы, министр иностранных дел Швеции К. Гилленборг поставил перед Нолькеном задачу вступить в контакт с теми группировками русской правительствующей верхушки, которые в ответ на шведскую помощь в захвате власти будут готовы пойти на территориальные уступки Швеции. Нолькена ориентировали на одну из трех группировок — Бирона, Анны Леопольдовны и Елизаветы. Уже в начале ноября 1740 г. обстановка прояснилась — Бирон был свергнут. Единственной «партией» в оппозиции правительству была группировка Елизаветы. На нее и обратил свое внимание Нолькен. Стокгольм предписал Нолькену сотрудничать в порученном деле с французским послом Шетарди.

Сообщением Шетарди от 18 ноября 1740 г. министру иностранных дел Франции Ж.-Ж. Амело о первых беседах с Нолькеном начинается интенсивная переписка французских дипломатов по делу Елизаветы. До начала 1741 г. Версаль скептически относился к Елизавете и ее шансам вступить на русский престол. Французское правительство считало, что заговор с участием Елизаветы обречен на провал и если французы будут замешаны в нем, то это может привести к резкому ухудшению и без того довольно прохладных русско-французских отношений и отдалить перспективу желаемого Версалем разрыва русско-австрийского союза. Шетарди признавал популярность Елизаветы, но считал, что «страсть к удовольствиям ослабила у этой принцессы честолюбивые стремления; она находится в состоянии бессилия, из которого не выйдет, если не послушается добрых советов; советчиков же у нее нет никаких, она окружена лицами, неспособными давать ей советы. Отсюда необходимо происходит уныние, которое вселяет в нее робость даже относительно самых простых действий»46.

Столь уничижительный вывод определял поначалу характер бесед Шетарди с Нолькеном о заговоре Елизаветы, причем французский посол отговаривал своего коллегу от рискованной затеи участия в нем. Нолькен соглашался с доводами Шетарди, но действовал по собственному плану. В начале декабря 1740 г. он сказал Шетарди, что «партия принцессы Елизаветы не так ничтожна», как думает Шетарди, и цесаревна через посредников начала переговоры с некоторыми крупными государственными деятелями и генералами, не говоря уже о том, что гвардия «готова к действию». Из всего сказанного шведским послом Шетарди сделал верный вывод: Нолькен вступил в непосредственные переговоры с Елизаветой.

Переговоры от имени Елизаветы с большими предосторожностями вел личный врач цесаревны Иоганн Герман Лесток и, возможно, камер-юнкер М. И. Воронцов. В конце 1740 — начале 1741 г. Елизавета встретилась с Шетарди, и он, убедившись в серьезности ее намерений, обратился в Версаль за разрешением содействовать зревшему заговору.

Отношение Франции к ситуации, сложившейся в России в начале 40-х годов XVIII в., хорошо отражено в дипломатической переписке. Содействуя заговору Елизаветы, французское правительство намеревалось в случае успеха переворота решить несколько важнейших внешнеполитических задач. Во-первых, версальские политики надеялись, что, придя к власти, Елизавета откажется от внешнеполитического курса проавстрийского правительства Анны Леопольдовны. Во-вторых, расчеты французской дипломатии строились на том, что, придя к власти, Елизавета откажется от петровских принципов внутренней политики. Иностранные наблюдатели считали «партию» Елизаветы крайне консервативной, отрицательно относящейся не только к немецким временщикам, но и вообще к западному влиянию, усилившемуся после петровских реформ. Шетарди писал Амело: «…для службы короля будет важно оказать содействие вступлению на престол Елизаветы и тем привести Россию по отношению к иностранным государствам в прежнее ее положение…» Если такой глобальный план осуществить не удастся, то Франция, полагал Шетарди, по крайней мере сможет «разделить благодарность, какую стяжает Швеция, поддерживая интересы Елизаветы»47.

Переписка Шетарди с Амело дает возможность уловить существенную разницу в подходе каждого из дипломатов к заговору Елизаветы. Посол с головой окунулся в пьянящую романтику заговора с переодеваниями, ночными визитами, тайниками для записок, многозначительными улыбками и разговорами на придворных балах. Мать Екатерины II отметила в своих письмах-мемуарах, что «свидания происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, снежных метелей, в местах, куда кидали падаль»48. Немудрено, что перспективы заговора, идейным руководителем и крестным отцом которого Шетарди считал себя, казались ему весьма оптимистичными.

Амело, вероятно, человек не столь увлекающийся, как маркиз, и, судя по письмам, глубокий аналитик, смотрел на все дело иначе. Министр считал, что у Елизаветы мало шансов на успех и что шведы не смогут найти с цесаревной общего языка. Однако свержение проавстрийского правительства Анны Леопольдовны устраивало и Францию, и Швецию. Поэтому Амело согласился поддержать группировку Елизаветы, хотя постоянно оппонировал не в меру увлекшемуся заговором послу в Петербурге. По мнению министра, задача французской дипломатии состояла не в участии ее представителей в заговоре, а в умелом руководстве шведами. Иначе говоря, французы намеревались таскать каштаны из огня чужими руками. Амело считал, что «не только желательно, чтобы план принцессы Елизаветы увенчался успехом, но необходимо еще, чтобы это произошло не иначе как при содействии Швеции и чтобы даже в этом случае принцесса Елизавета доподлинно знала о главной пружине, давшей ход ее делу, так, чтобы для интересов короля можно было пожать плоды, которые мы вправе ожидать отсюда»49.

Сам же Версаль ограничивался туманными и крайне осторожными обещаниями содействовать исполнению желаний Елизаветы. В феврале 1741 г. Шетарди было поручено «уверить принцессу Елизавету в следующем: если король найдет возможность оказать ей эту услугу и она захочет доставить ему средства к тому, то может рассчитывать, что е. в. доставит удовольствие содействовать успеху того, что она может пожелать, и ей следует вполне положиться на добрые намерения е. в.»50.

Вообще отношения сторон не отличались доверием. Велась довольно осторожная игра, и партнеры не спускали друг с друга глаз. Когда во встречах Нолькена и Елизаветы наступил длительный перерыв и Шетарди не сообщал в Версаль ничего существенного о ходе переговоров, Амело был обеспокоен тем, как бы шведы и Елизавета не договорились обо всем за спиной Франции. «Вы понимаете, — писал он Шетарди, — все основания, побуждающие нас желать, чтобы эта принцесса имела возможность чувствовать признательность к (французскому. — Е. А.) королю за успех своих планов». Однако перерыв в переговорах, так обеспокоивший Версаль, был вызван тем, что Елизавета и ее сторонники решили, что «все раскрыто на основании слухов, касавшихся примирения между Швецией и Россией», и что участившиеся визиты Шетарди к Остерману «имели целью уладить это примирение»51.

Для взаимного недоверия были веские причины. Шведы предлагали Елизавете следующий план действий: она готовит силы переворота, а Швеция объявляет войну России и начинает наступление на Петербург, чем вызывает там панику. Этим и должна была воспользоваться группировка Елизаветы для захвата власти. Однако за помощь шведов Елизавета должна была заплатить очень дорогую цену — вернуть Швеции значительную часть территорий, отошедших к России по Ништадтскому миру 1721 г. Шведские требования, касавшиеся кардинальной ревизии Ништадтского мира, принципиально не устраивали Елизавету Петровну, репутация и популярность которой зиждились как раз на сохранении наследия Петра Великого. Амело, внимательно следивший за переговорами, не без оснований писал Шетарди: «Я ничуть не удивлен, что принцесса Елизавета избегала предварительных объяснений о какой бы то ни было земельной уступке Швеции со своей стороны; я всегда думал, что эта принцесса не пожелает начать с условий, которые могли бы обескуражить и, пожалуй, расстроить ее партию, опозорив принцессу в глазах народа». В другой раз он писал, что Елизавету, вероятно, останавливает то, что Россия лишится «по ее вине выгод и приобретений, составлявших предмет громадных усилий Петра I»52. Однако до серьезного обсуждения территориальных уступок дело так и не дошло — переговоры застопорились на начальной фазе.

На первых же встречах Нолькен предложил Елизавете подписать обязательство, текст которого гласил, что она уполномочивает посла просить шведского короля об оказании ей помощи в захвате престола, одобряет и обещает одобрять впредь «все меры, какие е. в. король и королевство шведское сочтут уместным принять для этой цели». В случае успеха она была обязана «не только отблагодарить короля и королевство шведское за все издержки этого предприятия, но и представить им самые существенные доказательства… признательности»53. Елизавета отказалась подписать такой документ и пыталась ограничиться устной просьбой, что в свою очередь не устраивало Нолькена, стремившегося связать цесаревну письменным обязательством. Министр иностранных дел Швеции Гилленборг пошел еще дальше: он потребовал, чтобы Елизавета приехала в Швецию, «когда наступит момент нанесения решительного удара». Елизавета сразу же отвергла идею бегства.

Дальнейшие переговоры Нолькена и Шетарди с Елизаветой состояли в основном в уговорах цесаревны подписать обязательство, чего она всячески избегала. Елизавета не скрывала своих опасений: в случае провала подписанная бумага будет равносильна вынесенному приговору. Не менее, а, возможно, и более Елизавету волновало другое обстоятельство, которое Шетарди и Нолькен обсуждали между собой в апреле 1741 г.: «…что касается нерешительности принцессы, мы с Нолькеном предполагаем, что партия ее, с которой она не может не советоваться, ставит ей на вид следующее: она сделается ненавистной народу, если окажется, что она призвала шведов и привлекла их в Россию»54. Думается, дипломаты были недалеки от истины — опасения дискредитировать себя как политического деятеля, возведенного на престол армией враждебного России государства, останавливали Елизавету, заставляли ее колебаться, высказывать сомнения, надолго прерывать переговоры и даже избегать встреч с Нолькеном и Шетарди.

Елизавета сомневалась, колебалась, а время шло. Нолькен, сообщая в Стокгольм о переговорах, изображал их ход вполне успешным, а результат — почти достигнутым. Шетарди, как и Нолькен, преувеличивал успех переговоров, считая, что Елизавета вот-вот подпишет требуемое от нее обязательство. Но прошла весна, наступило лето — время военных кампаний, и шведское правительство решилось начать войну против России, не дожидаясь результатов переговоров с Елизаветой. Собственно, сами переговоры были лишь дополнительным аргументом в пользу начала военных действий. Война была предопределена общей политической обстановкой в Швеции, усилиями группировки «шляп», стремившейся добиться политического господства в стране посредством победоносной войны с Россией. Перевороты в Петербурге, слабость правительств после смерти Анны создавали, по мнению шведских руководителей, благоприятную обстановку для начала войны. Наличие в русской столице оппозиционной группировки Елизаветы и переговоры с ней рассматривались шведским правительством как один из факторов, создавших эту благоприятную обстановку.

В связи с готовившимся разрывом дипломатических отношений с Россией Нолькен получил приказ покинуть Петербург. Перед отъездом, в середине лета 1741 г., посол в последний раз встретился с Елизаветой, которая вновь под благовидным предлогом отказалась подписать обязательство, текст которого Нолькен принес и на прощальную встречу. Расхождение взглядов сторон было столь значительным, что переговоры с самого начала зашли в тупик и в сущности не дали реальных результатов.

Анализ дипломатической переписки позволяет предположить, что цесаревна не хотела подписывать компрометирующие ее документы еще и потому, что не особенно доверяла действенности помощи Швеции. Елизавета ожидала развития русско-шведского конфликта. Амело, анализируя ситуацию в России, писал, что пассивность Елизаветы «может быть вызвана некоторым недоверием, что сама Швеция, несмотря на первоначальные демонстрации, ничего не предпримет и вследствие этого бездействия принцесса Елизавета останется подверженной неприятным последствиям»55. Когда началась война, Елизавета заверила Шетарди, что подпишет обязательство, как только дела шведов пойдут хорошо. В доказательство своих намерений Елизавета передала французскому послу дополнительные пункты, в которых обещала компенсировать расходы шведов на войну, выплачивать Швеции субсидию, разорвать соглашения с Англией и Австрией и ориентироваться на Францию и Швецию. Однако, как и раньше, в пунктах не было речи о территориальных уступках.

Надежды заговорщиков на успешное наступление шведов, которое могло изменить ситуацию в русской столице, не оправдались. Первое серьезное сражение под Вильманстрандом 23 августа 1741 г. завершилось поражением шведской армии. И хотя русское командование не использовало плоды победы в Финляндии, для оппозиции стала очевидной беспочвенность расчетов на военную помощь шведов. Не оправдались надежды и на финансовую поддержку Франции: Шетарди смог предоставить лишь 2 тыс. ливров — сумму ничтожную для задуманного дела. Правда, Нолькен располагал значительной суммой — 100 тыс. экю, но, несмотря на просьбу Елизаветы, переданную через Лестока, отказывался их дать до тех пор, пока цесаревна не подпишет обязательство56.

Осенью 1741 г. обстановка для заговорщиков стала ухудшаться. Следует отметить, что правительство давно знало о контактах цесаревны с иностранными дипломатами. Еще в январе 1741 г. аудитор Барановский получил приказ наблюдать за дворцом Елизаветы и рапортовать, «какие персоны мужеска и женска пола приезжают, також и е. в. куды изволит съезжать и как изволит возвращаться… Французский посол, когда приезжать будет во дворец цесаревны, то и об нем рапортовать…»57.

В марте 1741 г. министр иностранных дел Англии Гаррингтон поручил послу Финчу довести до сведения дружественного Англии русского двора следующее: «В секретной комиссии шведского сейма решено немедленно стянуть войска, расположенные в Финляндии, усилить их из Швеции… Франция для поддержки этих замыслов обязалась выплатить два миллиона крон. На эти предприятия комиссия ободрена и подвигнута известием, полученным от шведского посла в Санкт-Петербурге Нолькена, будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княжны Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу. Нолькен пишет также, что весь этот план задуман и окончательно улажен между ним и агентами великой княжны с одобрения и при помощи французского посла маркиза де ла Шетарди; что все переговоры между ними и великой княжной велись через француза-хирурга, состоящего при ней с самого ее детства». Финч сообщил об этом Остерману и Антону Ульриху. Последний признался в том, что «правительство уже давно питает большие подозрения насчет замыслов Шетарди и Нолькена» и что «сближение Нолькена с врачом в. к. Елизаветы Петровны под предлогом врачебных советов давно обратило на себя внимание». Антон Ульрих сказал также, что Шетарди бывает у Елизаветы очень часто, «даже по ночам переодетый, а так как при этом нет никаких намеков на любовные похождения, посещения эти, очевидно, вызваны политическими мотивами»58.

Однако большего — т. е. содержания ночных бесед Елизаветы с французским послом — правительство не знало. Остерман даже просил Финча пригласить к себе в гости Лестока и, пользуясь его пристрастием к вину, выведать подробности заговора. Обсуждались возможные варианты действий заговорщиков. Так, правительство с тревогой присматривало за Минихом, опасаясь, как бы отставной фельдмаршал не вошел в сговор с цесаревной и снова не повел бы гвардейцев глубокой ночью ко дворцу. Двух-трех визитов Миниха к Елизавете было достаточно, чтобы Антон Ульрих отдал секретный приказ «близко следить за ним и схватить его живым или мертвым, если он выйдет из дому вечером и направится к великой княжне». Брауншвейгская фамилия не сумела воспользоваться политическими плодами Вильманстрандской победы для упрочения своего положения в стране. Финч писал, что, по словам Остермана, правительство продолжало «плыть, озираясь во все стороны, не доверяясь излишне ничему и никому»59.

Такое плавание не могло продолжаться долго. В октябре 1741 г. из армии переслали манифест, подписанный командующим шведской армией К. Э. Левенгауптом, в котором шведы объясняли начало войны с Россией «неправдами и неоднократными обидами иноземных правительств, господствовавших последние годы в России», а также «стремлением к освобождению» русского народа «от притеснений и тирании чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя…»60. О каком «законном государе», противопоставленном «правительству чужеземцев», шла речь, ясно было для всех. Поступали и другие сведения о заговоре, который быстро становился секретом полишинеля. Развязка приближалась и наступила в конце ноября.

На очередном куртаге (приеме при дворе) в понедельник, 23 ноября 1741 г., Анна Леопольдовна объяснилась с Елизаветой. Об этой важной беседе до нас дошли две версии. Сразу после переворота правительство Елизаветы, дабы пресечь распространение за границей нежелательных слухов об обстоятельствах восшествия цесаревны на престол, разослало аккредитованным при иностранных дворах русским послам специальную записку с описанием переворота, содержание которой они были обязаны пересказывать в кулуарах и при этом ссылаться на якобы полученное из Петербурга частное письмо приятеля. В записке разговор соперниц передан так: «…правительница… при знатных тут генералитетах молвила к е. в. сии слова: «Что это, матушка, слышала я, будто в. в. имеете корреспонденцию с армией неприятеля и будто в. в. доктор ездит ко французскому посланнику и с ним вымышленные фикции в той же силе делает?» На что е. в. ей, правительнице, ответствовала: «Я с неприятелем отечества моего никаких алиансов и корреспонденции не имею, а когда мой доктор ездит до посланника французского, то я его спрошу, а как он мне донесет, то я вам объявлю».

И между таковыми переменных сердец разговорами изволила е. в. оттуда отъехать и прибыть в дом свой».

Шетарди сразу после переворота сообщал: «…правительница 5 декабря (23 ноября по ст. ст. — Е. А.) в частном разговоре с принцессой в собрании во дворце сказала ей, что ее предупреждают в письме из Бреславля быть осторожной с принцессой Елизаветой и особенно советуют арестовать хирурга Лестока; что она поистине не верит этому письму, но надеется, что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат. Принцесса Елизавета отвечала на это довольно спокойно уверениями в верности и возвратилась к игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, подали случай к подозрению, что разговор должен был касаться важных предметов»61.

Из приведенных версий меньшего доверия заслуживает первая. Сомнительно, чтобы правительница в присутствии посторонних, в том числе иностранных дипломатов, открыто пикировалась по такому поводу с цесаревной. Возможно, французский посланник, а также шведы упоминались именно в таком контексте с целью убедить зарубежную публику, для которой предназначалась записка, в их непричастности к заговору Елизаветы.

Шетарди в целом верно передает весьма важный для истории переворота инцидент. Позже, в период царствования Елизаветы, стали известны подробности событий, предшествовавших куртагу 23 ноября. Так, на допросе в 1742 г. отставной канцлер А. И. Остерман признался, что незадолго до этого приема он получил от своего брабантского агента донесение, в котором речь шла о заговоре Елизаветы и о связях заговорщиков с Шетарди и шведским командованием. «И были такие разсуждения как от принцессы Анны, так и от герцога и от него (Остермана. — Е. А.) в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожности взять, яко то дело весьма важное и до государственного покоя касающееся, и при тех разсуждениях говорено от него, что можно Лештока взять и спрашивать…» Остерман посоветовал Анне переговорить и с Елизаветой об этом деле, а «ежели б она, принцесса, не хотела сего одна учинить», то допросить ее «в присутствии господ кабинетных министров»62.

Можно предположить, что, вызывая Елизавету на разговор, Анна Леопольдовна не понимала всей серьезности заговора и пыталась урезонить и припугнуть Елизавету «по-семейному». Однако эффект получился обратный. Не желая того, правительница дезавуировала планы властей, ибо арест Лестока означал бы провал заговора. Елизавета не на шутку встревожилась.

Тревога цесаревны еще более усилилась на следующий день вечером, когда к ней пришли гренадеры и сказали, что получен приказ о выводе гвардии к Выборгу — в район военных действий. Значение готовящейся акции расценить было несложно: вывод гвардии нейтрализовал бы заговор и позволил бы властям начать аресты, о которых проговорилась Анна Леопольдовна. И тогда Елизавета решилась…

Надо полагать, ей нелегко далось это решение. Тридцатидвухлетней красавице, привыкшей к праздной и беззаботной жизни, вероятно, пришлось собрать всю свою волю, чтобы подавить страх и решиться на это опасное, возможно, кровавое дело с непредсказуемым исходом. На это обстоятельство впоследствии обратил внимание новгородский архиепископ Амвросий в речи на коронации Елизаветы в Москве в 1742 г.: «И коеж большее может быть великодушие, как сие: забыть деликатного своего полу, пойти в малой компании на очевидное здравия своего опасение, не жалеть лет за целость веры и отечества последней капли крови, быть вождем и кавалером воинства, собирать верное солдатство, заводить шеренги, итти грудью против неприятеля…»63 Но выбора уже не было. После полуночи 25 ноября она надела кирасу, села в сани и в сопровождении М. И. Воронцова, И. Г. Лестока и учителя музыки К. И. Шварца поехала по темным улицам спящей столицы в казармы Преображенского полка, где ее уже ждали.

Есть несколько описаний, как Елизавета подняла солдат на переворот. Все они не особенно отличаются друг от друга и близки к версии уже упоминавшейся записки для послов: Елизавета «изволила шествовать в слободы означенного полку в помянутую гренадерскую роту и, прибыв на съезжую, изволила всем говорить: «Други мои, как вы служили отцу моему, то при нынешнем случае и мне послужите верностью вашею», на что единодушно закричали оные гренадеры: «Рады все положить души наши за ваше величество и отечество наше!»»64

Во главе отряда из 300 гвардейцев Елизавета двинулась по Невскому к Зимнему дворцу. По дороге солдаты небольшими группами отделялись от основного отряда, врывались в дома важнейших правительственных деятелей и арестовывали их спящих хозяев. Доехав до начала Невского — Адмиралтейской площади, Елизавета, чтобы не поднимать излишнего шума, вышла из саней и пошла ко дворцу пешком. Солдаты шли быстро, и цесаревна вскоре стала отставать, задерживая всех. Тогда гвардейцы посадили ее на плечи и внесли в Зимний дворец, ставший с этой ночи на 20 лет ее домом. Пройдя в караульню, Елизавета разбудила солдат дворцовой охраны, которые тотчас к ней присоединились. Когда все лестницы и подъезды дворца были перекрыты, отряд гвардейцев поднялся на второй этаж в апартаменты правительницы.

Существуют две равноценные версии ареста Брауншвейгской фамилии. Согласно первой из них, Елизавета вместе с гвардейцами прошла в спальню правительницы и арестовала ее. Шетарди после переворота писал: «Найдя великую княгиню правительницу еще в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, принцесса объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе. Новая императрица обещала ей это…» Миних же, сам в это самое время разбуженный и крепко побитый гренадерами, много лет спустя писал, что Елизавета с солдатами прошла в спальню правительницы и разбудила ее словами: «Сестрица, пора вставать!»

Согласно другой версии, «Елизавета послала отряд гренадер, чтобы завладеть императором, его сестрой, правительницей и ее мужем. Последних нашли спящими в постели вместе и перевезли их во дворец Елизаветы. При первом взгляде на гренадеров правительница вскричала: «Ах, мы пропали!» В санях она произнесла только слова: «Увижу ли я принцессу?» До сих пор просьба ее не исполнена». Так писал неизвестный нам француз 28 ноября 1741 г. в письме, отправленном во Францию с дипломатической почтой. К. Г. Манштейн в своих записках сообщает, что арестовать правительницу были посланы И. Г. Лесток и М. И. Воронцов. Автор записки — «письма от приятеля из Петербурга» — изображает поведение Елизаветы в этот момент так: заняв гауптвахту, она «послала оных гренадер для объявления бывшей правительнице аресту и со всею фамилиею взять и отвести в дом е. в., а сама со стоявшими тут ожидала благополучной резолюции и виктории»65.

Весьма любопытна полемика вокруг этих событий в более поздней литературе. Французский путешественник и астроном аббат Шапп д'Ютрош в книге «Сообщение о путешествии в Сибирь» (1768 г.) пишет, что Елизавета с группой гвардейцев сама поднялась в спальню правительницы и арестовала ее. Это место записок аббата вызвало возражения Екатерины II, написавшей книгу «Антидот аббата Шаппа». Екатерина пишет, что рассказ Шаппа неверен: Елизавета «не всходила, но осталась внизу», а часовые у дверей не оказали мятежникам никакого сопротивления. Источник сведений аббата Шаппа известен — это Лесток, Которого аббат посетил в ссылке. Опальный лейб-медик описал аббату героическую сцену у дверей опочивальни, когда он прикрыл грудью цесаревну от направленного на нее штыка дежурного офицера и подобно герою трагедии прокричал: «Что ты делаешь? Проси помилования у императрицы!» Безумец тотчас пал на колени. Учитывая характер Лестока, думается, верить рассказу Шаппа не следует. Впрочем, не очень сильны и доводы оппонировавшей ему Екатерины, которая прибыла в Россию два года спустя после переворота. Она пишет, что «обе принцессы не видались ни во время действия, ни после его, это всем известно»66.

Но все же логика развития событий и взаимоотношений Анны Леопольдовны и Елизаветы — близких родственниц — позволяет предположить с большей вероятностью, что Елизавета сама не арестовывала правительницу. Во-первых, после блокирования всех входов в Зимний дворец Елизавета уже могла быть уверена в успешном завершении дела; во-вторых, вряд ли Елизавете хотелось видеть свою племянницу, которой незадолго перед этим она клялась в верности; в-третьих, Елизавета могла опасаться, что государственный переворот, осуществленный, как впоследствии провозглашалось, во имя освобождения России от иноземцев, может вылиться в заурядный семейный скандал.

Как бы то ни было, все обошлось без кровопролития и даже без единого выстрела. Арестованная Брауншвейгская фамилия вместе с членами правительства была доставлена во дворец Елизаветы у Марсова поля. Вскоре к ярко освещенному дворцу потянулись разбуженные барабанщиками жители столицы, помчались экипажи сановников, спешивших выразить свои «верноподданнейшие чувства» новой императрице.

Генерал-прокурора Сената Я. П. Шаховского в ту ноябрьскую ночь разбудил внезапный стук сенатского экзекутора, передавшего приказание немедленно явиться во дворец к только что принявшей престол императрице Елизавете. Впоследствии он так описывал эту памятную ночь: «Вы, благосклонный читатель, можете вообразить, в каком смятении дух мой находился! Ни мало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился; но вскоре увидел многих по улице мимо окон моих бегущих необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал, чтоб скорее узнать точность такого чрезвычайного происхождения. Не было мне надобности размышлять, в которой дворец ехать. Ибо хотя ночь тогда темная и мороз великой, но улицы были наполнены людьми, идущими к цесаревниному дворцу, гвардии полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг оного в ближних улицах и для облегчения от стужи во многих местах раскладывали огни; а другие, поднося друг другу, пили вино, чтоб от стужи согреваться. Причем шум разговоров и громкое восклицание многих голосов: «Здравствуй, наша матушка императрица Елизавета Петровна!» — воздух наполняли. И тако я, до оного дворца в моей карете сквозь тесноту проехать не могши, вышед из оной, пошел пешком, сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь, и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша, взошел на первую с крыльца лестницу и следовал за спешащими же в палаты людьми…»67

К утру манифест о восшествии на престол и форма присяги были готовы. После того как присягнули гвардия и чиновники, Елизавета под приветственные крики гвардейцев «виват!» и залпы салюта с бастионов Петропавловской крепости и Адмиралтейства проследовала в Зимний дворец. Началось новое царствование.

А что же Шетарди? В подробных реляциях в Версаль после переворота французский посол изобразил себя сторонником немедленного захвата власти, толкнувшим нерешительную Елизавету на решительные действия 25 ноября. Однако если ознакомиться с последним перед переворотом донесением Шетарди, то нельзя не усомниться в правдивости его победных реляций. Анализ этого донесения показывает, что посол не только не держал в руках нити заговора, как он это изображал потом, но даже не хотел осуществления переворота в описываемый момент.

В реляции 24 ноября, т. е. за день до переворота, Шетарди, взвешивая шансы Елизаветы на успех, писал, что Елизавета должна прийти к власти только с помощью шведов, которыми руководят французы. Только тогда Елизавета будет понимать, что она «обязана престолом одному королю и тем средствам, которые он употребляет». Мысль, как нам уже известно, не нова. Однако после поражения шведы были не способны оказать помощь цесаревне, а переворот, осуществленный только силами цесаревны, перечеркнул бы все усилия франко-шведской дипломатии. Поэтому, пишет Шетарди, он лично прилагает большие усилия, чтобы никак «не дать заподозрить цесаревне, что шведы ожидают от ее помощи большего содействия своему предприятию», чем она полагает, ибо «если партия этой принцессы посчитает возможным или должным совершить переворот своими силами, то будет трудно привести дело к той цели, которая столь существенным образом затрагивает интересы шведов»68.

Поэтому переворот, совершенный на следующий день после посылки в Версаль цитированного доношения, был для Шетарди неприятным сюрпризом. Автор «Замечаний на «Записки Манштейна»» (по-видимому, П. И. Панин) сообщает, что Шетарди «пришел в чрезвычайное изумление, когда среди ночи разбудил его присланный от Елизаветы Петровны камергер П. И. Шувалов и уведомил о восшествии ее на престол»69.

Думается, критик К. Г. Манштейна несколько приукрасил свой рассказ. Сохранилось письмо сотрудника французского посольства, написанное сразу после переворота: «Мы только что испытали сильный страх. Все рисковали быть перерезанными, как мои товарищи, так и наш посол. И вот каким образом. В два часа пополуночи, в то время как я переписывал донесения посла в Персии, пришла толпа к нашему дворцу, и послышался несколько раз стук в мои окна, которые находятся очень низко и выходят на улицу у дворца. Столь сильный шум побудил меня быть настороже; у меня было два пистолета, заряженных на случай, если б кто пожелал войти. Но через четверть часа я увидел четыреста гренадер, во главе которых находилась прекраснейшая и милостивейшая из государынь. Она одна, твердой поступью, а за ней и ее свита направилась ко дворцу»70.

Возникает вопрос: почему французы изготовились к обороне, а стучавшие так и не ворвались в здание? Вероятно, произошло недоразумение: здание французского посольства находилось на Адмиралтейской площади, неподалеку от домов Левенвольде, С. В. Лопухина, А. И. Остермана. По-видимому, один из отрядов гренадер, отправленный арестовать сановников Анны Леопольдовны, по ошибке пытался ворваться в посольство, чем и вызвал там панику. Разобравшись, солдаты ушли. Наступила пауза… А затем («через четверть часа»!) на Адмиралтейскую площадь вышел основной отряд мятежников вместе с Елизаветой и направился к Зимнему дворцу. Иначе говоря, Шетарди из своего окна мог видеть захват резиденции правительницы, осуществленный без ведома и вопреки желанию французского посла.

Итак, переворот 25 ноября 1741 г. возвел на престол дочь Петра Великого Елизавету. По своей социальной сущности он был типично верхушечным и коснулся лишь правящего слоя, разделенного на группы, которые отчаянно боролись за власть, влияние и богатство. Характер переворота определил его легкость, быстротечность и бескровность. Но при явном сходстве переворота 25 ноября 1741 г. с другими подобными ему дворцовыми переворотами в России XVIII в. (верхушечный характер, гвардия — ударная сила) не могут не обратить на себя внимание несколько важных обстоятельств, придающих индивидуальность перевороту, в результате которого на престол вступила Елизавета.

Первая особенность переворота 25 ноября 1741 г. состоит в том, что его ударной силой была не просто гвардия, а гвардейские низы — выходцы из податных сословий, теснее, чем верхушка гвардии, связанные с широкими массами петербургского населения и потому острее воспринимавшие и разделявшие общественную психологию. Здесь-то и кроется вторая особенность дворцового переворота 25 ноября, а именно его ярко выраженный антинемецкий, патриотический характер. Осуждение фаворитизма немецких временщиков, как и в целом политики Анны Ивановны, сочеталось в общественном сознании с идеализацией Петра Великого и его дочери. Третьей особенностью переворота 25 ноября было то, что иностранная дипломатия (преимущественно французская и шведская) пыталась активно вмешаться во внутренние дела России и за предложения эфемерной помощи Елизавете добиться от нее существенных политических и территориальных уступок, означавших добровольный отказ от завоеваний Петра. Попытки франко-шведской дипломатии повлиять на ход событий оказались тщетными именно потому, что такие условия были явно неприемлемы для дочери Петра, политическим капиталом которой было как раз отстаивание наследия великого царя. Патриотическая окраска переворота 25 ноября 1741 г. выделяет его из ряда других дворцовых переворотов в России XVIII в. и позволяет рассматривать его как явление в определенном смысле неслучайное, ибо характеризует высокий уровень общественного сознания если не всего русского общества, то по крайней мере его широких столичных кругов.

ГЛАВА 2

ДВОРЯНСКАЯ ИМПЕРИЯ

Вступая на путь заговора и намереваясь захватить власть, Елизавета не имела никакой определенной программы ни в области внутренней, ни в области внешней политики. У нее и ее ближайшего окружения не было таких конструктивных идей, которые знаменовали бы принципиальное изменение социально-политического курса страны. Довольно смутные мысли о необходимости восстановить попранные немецкими временщиками «начала» Петра, реставрировать отмененные после смерти реформатора учреждения, восстановить забытые законы Петра — вот, собственно, и все, с чем пришла к власти новая императрица.

Ни Елизавета, ни ее советники не представляли себе масштабов коренных проблем великого наследия Петра — империи, раскинувшейся от берегов Балтики до Тихого океана.

На этом огромном пространстве в 40–50-е годы XVIII в. жило всего не более 19 млн. человек обоего пола. Они крайне неравномерно распределялись по территории страны. Если население Центральнопромышленного района, охватывавшего только Московскую и прилегавшие к ней губернии, насчитывало не менее 4,7 млн. человек, то население Сибири и Севера — не более 1 млн. человек.

Не менее любопытна и социальная структура населения России того времени. Подавляющее большинство жителей страны составляли крестьяне. В городах жило не более 600 тыс. человек, или менее 4 % всего населения. Крестьянское население делилось на две основные группы: владельческие крестьяне (помещичьи, дворцовые, монастырские) и государственные, чьим сюзереном было государство. В общей массе учтенного во II ревизию (1744–1747 гг.) крестьянского населения (7,8 млн. душ мужского пола) помещичьих крестьян было 4,3 млн. душ, или 50,5 %. В целом же крепостное население составляло почти 70 % крестьянского и 63,2 % всего населения1. Столь значительный перевес крепостных достаточно убедительно свидетельствует о характере экономики России середины XVIII в.

Петровская эпоха реформ способствовала интенсивному промышленному развитию страны. В первой половине XVIII в. были достигнуты выдающиеся успехи в черной металлургии. Еще в 1700 г. Россия выплавляла чугуна в 5 раз меньше, чем передовая по тем временам Англия (соответственно 2,5 тыс. т и 12 тыс. т). Но уже в 1740 г. выпуск чугуна в России достиг 25 тыс. т, и она оставила далеко позади Англию, выплавлявшую 17,3 тыс. т. В дальнейшем этот разрыв продолжал увеличиваться, и к 1780 г. Россия выплавляла уже 110 тыс. т чугуна, а Англия — только 40 тыс. т. И лишь на исходе XVIII в. начавшаяся в Англии промышленная революция положила конец экономическому могуществу России, построенному на мануфактурном производстве и полукрепостнической организации труда.

Во второй четверти XVIII в. о кризисе экономики России говорить не приходится. Только за 15 лет (с 1725 по 1740 г.), т. е. во время осуждаемого елизаветинской пропагандой господства иностранных временщиков, выпуск чугуна и железа в стране вырос более чем в 2 раза (с 1,2 млн. до 2,6 млн. пудов). В те годы развивались и другие отрасли промышленности, а также торговля. В елизаветинский период тяжелая промышленность получила дальнейшее развитие. Так, выплавка чугуна с 25 тыс. т в 1740 г. возросла до 33 тыс. т в 1750 г. и к 1760 г. составила 60 тыс. т. По признанию специалистов, 50-е годы были для металлургической промышленности поистине рекордными на протяжении всего XVIII в.2

Своеобразие ситуации, в которой Елизавета пришла к власти, в немалой степени определило особенности внутренней политики нового правительства. Первыми же указами Елизаветы петровские «начала» внутренней политики были провозглашены как основополагающие для правительственной деятельности.

Можно с уверенностью утверждать, что приход Елизаветы к власти положил начало беспрецедентной по тем временам кампании, которую иначе как пропагандистской и не назовешь. Цель ее состояла в том, чтобы сформировать благожелательно настроенное к новой монархине общественное мнение, убедить возможно более широкий круг подданных в законности власти дочери Петра I, в непреложности ее прав на престол. Архимандрит Заиконоспасского монастыря Кирилл Флоринский в проповеди 18 декабря 1741 г. в Успенском соборе Москвы по случаю дня рождения Елизаветы восклицал: «Возведи о, Россие, очи твои и виждь! Се аз семя отца твоего Петра Великого седох на престоле твоем. Се во мне оживотворися Петр, жива бысть Екатерина. Отродися Петр, вся благия насеявый в недоех твоих»3.

Но не только кровная близость Елизаветы к Петру отмечалась пропагандой того времени. Елизавету стремились представить идейной преемницей великого царя-реформатора. Наиболее емко эту мысль выразил А. П. Сумароков:

Во дщери Петр опять на трон возшел, В Елизавете все дела свои нашел…

Обращаясь к Елизавете, он повторил эту мысль на иной лад:

О матерь своего народа! Тебя произвела природа Дела Петровы окончать!4

Идея о преемственности «начал» Петра Елизаветой сочеталась с двумя концепциями, оказавшими, между прочим, существенное влияние на последующую историографическую традицию. Во-первых, с приходом Елизаветы к власти официально осуществлялась политическая канонизация Петра Великого. Его личность и дела расценивались однозначно — как ниспосланное небом благо для России. Особенно отчетливо мысль о величии Петра сформулировал архиепископ Амвросий в проповеди 18 декабря 1741 г., развив идеи знаменитой проповеди Феофана Прокоповича 1725 г. на смерть Петра. Изумляясь свершенному при Петре, он говорил: как возможно, «чтоб в единое время учреждать артикулы воинские, воевать без отдышки чрез несколько десятков лет, по различным странам и государствам путешествовать, заводить флот и притом все духовное и гражданское исправлять благосостояние, а все то делать с крайнею трудностию и почти с опасением самого живота своего дражайшего! О! воистину тут Петр крайнюю ревность к отечеству засвидетельствовал, когда, богом поспешествуемый, все то исправить возмог вместе и в едино время, что иные государства делали чрез многие веки. Когда он воевал, учил воевать воинство; когда учил воинство, устроял благополучие внутренняго гражданства; когда устроял благополучие гражданства и о духовном своем чине промышлять не оставил»5.

Во-вторых, уже в начале царствования Елизаветы оформляется крайне негативная оценка периода истории России от смерти Екатерины I (1727 г.) и до восшествия на престол Елизаветы (1741 г.). Эти 14 лет расценивались как время мрака, упадка страны. В проповеди 25 марта 1742 г. архимандрит Свияжского Богородицкого монастыря Дмитрий Сеченов говорил, что со смертью Петра и Екатерины «погребли и благоденствия наша; по смерти оных за беззакония и неправды наша наказа нас господь частыми переменами, а в таковых вредительных переменах, коликая претерпехом злая, в коликое было Россия пришла безобразие, воспомянути — болезнь утробу пронзает». Враги России «как прибрали все отечество наше в руки, коликий яд злобы на верных чад российских отрыгнули, коликое гонение на церковь христову и на благочестивую веру возставали, их была година и область темная, что хотели, то и делали». Амвросий в уже упомянутой проповеди вложил в уста Елизаветы, поднимавшей солдат на мятеж, такие слова: «Родители мои… трудились, заводили регулярство, нажили великое сокровище многими трудами, а ныне то растащено, сверх же того, еще и моего живота ищут. Но не столько мне себя жаль, как вседражайшего Отечества, которое, чужими головами управляемое, напрасно раззоряется, и людей столько неведомо за кого пропадает»6.

Так много внимания проповедям начала елизаветинского царствования уделено не случайно. В XVIII в. (как и раньше) амвон был трибуной, с которой решения властей доводились до самых широких масс населения, обязанного посещать церковь. Эта трибуна широко использовалась и для распространения и разъяснения официальных идей. Отсюда понятно огромное общественное значение проповедей. Произносимые нередко блестящими ораторами своего времени, они воспринимались как явления высокой словесности и могли произвести необычайно глубокое впечатление на паству, почти сплошь неграмотную.

В петровскую эпоху проповедь использовалась не только для традиционных религиозно-этических целей, но и для донесения идей царя-реформатора до народа. Тип проповеди на общественно-политическую тему благодаря таланту таких ораторов, как Ф. Прокопович, Г. Бужинский, Ф. Лопатинский, превратился тогда в весьма действенную форму популяризации преобразований. В 30-е годы XVIII в. проповеди на злобу дня не произносились. Жанр политической проповеди возродился лишь с приходом к власти Елизаветы и в первые годы ее царствования переживал невиданный расцвет. В первые три года правления Елизаветы зафиксировано около 120 проповедей на политические темы, что во много раз превышает число таких проповедей, произнесенных за другие годы. Наиболее яркие проповеди публиковались и затем расходились по стране7.

В проповедях 40-х годов дворцовый переворот 25 ноября

1741 г. изображался как гражданский и религиозный подвиг лично Елизаветы, которая как некий мессия, воодушевляемая провидением и образом великого отца, решилась «седящих в гнезде орла Российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей отечества связать, победить и наследие Петра Великого из рук чужих вырвать, и сынов Российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия…»8.

Идеи политических проповедей, обладающих способностью воздействовать на общественное сознание, перешли в литературу и искусство. Оды М. В. Ломоносова и А. П. Сумарокова были одновременно и явлениями литературной жизни того времени, и средством пропаганды. Свою лепту в пропаганду идей, обосновывавших концепцию «возрождения России ото сна», внес театр. В этом смысле примечателен пролог Я. Штеллина «Россия по печали паки обрадованная», поставленный перед оперой «Милосердие Титово» на празднике коронации Елизаветы. Либретто 1742 г. позволяет представить, как на сцене в то время воплощались идеи елизаветинской идеологической доктрины.

Раздвигался занавес, и зрители видели «запустелую страну, дикой лес и в разных местах отчасти начатое, но недовершенное, а отчасти развалившееся и разоренное строение». Аллегорию запустения страны в период правления Бирона дополнял образ Рутении, окруженной плачущими детьми и сетующей на свою несчастную судьбу, — символ России. Как отмечал современник, ария-плач Рутении под аккомпанемент лютни и флейты, а также вид несчастных детей произвели сильное впечатление на 4-тысячный зал; сама Елизавета не удержалась от слез. Однако Рутения успокаивает детей и «обнадеживает их тем, что Петр еще жив в лице своей дщери и что он России может скоро опять возвратить прежнюю ея славу… ежели кровию Великого Петра и истинною и законною наследницею Петровы времена паки восстановлены будут».

Переворот 25 ноября 1741 г. символизировали восход солнца в сопровождении «веселого хора музыки и поющих лиц» и выплывающая вместе с солнцем на облаке богиня Астрея, окруженная пятью главными добродетелями Елизаветы (Справедливость, Храбрость, Человеколюбие, Великодушие, Милость) и «пятью свойствами верных подданных» (Любовь, Верность, Сердечная искренность, Надежда и Радость). Пока богиня спускалась с небес, «прежние дикие леса» превращались в «лавровые, кедровые и пальмовые рощи, а запустелые поля — в веселые и приятные сады». Астрея исполняла арию о том, что еще при рождении Елизавета была одарена добродетелями, которые, как и «приносимые от России жалобы», позволяют увенчать Елизавету короной, «дабы Россию паки восстановить». Затем богиня призывала воздвигнуть «публичный монумент» в честь Елизаветы, и посредине сцены поднимался огромный обелиск с надписью: «Да здравствует благополучно Елизавета, достойнейшая, вожделенная, коронованная императрица, Мать отечества (напомним, что Петр носил титул «Отца отечества». — Е. А.), увеселение человеческого рода, Тит времен наших. 1742». Пролог завершался ликованием народов всех четырех частей света, а «добродетели и добрые свойства» танцевали «радостный балет»9.

Так формировалась идеологическая доктрина елизаветинского царствования. Первейшую задачу Елизавета видела в восстановлении государственных институтов и законодательства в том виде, в каком они были при Петре I. В указе 12 декабря 1741 г. — центральном постановлении реставрационного характера — говорилось: «…усмотрели мы, что порядок в делах правления государственного внутренних отменен во всем от того, как было при отце нашем… и при матери нашей… в первый год ее владения было, ибо в другой год ея владения происком некоторых прежний порядок правления, установленный от нашего… родителя, нарушен вновь изобретенным Верховным тайным советом», замененным при Анне Ивановне Кабинетом министров. Указом 12 декабря постановлялось, что Сенат «да будет иметь прежде-бывшую свою силу в правлении внутренних всякого звания государственных дел»; категорическим образом предписывалось все указы и регламенты Петра «наикрепчайше содержать и по них неотменно поступать во всех правительствах государства нашего». Согласно указу, Кабинет министров — высший правительственный орган предшественников Елизаветы — был ликвидирован и восстанавливался Кабинет ее императорского величества — личная канцелярия монарха10.

После указа 12 декабря 1741 г. последовала целая серия постановлений о реставрации других петровских институтов. Так, были восстановлены Берг- и Мануфактур-коллегия, Главный магистрат, Провиантская канцелярия, должность генерал-рекетмейстера. Начался пересмотр штатов армейских полков в соответствии с петровскими штатами 1720 г. Попутно отменялись постановления предшествующих правительств. Эта мера была продиктована главным образом стремлением Елизаветы очистить институты Петра от искажений позднейшего времени, хотя некоторые отмены не носили принципиального характера и были вызваны почти не скрываемым ею чувством мести. Так, Анна Леопольдовна ограничила число лошадей в экипажах на улицах Петербурга, распорядилась мостить дорогу фашинником. Эти и другие мелкие ее распоряжения Елизавета упразднила одними из первых. Провозглашая свое «намерение и соизволение… дабы во всей нашей империи поступлено было по указам дражайшего нашего родителя государя императора Петра Великого», Елизавета указом 25 февраля 1742 г. осудила фаворитизм предшествующих ей царствований и предписала, чтобы отныне повышение в чинах происходило исключительно по старшинству и выслуге11. Все повышения, сделанные в царствование Ивана VI Антоновича, отменялись.

Разумеется, это не мешало самой Елизавете постоянно нарушать петровский принцип продвижения по службе. Вот лишь один пример. С начала XVIII в. и до 1759 г. в русской армии было 19 генерал-фельдмаршалов, из них 9 человек получили это звание при Петре и 8 — при Елизавете, причем при Елизавете этого высшего воинского звания удостоились в основном люди невоенные, а полководческие таланты немногих военных избранников были ничтожными. Когда Елизавете было нужно, она, не колеблясь, изменяла даже основополагающие акты Петра. Так, 6 февраля 1742 г. в Табель о рангах было внесено исправление — придворный чин камер-юнкера приравнивался к чину бригадира (стоявшего в Табели выше полковника), вызванное желанием императрицы отметить заслуги лиц, с помощью которых она взошла на престол (П. И. и А. И. Шуваловых, М. И. Воронцова и др.)12. Между тем многочисленные просьбы ученых Академии наук о повышении их служилого статуса, что могло облегчить положение ученых в чиновном мире, при Елизавете так и не были удовлетворены.

Анализируя политику Елизаветы, А. Е. Пресняков достаточно точно выразил отношение Елизаветы к петровскому наследию: «…императрица в глубоком преклонении перед делами великого отца своего представляла себе его работу над государственным строительством настолько совершенной и законченной, что одного последовательного и добросовестного проведения в жизнь его узаконений достаточно для полного благоденствия государства. Дело правительства его дочери — дело реставрации, а не творчества»13.

Однако практика довольно скоро показала, что реставрировать прошлое, пусть недавнее и весьма славное, а также жить по его законам невозможно. Придя к власти, Елизавета поставила перед Сенатом задачу пересмотреть все изданные после смерти Петра указы и отменить те из них, которые противоречили петровскому законодательству. В 1743 г. Сенат приступил к работе и к 1750 г. сумел пересмотреть указы лишь по 1729 г. Впереди предстояла огромная работа (только по Полному собранию законов за 1729–1741 гг. учтено 3 тыс. указов), а результат этой работы был минимальным. В 1754 г. П. И. Шувалов в Сенате произнес в присутствии Елизаветы речь, в которой сказал, что разбор указов прошлых лет сам по себе мало что даст и вряд ли будет способствовать исправлению недостатков. По его мнению, целесообразно направить усилия на разработку нового свода законов — Уложения и создать для этой цели комиссию. Елизавета под влиянием очевидной необходимости была вынуждена согласиться с доводами П. И. Шувалова и признать, что «нравы и обычаи изменяются с течением времени, почему необходима и перемена в законах». Следствием этого было создание комиссии по составлению Уложения. Неудачу потерпела и попытка елизаветинского правительства воссоздать петровскую систему местного управления, измененную в ходе контрреформы 1727 г.14 Елизавете и здесь пришлось отказаться от слепого следования прошлому.

Несомненно, неудачу «реставрационной» политики Елизаветы предопределило то, что она следовала не духу, а букве законодательства Петра, слепо копируя его систему управления. Это неизбежно лишало политику ее правительства в 40-е годы необходимого динамизма. Упразднив Кабинет министров, Елизавета восстановила значение личного участия монарха в государственных делах. Через свою канцелярию (Кабинет е. и. в.) она могла контролировать огромное количество дел. Обилие именных указов — явление, характерное для начала елизаветинского царствования, — формально свидетельствует об усилении личного участия монарха в системе управления. Как и Петр, Елизавета сосредоточила всю власть в своих руках, но на этом сходство ее с Петром кончается: ни по личным, ни по деловым качествам дочь не могла сравниться с отцом. Творческий, напряженный, одушевленный определенной системой идей труд Петра был неведом Елизавете. Боясь всего нового и непривычного, она упорно цеплялась за петровское наследие и если не находила в нем ответов на современную ей проблему, то терялась и пускала все дела на самотек, откладывая в течение месяцев и даже лет решение важнейших, но требующих маломальской инициативы дел или перепоручая их своим советникам.

Не удивительно, что, сколько бы мы ни вчитывались в изданные в 40-х годах XVIII в. законы, мы не найдем в них свежих идей, позволяющих утверждать о целенаправленности и оригинальности внутренней политики правительства Елизаветы. Примечательно, что часто встречающаяся в ее указах декларация: «Наше всемилостивейшее намерение есть по трудам бессмертной вечной славы достойныя памяти родителя нашего… полезное дело неотменно единожды привести в окончание» — относилась подчас лишь к завершению строительства отрезка дороги от Петербурга до Соснинского яма или к другому подобному этому делу15.

Кроме того, не следует забывать о присущих политике Елизаветы элементах демагогии. Постоянные заявления о верности ее правительства «началам» Петра служили прежде всего целям упрочения власти императрицы. Впоследствии ссылки на преемственность петровских принципов вошли составным элементом во внутриполитическую доктрину и Екатерины II, но эти заявления ни Елизавете, ни ее преемникам не мешали подчас отступать от них. Наиболее выпукло «верность» Елизаветы принципам политики Петра показывает ее отношение к любимому детищу Петра — военно-морскому флоту. Так, если в 1733 г. на Балтике Россия имела 37 линейных кораблей, 15 фрегатов, то в 1757 г. число кораблей сократилось до 27, а фрегатов — до 8, причем состояние их было удручающим. Эскадры годами не выходили в море, и первая же морская кампания в Семилетнюю войну показала почти полную непригодность флота, который больше боялся свежего ветра, чем неприятеля: корабли теряли прогнивший рангоут, давали течь, тонули16.

Наконец, в елизаветинское время на удивление мало было сделано для увековечения памяти великого преобразователя России. Бумаги Кабинета Петра гнили неразобранными. Историю царствования Петра было поручено писать Вольтеру лишь в конце 50-х годов, и хотя в 1743 г. Елизавета одобрила проект конной статуи Петра Великого Б. К. Растрелли, памятник, законченный в 1747 г. уже сыном скульптора — В. В. Растрелли, так и не увидел при Елизавете свет — императрица утратила к нему интерес и прекратила финансирование завершающих работ17.

Однако объективности ради нельзя не отметить, что открытое провозглашение правительством дочери Петра Великого принципов петровской политики основополагающими для своей деятельности имело большое значение для будущего России. Петр и все связанное с его личностью и делами символизировали перелом, новую эпоху в жизни страны. За годы елизаветинского правления процесс европеизации страны стал необратимым, что в немалой степени было обусловлено признанием Елизаветой величия свершившейся в начале XVIII в. перемены и ее осознанным желанием продолжать начатое Петром дело.

В первой главе отмечалось, что иностранные дипломаты, аккредитованные при русском дворе в 1741–1742 гг., в основе заговора цесаревны Елизаветы видели движение не только против засилья иностранных временщиков, но и против всей политики европеизации, начатой Петром. Источники не оставляют сомнений на этот счет: в России были круги, заинтересованные в возврате к допетровской старине.

В первые месяцы правления Елизаветы участились случаи столкновений солдат (в первую очередь гвардейцев) с иностранцами, находившимися на русской службе, а во время русско-шведской войны произошел даже бунт гвардейцев против командиров-иностранцев. Однако Елизавета не пошла навстречу желаниям солдатской толпы. Все нарушения дисциплины расследовались, и виновные наказывались в соответствии с регламентами. Даже преобразование в декабре 1741 г. гренадерской роты Преображенского полка в лейб-кампанию — привилегированное воинское соединение — не имело особых политических последствий. Получив дворянство, поместья, гербы с девизом «За верность и ревность», рядовые участники переворота 25 ноября 1741 г. не приобрели никакой реальной власти. Правда, их лидер П. Грюнштейн пытался с помощью подложного подметного письма привлечь внимание Елизаветы к незавидному положению лейб-кампанцев в системе власти, но императрица уже отдалилась от своих «сподвижников». А когда Грюнштейн повел себя дерзко в отношении семьи фаворита Елизаветы А. Г. Разумовского, императрица приказала сослать Грюнштейна в Устюг Великий18. С тех пор и до конца ее царствования лейб-кампания не играла никакой существенной роли.

Своей последовательной политикой Елизавета довольно быстро убедила всех, что не намерена изгонять иностранцев из России. Как и Петр, она исходила из идеи использования иностранных специалистов, в которых остро нуждалась Россия, под контролем и руководством русских по происхождению. Такой подход оставался неизменным в течение всех лет правления Елизаветы и не мог не принести свои плоды. Сотни иностранных высококлассных специалистов: моряков, офицеров армии, инженеров, ученых, художников, музыкантов — нашли в России вторую родину и внесли свой вклад в развитие ее экономики, культуры, науки. К числу таких иностранцев следует отнести отца и сына Растрелли, композитора Ф. Арайя, художника Д. Валериани, ученого Г. Ф. Миллера и многих других.

Если эксцессы начала царствования Елизаветы можно объяснить главным образом волной национализма, порожденного годами правления Бирона, то настроения верхов русского духовенства имели более глубокие корни. С приходом к власти Елизаветы, свергнувшей иностранных временщиков, они связывали надежду, что под давлением антинемецкого общественного мнения императрица изгонит иностранцев из России и если не вернет Россию к допетровским временам, то по крайней мере ослабит государственный контроль над церковью, будет более жестко подходить к проявлениям инакомыслия и атеизма.

Действительно, период правления Бирона отличался некоторым ослаблением борьбы с иноверцами и большей, чем прежде, свободой совести. В немалой степени на эту политику влиял глава Синода первой половины 30-х годов XVIII в. Феофан Прокопович — церковный деятель с широким кругозором. Церковники консервативного толка усматривали основное зло бироновщины как раз в усилении веротерпимости. В первых проповедях после переворота 25 ноября 1741 г. мотив борьбы с ересью, наводнившей Россию, стал одним из важнейших. С амвона клеймились «чужестранцы-пришельцы… правоверия ругатели, благочестия… растлители и истлители, под ухищренною политикою всего щастия Российского губители»19.

Елизавета не могла не считаться с мнением церковников, оказавших ей в первые же дни поддержку. Заметим также, что и ее собственные религиозные воззрения не отличались веротерпимостью. Поэтому среди первых мероприятий правительства Елизаветы было издание целого ряда законов, направленных на пресечение распространения в России иных, кроме православия, вероисповеданий (указы о сносе армянских церквей и мусульманских мечетей, о борьбе с квакерами, об изгнании из страны евреев и т. д.), а также на усиление миссионерской деятельности среди идолопоклонников.

С приходом к власти Елизаветы начался очередной этап борьбы самодержавия с расколом, объединявшим широкие круги крестьянства, недовольного религиозной и социальной политикой абсолютизма. Ни о каких поисках компромисса при Елизавете не могло быть и речи: указами 18 октября 1742 г. и 19 февраля 1743 г. подтверждались все карательные постановления Петра I и Екатерины I за 1716–1726 гг. — пожалуй, самые суровые в многовековой борьбе самодержавия с расколом. Исследование H. Н. Покровского показывает, что указы Елизаветы о борьбе с расколом не остались на бумаге: в царствование дочери Петра усиливается преследование раскольников по всему Уралу и Сибири20.

Уступки церковникам были сделаны и в других сферах. Запрещенное при Анне Ивановне антипротестантское сочинение «Камень веры» было разрешено печатать, а арестованные еще при Анне Ивановне экземпляры — продавать. Указ 1743 г. установил цензуру Синода на ввоз из-за границы книг духовного содержания21.

Заботясь не меньше Синода о чистоте «истинной веры» и сохранении благочиния в церквах, Елизавета все же оставалась дочерью Петра. Наряду с указами, усилившими значение церкви в жизни страны, был издан указ 19 февраля 1743 г., показывающий верность императрицы светской политике Петра. В присущей Петру императивной форме этот указ подтверждал все его постановления о том, чтобы «всякого звания российского народа людям, кроме духовных чинов и пашенных крестьян, носить платье против чужестранных, немецкое, бороды и усы брить, как в тех указах изображено, неотложно, а русского платья и черкасских кафтанов и прочих неуказных уборов отнюдь никому не носить и в рядах не торговать под жестоким наказанием»22. Практическое и символическое значение указа 19 февраля 1743 г. трудно переоценить, если учесть сложность обстановки начала елизаветинского царствования.

В первые годы правления Елизаветы у наиболее консервативной части высшего духовенства возникла надежда на упразднение Синода и восстановление патриаршества. Инициатором движения был ростовский митрополит Арсений Мацеевич. Его поддерживали многие члены Синода во главе с А. Юшкевичем. Частые встречи Елизаветы с иерархами церкви в первой половине 40-х годов позволяют предположить, что проект восстановления патриаршества был известен императрице, однако в этом важном для церковников вопросе она не собиралась идти на уступки. Ни в те годы, ни позже проект серьезно не обсуждался в правительственных кругах. Правда, в 40-е годы члены Синода убедили Елизавету пойти на некоторые изменения в управлении недвижимостью церкви (была ликвидирована ведавшая духовными владениями Коллегия экономии), но это не изменило наметившегося еще при Петре I секуляризационного курса, завершившегося в 1764 г., уже при Екатерине II, полной передачей земельных владении церкви государству23.

Читатель, вероятно, заметил, что до сих пор речь шла в основном о политике Елизаветы и ее правительства в первой половине 40-х годов XVIII в., хотя императрица благополучно правила до конца 1761 г. Это не случайно, так как в царствовании Елизаветы (1741–1761 гг.) четко выделяются два периода, гранью которых являются конец 40-х и начало 50-х годов, когда в политике правительства главную роль стали играть двоюродные братья П. И. и И. И. Шуваловы.

Внутренняя политика Елизаветы 40-х годов не отличалась цельностью. Одним из приметных дел ее правительства во второй половине 40-х годов было осуществление II ревизии — переписи податного населения. Она проводилась в 1744–1747 гг. по типу петровской I ревизии, но охватила большую территорию. В ходе II переписи было зарегистрировано 9,1 млн. душ мужского пола, или на 17 % больше, чем по итогам I ревизии (7,8 млн.). Это был большой успех правительства, ибо перед началом ревизии оно получило известие об убыли из оклада со времени I ревизии более 2,1 млн. душ24. После составления нового кадастра можно было рассчитывать на увеличение поступлений от прямых налогов — важнейшего источника государственных доходов. И поступления в казну действительно увеличились. Этому в немалой степени способствовало одно обстоятельство.

В числе первых демонстративных мер новой монархии был указ о «прощении» податному населению недоимок в уплате налогов за все 17 лет существования подушного обложения. Указом 31 декабря 1741 г. была ликвидирована Доимочная канцелярия — главный репрессивный орган по выколачиванию недоимок, уже тогда превышавших 5 млн. руб., или величину годового оклада. В 1752 г. были «прощены» недоимки по 1746 г. включительно на сумму 2,5 млн. руб.25 Эти меры совпали с проведением II ревизии и сбором подати по новым окладным книгам. Расчет оказался верным. Взимание недоимок, накопившихся за многие годы, было всегда делом малоэффективным, вызывало постоянные жалобы, ожесточение неимущих плательщиков, а самое главное — затрудняло (или делало невозможным) успешный сбор текущей подати. После снятия почти всех недоимок сбор подушных денег по новому окладу, несмотря на традиционное скрытое, а иногда и открытое сопротивление плательщиков, пошел значительно успешнее, чем раньше. Кроме того, в 1742 и 1743 гг. был временно уменьшен годовой размер подушной подати с 70 коп. до 60 коп.

Уменьшение подушных платежей практиковалось и позже — в 1749–1751, 1753–1754, 1757–1758 гг., но в эти годы оно было связано с осуществлением программы, предложенной, пожалуй, одним из самых ярких деятелей елизаветинского царствования — Петром Ивановичем Шуваловым. С активизацией его деятельности во второй половине 40-х—50-е годы связан новый этап внутренней политики русского абсолютизма. Поэтому уместно подробнее рассказать о наиболее важных проектах Шувалова.

В публицистике и политических документах второй четверти XVIII в. стало общим местом признание огромного значения платящего подушную подать крестьянства как для обороноспособности государства, так и для его общего благосостояния. (Заметим, что дворяне и духовенство не платили подушную подать.) Аргументируя предложения о некотором облегчении податных тягот крестьян, верховники во главе с А. Д. Меншиковым писали в записке 1727 г.: «Армия так нужна, что без нея государству стоять невозможно, того ради и о крестьянах попечение иметь надлежит, ибо солдат с крестьянином связан, как душа с телом; и когда крестьянина не будет, тогда не будет и солдата»26.

Почти те же мысли посещали и П. И. Шувалова: «Всякого звания государственные члены: дворянство, духовенство — и всякие владельцы пропитание и во всем содержание свое с них (крестьян. — Е. А.) имеют». Но из этих неоригинальных наблюдений богатейший сановник России сделал весьма оригинальные выводы. Констатируя, что подушная подать составляет львиную долю в приходной части бюджета, он обращал внимание читателей своих проектов на ее «крайнее неудобство» для плательщиков, ведущее, с одной стороны, к разорению крестьянства, а с другой — к росту недоимок.

Дело в том, что подушной податью, введенной Петром в 1724 г., облагалось все мужское крестьянское и посадское население без различия возраста, физического состояния и экономического положения. Переписи-ревизии наличного числа мужских «душ» проводились редко, поэтому длительное время сельский и посадский мир был обязан вносить подать не только за престарелых и малолетних, но и за выбывших из оклада плательщиков (умерших, беглых, рекрутов и т. д.). Это вызывало постоянные жалобы крестьян и посадских, усиление побегов, обнищание и — как результат — рост недоимок в сборах подушной подати. Так обстояло дело и в 40-х годах XVIII в. Между тем в эти годы казна испытывала острую потребность в притоке поступлений: только для увеличения армии срочно требовалось не менее 1,2 млн. руб., а дефицит бюджета к 1749 г. достиг уже 3,6 млн. руб.

П. И. Шувалов понимал, что увеличивать ставку непопулярной в народе подушной подати бесперспективно, и поэтому выдвинул весьма смелое для того времени предложение о переориентации бюджетных поступлений с прямого на косвенное обложение. Конкретно в проектах 1745 и 1747 гг. он предложил постепенно поднимать цену на продаваемую государством соль (по мере расширения ее добычи) и соответственно снижать ставку подушной подати. Убеждая Елизавету, он писал: «…продажа (соли. — Е. А.), какой возвышенной ценой определена не будет, доход остановить не может, так как в употребление человеческое к содержанию жизни необходимая, и потому доход от соли не вовсе вольной есть». В дополнение к проекту о соли 31 июля 1747 г. Шувалов подал новый проект о повышении цен на вино, причем часть предполагаемой прибыли должна была тоже пойти на возмещение понижения подушной подати.

И хотя предложения Шувалова преследовали ту же цель, что и рекомендации «прибыльщиков» (изобретателей новых налогов), — рост доходов казны, его мысль о замене прямого обложения косвенным была, без сомнения, весьма прогрессивной для середины XVIII в. Именно в этом направлении (усиливающем товарно-денежные отношения) развивались финансы в передовых странах Европы. Например, из 575 млн. ливров прихода бюджета дореволюционной Франции 300 млн. ливров (52 %) давал соляной налог и 60 млн. ливров (10 %) — винные сборы. Разумеется, в конечном счете соляной налог, как и любой другой, ложился на плечи народа не меньшей тяжестью, чем подушная подать, ибо соль действительно продукт, «к содержанию жизни необходимый». Но умелый словесный камуфляж этой меры в сочетаний с понижением подушной подати в среднем за шесть лет на 3 коп. с «ревизской души» (причем в разгар Семилетней войны) позволил правительству провести реформу без эксцессов. В итоге цена на соль поднялась на 120 %, а поступления в казну от соляного налога возросли с 801 тыс. в 1749 г. до 2,2 млн. руб. в 1761 г., т. е. почти в 3 раза. Почти утроились и доходы казны от увеличения цен на вино по предложению Шувалова — с 1,2 млн. в 1749 г. до 3,4 млн. руб. в 1761 г.

В 1752 и 1753 гг. Шувалов подал проекты реформы таможенного обложения. Он предложил вообще отменить все внутренние сборы с торговли, но при этом увеличить на 13 коп. с рубля привозные и ввозные пошлины. Указом 13 декабря 1753 г. реформа была осуществлена и увенчалась успехом для казны: в 1753 г. таможни дали 1,5 млн. руб., а в 1761 г. — 2,7 млн. руб. — и это в условиях войны!27

Однако не фискальная сторона выделяет таможенную реформу Шувалова. Как известно, в XVIII в. происходил сложный экономический процесс складывания всероссийского рынка: усиливалась специализация регионов страны, росло число ярмарок, становились более интенсивными внутренние торговые связи. Огромная страна все больше и больше начинала функционировать как единый хозяйственный организм. Однако на пути быстрого развития всероссийских экономических связей вставали препятствия, среди которых наиболее серьезными были внутренние таможни. Они тормозили развитие торговли, причем при Петре I налоги на внутреннюю торговлю возросли.

В результате таможенной реформы Шувалова было покончено с наследием средневековья. Здесь нет преувеличения: от внутритаможенных барьеров, унаследованных от периода феодальной раздробленности, страдала экономика многих стран Европы даже в XIX в. Во Франции внутренние таможни были ликвидированы лишь вместе с монархией в ходе Великой французской революции, а в Германии — отменены в 30-х годах XIX в. Эти факты подчеркивают смелость и новизну шуваловского проекта, нестандартность мышления его автора.

Теперь рассмотрим внутреннюю подоплеку экономических реформ П. И. Шувалова, исключив лежащие на поверхности причины, как-то: элемент искренней заботы Шувалова о «государственном интересе» и личный, далеко не бескорыстный интерес нового «Могола» к финансовой стороне каждого проекта. Но для того чтобы выявить социальный механизм, приведший к реформам, необходимо вернуться на 20–30 лет назад от рассматриваемой эпохи и коснуться петровских реформ, точнее, их ближайших результатов.

Благодаря реформам Петра Великого Россия достигла значительных успехов в экономическом и политическом развитии и в течение жизни одного поколения вошла в число ведущих мировых держав, что имело огромное значение для последующего развития страны. Но за счет чего были достигнуты эти успехи, и кто в конечном счете пожал их плоды? Факты позволяют утверждать, что петровская эпоха ознаменовалась существенным усилением феодальной эксплуатации крестьянства, укреплением крепостнического режима во всех его проявлениях и, как никогда раньше, упрочила господство дворянского сословия во всех сферах жизни страны.

Исследования по истории помещичьего хозяйства первой половины XVIII в. свидетельствуют о непрерывном росте помещичьей эксплуатации, причем в форме барщины — наиболее тяжелой для крестьян повинности. Становление барщинной системы завершилось именно к середине XVIII в. В конце первой четверти XVIII в. по сравнению с серединой XVII в. количество имений с отработочной рентой увеличилось более чем в 3 раза, а число имений с денежной рентой уменьшилось в 2 раза. Резко возросла и подушная норма отработочной ренты. Иначе говоря, показатели барской запашки на душу мужского пола для основной части населения помещичьих владений с барщиной приблизились и даже превысили ту норму, которая считается предельной в эксплуатации крестьянина-земледельца28.

Введение подушной подати в 1724 г. привело к стабилизации только государственных повинностей крестьян: на протяжении нескольких десятилетий с «ревизской души» взималось 70 коп. в год. Но размер владельческих повинностей крестьян закон не определял. Напротив, при стабильной подушной подати помещик мог по своему произволу увеличивать норму ренты, не опасаясь, что государство отнимет у него в виде налогов ту часть прибавочного продукта, на которую он рассчитывал. Таким образом, введение подушного обложения стало стимулом значительного непрерывного роста барщинных и оброчных повинностей крестьян в пользу помещика, что и фиксируют источники.

Дворянство не ограничивалось получением ренты с эксплуатации земледельческих занятий крестьян. Успехи развития экономики в петровский период подсказывали дворянству весьма перспективный и, как тогда казалось, легкий путь получения денег — торговое и промышленное предпринимательство. В 40–60-х годах XVIII в. предпринимательство дворян особенно усилилось в металлургической промышленности в непосредственной связи с возросшей доходностью отрасли. В 1750 г. спрос на русское железо достиг беспрецедентного уровня — 100 % всей продукции, что породило своеобразный промышленный бум. Первыми дорогу к металлургическим заводам проложили братья П. И. и А. И. Шуваловы, прибравшие к рукам наиболее доходные казенные заводы Урала и европейского Центра.

Промышленная деятельность титулованных заводчиков А. И. и П. И. Шуваловых, М. И. и Р. И. Воронцовых, И. Г. Чернышева, С. П. Ягужинского и им подобных протекала в исключительно, благоприятных условиях, позволяющих охарактеризовать их как тепличные. Во-первых, все они получили из казны на весьма льготных условиях предприятия, приносившие доход. Во-вторых, в их распоряжении были в неограниченном количестве сырье (прежде всего руды), лесные и водные ресурсы и — самое главное — бесплатная рабочая сила: крепостные или приписные крестьяне, обязанные месяцами отрабатывать на заводах свою подушную подать. Государство делало все, чтобы новые заводовладельцы жили безбедно. Оно выдавало им ссуды, предоставляло льготы по выплате долгов, для некоторых из них делались исключения в законодательстве. Заводовладельцы из других сословий и государственные предприятия ставились во всех отношениях в неравные с ними конкурентные условия.

И тем не менее дворянское предпринимательство в области металлургии (да и в других отраслях промышленности) терпело крах. В чем дело? Исчерпывающий ответ на этот вопрос дал Н. И. Павленко в своей фундаментальной монографии «История металлургии в России XVIII в. Заводы и заводовладельцы». По его мнению, предпринимательство дворянства может быть понято лишь в контексте господствовавших тогда феодальных отношений, ибо приобретение мануфактур не делало их владельцев капиталистами и «в известной мере продолжало традиции феодальных пожалований». Дворянин-заводчик если и достигал успехов (как правило, временных), то только в результате применения экстенсивных способов ведения хозяйства: строились новые заводы или домны, приписывалось к заводам большее, чем разрешал закон, количество государственных крестьян, усиливалась промышленная эксплуатация собственных крепостных. Но, получая в качестве феодального пожалования мануфактуру — объект, качественно отличный от феодального поместья, «все заводовладельцы из дворян вели промышленное хозяйство теми же примитивными, хищническими приемами, какими они вели хозяйство в крепостной вотчине. Потребительская манера ведения хозяйства сказалась даже в том, что дворяне, получив в распоряжение такие существенные источники пополнения бюджета, как заводы, не только не поправили свои финансовые дела, но даже ухудшили их. Все дворяне-заводовладельцы оказались в неоплатном долгу у казны и частных кредиторов»29.

Но в данном случае важен не результат предпринимательства, а сам факт приспособления душевладельцев к развивающемуся капиталистическому укладу с целью получения феодальной ренты в увеличенном размере.

Разумеется, не каждому дворянину было под силу размахнуться на металлургический завод. Поэтому многие дворяне успокаивались, заведя в собственной вотчине винокуренное производство. Излишки хлеба, получаемого с барской пашни, а также в виде натурального оброка с крестьян, бесплатный труд крепостных, в обязанность которых наряду с полевыми работами входило «сидение вина», — все это делало винокурение заманчивым источником пополнения доходов в глазах дворян. В 30–60-х годах XVIII в. винокурение стало одним из самых популярных производств в крепостных вотчинах. В проекте 1741 г. на имя Анны Леопольдовны А. И. Остерман, отмечая развитие частного винокурения и слабость борьбы с контрабандной торговлей вином, писал, что к живущим в Петербурге помещикам (даже «имеющим самые малые деревни») приезжают их люди и «привозят вина от 100 до 300 ведер, и такое великое число не токмо сами выпить [не] могут, но хотя б вместо воды употребляли, то б им на год было довольно»30. Насмешливое недоумение Остермана отражает его непонимание насущных интересов господствующего класса. В том же проекте он предлагал ограничить дворянское винокурение.

Елизаветинское правительство юмора в данной ситуации не углядело и внимательно подошло к нуждам дворян. И хотя оно не отменило необычайно выгодную казне монополию на торговлю вином, тем не менее активно содействовало развитию дворянского винокурения. Из всех покровительственных мер наиболее радикальной следует признать указ 1755 г., запретивший всем недворянам заниматься винокурением. Их заводы подлежали ликвидации или продаже. В итоге дворянство монополизировало одну из доходнейших отраслей промышленности. Резкое изменение политики привело к изменению структуры всей отрасли. На предприятиях винокурения возобладал подневольный труд. Как отмечал М. Я. Волков, в середине XVIII в. винокуренные заводы «стали вотчинными предприятиями не только по их размещению в вотчинах и обеспечению сырьем, произведенным в барщинном хозяйстве, но и по составу рабочей силы… винокуренные заводы стали органической частью барщинного хозяйства, придав этому хозяйству в большей или в меньшей мере товарный характер»31.

Следует попутно заметить, что в первой половине XVIII в., и особенно после смерти Петра, для экономики России стало характерным повсеместное использование подневольного труда крепостных или приписных государственных крестьян. Предпринимателям (в том числе и недворянам) не приходилось возлагать надежд на рынок вольной рабочей силы, который с усилением борьбы государства с беглыми, «вольными и гулящими» — основным контингентом работных людей — существенно сузился. Более верным и дешевым способом обеспечения заводов рабочей силой была покупка или приписка к предприятиям целых деревень.

Политика протекционизма, проводимая Петром I и его преемниками, предусматривала приписку и продажу крестьян и целых деревень владельцам мануфактур, и прежде всего таких, которые поставляли в казну необходимые для обороны изделия (железо, сукно, селитру, пеньку и т. д.). Указом 1736 г. все работные люди (в том числе вольнонаемные) признавались крепостными владельцев завода. Указом 1744 г. Елизавета подтвердила постановление от 18 января 1721 г., разрешавшее частным мануфактуристам покупать к заводам деревни. Поэтому неудивительно, что во времена Елизаветы целые отрасли промышленности (если не почти вся промышленность) зиждились на подневольном труде. Так, во второй четверти XVIII в. на большинстве заводов Строгановых и Демидовых использовался исключительно труд крепостных и приписных крестьян, а предприятия суконной промышленности вообще не знали наемного труда — государство, заинтересованное в поставках сукна для армии, щедро раздавало заводчикам государственных крестьян32.

Сложная картина была и на предприятиях, принадлежавших государству. Перепись работных людей уральских государственных заводов, проведенная в 1744–1745 гг., показала, что вольнонаемные среди них составляли лишь 1,7 %, а остальные 98,3 % работали в принудительном порядке33.

Правда, предприятия заводчиков, не пользовавшихся покровительством казны (в полотняной, шелковой и других «нестратегических» по тем временам отраслях промышленности), обходились преимущественно вольнонаемным трудом. Однако в целом перевес был на стороне крепостнических форм организации производства, что не могло не отразиться самым пагубным образом на экономическом развитии страны. Во второй половине XVIII и особенно в первой половине XIX в. мануфактурная промышленность, построенная на феодальных формах эксплуатации, определила в совокупности с другими факторами отставание России по ряду важнейших показателей от европейских держав.

Возвращаясь к рассматриваемому периоду, отметим, что промышленность все же не стала основным источником неземледельческих доходов дворянства. Торговля — вот что считалось тогда наиболее выгодным и беспроигрышным делом для дворянина. Основным предметом торговли было сырье: хлеб, смола, пенька, шедшие на экспорт и покупавшиеся в Европе практически в неограниченном количестве. Дворянство получало доход от торговли двояко. Дворянские коммерсанты, с одной стороны, добивались разрешения на вывоз за границу крупных партий хлеба (до 1–3 млн. пудов), а с другой — поощряли развитие торговли принадлежавших им крестьян, среди которых появлялись весьма самостоятельные и оборотистые дельцы.

В середине 50-х годов XVIII в. вице-канцлер М. И. Воронцов подал челобитную, в которой просил предоставить ему монополию на вывоз хлеба за границу. В мотивировочной части челобитной он высказал идеи общеэкономического характера, которые позволяют судить о том, как дворянин и крупнейший чиновник увязывал «общую государственную пользу» с узкосословными дворянскими интересами. Воронцов выступал сторонником протекционизма, интенсивной внешней торговли с активным торговым балансом и вместе с тем считал основой богатства государства и соответственно главной статьей торговли «произрастающие в нем продукты». Такой типично физиократический подход сулил, по его мнению, много выгод. С исчезновением избытка дешевого хлеба, проданного за границу, крестьянство в погоне за выгодой забудет присущую ему «леность и последующую от того бедность» и будет распахивать новые посевные площади, заниматься транспортировкой хлеба к портам. Если учесть, что крестьянство на 70 % состояло из крепостных крестьян, а помещики, и прежде всего сам Воронцов, стремились монополизировать хлебную торговлю, то станет ясно, что средства от активного крестьянского хлебопашества должны были попасть в карман тех же помещиков.

Здесь уместно вспомнить о проектах П. И. Шувалова, предусматривавших уменьшение подушной подати, ибо их подлинный социальный смысл открывается именно в контексте той конкретной социально-экономической обстановки, которая сложилась в России к середине XVIII в. Подушная подать крестьян, ответственность за уплату которой в казну несли сами душевладельцы, постоянно вызывала нарекания дворянства. За этим недовольством стоял вполне ясный расчет: деньги, взятые государством в качестве подушной подати, отрывались от общей суммы ренты, взимаемой с крестьян их владельцами.

Дореволюционный правовед прогрессивного толка В. Н. Латкин, анализируя дворянские наказы 1767 г., отмечал, что авторы почти всех наказов хлопочут об облегчении государственных повинностей крестьян, «доказывая, как трудно приходится мужику и как необходимо облегчить его участь. Читая эти места наказов, можно умиляться от той платонической любви к меньшей братье, которой дышат названные строки. К сожалению, «платонического» во всем этом ровно ничего нет, так как стимулы подобной защиты интересов крестьян чисто практического свойства. Чем меньше мужик отправляет повинностей и платит разных сборов, тем меньше он разоряется, а с богатого мужика и взять можно больше — вот вся незамысловатая философия составителей наказов, побудивших их отстаивать мужицкие карманы от эксплуатации со стороны государства»34.

Истинную подоплеку такой «защиты» понимали уже современники. Анонимный автор «Записки о соли» в 60-х годах XVIII в. писал: «Правда, что дворянство, может быть, сожалея своих крестьян, прибавку подушных денег почитает для народу за несносное дело, однако ж они прибавку на своих крестьян собственных своих доходов [ради] вместо того, что от государя Петра Первого представлено им было по 40 коп. з души (обычная при Петре величина денежного оброка владельческих крестьян. — Е. А.), не сожалеют налагать до 2-х рублей, а иные — до 3-х и более»35. Автор записки верно уловил общую тенденцию развития ренты в XVIII в. Быстрый рост крестьянских повинностей в пользу помещика был непосредственно связан с ограничением государственного налога владельческих крестьян. 70-копеечный подушный сбор, установленный вскоре после смерти Петра, за исключением нескольких льготных лет, оставался неизменным до конца века, а курс рубля за это время упал не менее чем в 5 раз. Следовательно, в противоположность помещичьей ренте государственный налог фактически уменьшался. В русле отмеченной тенденции и надо расценивать предложения П. И. Шувалова о замене прямых налогов косвенными.

Следующий момент. Дворянство, вовлекаемое в торговую деятельность, добивалось наиболее благоприятных для себя условий торговли. Этого можно было достичь не отдельными изъятиями из торгово-таможенного законодательства, а коренной реформой. Отмена внутренних таможен по проекту Шувалова и была ответом на потребности дворянства. Поэтому есть все основания согласиться с М. Я. Волковым — автором исследования о шуваловской реформе, писавшим: «Изменение позиций дворянства в отношении обложения внутренней торговли явилось главным фактором, решившим судьбу внутренней таможенной системы». Это обстоятельство и предопределило противоречивость осуществленного Шуваловым мероприятия: с одной стороны, «в силу объективных условий реформа получила в значительной мере буржуазный характер», но, с другой стороны, она была проведена в узкосословных интересах дворянства, «добивавшегося увеличения доходов от эксплуатации крестьян»36.

Показательно также и то, что отмена внутренних таможен не повлекла за собой устранения других препятствий на пути свободной торговли, а именно различных монополий и откупов, которые были весьма выгодны дворянству. Крупнейшим «монополистом» и откупщиком елизаветинского времени был все тот же П. И. Шувалов. В 40–50-х годах он добился передачи ему на откуп нескольких крупнейших промыслов, кормивших ранее целые поколения рыбаков и промысловиков. Он получил монопольное право на добычу морского зверя, китов и рыбы на Севере, в Ладоге и даже на Каспии. Эти промыслы приносили ему огромные, практически не контролируемые казной доходы. Не гнушались отбивать у купцов даже мелкие откупа и другие — подобные П. И. Шувалову или крупнейшему помещику России П. Б. Шереметеву — богачи и царедворцы. В 1758 г. брат канцлера Роман Воронцов и камергер А. Б. Куракин получили монополию на всю «восточную» торговлю сроком на 30 лет37.

Поддержка государством торговых и промышленных начинаний дворянства выражалась не только в предоставлении им монополий и льгот. В 1757 г. был введен новый таможенный тариф ярко протекционистского характера, ставший барьером на пути ввоза иностранных промышленных товаров, способных конкурировать с изделиями отечественных мануфактур, среди владельцев которых были и дворяне. Одновременно были установлены сравнительно невысокие вывозные пошлины на готовую продукцию и сырье. Кроме того, учитывая большую заинтересованность дворянства в вывозе и продаже за границей хлеба, правительство разрешило свободный вывоз хлеба за границу.

Если Таможенный тариф 1757 г. был благоприятен в целом для торговли и промышленности, то банковская политика была ориентирована главным образом на удовлетворение нужд дворянства.

С 1756 г. П. И. Шувалов стал подавать проекты, посвященные монетным делам. По его проекту был создан Медный банк, который он сам и возглавил. Из 20,5 млн. руб. прибыли, полученной от перечеканки медной монеты, Шувалов предложил выделить 6 млн. руб. в качестве капитала Медного банка. Цель банка — предоставлять дворянам, «фабрикантам» и купцам крупные ссуды (по 50–100 тыс. руб.) из расчета 6 % годовых в рассрочку до 18 лет. По мысли Шувалова, кредит государства на льготных условиях поможет дворянству избежать засилья частных кредиторов (разорявших дворян огромными процентами), а также обзавестись заводами и фабриками. «Долг обязывает нас, — восклицал дворянский идеолог, — о благосостоянии всего общества, а особливо о сочлене своем попечение иметь».

Как справедливо отметил С. М. Троицкий, содержание проекта Шувалова, несомненно, свидетельствует «о желании его автора использовать средства государственного бюджета не столько для развития торговли и промышленности в интересах формирующейся буржуазии и получения таким путем возможности увеличивать доходы казны, сколько для того, чтобы поправить дела разорившихся дворян и помочь им приспособиться к росту товарно-денежных отношений в стране». Уместно упомянуть, что в 1759–1761 гг. огромные ссуды получили обер-егермейстер С. К. Нарышкин и камергер С. П. Ягужинский (по 150 тыс. руб.), камергер П. И. Репнин и барон С. Г. Строганов (по 100 тыс. руб.), граф И. Г. Чернышев и генерал Левен (по 50 тыс. руб.) и многие другие представители знати. После смерти в 1762 г. П. И. Шувалова вскрылось, что сам организатор и руководитель всего дела взял ссуду на 473 тыс. руб. К середине 1762 г. Медный банк выдал ссуд на 3,2 млн. руб., причем большая часть этих денег — 2 млн. руб. — осела в карманах дворян38.

Как видим, приведенные факты достаточно убедительно характеризуют реальное экономическое господство дворян. Этот объективный фактор не мог не отразиться в сферах политики, идеологии, права. Следствием усиления экономического и политического могущества дворянства в первой половине XVIII в. явились оформление дворянского корпоративного сознания, этики и развитие дворянской идеологии.

Важнейшей чертой мировоззрения дворянства было сознание общности интересов и привилегированной обособленности дворян как некоего целого, «корпуса» от других сословий. Термин «корпус дворянства» впервые встречается в дворянских наказах, поданных в Уложенную комиссию 1767 г. Эти наказы весьма интересны для нашей темы, ибо их идеи созрели в елизаветинское время и даже раньше. Как писал В. Н. Латкин, автор книги «Законодательные комиссии в России в XVIII столетии», «воззрение, что все родовые дворяне составляют в совокупности нечто единое целое, являются, одним словом, членами одного «корпуса», обладающего особыми правами и привилегиями, составные элементы которого проникнуты вдобавок сознанием общности своих сословных интересов, было продуктом новой, петровской России и сказалось далеко не впервые в царствование Екатерины II. Еще 37 лет перед тем, когда дворянству представился случай заявить о своих стремлениях и желаниях, оно высказалось в том же духе и направлении. Мы говорим о событиях, предшествовавших вступлению на престол императрицы Анны Иоанновны, когда шляхетство впервые заявило о своих политических и общественных идеалах во многих проектах государственного устройства и управления, поданных им в Верховныи тайный совет»39.

Отмеченное В. Н. Латкиным единство корпоративного сознания дворянства в период, целиком включающий елизаветинское царствование, выражалось в ряде конкретных требований дворянства, предъявляемых им к абсолютному монарху.

Как уже отмечалось, в 1754 г. по инициативе П. И. Шувалова была организована Комиссия для разработки нового законодательства. К концу 1761 г. была закончена важнейшая, третья часть будущего Уложения — «О состоянии подданных вообще». Анализ ее содержания показывает, что в ней учтены дворянские требования, типичные для середины XVIII в. Смерть Елизаветы, а затем свержение Петра III помешали завершению Уложения, и его подготовленная часть так и не увидела свет. Тем не менее оставшиеся материалы имеют большую историческую ценность, ибо они позволяют охарактеризовать особенности политики правительства Елизаветы в дворянском вопросе.

Широкие круги дворянства, подавшие свои наказы уже после смерти Елизаветы, не знали содержания проекта Уложения. Тем примечательнее, что в своих наказах они высказывали именно те пожелания, которые как раз и были бы удовлетворены, будь елизаветинское Уложение издано. В. Н. Латкин, сделавший это наблюдение, писал: «Если бы императрица Елизавета Петровна или ее преемники вызвали к жизни рассматриваемый проект, утвердив его своей санкцией и дав ему силу закона, то тем самым они бы значительно удовлетворили желания сословий, которым пришлось бы тогда в 1767 г. высказаться только по немногим вопросам. Стремления и желания сословий, выраженные в их наказах, прямо свидетельствуют в пользу того, что большинство или по крайней мере многие из них были достигнуты и удовлетворены в рассматриваемом проекте»40. Следует только добавить, что проект Уложения был способен «значительно удовлетворить желания» лишь одного сословия. Сугубо продворянский характер проекта елизаветинского Уложения становится очевиден в сопоставлении его норм с законодательством Екатерины II. В целом ряде случаев Елизавета была намерена пожаловать дворянству даже больше привилегий (в ущерб общегосударственным интересам), чем дали ему указы Екатерины II, правление которой стало «золотым веком» дворянства.

Рассмотрим некоторые наиболее важные положения проекта елизаветинского Уложения.

Как известно, в первой половине XVIII в. дворянство активно добивалось упрочения своего исключительного положения в социальной системе страны. Прежде всего оно стремилось ограничить доступ в свои ряды выходцам из других сословий. Наиболее консервативная часть дворян высказывалась за отмену петровской Табели о рангах, открывавшей недворянину возможность выслужить на государственной службе чин, позволявший стать дворянином. Другая, более умеренная часть дворян добивалась разделения дворянства на родовитое и чиновное, настаивала на введении родословных книг, массовой проверке подлинности свидетельств о дворянстве и исключении самозванцев из «благородного сословия». Эти идеи занимали дворян в 1730 г., когда они подавали проекты государственного устройства в Верховный тайный совет; эти же идеи волновали их детей, когда в 1767 г. составлялись дворянские наказы в Комиссию об Уложении Екатерины II4l.

В проекте елизаветинского Уложения эти дворянские требования становились юридической нормой. Первые шесть параграфов главы XXII «О дворянах и их преимуществе» буквально пронизаны кастовым дворянским духом. Преимущество дворянства перед другими сословиями обосновывалось тем, что дворяне отличны «от прочих сограждан своих благоразумием и храбростью» и показали «чрезвычайное в государственных делах искусство, ревность и знатные услуги отечеству и Нам». Дворянство делилось на несколько категорий по степени знатности. Подлинными дворянами признавались лица, во-первых, «происшедшие от знатных и древних поколений Российского государства» или от «таких же знатных и благородных» переселенцев из других стран; во-вторых, получившие дворянство от верховной власти и способные доказать, что их предки являлись дворянами до 1700 г.; в-третьих, получившие дворянство от иностранных монархов и, наконец, в-четвертых, дворяне завоеванных областей. По мысли законодателя, данная классификация была необходима для того, чтобы «в службе нашей находящиеся, но ниже предки их, ниже они сами дворянства не заслужившего чести, сему чину приличной, самозванством и вымыслом своим себе не приписывали и преимуществ, данных оному, требовать или каким-нибудь образом присвоить не дерзали»42.

В январе 1761 г. Сенат подал Елизавете доклад, в котором решительно выступил в защиту дворян, оказавшихся на одной служебной ступеньке с выходцами из других сословий и не имевших в силу своего происхождения никаких перед ними преимуществ. Авторы проекта Уложения пошли гораздо дальше — принцип петровской Табели о рангах ими фактически отменялся. Из текста § 5 главы XXII следует, что возведение разночинцев в чины, дающие право на дворянство, Петру якобы было нужно для того, чтобы поощряемые таким образом разночинцы достигли успехов «в науках, мореплавании и воинском искусстве», а дворяне, глядя на них, «возымели ревность и получили большую охоту» к этим занятиям; теперь же, когда дворяне с успехом во всех таких делах «упражняются и успевают», необходимость в этом отпала, а поэтому разночинцев, дослужившихся до чинов, дающих право на дворянство, должно «от особливых преимуществ, данных одним дворянам, исключить»43.

Так авторы проекта Уложения отреагировали на давнее недовольство дворянства проникновением выходцев из «подлых сословий» путем выслуги в «благородное сословие».

Еще при жизни Елизаветы составители Уложения разработали норму, отменявшую обязанность государственной службы для дворян. Она получила силу закона при Петре III 19 февраля 1762 г. в его манифесте «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству»44. Следует ли особо говорить об этой сокровенной мечте дворян со времен Петра I, который принуждал их учиться и служить. Норма «о вольности и свободе дворян» явилась прямым ответом на их давние пожелания, удовлетворенные лишь отчасти указом 1736 г. о сокращении службы дворян до 25 лет. Проект елизаветинского Уложения гарантировал дворянам льготные условия при возвращении на службу, право выезда за границу, свободу от участия в каких бы то ни было «земских делах» и т. д.

Проект Уложения вводил, кроме того, несколько важнейших привилегий, которых дворянство долго и упорно добивалось и требовало в наказах 1767 г. Так, § 15 главы XXII предусматривал, что в отличие от прочих подданных дворян нельзя было (без поимки с поличным) арестовывать, пытать, подвергать телесным наказаниям и ссылать на каторгу. Пожалуй, самое существенное положение параграфа о наказаниях состояло в запрещении отписывать на государя имения дворян-преступников. В 1785 г. все эти льготы были пожалованы дворянству Екатериной II.

На протяжении столетий дворянство боролось за право свободно — вне зависимости от службы монарху — распоряжаться земельной собственностью. В XVIII в. со слиянием двух видов дворянского землевладения: поместья (пожизненного владения, обусловленного службой) и вотчины (наследственной собственности) — дворянство добилось этого права. Проект Уложения разрешал дворянину продавать, закладывать свои земли, «вот чины свои нераздельно или по частям отдавать в наследии», т. е. подтверждал отмену при Анне Ивановне петровского закона 1714 г. о единонаследии владений. Но проект Уложения содержит и параграфы, развивающие нормы о свободе дворянства в обращении с земельной недвижимостью. Монопольное право дворян на землю и ранее декларировалось абсолютизмом, но на практике нарушалось, особенно при Петре. Теперь же, при его дочери, было решено покончить с этими нарушениями. Указы 1758 и 1760 гг. запретили канцелярским служителям в обер-офицерских рангах «деревень равно с дворяны покупать и за собою иметь»45. Проект Уложения распространил этот запрет на недворян-мануфактуристов и установил, что все предприятия, использующие труд населения купленных к ним деревень, являются собственностью исключительно дворянства, а их владельцы — недворяне обязаны продать заводы с деревнями дворянам.

Запрещение недворянам покупать населенные владения в немалой степени было обусловлено стремлением дворянства монополизировать важнейший источник экономического благосостояния, а также рабочей силы тогдашней мануфактуры — крепостную деревню и тем самым прибрать к рукам наиболее доходные отрасли промышленности. В § 7 главы XXIII «Право купеческое» прямо говорится, что купцам разрешается «заводить и содержать мануфактуры и фабрики, кроме винных, стеклянных и других всяких металлов и минералов заводов, кои все дворянам принадлежат»46. Иначе говоря, проект Уложения вводил монопольное право дворян на всю металлургическую промышленность и подтверждал пожалованную им в 1754 г. монополию на винокурение.

Монополия дворянства распространялась и на эксплуатацию крепостных. Составители проекта Уложения понимали, что без крепостных рабочих фабрикантам-недворянам не обойтись. Поэтому проект разрешал покупку к заводам «людей без земли» и их эксплуатацию на производстве, но не более того: фабрикант не имел права продавать, отпускать на волю, закладывать крепостного, брать с него оброки и использовать на незаводских работах.

Право свободного душевладения и эксплуатации крепостного крестьянства полностью и безраздельно принадлежало только дворянам. Можно без преувеличения утверждать, что § 1 главы XIX «О власти дворянской…» звучит настоящим апофеозом крепостничеству: «Дворянство имеет над людьми и крестьяны своими мужескаго и женскаго полу и над имением их полную власть без изъятия, кроме отнятия живота и наказания кнутом и произведения над оными пыток. И для того волен всякий дворянин тех своих людей и крестьян продавать и закладывать, в приданые и в рекруты отдавать и во всякие крепости укреплять, на волю и для промыслу и прокормления на время, а вдов и девок для замужества за посторонних отпускать, из деревень в другия свои деревни… переводить и разным художествам и мастерствам обучать, мужескому полу жениться, а женскому полу замуж идтить позволять и, по изволению своему, во услужение, работы и посылки употреблять и всякия, кроме вышеописанных, наказания чинить или для наказания в судебные правительства представлять, и, по рассуждению своему, прощение чинить и от того наказания свобождать»47.

Внимательно перечитайте эту цитату, читатель! По своей прямоте, циничной обнаженности крепостнической сути перед Вами редкостный документ. В нем нет ни слова о правах крестьянина, речь идет о нем лишь как о живой собственности. И этот документ должен был стать основным законом страны! В этом смысле § 1 главы XIX проекта Уложения 1754–1761 гг. уникален, ибо отличается как от норм Уложения 1649 г., оставлявших крестьянину хоть какие-то, пусть и формальные, права, так и от последующего законодательства второй половины XVIII в., прилагавшего много усилий, чтобы замаскировать ту же неограниченную власть одного человека над жизнью, имуществом, свободой и достоинством другого, господство одного класса над другим.

В совокупности проект елизаветинского Уложения отражает необычайно возросшее к 60-м годам XVIII в. значение дворянства в жизни страны. И хотя этот проект не стал Уложением, его нормы, ожившие в наказах дворян 1767 г., в большинстве своем в течение второй половины XVIII в. стали законами и закрепили юридически на долгие годы власть дворянства.

Проект Уложения, как и наказы дворян 1767 г., дает мало пищи для суждений о политических претензиях дворянства. Но даже в этих сугубо верноподданнических документах видны идеи, свидетельствующие о стремлении дворян добиться усиления своей политической власти. Дворянство открыто добивалось создания местных корпораций дворянства, выведения дворян из-под власти и юрисдикции местной администрации путем создания дворянских судов и расширения административно-судебной власти дворянских обществ в делах местного управления. Главный смысл всех этих преобразований исчерпывающе выразили авторы наказа дворян Кашинского уезда: «…живущий дворянин в уезде независим бы был ни от кого, кроме того уезда дворян, и чтобы воеводская канцелярия и ниже другия какия правительства не могли дворянина собою к суду призвать, или к должности определить, или по какому делу взять»48. В передаче власти на местах дворянским «корпусам» дворянские теоретики видели залог беспристрастного судейства, беспорочного управления и соблюдения дворянского и государственного «интереса».

Вопрос о дворянском управлении на местах в царствование Елизаветы был впервые затронут в проекте П. И. Шувалова 1754 г. «О разных государственной пользы способах». В числе многих других тем Шувалов коснулся и недостатков местного управления. Для «поправления» этих недостатков он предложил создать параллельно существующей местной администрации систему комиссарства и привлечь к работе в ней местное дворянство49. В проекте Уложения проблема организации корпорации местного дворянства и вовлечения его в управление должна была решиться положительно. Составители Уложения предполагали посвятить этому вопросу две отдельные главы, но в сохранившихся материалах Комиссии об Уложении они до нас не дошли. Впоследствии требования о расширении власти дворян на местах и дворянских съездах вошли в наказы дворян 1767 г. и затем были целиком реализованы при Екатерине II.

Не трудно догадаться, что в дворянской среде могли циркулировать и идеи об участии представителей дворянства в системе высшей власти. События 1730 г. показали, что такие идеи были. Почти во всех проектах шляхетства, поданных в Верховный тайный совет, участие дворян в управлении государством рассматривалось как непременное условие будущего политического устройства России.

Период правления Екатерины II ознаменовался активизацией аристократической группировки Паниных, желавших ограничения самодержавия и большего участия дворянства в управлении государством. Елизаветинское царствование, когда (как мы уже видели) интересы дворянства выдвинулись во внутренней политике на первый план, не является исключением, хотя политические амбиции дворянства не проявлялись тогда так отчетливо, как это было в 1730 г. Указанные тенденции нашли свое отражение в прожектерской деятельности фаворита императрицы Ивана Ивановича Шувалова.

В конце 50-х — самом начале 60-х годов И. И. Шувалов подготовил несколько проектов указов Сенату и памятную записку для Елизаветы. Эти документы представляют собой любопытный образец дворянской мысли XVIII в. Шувалов считал необходимым провести ряд преобразований. Планируя их, он исходил из двух положений: признания, во-первых, неблагополучного состояния внутренних дел и, во-вторых, целесообразности более последовательно проводить в жизнь петровские принципы политики. Касаясь первого положения, он подчеркивал, что широкое распространение злоупотреблений, «неправосудия, нападков, грабежей и разорениев» отрицательно сказывается на благосостоянии как всей страны, ведущей войну, так и каждого подданного. «Большая причина того невежества, — пояснял Шувалов, — что прямо не знают должности своей к государю, к государству, к общему добру и любви к ближнему». Но главное зло заключалось в нарушении законов «святых и полезных», по терминологии Шувалова. Примерно в том же русле развивалась и петровская правовая мысль.

Во взглядах И. И. Шувалова нашли отражение многие идеи, весьма популярные в праве и публицистике первой половины XVIII в. Как и теоретики «регулярного государства», Шувалов видел путь к вожделенному «общему благу» (которое, впрочем, понималось весьма различно применительно к каждому сословию и жестко детерминировалось социальными принципами) в неукоснительном соблюдении государственных законов и беспощадном преследовании их нарушителей. Но, сталкиваясь на практике с отсутствием таких универсальных законов, строгое исполнение которых как раз и должно было обеспечить «общее благо», мысль законодателя была устремлена на их создание. Именно поэтому Шувалов считал необходимым возобновить прерванную в конце 50-х годов работу по составлению Уложения и срочно ввести его в действие. Кроме того, он предложил ряд мер по «пресечению ябед» и исправлению многочисленных недостатков в работе администрации, в финансах, промышленности, на флоте и т. д.

Большинство предложений И. И. Шувалова нельзя назвать принципиально новыми и оригинальными, но в записке, предназначенной для Елизаветы, есть предложения, смелость и новизна которых очевидны. В частности, Шувалов советовал императрице ввести в стране особые, «фундаментальные и непременные» законы. Им Шувалов придавал огромное значение, считая, что они — «самая польза, благополучие в. и. в. подданных непременными делают». Чтобы убедить Елизавету последовать его совету, Шувалов напоминает императрице, как она «неисповедимым божеским промыслом» была возведена на престол, и указывает, что наступило время воздать богу за благодеяние. По его мнению, благодарность монарха должна выразиться в изыскании способа к «блаженству и благополучию… народа», проявившего в день переворота 25 ноября 1741 г. «верность, ревность и усердие». По мысли Шувалова, реальным способом «открыть путь к общему благосостоянию» может быть издание императрицей «фундаментальных и непременных законов в его (народа. — Е. А.) пользу при исправлении нынешних законов».

В аргументации И. И. Шувалова переплетаются важнейшие положения идеологов петровского времени об обязанностях монарха делать благо своим подданным и идеи, характерные для просветителей, в частности для Монтескьё. Как известно, французский мыслитель видел главное отличие деспотии от монархии в том, что второй вид правления предполагает наличие «непременных» законов, положенных в основу власти монарха и обязательных для него самого. «Фундаментальные и непременные» законы И. И. Шувалова — это слепок с «основных» законов Монтескьё с учетом условий России. В конечном счете, как и у Монтескьё, законы Шувалова направлены на ограничение самодержавной власти.

Согласно проекту И. И. Шувалова, Елизавета должна была принести публичную присягу и «уверять и обещать пред богом как за себя, так и за наследников своих следующие законы свято, нерушимо сохранять и содержать и повелеть всем верноподданным, как истинным детям отечества, во всех случаях наблюдать их непоколебимость и ненарушение и в сем указать учинить присягу» подданным. Ограничительный смысл предложений И. И. Шувалова очевиден: императрица должна была присягнуть, что будет соблюдать законы, а подданные должны были присягнуть, что будут наблюдать за их сохранением!

В чем же суть самих законов? Прежде всего императрица обязывалась «утвердить самодержавной властию и присягою, дабы все государи российского престола и жены их, и дети, и мужеск, и женск пол были греческого и православного закона», а все русские «в оном законе постоянно, навсегда пребудут». Затем ей надлежало ввести своеобразную квоту на число служилых иностранцев. И. И. Шувалов считал, что все сенаторы, президенты коллегий, губернаторы должны быть только из русских; из них же должны комплектоваться две трети генералитета и офицерского корпуса; в замещении оставшейся трети постов преимущество следует отдать лифляндцам и эстляндцам — подданным России. Эти положения были навеяны политической ситуацией в России 30-х — начала 40-х годов XVIII в. и должны были предотвратить возможность возникновения бироновщины.

Не приходится сомневаться, что «дети отечества», обязанные стоять на страже «фундаментальных и непременных» законов, — это дворяне. Об их интересах И. И. Шувалов хлопочет прежде всего. Хотя в списке проектируемых Шуваловым законов есть пункт о купцах и крестьянах, они в качестве политической силы не фигурируют. Предполагалось лишь о них «сделать рассмотрение и стараться их состояние сделать полезнейшим отечеству и им самим». Зато дворяне получают, согласно «фундаментальным и непременным» законам, важнейшие привилегии: сокращается весьма существенно срок их службы (§ 15); «впадшее в преступление дворянство теряет только конфискациею собственно нажитое собою имение, а не родовое» (§ 13); дворянство освобождается «от безчестной политической казни» (§ 14)50. Как видим, Шувалов ввел в число своих «фундаментальных» законов важнейшие требования дворянства — неприкосновенность земельной собственности и неподсудность общему суду.

К сожалению, в нашем распоряжении нет материалов, которые бы позволили более подробно рассмотреть историю проекта И. И. Шувалова. Но и сейчас несомненно главное: нереализованные планы фаворита Елизаветы свидетельствуют, что он был последовательным защитником прав дворянства. Впоследствии, при Петре III и Екатерине II, правительство хотя и реализовало многие пожелания дворянства и ввело в юридический быт ряд норм проекта елизаветинского Уложения, однако не решилось Даже на обсуждение ограничительных законов, разработанных И. И. Шуваловым.

Прожектерская активность Шувалова не была простым времяпрепровождением фаворита. Рубеж 50-х и 60-х годов — время, когда для ближайшего окружения Елизаветы стало очевидным, что почти 20-летнее царствование дочери Петра Великого не принесло благополучия народу. 16 августа 1760 г. был опубликован указ Елизаветы Сенату, в котором отмечалось: «С каким прискорбием, по нашей к подданным любви, должны видеть, что установленные многие законы для блаженства и благосостояния государства своего исполнения не имеют от внутренних общих неприятелей, которые свою беззаконную прибыль присяге, долгу и чести предпочитают… Ненасытная алчба корысти до того дошла, что некоторые места, учрежденные для правосудия, сделались торжищем, лихоимство и упущение — ободрение беззаконникам». Констатируя, что «в таком, достойном сожаления, состоянии находятся многие дела в государстве и бедные, утесненные неправосудием люди», Елизавета призвала весь Сенат и каждого его члена в отдельности «все свои силы и старание употребить к возстановлению желанного народного благосостояния… почитать свое отечество родством, а честность — дружбою»51.

Есть основания полагать, что инициатором издания указа был И. И. Шувалов. Примерно в это же время он направил Елизавете челобитную, в которой просил ее рассмотреть сделанное им представление об исправлении различных недостатков. «Всемилостивейшая государыня! — восклицал Шувалов. — Воззрите на плачевное многих людей состояние, стонущих под игом неправосудия, нападков, грабежей и разорениев»52. Возможно, что именно в связи со стремлением обуздать злоупотребления и добиться улучшения работы Сената генерал-прокурором был назначен Я. П. Шаховской, давно прославившийся своим упрямым характером, непримиримостью к формальным нарушениям законов. Однако большего сделано не было.

Тем не менее прекраснодушные порывы императрицы и ее фаворита не следует относить к риторике, событиям только демагогического характера. До Елизаветы и особенно до Шувалова доходили многочисленные сообщения о распространении общих и частных «неустроев», разорении, бегстве и восстаниях крестьян. Но все эти явления истолковывались однозначно: причина их виделась в недостаточном соблюдении законов, злоупотреблениях судов и чиновников. Этот типичный для господствующей бюрократической верхушки взгляд, предполагающий веру в неограниченные возможности «справедливого» законодательства, исключал понимание главных причин народных бедствий и «неустроев». Между тем они коренились в существовании крепостного права и целого комплекса явлений, порожденного им.

Екатерина II, подготавливая свои мемуары, стремилась убедить будущего читателя в том, что она всегда была противницей крепостного права. Если отстраниться от «свободомыслия» «казанской помещицы», безжалостно расправившейся с тысячами «бунтовщиков» Пугачева, с Новиковым и Радищевым, то можно увидеть в ее мемуарах вполне реалистичное свидетельство современника. Вспоминая о Москве середины XVIII в. — подлинной дворянской столице крепостнической России, Екатерина пишет: «Предрасположение к деспотизму выращивается там лучше, чем в каком-либо другом обитаемом месте на земле; оно прививается с самого раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами; ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления». Далее Екатерина признается, что если бы она попробовала что-то предпринять для решения вопроса о крепостном праве, то это было бы ее последнее постановление: «Если посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями». Имея в виду середину 60-х годов XVIII в. — время работы Уложенной комиссии, Екатерина отмечает: «Я думаю, не было и двадцати человек, которые по этому предмету мыслили бы гуманно и как люди. А в 1750 г. их, конечно, было еще меньше, и, я думаю, мало людей в России даже подозревали, чтобы для слуг существовало другое состояние, кроме рабства»53.

С этой оценкой трудно не согласиться. Вот лишь один документ — инструкция помещика своим приказчикам 1758 г. Параграф 36 «О наказаниях» гласит: «Наказании должны крестьянем, дворовым и всем протчим чинить при рассуждении вины батогами… Однако должно осторожно поступать, дабы смертного убийства не учинять иль бы не изувечить. И для того толстой палкою по голове, по рукам и по ногам не бить. А когда случится такое наказание, что должно палкою наказывать, то, велев его наклоня, бить по спине, а лутчее сечь батогами по спине и ниже, ибо наказание чувствительнее будет, а крестьянин не изувечится»54.

Эти строки исполнены деловитости, предусмотрительности рачительного хозяина, с такой же заботливостью относившегося к содержанию скота, правильности севооборота, своевременности сбора податей, о чем свидетельствует вся его инструкция. Важно заметить, что автором инструкции является образованнейший человек своего времени, обладавший тонким, язвительным умом. Имя ему — князь Михаил Михайлович Щербатов. Это он написал бичующий самодержавие памфлет «О повреждении нравов в России».

То, что строки о более «рациональной» порке крестьян и строки осуждения фаворитизма двора написаны одной рукой, не должно нас удивлять. В XVIII в. крепостное право было незыблемым фундаментом дворянских представлений об обществе и справедливости. Сознание того, что крепостной крестьянин такой Же человек, как и дворянин, что он может испытывать такие же, как и тот, чувства и что несвобода — его неестественное состояние, было недоступно подавляющей части дворянства. Тем больше мы должны ценить таких людей, как Новиков и Радищев, не только понявших это (как, например, Екатерина II), но и открыто начавших борьбу против крепостного права и его апологетов.

Для большинства дворян XVIII в. крепостное право было будничным, ординарным явлением, привычно входившим в ткань их жизни. Так же буднично, как строки инструкции, M. М. Щербатов мог подписывать (и, вероятно, не раз подписывал) и подобный юридический документ: «Лета тысяча семьсот шестидесятаго, декабря в девять на десять день, отставной капрал Никифор Гаврилов сын Сипягин, в роде своем не последний, продал я, Никифор, майору Якову Михееву сыну Писемскому старинных своих Галицкого уезда Корежской волости, из деревни Глобенова, крестьянских дочерей, девок: Соломониду, Мавру да Ульяну Ивановых дочерей, малолетних, на вывоз. А взял я, Никифор, у него, Якова Писемского, за тех проданных девок денег три рубли. И вольно ему, Якову, и жене, и детям, и наследникам его теми девками с сей купчей владеть вечно, продать и заложить, и во всякие крепости учредить»55.

Можно с уверенностью сказать, что таких купчих заключалось в те годы тысячи, десятки тысяч. Люди — мужчины, женщины, дети — целыми деревнями, семьями, поодиночке были предметом купли-продажи, и о них сообщали в газетах, как и о продающихся дровах, скоте, домах, книгах и т. д.

Неограниченная власть дворян над крепостными людьми, узаконенная государством и освященная церковью, не могла не приводить к усилению эксплуатации, жестокости обращения, а нередко и к преступлениям. Именно в последние годы царствования Елизаветы (1756–1761 гг.) в центре Москвы, на Сретенке, развернулась настоящая трагедия. Здесь на протяжении семи лет зверствовала пресловутая Салтычиха.

В 1756 г. ей, 25-летней Дарье Николаевне Салтыковой, после смерти мужа ротмистра Глеба Салтыкова перешли все имения и дом в Москве. Дорвавшись до власти, этот «урод рода человеческого» (так впоследствии отмечалось в указе Екатерины II) замучил не один десяток людей. Свидетели показали, что Салтычиха лично убила или приказала убить не менее 100 человек. Юстиц-коллегия, исследовав все показания и сопоставив их, пришла к выводу: признать Салтыкову убийцей «если не всех ста человек, объявленных доносителями, то несомненно 50 человек, о коих собранными справками сведения так положительно клонятся к ея обвинению». Далее Юстиц-коллегия констатировала: «В числе убитых мужчин было два или три, остальные затем все женщины… Некоторые из этих женщин забиты до смерти конюхами или другими людьми Салтыковой, наказывавшими их непомерно жестоко по приказанию госпожи, но большею частию убивала она сама, наказывая поленьями, вальком, скалкой и пр…Наказаниям подвергались женщины преимущественно за неисправное мытье полов и белья»56.

Пожалуй, самое примечательное в преступлениях Салтыковой не ее изуверская, явно патологическая жестокость, а тот факт, что убийства совершались помещицей-садисткой открыто не в глухой, богом забытой вотчине, а в Москве, на Кузнецкой улице, и о них знали многие, в том числе чиновники полиции. Попытки дворовых жаловаться на свою госпожу ни к чему не приводили. Салтыкова подкупала (деньгами, продуктами) причастных к делам чиновников, и не только мелких, но и таких крупных, как начальник московской полицмейстерской канцелярии действительный статский советник Молчанов, прокурор Сыскного приказа Ф. Хвощинский, присутствующие того же приказа П. Михайловский и Л. Вельяминов-Зернов. Салтычиха, расправляясь с выданными ей на руки доносчиками, имела все основания восклицать: «…вы мне ничего не сделаете! Сколько вам ни доносить, мне они (чиновники. — Е. А.) все ничего не сделают и меня на вас не променяют».

Даже когда в 1762–1768 гг. расследованием доноса дворовых Салтыковой занялись Юстиц-коллегия и Сенат, помещица не призналась ни в одном из совершенных ею злодейств, несмотря на неопровержимые улики в показаниях десятков людей, данных в ходе повального допроса населения поместий Салтыковой и крестьян соседних владений. Пришедшая к власти Екатерина II оказалась в весьма щекотливом положении. С одной стороны, невозможно было оставить без наказания многочисленные преступления помещицы, имя которой стало ругательством в народе, но, с другой стороны, как писал историк XIX в. Г. И. Студенкин, «для новой государыни, опиравшейся главным образом на дворянство, нельзя было оставить без внимания, что виновная есть представительница самого родовитого дворянства, а многочисленные ее родичи стоят на высших ступенях дворянского сословия»57.

После долгих колебаний верховная власть решила лишить Салтыкову дворянства, вывести на эшафот, а потом заключить в подземную тюрьму Ивановского монастыря в Москве, где она и провела 11 лет. Затем ее перевели в каменную пристройку у стены собора того же монастыря. Там она прожила еще 22 года, так и не раскаявшись в кровавых преступлениях.

Дело Салтыковой было одновременно и уникальным, и типичным. Конечно, такого количества убийств сразу общество того времени не знало, но обстановка глумления над человеческой личностью, жестокость и безнаказанность царили повсеместно и неизбежно порождали преступления помещиков и — как протест — жалобы, бегство, скрытое и открытое сопротивление крестьянства. Сыщики и полицейские, расследуя побеги, не занимались выяснением причин бегства крестьян от их помещиков. Однако из допросов явствует, что крестьянина — человека, жившего в кругу средневековых представлении о мире, ограниченном деревней, землей, на которой родился он сам и его предки, родней, общиной, где он искал поддержку в борьбе с природой и бедствиями, — толкало на побег — поступок экстраординарный — естественное желание жить «без всяких государственных поборов и помещичьих оброков, свободно»58.

Крестьяне не ограничивались жалобами и побегами. Многие из них брались за оружие. По подсчетам П. К. Алефиренко, в 30–50-х годах XVIII в. вооруженные выступления крестьян происходили в 54 уездах страны59.

Основная масса участников вооруженных отрядов и их руководителей была однородна — крепостные крестьяне и дворовые, бежавшие от помещиков и мстившие своим господам им подобным. Примечательна в этом смысле история братьев Роговых — дворовых прокурора Пензенского уезда Дубинского, бежавших от своего помещика, но пойманных и сосланных на каторгу. По дороге они вновь бежали и, вернувшись в уезд, послали помещику письмо, чтобы он «ждал их в гости». Однако братьев удалось захватить и снова выслать по этапу. Один из них, Семен, несколько раз пытался бежать из Оренбурга — места каторги, но его ловили и жестоко наказывали. Тем не менее он писал Дубинскому (в пересказе дела): «…хотя… меня десять раз в Оренбург посылать будут… я приду и соберу компанию и помещика… изрежу на части». В 1754 и 1755 гг. вотчину прокурора поджигали трижды, а в 1756 г. Семен сумел бежать из Оренбурга и добраться до родных мест, где он укрылся у своего второго брата — Степана (первый, Никифор, был сослан помещиком в Нерчинск). Дубинский, узнав об этом, писал, что Семен собрал «партию человек до сорока, и дожидались меня, как я буду в оную деревню, чтоб меня разбить и тело мое изрубить на части». Арестованный за укрывательство беглого брата, Степан вместе с сыном бежал из вотчины, пригрозив Дубинскому скорой расправой. Помещик — сам немалый чин в уезде, — столкнувшись с отчаянной ненавистью братьев, со страхом писал в Сенат: «И я тово… опасен, не знаю как быть, не пропасти»60.

Можно лишь гадать о том, чем закончилась неравная борьба крестьянской семьи Роговых со своим помещиком и могущественным аппаратом насилия, стоящим на страже его интересов, но одно совершенно очевидно: причины такой устойчивой и непримиримой борьбы Семена и его братьев, поставивших целью жизни расправу с ненавистным помещиком, коренились в системе господствовавших в тогдашней России социальных отношений, в расцвете крепостного права.

Годы царствования Елизаветы отмечены и массовыми вооруженными выступлениями крестьян против своих помещиков. Восстания охватывали целые вотчины практически во всех уездах Центральной России, а их участники отказывались нести повинности и платить помещикам оброк, избивали и убивали помещиков и управителей, отбирали их «пожитки» и распределяли между собой. В ряде случаев восставшие убирали и делили хлеб с барской запашки, по-видимому считая его принадлежащим себе по праву затраченного на барщине труда. Нередко восстания, в которых участвовали сотни и тысячи людей, будучи подавлены вооруженной рукой, выливались в многолетнее упорное сопротивление крестьян, отказывавшихся платить налоги и подчиняться помещичьей администрации. Источники отмечают случаи волнений среди крестьян, не желавших быть помещичьими и просивших отписать их либо к государственным, либо к дворцовым имениям61. Противились передаче помещикам и крестьяне, бывшие ранее государственными.

Действия «разбойных команд» и акты неповиновения целых вотчин были известны правительству. Во всех губерниях действовали сыщики, занимавшиеся поимкой «воров» и «разбойников». В 40-е годы XVIII в. к подавлению бунтов власти стали привлекать регулярные воинские части, особенно драгун. Законодательство 40-х и особенно 50-х годов давало карателям самые широкие полномочия в борьбе с восставшими крестьянами, поощряло доносы на тех, кто укрывал их62.

За оружие брались не только наиболее угнетенные помещичьи крестьяне, но и крестьяне других категорий — монастырские63 и государственные.

Особо острым для правительства Елизаветы, а потом и Екатерины был вопрос о приписных крестьянах. Система приписки государственных крестьян к предприятиям (в том числе и частновладельческим) получила распространение в петровскую эпоху, когда благодаря этим типично крепостническим мерам удавалось удовлетворять потребности промышленности в рабочей силе. Теоретически труд крестьян на промышленных предприятиях (занятых, как правило, на подсобных работах) рассматривался как отработка положенной на них подушной подати. На практике же приписка крестьян была тяжелой формой феодальной эксплуатации и вызывала уже при Петре сопротивление государственных крестьян. Сохранение этого института в послепетровское время приводило к острым социальным столкновениям. Стихийные волнения крестьян участились после передачи значительного числа казенных предприятий частным владельцам, склонным рассматривать приписных государственных крестьян как разновидность своих крепостных64.

Не следует думать, что крестьяне сразу же брались за топор и вилы. Можно только поражаться долготерпению крестьянских масс, использовавших все возможные способы легальной борьбы за свои права. Тут и жалобы местным властям, и посылка челобитчиков в Сенат, и просьбы, и взятки. Желание крестьян освободиться от заводских работ было так велико, что они, отмечал В. И. Семевский, чуть ли не каждый указ правительства толковали в свою пользу, с необыкновенной легкостью верили в подложные манифесты об освобождении от работ. Когда же им зачитывали непосредственно к ним обращенный указ о возобновлении работ на заводах, они не верили, считали, что это подделка, а подлинный указ скрыт заводчиками и воеводами. В совершенно бесспорных случаях они отвечали так, как отвечали крестьяне Масленского острога: «…указ о увещании в демидовские заводские работы все со истолкованием слушали и в силу того заказа в слышании довольны, токмо в заводские тягчайшие работы ныне уже и впредь ехать не желаем за велико-тягчайшими несноснотерпимыми работами, в которых тягчайших, смертельных и тиранскомучительных работах многое число крестьян смертельно бито, а иных и до смерти много убито»65.

Лишь после того как все возможные легальные формы борьбы были исчерпаны, крестьяне брались за оружие, баррикадировались в своих деревнях, бежали на новые места. Пытаясь сломить сопротивление крестьян, правительство посылало войска, вступавшие с крестьянами в настоящие сражения.

Следует отметить, что в локальных движениях крестьянских масс в 50–60-е годы XVIII в. отчетливо проявлялись те черты крестьянского сознания, которые в 70-е годы стали основой идеологии участников Пугачевского восстания. Речь идет о «наивном монархизме» крестьян, неистребимости их веры в появление справедливого царя, который издаст указ об их освобождении. Как и в 30-е годы, в елизаветинское время народные массы идеализировали Петра. Отзвуком его решительной борьбы с трехглавой гидрой лихоимства, мздоимства и хищений были настроения разочарования правлением его дочери, не принесшей облегчения народу. Не случайно монастырские крестьяне шацкого Новоспасского монастыря в своих челобитных, ссылаясь на законы Петра, писали о его правлении: «…суда были всем повсюду равны, без богоненавистного лицемерия… без проклятой корысти». Эту легенду о справедливом царе повторил на другом конце страны дворовый Строгановых А. Цывелов, утверждавший в своей челобитной, что «при прежнем государе все было хорошо, а ныне… не то». Отражением народных чаяний были и широко ходившие в народе слухи о единоборстве с фаворитами Елизаветы за права народа наследника престола Петра Федоровича, а после 1763 г. об его «уходе в народ»66.

Стихийные волнения и вооруженные выступления крестьян отдельных вотчин, сел и деревень носили характер неприкрытой классовой борьбы. Хотя они и не вылились в Крестьянскую войну, которая разразилась 15 лет спустя после описываемых событий, было бы неправомерно отрицать, что ее ближайшие предпосылки закладывались уже при Елизавете. Вспыхивая то здесь то там, крестьянские бунты быстро гасли, но уже предвещали гигантский пожар Пугачевского восстания, охватившего в 1773–1775 гг. огромную территорию и потрясшего основы самодержавной монархии.

ГЛАВА 3

НАСЛЕДИЕ ПОЛТАВЫ И НИШТАДТА

Внешнеполитическое положение России к моменту смерти Петра Великого в 1725 г. можно без особого преувеличения назвать прочным, а влияние ее на европейские дела — существенным. В ходе долгой Северной войны Россия отвоевала прибалтийские территории, присоединила к своим владениям Эстляндию и Лифляндию. На длительный период Балтика стала мирным районом: договор о взаимопомощи со Швецией (1724 г.) зафиксировал упадок Швеции как великой державы и означал коренное изменение ситуации в районе Балтийского моря.

В основе внешнеполитической доктрины Петра I на последнем этапе его жизни лежало стремление сохранить отвоеванное русской кровью на Балтике, расширить торговлю с Европой и достаточно гибкими и разнообразными действиями воспрепятствовать сколачиванию коалиций антирусской направленности. Петр — выдающийся дипломат — оставил после себя не только достижения, но и нерешенные проблемы. К их числу относилась судьба русско-австрийских, а также русско-французских и русско-английских отношений. Остро, как и прежде, стоял «причерноморский вопрос», ибо Турция оставалась могучим и непобежденным противником.

Внешнеполитические доктрины, как бы глубоко они ни продумывались, не бывают раз и навсегда данными, ибо зависят нередко от массы объективных, а подчас и субъективных факторов, которые могут привести к распаду целостной внешнеполитической системы, утрате ею сбалансированности и гибкости. В первые же годы после смерти Петра сложное сооружение петровской внешней политики стало быстро разрушаться. Правительство Екатерины I ступило на скользкий путь династических авантюр, чего никогда не позволял себе Петр. Обострение «голштинского вопроса» — территориальных претензий Голштинии (владетель которой доводился Екатерине зятем) к Дании — привело к разрыву с Данией, резкому охлаждению отношений со Швецией, прекращению русско-французских переговоров и вхождению Дании и Швеции в так называемый Ганноверский союз Англии, Голландии, Франции и Пруссии. Малорезультативными оказались с большим трудом налаженные русско-австрийские отношения, оформленные Венским договором 1726 г. Союз с Австрией не помог России в начатой в 1735 г. войне с Турцией. Очередная неудачная война с турками, стоившая огромных расходов и жертв, закончилась Белградским миром 1739 г., принесшим России лишь разрушенный Азов.

И хотя впоследствии стратегические цели русской внешней политики — удержание ведущего положения в бассейне Балтики и борьба с Османской империей — оставались прежними, внешняя политика в 30-х годах XVIII в. изменилась. Перемены коснулись методов ведения политики, утратившей внутреннюю логику, гибкость и последовательность. Решительные демарши авантюристического толка середины 20-х годов сменились странной непоследовательностью и нерешительностью, присущей многолетнему руководителю внешнеполитического ведомства А. И. Остерману. Добросовестный исполнитель воли Петра I, он оказался несостоятелен как его преемник. Результатом правления Анны Ивановны были падение престижа России и утрата внешней политикой национальных целей.

К началу 40-х годов XVIII в. Россия хотя и сумела воспрепятствовать антирусскому влиянию в Речи Посполитой, но не смогла оказать отпора усилиям Франции по сколачиванию антирусского союза, вследствие чего вспыхнула русско-шведская война 1741–1743 гг. Итоги восточной политики были удручающими. Война с Турцией не продвинула ни на шаг проблемы Крыма и безопасности южнорусских границ, были утрачены и прикаспийские провинции. В начале 40-х годов в связи с необычайно быстрым ростом могущества молодого Прусского королевства возникла новая проблема, ставшая на долгие годы важнейшей во внешней политике России. Правительство Фридриха II сумело мобилизовать большие материальные ресурсы, и прусский милитаризм стал вызывать опасения некоторых великих держав. И хотя тогда Пруссия еще не могла соперничать с Россией, час их столкновения неумолимо приближался.

Все эти внешнеполитические проблемы и унаследовало елизаветинское правительство. Однако до тех пор, пока цесаревна не стала императрицей, груз ее внешнеполитических забот был невелик: дружественными считались те державы, представители которых интриговали против правительства Анны Леопольдовны, и, наоборот, враждебными — те государства, которые поддерживали Брауншвейгскую фамилию.

День переворота 25 ноября 1741 г. все изменил. Став императрицей, Елизавета должна была смотреть на внешнеполитическую обстановку другими глазами и руководствоваться не симпатиями полуопальной цесаревны, а интересами самодержицы Российской империи.

В момент прихода Елизаветы к власти внешнеполитические дела были запутанны и сложны. Россия находилась в состоянии войны со Швецией, причем ко времени переворота шведы несколько оправились от Вильманстрандского поражения 1741 г., подтянули свежие силы и активизировали свои действия. Сразу после переворота Елизавета попросила французского посланника И.-Ж. Шетарди связаться со шведским главнокомандующим К. Э. Левенгауптом и убедить его приостановить военные действия. На третий день, 27 ноября, был уже получен ответ, из которого следовало, что успех Елизаветы Леввнгаупт в немалой степени связывал с провокационной деятельностью шведов. В частности, он упоминал шведский манифест о причинах войны, оставленный в большом количестве экземпляров при отходе шведских войск. Как известно, подстрекательский манифест так и не дошел до глаз и слуха населения Петербурга и не оказал воздействия на события в столице: все экземпляры его были сразу же найдены и доставлены правительству Анны Леопольдовны. Ответ Левенгаупта заканчивался такими словами: «…я не буду причиной какого-нибудь пролития крови между Швецией и Россией, лишь бы мне только дали вовремя средства, которые на будущее время гарантировали бы безопасность шведскому королю и королевству». Скрытый смысл этой многозначительной фразы проявился в следующем послании генерала, полученном в конце ноября. Левенгаупт сообщил, что «не видит возможности заключить мир без предварительной уступки Россией всего, что она имеет на Балтийском море»1.

Елизавета, как уже отмечалось в первой главе, не дала согласия на территориальные уступки Швеции даже во время тайных переговоров с И.-Ж. Шетарди и Э. М. Нолькеном в 1740–1741 гг., а теперь, когда она стала императрицей, об отходе от прежних позиций не могло быть и речи. Аргументируя свой отказ, она говорила Шетарди: «…что скажет народ, увидя, что иностранная принцесса (Анна Леопольдовна. — Е. А.), мало заботившаяся о пользах России и сделавшаяся случайно правительницею, предпочла, однако, войну стыду уступить что-нибудь, а дочь Петра для прекращения той же самой войны соглашается на условия, противные столько же благу России, сколько славе ее отца и всему, что было куплено ценою крови ее подданных для окончания его трудов». Когда Шетарди попробовал действовать через А. П. Бестужева-Рюмина, то быстро убедился, что вице-канцлер «твердо стоял за начало, что невозможно начинать никаких переговоров иначе, как приняв в основания Ништадтский мир» 1721 г., закрепивший за Россией прибалтийские территории2.

Итак, Шетарди оказался в весьма трудном положении. А между тем его влияние после переворота резко возросло. Елизавета, признательная Шетарди за помощь и поддержку в прошлом, приблизила к себе французского посла. Более того, он очень быстро превратился чуть ли не в главного советника императрицы. Шетарди редактировал первые манифесты Елизаветы; давал советы по внешнеполитическим делам; рекомендовал неопытной императрице, каких посланников прежнего правительства следует оставить при иностранных дворах, а каких — отозвать; в первой паре с Елизаветой открывал бал; публично принимал благодарности лейб-кампанцев — одним словом, стал «своим человеком» во дворце, двери которого для него были всегда открыты. Единственный из посланников, он имел прямую связь с императрицей по внешнеполитическим делам. Когда Шетарди предложил Елизавете заменить А. М. Черкасского на посту канцлера А. П. Бестужевым-Рюминым, то получил от нее такой ответ: «Еще не время, впрочем, что вам за нужда? Вы будете вести переговоры прямо со мной»3.

И вот серьезная неудача — несмотря на расположение к Шетарди, Елизавета не захотела пойти на уступки шведам, которым покровительствовала Франция. Огорченный Шетарди стал ждать совета из Версаля. Вместо совета в начале января 1744 г. он получил выговор. Уже известный нам Амело — министр иностранных дел Франции — писал Шетарди: «Я был очень изумлен, что на другой день после этого переворота вы решились писать к графу Левенгаупту о приостановлении наступления. Еще более изумился я, что вы хотите взять на свою ответственность все, что могло из того произойти. Я не могу примирить такого образа действия с вашей стороны со знанием, которое вы имеете касательно видов короля, и с постоянно сообщаемыми вами известиями о худом состоянии московской армии, которая нуждалась даже в необходимом и которую вы считали неизбежно разбитой, как только шведы явятся со своими силами… Каким образом могло случиться, что в 24 часа изменилось все и русские сделались столь страшными, что шведы могут найти себе спасение единственно в доброте царицы, во власти которой их уничтожить? Король думает, милостивый государь, совсем иначе, и более правдоподобно, что поспешность, с которою воспользовалась царица вашим значением, чтобы остановить графа Левенгаупта, скорее основывалась на опасении, внушенном слухами о походе этого генерала…»

Далее Амело (уже не в первый раз) напоминает Шетарди, что он должен в первую очередь заботиться о Франции, заинтересованной в продолжении военных действий до полной победы одной из сторон. Если бы войну проиграли шведы, поясняет Амело, они бы не могли упрекать Францию в недостаточном содействии по заключению выгодного им мира; если бы проиграли русские, «то царица почла бы себя счастливою, если бы королю (Франции. — Е. А.) было угодно доставить ей мир. В воле его величества было бы назначить условия, и Россия осталась бы ему признательна за то, что умел успокоить шведов»4.

В этих довольно циничных высказываниях как в зеркале отразилась вся суть восточной политики Франции в первой половине XVIII в. Как известно, появление на международной арене мощной Российской империи было встречено Версалем без восторга и вызвало его активное противодействие усилению русских позиций в Европе. Поле столкновения русских и французских интересов пролегало вдали от французских границ. Ведя упорную борьбу с Австрией за гегемонию в Европе, Франция стремилась создать своеобразный «восточный барьер» — союз враждебных Австрии и России государств: Швеции, Османской империи и Речи Посполитой. Этот «барьер» должен был помешать как распространению влияния России, так и объединению ее с Австрией, что могло изменить соотношение сил в Европе не в пользу Франции.

Для ограничения влияния России в первой половине XVIII в. Франция использовала все возможные средства — от дипломатических деклараций и подкупа до помощи противникам России военным снаряжением и войсками, как это было во время войны «за польское наследство» в 1733–1735 гг. В правительственных кругах французской монархии была сформулирована концепция противодействия влиянию России в Европе и на Востоке, состоявшая в покровительстве и щедрой поддержке враждебных России политических группировок в Швеции, Османской империи и Речи Посполитой и постоянном провоцировании их против России, а также Австрии. Разумеется, французская дипломатия не упускала и возможности усилить свое влияние при русском дворе, для того чтобы не допустить русско-австрийский альянс. Однако главной ее акцией все же была поддержка антирусской политики соседних с Россией стран. Поэтому в русско-шведском конфликте Франция была на стороне Швеции, что полностью соответствовало ее доктрине «восточного барьера».

Франция не собиралась отказываться от этой доктрины и после прихода к власти Елизаветы, высказывавшей явные симпатии к французам. Именно поэтому Амело писал Шетарди, как бы исправляя ошибку не в меру инициативного подчиненного, следующее: «Я посылаю сегодня курьера в Стокгольм, чтобы стараться успокоить там умы и дать знать, как это и есть в действительности, что перемена владетеля в России нисколько не изменяет чувств короля к Швеции, ни видов Франции. И точно, если король всегда желал переворота только как средства облегчить шведам исполнение их намерений и если этот переворот произвел противное действие, то должно жалеть о всех трудах, которые предпринимались для ускорения его. Я присовокупляю г. Ланмари (посланнику в Стокгольме. — Е. А.), что, далекая от того, чтобы прекратить военные действия, Швеция должна продолжать их с сильным напряжением до тех пор, пока не получит в обеспечение тех мест, которые требовал граф Левенгаупт, а после того можно будет хлопотать о мире»5.

Такая жесткая позиция Версаля, совершенно идентичная шведской позиции, делала миротворческую миссию, взятую на себя Шетарди, малорезультативной, ибо ее единственной целью было уговорить Россию пойти на территориальные уступки Швеции. Это обстоятельство было отмечено на Конференции высших чинов государства, состоявшейся в конце января 1742 г. в Петербурге и постановившей «продолжать войну со всей возможной настойчивостью, так как ее нельзя предупредить при содействии и посредничестве» французского правительства. Командующий русской армией фельдмаршал П. П. Ласси получил 28 февраля приказ: «Начать воинские действия противу неприятеля, дабы оными неприятель к прямому желаемого мира склонению принужден быть мог»6.

Французскому послу была вручена памятная записка, в которой говорилось, что Россия «никогда не согласится ни на раздробление своих областей, ни на то, что может нанести ущерб… трактату, заключенному в Ништадте». Как ни старался Шетарди в частных беседах убедить Елизавету пойти на уступки шведам, императрица говорила ему любезности, шутила, но при этом оставалась непреклонна: мир со Швецией может быть заключен лишь при условии полного признания силы Ништадтского мирного договора. 3 апреля 1742 г. Шетарди в депеше из Москвы, куда перебрался на коронацию двор, с горечью писал: «Шведы и русские одинаково остаются твердыми: одни — в своих притязаниях на уступки, другие — в отказе им. Самое сильное старание исполнить хорошо мою должность и самое горячее желание доставить Швеции, согласно намерениям короля, выгоднейший и безопаснейший мир не в состоянии превозмочь препятствия»7.

Неудачи в деле примирения русско-шведских противоречий на неприемлемых для России условиях неблагоприятно отразились на положении Шетарди при дворе. Этому в немалой степени способствовала политика французского правительства. Весной 1742 г. австрийцы перехватили письмо Амело французскому послу в Стамбуле де Кастеллану, в котором министр писал, что приход к власти Елизаветы ослабил Россию и что «Порта, желая ускорить это и избавиться от соседки, доставившей ей много неприятностей, должна, как можно скорее, прибегнуть к действиям и воспользоваться обязательствами, связывающими ее со Швецией, чтобы, соединившись с нею, напасть на Россию». Эту депешу, полностью отражавшую внешнеполитическую концепцию Франции в «восточном вопросе», австрийские дипломаты передали русскому правительству. Амело посоветовал Шетарди не признавать подлинность этого письма и обвинить австрийцев в подделке, тем более что, писал министр, «за венским двором столько всяких подделок, что и это изобретение можно было бы приписать ему». Однако это послание, провоцирующее Турцию на войну с Россией, несмотря на демарши Шетарди, произвело крайне неблагоприятное впечатление на Елизавету и несколько охладило ее французские симпатии8.

В начале лета 1742 г. военные действия возобновились. 36-тысячная армия П. П. Ласси двинулась вдоль берега Финского залива, прикрываемого эскадрой адмирала 3. Д. Мишукова, в направлении опорной крепости шведов — Фридрихсгама. Шведы, оставив выгодные позиции в районе Мендолакса, поспешно сдали Фридрихсгам и отошли к Гельсингфорсу. Умелым маневром Ласси отрезал шведские войска от Або, а русский флот блокировал их с моря. 24 августа К. Э. Левенгаупт капитулировал. Заняв Або, Нейшлот и другие крепости, русская армия к осени 1742 г. завоевала почти всю Финляндию9.

В этой обстановке Шетарди не нашел для себя ничего лучшего, как просить об отозвании, что и было сделано. Осыпанный дорогими подарками Елизаветы, он покинул Россию, рассчитывая переждать дома развязку русско-шведского конфликта, чтобы затем вернуться и упрочить свое пошатнувшееся положение при русском дворе. Во Франции он деятельно готовился к новой поездке в Россию и в июле 1743 г. составил специальную записку о русских делах. В ней он сформулировал план внешнеполитических акций, в реализации которых отводил себе главную роль. Шетарди предлагал сколотить союз России, Швеции, Османской империи и Речи Посполитой под эгидой Франции. В этом деле, по его мысли, должны помочь три фактора: личное расположение к нему Елизаветы, признание за Елизаветой императорского титула и, наконец, крупные субсидии, раздаваемые русским министрам. Анализ записки, ставящей задачу перестройки всей восточной политики Франции и объединения в союзе непримиримых врагов без малейших предпосылок для этого, свидетельствует о необычайном самомнении и некомпетентности Шетарди как дипломата. Не случайно дю Тейль — ответственный чиновник министерства иностранных дел — в своем отзыве на сочинение маркиза отмечал, что мемориал Шетарди «не содержит ничего, кроме романтики» и желания его автора самому распоряжаться денежными подарками. Одновременно он не без иронии заметил, что предложение о союзном договоре между Францией, Россией, Швецией, Речью Посполитой и Турцией «более смешно, чем идея выдать Венецианскую республику за турецкого султана»10.

Однако вскоре Версалю пришлось несколько пересмотреть свои взгляды на проблему русско-французских отношений. Внутренние смуты в Швеции, порожденные военными неудачами и непрочной королевской властью, вынудили шведское правительство пойти на заключение выгодного России мира, подписанного в августе 1743 г. в Або. Почти тотчас Швеция, опасаясь нападения Дании и набиравшего силу крестьянского восстания в Далекарлии, попросила Россию о военной помощи. Поздней осенью 1743 г. 10 — тысячный корпус генерала Д. Кейта был переправлен на галерах к берегам вчерашнего противника и высадился в Стокгольме. Так неожиданно была устранена одна из важнейших причин недоверия русского правительства к Франции. Но не это было самым важным. Летом 1743 г. в России началось следствие по делу о мнимом заговоре против Елизаветы ее недоброжелателей Лопухиных и причастности к нему цесарского посла маркиза де Ботта (подробности «заговора» читатель узнает в четвертой главе). Пресловутое дело привело к охлаждению русско-австрийских отношений, чем и решили воспользоваться в Версале. С целью заключения русско-французского союза, направленного против Австрии, в Россию в качестве чрезвычайного посланника был отправлен Шетарди. Он вез грамоту о признании за русскими самодержцами титула императора.

Прибыв в декабре 1743 г. в Петербург, Шетарди, однако, не предъявил верительных грамот и стал появляться при дворе на правах старинного друга императрицы. Его донесения во Францию за декабрь 1743 — первую половину 1744 г. наполнены сообщениями о самых различных предметах, кроме главного — хода переговоров о заключении антиавстрийского русско-французского союза. Несколько раз Амело призывал Шетарди аккредитоваться при русском дворе официально, вручить Елизавете грамоту о признании за ней титула императрицы и начать переговоры о союзе. Но Шетарди, веря в полное расположение к нему Елизаветы, был занят преимущественно интригами против А. П. Бестужева-Рюмина, оказавшегося серьезным соперником. Усилия Шетарди и его креатур при дворе (И. Г. Лестока, О. Ф. Брюммера и др.) свергнуть Бестужева-Рюмина оказались тщетными. Елизавета слушала все наветы на вице-канцлера, но отстранять его от должности не спешила. Время шло, а каких-либо результатов миссии Шетарди не предвиделось.

В начале июня 1744 г. терпение Версаля иссякло. Последняя из депеш Шетарди была прочитана Людовику XV. На совещании у короля было констатировано, что Шетарди не справился с порученным ему делом и вместо того, чтобы начать официальные переговоры о союзе, крайне важном для Франции, теряет время на интриги против вице-канцлера. Письмо об этом, равносильное выговору, предшествовавшему отозванию посланника, так и не было отправлено, потому что вскоре стало известно о высылке Шетарди из России. Эта акция сопровождалась громким скандалом. Инициатором ее был А. П. Бестужев-Рюмин, чьи способности к интриге «партикулярный друг» императрицы недооценил. Как выяснилось впоследствии, начиная с января 1744 г. все донесения Шетарди перлюстрировались по непосредственному указанию вице-канцлера.

Следует отметить, что к такому способу добычи информации прибегали во многих странах. Дипломаты, зная о том, что их донесения вскрываются и прочитываются, составляли подчас ложные (приводящие в недоумение историков) донесения с целью дезинформировать правительство, при котором они были аккредитованы. Наиболее важная, секретная информация зашифровывалась, а шифры периодически менялись. Считалось, что дешифровка их невозможна. Однако Бестужев-Рюмин привлек для дешифровки известного ученого-математика X. Гольдбаха, который «особливым искусством и неусыпными трудами» разобрал четыре шифра, в том числе шифры поверенного в делах Франции д'Аллиона и Шетарди. 20 марта 1744 г. Гольдбах писал Бестужеву-Рюмину: «…я в состоянии буду вашему сиятельству не токмо по пиесе на день из тех, которыя с оною сходство имеют, возвращать, но, как скоро вы мне токмо приказать изволите, и цифирный ключ вручить, способом которого каждому, которой по-французски разумеет, все иныя той же цифири пиесы дешифровать весьма легко будет»11. Всего к 6 июня 1744 г. — дню высылки Шетарди — Гольдбах дешифровал около 70 донесений посланника и ответов его адресатов.

Все эти документы позволили А. П. Бестужеву-Рюмину внимательно следить за изменениями французской политики в отношении России и ее соседей. Но не это особенно интересовало вице-канцлера. Донесения Шетарди содержали неблагожелательные отзывы о Елизавете, ее привычках и образе жизни. Вернувшись в Россию, маркиз не мог не заметить, что императрица, оставаясь к нему по-прежнему милостивой и любезной, уже не искала его общества и советов и всячески избегала разговоров на серьезные внешнеполитические темы, т. е. вела себя иначе, чем сразу после переворота. Шетарди был склонен винить в своих неудачах императрицу. С досадой он писал в Версаль (цитируем по перлюстрированной и расшифрованной Гольдбахом депеше): «…любовь [к] самыя безделицы, услаждение туалета четырежды или пятью на день повторенное и увеселение в своих внутренних покоях всяким подлым сбродом… все ея упражнение сочиняют…»12

В начале июня А. П. Бестужев-Рюмин представил императрице доклад о проступках Шетарди и сопроводил его подробными выписками из донесений маркиза. Задетая за живое, Елизавета, не колеблясь, подписала тут же поднесенный вице-канцлером указ главе политического сыска А. И. Ушакову: «…повелеваем вам к французскому бригадиру маркизу Шетардию немедленно поехать и ему имянем нашим объявить, чтобы он из нашей столицы всемерно в сутки выехал».

Рано утром 6 июня 1744 г. с нарядом гвардии Ушаков явился в дом Шетарди и прочитал поднятому с постели хозяину декларацию, в которой тот обвинялся в оскорблении персоны русской императрицы. Это была полная победа вице-канцлера. Он с восторгом писал М. И. Воронцову о реакции Шетарди: «По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько противу его доказательств было собрано, а когда оныя услышал, то еще больше присмирел, а оригиналы когда показаны, то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел»13.

Перехваченное и дешифрованное донесение саксонского посланника Герсдорфа от 21 июня 1744 г. убедило Бестужева-Рюмина, что высылка Шетарди не встретит осуждения при других дворах, ибо Герсдорф писал первому министру Августа II Брюлю, что Шетарди выслан за «противность», которая «везде инде при других дворах не стерпевается», а именно «он в домашние или во внутренние дела сего государства вмешался и в пользу своих намерений некоторую часть слуг е. и. в. подкупить, а других отнятием у них чинов и мест истребить хотел»14.

Французское правительство пыталось срочно поправить дело. Шетарди был уволен с дипломатической службы, а его преемнику д'Аллиону было поручено передать Елизавете грамоту о признании за ней титула императрицы. Но было уже поздно. К этому времени конфликт России с Австрией, вызванный делом Лопухиных — Ботта, был исчерпан официальным признанием Марии Терезии, что поступок ее бывшего посланника «скандален и достоин кары», а также заключением Ботта в крепость Гарц15.

В то время, когда происходили описываемые события, Европа была охвачена пожаром войны, в которой приняли участие большинство крупнейших стран континента. Эта война получила название «война за австрийское наследство» и была вызвана резким обострением противоречий, с одной стороны, между Францией, Пруссией, Испанией и Австрией, а с другой — между Францией и Англией. Если борьба Англии и Франции была обусловлена стремлением расширить за счет соперника колониальные владения в Америке и Индии и получить абсолютное превосходство на море, то объектом борьбы Франции, Пруссии, Испании с Австрией была Германия и прилегающие к ней области, т. е. владения императора «Священной Римской империи германской нации» Карла VI Габсбурга. Толчок войне за дележ «наследства» Габсбургов был дан 20 октября 1740 г., когда из Вены пришло сообщение о смерти Карла VI. Большую часть своего далеко не блестящего царствования он посвятил утверждению принятой в 1713 г. так называемой Прагматической санкции— документа о признании за его дочерью (ввиду отсутствия сыновей) Марией Терезией права на императорский престол. С помощью различных уступок, в том числе и территориальных, Карл VI получил от большинства стран Европы гарантии Прагматической санкции и умер, полагая, что благодаря этим гарантиям императорский престол вопреки традиции получит женщина — Мария Терезия.

Однако Карл VI ошибся. Дело состояло в шаткости не кандидата на трон, а самой империи. Не прошло и двух месяцев после его смерти, как богатейшая часть австрийских владений — Силезия была захвачена одним из гарантов Прагматической санкции — Пруссией. Возмутителем спокойствия оказался только что вступивший на престол Фридрих II. Несомненно, прусский король был одной из ярких фигур политической жизни Европы середины XVIII в. Уже современников его личность поражала сочетанием подчас противоположных и взаимоисключающих свойств. Будучи наследником престола, он увлекался философией, литературой. Культура Франции была ему близка и знакома, а на французском языке он писал и разговаривал совершенно свободно. Фридриху было присуще такое редкое по тем временам качество, как веротерпимость, если не сказать — атеизм. На этой почве он близко сошелся с Вольтером, часто гостившим у Фридриха и часами обсуждавшим с «философом из Сан-Суси» философские и этические проблемы.

Однако идеи Просвещения странным образом уживались в сознании Фридриха с прямолинейным, ограниченным пруссачеством, незатейливой милитаристской и шовинистической «философией» прусского юнкерства. Написав в ранние годы книгу с говорящим само за себя названием — «Антимакиавелли», всю оставшуюся жизнь Фридрих II посвятил опровержению прекраснодушных идей этой книги, прослыв одним из самых лицемерных и вероломных политических деятелей европейской истории даже по меркам своего века. Он давал обещания, чтобы тотчас их нарушить, подписывал соглашения о мире, чтобы разорвать их прежде, чем чернила высохли на бумаге. Человек решительный и смелый, крупный полководец, внесший немало нового в военную науку своего времени, Фридрих II впадал в отчаяние от неудач и удивлял современников проявлениями слабости духа. История его царствования стала ярким примером неустойчивого политического балансирования, сменявшегося политикой откровенного авантюризма и агрессии, что в конечном счете ослабило Германию. В течение 20 лет царствования Фридриха II — и в немалой степени по его вине — Европа дважды ввергалась в войны, охватывавшие почти все государства континента и длившиеся в общей сложности 15 лет.

Как только в Берлине было получено известие о смерти Карла VI, Фридрих II (как он сам признавался в записке 1746 г.) «немедленно решился поддержать неоспоримые права своего дома на Силезское княжество, хотя бы с оружием в руках». В той же записке Фридрих отмечал, что «риск был велик», так как в одиночку, без союзников, Пруссия совершала нападение на государство, целостность которого была гарантирована ведущими державами Европы. Но, начиная дело, король верил, что союзник непременно найдется, ибо «соперничество, существующее между Францией и Англией, обеспечивало… содействие одной из этих двух держав и, кроме того, все домогавшиеся австрийского наследства должны были встать на стороне Пруссии… Обстоятельством, побудившим окончательно решиться на это предприятие, была смерть российской императрицы Анны. По всему казалось, что во время несовершеннолетия молодого императора Россия будет более занята поддержанием спокойствия внутри империи, чем охраною Прагматической санкции»16.

Эти строки были написаны Фридрихом II уже после окончания первой Силезской войны, но им можно верить. Перед совершением какой-либо крупной политической акции он имел привычку делать заметки о возможном развитии событий. Сразу после смерти Карла VI, но до получения известий о кончине Анны Ивановны Фридрих II записал: Англия, Франция и Голландия не смогут помешать моим планам, и «только одна Россия способна причинить мне беспокойство. Но чтобы сдержать ее, можно пролить на главнейших сановников, заседающих в совете императрицы, дождь Данаи, что заставит их думать, как мне угодно. Если императрица умрет, то русские будут так поглощены своими внутренними делами, что у них не хватит досуга заниматься внешней политикой; во всяком случае было бы уместно ввести в Петербург нагруженного золотом осла»17.

И действительно, первоначальные расчеты Фридриха II полностью оправдались. В декабре 1740 г. прусские войска без объявления войны вторглись в Силезию и почти полностью ее оккупировали, а в конце марта 1741 г. нанесли австрийцам сокрушительное поражение при Мольвице. Оно стало сигналом для всех, кто мечтал получить что-нибудь из «австрийского наследства». В мае 1741 г. в Нимфенбурге был заключен союз между Францией, Испанией и Баварией, курфюрст которой Карл Альбрехт мечтал о приобретении Чехии и императорской короны. Испанцы надеялись получить австрийские владения в Италии, а Франция, поддерживая своего ставленника Карла Альбрехта, рассчитывала ослабить Австрию и свести ее в разряд второстепенных держав. К союзу вскоре примкнули и другие «наследники» — Саксония, Неаполь, Пьемонт и Модена. Владения Габсбургов от Северного моря до Адриатики подверглись нападению вчерашних гарантов Прагматической санкции. Осенью 1741 г. объединенные силы Баварии, Франции и Саксонии заняли Прагу и Карл Альбрехт был провозглашен германским императором Карлом VII.

К этому времени инициатор конфликта — прусский король уже вышел из затеянной им игры и подсчитывал трофеи: Мария Терезия, оказавшаяся в безвыходном положении, заключила в сентябре 1741 г. перемирие с Пруссией и уступила Фридриху II Нижнюю Силезию. Так прусский король реализовал провозглашенный им принцип политики: «Erst nehmen und dann unterhandeln» («Сначала взять, а потом вести переговоры»). Заключению договора в Клейн-Шнеллендорфе предшествовали сложные дипломатические маневры Фридриха, который стремился добиться от России и Англии гарантий невмешательства в войну «за австрийское наследство». В России он делал ставку на Миниха и Остермана, обещая последнему деньги и земельные владения в… Силезии.

Прусскому королю было очень важно заполучить такие гарантии у двух ведущих европейских стран, не вовлеченных еще в конфликт. Фридриху это позволило бы связать их обязательствами не участвовать в войне на стороне Австрии, а самой Пруссии — сохранить завоеванное и продолжать политику балансирования, которую проповедовал Фридрих. В начале 1741 г. он писал своему министру иностранных дел Подевильсу: «…имея возможность опереться на Россию и Англию, мы не имеем никакой причины торопиться с соглашением с Тюильрийским двором; следовательно, нужно водить его за нос, пока окончательно не станет ясен вопрос о посредничестве». Когда посредничество не удалось, Фридрих резко изменил политику и пошел на сближение с Францией, добиваясь в качестве непременного условия союза выступления Швеции против России, с тем чтобы отвлечь ее от помощи Австрии. Понимая заинтересованность Версаля в союзнике против Австрии, прусский король в июне 1741 г. почти ультимативно заявил французскому посланнику Валори: «Маркиз Бель-Иль не решится, конечно, отрицать, как он обещал мне, что они (шведы. — Е. А.) нападут на русских в Финляндии, лишь только я подпишу трактат с Францией. Теперь все готово для этого, а Швеция продолжает выставлять разные затруднения. Предупреждаю, что трактат наш рассыплется в прах, если вы не одержите полного успеха в Стокгольме; ни на каких других условиях я не соглашусь быть союзником вашего короля»18.

В июле 1741 г. Швеция объявила России войну, а 25 ноября был совершен государственный переворот в пользу Елизаветы. Заручившись союзным соглашением с Францией и полагая, что Россия будет полностью занята своими внутренними делами, Фридрих II в середине декабря 1741 г. нарушил перемирие и напал на Австрию. В начале мая 1742 г. прусские войска разгромили австрийцев при Чаславе. Победа союзников над Австрией была близка, как никогда.

Но тут Фридрих вступил в тайные переговоры с Марией Терезией и в июне того же года заключил Бреславский мир, по которому к Пруссии перешла почти вся Силезия. Когда Валори в ответ на сообщенную королем ошеломляющую новость сказал, что это обман, Фридрих позволил себе пошутить: «Но это значит не обманывать, а только выпутаться из дела». Руководитель внешней политики Франции кардинал Флери почти не скрывал своей растерянности. Он писал Фридриху: «Я питал столь безграничное доверие к неоднократно повторявшимся обещаниям в. в. не предпринимать ничего иначе, как по соглашению с нами, и мы, со своей стороны, так верно соблюдали заключенный трактат, что не могу выразить изумления, с которым я узнал о неожиданной перемене в вашем образе действий». Ответ Фридриха был ясным и бесцеремонным: «Справедливо ли укорять меня за то, что я не намерен еще двадцать раз драться за французов? Это было бы работой Пенелопы, ибо маршал Броль (французский главнокомандующий. — Е. А.) поставил себе правилом разрушать то, что созидали другие. Следует ли сердиться на меня за то, что для собственной безопасности я заключил мир и постарался высвободиться из союза?»19

Бреславским миром завершилась первая Силезская война, но война «за австрийское наследство» только разгоралась. К середине 1742 г. к Австрии открыто примкнули Англия, Голландия, а также Пьемонт и Саксония. Осенью того же года австрийцы вытеснили из Чехии французов и баварцев. Особенно насыщены событиями были 1744 и 1745 годы. Австрийцы продолжали наступление и заняли Эльзас, вторглись в Неаполитанское королевство, где потерпели поражение от испано-неаполитанских войск.

К этому времени Пруссия вновь урегулировала отношения с Францией и в мае 1744 г. заключила с ней Версальский трактат. Получив обещание не возражать, если часть Чехии отойдет к Пруссии, Фридрих II нарушил Бреславский мир и напал на Саксонию и Австрию. Началась вторая Силезская война (1744–1745 гг.).

Франция заняла Баварию и Австрийскую Швабию, а также Ломбардию. Весной 1745 г. Бавария вышла из войны, и Максимилиан Иосиф (преемник умершего в январе 1745 г. Карла VII) отрекся от притязаний на императорскую корону в пользу мужа и соправителя Марии Терезии Франца Стефана Лотарингского, ставшего императором Францем I.

Фридрих II продолжал наступление и во второй половине 1745 г. выиграл четыре битвы подряд у Саксонии и Австрии, а в декабре занял Дрезден — столицу Саксонии. Дрезденским миром 25 декабря 1745 г. закончилась вторая Силезская война. Пруссия в обмен на признание Франца Стефана императором «Священной Римской империи» получила почти всю Силезию и графство Глац.

Быстро менявшиеся, как в калейдоскопе, события политической и военной жизни Европы были тем общим фоном, на котором проходили первые годы правления Елизаветы и складывалась внешнеполитическая доктрина ее правительства. Следует отметить, что в первой половине 40-х годов XVIII в. внешняя политика России формировалась в обстановке напряженной борьбы придворных группировок за влияние на императрицу, причем некоторые из этих группировок нашли поддержку у иностранных дипломатов, не жалевших золота для своих подопечных.

Как уже говорилось, в первые полгода царствования на Елизавету сильное влияние оказывал французский посланник. Шетарди стремился сколотить при дворе «французскую партию», способную влиять на императрицу в нужном Франции направлении. В эту группировку входили лейб-медик Елизаветы И. Г. Лесток, обер-гофмаршал двора Петра Федоровича О. Ф. Брюммер, а впоследствии и мать великой княгини Екатерины Алексеевны принцесса Иоганна Елизавета. Все эти очень влиятельные при русском дворе лица находились на содержаний французского и прусского дворов.

В январе 1741 г. Шетарди предложил Лестоку ежегодный пенсион в 15 тыс. ливров, который и был с благодарностью принят. При этом французский посол предупредил лейб-медика, что только от него, Лестока, зависит, как долго он будет получать пенсион, и что ему «предстоит только позаботиться о соглашении интересов короля и вашей государыни». Лесток и Брюммер, тоже подкупленный Шетарди, ревностно отрабатывали полученные деньги. Переписка французского посольства с Версалем свидетельствует, что они тотчас сообщали все придворные и государственные новости Шетарди или сменившему его д'Аллиону, Со своей стороны французские дипломаты давали Лестоку и Брюммеру советы, как им следует вести себя при дворе. Помимо постоянного пенсиона Лесток получал крупные денежные подарки. Так, в феврале 1744 г. ведомство А. П. Бестужева-Рюмина перехватило и дешифровало реляцию Шетарди, писавшего Амело: «…я к назначенному господину Лестоку подарку еще две тысячи рублев присовокупил». Из перехваченной переписки Шетарди с Лестоком явствовало, что лейб-медик имел связь с командующим русскими войсками в Швеции генералом Кейтом. Лесток действовал, минуя внешнеполитическое ведомство, а Шетарди редактировал его послания к Кейту20.

Однако до высылки Шетарди вице-канцлер не предпринимал никаких решительных демаршей против «французской партии» — слишком велико было влияние Лестока и Брюммера на Елизавету.

Помимо французских интересов группировка Лестока пеклась об интересах прусского короля. Для Фридриха II переворот 25 ноября 1741 г. был полной неожиданностью: прусский посланник А. Мардефельд прозевал заговор Елизаветы и сам переворот. Впрочем, Фридрих не очень тужил об участи своих родственников из Брауншвейгского дома, руководствуясь высказанным им ранее принципом, что «между государями он считает своими родственниками только тех, которые друзья с ним». Более того, впоследствии, когда ему понадобилось добиться расположения Елизаветы, он (через Мардефельда и русского посланника в Берлине П. Г. Чернышева) советовал императрице заслать Брауншвейгскую фамилию как можно дальше от Риги.

Узнав о перевороте, Фридрих II даже обрадовался, ибо считал, что новым властителям России будет не до прусских действий в Европе. В начале 1742 г. он писал Мардефельду, что смена власти в России все же не в пользу Англии и Австрии, поддерживавших тесные связи с правительством Анны Леопольдовны. Король рекомендовал своему послу в Петербурге внимательно следить за происками дипломатов этих стран и советовал особенно не упускать из виду «некоего лекаря Лестока». О нем, писал Фридрих, «я имею сведения как о большом интригане… уверяют, будто бы он пользуется расположением новой императрицы. Важные дела подготавливаются нередко с помощью ничтожных людей, а потому (если это справедливо) государыня доверяет этому человеку, и, если не удастся сделать его нашим орудием, вам нужно учредить за ним бдительный надзор, чтобы не быть застигнутым врасплох». На этот раз Мардефельд не дал застигнуть себя врасплох и вскоре сошелся с Лестоком. В марте 1744 г. Фридрих писал Мардефельду уже как об обычном деле: «Я только что приказал господину Шплитгерберу передать вам 1000 рублей в уплату второй части пенсиона господина Лестока, который вы не замедлите выплатить, присовокупив множество выражений внимания, преданности и дружбы, которые я к нему питаю»21.

Свержение правительства Анны Леопольдовны, как и предполагал Фридрих, привело к некоторым изменениям во внешней политике России. В русско-английских и прежде всего в русско-австрийских отношениях, которые особенно поддерживал низвергнутый А. И. Остерман, наступило заметное охлаждение. Зато нормализовались отношения с Пруссией. В марте 1743 г. состоялось подписание Петербургского союзного трактата, по которому стороны обязывались помогать друг другу в случае нападения третьей державы на одну из них. Не возражала Елизавета и против заключения брака наследника шведского престола с сестрой Фридриха II. Большие надежды прусский король возлагал, как и французы, на дело Лопухиных — Ботта, видя в нем «средство теснее сблизиться с Петербургом»22.

Дело было начато по инициативе И. Г. Лестока, выполнявшего поручения французского и прусского посланников, во-первых, любыми средствами свергнуть неугодного им А. П. Бестужева-Рюмина (жена его брата Михаила Петровича была замешана в деле Лопухиных), а во-вторых, добиться разрыва русско-австрийских отношений. С этой целью к делу и был «привязан» бывший австрийский посланник де Ботта.

Переписка французских и прусских дипломатов убедительно показывает, что Лесток действовал по их указке и что в Версале и Берлине от процесса ожидали коренного сдвига в русской политике. Фридрих II писал Мардефельду: «Случай мне кажется слишком хорошим, и вы должны употребить все старания, чтобы подорвать во мнении императрицы кредит партий австрийской, английской и саксонской. Нужно ковать железо, пока оно горячо, нужно внушить императрице, что между всеми европейскими государями она может вполне рассчитывать только на мою искреннюю дружбу; сам по себе Ботта никогда не отважился бы на подобное дело, если бы не имел секретных инструкций от своего двора». Фридрих полагал, что внешнеполитическим итогом этого дела будут разрыв России с Австрией и гарантия Елизаветы всех приобретений Пруссии. «Я отдал, — писал он Мардефельду, — секретное приказание банкирской конторе Шплитгербера в Петербурге открыть вам кредит до 20 000 экю, которыми вы можете распоряжаться для подкупов; если эта сумма оказалась бы недостаточной, то получите еще столько же. Это пора любви: нужно, чтобы Россия была моей теперь, или же это мне не удастся никогда»23.

Желая угодить Елизавете, прусский король выслал из Берлина де Ботта, бывшего посланником Марии Терезии при его дворе, и стремился довести до сведения Елизаветы, что повсюду против нее интригуют англичане, австрийцы и саксонцы. Но самой большой победой Фридрих считал неожиданное решение Елизаветы женить своего племянника — наследника престола Петра Федоровича на Софье Августе Фредерике, дочери прусского генерала князя Христиана Августа Ангальт-Цербстского. Когда стало известно, что Елизавета хочет видеть юную избранницу в России, Фридрих сделал все возможное, чтобы внушить матери принцессы княгине Иоганне Елизавете, какие цели должна она преследовать, отправляясь в Россию. Сделать это было нетрудно, ибо, писал В. А. Бильбасов, «цербстская княгиня, как и большинство мелких владетельных особ Германии в то время, боготворила Фридриха II, его глазами смотрела на политические дела и его желания принимала за подлежащие исполнению приказания. Она не сомневалась, что эти желания благотворны, раз они высказаны Фридрихом II»24. Фридрих поставил перед Иоганной Елизаветой задачу добиваться совместно с Лестоком, Брюммером и Мардефельдом заключения выгодного для Пруссии тройственного союза России, Швеции и Пруссии, а также непременного свержения вице-канцлера А. П. Бестужева-Рюмина.

Если просмотреть подряд день за днем донесения французских и прусских посланников при русском дворе за 1742–1745 гг., то окажется, что у них не было более актуальной темы, чем обсуждение средств и способов свержения А. П. Бестужева-Рюмина. Поначалу, когда он в конце 1741 г. был только назначен в помощники престарелому канцлеру А. М. Черкасскому, вчерашний сподвижник Бирона никому не казался опасным соперником. Наоборот, Шетарди рекомендовал Елизавете заменить им не способного к делам Черкасского. Сам Бестужев-Рюмин оказывал Шетарди явные признаки внимания, рассчитывая, по-видимому, с помощью близкого Елизавете человека укрепить свои позиции при дворе. Это навело Шетарди на мысль подкупить вице-канцлера. Идею посла поддержал Амело, обеспокоенный только тем, как лучше дать деньги — все сразу или выплачивать ежегодно. Шетарди предложил Бестужеву-Рюмину 15 тыс. ливров (столько же получал Лесток), однако тот отказался от пенсиона, хотя, как показалось послу, формально, для вида. Правда, вскоре Шетарди понял, что любезность вице-канцлера, прибравшего к рукам все дела внешней политики, лишь маска. Ее удалось сорвать, когда французский посол обратился к Бестужеву-Рюмину за содействием в заключении выгодного для Швеции мира. Как уже отмечалось, Алексей Петрович считал мир возможным только при условии признания шведами принципов Ништадтского договора 1721 г. Иго точку зрения разделяла Елизавета, что не соответствовало видам маркиза. Немного погодя Шетарди развернул настоящую кампанию по свержению Бестужева-Рюмина, справедливо считая его действия противоречащими французским интересам.

К этой кампании присоединилась и прусская дипломатия. Фридрих II вообще ставил в зависимость от свержения Бестужева-Рюмина свои успехи в деле изоляции Австрии. «Если мне придется иметь дело только с королевой Венгерской (Марией Терезией. — Е. А.), — писал он Мардефельду, — то перевес всегда будет на моей стороне. Главное условие — условие sine qua non (непременное. — Е. А.) в нашем деле — это погубить Бестужева, ибо иначе ничего не будет достигнуто. Нам нужно иметь такого министра при русском дворе, который заставлял бы императрицу делать то, что мы хотим». В случае «если… вице-канцлер удержится на своем месте», король предлагал послу другую тактику: «…вы должны будете изменить политику и, не переставая поддерживать тесные сношения с прежними друзьями, употребите все старания, чтобы Бестужев изменил свои чувства и свой образ действий относительно меня; для приобретения его доверия и дружбы придется израсходовать значительную сумму денег. С этой целью уполномочиваю вас предложить ему от 100 000 до 120 000 и даже до 150 000 червонцев, которые будут доставлены вам тотчас, как окажется в том нужда»25.

Hо деньги не понадобились — Бестужев-Рюмин перешел в наступление. Уже в начале июня 1744 г. он писал М. И. Воронцову, что Мардефельд прочитал декларацию о высылке Шетарди «закуся губы». Понять прусского посланника нетрудно: его могла ожидать та же судьба. Не случайно Фридрих II писал, что «Мардефельд в отличие от Шетарди сумел утаить свое участие в кознях» и поэтому остался при русском дворе. В июле того же года Бестужев-Рюмин был назначен канцлером и вскоре расправился с другими деятелями профранцузской группировки: после свадьбы Петра Федоровича и Екатерины в августе 1745 г. выпроводили из столицы не в меру активную мать великой княгини; в 1746 г. был вынужден покинуть Россию Брюммер, а через два года был устранен — не без участия канцлера — Лесток. Поняв, что в закулисной борьбе с Бестужевым-Рюминым справиться трудно, Мардефельд и сменивший Шетарди д'Аллион в 1745 г. начали вести с ним переговоры о союзе и в качестве подарка обещали ему 50 тыс. руб. По словам французского посланника, оба предложения — о союзе и «подарке» — были встречены канцлером «холодно»26.

Одновременно дипломаты-союзники пытались использовать против Бестужева-Рюмина нового вице-канцлера — М. И. Воронцова, весьма симпатизировавшего Франции. Однако Бестужев-Рюмин так ловко сумел провести интригу и дискредитировать Воронцова в глазах Елизаветы, что тот был отправлен на год в заграничную поездку. «Бестужевская проблема» осталась неразрешимой для его врагов.

В чем состояла сила Бестужева-Рюмина, почему прусский король так дорого оценивал его дружбу, а сам Алексей Петрович постоянно отвергал попытки Пруссии и Франции войти в сделку с ним?

Еще при жизни канцлера недружественные ему деятели в один голос утверждали, что стойкость Бестужева-Рюмина обусловлена английскими и австрийскими деньгами и поэтому он так верно служит интересам Вены и Лондона. Следует отметить, что обвинения в продажности не избежал ни один крупный государственный деятель того времени, и в ряде случаев для таких обвинений были веские основания. Подкуп министров, как и перлюстрация, был весьма распространенным средством дипломатической борьбы и даже не преследовался так строго, как, например, шпионаж.

Не приходится сомневаться в том, что и Бестужев-Рюмин брал деньги у англичан, австрийцев, саксонцев. С весны 1745 г. в донесениях английских посланников он упоминается как «мой друг» (my friend), а в 1746 г. канцлер получил от англичан 10 тыс. фунтов, оформленных как долг без процентов на десять лет под залог дворца. Разумеется, ни о каком возврате долга позже не было сказано ни слова. Осенью 1752 г., когда польский король и саксонский курфюрст Август III, встревоженный угрозами со стороны Фридриха II, обратился к России за помощью, Бестужев-Рюмин «покаялся» саксонскому посланнику Функу, что растратил на собственные нужды свыше 20 тыс. дукатов из фондов Коллегии иностранных дел и что при первой же проверке его лишат должности. Он просил известить об этом английского и австрийского посланников. Начались обсуждения представителей союзных держав, как помочь канцлеру. Английский резидент Вульф, на которого особенно рассчитывали австрийцы и саксонцы, поначалу наотрез отказался спасать «своего друга». С документами в руках он доказал коллегам, что за последние годы передал Бестужеву-Рюмину свыше 62 тыс. руб. С большим трудом им все же удалось уговорить Вульфа выдать канцлеру хотя бы 8 тыс. руб. Остальные деньги были присланы из Вены27.

В истории Бестужева-Рюмина удивительны не эти факты, а иные обстоятельства. На протяжении почти десятилетия он вел упорную и очень опасную борьбу с «французской партией», шаг за шагом отвоевывая у нее (не всегда честными способами) влияние на Елизавету и внушая императрице принципы политики, прямо противоположные тем, которые поддерживало ее ближайшее окружение. В этой обстановке для Алексея Петровича, вероятно, было бы более простым и более выгодным делом не интриговать против могущественного Шетарди, не строить козни против сильного близостью к Елизавете Лестока или Брюммера, а взять 150 тыс. червонцев от прусского или французского двора и спокойно плыть по течению, заботясь больше о своем благополучии.

Думается, Бестужев-Рюмин не шел на это потому, что во внешней политике он руководствовался такими принципами, которые не позволяли ему выполнить — подобно Лестоку или Брюммеру — повеления Фридриха II или Людовика XV. В сохранении этих принципов он видел основу могущества России и одновременно своей значимости как государственного деятеля.

В многочисленных докладах, записках, письмах Бестужев-Рюмин не раз излагал свою концепцию внешней политики, которую называл «системой Петра Первого» и за которую так не любили Бестужева-Рюмина в Берлине и Версале. В основе этой концепции лежало признание важности для России трех союзов. По его мнению, Россия была заинтересована прежде всего в союзе с «морскими державами», т. е. с Англией и Голландией. Называя союз с Англией «древнейшим», он указывал, что Россию и Англию связывают торговые отношения, приносящие огромные доходы казне, о чем свидетельствуют данные таможен, а также общие интересы на севере Европы. Большое значение имел союз с Саксонией: ее курфюрст с конца XVII в. являлся польским королем, и Петр «неотменно желал саксонский двор, колико возможно, наивяще себе присвоять, дабы польские короли сего дома совокупно с ним Речь Посполитую польскую в узде держали». Наконец, третьим, важнейшим союзником для России была Австрия. Назначение этого союза Бестужев-Рюмин видел в противодействии Османской империи и другим державам, пытавшимся нарушить статус-кво в Центральной и Восточной Европе. Таким образом, считал канцлер, безопасность России требует, «чтоб своих союзников не покидать для соблюдения себе взаимно во всяком случае… таких приятелей, на которых бы положиться можно было, а оные суть морские державы, которых Петр Первый всегда соблюдать старался, король польский как курфирст саксонский и королева венгерская по положению их земель, которыя натуральный с сею империей интерес имеют. Сия с самого начала славнейшего державствования е. и. в… родителя состояла»28.

С высоты современного знания о внешней политике Петра I можно усомниться в том, что «система» Петра была именно такой, какой ее изображал Бестужев-Рюмин. При Петре союзные отношения России с европейскими государствами претерпевали определенные изменения. Начав с союза с Данией против Швеции, Петр кончил свое царствование союзом со Швецией и прохладными отношениями с Данией. Отношения же с Австрией у Петра так и не наладились, и русско-австрийский союз оформился после его смерти. Но суть дела не в этом.

Неизменным в политике Петра было поддержание союзов с такими государствами, с которыми у России была общность долговременных интересов. И в этом смысле Бестужев-Рюмин правильно понимал смысл петровской внешней политики. Конечно, к середине XVIII в. ситуация в Европе существенно изменилась по сравнению с временем Петра, но главные цели русской политики — не допустить складывания на западных и южных рубежах коалиции враждебных России государств (Швеции, Речи Посполитой, Османской империи и др.) под главенством одной из западноевропейских держав — оставались неизменными. Важно отметить, что, отстаивая свою систему, Бестужев-Рюмин ссылался на внешнюю политику не только Петра, но и послепетровских правительств. Именно в преемственности, традиционности внешней политики, оправдавшей себя на протяжении длительного времени, видел Бестужев-Рюмин залог внешнеполитического успеха правительства Елизаветы. Это, правда, не делало доктрину Бестужева-Рюмина динамичной, но и не позволяло руководителю внешней политики потерять главные ее направления.

Политика Фридриха II, строившаяся на учете инертности одних государств, растерянности других, включавшая элементы авантюризма, выбор и молниеносную смену союзников в зависимости от потребности минуты, была органически неприемлемой для Бестужева-Рюмина и вызывала его резкое противодействие. По его мнению, в Европе не было государственного деятеля, имевшего такой же «непостоянный, захватчивый, беспокойный и возмутительный характер и нрав», как у прусского короля. Бестужев-Рюмин был убежден, что иметь дело с самим Фридрихом II как партнером невозможно, ибо многочисленные вероломные нарушения прусским королем заключенных им трактатов исключали возможность любого союза с ним и требовали тщательного наблюдения за его демаршами.

Однако нет оснований утверждать, что Бестужев-Рюмин отрицал возможность и полезность дружественных отношений России с Пруссией. Как трезвый политик, он не мог не учитывать ее возросшее могущество в Германии и Европе и понимал, что дело не только в характере прусского короля. Считая Фридриха II главным виновником войн первой половины 40-х годов, Бестужев-Рюмин видел, что усиление Пруссии за счет соседей (Австрии и Саксонии) чревато нарушением равновесия в Европе и что интриги прусских дипломатов в Швеции, Турции и Речи Посполитой угрожают не только австрийским или саксонским интересам, но и интересам России. «…Коль более сила короля Прусского умножится, — писал канцлер, — толь более для нас опасности будет, и мы предвидеть не можем, что от такого сильного, легкомысленного и непостоянного соседа… империи приключиться может»29.

Благодаря усилиям Бестужева-Рюмина антипрусская направленность стала доминировать во внешней политике России примерно с 1744 г., когда был заключен союзный договор с Саксонией, а также началось дело Шетарди. Очень важным эпизодом в борьбе за изменение внешнеполитического курса России явились события осени 1744 г., когда было получено известие о начале второй Силезской войны Пруссии против Австрии и Саксонии.

В результате нерешительной внешней политики первых лет правления Елизаветы Россия оказалась в сложном положении: и Пруссия, и Саксония обратились к ней за вооруженной поддержкой. Первая ссылалась на статьи союзного договора 1743 г., а вторая — на статьи союзного договора 1744 г. И в том и в другом договоре речь шла об оказании Россией помощи партнеру в случае нападения на него третьей державы.

Точка зрения Бестужева-Рюмина выражена в его записках очень четко: Пруссия, побуждаемая «наущениями и деньгами Франции», нарушила Бреславский мир и данные Россией и Англией гарантии этого мира, напав на Саксонию и Австрию, поэтому Фридрих II не может рассчитывать на поддержку России в отличие от Августа III, ставшего жертвой агрессии. «Интерес и безопасность… империи, — писал Бестужев-Рюмин, — всемерно требуют такие поступки (Фридриха II. — Е. А.), которые изо дня в день опаснее для нас становятся, индифферентными не поставлять, и ежели соседа моего дом горит, то я натурально принужден ему помогать тот огонь для своей собственной безопасности гасить, хотя бы он наизлейший мой неприятель был, к чему я еще вдвое обязан, ежели то мой приятель есть». Мнение канцлера об оказании помощи Саксонии поддержал и вице-канцлер М. И. Воронцов, опасавшийся усилившейся деятельности Пруссии в Швеции и Турции. В официальной записке, датированной сентябрем 1745 г., Бестужев-Рюмин настаивал на принятии конкретного и срочного решения по поводу прусско-саксонского конфликта, ибо, оставаясь в стороне от него, «дружбу и почтение всех держав и союзников потерять можно, так что, ежели здешняя империя в положении их нужду имела, они для нас толь мало сделали б, как мы для них»30.

Елизавета вняла требованиям своего канцлера. Состоялись два совещания высших чинов государства с участием императрицы, на которых было решено оказать военную помощь Августу III. 8 октября 1745 г. императрица предписала фельдмаршалу Ласси сосредоточить в Лифляндии и Эстляндии около 60 тыс. войск, с тем чтобы весной начать наступление против Фридриха II. Известие об этом повлияло на ход второй Силезской войны: в конце декабря 1745 г. в Дрездене Австрия и Саксония заключили с Пруссией мир на основе Бреславского мирного договора.

Подводя итоги своей внешнеполитической деятельности, Фридрих II писал в 1746 г.: «Все вышеизложенные нами обстоятельства доказывают, что король прусский не вполне преуспел в своих домогательствах и что достигнутое им от России не совсем соответствовало его надеждам. Но важно то, что удалось усыпить на некоторое время недоброжелательство столь грозной державы, а кто выиграл время, тот вообще не остался в накладе»31. Однако автор этих строк оказался излишне самоуверенным.

Уже с начала 1746 г. в Петербурге велись напряженные переговоры о заключении русско-австрийского оборонительного союза. Договор был подписан в конце мая 1746 г. сроком на 25 лет и стал начальным звеном в цепи союзных соглашений, которые на протяжении полувека объединяли Россию и Австрию сначала в борьбе с Пруссией в Семилетней войне, затем, при Екатерине II, с Турцией, а также с революционной и наполеоновской Францией. Особенно важными были секретные статьи союзного договора 1746 г. Россия и Австрия обязались совместно действовать и против Пруссии, и против Турции, причем Мария Терезия рассчитывала с помощью этого союза пересмотреть условия Дрезденского мира 1745 г. и вернуть себе Силезию. Чтобы предупредить возможные неожиданные действия Фридриха II, было решено держать в Лифляндии крупный корпус войск, готовых по первому приказу из Петербурга двинуться на Кёнигсберг.

В 1747 г. русское правительство пошло на дальнейшее сближение с Англией. После Дрезденского мира 1745 г. военные действия велись главным образом в Нидерландах, где у Габсбургов были большие владения. Французский полководец Мориц Саксонский одержал две блестящие победы (при Фонтенуа в 1745 г. и при Року в 1746 г.), и в 1746–1747 гг. при содействии Австрии были заключены две русско-английские так называемые субсидные конвенции. Согласно их условиям, Россия обязалась предоставить Англии и Голландии 30 тыс. солдат за крупную сумму денег. Этот корпус должен был действовать против Франции. Весной 1748 г. корпус под командованием генерала В. А. Репнина двинулся через Германию на Рейн, что существенно повлияло на ход мирных переговоров в Аахене, где в октябре 1748 г. был заключен мир, завершивший почти восьмилетнюю войну «за австрийское наследство».

Поход корпуса Репнина привел к разрыву русско-французских отношений. В декабре 1747 г. Петербург покинул посланник д'Аллион, а летом 1748 г. — консул Совер. Отношения Франции с Россией были прерваны почти на восемь лет. Вскоре стал неизбежен разрыв и русско-прусских отношений. Осенью 1746 г. Фридрих II отозвал Мардефельда, обвинив его в том, что посланник поскупился и не дал Бестужеву-Рюмину 100 тыс. руб. для предотвращения русско-австрийского сближения. В 1749 г. ареной острого столкновения интересов России и Пруссии стала Швеция. Дело в том, что в Швеции с 1720 г. существовала олигархическая форма правления, ослаблявшая шведское государство и делавшая власть короля фикцией. В 1749 г. в Петербурге стало известно, что наследник шведского престола Адольф Фридрих при поддержке части дворянства, Пруссии и Франции готовит в случае смерти больного Фридриха I государственный переворот, намереваясь восстановить в Швеции самодержавие. Усиление Швеции не входило в планы России, и правительство Елизаветы трижды требовало от шведского короля предотвращения возможных попыток восстановления самодержавия. Резкие ноты русского правительства были с неудовольствием встречены в Берлине, что и стало поводом для отозвания осенью 1750 г. русского посланника Г. И. Гросса32.

Такое четко наметившееся размежевание сил в Европе через шесть лет привело к возникновению Семилетней войны.

С начала 50-х годов XVIII в. из Северной Америки стали приходить тревожные известия о пограничных стычках английских и французских колонистов. Так, в 1754 г. промелькнуло сообщение о том, что 22-летний офицер из Вирджинии Джордж Вашингтон уничтожил в верховьях реки Огайо отряд французов, убив при этом вышедшего навстречу англичанам парламентера. К лету 1755 г. стычки вылились в открытый вооруженный конфликт, в котором кроме колонистов и индейцев-союзников стали участвовать регулярные воинские части33. При заключении Аахенского мира 1748 г. было предусмотрено, что специальная смешанная комиссия займется разграничением колониальных владений Англии и Франции. Однако осуществить это не удалось: пограничные споры отражали глубокие противоречия двух колониальных держав, стремившихся к монопольному владению Северной Америкой, Индией и другими заморскими территориями. Столкновения в Америке делали неизбежной и войну Англии и Франции в Европе.

Своеобразие положения Англии тех времен состояло в том, что английский король Георг II являлся одновременно курфюрстом расположенного на севере Германии Ганновера. Георг II опасался, что в случае англо-французской войны Ганновер не сможет оказать сопротивления французской армии и будет ею оккупирован. Эти опасения были небезосновательны, ибо французы, опираясь на союзный договор с Пруссией, начали убеждать Фридриха II напасть на Ганновер. Сведения о таких переговорах вынудили английское правительство предложить Пруссии (за крупную денежную сумму) гарантировать нейтралитет Германии, в том числе и Ганновера, а также воспрепятствовать вторжению в нее иностранных войск. Фридрих II колебался недолго и в январе 1756 г., не дожидаясь истечения союзного соглашения с Францией, пошел на подписание Уайтхоллского договора. Версаль воспринял поступок прусского короля как его открытый переход в стан врага Франции и через три месяца заключил союзный договор с Австрией.

Оба этих договора были полной неожиданностью для большинства даже опытных дипломатов. Русские посланники сообщали из многих европейских столиц о том изумлении, в которое повергли государственных деятелей эти соглашения. Изумляться действительно было чему. Целые поколения европейских политиков выросли на традициях многовековой борьбы Бурбонов и Габсбургов за господство в Европе. Из памяти жившего в 50-х годах XVIII в. поколения не успела изгладиться порожденная этим антагонизмом война «за австрийское наследство». И только самые прозорливые дипломаты смогли заметить, что эта война внесла коренные изменения в расстановку сил в Европе.

Сдвиги состояли в ослаблении Австрии и все более возраставшем могуществе Пруссии. Аахенский мир 1748 г. зафиксировал фактическое поражение Австрии, вынужденной отдать Пруссии Силезию. А между тем насильственно отторгнутая у австрийского государства Силезия являлась одной из его важнейших провинций. За истекшее после Дрезденского мира 1745 г. десятилетие население Пруссии почти удвоилось, существенно увеличилась армия. Одним словом, к середине 50-х годов XVIII в. прусская военная машина была готова к бою, а Австрия с трудом восстанавливала силы после почти десятилетней войны на разных фронтах. Поэтому опытные политики в Вене уже в конце 40-х годов понимали, что врагом номер один для Австрии становится именно Пруссия, а не Франция и что именно агрессивный Фридрих II представляет наибольшую угрозу для австрийских владений в Германии. Понимание этого факта и стало исходной точкой того движения, которое завершилось Версальским союзным договором 1756 г.

Инициатором сближения Австрии с Францией стал канцлер Кауниц-Ридберг, который сумел с большим трудом преодолеть предубеждение правящей верхушки как собственной страны, так и Франции. Определенную роль во франко-австрийском сближении сыграл Уайтхоллский договор. Надежды Версаля на союз с прусским королем в войне против Англии рухнули, а опасения остаться вообще без союзников повлияли на решение заключить союзный договор с Австрией.

Третьим сюрпризом — помимо Уайтхоллского и Версальского договоров — стало восстановление русско-французских отношений и разрыв России с Англией. Эти события, как и австро-французское сближение, вызревали давно.

Задолго до Уайтхоллского и Версальского договоров по секретному заданию Людовика XV в Петербург прибыл шотландец Mаккензи Дуглас. Через французского купца Мишеля он установил связь с вице-канцлером М. И. Воронцовым, а через него — непосредственно с Елизаветой. Императрица выразила желание принять французского посланника и восстановить русско-французские отношения. Переговоры проходили в обстановке сугубой секретности — о них не знали ни французское министерство, ни канцлер Бестужев-Рюмин.

Завеса тайны, окружавшей переговоры, породила легенду о девице Лии де Бомон, приехавшей со своим дядей Дугласом в Россию и по заданию Людовика XV внедрившейся в окружение Елизаветы. Прекрасная француженка — эталон ума, элегантности и красоты — сумела так расположить к себе императрицу, что Елизавета без всяких колебаний согласилась на сближение с Францией. Когда задание Людовика XV было выполнено, девица призналась Елизавете, что на самом деле она является мужчиной — кавалером Эоном де Бомон, вынужденным для конспирации обрядиться в женское платье. Как известно, эта легенда была впоследствии подхвачена бульварной литературой и стала весьма популярной. Исследования французских и русских историков показывают полную ее несостоятельность и позволяют установить, что секретарь Дугласа Эон де Бомон, прибывший в Россию летом 1756 г., когда русско-французские отношения были уже налажены, не переживал таких романтических приключений, а действительно замеченная за ним привычка одеваться в женское платье характеризует не его феноменальные способности к конспирации и лицедейству с превращениями, а известную психофизическую патологию.

Истинные причины быстрого франко-русского сближения были, как это часто бывает в истории, более прозаичны. Франция в преддверии войны с Англией была заинтересована в России в качестве если не союзника, то по крайней мере нейтрального государства. Версаль располагал сведениями о том, что в придворных кругах Петербурга существует группировка, ратующая за восстановление русско-французских отношений. Во главе этой группировки стояли молодой фаворит императрицы И. И. Шувалов и вице-канцлер М. И. Воронцов. В последние годы императрица стала тяготиться огромным влиянием на внешние дела канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, который, не считаясь с мнением других, придерживался ранее избранного внешнеполитического курса и тесно сблизился с английским посланником Вильямсом. Опираясь на Воронцова, Шувалов, неуязвимый для Бестужева-Рюмина близостью с императрицей, пытался противопоставить его доктрине такую внешнеполитическую альтернативу, которая бы позволила ослабить влияние канцлера. Именно для этого в придворной игре и была разыграна «французская карта».

Однако долгое время попытки группировки Шувалова — Воронцова поколебать положение канцлера не приносили реальных результатов. Переговоры о восстановлении русско-французских отношений могли и не увенчаться успехом, несмотря на богатые подарки соболями маркизе Помпадур: ведь никто заранее не мог сказать, что предъявит в качестве контраргумента умудренный многолетним опытом интриг Бестужев-Рюмин. Во время сближения русского и французского дворов он уверенно вел переговоры с противником Версаля — Англией о заключении очередной субсидной конвенции, подобной тем, которые были подписаны в 1746 и 1747 гг. Конвенция предусматривала при необходимости участие русского корпуса в военных действиях в Европе для защиты интересов английского короля. Правда, долго оставался неясным вопрос, против кого будет действовать корпус. Вильямс и Бестужев-Рюмин полагали, что против французов, как это было в 1748 г. В сентябре 1755 г. соглашение было подписано, осталось только его ратифицировать, но внезапно было получено сообщение о заключении Уайтхоллского соглашения Англии с Пруссией.

Это соглашение в корне меняло ситуацию: заключив союз с Пруссией, Англия тем самым ставила под сомнение союзные отношения с Россией. Послу в Лондоне А. М. Голицыну было поручено довести до сведения Уайтхолла следующее заявление русского правительства: заключение конвенции с Пруссией «не можем мы сообразить с обнадеживаниями толико нам о дружбе е. в. повторенными, а наименьше с должною между союзниками откровенностию». А Коллегия иностранных дел подала императрице мнение, в котором отмечалось, что Уайтхоллский трактат автоматически аннулирует субсидное соглашение между Англией и Россией. Весной 1756 г. созданная для решения важнейших внешнеполитических дел и ведения войны Конференция при высочайшем дворе постановила обратиться к Австрии с предложением воспользоваться англо-французской войной в Америке и выступить против Пруссии, чтобы вернуть Силезию. Россия со своей стороны была готова «для обуздания прусского короля» выставить 80 тыс. человек, а если потребуется — то и больше. Конференция решила также умножить усилия для налаживания хороших отношений с Францией, чтобы склонить ее к войне с Пруссией. Конечная цель этих действий состояла в том, чтобы, «ослабя короля прусского, сделать его для России не страшным и не заботным; усиливши венский двор возвращением Силезии, сделать союз с ним против турок более важным и действенным»34.

В ответ на обращение русского правительства Мария Терезия уведомила Елизавету о заключении Версальской конвенции и предложила присоединиться к ней, а также заключить с Австрией наступательный союз против Пруссии. Оба этих предложения русское правительство приняло, причем материалы переговоров свидетельствуют, что оно считало необходимым как можно раньше начать войну против Фридриха II, чтобы не дать ему разбить союзников поодиночке.

Опасения русского правительства оправдались. Фридрих II довольно быстро узнал о русско-австрийских переговорах по поводу заключения наступательного союза и об интенсивной подготовке России и Австрии к войне. Прусский король считал, что в создавшейся обстановке «нет другого спасения, как предупредить врага; если мое нападение будет удачно, то этот страшный заговор исчезнет как дым; как скоро главная участница (Австрия. — Е. А.) так будет снесена, что не будет в состоянии вести войну в будущем году, то вся тяжесть падет на союзников, которые, конечно, не согласятся нести ее»35. Этот отрывок хорошо передает спекулятивный ход размышлений Фридриха, строившего свою политику в расчете на выигрышные для него последствия каких-то других предполагаемых действий. Моральная сторона дела — то, что он будет зачинщиком войны, — не смущала прусского короля.

Впоследствии Фридрих II писал, что «в политике задерживаться пустыми формальностями в таком важном деле было бы непростительной ошибкой… нерешительность и медлительность могут погубить все, а спасти может только быстрота и сила». В его «Истории Семилетней войны» эта мысль выражена более откровенно: истинные государи сами решают, когда им нужно начать войну, ведут ее, а какому-нибудь «трудолюбивому юристу предоставляют найти оправдание». Когда министр иностранных дел Подевильс пытался отговорить короля от решительных действий, указывая на возможности мирного разрешения конфликта и огромный риск, которому бы подверглась Пруссия в случае начала войны по его инициативе, Фридрих не стал слушать своего министра и выпроводил его словами: «Прощайте, человек трусливой политики!» Жребий был брошен. 18 августа 1756 г. армия Фридриха II вторглась на территорию Силезии. Получив известие об этом из Дрездена, Елизавета указом 1 сентября объявила Пруссии войну36.

Как часто бывало, война тотчас выявила все промахи и недостатки, незаметные или сознательно скрываемые в мирное время. Перед началом и особенно в ходе войны стали очевидны серьезные просчеты внешнеполитического ведомства, и прежде всего самого Бестужева-Рюмина — подлинного руководителя русской внешней политики с середины 40-х годов XVIII в. С годами он утратил присущую ему гибкость мышления, уверовал в непогрешимость собственной внешнеполитической доктрины и в конечном счете стал ее жертвой. Видя в Пруссии главного противника России и проповедуя политику сдерживания агрессивных намерений прусского короля, Бестужев-Рюмин преувеличивал значение союза с Англией и ошибочно считал, что для сдерживания Фридриха II будет достаточно организованного на английские деньги марша 30–40-тысячного русского корпуса в глубь Германии.

Действительно, появление корпуса В. А. Репнина в Германии ускорило мирные переговоры в Аахене и способствовало заключению мира 1748 г. Успешный опыт 1747–1748 гг. представлялся Бестужеву-Рюмину образцом и для дальнейшей политики в Европе. Поэтому, когда в сентябре 1755 г. была подписана очередная русско-английская субсидная конвенция о предоставлении в случае конфликта в Германии англичанам за 500 тыс. фунтов 55 тыс. русских солдат и 50 галер, канцлер ликовал, полагая, что мир в Европе обеспечен. Добиваясь скорейшей ратификации конвенции, он в самых радужных красках изображал последствия этого соглашения: «…конечно, прусский король замыслы свои оставит и Ганновер также в покое пребудет… Не славно ли будет для императрицы, что одним движением ея войск разрушаются все противных дворов замыслы и сохраняются ея союзники; меньше ли притом полезно, когда за сие одно Англия пропорционныя субсидии платить станет». Бестужев-Рюмин полагал, что все обойдется «весьма легким образом, а именно чужим именем и с подмогою чужих денег». Возможное столкновение с 200-тысячной прусской армией в глубине Германии казалось ему легким походом, в котором «генералам желанный доставится случай к оказанию и своего искусства, и своего характера; офицерство радоваться ж будет случаю показать свои заслуги. Солдатство употребится в благородном званию его пристойных упражнениях, в которых они все никогда довольно экзерцированы быть не могут»37.

Это и многие другие высказывания Бестужева-Рюмина свидетельствуют о несомненной недооценке им силы военной мощи прусского короля, которого, как считал канцлер, можно испугать «диверсией».

А между тем к середине 50-х годов XVIII в. Пруссия стала опасным врагом. Энергичный 44-летний Фридрих, имевший за плечами серию побед в войне «за австрийское наследство», жаждал нового столкновения. Война за новые территории вытекала из основ прусского военного государства и казалась королю нормальным состоянием, тогда как мир — лишь передышкой для накопления сил для новой войны. И нужно отдать Фридриху должное: экономный до аскетизма, но не жадный, он сумел образцово поставить хозяйство увеличившегося после захвата Силезии королевства. В то время как его коронованные соседи беззаботно и весело проматывали миллионы, Фридрих II деятельно готовился к войне.

На протяжении ряда лет бюджет Пруссии не знал дефицита. Возросшие после захвата Силезии доходы королевства, различные меры по экономии расходов позволили Фридриху II скопить для военных затрат значительную сумму и провести несколько кампаний без ущерба для экономики и не прибегая к иностранным субсидиям. Подлинной страстью короля-полководца была армия. Несмотря на потери в войне «за австрийское наследство», прусская армия увеличилась со 100 тыс. в 1740 г. до 145 тыс. человек в 1756 г. Склады и магазины ломились от огромных запасов вооружения, амуниции, продовольствия. Сама армия, подчиненная жесточайшей дисциплине, казалась хорошо отлаженной машиной, готовой по первому приказу короля в считанные дни выступить в поход. Недостатки ее, как и несовершенство всей стратегии и тактики Фридриха II, выявились позже, в ходе войны, но до войны прусская армия представлялась внушительной и ее превосходство в организации и подготовке над другими армиями бросалось в глаза многим.

Но среди этих людей не было Бестужева-Рюмина. Помимо реальной силы Пруссии он недооценивал и такой важный фактор, как не имевшие границ амбиции Фридриха II. Располагая полностью отмобилизованной армией, прусский король уже не боялся России так, как в начале 40-х годов, и даже был весьма невысокого мнения о русской армии елизаветинских времен. Для подобного мнения были объективные основания. После русско-турецкой войны 1735–1739 гг. русская армия на протяжении почти 20 лет не имела опыта крупных боевых действий (война со шведами в 1741–1743 гг. имела ограниченный характер). Конечно, блестящие победы Петра I были памятны в Европе, но это было в прошлом, а период «миниховщины» в армии ознаменовался серьезным отходом от принципов петровской военной науки и способствовал подрыву репутации русской армии. Короче говоря, прежняя, пассивная политика Бестужева-Рюмина в середине 50-х годов XVIII в. оказалась несостоятельной: сдержать агрессию Фридриха II угрозами «диверсий» было уже невозможно. Между тем, не рассчитывая на серьезную войну, Россия ее начала. И сразу стало ясно, что такая война не подготовлена ни в дипломатическом, ни в чисто военном плане.

Союз с Австрией, заключенный в 1746 г., был стержневым для внешней политики России во второй половине 40-х — первой половине 50-х годов XVIII в. Но за десять лет довольно тесных союзных отношений ничего не было сделано для разработки системы согласованных действий союзников против Пруссии в случае ее нападения на одну из сторон, не говоря уже о совместных наступательных действиях против прусской армии. Между тем настоятельная необходимость в таком согласовании была: опыт совместных действий в войне с Турцией в 30-х годах показал, что русские и австрийцы оказались плохими союзниками. Бестужев-Рюмин в записке 1744 г. признавал, что Австрия как союзник «упорно поступала». Когда началась Семилетняя война и был заключен русско-австрийский наступательный союз (Петербург, январь 1757 г.), то, согласно ему, России отводилась роль не самостоятельной, а лишь вспомогательной для Австрии силы. Это сразу стало порождать серьезные разногласия союзников: Австрия требовала полного подчинения себе русской дипломатии и действующей армии, но это как до, так и после Семилетней войны расходилось с интересами России или по крайней мере с интересами ее руководителей. Поскольку каждый из союзников тянул одеяло на себя, реальной силы русско-австрийский военно-политический союз не представлял.

Еще хуже обстояли отношения с другим «нечаянным» союзником — Францией. Хотя 31 декабря 1756 г. Россия и присоединилась к Версальскому соглашению, резкий поворот от многолетней конфронтации к союзным отношениям не был легким. Версаль, исходя из принципов своей восточной политики, отказался от обязательств выступать против противников России, в том числе и Турции. В ответ русские представители потребовали исключения из договора пункта, обязывающего Россию помогать Франции в борьбе против Англии. Только одно это ограничивало возможности координации совместных действий России и Франции38.

Наконец, за последнее десятилетие ничего не было сделано для усиления позиций России в Курляндии и в Речи Посполитой, что было весьма важно для будущих военных действий против Пруссии.

Более удручающей была сугубо военная сторона дела. Бестужевская внешнеполитическая концепция «диверсий» привела к ослаблению всей армии — ведь для осуществления ограниченных акций в Европе требовалось не более 40–50 тыс. солдат из всей 300-тысячной армии. В соответствии с этой доктриной в Прибалтике, Псковской и Новгородской провинциях была сосредоточена незначительная часть армии, тогда как большая часть полков была расквартирована по всем губерниям огромной страны и не была готова к войне. Начало военных действий показало, что правление Елизаветы оказалось для вооруженных сил потерянным временем, несмотря на ее многочисленные декларации о верности принципам петровской политики.

В 1756 г. из четырех фельдмаршалов двое — А. Г. Разумовский и Н. Ю. Трубецкой — вообще не имели никакого отношения к армии, поэтому выбирать в главнокомандующие пришлось одного из оставшихся двух — А. Б. Бутурлина или С. Ф. Апраксина, воинские таланты которых, судя по отзывам современников и оценкам военных историков, были весьма скромными. Не побеспокоились при Елизавете и о найме на русскую службу способных генералов-иностранцев. Национальные же кадры офицерства готовились слабо: не посылались для обучения воинскому искусству в армиях воюющих стран волонтеры, отсутствовала программа обучения войск во время продолжительного мира, не проводились маневры крупных сил. Более 46 тыс. военнослужащих вообще использовались не по назначению — выполняли разнообразные административные обязанности, такие, например, как проведение переписи.

Лишь в 1755 г., когда война была на пороге, Военная коллегия организовала комиссию для изучения состояния армии. Выводы комиссии были неутешительные. Армейские полки нуждались в самом необходимом, а главное — в людях: в полевой армии (172 тыс. солдат) некомплект составлял не менее 18 тыс. человек, т. е. в строю не хватало каждого десятого солдата. Рекрутский набор, начатый в 1755 г., проходил, как всегда, медленно, давал армии совершенно не обученный и не приспособленный к службе и тяжелейшим походам контингент новобранцев. Некомплект в 1757 и в другие годы приводил к тому, что два первых батальона полков укомплектовывались за счет третьего. Особенно много нареканий вызывало состояние кавалерии — весьма сложного по тем временам рода войск. Несовершенная система заготовки фуража, когда солдаты, занятые сенокосом и выпасом лошадей, по полгода не садились на коня, сочеталась с плохим состоянием парка лошадей, комплектовавшегося за счет необъезженных татарских лошадей или купленных крестьянских саврасок. В итоге комиссия пришла к выводу, что для приведения кавалерии в нормальное состояние нужно «произвести знатную перемену»39.

Не случайно в Гросс-Егерсдорфском сражении 1757 г. русские кирасиры и конногренадеры были сразу опрокинуты прусскими драгунами Финкенштейна, и лишь мужество пехотинцев спасло положение. Были и другие важные недостатки (например, в снабжении войск), которые со всей очевидностью проявились с началом военных действий.

Сразу после объявления войны главнокомандующим русской армией был назначен 54-летний С. Ф. Апраксин. Сын знаменитого сподвижника Петра Ф. М. Апраксина, он начал службу рядовым Преображенского полка, участвовал в русско-турецкой войне и в 1739 г. стал генерал-майором. Он пользовался большим расположением Миниха, который выдвигал Апраксина и после свержения Бирона щедро наградил земельными пожалованиями. Огромные связи семейства Апраксиных, укрепленные женитьбой Степана Федоровича на дочери тогдашнего канцлера Г. И. Головкина, его «пронырливый», по словам M. М. Щербатова, характер, дружба с Шуваловыми и Разумовскими, тесные отношения с могущественным А. П. Бестужевым-Рюминым, постоянное заискивание перед И. И. Шуваловым — все это облегчило Апраксину продвижение по служебной лестнице. В 1742 г. он был уже генерал-кригскомиссаром, президентом Военной коллегии и генерал-лейтенантом, в 1746 г. — генерал-аншефом. В 1751 г. за неизвестные историкам заслуги он получил высший российский орден — Андрея Первозванного, а в 1756 г. — звание генерал-фельдмаршала. Получив соболью шубу, серебряный сервиз весом несколько пудов и спрятав в ларец подписанную Елизаветой 5 октября инструкцию, Апраксин отбыл в Ригу — главную квартиру армии. Как остроумно заметил видный военный историк Д. М. Масловский, Апраксин, еще не въезжая в Ригу, допустил как полководец «капитальную ошибку… заключающуюся в принятии инструкции, выполнить которую он не мог»40.

В самом деле, инструкция, составленная Бестужевым-Рюминым, поражает своей беспомощностью, отсутствием четко поставленных перед главнокомандующим политических и военных целей. Согласно инструкции, Апраксин должен был двинуться с армией в Курляндию и польскую Лифляндию, встать на небольшом удалении от государственной границы, поджидать подхода других частей, заготовлять провиант и в течение зимы ожидать из Петербурга дальнейших инструкций. От армии, перешедшей границу, требовалось только, чтобы она, рассеянная на большом пространстве, «обширностью своего положения и готовностию к походу такой вид казала, что… все равно, прямо ли на Пруссию или влево чрез всю Польшу в Силезию маршировать». Канцлер полагал, что «королю прусскому сугубая диверзия сделана будет тем, что невозможно узнать, на которое прямо место сия туча собирается». Мало того, Апраксину предписывалось не только стоять, но «непрестанно такой вид казать», что армия «скоро и далее маршировать» будет. «Нужда в том настоит крайняя, — подчеркивалось в инструкции, — дабы атакованных наших союзников ободрять, короля прусского в большой страх и тревогу приводить, силы его разделять и наипаче всему свету показать, что не в словах только одних состояли твердость и мужество, которые мы учиненными… декларациями оказали».

Но этим смысл инструкции не исчерпывался. Апраксин должен был не только стоять и делать вид, что собирается двигаться, но и «всегда, когда время допустит», с некоторым войском «помалу вперед продвигаться». В каком направлении «вперед» нужно было продвигаться, в инструкции не говорилось. Особенно отчетливо противоречия и недоговоренности инструкции выявились в ее 35-м пункте, где отмечается: до весны «не признавается за удобно всею нашей команде поручаемою армией действовать противу Пруссии или какой город атаковать, однакож ежели б вы удобный случай усмотрели какой-либо знатный поиск над войсками его (Фридриха. — Е. А.) надежно учинить или какою крепостию овладеть, то мы не сумневаемся, что вы онаго никогда из рук не упустите… Но всякое сумнительное, а особливо противу превосходящих сил сражение, сколько можно, всегда избегаемо быть имеет»41.

Не без оснований Д. М. Масловский писал, что «в общем выводе по инструкции, данной Апраксину, русской армии следовало в одно и то же время и идти, и стоять на месте, и брать крепости (какие-то), и не отдаляться от границы. Одно только строго определено: обо всем рапортовать и ждать наставительных указов»42.

Инструкция — плод бестужевской политики полумер, — обрекавшая русскую армию на бездействие и риск, так и не была реализована. Прибыв в ноябре 1756 г. в Ригу, Апраксин ознакомился с состоянием армии и пришел к выводу, что начинать зимний поход с имевшимся под рукой 26-тысячным войском, без полевой артиллерии и необходимых припасов невозможно. В штабе армии не было даже карт предполагаемого района действий. 17 ноября С. Ф. Апраксин писал И. И. Шувалову: «От сего времени и столь рановременного и неудобного похода небезуповательно, что и дезертиров будет много, и болезни умножиться могут, и все сии в Конференции полученные известия (от Австрии. — Е. А.), которые и ко мне сообщены, происходят от единой нетерпеливости видеть начатия и от нас настоящего дела; но нам не должно по тому поступать, а смотреть на собственный свой интерес и пользу, почему прошу ваше превосходительство при случае е. и. в. внушить, чтобы со столь рановременным и по суровости времени и стуже более вредительным, нежели полезным, походом не спешить»43. Шувалову удалось уговорить Елизавету отложить поход против Пруссии.

В январе 1757 г. взамен инструкции Бестужева-Рюмина был составлен план будущей кампании. Он предусматривал действия армии Апраксина в пределах Восточной Пруссии с последующим занятием ее столицы — Кёнигсберга. Поход был начат в мае

1757 г.

Невозможность прямого пути из Риги в Восточную Пруссию, а также необходимость соединиться с двигавшейся с Украины конницей способствовали выбору окружного пути через Ковно. Особый осадный корпус генерала В. В. Фермора направился к Мемелю — важному порту и крепости Восточной Пруссии, прикрывавшей ее со стороны Куршского залива. В Ковно армия прибыла 7 июня 1757 г. Поход проходил в трудных условиях и крайне медленно: полки двигались вместе со своими обозами и растянувшиеся на десятки верст телеги и фуры сдерживали идущие следом войска.

Нужно отметить, что сам Апраксин умышленно замедлял продвижение армии. Во-первых, он ожидал изменений на австро-прусском театре военных действий и надеялся, что у него дело не дойдет до серьезного столкновения с прусской армией. Во-вторых, фельдмаршал, как и многие сановники, с тревогой поглядывал на «молодой двор», зная, что наследник престола Петр Федорович обожает Фридриха II. А между тем здоровье Елизаветы с осени 1756 г. стало внушать опасения. Поэтому Апраксин хотел действовать наверняка и поддерживал переписку со своим приятелем Бестужевым-Рюминым, ожидая от него указаний и советов. Но канцлер был уже не в прежней «силе» и не мог, как раньше, влиять на события при дворе. В письме от 15 июля 1757 г. он рекомендовал Апраксину не тянуть с походом, ибо Елизавета в его присутствии «с великим неудовольствием отзываться изволила, что ваше превосходительство так долго… мешкает». 18 июля он писал фельдмаршалу: «…медлительство вашего марша, следовательно и военных операций, начинает здесь уже по всему городу вашему превосходительству весьма предосудительные разсуждения производить, кои даже до того простираются, что награждение обещают, кто бы российскую пропавшую армию нашел»44.

Уже на этой стадии кампании 1757 г. Апраксин не показал себя хорошим военачальником. Располагая огромной властью, позволявшей ему поступать в походе по собственному усмотрению, он постоянно требовал указов и распоряжений правительства. Поход пришелся на пост, и в войсках было много больных. «Правда, — писал Апраксин, — указом Петра Великого и повелевается солдат в том случае в пост мясо есть заставлять, но я собою силу этого указа при нынешних обстоятельствах в действо привести не дерзаю». Когда в конце июня Синод прислал разрешение следовать разумному указанию Петра и выдавать солдатам в походе по фунту мяса и две чарки вина в день, пост кончился, а больных было уже более 11 тыс. человек, или пятая часть армии45.

Сохранившиеся письма Апраксина подтверждают мнения его современников (в частности, M. М. Щербатова) о том, что главнокомандующий больше беспокоился о поддержании своего прежнего роскошного образа жизни, чем о состоянии армии. 17 апреля 1757 г. он писал И. И. Шувалову, чтобы тот похлопотал об отсрочке в выплате долгов фельдмаршалом, и обосновывал эту просьбу таким образом: «По выступлении… моем за границу, где, быв всегда в дороге и имея более во всем дороговизны… столов своих никак убавить не могу, но, напротив того, оныя еще прибавиться должны. Сверх же того, сколько я ни старался уменьшить обоз мой, но никак меньше не мог сделать, как двести пятьдесят лошадей, кроме верховых, которых по самой крайней мере до тридцати у меня быть должно, и 120 человек людей, почти все в ливреях…»46

Границу Восточной Пруссии Апраксин решился перейти лишь в середине июля, когда было получено сообщение о сдаче после непродолжительной бомбардировки с суши и с моря Мемеля. В армии возмущались тем, что Фермор, располагая полным превосходством в силах (16 тыс. против 800 человек гарнизона слабоукрепленной крепости), позволил пруссакам на самых почетных условиях покинуть крепость.

В Восточной Пруссии против 50-тысячной русской армии действовала 30-тысячная прусская армия под командованием фельдмаршала Г. Левальда. И хотя Левальд располагал значительными силами и временем, он вел себя столь же нерешительно, как и Апраксин. Во второй половине июля его войска заняли оборонительную позицию на правом берегу реки Прегель. Апраксин уклонился от боя и, предприняв довольно рискованный обходный маневр, перешел на левый берег Прегеля по направлению к Алленбургу, с тем чтобы, минуя прусские позиции, выйти к Кёнигсбергу с юго-востока. Левальд, разгадав маневр, тоже переправился через Прегель, но ниже по течению и занял удобную позицию у деревни Гросс-Егерсдорф. Здесь он решил атаковать русскую армию.

Апраксин, зная о близости неприятеля, беспечно отнесся к разведке и вовремя не получил сведения о приготовлениях Левальда. Рано утром 19 августа 1757 г. русская армия двинулась к Алленбургу. Когда рассеялся туман, русские увидели построившихся в боевой порядок пруссаков. Кавалерия принца Голштейнского нанесла стремительный удар в стык авангарда и главных сил. Однако 2-й Московский полк, оказавшийся под ударом, перестроился и сумел выстоять, отбив атаку кавалерии. К этому времени четыре полка дивизии В. А. Лопухина во главе со своим командиром, пробившись сквозь заполнившие дорогу обозы, стали строиться слева и справа от 2-го Московского полка. Именно их и приказал своей пехоте атаковать Левальд. После сильной перестрелки прусские батальоны, создав значительный перевес в силах на узком участке, атаковали полки дивизии Лопухина и охватили их правый фланг. Стоявшие под огнем русские батальоны несли огромные потери — до половины личного состава. Сам генерал Лопухин был смертельно ранен и попал в плен, но был тотчас отбит своими солдатами. Атака прусской пехоты оттеснила полки дивизии Лопухина, которые стали беспорядочно отходить в лес. Это был критический момент сражения. Но ситуацию резко изменил генерал П. А. Румянцев, который с четырьмя полками резерва «продрался сквозь лес», на опушке которого показались отступавшие полки Лопухина, и ударил во фланг охвативших русскую линию прусских полков (среди которых, кстати сказать, был полк известного читателю К. Г. Манштейна). Прусская пехота не выдержала удара свежих сил Румянцева и в беспорядке отступила. Неудача постигла Левальда и при попытке прорвать русские полки справа и слева от Румянцева. Вскоре он отдал приказ об отступлении47.

Хотя потери русской армии (4,5 тыс. человек) вдвое превосходили потери Левальда, победа была полная. Но дальше началось труднообъяснимое. Во-первых, Апраксин, завершив «нечаянное» для русской армии сражение победой, не преследовал беспорядочно отступавшего неприятеля и вскоре потерял его из виду. Во-вторых, после победы, расчистившей ему короткую прямую дорогу к Кёнигсбергу, он тем не менее продолжил ставшее уже ненужным обходное движение на Алленбург, удаляясь от Кёнигсберга на юго-запад. После необычайно медленного марша армия пришла в Алленбург, и здесь 24 августа было решено отказаться от взятия Кёнигсберга и отступать к Тильзиту. Апраксин объяснял отступление желанием сохранить армию, страдавшую от недостатка снабжения и болезней. В донесении Конференции он даже попытался обосновать отступление «теоретически»: «…воинское искусство не в том одном состоит, чтоб баталию дать и выиграть, далее за неприятелем гнаться, но наставливает о следствиях часто переменяющихся обстоятельств более рассуждать, всякую предвидимую гибель благовременно отвращать и о целости войска неусыпное попечение иметь»48.

Но объяснениям Апраксина мало кто верил. Отступление после победы и занятия большей части Восточной Пруссии было полной неожиданностью, «чему, — как писал А. Т. Болотов, — сначала никто и даже самые неприятели наши не хотели верить, покуда не подтвердилось то самым делом». Мемуарист, писавший эти строки спустя 30 лет, не преувеличил. 14 октября 1757 г. M. И. Воронцов писал М. П. Бестужеву-Рюмину о «странном и предосудительном поступке» Апраксина: «…он и ко двору е. и. в. чрез пятнадцать дней по поданном полном известии о воздержанной над прусским войском победе ничего не писал, и мы здесь ни малейшей ведомости о продолжении воинских операций в Пруссии в получении не имели, покамест, к крайнему сокрушению и против всякого чаяния, наконец от фельдмаршала получили неприятное известие, что славная наша армия за недостатком в провиянте и фураже вместо ожидаемых прогрессов без указу возвращается… будучи непрестанно преследуема и якобы прогоняема прусскими командами…»49

Не лишено основания мнение, что Апраксин, поддерживавший тесную связь с Бестужевым-Рюминым, знал о болезни Елизаветы и стремился избежать риска, ибо приход к власти пруссофила Петра III изменил бы ситуацию в корне. Как бы то ни было, если к Тильзиту армия отходила в полном порядке, то уже после 18 сентября ее отступление к Мемелю было беспорядочным и поспешным. Общие потери похода составили около 12 тыс. человек, причем в бою потеряли лишь 20 %, а остальные 80 % — 9,5 тыс. умерли от болезней50.

Конференция и сама императрица настойчиво требовали от Апраксина перейти после перегруппировки в наступление и взять Кёнигсберг, однако Апраксин ответил, что «невозможное возможным учинить нельзя». Такой ответ не удовлетворил Елизавету, и 16 октября Апраксин был смещен с поста главнокомандующего. В декларации для союзников отмечалось: «…операция нашей армии генерально не соответствовала нашему желанию, ниже тем декларациям и обнадеживаниям, кои мы учинили нашим союзникам — замедлившееся окончание кампании наградить скоростию и силою воинских действ». Апраксин обвинялся в неспособности привести в действие план правительства. Он был отозван из армии и в конце 1757 г. арестован. Просидев под следствием до осени 1758 г. (вначале в Нарве, а потом под Петербургом), он умер51.

Новый главнокомандующий — генерал-аншеф Виллим Виллимович Фермор, англичанин по национальности, на русской службе находился с 1720 г., участвовал в войнах с Турцией и Швецией. Ему предстояло привести в порядок армию вчерашнего победителя пруссаков. Пока он этим занимался, Фридрих II решил, что русские до весны не решатся на выступление, и отозвал армию Левальда в Померанию для оказания сопротивления высадившимся там шведским войскам. 1 января 1758 г. Фермор, выполняя настоятельные требования Конференции, во главе 34-тысячной армии выступил в поход и 11 января без боя, под звуки литавр и колокольный звон торжественно вступил в Кёнигсберг. Занятие Кёнигсберга, как и временное занятие австрийским корпусом генерала Гаддика столицы Бранденбурга и всего Прусского королевства — Берлина, было единственным успехом союзников: 5 ноября 1757 г. Фридрих II разгромил при Росбахе французов, а 22 ноября — при Лейтене австрийцев, оттеснив их из Силезии.

Между тем Фермор, не встречая сопротивления, в течение зимы 1758 г. закрепился в низовьях Вислы, а летом того же года вступил в Бранденбург, осадив ключевую крепость на пути в Берлин — Кюстрин. Это встревожило Фридриха, и с 33-тысячным войском он стремительно двинулся из Силезии. 13 августа, умело маневрируя, он переправился под Франкфуртом на правый берег Одера, отрезав от основных сил Фермора корпус Румянцева, тщетно поджидавший его в другом месте переправы. Обойдя русскую армию с тыла, он остановился у деревни Цорндорф. Обходный маневр прусской армии был вовремя обнаружен, и русские полки, совершив поворот кругом, приготовились встретить врага.

Очевидец сражения пастор Теге так описывает памятное утро 14 августа 1758 г.: «С высоты холма я увидал приближавшееся к нам прусское войско; оружие его блистало на солнце, зрелище было страшное… прусский строй вдруг развернулся в длинную кривую линию боевого порядка. До нас долетел страшный грохот прусских барабанов, но музыки еще не было слышно. Когда же пруссаки стали подходить ближе, то мы услыхали звуки гобоев, игравших известный гимн «Господи, я во власти твоей»… Пока неприятель приближался шумно и торжественно, русские стояли тихо, что казалось, живой души не было между ними. Но вот раздался гром прусских пушек…»52

Да, сражение началось обстрелом позиций правого фланга русской армии, а затем прусская пехота атаковала их. Атака была проведена в соответствии с принципами «косого боевого порядка», который заключался в массированном наступлении на один из флангов противника несколькими эшелонами, причем батальоны, входившие в них, вступали в бой не одновременно, а последовательно, уступами — один за другим. Но сам по себе удар по флангу неприятеля «косым боевым порядком» мог и не дать эффекта, если полководец не сумел подготовить атаку и внезапно для неприятеля перебросить войска с другого фланга. Именно в искусстве нанесения мощного удара превосходящими на данном направлении силами с последующим охватом атакуемого фланга неприятеля и состоял секрет «косого боевого порядка». Фридриху не раз с успехом удавалось применить на поле боя это тактическое оружие, используя высокую маневренность и тактическую выучку своих войск. Но в Цорндорфском сражении его постигла неудача.

Сосредоточив на левом фланге превосходящие силы (23 тыс. против 17 тыс. у Фермора), Фридрих дал приказ наступать авангарду генерала Мантейфеля (8 батальонов), удар которого пришелся в крайний правый фланг русской боевой линии. Основные же силы (20 батальонов) генерала Каница должны были поддержать авангард и без интервала с ним, уступами, побатальонно ударить по русским полкам чуть правее Мантейфеля. Но здесь произошла ошибка. Перед атакующим фронтом пруссаков была горящая деревня Цорндорф, и, обходя ее, Каниц сильно отклонился вправо, оторвавшись от авангарда. Атаки уступом, когда 28 батальонов пехоты и 56 эскадронов гусар должны были, подобно волнам прибоя, захлестнуть правый фланг русской армии, не получилось. Возможно, это произошло из-за огромного облака пыли, поднятого маневрами конницы: вместе с дымом оно скрыло все поле сражения.

Увидав, что между малочисленным авангардом Мантейфеля и основными силами Каница образовался значительный интервал, Фермор приказал всеми силами правого фланга атаковать Мантейфеля, не дожидаясь его сближения с марширующими батальонами Каница. Наступление пехоты, поддержанной незначительными силами конницы, было успешным. Русским войскам удалось разбить прусский авангард и часть подошедших основных сил пруссаков. Но Фермор не сумел предусмотреть, что почти вся прусская конница генерала Зейдлица, находившаяся на крайнем левом фланге прусского построения, еще не вступила в бой и выжидала удобного момента для атаки. Он наступил тогда, когда пехотинцы русского правого фланга увлеклись преследованием батальонов Мантейфеля и обнажили свой фланг и тыл. Силами 46 эскадронов Зейдлиц нанес удар по наступающей русской пехоте.

Как происходила эта атака вышколенных прусских гусар, помогают представить страницы книги немецкого военного историка Г. Дельбрюка, который так описывал тактику прусской кавалерии: «В то время как в 1748 г. Фридрих еще довольствовался атаками с расстояния в 700 шагов, в 1755 г. он уже требовал атаки с 1800 шагов, причем последний участок должен был проходиться на полном карьере. Он требовал от командиров никогда не допускать, чтобы их атаковали, они всегда должны были атаковать первыми: «Когда таким образом огромная сомкнутая стена с сильным порывом обрушивается на неприятеля, то ничто ей уже не может оказать сопротивление…» Сомкнутая тактическая единица настолько поглощала отдельного всадника, что король предпочитал, чтобы рукопашного боя, по возможности, не было вовсе, «ибо, — говорит он, — в этом случае решает дело рядовой», а на него положиться нельзя. Поэтому эскадроны не только должны идти каждый сомкнутым строем, стремя к стремени или даже колено к колену, но и не должно быть почти никаких интервалов между эскадронами первой линии; атака должна продолжаться за первую линию противника, гоня его перед собой, разгромить вторую — и лишь после этого второго успеха он считал допустимым рукопашный бой»53.

Перед лицом такой устрашающей атаки, пришедшейся к тому же не во фронт готовой к бою пехоты, а в ее движущийся фланг и тыл, можно по достоинству оценить мужество русских гренадер. Они не успели перестроиться в правильное каре, но не побежали, выдержав первый страшный удар конницы, и затем, встав кучками спина к спине, отбивались от наседавших прусских гусар холодным оружием. Не случайно большая часть раненых после Цорндорфского сражения получили раны от сабельного удара. Отбиваясь от конницы, гренадеры стали медленно отступать на исходные позиции начала боя. Убедившись в невозможности прорвать правый фланг русских, Зейдлиц отвел расстроенные эскадроны к деревне Цорндорф54.

После этого Фридрих решил нанести удар по левому флангу русской армии, который составлял Обсервационный корпус под командованием Броуна. Когда Фридрих начал перебрасывать туда войска, Броун неожиданно перешел в наступление и прорвал правый фланг пруссаков. Солдаты корпуса начали преследование бегущего неприятеля. Воспользовавшись этим моментом, Зейдлиц, который уже перешел на свой правый фланг, нанес удар, подобный тому, который несколько раньше выдержали гренадеры русского правого фланга. Но в отличие от своих товарищей солдаты привилегированного шуваловского корпуса не выдержали атаки конницы и бежали. Это произошло из-за грубейших нарушений дисциплины на поле боя: солдаты начали разбивать бочки с вином и грабить полковые кассы.

Впоследствии русское командование и Конференция считали, что победа была упущена из-за неприглядного поведения солдат шуваловского корпуса. В указе Елизаветы от 2 сентября 1758 г. отмечалось: «…к крайнему сожалению и гневу нашему, слышим мы, что в то самое время, когда победа совсем на нашей стороне была и неприятель, пораженный, в великом смятении бежал, некоторыми своевольными и ненаказанными, но мучительнейшей смерти достойными солдатам не токмо голос к оставлению победы и к отступлению назад подан, но число сих своевольников нечувствительно так бы умножилось, что они, отступая, неминуемо и многих других, в твердости еще пребывающих, в бег с собой привлекли, определенным от нас… командирам ослушны явились и в то же время за мерзкое пьянство принялись, когда их долг, присяга и любовь к отечеству кровь свою проливать обязывала»55.

Преследуя шуваловцев, конница Зейдлица вскоре натолкнулась на стоявшие в полном порядке полки центра и правого фланга, которые, несмотря на многократные атаки пруссаков, выстояли и тем самым спасли армию от поражения. Прусскую же пехоту, бежавшую после атаки корпуса Броуна, командирам так и не удалось собрать и бросить в поддержку Зейдлицу.

И здесь нельзя не отметить следующего обстоятельства. Как при Гросс-Егерсдорфе, так и при Цорндорфе проявились, с одной стороны, мужество и стойкость русских солдат, отмечавшиеся многими иностранными наблюдателями, а с другой — почти полная непригодность русского командования. Решение Фермора об атаке прусского авангарда было последним распоряжением главнокомандующего. К моменту атаки Зейдлица на правый фланг Фермор, который им командовал, покинул поле боя, укрылся в деревне Куцдорф, находившейся в тылу русских войск, и появился на командном пункте лишь вечером, когда пехота отбила все атаки прусских гусар. Д. М. Масловский, взвесив все «за» и «против», писал: «…в заключение боя на правом фланге должны категорически признать, что главнокомандующим решительно ничего не сделано, чтобы восстановить порядок в войсках после отступления Зейдлица, и тем более несомненно его совершенно безучастное отношение к ходу боя на левом фланге. Распоряжения Фермора мы встречаем значительно позднее, уже после подобной же катастрофы на крайнем левом фланге, в войсках Обсервационного корпуса»56. Иначе говоря, Фермор в самый ответственный момент сражения бросил армию на произвол судьбы. В то время как Фридрих управлял войсками, удерживая все время инициативу и перебрасывая в нужную точку сражения свои силы, русские фланги действовали обособленно, отсутствовали элементарная координация действий всех родов войск и управление армией со стороны главнокомандующего.

Наконец, не известно, как бы развивалось сражение, если бы Фермор приказал Румянцеву покинуть ставшую бесполезной оборону переправы через Одер (после того как Фридрих перешел в другом месте на правый берег) и двинуться к Цорндорфу. Как писал Д. М. Масловский, «теперь, когда все карты раскрыты, очевидно, что Румянцев с 11 000 человек свободно мог ударить во фланг, а при искусных разведках и в тыл пруссакам в самое критическое время, т. е. в исходе первого дня Цорндорфского боя, или на другой день: полное поражение Фридриха II в этом случае не подлежит сомнению». Впрочем, Масловского не следует уподоблять тем историкам, которые посвящают целые страницы рассуждениям о том, мог ли победить Наполеон при Ватерлоо, если бы вовремя подошел Груши, или нет? Масловский понимал, что перед Румянцевым, не имевшим приказа Фермора, стоял сложнейший вопрос, «который так легко и просто разрешается теперь, в кабинете»57.

К вечеру сражение стало стихать. Обе стороны понесли огромные потери. Русская армия потеряла половину личного состава (22,6 тыс. человек, из них 13 тыс. убитых, а также 85 пушек, 11 знамен и большую часть казны). Обсервационный корпус был практически уничтожен (из 9 тыс. человек в строю остались лишь 1,6 тыс. человек). Значительно поредело и высшее командование: из 21 генерала 5 были взяты в плен, а 10 — ранены.

Потери пруссаков были тоже велики — свыше 11 тыс. человек. Поэтому наутро Фридрих не решился вторично атаковать русскую армию и ограничился артиллерийским обстрелом русских позиций, а 16 августа не воспрепятствовал организованному отходу войск Фермора с кровавого поля Цорндорфа. Построившись в две колонны, между которыми разместился обоз, русские увезли на руках (за отсутствием необходимого количества лошадей) 26 прусских орудий и унесли 10 отбитых прусских знамен.

Известие о сражении при Цорндорфе было благоприятно встречено в Петербурге. Рескрипт Елизаветы Фермору гласил: «Через семь часов сряду храбро сделанное превосходящему в силе неприятелю сопротивление, одержание места баталии и пребывание на оном даже на другие сутки, так что неприятель, и показавшись, и начав уже стрельбою из пушек, не мог, однако же, чрез весь день ничего сделать и ниже прямо атаки предпринять, суть такие великие дела, которые всему свету останутся в вечной памяти к славе нашего оружия»58.

Понять Елизавету можно: русская армия вдали от родной страны, в самом сердце Бранденбурга, выдержала сражение с искусным полководцем и, нанеся ему значительный урон, сумела с достоинством покинуть поле сражения, не оставив неприятелю ни раненых, ни трофеев. Это не было победой — поле боя осталось за Фридрихом, но это и не было поражением, ибо прусский король так и не решился атаковать русскую армию, которая «транспортным порядком», фланговым маршем, 7 верст тянулась в виду его армии59. Соединившись с Румянцевым, Фермор отступил к Ландсбергу, а затем в Померанию, где рассчитывал взять важнейший порт и крепость Кольберг. Это бы существенно облегчило снабжение армии и сократило бы растянутые на сотни верст сухопутные коммуникации. Однако осада велась неумело, и в октябре Фермор дал приказ об отходе армии в низовье Вислы на старые зимние квартиры.

На послецорндорфском этапе кампании 1758 г. Фермор проявил— подобно Апраксину после Гросс-Егерсдорфа — крайнюю нерешительность и ничего не предпринял против действовавшей против него в Померании армии генерала Дона. Даже распространился слух о тайных сношениях Фермора с Дона, правда не подтвержденный источниками, но так или иначе вторая кампания не принесла победы.

Пока в высших сферах обсуждался план похода 1759 г., русская армия готовилась к новой, третьей по счету кампании. Сражения и походы несли с собой не только потери и разочарования. Пройдя горнило Гросс-Егерсдорфа и Цорндорфа, армия приобрела бесценный боевой опыт.

В распоряжениях Конференции, ранее стремившейся проконтролировать мельчайшие передвижения войск и требовавшей отчета о каждом дне похода, зазвучали иные нотки: «Избегайте таких резолюций, какие во всех держанных в нынешнюю кампанию военных советах были принимаемы, а именно с прибавлением ко всякой резолюции слов: если время, обстоятельства и неприятельские движения допустят. Подобные резолюции показывают только нерешительность. Прямое искусство генерала состоит в принятии таких мер, которым бы ни время, ни обстоятельства, ни движения неприятельские препятствовать не могли». Изменилось и отношение к противнику. От высокомерных суждений о Фридрихе II не осталось и следа. Сменивший A. П. Бестужева-Рюмина на посту канцлера М. И. Воронцов призывал Фермора думать над исправлением недостатков, перенимать у противника все новое и полезное: «Нам нечего стыдиться тем, что мы не знали о иных полезных воинских порядках, кои у неприятеля введены; но непростительно б было, есть ли бы мы их пренебрегли, узнав пользу оных в деле. Смело можно народ наш, в рассуждение его крепости и узаконенного правительством послушания, уподобить самой доброй материи, способной к принятию всякой формы, какую ей дать захотят»60.

К 1759 г. в армии многое изменилось к лучшему. Войска стали маневреннее (только за кампанию 1758 г. они прошли не менее 1 тыс. верст), совершенствовалась система снабжения. Энергичный П. И. Шувалов за зиму 1758/59 г. сумел заново перевооружить артиллерию. Полковая артиллерия получила пушки усовершенствованной конструкции — единороги, более легкие и скорострельные, чем старые. В полевой артиллерии помимо замены пушек были проведены коренные структурные изменения. Изучение опыта неудачного для артиллерии Цорндорфского сражения побудило создать специальные полки прикрытия, солдаты которых были обязаны действовать в полном единстве с артиллеристами и не только прикрывать их, но и при необходимости помогать им, заменяя выбывших из строя. Солдат этих полков обучали «поворотам, отводу и надвиганию артиллерии и прочему, дабы в будущую кампанию удобнее было их с лучшею пользою, нежели командированных на время от полков, употреблять»61.

Опыт кампании 1758 г. убедил правительство в том, что B. В. Фермор не проявил качеств, необходимых для главнокомандующего армией. Кроме того, инспекция генерала Костюрина показала, что Фермор непопулярен в армии и им «большею частию, хотя не смеют роптать, но недовольны». Костюрин писал в докладе: «Многие со мною генералитет и штаб-офицеры в разсуждении говорили, что все желают командиром быть российская. В том числе в войске е. и. в. в службе из немцов… тож желание имеют, когда б главной между ими был российской»62.

Весной 1759 г. Фермор был отстранен от командования, а главнокомандующим стал генерал-аншеф П. С. Салтыков, 60-летний командующий украинской ландмилицией. Петр Семенович начал службу в 1714 г., когда его, 16-летнего юношу, в числе других «пенсионеров» Петр отправил во Францию, где он прослужил в военно-морском флоте более 15 лет. Салтыков участвовал в воине «за польское наследство» и в русско-шведской войне 1741–1743 гг.

Армия, принятая Салтыковым, уже находилась в походе, но положение ее было трудным и неопределенным. Перед началом кампании Конференция отказалась от померанского направления ведения военных действий и пошла на уступки австрийцам. Новым направлением стало силезское, и Салтыков должен был идти на соединение с австрийской армией Дауна. Русской армии противостояла прусская армия Дона, перед которой была поставлена задача не дать соединиться в среднем течении Одера русским и австрийцам. Вначале Дона пытался воспрепятствовать движению русской армии сложными маневрами, но Салтыков настойчиво продвигался к Одеру. Тогда 10 июля 1759 г. Дона перерезал путь движения русской армии и 12 июля навязал ей сражение у деревни Пальциг, на правом берегу Одера. Сражение началось быстрой атакой пруссаков, которая, как и две последовавшие за ней, была отбита русской пехотой. Исход сражения решила контратака сплоченной массы русских кирасир, отбросивших прусскую армию. Потеряв 7 тыс. человек, она отступила. Потери русской армии впервые за войну были меньше, чем прусской, — всего 5 тыс. человек.

Это была очень важная, воодушевившая войска победа. Русское командование с успехом использовало опыт войны и многие тактические находки, оперативно и своевременно двинуло резервы, что и привело к победе. В сражении при Пальциге успешным оказалось и проводимое в широких масштабах взаимодействие пехоты, артиллерии и конницы. Неоценимы были и стратегические последствия победы, которая расчистила дорогу русской армии для соединения с союзной армией Дауна. 21 июля 1759 г. армия Салтыкова заняла Франкфурт-на-Одере и встретилась с 20-тысячным корпусом генерала Лаудона, посланного Дауном навстречу русским. Даун требовал, чтобы Салтыков поднялся вверх по Одеру к намеченному месту встречи армий у Кроссена. Не успев принять окончательное решение, Салтыков получил тревожное известие о стремительном движении Фридриха с армией к Одеру. Русская армия заняла оборонительную позицию на правом берегу Одера, почти напротив Франкфурта, у деревни Кунерсдорф, название которой впоследствии вошло во все учебники военной истории. Здесь 1 августа 1759 г. армия Салтыкова (40 тыс. человек) вместе с корпусом Лаудона (19 тыс. человек) столкнулась в бою с армией Фридриха, имевшим в строю 48 тыс. человек.

Необходимо сказать несколько слов о русских позициях. Правое крыло русской армии упиралось в низкий топкий берег Одера почти напротив расположенного на противоположном берегу Франкфурта, левое — заходило за расположенную на одной линии (запад — восток) с Франкфуртом деревню Кунерсдорф. Три возвышенности господствовали над равниной, ставшей полем битвы; ближе к Одеру — гора Юденберг, восточнее, в центре позиции, — гора Большой Шпиц и еще восточнее, перед Кунерсдорфом, — гора Мюльберг, отделенная от Большого Шпица оврагом Кунгруд. Русские войска заняли все три высоты и укрепили их. Позиция русской армии была неуязвимой со стороны Одера, но не глубокой и перерезалась оврагами. Войска встали таким образом: на горе Юденберг — дивизия Фермора и Вильбуа, на Большом Шпице — дивизия П. А. Румянцева и на горе Мюльберг — Обсервационный корпус А. М. Голицына. Австрийцы стояли в резерве за горой Юденберг. Фридрих должен был подойти с севера, так что Фермор первоначально занимал левый фланг, а Голицын — правый. Но верный себе Фридрих появился с противоположной стороны, и Салтыкову пришлось развернуть армию кругом, так что правый фланг стал левым, а левый — правым. Этот поворот не ослабил позиций русской армии, но, как и при Цорндорфе, отрезал ей путь к отступлению. Ее ожидала или победа, или истребление.

Начав с раннего утра перегруппировку, Фридрих переправился через топкий ручей Гюнер и занял удобные позиции, охватывавшие левый фланг русской армии, укрепившийся на горе Мюльберг. После того как прусская артиллерия обстреляла корпус Голицына, в атаку пошли пехота и конница короля. Сосредоточение, когда Фридрих не дал Салтыкову догадаться о месте наступления, и начальная фаза атаки превосходящими силами пехоты по пересеченной местности были проведены образцово. Шуваловцы, как и при Цорндорфе, не выдержали атаки и в панике покинули позиции на Мюльберге, где пруссаки тотчас установили пушки и начали продольный обстрел русских позиций на Большом Шпице. Пехота Фридриха одновременно атаковала их через овраг Кунгруд.

Салтыков вовремя дал приказ стоявшим на Большом Шпице крайним слева полкам развернуться поперек бывшего фронта и принять на себя удар перешедшей Кунгруд прусской пехоты. Так как хребет Большого Шпица был узок, образовалось несколько линий (по два полка в каждой), которые вступали в бой по очереди — по мере гибели передней линии. Современник так описывает последующие драматические события: «И хотя они (линии. — Е. А.) сим образом выставляемы были власно как на побиение неприятелю, которой, ежеминутно умножаясь, продвигался отчасу далее вперед и с неописанным мужеством нападал на наши маленькие линии, одну за другою истреблял до основания, однако, как и они, не поджав руки, стояли, а каждая линия, сидючи на коленях, до тех пор отстреливалась, покуда уже не оставалось почти никого в живых и целых, то все сие останавливало сколько-нибудь пруссаков…»63

Одновременно с атакой во фланг русских позиций на горе Большой Шпиц прусская конница атаковала те же позиции с тыла, а пехота — с фронта, недалеко от Кунерсдорфа. Наступил критический момент битвы. Потеря позиций в центре неизбежно вела русскую армию к поражению. Однако атака с фланга, со склонов Мюльберга на склон Большого Шпица, захлебнулась — русские линии гибли одна за другой, но отстояли свои позиции. Атака кирасир принца Вюртембергского с тыла была отбита под личным руководством Румянцева и Лаудона, а фронтальную атаку пехоты остановил плотный огонь русской пехоты и артиллерии.

Теперь наступил критический момент для пруссаков. Фридрих приказал Зейдлицу начать атаку всеми силами конницы во фронт русских полков, стоявших на Большом Шпице, с тем чтобы сломить сопротивление русского центра. Конница знаменитого после Цорндорфа кавалерийского генерала помчалась на укрепленные позиции готовых к бою русских полков и батарей, но на этот раз, попав под сильный артиллерийский огонь, с огромными потерями отступила. Тотчас с нескольких позиций по расстроенным эскадронам Зейдлица ударила русско-австрийская конница, а затем перешла в наступление русская пехота, в штыковом бою занявшая снова Мюльберг. Попытки Фридриха перехватить инициативу ни к чему не привели. Прусская пехота и кавалерия бежала с поля боя. Клаузевиц и Дельбрюк считали, что при Кунерсдорфе Фридрих стал жертвой своей тактики: фланговая атака на узком пространстве, невозможность использовать в полной мере конницу, отказ от атаки левого крыла русской армии — все это предопределило поражение. Вместе с тем они отмечали умелое использование русскими местности, значительно укрепленной окопами и засеками, а также стойкость русских солдат на склонах Большого Шпица.

Общие потери 48-тысячной армии Фридриха II достигали 17 тыс. человек. Только на месте боя русские захоронили 7,6 тыс. убитых прусских солдат. Около 5 тыс. человек было взято в плен. Союзникам достались богатые трофеи: 26 знамен, 172 орудия и все боеприпасы прусской армии. Но и войска союзников понесли значительный урон. Если австрийцы потеряли 2 тыс. человек, то русские — 13 тыс. человек. По этому поводу Салтыков горько пошутил: «Ежели мне еще такое же сражение выиграть, то принуждено мне будет одному с посошком в руках несть известие о том в Петербург»64.

Чудом спасенный своими гусарами, прусский король был в таком отчаянии, что проявил слабодушие и бежал, бросив армию. Сразу после битвы Фридрих II писал Финкенштейну: «Я несчастлив, что еще жив. Из армии в 48 тысяч человек у меня не остается и 3 тысяч. Когда я говорю это, все бежит, и у меня уже нет больше власти над этими людьми. В Берлине хорошо сделают, если подумают о своей безопасности. Жестокое несчастье! Я его не переживу. Последствия дела будут хуже, чем оно само. У меня нет больше никаких средств, и, сказать правду, я считаю все потерянным»65.

Впрочем, Фридрих II всегда был склонен преувеличивать и свои успехи, и неудачи. Простояв несколько дней на поле битвы, Салтыков выступил в поход, но не на Берлин, где его со страхом ждали, а в другую сторону — на соединение с австрийской армией Дауна. Тем временем Фридрих взял себя в руки и сумел несколько поправить дело.

Почему Салтыков не пошел на Берлин? Думается, что русский главнокомандующий не был уверен в успехе такого похода: сразу после сражения уставшая армия, обремененная ранеными, трофеями, пленными, выступить в поход не могла, а подсчитав потери, составлявшие треть личного состава, Салтыков счел поход возможным при условии активного участия в нем Австрии.

Анализ фактов показывает, что Салтыков не перестраховывался. Приведенное выше эмоциональное, паническое письмо Фридриха II свидетельствует больше о неуравновешенном характере прусского короля, чем о реальной обстановке. После победы русская армия не преследовала неприятеля за границей поля сражения, поэтому оставшееся у Фридриха 29-тысячное войско начало постепенно собираться у Фюрстенвальда на Шпрее. Одновременно Фридрих стал подтягивать войска из гарнизонов и готовиться к обороне столицы. Идти на Берлин без австрийцев Салтыков не хотел. Даун выделил ему кроме 10-тысячного корпуса Лаудона 12-тысячный корпус генерала Гаддика, но сам перейти в наступление со всей армией отказался. Для этого были свои причины. Важнейшая из них — присутствие в тылу австрийской армии двух прусских армий: принца Генриха в Саксонии и генерала Фуке в Силезии (всего не менее 60 тыс. человек). В случае наступления на Берлин обе эти армии, сдерживаемые армией Дауна, сразу бы активизировались и перерезали австрийские коммуникации. Однако, по справедливому мнению Г. Дельбрюка, поход русско-австрийских войск на Берлин был возможен, «но лишь при условии, чтобы главнокомандующие действовали единодушно и решительно. Такое сотрудничество в союзных армиях, как то показывает опыт, достигается с трудом: не только полководцы имеют разные взгляды, но за этими взглядами кроются и различные, весьма крупные интересы»66.

На первой же встрече с Салтыковым 11 августа 1759 г. Даун предложил план совместных действий в Саксонии и Силезии с последующим размещением русской армии на зимние квартиры в Силезии. Поначалу Салтыков согласился с планом Дауна, но постепенно стал все больше и больше противиться его осуществлению. Во-первых, он боялся разрыва коммуникационных линий с Восточной Пруссией и Речью Посполитой в случае движения в глубь Саксонии или Силезии и не верил, что австрийцы смогут обеспечить снабжение и удобные зимние квартиры в еще не завоеванной Силезии. Во-вторых, он считал, что сами австрийцы слишком мало делают для победы над Фридрихом и возлагают большие, чем следовало, надежды на участие русской армии в операциях против Пруссии. Когда Даун через посланного генерала предложил Салтыкову двинуть армию к Пейцу, чтобы перекрыть Фридриху дорогу в Саксонию, русский главнокомандующий ответил отказом: «…неприятель уже места около Пейца занял, так разве мне его атаковать и оттуда выгнать, на что я отважиться не хочу, ибо и без того вверенная мне армия довольно уже сделала и немало претерпела, теперь надлежало б нам покою дать, а им работать, ибо они почти все лето пропустили бесплодно». Австрийский генерал, по словам Салтыкова, возразил на это: «…у них три месяца за нами руки связаны были, чем он нарекать хотел, что мы долго маршировали, но я, подхватя его речь, повторил…» и т. д. и т. п.67 Взаимные попреки, как известно, мало продвигают общее дело союзников.

Если отстраниться от конкретных обстоятельств распри генералов-союзников и не требовать от Дауна большего уважения к победителю Фридриха II, а от вчерашнего командующего ландмилицией — необходимого в отношениях с союзниками такта и дипломатического таланта (присущего, например, А. В. Суворову), то в основе несогласованности действий союзников можно увидеть главное противоречие австро-русского договора о совместной борьбе против Пруссии.

Как уже отмечалось, этот договор отводил России роль вспомогательной силы и ограничивал ее действия военными демонстрациями. Поэтому русское правительство и не добивалось равноправной роли России в союзе и не ставило конкретной задачи в войне, которая, как отмечалось в постановлении Конференции 15 марта 1756 г., велась, «чтоб короля прусского до приобретения новой знатности не допустить, но паче его в умеренные пределы привести и, одним словом, неопасным его уже для здешней империи сделать»68. Известно также, что отцом этого плана был А. П. Бестужев-Рюмин, не рассчитывавший на серьезную войну. Когда же русские войска заняли Восточную Пруссию и начали действовать в сотне километров от Берлина, роль России в войне силою обстоятельств изменилась. Однако петербургские политики ничего не сделали для изменения роли России в союзе и условий ее участия в войне с прусским королем. Результатом этого стала известная противоречивость русской внешней политики и соответственно поведения русских главнокомандующих.

С одной стороны, союзное соглашение ставило русскую армию целиком на службу интересам Австрии, и в соответствии с ним перед каждой новой кампанией австрийский генералитет требовал планировать операции русской армии в стратегическом направлении на Силезию (ради отвоевания которой Австрия начала войну с Пруссией и заключила наступательный союз с Россией), а с другой — в Петербурге не имели иллюзий насчет совместных действий с союзниками в Силезии. В рескрипте Конференции 20 декабря 1758 г. Фермору о силезском театре военных действий говорилось следующее: «…к сожалению, признать надобно, что по великому проворству короля прусского он до соединения никогда не допустит таких генералов, которым необходимо о всяком шаге изъясняться и соглашаться… всемерно надлежит за правило себе положить, что он только тогда прямо побежден найдется, когда воюющия против него державы так действовать станут, как бы каждая с ним одна в войне находилася»69.

Горький, но полезный опыт трех лет войны продиктовал эти мысли. В 1757–1759 гг. превосходящие силы австрийской (160 тыс. человек), французской (125 тыс.), русской (50 тыс.), имперской (45 тыс.) и шведской (16 тыс.) армий — всего 400 тыс. человек — так и не смогли справиться с 200-тысячной армией Фридриха II. Действия союзников не координировались — даже об объединенном командовании армий ближайших стран-союзниц (Австрии и России) не было речи; каждая из союзных армий вела войну не лучшим образом; нерешительность, неоправданные маневры войск, неиспользованные победы, косность стратегического и тактического мышления командующих — все это позволяло Фридриху II успешно отбиваться от многочисленных врагов.

Но больше всего мешала союзникам озабоченность собственными интересами. Внешнеполитические цели России, а также реальные условия проведения крупных операций, возможных только при обеспеченных коммуникациях, влекли русских политиков и генералов в стратегический район, лежащий много севернее Силезии, а именно в Померанию и Бранденбург. Именно здесь, по словам М. И. Воронцова, русской армии надлежало «работать на себя»70. Расхождение интересов внутри антипрусской коалиции и разногласия в выборе стратегических районов действия вели к существенным различиям в стратегии и тактике армий союзников.

В борьбе с Фридрихом II за Силезию австрийские полководцы прибегали к так называемой стратегии измора или истощения. Сторонники этой тактики стремились избегать прямых столкновений с противником, но при этом держать его в постоянном напряжении и всеми средствами изматывать: тревожить неприятеля непрерывными марш-маневрами, растягивать его коммуникации, отрезать от баз и т. д. Даун с успехом применял такую тактику против Фридриха во время второй Силезской войны и продолжал ее придерживаться. Предлагая русской армии двинуться на зимние квартиры в Силезию, Даун намеревался удалить прусскую армию от Одера, ослабить ее многодневными маршами и осадами и тем самым предотвратить развязку войны в течение кампании 1759 г., а в будущем году совместно с русской армией продолжить вытеснение пруссаков из Силезии.

Однако «стратегия истощения» совершенно не подходила для не очень маневренной русской армии, действовавшей вдали от своих баз, а русское правительство желало скорейшей развязки воины в течение кампании 1759 г. путем победы над армией Фридриха и занятия Берлина. Именно с таких позиций в Петербурге были восприняты победы в сражениях при Пальциге и Кунерсдорфе. От свежеиспеченного фельдмаршала ожидали развития успеха и требовали: «…хотя и должно заботиться о сбережении нашей армии, однако худая та бережливость, когда приходится вести войну несколько лет вместо того, чтобы окончить ее в одну кампанию, одним ударом». Правительство надеялось, что Салтыков, имея превосходство в силах, приложит «все старания напасть на короля и разбить его»71.

Однако тяжкий груз ответственности за судьбу вверенной ему армии, моральная усталость после двух сражений, недоверие к союзнику и его планам — все это надломило волю Петра Семеновича. Он откровенно стремился отвести войска и закончить кампанию. Именно поэтому Салтыков безучастно смотрел на то, как Фридрих собирал силы для продолжения войны. Из его первых сообщений из Франкфурта после Кунерсдорфской победы нельзя заключить, что пишет полководец, две недели назад наголову разгромивший Фридриха. Так, 15 августа 1759 г. Салтыков меланхолично сообщал: «…король прусской с разбитою армиею поныне в близости нас стоит (в 6 милях. — Е. А.) и, по известиям, собиранием отовсюду гарнизонов и подвозом из Берлина и Штетина больших пушек усиливается и, конечно, по усилении или с принцем Гендрихом соединиться старание приложит, или нас атаковать паки вознамерится… а нас, буде не позахочет атаковать, в марше беспрестанно беспокоить и изнурять может»72.

Между тем Конференция добивалась от главнокомандующего активизации действий армии. Не скрывая раздражения, ее члены писали 7 октября 1759 г. Салтыкову, что получили известие об его отказе помочь Лаудону, вознамерившемуся напасть на Фридриха. Особенно возмутило их то, что Салтыков не только в том отказал, но и публично объявил, что неприятеля ожидать станет, но никогда его не атакует. В рескрипте 13 октября Конференция прибегла к последнему аргументу: «…так как король прусский уже четыре раза нападал на русскую армию, то честь нашего оружия требовала бы напасть на него хоть однажды, а теперь — тем более, что наша армия превосходила прусскую и числом, и бодростью, и толковали мы вам пространно, что всегда выгоднее нападать, чем подвергаться нападению», ибо «если бы он (Фридрих. — Е. А.) хотя однажды подвергнулся нападению и был бы разбит, то вперед с малыми силами отступал бы далее, а наша армия имела бы больше спокойствия и удобнейшее пропитание»73.

Но все уговоры оказались тщетными. Отделившись от австрийцев, Салтыков отступил на старые зимние квартиры в низовьях Вислы. Таким образом, и третья кампания, ознаменовавшаяся двумя блестящими победами, стоившими русской армии не менее 18 тыс. жизней, из-за нерешительности, пассивности русского командования и несогласованности действий союзников не смогла завершить разгром прусской армии.

Очередная безрезультатная кампания стала порождать взаимное неудовольствие союзников, которые начали упрекать друг друга в невыполнении обязательств. Поползли слухи о возможности сепаратных переговоров некоторых воюющих друг с другом стран. Особенно усердствовала английская дипломатия, опиравшаяся на победы английских войск в колониях и рассчитывавшая использовать финансовые трудности во Франции, а также разногласия русских и австрийцев. Английский посол в Петербурге Кейт стремился вбить клин между Россией и Францией, однако русское правительство в нескольких нотах подтвердило намерение России довести войну до победы над Фридрихом II. Но, не отказываясь от принятых обязательств, осенью и зимой 1759 г. русское правительство предприняло попытку определить, как писал в памятной записке 3 сентября 1759 г. М. И. Воронцов, «свою долю достойного за толь многие убытки награждения». Канцлер считал, что после Кунерсдорфа у России есть все основания для этого: «…понеже ныне по крайней мере с вероятностью оказано, и сам король прусской удостоверен, что российская армия в поле поверхность (верх. — Е. А.) имеет, то надеяться должно, что настало время доставить себе самим справедливость». Военные победы и настоятельная необходимость «сократить и ослабить» прусского короля позволили русскому правительству требовать при заключении возможного мира Восточную Пруссию, а также денежную контрибуцию в размере расходов России на войну74. Австрия с виду индифферентно отнеслась к русскому требованию, но против него возражала Франция, опасавшаяся дальнейшего усиления России на Балтике и в Европе. Поэтому ни в 1760, ни в 1761 г. переговоры об этом не продвинулись ни на шаг.

Разрабатывая план кампании 1760 г., Конференция считала, что, хотя для удержания Восточной Пруссии и не следовало вести наступательных операций, долг союзника Австрии требует активного участия русской армии в военных действиях на силезском театре. В этом духе была выработана инструкция Салтыкову на проведение четвертой кампании.

Нет смысла утомлять читателя подробностями кампании 1760 г.: она мало чем отличалась от предыдущей по своим конечным результатам. В июле и августе Салтыков стремился соединиться на границе Силезии с Дауном. Фридрих и его брат Генрих непрерывными маневрами не давали союзникам это сделать.

Вообще в 1760 г. Фридрих изменил свою стратегию и тактику. Причиной были как ослабление прусской армии (в 1760 г. король мог выставить против 114 тыс. Дауна и 70 тыс. Салтыкова всего лишь 67 тыс. человек), так и возросшая сила русской армии. Оценивая значение побед Салтыкова в 1759 г., русское правительство писало австрийскому: «Показан почти новый в войне пример, который, конечно, заставит короля прусского последовать другим правилам и меньше полагаться на свое счастье и ярость нападений». Авторы ноты не ошиблись. Той же осенью 1759 г. Фридрих, размышляя о судьбе Карла XII, записал, что, «конечно, бывают положения, в которых приходится давать сражение, но вступать в него надо лишь тогда, когда можешь потерять меньше, чем выиграть, когда неприятель проявляет небрежность в расположении лагеря или в организации марша или когда решительным ударом его можно принудить согласиться на мир». Имея в виду генералов, которые прибегают к битве просто потому, что не находят другого выхода из положения, в которое они сами себя поставили, Фридрих заключает: «Далеко не ставя им это в похвалу, мы скорее усматриваем в этом признак отсутствия гениальности»75.

Себя же, конечно, прусский король не считал лишенным этого дара и кампанию 1760 г. (как и последние три кампании войны) провел в непрерывном маневрировании, избегая сражений. Лишь однажды, в начале августа 1760 г. под Лигницем (в Силезии), он подстерег двинувшийся на него ночью 24-тысячный авангард Лаудона и, имея под рукой 30-тысячную армию, разгромил его.

Когда стало очевидно, что кампания опять заканчивается безрезультатно, П. С. Салтыков пал духом и заболел. Генерал З. Г. Чернышев писал М. И. Воронцову летом 1760 г.: в армии ослабляется дисциплина и «фельдмаршал в такой гипохондрии, что часто плачет, в дела не вступает и нескрытно говорит, что намерен просить увольнения от команды, что послабление в армии возрастает и к поправлению почти надежды нет». Чернышев если и преувеличивал, то ненамного. Документы свидетельствуют об участившихся нарушениях дисциплины в армии (впервые после Цорндорфа), а письма Салтыкова говорят, что фельдмаршал перестал верить в успех своего дела. В июне 1760 г. он писал И. И. Шувалову: «…король прусский исправляется, принц Генрих взял такую позицию, где трудно его принудить, что нечем уступить и все около домов жмутся, а на выставку никто. Чем эта игра кончится, не знаю, а не худо бы и подумать: мы забредем далеконько, пристанища не имеем; боже сохрани, чтоб одним нам в пляске не быть, да и с разных сторон, вот воля ваша, а мне всего тяжеле»76.

Меланхолические настроения главнокомандующего не понравились в столице, и после письма 3. Г. Чернышева было решено сменить Салтыкова. В середине августа 1760 г. главнокомандующим был назначен фельдмаршал А. Б. Бутурлин, бывший некогда фаворитом Елизаветы и ставший фельдмаршалом без единого боя. Как полководец он во многом уступал П. С. Салтыкову и, вероятно, В. В. Фермору. Первое, что сделал новый главнокомандующий, приняв армию, — это отвел ее на зимние квартиры, несмотря на протесты союзников и недовольство своего двора.

В 1760 г. война незаметно вступила в новую стадию. Изменение тактики прусского короля заставляло союзников задумываться над новыми способами борьбы с ним. В записке русского правительства австрийскому посланнику Эстергази отмечалось: «Нельзя подлинно ожидать войны окончание от всех сил походов и движений, ежели король прусской не отважит и не потеряет неравную баталию, но е. и. в. действительно и почитает, что когда король прусской ныне столь осторожен сделался, то не от баталий надлежит ожидать сей войны окончание, но только… чтоб неприятель везде притеснен и в недействие приведен был, а между тем земли его и города один за другим отбирались»77. Хотя и этот способ борьбы с Фридрихом II тоже был не прост, занятие Берлина русскими и австрийскими войсками следует считать реализацией подобной директивы.

В середине сентября 1760 г. был сформирован специальный легкий отряд генерала Г. Г. Тотлебена (около 8 тыс. человек при 15 орудиях), который, отделившись от основной русской армии, форсированным маршем двинулся на Берлин, причем пехота была посажена на повозки. Первая попытка штурмовать ворота слабозащищенного города из-за неудачного командования Тотлебена закончилась провалом. 24 сентября отряд Тотлебена был усилен подошедшими войсками 3. Г. Чернышева (11,5 тыс.), а также войсками австрийцев под командой П. П. Ласси (14 тыс.). В ночь на 28 сентября все прусские войска внезапно покинули город и отошли к Шпандау. В тот же день Берлин капитулировал и обязался выплатить большую контрибуцию. Обойдясь весьма гуманно с самой столицей и ее жителями, союзники уничтожили военные предприятия города и окрестностей. Были взорваны крупные оружейные заводы в Берлине и Потсдаме, а пушечный литейный двор был так разорен, что, как сообщалось в рапорте Тотлебена, «в два года ни одной пушки в Берлине лить невозможно будет». Из города было вывезено все неуничтоженное оружие, провиант и фураж. Были сожжены также огромные (на всю армию Фридриха) годовые запасы амуниции и мундиров78. 30 сентября, получив известие, что Фридрих II со своей армией спешит на помощь столице, отряды Чернышева, Тотлебена и Ласси покинули Берлин.

Значение экспедиции на Берлин было велико. Кроме большого морального ущерба противнику был нанесен крупный Материальный урон: разрушение оборонных предприятий и уничтожение запасов подорвали базу обеспечения прусской армии.

И все же, как и в предыдущие годы, кампания 1760 г. не принесла победы союзникам. Более того, Фридрих, вернувшись из-под Берлина в Саксонию в октябре 1760 г., дал под Торгау искавшему с ним встречи Дауну сражение. Разделив свою армию на две части, он с фронта и с тыла атаковал правое крыло австрийцев. Войска Дауна не выдержали атаки с тыла и потерпели поражение. Неудачной была и вторичная осада Кольберга русским десантным корпусом адмирала Мишукова.

Взять Кольберг удалось лишь в следующей — и последней для России — кампании 1761 г. В этой кампании союзники намеревались окончательно сломить Фридриха II. Русская армия под командованием Бутурлина (50 тыс. человек) два месяца искала в Силезии удобное место соединения с 75-тысячной армией нового австрийского командующего Лаудона, в то время как обе армии могли быть разбиты поодиночке 70-тысячной армией Фридриха, который непрерывно маневрировал, спасая свой последний оплот в Силезии — Бреславль. Когда в августе союзные армии наконец соединились, у них появилась возможность покончить с Фридрихом, который оказался в подготовленной им самим ловушке — укрепленном лагере Бунцельвиц. Однако командующие не сумели найти общий язык — русская армия отошла от Бунцельвица, а Фридрих, взорвав укрепления, вырвался на оперативный простор.

Значительно успешнее развивались военные действия в Померании, где корпус П. А. Румянцева осаждал Кольберг, который сдался 5 декабря 1761 г. Первоклассная по тем временам крепость и порт позволяли в следующую кампанию начать военные действия сразу с территории Бранденбурга в направлении Берлина. Однако этому не суждено было свершиться.

25 декабря 1761 г. умерла Елизавета, а Петр III тотчас порвал союз с Австрией и подписал мир с Пруссией. В марте 1762 г. он получил письмо от Фридриха II: «Я никогда не в состоянии заплатить за все, чем вам обязан… Я отчаялся бы в своем положении, но в величайшем из государей Европы нахожу еще верного друга: расчетам политики он предпочел чувство чести». В искренности Фридриха не приходится сомневаться: Пруссия, доведенная пятилетней войной почти до разорения, вряд ли бы выдержала еще одну кампанию.

Направляя уполномоченных в Петербург, Фридрих II дал им право согласиться на любые, даже тяжкие уступки, только бы вывести Россию из войны. Радости пруссаков не было предела — Петр III не только не предъявил каких-либо условий заключения мира, но и вернул все завоевания. «Таким образом, — писал Д. М. Масловский, — не оставалось сомнения в том, что вся кровавая работа армии погибла»79. Более того, 24 апреля 1762 г. с Пруссией был установлен «вечный мир» и генералу 3. Г. Чернышеву был дан приказ готовиться выступить с армией «союзной державы короля прусского» против вчерашних союзников. П. А. Румянцев начал — по приказу императора — готовить поход в Данию, чтобы наказать давних обидчиков предков Петра III. Лишь манифест 28 июня 1762 г. о восшествии Екатерины II прервал карикатурное продолжение кровавой драмы Семилетней войны.

ГЛАВА 4

НАСЛЕДНИКИ ВЛАСТИ

Петровский период правления вошел в историю как время окончательного оформления абсолютизма — режима, при котором власть безраздельно находилась в руках монарха. Завершение становления абсолютизма выразилось в победе бюрократических начал во всех звеньях управления, что привело к ликвидации последних институтов сословно-представительной монархии — Боярской думы и приказов; созданию сложной и разветвленной системы местных органов власти, подчиненных Сенату; упразднению некогда оппонировавшего самодержавию института патриаршества; изданию целого корпуса бюрократических установлений; наконец, к жесткой регламентации общественной и личной жизни подданных и формированию полицейского государства.

Сам Петр I в полной мере олицетворял неограниченного монарха, бесконтрольно распоряжаясь имуществом и даже жизнью своих подданных, по своему усмотрению назначая или увольняя чиновников всех рангов, держа в своих руках все нити исполнительной, законодательной и судебной власти, решая без чьего-либо ведения или контроля любые внутри- и внешнеполитические дела. Апофеозом самодержавной формы правления стал закон о праве монарха назначать наследника по своей воле, не считаясь ни с чьим мнением или традицией.

Концепция абсолютизма Петра I включала в себя как непременный элемент и определенные обязанности абсолютного монарха. Петр видел их в личном служении государству, в осуществлении разработанной им применительно к условиям России концепции «общего блага», понимаемой как достижение благополучия в стране через служение «государственному интересу» каждого сословия в соответствии с определенным ему местом в сословной иерархии, на верху которой находилось дворянство. Именно в петровский период были расширены и законодательно оформлены преимущества дворянства, что привело к усилению влияния господствующего класса в экономической и политической области при одновременном уменьшении его обязанностей перед государством.

Последующее развитие абсолютизма в России шло по пути сохранения неприкосновенности самодержавной власти, забвения в целом (как показала жизнь) эфемерных обязанностей монарха в деле служения «государственному интересу», усиления явно негативных сторон не ограниченной никем и ничем власти одного человека над миллионами своих подданных. Время Елизаветы стало в этом смысле примечательным.

Став абсолютным монархом, Елизавета столкнулась с рядом проблем, порожденных всей предшествующей историей абсолютизма в России. Совершив государственный переворот 25 ноября 1741 г., Елизавета свергла царствующего монарха. Именно поэтому вопрос о ее правах на престол был необычайно острым и актуальным. Он был затронут уже в первом манифесте Елизаветы от 25 ноября, где ее права на престол обосновывались таким образом: во время регентства Бирона и Анны Леопольдовны возобладали «как внешние, так и внутрь государства беспокойства и непорядки»; из-за этого «все наши как духовного, так и светского чинов верные подданные, а особливо лейб-гвардии наши полки всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы для пресечения всех тех происшедших и впредь опасаемых беспокойств и непорядков, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили, и по тому нашему законному праву, по близости крови к самодержавным нашим вседрожайшим родителям… и по их всеподданнейшим наших верных единогласному прошению, тот наш отеческий всероссийский престол всемилостивейше восприять соизволили»1.

Три дня спустя — 28 ноября — вышел указ, в котором более пространно обосновывалась законность прав Елизаветы на престол ее отца и матери. В указе появились ссылки на так называемый Тестамент — завещание Екатерины I (1727 г.), согласно которому (в интерпретации его текста составителями указа 28 ноября) Елизавета якобы имела бесспорное право на престол после смерти Петра II, а также новые детали: интриган А. И. Остерман скрыл Тестамент, вследствие чего на престол была выбрана «мимо» Елизаветы Анна Ивановна; через десять лет тот же Остерман сочинил «Определение о наследнике» — сыне Анны Леопольдовны Иване Антоновиче, хотя он «никакой уже ко всероссийскому престолу принадлежащей претензии, линии и права» не имел, как и его братья и сестры2.

Итак, права Елизаветы на престол обосновывались, во-первых, волеизъявлением подданных, просивших Елизавету взять власть в свои руки; во-вторых, близостью родства («по крови») Петру Великому и, в-третьих, Тестаментом Екатерины I. Однако позже — в манифесте о коронации 1 января 1742 г. — упоминалось лишь одно обоснование, а именно второе: «Мы яко по крови ближняя на наследный родительский наш всероссийский престол…»3 Примечательно, что в важнейших государственных актах последующего времени ссылка на «близость по крови» становится единственным обоснованием прав Елизаветы на престол. Это не случайно, ибо другие обоснования сколько-нибудь веским аргументом в пользу прав Елизаветы быть не могли.

Довольно быстро Елизавета отказалась от ссылки на просьбы подданных, так как, став императрицей, «гвардейская кума» постаралась поскорее забыть, кому она обязана властью. После указа 28 ноября 1741 г. в государственных актах даже не упоминался Тестамент 1727 г., ибо из его текста вытекало, что Елизавета взошла на престол вопреки последней воле своей матери. Дело в том, что Елизавета не имела прав на престол ни после смерти Петра II в 1730 г., ни после смерти Анны Ивановны в 1740 г.

Как известно, Петр I отменил — в немалой степени под влиянием дела царевича Алексея — старый порядок престолонаследия, согласно которому престол наследовался по прямой мужской нисходящей линии, и ввел новый порядок, позволявший монарху назначать наследником того, кого он сочтет достойным наследия. Петр умер, так и не назвав имя своего преемника. Екатерина I, подписывая Тестамент, пыталась увязать в нем новый и старый законы о престолонаследии: ближайшим наследником провозглашался сын царевича Алексея великий князь Петр Алексеевич (Петр II), но затем в Тестаменте говорилось следующее: «…ежели великий князь без наследников преставится, то имеет по нем цесаревна Анна (Анна Петровна — старшая дочь Петра I. — Е. А.) со своими десцендентами (потомками. — Е. А.), а по ней цесаревна Елизавета с ея десцендентами, а потом великая княжна Наталья Алексеевна (дочь царевича Алексея. — Е. А.) с ея десцендентами наследовать, однако ж мужескаго пола наследники пред женскими предпочтение имеют»4. Ко времени смерти Петра II умерли Наталья Алексеевна и Анна Петровна, но Анна в 1728 г. родила в браке с голштинским герцогом Карлом Фридрихом мальчика — Карла Петра Ульриха. Иначе говоря, в 1730 г. Елизавета, согласно завещанию своей матери, не имела прав на престол, так как следовала за «десцендентом» своей старшей сестры.

Кстати, голштинские дипломаты после смерти Петра II пытались опротестовать решение верховников о выборе на русский престол курляндской герцогини Анны Ивановны ссылкой на Тестамент. Но демарши дипломатов не помогли, ибо решение верховников полностью отвечало их политическим целям. Да и впоследствии дипломаты, знавшие содержание Тестамента, не раз писали о преимущественных правах юного племянника перед теткой. Так, в ноябре 1742 г. француз д'Аллион сообщал, что герцог Голштинский, «как сын старшей дочери Петра Первого, имеет больше прав на престол, нежели его младшая дочь». Когда осенью 1742 г. Елизавета издала манифест о престолонаследии, согласно которому преемником объявлялся Петр Федорович, саксонский дипломат Пецольд не преминул заметить, что в манифесте «не сделано ни малейшего намека на завещание императрицы Екатерины, которым в первом манифесте царствующей императрицы доказывалось ее право на престол, но из которого, с другой стороны, также следует, что в настоящее время престолом должен владеть молодой герцог, так как он принял греко-христианскую веру»5.

Не удивительно, что ссылка на Тестамент была изъята из числа аргументов прав Елизаветы, а сам Тестамент так и не был опубликован в царствование дочери Петра.

Не имела Елизавета преимущественных прав и перед Иваном Антоновичем при возведении его на престол в 1740 г. В 1732 г. по указу Анны Ивановны Елизавета, как и все другие подданные, присягнула в верности тому наследнику, который будет определен Анной. Этим актом императрица восстановила в прежнем значении указ Петра I о праве самодержца назначать преемника по собственному усмотрению и одновременно ликвидировала юридическую силу Тестамента. Согласно букве закона Петра, Анна Ивановна, как самодержица, имела право это сделать. Миних на вопрос следственной комиссии 1742 г., почему он «не защищал» Тестамент при Анне Ивановне, не без основания отвечал: «…он разумел, что надобно поступать по указу настоящего государя, а не прежних монархов»6. Таким образом, Анна имела право назначить своим наследником Ивана Антоновича или кого-либо другого, а Елизавета не только не имела прав на престол по Тестаменту, но и нарушила утвержденный ее отцом закон о престолонаследии.

Поэтому понятно, как важно было для Елизаветы предотвратить контрмеры претендентов, имевших на престол больше прав, чем она.

Особое беспокойство Елизаветы вызывал голштинский герцог Карл Петр Ульрих, живший в Киле — столице северогерманского герцогства Голштиния. 5 февраля 1742 г., два месяца спустя после переворота, майор Н. Ф. Корф срочно доставил в Петербург 13-летнего племянника Елизаветы вместе с его обер-гофмаршалом О. Ф. Брюммером. Герцога крестили по православному обряду, нарекли Петром Федоровичем и затем объявили наследником престола. Такое быстрое развитие событий было обусловлено прежде всего соображениями безопасности власти Елизаветы. Существование вдали от России внука Петра Великого беспокоило еще Анну Ивановну. В 30-е годы XVIII в. в русских правительственных кругах вынашивались планы брака голштинского «чертушки» (так звала герцога Анна Ивановна) и Анны Леопольдовны с целью предупредить осложнения с престолонаследием в случае смерти Анны Ивановны. Елизавета одним ударом решила голштинскую проблему, призвав племянника в Россию и провозгласив его наследником.

Оперативность действий Елизаветы была в немалой степени обусловлена внешнеполитическими обстоятельствами. Дело в том, что к началу 40-х годов династическая ситуация в Швеции оказалась не менее запутанной, чем в России, и у Карла Петра Ульриха были шансы стать шведским королем. Династические связи так причудливо переплелись, что внук Петра I являлся одновременно внучатным племянником Карла XII, ибо бабкой Карла Петра Ульриха со стороны отца была старшая сестра шведского короля-полководца принцесса Гедвига София. Во время переговоров шведов и французов с Елизаветой в конце 1740 — начале 1741 г. затрагивался вопрос об участии голштинского герцога в военных действиях против русских на стороне шведов, так как шведское командование полагало, что одно присутствие в войске внука Петра Великого деморализует русскую армию и облегчит переворот Елизаветы.

После прихода к власти Елизавета, естественно, не хотела, чтобы шведы использовали против нее племянника. Ведь став шведским королем, он, ссылаясь на Тестамент и на право наследования по прямой мужской линии, вполне мог претендовать и на престол своего русского деда. Ситуация могла возникнуть необычайно острая, а этого Елизавета допустить не могла и не допустила. Английский посол Финч, обобщая ходившие по Петербургу слухи, писал в январе 1742 г.: «В торопливости, с которой выписали герцога голштинского, некоторые видят признак расположения к нему со стороны государыни, другие же — опасение, как бы он не сделался игрушкой в руках Франции и Швеции, орудием против нее, как сама она явилась их орудием против предшествующего правительства, выиграв при этом несомненно больше, чем ожидала, и по всей вероятности — даже больше, чем желала»7.

Вот поэтому 7 ноября 1742 г. в придворной церкви московского Яузского дворца в присутствии всех высших чинов государства герцог Карл Петр Ульрих был крещен в православие и вышел из церкви как Петр Федорович, крестник и наследник Елизаветы. Примечательной чертой ритуала была публичная присяга всех присутствовавших сановников и генералов в верности наследнику всероссийского престола. Но, сделав Петра Федоровича своим наследником, Елизавета полностью нейтрализовала его как наследника шведского престола. В августе 1743 г. шведам был передан акт отречения Петра Федоровича, где он писал: от «наследственных претензий и прочих требований, удовольствований, которых с нашей стороны доныне домогательства производились, отрицаемся и ни в какие времена о том дальнейшия притязания чинить не хотим, но оныя короне шведской совершенно уступаем»8.

Вместе с тем Петр Федорович лишь формально считался наследником русского престола. Он не имел связей в обществе, не оказывал влияния на государственные дела, ибо был отстранен от них и находился под постоянным бдительным надзором своей августейшей тетушки. Финч по этому поводу отмечал 23 января 1742 г.: Елизавета, «захватив юного герцога в свои руки, уверена теперь, что укрепилась на престоле, что теперь ей остается только короноваться. Для этого обряда (осуществление которого, кстати сказать, Елизавета тоже не затягивала. — Е. А.) она и собирается в Москву»9.

Кроме голштинской проблемы существовала не менее, а даже более острая брауншвейгская проблема. Она формулировалась так: что делать с ребенком-императором и Брауншвейгской фамилией? Согласно указу 28 ноября 1741 г., свергнутый император с родителями и сестрой должен был покинуть пределы России и отправиться в Брауншвейг. На содержание семейства предполагалось назначить специальную пенсию. В тот же день генерал-поручик В. Ф. Салтыков получил инструкцию, где говорилось, что он должен доставить Брауншвейгскую фамилию до Митавы — столицы независимого от России герцогства Курляндского — и в пути оказывать «их светлостям должное почтение, респект и учтивость… дабы они высочайшею милостию причину имели выхваляться и признание свое в том засвидетельствовать». Указы о подготовке помещений, подвод и припасов были срочно разосланы воеводам и комендантам городов, через которые пролегал путь кортежа. Но на следующий день Салтыков получил другую, тайную инструкцию. Она предписывала ему не мешкая, скрытно, минуя по ночам города, доставить арестованных к курляндской границе и выпроводить их за пределы России, а в дороге строго следить за тем, чтобы пленники не вступали ни с кем в разговоры и не вели переписку.

Глубокой ночью 29 ноября Брауншвейгское семейство в сопровождении эскорта в 100 человек выехало из столицы. Вначале они двигались быстро, но вскоре кортеж нагнал курьер, передавший В. Ф. Салтыкову новую инструкцию, полностью отменявшую две предыдущие: «Хотя данною вам секретною инструкциею и велено вам в следовании вашем никуда в город не заезжать, однакож — ради некоторых обстоятельств — то через сие отменяется, а имеете вы путь продолжать как возможно тише и держать раздахи на одном месте дни по два; по прибытии ж в Нарву под претекстом несобрания подвод и прочих неисправностей пробыть тамо не меньше как 8 или 10 дней». Прибыв в Ригу, Салтыков должен был ждать особого указа «о следовании до Митавы»10.

Чем объяснялось появление третьей инструкции и о каких «некоторых обстоятельствах» шла в ней речь?

Вполне возможно, что появление новой инструкции было связано с решением о вызове из Голштинии племянника императрицы. Послав за ним специального курьера, Елизавета не скрывала перед Шетарди своего беспокойства относительно благополучного прибытия герцога в Россию, ибо путь его пролегал через владения родственников Брауншвейгского семейства. Французский посол предложил Елизавете доставить герцога в Россию через Францию и далее на корабле до Петербурга. Это предложение Елизавета отвергла, так как герцог мог задержаться в пути на неопределенное время. И вот, когда Брауншвейгское семейство было уже в дороге, кто-то высказал мысль, что целесообразно на время задержать брауншвейгцев в пределах России как заложников, с тем чтобы голштинский герцог мог беспрепятственно проехать через германские княжества. Не исключено, что и эта мысль принадлежала Шетарди. Он, в частности, сообщал в Париж, что предложил Елизавете увеличить втрое конвой брауншвейгцев, для того чтобы замедлилось их движение. Уловка удалась. Английский посланник Финч писал: «…действительно, они (брауншвейгцы. — Е. А.) не могут совершать большие переходы с эскортом в 300 человек!» Для огромного конвоя не хватало лошадей, и отправка Брауншвейгского семейства с каждого яма сильно затягивалась.

Предположение о заложничестве подтверждается другими фактами. Так, по мнению прусского посланника А. Мардефельда (которое разделял и английский посланник Финч в донесении 26 декабря 1741 г.), младший брат принца Антона Ульриха — Людвиг Эрнст был задержан в Петербурге на некоторое время «в качестве заложника из опасения, как бы король прусский не возбранил герцогу голштинскому проезд через свои владения или не задержал его в случае попытки проехать самовольно». Однако 9 января 1742 г. Финч, отвергнув другие объяснения, непосредственно связал задержку Брауншвейгской фамилии в России с благополучным прибытием племянника царицы в Петербург: «Путешественники все еще находятся в Риге. Считается, что нужно так много заложников для безопасности путешествия герцога Голштинского сюда». По словам Финча, как только в столицу приехал курьер с известием о том, что герцог выехал морским путем из Данцига, принц Людвиг Эрнст получил распоряжение готовиться к отъезду11.

Подобного распоряжения семья бывшего царя не получала ни в январе, ни в феврале 1742 г., когда голштинский герцог под именем графа Дюккера благополучно приехал в Петербург. Поначалу брауншвейгцев задерживали потому, что Елизавета подозревала правительницу и ее фрейлину в присвоении и утайке казавшихся ей несметными богатств Бирона. По распоряжению императрицы Анна Леопольдовна и особенно Юлия Менгден были допрошены о судьбе драгоценностей бывшего временщика Анны Ивановны. Материалы следствия по этому делу, как и переписка Елизаветы с В. Ф. Салтыковым, показывают крайнее нерасположение императрицы к Анне Леопольдовне и ее неразлучной подруге, что позже не могло не отразиться отрицательно на судьбе Брауншвейгского семейства.

Завершение следствия не привело к изменению положения арестованных: они по-прежнему сидели в Риге. После суда и ссылки главных политических противников — Миниха, Остермана и Левенвольде — Елизавета начала подготовку к коронации, которая была проведена в Москве в апреле 1742 г. Тем не менее мало вероятно, чтобы для решения наболевшего брауншвейгского вопроса у императрицы не осталось времени, да и занятость Елизаветы не следует преувеличивать. В дни коронационных торжеств была поставлена пышная опера «Милосердие Титово», главный герой которой — римский император Тит — прощает заговорщиков, покушавшихся на его власть и жизнь. В финале оперы он, обращаясь к раскаявшемуся главарю Сексту, поет:

Полно, Секст, думать о том, будем друзья паки, Забудем прошедшия те преступки всяки, С сердца Титус выкинул, я все забываю, Тебя обнимаю я и тебя прощаю.

В жизни все было много сложнее, чем на сцене. Издав указ 28 ноября 1741 г. о высылке за границу экс-императора и его семьи, Елизавета вскоре пожалела о своем великодушном поступке и все больше и больше склонялась к мысли о том, что выпускать бывшего императора из-под контроля России нецелесообразно и небезопасно для нее и ее преемника. Примечательны в этом смысле показания, данные в Тайной канцелярии неким А. Зимнинским, который говорил, что в случае смерти Елизаветы и ее племянника Иван Антонович — единственный кандидат на престол. «Я-де чаю, — говорил Зимнинский, — что для того и в свою землю их отпускать государыня не соизволяет». В среде высшего дворянства распространились слухи о непрочности власти Елизаветы, «незаконности» ее происхождения, высказывались симпатии в адрес «смирной и ласковой» Анны Леопольдовны. В середине лета 1742 г. были арестованы камер-лакей А. Турчанинов и несколько гвардейцев. Их обвинили в заговоре с целью убийства Елизаветы и ее наследника и возведения на престол Ивана Антоновича. По мнению заговорщиков, Елизавета и Анна Петровна были незаконными детьми Петра, и поэтому Елизавета и ее племянник не имели прав на престол12.

Оппозиционные настроения среди знати особенно отчетливо проявились в деле Лопухиных — Ботта. Пьяный разговор в публичном доме Берлера между подполковником И. С. Лопухиным и поручиком Бергером о том, как «плохо под бабьим правительством», стал поводом для доноса последнего на Лопухина. Дело, начатое в Тайной канцелярии летом 1743 г., привлекло особое внимание самой Елизаветы, которая ежедневно выслушивала записи допросов и подписывала все новые и новые указы об аресте людей, причастных, по мнению следователей, к заговору против императрицы.

Сразу отметим, что даже по критериям XVIII в. заговора с целью свержения императрицы не было. Была салонная болтовня женщин, обсуждавших политические новости. Однако следователи не могли остановиться лишь на констатации предосудительных разговоров и целенаправленно подбирали материал, позволявший говорить о разветвленном заговоре. Угроза применения пыток и сами пытки значительно облегчали эту работу, развязывая языки подследственным. Особенно испугался Иван Лопухин, который донес на многих заведомо невинных людей и даже оговорил свою мать — Н. Лопухину.

Во всем этом деле есть вполне определенная политическая подоплека. И. Г. Лесток и стоявшая за его спиной французская дипломатия стремились с помощью громкого политического скандала, в котором оказались бы замешаны ближайшие родственники канцлера А. П. Бестужева-Рюмина (в частности, жена и дочь его брата Михаила), свергнуть этого подлинного руководителя внешней политики России и упорного противника французского влияния при дворе. Подробности этой интриги читателю известны. Теперь же отметим несколько других важных обстоятельств, которые выявило следствие, как бы ни была надумана его причина.

Прежде всего следствие показало, что в среде знати зрело недовольство личностью новой императрицы, ее нравами и окружением. Мелкопоместные Лопухины, сами поднятые наверх лишь с помощью брака Евдокии Лопухиной с Петром I, с презрением отзывались о Елизавете — дочери простой ливонской крестьянки, подчеркивали незаконнорожденность императрицы, осуждали ее поведение. Подлинной причиной этого недовольства было, конечно, не поведение веселой императрицы — нравы того времени вообще не отличались особой суровостью, а то, что Лопухины и близкие к ним люди после переворота 25 ноября были оттеснены от власти и лишены тех привилегий, которыми теперь обладала кучка новых людей, пришедших с Елизаветой. Поэтому в гостиной Лопухиных с сожалением вспоминали Анну Леопольдовну, которая «была к ним милостива».

Но даже не это обстоятельство вызвало интерес Елизаветы, не питавшей особых иллюзий относительно любви и преданности знати. Бергер донес, что И. С. Лопухин якобы говорил: Елизавета «Ивана Антоновича и принцессу Анну Леопольдовну со всем семейством в Риге под караулом держит, а того не знает, что рижский караул очень к принцу и к принцессе склонен и с лейб-кампанией потягается. Думаешь, не сладить с тремя стами канальями? Прежний караул и крепче был, да сделали дело». Расследование этой версии подтвердило достоверность лишь одного факта; Лопухины через своих знакомых поддерживали переписку с одним из офицеров, находившихся в Риге. И хотя изъятые письма и не содержали состава преступления, сам факт переписки вызывал большие подозрения властей, ибо, по их мнению, свидетельствовал, что недовольные Елизаветой круги знати вступили в контакт с семьей опального царя.

Эти подозрения окрепли, когда при расследовании прозвучало имя цесарского посланника маркиза де Ботта-Адорно, незадолго до этого переведенного из Петербурга в Берлин. Оказалось, что он изредка посещал дом Лопухиных и перед отъездом якобы «говаривал о своем старательстве у прусского короля, чтоб ей принцессе (Анне Леопольдовне. — Е. А.) быть по-прежнему». Это сказала дочь М. П. Бестужева-Рюмина — Наталья Ягужинская. Сам же Лопухин в ответ на вопрос: «Почему ты ведаешь, что прусский король будет помощником в возведении на престол Иоанна?» — сказал: «…того не ведаю, а говорил… без умыслу, что король прусский — принцу свой; удивляюсь, для чего-де он за него не вступится». Возможно, что именно из такого предположения и возникла версия причастности де Ботта к предполагаемому заговору. Исчерпывающе она была выражена в полученном под пыткой «признании» Лопухина, который якобы «усердно желал, чтобы принцессе Анне и сыну ея быть по-прежнему на российском престоле», и поэтому «не донес правительству, слыша от своей матери и ведая, что маркиз де Ботта всегда в беспокойстве был и в совершенном намерении находился принцессе помочь и для возведения ее с сыном на престол по-прежнему стараться короля прусского против России к войне возбудить и привесть»13.

«Признание» Лопухина интересно тем, что оно отражало ту концепцию заговора, которая сложилась в сознании следователей и самой Елизаветы и определяла поведение последней. Налицо был треугольник: внутренние недоброжелатели (Лопухины), Брауншвейгское семейство, поддерживающее с ними связь, и, наконец, иностранные покровители — Ботта и, возможно, Фридрих II. Для того чтобы уточнить последнее звено, в Берлин для разведки был тайно послан «надежный человек». Результаты его поездки неизвестны.

В августе 1743 г. генеральный суд вынес всем обвиняемым по делу Лопухиных смертный приговор, замененный телесными наказаниями и ссылкой в Сибирь. Тогда же Марии Терезии был послан особый мемориал «о винах» ее посла в России. Не желая ухудшать отношений с Елизаветой, австрийская императрица заключила маркиза де Ботта в крепость, разрешила допросить его по пунктам, присланным из России, и просила Елизавету назначить маркизу наказание. В 1744 г. нового цесарского посланника Розенберга известили, что Елизавета «все это дело предает забвению»14.

Зато не было предано забвению дело Брауншвейгской фамилии. После вскрытия «заговора» Лопухиных — Ботта уже не могло идти речи об отправлении свергнутого императора за границу. Если после дела камер-лакея Турчанинова брауншвейгцев перевели в близлежащую от Риги крепость Динамюнде, то теперь контроль за ними был усилен и в январе 1744 г. было послано распоряжение вывезти их в глубь России — в город Ораненбург Воронежской губернии. Примечательно, что сопровождавший бывшего царя и его семью капитан-поручик Вындомский так слабо разбирался в географии, что повез их поначалу в Оренбург. Летом в Ораненбург прибыл И. Корф, имевший приказ отвезти Анну Леопольдовну с семьей в Соловецкий монастырь. Прибывшему с Корфом капитану Миллеру предписано было отнять от родителей 4-летнего Ивана Антоновича и, скрывая его под именем Григория, доставить на Соловки отдельно от всей семьи. Там уже деятельно готовили помещения для заключенных. В конце августа 1744 г. родители были — как оказалось потом — навсегда разлучены с сыном. Но еще большим несчастьем для бывшей правительницы было прощание с фрейлиной Менгден, которую оставляли в Ораненбурге.

Осенние дороги не позволили экипажам добраться до берегов Белого моря. Корф сумел убедить Петербург в необходимости разместить опальное семейство временно в Холмогорах, в доме местного архиерея. Там они и оставались долгие годы. 19 марта 1745 г. Анна Леопольдовна родила сына Петра, а 27 февраля 1746 г. — сына Алексея и вскоре умерла. Рождение принцев, имевших, согласно завещанию Анны Ивановны, больше прав на престол, чем Елизавета и ее племянник, конечно, радости у императрицы не вызвало. Как сообщает один из источников, получив рапорт о рождении принца Алексея, Елизавета «изволила, прочитав, оный рапорт разодрать». Она даже пыталась скрыть от всех это известие. Требуя от Антона Ульриха подробностей смерти Анны Леопольдовны, императрица при этом писала начальнику охраны майору Гурьеву: «Скажи принцу, чтоб он только писал, какою болезнью умерла, и не упоминал бы о рождении принца». Когда Гурьев привез тело бывшей правительницы в Петербург, ему высочайшим указом было запрещено говорить «о числе детей принцессиных и какого пола»15.

Иван Антонович содержался тоже в Холмогорах, но отдельно от родителей. В начале 1756 г. его судьба резко изменилась. 26 января комендант Вындомский получил именной указ немедленно и тайно вывезти бывшего императора в Шлиссельбург. Коменданту предписывалось: «…чтобы не подать вида о вывозе арестанта… накрепко подтвердить команде вашей, кто будет знать о вывозе арестанта, чтобы никому не сказывал… а за Антоном Ульрихом и за детьми его смотреть наикрепчайшим образом, чтобы не учинили утечки»16.

Несомненно, эти меры были приняты после получения Елизаветой сведений о готовившейся попытке освобождения опального императора и его отца. В связи с этим необходимо остановиться на деле Ивана Зубарева, которое, надо полагать, доставило немало волнений Елизавете. История Зубарева кажется невероятной, но тем не менее в нее приходится поверить и уж по крайней мере признать, что она сыграла важную роль в судьбе Ивана Антоновича и в развитии русско-прусских противоречий.

Летом 1755 г. на русско-польской границе была задержана группа беглых русских крестьян, шедших из Польши в русские приграничные районы на конокрадство. Среди крестьян оказался некто Иван Васильев, который вскоре был разоблачен свидетелем В. Ларионовым, видевшим его в Польше в раскольничьих слободах и знавшим как Ивана Васильевича Зубарева. Это имя было хорошо известно сыскному ведомству.

В декабре 1751 г. тобольский купец Иван Зубарев передал возле Зимнего дворца в руки императрицы челобитную с объявлением о находке им в Исетской провинции золота и серебряных руд. Образцы, взятые у Зубарева, были исследованы в лабораториях Академии наук (М. В. Ломоносовым), Монетной канцелярии и Берг-коллегии. Результаты, полученные в двух последних лабораториях, были отрицательные. Пробы, исследованные Ломоносовым, наоборот, показали на выходе огромное содержание серебра. Михаил Васильевич тяжело переживал разбор явного противоречия результатов анализа, ибо была задета его научная репутация. Но Кабинет пришел к выводу, что Зубарев, неоднократно бывая в лаборатории Ломоносова (как в присутствии хозяина, так и без него), «по примеру прежде таких воров бывших… приближаясь к месту, где горшок с рудою в огне стоит, и тертого серебра, смешав с золою или другим чем, в горшок бросил, почему и оказался в пробе выход серебра». Зубарев не знал, что анализ образцов проводился помимо лаборатории Ломоносова в двух других местах, и, будучи арестованным как обманщик, кричал «слово и дело» и был передан в Тайную канцелярию. Там быстро выяснили, что объявление «слова и дела» было ложным и что всю авантюру с образцами руд Зубарев затеял, чтобы заполучить деревню с крестьянами. А это было возможно, если бы Зубарев получил привилегию на устройство завода по выплавке серебра. Переданный в Сыскной приказ, Зубарев в 1754 г. бежал и летом 1755 г. был схвачен на границе в числе нескольких конокрадов, шедших из Польши.

То, что рассказал Зубарев на следствии о времени между побегом в 1754 г. и арестом в 1755 г., вызвало огромный интерес шефа сыска А. И. Шувалова и стало известно самой императрице. Безусловно, такому авантюристу, каким был Зубарев, трудно верить, тем более что история, рассказанная им, напоминает сюжет приключенческой повести. Однако в ней содержатся многие реалии, которые заставляют задуматься над версией Зубарева.

Бежав из-под замка, Зубарев обосновался на Ветке — в раскольничьих слободах и пустынях под Гомелем возле польско-русской границы. Вскоре он подрядился извозчиком в обоз, шедший с товарами в Кёнигсберг. Там на Зубарева — человека крепкого сложения — якобы обратил внимание встретившийся на улице прусский офицер и стал его звать на прусскую военную службу, но он отказался и был арестован пруссаками. На допросе в Тайной канцелярии Зубарев подробно описывал, как его тщетно упрашивали вступить в прусскую гвардию вначале капитан, потом полковник и, наконец, фельдмаршал Ливонт (Левальд). Поскольку Зубарев был непреклонен, его привезли в дом полковника, хорошо знающего русский язык. Полковник — а это был известный читателю К. Г. Манштейн — после долгих уговоров якобы сказал Зубареву: «Я-де хочу тебя отвезти к королю, и ты-де не упрямься в гвардию». И только тогда Зубарев согласился пойти на прусскую службу.

Манштейн повез Зубарева в Бранденбург. По дороге в неизвестном Зубареву городе полковник познакомил его с неким принцем, и они втроем отправились в Потсдам. В пути Манштейн сообщил Зубареву, что их спутник — родной дядя опального императора Ивана Антоновича Фердинанд. В Потсдаме Манштейн с помощью угроз вынудил у Зубарева согласие выполнить особое поручение прусского короля. В присутствии Фердинанда Манштейн якобы сказал Зубареву: «Сделай-де ты этакую милость и послужи за отечество свое: съезди-де в раскольничьи слободы и уговори раскольников, чтоб они склонились к нам и чтоб быть на престоле Ивану Антоновичу; а мы-де по их желанию будем писать к патриарху (константинопольскому. — Е. А.), чтоб им посвятить епископа… А как-де посвятим епископа, так-де он от себя своих попов по всем местам, где есть раскольники, разошлет, и они-де сделают бунт. А ты-де, пожалуй, сделай только то, что подай весть Ивану Антоновичу, а мы будущаго 756 году, весной, пошлем туда, к городу Архангельскому, корабли под видом купечества». Тут же Манштейн представил Зубареву офицера, который по письму Зубарева прибудет на этих кораблях, имея задание «скрасть Ивана Антоновича и отца его». И далее Манштейн раскрыл Зубареву весь план до конца: «А как-де мы Ивана Антоновича скрадем, то уже тогда чрез показанных епископов и старцов сделаем бунт, чтоб возвести Ивана Антоновича на престол, ибо-де Иван Антонович старую веру любит, а как-де сделается бунт, то-де и мы придем с нашей армиею к российской границе»17.

Зубарев согласился выполнить задание — связаться с Брауншвейгской семьей — и через два дня был представлен самому Фридриху II. Король пожаловал его чином «регимент-полковника» и дал на дорогу тысячу червонцев. Особо Зубареву были выданы две золотые медали с портретом Фердинанда, которые должны были заменить письмо к Антону Ульриху. Затем Манштейн при короле, «сняв с окошка образ Богородицы (это во дворце Сан-Суси! — Е. А.), в том, чтоб он, Зубарев, был к его королевскому величеству верен и старался все то в пользу его величества исполнять, велел ему присягнуть, где он во всем том и присягнул». После этого в соседнем помещении на Зубарева был надет «мундир офицерской зеленой с красными обшлагами, а на плече кисти долгия серебряные ниже локтя, а на концах серебряные литые концы, а камзол и штаны желтые». Представ в таком виде перед королем вновь, Зубарев вместе с Манштейном покинул дворец.

В доме Манштейна Зубарева показали брату короля и фельдмаршалу Кейту. На следующий день Манштейн «поутру, напоив его, Зубарева, чаем и сняв с него означенный мундир, а надев на него ту нагольную шубу, в которой он, Зубарев, у Манштейна и перед королем (!) был, посадя его в карету обще с… кениг-адъютантом, из города Потсдам поехали» к польской границе, где и расстались. В Варшаве Зубарев посетил прусского посланника и, заручившись его напутствием, двинулся к русской границе. В пути он был ограблен поляками и, нуждаясь в деньгах на дорогу, продал медали, зашитые в стельку сапога. Приехав в приграничные раскольничьи слободы, Зубарев начал всем рассказывать о своих приключениях у пруссаков и том «спецзадании», которое получил от Фридриха II. Среди его многочисленных слушателей был и Василий Ларионов, впоследствии разоблачивший конокрада Ивана Васильева.

В версии Зубарева причудливо перемешиваются правда и вымысел. Особенно обращают на себя внимание персонажи показаний беглого тобольского купца. Важнейшим среди них следует признать К. Г. Mанштеина.

После окончания русско-шведской войны Манштейн, правая рука опального Б. К. Миниха и враг А. П. Бестужева-Рюмина, воспользовавшись отпуском, покинул Россию и оказался в Берлине в окружении Фридриха II. Через русского посла в Пруссии он пытался получить отставку и, несмотря на отказ Военной коллегии, в 1745 г. поступил на прусскую службу. Получив чин генерал-адъютанта, Манштейн стал ближайшим сподвижником Фридриха. Русская сторона расценила поступок Манштейна как дезертирство и приказала ему немедленно явиться в свой полк, а когда он отказался вернуться, военный суд приговорил его к смертной казни. Россия по дипломатическим каналам потребовала от Пруссии выдачи Манштейна для приведения приговора в исполнение. Стоит ли говорить, что Фридрих и не подумал это сделать: Манштейн, человек несомненно умный и наблюдательный, был в свите короля своеобразным экспертом по русским делам. Проведя много лет в России, он прекрасно ориентировался в тамошней политической обстановке, знал многих русских деятелей и был для прусского короля бесценным приобретением. Именно поэтому русское правительство так настойчиво стремилось заполучить назад Манштейна вопреки обычаю, ибо иностранец, состоявший на русской службе, мог уехать за границу в отпуск и, испросив отставку, остаться там навсегда18.

Настораживает и участие в истории Зубарева брата Антона Ульриха — принца Фердинанда Брауншвейгского, а также фельдмаршала Кейта — крупного военачальника, командовавшего русскими войсками во время русско-шведской войны 1741–1743 гг. и покинувшего Россию после ее окончания. Все эти люди были непосредственно связаны с русскими делами, и не исключено, что дело Зубарева нужно рассматривать в плане антирусских интриг Фридриха II, стоявшего на пороге Семилетней войны.

Показания Зубарева в Тайной канцелярии нуждаются в тщательном анализе. Думается, что на следствии он стремился представить себя невинной жертвой прусской военщины, которая принудила его пойти на королевскую службу. Персона скромного сибирского посадского привлекла внимание сначала капитана, затем полковника, потом фельдмаршала Левальда не потому, что все они только и мечтали служить под одними знаменами с Зубаревым, а потому, что Зубарев — авантюрист по натуре — сам сделал прусской стороне какие-то предложения, которые вызвали интерес у прусских военных, передававших его по цепочке своим командирам, пока он не попал в руки специалиста по России Манштейна, а затем оказался в самых высших сферах Пруссии. При этом вполне можно допустить, что Зубарев имел аудиенцию у прусского короля, занимавшегося всеми важнейшими государственными делами. Тому, что Зубарев, отправляясь в Кёнигсберг, что-то задумал, есть подтверждение в показаниях свидетеля В. Ларионова. Он был в том самом обозе, с которым прибыл в столицу Восточной Пруссии Зубарев. Здесь, по словам Ларионова, Зубарев спросил у проходивших прусских солдат, где находится ратуша, а потом, обращаясь к Ларионову и другим возчикам, сказал: «Прощайте, братцы, запишусь я в жолнеры и буду-де просить, чтоб меня повезли к самому прусскому королю: мне до него, короля, есть нужда! И с тем-де от меня, — заканчивает Ларионов, — и товарищей моих в означенную ратушу с жолнерами и пошел»19.

Если наблюдения о составе лиц, привлеченных по делу Зубарева, верны, а показания Ларионова близки к истине, то можно с большой степенью вероятности догадаться о том, что поведал пруссакам Зубарев. Скорее всего он сообщил им то, что сам на допросе в Тайной канцелярии вложил в уста отрицательного персонажа своего рассказа — Манштейна, а именно:

1. Раскольники представляют большую силу, но не имеют собственного епископа и не могут рукоположить в священники. — Действительно, это была одна из самых актуальных внутренних проблем русского раскола, доставлявшая раскольникам немало хлопот.

2. Раскольники недовольны режимом, установленным Петром-антихристом и поддерживаемым его дочерью. — Этот факт тоже очевиден и не требует особых доказательств.

3. Раскольники видят в заточенном в Холмогорах малолетнем Иване Антоновиче русского царя, пострадавшего за истинную веру. — Существование таких взглядов вполне допустимо. Оппозиция господствующему строю со стороны раскольников могла проявиться и в таком виде. История «истинного царя Петра III Федоровича» — Пугачева, пострадавшего за истинную веру и народ, — подтверждение живучести таких представлений.

4. Прусский король — родственник опального царя — может помочь ему. — Эта мысль уже встречалась в деле Лопухиных — Ботта, и не исключено, что она имела широкое хождение в оппозиционных властям кругах.

Все рассказанное Зубаревым могло совпасть с некоторыми наблюдениями и выводами Манштейна о ситуации в России. Думается, что Фридрих II и его окружение могли и не доверять Зубареву, но его предложения об освобождении Ивана Антоновича и бунте раскольников против «дочери Антихриста» могли импонировать прусской верхушке, благо рисковать пришлось бы лишь тысячей червонцев и Зубаревым, а в случае даже частичного успеха авантюры результатом мог быть подрыв внутренней стабильности режима Елизаветы. Ввиду приближающейся войны это было немаловажно.

В литературе высказывалось предположение, что Зубарев оказался в Пруссии по заданию русского правительства и результаты его поездки нужны были Елизавете «как предлог для жестоких мер против возможного претендента на престол — Ивана Антоновича»20, Думается, эта точка зрения малоубедительна — опальная семья Ивана Антоновича находилась в полной власти Елизаветы, и искать предлога для расправы с ней у императрицы не было необходимости.

Допустим другой вариант: Зубарев был отправлен в Пруссию с целью спровоцировать пруссаков и возможную оппозицию на какие-то действия, которые позволили бы обезвредить неизвестный правительству заговор в пользу Ивана Антоновича. В связи с этим следует обратить внимание, во-первых, на известие о тайном вояже в Берлин «надежного человека» (о чем говорилось выше) и, во-вторых, на показания А. Зимнинского, признавшегося в Тайной канцелярии в таких речах: «Дай-де бог страдальцам нашим счастья, и для того-де многие партии его (Ивана Антоновича. — Е. А.) держат. Вот-де и князь Никита Трубецкой, и гвардии некоторые майоры партию его держат же… Как бы-де они (Брауншвейгская семья. — Е. А.) не уехали за море, для того что-де близко города Архангельского, а у них-де не без друзей. Здесь первой-де князь Никита Трубецкой, да и все-де господа — то партию держат, также лейб-кампании большая половина, а особливо старое дворянство все головою»21. Поэтому нельзя полностью исключить возможность того, что с целью побудить пруссаков к действиям Зубарев написал по указке следователей письмо в Пруссию, в котором сообщил об успешном выполнении задания и о том, что он ждет прибытия в Россию группы для освобождения узников. Однако пруссаки не пошли в расставленные сети и на призыв Зубарева не откликнулись.

Как бы то ни было, реакция Елизаветы на историю Зубарева была однозначна: охрану в Холмогорах усилили, а Ивана Антоновича срочно перевели в Шлиссельбург.

В заключение рассказа о Брауншвейгской семье отметим, что после смерти Анны Леопольдовны для ее мужа и детей потянулись долгие годы тюремной жизни. Комендант Зыбин в донесении так описывал заключенных и условия их жизни: «Дети Антона Ульриха — дочери: большая Екатерина, сложения больного и почти чахоточного, притом несколько глуха, говорит немо и невнятно и одержима всегда разными болезненными припадками, нрава очень тихаго. Другая его дочь, Елизавета, которая родилась в Дюнамюнде… нрава несколько горячего, подвержена разным и нередким болезненным припадкам, особенно не один уже год впадает в меланхолию и немало времени ею страдает. Сыновья — старший Петр… сложения больного и чахоточного, несколько кривоплеч и кривоног. Меньшой сын Алексей… сложения плотноватого и здорового, и хотя имеет припадки, но еще детские. Живут все они с начала и до сих пор в одних покоях безысходно, нет между ними сеней, но из покоя в покой только одни двери, покои старинные, малые и тесные. Сыновья Антона Ульриха и спят с ним в одном покое. Когда мы приходим к ним для надзирания, то называем их — по обычаю прежних командиров — принцами и принцессами»22.

Приход к власти Петра III, а потом Екатерины II долго не менял положения узников. После 32-летнего заключения Антон Ульрих одряхлел, ослеп и в мае 1774 г. умер. Только в конце 1779 г. Екатерина II решила отпустить с миром брауншвейгских принцев и принцесс. В 1780 г. на фрегате «Полярная звезда» их вывезли в Данию, где поселили с согласия датского двора на полном содержании русского правительства. Через два года умерла принцесса Елизавета, в 1787 г. — принц Алексей, а в 1789 г. — принц Петр. Дольше всех прожила принцесса Екатерина. В августе 1803 г. она послала Александру I письмо, в котором просила, чтобы ее взяли в Россию и постригли в монастырь. Жалуясь на своих придворных-датчан, которые ее обворовывали и притесняли, она писала по-русски: «…мои дански придворни все употребляй денга для своей пользы и что они были прежде совсем бедны и ничто не имели, а теперича они отого зделалися богаты, потому они всегда лукавы были… Я всякой день плачу и не знаю, за что меня сюда бог послал и почему я так долго живу на свете, и я всякой день поминаю Холмогор, потому что мне там был рай, а тут — ад». Не известно, получил ли адресат прошение брауншвейгской принцессы, но сама просительница умерла в Дании в 1807 г.

Судьба Ивана Антоновича читателю известна много лучше. Летом 1764 г., уже при Екатерине II, подпоручик Смоленского пехотного полка В. Я. Мирович с отрядом солдат пытался освободить узника Шлиссельбурга. Во время штурма казармы-каземата охранявшие Ивана Антоновича офицеры Власьев и Чекин, действуя согласно букве данной им инструкции, убили бывшего русского самодержца. В донесении Чекина графу Панину этот эпизод описывается скупо, как в военной сводке: «Наши отбили неприятеля, они вторично наступать начали и взяли пушку, и мы, видя превосходную силу, арестанта еще с капитаном умертвили»23.

При Елизавете же Иван Антонович был жив и здоров и, конечно, являлся предметом серьезного беспокойства императрицы. С первых дней своего правления Елизавета стремилась вытравить из памяти людей имя императора-младенца и его матери. Многочисленные и строгие указы повелевали все постановления предыдущего правительства, в которых упоминались Иван Антонович и Анна Леопольдовна, выслать в Сенат и там уничтожить. Такая же судьба ожидала все изображения императора и правительницы, а также монеты и книги. Из-за границы запрещалось ввозить книги, в которых упоминались «в бывшия два правления известные персоны» — так назывались в елизаветинских указах Иван Антонович и Анна Леопольдовна. Наконец, следует упомянуть, что Елизавета решилась на шаг, не имеющий аналогий в русской истории, — было полностью изъято из канцелярского обращения все делопроизводство ряда важнейших государственных учреждений за время царствования Ивана Антоновича. В 80-х годах XIX в. А. С. Пестов опубликовал два огромных тома этих документов под заголовком «Внутренний быт Русского государства с 17 октября 1740 по 25 ноября 1741 г.»24. Публикация представляет собой своеобразную «документальную фотографию» эпохи.

Как это часто бывало в истории России, став запретным, имя царя-младенца, заключенного в темницу, приобрело популярность не только среди лиц, недовольных лично Елизаветой, но и в кругах, недовольных режимом вообще. Императора Иоанна (а при Елизавете он титуловался лишь «принцем») помнили и передавали из уст в уста слухи о его безвинных страданиях, о том, что может настать и его час. Материалы Тайной канцелярии по делу А. Зимнинского свидетельствуют, что, «сожалея онаго принца Иоанна, говорил же он, что ежели-де оный принц Иоанн придет в возраст и прекратится жизнь ее императорского величества и его императорского высочества (наследника Петра Федоровича. — Е. А.), то, кроме-де онаго принца Иоанна, на российском престоле быть некому».

В целом же 20-летнее царствование Елизаветы прошло относительно спокойно, и реальных угроз ее власти так и не возникло. Материалы Тайной канцелярии 40-х — начала 60-х годов XVIII в. подтверждают это. Основным занятием следователей было рассмотрение слухов, порочивших императрицу. Много разговоров было о «незаконности» прав Елизаветы на власть («не подлежит-де великой государыне на царстве сидеть — она-де не природная и не законная государыня…»); говорили, что «недостойна в нашем великороссийском государстве женску полу на царстве сидеть» или что «у государыни-де ума нет». Предметом пересудов стали поведение веселой императрицы («как приехала в Москву, так ни однажды в церкви не бывала, только-де всегда упражняется в комедиях…»), а также ее любовные дела25. Хотя поколебать положение Елизаветы слухи не могли, их распространители тем не менее наказывались.

Нейтрализация возможных претендентов на престол не была единственным средством упрочения власти Елизаветы. Взяв реальную власть в стране в свои руки, Елизавета стремилась как можно быстрее закрепить ее юридически. Уже 1 января 1742 г. был опубликован манифест о намерении императрицы «в столичном нашем граде Москве при всенародной церковной молитве и благословении императорскую корону с прочими клейнодами и священное помазание восприять»26.

Коронационные торжества открылись вступлением Елизаветы 27 февраля 1742 г. в Москву. Документы и гравюры позволяют представить, какой пышной была эта церемония. Улицы зимней Москвы, по которым шествовал кортеж, были украшены триумфальными арками, «из окон по стенам… свешены были изрядные персицкие и турецкие ковры и другие богатые материи». Вдоль всего пути следования кортежа были построены полки с развевающимися знаменами. Огромные толпы народа, оглушенные звоном колоколов всех «сорока сороков» московских церквей, пушечными салютами, беглым ружейным огнем полков, криками «виват!», ржаньем лошадей, завороженно смотрели, как десятки украшенных золотом, парчой, бархатом экипажей медленно двигались по направлению к Кремлю. Сотни всадников окружали экипажи императрицы, ее племянника и знати.

Кремль встретил Елизавету звоном Ивана Великого. Золотое сияние куполов кремлевских соборов перекликалось с сиянием крестов, окладов икон, парадных одеяний вышедшего навстречу императрице духовенства. Под залпы 85-пушечного салюта, пение и крики Елизавета вышла из экипажа и по алым коврам, устлавшим ее дорогу, проследовала в Успенский собор, где ее ждало высшее дворянство «в пребогатом уборе». Целых два дня «по всей Москве у церквей днем был колокольный звон, а в ночи домы по всему городу были преизрядно иллюминированы». Почти два месяца продолжались балы, карнавалы, церемонии и молебны.

25 апреля 1742 г. наступила кульминация празднеств. Рано утром торжественная процессия во главе с Елизаветой медленно двинулась к Успенскому собору. Все колокола Москвы непрерывно звонили, «а во время шествия е. и. в. стоящие в параде полки ружье держали на карауле и знамена уклоняли к земли с игранною музыкою и с барабанным боем». Елизавета, одетая в великолепное платье (его можно увидеть и ныне в Оружейной палате Кремля), вступила в собор и села на престол под балдахином, сияющим парчой и позументом. Перед троном на специальном столе были положены все регалии высшей власти: корона (с коронацией так спешили, что не успели изготовить специальную корону, и Елизавета венчалась на царство короной так не любимой ею Анны Ивановны), скипетр, держава, мантия — порфира «златотканной материи с нашитыми частыми двоеглавыми орлами на меху горностаевом» — и, наконец, государственная печать, меч и панир (знамя).

После размещения всех приглашенных согласно выданным им билетам началась церемония коронации. Новгородский архиепископ Амвросий поднялся к трону и в наступившей тишине сказал: «…по обычаю древних христианских монархов и боговенчанных ваших предков, да соблаговолит величество ваше в слух верных подданных ваших исповедать православно кафолическую веру, како веруеши». Взяв в руки книгу, Елизавета громко прочитала символ веры. Затем с помощью архиереев императрица надела горностаевую мантию и «преклонила главу». Амвросий, «возложа руку» на голову императрицы, прочитал соответствующую молитву. И здесь церемония коронования, до сих пор в точности повторявшая церемонию коронования Анны Ивановны, была нарушена. В «Описании коронации» Анны (апрель 1730 г.) читаем: ведший церемонию Феофан Прокопович «наложил на главу е. в. императорскую корону», «в десную (правую. — Е. А.) руку скипетр, а в левую — державу или яблоко подал». Соответствующее место в «Обстоятельном описании… коронования» Елизаветы гласит: «По окончании оной молитвы е. и. в. соизволила указать… подать императорскую корону… Ту корону е. и. в., приняв от архиерея с подушки, изволила возложить на свою главу, причем архиерей говорил молитву»27.

Нарушение принятого церемониала было глубоко символично. На глазах всей знати и высшего духовенства Елизавета сама водрузила на голову корону, недвусмысленно подчеркивая, что властью обязана только самой себе. Это обстоятельство не преминула отметить печать. 6 мая 1742 г. «Санкт-Петербургские ведомости» поместили краткое описание коронации, где говорилось: «…после обыкновенных молитв и прочих церковных обрядов около половины 11-го часа чрез преосвященного Амвросия, архиепископа Новгородского, высокое помазанье совершилось, то изволила е. и. в. собственною своею рукою императорскую корону на себя наложить». На триумфальных воротах, построенных к прибытию Елизаветы в Москву, зрители могли видеть аллегорическую картину, изображающую солнце «с круглым полем своим» и снабженную надписью: «Semet coronat» («Само себя венчает»). В «Описании обоих триумфальных ворот…» аллегория разъяснялась так: «Сие солнечное явление от самого солнца происходит, не инако как и е. и. в., имея совершенное право, сама на себя корону наложить изволила». Следует отметить, что и Екатерина II во время коронации (1764 г.) в точности повторила действия Елизаветы, явно вкладывая в них тот же смысл, что и ее предшественница, взявшая власть при аналогичных обстоятельствах: «…ту корону е. и. в., приняв от архиерея с подушки, изволила возложить на свою главу»28.

Вернемся к описанию коронации Елизаветы. Взяв в руки скипетр и державу, она вновь села на трон. Далее церемония пошла по традиционному пути: провозглашение полного титула, «многие лета», чтение Елизаветой молитвы, общая молитва, поздравительная речь Амвросия. Затем по дорожке, устланной бархатом и золотой парчой, Елизавета двинулась к царским вратам, где был совершен обряд миропомазания. После церемонии коронации начались приемы, банкеты. Во время одного из них, как отмечали «Санкт-Петербургские ведомости», Елизавета «изволила пойти к окну и смотреть с удовольствием на собравшийся перед дворцом многочисленный народ, для котораго поставлены были опять четыре амвона со всякими ествами и четыре жареных быка, причем из двух фонтанов бежало вино и многократно бросаны были деньги»29. Бросанием серебряных и золотых денег, массовым угощением толп, награждением медалями «всех чинов», театральными представлениями, балами, маскарадами, фейерверками и иллюминациями хотела Елизавета надолго запомниться Москве и москвичам, войти в их сознание императрицей во всем величии своей полубожественной власти.

Нет необходимости подробно говорить о том, что в системе абсолютизма личность самодержца играла далеко не последнюю роль. От того, мог ли самодержавный монарх реально управлять государством, каковы его способности, интересы, привычки, кому он поручал или перепоручал дела, в немалой степени зависел вопрос о ведущих направлениях внутренней и внешней политики державы, которую он олицетворял. Поэтому представляется важным остановить внимание на личности Елизаветы и попытаться дать ее психологический портрет.

Сохранилось немало отзывов о Елизавете, принадлежащих перу ее современников. Авторы мемуаров и писем — люди, отличные друг от друга по характеру, темпераменту, уму, писательскому дарованию, — писали в разное время и ставили перед собой разные задачи, но все они сходились в одном — Елизавета была необычайно привлекательна. Приведу лишь два из многих свидетельств современников, не относившихся к числу друзей или доброжелателей Елизаветы. Испанский посланник герцог де Лириа в 1728 г. писал о 18-летней цесаревне: «Принцесса Елизавета такая красавица, каких я редко видел. У нее удивительный цвет лица, прекрасные глаза, превосходная шея и несравненный стан. Она высокого роста, чрезвычайно жива, хорошо танцует и ездит верхом без малейшего страха. Она не лишена ума, грациозна и очень кокетлива». А вот свидетельство Екатерины II, впервые увидевшей Елизавету, когда ей было уже 34 года: «Поистине нельзя было тогда видеть в первый раз и не поразиться ее красотой и величественной осанкой. Это была женщина высокого роста, хотя очень полная, но ничуть от этого не терявшая и не испытывавшая ни малейшего стеснения во всех своих движениях; голова была также очень красива… Она танцевала в совершенстве и отличалась особой грацией во всем, что делала, одинаково в мужском и в женском наряде. Хотелось бы все смотреть, не сводя с нее глаз, и только с сожалением их можно было оторвать от нее, так как не находилось никакого предмета, который бы с ней сравнялся»30.

Итак, по единодушному мнению современников, Елизавета была редкая красавица. Однако хор восторженных голосов стихает, когда от описания внешности императрицы переходят к характеристике ее нрава.

Современники отмечали фантастическую, казавшуюся всепоглощающей страсть царицы к нарядам и развлечениям, которую она активно (и не без успеха) культивировала в придворной среде и высшем дворянстве. Екатерина II писала о дворе Елизаветы: «Дамы тогда были заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что меняли туалеты по крайней мере два раза в день; императрица сама чрезвычайно любила наряды и почти никогда не надевала два раза одного и того же платья, но меняла их несколько раз в день; вот с этим примером все и сообразовывались: игра и туалет наполняли день». Во время пожара в Москве в 1753 г. во дворце сгорело 4 тыс. платьев Елизаветы, а после ее смерти Петр III обнаружил в Летнем дворце Елизаветы гардероб с 15 тыс. платьев, «частью один раз надеванных, частью совсем не ношенных, 2 сундука шелковых чулок», несколько тысяч пар обуви и более сотни неразрезанных кусков «богатых французских материй»31.

Отдавая должное вкусу Елизаветы, современники отмечали необычайную элегантность ее нарядов, сочетавшихся с великолепными головными уборами и украшениями. С годами красота меркла, и Елизавета целые часы проводила у зеркала, гримируясь и меняя наряды. Французский дипломат Ж.-Л. Фавье, наблюдавший Елизавету в последние годы ее жизни, писал, что стареющая императрица «все еще сохраняет страсть к нарядам и с каждым днем становится в отношении их все требовательней и прихотливей. Никогда женщина не примирялась труднее с потерей молодости и красоты. Нередко, потратив много времени на туалет, она начинает сердиться на зеркало, приказывает снова снять с себя головной и другие уборы, отменяет предстоявшие театральные зрелища или ужин и запирается у себя, где отказывается кого бы то ни было видеть». Этот рассказ подтверждают другие источники. Фавье описал и выход императрицы: «В обществе она является не иначе как в придворном костюме из редкой и дорогой ткани самого нежного цвета, иногда белой с серебром. Голова ее всегда обременена бриллиантами, а волосы обыкновенно зачесаны назад и собраны наверху, где связаны розовой лентой с длинными развевающимися концами. Она, вероятно, придает этому головному убору значение диадемы, потому что присваивает себе исключительное право его носить. Ни одна женщина в империи не смеет причесываться так, как она»32.

Записи в камер-фурьерских журналах — своеобразных официальных дневниках времяпрепровождения императрицы — подтверждают наблюдения Фавье о регламентации причесок. Так, в 1748 г. было приказано, чтобы дамы, собираясь на бал, волос «задних от затылка не подгибали вверх, а ежели когда надлежит быть в робах, тогда дамы имеют задние от затылка волосы подгибать кверху». Елизавета с необычайно ревнивым вниманием следила не только за прическами, но и за одеяниями придворных, введя своеобразную монополию на красоту и оригинальность нарядов и украшений, а также право единолично определять цвет и фасон одежды светских дам и кавалеров. Если бы не императивная форма и стиль цитируемого ниже документа, то императорский указ 1752 г. можно было бы принять за рекомендации модного журнала: «…дамам кафтаны белые тафтяные, обшлага, опушки и юбки гарнитуровые зеленые, по борту тонкий позумент, на головах иметь обыкновенный папельон, а ленты зеленые, волосы вверх гладко убраны; кавалерам кафтаны белые, камзолы, да у кафтанов обшлага маленькие, разрезные и воротники зеленые… с выкладкой позумента около петель, и притом у тех петель, чтоб были кисточки серебряные ж, небольшие»33.

Указы о нарядах были строго обязательны, и Елизавета, не колеблясь, использовала власть абсолютного монарха для пресечения нарушений. В особенности это относилось к дамам, пытавшимся соперничать в красоте с Елизаветой. Для начала она лишила их, так сказать, источников совершенствования красоты: ни один купец, прибывший из Западной Европы, и в частности из Франции, не имел права продавать товар, пока сама императрица не отобрала для себя нужные ей вещи и ткани. Нередко вся партия товара оставалась во дворце.

Вот выдержки из писем Елизаветы служащему Кабинета В. И. Демидову. 28 июля 1751 г. она писала: «Уведомилась я, что корабль французский пришел с разными уборами дамскими, и шляпы шитые мужские и для дам мушки, золотые тафты разных сортов и галантереи всякие золотыя и серебряныя, то вели с купцом сюда прислать немедленно…» Через несколько дней стало известно, что купец продал часть отобранного императрицей товара — вероятно, с большим для себя доходом, так как торговаться с Елизаветой было невозможно: она была скупа. (Ювелир Позье, хорошо знавший императрицу, отметил в мемуарах: «Государыня была весьма бережлива в покупках и любила похвалиться, что купила что-нибудь дешево».) Поступок коммерсанта вызвал гнев Елизаветы, которая писала Демидову: «Призови купца к себе, для чего он так обманывает, что сказал, что все тут лацканы и крагены, что я отобрала; а их не токмо все, но и ни единого нет, которые я видела, а именно алые. Их было больше двадцати, и притом такие ж и на платье, которые я все отобрала, и теперь их требую, то прикажи ему сыскать и никому в угодность не утаивать». Далее императрица угрожала: «А ежели, ему скажи, он утаит, моим словом, то он несчастлив будет, и кто не отдает. А я на ком увижу, то те равную часть с ним примут». Елизавета даже указывает тех, кто мог купить новинки из Парижа и был обязан вернуть купленное: «А я повелеваю всеконечно сыскать все и прислать ко мне немедленно, кроме саксонской посланницы (тут уж ничего не поделаешь! — Е. А.), а прочие все должны возвратить. А именно у щеголих, надеюсь, они куплены, у Семена Кирилловича жены и сестры ее, у обеих Румянцевых: то вы сперва купцу скажите, чтоб он сыскал, а ежели ему не отдадут, то вы сами послать можете и указом взять моим»34.

Закупками модных материй и «галантерей» занимались аккредитованные при иностранных дворах посланники. Особенно тяжело приходилось послам в Париже. Покупка «разных новоманирных вещей и уборов для собственного употребления е. в.» была их важнейшим поручением. Так, в ноябре 1759 г. М. И. Воронцов писал М. П. Бестужеву-Рюмину: Елизавете стало известно, что «в Париже находится особливая лавка, называемая Au très galant, в которой самые наилучшия вещи для употребления по каждым сезонам… продаются». Канцлер поручил послу нанять «надежную персону», которая могла бы подбирать («по приличности мод и хорошего вкуса») и посылать все новинки в Петербург, несмотря на военное положение в Европе. На эти расходы было прислано 12 тыс. руб., хотя, вероятно, деньги высылались не всегда регулярно. Вдова русского агента Ф. Бехтеева писала Елизавете, что ее муж остался должен в Париже большую сумму, изведенную на покупку чулок для императрицы35.

Особенно болезненно переживала Елизавета успех других дам на придворных балах и маскарадах. В своих мемуарах Екатерина II писала, что Елизавета «не очень-то любила, чтобы на этих балах появлялись в слишком нарядных туалетах». Иногда императрица, видя, что удачный наряд молодой великой княгини затмевает ее собственный, заставляла Екатерину переодеваться или запрещала надевать это платье еще раз. Впрочем, второй раз выйти в одном и том же наряде считалось дурным тоном, а на платьях дам, которые этого не понимали, ставились государственные печати. Если с женой наследника престола Елизавета все же считалась, то с прочими дамами двора она обходилась, как помещица с сенными девушками. По словам Екатерины, однажды на балу Елизавета подозвала Н. Ф. Нарышкину и у всех на глазах срезала украшение из лент, очень шедшее к прическе женщины; «в другой раз она лично сама остригла половину завитых спереди волос у своих двух фрейлин под тем предлогом, что не любит фасон прически, какой у них был». Потом «обе девицы уверяли, что е. в. с волосами содрала и немножко кожи». Наученные горьким опытом, дамы понимали: нужно одеваться попроще, чтобы дать императрице возможность блистать на их фоне, но в атмосфере «ухищрений кокетства» удержаться было невозможно, и «всякий старался отличиться в наряде»36.

В годы царствования Елизаветы в среде столичного дворянства погоня за модой стала повальной не только у женщин, но и у мужчин. В конце 1752 — начале 1753 г. широкое хождение в столице получила сатира И. П. Елагина «На петиметра и кокеток» и благодаря своей злободневности вызвала целую полемику в литературных и окололитературных кругах:

Увижу я его, седяща без убора, Увижу, как рука проворна жоликера (парикмахера. — Е. А.) Разженной стадию главу с висками сжет, И смрадный от него в палате дым встает, Как он пред зеркалом, сердяся, воздыхает И солнечны лучи безумно проклинает, Мня, что от жару их в лице он черен стал, Хотя он отроду белее не бывал. Тут истощает он все благовонны воды, Которыми должат нас разные народы, И, зная к новостям весьма наш склонный нрав, Смеются, ни за что с нас втрое деньги взяв. Когда б не привезли из Франции помады, Пропал бы петиметр, как Троя без Паллады. Потом, взяв ленточку, кокетка что дала, Стократно он кричал: «Уж радость, как мила Меж пудренными тут лента волосами!» К эфесу шпажному фигурными узлами В знак милости ея он тщился прицепить И мыслил час о том, где мушку налепить. Одевшися совсем, полдня он размышляет: «По вкусу ли одет?» — еще того не знает, Понравится ль убор его таким, как сам, Не смею я сказать — таким же дуракам37.

В елизаветинское время явка на балы и маскарады была обязательной для всех приглашенных, как для офицеров явка на маневры. Вот, например, какой указ получили ее подданные в ноябре 1750 г.: «…при дворе е. и. в. быть публичному маскараду, на котором иметь приезд всем придворным, и знатным персонам, и чужестранным, и всему дворянству с фамилиями, окромя малолетних, в приличных масках». Строжайшим образом регламентировались не только бальные, но и маскарадные костюмы: «…платья перегримского и арлекинского чтоб не было, а кто не дворянин, тот бы в оный маскарат быть отнюдь не дерзал, тако не отважились бы вздевать каких непристойных деревенских платьев, под опасением штрафа». На маскарадах присутствовало до полутора тысяч человек, причем при входе в зал гвардейцы проверяли наряды и, «снимая маски, осматривали».

Неистощимая на выдумки за счет, казалось, неисчерпаемого государственного кармана, Елизавета и от других требовала своеобразного энтузиазма в маскарадном деле. Не раз устраивались маскарады с переодеваниями, причем указом предписывалось «быть в платье дамам в кавалерском, а кавалерам — в дамском у кого какое имеется: в самарах, кафтанах или шлафорах дамских; а обер-гофместирине госпоже Голицыной объявлено, что ей быть в маскарадном мужском платье: в домино, в парике и шляпе». «Правда, — пишет Екатерина II, — нет ничего безобразнее и в то же время забавнее, как множество мужчин, столь нескладно наряженных, и ничего более жалкого, как фигуры женщин, одетых мужчинами; вполне хороша была только сама императрица, к которой мужское платье отлично шло…» Как и следовало ожидать, такие маскарады доставляли удовольствие лишь самой Елизавете.

В удовлетворении своих прихотей Елизавета, казалось, не знала границ, самодурствуя как богатая барыня. «В один прекрасный день, — вспоминала Екатерина II, — императрице нашла фантазия велеть всем дамам обрить головы. Все ее дамы с плачем повиновались; императрица послала им черные, плохо расчесанные парики, которые они принуждены были носить, пока не отросли волосы». Вслед за этим последовал указ о бритье волос у всех городских дам высшего света. Это распоряжение было обусловлено вовсе не стремлением царицы ввести новую моду, а тем, что в погоне за красотой Елизавета неудачно покрасила волосы и была вынуждена с ними расстаться. Но при этом она захотела, чтобы и другие дамы двора разделили с ней печальную участь, чем и был вызван беспрецедентный указ.

Судя по мемуарам, Екатерина II не испытывала теплых чувств к Елизавете, но с ней нельзя не согласиться в том, что в характере Елизаветы было «много тщеславия, она вообще хотела блистать во всем и служить предметом удивления»38.

Жила Елизавета в необычном режиме. Как правило, она спала днем и бодрствовала ночью, обедая и ужиная после полуночи в кругу ближайших людей за специальным столом, который мог опускаться на нижний этаж и таким образом обслуживаться без присутствия слуг. О таких столах говорится в «Записке бытности в Царском Селе чужестранных министров» от 7 октября 1754 г.: «Перед обедом министры с особливым любопытством рассматривали машины столовыя, а после обеда в скорости оные столы опущены и полы переведены были, чему особливо удивлялись»39.

Ночные бдения царицы были чрезвычайно неудобны для чиновников, приходивших к ней с государственными делами (ведь они работали, как обычно, днем), да и для всех лиц, связанных с императрицей. Ювелир Позье писал в мемуарах: «Она никогда не ложилась спать ранее шести часов утра и спала до полудня и позже, вследствие этого Елизавета ночью посылала за мною и задавала мне какую-нибудь работу, какая найдет ее фантазия. И мне иногда приходилось оставаться всю ночь и дожидаться, пока она вспомнит, что требовала меня. Мне иногда случалось возвратиться домой и минуту спустя быть снова потребованным к ней: она часто сердилась, что я не дождался ее»40.

Придворным было труднее — они не имели права покинуть двор. Екатерина II сообщает: «…никто никогда не знал часа, когда е. и. в. угодно будет обедать или ужинать, и часто случалось, что эти придворные, проиграв в карты (единственное развлечение) до двух часов ночи, ложились спать, и только что они успевали заснуть, как их будили для того, чтобы присутствовать на ужине е. в.; они являлись туда, и так как она сидела за столом очень долго, а все они, усталые и полусонные, не говорили ни слова, то императрица сердилась… Эти ужины кончались иногда тем, что императрица бросала с досадой салфетку на стол и покидала компанию»41.

Такой ненормальный образ жизни императрицы некоторые исследователи связывают с ее боязнью стать жертвой ночного переворота. Это понять можно. Есть известия, что Бирон, свергнутый Минихом, даже за крепкими стенами тюрьмы долго не мог спать по ночам, страдая припадками страха во сне. Думается, что императрица не без содрогания читала следующие строки допроса камер-лакея А. Турчанинова, арестованного в 1742 г. вместе с прапорщиком Преображенского полка П. Квашниным и сержантом Измайловского полка И. Сновидовым по обвинению в заговоре против Елизаветы: «Квашнин после того в разные времена говорил, что он начал собирать партию и собрал уже пятьсот человек и с тем Турчаниновым придумал, чтоб тех собранных разделить надвое и ночным временем прийти к дворцу и захватить караул, войти в покой к е. и. в. и е. и. в. умертвить, а с другой половиною Турчанинову заарестовать лейб-кампанию, а кто из них противиться [станет], колоть до смерти… А по прошествии того дня тому Турчанинову он, Квашнин, говорил: с собранною-де партиею он было шел ко дворцу, и навстречу-де попался им вице-сержант Ивинский, и они-де, увидя его, разошлись. По приезде ж в Москву он, Квашнин, с тем Турчаниновым о том же злом своем намерении упоминали, и притом он говорил, что-де прошло, тому быть так, а и впредь-де то дело не уйдет, и нами ль или не нами, только-де оное исполнится»42.

Примечательной чертой поведения Елизаветы (возможно, тоже связанной с боязнью покушения) была ее страсть к перестановкам и перестройкам. Екатерина свидетельствует, что императрица «не выходила никогда из своих покоев на прогулку или в спектакль без того, чтобы в них не произвести какой-нибудь перемены, хотя бы только перенести ее кровать с одного места комнаты на другое или из одной комнаты в другую, ибо она редко спала два дня подряд на том же месте; или же снимали перегородку либо ставили новую; двери точно так же постоянно меняли места». Возможно, Екатерина несколько преувеличила частоту перестроек и перестановок, но примечательно, что А. Бенуа, прекрасно знавший историю Царскосельского дворца, писал: «Ни одна из просмотренных нами описей не выясняет с безусловной достоверностью, где была расположена опочивальня императрицы… Один из документов даже ясно указывает на то, что Елизавета не всегда останавливалась в одном и том же месте, и это нам станет понятно, если мы еще раз вспомним об ее страхе перед «ночным переворотом»»43.

Для Елизаветы были характерны также внезапные отъезды и возвращения, что весьма беспокоило дипломатическое ведомство, опасавшееся распространения среди иностранных дипломатов нежелательных слухов о положении в России. Канцлер А. П. Бестужев-Рюмин писал М. И. Воронцову в декабре 1744 г. по поводу очередного внезапного отъезда царицы: «…нынешний толь нечаянный и скорой из С.-Петербурга возвратной отъезд повод даст при всех иностранных дворах к разным рассуждениям». Иностранцы, конечно, замечали странности в поведении Елизаветы. 21 июня 1743 г. французский резидент д'Аллион писал, что Елизавета вдруг в 10 часов вечера с несколькими приближенными покинула столицу и уехала ночевать в Царское Село44.

Перестановки, перестройки, внезапные переезды, столь примечательные для стиля жизни Елизаветы, были вызваны не только страхом перед переворотом, но и особенностями характера императрицы — человека неуравновешенного, импульсивного и беспокойного. В этом нельзя не усмотреть черт, присущих ее отцу. Как и Петр, Елизавета была очень подвижна и нетерпелива. По отзывам современников, она не могла даже выстоять на одном месте церковную службу и все время перемещалась по храму, иногда же вообще покидала его, не дослушав литургии. Как и Петр, она была легка на подъем, часто и подолгу путешествовала. Особенно любила Елизавета быструю зимнюю езду: расстояние от Петербурга до Москвы — 715 верст — она преодолевала за трое суток, причем в дороге находилась лишь двое суток, т. е. путешествовала с очень высокой для XVIII в. скоростью— 14,5 версты в час. Правда, цели ее путешествий — охота, прогулки, богомолье — существенно отличались от целей путешествий ее отца — дипломата и полководца.

Дипломатов шокировали и другие казавшиеся странными привычки императрицы. Д'Аллион в своем донесении писал, что «недавно видели, как отправилась она в Петергоф и в коляске у нее сидели женщины, про которых известно, что полтора года назад они мыли у нее полы во дворце». Это сообщение совпадает с рассказом Екатерины II о ночных обедах царицы с самыми доверенными людьми, среди которых бывали ее горничные, певчие «и даже ее лакеи». По этому поводу д'Аллион не удержался от сентенции: «По-видимому… эта государыня вовсе не думает о том, чтобы подданные ее уважали ее»45.

Простота поведения — характерная черта Елизаветы — воспринималась знатью как свидетельство «низости» происхождения цесаревны, а потом императрицы. Сановники и их жены, сами не блиставшие добродетелями, в узком кругу осуждали «ветреность», «несерьезность» Елизаветы. Лопухины, арестованные в 1743 г. по подозрению в заговоре, клеймили Елизавету за пристрастие к английскому пиву, говорили, что царица «непорядочно просто живет, всюду и непрестанно ездит и бегает»46. Простоту поведения Елизавета, несомненно, усвоила с детских лет в семье Петра и Екатерины, она была для нее естественной и удобной чертой общения.

Анализ дошедших до нас источников показывает, что поступкам Елизаветы была присуща известная противоречивость, нередко делавшая их необъяснимыми для тех, кто самонадеянно полагал, что знает характер «ветреной», добродушной и подверженной влияниям императрицы и может этим воспользоваться. Лишь только наиболее проницательные современники сумели понять двойственность характера Елизаветы, все своеобразие ее натуры.

Жена английского посланника леди Рондо в 20–30-х годах часто видела цесаревну Елизавету и разговаривала с ней. В своем дневнике 1735 г. она записала: «Своим приветливым и кротким обращением она нечувствительно внушает к себе любовь и уважение. В обществе она выказывает непритворную веселость и некоторый род насмешливости, которая, по-видимому, занимает весь ум ее; но в частной жизни она говорит так умно и рассуждает так основательно, что все прочее в ее поведении, без сомнения, не что иное, как притворство. Она, однако, кажется искренной, я говорю — кажется, потому что никто не может читать в ее сердце». Через четверть века другой наблюдатель — французский дипломат Ж.-Л. Фавье еще более глубоко проник в сущность характера Елизаветы: «Сквозь ее доброту и гуманность… в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего — подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделом этой власти. Она не раз высказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость. Зато императрица Елизавета вполне владеет искусством притворяться. Тайные изгибы ее сердца часто остаются недоступными даже для самых старых и опытных придворных, с которыми она никогда не бывает так милостива, Как в минуту, когда решает их опалу. Она ни под каким видом не позволяет управлять собой одному какому-либо лицу, министру или фавориту, но всегда показывает, будто делит между Ними свои милости и свое мнимое доверие»47.

Многие наблюдения Фавье подтверждаются источниками разного характера и происхождения. В особенности это относится К тем письмам Елизаветы, которые не были предназначены для широкого круга современников и тем более для любопытствующих потомков.

Краткий и суровый стиль писем Елизаветы в Тайную канцелярию, часто подчеркивавшей в указах для публикации свое «природное матернее великодушие», поразительно напоминает стиль писем ее никогда не слывшего гуманным отца в то же самое учреждение. Внимательно следя за делом Лопухиных, в 1743 г. она писала о Софье Лилиенфельд и ее муже: «…надлежит их в крепость всех взять и очною ставкою производить, несмотря на ее болезнь (подследственная была беременна. — Е. А.), понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, лучше чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ожидать. А что они запирались, и в том верить нельзя, понеже, может быть, они в той надежде были, что только спросят, а ничего не зделают, то для того и не хотели признаться»48.

Не менее рельефно отражают характер Елизаветы и ее письма к родным. В 1732 г. умер дядя цесаревны Ф. С. Скавронский. Его вдова пыталась вступить в права владения имением умершего, что вынудило прелестную цесаревну сурово отчитать родственницу: «…извольте в том себя предостеречь, и в те вотчины вступать вам не надлежит, ибо зело мне удивительно, что вы, зная мою к себе любовь, вступаете не в свое дело… Для того я надеюся, что вы не забыли, что я большая у вас»49.

Демократизм Елизаветы был подчас показным, преследовал цель упрочить ее популярность в среде более широкой, чем знать. Елизавета подобно Петру крестила детей солдат и горожан, присутствовала на их свадьбах, пировала с гвардейцами, подносила чарку голландским шкиперам, ездила без охраны, подчеркивая при этом: «Если отец мой здесь (в Эстляндии. — Е. А.) в каждом доме мог спокойно спать, то и я тоже». Но было достаточно малейшей угрозы ее безопасности, и предполагаемое путешествие тотчас отменялось, как и в случае с путешествием по Эстляндии50.

Показной и лишенной даже намека на аскетизм была и набожность Елизаветы, За 1728 г. сохранилось известие о пешем походе цесаревны на богомолье из Москвы в Троице-Сергиеву лавру в компании тогдашнего фаворита А. Б. Бутурлина. Впоследствии она не раз совершала такие «богоугодные» путешествия. Пройдя 5–10 км в окружении блестящих кавалеров, Елизавета останавливалась на отдых в великолепных шатрах, где удобства и стол мало чем отличались от дворцовых. Там она жила день, другой, каталась верхом, ездила на соколиную охоту, а иногда садилась в карету и возвращалась в город «для отдохновения». Затем со свитой императрица возвращалась на место отдыха и возобновляла пеший поход «к угодникам». Не удивительно, что такие походы длились целыми неделями.

Кроме Троицы Елизавета «хаживала» в Тихвин на поклон к Тихвинской божьей матери, совершила длительное путешествие в Киево-Печерскую лавру. Путь императрицы пролегал по родным местам ее тогдашнего фаворита А. Г. Разумовского и напоминал триумфальное шествие. Только на станциях по пути следования императрицы было выставлено под кортеж 23 тыс. лошадей. Впоследствии Екатерина II писала об этом путешествии: «Императрица тратила много времени на остановки, а также шла пешком и ездила очень часто на охоту. Наконец, 15 августа (1744 г. — Е. А.) она приехала в Козелец. Там постоянно только и было, что музыка, балы да игра, которая заходила так далеко, что иногда на разных игорных столах валялось от сорока до пятидесяти тысяч рублей»51. Пожалуй, только женщина, писавшая эти строки, сумела 30 лет спустя перещеголять Елизавету, совершив еще более грандиозное и дорогостоящее путешествие в Новороссию, вошедшее в историю знаменитыми «потемкинскими деревнями».

Если набожность императрицы была показной, то ее склонность к суевериям — настоящей. Елизавета искренне верила в колдовство, духов, сглаз, панически боялась вида покойников и похорон и постоянно возила с собой «мощи» святых. В отличие от своего знаменитого отца, который довольно безразлично относился к религии и боролся с многочисленными «чудесами», Елизавета «с большой набожностью… рассказывала, что некогда шведы осадили… монастырь (Тихвинский. — Е. А.), но что небесный огонь прогнал их и что они побросали даже свою посуду». Всерьез пыталась Елизавета и предотвратить кораблекрушение движением ладанки с «мощами» в направлении, обратном волнам.

В частной жизни царицы, в общении с родственниками, ближайшими придворными и слугами особенно ярко проявлялись такие неприглядные черты ее характера, как мелочность, подозрительность, грубость. Елизавета была капризна и подчас нетерпима к людям. Даже разговор за столом вести с ней было нелегко. Екатерина II, знавшая Елизавету 15 лет, достаточно хорошо изучила нрав императрицы. Вот продолжение описания известного читателю ночного обеда, когда клевавшие носом придворные возмутили Елизавету своим молчанием: «А нужно при этом заметить, что говорить в присутствии е. в. было задачей не менее трудной, чем знать ее обеденный час. Было множество тем разговора, которых она не любила: например, не следовало совсем говорить ни о короле прусском, ни о Вольтере, ни о болезнях, ни о покойниках, ни о красивых женщинах, ни о французских манерах, ни о науках — все эти предметы разговора ей не нравились. Кроме того, у нее было множество суеверий, которых не следовало оскорблять; она также бывала настроена против некоторых лиц и… склонна перетолковывать в дурную сторону все, что бы они ни говорили, а так как окружавшие охотно восстановляли ее против очень многих, то никто не мог быть уверен в том, не имеет ли она чего-нибудь против него; вследствие этого разговор был очень щекотливым».

В гневе Елизавета не знала меры, лицо ее искажалось, глаза горели. Екатерина так описывает одну из подобных сцен: «Она меня основательно выбранила, гневно и заносчиво… я ждала минуты, когда она начнет меня бить, по крайней мере я этого боялась: я знала, что она в гневе иногда била своих женщин, своих приближенных и даже своих кавалеров»52.

Вся неделя императрицы была расписана между куртагами, концертами, театром, балами и маскарадами. Указом 10 сентября 1749 г. последовательность развлечений была даже регламентирована: «…отныне впредь при дворе каждой недели после полудня быть музыке: по понедельникам — танцевальной, по средам — итальянской, а по вторникам и в пятницу, по прежнему указу, быть комедиям». Вот как, например, согласно камер-фурьерскому журналу, Елизавета провела январь 1751 г.: 1 января — празднование Нового года; 2 — маскарад; 3 — в гостях у А. Б. Бутурлина; 5 — сочельник; 6 — водосвятие, французская трагедия «Алзир»; 7 — французская комедия «Жуор»; 8 — придворный маскарад; 9 — гуляние по улицам в карете, посещение П. С. Сумарокова; 13 — литургия, куртаг; 15 — придворный бал, новые танцы; 18 — публичный маскарад; 20 — куртаг, французская комедия; 22 — придворный маскарад; 24 — русская трагедия; 25 — французская комедия; 28–29 — участие в свадьбе придворных. Примерно таким же было времяпрепровождение царицы и в другие месяцы и годы. Так, за октябрь — ноябрь 1744 г. Елизавета присутствовала на четырех куртагах, пяти банкетах, восьми маскарадах, восемь раз была в театре и слушала музыку и два раза выезжала за город. Итак, из 60 дней только на развлечения (а для царицы весьма была важна подготовка к ним, а потом — «отдохновение») ушло около месяца53.

Однако значение камер-фурьерских журналов как источника для жизнеописания Елизаветы не следует преувеличивать. Они не являются дневниками в подлинном смысле слова и уступают в подробности и точности записей «поденным запискам» А. Д. Меншикова или Б. П. Шереметева. Журналы зафиксировали лишь одну, официальную сторону жизни царицы, хотя и это, бесспорно, производит впечатление. Образ жизни и характер императрицы позволяют предположить, что она практически не занималась управлением государства и передоверяла дела своим министрам и фаворитам.

Но есть документы и другого рода, которые значительно дополняют данные журналов. Речь идет о ежедневных записях докладов Коллегии иностранных дел, сохранившихся за 1742–1756 гг. Они содержат сведения о занятиях Елизаветы вопросами внешней политики. Согласно камер-фурьерскому журналу, за 10 дней октября 1744 г. Елизавета участвовала в пяти маскарадах, трижды посещала театр и дважды выезжала за город, а дневник Коллегии показывает, что в этом же месяце Елизавета шесть дней посвятила внешнеполитическим делам. Во время известного читателю путешествия в Киев летом 1744 г. по прибытии в Козелец, где, по словам Екатерины II, шли непрерывные празднества и карточная игра, Елизавета между тем в течение пяти дней работала с вице-канцлером М. И. Воронцовым. В Киеве, где две недели императрица развлекалась и молилась, она шесть раз рассматривала разнообразные внешнеполитические дела. В 1744 г. Елизавета уделяла внешней политике не менее двух дней в неделю, а в 1743 г. — в среднем неделю в месяц54.

Более того, дневники Коллегии позволяют утверждать: Елизавета не всегда бездумно подписывала указы, а нередко входила во многие сложные вопросы политики, высказывала свое мнение, дополняла и изменяла подготовленные дипломатические документы. Следы деятельности Елизаветы содержат и другие документы, опубликованные в многотомном «Архиве князя Воронцова». Так, там находятся выписки из иностранной прессы, сделанные специально для Елизаветы.

Наконец, нельзя сбрасывать со счетов и то, что в те времена многие внешнеполитические дела решались именно на придворных раутах, куртагах и маскарадах. В том, что при Елизавете так и было, не приходится сомневаться. В 1745 г. Елизавета писала М. И. Воронцову о важном известии (появлении на границе австрийских войск, которые могли воспрепятствовать поездке вице-канцлера): «Я сей момент услышала от принцессы Сербской об одном случае. Только что вышла в маскарад, то она мне письмо от мужа показала, что бошняки на границе стоят… и для того часа, не мешкавши, как возможно оному курьеру скакать велела»55. Многие из аккредитованных при русском дворе дипломатов сообщали своим правительствам о беседах с Елизаветой на дипломатические темы во время придворных празднеств.

Однако пристальный интерес Елизаветы к внешней политике отнюдь не свидетельствует о том, что императрица была крупным дипломатом. Ее интерес к внешней политике объясняется проще. Во-первых, многие внешнеполитические дела не могли решаться без подписи императрицы. Во-вторых, к внешнеполитическим делам было тогда особое отношение: они считались «ремеслом королей». Людовик XV — современник Елизаветы — после смерти кардинала Флери полностью сосредоточил всю внешнюю политику в своих руках, а уж о Фридрихе II — подлинном руководителе внешней политики Пруссии — говорить не приходится.

Примечательно письмо А. П. Бестужева-Рюмина русскому послу в Дании И. А. Корфу от 7 мая 1745 г., в котором канцлер поощряет посла и далее «свободно продолжать… рассуждения и известия, а особливо из Швеции приходящие и касающиеся до е. и. в. высочайшего дома и интереса; также и княжеской Гольстинской фамилии». Бестужев подчеркивает: «…е. и. в. сама читать изволит… и, будьте уверены, что оными всегда е. в. бывает довольна»56. Внешнеполитические дела представлялись Елизавете важными потому, что речь в них очень часто шла о крайне волновавших ее (как, впрочем, и других монархов) династических проблемах. Не исключено, что императрицу внешнеполитические дела интересовали и потому, что в отличие от «скучных» финансовых, торгово-промышленных и вообще внутренних дел они были персонифицированы. Говорилось не просто о политике Пруссии, Франции или Австрии, а о политике конкретных людей: Фридриха II, Людовика XV или Марии Терезии. С годами складывалось определенное отношение к их личностям, и политика властителя идентифицировалась с политикой государства. В глазах Елизаветы это придавало внешней политике элемент игры, интриги, увлекательного заочного соперничества или дружбы.

В целом источники рисуют Елизавету как человека живого, легковозбудимого, неуравновешенного. В ее характере проступают черты сходства с Петром, но это лишь внешняя, несущественная похожесть. Воспитание, ориентированное на брак с каким-либо иностранным принцем, и годы, проведенные вдали от серьезных дел, наложили свой отпечаток на характер, склонности и привычки Елизаветы. Не унаследовав глубокого ума своего великого отца, она не усовершенствовала чтением (подобно будущей Екатерине II) свои способности и в результате, став императрицей, оказалась не только не подготовленной, но и не способной управлять сложными государственными делами. Елизавета была лишена не только склонности к труду, но и даже тщеславия прослыть мудрой правительницей. Вступив на престол, она сразу погрузилась в мир бездумного времяпрепровождения, уделяя основное внимание нарядам, фаворитам, охоте, танцам. Располагая огромной властью абсолютного монарха, она пользовалась ею прежде всего для того, чтобы удовлетворить свои бесчисленные, не имевшие границ капризы и прихоти.

Скрытность, подозрительность к окружающим, ревнивое отношение к действительным, а чаще мнимым посягательствам на ее власть причудливо сочетались у Елизаветы с нерешительностью, почти полной несамостоятельностью в государственных делах, что приводило к господству временщиков и «сильных персон», подобных П. И. Шувалову.

Невольно поражаешься тому, что, хотя на протяжении почти 40 лет после смерти Петра русский престол переходил от одной ничтожной личности к другой, система абсолютизма и его основные институты остались неизменными. Коренным образом перестроенная Петром бюрократическая машина в эти годы продолжала работать как бы сама по себе, получая импульсы для своего движения не от носителя верховной власти, а из иных, скрытых источников. Корни устойчивости абсолютизма Елизаветы — в относительной стабильности классового господства дворянства в XVIII в., в том, что режим абсолютизма был приемлем и даже желателен для всего класса-сословия дворян, ибо обеспечивал ему безраздельное господство над другими сословиями. В конечном счете это обеспечивало неограниченную власть тем ничтожным личностям, которые волею судьбы оказались на троне великой империи.

Что касается Елизаветы, то при ней абсолютизм не только укрепился, но и приобрел необычайный, ослепительный блеск роскоши. Как известно, царствование Елизаветы стало временем господства художественного стиля барокко, причем барокко 40–60-х годов XVIII в. существенно отличалось от барокко начала XVIII в. Это различие в сфере искусства, естественно отражавшего общий стиль культуры, удачно определила H. Н. Коваленская: характерное для петровского барокко «познавательное отношение к миру ослабляется в пользу пассивно-чувственного его восприятия. Не смысловая сторона предмета интересует художника и зрителя… а лишь то, что непосредственно обращается к органам чувств и доставляет человеку удовольствие. Это переливы цвета и многообразные оттенки фактуры вещей — блестящий, тугой шелк, влажные губы, холеное тело, пышные каскады волос, блеск золота и бриллиантов и т. д. Но и эта материальность дается все с той же небрежностью живописного стиля. В скульптуре основной задачей становится показ движения и расчет на чувственное восприятие тела, далекое от изучения его основных закономерностей»57.

Барокко елизаветинской поры как нельзя кстати соответствовало вкусам императрицы и в немалой степени способствовало тому внешнему блеску, который был присущ жизни двора Елизаветы. Но еще важнее то, что при Елизавете барокко во всем его многообразии было с оптимальной полнотой использовано для утверждения политической силы абсолютизма. С помощью пышности и величественности барокко в глазах подданных утверждались незыблемость существующего порядка и почти неземное величие носителя абсолютной власти, достигшей к середине XVIII в. своего апогея.

Со временников поражали масштабы и красота жилищ императрицы. При Елизавете строилось большое количество дворцов — путевых, зимних, летних. Только на дороге Петербург — Москва при Елизавете было 25 путевых дворцов — в среднем через 20–30 верст. Многие из дворцов строились из дерева в течение нескольких недель и предназначались лишь для одноразового посещения императрицей. Другие возводились из камня годами и более чем на 200 лет пережили своих хозяев и своих создателей. Среди зодчих самым выдающимся был Варфоломей Варфоломеевич Растрелли (1700–1771 гг.). В царствование Елизаветы гений Растрелли достиг своего расцвета. Именно в 40–60-е годы XVIII в. Растрелли создал свои шедевры: Смольный и Андреевский (в Киеве) соборы и целую серию дворцов: в подмосковных селах Перове и Покровском-Рубцове, дворцы Воронцова, Строганова и Штегельмана в Петербурге, дворец императрицы при выезде из города (у Средней Рогатки) и, наконец, Третий Зимний дворец и Большой дворец в Царском Селе58.

Идет уже третье столетие, как построены Зимний и Царскосельский дворцы, но они не перестают удивлять людей своей красотой. А уж о современниках Елизаветы и говорить не приходится: на их памяти эти величественные здания возникали на пустом месте, как по мановению волшебной палочки. Еще в 30-х годах XVIII в. Царское Село (его название произошло от финского Saari mojs — возвышенная местность) было неуютным, отдаленным от столицы местом. Здесь стоял скромный дворец цесаревны, перешедший к ней по наследству от матери — Екатерины I. Дворец окружали леса, в которых цесаревна охотилась со своими придворными. Mесто было глухое и даже небезопасное. Сохранилось собственноручное письмо Елизаветы из Царского Села к одному из своих служителей в Петербурге от 22 июня 1735 г.: «Степан Петрович! Как получите сие письмо, в тот час вели купить два пуда пороху, 30 фунтов пуль, дроби 20 фунтов и купивши сей же день, прислать к нам сего ж дня немедленно, понеже около нас разбойники ходят и кросились меня расбить»59.

С приходом Елизаветы к власти все переменилось. Царское Село часто посещается императрицей и во второй половине 40-х годов оглашается шумом стройки: по проекту Растрелли начинается возведение Большого дворца. Одиннадцать лет строится дворец и к началу 1760 г. становится практически главной резиденцией императрицы, так как Зимний дворец был еще непригоден для жилья, и его обновил уже Петр III.

Большой Царскосельский дворец Елизаветы был необычайным сооружением. Уже издали перед подъезжающими к Царскому Селу гостями императрицы открывалось сказочное зрелище. На фоне зелени и неба сиял своими золотыми украшениями огромный голубой дворец. Золото было везде. Как писал сам Растрелли, «весь фасад Дворца был выполнен в современной архитектуре итальянского вкуса; капители колонн, фронтоны и наличники окон, равно как и столпы, поддерживающие балконы, а также статуи, поставленные на пьедесталах вдоль верхней балюстрады Дворца, — все было позолочено»60. Впечатление еще более усиливалось, когда, выйдя из карет, гости подходили к дворцу.

Вот как описывает прекрасный знаток Большого Царскосельского дворца Александр Бенуа то, что могли увидеть гости Елизаветы: «Через светлую, украшенную золоченою резьбою дверь, на которой лепилась картуш с государственным гербом, входили в самый дворец. Сразу же из первой залы открывалась нескончаемая анфилада позолоченных и густо разукрашенных комнат. В глубине этого таинственного лабиринта, за бесчисленными дверями и стенами жило мифическое существо — «сама благочестивая государыня императрица». Оттуда, из глубины-глубин, точно из какого-то зеркального царства, подвигалась она в высокоторжественных случаях и выходила к толпившимся в залах подданным. Медленно превращалась она из еле видной, но сверкающей драгоценностями точки в явственно очерченную, шуршащую парчой и драгоценностями фигуру». Миновав анфиладу проходных комнат — антикамер с их расписанными Д. Валериани и другими живописцами плафонами, наборными паркетами полов, позолоченной резьбой и орнаментами, гости попадали в Галерею — Большой зал, украшенный тремя рядами огромных зеркал, которых было более 300.

Из Большого зала гости могли пройти в не менее великолепные комнаты, среди которых выделялись Китайская, Янтарная и Картинная-столовая. А. Бенуа так описывает последнюю: «Вся поверхность стен этого зала (за исключением мест, занятых дверьми с их роскошной резьбой, двумя монументальными изразцовыми печами, простенками и окнами) покрыта сплошь картинами (всего 101.— Е. А.), отделенными одна от другой тонким золоченым багетом. Эта «варварская» с точки зрения современной музейной техники развеска имеет, однако, свою декоративную прелесть. Потускневшие от времени краски этих полотен сливаются в однозвучный и благородный аккорд. Глаз скользит по роскошному полю, целиком состоящему из ценных произведений искусства… Стены Картинного зала напоминают древние пиры, когда столы ломились под нагроможденными яствами, а приглашенные насыщались одним видом такого изобилия, не успевали и не могли отведать и десятой части угощений. Желанный эффект был достигнут: гости уходили, пораженные богатством хозяев. Едва ли Елизавета, любившая, правда, живопись, но не имевшая к ней глубокого отношения, желала произвести иное впечатление на своих приглашенных. Весь дворец, с его наружной и внутренней позолотой, с его сказочной и даже разнузданной роскошью, должен был давать представление о каком-то сверхчеловеческом богатстве. И картинная коллекция не могла при этом предъявлять права на самостоятельное значение. Картины совсем так же, как и золото, и янтарь, и полы из заморских дерев, и горы редкого фарфора, должны были в своей совокупности, в своей массе говорить о чрезвычайных сокровищах императорского дома, а следовательно, и об его могуществе…»

Из парадных комнат гости попадали на террасу одноэтажной галереи между церковью и правым флигелем, на которой был разбит сад. «Общее впечатление от этого висячего сада было, вероятно, фантастическое. Стоя у стены правого флигеля, посетитель наблюдал приблизительно следующую картину. С обеих сторон вглубь уходили колоннады внутренних сторон с их раззолоченными капителями, орнаментами и статуями. Всю глубину этого странного зала без потолка занимал фасад церкви с ее полуколокольней, а над ним сверкали в воздухе золоченые купола и кресты. Вместо рисунка штучного паркета изгибались пестрые и яркие разводы цветников, мебель состояла из каменных скамей, расположенных под вишнями, яблонями и грушами»61.

Современников удивляли не только апартаменты императрицы, но и грандиозные церемонии и празднества, проводившиеся в них. Д. И. Фонвизин вспоминал впоследствии свое юношеское впечатление от дворца Елизаветы: «Признаюсь искренно, что я удивлен был великолепием двора нашей императрицы. Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах (высших орденов. — Е. А.), множество дам прекрасных, наконец, огромная музыка — все сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного»62.

А вот свидетельство не скромного тогда гимназиста, приехавшего в столицу из Москвы, а опытного французского дипломата де ла Мессельера, видавшего ослепительный блеск версальских торжеств: «Красота и богатство апартаментов невольно поразили нас, но удивление вскоре уступило место приятнейшему ощущению при виде более 400 дам, наполнявших оные. Они были почти все красавицы в богатейших костюмах, осыпанных бриллиантами. Но нас ожидало новое зрелище: все шторы были разом спущены и дневной свет внезапно был заменен блеском 1200 свечей, которые отражались со всех сторон в многочисленных зеркалах… Загремел оркестр, состоящий из 80 музыкантов… Вдруг услышали мы глухой шум, имевший нечто весьма величественное. Двери внезапно отворились настежь, и мы увидели великолепный трон, с которого сошла императрица, окруженная своими царедворцами, и вошла в большую залу. Воцарилась всеобщая тишина… В 11 часов обер-гофмейстер объявил е. в., что ужин готов. Все перешли в очень большую и богато убранную залу, освещенную 900 свечами. Посередине стоял стол на 400 персон. На хорах во время ужина гремела вокальная и инструментальная музыка. Были кушанья всех возможных стран Европы, и прислуживали русские, немецкие и итальянские официанты, которые старались ухаживать за своими соотечественниками». Иногда в центре стола устраивался настоящий фонтан «с кашкадами», украшенными горящими свечами, число которых, например, на новогоднем празднике 1751 г. составляло 3 тыс.63

Дежурными были несколько тостов: «Высочайшего здравия», «Благополучного владения», «Добраго мира или щасливой войны» и т. п. После каждого тоста звучал салют из 20–30 пушек. Балы, обеды, маскарады, концерты, театральные представления, фейерверки и иллюминация шли непрерывной чередой, превращая жизнь императрицы в вечный праздник.

Особое место в придворной жизни, начинавшейся, как правило, вечером, занимали маскарады. Это были сложные «увеселительные мероприятия»: маскарадные костюмы, танцы и музыка являлись далеко не единственными их атрибутами. До нас не дошло подробных описаний маскарада при дворе Елизаветы, но сохранилась афиша, выпущенная в Москве в 1759 г. итальянским антрепренером Локателли и приглашавшая москвичей посетить маскарад в «Оперном доме» (театре). Она позволяет в самых общих чертах представить, как проводились маскарады в середине XVIII в.

Гости приезжали уже в костюмах и масках согласно врученным им (или купленным) билетам. Допускались и люди без масок. Их размещали в ложах, где они могли наблюдать за танцующими в партере и на сцене и веселиться «только зрением». В окружающих зал помещениях выставлялись чай, кофе, шоколад, вина, фрукты, конфеты. Кроме того, уведомлял Локателли, «на разных столах в особливых комнатах будут держать наличных денег банк Форо» и желающие могут «в сию игру веселиться», а также принять участие в лотерее, в которой будут разыграны «разные вещи, золотые и серебряные галантереи, парцилин (фарфор) саксонской» и будет продано около 1 тыс. билетов, из них «некоторое число и пустых», по цене «25 копеек, а вещи в оной будут стоить некоторые до 200 рублев; всякой может вынимать билеты своими руками». Локателли предупреждал, что «в самых подлых платьях маски… впусканы быть не имеют»64. Запрет был связан с желанием гостей не тратиться на шитье дорогих костюмов и прийти на маскарад в одежде «пастушков» и «пастушек», мало чем отличавшихся от повседневных нарядов их горничных и дворовых.

Конечно, бал-маскарады в царском дворце были еще более великолепными. По свидетельству знаменитого Казановы, приехавшего в Россию в 1765 г., «в некоторых покоях помещались буфеты внушительной наружности, ломившиеся под тяжестью съедобных вещей, которых достало бы для насыщения самых дюжих аппетитов. Вся обстановка бала представляла зрелище причудливой роскоши в убранстве комнат и нарядах гостей, общий вид был великолепный»65.

Все торжества и праздники сопровождались, как тогда писали, «вокальной и инструментальной музыкой». Ее репертуар был весьма обширным: обеды и ужины во дворце продолжались по 4–7 часов и проходили под непрерывный аккомпанемент оркестра, хора и вокалистов. В елизаветинское время музыка стала составной и непременной частью жизни дворца и петербургского дворянства. Именно елизаветинское барокко, в изобилии поставлявшее абсолютизму внешние атрибуты роскоши, в то же время сыграло и положительную роль в истории русской культуры, дав Мощный стимул развитию русской живописи и музыки.

В немалой степени увлечение музыкой определяли вкусы Императрицы — человека с несомненными музыкальными способностями. Сведения о песенном творчестве и пении Елизаветы есть в различных источниках. Историки русской музыки традиционно связывают с именем Елизаветы происхождение двух песен, которые она «распела», т. е. сочинила, в 30-е годы XVIII в. Я. Штеллин сообщал, что в придворной капелле находился специальный пульт, за которым императрица пела вместе с искуснейшими певцами. Г. Р. Державин даже называл царствование Елизаветы «веком песен». Другой современник писал, что при русском дворе наряду с итальянской музыкой были в почете русские народные песни и пляски. Во время антракта в спектакле «музыка русския песни играла и пели певчие песни, а по сем танцовщицы Агрофена и Аксинья русскую пляску, танцевали… А е. и. в. изволили сказать, что русское всегда более на сердце русского действие производит, чем чужестранное». То, что сама Елизавета любила петь, подтверждают и материалы Тайной канцелярии, куда в 1743 г. привлекли солдата С. Поспелова, стоявшего незадолго до переворота 25 ноября 1741 г. на посту во дворце цесаревны и слышавшего, как она, стоя на крыльце, «соизволила петь песню: «Ох, житье мое, житье бедное»…». Поспелов рассказал об этом случае своему товарищу Ермолову, который отозвался о цесаревне без особого почтения: «Баба… бабье и поет»66.

Однако не русская музыка и пение составляли основу репертуара придворных музыкантов. При Елизавете достиг расцвета придворный оркестр, долгие годы возглавляемый известным итальянским композитором Франческо Арайя (1700–1770 гг.), которого в 1759 г. сменил Герман Раупах (1728–1779 гг.). Показателем внимания к оркестру служит увеличение в 1757 г. расходов на него более чем в 4 раза по сравнению с 1740 г. Оркестр состоял из высококлассных итальянских и немецких музыкантов и исполнял преимущественно итальянскую и французскую музыку. Достаточно высокая музыкальная культура слушателей позволяла использовать оркестр не только для улучшения аппетита гостей императрицы, но и для проведения концертов. Примечательной чертой того времени была организация первых публичных концертов. Так, за 1748 г. сохранилась афиша-объявление: «По желанию любителей музыки еженедельно по средам, после обеда, в 6 часов, в доме князя Гагарина, что на Адмиралтейской стороне, на улице Большой Морской против немецкого театра, будут устраиваться концерты по образцу итальянских, немецких и голландских». На концертах разрешалось присутствовать горожанам и купцам. Вход запрещался только «пьяным, лакеям и распутным женщинам»67.

При Елизавете русские слушатели впервые познакомились с арфой, гитарой, мандолиной. Особую известность получила роговая музыка. Ее изобретателем был приехавший из Чехии в 1748 г. валторнист Иоганн Антон Мареш. При поддержке обер-егермейстера С. Н. Нарышкина он усовершенствовал роговые инструменты и создал уникальный оркестр — своеобразный живой орга'н — из большого количества рогов, длина которых колебалась от 3 дюймов до 3,5 сажени. На каждом роге бралась лишь одна нота, поэтому исполнитель мог и не знать нотной грамоты и должен был лишь считать паузы, чтобы не пропустить своей партии. Роговому оркестру были под силу сложные симфонические и камерные произведения, однако слушать его можно было лишь со значительного расстояния — не менее чем с 300–500 м. Елизавета впервые слушала оркестр в 1757 г. в поле под Измайловом68. Впоследствии роговая музыка получила распространение в имениях очень богатых помещиков-меломанов, стремившихся поразить гостей диковинным «живым органом», состоявшим из крепостных музыкантов.

При Елизавете больших успехов достиг и театр. Особое место среди видов театрального искусства занимали опера и балет. Начало своего царствования Елизавета ознаменовала грандиозной оперой «Милосердие Титово» («La Clemenza di Tito»), поставленной в праздничные дни коронации Елизаветы в апреле 1742 г. Для представления был построен специальный театр, вмещавший 5 тыс. зрителей, причем, по словам руководителя постановки Я. Штеллина, наплыв был так велик, что «многие зрители и зрительницы должны были потратить по шести и более часов до начала, чтобы добыть себе место». Четыре часа продолжалась опера, в которой наряду с итальянскими певцами впервые приняли участие придворные певчие. Музыку к опере написали Гассе, Мадонис и Даллио69.

В 1742 г. в Россию вернулся Ф. Арайя с большой группой итальянских музыкантов и актеров и в течение более десяти лет плодотворно работал над созданием и постановкой опер «Селевк» (1744 г.), «Сципион» (1745 г.), «Митридат» (1747 г.), «Беллерофонт» (1750 г.), «Евдокия венчанная» (1751 г.), «Александр в Индии» (1756 г.) и др. Всего в царствование Елизаветы было поставлено около 30 опер.

Опера середины XVIII в. существенно отличалась от современной и по жанру, и по сценическому воплощению. Наряду с сольным и хоровым пением зрители могли слышать декламацию, видеть балет. Жесткие рамки классицизма определяли ее драматургию. Вот что писал об опере для широкого круга читателей «Санкт-Петербургских ведомостей» Я. Штеллин: «Опера называется действие, пением отправляемое. Она, кроме богов и храбрых героев, никого на театре быть не позволяет. Все в ней есть знатно, великолепно и удивительно. В ее содержании ничто находиться не может, как токмо высокия и несравненныя действия, божественный в человеке свойства, благополучное состояние Мира, златые века собственно в ней показываются. Для представления первых времен мира и непорочного блаженства человеческого рода выводятся в ней иногда счастливые пастухи и в удовольствии находящиеся пастушки. Приятными их песнями и изрядными танцами изображает она веселие дружеских собраний между добронравными людьми. Чрез свои хитрыя машины представляет она нам на небе великолепие и красоту вселенныя, на земле силу и крепость человеческую, которую они при осаждении городов показывают… Речь, которой человеческие пристрастия изображаются, приводит посредством ея музыки в крайнее совершенство, а звук последующих за нею инструментов возбуждает в слушателях тем самыя пристрастия, которыя тогда их зрению открываются»70.

На зрителей середины XVIII в., знакомых в лучшем случае с незамысловатыми эффектами балаганного театра, производила огромное впечатление вся атмосфера оперного спектакля с его целой системой театральных механизмов — «махин» (действия которых были нередко неожиданными), гигантскими живописными декорациями, сверкающими золотом нарядами актеров, музыкой и светом. Для подготовки необходимых «махин» и декораций в 1742 г. был приглашен искусный театральный живописец Джузеппе Валериани (1708–1762 гг.), приехавший из Италии со своим помощником А. Перезинотти. Валериани был определен в русскую службу «чином первого инженера и маляра театрального… для изобретения и малерования украшений и махин и управления всего того, что к театру двора е. и. в. потребно будет». Начиная с 1744 г. он оформлял почти все оперные спектакли. Гравюры декораций свидетельствуют о незаурядном таланте этого живописца монументального барокко, отдавшего России почти 20 лет своей жизни71.

Увлечение итальянской оперой не прошло даром для русской музыкальной культуры. Уже говорилось о придворных певчих и о том, что их впервые привлекли к оперному спектаклю в 1742 г. Опыт оказался удачным — впоследствии певчие участвовали в постановках и других итальянских опер. Среди певцов (преимущественно украинцев по происхождению) особенно выделялись М. Ф. Полторацкий, М. С. Березовский, Г. Марцинкович, Ст. Рашевский. «Эти юные оперные певцы, — писал Я. Штеллин, — поразили слушателей и знатоков своей точной фразировкой, чистотой исполнения трудных и длительных арий, художественной передачей каденций, своей декламацией и естественной мимикой». В 1758 г. в премьере оперы «Альцеста» участвовал семилетним мальчиком будущий композитор Д. С. Бортнянский. В балетных спектаклях все чаще стали появляться балерины и танцовщики из русских. Их готовили прекрасные балетмейстеры Фоссалино, Хильфердинг, Ланде и др. Как либреттист проявил себя А. П. Сумароков, написавший либретто опер «Цефал и Проксис» (1755 г.), «Селевк», «Альцеста», а также балета «Прибежище добродетели» (1759 г.). Авторами музыки были Арайя и Раупах72.

Так с середины XVIII в. постепенно закладывались основы русской оперы и балета, утверждались традиции, та бесценная преемственность, без которой было бы немыслимо развитие русского искусства в последующее время.

Авторы опер и балетов не смели преступать традицию жанра, исчерпывающе отраженную в публикации Я. Штеллина в «Санкт-Петербургских ведомостях», и не решались ставить опер и балетов на актуальные для современников темы. Однако потребность в спектаклях, доходчиво и эффектно выражающих важные политические идеи, существовала. Ответом на эту потребность было появление специальных прологов, которые показывались зрителю перед началом основного представления. Так, опере «Милосердие Титово», поставленной в честь коронации Елизаветы в апреле 1742 г., предшествовал пролог «La Russia affita е reconsolata» («Россия по печали паки обрадованная»), написанный Я. Штеллином. Пролог (о нем речь шла в первой главе) в аллегорической форме прославлял совершенный Елизаветой переворот. В 1759 г. в честь тезоименитства Елизаветы и победы русской армии при Кунерсдорфе был поставлен пролог «Новые лавры». Теперь только либретто А. П. Сумарокова помогает представить все великолепие постановки Ф. Хильфердинга и грандиозных декораций Валериани. Огромный хор пел на слова Сумарокова канты во славу Елизаветы, а балет сочетался с игрой и декламацией драматических актеров, среди которых блистали Федор Волков и Иван Дмитревский. Последний в образе «объятого облаком» Аполлона так воспевал тогда еще скромные успехи российской поэзии:

Не тем уж местом ты, Петрополь, ныне зрим, Где прежде жили фины: На сих брегах поставлен древний Рим И древние Афины, Тут — Словесные науки днесь цветут.

Как явствует из либретто, во время пения канта «облака закрывают богов, а потом расходятся и открывают Храм славы. Во храме видима седящая Победа с лавровою ветвию и россияне, собравшиеся торжествовать день сей. Потом слышно необыкновенное согласие музыки. Является российский на воздухе Орел. Россиянин приемлет пламенник и к себе других россиян созывает воспалити благоухание. Нисходит огонь с небеси и предваряет предприятие их. Орел ниспускается и из рук Победы приемлет лавр. Балет продолжается»73.

Далекий от реальной жизни и перегруженный аллегориями сюжет, грандиозность и парадность его сценического воплощения, воспевание отвлеченных идеальных добродетелей — все это не делало оперу близкой зрителям. К тому же постановка оперы была сложным и трудоемким делом, поэтому оперные спектакли ставились преимущественно в дни официальных праздников, юбилеев и оставались в ряду экстраординарных действ, подобных фейерверку или параду.

Доступнее и ближе зрителям был драматический театр. Елизаветинское время оставило заметный след в истории русского театра. Именно при Елизавете и в немалой степени благодаря ее увлечению театром указом 30 августа 1756 г. был открыт первый в стране публичный профессиональный театр Ф. Волкова и А. Сумарокова. Посещение театра стало непременной частью всех придворных празднеств. Камер-фурьерские журналы свидетельствуют, что в 1750 г. при дворе Елизаветы было показано 18 французских комедий, 14 русских трагедий и комедий, четыре итальянские и немецкие интермедии и одна опера74. Всего императрица посетила в том году 37 представлений, или бывала в театре в среднем раз в десять дней.

Елизавета очень любила театр и увлекалась им с юности. Еще в 30-х годах при дворе цесаревны ставились спектакли, в которых актерами выступали придворные и певчие. Известно, что одна из пьес была написана Маврой Шепелевой. Другая пьеса, поставленная в театре «малого двора», являлась инсценировкой средневекового рыцарского романа «Акт о Петре Златых Ключах» и содержала много параллелей с современным постановке режимом репрессий бироновщины. В пьесе провозглашалась идея об обязанности государя «всех содержать подданных своих в великой милости и царство править со всяким пощажением», недвусмысленно осуждался фаворитизм и политический произвол, сопровождающийся казнями и многочисленными ссылками в Сибирь. Несомненно, актуально звучали со сцены слова Петра в эпилоге, обращенные к подданным:

…всех вас распущаю. Сосланных в ссылку везде оттоль возвращаю. Напишите манифест, Сенат утвердите И в Мальтию скоро всех возвратить велите.

Наконец, следует упомянуть весьма основательное предположение Л. А. Итигиной о том, что в театре Елизаветы ставилась также драма «Акт о преславной палестинских стран царице». Пьеса пересказывала содержание популярной в XVII в. повести о царице Диане, павшей жертвой клеветы и лишенной престола. Лишь преодолев немало трудностей, Диана возвращается на родину с почестями. Оценивая в совокупности репертуар театра Елизаветы, исследовательница считает этот театр «оппозиционным» Анне Ивановне75. Это определение не кажется преувеличением. Спектакли шли при закрытых дверях, репертуар театра «малого двора» разительно отличался от репертуара итальянской труппы, ставившей при дворе довольно грубые фарсы об Арлекине и Смеральдине, подобные таким, например, как «В ненависть пришедшая Смеральдина», «Смеральдина-кикимора», «Перелазы чрез забор», «Переодевки Арлекиновы», «Портомоя-дворянка» и т. д.

Содержание пьес, которые в аллегорической, иносказательной форме затрагивали политическое положение в стране, касались судьбы полуопальной цесаревны, по-видимому, производило большое впечатление на зрителей-единомышленников, на глазах которых происходило театральное чудо победы добра над злом. Оппозиционность театра Елизаветы не была секретом и для Анны Ивановны. В первой главе говорилось, что в 1735 г. был арестован регент хора Елизаветы Петров, которого допрашивали о содержании пьес театра цесаревны. На допросе Петров признался, что «означенная комедия имелась немалая, а именно в той комедии написанные речи говорены были от персон около тридцати». Сам Петров исполнял роль Юпитера. Специалисты утверждают, что в данном случае речь могла идти о переложении античного мифа об Аполлоне и нимфе Дафне, превратившейся в лавр. Кроме того, Петров сказал, что «те комедии бывали в до-мех у государыни цесаревны в Москве, в Покровском, и в С.-Петербурге, на Смольном дворе, и… посторонних, кроме придворных, никого на тех комедиях не бывало…»76.

В создании театра «малого двора», в постановках которого Тайная канцелярия пыталась усмотреть крамолу, нельзя не увидеть противопоставление «большому двору». Не удивительно, что в царствование Елизаветы все виды театрального искусства, и прежде всего драматический театр, получили бурное развитие. Примечательно и то, что идеи пьес театра цесаревны (осуждение террора в отношении подданных-дворян, обязанности государя перед богом и подданными) впоследствии стали ходячими политическими идеями, были развиты в пьесах и публицистике середины XVIII в.

Драматический театр, как и оперный, был связан канонами классицизма: 5-актный спектакль, единство времени и места, «александрийский стих», отсутствие отступлений и т. д. В репертуаре театра центральное место занимала трагедия. В ее задачу входил показ захлестывающих человека страстей, приводящих героев к трагической развязке, кровопролитию, несмотря на неизбежность победы добродетели над злом. В этом и заключался воспитательный смысл трагедии. В. К. Тредиаковский писал: «Трагедия делается для того, по главнейшему и первейшему своему установлению, чтобы вложить в смотрителей любовь к добродетели, а крайнюю ненависть к злости и омерзение ею… надобно отдавать преимущество добрым делам, а злодеяния, сколько б оно не имело каких успехов, всегда б на конец в попрании». Задача же комедии состояла в высмеивании наиболее типичных человеческих пороков, главным образом бытовых77.

Сценическое искусство середины XVIII в. строилось на иных, чем сейчас, принципах. Игра актера была ближе к своеобразной костюмированной декламации, осуществляемой по строгим канонам сценического искусства классицизма. Эти каноны исчерпывающе выражены в книге Ф. Ланги «Рассуждение о сценической игре», являвшейся учебником сценического искусства в середине XVIII в.

Вот как Ланга предписывал двигаться по сцене: «Если актер, будучи на сцене, хочет передвинуться с одного места на другое или идти вперед, то он сделает это нелепо, если не отведет сначала назад несколько ту ногу, которая стояла впереди. Таким образом, нога, стоявшая прежде впереди, должна быть отведена назад и затем снова выдвинута вперед, но дальше, чем стояла раньше. Затем следует другая нога и ставится впереди первой, но первая нога, чтобы не отставать, снова выдвигается вперед второй…» и т. д. Актеру, пишет Ланга, «нужно избегать делать движения рукой перед глазами или очень высоко, закрывать глаза и лицо, которое всегда должно быть видно зрителю, засовывать руку некрасивым жестом за пазуху или в карман и т. д. Никогда не следует сжимать руку в кулак, кроме тех случаев, когда на сцене выводится простонародье, которое только и может пользоваться таким жестом, так как груб и некрасив». Категорически запрещалось «подражать простому естественному разговору, в котором собеседники имеют в виду только друг друга». Прежде чем ответить на услышанные слова, актер был должен «игрою изобразить то, что он хочет сказать», а кончив говорить, не мог «покидать тотчас свое душевное состояние».

Далее Ланга объясняет, как должен актер изображать различные чувства. Например, «в сильном горе или в печали можно и даже похвально и красиво, наклонясь, совсем закрыть на некоторое время лицо, прижав к нему обе руки и локоть, и в таком положении бормотать какие-нибудь слова себе в локоть или в грудную перевязь, хотя бы публика их и не разбирала, — сила горя будет понятна по самому лепету, который красноречивее самих слов». И еще два совета Ланги: «При удивлении следует обе руки поднять и приложить несколько к верхней части груди, ладонями обратив к зрителю… При выражении отвращения надо, повернув лицо в левую сторону, протянуть руки, слегка подняв их, в противоположную сторону, как бы отталкивая ненавистный предмет…»78

Все эти правила сценического искусства могут вызвать улыбку современного читателя, но он не должен думать, что театр времен Елизаветы был формален и мертв. Он жил и волновал людей, которые, как и теперь, плакали от сострадания и смеха, с волнением следили, как выходит на авансцену Гамлет и произносит свой бессмертный монолог «Быть или не быть», который в вольном переводе А. П. Сумарокова начинался словами: «Что делать мне теперь? Не знаю, что зачать?» Как и зрителей середины XVIII в., нас, привыкших к отточенным переводам Бориса Пастернака, не оставят равнодушными мысли Гамлета о смерти, выраженные языком двухсотлетней давности:

Но если бы в бедах здесь жизнь была вечна; Кто б не хотел иметь сего покойна сна? И кто бы мог снести злощастия гоненье, Болезни, нищету и сильных нападенье, Неправосудие бессовестных судей, Грабеж, обиды, гнев, неверности друзей, Влиянный яд в сердца великих льсти устами? Когда б мы жили в век и скорбь жила б в век с нами — Во обстоятельствах таких нам смерть нужна; Но ах! во всех бедах еще страшна она. Каким ты, естество, суровствам подчиненно!

Перевод (причем с французского) этого монолога принадлежит А. П. Сумарокову, поставившему в 1748 г. трагедию «Гамлет». Кроме названия, некоторых персонажей и большей части цитированного монолога, «Гамлет» Сумарокова не имел ничего общего с «Гамлетом» Шекспира79.

Здесь важно отметить, что русский национальный театр времен Елизаветы не был отделен от зрителя непреодолимым барьером условности классицизма. Он дышал идеями, созвучными идеям общества того времени. В пьесах А. П. Сумарокова смело пропагандировалась идея о том, что не «партикулярные», личные страсти должны владеть человеком, а высокое гражданское чувство. И Гамлет Сумарокова идет освобождать народ от тирании Клавдия и побеждает. Гражданственностью проникнуты и трагедии Сумарокова, посвященные древнерусским сюжетам: «Хорев» (1747 г.), «Синав и Трувор» (1750 г.), а также ряд других, которые «составили по существу основу национального трагедийного репертуара»80.

Лишь в последние 50 лет по достоинству оценено творчество А. П. Сумарокова, в котором увидели не простого эпигона западноевропейской драматургии, переделывавшего на скорую руку модные пьесы, а выразителя идей, которые занимали умы дворянских мыслителей середины XVIII в. Глубокий анализ творчества Сумарокова дан в работах Г. А. Гуковского, связавшего идеи трагедий Сумарокова с течением политической мысли в дворянской среде и считавшего, что он в немалой степени способствовал формированию дворянского мировоззрения, ибо Сумароков «брался объяснить и показать, чего оно (дворянство. — Е. А.) должно требовать от своего монарха и чего оно обязано не допустить в его действиях, наконец, каковы должны быть основные незыблемые правила поведения и дворянина вообще, и главы дворянства — монарха»81.

Действительно, трудно иначе истолковать значение диалога Полония и Гертруды из сумароковского «Гамлета»:

Полоний. Кому прощать царя? Народ в его руках, Он — бог, не человек в подверженных странах. Когда кому даны порфира и корона, Тому вся правда власть, и нет ему закона. Гертруда. Не сим есть праведных наполнен ум царей: Царь мудрый есть пример всей области своей. Он правду паче всех подвластных наблюдает И все свои на ней уставы созидает, То помня завсегда, что краток смертных век, Что он в величестве такой же человек…

Прямым советом Елизавете звучали со сцены слова из сумароковского «Синава и Трувора», очень часто ставившегося на придворной сцене:

От скверных льстивых уст ты уши отвращай И в утеснении невинных защищай, Храни незлобие, людей чти в чести твердых, От трона удаляй людей немилосердных И огради ево людьми таких сердец, Какое показал, имея, твой отец82.

Резкое осуждение тирании, фаворитизма, призыв следовать «началам» Просвещения — этот круг идей, отраженных в пьесах Сумарокова, был популярен в дворянской элите, являлся прямым отражением возросшего после реформ Петра I значения дворянства в политической и экономической сферах.

В России середины XVIII в. сумароковские пьесы благодаря их актуальности, простоте и благозвучности стихов были необычайно популярны. Теперь трудно сказать, как относилась к содержанию пьес Сумарокова сама Елизавета — пожалуй, самая усердная зрительница спектаклей по ним. Думается, что, во-первых, Елизавету здесь, как и во многих произведениях барокко, привлекала форма, а также сам процесс театрального действия. Именно поэтому императрица вновь и вновь часами наслаждалась спектаклями, многократное повторение которых приводило в отчаяние ее свиту. Во-вторых, призывы сумароковского Гамлета и других его исполненных гражданственности героев как бы пролетали над головой вообще подозрительной (когда дело шло о ее власти) Елизаветы. Скорее всего она не относила на свой счет эти идеи, будучи искренне убеждена, что является «Матерью Отечества», освободившей благодарный ей народ от тирании российского Клавдия.

Непременной частью всех празднеств были фейерверки и иллюминация. Если иллюминация не представляла собой ничего сложного — в темноте в определенном порядке расставлялись зажженные плошки с жиром, то фейерверки к середине XVIII в. превратились в подлинное искусство со сложным техническим оснащением и представляли собой многозначное барочное, приближающееся к театральному действие, секрет которого был позднее в значительной степени утрачен83.

С помощью пиротехники, а также плоскостных и объемных декораций создавались сложные фейерверочные символические и аллегорические фигуры, из которых составлялись фейерверочные группы. В зависимости от замысла фейерверка эти группы вместе или поочередно сжигались. С помощью белых и цветных огней (медленно или быстро горящих) создавалось огромное количество изображений, поражавших зрителя четкостью и красотой. Искусные пиротехники и инженеры создавали не только иллюзию движения, но и движущиеся фигуры и целые группы. Перед зрителями могли появиться движущиеся экипажи, животные, люди, парящие в небе боги, светила, птицы. Они приводились в движение реактивной силой горящего пороха и сложной системой невидимых в темноте блоков и тросов.

Сопровождаемые иллюминацией, салютом, музыкой, фейерверки, вероятно, представляли собой поистине сказочное зрелище. Из полной темноты внезапно появлялись сад с огненными деревьями; «великий бассейн, огненному озеру подобный, посреди которого стоит статуя, представляющая Радость и испускающая великий огненный фонтан», а вокруг бассейна — «великое множество по земле бегающих швермеров, ракет и других прыгающих по всему сему пространству сада огней, которые своим журчанием, треском, лопаньем и стуком немалую смотрителям подают утеху». Но особенно красочными были фейерверки на воде. Часто они устраивались перед Зимним дворцом на великолепной водной площади Петербурга в треугольнике между Петропавловской крепостью, стрелкой Васильевского острова и Дворцовой набережной.

Непременными атрибутами фейерверков были аллегории и различные символы, причем именно благодаря им фейерверки помимо зрелищного, увеселительного значения несли смысловую — точнее, идеологическую — нагрузку. Например, в «увеселительном фейерверке», сожженном перед Зимним дворцом на льду Невы в первый вечер 1756 г., было представлено большое количество различных аллегорических фигур, сосредоточенных вокруг «Храма Российской империи», сиявшего огнями и украшенного транспарантом: «Буди щастлива и благополучна». Зрители могли видеть такие объемные фигуры, как «Любовь к отечеству», изображенная в виде девы в венце из дубовых ветвей и с горящим гербом на груди, «Силу» с мечом, «Постоянство» и т. д.84

Фейерверк завершался грандиозным красочным салютом» Прогремел залп из 31 пушки, погасли последние ракеты, медленно поднялся в потемневшее небо густой пороховой дым, разошлись люди, а во дворце уже ярко засветились окна и заиграла музыка — праздник кончился, праздник продолжался.

Мысленно покидая вместе со зрителями это пиршество огня, цвета и звуков, историк невольно сравнивает его с тем, что было при Петре. И тогда публичные зрелища, освещенные барочной символикой и эмблематикой, пользовались огромной популярностью, но они, как и другие праздничные мероприятия, были подчинены определенным идеям: утверждению могущества России, прославлению побед русского оружия, воспитанию подданных светского государства, одним словом, «фейерверочные представления и триумфальные шествия являлись удачными формами широкой пропаганды политики Петра»85. При Елизавете традиции публичных празднеств сохранялись, но их смысловая нагрузка изменилась. Они утратили глубоко просветительский смысл, стали преимущественно развлекательными зрелищами.

ГЛАВА 5

У ПОДНОЖИЯ ТРОНА

Конечно, блеск двора Елизаветы не мог не поражать современников, но вызывал он у них не только восторги и изумление. Так, в роскоши елизаветинского двора князь M. М. Щербатов видел упадок нравственности, утрату русским дворянством и самодержавием «простоты, благородства древних», возобладание пороков над добродетелями. В своем знаменитом политическом памфлете «О повреждении нравов в России» Щербатов поднимается до полного отрицания современного ему стиля и принципов жизни дворянского общества, осуждает как моральное преступление роскошь двора Елизаветы, равно как и господствовавшие там нравы. «Двор, подражая или, лучше сказать, угождая императрице, в златотканные одежды облекался, вельможи изыскивали в одеянии все, что есть богатее, в столе — все, что есть драгоценнее, в питье — все, что есть реже, в услуге — возобновя древнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их. Екипажи возблистали златом, дорогие лошади, не столь для нужды удобные, как единственно для виду, учинились нужны для вожения позлащенных карет. Домы стали украшаться позолотою, шелковыми обоями во всех комнатах, дорогими мебелями, зеркалами и другими. Все сие составляло удовольствие самим хозяевам, вкус умножился, подражание роскошным народам возрастало, и человек делался почтителен по мере великолепности его житья и уборов»1.

Оставляя в стороне этические воззрения M. М. Щербатова, отметим, что в своем памфлете он пришел к очень важному выводу, подчеркивающему особенность развития русского абсолютизма в XVIII в. Речь идет о возросшей по сравнению с прошлым зависимости верхушки «природного» русского дворянства от «монаршей щедроты», об утрате в связи с этим аристократией самостоятельности и низведении ее до положения слуг, стоящих у трона и ждущих от монарха подачек. Мысль Щербатова подтверждается челобитной М. И. Воронцова, просившего императрицу дать ему денег: «Мы все, верные ваши рабы, без милости и награждения в. и. в. прожить не можем. И я ни единого дома фамилии в государстве не знаю, который бы собственно без награждения монаршеских щедрот себя содержал»2. Именно это и удручало аристократа Щербатова.

Зависимость от милостей монарха порождала резко осуждаемый Щербатовым фаворитизм — господство ничтожных, по его мнению, людей, достигших высокого положения не своими достоинствами и добродетелями, а «пронырством», угодничеством и интригами. Щербатов буквально бичует многочисленных фаворитов Елизаветы и Екатерины II.

В блестящей толпе придворных, окружавших Елизавету, нужно сразу выделить Алексея Григорьевича Разумовского, которого традиционно принято считать тайным мужем императрицы, обвенчанным с нею в подмосковном селе Перово в 1742 г. Однако прямых свидетельств заключения брака бывшего казацкого сына и певчего при дворе цесаревны Алексея Розума с императрицей нет. Рассказ С. С. Уварова со слов своего тестя о том, что Разумовский, идя навстречу желанию Екатерины II, не хотевшей брака с Григорием Орловым, сжег документы, подтверждавшие заключение брака, проверить сейчас невозможно. Правда, устойчивые слухи о браке императрицы с бывшим певчим стали достоянием дипломатов уже в 40-х годах XVIII в. Так, в 1747 г. секретарь саксонского посольства Пецольд писал: «Все уже давно предполагали, а я теперь знаю достоверно, что императрица несколько лет назад вступила в брак с обер-егермейстером»3. Обращают на себя внимание и некоторые косвенные обстоятельства, подтверждающие слухи о заключении брака. В частности, в списке членов лейб-кампании А. Г. Разумовский — единственный лейб-кампанец, против фамилии которого в графе о семейном положении нет никакой отметки, хотя несемейное положение мужчины в XVIII в. считалось странным и даже предосудительным.

Еще больше слухов вызвала история с якобы существовавшими детьми Разумовского и Елизаветы. Можно согласиться с предположениями А. А. Васильчикова, считавшего недостоверными все слухи о заточенных в монастыри старицах — дочерях Елизаветы, о семье Таракановых — детях от брака императрицы с Разумовским. Убедительной кажется и его интерпретация версии о происхождении фамилии Таракановы от фамилии племянников Разумовского — Дараган. Они воспитывались при дворе, к ним хорошо относилась императрица — впрочем, как и ко всем родственникам Алексея Разумовского. В камер-фурьерском журнале они упомянуты как «Дарагановы». Отсюда один шаг до «князей» или «графов» Таракановых и их покрытой мраком «страшной тайны» в западной литературе XVIII в., как и до леденящей душу и вызывающей жгучий интерес непросвещенного зрителя картины К. Д. Флавицкого «Княжна Тараканова». Небезосновательной кажется и мысль А. А. Васильчикова о том, что в XVIII в. иметь побочных детей не считалось особенно предосудительным и если бы они были у Елизаветы, то вряд ли бы их стали прятать по монастырям или заграницам4. Благополучная судьба побочных сыновей И. Трубецкого и безвестной шведки, а также Екатерины II и Григория Орлова — И. И. Бецкого и А. Г. Бобринского — очевидное подтверждение этой мысли.

Начало фавора — или, как тогда говорили, «случая» — Разумовского относится к 1731 г., когда, по сообщению генерального подскарбия Я. Марковича, проезжавший через черниговское село Чемар полковник Ф. С. Вишневский приметил в местной церкви молодого красавца певчего с прекрасным голосом и взял его в Петербург в придворную капеллу. Оттуда он вскоре перешел к Елизавете Петровне, сразу оценившей его достоинства.

В этой истории нет ничего невероятного: малороссийские певчие высоко ценились при дворе и в большом количестве привлекались к придворной службе. В Глухове существовала даже специальная музыкальная школа, готовившая мальчиков для придворного хора. Любившая хоровое пение Елизавета тоже посылала на Украину доверенных лиц, которые присматривали способную молодежь для хора «малого двора»5.

Впервые в документах имя молодого казака появляется при дворе цесаревны не позже 1731 г. В списках придворных Елизаветы Петровны, которым ежедневно выдавались «к поставцу» вино и пиво, наряду с камер-пажом Шубиным упомянут и певчий Алексей Григорьев. Примечательно, что имя его стоит не в конце списка, куда отнесены певчие, а значительно выше — среди камердинеров, служителей более высокого ранга. После ссылки Шубина Разумовский стал безраздельным хозяином двора Елизаветы. Его возросшее в 30-х годах значение отражают многочисленные письма и челобитные, посылаемые Разумовскому просителями разного ранга. Среди них были и родственники Елизаветы. Так, осенью 1741 г. двоюродный брат цесаревны А. Ефимовский просил Разумовского похлопотать о продвижении его по служебной лестнице и — что особенно примечательно — подтолкнуть на эти хлопоты саму Елизавету. Из его письма от 9 октября видно, что подобная просьба не была первой: «И хотя я многократными моими письмами, конечно, вам скучаю…» Признавали первенствующее положение Разумовского при «малом дворе» и придворные Елизаветы. В письме Елизавете в 1738 г. П. И. Шувалов передает поклоны товарищам своим, «а особливо Алексею Григорьевичу…»6.

Хотя сам Разумовский и не участвовал в перевороте 25 ноября 1741 г., он был сразу пожалован в поручики лейб-кампании с чином генерал-поручика, стал действительным камергером наравне с братьями А. И. и П. И. Шуваловыми и М. И. Воронцовым. В день коронации императрицы бывший певчий получил орден Андрея Первозванного, чин обер-егермейстера и огромное количество земли и душ. В 1756 г. императрица пожаловала ему чин генерал-фельдмаршала и подарила Аничков дворец.

Что это был за человек? Современники в один голос утверждали, что Разумовский, пользовавшийся долгое время огромной властью, вел себя на редкость скромно: не стремился к высшим государственным постам и по возможности избегал участия в придворных интригах. Со страниц воспоминаний и писем он предстает добродушным лентяем, мало чем интересовавшимся и мало что умевшим, но не лишенным чувства юмора. Согласно легендам, он довольно иронически относился к своему «случаю» и своей персоне. Пожалуй, единственное, что делал скромный Разумовский активно и беззастенчиво, — это обогащался за счет многочисленных подарков императрицы деньгами, землями, крепостными крестьянами и способствовал обогащению своей бедной и многочисленной черниговской родни, к которой был очень привязан и относился необычайно внимательно.

Вместе с тем Разумовский не хотел, чтобы его многочисленные родственники надоедали своими просьбами и присутствием Елизавете. Перед приездом Елизаветы в Козелец он писал матери, чтобы управляющий Семен Пустота «накрепко смотрел и наблюдал, дабы не ходил и не шатался б… чтоб он как зятьям, дядьям, так и всей родне именем моим приказал бы быть всем в одном собрании в деревне Лемешах (родная деревня Розумов. — Е. А.) и дожидаться бы тамо моего свидания… а наипаче запретить, чтоб отнюдь никто с них в то время именем моим не фастал бы и не славился б тем, что он мне родня…»7.

Если карьера Алексея Разумовского поражает воображение, то «случай» его брата Кирилла кажется вообще сказочным. В один прекрасный день 16-летний пастух был вызван в столицу, облагодетельствован и послан учиться за рубеж. Совершив приятное двухлетнее путешествие по Европе, он вернулся в Петербург и был сразу назначен президентом Академии наук, что не могло не изумить даже привыкших к быстрым переменам своего времени людей XVIII в.

В 1750 г., т. е. в 22 года, Кирилл Разумовский стал гетманом Украины, что приравнивалось к чину генерал-фельдмаршала, получил огромные поместья, в том числе владения, некогда принадлежавшие А. Д. Меншикову, и зажил как этот «полудержавный властелин», правда не имея его изнуряющих душу и тело хлопот. Поддерживая связи с украинскими феодалами, братья Разумовские оказывали своим землякам помощь, по всей вероятности, далеко не бескорыстно. Известно, что И. С. Гендриков, направленный на Украину для организации «добровольного» выдвижения Кирилла Разумовского на должность гетмана, получил от генеральной старшины в подарок 10 тыс. руб.

Хотя Алексей Разумовский сам отстранялся от государственных дел, его потенциальное значение в их решении (благодаря близости к императрице) было огромно. Пецольд в 1747 г. писал в Дрезден: «Влияние старшего Разумовского на государыню до того усилилось после брака их, что, хотя он прямо и не смешивается в государственные дела, к которым не имеет ни влечения, ни талантов, однако каждый может быть уверен в достижении того, что хочет, лишь бы Разумовский замолвил слово»8–10.

Кроме земляков и родственников этим долго пользовался канцлер А. П. Бестужев-Рюмин, сумевший не только наладить добрые отношения с Алексеем и Кириллом с целью использовать их в своих интригах при дворе, но и связать себя с семьей Разумовских родственными отношениями. В 1747 г. Алексей Петрович женил своего сына Алексея на племяннице фаворита фрейлине Авдотье Даниловне, что усилило значение Бестужева-Рюмина в решении внешнеполитических дел и способствовало падению противника канцлера И. Г. Лестока.

С начала 50-х годов XVIII в. влияние А. Г. Разумовского на Елизавету стало заметно падать. Причиной послужило усиление группировки Шуваловых благодаря тому, что фаворитом императрицы стал И. И. Шувалов. Но главой клана Шуваловых являлся его двоюродный брат Петр Иванович Шувалов.

Современники единодушны в отрицательной оценке Петра Шувалова. M. М. Щербатов в книге «О повреждении нравов в России» называет его даже «чудовищем». По-видимому, действительно в его характере, манере поведения было много такого, что отталкивало одних и страшило других. Непомерно честолюбивый, несдержанный и надменный, а кроме того, сказочно богатый, Шувалов имел массу врагов и недоброжелателей. Как писал французский дипломат Ж.-Л. Фавье, генерал-фельдмаршал «возбуждал зависть азиатской роскошью в дому и в своем образе жизни: он всегда покрыт бриллиантами, как Могол, и окружен свитой из конюхов, адъютантов и ординарцев»11. На протяжении ряда лет Шувалов цепко держал в своих руках нити власти. Его дворец в Петербурге был своеобразным филиалом высшего государственного учреждения, куда с раннего утра приезжали с докладами и просьбами государственные деятели, генералы, придворные.

Любопытно, что у П. И. Шувалова, сделавшего свою карьеру в атмосфере фаворитизма и угодничества, был… свой фаворит, обладавший огромной властью над людьми и во всем подражавший своему господину. Речь идет о генерал-адъютанте Шувалова М. А. Яковлеве, А. Т. Болотов, бывший на приеме у фаворита, писал: «Вошед в зал, нашел я его весь набитой народом; я увидел тут множество всякого рода людей: были тут и знатные особы, и низкого состояния люди, и все с некоторым родом подобострастия дожидающиеся выхода в зал любимца графского для принятия прошений и выслушивания просьб. Мое удивление еще увеличилось, когда увидел я, что самые генералы в лентах и кавалериях, приехавшие при мне, не осмеливались прямо и без спроса входить в его предспальню, но с некоторым уничижением у стоящих подле дверей лакеев спрашивали, можно ли им войтить и не помешают ли Михаиле Александровичу — так называлась тогда сия столь знаменитая особа, не имеющая хотя… больше подполковничьего чина. Но не чин тогда был важен, а власть его и сила, которая простиралась даже до того, что все, кому бы ни хотелось о чем спросить графа, долженствовали наперед просить сего любимца… Мы прождали его еще с добрую четверть часа, но, наконец, распахнулись двери, и графский фаворит вошел в зал в препровождении многих знаменитых людей, и по большей части таких, кои чинами своими были гораздо его выше. Не успел он показаться, как все зделали ему поклон не с меньшим подобострастием, как бы то и перед самим графом чинили»12.

Как и положено фавориту, у Яковлева были свои причуды и капризы. Хлопотавших, как Болотов, о получении офицерского чина он принуждал часами молиться вместе с ним в церкви и выдавал офицерские патенты в зависимости от усердия испытуемого в отбивании поклонов. В фаворитах Яковлев продержался несколько лет, и уже другой проситель — мемуарист М. В. Данилов застал его в 1758 г. утратившим «силу». Шувалов «избрал себе в любимцы из канцелярских переписчиков подьяческого сына Макарова», который «своим проворством как для письменных дел способным, так и в других нежных услугах графу понравился: граф пожаловал Макарова своим адъютантом»13.

На чало выдвижения Петра Шувалова в ряды первых сановников Елизаветы относится к середине 40-х годов XVIII в. Этому в немалой степени способствовала его женитьба на немолодой, некрасивой, но любимой фрейлине Елизаветы Мавре Егоровне Шепелевой. Веселая и умная Мавра на протяжении десятков лет являлась ближайшей подругой Елизаветы. Досконально изучив привычки и непростой характер своей госпожи, она смогла до самой своей смерти в 1759 г. сохранить доверие императрицы и научилась тонко и ненавязчиво, играя на слабостях Елизаветы, извлекать из своего влияния реальные выгоды. Я. П. Шаховской в своих записках повествует, как Мавра, выполняя задание мужа, поссорившегося с Шаховским, сумела настроить против Шаховского Елизавету и добиться его наказания14. M. М. Щербатов писал, что Петр Шувалов достиг служебных успехов и богатства, «соединяя все, что хитрость придворная наитончайшая имеет, то есть не токмо лесть, угождение монарху, подслуживание любовнику Разумовскому, дарение всем подлым и развратным женщинам, которые были при императрице (и которые единые были сидельщицы у нее по ночам, иные гладили ноги), к пышному, немного знаменующему красноречию»15.

После женитьбы на Шепелевой в 1742 г. Петр Шувалов быстро пошел в гору. В 1744 г. он уже генерал-лейтенант и сенатор, через два года — камергер и граф. Особенно возросло влияние Шувалова в 50-е годы, когда фаворитом Елизаветы стал его Двоюродный брат Иван Иванович. В отличие от Ивана Петр Шувалов совершенно не вмешивался во внешнюю политику, но прочно завладел внутренними делами государства, верховодя в Сенате, в военном и финансовом ведомствах. Конечно, Петр Иванович был силен не только связями своей жены или двоюродного брата. Ярый ненавистник Шувалова генерал-прокурор Я. П. Шаховской признавал за ним «острые проницательства», а ядовитый M. М. Щербатов, поместивший на страницах своей знаменитой книги карикатурную галерею фаворитов, писал о нем так: «Петр Иванович Шувалов был человек умный, быстрый, честолюбивый…» и т. д.16 Думается, эти характеристики справедливы, ибо, как известно, первое, в чем стремятся отказать человеку его враги, — это в уме.

Анализ многолетней деятельности Петра Шувалова позволяет отметить присущее ему и довольно редкое у его современников качество — чувство нового. В сочетании с честолюбием, энергией, властной уверенностью в правоте (а иногда и в безнаказанности) это свойство ума и характера выдвигало Петра Шувалова из среды его коллег по Сенату, предпочитавших, по словам Я. П. Шаховского, «ставить парусы по ветру», избегать всякой инициативы и — как следствие этого — ответственности. Шувалов действовал иначе. После смерти Петра Великого в России, пожалуй, не было другого государственного деятеля, который бы подобно Петру Шувалову так живо откликался на всякое предложение, новую идею и поощрял на этом пути своих подчиненных.

М. В. Данилов, натерпевшийся в своей жизни от Шувалова, в мемуарах отмечает эту черту своего начальника и пишет, что «граф был охотник (до проектов. — Е. А.) и сего требовал от всех офицеров, кто может что показать». Заметив в молодом Данилове склонность к изобретательству, Шувалов приблизил его к себе, «так что когда за столом при обеде случалось ему, графу, разговаривать и советовать об артиллерии, то, оставя всех с ним сидящих, требовал» от Данилова «своему разговору одобрения и изъяснения. Я, — продолжал мемуарист, — ему отвечал на все его слова по приличности и, видя хорошее о себе мнение, утешался тем не мало»17. Чтобы оценить эту черточку характера и широту натуры Шувалова, нужно на минуту представить себе пышность и церемонность обедов первейшего сановника России и то, как этот увешанный бриллиантами генерал-аншеф, оставив самое изысканное общество, увлеченно обсуждал с безвестным артиллерийским поручиком устройство орудий.

По словам Данилова, «графский дом наполнен был тогда весь писцами, которые списывали разные от графа прожекты». Действительно, с 1744–1745 гг. и вплоть до самой смерти в начале 1762 г. Петр Шувалов представлял на рассмотрение Елизавете и Сенату огромное количество разнообразных проектов по многим отраслям внутренней политики. Современники отмечали необычайную велеречивость Шувалова, выражавшегося высокопарно и витиевато. Вот, к примеру, выдержка из его проекта «О разных государственной пользы способах» (1754 г.): «Не всяк ли чювствует общее добро, которое, протекая от края до края пределов империи, напаяет, питая обитателей, так обильно, что сверх чаяния и желанию человеческому свойственных вещей неописанныя милосердии от руки ея ниспосылаются. Отечество возрастает из силы в вышних сил пределы, народ и все общество благоденствует, плавая в полезностях, произведенных им, заключение небесное судьбы свои нам открывает, на какой конец их определило…»18

На этом, щадя читателя, прервем Цицерона елизаветинских времен, но отметим, что Шувалов писал так совсем не для того, чтобы словесным кружевом скрыть пустоту своих проектов. Его проекты были подчас на редкость содержательны, оригинальны и в ряде случаев опережали время. Так что словесные кружева предназначались для усиления воздействия идей на читателей, придавали проектам характер самостоятельных произведений. При этом нужно учитывать, что Шувалов, имея под рукой целый штат переписчиков, распространял в столице большое количество копий своих проектов, «о коих тогда везде в знатных домах разговоры употребляемы были»19.

Проектов было так много, что уже М. В. Данилов пытался классифицировать их: «Некоторые из них были к приумножению казны государственной, которой на бумаге миллионы поставлено было цифром; а другие прожекты были для собственного его графского верхняго доходу»20. Такая классификация не совсем верна, хотя и остроумна.

Действительно, многие предложения Петра Шувалова предполагали увеличение доходов казны и по своей сути были проектами, типичными для «прибыльщиков» времен Петра I. Например, Шувалов предложил чеканить из пуда меди монеты не на 8 руб., как раньше, а на 16 руб. и затем на 32 руб., аналогично тому как при Петре выпускались для покрытия военных расходов новые деньги с уменьшенным количеством серебра. Разумеется, казна получила от чеканки новой медной монеты учетверенную прибыль, но, как отмечал С. М. Троицкий, это было лишь временным выходом из финансовых затруднений, «а в дальнейшем вело к нарушению экономической жизни и полному расстройству денежного обращения в стране»21. Конечно, сказано несколько сильнее, чем следовало, — расстройства финансов, да к тому же полного, в результате порчи монеты Шуваловым не произошло, но одно несомненно: в течение XVIII в. такие и им подобные мероприятия привели к общему обесцениванию денег в стране в 5 раз.

Как сугубо фискальные можно было бы рассматривать и проекты Шувалова о винной и соляной торговле, реализация которых привела к росту цен на вино и соль, если бы не цель, которую они преследовали, — постепенно заменить прямое обложение Косвенным, как более прогрессивным и эффективным средством Увеличения государственных доходов. Так же обстояло дело и с шуваловскими проектами по торгово-промышленной политике: хотя многие из них были выдержаны в традиционном духе протекционизма и меркантилизма и несли в себе мало нового, однако предложенная Шуваловым отмена внутренних таможен являлась для своего времени необычайно смелой реформой и имела принципиальное значение для будущего развития национальной экономики.

Пожалуй, однозначно следует оценить лишь те проекты Петра Шувалова, которые вводили монопольное право самого Шувалова на различные промыслы. В 1748 г. он взял на откуп сальный промысел, затем прибрал к рукам китоловный, тюлений и другие промыслы на Севере. Став крупнейшим «монополистом», он подорвал основу мелкого предпринимательства и промыслов на Севере и Каспии. Откупа, приносившие Петру Шувалову огромные доходы, сделали его имя весьма известным в народе. Екатерина II вспоминала, что вынос тела покойного фельдмаршала затянулся и замерзшие люди рассуждали: «…иные, вспомня табашной того, Шувалова, откуп, говорили, что долго его не везут по причине той, что табаком осыпают; другие говорили, что солью осыпают, приводя на память, что по его проекту накладка на соль последовала; иные говорили, что его кладут в моржовое сало, понеже моржовое сало на откуп имел и ловлю трески. Тут вспомнили, что ту зиму трески ни за какие деньги получить нельзя, и начали Шувалова бранить и ругать всячески. Наконец, тело его повезли из его дома на Мойке в Невский монастырь. Тогдашний генерал-полицмейстер Корф ехал верхом пред огромной церемонией, и он сам мне рассказывал в тот же день, что не было ругательства и бранных слов, коих бы он сам не слышал противу покойника, так что он, вышед из терпения, несколько из ругателей велел захватить и посадить в полиции, но народ, вступясь за них, отбил было, что видя, он оных отпустить велел, чем предупредил драку и удержал, по его словам, тишину»22.

Жажда наживы, сжигавшая Шувалова, толкнула его и на промышленное предпринимательство.

Противники обвиняли Петра Шувалова в том, что, изобретая новые источники доходов казны, он сам становился руководителем всех планируемых им перемен и таким путем обогащался. Об этом писали M. М. Щербатов, Я. П. Шаховской, а также Екатерина II, считавшая деятельность Петра Шувалова не очень полезной для государства, но достаточно прибыльной для него самого. С подобными обвинениями трудно не согласиться.

Петр Шувалов стремился не только возглавить каждое предложенное им дело — будь то составление Уложения, денежная реформа, межевание или организация банков, — но и вывести созданное для реализации его предложений учреждение из-под контроля Сената. Став генерал-прокурором, Я. П. Шаховской столкнулся с тем, что Шувалов, руководя выпуском в обращение новой медной монеты, не представлял в Сенат никакой отчетности. Естественно, в этих условиях у Шувалова были большие возможности положить в карман несколько десятков тысяч рублей. Склонность обойти закон, сделать для себя и «своих» людей исключение вообще характерна для Петра Шувалова. Так, его брат Александр, захватив крупнейшие металлургические заводы европейского Центра, сумел с его помощью добиться от Сената льготных для себя, но идущих вразрез с действовавшим тогда горным законодательством постановлений и тем самым безжалостно расправиться со своими конкурентами — заводовладельцами из купечества23.

Особую любовь испытывал Петр Шувалов к военному делу, хотя службу начал при дворе и генеральское звание получил не за боевые заслуги. В 1756 г. он добился восстановления должности начальника артиллерии — генерал-фельдцейхмейстера и сам же ее занял. Руководство Шувалова было для русской артиллерии весьма плодотворным. Он значительно расширил артиллерийский парк, способствовал его качественному обновлению за счет изобретенных и усовершенствованных под его руководством орудий. Наибольшую известность получили так называемые шуваловские гаубицы и единороги. Они выгодно отличались от прежних типов орудий легкостью и соответственно маневренностью. Акцент на огонь разрывными снарядами и картечью в сочетании со скорострельностью новых моделей резко повысил действенность орудийного огня. Все это вместе с организационными изменениями в артиллерийском хозяйстве обеспечило успех русской артиллерии в сражениях Семилетней войны, особенно под Кунерсдорфом.

Правда, нужно учитывать, что похвалы шуваловским пушкам заведомо преувеличивались в донесениях из армии Конференции при высочайшем дворе, ибо членом ее был Петр Шувалов, а он ревниво следил за успехами «его» артиллерии. Как всякий дилетант, Шувалов преувеличивал значение им изобретенного. В одной из записок по воинским делам он глубокомысленно рассуждал: «…главное и первое есть упование в том, чтобы биться и победу свою доставить действом артиллерии, а полки в такой позиции построены были, чтобы единственно (!) для прикрытия артиллерии служили и в случае надобности, по обращениям неприятельским, в состоянии были во всякую позицию себя спешно построить, какая для победы неприятеля служить может»24. Попробовали бы главнокомандующие после таких сентенций рапортовать Конференции о неудачных действиях артиллерии!

Кроме «его» артиллерии у Шувалова была и «его» армия. Дело в том, что в 1756 г. он добился разрешения Елизаветы на создание отдельного 30-тысячного корпуса, названного вначале Запасным, а потом — Обсервационным. Корпус создавался по проекту и при непосредственном участии Шувалова, который стал его командующим. И хотя на организацию корпуса было потрачено более 1 млн. руб., новое поспешно созданное воинское соединение оказалось небоеспособным, и дважды — при Цорндорфе и Кунерсдорфе — его солдаты бежали с поля боя, создавая тем самым критическую обстановку для всей русской армии, причем в сражении при Цорндорфе грубо нарушили дисциплину. Но и В. В. Фермор — главнокомандующий армией при Цорндорфе, и П. С. Салтыков — при Кунерсдорфе, боясь разгневать могущественного П. И. Шувалова, писать правду о поведении Обсервационного корпуса не решались.

Любопытно, что Обсервационный корпус в подлинном смысле был отдельной армией, ибо командующий корпусом не находился в прямом подчинении у главнокомандующего русской армией. Вначале Шувалов решил сам вести в поход свою армию, но потом передумал, назначив себе заместителя, лишенного всякой инициативы и обязанного обо всем договариваться с Шуваловым, сидевшим в Петербурге. По расчетам Петра Ивановича, особой инициативы от заместителя и не требовалось: перед походом корпуса Шувалов уже сочинил «планы операций, служащие к сему корпусу для одержания победы над неприятелем»25. Жизнь довольно скоро опровергла планы генерал-фельдцейхмейстера, и корпус пришлось ликвидировать.

В последние годы царствования Елизаветы Петр Шувалов часто болел, но это не помешало ему вовремя перестроиться и войти в доверие к наследнику престола Петру Федоровичу, который, став императором, сделал честолюбивого Шувалова генерал-фельдмаршалом.

Разумовские и Шуваловы были двумя соперничавшими группировками при дворе. Их борьба хотя и не носила открытого характера, но существенно влияла на судьбу вовлеченных в нее вельмож. Среди них выделим Михаила Илларионовича Воронцова, который с 1744 по 1758 г. был вице-канцлером, а в 1758 г. сменил А. П. Бестужева-Рюмина на посту канцлера. Однако характер отношений этих государственных деятелей, судя по их переписке в середине 40-х годов, явно не соответствовал их положению относительно друг друга — так подобострастен тон писем канцлера своему подчиненному. Между тем анализ расстановки реальных сил при дворе в начале царствования Елизаветы показывает, что первое впечатление не было обманчивым.

Сразу после переворота Воронцов был в числе ближайших сподвижников Елизаветы, и его влияние при дворе далеко превосходило влияние Бестужева-Рюмина — вчерашнего сторонника Бирона. Воронцов начал свою карьеру, казалось бы, так же неудачно, как и братья Шуваловы. Камер-юнкерство при дворе Елизаветы в годы царствования Анны не открывало никаких перспектив для молодого человека. Но он, по-видимому, был искренне предан цесаревне и заслужил ее полное расположение. Сохранилась ранняя переписка Елизаветы с Воронцовым, примечательная доверительностью и дружелюбием. Так, письмо Елизаветы Воронцову, уехавшему в 1738 г. в Москву по делам управления вотчинами цесаревны, заканчивается словами: «…токмо остаюсь всегда одинакова к вам — как была, так и пребуду верной — ваш друг Михайлова». В подписи Елизаветы нельзя не усмотреть подражания своему великому отцу, подписывавшему письма ближайшим соратникам «Петр Михайлов». 30 января 1739 г. Елизавета писала, что с нетерпением ждет возвращения Воронцова из Москвы: «…желаем вас видеть на тетеревах, понеже… мы намерены отъехать в Царское Село, где и вас ожидать будем… Не погневайся, что несвоеручно к вам писала: не для чего больше, только в несовершенном нахожусь здравии».

Не удивительно, что такой человек оказался на запятках саней цесаревны в памятную ночь 25 ноября 1741 г. Не удивительно и то, что Елизавета, став императрицей, подписывала письма к Воронцову по-прежнему: «…и остаюсь верный друг ваш Елизавет»26. В 1742 г. она породнилась с Воронцовым, выдав за него свою двоюродную сестру Анну Карловну Скавронскую. Следующие за этим три года стали апогеем влияния Воронцова, перед которым пресмыкался канцлер Бестужев-Рюмин.

Современники не испытывали к Воронцову такой неприязни, как к Петру Шувалову. Ж.-Л. Фавье, характеристики которого отличаются точностью и во многом подтверждаются другими источниками, дает Воронцову следующую оценку: «Этот человек хороших нравов, трезвый, воздержанный, ласковый, приветливый, вежливый, гуманный, холодной наружности, но простой и скромный… Его вообще мало расположены считать умным, но ему нельзя отказать в природном рассудке. Без малейшего или даже без всякого изучения и чтения он имеет весьма хорошее понятие о дворах, которые он видел, а также хорошо знает дела, которые он вел. И когда он имеет точное понятие о деле, то судит о нем вполне здраво». Фавье отметил болезненность, утомленность Воронцова, его нежелание заниматься делами. Этим с самого начала сумел воспользоваться Бестужев-Рюмин, которому Воронцов, «совершенно неопытный в делах внешней политики, поначалу полностью доверился»27.

Через Воронцова Бестужев-Рюмин оказывал влияние на императрицу и последовательно усиливал свои позиции при дворе. Одновременно канцлер не упускал из виду и связи своего заместителя. Дело в том, что значение Воронцова как доверенного лица Елизаветы не осталось без внимания иностранных дипломатов. Еще до того как он стал вице-канцлером, французский посланник Шетарди и прусский посол Мардефельд начали заискивать перед Воронцовым, пытаясь использовать его в борьбе Против Бестужева-Рюмина, внешнеполитическая линия которого Противоречила интересам Пруссии и Франции. В апреле 1745 г. министр иностранных дел Франции д'Аржансон писал сменившему Шетарди д'Аллиону: «По вашему описанию канцлера и вице-канцлера можно заключить, что последний не замедлит взять верх, поэтому вам следует заранее относиться к нему очень бережно». Сам д'Аллион писал в Версаль 3 августа 1745 г.: «По существу нет ни тени сомнения, что второй прогонит первого, и это событие, столь же забавное, сколь и полезное, может быть, не заставит себя ждать бесконечно»28.

Пикантность ситуации состояла в том, что письма французских дипломатов перлюстрировались и расшифровывались и откровения французского посланника читали и Бестужев-Рюмин, и Воронцов. Конечно, такая информация не способствовала улучшению отношений между коллегами. Постепенно Воронцов начинает отдаляться от Бестужева-Рюмина, и о вице-канцлере начинают говорить как о защитнике интересов Франции и Пруссии. Английский посланник лорд Тироули сообщал в Лондон о ходе русско-австрийских переговоров 1745 г.: «Канцлер, видимо, одобрял мои доводы, но вице-канцлер с ним не соглашался, так как воздействие Пруссии на него было много сильнее. Здесь не скрывают, какими аргументами старались склонить вице-канцлера к таким воззрениям. Очень может быть, что он соблазнился их ясностью. Герсдорфу, представителю Голландии, и мне советовали убедить дворы наши последовать относительно канцлера тому же примеру, но удвоить прием. Но я далек был от мысли последовать такому совету, что не счел нужным и писать об этом, так как, раз вице-канцлер возьмет с обеих сторон, одну из них он должен обмануть, а я уверен, что интересы Пруссии ему ближе, чем наши»29.

Тироули не ошибался: 19 мая 1744 г. Фридрих II писал своему посланнику в России Мардефельду: «Если есть способы, чтобы привлечь Воронцова на нашу сторону, то я уверен, что вы их не упустите». 19 июня прусский король уже хлопотал о пожаловании Воронцова графом Германской империи, а в письме своему посланнику при дворе германского императора характеризовал Воронцова как человека, «расположенного к моим интересам»30. И как следствие этого Воронцов становится графом Германской империи.

В сложной придворной борьбе за влияние и власть Воронцов не был самым проворным и хитрым. Его французские и прусские симпатии после скандальной высылки из России Шетарди уже не нравились Елизавете, которая — в немалой степени благодаря Бестужеву-Рюмину — заняла ярко выраженную антипрусскую позицию. Осенью 1745 г. Воронцов вместе с женой отправился в длительное путешествие по Европе. Это был серьезный тактический промах Воронцова. Английский посланник (с радостью) и французский (с грустью) писали своим правительствам, что Бестужев-Рюмин непременно использует отъезд Воронцова для усиления своего влияния и утверждения угодного ему внешнеполитического курса. Так это и произошло. Более того, Бестужев-Рюмин сумел настроить против своего «благодетеля» и Елизавету, которой очень не понравилось, что Воронцов из России направился прямо в Берлин, где несколько раз встречался с Фридрихом II и его министрами. Когда через год чета Воронцовых вернулась в Петербург, при дворе их ожидал довольно прохладный прием.

В декабре 1749 г. Воронцов подал Елизавете челобитную, в которой писал: «Уже пятый год, всемилостивейшая государыня, настоит, как я, по нещастливом моем, однакож безвинном вояже из иностранных государств, неописанную и единому богу сведущему болезнь, сокрушение и горестное мучение жизни моей препровождаю, лишаясь дражайшей и безценной милости и поверенности в. и. в. ко мне, которою столь много прежде сего к великой моей радости наслаждался»31. Жалоба потерявшего «поверенность» императрицы царедворца оказалась гласом вопиющего в пустыне — Елизавета отстранилась от «верного друга» навсегда. Он пытался действовать через Разумовских, но и это не помогло. Бестужев-Рюмин мог торжествовать — Воронцов уже не влиял на проводимый канцлером курс политики.

Падение значения Воронцова было сразу же замечено Фридрихом II. Король писал Мардефельду: «Сказать по правде, я не вижу, какую пользу приносят сведения, которые сообщает нам важный друг, и его мелкие интриги; если бы я продолжал ему выдавать содержание, то это означало бы все равно что бросать деньги за окно»32.

Ситуация существенно изменилась лишь в начале 50-х годов XVIII в., когда выросло влияние нового фаворита — Ивана Ивановича Шувалова. Воронцов, бывший долгие годы в изоляции, сразу же «прилепился» к Шувалову. Именно благодаря поддержке Ивана Шувалова он начинает действовать вразрез с интересами Бестужева-Рюмина, который по многим причинам не устраивал фаворита. После продолжительной борьбы в 1758 г. Бестужев-Рюмин был свергнут и его место занял Воронцов. К этому времени Михаил Илларионович уже вполне овладел искусством руководителя внешнеполитической службы, о чем свидетельствуют его служебные записки и другие документы. Правда, они одновременно говорят и о несамостоятельности нового канцлера, ставшего послушным проводником политики нового фаворита. Несмотря на то что Воронцов занял высшую государственную должность, он не вернул прежнего расположения Елизаветы и был заслонен от нее широкими спинами братьев Шуваловых. Поэтому, опасаясь за свое место и власть, Воронцов обращал больше внимания не на дела, а на то, как бы удержаться на посту канцлера. Переписка М. И. Воронцова с И. И. Шуваловым показывает, что канцлер буквально навязывал свою дружбу временщику, причем эта дружба со стороны Воронцова была далеко не бескорыстна.

Из писем Воронцова следует, что в последние годы правления императрицы ему очень редко удавалось попасть к ней на прием. Поэтому от Шувалова всецело зависело, когда передать присылаемые от канцлера дела и как охарактеризовать перед императрицей его деятельность. Кроме просьб по службе письма Воронцова фавориту полны ходатайств по личным делам. Он не раз просит временщика поставить императрицу в известность о том, что страдает от долгов. Не может не вызвать улыбку аргументация лукавого царедворца: «Мне желательно, чтобы ваше превосходительство имели во мне друга сильного и богатого, а не слабого и бедного, каким я теперь». В том же письме Воронцов предлагал Шувалову участие в сделке по вывозу хлеба за границу на льготных условиях, которых, однако, предстояло добиться у Елизаветы самому Шувалову33.

Вообще челобитные Воронцова Елизавете, письма И. И. Шувалову, а ранее А. Г. Разумовскому — это сплошной стон погибающего от долгов и кредиторов бедняка. Он непрерывно просит денежных ссуд, земельных пожалований, причем, добившись их, тотчас начинает просить, чтоб казна выкупила у него земли. Вероятно, Воронцову не давали спать спокойно богатство и удачливость П. И. Шувалова в торгово-промышленных предприятиях и прожектерстве. Подражая Петру Шувалову, он пускается на различные промышленные и торговые авантюры, не имея к этому ни способностей, ни даже времени. Воронцов добивается монополии на вывоз за границу льняного семени; вместе с братом Романом получает из казны богатые медеплавильные заводы в Приуралье; составляет фантастический проект о введении в России полуфеодальных «княжеств», «графств» и «баронств» с соответственным обеспечением их государственной землей и «людишками». Думается, что последний проект писался не без задней мысли поправить свои дела и получить земельное владение, соответствовавшее его графскому титулу.

Но реальное положение дел Воронцова показывает, что он действительно страдал от безденежья, хотя и был очень богат. Деньги уходили от него, как в песок вода. После смерти Воронцова наследникам остались лишь долги. Между прочим, такая же судьба ждала и богатого, как Крез, П. И. Шувалова. Когда он умер, его состояние оценивалось в 588 тыс. руб. (готовая продукция заводов — в 113 тыс., 6 тыс. крепостных — в 170 тыс., петербургский и московский дома — в 90 тыс.; в наличности было 75 тыс. руб. золотом, а также бриллиантов — на 140 тыс. руб.). Но всех этих огромных денег наследникам не хватило, чтобы погасить гигантский долг Шувалова, достигший ко времени его смерти 680 тыс. руб.!34

Сочувствовать «горестям» расточительных вельмож Елизаветы, разумеется, не стоит, но попытаться их понять следует. Невероятная роскошь двора, непрерывные празднества требовали огромных расходов. Если сама императрица брала деньги прямо из казны, то ее вельможам приходилось труднее. Никто не хотел ударить в грязь лицом. Самое лучшее и дорогое и непременно из Парижа — вот что было целью елизаветинских вельмож. При этом ограничиться каким-то минимумом было невозможно — роскошь регламентировалась законами, как при Петре бритье бород и ношение европейского платья.

Так, по случаю бракосочетания наследника Петра Федоровича не только придворные, но и все дворяне должны были исполнять такой указ: «И понеже сие торжество чрез несколько дней продолжено быть имеет, то хотя для оного каждой персоне как мужеской, так и дамам по одному новому платью себе сделать надобно (впрочем, всемилостивейше дозволялось делать и более. — Е. А.). Служителей же при экипажах по нижеписанной пропорции иметь: 1-го и 2-го классов персонам у каждой кареты по 2 гайдука и от 8 до 12 лакеев, кто сколько похочет, токмо бы не менее 8 было, тако2ке по 2 скорохода и, кто может, еще по 2 или по одному пажу и по 2 егеря»35. Столичное дворянство было обязано украшать дома французской мебелью, картинами, иметь великолепный выезд, массу лакеев, поваров и содержать «открытый стол», чтобы подобно П. Б. Шереметеву быть в состоянии угостить внезапно нагрянувшую императрицу с огромной свитой так, как если бы приготовления к приему велись загодя.

Конечно, в роскоши того времени был размах, но не было утонченности и лоска, присущих последующей эпохе. Не без иронии и злорадства Екатерина II описывает сцену выезда «в свет» при Елизавете: «Нередко можно видеть, как из огромного двора, покрытого грязью и всякими нечистотами и прилегающего к плохой лачуге из прогнивших бревен, выезжает осыпанная драгоценностями и роскошно одетая дама в великолепном экипаже, который тащат шесть скверных кляч в грязной упряжи, с нечесаными лакеями на запятках в очень красивой ливрее, которую они безобразят своей неуклюжей внешностью»36.

«Скорбя» о нуждах своих усыпанных бриллиантами подданных, Елизавета приказала выдать им жалованье за год вперед, с тем чтобы они могли приодеться к очередному празднеству. Но денег все равно не хватало. Воронцов писал императрице: «…принужден был покупать и строить дворы, заводить себя людьми и экипажем и для бывших многих торжеств и праздников ливреи, платья богатыя, иллюминации и трактаменты делать». В итоге «содержание дома стало превосходить ежедневные доходы». Со вздохом «бедняк» восклицал: «Должность моя меня по-министерски, а не по-философски жить заставляет!»37

В последнее десятилетие царствования Елизаветы Воронцов Постоянно балансировал между двумя соперничавшими при дворе группировками — Шуваловых и Разумовских. И эта политика вполне удалась ему. Он пережил Елизавету и Петра III и с почетом вышел в отставку уже при Екатерине II.

Люди, впервые видевшие блестящий двор Елизаветы, могли не сразу заметить молодого круглолицего человека с мягкими, неброскими манерами. В нем ничего не было от богатырской стати братьев Разумовских или напыщенной гордости Петра Шувалова, но его власть и влияние были необычайно велики. Этого молодого человека звали Иваном Ивановичем Шуваловым, и заслуживает он внимания потомков совсем не потому, что был одним из многих фаворитов.

Шувалов происходил из небогатой и незнатной дворянской семьи. Родился он в Москве в 1727 г., где и получил обычное по тем временам домашнее образование. Благодаря покровительству своих двоюродных братьев — Петра и Александра Шуваловых, занимавших важные должности в правительстве Елизаветы, он в конце 40-х годов попал ко двору и обратил на себя внимание красотой, умом, начитанностью. Екатерина II — в то время великая княгиня — вспоминала о молодом паже: «…я вечно его находила в передней с книгой в руке, я тоже любила читать и вследствии этого я его заметила; на охоте я иногда с ним разговаривала; этот юноша показался мне умным и с большим желанием учиться… он также иногда жаловался на одиночество, в каком оставляли его родные; ему было тогда восемнадцать лет, он был очень недурен лицом, очень услужлив, очень вежлив, очень внимателен и казался от природы очень кроткого нрава». Вскоре Елизавета Петровна приметила пажа, и его одиночеству пришел конец. Осенью 1749 г. он был назначен камер-юнкером, и «благодаря этому, — пишет Екатерина, — его случай перестал быть тайной, которую все передавали друг другу на ухо, как в известной комедии»38.

«Случай» юного Шувалова, который был моложе Елизаветы на 18 лет, поначалу казался таким же недолгим, как и подобные «случаи» молодых людей, на которых обращала внимание императрица. Но прошел год, и стало ясно, что Шувалов надолго поселился в дворцовых апартаментах. Так началось возвышение Ивана Ивановича Шувалова…

Если бы это была только банальная история жизни одного из многочисленных временщиков императрицы, то на этом и следовало бы закончить повествование о нем — уж слишком малопочтенное занятие писать историю, подглядывая в замочную скважину царских спален. Но Шувалов заметно выделялся из длинного ряда фаворитов русских императриц XVIII в. Оставшиеся после его смерти письма, проекты, а также воспоминания современников позволяют увидеть в нем не только фаворита императрицы, но и деятеля русской культуры, последовательного выразителя интересов дворянства.

Особенно большую роль при дворе И. И. Шувалов играл в последние семь-восемь лет жизни Елизаветы, когда она все меньше появлялась на людях, часто болела и жила уединенно в Царском Селе. В эти годы Шувалов был единственным сановником, имевшим свободный доступ к императрице, т. е. ее главным докладчиком и секретарем. От Шувалова зависело, когда подать императрице доклад, как прокомментировать содержание донесения дипломата и ответить на него. Шувалов не скрывал, что он сам подготавливал тексты распоряжений царицы: «Приказала мне написать письмо к собственному подписанию, которое теперь и подано»39.

В системе абсолютной монархии, когда успешное решение дела, а нередко карьера и благополучие чиновника могли зависеть от каприза, проявлений сиюминутного настроения монарха, роль фаворита, влиявшего на монарха, резко возрастала. Переписка Шувалова с крупнейшими деятелями 50-х — начала 60-х годов показывает, что сановники наперебой стремились заручиться поддержкой и дружбой Шувалова. Особенно преуспел в этом канцлер М. И. Воронцов, который делал все возможное, чтобы прослыть приятелем И. И. Шувалова. Не приходится сомневаться, что во многом благодаря И. И. Шувалову его двоюродные братья Петр и Александр Ивановичи Шуваловы сумели нажить огромные богатства, получив от государства доходные металлургические заводы и монополизировав ряд важнейших промыслов. Втягивали Шувалова в свои интриги и другие деятели елизаветинского времени. Сохранилось немало писем «друзей» Шувалова, пекущихся о своем «кредите» при дворе. Лишь когда приблизился конец царствования Елизаветы и знать отшатнулась от фаворита, Шувалов осознал истинную цену такой дружбы. 29 ноября 1761 г., т. е. за месяц до смерти Елизаветы, он писал М. И. Воронцову: «Вижу хитрости, которых не понимаю, и вред от людей, преисполненных моими благодеяниями. Невозможность их продолжать прекратила их ко мне уважение, чего, конечно, всегда ожидать был должен, и не был столько прост, чтоб думать, что меня, а не пользу свою во мне любят»40.

Не следует, впрочем, думать, что мягкий Шувалов был послушной игрушкой в руках своих родственников и приятелей. В марте 1759 г. И. И. Шувалов писал М. И. Воронцову, который просил похлопотать о предоставлении ему хлебной монополии, что в данный момент государство не нуждается в такой монополии. «Сверх того… — заключал Шувалов, — против пользы государственной… я никаким образом на то поступить против моей чести не могу, что ваше сиятельство, будучи столь одарены разумом, конечно, от меня требовать не станете»41. Документы по внутренней и особенно внешней политике, написанные его рукой, свидетельствуют о несомненно самостоятельном уме и аналитических способностях. Шувалов достаточно глубоко разбирался в делах и при необходимости добивался их решения по своему плану, исходя из своих интересов и представлений о деле. Разумеется, излишне доказывать, что суждения Шувалова имели в тогдашней обстановке абсолютную ценность и возражений не вызывали, ибо воспринимались правительствующими чиновниками как указы императрицы.

В последние годы царствования Елизаветы возросла роль И. И. Шувалова во внешнеполитических делах. Свержение канцлера А. П. Бестужева-Рюмина в 1758 г. произошло если и без прямого участия Шувалова, то по крайней мере с его согласия. Формально не входя в Конференцию при высочайшем дворе, образованную в 1756 г. для рассмотрения вопросов внешней политики и ведения войны, он значил во внешнеполитических делах больше, чем вся Конференция. Без его распоряжений и во всяком случае одобрения не проводилась в жизнь ни одна крупная внешнеполитическая акция. Он, как канцлер, получал депеши посланников и рапорты главнокомандующих, сообщавших о важнейших делах и просивших, подобно Фермору, «в милостивой протекции содержать и недостатки… мудрыми… наставлениями награждать». Весной 1761 г. И. И. Шувалов вместе с канцлером М. И. Воронцовым вел переговоры с австрийским посланником Н. Эстергази и заключил конвенцию о продолжении войны против Пруссии42.

Важной чертой статуса Шувалова было то, что в сложной иерархии чиновной России он занимал весьма скромное место. Шувалов не имел высших воинских и гражданских званий, орденов и титулов, т. е. всех тех блестящих атрибутов власти и внешнего почета, которыми временщики (часто подсознательно) стремились компенсировать незаконность своего могущества. Шувалов же стремился избежать почестей, отклоняя один за другим проекты о наградах и пожалованиях. В 1757 г. Воронцов представил Шувалову для передачи на подпись Елизавете проект указа, согласно которому Шувалов сразу становился членом Конференции при высочайшем дворе, сенатором, графом, кавалером высшего ордена Андрея Первозванного и, наконец, обладателем поместий с населением до 10 тыс. душ. Но этот проект, как и многие другие, ему подобные, не был осуществлен из-за противодействия самого Шувалова, оставшегося до конца царствования Елизаветы лишь «генерал-адъютантом, от армии генерал-порутчиком, действительным камергером, орденов Белого орла, святого Александра Невского и святой Анны кавалером, Московского университета куратором, Академии Художеств главным директором и основателем, Лондонского королевского собрания и Мадритской королевской Академии Художеств членом»43.

Причин подчеркнутой скромности И. И. Шувалова было несколько.

По своему характеру Шувалов, вероятно, действительно не был таким честолюбцем и стяжателем, как его двоюродный брат П. И. Шувалов или Меншиков, Бирон, Потемкин и другие временщики. В октябре 1763 г. И. И. Шувалов писал своей сестре П. И. Голицыной: «Благодарю моего бога, что дал мне умеренность в младом моем возрасте, не был никогда ослеплен честми и богатством, и так в совершеннейших летах еще менше быть могу…» Это признание уже бывшего фаворита, написанное из-за границы, куда его как в почетную ссылку отправила Екатерина II, можно было бы игнорировать, если бы те же мысли не посещали Шувалова в годы его фавора. В письме Воронцову от 10 декабря 1757 г., которое содержит отказ поддержать упомянутое выше предложение Воронцова о награждении Шувалова, фаворит писал: «Мог у сказать, что рожден без самолюбия безмерного, без желания к богатству, честям и знатности; когда я, милостивый государь, ни в каких случаях к сим вещам моей алчбы не казал в каких летах, где страсти и тщеславие владычествуют людьми, то ныне истинно и более притчины нет»44.

Однако не следует преувеличивать значения невзыскательности и скромности фаворита на основании его писем и трогательных легенд о том, что Шувалов вернул государству миллион рублей, подаренный ему умирающей Елизаветой. Более десятка лет он жил на содержании императрицы, ни в чем себе не отказывая. Скромность Шувалова, которую, как мы видели, он прекрасно осознавал и даже подчеркивал, была не столько особенностью его характера, сколько позицией, довольно редким тогда типом поведения, обусловленным своеобразием положения Шувалова при дворе. Такая неординарная манера поведения выделяла Шувалова из ряда титулованных вельмож и подчеркивала его исключительность еще более выразительно, чем ордена и звания.

Формальная незначительность места в чиновной иерархии была удобна Шувалову еще и потому, что снимала с него ответственность за успех дел, к которым он был причастен, и даже нередко позволяла избежать их решения. И тогда нарочитая скромность могущественного временщика становилась маской лицемерия: «…не будучи ни к чему употреблен, не смею без позволения предпринимать, а если приказано будет, то вашему сиятельству отпишу». Современники прекрасно понимали истинное значение Шувалова и не обольщались его заверениями. В 1761 г. французский дипломат Ж.-Л. Фавье писал: «Он вмешивается во все дела, не нося особых званий и не занимая особых должностей… Одним словом, он пользуется всеми преимуществами министра, не будучи им»45.

Наконец, важно отметить, что Шувалов, следуя своим склон-костям и интересам, стремился добиться истинного признания и почестей в той сфере, где количество орденов или громкость титула имели второстепенное значение. Как справедливо писал С. В. Бахрушин, роль русского мецената, покровителя искусства и науки была для Шувалова даже более лестной, чем роль вершителя государственных дел46. Подтверждением этой мысли служит приведенный выше официальный титул Шувалова. Он весьма необычен для влиятельного вельможи и временщика.

Шувалову был присущ огромный интерес прежде всего к сфере литературы и искусства. Всякая служба была ему в тягость. Петр III, взойдя на престол, назначил Шувалова начальником Кадетского корпуса. Эта «милость» самодержца — явное понижение — была неожиданностью для Шувалова и вызвала откровенный смех у его ближайших друзей. И. Г. Чернышев не без иронии писал ему 9 марта 1762 г. из-за границы: «…простите, любезный друг, я все смеюсь, лишь только представлю себе вас в гетрах, как вы ходите командовать всем корпусом и громче всех кричите: «На караул!»» Сам Шувалов по поводу этого назначения с унынием писал Вольтеру 19 марта 1762 г.: «Мне потребовалось собрать все силы моей удрученной души, чтобы исполнять обязанности по должности, превышающей мое честолюбие (зачеркнуто — «и входить в подробности, отнюдь не соответствующие той философии, которую мне бы хотелось иметь единственным предметом занятий») и мои силы»47.

Источники рисуют Шувалова как человека интеллигентного, воспитанного, мягкого, но несколько расслабленного, вялого, склонного к созерцательности и самоанализу, что в целом не было характерно для стереотипа поведения людей середины XVIII в. с присущей им — детям Просвещения — кипучей энергией и оптимизмом. Примечательно в этом смысле письмо Шувалова Воронцову от 29 мая 1757 г., в котором Шувалов сообщал: «Я, будучи болен, писал к нему (речь идет о другом адресате. — Е. А.), и как болезнь обыкновенно представляет нам состояние наше, как оное есть точно, то у меня вырвалися… изъяснения моих гипохондрических мыслей, которыя я себе в утешение часто за слабостью моего рассудка и малодушием представляю… Я чувствую, что много дурно делаю, что вашему сиятельству сие пишу; я сей день целой все болен головой, и в голове все к тому собралося печальное. Простите, милостивый государь, в оном меня: когда откроешь мысли, к кому поверенность есть, то кажется, будто полегче»48.

Но эта вялость, как и подчеркнутая скромность фаворита, державшего в течение 12 лет все нити управления, обманчива. По-видимому, Шувалов ориентировался на казавшийся ему идеальным тип поведения далекого от внешнего блеска и суеты философа. В 1763 г. он писал из Вены сестре: «Если бог изволит, буду жив и, возвратясь в мое отечество, ни о чем ином помышлять не буду, как весть тихую и беспечную жизнь; удалюсь от большого света, который довольно знаю; конечно, не в нем совершенное благополучие почитать надобно, но, собственно, все б и в малом числе людей, родством или дружбою со мной соединенных. Прошу бога только о том, верьте, что ни чести, ни богатства веселить меня не могут»49.

Любопытно, что эти взгляды И. И. Шувалова явно перекликаются с идеями, сложившимися в 50-е годы в кружке M. М. Хераскова. Это была литературная и одновременно аристократическая фронда, культивировавшая тип человека, «презирающего внешние блага, углубившегося в самосовершенствование, в книги, проводящего жизнь среди высоких идей, окруженного избранными и не менее его добродетельными друзьями». Не исключено, что Шувалов, тесно связанный с Московским университетом (а именно там действовал кружок), черпал свои идеи из того же источника, что и Херасков и его единомышленники. В тогдашних условиях идеал Шувалова был, конечно, неосуществим, да и вряд ли он стремился к его осуществлению. Г. А. Гуковский, анализируя концепцию человека, культивируемую в кругу Хераскова, тонко заметил, что тип, образ идеального человека «создавался как бы вне своей личной жизни, как идеальный облик бытового сознания дворянина, правомерно занимавшего высокое место в сословной лестнице и претендующего на самостоятельность»50. По-видимому, именно в этом причина того, что, несмотря на свою «меланхолию», Шувалов оставался сыном своего века — деятельным и энергичным.

А век, в котором жил И. И. Шувалов, характеризуется одним словом — Просвещение. Мощное движение, охватившее Европу, проникло после Петра и в Россию, стало фактором ее культурной и общественной жизни, определило особенности развития политической мысли, литературы, науки и культуры.

Для Шувалова, как и для многих его современников, чтение книг было главным средством образования. Шувалов собрал прекрасную библиотеку и постоянно ее пополнял. Как вспоминала Е. Р. Дашкова-Воронцова, он получал из Франции все книжные новинки. Список книг, переданных Шуваловым в Академию художеств, свидетельствует о том, что он целенаправленно и тщательно комплектовал свою библиотеку51.

Главным источником идей Шувалова и близкого к нему круга людей была французская литература Просвещения с ее кумиром Вольтером и энциклопедистами. Чтение и обсуждение литературы вылилось в середине 50-х годов в издание журнала «La Caméléon littéraire», печатавшегося в типографии Академии наук. Его редактором был литератор и масон Т. Г. Чуди, прибывший в Россию в начале 1754 г. и вскоре ставший секретарем И. И. Шувалова. Журнал затрагивал актуальные вопросы литературной и художественной жизни (преимущественно Франции), знакомил своих читателей с новинками прозы, поэзии, философии, театра. Много места в журнале отводилось Вольтеру и литературным спорам того времени. Знакомство русских читателей с литературой Просвещения было продолжено на страницах журнала «Ежемесячные сочинения», издававшегося с 1755 г. по инициативе М. В. Ломоносова и при непосредственной поддержке И. И. Шувалова. Иначе говоря, в России складывалась просветительская среда, в которой жил и действовал Шувалов52.

Как уже отмечалось в литературе, восприятие довольно пестрых идей Просвещения зависело не только от индивидуальности человека, но и от объективных условий его существования, позиции класса, к которому он принадлежал. Примером, подтверждающим это положение, может служить отношение Шувалова к Вольтеру.

Шувалов по своим взглядам был далек от обскурантизма. Более того, он помог появлению в России смелой по тем временам и близкой к атеизму книги А. Попа «Опыт о человеке» в переводе ученика М. В. Ломоносова H. Н. Поповского. Немало он сделал и для защиты от церкви самого Ломоносова — автора «Гимна бороде». И тем не менее Шувалов явно не одобрял антиклерикализм Вольтера и других просветителей, воспринимая их взгляды как осуждаемое безбожие. В письме Воронцову из Франции в 1766 г. он сожалел об упадке, как ему казалось, нравственности и религиозности в стране и видел в этом прямой результат чтения «Вольтеровых сочинениев и Ансиклопедии». «Вот плоды господ здешних ученых людей, которые устремились истребить закон Христианский», — с пафосом восклицал просвещенный русский вельможа53.

Шувалов высоко ценил творческий гений Вольтера, но настороженно относился к радикализму выходца из третьего сословия Мари-Франсуа Аруэ. Завязав переписку с Вольтером и поручив ему написать «Историю России при Петре Великом», он посылал ему подготовленные Миллером, Ломоносовым и Штеллином материалы в надежде, что будет иметь возможность контролировать издание «Истории». Однако Вольтер выпустил в свет первую часть сочинения без одобрения своего патрона, дав при этом нежелательную для русского двора интерпретацию событий времен Петра I. Шувалов в свойственной ему мягкой манере пытался внушить Вольтеру мысль о необходимости советоваться с ним и учесть сделанные замечания. В письме 19 марта 1762 г. он просил Вольтера отсрочить выход второго издания «Истории» до осуществления редактирования в России, ибо, пишет Шувалов, «ваши завистники и наши общие враги неистовствуют против нас более, чем когда-либо (Елизавета к тому времени уже умерла. — Е. А.), мое положение вынуждает меня считаться с ними, а вы меня слишком любите, чтобы желать меня скомпрометировать»54.

Нужно отметить, что отношение Шувалова к просветителям отражало достаточно распространенные в России идеи. Так, Ломоносов в очень резких выражениях осуждал этику и религиозные воззрения Вольтера. Думается, Шувалов разделял взгляды Ломоносова, о чем говорит и приведенное выше его письмо Воронцову. В своих воспоминаниях И. Ф. Тимковский, видевший престарелого Шувалова с томиком Вольтера в руке, передает его, по-видимому характерное, высказывание о Вольтере: «Вот как не люблю его, бестию… а приятно пишет!»55

Отрицая радикализм Вольтера и энциклопедистов, Шyвалов принимал в западноевропейском просветительстве главным образом идеи борьбы против невежества и суеверия, а в победе Просвещения видел залог благополучия государства: «И когда суеверие и невежество — главные противники просвещения — исчезали, надлежало ожидать несомненных успехов». По мнению Шувалова, первым, кто начал в России борьбу с невежеством и суеверием, был Петр I. Он достиг выдающихся успехов потому, что взял на вооружение достижения культуры и науки («божественным своим предприятием исполнение имел через науку»). Реформы Петра представлялись Шувалову прежде всего как реформы образования, воспитания квалифицированных и образованных верноподданных. «Главное сего монарха попечение было, — писал Шувалов о Петре в проекте указа Сенату, — сделать способных людей к правлению разных должностей, составляющих общий порядок государства». Однако смерть Петра прервала этот поступательный процесс. В письме Гельвецию 27 июля 1761 г. Шувалов отмечал, что пришедшие к власти после смерти Петра I иностранцы «не радели о распространении наук и искусств в стране им чуждой». В итоге «такая небрежность о просвещении юношества… некоторым образом остановила успехи просвещения. Вот почему благородная ревность к учению совершенно была погашена во многих моих соотечественниках»56.

Здесь уместно отметить другую весьма характерную черту взглядов Шувалова и близких к нему людей — подчеркнутый патриотизм. Рост национального самосознания, переосмысление роли своей страны в системе европейских государств были прямым результатом петровских реформ, а также воздействия общих идей Просвещения о равенстве народов. Причастность к семье европейских народов в середине XVIII в. воспринималась в России не только как копирование европейских обычаев, быта, культуры, но и как осознание своего равенства с членами этой семьи, а следовательно, осознание собственной значимости, ценности как нации, не лишенной способности и сил «соревноваться в образованности» с развитыми народами. Сильным катализатором таких умонастроений стала бироновщина, способствовавшая обострению национальных чувств.

Особо огорчало Шувалова и его окружение распространенное за пределами России мнение о неспособности русских без помощи других народов стать культурной нацией. Имея в виду время бироновщины, Шувалов писал Гельвецию: «Столь неприятный для нас промежуток времени дал повод некоторым иностранцам несправедливо думать, что отечество наше не способно производить таких людей, какими бы они должны быть»57. Убедить всех в обратном — такова была центральная идея Шувалова и близких к нему деятелей русской культуры. Наиболее емко эту идею выразил Ломоносов:

…может собственных Платонов И быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать.

В этой обстановке естественным выглядит подчеркивание Ценности национальной культуры, признание значительного и Не раскрытого еще (из-за неправильной политики предшествующего правительства) творческого потенциала нации. Подъем национального самосознания приводил к тому, что для современников открывались новые возможности нации. Примечательна речь ученика Ломоносова и протеже Шувалова H. Н. Поповского при открытии гимназии Московского университета в 1755 г. Обращаясь к будущим ученикам, Поповский сказал: «Если будет ваша охота и прилежание, то вы скоро можете показать, что и вам от природы даны умы такие ж, какие и тем, которыми целые народы хвалятся; уверьте свет, что Россия больше за поздним начатием учения, нежели за бессилием, в число просвещенных народов войти не успела». Эти взгляды полностью разделял Шувалов. По его мнению, в России «мало своих искусных людей или почти никого нет, чему не склонность и понятие людей, но худые смотрения в премудрых учреждениях виноваты»58.

Это и многие другие высказывания Шувалова отражают его общую концепцию понимания Просвещения применительно к России: государство может путем создания «премудрых учреждений» воспитать просвещенных, сознательных и послушных верноподданных. В соответствии с этой — близкой петровской — концепцией просветительской миссии государства Шувалов предполагал создать систему образования. Университет, Академия художеств, проект введения гимназий в губернских городах— вот ряд мероприятий просветительской программы Шувалова, разработанных и отчасти осуществленных в 50-х годах XVIII в.

История возникновения Московского университета изучена достаточно хорошо, хотя роль Шувалова в ней оценивалась не всегда объективно. Но вначале остановимся на отношениях Ломоносова с Шуваловым, ибо они сыграли большую роль и в жизни Ломоносова, и в жизни Шувалова.

Шувалов познакомился с Ломоносовым в начале 50-х годов, когда «случай» Шувалова только начался. Их отношения, сохранявшиеся почти 13 лет, были довольно тесными, причем Ломоносов оказывал сильное влияние на молодого фаворита Елизаветы. И это неудивительно: уже современникам Ломоносов — гениальный выходец из народа — казался личностью яркой, незаурядной. Ломоносов привлекал Шувалова не только успехами в естественных науках, но прежде всего блестящим поэтическим талантом. Есть свидетельства, что Шувалов сам сочинял стихи и брал уроки стихосложения у Ломоносова59. Переписка Шувалова с деятелями русской культуры показывает, что поэтический авторитет Ломоносова был для не отмеченного поэтическим дарованием Шувалова необычайно велик. Со своей стороны Шувалов влиял на Ломоносова, способствуя его увлечению литературой, искусством, историей.

Hемаловажным обстоятельством, определявшим отношение Шувалова к Ломоносову, было то, что Ломоносов являлся «природным» русским ученым, живым олицетворением реальных успехов просветительского курса Петра. В первом Собрании сочинений Ломоносова, изданных при Московском университете по указанию и при активном участии Шувалова, под портретом Ломоносова стояли такие весьма символичные слова:

Открыл натуры храм богатым словом россов. Пример их остроты в науках — Ломоносов.

Общепризнанным является факт активной поддержки Шуваловым Ломоносова в его борьбе за реорганизацию Академии наук, причем Ломоносов и Шувалов рассматривали эту борьбу как сопротивление засилью иностранцев в управлении Академией и придали ей острое политическое звучание.

Разумеется, не следует идеализировать отношения Шувалова и Ломоносова. Непреодолимый барьер социального происхождения, несопоставимое положение каждого из них в обществе, существенные различия во взглядах, разница возрастов — все это разделяло Шувалова и Ломоносова.

Шувалов действительно поддерживал Ломоносова в Академии и влиял на решения К. Г. Разумовского — президента Академии, но был при этом очень осторожен. Он явно не хотел, чтобы его вовлекли в открытую борьбу Ломоносова и других ученых с академической канцелярией во главе с И. Д. Шумахером, а также с Г. П. Тепловым — приближенным Разумовских. Шувалов, возможно, опасался, что прямое участие в этой борьбе может отразиться на его положении при дворе, а сохранение власти и влияния оставалось все же важнейшей задачей просвещенного фаворита.

Ломоносову приходилось расплачиваться и за меценатство Шувалова. Характерна в этом смысле история с полемикой вокруг появившейся в начале 50-х годов сатиры И. П. Елагина «На петиметра и кокеток». Из переписки Шувалова с Ломоносовым видно, что Шувалов, приняв на свой счет сатиру о щеголе, предложил Ломоносову публично ответить на выпад Елагина. Ломоносов вначале пытался уклониться от открытой защиты «петиметрства», но потом все же был вынужден написать стихотворный ответ Елагину, представив «петиметрство» как невинную шалость молодежи. Обнародование этого стихотворения, автор которого выступал с явно невыигрышных позиций защиты осуждаемого общественного порока, привело к грубым выпадам против Ломоносова его литературных противников и даже учеников60.

Не всегда считался Шувалов с самолюбием Ломоносова, его жизненными принципами. Он был и не прочь ради потехи сыграть на слабостях Ломоносова, его вспыльчивом нраве. Именно так следует трактовать попытки Шувалова публично примирить Двух литературных противников и заклятых врагов в жизни — Ломоносова и Сумарокова. После их ссоры 2 января 1761 г. в доме Шувалова, показавшейся хозяину и присутствующим гостям «смешной сценой», Ломоносов написал своему покровителю письмо, полное гнева и оскорбленного достоинства, которое закончил так: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет»61.

Возвращаясь к истории образования университета, отметим, что анализ сохранившихся документов показывает: инициатором образования первого в России подлинного университета являлся Ломоносов62. Но эти же документы, как и знание общей обстановки в России того времени, убеждают, что без поддержки Шувалова организация университета в Москве была бы неосуществима. Огромна роль Шувалова как первого куратора, способствовавшего становлению университета. Подбор профессуры и студентов, условия учебы и жизни, программы образования, гимназия, типография, бюджет, правовой статус университета — вот только краткий перечень дел по университету, которыми занимался Шувалов. В основе современной библиотеки Московского государственного университета и Академии художеств в Ленинграде лежат книги Шувалова, подаренные и купленные им.

И все же важнее другое. Шувалов хорошо усвоил взгляды Ломоносова на сущность университетской системы и последовательно проводил их на практике, добившись для университета статуса автономного от местных властей учреждения, защищенного рядом привилегии63.

После образования Московского университета Шувалов взялся за новое дело — создание Академии художеств. Эта проблема занимала Шувалова давно, ибо отсутствие национальной художественной интеллигенции вело, по его мнению, к общей отсталости страны. В постановлении Сената 23 октября 1757 г. об основании Академии художеств отмечалось: «…необходимо должно установить Академию Художеств, которой плоды когда приведутся в состояние, не только будут славою здешней империи, но и великою пользою казенным и партикулярным работам, за которые иностранные посредственного знания, получая великие деньги, обогатясь, возвращаются, не оставя по сие время ни одного русского ни в каком художестве, который бы умел что делать»64.

Русские и советские историки искусства весьма высоко оценивают шуваловский период Академии художеств (1757–1763 гг.). Действительно, Шувалов не только по праву назывался основателем Академии художеств, но и сумел в кратчайшие сроки наладить обучение, которое было поручено приглашенным из-за рубежа высококлассным мастерам. Особое внимание он уделил созданию регламента Академии, за основу которого были взяты идентичные документы некоторых европейских Академий художеств, но подход Шувалова к их использованию был достаточно гибким и этим напоминал петровский: на первое место Шувалов ставил критерий целесообразности, соответствия Академии условиям России. В распоряжении — «ордере» 1762 г. своим заместителям он писал, что в результате обобщения работы Академии за несколько лет «довольный будет приступ к сочинению регламента, который большей частию самым опытом совершенной быть может»65.

Шувалов подарил Академии художеств не только прекрасную библиотеку, ко и коллекцию из 104 картин кисти Рембрандта, Рубенса, Ван-Дейка, Тикторетто, Перуджино, Веронезе, Остенде, Пуссена и других мастеров.

У Шувалова было несомненное чутье на талантливых людей. Ни возраст, ни социальное происхождение кандидатов при зачислении в Академию роли не играли. В апреле 1755 г. Шувалов писал Аргамакову о принципе отбора из гимназистов учеников для художественных классов: «…из разночинской гимназии… выбрать из бедных, но способных людей». Так же Шувалов поступал и позже. Примечательна памятная записка Шувалова в Дворцовую канцелярию (1761 г.), давшая в конечном счете России одного из ее выдающихся скульпторов: «…находится при дворе е. и. в. истопник Федот Иванов сын Шубной, который своей работой в резбе на кости и перламутре дает надежду, что со временем может быть искусным в своем художестве мастером». Поэтому Шувалов просит об определении Шубина в Академию, с тем чтобы он «в содержание причислен был… где надежно, что он время не напрасно и с лутшим успехом в своем искусстве проводить может»66. Кроме Василия Баженова и Федота Шубина выпускниками Академии шуваловского периода стали архитектор Иван Старов, гравер Евграф Чемезов, скульптор Федор Гордеев, художник Антон Лосенко — целая плеяда блестящих мастеров, без которых ныне невозможно представить себе русское искусство XVIII в.

Учреждение Московского университета и Академии художеств было лишь началом. Шувалов предполагал подвести под систему высших учебных заведений мощный фундамент — провинциальные гимназии и школы. Однако смерть Елизаветы воспрепятствовала осуществлению этих планов.

Необходимо отметить, что планы Шувалова по развитию системы образования в России входили составной частью в общую программу необходимых, по его мнению, перемен. Эта программа была разработана Шуваловым примерно во второй половине 50-х — самом начале 60-х годов и отражена в сохранившихся проектах указов Сенату и памятной записке на имя Елизаветы. Эти представляющие несомненный интерес документы рассматривались во второй главе.

Со смертью Елизаветы ушла в прошлое вся власть Ивана Ивановича Шувалова. Он прожил еще 35 лет, оставаясь на вторых и третьих ролях, проводя жизнь за границей и в том уединении, о котором мечтал.

ГЛАВА 6

ЕКАТЕРИНА В БОРЬБЕ ЗА ВЛАСТЬ

В декабре 1759 г. Елизавете исполнилось 50 лет — возраст критический для женщины XVIII в. В эти годы крестьянки выглядели глубокими старухами, а большинство женщин, как и мужчин, не доживали даже до 50-летнего юбилея. Время не пощадило и императрицу. Ей, так ревниво относившейся к своей красоте, пришлось на себе испытать справедливость афоризма Ларошфуко: «Старость — вот преисподняя для женщин». Часы, проведенные перед зеркалом, новые французские наряды и изобретения лучших парфюмеров и парикмахеров — все это уже не могло вернуть Елизавете красоту и свежесть, которыми она блистала долгие годы. Все чаще императрица укрывалась в своих покоях, почти никого не принимая и никуда не выезжая.

Камер-фурьерские журналы конца 50-х — начала 60-х годов уже не пестрят записями о бесконечных маскарадах, балах, концертах и поездках. Доступ к Елизавете имел лишь Иван Шувалов да иногда ювелир Позье — страсть к украшениям не покидала императрицу до самой смерти. Позье вспоминал: канцлер Воронцов, «зная, что она посылала за мною, когда выпадала минуточка получше, поручал мне просить ее от его имени подписать наиболее важные бумаги, и я осмеливался подносить их ей только тогда, когда замечал, что она в добром расположении духа, но и тогда я замечал, что она с каким-то отвращением исполняла это»1. Такое отношение к делам отмечали и другие наблюдатели.

Со второй половины 50-х годов Елизавета стала чаще болеть, причем подчас состояние ее здоровья казалось угрожающим. «Тогда, — писала Екатерина II, — почти у всех начало появляться убеждение, что у нее бывают очень сильные конвульсии, регулярно каждый месяц, что эти конвульсии заметно ослабляют ее организм, что после каждой конвульсии она находится в течение двух, трех и четырех дней в состоянии такой слабости и такого истощения всех способностей, какие походят на летаргию, что в это время нельзя ни говорить с ней, ни о чем бы то ни было беседовать»2. Особенно потряс двор необычайно глубокий обморок императрицы, случившийся с ней в начале сентября 1757 г. у дверей церкви в Царском Селе при стечении большого количества народа, пришедшего из окрестных сел на праздничную обедню.

Сохранилась записка 1759 г. врача Буассонье о здоровье Елизаветы. Он, опираясь на наблюдения придворного лейб-медика Кондоиди, проанализировал состояние здоровья императрицы за 1757–1759 гг. Медики середины XVIII в. мыслили и выражались в иных, чем теперь, категориях, исходя из иной, чем теперь, концепции функционирования организма. Одним из важнейших ее положений была идея о непрерывной циркуляции различных жидкостей в организме. «Несомненно, — пишет Буассонье, — что по мере удаления от молодости жидкости в организме становятся более густыми и медленными в своей циркуляции, особенно потому, что они имеют цинготный характер». Наряду с этим врачи видели основную причину участившихся припадков Елизаветы в ее истеричности, неуравновешенности и крайне тяжелом климаксе. Мнение врачей было единодушным: необходим покой, режим, промывание желудка, а самое главное — прием лекарств. Судя по записке Буассонье и другим источникам, Елизавета вела прежний, неумеренный образ жизни и отказывалась принимать горькие пилюли, которые доктора закатывали в мармелад и другие сладости3.

Как бы то ни было, царедворцы чаще стали задумываться о будущем, которое не представлялось им радужным. Внешне казалось, что на этот раз Россия избавлена от угрозы переворота в момент перехода власти: великий князь Петр Федорович имел бесспорное право на престол как ближайший родственник императрицы мужского пола и уже десять лет являлся официально признанным наследником Елизаветы. Но благополучие людей, толпящихся у трона, проистекало от «милостей» монарха, и их не могла не волновать проблема сохранения этих «милостей». Каждый из царедворцев не хотел, чтобы рука, дающая власть, почет, деньги, поместья и т. д., скудела. Но решить эту проблему было непросто: великий князь был весьма своеобразной личностью.

Читатель помнит, что 14-летний голштинский герцог Карл Петр Ульрих, сын старшей сестры Елизаветы — Анны Петровны, был привезен в Россию в январе 1742 г., крещен и объявлен наследником престола. В 1745 г. Елизавета распорядилась, чтобы русский посланник в Дании Н. А. Корф собрал сведения о детстве герцога. Записка Корфа могла удручить кого угодно. Мальчик в три месяца потерял мать, в 11 лет — отца и попал в плохие руки. Его воспитатели, и прежде всего обер-камергер О. Ф. Брюммер, строили свою «педагогику» на грубости, запугивании, жестоких наказаниях, глумлении над болезненным и слабым ребенком. По прибытии в Россию герцог удивил всех своей физической и умственной неразвитостью. В России ему опять не повезло: Брюммер остался с ним по-прежнему, а назначенный воспитателем Я. Штеллин не сумел найти общего языка с учеником, который к тому же оказался на редкость тупым. Так случилось, что наследник русского престола Петр Федорович нашел себе друзей и учителей среди лакеев и горничных, потворствовавших его дурным наклонностям, и на долгие годы остановился в своем развитии.

Когда великому князю исполнилось 17 лет и его женили на 16-летней Екатерине Алексеевне, приходившейся ему троюродной сестрой, он самозабвенно играл в куклы в спальне своей жены и казался всем хилым подростком. Со страниц мемуаров Екатерины II встает образ никчемного, грубого, неумного Петра Федоровича. Хотя к свидетельствам Екатерины, заинтересованной в дискредитации своего незадачливого мужа, следует подходить осторожно, многие характеристики мемуаристки подтверждаются разнообразными источниками. Вот один из них — инструкция обер-гофмаршалу великого князя, написанная в мае 1746 г. канцлером А. П. Бестужевым-Рюминым. Инструкция предусматривала целый ряд запрещений, за которыми отчетливо прослеживаются неприглядные привычки и черты характера наследника русского престола.

Так, из инструкции следует, что Петр с пренебрежением относился даже к внешнему соблюдению православного ритуала, ибо гофмаршалу предписывалось следить за Петром, чтобы он не проявлял «всякого небрежения, холодности и индифферентности (чем в церкви находящиеся явно озлоблены бывают)». Четвертый пункт инструкции обязывал гофмаршала «всемерно препятствовать… чтению романов (Екатерина писала, что это были бульварные романы. — Е. А.), игранию на инструментах (по словам Екатерины, Петр часто «пилил» на скрипке. — Е. А.), егерями и солдатами и иными игрушками и всякие шутки с пажами, лакеями или иными негодными и к наставлению неспособными людьми». Кроме того, гофмаршал должен был не допускать у великого князя «всякой пагубной фамильярности с комнатными и иными подлыми служителями» и «никому из них не позволять… всякую фамильярность, податливость в непристойных требованиях, притаскивании всяких бездельных вещей» и одновременно следить, чтобы Петр «поступал, не являя ничего смешного, притворнаго, подлаго в словах и минах… чужим учтивства и приветливость оказывал, более слушал, нежели говорил… поверенность свою предосторожно, а не ко всякому поставлял»; чтобы за столом не позволял себе «негодных и за столом великих господ непристойных шуток и резвости», остерегался «от всего же неприличного в деле и слове, от шалостей над служащими при столе, а именно от залития платей и лиц [и] подобных тому неистовых издеваний». При этом заметим, что речь идет не о 6-летнем ребенке, а о человеке, которому шел уже 19-й год.

Особенно увлекало Петра Федоровича все связанное с военным делом, точнее, с плац-парадом. По словам Екатерины, Петр целыми часами разучивал со своими переодетыми в мундиры лакеями и кучерами ружейные приемы. Автор инструкции 1746 г. почти с возмущением отмечает: «Мы едва понять можем, что некоторые из оных (слуг. — Е. А.) продерзость возымели так названной полк в покоях е. и. в. учредить и себя самих командующими офицерами пред государем своим, кому они служат, сделать, особливые мундиры с иными офицерскими знаками носить и многие иныя непристойности делать»4.

Позже Петр выписал из Голштинии роту солдат, и в Ораниенбауме, где проводил лето «молодой двор», был построен настоящий укрепленный лагерь, в котором великий князь неделями занимался строевой подготовкой или пьянствовал с немецкими офицерами своей игрушечной армии. Ж.-Л. Фавье, видевший его в начале 60-х годов XVIII в., писал: «Вид у него вполне военного человека. Он постоянно затянут в мундир такого узкого и короткого покроя, который следует прусской моде еще в преувеличенном виде. Кроме того, он гордится тем, что легко переносит холод, жар и усталость. Враг всякой представительности и утонченности, он занимается исключительно смотрами, разводами…» Этот вывод совпадает с наблюдениями другого современника — учителя великого князя Я. Штеллина: «Видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо больше удовольствия, чем все балеты, как он сам говорил мне это». Екатерина II в 1791 г. вспоминала: «В Петергофе он забавлялся, обучая меня военным упражнениям; благодаря его заботам я до сих пор умею исполнять все ружейные приемы с точностью самого опытного гренадера. Он также ставил меня на караул с мушкетом на плече по целым часам у двери, которая находилась между моей и его комнатой»5.

Было бы ошибкой думать, что военные забавы Петра преследовали цели, подобные тем, которые ставил перед собой его великий дед, играя с «потешными» под Преображенским. Наследник русского престола, вероятно, даже не думал о той уготованной ему судьбой роли, которую он мог бы сыграть, став повелителем огромной империи.

Все связанное с Россией было глубоко чуждо Петру. С неподдельной тоской он вспоминал «добрую» Голштинию и, получив по достижении совершеннолетия возможность управлять ею, жил только интересами и заботами своего маленького княжества. Маршируя во главе своей «ораниенбаумской армии», одетой в голштинские мундиры, он мечтал о дружбе с обожаемым им Фридрихом II и главную цель своей жизни видел в наказании Дании, некогда отобравшей у голштинских герцогов Шлезвиг. Дожив до 30-летнего возраста, великий князь оставался инфантильным и капризным, с наслаждением мучил собак, подглядывал за ночными ужинами Елизаветы через пробитые им же отверстия в стене, а в последние годы ее царствования пристрастился к чарке.

Не сложились у Петра и отношения с Елизаветой: императрица недолюбливала племянника и держала его в стороне от жизни двора и тем более от своего круга доверенных лиц. Лишь с началом Семилетней войны Петр был включен в Конференцию при высочайшем дворе, но ничем там себя не проявил. Фавье не без основания писал в 1761 г.: «Если подозрительный нрав императрицы Елизаветы, а также интриги министров и фаворитов отчасти и держат его вдали от государственных дел, то этому, утверждают многие, еще более содействует его собственная беспечность и даже неспособность. Вследствие этого он не пользуется почти никаким значением ни в Сенате, ни в других правительственных учреждениях»6.

Сознавая, как сильно влияет на точку зрения сложившийся в литературе стереотип, автор этих строк пытался найти в документах свидетельства, которые позволили бы пересмотреть традиционную оценку личности Петра Федоровича, увидеть в ней «скрытый план», такие не замеченные предшественниками черты, раскрытие которых обогатило бы наши знания, но все усилия оказались тщетными — никакой «загадки» личности и жизни Петра Федоровича не существует. Упрямый и недалекий, он стремился во всем противопоставить себя и свой двор «большому двору» и его людям, как впоследствии Павел противопоставлял свою Гатчину Царскому Селу. То, что нравилось «большому двору», незамедлительно отвергалось «малым». Это многое объясняет в поведении великого князя, стремившегося подчеркнуть своей «простой» солдатской жизнью по звуку трубы неприятие, возможно, желанной, но явно недоступной ему изнеженной, полуночной жизни двора Елизаветы.

Неприятие политики правительства Елизаветы фактически привело наследника русского престола в лагерь его открытых врагов. Петр сочувствовал всем делам прусского короля, радовался его победам, презирал австрийцев и французов. Годами взращивая в себе упорное сопротивление и ненависть ко всему, что исходило от Елизаветы и ее окружения, он не верил ни одному сообщению русских источников с театра Семилетней войны. Я. Штеллин, в частности, писал: «Обо всем, что происходило на войне, получал его высочество, не знаю откуда, очень подробные известия с прусской стороны, и если по временам в петербургских газетах появлялись реляции в честь и пользу русскому и австрийскому оружию, то он обыкновенно смеялся и говорил: «Все это ложь: мои известия говорят совсем другое»»7.

Немудрено, что, зная наследника, царедворцы Елизаветы со страхом смотрели в будущее. В среде придворной камарильи обсуждались различные планы поиска выхода из тупика. Некоторые из них стали известны еще при жизни Елизаветы. Строго говоря, все планы сводились к двум вариантам поведения — активному и пассивному. Первый предполагал отстранение Петра от престола, а второй — возможность приспособления к строптивому, по неумному и падкому на лесть преемнику Елизаветы.

Среди придворных, которые понимали, что второй путь для них невозможен, выделялся канцлер А. П. Бестужев-Рюмин, начавший с середины 50-х годов необычайно сложную и рискованную интригу в надежде сохранить свое место и власть, но она закончилась для канцлера драматически. Он, как и другие сановники, исходил из учета важнейшего фактора — участия в борьбе за власть жены Петра Екатерины Алексеевны, в которой во второй половине 50-х годов уже многие видели личность неординарную.

Сама Екатерина в мемуарах, писавшихся в разные годы второй половины XVIII в., очень тонко навязывала читателю вывод о закономерности совершенного ею в 1762 г. дворцового переворота и убийства Петра III. Она стремилась доказать, что силон вещей, самой судьбой было предопределено безвестной немецкой принцессе стать властительницей великой империи и что исключительно благородное поведение 16-летней великой княгини уже тогда было якобы запрограммировано на самую высокую цель. Откровенность, с какой императрица признавалась в своих честолюбивых намерениях уже во времена девичества и в первые годы брака, должна была убедить читателя в ее искренности и — как следствие — в правдивости ею описываемого.

Реально не все было так просто. Приехав в Россию, Софья Августа Фредерика, в православии — Екатерина Алексеевна оказалась всецело под влиянием своей матери Иоганны Елизаветы и группировки Шетарди — Лестока, боровшейся с Бестужевым-Рюминым. После высылки в 1744 г. Шетарди и отъезда в 1745 г. матери Екатерина поддерживала тесные отношения с И. Г. Лестоком, еще сохранявшим большое влияние при дворе, а также с вице-канцлером М. И. Воронцовым. Тогда Екатерина играла второстепенную роль, разделяя вместе со своим мужем пропрусские интересы группировки Лестока и поддерживая ее борьбу с канцлером. В этом смысле Бестужев-Рюмин не ошибся: ведь он был с самого начала против женитьбы Петра Федоровича на дочери принца Ангальт-Цербстского — генерала прусской армии. Анализируя последствия брака сестры Фридриха II с наследником шведского престола, он не без намека писал в августе 1744 г.: «Супружества между великими принцами весьма редко или паче никогда по истинной дружбе и склонности не делаются, но обыкновенно по корыстным видам такие союзы учреждаются, и весьма надежно есть, что король прусский в сем обширные виды имел и что он недаром [с] оным так поспешал»8.

В 1746 г. служба Бестужева-Рюмина перехватила несколько писем Иоганны Елизаветы своему зятю и дочери. Из этих писем явствовало, что принцесса Цербстская поддерживала переписку с «молодым двором», интригуя в пользу Фридриха II и советуя молодым сблизиться со сторонником прусского короля М. И. Воронцовым. В 1748 г. Бестужев-Рюмин организовал дело Лестока, обвинив его на основании перехваченных депеш прусского посланника в связях с Фридрихом II и заговоре с целью удаления канцлера и свержения Елизаветы. При этом Бестужев-Рюмин стремился не только притянуть к делу Воронцова и всех своих врагов, но и бросить тень на «молодой двор», намекая, что переворот предполагался в пользу Петра и Екатерины9.

Екатерина II в одном варианте мемуаров дает крайне негативную оценку Лестоку. По ее словам, это был человек «злого нрава и черного, дурного сердца», но в другом все же признает, что арест Лестока был для нее настоящим ударом: «Горе, которое я терпела от потери близкого друга, меня очень сильно печалило»10. По-видимому, последнее и было правдой.

Однако улик о связях Лестока с «молодым двором» было недостаточно, да и Елизавета не одобряла расследования в этом направлении, хотя достоверные сведения об участии «молодого двора» в пропрусских интригах ее беспокоили. Пытаясь предупредить участие Петра и особенно Екатерины в политических интригах своих врагов, Бестужев-Рюмин предложил назначить к великой княгине «вместо обыкновенной гофмейстерины знатную даму для ежедневного обхождения». Такой дамой стала двоюродная сестра Елизаветы Мария Симоновна Чоглокова, а ее муж Н. Чоглоков был одновременно назначен обер-гофмаршалом Петра Федоровича. Чоглоковой поручался неусыпный контроль за великой княгиней с целью не допустить никаких подозрительных переговоров и переписки. Очевидно, Чоглоковы ревностно выполняли поручение императрицы: мемуары Екатерины II так и пышут не исчезнувшей за прошедшие десятилетия ненавистью к своим «яростным преследователям»11.

На протяжении нескольких лет после процесса Лестока особой политической активности «молодого двора» и самой Екатерины не наблюдалось. Но первое десятилетие жизни при дворе не пропало даром для молодой женщины. Она сумела не только быстро приспособиться к непривычной для провинциалки придворной обстановке, но и понять, несмотря на галломанию в модах и вкусах, царившую при дворе, самое главное — подчеркнуто национальный характер политических доктрин, сословной психологии русского дворянства и армии — сил, вершивших судьбы властителей на престоле. И немецкая принцесса постаралась как можно быстрее натурализоваться, стать для всех «своей», русской. К этой цели вела длинная дорога, и Екатерина прошла ее, став в конце концов для русского дворянства «матушкой царицей», верной защитницей его интересов, что на долгие годы предопределило стабильность ее власти.

Для того чтобы создать благоприятное общественное мнение в среде дворянства, Екатерина использовала все средства. По ее словам, чтобы расположить к себе окружающих, она «ничем не пренебрегала»: «угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать как следует, искренняя привязанность — все с моей стороны постоянно к тому было употребляемо с 1744 по 1761 г.». О том, как реально это происходило, Екатерина рассказывала Н. П. Румянцевой следующее: «И в торжественных собраниях, и на простых сходбищах и вечеринках я подходила к старушкам, садилась подле них, спрашивала об их здоровье, советовала, какие употреблять им средства в случае болезни, терпеливо слушала бесконечные их рассказы об их юных летах, о нынешней скуке, о ветрености молодых людей, сама спрашивала их совета в разных делах и потом искренне их благодарила. Я узнала, как зовут их мосек, болонок, попугаев, дур; знала, когда которая из этих барынь именинница. В этот день являлся к ней мой камердинер, поздравлял ее от моего имени и подносил цветы и плоды из ораниенбаумских оранжерей. Не прошло двух лет, как самая жаркая хвала моему уму и сердцу послышалась со всех сторон и разлилась по всей России. Этим простым и невинным образом составила я себе громкую славу, и, когда зашла речь о занятии русского престола, очутилось на моей стороне значительное большинство»12.

Было бы наивным полагать, что только с помощью бесед со старушками Екатерина смогла подготовить переворот. В ее мемуарах хорошо показано, как постепенно, несмотря на бдительный надзор приставленных Елизаветой соглядатаев, она сумела установить довольно тесные связи с родовитой молодежью при дворе и в гвардии, добиться расположения многих влиятельных сановников Елизаветы, в том числе Разумовских, Воронцовых, Н. Ю. Трубецкого, С. Ф. Апраксина и др. Но одно несомненно — великая княгиня в стремлении расположить к себе окружающих использовала не только упомянутые ею «искреннюю привязанность» или «уважение»: откровения Екатерины свидетельствуют о лицемерии и холодном расчете не по годам развитого честолюбия.

Сохранилась переписка Екатерины за несколько месяцев 1756 г. с английским посланником при русском дворе Ч. Уильямсом. В письмах великой княгини не может не поразить откровенный цинизм, с каким она относилась к Елизавете. С нескрываемым нетерпением ждала Екатерина смерти императрицы и огорчалась, когда той становилось лучше. В письме от 25 сентября 1756 г. она передает Уильямсу содержание своего разговора с Елизаветой: за ужином императрица сказала, что стала чувствовать себя лучше и уже не страдает кашлем и одышкой, между тем «не могла сказать трех слов без кашля и одышки, и если она не считает нас глухими и слепыми, то нельзя было говорить, что она этими болезнями не страдает. Меня это прямо смешит». Но, понимая, что Елизавета не так уж плоха, как бы хотелось ей и адресату, она пишет: «Рассказываю это и вам — все же это утешение для тех, кто не имеет лучшего». В другом письме Уильямсу она приводит понравившуюся ей цитату из письма к ней С. А. Понятовского: «Ох, эта колода! Она просто выводит нас из терпения! Умерла бы она скорее!»13

Однако истинный облик будущей русской императрицы для многих был скрыт ее расчетливым умением держаться в обществе, и в адрес Екатерины действительно слышались похвалы. При этом нужно учитывать, что свое поведение она, вероятно, сознательно строила на противопоставлении поведению мужа, а он ни с кем не считался и, несмотря на свою любовь к военному делу, не был уважаем ни в армии, ни тем более в гвардии.

Все сказанное выше с несомненностью свидетельствует о присущем Екатерине уме. В немалой степени он был отшлифован чтением. За годы, проведенные в России, Екатерина прочитала массу книг. Среди них были сочинения Монтескье, Вольтера, Плутарха, Цицерона, Бейля, Барра, Корнеля, Расина и многих других авторов, чьи книги тогда властвовали над умами. Не приходится сомневаться, что для будущего адресата энциклопедистов чтение было не простым времяпрепровождением, а в обстановке бездуховности и интриг «дипломатов лакейской» стало подлинным университетом, развившим природные способности и практический ум Екатерины.

Как бы то ни было, к середине 50-х годов многие заметили, что из 16-летней девочки без связей и положения, беззаботно катавшейся вместе с горничными с прислоненной к дивану клавесинной крышки и спорившей о принципиальных различиях двух полов, выросла приметная личность, политический деятель. И может быть, первым на это обратил внимание канцлер Бестужев-Рюмин. В начале февраля 1756 г. австрийский посланник Эстергази сообщал в Вену: «С Бестужевым, которого еще недавно ни великий князь, ни его супруга не хотели знать, теперь оба вдруг в самых лучших отношениях!» Это сближение не было легким и быстрым. Но Бестужев-Рюмин решился на азартную политическую игру, ибо, как писала Екатерина, «естественно, этот государственный муж, как и всякий другой, возымел желание удержаться на своем месте»14.

Внешним поводом для сближения были переговоры об обмене Голштинии на Ольденбург и Дельменгорст, что, по мнению Елизаветы и правящей верхушки, отвлекло бы наследника русского престола от голштинских пристрастий. Однако канцлер не особенно рассчитывал на Петра Федоровича и вел переговоры в основном с Екатериной. Бестужев-Рюмин стремился всячески угодить великой княгине. Он покровительствовал ее любовникам — вначале Сергею Салтыкову, а затем Станиславу Понятовскому, причем после возвращения последнего в Польшу добился назначения его официальным представителем Речи Посполитой в Петербурге. С помощью Бестужева-Рюмина Екатерина впервые за многие годы смогла завязать переписку с матерью.

Чего добивался канцлер от великой княгини? Предполагая, как и многие, что императрица долго не протянет, он составил проект манифеста, согласно которому Петр провозглашался императором, а Екатерина — отправительницей при муже. Себе же

Бестужев-Рюмин отводил подобно Миниху главную роль — первого министра и намеревался возглавить важнейшие коллегии и все четыре гвардейских полка. Екатерина писала в мемуарах: «Он много раз исправлял и давал переписывать свой проект, изменял его, дополнял, сокращал и, казалось, был им очень занят. Правду сказать, я смотрела на этот проект как на бредни, как на приманку, с которою старик хотел войти ко мне в доверие; я, однако, не поддавалась на эту приманку, но так как дело было не спешное, то я не хотела противоречить упрямому старику»15. Этим признаниям Екатерины можно верить, потому что в то время она уже имела подробно разработанный план действий на случай смерти Елизаветы.

Дело в том, что в придворных кругах ходили упорные слухи о намерении Елизаветы изменить порядок наследования престола и, выслав в Голштинию не пригодного к управлению Петра и его жену, передать престол их сыну Павлу Петровичу. Свидетельства современников и письма самой Елизаветы к воспитателям цесаревича и его врачам с несомненностью говорят о необычайной привязанности императрицы к родившемуся в 1754 г. Павлу. Ребенок был сразу взят от родителей и воспитывался под пристальным вниманием Елизаветы. Поскольку императрица не собиралась умирать, как об этом мечтали при «малом дворе», то нельзя было полностью исключить и вариант, при котором выросший при дворе Елизаветы и воспитанный «как следует» Павел мог стать императором «мимо» своих родителей.

Однако выдворение за границу совершенно не входило в планы Екатерины, которая стремилась нажить политический капитал именно в России, прочно связав с ней свою судьбу. В письмах Уильямсу она подробно рассказывает, как будет действовать в час «х». Расчет Екатерины строился на том, что Елизавета «при ее природной нерешительности» не посмеет предварительно выслать великокняжескую чету и поэтому воля Елизаветы будет объявлена только после ее смерти. Именно к этому часу и готовила себя осенью 1756 г. Екатерина. В письме от 9 августа 1756 г. она не исключала из средств, необходимых «молодому двору» для прихода к власти, и военный переворот: «Пусть даже захотят нас удалить или связать нам руки — это должно совершиться в 2–3 часа, одни они этого сделать не смогут, а нет почти ни одного офицера, который не был бы подготовлен, и, если только я не упущу необходимых предосторожностей, чтобы быть предупрежденною своевременно, это будет уже моя вина, если над нами восторжествуют». 11 августа она сообщала Уильямсу: «Я занята теперь тем, что набираю, устраиваю и подготовляю все, что необходимо для события, которого вы желаете; в голове у меня хаос интриг и переговоров»16.

Отвлечемся на минуту и вспомним события 1740–1741 гг. Опять рвущаяся к власти претендентка; опять иностранный дипломат, явно нарушающий свой статус; опять надежды на гвардию. История как будто бы пошла по своему прежнему кругу, но при тогдашней раскладке политических сил это было неизбежно — верхушечный характер переворотов XVIII в. очевиден.

Но в отличие от Елизаветы в 1741 г. Екатерина в 1756 г. знала, как будет действовать. В письме Уильямсу 18 августа она раскрывала свои планы: «…когда я получу безошибочные известия о наступлении агонии, я отправлюсь в комнату моего сына». Захватив ребенка и поручив его своему стороннику А. Г. Разумовскому, Екатерина намеревалась через «верного человека» известить преданных ей гвардейских офицеров, которые должны были привести во дворец 250 солдат. Екатерина уточняла: «Может быть, я не обращусь к их помощи, но они будут у меня в резерве на всякий случай; они будут принимать повеления только от великого князя или от меня»17. После этого Екатерина предполагала прийти в комнату умирающей императрицы и вызвать своих сторонников из числа высших сановников (Бестужева-Рюмина и Апраксина), а затем заставить всех присягнуть ей и Петру как императрице и императору. Все эти предосторожности были необходимы, чтобы не дать Шуваловым возможность раньше объявить волю Елизаветы. Если бы это все же произошло, Екатерина намеревалась использовать гвардейцев, чтобы арестовать Шуваловых и вывести их из игры.

Таковы были планы Екатерины в 1756 г. Как вариант действий на случай смерти Елизаветы они сохранялись и позже. Однако в начале 1758 г. расчеты Екатерины были сильно подорваны начавшимся делом Бестужева-Рюмина. Поводом для него стало расследование причин внезапного отступления армии Апраксина из Пруссии осенью 1757 г. Можно предполагать, что до Елизаветы дошли сведения о неслучайности отступления Апраксина, который поддерживал связь с канцлером и великой княгиней и, зная о тяжелом состоянии Елизаветы, решил отступить и более не испытывать судьбу на полях сражений. В январе 1758 г. шеф сыска А. И. Шувалов допросил Апраксина о его переписке с Екатериной и Бестужевым-Рюминым. 14 февраля канцлер был вызван на заседание Конференции, где и был арестован. Аресту подверглись также люди, через которых Екатерина поддерживала связи с Бестужевым-Рюминым: ювелир Бернарды, друг Понятовского И. П. Елагин, доверенное лицо сторонника Екатерины генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого и др.

Тучи явно сгущались над «молодым двором», и прежде всего над Екатериной. Шуваловы, по-видимому, получили верные известия о планах Бестужева-Рюмина и Екатерины и решили упредить их реализацию. Свержение канцлера готовилось давно. После начала Семилетней войны он по-прежнему оставался скрытым противником сближения с Францией, а его единоличная манера ведения дел явно не нравилась И. И. Шувалову, приобретавшему при активной помощи и поддержке М. И. Воронцова все большее и большее значение в решении внешнеполитических дел. Сообщение о контактах «молодого двора», главнокомандующего и канцлера стало последней каплей, переполнившей чашу терпения фаворита и Елизаветы. Не исключено, что эти контакты, а также раскрытые планы Бестужева-Рюмина и Екатерины были квалифицированы как заговор против императрицы, хотя планы предполагалось привести в действие в день смерти Елизаветы. Не случайно на допросе Бестужеву-Рюмину был задан вопрос о «планах на нынешнее, так и на будущее время, о которых бывший канцлер совещался… с друзьями великой княгини». Однако Бестужев-Рюмин, заранее почувствовавший опасность, уничтожил все письма и проекты и поэтому совершенно хладнокровно отвечал следователям: «…возможно ли о том думать, ибо наследство уже присягами всего государства утверждено»18.

Отсутствие письменных улик и безошибочные ответы Бестужева-Рюмина завели следствие в тупик. Выход из него Елизавета пыталась найти, решив лично переговорить с Екатериной. Этот разговор, имевший характер допроса и поразительно напоминавший разговор Анны Леопольдовны с Елизаветой накануне дня переворота 25 ноября 1741 г., состоялся в апреле 1758 г. Екатерина сама давно просила о нем, ибо, уничтожив вовремя все улики, хотела выйти из состояния неуверенности и неизвестности, в котором оказалась. Особую тревогу «молодого двора» вызывало то, что Петр Федорович начал сторониться своей жены и в случае малейшего нажима на него мог раскрыть если не все планы, то по крайней мере те, которые знал.

В ходе ночной беседы в апартаментах императрицы Екатерине удалось отчасти оправдаться перед Елизаветой. Во время второй беседы в мае 1758 г. великая княгиня сумела даже развеять многие подозрения императрицы и благополучно выбраться из западни. Какое-то время она вела себя необычайно осторожно, тем более что следствие по делу Бестужева-Рюмина тянулось до конца 1758 г. В начале 1759 г. бывший канцлер был сослан в свое родовое имение под Москвой, а Понятовский выслан за границу. Весной того же года среди знакомых Екатерины появляется 25-летний красавец адъютант генерал-фельдцейхмейстера П. И. Шувалова капитан Григорий Орлов. Вокруг него и четырех его братьев начинает складываться кружок молодых офицеров, ставших впоследствии опорой переворота 28 июня 1762 г. в пользу Екатерины и не позволивших аристократической фронде ограничить ее власть. А между тем именно в конце 50-х — начале 60-х годов эта фронда начинает проявлять все более возрастающую активность.

1759–1761 годы не принесли Елизавете здоровья, а, наоборот, еще больше его расшатали. Французский посланник Лопиталь в декабре 1757 г. сообщал своему правительству: «Императрица совершенно не придерживается режима, она ужинает в полночь и ложится в четыре утра, она много ест и часто устраивает очень длительные и строгие посты». Прежний неумеренный образ жизни продолжался и в последующие годы. Елизавета становилась все более суеверной и набожной. Лопиталь писал в январе 1759 г.: «Императрица погружена в необычайное суеверие, она проводит целые часы перед одним образом, к которому она очень привязана. Она с ним разговаривает, советуется. Она отправляется в оперу в 11 часов вечера, ужинает в час, а ложится спать в 5 часов утра»19.

Болезни императрицы вынуждали Шуваловых все чаще думать о будущем. Они не сомневались, что оно непосредственно связано с «молодым двором», с тем, как они сумеют себя поставить в отношениях с Петром и особенно с Екатериной. Уже с середины 50-х годов А. И. Шувалов стал обер-гофмаршалом Петра, а во время бестужевского дела И. И. Шувалов стремился показать Екатерине, как он хлопочет за нее перед императрицей. В 1759–1761 гг. попытки установить контакт с Екатериной со стороны фаворита и его двоюродных братьев продолжались. Краткие сообщения об этом мелькали в донесениях дипломатов. «Иван Шувалов полностью перебрался на сторону молодого двора» — такой вывод сделал в июле 1758 г. Лопиталь. Через год он уточнил: «Этот фаворит хотел бы играть при великой княгине такую роль, что и при императрице»20.

Теперь трудно восстановить планы, с которыми выступали Шуваловы. В одной из своих заметок мемуарного характера Екатерина писала: «Фаворит… Иван Иванович Шувалов, быв окружен великим числом молодых людей… [и] быв убежден воплем всех множества людей, которые не любили и опасалися Петра III, за несколько времени до кончины е. и. в. мыслил и клал намерение переменить наследство, в чем адресовал к Никите Ивановичу Панину, спрося, что он о том думает и как бы то делать, говоря, что мысли иныя клонятся, отказав и высылая из России великого князя с супругою, зделать правление именем царевича… что другие хотят лишь выслать отца и оставить мать с сыном и что все в том единодушно думают, что великий князь Петр Федорович не способен и что кроме бедства… Россия не имеет ожидать». Осторожный Панин, как сообщает Екатерина, отвечал, что попытка воспрепятствовать приходу к власти Петра неизбежно приведет «к междоусобной погибели, что в одном критическом случае того переменить без мятежа и бедственных средств не можно», и, поспешив к Екатерине, все ей рассказал. Полностью исключить возможность такого разговора Шувалова и Панина нельзя по ряду причин.

Во-первых, проект о провозглашении императором Павла с последующей высылкой либо обоих родителей, либо только Петра мог соответствовать планам Шуваловых, стремившихся сохранить власть, и в принципе не противоречил давним намерениям Елизаветы, известным не только из мемуаров Екатерины II. Во-вторых, нельзя не обратить внимание на то, что беседу о будущем правлении вели И. И. Шувалов и Н. И. Панин. Первый известен своим проектом введения «фундаментальных законов», практически ограничивавших самодержавие, а второй сразу после переворота 28 июня 1762 г. подал проект о создании Государственного совета — органа, ограничивающего власть императрицы. То, что эти два деятеля вступили в контакт накануне смерти Елизаветы, не представляется случайным, но думается, что тогда они не сумели найти общего языка. Никита Панин, возможно, готовил проект ограничения самодержавия при Екатерине как правительнице. Ивана же Шувалова Екатерина не устраивала.

В другой своей записке Екатерина, описывая тот же разговор Панина с Шуваловым, сообщает, что Елизавета хотела «взять сына его (Петра. — Е. А.) седмилетнего и мне поручить управление, но что сие последнее, касательно моего управления, не по вкусу Шуваловым». Не исключено, что Екатерина приписывает Елизавете несуществующие намерения о назначении ее правительницей при малолетнем сыне, но не исключено и то, что как вариант такой порядок наследования мог обсуждаться и был отвергнут Шуваловыми как ненадежный. Возможно, именно потому, что Панин твердо стоял за передачу власти Екатерине, Шуваловы прервали с ним контакты. Екатерина далее писала в первом отрывке, что вскоре Шуваловы прекратили обсуждать планы, «но, оборотя все мысли свои к собственной их безопасности, стали дворовыми вымыслами и происками стараться входить в милости Петру III, в коем и преуспели». Во втором отрывке читаем: «Из сих проектов родилось, что посредством Мельгунова Шуваловы помирились с Петром III и государыня скончалась без оных распоряжений»21.

В описываемом Екатериной финале переговоров нет психологических натяжек. 23 июля 1761 г. французский представитель Бретель писал: «Уже несколько дней назад императрица причинила всему своему двору особое беспокойство: у нее был истерический приступ и конвульсии, которые привели к потере сознания на несколько часов. Она пришла в себя, но лежит. Расстроиство здоровья этой государыни очевидно»22.

В обстановке неуверенности Иваном Шуваловым, как он сам пишет, овладевали «ипохондрические мысли» и ему было уже не до проектов. Вместе со своими братьями он стремился добиться хотя бы расположения наследника престола. В этом смысле весьма символичным был первый ужин нового императора сразу после смерти Елизаветы, 25 декабря 1761 г. Екатерина писала: «У Ивана же Ивановича Шувалова, хотя знаки отчаянности были на щеке, ибо видно было, как пяти пальцами кожа содрана была, но тут за стулом Петра III стоял, шутил и смеялся с ним»23. В отличие от экс-фаворита, которому уже не нашлось места за столом, Екатерина сидела заплаканная и печальная или старалась такой выглядеть. Ее час еще не наступил, но он приближался…

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Завершая свой труд, историк подобен инженеру-создателю моста в тот самый момент, когда он по традиции стоит под пролетом нового сооружения и смотрит, как первый поезд медленно вползает на такие ажурные и хрупкие снизу конструкции. Инженер знает, что расчеты точны, что мост построен надежными руками, но он не может подавить в себе волнения, почти физически ощущая тот тяжкий груз ответственности, который лег на его плечи. Мост историка, переброшенный через реку Времени в Прошлое, тоже построен в полном соответствии с законами его науки и из прочного материала проверенных фактов. Но все равно, ставя точку, автор книги волнуется, ощущая груз ответственности за то, как он отобразил прошлое и показал людей, живших более двух столетий назад. Эти люди, как тонко заметила О. Г. Чайковская, «целиком зависят от нас, поскольку живут только в нашей памяти, другой жизни у них уже нет»1. Вот почему, прочитав сотни документов, написанных рукой героев своей книги, историк спешит в залы музея и долго стоит перед потемневшими от времени портретами людей, о которых он писал, и, вглядываясь в их лица, пытается прочитать в них ту разгадку прошлого, над которой он думал в тиши читального зала и кабинета. И полной уверенности в правильности решений у него не будет никогда. Всегда историк несет ответственность за свое прочтение прошлого, за прочность того моста, который он построил для других.

Время, которому посвящена эта книга, не может быть оценено однозначно. Петровские реформы в различных сферах жизни русского общества через 20–30 лет сразу стали явлением необратимым. Как невозможно было остановить время и вернуть XVII век, так невозможно было отказаться от великого наследия преобразователя России. Эта необратимость, обусловленная жесткой необходимостью, потребностью великой страны, которую гениально уловил Петр, была явно сильнее желаний консерваторов или капризов ближайших преемников Петра.

После петровских реформ для России нового времени уже не было другого пути развития, чем тот, что был задан Петром. Активная внешняя политика, мощная регулярная армия и флот, развитая торговля и промышленность, ориентированная прежде всего на нужды обороны, поощрение развития национальной культуры и образования — все эти аспекты политической доктрины Петра стали признанной целью послепетровских правительств. Но были оттенки, нюансы, влиявшие на последовательность и темпы реализации этих целей на практике. Эти нюансы, нередко зависевшие от личности властителя и его советников, становились в конечном счете важным фактором, воздействовавшим на общее развитие страны.

Елизаветинское время было, несомненно, благоприятно для движения по пути, проложенному Петром, что проявилось во многих сферах жизни страны. Внешняя политика елизаветинского времени в отличие от политики второй половины 20-х — начала 40-х годов XVIII в. стала более последовательной в достижении тех целей национальной политики, которые Петр считал важнейшими для страны. Эта черта русской политики особенно рельефно отразилась в участии России в Семилетней войне. Война, каковы бы ни были ее конечные результаты, стала испытанием не только мощи русской армии, но и прочности той внешнеполитической системы, основания которой были заложены Петром, а развиты при Елизавете и во второй половине XVIII в.

Очевидны были успехи и в экономическом развитии страны. Данные статистики с несомненностью говорят как об огромных возможностях русской промышленности и торговли, так и о их интенсивном развитии. В описываемое время возможности феодального способа производства еще не были исчерпаны и инерция движения, заданная Петром, не только не затухала, но благодаря протекционистской политике его дочери все более усиливалась.

Благоприятно сказался рассматриваемый период и на развитии русской национальной культуры. Ломоносов — явление этой культуры — творил наиболее плодотворно именно в 40–60-е годы XVIII в. В эти годы русская литература, живопись, театр, архитектура, музыка, творчески осваивая те культурные ценности, которые были привнесены в ходе петровской культурной реформы, создали много шедевров, ставших в один ряд с ценностями других периодов. В целом путь русской национальной культуры последующего времени пролегал и через 40–60-е годы, и теперь можно с уверенностью сказать, что эти годы не были для нее потерянным временем.

Елизаветинское правительство пришло к власти под лозунгом восстановления петровских «начал» во внешней и внутренней политике. Если в торгово-промышленной сфере, а также в сфере культуры и внешней политики это было в значительной степени осуществлено, то в других сферах политики правительство Елизаветы постигла неудача. Она была обусловлена не только тем, что бездумное следование не совсем ясно представляемым идеалам политики прошлого и не могло принести успех, но и тем, что генеральная петровская концепция служения «общему благу» всех подданных до царя включительно (означавшая для дворянства суровую пожизненную службу государству) уже не могла быть осуществлена на практике — резкое усиление социальноэкономических позиции дворянства в результате его консолидации в предшествующую эпоху дало свои плоды. Дворянство выступало сплоченной корпорацией, четко осознававшей свое господствующее положение и стремившейся использовать его с максимальной для себя пользой. Следствием этого стало усиление претензий господствующего класса-сословия к самодержавию в виде требований гарантировать ему благоприятные условия существования за счет других классов и сословий и даже претензий на политическую власть, хотя значение последней тенденции не следует преувеличивать, ибо режим абсолютной монархии в целом отвечал интересам дворянства.

В итоге могущество огромной империи, год от года набиравшей силу, покоилось на фундаменте крепостничества, и расцвет империи был расцветом власти дворянского сословия, составлявшего ничтожную часть населения, но сосредоточившего в своих руках основные богатства страны. В елизаветинское время помещичья эксплуатация приобрела те суровые формы, которые, с одной стороны, давали помещику возможность обогащаться за счет не контролируемого никем увеличения ренты, а с другой — естественно и неизбежно вели к истощению ресурсов крестьянского хозяйства. В значительной степени именно в елизаветинское время оформилась та широко известная по русской художественной литературе система — крепостное право, когда преступления помещиков, крепостные оркестры, гаремы «пастушек», купля-продажа людей в розницу и оптом стали нормой, заурядным явлением. Все это сочеталось с унижением человеческого достоинства, надругательством над личностью, почти полным параличом политической, общественной жизни большей части подданных абсолютного монарха. Господствующая политическая система самодержавия закрывала путь к власти не только иным — кроме дворянства — общественным силам, но и нередко способным представителям господствующего класса. Фаворитизм, коррупция, невежество, боязнь принять решение и взять ответственность за его исполнение, мертвящий бюрократизм — все эти и другие пороки управления системы абсолютной монархии дорого обходились стране, как и непомерная роскошь двора ее взбалмошной правительницы, не унаследовавшей ни талантов, ни энергии своего отца и не способной решать проблемы великого государства.

Нельзя сказать, что в елизаветинское царствование народ безмолвствовал. Как и в прежние времена, суровые, отталкивающие формы крепостничества, жестокая эксплуатация вели к бегству и активному сопротивлению крестьян власти помещиков и государства. Наследие борьбы Разина и Булавина жило в сознании народа. В елизаветинское время уже родились те, кто позже встал под знамена Пугачева.

ИСТОЧНИКИ И ЛИТЕРАТУРА

ВВЕДЕНИЕ (с. 3–5)

1 Вейдемейер А. Обзор главнейших происшествий в России с кончины Петра Великого до вступления на престол Елизаветы Петровны. СПб., 1832; Полевой Н. А. Столетие России с 1745 по 1845 г. СПб., 1845; Шишкин И. События в Петербурге в 1740 и 1741 гг. СПб., 1858; Ешевский С. В. Очерк царствования Елизаветы Петровны. — Ешевский С. В. Соч., т. 2. М., 1870; Щебальский П. К. Чтения по русской истории. М., 1874.

2 Семевский М. И. Елизавета Петровна до восшествия своего на престол. 1709–1742 гг. — Русское слово, 1859, кн. 2, с. 209–278; его же. Первый год царствования Елизаветы Петровны. 1741–1742 гг. — Русское слово, 1859, кн. 6, с. 221–326; его же. Царствование Елизаветы Петровны. 1743 г. — Русское слово, 1860, кн. 1, с. 27–28; Исторические бумаги, собранные К. И. Арсеньевым. СПб., 1872.

3 Соловьев С. М. История России с древнейших времен, кн. XI, т. 21–22. М., 1963.

4 Ключевский В. О. Курс лекций по русской истории. — Ключевский В. О. Соч., т. 4. М., 1958; Платонов С. Ф. Лекции по русской истории. СПб., 1909; ФирсовH.Н. Вступление на престол императрицы Елизаветы Петровны. Казань, 1888; Богословский М. М. Императрица Елизавета Петровна. — Три века. М., 1913, вып. 4, с. 157–169.

5 Мякотин В. А. Лекции по русской истории. СПб., 1892, с. 275–335.

6 Струмилин С. Г. История черной металлургии в СССР, т. 1. М., 1954; Павленко Н. И. История металлургии в России XVIII в. М., 1962; Мавродин В. В. Классовая борьба и общественно-политическая мысль в России XVIII в. Л., 1964; Алефиренко П. К. Крестьянское движение и крестьянский вопрос в России в 30–50-х годах XVIII в. М., 1958; Кафенгауз Б. Б. Очерки внутреннего рынка России первой половины XVIII в. М., 1958; Волков М. Я. Отмена внутренних таможен в России. — ИСССР, 1957, № 2.

7 Очерки истории СССР. Россия во второй четверти XVIII в. М., 1957; Очерки истории СССР. Россия во второй половине XVIII в. М., 1956; История СССР с древнейших времен до наших дней, т. 3. М., 1967.

8 Троицкий С. М. Историография «дворцовых переворотов» в России XVIII в. — ВИ, 1966, № 2, с. 53.

Глава 1

ПОЛИТИЧЕСКАЯ ОБСТАНОВКА НАЧАЛА 40-х ГОДОВ XVIII в. ПЕРЕВОРОТ 25 НОЯБРЯ 1741 г. (с. 6–42)

1 Дело о курляндском герцоге Э. И. Бироне. — ЧОИДР, 1862, кн. 2, Смесь, с. 47–49; Записки Бирена. — Время, 1861, т. 6, с. 528–530; Миних Б. К. Записки фельдмаршала. СПб., 1874, с. 57–62.

2 Соловьев С. М. История России, кн. XI, т. 21, с. 8.

3 Там же, с. 14–16.

4 Манштейн К. Г. Записки о России. 1727–1744. СПб., 1875, с. 199–200, 203.

5 Сб. РИО, т. 85. СПб., 1893, с. 441.

6 Дело о курляндском герцоге Э. И. Бироне, с. 99–115.

7 Сб. РИО, т. 85, с. 484; т. 91. СПб., 1894, с. 4–5.

8 Соловьев С. М. История России, кн. XI, т. 21, с. 16; Брикнер А. Падение Бирона. — Новое слово, 1896, № 8, с. 68; Сб. РИО, т. 85, с. 513–514; т. 91, с. 4–5, 10–11.

9 Сб. РИО, т. 85, с. 126–127.

10 Исторические документы 1742 г. — РА, 1864, кн. 1, стлб. 538; Сб. РИО, т. 92. СПб., 1894, с. 424–425.

11 Письма и бумаги Петра Великого, т. X. М., 1956, с. 120, 193; т. IX, вып. 2. М., 1977, с. 192; Бычков А. О свадьбе Петра Великого с Екатериной Алексеевной. — Древняя и новая Россия, 1877, т. 1, с. 324; Петров П. Н. Цесаревна Анна Петровна. — ПНРИ, т. 1, отд. 1, с. 54.

12 Петров П. Н. Указ. соч., с. 54.

13 АЛОИИ, ф. 270, д. 84, л. 435.

14 Петров П. Н. Указ. соч., с. 56, 72.

15 АЛОИИ, ф. 270, д. 84, л. 435; Сб. РИО, т. 49. СПб., 1885, с. XXVI.

16 Сб. РИО, т. 49, с. 122, 184; т. 81. СПб., 1892, с. 152; т. 68. СПб., 1889, с. 32, 67, 225–226; т. 52. СПб., 1886, с. 22; Лириа де. Письма о России. — OB, ч. 3. М., 1869, с. 38, 84, 163.

17 Лириа де. Указ. соч., с. 34, 118–119.

18 Екатерина II. Записки. СПб., 1907, с. 162.

19 Письма к государыне цесаревне Елизавете Петровне Мавры Шепелевой. — ЧОИДР, 1864, кн. 2, Смесь, с. 67–72.

20 Манштейн К. Г. Записки о России, с. 21.

21 Еще письмо Миниха из Сибири. — РА, 1866, кн. 2, стлб. 171–185; Соймонов Ф. И. Из записок. СПб., 1888, с. 16–18.

22 Семевский М. И. Елизавета Петровна до восшествия…, с. 235–236.

23 Рондо, леди. Письма. СПб., 1874, с. 146–147.

24 AB, т. 1, с. 4–5.

25 Архив ЛОИИ, ф. 270, д. 107, л. 268; Екатерина II. Записки, с. 57, 162.

26 Изложение вин графов Остермана, Миниха, Головкина и других. — Исторические бумаги, собранные К. И. Арсеньевым. СПб., 1872, с. 231.

27 Там же.

28 Чистович И. Феофан Прокопович и его время. СПб., 1868, с. 492.

29 Изложение вин…, с. 257.

30 Исторические документы 1742 г., с. 511–512; Черты из жизни императрицы Елизаветы Петровны. — РА, 1865, кн. 3, стлб. 329–332.

31 Корсаков Д. А. Князь Иван Алексеевич Долгорукий. — Корсаков Д. А. Из жизни русских деятелей XVIII в. Казань, 1891, с. 120; ПНРИ, т. 1, с. 160.

32 Бороздин К. М. Опыт исторического родословия графов Ефимовских. СПб., 1841.

33 AB, т. 1, с. 9–10.

34 ПНРИ, т. 1, с. 147–150; т. 2, с. 318.

35 ЦГИА, ф. 468, оп. 39, д. 16, л. 78.

36 Исторические документы 1742 г., с. 509; Сб. РИО, т. 91, с. 103–104.

37 Сб. РИО, т. 92, с. 231–232.

38 Именные списки е. и. в. лейб-кампании чинам 1741–1759 гг. — РА, 1880, кн. 2, с. 1–143.

39 Внутренний быт Русского государства с 17 октября 1740 по 25 ноября 1741 г., т. 1. М., 1880, с. 546–550.

40 Петров П. Н. Составитель «Замечаний на записки Манштейна о России». — PC, 1879, т. 26, с. 565.

41 Изложение вин…, с. 22.

42 Манштейн К. Г. Записки о России, с. 256; ЦГИА, ф. 468, оп. 39, д. 16, л. 164.

43 Алефиренко П. К. Крестьянское движение и крестьянский вопрос в России в 30–50-х годах XVIII в. М., 1958, с. 296.

44 Германн Э. Царствование Иоанна VI Антоновича. — РА, 1867, с. 177; Чистович И. Указ. соч., с. 545.

45 Чистович И. Указ. соч., с. 545.

46 Сб. РИО, т. 92, с. 54–55, 99.

47 Сб. РИО, т. 96. СПб., 1895, с. 187.

48 Княгиня Ангельт-Сербская Анна Елизавета, мать Екатерины Великой. Ее письма. — РА, 1904, кн. 8, стлб. 465.

49 Сб. РИО, т. 92, с 541.

50 Там же, с. 293.

51 Там же; т. 96, с. 293.

52 Сб. РИО, т. 96, с. 289.

53 Сб. РИО, т. 92, с. 247.

54 Там же, с. 228, 247.

55 Сб. РИО, т. 96, с. 293–294.

56 Там же, с. 560, 424, 452; т. 92, с. 303, 349.

57 Сб. РИО, т. 91, с. 25.

58 Там же, с. 52.

59 Там же, с. 96–97, 101.

60 Сб. РИО, т. 85, с. 277.

61 Пекарский П. Маркиз де ла Шетарди в России. 1740–1742 гг. СПб., 1862, с. 416; Сб. РИО, т. 96, с. 629–630.

62 Изложение вин…, с. 261.

63 Обстоятельное описание коронования Елизаветы Петровны. СПб., 1744, с. 1–33.

64 Пекарский П. Указ. соч., с. 432; ср.: Миних Б. К. Записки фельдмаршала, с. 82, и Сб. РИО, т. 96, с. 643.

65 Пекарский П. Указ. соч., с. 428.

66 Екатерина II. Антидот аббата Шаппа. — OB, ч. 4, с. 306.

67 Шаховской Я. П. Записки. СПб., 1872, с. 30. См. также: Позье И. Записки придворного брильянтщика. — PC, 1870, т. 1, с. 66.

68 Сб. РИО, т. 96, с. 610.

69 Отечественные записки, 1829, № 39, с. 202–203.

70 Сб. РИО, т. 96, с. 615–617.

Глава 2

ДВОРЯНСКАЯ ИМПЕРИЯ (с. 43–78)

1 Кабузан В. М. Изменения в размещении населения России в XVIII — первой половине XIX в. М., 1971, с. 71–81.

2 Струмилин С. Г. История черной металлургии в СССР, т. 1. М., 1954, с. 188, 197, 204.

3 Флоринский К. Слово в высокоторжественный день рождения вели- кия государыни Елизавет Первыя. СПб., 1742, с. 14.

4 Сумароков А. П. ПСВС, ч. 2, с. 18.

5 Амвросий. Слово в высокоторжественный день рождения императрицы Елизаветы Петровны. СПб., 1742, с. 8–9.

6 Сеченов Д. Слово в день Благовещения. СПб., 1742, с. 14; Амвросий. Слово…, с. 12.

7 Почетная В. В. Петровская тема в ораторской прозе начала 1740-х годов. — XVIII век. Сб. ст. Л., 1974, с. 334.

8 Обстоятельное описание коронования Елизаветы Петровны. СПб., 1744, с. 83–84; Попов Н. Придворные проповеди в царствование Елизаветы Петровны. — Летопись русской литературы и древности, т. 2. М., 1859, отд. 3, с. 1–32.

9 Всеволодский-Гернгросс В. В. Театр в России при императрице Елизавете Петровне. Пг., 1917, с. 8; Милосердие Титово. Опера с прологом. СПб., 1742, с. 1–48.

10 ПСЗ, т. XI, № 8480.

11 Там же, № 8508, 8543, 8558, 8483, 8487, 8519, 8516.

12 Бантыш-Каменский Д. Н. Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов, ч. 1. СПб., 1840; ПСЗ, т. XI, № 8510.

13 История Правительствующего Сената за 200 лет (1711–1911 гг.), т. 2. СПб., 1911, с. 40.

14 Там же, с. 58; Готье Ю. В. История областного управления в России от Петра I до Екатерины II, т. 2. М.—Л., 1941, с. 132–134.

15 ПСЗ, т. XI, № 8521.

16 Бескровный Л. Г. Русская армия и флот в XVIII в. М., 1958, с. 68–69; Коробков Н. Л. Русский флот в Семилетнюю войну. М., 1946, с. 49.

17 Архипов Н. И., Раскин А. Г. Бартоломео Карло Растрелли (1675–1744). Л.; M., 1964, с 80.

18 Манштейн К. Г. Записки о России. 1727–1744 гг. СПб., 1875, с. 250–252, 254–256; Соловьев С. М. История России, кн. XI, т. 21, с. 146, 178–180; т. 22, с. 319–322.

19 Флоринский К. Слово…, с. 12; Сеченов Д. Слово…, с. 14 и др.

20 ПокровскийH.Н. Антифеодальный протест урало-сибирских крестьян-старообрядцев в XVIII в. Новосибирск, 1974, с. 130.

21 ПСЗ, т. XI, № 8548.

22 ПСЗ, т. XI, № 8707.

23 Попов М. С. Арсений Мацеевич и его дело. СПб., 1912, с. 295.

24 Кабузан В. М. Указ. соч., с. 5.

25 ПСЗ, т. XII, № 10061, 10230.

26 200-летие Кабинета е. и. в. (1704–1904 гг.). СПб., 1911, Прил. 10, с. 46.

27 Троицкий С. М. Финансовая политика русского абсолютизма в XVIII в. М., 1966, с. 66, 157, 160–170.

28 Тихонов Ю. А. Помещичьи крестьяне в России. М., 1974, с. 294.

29 Павленко Н. И. История металлургии в России XVIII в. Заводы и заводовладельцы. М., 1962, с. 381–384.

30 Троицкий С. М. Финансовая политика…, с. 53.

31 Волков М. Я. Очерки истории промыслов России. Вторая половина XVII — первая половина XVIII в. Винокуренное производство. М., 1979, с. 313.

32 Заозерская Е. И. Способы обеспечения рабочей силой частных мануфактур во второй четверти XVIII в. — В кн.: Академику Б. Д. Грекову ко дню 70-летия. Сб. ст. М., 1952, с. 289–291.

33 Павленко Н. И. Состав рабочих на казенных заводах Урала по переписи 1744–1745 гг. — В кн.: Академику Б. Д. Грекову…, с. 301.

34 Латкин В. Н. Законодательные комиссии в России в XVIII столетии, т. 1. СПб., 1887, с. 311.

35 Троицкий С. М. Финансовая политика…, с. 99.

36 Волков М. Я. Отмена внутренних таможен в России. — ИСССР, 1957, № 2, с. 94.

37 Троицкий С. М. Русский абсолютизм и дворянство в XVIII в. Формирование бюрократии. М., 1974, с. 360–361.

38 Троицкий С. М. Финансовая политика…, с. 73, 78–79, 86–87; ПСЗ, т. XV, № 11046; т. XIV, № 10777.

39 Латкин В. Н. Указ. соч., т. 1, с. 259.

40 Проект нового Уложения, составленный законодательной комиссией 1754–1766 гг. СПб., [б. г.], с. IX–X.

41 Латкин В. Н. Указ. соч., т. 1, с. 255–256.

42 Проект нового Уложения…, с. 174–175.

43 Троицкий С. М. Русский абсолютизм…, с. 137–138; Проект нового Уложения…, с. 177–178.

44 Рубинштейн Н. Л. Уложенная комиссия 1754–1766 гг. и ее проект нового Уложения «О состоянии подданных вообще». — ИЗ, 1951, т. 38, с. 238–239.

45 ПСЗ, т. XV, № 11148.

46 Проект нового Уложения…, с. 191.

47 Проект нового Уложения…, с. 119.

48 Цит. по: Латкин В. Н. Указ. соч., т. 1, с. 407.

49 Шмидт С. О. Проект П. И. Шувалова 1754 г. «О разных государственной пользы способах». — ИЗ, 1962, т. 6, с. 100–118; Готье Ю. В. Указ. соч., т. 2, с. 141–143.

50 Бумаги И. И. Шувалова. — РА, 1867, кн. 1, стлб. 75, 84, 85.

51 ПСЗ, т. XV, № 11092.

52 Бумаги И. И. Шувалова, стлб. 72.

53 Екатерина II. Записки. СПб., 1907, с. 174–175.

54 Индова Е. И. Инструкция князя M. М. Щербатова приказчикам его ярославских вотчин. — Материалы по истории сельского хозяйства и крестьянства СССР, сб. 6. М., 1965, с. 458.

55 Адинцов. Продажа людей 1760 г. — PC, 1875, т. 12, с. 399.

56 Выписки из дела о вдове Салтыковой. — ЧОИДР, 1872, кн. 1, с. 42.

57 Студенкин Г. И. Салтычиха. — PC, 1874, т. 10, с. 510–511, 531–532, 536, 541.

58 Иванов П. В. Социально-политические представления помещичьих крестьян в России 40–60-х годов XVIII в. — УЗ Курского пед. ин-та, вып. 37, ч. 1. Курск, 1967, с. 47.

59 Алефиренко П. К. Крестьянское движение и крестьянский вопрос в России в 30–50-х годах XVIII в. М., 1958, с. 119, 130, 126.

60 Там же, с. 150–151.

61 Там же.

62 ПСЗ, т. XII, № 9025; т. XIV, № 10571, 10650.

63 См., например, о восстании 1756–1767 гг. в селах Новоспасского монастыря в Шацком уезде: Семевский В. И. Крестьяне в царствование Екатерины II, т. 2. СПб., 1901, с. 229–231.

64 Там же, с. 369–370.

65 Там же, с. 345, 333.

66 Алефиренко П. К. Указ. соч., с. 301, 306, 309; Раскин Д. И. Использование законодательства в крестьянских челобитных середины XVIII в. — ИСССР, 1979, 4, с. 183–185.

Глава 3

НАСЛЕДИЕ ПОЛТАВЫ И НИШТАДТА (с. 79–132)

1 Пекарский П. Маркиз де ла Шетарди в России. 1740–1742 гг. СПб., 1862, с. 440, 465.

2 Там же, с. 515.

3 Там же, с. 442–454.

4 Там же.

5 Там же, с. 485–486.

6 Бескровный Л. Г. Русская армия и флот в XVIII в. М., 1958, с. 261.

7 Пекарский П. Указ. соч., с. 535.

8 Вандель А. Императрица Елизавета и Людовик XV. [Б. м.], 1911, с. 156.

9 Бескровный Л. Г. Указ. соч., с. 261–263.

10 Сб. РИО, т. 105. СПб., 1899, с. 52–57.

11 АВ, т. 1, с. 462–463.

12 Там же с. 535–536; ср.: Сб. РИО, т. 105, с. 233.

13 AB, т. 2, с. 4–5.

14 Там же, с. 623–624.

15 Там же, с. 385–436.

16 Из записок Фридриха Великого о России в первой половине XVIII в. — РА, 1877, кн. 1, с. 7–9.

17 Politische Correspondenz…, в. 1, S. 90–92.

18 Ibid., S. 263.

19 Politische Correspondenz…, в. 2, S. 270–271.

20 Пекарский П. Указ. соч., с. 513; AB, т. 1, с. 516–518, 582.

21 Politische Correspondenz…, в. 3, S. 68.

22 Из записок Фридриха Великого…, с. 18–19.

23 Politische Correspondenz…, в. 2, S. 412.

24 Бильбасов В. А. История Екатерины Второй, т. 1. Берлин, 1900, с. 64.

25 AB, т. 2, с. 76, 94; Politische Correspondenz…, в. 2, S. 271, 413.

26 Сб. РИО, т. 105, с. 399.

27 Сб. РИО, т. 102. СПб., 1898, с. 254; т. 103. СПб., 1897, с. 110, 372, 454; Щепкин Е. Русско-австрийский союз во время Семилетней войны. 1746–1758 гг. СПб., 1902, с. 152–162.

28 AB, т. 2, с. 22–23, 78–81.

29 Там же, с. 19–21.

30 Там же, с. 71–72, 81–82.

31 Из записок Фридриха Великого…, с. 21.

32 Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 23, с. 70–83; Щепкин Е. Указ. соч., с. 120–122.

33 Тишков В. А. Страна кленового листа: начало истории. М., 1977, с. 63–64.

34 AB, т. 3, с. 395; Щепкин Е. Указ. соч., с. 491; Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 24, с. 323.

35 Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 24, с. 331.

36 Memoire de Frèderic, t. I. Paris, 1866, p. 420; Щепкин E. Указ. соч., с. 310.

37 Масловский Д. М. Русская армия в Семилетнюю войну, вып. 1. М., 1890, с. 126–127.

38 Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 24, с. 362, 394–395.

39 Масловский. Д. М. Указ. соч., вып. 1, с. 31, 287.

40 Там же, с. 167.

41 AB, т. 3, C. 508–529.

42 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 1, с. 165–166.

43 Из бумаг Ивана Ивановича Шувалова. — Сб. РИО, т. 9. СПб., 1872, с 449

44 AB, т. 3, с. 95–97.

45 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 1, с. 203; AB, т. 6, с. 247.

46 Из бумаг Ивана Ивановича Шувалова, с. 465.

47 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 1, с. 281–289.

48 Там же, с. 308–309.

49 Болотов А. Т. Записки, т. 1. СПб., 1875, с. 574; AB, т. 2, с. 369–370.

50 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 1, с. 325.

51 Из бумаг Ивана Ивановича Шувалова, с. 444–478.

52 Теге. Записки прусского пастора. — РА, 1864, кн. 11–12, стлб. 1142.

53 Дельбрюк Г. История военного искусства в рамках политической истории, т. 4. M., 1938, с. 239, 245–246.

54 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 2. М., 1888, с. 255.

55 Там же, с. 69 (Прил.).

56 Там же, с. 254–255.

57 Там же, с. 278.

58 Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 24, с. 469.

59 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 2, с. 264.

60 AB, т. 6, с. 353–354.

61 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 2, с. 364–365.

62 AB, т. 7, с. 356–357.

63 Болотов А. Т. Записки, т. 1, с. 916–917.

64 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 3, с. 122–125; Болотов А. Т. Записки, т. 1, с. 925.

65 Politische Correspondenz…, в. 13, S. 481.

66 Дельбрюк Г. История военного искусства…, т. 4, с. 320–321.

67 Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 24, с. 514–515.

68 Семилетняя война. М., 1948, с. 95.

69 Цит. по: Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 2, с. 375.

70 AB, т. 6, с. 355.

71 Соловьев С. M. История России, кн. XII, т. 24, с. 517.

72 Там же.

73 Там же, с. 520–521.

74 AB, т. 4, с. 156–157, 177.

75 Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 24, с. 524; Дельбрюк Г. История военного искусства…, т. 4, с. 269.

76 Из бумаг Ивана Ивановича Шувалова, с. 503.

77 Семилетняя война, с. 612.

78 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 3, с. 155–156; Семилетняя война, с. 693–694.

79 Масловский Д. М. Указ. соч., вып. 3, с. 542.

Глава 4

НАСЛЕДНИКИ ВЛАСТИ (с. 133–181)

1 ПСЗ, т. XI, № 8473.

2 Там же, № 8476.

3 Там же, № 8495.

4 Арсеньев К. И. Царствование Петра II. СПб., 1839, с. 64–65, 83.

5 Лириа де. Письма о России. — OB, ч. 3. М., 1869, с. 35; Сб. РИО, т. 6. СПб., 1871, с. 464–465; т. 96. СПб., 1896, с. 426, 427, 562, 599.

6 Исторические документы 1742 г. — РА, 1864, кн. 1, стлб. 505–506.

7 Корсаков Д. А. Князь Иван Алексеевич Долгорукий. — Корсаков Д. А. Из жизни русских деятелей XVIII в. Казань, 1891, с. 122; Сб. РИО, т. 91. СПб., 1894, с. 427–428.

8 ПСЗ, т. IX, № 8658, 8771.

9 Сб. РИО, т. 91, с. 427–428.

10 Корф М. А. Брауншвейгское семейство. Пг., 1917, с. 19–23.

11 Сб. РИО, т. 91, с. 377, 412, 426.

12 Семевский М. И. Тайная канцелярия в царствование Елизаветы Петровны. — PC, 1875, т. 12, с. 535; Исторические бумаги, собранные К. А. Арсеньевым. СПб., 1875, с. 332–335.

13 [Б. а.] Наталья Федоровна Лопухина. — PC, 1874, т. 11, с. 22, 17.

14 Соловьев С. М. История России, кн. XI, т. 21, с. 299.

15 ЧОИДР, 1861, кн. 2, Смесь, с. 13, 17.

16 Соловьев С. М. История России, кн. XI, т. 22, с. 100.

17 Приключения посадского человека Ивана Зубарева. — Исторические бумаги…, с. 375–376, 384, 387.

18 Манштейн К. Г. Записки о России. 1727–1744 гг. СПб., 1875, с. 369.

19 Приключения посадского человека Ивана Зубарева, с. 380.

20 ГромыкоM.М. Тобольский купец Иван Зубарев. — Материалы научной конференции, посвященной 100-летию Тобольского историко-архитектурного музея-заповедника. Свердловск, 1975, с. 65.

21 Семевский М. И. Указ. соч., с. 534–536.

22 Соловьев С. М. История России, кн. XI, т. 22, с. 391–398.

23 PC, 1873, т. 7, стлб. 69; OB, кн. 3, с. 385.

24 ПСЗ, т. XI, № 8641, 9740, 9794, 9805; Внутренний быт Русского государства с 17 октября 1740 по 25 ноября 1741 г., т. 1–2. М., 1880–1886.

25 Семевский М. И. Указ. соч., с. 523–536.

26 ПСЗ, т. XI, № 8495.

27 Обстоятельное описание торжественных порядков благополучного вшествия в царствующий град Москву и священнейшего коронования императрицы Елизавет Петровны. СПб., 1742, с. 1–33, 58; КФЖ. 1722–1734 гг., с. 30; Жмакин В. И. Коронация русских императоров и императриц (1724–1856 гг.). — PC, 1883, т. 37, с. 499–538.

28 Описание обоих триумфальных ворот, поставленных в честь Елизаветы Первой. СПб., 1742, с. 15; КФЖ. 1761–1762 гг., с. 86.

29 Санкт-Петербургские ведомости, 1742, 17 мая.

30 Лириа де. Указ. соч., с. 115; Екатерина II. Записки. СПб., 1907, с. 39, 310.

31 Екатерина II. Записки, с. 61, 346; Штеллин Я. Записки о Петре Третьем. — ЧОИДР, 1866, кн. 4, Смесь, с. 100.

32 Фавье Ж.-Л. Записки секретаря французского посольства в С.-Петербурге. — ИВ, 1887, т. 29, с. 189.

33 КФЖ. 1748 г., с. 59; КФЖ, 1748–1751, 1752–1755 гг.

34 Императрица Елизавета Петровна и ее записочки к Василию Ивановичу Демидову. — РА, 1878, кн. 16, ч. 1, с. 10–15; Позье И. Записки придворного брильянтщика. — PC, 1870, т. 1, с. 70.

35 AB, т. 2, с. 377; Трефолев Л. Н. Императрица Елизавета как щеголиха. — ИВ, 1882, т. 9, с. 218–219.

36 Екатерина II. Записки, с. 139–140, 187, 312–314, 56, 78–80.

37 Афонасьев А. Н. Образцы литературной полемики прошлого столетия. — БЗ, 1859, т. 2, с. 452; Берков П. H. М. В. Ломоносов и литературная полемика его времени. 1750–1765 гг. М.; Л., 1936, с. 114–125.

38 Придворные маскарады 1750–1752 гг. — PC, 1874, т. 11, с. 775–776; КФЖ. 1748 г.; КФЖ. 1750 г.; КФЖ. 1751 г.; ЕкатеринаII. Записки, с. 56–58, 97–98, 310.

39 AB, т. 3, с. 656.

40 Позье И. Записки…, с. 76.

41 Екатерина II. Записки, с. 548–550.

42 Исторические бумаги…, с. 332–333.

43 Бенуа А. Царское Село в царствование императрицы Елизаветы Петровны. СПб., 1910, с. 141.

44 AB, т. 2, с. 55; Далион Д. Письма из России во Францию в первые годы царствования Елизаветы Петровны. — РА, 1892, кн. 10, стлб. 164.

45 Там же.

46 [Б. а.] Наталья Федоровна Лопухина, с. 29, 422.

47 Рондо, леди. Письма. СПб., 1874, с. 76; Фавье Ж.-Л. Записки…, с. 385.

48 [Б. а.] Наталья Федоровна Лопухина, с. 38–39.

49 OB, ч. 2, с. 215.

50 Чумыкин А. А. Елизавета Петровна в Ревеле в 1746 г. — PC, 1885, т. 46, с. 420; Екатерина II. Записки, с. 92.

51 КФЖ. 1736–1742 гг., с. 2; Екатерина II. Записки, с. 52–53, 156; Васильчиков А. А. Семейство Разумовских, т. I. СПб., 1880, с. 49.

52 Екатерина II. Записки, с. 99, 333, 361–362, 87, 244, 549–550.

53 КФЖ. 1749 г., с. 45; КФЖ. 1750 г., с. 1–38.

54 AB, т. 6, с. 1–176.

55 AB, т. 1, с. 11.

56 AB, т. 3, с. 585.

57 Коваленская Н. Русский классицизм. М., 1964, с. 31.

58 Описание дороги от Санкт-Петербурга до Москвы. СПб., 1762; Зодчий Растрелли. Материалы к изучению творчества. Л., 1963; История русского искусства, т. 5. М., 1960, с. 174–200.

59 Бенуа А. Указ. соч., с. 22.

60 Материалы о жизни и творчестве Франческо Бартоломео Растрелли. — Сообщения Кабинета теории и истории архитектуры. Сб. ст., вып. 1. М., 1940 с. 24

61 Бенуа А. Указ. соч., с. 96, 130–131, 145.

62 Фонвизин Д. И. Избранные сочинения и письма. М., 1946, с. 202.

63 Мессельер де ла. Записки. — РА, 1874, кн. 12, стлб. 970–971; Санкт-Петербургские ведомости, 1751, 10 января.

64 Забелин И. Из хроники общественной жизни Москвы в XVIII столетии. — Сборник общества любителей русской словесности на 1891 г. М., 1891, с. 572–574.

65 Казанова. Записки венецианца. 1765–1766 гг. — PC, 1874, т. 9, с. 538.

66 Прач И. Собрание народных песен с их голосами. М., 1790, с. 99–100; Песни, собранные П. В. Киреевским, вып. 9. М., 1872, с. 197–198, 200–204; Штеллин Я. Музыка и балет в России XVIII в. М., 1935, с. 58; Всеволодский-Гернгросс В. В. Театр в России при императрице Елизавете Петровне. Пг., 1917, с. 50; Пыпин А. Дело о песнях в XVIII в. — ИОРЯЗ, 1900, т. 5, с. 564.

67 Финдейзен Н. Очерки по истории музыки в России с древнейших времен до конца XVIII в., вып. 4. М.; Л., 1928, с. 44; Гозенпуд А. Музыкальный театр в России. Л., 1959, с. 55.

68 Финдейзен Н. Указ. соч., с. 76–80.

69 Штеллин Я. Музыка и балет…, с. 91.

70 Финдейзен Н. Указ. соч., с. 14–15.

71 Коноплева М. С. Театральный живописец Джузеппе Валериани. Л., 1948.

72 Штеллин Я. Музыка и балет…, с. 91; Всеволодский-Гернгросс В. В. Указ. соч., с. 48–49.

73 Сумароков А. П. ПСВС, ч. 4, с. 181–189.

74 ПСЗ, т. XIV, № 10599; Ф. Г. Волков и русский театр его времени. М., 1953, с. 119–120; КФЖ. 1750 г., с. 1–55.

75 Итигина Л. А. К вопросу о репертуаре оппозиционного театра Елизаветы Петровны в 1730-е годы. — XVIII век, сб. 9. Л., 1974, с. 321–331.

76 Черты из жизни императрицы Елизаветы Петровны. — РА, 1865, кн. 1, стлб. 346.

77 Всеволодский-Гернгросс В. В. Русский театр. От истоков до середины XVIII в. М., 1957, с. 196.

78 Ланга Ф. Рассуждение о сценической игре. — Старинный спектакль в России. Сб. ст. Л., 1928, с. 141–174.

79 Сумароков А. П. ПСВС, ч. 3, с. 94–96.

80 История русской драматургии XVII — первой половины XIX в. Л., 1982, с. 60.

81 Гуковский Г. А. Русская литература XVIII в. М., 1939, с. 150.

82 Сумароков А. Я. ПСВС, ч. 3, с. 78, 163–164.

83 Васильев В. Н. Старинные фейерверки в России. Л., 1960, с. 22.

84 Ровинский Д. А. Обзор иконописи в России до конца XVIII в. Описание фейерверков и иллюминаций. М., 1903, с. 249.

85 Гребенюк В. П. Публичные зрелища петровского времени и их связь с театром. — Новые черты в русской литературе конца XVII — начала XVIII в. М., 1976, с. 139.

Глава 5

У ПОДНОЖИЯ ТРОНА (с. 182–209)

1 О повреждении нравов в России князя М. Щербатова и путешествие А. Радищева. Факсим. изд. М., 1984, с. 59.

2 AB, т. 2, с. 618.

3 Сб. РИО, т. 6. СПб., 1871, с. 13; Щепкин Е. Русско-австрийский союз во время Семилетней войны. 1746–1758 гг. СПб., 1902, с. 149.

4 Васильчиков А. А. Семейство Разумовских, т. I. СПб., 1880, с. 280–288.

5 AB, т. 1, с. 82.

6 Там же, с. 20, 85.

7 Васильчиков А. А. Семейство Разумовских, т. I, с. 47–48.

8–10 Сб. РИО, т. 6, с. 398.

11 Фавье Ж.-Л. Записки секретаря французского посольства С.-Петербурге. — ИВ, 1887, т. 29, с. 394.

12 Болотов А. Т. Записки, т. 1. СПб., 1875, с. 317–318

13 ДаниловM.В. Записки. Казань, 1913, с. 67–68.

14 Шаховской Я. П. Записки. СПб., 1872, с. 104.

15 О повреждении нравов в России…, с. 63.

16 Шаховской Я. П. Записки, с. 129; О повреждении нравов в России…, с. 62.

17 Данилов М. В. Записки, с. 53–55.

18 Исторический архив, 1962, № 6, с. 100.

19 Шаховской Я. П. Записки, с. 146.

20 Данилов М. В. Записки, с. 68.

21 Троицкий С. М. Финансовая политика русского абсолютизма в XVIII в. М., 1966, с. 74.

22 Екатерина II. Записки. СПб., 1907, с. 531–532.

23 Павленко Н. И. История металлургии в России XVIII в. М., 1962, с. 329–333.

24 Масловский Д. М. Русская армия в Семилетнюю войну, вып. 1. М., 1890, прил. 1, с. 111.

25 Там же, с. 113.

26 AB, т. 1, с. 6–12.

27 Фавье Ж.-Л. Записки…, с. 389.

28 Сб. РИО, т. 105. СПб., 1899, с. 478.

29 Сб. РИО, т. 102. СПб., 1898, с. 207.

30 Politische Correspondent…, в. 3, S. 179–180, 307.

31 AB, т. 2, с. 612.

32 Politische Correspondenz…, в. 6, S. 269.

33 Письма M. Л. Воронцова к И. И. Шувалову. — РА, 1864, кн. 4, стлб. 347–348.

34 Павленко Н. И. Указ. соч., с. 365.

35 ПСЗ, т. IX, № 9124.

36 Екатерина II. Записки, с. 174–175.

37 AB, т. 2, с. 617.

38 Екатерина II. Записки, с. 109–110.

39 Письма И. И. Шувалова к графу М. Л. Воронцову. — РА, 1870, кн. 7, стлб. 1416.

40 AB, т. 6, с. 299.

41 Там же, с. 290.

42 Там же, с. 336; ПСЗ, т. XV, № 11042.

43 Письма И. И. Шувалова к графу М. Л. Воронцову, стлб. 1398–1401; ЦГИА, ф. 789, оп. 1, д. 29, л. 2.

44 Письма И. И. Шувалова к сестре его родной П. И. Голицыной. — Москвитянин, 1845, т. 5, с. 140; Письма И. И. Шувалова к графу М. Л. Воронцову, стлб. 1396.

45 AB, т. 6, с. 279; Фавье Ж.-Л. Записки…, с. 392.

46 Бахрушин С. В. Очерки по истории Московского университета. — УЗ МГУ, вып. 50, история. М., 1940, С. 8.

47 Письма к И. И. Шувалову. — РА, 1869, кн. 9, стлб. 1842; Новые тексты переписки Вольтера. Письма к Вольтеру. Л., 1970, с. 62, 64.

48 AB, т. 6, с. 287.

49 Письма И. И. Шувалова к сестре…, с. 140.

50 Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы XVIII в. М.; Л., 1936, с. 31.

51 Дашкова Е. Р. Записки. СПб., 1906, с. 11; ЦГИА, ф. 789, оп. 1, д. 15, л. 1–3; AB, т. 6, с. 286.

52 Подробнее см.: ПоповаM.Н. Теодор Генрих Чуди и основанный им в 1755 г. журнал «Le Camèleon littéraire». — Известия АН СССР, серия 7, 1929, № 1, с. 17–48; Заборов П. Р. Вольтер в русских переводах XVIII в. — Эпоха Просвещения. Из истории международных связей русской литературы. Сб. ст. Л., 1967, с. 117–122.

53 Письмо И. И. Шувалова о позволении печатать перевод H. Н. Поповского книги А. Попа «Опыт о человеке». — БЗ, 1858, т. 1, с. 489–490; AB, т. 6, с. 305.

54 Пекарский П. История императорской Академии наук в Петербурге, I. СПб., 1870, с. 381–382, 386; Новые тексты переписки Вольтера. Письма к Вольтеру, с. 62.

55 Ломоносов М. В. Полн. собр. соч., т. 10, с. 473–474, 525; Тимковский И. Ф. Записки. Мое определение на службу. — РА, 1874, кн. 6, стлб. 1455–1456.

56 Бумаги И. И. Шувалова. — РА, 1867, кн. 1, стлб. 73; ПСЗ, т. XIV, № 10346; Письмо И. И. Шувалова к Гельвецию. — Русская культура и Франция. М., 1937, с. 272.

57 Письмо И. И. Шувалова к Гельвецию, с. 272.

58 Из произведений русских мыслителей второй половины XVIII в. М., 1952, с. 92; Бумаги И. И. Шувалова, стлб. 75.

59 Грот Я. К. Труды, т. 3. СПб., 1901, с. 1–15.

60 Берков П. H. М. В. Ломоносов и литературная полемика его вре мени. 1750–1765 гг. М.; Л., 1936, с. 125.

61 Ломоносов М. В. Полн. собр. соч., т. 10, с. 546.

62 Пенчко Н. А. Основание Московского университета. М., 1953; БелявскийM.Т. М. В. Ломоносов и основание Московского университета. М., 1955.

63 Документы и материалы по истории Московского университета второй половины XVIII в., т. 1. М., 1960, с. 35–231; ПСЗ, т. XIV, № 10781.

64 ПСЗ, т. XIV, № 10776.

65 Документы и материалы по истории Московского университета второй половины XVIII в., т. 1, с. 306.

66 Яремич С. Основание Академии художеств. Президентство И. И. Шувалова. — Русская академическая школа в XVIII в., М.; Л., 1934, с. 57.

Глава 6

ЕКАТЕРИНА В БОРЬБЕ ЗА ВЛАСТЬ (с. 210–223)

1 Позье И. Записки придворного брильянтщика. — PC, 1870, т. 1, с. 76–77.

2 Екатерина II. Записки. СПб., 1907, с. 410.

3 AB, т. 2, с. 633–636.

4 Там же, с. 104–111.

5 Фавье Ж.-Л. Записки секретаря французского посольства в С.-Петербурге. — ИВ, 1887, т. 29, с. 194; Штеллин Я. Записки об императоре Петре Третьем. — ЧОИДР, 1866, кн. 4, Смесь, с. 76; Екатерина II. Записки, с. 93.

6 Фавье Ж.-Л. Записки…, с. 195.

7 Штеллин Я. Записки…, с. 93.

8 АВ. т. 2, с. 21–22.

9 Фурсенко В. В. Дело о Лестоке 1748 г. СПб., 1912, с. 42.

10 Екатерина II. Записки, с. 70, 497; AB, т. 2, с. 98–103.

11 Екатерина II. Записки, с. 58–59.

12 РА. 1873, кн. 3, стлб. 336–337.

13 Чечулин Н. Д. Екатерина II в борьбе за престол. Л., 1924, с. 94–96.

14 Щепкин Е. Русско-австрийский союз во время Семилетней войны. 1746–1758 гг. СПб., 1902, с. 458; Екатерина II. Записки, с. 433.

15 Екатерина II. Записки, с. 433–434.

16 Чечулин Н. Д. Указ. соч., с. 100–101.

17 Там же, с. 101–102.

18 Бильбасов В. А. История Екатерины Второй, т. I. Берлин, 1900, с, 386; Соловьев С. М. История России, кн. XII, т. 24, с. 453.

19 Бильбасов В. А. Указ. соч., т. I, с. 440.

20 Там же, с. 423.

21 Екатерина II. Записки, с. 523–524; Две заметки императрицы Екатерины II. — РА, 1863, кн. 7, стлб. 566–568.

22 Бильбасов В. А. Указ. соч., с. 453.

23 Екатерина II. Записки, с. 526.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ (с. 224–226)

1 Чайковская О. Г. Соперница времени. — Новый мир, 1983, № 8, с. 232.

СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ

AB — Архив князя Воронцова, т. 1–7. М., 1870–1875.

АЛОИИ — Архив Ленинградского отделения Института истории. СССР АН СССР.

БЗ — Библиографические записки.

ВИ — Вопросы истории

е. и. в. — ее императорское величество.

ИВ — Исторический вестник.

ИЗ — Исторические записки.

ИОРЯЗ — Известия Отделения русского языка и литературы Академии наук.

ИСССР — История СССР.

КФЖ — Камер-фурьерский журнал.

OB — Осмнадцатый век, ч. 1–4. СПб., 1865–1869.

ПНРИ — Памятники новой русской истории, т. 1–2. СПб., 1871–1873.

ПСЗ — I Полное собрание законов Российской империи с 1649 г.

РА — Русский архив.

PC — Русская старина.

Сб. РИО — Сборник Русского исторического общества.

Сумароков А. П. ПСВС — Сумароков А. П. Полное собрание всех сочинений, ч. 1–4. М., 1771.

УЗ — Ученые записки.

ЦГИА — Центральный государственный исторический архив СССР.

ЧОИДР — Чтения Общества истории и древностей российских при Московском университете.

Politische Correspondenz… — Politische Correspondent Fridrichs des Grossen, в. 1–13. Berlin, 1879–1915