sci_politics sci_philosophy sci_history Ахиезер А. Клямкин И. Яковенко И. История России: конец или новое начало?

Книга Александра Ахиезера Игоря Клямкина и Игоря Яковенко посвящена становлению, развитию и современному состоянию российской государственности. Рассматривая историю России с древних времен и до наших дней, авторы исследуют социокультурную подоплеку отношений российского общества и российской власти и вскрывают причины повторяющихся в истории страны чередовании победных дер-жавных взлетов и политических катастроф. Прошлое рассматривается в книге и в его исторической конкретности и как долгая предыстория современной России, проблемы которой, в свою очередь задают авторам угол зрения на всю российскую историю

2005 ru
Fiction Book Designer 14.05.2010 FBD-5B674B-D55A-0748-07BE-00F2-8CFF-6EB9C0 1.0

Ахиезер А., Клямкин И., Яковенко И.

История России: конец или новое начало?

(Исследования Фонда «Либеральная миссия»)

Оглавление

Незавершенное прошлое (предисловие редактора)

Введение, или Предварительные замечания о концептуальных ракурсах, под которыми авторы рассматривают российскую историю, и тематически-смысловых линиях, проходящих через всю книгу

– Государство и его социокультурные основания

-Мир и война

– Мобилизация личностных ресурсов

– Доосевое и осевое время

– Государства и цивилизации

Часть I . Киевская Русь: первая государственность и первая катастрофа

Глава 1 Авторитарно-вечевой идеал

1.1. Государство и догосударственная культура

1.2. Властители и подданные: поиски контактов

1.3. Ловушки родового правления

1.4. Князь и вече

Глава 2 Русь воюющая и Русь мирная. Трансформации человеческого фактора

2.1. От внешних войн к внутренним междоусобицам

2.2. Киевская Русь и Европа: два вектора развития

Глава 3 Государственность и христианство: вхождение в осевое время

3.1. Княжеский бог и вече богов

3.2. Завоевание чужой веры

3.3. Вера против закона

3.4. Христианство и язычество. Еще раз о социокультурном расколе

Глава 4 Цивилизационный выбор

Краткое резюме. Исторические результаты первого периода

Часть II. Русь Московская: вторая государственность и вторая катастрофа

Глава 5 Между Киевской и Московской Русью: три модели развития

5.1. Однополюсная вечевая модель

5.2. Княжеско-боярская модель

5.3. Однополюсная княжеская модель

Глава 6 Культурные предпосылки нового начала. Авторитарный идеал

6.1. Московская власть: эволюция под монгольским облучением

6.2. Отцовская «гроза» в семье и в государстве

6.3. Общие и частные интересы в «отцовской» модели

6.4. Православный царь как языческий тотем

Глава 7 Самодержавие и милитаризм. Новая роль войны

7.1. «Боевой строй государства»

7.2. Поход за чужой культурой

Глава 8 Потенциал «беззаветного служения»

8.1. Демобилизация старой элиты

8.2. Мобилизация новой элиты

8.3. Ресурсы бизнес-групп

8.4. Ресурсы низших слоев

Глава 9 Коррекция цивилизационного выбора

9.1. Разворот на Азию

9.2. Русский проект

Краткое резюме. Исторические результаты второго периода

Часть III. Империя Романовых: новые трансформации российской государственности и третья катастрофа

Глава 10 Идеал всеобщего согласия

10.1. Выборное самодержавие

10.2. «Вертикаль власти»

10.3. Вестернизация и унификация. Новые линии раскола

10.4. Удвоение единоличной власти

Глава 11 Авторитарно-утилитарный идеал

11.1. Две версии утилитаризма

11.2. Экстенсивная модернизация

11.3. Закон против обычая

11.4. Реформы и реформатор

11.5. Реформы и виктории. От «Третьего Рима» к первому

Глава 12 Авторитарно-либеральный идеал

12.1. Демилитаризация как историческая проблема

12.2. Самодержавие и свобода

12.3. Социальные границы раскрепощения. Дворяне и горожане

12.4. Самодержавие и право

12.5. Зерна и плевелы либерального самодержавия

Глава 13 Авторитарно-христианский идеал: возвращение к пройденному

13.1. Тень Московии над Петербургом

13.2. Бремя послепобедного мира

13.3. Державная и религиозная идентичность

13.4. Прусская дисциплина против французского вольнодумства

Глава 14 Авторитарно-демократический идеал

14.1. Разгосударствление общества

14.2. Из девятого века в девятнадцатый: прыжок через тысячелетие

14.3. Военные победы и невоенные поражения 358

14.4. Между дозированной демократией и авторитарной традицией: колебания в поисках устойчивости

14.5. Феномен консервативной стабилизации

14.6. Модернизация и смута. Реанимация вечевой традиции

14.7. Авторитаризм и парламентаризм 1

14.8. Системные трансформации, не спасшие от катастрофы

Глава 15 5 От принуждения к свободе: незавершенная эволюция

15.1. Ресурсы дворянской элиты

15.2. Ресурсы бизнес-сословия

15.3. Ресурсы низших слоев

Глава 16 Цивилизационные стратегии Романовых

Краткое резюме. Исторические результаты третьего периода

Часть IV. Советская Россия: возрождение державности и четвертая катастрофа

Глава 17 Советско-социалистический идеал

17.1. Законы истории против законов юридических

17.2. Возвращение тотема и сталинский утилитаризм

17.3. Сакрализация и милитаризация

17.4. Милитаризация и модернизация

Глава 18 Идеалы социалистической реформации

18.1. Военно-приказная система после военной победы

18.2. Кризис и распад коммунистической легитимности

18.3. Несостоявшаяся четвертая модернизация

18.4. Конец атеистического средневековья

Глава 19 От «беззаветного служения» к приватизации государства

19.1. Советская элита и ее личностные ресурсы

19.2. Ресурсы «трудящихся масс»

19.3. Феномен советского ВПК

Глава 20 Безальтернативная цивилизация: замыслы и воплощения

20.1. Коммунизм и православие

20.2. Сущее под маской должного

Краткое резюме. Исторические результаты четвертого периода

Часть V. Постсоветское государство в ретроспективе и перспективе

Глава 21 Либерально-демократический идеал после царей и генсеков

21.1. Оборванная и возрожденная традиция

21.2. «Вертикаль власти» в атомизированном обществе. Владимир Путин и Александр III

Глава 22 Правовое государство и протогосударственная культура

22.1. Неупорядоченная свобода как опора неустойчивой политической монополии

22.2. Демонтаж постсоветского «князебоярства». Власть закона и власть над законом

22.3. Рецидивы застарелой болезни

Глава 23 Личностные ресурсы посткоммунистической трансформации

Глава 24 На цивилизационном перепутье

Российская история и российские почвенники (полемическое заключение)

Указатель

Summary

Незавершенное прошлое (предисловие редактора)

Российская политическая и интеллектуальная элита до сих пор не может прийти к согласию относительно желательного будущего страны. Поэтому она продолжает бескомпромиссно спорить и о прошлом, предлагая публике его разные и несовместимые образы. В глазах одних оно светлое и заслуживающее реставрации, в глазах их оппонентов – проклятое и подлежащее не возрождению, а забвению.

Представители современного консервативного почвенничества (они же державники, православные государственники, евразийцы) ищут и находят в прошлом прежде всего великие военные победы и международное влияние России, обеспеченные державной мощью ее государственности. Приверженцы либерально-западнических ценностей делают главный акцент на изъянах многовекового политического устройства страны, его несовместимости с народным благосостоянием и гражданскими свободами, чем объясняют и регулярно повторявшиеся в российской истории государственные катастрофы. Но в этой истории было и то, и другое, причем отчленить друг от друга причины того и другого зачастую совсем не просто.

В ней были и великие победы, и великодержавный престиж, и затянувшееся до середины XX века крепостничество, победам и престижу не всегда мешавшее, и катастрофические обвалы. Поэтому сегодняшнюю односторонность взаимоисключающих оценок правомерно рассматривать как болезнь исторического сознания, беспомощного перед сложностью прошлого и бессильного перед вызовами настоящего. Ведь почвенническая апологетика российской государственной традиции слишком уж плохо сочетается с современными внешними и внутренними вызовами, перед которыми оказалась страна, а радикальное западническое отмежевание от этой традиции лишает ее обличителей каких-либо точек опоры в отечественной истории.

Мы – я имею в виду авторов книги, предлагаемой вниманию читателей, – не претендуем на роль целителей застарелой болезни. Мы лишь пытаемся, ощущая ее проявления в собственном мышлении, избавиться от нее сами. Результатом и стала эта книга, в которой история России описывается как история достижений и катастроф, а те и другие объясняются особой природой отечественной государственности, тоже имевшей свои причины.

Строго говоря, книга и посвящена в основном российскому государству и его эволюции во времени, а именно – тем политико-идеологическим и социокультурным основаниям, на которых оно формировалось и развивалось, и тем способам консолидации политической власти, элиты и населения, которые им использовались на разных исторических этапах. При этом действия того или иного правителя нас интересовали не с точки зрения их соответствия нашим идеологическим и этическим представлениям, а как исторические феномены, включающие в себя цель действий, используемые для ее достижения средства и соответствие ей достигнутых результатов. Мы исходили из того, что результат – не только текущий, но и более отдаленный – уже сам по себе содержит в себе оценку и деятельности правителей, и выбранного ими, а вместе с ними и страной, исторического маршрута. Такой замысел предопределил во многом как степень нашего внимания к различным периодам прошлого и олицетворявшим их политическим фигурам, так и другие особенности книги.

Ее нельзя назвать историческим исследованием в общепринятом понимании. В том числе и потому, что написана она не историками по профессии: двое из них (Александр Ахиезер и Игорь Яко-венко) специализируются в области культурологии, а третий (он же автор данного предисловия) – в области политологии и политической социологии. И опирались мы не на результаты собственных архивных изысканий, а на широко доступные источники и на факты, изложенные в трудах профессиональных историков – прошлых и современных.

В ряде случаев использовались и их интерпретации отдельных событий и процессов, причем по ходу работы мы не без удивления обнаруживали, что при отсутствии идеологической предзаданности нашими единомышленниками оказывались такие разные люди, как либерал Василий Ключевский, монархист Лев Тихомиров, евразиец Николай Алексеев, социалист Михаил Покровский. У прежних поколений историков зависимость конкретных оценок и интерпретаций от политических идеалов проявлялась меньше, чем у нынешних. Вместе с тем в последние годы появились исследования, высвобождавшие отечественную историю не только из-под пресса советских идеологических схем, но и от мифологизации отдельных событий и исторических персонажей, сохранявшейся с досоветских времен. Результаты новейших исследований, показавшиеся нам убедительными, мы постарались учесть, но при этом не ставили перед собой цели представить обзор всей современной литературы, не говоря уже о прошлой.

Как бы то ни было, никаких новых фактов осведомленный читатель в нашей книге не найдет. Более того, многие из тех, которые в ней упоминаются, известны ему из школьных учебников. Но они обильно представлены на ее страницах именно для того, чтобы наше осмысление отечественной истории не выглядело отвлеченными рассуждениями поверх истории, а выглядело одновременно и ее описанием. Не исключаем, что специалистам – философам, культурологам, политологам и даже историкам – наше пристрастие к эмпирическому иллюстрированию выдвигаемых общих тезисов покажется чрезмерным. Но мы хотели бы, чтобы нашу работу прочитали не только специалисты.

Чередование взлетов и катастроф соотносится в книге с чередованием сменявших друг друга государственных идеалов: взлеты обусловливались их жизнеспособностью, поражения и катастрофы – исчерпанием их потенциала. Для объяснения причин этих циклических чередований использованы несколько концептуальных ракурсов (они охарактеризованы во вводной главе книги), под которыми рассматриваются и содержание идеалов, и их соотносимость либо несоотносимость с внешними и внутренними вызовами. При этом, дабы лишний раз застраховать себя от идеологической односторонности суждений и оценок, мы сочли необходимым описание каждого цикла завершать обобщающим кратким резюме, в котором суммируются как достижения в исторических границах данного цикла, так и накопившиеся внутри него проблемы, неразрешенность которых обернулась катастрофой. В совокупности такие обобщения представляют собой своего рода книгу в книге, и читатель при желании может начать (как, впрочем, и завершить) свое ознакомление с ней именно с них.

Однако наше желание избежать идеологической предвзятости ничего общего не имеет с идеологической нейтральностью и индифферентностью: притязания на подобную исследовательскую «объективность» – это всегда самообман. Более того, изначальный замысел Фонда «Либеральная миссия» состоял в том, чтобы представить современное либеральное понимание российской истории, но – не в том поверхностном виде, в каком оно, за редкими исключениями, сегодня представлено. Ведь речь идет не просто об истории нелиберальной социально-политической системы с доминированием государства над личностью, но об истории повторяющихся частичных либерализации этой системы, равно как и их повторяющихся отторжений. Однако последние, сопровождаясь усилением авторитарного начала в государственном идеале и политической практике, всегда оказывались предтечами не просто новых либерализации, но либерализации более глубоких, чем раньше. Говоря иначе, речь идет не просто о чередовании либеральных политических реформ и авторитарных контрреформ и не о движении по кругу. Речь идет о таком чередовании, в котором каждая последующая реформа шла дальше предыдущих. А это означает, что у русского либерализма была своя история развития, причем не только интеллектуальная, но и политическая, и в ее рассмотрении мы видели одну из главных своих задач.

Почвенническая мысль, будучи сосредоточенной на отторжениях либерально-демократического идеала в России, настаивает на его противоестественности для страны. Но при таком подходе противоестественными оказываются целые периоды государственной эволюции, причем не все они были катастрофическими, лишенными созидательного пафоса и не отмеченными никакими достижениями. Зацикленность же наших западников на критике отечественной государственной традиции как традиции восточного деспотизма равносильна добровольному признанию ими своей чужеродности в России.

Чувствуя это, они начинают искать контакт с традицией, объявляя себя то «либеральными консерваторами», то сторонниками «либеральной империи», то кем-то еще в том же роде. Как консерватизм и империализм в современных российских условиях и при нынешнем авторитарном векторе политической эволюции могут сочетаться с либерализмом, остается загадкой. На наш взгляд, необходимость в подобных идеологических несообразностях отпадет, если либералы ясно осознают стоящую перед ними – в масштабе отечественной истории – задачу. Она заключается в том, чтобы тенденцию, давно развивавшуюся внутри российской авторитарной традиции, довести до преодоления самой этой традиции, а не в том, чтобы в очередной раз пытаться к ней прислониться.

Но либеральная интерпретация истории страны предполагает не только вычленение в этой истории идеологически и политически близкого и отслеживание его эволюции во времени, чему посвящены многие разделы книги. Она предполагает также готовность к пониманию идеологически и политически чуждого в его собственной природе и исторической обусловленности. Это – не уступка консервативно-почвеннической позиции, которая включает в себя позитивную оценку нелиберальной государственной традиции и установку на ее продление в настоящее и будущее. Такая оценка представляется сомнительной уже потому, что авторитарные «подмораживания», как и либеральные «оттепели», и в прошлом сопровождались не только взлетами, но и последующими катастрофическими обвалами, а такая установка – бесперспективной потому, что исторические и социокультурные предпосылки ее реализации полностью исчерпаны.

Мы не считали нужным вступать в прямую полемику с представителями отечественного почвенничества, ограничившись по ходу изложения лишь отдельными критическими замечаниями общего характера. Но идеологически книга направлена прежде всего против них, а именно – против их понимания «государственничества» как реанимации авторитарной политической традиции. Их попытки обосновать необходимость такой реанимации выглядят в наших глазах и внеисторичными, и внесовременными. Для читателей же, которые нашу критическую позицию при чтении не уловят, а также для тех, кому она покажется недостаточно аргументированной, мы написали заключение, полностью посвященное идеологии современного почвенничества. Но этот единственный в книге полемический раздел имеет и другое предназначение. В нем представлены дополнительные аргументы, обосновывающие актуальность того, что изложено в предыдущих разделах.

Нас интересовало не прошлое само по себе, а настоящее и будущее страны в их соотнесенности с прошлым. Поэтому и книга наша – не только о российской истории, но и о российской современности. Точнее – о тех проблемах, с которыми страна сталкивалась на протяжении столетий, и о тех методах, порой уникальных, с помощью которых она эти проблемы решала, но вплоть до наших Дней решить не смогла.

Сегодня они проявляются иначе, чем в минувшие века. Изменилось, разумеется, и их конкретное содержание. Однако сами проблемы в прошлом не остались, а потому и прошлое нет оснований считать завершенным. Они-то и побудили нас рассматривать отечественную историю под углами зрения, заданными сегодняшним днем. Или, говоря иначе, рассматривать ее как долгую предысторию современности.

Это продолжающееся воспроизведение одних и тех же проблем предопределило и некоторые особенности избранного нами способа изложения материала. Пытаясь отследить их частичные трансформации во времени и эволюцию методов их решения, мы постоянно фиксировали их (проблем и методов) преемственную связь с тем, что уже было раньше и чему предстоит произойти позже. Отсюда – проходящие через всю книгу возвращения назад и забегания вперед, что, на наш взгляд, может помочь читателю представить себе историю страны не только как прерывистую цепь победных взлетов и обвальных катастроф, но и как нечто единое и целостное. А главное – увидеть и понять, в какой точке своей собственной эволюции находится Россия сегодня.

Ни в чем, пожалуй, незавершенность прошлого и, соответственно, неопределенность обозримого будущего не обнаруживают себя столь отчетливо, как в деятельности президента Путина. Последовательно усиливая авторитарную компоненту политической системы, он не менее последовательно настаивает на том, что ведет страну не к авторитаризму, а к современной либеральной демократии. Западничество и почвенничество, противоборствующие в обществе, стали двумя несочетаемыми составляющими государства, олицетворяемого его высшим должностным лицом. Но государство, вынужденное скрывать свою природу декларированием чужеродных для него идеологических принципов, не может обеспечить устойчивое общественное согласие. Более того, само это рассогласование принципов и политической практики косвенно свидетельствует об отсутствии такого согласия.

Сказанным определяется еще одна особенность нашей работы. Она заключается в том, что современность, задавшая нам угол зрения на историю, соединяется в книге с историей как ее продолжение и составная часть, предстает как прошлое в настоящем. Мы сознательно отказались следовать старому правилу, согласно которому политика действующего руководителя страны в исторических повествованиях не рассматривается. В длинном ряду отечественных правителей на страницах книги отводится место и Владимиру Путину, причем его деятельность анализируется достаточно обстоятельно и детально. Потому что даже не будучи завершенной и в силу этого не подлежащей окончательной исторической оценке, она уже самой своей двойственностью (сочетание авторитарной практики с либерально-демократической риторикой) успела выявить предельную остроту стоящих перед страной старо-новых проблем. Мы видим в этой двойственности преемственную связь с нелиберальной государственной традицией России и – одновременно – проявление исчерпанности данной традиции, ее нежизнеспособности в современном мире.

Российская государственность находится сегодня в турбулентной зоне между покинутым прошлым, в которое нельзя вернуться, и непредсказуемым будущим. Наш экскурс в историю предпринят для того, чтобы показать: при всей родственности проблем, воспроизводившихся в стране из века в век, ни один из прежних методов их решения в наши дни даже в обновленном виде не может быть успешно использован. Если раньше они, не страхуя от катастроф, позволяли обеспечивать временные взлеты, то в XXI веке с их помощью взлететь уже не удастся. Вопрос же о том, сумеет ли Россия опереться на давно обозначившуюся, но до сих пор пресекавшуюся либерально-правовую тенденцию и довести ее до системного преобразования государственного устройства, остается открытым. Поэтому открытым остается и вопрос, вынесенный в заглавие книги.

В заключение – несколько слов о том, как она создавалась. При общности политических убеждений авторов, они существенно отличаются друг от друга в концептуальных и тематических предпочтениях, не говоря уже о стилистике. Поэтому после нескольких неудачных попыток раздельного написания книги от этого пришлось отказаться. Все ее главы писались тремя авторами, во всех присутствуют концептуальные подходы каждого из них. Однако сведение представленных фрагментов в нечто содержательно целостное и стилистически однородное мне, как представителю организации-заказчика, с согласия двух других авторов пришлось взять на себя. Мне же было поручено изложить общий замысел книги, что я и постарался сделать в данном предисловии к ней.

И последнее. Неоценимый вклад в эту работу внесла социолог Татьяна Кутковец: ее идеи, обсуждавшиеся нами в процессе многолетнего общения, и вызванные ими интеллектуальные импульсы присутствуют на многих страницах книги. Огромную помощь – содержательную и редакторскую – оказал мне также журналист Сергей Клямкин, первый читатель рукописи. Ее текст был значительно улучшен и Анной Трапковой, проявившей при редактировании книги редкую взыскательность и добросовестность. От имени нашего авторского мини-коллектива выражаю им искреннюю и глубокую благодарность. Наконец, от себя лично хочу поблагодарить Вольфганга Айхведе, директора Института Восточной Европы (Бремен), предоставившего мне возможность во время двухмесячного пребывания в этом Институте работать над книгой и обсудить ее основные идеи с немецкими коллегами.

Игорь Клямкин,

вице-президент Фонда «Либеральная миссия»

Введение,

или Предварительные замечания о концептуальных ракурсах, в которых авторы рассматривают российскую историю, и тематически-смысловых линиях, проходящих через всю книгу

Любое государство (в нашем случае российское), какой бы своеобразной ни была его историческая эволюция, имеет и нечто общее с другими. Именно потому, что представляет собой государственное образование, качественно отличающееся от человеческих объединений догосударственного типа. В свою очередь, само своеобразие государств и их развития в значительной степени определяется тем, как долго и в каких масштабах сохраняются в них догосударственные жизненные уклады. Если трансформация этих укладов по тем или иным причинам задерживается, если государство приспосабливается к свойственной им культуре и пытается на нее опираться, то это неизбежно сказывается и на самом государстве, предопределяя во многом его особенности.

Речь идет не просто об отставании в развитии, а о том, что такое отставание со временем может наложить отпечаток и на тип развития. В России (хотя и не только в ней) дело обстояло именно так, причем вплоть до XX века. Данное обстоятельство и обусловило наш изначальный выбор одного из главных ракурсов, в котором мы рассматриваем отечественную историю. Чтобы не отвлекать в дальнейшем внимание читателя методологическими отступлениями, мы решили все необходимые обоснования вынести во введение.

Это относится и к другим концептуальным ракурсам и, соответственно, другим тематически-смысловым линиям книги. Но сначала – еще несколько общих замечаний о сочетании государственных и догосударственных укладов и культур в мировой истории, их взаимоотталкивании и взаимопритяжении.

Государство и его социокультурные основания

Принципиальное отличие государственной организации жизни от догосударственной (родоплеменной) заключается в том, что первая охватывает большие общности людей, пространственно друг от друга отделенных, между тем как вторая распространяется лишь на общности локальные, в которых все знают друг друга в лицо. Уже одно это предопределяет существенную разницу государственной и догосударственной культур. Включенность в большое общество предполагает способность оперировать абстракциями, одной из которых является и понятие государства. Однако догосударственная культура такой способности не формирует: ведь речь идет об абстракциях, не соотносимых непосредственно с повседневным жизненным опытом территориально замкнутых локальных миров, где социальные связи воспроизводятся из поколения в поколение не на функционально-безличной, а на эмоционально-личной основе.

Трансформация одной культуры в другую – сложнейший процесс, растягивавшийся на века и даже на тысячелетия, включавший в себя как возникновение промежуточных – между большим обществом и локальными общностями – образований, так и попытки заменить такую трансформацию силовым подчинением догосударственных укладов. Однако промежуточные минигосударственные формы (например, города-государства древности и Средневековья) рано или поздно поглощались более крупными, а ставка исключительно на силу и принуждение, не сопровождавшаяся духовно-культурной интеграцией, не обеспечивала устойчивости государственных образований и, в конечном счете, не позволяла удержать их от распада. Потому что в догосударственной культуре отсутствует представление о ценности государства, а без такого представления, разделяемого всем населением, большое общество как целостный организм сложиться и долго воспроизводить себя не может.

Догосударственная культура не только блокирует развитие способности к абстрактному мышлению. Будучи по своей природе синкретичной, внутренне нерасчлененной, она исключает дифференциацию социальных, профессиональных и других ролей и функций, равно как и отчленение частных и групповых интересов от интереса общего, индивидуального «я» от коллективного «мы». Государственная культура, в противоположность ей, предполагает – наряду со способностью рационально-интеллектуального абстрагирования – сосуществование разных и относительно автономных видов деятельности и их иерархическое соподчинение; это – культура многообразия, а не унификации. Но ее ценности не могут безболезненно и органично накладываться на ценности архаичных локальных миров, а социокультурный раскол1, который при таком наложении неизбежно возникает, не может быть преодолен одной лишь силой государственного принуждения. Для интеграции догосударственных общностей в государство требуется их согласие на такую интеграцию. Требуется, говоря иначе, достижение минимально необходимого базового консенсуса между конфликтующими культурами и их носителями, который только и может обеспечить легитимность государственной власти и ее конкретных персонификаторов в глазах населения, т.е. его готовность добровольно выполнять наложенные на него обязанности.

Преодоление раскола, через который прошли все народы на стадии их превращения в государственные, осуществлялось посредством переноса на большое общество культурных матриц локальных миров: идея монархического правления соединяла абстракцию государства с ее единоличным персонификатором (князем, царем, королем, императором, ханом, султаном), что ставило последнего в преемственную связь с родовым старейшиной, племенным вождем и отцом патриархальной семьи. Однако такое огосударствление догосударственной культуры наталкивалось на трудность, обусловленную тем, что в ней был закреплен опыт не однополюсного (персонального), а двухполюсного (т.е. с участием всего населения) осуществления власти. И если вспомнить о полномочиях народных собраний в древних Афинах, о роли вече в Киевской Руси или казачьего круга в Запорожской Сечи, если учесть, далее, что подобные институты прямого народоправства могли действовать только в ограниченном пространстве и при относительно небольшой численности населения, то эта трудность предстанет во всей своей очевидности. Напоминаем же мы о ней именно потому, что в становлении и эволюции отечественной государственности таким институтам и их остаточным жизневоплощениям суждено будет сыграть особую роль.

Другая трудность, с которой сталкивались раннегосударственные образования, – это трудность легитимации властных полномочий и привилегий того слоя людей, которые составляли государственный аппарат и которых мы называем сегодня правящей элитой. В догосударственных укладах такой слой отсутствовал,

1 Подробнее см.: АхиезерАС. Россия: Критика исторического опыта: В 2т. Новосибирск, 1997. Т.1.

а в культуре, соответственно, для какого-либо промежуточного статуса – между родоплеменным либо семейным «патриархом» и другими людьми – места не отводилось. Трудность эта могла относительно успешно преодолеваться благодаря сакрализации верховных правителей, т.е. возведения их в божественный или производный от божественного ранг, что позволяло им уравнивать по отношению к себе элиту и население и символизировать государственное единство поверх трещин социокультурного раскола. Этому способствовала и абстракция общего для всех Бога (или Неба), вытеснявшая языческое многобожие и скреплявшая социум идеологически.

В данном отношении Россия шла по пути, проложенному до нее другими. Но уже одно то, что она ступила на него позже других и вынуждена была заимствовать их опыт в готовом виде, обусловило уникальную зигзагообразность ее движения по этому пути. Вопрос о взаимоотношениях верховной власти, элиты и населения всегда решался в стране болезненно, а порой с чистого листа, что сопровождалось насильственным устранением прежней элиты и ее заменой выходцами из народных низов. Говоря иначе, государство использовало ресурсы догосударственной культуры для своего собственного обновления и укрепления, что свидетельствовало о несамодостаточности культуры государственной и стратегической непрочности базового консенсуса.

История знает два основных способа его достижения и воспроизведения. Первый из них наиболее широкое и длительное применение нашел в странах Востока, где государство и олицетворявшие его элитные группы как бы надстраивались над локальными догосударственными мирами, которые консервировались в их исходном культурном состоянии. Они интегрировались в государственную целостность благодаря использованию властью упомянутых выше механизмов легитимации, а именно – благодаря адаптации к потребностям большого общества консолидирующих символов малых общностей. В этом случае государство фактически совпадало с верховным правителем, наделенным неограниченной властью, и иерархически выстроенным государственным аппаратом (гражданским и военным), а основная масса населения оставалась в подчиненном, зависимом, объектном положении. Закон, выступавший главным инструментом упорядочивания жизни, фиксировал обязанности и ответственность за его нарушения, но никаких прав – в том числе и права собственности – не обеспечивал и не гарантировал. Сильная сторона такого способа организации социума проявляется в его долговременной устойчивости, слабая – в дефиците внутренних стимулов для развития, для обеспечения исторической динамики.

Второй способ государственного развития возник на выходе из Средневековья в странах Запада. Его предпосылкой стал стихийный отток сельского населения, тяготевшего к торгово-ремесленным видам деятельности и исторически переросшего феодальный жизненный уклад, в города, что явилось одновременно и причиной, и следствием быстрого развития последних. Это сопровождалось утверждением в городах, изначально претендовавших на самоуправление, нового культурно-исторического человеческого типа, осознающего свою субъектность и готового ее отстаивать. Такого рода социокультурные сдвиги не могли не сказаться и на изменении функций государства – тем более что примерно в то же время на Западе проявилась и субъектность земельных собственников (феодалов), которая реализовалась в ограничивавших власть монархов институтах сословного представительства. Отныне государству предстояло уже не столько укреплять идеологические мосты между государственной и догосударственной культурами, сколько регулировать отношения между общественными группами, вышедшими из догосударственного объектного состояния и осознавшими себя в качестве субъектов.

Решение этой новой исторической задачи сопровождалось усилением как персонально-монархической, так и административно-бюрократической составляющих государственности, но сходство с ее восточными формами оставалось лишь внешним. Европейские абсолютные монархии Нового времени, выстраивая свои бюрократические «вертикали власти» и легитимируя себя именем Бога, не могли не считаться с тем, что в культуре произошли необратимые изменения и что в ней постепенно укоренялась абстракция государства как сущности более высокой, чем воля конкретного монарха. Если даже Людовик XIV и произнес свою знаменитую фразу («государство – это я»), в чем многие историки сомневаются, то она имела смысл только как реакция на умонастроения, которые правомерность такого отождествления ставили под сомнение. И уже одно то, что в XVII веке англичане, а в XVIII французы сочли возможным своих королей обезглавить, свидетельствовало о том, что понятия о государстве и государе в их головах не совпадали.

Культура оперирования абстракциями, охватывавшая все более широкие слои населения, ускоренно формировалась в Европе благодаря развитию – вместе с ростом городов – национальных рынков, которым со временем становилось тесно и в границах отдельных государств. Понятие рынка являлось той уникальной абстракцией, которая была одновременно и эмпирически фиксируемой жизненной реальностью или, как назвал ее Маркс, «эмпирической универсальностью». Однако рынок и рыночная конкуренция, стимулировавшие развитие индивидуальной инициативы, постепенно преобразовывали не только мышление людей, но и всю систему их ценностей: идея верховенства государства над государем фактически означала, что идея подданства (сакральному правителю) вытесняется идеями гражданства и народного суверенитета, предполагавшими ответственность людей не только перед государством, но и за государство – в том числе и за его формирование посредством волеизъявления на выборах. Но это, в свою очередь, означало, что идея приоритета государства вытеснялась идеей приоритета личности, ее прав и свобод.

Так Запад начал прокладывать историческую дорогу к новому типу базового консенсуса (в институциональной форме представительной парламентской демократии), который не нуждался ни в персонификации государства, ни в абстракции Бога, сакрализировавшей персонификатора. И когда абсолютные монархи стали восприниматься на этом пути помехой, они были сметены революционной волной. Строго говоря, только европейское Новое время открыло перспективу перехода от модели сосуществования государственной и догосударственной культур к модели, в которой государственная культура становится всеобщей. Ее основополагающей абстракцией стал закон, который впервые был наделен универсальным верховным статусом. Из инструмента защиты государства и привилегий элитных групп он превратился в инструмент защиты естественных, т.е. данных от природы, прав и свобод граждан – равных для всех и в этом смысле тоже универсальных.

На практике реализация новых принципов даже после их провозглашения происходила не сразу: единая государственная культура формировалась медленно, а потому и права, прежде всего избирательные, предоставлялись людям дозировано. Не быстро и не бесконфликтно формировалась в Европе и культура добровольного законопослушания – несмотря на то, что еще при абсолютизме проводилась жесткая политика принудительного дисциплинирования (воспользуемся известным термином Мишеля Фуко) населения, прежде всего численно возраставшего городского. Тем не менее и процесс практической универсализации новых принципов оказался неостановимым и необратимым.

России суждено было стать первой страной за пределами западного католическо-протестантского мира, начавшей заимствовать западные принципы государственного развития. Но своеобразие ее исторической эволюции проявилось не столько в этом, сколько в том, что она приспосабливала западные принципы к государственности восточного типа, точнее – к определенной ее разновидности, в значительной степени унаследованной от монгольской Золотой Орды. Это обусловило наш выбор еще одного исследовательского ракурса и, соответственно, появление в книге еще одной сквозной тематической линии.

Мир и война

При всем том, что базовый консенсус нельзя навязать только силой, без силовой компоненты он тоже не может возникнуть. В правящий слой ранних государств, как правило, входили люди, чьим занятием была война. Их легитимность, т.е. готовность населения им подчиняться и их содержать, определялась тем, насколько успешно они справлялись с защитой подвластных от внешних угроз и были способны отодвигать их присоединением новых территорий, от которых исходила опасность. Победы в войнах – мощный источник легитимности государственной власти, без которого религиозно-идеологические формы ее легитимации могли свой консолидирующий ресурс утрачивать. Потому что успешная война как раз и выступала главным подтверждением и истинности веры, и благоволения небес к правителям, тогда как поражения воспринимались эмпирическим свидетельством отсутствия такового. О том, что фактор военной силы может выступать первичным по отношению к религиозному, напоминают и внутригосударственные вооруженные конфликты – например, в Византии, где на протяжении ее истории императорский престол десятки раз захватывался амбициозными полководцами, а церковь признавала их власть богоугодной.

Культ Победы тоже уходит своими корнями в догосударственные времена и догосударственную культуру. Она предполагала жесткие санкции, вплоть до физического устранения, для племенных вождей, которым военная удача не сопутствовала. Падение европейских монархий (германской, австро-венгерской, российской), потерпевших неудачи в Первой мировой войне, свидетельствовало о том, что этот древний механизм легитимации власти победами и делегитимации поражениями продолжал действовать и тысячелетия спустя, причем в крупных государствах с долгой историей развития. А государственная консолидация посредством использования образа врага – явного или имитируемого – не изжита и до сих пор. Первобытные проявления такого способа консолидации по принципу «Мы – Они», когда «Они» вообще не считались людьми и подлежали поголовному физическому уничтожению, современное человечество – после государственного геноцида в освенцимах и бухенвальдах – вознамерилось оставить в прошлом. Однако феномен, который исследователи называют «использованием Другого» (т.е. образа чужого и враждебного «Они» ради консолидации общества вокруг тех или иных политических решений), сохраняется и сегодня2. Наконец, к догосударственному состоянию, не знавшему границ между войной и миром и между воином и невоином (воевали все), восходит и такое явление, как милитаризация жизненного уклада населения. Это явление в разных формах и масштабах воспроизводилось у многих народов и после их перехода на государственную стадию развития. И история России в данном отношении весьма показательна.

Милитаризация повседневности не обязательно проявлялась так, как это было, к примеру, в Золотой Орде, где каждый мужчина выступал в роли воина, т.е. элементом государственного аппарата, существовавшим за счет производительных ресурсов покоренных народов и взимания с них дани. Милитаризация или, говоря иначе, выстраивание мирной жизни по военному образцу, могла осуществляться и внутри одного народа посредством принудительной разверстки государственных повинностей между господствовавшими группами служилых людей, задачей которых было вести войны, и основной массой населения, обязанного эти группы безвозмездно содержать и обслуживать, примиряясь с существенными ограничениями своей свободы, в том числе и свободы передвижения. Подобное разделение функций между «фронтом» и «тылом», между воинами и невоюющими пахарями оформлялось обычно в виде крепостного права. Длительность его существования – важный показатель, свидетельствующий о неготовности государства выработать альтернативу милитаризации как способу консолидации общества.

2 См.: Нойманн И.Б. Использование «Другого»: Образы Востока в формировании европейских идентичностей. М., 2004.

Такая неготовность должна была быть чем-то компенсирована. Компенсирована же она могла быть только образом враждебного «Они» и установкой на войну, отодвигавшей ценности мирной жизни и ее обустройства на второй план и не позволявшей им глубоко укорениться в культуре.

Война – это, как известно, не обязательно защита от вторжений извне. Будь так, история знала бы только оборонительные войны, а следовательно, не знала никаких войн вообще, потому что при отсутствии нападавших обороняться было бы не от кого. В свою очередь, военная экспансия не всегда диктуется только стремлением к приращению территориальных, вещественных и человеческих ресурсов. К этой мотивации нередко добавляется желание самим фактом военной победы легитимировать заимствование культурно инородных цивилизационных достижений более развитых стран: завоеванное и присвоенное легче приспособить к идентичности заимствующих. В данном случае война (или подготовка к ней) выступает стимулом и инструментом модернизации, что и проявилось неоднократно в истории России, обусловив во многом своеобразие ее развития. Вместе с тем, как показывает история не только России, война может быть и специфическим способом снятия внутренних проблем, в условиях мира обнаруживших свою неподатливость и неразрешимость, выявивших непрочность и хрупкость базового консенсуса и, соответственно, скрытые до того трещины социокультурного раскола.

Этот раскол, как мы уже отмечали, преодолевается современной демократией, ставящей государство и его политику в зависимость от волеизъявления граждан. Страны с устоявшейся демократической системой тоже могут вести войны, но они, во-первых, не ведут их между собой, а во-вторых, не нуждаются в них для поддержания базового консенсуса, который обеспечивается самой возможностью населения влиять на формирование власти. Поэтому же отпадает необходимость и в милитаризации жизненного уклада населения и его ценностей, в выстраивании мирной повседневности по армейскому образцу. Однако мировая история свидетельствует и о том, что движение от раскола к демократическому консенсусу не происходит безболезненно и поначалу может лишь обострять раскол, что создает благоприятную почву для возрождения образа врага (не только внешнего, но и внутреннего) и древнего культа Войны и Победы. Идеологическое обрамление последнего в разное время и в разных странах не было одинаковым, но это – лишнее подтверждение его первичности по отношению к любой идеологии. Пока сохраняются догосударственные жизненные уклады и догосударственная культура (или ее ценностная инерция), государственная консолидация в условиях мира остается проблематичной. Более того, длительный мир может оказаться в таких обстоятельствах серьезным вызовом, разрушающим слабый базовый консенсус. Ответом же на этот вызов становится реанимация архетипических манихейских представлений о вечной борьбе Света и Тьмы и неизбежной грядущей Победе Света в последней решительной Битве, открывающей дверь в новую совершенную жизнь. XX век наглядно продемонстрировал, как и в каких идеологических формах такой тип сознания может возрождаться, ликвидируя ценностные границы между миром и войной и на новый лад возвращая целые страны и народы к тотальной милитаризации повседневности. Такой поворот имел место не только в России. Но ей суждено было первой осуществить его. Мы исходим из того, что подобные повороты случайными не бывают: они возникают на пересечении новых мировых вызовов и социокультурного опыта конкретных стран. Поэтому вопрос о сочетании в истории России военных и мирных способов консолидации государства тоже будет в книге одним из основных.

Мобилизация личностных ресурсов

Помимо трудностей установления и поддержания базового консенсуса, все государства сталкиваются с еще одной проблемой, догосударственным общностям неизвестной. Мы имеем в виду проблему сочетания общего (государственного) интереса с интересами частными и групповыми.

Любой единоличный правитель, даже наделенный божественным статусом, мог успешно управлять лишь при наличии компетентной правящей элиты. Ему нужны были не просто военачальники, а такие, которые были бы лучше или во всяком случае не хуже, чем в других странах. То же самое относится к гражданским чиновникам – внутренняя и внешняя жизнеспособность государства всегда и везде зависит от их способностей, квалификации, умения управлять. Но такая мобилизация личностных ресурсов невозможна без сильнодействующих стимулов в виде статусных привилегий, т.е. без апелляции к частным интересам. Последние же имеют свойство тяготеть не только к передаче статусов и сопутствующих им привилегий от поколения к поколению по наследству (подобно тому, как передается монархическая власть), но и к приватизации интереса общего, к превращению государственных должностей в своего рода частную собственность, позволяющую взимать с подвластных бюрократическую ренту. И с этой особенностью человеческой природы верховная власть вынуждена была считаться во все времена. Она могла частные интересы элиты идеологически и этически нейтрализовывать, могла даже лишать их легитимности, но заблокировать их практические проявления была не в силах.

Более того, наследственные статусные привилегии, которыми наделялись элитные группы (лишь при таком условии они могли служить опорой государственного порядка), нередко способствовали не столько мобилизации, сколько демобилизации личностных ресурсов этих групп. Статусы, наследуемые независимо от личных способностей и подготовки, высокому качеству государственного аппарата не благоприятствуют, и история России представляет одно из самых выразительных подтверждений данной закономерности. Поэтому во многих государствах принцип наследования статуса сочетался с принципом индивидуальной заслуги, предполагавшим дозированный доступ в элиту наиболее способных и энергичных представителей средних и даже низших слоев. Со времен Петра I такая практика утвердилась и в России, хотя поначалу и в специфических формах, обусловленных задачами петровской модернизации.

Однако при отстранении большинства населения от государственной жизни и отсутствии у него возможностей влиять на нее, противодействие бюрократической приватизации государства со стороны верховной власти значительными успехами нигде не сопровождалось не в последнюю очередь и потому, что правителям нужно было думать и об обеспечении лояльности околовластной элиты. Вопрос о том, как мобилизовать личностные ресурсы на службу общему интересу и не допустить при этом его подмены интересами частными и групповыми, поставленный еще Платоном, на протяжении тысячелетий оставался открытым. В большинстве стран, включая Россию, он остается открытым по сей день.

Мировая история знает и попытки решить этот вопрос радикально, т.е. посредством не только идеологической и этической, но и практической нейтрализации частного интереса, его полной ассимиляции государством – вполне в духе проекта, предложенного тем же Платоном. Так, в Османской империи в течение нескольких веков существовала система государственной службы, при которой корпус высшего чиновничества комплектовался из рабов славянского происхождения. Они обращались в ислам, проходили подготовку в специальной школе и, в соответствии с выявившимися в ходе обучения способностями, выдвигались на государственные должности с перспективами дальнейшей карьеры. Это был уникальный опыт мобилизации личностных ресурсов государством посредством предельного сужения поля частных интересов и индивидуальной свободы: условия службы и карьеры включали в себя обет безбрачия, разрыв с семьей и отказ от любой собственности3. Но этот политический гибрид мусульманского султанизма и платоновской идеальной республики в конечном счете тоже оказался нежизнеспособным, столкнувшись не только с внутренними проблемами (недовольство коренной турецкой элиты ограничением доступа к государственным должностям), но и с внешними военно-технологическими вызовами со стороны Запада. Турция, как до нее и Россия, вынуждена была приступить к догоняющей модернизации. Это требовало изменения самого качества личностных ресурсов элиты, их обогащения европейской образованностью, что, в свою очередь, плохо сочеталось с культурным кодом и элиты, и населения того времени. Но с сохранением корпуса чиновников, сформированного из рабов, и превращением их в носителей заимствовавшейся чужой культуры это сочеталось еще меньше.

Мобилизация личностных ресурсов при одновременном обогащении их качества – проблема любой страны, вынужденной осуществлять технологические модернизации в ответ на внешние вызовы. В такие периоды, и в самом деле, «кадры решают все». Однако для незападных стран эта проблема усугублялась еще и тем, что им предстояло заимствовать западные достижения, не имея за плечами той исторической эволюции, продуктом которой они являлись.

Ее суть заключалась в переходе от экстенсивного хозяйствования, при котором развитие обеспечивается за счет присоединения новых территорий и населяющих их народов, к интенсивному, при котором развитие становится следствием инноваций, повышения экономической эффективности труда и его производительности. На Западе это стало возможным благодаря росту степеней индивидуальной свободы – в обретшем автономию от религии и церкви научном творчестве, в добившемся гарантий прав собственности городском частном бизнесе и втянувшемся в рыночные отношения

3 Кинросс П. Расцвет и упадок Османской империи. М., 1999. С. 660-661.

и связи аграрном секторе, где крепостное право уходило в прошлое. Свобода, стимулируя ориентацию на достижительность и индивидуальный жизненный успех, создавала новое качество личностных ресурсов, а быстро развивавшийся рынок способствовал их мобилизации и постоянному обогащению – в том числе и благодаря не менее быстрому развитию массового школьного образования.

Государство, сдерживая до поры до времени распространение свободы на область политики, к ее утверждению в экономике относилось более благосклонно: свобода означала хозяйственное развитие, а хозяйственное развитие означало рост налоговых поступлений в казну, т.е. укрепление самого государства. Поэтому появился спрос на иное качество личностных ресурсов и в аппарате управления – они должны были соответствовать задачам хозяйственной интенсификации. Установка на приватизацию государства у чиновников не исчезала – при отключенности общества от политики и отсутствии общественного контроля над властью она не могла быть ни изжита, ни даже ослаблена. Но качественное обогащение личностных ресурсов происходило и в их среде.

Восток, не знавший понятия индивидуальной свободы, пытался осваивать плоды западного развития в условиях сохранявшейся несвободы, т.е. негарантированности прав личности и жесткой государственной регламентации всех сфер деятельности, включая хозяйственную и торговую. Сколько-нибудь существенными историческими результатами такие попытки не сопровождались, о чем можно судить по той же Османской империи – былая турецкая мощь к XVIII столетию иссякла и восстановить ее с помощью дозированной вестернизации так и не удалось. Единственной незападной страной, сумевшей не только адаптироваться к новым обстоятельствам, но и усилиться, оказалась Россия. В царствование Петра I ей удалось осуществить военно-технологическую модернизацию, отыскав для этого необходимые личностные ресурсы и обеспечив их обогащение до требуемого эпохой уровня.

Такой поворот имел свою предысторию и свои долговременные последствия. Он не преодолевал инерцию экстенсивного развития, а переводил его в новое технологическое русло, во многом предопределив тем самым своеобразие и последующих отечественных модернизаций. То были модернизации посредством заимствования чужих достижений без создания собственных источников и стимулов инноваций и отсутствии спроса на соответствующие личностные ресурсы. Данная проблема сохраняет свою актуаль-

ность и сегодня, а ее предельная острота определяется тем, что прежними способами она неразрешима. Именно поэтому мы и сочли нужным об этих способах и их разновременных трансформациях еще раз напомнить, проследив в книге их историческую эволюцию. История поучительна не только тем, что обнаруживает прошлые возможности, но и тем, что помогает осознать их ограниченность.

Доосевое и осевое время

Еще один угол зрения на российскую историю был задан современной глобализацией, распространяющейся не только на экономику посредством формирования мирового рынка, но и на государственное устройство отдельных стран, подчиняя их единым правовым нормам и надгосударственным институтам. Этот процесс, набравший скорость в последние полвека, имеет отношение не только к настоящему, но и к прошлому. Во-первых, потому, что прошлое в значительной степени предопределяет готовность и способность отвечать на вызовы глобализации. Во-вторых, потому, что прошлое есть и у самой глобализации. Нынешнее ее жизневоплощение разительно отличается от предыдущих темпами, глубиной и технической оснащенностью (информационные технологии устранили границы между временем и пространством), но оно – не первое в мировой истории.

Истоки этого явления, как и все в человеческом мире, восходят к сдвигам в культуре, происходящим в ответ на новые проблемы и вызовы. В течение первого тысячелетия до н.э. с небольшими – по историческим меркам – отклонениями во времени и независимо друг от друга в разных регионах планеты появились люди (Лао-Цзы и Конфуций в Китае, Будда в Индии, философы в Греции, пророки в Израиле), мысль которых прорвалась к предельно абстрактным универсальным понятиям, не имевшим эмпирических аналогов не только в догосударственных локальных общностях, но и в жизни ранних государств. «Новое, возникшее в эту эпоху ‹…› сводится к тому, что человек осознает бытие в целом, самого себя и свои границы ‹…› В эту эпоху были разработаны основные категории, которыми мы мыслим по сей день, заложены основы мировых религий, и сегодня определяющих жизнь людей. Во всех направлениях совершался переход к универсальности»4.

4 Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991. С. 33.

Немецкий философ XX века Карл Ясперс, которому принадлежат цитируемые слова, назвал отмеченное им интеллектуальное движение из разных географических точек в одном направлении прорывом в осевое время5. Но эта наметившаяся духовная ось не стала началом духовной консолидации человечества. Потому что подавляющее большинство населения планеты оставалось в доосе-вом культурном состоянии.

Историческим синтезом доосевой и осевой культур стали мировые империи, скреплявшиеся не только силой, ной универсальными абстракциями утвердившихся мировых религий в сочетании с юридическими абстракциями закона, тоже возникшими и укоренившимися в культуре в результате обретения ею нового измерения. Именно поэтому становление империй правомерно, на наш взгляд, интерпретировать не как выпадение из осевого времени и возвращение к доосевому (а именно так интерпретировал его Ясперс), но как продолжение исторического движения внутри этого времени. Экспансионистские имперские установки вдохновлялись универсальными идеями и были установками на глобализацию, которые разные империи реализовывали не вместе с другими, а независимо от других. При этом не обошлось и без существенных культурных потерь: интеллектуальная свобода, благодаря которой осуществилось вхождение в осевое время, не только не становилась свободой экономической и политической, но и сама свертывалась, вытеснялась идеологической и политической регламентацией и унификацией.

Универсальные идеи в их имперском государственном воплощении не могли консолидировать все человечество, а могли интегрировать лишь отдельные регионы. Трудно не согласиться с Ясперсом в том, что империи не объединяли население планеты, а раскалывали его. Но то не было отказом от универсализма. То был неадекватный способ его политической реализации, в чем человечеству предстояло убедиться на собственном опыте.

Ни одной из империй, в какие бы исторические формы они ни облачались, глобальной стать не удалось. Все они в конечном счете распались. Последней из них суждено было стать империи Российской, которая в XX столетии оснастила себя коммунистической

5 Подробнее об этой концепции и ее познавательном значении применительно к российской истории см.: Ахиезер А.С. Как искать специфику российского общества, или Было ли осевое время в России // Рубежи. 1998. №3/4; Он же. Переходные процессы в культуре // Искусство и наука об искусстве в переходные периоды истории культуры. М., 2000.

идеологией, выступавшей в качестве универсальной и претендовавшей на статус новой мировой духовной оси. Глобальный коммунистический проект был продуктом отечественной истории, развивавшейся внутри осевого времени в его имперском воплощении. Это и обусловило выбор нами одного из ракурсов ее рассмотрения. Вместе с тем мы не могли не учитывать и то, что на определенной стадии России приходилось считаться с культурным прорывом во второе осевое время, который начался в Европе с эпохи Возрождения.

Карл Ясперс не был уверен в том, что «вторая ось» – по причине ее локального европейского происхождения – «может иметь значение для всего мира»6. Основания для сомнений сохраняются и сегодня: если первое осевое время, как бы его ни интерпретировать, стало прошедшим, то второе остается не завершенным, а вопрос о том, суждено ли ему стать глобальным временем будущего, остается открытым. Однако десятилетия, прошедшие после смерти Ясперса (1969), отмечены событиями и явлениями, которые свидетельствуют о том, что становление глобальной «второй оси» не только не прерывается, но и продолжается. Трудности, на которые оно наталкивается в незападных регионах планеты, очевидны, но убедительной альтернативы этому историческому движению после самоисчерпания потенциала коммунистической идеи в современном мире не просматривается.

Второе осевое время, истоки которого восходят к европейскому Ренессансу, начало обретать свое собственное культурное измерение в ХVI-ХVII веках. Возрожденный пафос интеллектуальной свободы воплотился в достижениях европейской науки, выстроившей рядом со статичной универсальностью Бога систему универсального человеческого знания, не только не исключавшего изменения и развития, но именно на постоянное изменение и развитие ориентированного. Эта установка, однако, областью науки не ограничивалась, а распространялась и на другие сферы жизнедеятельности, способствуя утверждению ценностей модернизации, т.е. преобразования реальности в соответствии с рациональными проектными целеполаганиями. Пафос интеллектуальной свободы переносился в экономику и политику, универсальность научного знания, обретшего легитимный статус, постепенно доводились до идей универсальности юридического закона (его общеобязательности и первичности по отношению к государственной власти) и равенства

6 Ясперс К. Указ, соч. С. 97.

перед ним или, что то же самое, до идеи универсальности гражданских прав. И все это воплощалось в «эмпирической универсальности» капиталистического рынка и одновременно им стимулировалось.

Переход во второе осевое время – в мировом масштабе до сих пор незавершенный, был подготовлен в Европе предшествовавшей историей населявших ее народов. Ценность интеллектуальной свободы (и индивидуальной свободы в широком смысле слова), в отличие от первого осевого тысячелетия, благодаря развитию городов становилась ценностью не только отдельных мыслителей, но и относительно массовых слоев населения. Кроме того, культурный поворот исподволь подготавливался и тем уникальным противостоянием центра светской власти (государства) и центра духа (католической церкви), которым было отмечено европейское Средневековье. Это противостояние двух институционально оформленных субкультур, сопровождавшееся столкновением интерпретаций исходного Божьего замысла, вносило рациональную составляющую в саму веру, способствуя тем самым расширению пространства умственной свободы и развитию способности оперировать абстракциями в атмосфере постоянного интеллектуального тренинга. «Таким образом возникла решающая предпосылка, ставшая основой хода истории современного европейского государства и формирования двух принципов свободы, имевших огромное значение для развития политической культуры Европы. С одной стороны, появилась свобода веры вне государственного принуждения, а с другой – свобода политики вне опеки со стороны церкви»7.

Вступив во второе осевое время, Европа до середины XX века продолжала тем не менее развиваться и в логике первого, принудительно распространяя свои новые принципы на весь мир посредством имперской экспансии и колониальных завоеваний. Это стало не последней причиной происходивших на континенте войн, в том числе и двух мировых, и появления глобального нацистского проекта, авторы которого претендовали на реанимацию староимперского принципа в условиях индустриальной эпохи и при использовании ее научно-технических достижений. После того, как попытка была пресечена и под влиянием ее уроков, Европа (и Запад в целом) начала консолидироваться на культурной основе второго осевого времени и одновременно интегрировать в него незападный Мир. Но если на первом направлении она продвинулась достаточно

7 Шульце Х. Краткая история Германии. М., 2004. С. 24.

далеко, то на втором впечатляющие успехи сопровождались возникновением новых вызовов, убедительных ответов на которые Запад пока не нашел. «Вторая ось» сегодня – не мировая реальность, а продолжающий реализовываться проект.

История России представляет собой уникальный пример того, как попытки интеграции во «вторую ось» могут сочетаться с установкой на автономное рядом с ней существование и даже на выстраивание осей собственных, тоже претендующих на глобальность. Своеобразие России просматривается и в том, что она, никогда не будучи колонией Запада, по проложенной им дороге всегда начинала двигаться добровольно, соединяя в этом движении заимствованные принципы второго осевого времени с принципами первого и, что наиболее существенно, с консервированием наследия доосевой культуры.

Государства и цивилизации

Цивилизационный подход – едва ли не самый модный в современном обществоведении. Он широко используется для объяснения как различий в исторической судьбе стран, государств и народов, так и сходства, как их прошлого, так и настоящего. Это относится и к России, которую многие исследователи склонны рассматривать как особое цивилизационное образование. Сразу скажем, что такая интерпретация отечественной истории вызывает у нас сомнения. Но именно поэтому мы считаем нужным рассмотреть ее эволюцию и в цивилизационным ракурсе.

На этом пути возникают, однако, определенные трудности, связанные с недостаточной разработанностью цивилизационной теории, в которой сегодня больше вопросов, чем ответов. Ее категориальный аппарат несовершенен, базовые понятия не однозначны, а критерии отнесения конкретных обществ к той или иной цивилизации размыты. Приходится считаться и с тем, что эта теория лучше описывает центры локальных цивилизаций, где их особенности выражены наиболее полно, нежели цивилизационную периферию, где они смазаны. Наконец, эта теория обнаруживает наибольшие познавательные достоинства по отношению к периодам устойчивого существования конкретной цивилизации, когда ее характеристики константны, и сталкивается со сложностями в описании ее исторических трансформаций.

К примеру, цивилизационная теория разделяет западноевропейскую (протестантско-католическую) и восточноевропейскую (православную) цивилизации. Но возникает естественный вопрос о том, куда отнести, скажем, современную Грецию, которая, будучи страной православной, входит в Европейский Союз и другие структуры, ассоциируемые с цивилизацией христианского Запада. Аналогичный вопрос можно задать и относительно Турции, которая исходно принадлежит к исламской цивилизации, но тоже давно стучится в двери Евросоюза. Эти и другие примеры показывают, что границы цивилизационных регионов под воздействием исторической динамики могут смещаться. Кроме того, при всей своей устойчивости исходная цивилизационная идентичность фатально не предопределяет судьбы отдельных народов.

Используя в дальнейшем понятие «цивилизация», мы будем исходить из того, что оно фиксирует определенную стадию исторического развития, связанную с возникновением городов и формированием государства. Поэтому оно уже понятия «культура», которое атрибутивно человеку. Вполне корректно, скажем, говорить о культуре германских племен, сокрушивших Рим, или американских индейцев. Однако понятие цивилизации по отношению к ним используется редко. Но если так, то и различия между цивилизациями – это различия в тех характеристиках культуры, которые задают способы именно государственной консолидации общества и государственного упорядочивания его повседневной жизни. Способы же эти представляют различные комбинации базовых государство-образующих элементов – силы, веры и закона и соответствующих им институтов. Их (элементов и институтов) долговременно жизнеспособные конкретные сочетания и иерархии в стране или группе стран мы и считаем возможным называть цивилизациями.

При таком подходе можно без особого труда провести разграничительные линии как между одновременно существующими цивилизациями, попутно проясняя основательность их притязаний на особый цивилизационный статус, так и между цивилизациями, разведенными во времени. Он позволяет перенести акцент с лежащих на поверхности различий (например, технологических) на уровень, позволяющий понять природу самих этих различий. Говоря иначе, при таком подходе основной водораздел между цивилизациями первого осевого времени, объединяемых обычно под названием аграрных, и устремленной во второе осевое время цивилизацией индустриальной, которая на наших глазах превратилась в постиндустриальную (информационную), оказывается не в технологической, а в совершенно иной плоскости.

В первом осевом времени государства консолидировались как посредством сочетания силы и закона (и институтов, обеспечивающих их функционирование), так и верой (и, соответственно, церковью). Комбинироваться эти элементы могли по-разному, роль и вес каждого из них не были одинаковыми, что и обусловливало цивилизационные отличия, скажем, Римской империи от Китайской, но все они в той или иной степени присутствовали повсеместно. Более того, если хотя бы один из них не получал достаточного развития, то даже при сверхразвитости других цивилизация рано или поздно обнаруживала свою нежизнеспособность. Пример того же Древнего Рима, где глубоко и тщательно разработанная правовая система не смогла компенсировать слабость консолидирующего потенциала языческого многобожия, в данном отношении весьма показателен.

Сила и закон без духовно-религиозной общности были не в состоянии обеспечить долговременную консолидацию уже потому, что цивилизации первого осевого времени идеи равенства перед законом еще не знали. Поэтому закон ни в одной из них не был самодостаточным и нуждался в дополнении верой, которая либо легитимировала неравенство его изначальной предписанностью свыше, либо, наоборот, санкционировала равенство всех перед лицом Бога, а неравенство в земной жизни интерпретировала как следствие ее субстанционального несовершенства.

Во втором осевом времени закон постепенно превращается в инструмент защиты прав и свобод граждан. Он становится равным для всех и самодостаточным, не нуждающимся больше в вере для упорядочивания государственной жизни и превращающим ее (веру) в частное дело каждого. И это вполне согласуется с идеей верховенства научного разума, апеллирующего не к божественному, а к природному («естественному») равенству людей как биологических существ, наделенных сознанием и волей8.

8 Показательно, что и сам термин «цивилизация» появился на Западе именно в эпоху Просвещения, в 60-е годы XVIII столетия, когда научные достижения Европы были уже достаточны для того, чтобы осознать определенные преимущества современности перед «золотым веком» древности и перенести общественный идеал из прошлого в будущее (см.: Малиа М. Краткий XX век // Россия на рубеже XXI века: Оглядываясь на век минувший. М., 2000. С. 120). Можно сказать, что новый термин фиксировал формировавшееся самосознание второго осевого времени как времени универсального научного разума. Сегодня он используется более широко, но, признавая существование разных цивилизаций во времени и в пространстве, желательно помнить и о первоначальном содержательном наполнении данного термина.

Поэтому, когда речь идет о западно-христианской (или просто западной) цивилизации как о первой цивилизации второго осевого времени, надо иметь в виду не только ее религиозные корни, но и ее религиозную нейтральность, позволяющую ей быть открытой и для православной Греции, и для мусульманской Турции, не покушаясь при этом на их конфессиональную и культурную идентичность. Надо иметь в виду и то, что своеобразие западной цивилизации определяется не столько ее научно-технологическими достижениями, которые могут быть заимствованы и незападными странами, сколько производностью самих достижений от универсально-секулярной научной парадигмы, распространяющейся и на тип государственного устройства. Последний, будучи основан на доведении универсальности закона до идеи равенства перед ним, включая равенство естественных и неотчуждаемых прав и свобод, и предопределил во многом научно-технологическое лидерство Запада и его органичный динамизм, позволяющий это лидерство удерживать.

Однако тот способ жизнеустройства, при котором сила полностью подчинена закону, защищающему индивидуальные права и свободы (включая и объявленную частным делом свободу веры), всеобщим пока не стал. Это значит, что западный цивилизационный проект остается нереализованным проектом «второй оси». Трудности его воплощения в незападных регионах и обусловили во многом популярность цивилизационного подхода в изучении разных обществ: исследование путей подключения этих регионов к единой цивилизационной вертикали сменилось исследованием многообразия горизонталей.

Не погружаясь глубоко в эту тему, отметим лишь, что при последовательном проведении такого подхода мысль о сосуществовании разных культур внутри одной цивилизации трансформируется в представление о возможности цивилизационных альтернатив западным принципам жизнетворчества. Фактически же речь идет об альтернативах принципу законности в его универсальном толковании, когда он доводится до принципа естественности и неотчуждаемости прав и свобод граждан. Но вопрос о том, могут ли такие альтернативы, в той или иной степени воспроизводящие установки первого осевого времени, быть жизнеспособными и конкурентоспособными в современном мире, остается открытым.

Тем не менее цивилизационный угол зрения представляется нам достаточно продуктивным. Он позволяет точнее охарактеризовать и некоторые существенные особенности развития посткоммунистической России, и своеобразие ее исторической эволюции на предыдущих этапах. И, что едва ли ни самое существенное, только он дает возможность оценить основательность прошлых притязаний России на особый цивилизационный статус, инерция которых проявляется и сегодня.

Обозначив ракурсы рассмотрения отечественной истории, которые будут использоваться в дальнейшем, мы переходим к самому рассмотрению.

Часть I Киевская Русь: первая государственность и первая катастрофа

Отсчитывая историю России с Киевской Руси, мы отдаем себе полный отчет в том, что после обретения государственной самостоятельности Украиной и Белоруссией никаких оснований претендовать на монопольную преемственную связь с древним Киевом у нынешней Москвы нет. Вряд ли сможет она воспрепятствовать и претензиям на такую монополию со стороны современной Украины. И тот факт, что князь Олег назвал Киев матерью городов русских, не заставит украинцев считать себя по происхождению русскими. Потому что давно доказано: русская этническая идентичность, возникшая не раньше XVIII века, не имеет прямого отношения к тем «русьским», о которых говорится в летописях и с которыми даже в Киевской Руси идентифицировала себя лишь часть ее населения.

Тем не менее отказываться от киевской точки исторического отсчета и переносить ее в монгольскую или послемонгольскую Москву нет никаких оснований и у России. Более того, отрезать Московскую Русь от Киевской попросту невозможно уже потому, что первая унаследовала от второй и значительную часть территории вместе с населявшими ее людьми, и правящую династию Рюриковичей вместе с накопленным ею государственным опытом, и государственную религию. Но дело не только в этом: в отрыве от киевского периода труднее понять и современные особенности развития России, как, впрочем, и Украины и Белоруссии.

Киевская Русь, история ее становления и падения по-прежнему представляет для нас интерес, потому что некоторые фундаментальные проблемы государственного развития, решавшиеся и не решенные в ту эпоху, остаются проблемами и поныне.

Как и тогда, в современной России не удается обеспечить самоограничение частных и групповых интересов властвующих групп во имя интереса общего на основе общепризнанных и общеобязательных для исполнения универсальных правил и процедур.

Как и тогда, создаваемые «вертикали власти» не демонстрируют устойчивой эффективности, способности отвечать на изменяющиеся внешние и внутренние вызовы.

Как и тогда, государственность не в состоянии справиться с опасностью перманентной делегитимации, проистекающей из дисгармонии отношений между властвующими и подвластными.

В столетия, последовавшие за распадом Киевской Руси, эти проблемы как-то решались – на разных этапах по-разному. Но затем они периодически воспроизводились снова и снова, вплоть до наших дней. Поэтому история формирования и распада первой отечественной государственности все еще сохраняет свою актуальность.

Глава 1 Авторитарно-вечевой идеал

Киевская государственность возникла благодаря международной торговле. Поэтому для понимания природы этой государственности вопрос о достоверности летописного свидетельства относительно призвания новгородцами варягов, на протяжении столетий бывший предметом идеологически перегруженных и безрезультатных дискуссий, существенного значения не имеет. Существенно то, что IX век, к которому восходят истоки Киевской Руси, был веком хозяйственного оживления в Европе и поиска новых торговых путей, поскольку старые были блокированы захватившими часть континента арабами. Пространство между Балтийским и Черным морями, населенное славянскими и финно-угорскими племенами, было для прокладывания такого пути более чем благоприятным, а выгоды контроля над ним – более чем очевидными. Это наглядно демонстрировал, например, Хазарский каганат, стремившийся контролировать южную часть пути «из варяг в греки» еще до возникновения последнего. Возник же он в результате деятельности киевских князей, а какого они были происхождения и как в нужное время оказались в нужном месте, не так уж и важно. Поэтому мы, вслед за летописцем, будем называть их варягами, доверившись ему и во всем остальном.

Чтобы проложить торговый маршрут между двумя морями и использовать его в своих интересах, князьям и потребовалась надплеменная организация государственного типа. История же этой организации началась не в Новгороде. Она началась в Киеве, который в 882 году был захвачен Олегом – преемником основателя варяжской княжеской династии Рюрика, решившим вместе с дружиной покинуть Новгород и ставшим основателем Киевской Руси.

1.1. Государство и догосударственная культура

Киевский период можно охарактеризовать как долговременную попытку варяжских князей рода Рюриковичей выстроить государственность на основе догосударственной, доосевой культуры и постепенно трансформировать ее в культуру первого осевого времени.

В данном отношении многое им удалось, они оставили после себя значительный культурный задел, но органичного синтеза не получилось. Поэтому среди историков до сих пор существует точка зрения, что киевская государственность так и не сложилась, и это мнение не лишено оснований.

Рюриковичи застали на землях, на которые были приглашены княжить или, как случалось чаще, которые подчиняли силой, родоплеменную организацию жизни. Это были общности, возглавлявшиеся племенными князьями, но наиболее важные вопросы решались ими не единолично, а совместно с народными вечевыми собраниями. Князь наделялся большими, почти неограниченными полномочиями, однако при определенных обстоятельствах (например, при неумелом руководстве военными действиями) мог быть смещен вечем. Племенные князья и вечевые институты были двумя взаимодополняющими и взаимоотрицающими полюсами архаичной сакральной власти, воплощавшими племенные божества-тотемы. При этом последние воспринимались как нечто целостное и – одновременно – раздвоенное. «Тотем всегда „обоюден" (двусторонний), он и отдельный предводитель клана, и весь людской коллектив в целом»1.

Такая организация жизни была присуща всем народам на до государственных стадиях их развития. Но трудно назвать страну, в государственной истории которой инерция этого типа социальной организации была бы столь сильной и долгой, как на Руси, а потом в России. Сначала его вынуждены были воспроизвести варяжские правители. Но он сохранялся и столетия спустя, причем не только у казачества, управлявшегося одновременно князем (атаманом) и вечем (казачьим кругом). Он повсеместно воспроизводился и в жизненном укладе российской деревни, где функции управления распределялись между помещиком и общинным крестьянским сходом. Наконец, в существенно модернизированном большевиками виде ему суждено было вернуться в политическую систему в начале XX века и просуществовать почти до самого его конца. Поэтому мы и обращаем внимание читателя на истоки этого феномена, восходящие к догосударственным временам.

Племена, пригласившие варягов на определенных условиях или подчиненные ими насильственно, меньше всего нуждались

1 Фрейденберг О.М. Мир и литература древности. М., 1998. С. 92. См. также: Ахиезер А.С. Россия: Критика исторического опыта: В 2 т. Новосибирск, 1997. Т. 1. С. 87.

в иноземных князьях как объединителях земель на всем пути «из варяг в греки» и строителях надплеменной государственной общности. Такого запроса не было и не могло возникнуть; максимум, чего ждали от иноземных князей и их дружин, – защиты от нападения со стороны степных кочевников и других варяжских отрядов. Племенная организация не создала к тому времени субъектов государственности и соответствующей ей культуры, ориентированной на интеграцию локальных замкнутых миров в большое общество. Она создала лишь культуру сообществ людей, знающих друг друга в лицо и строящих свои отношения на основе инерции исторического опыта и эмоциональных контактов, не требующих рационального абстрагирования от этого опыта, интеллектуального прорыва за его пределы2.

Мир в такой культуре выглядит эмпирически фиксируемым противостоянием «наших» и «ненаших», «Мы» и «Они». У «нас» своя территория, свои боги и общие ритуалы. «Мы» отстаиваем их от покушений со стороны соседних общностей, а при случае – стремимся захватить территорию, контролируемую соседями. В этом отношении не было качественной разницы между племенной и предшествовавшей ей родовой культурой. Девушка, вышедшая замуж за парня из другой деревни (т.е. из другого рода), выпадала из числа «наших». И опять-таки ничего специфически русского3 или славянского здесь нет: такая культура характерна для всех народов, находящихся на архаических стадиях развития. Однако и в данном случае культурная архаика будет долго воспроизводиться и после того, как страна войдет в государственное состояние. Драка стенка на стенку жителей близлежащих деревень – эта ритуализированная форма перманентного территориального конфликта между соседними родами – доживет в России до середины XX столетия.

Рюриковичам не потребовалось много времени для ликвидации племен как социокультурных субъектов. Спустя столетие после варяжского вокняжения упоминания о племенах исчезли из письменных источников. Границы между вновь образовавшимися княжествами не совпадали с границами между бывшими племенами.

2 Подробнее см.: Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991. С- 1-4; Неретина С.С. Верующий разум. К истории средневековой философии. Архангельск, 1995. С. 15; Она же. История: Мир, время. М., 1994. С. 9.

3 Чтобы не усложнять изложение, мы не вводим в него название «русьские», но читателя просим иметь в виду, что в Киевской Руси русских – в современном понимании этого слова – не было.

Но догосударственная архаичная культура вместе с ними не исчезла, и княжеская власть вынуждена была с ней считаться и к ней приспосабливаться. Тем более, что никакой другой, государственной культуры князья ей поначалу противопоставить не могли, так как носителями такой культуры не являлись. Но об этом – ниже.

Как мы уже отмечали во вводной главе, устойчивая государственность невозможна, если в сознании основной массы населения не сложилось некое абстрактное представление о более широкой, чем локальный племенной мир, общественной целостности и скрепляющих ее символах. Между тем обобщения, максимально доступные человеку той эпохи, ограничивались культами Земли и Рода4, воплощавшими единство локальной территории и местного населения. Иными словами, способность к обобщению, абстрагированию имела своей культурной границей все тот же чувственно воспринимаемый локальный мир. Он сакрализировался посредством символического одухотворения в родоплеменных божествах, но и эти языческие абстракции приспосабливались к доосевой, эмоционально-метафорической культуре: божества-тотемы были материализованы в виде животных, птиц, деревянных фигур и доступны для непосредственного созерцания.

С данной догосударственной культурной матрицей и имели дело первые киевские князья, изначально претендовавшие на то, чтобы властвовать сразу над всеми подчиненными им территориями и населявшими их племенами. Но такая претензия уже сама по себе была несочетаема с отмеченными особенностями данной матрицы. Признание пространственно отдаленного института княжеской власти, общей для всех земель и племен, предполагало достаточно развитую массовую способность абстрагирования от локального опыта, а такая способность отсутствовала. Отсюда, в свою очередь, следует, что одной из главных проблем, с которой столкнулись первые варяжские князья, была, если пользоваться современным языком, проблема легитимности их власти.

1.2. Властители и подданные: в поисках контактов

Любая власть опирается на вооруженную силу, и варяжские князья в этом отношении не были исключением. Но долговременное согласие подданных подчиняться правителям и содержать их не может быть навязано одной лишь силой. Во-первых, власть должна взять

4 Фрейденберг О.М. Указ. соч. С. 108.

на себя общезначимые для населения функции. Во-вторых, в своих притязаниях на пользование ресурсами населения она должна ограничивать себя приемлемой для него мерой.

Киевские князья изначально исполняли роль защитников от идущих извне угроз, а со временем приняли на себя и некоторые функции по упорядочиванию внутренней жизни (прежде всего судебную). Что касается меры давления на население при сборе дани, то князья лишь постепенно становились «государственными» людьми, способными сознательно ограничивать право силы и упорядочивать ее использование определенными правилами.

Первые Рюриковичи, судя по летописным свидетельствам, были приглашены новгородцами на заранее оговоренных условиях, т.е. власть их изначально была договорной, а не принудительной. Это обеспечивало им легитимность, но это же заложило устойчивую традицию правового ограничения их полномочий, что и предопределило судьбу Новгорода в эпоху становления московского самодержавия, чья природа с традициями договорного властвования была несовместима. Но и в киевский период княжение в Новгороде, в силу его отдаленности и налагаемых традицией ограничений, в число самых привлекательных не входило5. А это значит, что в других землях, которые Рюриковичами были завоеваны, разбойничий варяжский менталитет проявлялся свободнее и менялся лишь под воздействием полученных трагических уроков – подобных тому, что был преподан древлянами князю Игорю, поплатившемуся жизнью за свой произвол при выбивании дани.

Показательно, что со временем киевские князья, даже если они прибегали к помощи варяжских воинов в ходе междоусобных войн, после победы стремились от них побыстрее избавиться, скажем, отослав в Византию. Так что государственное начало постепенно брало верх над бандитским: уже княгиня Ольга, жестоко отомстив древлянам за убийство своего мужа Игоря, вслед за демонстрацией права силы приступила к упорядочиванию взимания дани, т.е. сделала ставку не на произвол силы, а на ее сочетание с взаимным согласием относительно условий господства и подчинения.

Однако постепенная трансформация варяжского менталитета, развитие у князей государственного сознания не только не

5 Когда князь Святослав решил послать на княжение в отдельных землях своих сыновей, новгородцы тоже попросили себе князя. Святослав, судя по летописи, ответил им: «Да кто же пойдет к вам?». Князя в итоге нашли – им стал будущий креститель Руси Владимир, – но сам эпизод примечателен.

способствовали преодолению архаичной доосевой культуры, раскалывавшей подчиненные единой власти территории, но и создавали новую линию социокультурного раскола между этой культурой и зарождавшейся культурой государственной. Пространственное отделение вершины власти от повседневной жизни человека не сопровождалось возникновением и закреплением в его сознании абстрактных представлений о новой, более широкой и недоступной для непосредственного созерцания целостности. Скорее всего уже первые князья осознавали это как проблему и искали способы ее решения. Во всяком случае, отдельные явления той эпохи могут быть истолкованы как стремление княжеской власти приблизить себя к населению, войти в привычный для него эмоциональный контакт с ним, преодолеть раскол культур, создавая иллюзию их единства.

Некоторые историки (например, Б. А. Рыбаков) именно под этим углом зрения рассматривают такое явление, как полюдье. С одной стороны, оно было продиктовано прагматическими соображениями, представляя собой зимнее кормление князя и дружины за счет населения и сбор дани – для последующей продажи на международных рынках – перед началом весеннего торгового сезона. С другой стороны, полюдье выполняло определенные ритуально-магические функции.

Сбор дани преподносился и переживался не как утилитарный экономический акт, а вписывался в контекст священных законов гостеприимства и подготовки к праздничному пиру, сопровождавшемуся жертвоприношениями богам и духам. Общий стол символизировал патриархальное единение властителя и подданных. При этом князь, совершавший объезд своей территории, представал перед населением в окружении людей, с которыми он проводил свою жизнь: дружинников, жен и наложниц, слуг и домашних рабов. Правитель в окружении своего двора становился во время полюдья своего рода моделью становящегося государства, непосредственно явленной каждому. Лицезрение ближнего круга князя позволяло рядовому подданному наглядно представить себе социальное тело власти, пространственно от этого подданного отделенной и отдаленной.

Но полюдье включало в себя не только праздничные пиры и другие ритуальные акции, эмоционально сближавшие властвующих и подвластных – например, совместную охоту князя и местных охотников. Оно демонстрировало также силу и справедливость власти. Во время полюдья князь лично вершил суд, карал непокорных, останавливал междоусобные войны, отстранял нерадивых княжеских наместников. Тем самым пространственно отдаленная от населения власть не только временно возвращалась к нему, но и демонстрировала свою способность решать любые конкретные проблемы в каждой точке подчиненной ей территории. Тем самым создавалась иллюзия, что новое – это всего лишь несколько измененное старое. Но со временем такие имитации обычно распознаются и начинают восприниматься как обман.

Полюдье и сходные с ним явления имели место не только на Руси; они были широко распространены во многих ранних государствах6. Не будем останавливаться на их роли в других странах. В русском же варианте полюдье довольно быстро себя исчерпало. Уже во времена Ольги, как предполагают некоторые историки, оно начало свертываться и заменяться административной системой «погостов» – своего рода контор по сбору налогов7. Наверное, во время объездов правителями территорий демонстрация силы и справедливости власти, а также ее близости к народу не обходилась без злоупотреблений, вызывавших недовольство и не столько укреплявших, сколько ослаблявших легитимность этой власти.

Кроме того, полюдье, как можно предположить, даже в лучшем случае могло лишь на время вернуть жителям той или иной конкретной территории эмоциональный контакт с дистанцированной от них властью. Но само по себе оно вряд ли способствовало формированию государственного сознания, т.е. восприятия княжеской власти как персонального воплощения единства всех подчиненных ей земель.

1.3. Ловушки родового правления

Мы не знаем, насколько глубоко первые киевские князья осознавали проблему легитимации своей власти. Не знаем мы и мотивов, которыми руководствовался четвертый (после Олега, Игоря и Ольги) князь Святослав, посадивший вместо наместников на княжение в отдельных землях своих сыновей. Но это, безусловно, был важнейший поворот, призванный соединить подчиненные варягами территории родовой связью. Отныне именно княжеский род в целом становится той базовой абстракцией, которая несла в себе идею

6 См.: Кобищанов Ю.М. Попюдье – явление отечественной и всемирной истории цивилизаций. М., 1995.

7 История России с древнейших времен до конца XVII века. М., 2000. С. 73.

государственной общности контролировавшихся князьями земель и вместе с тем была умопостигаемой для родоплеменного, догосударственного сознания населения.

Иными словами, власть княжеского рода Рюриковичей стала легитимной. Отдельные представители рода могли эту легитимность утрачивать, что в истории Киевской Руси случалось нередко, но позиции рода в целом как монопольного поставщика правителей оставались незыблемыми. Единственная известная попытка обойти сложившийся порядок в одном из княжеств – из разряда тех исключений, которые подтверждают правило8.

Однако этот стихийно нащупанный и утвердившийся принцип легитимаци сам по себе не обеспечивал легитимной преемственности великокняжеской власти, не давал ясного ответа на вопрос о том, кому править в Киеве. В распоряжении Рюриковичей были две модели легитимации власти в столице – семейного отцовства и родового старейшинства. Первая, берущая начало от Святослава, предполагала, что великим князем является отец, в отдельных княжествах правят его сыновья, им же и назначаемые, а после его смерти великокняжеский стол переходит к старшему из них. При второй модели власть достается старшему в роде в целом, что дает преимущество не сыновьям, а братьям умершего правителя.

История Киевской Руси наглядно продемонстрировала преимущества отцовской модели. Именно при ее использовании в годы княжения крестителя Руси Владимира и во второй половине правления Ярослава Мудрого (после смерти его последнего брата Мстислава) имели место самые значительные достижения в государственном и общественном развитии. Но «отцовство» того же Владимира стало возможным лишь после того, как он в междоусобной войне физически устранил своих братьев. Ахиллесова пята коллективного родового правления в том-то и заключалась, что оно оказалось бессильным выработать легитимную процедуру наследования великокняжеской власти после смерти князя-отца.

Рюриковичи не додумались до решения, до которого додумались, например, в Османской империи. Там сложилась традиция, в соответствии с которой наследник престола начинает правление с уничтожения всех своих братьев, дабы исключить раскол общества

8 В 1211 году бояре поставили на княжение в Галицко-Волынском княжестве своего ставленника, что вызвало недовольство среди всех Рюриковичей. Через несколько лет сложившийся порядок был восстановлен.

вавую борьбу за власть (подобная практика санкционировалась религиозными лидерами, так и обществом)9. На Руси, впрочем, этого и не могли додуматься: при родовой форме правления в момент смерти великого князя представители рода находятся в разных местах, за каждым из них – военная сила, и сразу всех не уничтожишь. На Руси шла именно борьба за власть – жестокая и кровавая. Потому что в выстроенной Рюриковичами политической конструкции принцип семейного наследования власти укорениться не мог, а легитимирующий потенциал модели старейшинства в большом обществе, в отличие от локального родового уклада, оказался слабым. Такая модель плохо работала даже в тех случаях, когда старшим в княжеском роде оказывался один из сыновей умершего правителя. После смерти Святослава его сыновья дрались между собой до полной и окончательной победы Владимира, который старшим среди них не был; после смерти последнего история почти полностью повторилась. По мере же естественного разрастания княжеского рода перестали совпадать старейшинство в семье великого князя и старейшинство в роде в целом, что и стало одной из главных причин непрекращающихся междоусобиц и в конечном счете фактического распада Киевской Руси еще до монгольского нашествия. Мы не собираемся еще раз пересказывать многократно описанную историю первой русской государственности. Для наших целей достаточно указать лишь на то, что при невыработанности законного принципа наследования власти таким принципом становилась внезаконная сила. Нередко ее превосходства оказывалось достаточно для легитимации властвования, которое воспринималось как вознаграждение за личные воинские заслуги в междоусобной борьбе за великокняжеский стол. Но так было не всегда, и порой сила (особенно в случаях, когда перевес одной из сторон не был очевидным) искала союза с принципом старейшинства, что приводило к появлению различных вариантов их сочетания вплоть до дуумвиратов, когда одновременно правили самый сильный и самый старший – в роде или в одной из его ветвей10.

Эти ветви и их статусы внутри княжеского рода были узаконены договоренностями князей на их первом съезде в Любече (1097). Съезд призван был символизировать единство Руси под

9 Кинросс Л. Расцвет и упадок Османской империи. М., 1999. С. 153.

10 См.: Толочко А.Л. Князь в Древней Руси: Власть, собственность, идеология. Киев, 1992. С. 46-54.

властью Рюриковичей и их солидарную готовность сохранить страну и защитить ее от внешних и внутренних угроз. Но государственное единство приходилось обеспечивать узакониванием уже существовавшего политического размежевания князей, что и проявилось в закреплении различных княжеств в «отчинное» владение за отдельными ветвями разросшегося рода. В такое владение был передан и киевский стол, который закрепили за ветвью, признанной старшей. Это была попытка вырваться из ловушек родового правления посредством его упорядочивания. Однако достигнутые договоренности соблюдались недолго, а само их временное соблюдение обусловливалось конкретными внешними и внутренними обстоятельствами.

Внешние обстоятельства – это половецкие набеги, противостоять которым порознь князья были не в состоянии. Обстоятельство внутреннее в значительной степени было связано с фигурой Владимира Мономаха – блестящего полководца, проигравшего за свою долгую жизнь лишь одно из многих десятков сражений и приобретшего репутацию непобедимого. Это позволяло ему играть заметную объединительную роль уже в пору княжения в Переяславле. Еще больше возросла она после того, как он во время киевского народного восстания 1113 года был призван киевлянами на великокняжеский стол и занял его вопреки любечским договоренностям – к старшей княжеской ветви Мономах не принадлежал. При его правлении Русь снова обрела и упрочила свое государственное единство, потому что за Мономахом была военная сила, превосходившая возможности любого другого князя. В свою очередь, военное превосходство обусловливалось полководческими талантами и политическим авторитетом Мономаха – выгоды служения успешному правителю были слишком очевидны, и боярско-дружинная элита не могла ими не воспользоваться.

Подобно крестившему Русь Владимиру и Ярославу Мудрому (во вторую половину его княжения), Мономах правил, не имея политических конкурентов. В одном ряду с ними он числится и по своей роли в истории древнерусской государственности. Но ему, в отличие от них, не приходилось добиваться великого княжения посредством физического устранения соперников. Киевский престол, доставшийся Мономаху без борьбы и в отсутствие притязаний с его стороны, без усилий им за собой и удерживался, хотя все потенциальные конкуренты были живы и формальных оснований для его смещения у них было более чем достаточно. Но они предпочитали с Мономахом считаться.

Парадоксальным образом получилось так, что он добился «возглашенных в Любече целей, нарушив главное из оговоренных условий ее достижения, а именно – о распределении власти зависимости от статусов родовых ветвей. Возможно, другие князья согласились с этим еще и потому, что на политическую сцену, говоря современным языком, выплеснулась бунтующая «улица», которую Мономах сумел успокоить посредством реформирования законодательства. Однако рано или поздно последствия нарушения любечских договоренностей должны были проявиться. Тем более что Мономах по самому факту своего вокняжения в Киеве воспринимал теперь свою ветвь как старшую, а Киев, соответственно, как ее передаваемую по наследству «отчину».

В мировой истории немало примеров того, как внешние и внутренние угрозы сплачивают неконсолидированную элиту вокруг сильного лидера и тем самым продлевают жизнь государственной системы, ресурсы которой близки к исчерпанию. Но история свидетельствует и о том, что подобные отсрочки системных обвалов сопровождаются одновременно подспудным углублением разрушительных тенденций. В таких ситуациях уход лидера, символизировавшего государственную целостность, нередко влечет за собой цепную реакцию распада. События, происходившие в Киевской Руси в последнее столетие ее существования, – убедительное подтверждение этой политической закономерности.

Три с половиной послелюбечских десятилетия хорошо иллюстрируют роль личностей в истории. При недолгом правлении сына Мономаха Мстислава, унаследовавшего военные и политические дарования отца и прошедшего рядом с ним школу практического управления (в последние годы жизни Мономаха Мстислав был его правой рукой и выполнял многие обязанности великого князя), государственное единство еще удавалось удерживать. Но после смерти Мстислава (1132) борьба за власть почти сразу же возобновилась.

Она не могла не возобновиться по той простой причине, что представители старшей ветви Рюриковичей, ущемленные по воле киевлян Мономахом, лишь ждали своего часа, чтобы восстановить отобранный у них статус. Им это удалось – в том числе и благодаря поддержке половцев, ставших внутренним фактором русской жизни. Но и преемники Мономаха теперь уже уступать не хотели. Противоборство между представителями различных ветвей княжеского рода, равно как и внутри них, велось с переменным успехом, истощая силы борющихся сторон и ускоряя распад государства.

Созыв княжеских съездов (после любечского были и другие) свидетельствовал об осознании Рюриковичами стоявшей перед ними проблемы. Однако при сохранении родового правления у нее не было решения. Этот принцип властвования позволил продвинуться по пути создания и укрепления киевской государственности, обеспечил ее легитимацию в условиях господства догосударственной культуры. Но он же, сам будучи догосударственным, взрывал эту государственность изнутри, ибо блокировал выработку механизмов легитимной преемственности власти. В свою очередь, отсутствие таких механизмов привело к тому, что сохранявшаяся архаичная культура повсеместно воспроизвела органически присущий ей второй властный полюс – вечевой институт. Параллельно с описанными процессами происходило и его возвышение. Владимира Мономаха призвало на великокняжеский стол именно вече. И это было не первое и не единственное его вмешательство в политическую жизнь Древней Руси.

1.4. Князь и вече

У большинства историков не вызывает сомнений, что вече сохранялось после пришествия варягов не только в Новгороде, но и на всех территориях, подчиненных ими силой. Однако при первых князьях, судя по отсутствию упоминаний о нем в летописях, оно заметной политической роли не играло. Вече начало набирать силу в древнерусских городах по мере их развития и нарастания внешних военных угроз со стороны степи – последние понуждали князей все шире использовать в войнах население, что неизбежно увеличивало его политическую самостоятельность и расширяло зону его автономии от князя.

Не покушаясь на ставший сакральным принцип родовой легитимации, вече постепенно присваивало себе право призывать на княжение тех или иных представителей княжеского рода, изгонять и заменять неугодных правителей, соответствие которых возложенным на них функциям, прежде всего военным, вызывало сомнения. Тем самым народное вече, в полном соответствии с канонами догосударственной культуры, повсеместно воспроизводилось как независимый источник легитимации княжеской власти, само становясь вторым властным институтом.

Князь, скорее всего, воспринимался как сакральная фигура на протяжении всей древнерусской истории. Можно согласиться с исследователем в том, ч то «правитель – вождь, конунг или князь – был не только гарантом права и благополучия („мира и изобилия" скандинавской традиции) своей страны: он был гарантом всех традиционных устоев, включая сферу религиозного,„сверхъестественного" – устоев Космоса»11. Но он воспринимался в Киевской Руси таковым не как отдельная личность, а именно как представитель сакрального рода. Персональная же его сакрализация определялась тем, насколько успешно он правил. При этом и само вече, присваивавшее себе право призывать и изгонять князей, решать вопрос об их должностном соответствии, тоже не могло не восприниматься как сакральный институт, что дошло до наших дней в виде известного изречения: «Глас народа – глас Божий».

Такое удвоение легитимации княжеской власти сопровождалось неоднозначными последствиями. С одной стороны, оно несло в себе консолидирующее начало, ибо у государства появлялся, наряду с элитным, низовой, народный полюс власти. Это способствовало установлению политического равновесия между правителями и населением. С другой стороны, двойная легитимация еще больше расшатывала государственность. Возраставшая вечевая активность не только не устраняла ее фундаментальные изъяны, но в перспективе усугубляла их.

Вече – это институт, выросший из культуры локальных, до-государственных миров. В ходе своей эволюции он может трансформироваться в институт управления средневековым городом-государством (в данном направлении развивался, например, Новгород), но от него нет прямого пути к институтам государственного типа, консолидирующим большие общности. Киевское вече могло влиять на киевского великого князя не как на главу государства, а как на градоначальника, руководствуясь не столько общими для всей Руси, сколько местными городскими интересами. Двойная легитимация, переносившая в большое общество институты локальных родоплеменных объединений, вела лишь к удвоению социокультурного раскола.

Князья и после Мономаха пытались вырваться из легитимационных ловушек – не только родовой, но и вечевой. Наиболее радикальная из таких попыток связана с именем владимиро-суздальского князя Андрея Боголюбского. Перенеся свою резиденцию из Суздаля во Владимир, где вечевая традиция, в отличие от старых

11 Петрухин В.Я. Древняя Русь: Народ. Князья. Религия // Из истории русской культуры. М., 2000. Т.1. С. 250.

городов княжества (Ростова и того же Суздаля), не успела ни сложиться, ни даже зародиться, Боголюбский поставил себя вне ее. Более того, он бросил вызов сложившемуся политическому порядку как таковому, попробовав – в масштабах отдельно взятого Владимиро-Суздальского княжества – осуществить прорыв от родовой власти к единоличной, что выразилось в стремлении превратить своих братьев из соправителей в простых подданных. Но одним лишь княжеством замысел Боголюбского не ограничивался. Учинив в 1169 году военный погром Киева (столь же реальный, сколь и символический) и отказавшись от киевского престола, на который имел право, он сделал тем самым заявку на перенесение общерусского центра из Киева во Владимир.

Основания для вынашивания «самодержавных» планов у князя Андрея были. Киев к тому времени – под воздействием натиска со стороны степных кочевников и падения значимости торгового пути «из варяг в греки» – успел ослабеть, между тем как Владимиро-Суздальское княжество быстро развивалось. Но основателем русского самодержавия Боголюбский не стал. Его попытка сломать сложившуюся политическую традицию закончилась насильственным устранением князя-реформатора: для такого прорыва не было тогда никаких опор не только в княжеском роде, но и в продолжавших сохранять сильные позиции вечевых городах, и среди бояр-дружинников – неспроста Боголюбский вынужден был распустить дружину, перешедшую к нему от отца Юрия Долгорукого. Желание вырваться из легитимационных ловушек могло в то время обернуться лишь утратой легитимности как таковой.

Мы не собираемся предаваться рассуждениям о том, как развивались бы события, не будь монголотатарского нашествия. Но в домонгольскую эпоху коренных сдвигов произойти не мог ло – необходимые исторические предпосылки для этого в Киевской Руси отсутствовали. Выработанный ею авторитарно-вечевой государственный идеал содержал непреодолимые внутренние ограничения для его трансформации в авторитарно-монархический идеал византийского (или более позднего московского) образца, предполагавший неограниченную власть царя или императора.

Этому препятствовала не только унаследованная от догосударственного состояния вечевая практика, но и укоренившаяся традиция родового правления. Однако Киевская Русь не могла войти и в то историческое русло, в которое в ХI-ХIII столетиях входила Западная Европа.

Там важнейшие вопросы жизнеустройства, касавшиеся взаимоотношений частных интересов и их сочетания с интересом общим, начали решаться посредством развития внутренних рынков интенсификации хозяйственной деятельности. На Руси же аналогичные проблемы решались с помощью войн – не только внешних, но и внутренних, которые велись не только за власть в Киеве и которые становились со временем все более частыми и не менее разорительными, чем внешние.

Глава 2 Русь воюющая и Русь мирная. Трансформации человеческого фактора

Трудности строительства киевской государственности уходили своими корнями не только в догосударственную культуру населения, но и в культуру самих «строителей». Ведь уже один только факт родового правления и неспособность создать механизмы легитимного наследования власти свидетельствуют о том, что исходную культуру варяжских пришельцев трудно назвать государственной.

Государство начинается с освоения абстракции общего интереса, возвышающегося над интересами частными и групповыми, над интересами локальных общностей и входящих в них отдельных людей. Общий интерес – это безопасность, защищенность от внешних угроз и внутренний порядок в широком смысле слова (неспособность обеспечить порядок и побудила новгородцев, если судить по летописному свидетельству, пригласить варяжских князей), Но чтобы такой интерес обслуживать, сам он должен быть осознан как собственный интерес не только правителями, но и более широким кругом людей, составляющих, говоря современным языком, властвующую элиту. Для этого, в свою очередь, подобные люди должны наличествовать в достаточном количестве в обществе, а власть должна уметь мобилизовывать их энергию и способности. Иными словами, речь идет о той самой мобилизации личностных ресурсов для обслуживания государственных нужд, о которой говорилось во вводной главе, причем в исторической среде, где доминировала архаично-коллективистская, родоплеменная, доличностная культура.

Но государственная организация жизни, в отличие от догосударственной, предполагает не только наличие элиты, функции которой отделены от функций основной массы населения. Она предполагает дифференциацию и самого населения, т.е. дробление функционально нерасчлененной, синкретичной родоплеменной целостности на группы в зависимости от исполняемых ими социальных и профессиональных ролей. В свою очередь, исполнение таких ролей тоже должно быть мотивировано, тоже требует мобилизации ностных ресурсов. В данном отношении Киевская Русь опять-таки шла по пути, по которому первоначально двигались все ранние государства. Однако эволюция «человеческого фактора» – в элите, и среди населения – имела в ней и свои особенности.

2.1. От внешних войн к внутренним междоусобицам

В деятельности первых Рюриковичей летописцы не фиксируют ничего, что свидетельствовало бы об осознании князьями общего интереса, о наличии у них установки на государственное упорядочивание жизненного уклада покоренных племен. До конца X века князья не участвовали, похоже, даже в отправлении судебных функций. Возможно, в Новгороде, заранее оговорившем условия вокняжения и имевшем волю отстаивать их соблюдение, дело с самого начала обстояло иначе. Но уже одно то, что княжением в Новгороде первые поколения Рюриковичей тяготились, свидетельствует об их неозабоченности упорядочиванием внутренней жизни. Похоже, порядок они понимали исключительно как насильственное усмирение захваченных территорий и готовность проживавших на них людей к регулярному выплачиванию дани.

Это значит, что понятие об общем интересе в сознании первых князей отсутствовало, что в своей деятельности они руководствовались главным образом частными интересами – как собственными, так и своих дружинников. Но правители, в отличие от простых смертных, даже если формально они не берут на себя выполнение общих функций, так или иначе, плохо или хорошо, их выполняют. И потому, что иного источника легитимности у них нет, и потому, что без этого они вообще не правители. Современные исследователи уже обращали внимание на то, что «государственность» Рюриковичей поначалу представляла собой специфическое силовое предприятие типа бандитской «крыши» первого постсоветского десятилетия12. Речь, однако, идет не только о «крышевании» купеческих караванов на опасном пути «из варяг в греки» – поначалу купцы в основном тоже были из варягов и входили в княжеские дружины. Речь идет и о том, что власть вынуждена была брать под свою защиту от внешних угроз и поставлявшие дань территории – ведь это были уже ее собственные территории. Но в таком случае частные интересы князей соприкасались с интересом общим.

12 См.: Пивоваров Ю., Фурсов А. Русская система//Рубежи. 1995. №2.0.39-40.

С одной стороны, первые Рюриковичи руководствовались стремлением выжать из покоренного населения максимум возможного. Отсюда, например, «военно-разбойничья деятельность Игоря» (Г. Вернадский)13,который «продолжал политику Олега, высекая мечом свои владения» (М. Геллер)14. С другой стороны, высекание своих владений постепенно сходило на нет – в результате осознания его невыгодности и под воздействием урока, преподанного Игорю древлянами: упомянутые выше меры княгини Ольги в этом отношении весьма показательны. Да и изначально основное направление силовой политики князей заключалось не в «высекании» уже завоеванного, а в новых завоеваниях, в расширении подвластной территории или в грабительских набегах на чужие земли с последующим отходом.

Тот же Игорь до своей смерти от рук древлян успел предпринять поход на западное побережье Каспийского моря (912-913), где громил города и взял большую добычу, совершил два похода на Византию. Его сын Святослав, проведший в походах всю жизнь, покорил вятичей, разгромил Хазарию, завоевал Волжскую Булгарию и двинулся на Дунай, захватив там город Переяславец, в котором поначалу хотел даже остаться («там середина моей земли»). Идеология первых Рюриковичей – это идеология перманентной войны за расширение владений и захват новых торговых путей по Волге и Дунаю, контроль над которыми сулил огромные доходы.

Частный интерес князя в захватнической войне заключался в наращивании власти. Завоевания приносили средства, позволявшие расширять княжеский двор, множить челядь, численность холопов. Из успешного похода правитель всегда возвращался с «полоном», новые рабы или продавались (едва ли не самый ходовой и прибыльный «товар» в те времена), или использовались для нужд княжеского хозяйства. Наконец, захваченная добыча давала возможность увеличивать и лучше оплачивать дружину.

Дружина была важнейшим институтом, позволявшим мобилизовывать личностные ресурсы наиболее сильных и энергичных людей из местного населения, способствовавшим вычленению их индивидуальностей из нивелирующего родоплеменного состояния. «…С появлением дружины среди славянских племен для их членов открылся свободный и почетный выход из родового быта

13 Вернадский Г.В. Начертание русской истории. Прага, 1927. С. 39.

14 Геллер М. История Российской империи: В 2 т. М., 2001. Т. 1.С. 24.

в быт, основанный на других, новых началах; они получили возможность развивать свои силы, обнаруживать свои личные достоинства, получили возможность личною доблестью приобретать значение, тогда как в роде значение давалось известною степенью по родовой лестнице; в дружине члены родов получали возможность ценить себя и других по степени личной доблести, по степени той пользы, которую они доставляли князю и земле; с появлением дружины должно было явиться понятие о лучших, храбрейших людях, которые выделялись из толпы людей темных, неизвестных, черных; явилось новое жизненное начало, средство к возбуждению сил в народе и выходу их; темный, безразличный мир был встревожен, начали обозначаться формы, отдельные образы, разграничительные линии»15.

Дружинники, как и князья, руководствовались своими частными интересами, были движимы жаждой добычи, которой князья с ними щедро делились. Но их военные успехи, производные от их воинской доблести и удали, тоже косвенно обслуживали интерес общий, интерес формировавшейся киевской государственности. И не только потому, что способствовали образованию военной элиты, без которой государство существовать не может. Ведь те же самые войны, расширявшие подвластные территории, отодвигали внешние угрозы от территорий, захваченных ранее. Рейды в «дикое поле» стимулировались возможной добыч ей, но они же были профилактическим, превентивным, как сказали бы сегодня, средством, упреждавшим набеги кочевников.

Удачно воюющий князь и его дружинники обеспечивали неустойчивый, непрочный, но все-таки мир, бывший в ту эпоху большим дефицитом – особенно в прилегавших к степи землях. Такой князь не только размашистее пировал, но и больше торговал и строил, больше заказывал самых разнообразных товаров, давал работу разным людям, что способствовало выявлению и мобилизации личностных ресурсов в недружинные, гражданские, т.е. торгово-купеческие и ремесленные сферы деятельности. Об этом нам еще предстоит говорить подробнее. Однако создание органических источников мирного интенсивного развития оказалось для Киевской Руси задачей неразрешимой. Созданная же ею модель развития экстенсивного (посредством территориального расширения и контроля над торговым транзитом) не могла быть ни долговременно конкурентоспособной, ни долговременно стабильной. Потому что

15 Соловьев СМ. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. С. 169-170.

стратегически несостоятельной была сама ставка на войну как ресурс развития, благодаря которой эта модель утвердилась.

Идеология перманентной войны сыграла не меньшую роль в распаде не успевшей сложиться и упрочиться киевской государственности, чем родовой принцип легитимации власти. И дело даже не в том, что плененность такой идеологией может сопровождаться катастрофическими политическими ошибками, подобными, скажем, ошибке Святослава: разгромив Хазарский каганат, он ликвидировал защитный барьер Руси от степных кочевников, способный взять на себя последовавшие вскоре чувствительные половецкие удары. Дело и в том, что война, будучи главным инструментом строительства и укрепления государственности, рано или поздно из внешней превращается во внутреннюю.

Становление государства в Киевской Руси – хорошая иллюстрация к теории «стационарного бандита». Согласно этой теории, государственная власть возникает в результате оседания на конкретной территории силовых группировок, которые постепенно переходят от хищнической разорительной поживы к окормлению стада и регулярной стрижке шерсти. Но много настричь варяжские князья не могли, способствовать окормлению – тоже. Уровень хозяйственного развития покоренных ими племен был крайне примитивным, объемы избыточного продукта оставались минимальными. Натуральных податей (мехов, меда, воска), которые взимались с населения и вывозились на международные рынки, для наращивания торговли князьям не хватало. Внешние захватнические войны какое-то время обеспечивали доступ к новым ресурсам и позволяли расширять пространство власти, которая, в свою очередь, использовалась для захвата новых ресурсов и еще большего территориального расширения. Но долго так продолжаться не могло.

В подобной государственной модели война и насилие – органические элементы функционирования системы именно потому, что речь идет о силовом предприятии. Других органических элементов развития такая модель не создает. Но возможности новых территориальных приобретений рано или поздно исчерпываются, в чем довелось убедиться уже воинственному Святославу. Добравшись до Балкан и осев с дружиной в Переяславце, он оставил без защиты Киев и вынужден был вернуться, чтобы остановить угрожавших столице печенегов, а после вторичного пришествия на уже подчиненные, казалось бы, территории столкнулся не только сопротивлением болгар, но и с поддержавшей их Византией, воевать с которой вдали от Руси был не в силах и должен был Балканы покинуть – с тем, чтобы на обратном пути быть убитым теми же печенегами.

При таких обстоятельствах внешние войны как раз и трансформируются во внутренние, что в Киевской Руси и произошло. Внутриродовые столкновения в борьбе за великое княжение дополнились тотальной междоусобицей в борьбе за ограниченные ресурсы. Но теперь это была уже борьба не за овладение государством, а за приватизацию его отдельных сегментов, что сопровождалось не только грабительскими набегами князей на земли сородичей, но и распадом Руси на все более мелкие княжества: к середине XII века их было уже около полутора десятков, а к началу следующего столетия – около полусотни16. Носителей и выразителей общего интереса на Руси не оставалось, на право представлять и отстаивать его находилось все меньше желающих.

Это в конечном счете и привело к катастрофе, последовавшей за монгольским нашествием. Князья не смогли договориться о совместных действиях, а договорившиеся – совместно действовать в решающем сражении с монголами на реке Калке (1223). Последовавший разгром тоже ничему их не научил – примерно так же они повели себя и несколько лет спустя во время нашествия Батыя, после чего Русь оказалась под властью монголов. Приватизированная по кускам государственность уже таковой не являлась. Точнее, она перестала ею быть, так и не успев окончательно сформироваться. Катастрофа стала результатом задолго до нее начавшегося распада государственной общности.

Едва ли не ярче всего этот распад проявился в том, что одним из существенных мотивов междоусобиц и разорительных набегов князей на соседние княжества стало обращение в рабство с последующей продажей на невольничьих рынках жителей своей собственной страны. Работорговля изначально была важнейшей статьей дохода русского экспорта. Об этом можно судить на основании письменных источников, об этом много писали историки17. Но если

16 История России с древнейших времен до конца XVII века. С. 168.

17 См.: Покровский М.Н. Избранные произведения: В 4 кн. М., 1966. Кн. 1. С.137-139; Королюк В.Д. Некоторые спорные и нерешенные вопросы истории славянских народов в раннефеодальный период (VII-X вв.) // Краткие сообщения Института славяноведения. М., 1961. Вып. 33/34: Фроянов И.Я. Рабство и данничество у восточных славян (VI-Х вв.). М.; Пб., 1996.

живым товаром становятся не только «чужие», но и «свои», то это значит, что идея национально-государственного единства в культуре не закрепилась, что культура эта в значительной степени оставалась локальной, догосударственной и что замена границ между племенами границами между княжествами в данном отношении принципиально мало что изменила. Не удивительно поэтому, что междоусобицы сопровождались порой использованием одной из сторон враждебных Руси половцев и дележом с ними захваченной добычи. Такая практика будет воспроизводиться и в дальнейшем, когда русские князья будут действовать против других русских князей совместно с монголами.

Идеология перманентной войны, изначально заложенная в основание киевской государственности, не могла не привести к вытеснению общего интереса, не успевшего оформиться и закрепиться в сознании, интересами частными внутри формально (и символически) единого княжеского рода. При этом вокруг князей не успел возникнуть и сколько-нибудь широкий круг людей с государственной культурой. Древнерусская власть сумела обеспечить мобилизацию личностных ресурсов для ведения войны, она поставила себе на службу физическую силу, воинскую отвагу и удаль. Но она не смогла превратить привилегированное профессиональное воинство, из которого вырастало постепенно русское боярство, в государствообразующее сословие, привязать его к себе прочными правовыми нитями.

На всем протяжении киевского периода дружинники оставались абсолютно свободными, могли покинуть князя в любой момент и перейти на службу к другому, если видели в этом свою частную выгоду18. В свою очередь, и у князей не было перед боярами-дружинниками каких-либо фиксированных обязательств. Идеология и практика перманентной войны порождали широкий спрос на воинов, превышавший предложение. Поэтому князья не могли покушаться на свободу дружинников, а те не хотели ею поступаться. Но такая абсолютная свобода, не регулируемая взаимными правовыми обязательствами, не продуцирует государственное сознание; личностный ресурс, мобилизованный свободой без обязательств, не может стать ресурсом государственности.

8 «Отношения служилых людей к князю были до крайности шатки, они могли прерваться ежеминутно и по односторонней воле служилого человека» (Сергиевич В.И. Вече и князь. М., 1867. С. 20).

В конечном счете такая свобода оборачивается тотальным закрепощением в государстве неправовом, что и показала последующая история страны19. С объединением русских земель вокруг Москвы свобода ухода от одного князя к другому исчезла по причине того, что князь остался только один. И на смену ей пришла не свобода с взаимными обязательствами, а несвобода односторонних обязанностей без прав, несвобода «государевых холопов». Русская анархия и русская тирания – две стороны одной и той же медали.

Когда сегодня говорят о русском понимании свободы как воли, то имеют в виду свободу без ответственности. Правильнее, как нам кажется, говорить иначе: идея свободы, не обрученная с идеей права, в реальной политической жизни неизбежно оборачивается колебаниями исторического маятника между анархией и тотальной государственной регламентацией.

Таким образом, уже в киевский период обозначилось существенное отличие государственности и общественных отношений на Руси от государственности и общественных отношений европейского типа.

2.2. Киевская Русь и Европа: два вектора развития

В то время как Русь распадалась, в Западной Европе зарождалась система договорно-правовых взаимных обязательств внутри феодальной иерархии между сюзеренами и вассалами20. Подобных отношений древний Киев не знал, а в русском языке ни тогда, ни позднее не возникло даже аналогов этим терминам: словами «господин» и «слуга» их содержание не передается. Не знала феодальных отношений западноевропейского типа и Византия. Но будучи преемницей Рима, она унаследовала от него и принципы римского права, которые использовала для юридического упорядочивания своего

государственного уклада. Если в средневековой Западной Европе их утверждение начиналось снизу, то в Константинополе оно изначаль-

19 «… Свобода, которая не зиждется на праве, – пишет по поводу этой ситуации Ричард Пайпс, – неспособна к эволюции и имеет склонность обращаться против самой себя; это акт голого отрицания, по сути своей отвергающий какие-либо взаимные обязательства и просто крепкие отношения между людьми» (Пайпс Р. Россия при старом режиме, М., 1993. С. 74-75).

20 Говоря о Западной Европе и особенностях ее исторической эволюции, мы здесь и в дальнейшем имеем ввиду не некий маршрут развития, общий для всех стран региона, которые развивались по-разному и отнюдь не синхронно, а ту тенденцию, которая наметилась там в конце Средневековья и обусловила впоследствии становление в Европе современных демократически-правовых государств.

но шло сверху, т.е. от самой государственной власти. Однако заимствовать у Византии эти принципы и пересадить их в свою культурную и социально-политическую почву – подобно тому, как это произошло с христианством, – Русь не смогла. Поэтому стать второй Византией ей не было суждено. Что касается западноевропейского феодализма, то нечто подобное в Киевской Руси начало стихийно возникать, но – в отсутствие тех договорно-правовых связей и зависимостей, которые сопутствовали утверждению и развитию феодализма на Западе.

Государство, расширяющее и укрепляющее себя только силой и торговлей безвозмездно взимаемой с населения данью, не может подчинить эту силу праву. Оно не в состоянии даже сконцентрировать саму силу в одном центре, а при множественности таких центров невозможно правовое упорядочивание не только военной, но и мирной хозяйственной деятельности. В подобных ситуациях мир оказывается в плену жизненной логики, заданной перманентной войной. Даже тогда, когда условия хозяйственной деятельности существенно изменяются.

По мере того, как утрачивал былое торговое значение путь «из варяг в греки», русские князья стали оседать в своих «отчинах» и воспринимать себя прежде всего как землевладельцев. Пока они жили главным образом сбором дани, захватом рабов и продажей товаров и невольников на международных рынках, земля их не очень интересовала: ее, в отличие от Европы, было много, доход она приносила небольшой, рабочих рук не хватало. При таких обстоятельствах не мог сложиться и правовой институт частной земельной собственности. Но в том виде, в каком он формировался в феодальной Европе, он не сложился и после того, как отношение князей к земле начало изменяться.

Они были владельцами своих территорий, но не как земельные собственники – феодалы, а как представители политически господствовавшего княжеского рода; их экономическая власть была производной от политической. В данном отношении они являлись предшественниками московских государей, а не феодалами европейского типа. Подобно последним, они могли раздавать земли дружинникам-боярам в обмен на службу. Но, в отличие от европейских феодалов, они были повязаны традицией, исключавшей какие-либо фиксированные взаимные обязательства между князьями и боярами. Те держались за свою свободу и полученной землей, как правило, не дорожили – недостатка в ней по-прежнему не наблюдалось ее доходность, как и прежде, была мала, рабочая сила оставалась дефицитом. А это значит, что сама боярская служба никакими договоренностями, обязательными для исполнения, обусловлена и регламентирована не была. В свою очередь, «отсутствие удельной Руси какой-либо формальной зависимости между землевладением и несением службы означало, что там отсутствовала коренная черта того феодализма, который практиковался на Западе»21.

В такой ситуации для вызревания в сознании идеи права земельной собственности не было достаточно сильных импульсов. Не было их и для перехода дружинников-бояр к производительной хозяйственной деятельности: многие из них продолжали искать себе применение на привычном военном поприще, благо непрекращавшиеся междоусобицы такую возможность предоставляли. Разумеется, самоприкрепление князей к земле и экономическая зависимость от нее не могли не сопровождаться постепенными изменениями в жизненном укладе и культуре, а в некоторых регионах – и появлением сильного оседлого боярства, о чем нам еще предстоит говорить. Но без договорно-правовых отношений по поводу землевладения и его условий возможности такого развития были ограничены.

Формирование этих отношений в европейском феодализме создало предпосылки для возникновения независимого суда. В Киевской Руси они не возникли и возникнуть не могли. Конечно, киевские князья должны были думать не только о расширении подвластных территорий, но и об упорядочивании на этих территориях повседневной жизни. Они создавали письменные своды законов («Русская правда» Ярослава Мудрого – самый известный среди них, но отнюдь не единственный), вершили по ним суд. Но эти законы регулировали лишь типовые ситуативные отношения между людьми (по поводу наследства, долговых обязательств, убийств, членовредительства, краж и т.д.). Ничего похожего на взаимные обязательства между европейскими сюзеренами и вассалами в них не фиксировалось – именно потому, что русские законы регулировали ситуативное взаимодействие частных лиц, а не долговременные договорные отношения социальных субъектов.

Правда, взаимные обязательства внутри феодальной иерархии не регулировались в ту эпоху и европейским законодательством. Но они создавали предпосылки для юридического оформле-

21 Пайпс Р. Указ. соч. С. 76.

ния общих принципов контрактного, а в перспективе – и конституционного права. «Взаимные обязательства, принятые на частной основе, со временем приобрели общественное измерение и послужили основой конституционного правления в Европе и странах, населенных европейцами, поскольку конституция тоже представляет собой контракт, в котором расписываются права и обязанности правительства и граждан»22. Историческое развитие Киевской Руси таких перспектив не открывало.

Принципиально иначе, чем на Западе, развивались не только русские земельные отношения, но и русские города. В Европе города складывались в долгой борьбе с феодальными баронами и стали – наряду с договорными отношениями внутри самого землевладельческого сословия, постепенно распространявшимися и на его отношения с монархами, – важнейшим источником правовой культуры, благоприятной средой для формирования исторических предпосылок гражданского общества. Русские города, возникшие как побочный продукт внешней торговли (и хиревшие по мере ее упадка), в подавляющем большинстве своем таким источником и такой средой не являлись.

Борьба между князьями и вечевыми институтами на Руси по своим культурным и политическим последствиям не была аналогом европейских столкновений между феодалами и горожанами. Вечевые собрания отстаивали не гражданские права, не идеи самоорганизации населения; им достаточно было завоеванного права выбора между «плохим» и «хорошим» князем из монопольно правившего княжеского рода. Возможно, впрочем, что они, по примеру новгородцев, претендовали и на большее. Но ничего похожего на новгородское самоуправление в других городах источники не фиксируют.

К тому же и сами князья стремились демобилизовать политическую составляющую вечевой активности, направить ее в нужном для себя направлении, превратить городские низы в инструментально используемую силу, задействованную в ополчении или общественных работах. Рюриковичи были заинтересованы и в развитии хозяйственной активности своих подданных, в их широком вовлечении в торговую и ремесленную деятельность, и в этом отношении осуществлявшаяся ими мобилизация личностных ресурсов населения оказалась не менее успешной, чем мобилизация таких ресурсов в профессионально-дружинное воинство. Более того, по уровню

22 Пайпс Р. Собственность и свобода. М., 2001. С. 143-144.

хозяйственной культуры наиболее крупные древнерусские города, первую очередь Киев и Новгород, не только не отставали от большинства западноевропейских, но и опережали их.

Это стало возможным благодаря тесным контактам с Византией, культурно превосходившей тогдашнюю Западную Европу. Широкий приток на Русь византийских мастеров самого разного профиля и поездки русских в Константинополь сопровождались заимствованием и освоением греческих знаний и технологий, в результате чего русский экспорт сырья и рабов постепенно дополнялся вывозом собственных ремесленных изделий23. Быстро развивалось строительство, все больше людей втягивалось в международную торговлю: по наблюдениям арабских путешественников, в нее было вовлечено до трети населения24. Однако заимствование и освоение чужих достижений, способствуя в определенных пределах хозяйственной интенсификации, сами по себе не создавали стимулов для собственных инноваций и предпосылок для того прорыва от экстенсивной экономики к интенсивной, которые формировались в то время на Западе. Можно сказать, что именно в киевский период была заложена та традиция догоняющих частичных интенсификации, которая будет воспроизводиться во всей последующей истории страны вплоть до наших дней.

На Западе прорыв к новому типу хозяйствования не был одномоментным: он растянулся надолго и осуществлялся трудно. Бурный рост городов и сопутствовавшее ему развитие внутренних рынков деформировали жизненный уклад значительных слоев населения, привели к разрывам социальной ткани и тяжелейшему кризису XIV столетия – с массовым голодом, войнами, народными волнениями и чумной эпидемией, выкосившей в некоторых странах до половины населения. Но способ развития, заложенный в ХI-ХIII веках, не был отброшен. Он-то и обусловил все последующие достижения Запада и его превращение в лидера мировых технологических и социальных инноваций. И этот способ развития принципиально отличался от избранного Русью, в которой расцвет городов и не менее стремительное, чем на Западе, увеличение их численности обеспечивались не только органическим ростом их собственных сил, но и продолжавшейся на всем протяжении киев-

23 Литаврин Г.Г. Византия и славяне. СПб., 1999. С. 512.

24 Калинина Т.М. Древняя Русь и страны Востока в X в.: Средневековые арабо-персидские источники о Руси. М., 1976. С. 15.

ского периода эксплуатацией деревни, т.е. принудительным изъятием у нее продовольствия и сырья. Такое изъятие заменяло внутренний рынок, позволяя сохранять изначально доминировавшую ориентацию на международную торговлю. Естественно, что с упадком последней в упадок приходили и обязанные ей своим быстрым ростом русские города, а вместе с ними рушилась и вся государственная конструкция Киевской Руси.

Древнерусский город, развивавшийся за счет деревни, не создавал социокультурной среды, благоприятной для возникновения городского самоуправления западноевропейского типа, которое сформировалось в ходе противостояния европейским феодалам. Поэтому при уже упоминавшемся высоком уровне и качестве ремесла, сопоставимых с европейскими, а порой и превосходившими их, ничего похожего на самоорганизацию ремесленников, характерную для средневековой Европы, историки на Руси не обнаруживают25. Но это означает, что традиция гражданской и профессиональной самоорганизации в начальный период отечественной истории заложена не была. Не получила она развития и в последующие столетия, ее слабость остро ощущается и в наши дни.

Показательно, однако, что самоорганизация наличествовала у древнерусских купцов26. Показательно и то, что она, как и в княжеской дружине, была военно-торговой. На этом основании некоторые историки склоняются даже к выводу, что вечевые институты Киевской Руси представляли собой собрания не всего населения, а главным образом вооруженных торговцев27. Как бы то ни было, самоорганизация купцов, которые в ту эпоху не могли не быть по совместительству и воинами, может рассматриваться как дополнительное свидетельство размытости границ между миром и войной в Киевской Руси.

Завершая эту тему и переходя к следующей, отметим, что при рассмотрении деятельности киевских князей, сочетания в ней военно-завоевательного и государственно-упорядочивающего начал, обнаруживается некоторая цикличность, по крайней мере у первых Рюриковичей. После бурной территориальной экспансии Олега и Игоря – «мирная передышка» (около 17 лет) в правление

25 См.: История предпринимательства в России: В 2 кн. М., 2000. Кн. 1: От средневековья до середины XIX века. С. 26.

26 Сметанин С.И. История предпринимательства в России. М., 2002. С. 22-26.

27 Покровский М.Н. Указ. соч. С. 146-150.

Ольги, сопровождавшееся стремлением освоить завоеванное, придать ему некоторую государственную цельность. Затем – новые войны и завоевания при Святославе, а после него – первая из известных нам попыток строительства государства, предпринятая крестителем Руси Владимиром.

При этом бросается в глаза, что стремление к упорядочивали было свойственно князьям, принявшим христианство. Поэтому можно сказать, что именно замирявшие завоеванный мир Владимир и его бабка Ольга заложили основы русской государственности, а не расширявшие этот мир рыцари войны и победы Олег, Игорь и Святослав – при всем том, что последний тоже оставил своим преемникам нечто существенное, а именно – родовой принцип организации власти и ее легитимации. Тем не менее само принятие христианства на Руси не обошлось без войны и было непосредственно связано с победой в ней.

Глава 3 Государственность и христианство: вхождение в осевое время

Принятие христианства не предотвратило распад первой русской государственности, не помогло заблокировать описанные выше разрушительные центробежные тенденции. Факторы, обусловившие распад, оказались сильнее. Поэтому, рассматривая их воздействие на ход истории, мы сочли возможным от христианства абстрагироваться. Но оно, безусловно, помогло существенно продвинуться по пути государственного строительства и оставило будущим поколениям духовный задел, без которого им вряд ли удалось бы исполнить выпавшую на их долю историческую работу. К тому же это была первая попытка прорваться из доосевого времени в осевое. Поэтому Крещение Руси князем Владимиром и культурно-исторические последствия данного события, его роль в решении обозначенных выше проблем мы рассматриваем отдельно.

3.1. Княжеский бог и вече богов

Ко времени вокняжения Владимира в Киеве стало очевидно, что на прежней культурной основе обеспечить государственное единство завоеванных территорий невозможно. Не обеспечивались при этом и стабильная легитимация власти киевского князя, устойчивость его положения. Подчиненные племена тяготели к сепаратизму, и Владимиру пришлось усмирять силой отложившихся вятичей (дважды) и радимичей. Но проблемы это не решало: локальные до-государственные культуры мешали становлению государственной целостности. Киевский князь правил под защитой богов полян и древлян, но что значили эти боги для дреговычей или волынян?

Рюриковичи не принесли на покоренные территории готового государственного опыта. У них, как и у местных племен, его не было, они могли его лишь заимствовать. И прежде всего у Византии. Уже сами посещения князьями Царьграда, лицезрение там императора, его двора, церковной эстетики намекали на возможность другой жизни и иного, чем на Руси, типа сакрализации Власти. Но как заимствовать этот «передовой опыт»? Обращение в христианство (путь, намечавшийся в свое время княгиней Ольги), которое получило довольно широкое распространение в Киеве, большинстве других земель могло вызвать отторжение. Такое обращение не соответствовало не только культурным предрасположенностям основной массы населения, но и умонастроениям дружинников – как правило, язычников. Напомним летописное свидетельство о попытках Ольги обратить в греческую веру своего сына Святослава. Гневаясь на мать, убеждавшую его креститься, Святослав отмахивался: «Как мне одному принять новую веру? Дружина станет смеяться надо мною!»28.

У дружинников были, однако, не только ментально-культурные, но и вполне прагматические резоны, побуждавшие их настороженно относиться к христианству. Они хорошо представляли себе политическую суть греческой религиозной доктрины и понимали, что ее принятие могло означать радикальную ломку сложившейся системы отношений между дружиной и князем. Утверждение богоустановленного характера власти соблазняло варяжских правителей, но не находило сочувствия у тех, кто привык к военно-демократическому дружинному «братству», в котором князь был всего лишь первым среди равных29.

Последовавшее принятие христианства только потому и могло пройти безболезненно, что вольностей дружинников смена веры никак не затрагивала и нисколько не ущемляла. Но главным препятствием для заимствования этой веры были, наверное, более глубокие причины.

Мощная языческая партия, сложившаяся в военной элите, отдавала себе отчет в том, что иного пути, кроме заимствования государственного опыта других народов, у Руси нет. При доминировании на приобретенных территориях конфликтовавших друг с другом локальных племенных культур их консолидация могла быть обеспечена только посредством принятия всеми чужой, «ничейной» культуры. Но как сделать это, не заимствуя чужого Бога?

Языческая партия отдавала себе отчет и в том, каковы будут последствия такого заимствования. Ведь Византия считала каждый Народ, принявший веру из рук Императора и Константино-

28 Русская летопись для первоначального чтения // Соловьев С.М. Указ. соч. С. 37.

29 См.: Алпатов М. А. Русская историческая мысль и Западная Европа, XVII-XVIII вв. М., 1976. С. 24.

польского патриарха, вассалом христианской империи30. Поэтому христианизация влекла за собой неизбежную духовную зависимость от Византии, моральное подчинение ей. И это при том, что Русь не уступала Византии в силе: успешные походы первых киевских князей («щит на вратах Царьграда») и заключение, благодаря одержанным победам, льготных торговых договоров с греками еще не успели забыться. Поэтому и мог возникнуть проект, наличие которого предполагают у языческой партии, избравшей Владимира орудием его реализации, некоторые историки. Суть проекта состояла в том, чтобы «под знаком праотеческих богов завладеть Царь-градом, его культурными богатствами и силами, и так решить вопрос о синтезе религий и передовой европейской культуры»31.

Трудно сказать, существовал ли такой проект в действительности. Во всяком случае, первоначальные действия Владимира, завоевавшего в борьбе с братьями киевский стол, свидетельствуют о том, что план, альтернативный христианизации, имел место. Похоже, Владимир надеялся сформировать культурную основу для государственной консолидации Руси посредством реформирования язычества. Вместо объединяющей абстракции заимствованного греческого Бога было предложено механическое объединение различных племенных, местных богов в едином Пантеоне, который в Киеве и построили. Судя по именам (Перун, ДаждьбогДорос, Си-марта, Стрибог, Молоши), здесь были представлены славянские, финноугорские и варяжские религиозные традиции.

Это была наивная попытка обеспечить государственное единство, опираясь на символы догосударственной культуры, воспроизводя на государственном уровне двухполюсный племенной тотем в виде главного княжеского бога (Перуна) и вечевого собрания богов местных. Вместе с тем это была и попытка соединить в едином символическом поле военную силу (Перун – бог войны) и религиозную веру в ее наличных проявлениях. А вот рассматривал ли Владимир возведение своего Пантеона как идеологическую подготовку похода на Царьград, мы никогда не узнаем. Как не узнаем и то, замышлялся ли такой поход вообще.

Но мы точно знаем, что он не состоялся. И что через некоторое время Русь приняла христианство, а Пантеон был снесен. Это значит, что первоначальный замысел объединения локальных

30 Голубинский Е.Е. История русской церкви. М., 1901. С. 382.

31 Карташев А.В. Очерки по истории русской церкви: В 2т. М., 2000. Т. 1. С. 130

языческих культов выявил свою несостоятельность – в том числе и в упоминавшихся восстаниях вятичей и радимичей. Он и в самом деле был наивен. Вечевая культура предполагает локализацию; идея представительства, т.е. собрания в одном месте религиозных символов местных этнических общностей, пространственно друг от друга отделенных, не могла быть этой культурой воспринята. До освоения ею мысли о Земском соборе было еще очень далеко, мысли о парламентском представительстве – еще дальше.

Кроме того, в племенной культуре фигура князя особым, персональным богом, отличным от богов племенных, не сакрализируется – боги у князя и у племени общие. Возможно, именно поэтому новгородцы, например, отвергли верховенство княжеского Перуна (не говоря уже о том, что оно могло восприниматься как покушение на изначально договорный характер их отношений с Рюриковичами).

Других фактов, свидетельствующих об отторжении этой религиозной реформы, до нас не дошло. Но уже сам отказ от нее говорит о том, что ее несостоятельность вскоре была осознана, и восторжествовало представление о заимствовании чужого, «ничейного» Бога, не связанного с каким-либо местным этносом или племенем. Или, говоря иначе, представление о том, что только Он мог стать той базовой абстракцией, освоение которой вело к объединению разнородного, к упрочению государственной целостности и наделению княжеской власти дополнительным (к родовому и военно-силовому) легитимационным ресурсом. Разумеется, все это фиксировалось в каких-то других словах, осознавалось в ином языковом поле, но сама мотивация вряд ли может вызывать сомнения.

Правда, здесь снова во всей своей остроте вставал вопрос, о котором мы уже упоминали. Ведь заимствование чужого Бога и чужой веры, влекущее за собой духовную и моральную зависимость от Византии, само нуждалось в легитимации – в противном случае оно не только не упрочило бы, но и ослабило персональную легитимность князя Владимира и Рюриковичей вообще.

3.2. Завоевание чужой веры

Обстоятельства складывались таким образом, что эта неразрешимая, казалось бы, задача была решена относительно безболезненно. Воспроизведем вкратце ход событий, предшествовавших Крещению Руси.

В то время, когда в Киеве искали идеологические обоснования, призванные легитимировать принятие чужой веры, византийский император Василий II обратился за военной помощью к Владимиру. Нужда в ней была вызвана последствиями восстания поднятого против императора одним из византийских военачальников Бардой Склиром. Другой полководец – Фока – восстание подавил, но после этого сам провозгласил себя императором, начал продвигаться к столице и в конце 987 года приблизился с войсками к Константинополю. Согласно договоренности, русский корпус посылался в Византию в обмен на выдачу сестры императора царевны Анны замуж за киевского князя при условии крещения не только самого князя, но и всей страны.

Избавившись с русской помощью от опасности, греки, однако, выполнять свое обещание не спешили. Причина понятна: несколько раньше в Константинополе без энтузиазма восприняли даже предложение крещеного германского императора Оттона Великого, сватавшего за своего сына дочь византийского императора Романа II. В тогдашней Византии германцы все еще рассматривались сквозь призму их варварского происхождения, и грекам казалось чем-то неслыханным, чтобы «порфирородная, то есть дочь, рожденная в пурпуре, вступала в брак с варваром»32. Выдача царевны за язычника Владимира выглядела, наверное, еще более предосудительной. Не дождавшись обещанного, киевский князь, чтобы заставить императора выполнить договор, захватил в Крыму греческий город Корсунь.

Продолжать войну греки не решились. Анна вскоре была доставлена в Корсунь. Там состоялось крещение княжеской дружины, а по возвращении князя в Киев – и жителей столицы.

Таким образом, заимствованию чужой веры предшествовало успешное применение военной силы – сначала в союзе с «хозяевами» этой веры ради получения символизировавшей ее царевны, а потом и против них. В результате культурно чужое как бы вписывалось в контекст своего и привычного, ибо заимствование теперь уже выглядело не слабостью, а следствием боевой мощи. Отторгаемое культурой христианство представало как одобряемый ею военный трофей.

Так благоприятное для Киева развитие событий (восстание в Византии) позволило реализовать замысел, суть которого заключалась в том, чтобы «отделить христианство от „греков", представить его как бы непосредственно полученным от апостола Андрея или результатом военной победы над греками»33. А осада и взятие

32 Пресняков А. Е. Лекции по русской истории: В 2т. М., 1938. Т. 1: Киевская Русь. С. 100.

33 Ключевский В.О. Лекции по русской истории. М., 1997. С. 469.

Корсуня интерпретируются историками как стремление «вместе им как бы завоевать и веру греческую, приняв ее рукой победителя»34.

Сама по себе практика культурных заимствовании посредством завоеваний (или их имитации) не есть нечто уникальное, самобытнорусское. Это – одна из универсальных стратегий, использовавшихся догоняющими языческими обществами. Завоевания позволяли интегрировать инновации в культуру, нововведениям противостоявшую, обеспечить массовое согласие на их принятие. Такая стратегия была реализована германскими племенами, захватившими Рим, ей следовала и Монгольская империя. Своеобразие России не в том, что в начальной точке своей истории она шла этим путем. Ее своеобразие и «особость» в том, что, в отличие от европейских народов, она будет столетиями двигаться по нему и в дальнейшем, не только не выдыхаясь и не распадаясь, подобно тем же монголам, но и укрепляя свою государственность и международное влияние. Поэтому этот сюжет останется одним из центральных и в нашем последующем изложении.

Пока же, забегая вперед, обратим внимание на одно важное обстоятельство. Легитимация культурных заимствований посредством завоеваний, превращение инородного в свое благодаря предварительной военной победе над носителями этого инородного, освящение последнего глубоко укорененным в собственной культуре, культом Победы полностью вписываются в логику экстенсивного развития. Рассматривая мотивы и результаты завоеваний, мы обычно имеем в виду захват материальных (территориальных или человеческих) ресурсов. Между тем захват культурных ресурсов играл в мировой истории еще более значительную роль.

Скажем, среди многообразной добычи, захваченной германцами вместе с пространством гибнущей Римской империи, решающими в исторической перспективе оказались не материальные богатства, не римская экономика, переживавшая к тому же упадок, а культурные приобретения. И это, повторим, не противоречит логике экстенсивного развития, а вполне соответствует ей.

В дальнейшем, однако, ход истории может быть разным. У одних народов освоение захваченных культурных ресурсов становится предпосылкой и импульсом перехода к органическому интенсивному саморазвитию. Другие расходуют их для сохранения

34 Платонов С.Ф. Учебник русской истории. СПб., 2001. С. 29.

и упрочения экстенсивной модели. При этом захваченные ресурсы рано или поздно исчерпываются, оказываясь недостаточными для ответов на новые внешние или внутренние вызовы. И тогда страна и народ оказываются на историческом перекрестке разных путей дальнейшей эволюции.

Первая из этих дорог предполагает отказ от инноваций и выживание за счет консервирования и упрочения самобытных жизненных устоев, что ведет государство и общество в историческое небытие. Второй путь – запоздалое освоение интенсивной модели (что непросто: мешает инерция прошлого). Третье направление сулит перспективу самосохранения посредством завоевания новых, более современных культурных ресурсов и воспроизведения на их основе прежней экстенсивной парадигмы. Именно эту третью дорогу и будет потом из раза в раз выбирать Россия. В данном отношении завоевание веры князем Владимиром может рассматриваться не только как начало христианской истории страны, но и как выбор определенного способа ее развития, которому суждено будет надолго пережить Киевскую Русь и который со временем вступит в конфликт с самим христианством и русской православной церковью.

Выбор такого способа развития не был предопределен самим по себе фактом завоевания веры. Исторический маршрут задается не тем, как осуществляются культурные заимствования, а тем, насколько глубоко они осваиваются. Проблема легитимации заимствованного была решена на Руси относительно безболезненно, хотя без принудительной христианизации, судя по дошедшим до нас немногочисленным источникам, дело не обошлось. Освоить же приобретенное оказалось намного сложнее.

3.3. Вера против закона

Принятие в 988 году христианства принесло на Русь абстракцию единого для всех населявших ее племен и этносов Бога и тем самым ввело ее в первое осевое время. Будучи предельным, всеохватным обобщением, абстракция эта выводила древнерусского человека за границы его локального мира, ее освоение способствовало «возникновению исторического сознания и ощущения своей связи с окружающим Русь миром, с мировой историей»35. Вместе с тем единая вера несла в себе потенциальную возможность упрочения

35 Лихачев Д.С. Литература эпохи «Слова о полку Игореве» // Памятники литературы Древней Руси, XVII век. М., 1980. С. 19.

и духовной консолидации государственной общности – в том числе и благодаря тому, что придавала сакральный статус киевскому князю как Божьему помазаннику. Однако реализация этого потенциала не являлась для Киевской Руси той «исторической необходимостью», о которой в другое время и по другим поводам любили говорить большевики.

Многие проблемы, побудившие принять христианство, благодаря ему были решены или значительно смягчены. Именно после Крещения упала политическая роль племенных вождей (учение о едином Боге освещает власть лишь одного государя), а вместе с этим ушли в прошлое и сами племена. Возникли и начали осваиваться народным сознанием обобщающие абстракции – «Русь», «Русская земля». Создавалась и развивалась литература, которой не было в дохристианский период, появлялись первые письменные своды законов. Все это способствовало упрочению государственности, подводило под нее культурное основание, которого раньше она была лишена. И как результат заметно возрос международный престиж Руси, что проявилось, в частности, в возникших уже при Владимире и развившихся при его преемниках брачных связях княжеской семьи с влиятельными правящими домами Европы.

Но решение – благодаря принятию христианства – одних исторических проблем не предотвратило обострения других, перед которыми христианство оказалось бессильным. Идея единого Бога сама по себе была не в состоянии консолидировать правивший княжеский род, предотвратить в нем борьбу частных интересов. Для этого нужно было устранить само коллективное родовое правление, но в то время на Руси не было социальных субъектов, выступавших носителями иного принципа властвования. Поэтому не могли найти поддержки и попытки прорыва в иное политическое измерение внутри самого княжеского рода, о чем свидетельствует трагическая судьба Андрея Боголюбского. На решение этой задачи потребуется гораздо больше исторического времени. Формально с родовым правлением будет покончено лишь к концу XV века, а до того, как его инерция окончательно иссякнет, пройдет еще два столетия.

Конечно, христианство не могло реализовать в Киевской Руси свой консолидирующий потенциал в том числе и потому, что было заимствовано как бы в чистом виде, в отрыве от тех культурных воздействий, которым оно подвергалось в ходе многовекового развития Византии. В ней оно развивалось в непрекращавшемся Живом диалоге с античным наследием, питалось его соками, что способствовало синтезу веры и рационального знания, формированию системы содержательных обобщающих абстракций и их глубокой и тонкой конкретизации. Но даже при наличии столь мощного стимула интеллектуальной деятельности источники развития византийской культуры стали со временем иссякать.

Дело в том, что в Византии, в отличие от Запада, не возникло такого мощного стимулятора рационального мышления, как уже упоминавшийся нами во вводной главе институциональный диалог между духовным и светским (папой и императорами) центрами власти, создававший творчески плодоносное поле конструктивной напряженности. Греческая элита твердо стояла на позиции единства («симфонии») властей при фактическом доминировании императорской власти над церковной, что было созвучно и настроениям киевских правителей. Но эта идея в конечном счете заведет в исторический тупик и самих греков – несмотря на безусловную плодотворность обеспеченного ими культурного синтеза христианства и античного наследия. На Руси же это наследие вместе с содержащейся в нем идеей гуманизма было изначально отторгнуто, односторонний акцент был сделан на аскетизме, и так будет продолжаться до конца XVII столетия, когда античная культура начнет ускоренно осваиваться сменившей Киевскую Русь Русью Московской.

Отторжение эллинской премудрости как лишнего и опасного знания, избирательное освоение византийской культуры были обусловлены, однако, не столько историческим недомыслием Рюриковичей и иерархов русской церкви (большинство которых были греки), сколько тем, что в полном объеме ее синтетическое качество и не могло быть Русью освоено. Более того, само по себе христианство, даже в очищенном от античных примесей виде, осваивалось с трудом, ибо накладывалось на архаичное родовое сознание князей. Они готовы были принять и принимали идею единого Бога лишь постольку, поскольку каждый из них мог силой отстаивать свое право быть его земным наместником – если и не на общегосударственном уровне, то хотя бы в масштабе отдельных княжеств.

Поэтому некоторые историки говорят даже о преждевременности христианства для того периода развития Руси, ибо она проходила тогда «стадию автаркичных общественных союзов», которой христианство «не вполне соответствовало» и для которой «в большей степени ‹…› подходило язычество»36.Но если так, то

36 Фроянов И.Я. Начало русской истории: Избранное. М., 2001. С. 763.

преждевременным придется признать и само вокняжение Рюриковичей. Потому что для них-то принятие христианства и вхождение в первое осевое время на определенном этапе стали безальтернативной необходимостью.

Как бы то ни было, объединяющий принцип новой веры плохо стыковался с разъединяющим принципом силы. Первый существовал как бы над вторым, параллельно ему, будучи не в состоянии противостоять его доминированию.

Иногда под воздействием внешних опасностей и их коллективного осознания эти принципы сближались и даже пересекались. Так произошло, например, в 1111 году, когда Владимир Мономах, бывший тогда еще не киевским, а переяславским князем, организовал против половцев грандиозный поход нескольких князей по типу крестовых – первый из них к тому времени уже состоялся, и на Руси о нем было хорошо известно. Поход осуществлялся с участием епископа и священников, сопровождался благословением воинов и целованием всеми князьями большого деревянного креста перед тем, как войско двинулось из Переяславля в половецкую степь37. Но такое символическое единение совокупной русской силы и христианской веры случалось не часто, как не частым было и объединение князей для совместных действий без сопровождавших их демонстрационно-ритуальных акций. Заблокировать возобладавшую тенденцию силового междоусобного противоборства, ведущую к распаду, христианству было не дано.

Она могла быть заблокирована двумя способами.

Первый способ воплотился впоследствии в деятельности московских государей, сумевших монополизировать всю наличествующую силу и использовать веру для санкционирования своего права на такую монополию. Но этому предшествовало преодоление родового принципа властвования, для чего, как уже неоднократно отмечалось, в Киевской Руси не было никаких предпосылок.

Второй способ – увеличение объединительного потенциала веры посредством соединения ее с принципом законности. Однако потенциал самого этого принципа в его универсальном понимании (т.е. как регулятора всех отношений, включая отношения внутри властной элиты и между властью и населением) в конкретных обстоятельствах того времени имел еще меньше возможностей для

37 Подробнее см.: История России с древнейших времен до конца XVII века. С.177-178.

реализации, чем потенциал христианства. Поэтому данный принцип и не выдвигался. Более того, он сознательно отвергался, о чем красноречиво свидетельствует один из самых ярких литературных памятников киевского периода.

Написанное в XI веке «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона столько раз и столькими авторами комментировалось и интерпретировалось, что вставать на эту истоптанную исследовательскую тропу – значит, заведомо обрекать себя на повторение сказанного. Но нас интересует в данном случае не сам текст этого документа, а социокультурный контекст, побудивший автора так жестко и резко противопоставить друг другу закон (внешний, формальный и принудительный) и благодать (сущность мистическую, принципиально не формализуемую, в рациональных понятиях не фиксируемую). Перед нами – христианство, максимально адаптированное к архаичному доосевому сознанию. И в данном отношении отторжение Иларионом закона вполне адекватно.

Критика принципа – это нередко всего лишь фиксация его культурной неукорененности, беспочвенности. Закон – универсальный регулятивный принцип зрелой культуры, предполагающий развитие логического мышления, умение оперировать абстракциями и их конкретизировать, овладение искусством интерпретации, судебной дискуссии, освоение процедуры правоприменения. Древнерусский язычник не мог освоить правовую культуру, стадиально отстоявшую от него на две исторические эпохи – античную и христианскую. Литературным рупором этой неспособности и явилось «Слово» Илариона, который возвысил древнерусскую ментальную реальность, наделив ее максимальным ценностным статусом.

Киевский митрополит мыслил и писал в духе Нового Завета. Он не был сознательным противником юридического закона, ставил его выше языческого беззакония, полагая вместе с тем, что время закона прошло и утверждение христианства означало торжество более высокого принципа38. В этом просматривается и заявка на идеологическое противостояние Византии, стремление высвободиться из-под духовного подчинения ей посредством принижения свойственной грекам юридическо-правовой практики: ведь в Византии даже административные функции императора и патриарха

8 Подробнее см.: Мюллер Р. Понять Россию: Историко-культурные исследования. М., 2000. С. 110.

«определялись специальными юридическими установлениями»39. Отсутствие такой практики в Киевской Руси, как потом и в Московской, могло выглядеть не отставанием, а опережением, проявлением более высокого, чем рационально-правовое, духовного начала. История Московской Руси покажет, что христианское вероучение вполне сочетаемо с сознанием, не обремененным рациональным знанием. Эта история не опровергнет киевского митрополита, во многом следовавшего за евангелистическими текстами. Но она же наглядно продемонстрирует: вера (благодать), противопоставляемая закону, оказывается в конечном счете в политическом союзе с надзаконной силой. А в исторических пределах Киевской Руси пафос Илариона с реальностью стыковался еще слабо. Путь от язычества к христианству, даже очищенному от античного и ветхозаветного рационализма, оказался небыстрым и непростым.

3.4. Христианство и язычество. Еще раз о социокультурном расколе

В предыдущих разделах мы уже использовали термин «раскол» применительно к процессам, происходившим на Руси после пришествия варягов. Теперь у нас есть основания вернуться к нему, поскольку его содержательный смысл сказанным выше отнюдь не исчерпывается.

Социокультурный раскол, его многочисленные линии и их ответвления пронизывали всю жизнь Киевской Руси, все ее уровни. Инновации (то же христианство) были не в состоянии устранить эти глубокие трещины. Какие-то из них заделывались и цементировались, что на время увеличивало прочность недостроенной государственной конструкции, но не избавляло от появления новых, порой еще более глубоких линий разлома. Потому что культурный фундамент конструкции оставался расколотым. Расколотым же он оставался потому, что в большое, государственно-организованное общество были перенесены модели жизнеустройства локально-племенных, догосударственных миров.

К тому же сами эти миры – вместе с присущей им племенной идентичностью – уходили в прошлое только в древнерусском городе. В деревне, удерживавшейся в архаичном состоянии, они сохранялись: отщепление от них могло осуществляться лишь благодаря оттоку сельского населения в города, где был высокий спрос на

39 Успенский Б.А. Царь и патриарх: Харизма власти в России. (Византийская модель и ее русское переосмысление). М., 1998. С. 106.

личностные ресурсы в военной, торговой (она же и военная) и ремесленной деятельности. В сельской местности такого спроса возникнуть не могло, а потому и родоплеменные традиции оставались в ней незыблемыми. Это создавало еще одну линию раскола – между культурно продвинутым городом и законсервированной в исходной архаичности деревней. Но и город, повторим, находился лишь, на полпути от догосударственной культуры локальных миров к государственной культуре большого общества.

Эти миры социокультурного раскола не знали. Два полюса власти – авторитарный (в лице племенного князя) и народно-вечевой – воспринимались не как противоборствующие и конфликтующие, а как взамодополнительные, представляющие собой две одинаково легитимные проекции единого Бога-тотема. При воспроизводстве же данной модели в государственно-организованном большом обществе социокультурный раскол неизбежен. Выше уже отмечалось, что киевский князь, призванный воплощать общегосударственное начало, оказывался зависимым от киевского веча, которое руководствовалось локальными интересами города. В отдельных случаях интересы князя и веча могли совпадать, но раскол был изначально заложен в саму эту конструкцию, ибо в масштабах государства власть князя была вообще лишена второго, дополнявшего и легитимировавшего ее властного полюса.

Между тем без такого взаимодополнения и взаимопроникновения властных полюсов и их диалога государственность существовать не может. За исключением тех случаев, когда один из полюсов возвышается за счет полного подавления другого. По этой – авторитарной – модели будет первоначально развиваться Московская Русь, но и в данном случае раскол, как мы покажем в следующей части книги, не устраняется, а загоняется вглубь, заставляя власть искать контакт со вторым (народным) полюсом, когда искусственно устраненный раскол начинает снова обнаруживать себя на политической поверхности. В направлении однополюсности двигалась поначалу и Русь Киевская в лице первых Рюриковичей. Но властных ресурсов для контролирования захваченных разноплеменных территорий у них еще не было, что и побудило, возможно, Святослава к созданию института местных княжений в лице своих сыновей.

Результат известен: линия раскола переместилась в княжеский род. В свою очередь, борьба внутри него за великокняжеский стол стала главным препятствием для сакрализации власти отдельных киевских князей, без чего авторитарная модель утвердиться не могла. Кроме того, эта борьба, сделавшая очевидной возможность Н силового устранения правителя и замены его другим, привела к политическому усилению вечевого властного полюса, локалистского самой своей природе, лишенного государствообразующих интенций. Так социокультурный раскол творил мир по собственной матице, становился своего рода безличным историческим субъектом, подчинявшим своей анонимной воле всех политических игроков.

Как попытка преодоления раскола на ранней стадии и сакрализации авторитарной модели может быть истолковано и заимствование идеи христианского Бога. Но если у Владимира – первого князя, захватившего киевский стол силой, – такая мотивация и присутствовала, то его надежды довольно быстро обнаружили свою тщетность. Раскол – зафиксируем это еще раз – оказался неподвластным и нового Богу. Более того, принятие и насаждение христианства, устраняя или смягчая некоторые из прежних его (раскола) проявлений, вызывали к жизни другие.

Эти проявления почти не обнаруживали себя на политической поверхности и потому мало интересовали летописцев. Но они возникли, не могли не возникнуть, и их воздействие на политическую жизнь косвенно давало о себе знать уже тем, что абстракция единого Бога не получила воплощения в устойчивой консолидации государства. А это значит, что она оказалась не в состоянии объединить не только «верхи», но и общественные «низы» – в противном случае «верхи» вынуждены были бы с массовыми настроениями считаться. Это значит, что христианство не вытесняло прежние языческие верования, а накладывалось на них, образуя многообразные и внутренне конфликтные культурно-ментальные гибриды.

Историки единодушны в том, что принятие христианства не было актом, привязанным к определенной дате, а было процессом, растянувшимся на века. Поначалу оно опиралось на весьма узкую социальную базу и не имело «прочной политической основы»40. Скорее всего, сам акт крещения, предписанного Владимиром киевлянам, среди которых к тому времени было уже немало христиан, вообще не воспринимался как значимое событие и потому «не запечатлелся глубоко в памяти народной»41. Новая вера, спущенная сверху, не могла быстро заменить язычество; на первых порах она. Не столько устраняла прежние религиозные расколы, сколько

40 Флоровский Г. Указ. соч. С. 4.

41 Там же.

множила их. Но даже после того, как идея единого христианского Бога осваивалась народным сознанием, раскол не уходил в прошлое, а перемещался вглубь, выражаясь в своеобразии коллективных и индивидуальных представлений.

Многократно описанный феномен «двоеверия», т.е. переплетения, взаимоналожения язычества и христианства, нередко подвергавшегося языческому переосмысленнию, – одно из наиболее известных проявлений именно такой духовной эволюции. Некоторые исследователи на основании этого и других явлений склонны полагать, что и в целом с принятием христианства «духовная жизнь общества оказалась расколотой, с двумя параллельно существующими уровнями культурного развития»42. Такое обобщение не покажется чрезмерным, если вспомнить, что языческий полюс сохранялся в культуре и в последующие столетия, а в XX веке на время даже стал доминирующим – большевистский атеизм, нашедший среди населения значительную массу приверженцев, в модифицированном и модернизированном виде воспроизводил некоторые особенности языческого мироощущения.

Таким образом, идея благодати, даже отчлененная русской церковью в лице митрополита Илариона от идеи закона, не осваивалась повсеместно языческим сознанием как «единственно верная», не преобразовывала дохристианский менталитет, а интегрировалась в него в качестве дополнительного элемента. Но и идея закона, будучи универсального статуса лишенная, после христианизации Руси тоже создавала новые линии социокультурного раскола.

Ведь закон на Руси существовал – сначала в виде неписаных норм обычного права, а потом и в виде письменных кодексов («Русская правда», Новгородская и Псковская судные грамоты и др.). Но универсальным регулятором он действительно не был, упорядочивая лишь отношения между частными лицами в ограниченном; наборе типовых житейских ситуаций. На устройство самого государства и его взаимоотношения с боярско-дружинной элитой и населением закон не распространялся вообще. Между тем в Византии, освоившей универсалистские принципы римского права, существенно иными были и статус закона, и область его применения, и процедура его разработки, базировавшаяся на развитой системе юридически-правовых абстракций. Русь, заимствуя у греков хрис-

42 Луцке В.Г. Древнерусская культура на пороге второго тысячелетия // Исследования по новой и древней литературе. Л., 1987. С. 303.

некую веру, византийским правом не прельстилась. Но по дельным каналам оно все же на Русь проникало и даже применялось – прежде всего как регулятор отношений и конфликтов, в которые были вовлечены священнослужители и церковь. А это значит что культурный раскол между христианством и язычеством проник и в сферу права.

Русские своды законов писали в Киевской Руси на русском языке, византийские юридические нормы – на церковно-славянском. Но это – лишь внешняя сторона интересующего нас феномена. Суть же заключалась в том, что византийские правовые нормы, разработанные на основе юридических абстракций, и нормы права русского, возникшие в результате эмпирической классификации жизненных конфликтных ситуаций, сами такие ситуации нередко интерпретировали по-разному. Поэтому «один и тот же казус ‹…› получал – в плане выражения – два разных лингвистических описания и – в плане содержания – две разные юридические интерпретации»43. В столкновении «двух юридических норм ясно проявлялась их религиозная противоположность: византийское право воспринимается как часть христианской культуры, славянское – как элемент языческой старины»44.

Наверное (и даже наверняка), эта линия раскола не была в ту эпоху ни самой глубокой, ни центральной. Но она важна для понимания той избирательности в заимствовании и освоении принципов осевого времени, которая была характерна для Киевской Руси. Она важна и для понимания сути первого в отечественной истории цивилизационного выбора.

43 Живов В.М. История русского права как лингвистическая проблема // Из истории русской культуры. М., 2002. Т. II. С. 653.

44 Там же. С. 654

.

Глава 4 Цивилизационный выбор

Напомним, что понятие цивилизации мы связываем с базовыми принципами, на основе которых консолидируется государственность, реализующими их институтами, а также с иерархией этих принципов и институтов. В первом осевом времени государственность консолидируется силой, законом и верой, воплощаемыми в институтах верховной власти, суде и церкви.

Для государств, возникших в последние полторы тысячи лет, траектория цивилизационного движения задавалась исходным выбором мировой религии. Когда складывалась киевская государственность, выбирать можно было только из готового; времена радикального религиозного новаторства уже миновали (что не исключало, разумеется, возможности радикального реформирования созданного). Предпочтение, отданное Русью греческому христианству, диктовалось целым рядом объективных обстоятельств, но, скорее всего, стало результатом осознанного выбора между различными вариантами, которые, судя по дошедшим до нас свидетельствам, в Киеве рассматривались и обсуждались.

Западные хроники зафиксировали миссию епископа Адальберга, посланного на Русь уже упоминавшимся германским императором Оттоном Великим во времена правления княгини Ольги. Об интересе к Киеву свидетельствуют и более поздние приходы римских послов к предшественнику Владимира на киевском столе Ярополку, а также дипломатические сношения с Римом самого Владимира. В арабских источниках есть сведения о посольстве Владимира в Хорезм с разговорами о желании Руси принять ислам и о посольстве на Русь имама для ее обращения в эту веру45. Тесные контакты с хазарами позволяют считать вполне вероятной и миссионерскую проповедь на Руси иудаизма.

Поэтому нет достаточных оснований ставить под сомнение летописное предание о том, что Владимир выбирал веру, рассмат-

45 Записки Восточного отделений Императорского русского археологического общества. СПб., 1896. Т. IX. С. 262-267.

ривая разные варианты. Описание посольств с проповедью разных вероисповеданий и встречных миссий от киевского князя (чтобы посмотреть «кто како служит Богу»), скорее всего, в специфической форме трактует реальные события и процессы. Напомним еще раз, что принятие именно греческой веры имело такой очевидный минус, как вытекавшая из него духовная зависимость от Константинополя. Поэтому у киевского князя был очевидный резон рассмотреть все возможные варианты.

Если же говорить о причинах и мотивах сделанного цивили-зационного выбора, то принятие христианства по византийскому обряду в определенной степени диктовалось более ранним выбором князя Олега. Перенесение княжеского стола из ориентированного на Балтику Новгорода в ориентированный на средиземноморскую систему Киев географически и культурно приближало Русь именно к Византии, воплощавшей в те времена мощь древней государственности и блеск великой цивилизации46. Мир западного римского христианства и мир ислама находились существенно дальше; торговые, военные и политические связи с ними были менее значимыми. Да и для самих этих миров Русь была слишком отдаленной периферией – качественно иной и малоактуальной.

Правда, и в Константинополе Русь воспринималась отнюдь не как основной ареал культурного воздействия, а как варварская периферия цивилизованного мира, отделенная от Византии морем, степями и неделями пути. Но учитывая более тесные связи Руси с Византией, чем с другими центрами мировых религий, последняя больше, чем другие, была заинтересована в предоставлении Киеву своих культурных и цивилизационных ресурсов.

Главный вопрос, однако, состоял в том, какие ресурсы сама Русь готова была взять и способна освоить. Заимствование религиозной составляющей какой-то цивилизации – это еще не цивилизационный выбор, не вхождение в данную цивилизацию. Потому что своеобразие любой цивилизации определяется, повторим, не одной лишь верой и ее церковной институционализацией, а сочетанием веры с двумя другими государствообразующими принципами – силой и законом, тоже институционально оформленными.

Осознав ограниченность консолидирующего потенциала военной силы, Рюриковичи решили увеличить этот потенциал

46 Подробнее см.: Яковенко И.Г. Православие и исторические судьбы России // Общественные науки и современность. 1994. №4.

заимствованной единой верой и учреждением христианской церкви по греческому образцу. Но само по себе такое заимствование, превращая Русь в христианскую страну, не превращало ее в составную часть восточно-христианской цивилизации. Можно сказать, что она оказалась в некоем промежуточном пространстве между варварством и этой цивилизацией. Здесь – истоки ее дальнейших многовековых поисков своего собственного, самобытного цивилизационного качества, вдохновляющих многих и сегодня.

Мы не знаем, какую роль в выборе князем Владимиром греческой веры сыграл тот образец взаимоотношений между императором и церковью, который русские могли наблюдать в Византии. Но в любом случае он вполне соответствовал целям Рюриковичей. Властные полномочия, сдвинутые в сторону императора (в отличие от Западной Европы, где они были сдвинуты в сторону главы церкви), – это была едва ли ни самая пригодная для них модель из всех возможных. Формально русский князь не мог получить полномочий, равновеликих императорским,- русская церковь подчинялась константинопольской. Однако его влияние на церковные дела было значительным, а церковные иерархи видели в сакрализации княжеской власти одну из важнейших своих задач. Но этого было недостаточно, чтобы Русь обрела цивилизационное качество Византии.

При архаично-родовой организации власти новая вера могла увеличить легитимационный ресурс силы, но была не в состоянии обуздать или хотя бы смягчить произвол силы в борьбе за власть и ресурсы. В Византии, правда, он тоже не был обуздан. Заговоры и государственные перевороты преследовали ее на протяжении всей ее более чем тысячелетней истории. Императорские династии насильственно обрывались и сменялись там десятки раз. Но Византия, унаследовав староримский принцип властвования (правит достойнейший или, что по сути то же самое, – сильнейший) и не сумев распространить на престолонаследие принцип правовой (власть получает законный правитель), не в последнюю очередь именно по этой причине и пала. Просуществовать же так долго ей – тоже не в последнюю очередь – удалось и потому, что с IX века императоры обрели право самим выбирать себе наследников. Это упрочило династически-семейный принцип престолонаследия, но непререкаемой нормой он в Константинополе все-таки не стал: династии по-прежнему насильственно прерывались, хотя и намного реже, чем раньше. При утвердившемся же на Руси династически-родовом правлении и отсутствии в ней вышколенной, иерархически организованной и централизованно управлявшейся византийской бюрократии, равно как и единой и подчиненной верховному правителю армии, династически-семейный вариант преемственности власти не мог укорениться даже в той мере, в какой он прижился в Константинополе.

Этот вариант будет освоен Русью – в лице московских государей – только к концу XV столетия. Однако и при них он станет лишь не строго соблюдавшимся обычаем, а не фиксированной правой процедурой. Что касается ее распространения на другие сферы государственной практики, то византийские образцы окажутся Московией не воспринятыми вообще. Законность как универсальный принцип упорядочивания жизни будет даваться стране труднее, чем какой-либо другой. Поэтому она, даже создав и упрочив свою государственность, будет оставаться в промежуточном состоянии между цивилизацией византийского типа и варварством, что, в свою очередь, и станет мощным (не обязательно осознаваемым) стимулом в поисках своей цивилизационной особости и уникальности.

Использование надзаконной силы превратится в Московской Руси в монополию государственной власти, ставшей централизованной, причем христианская религия будет нередко выступать как средство оправдания и легитимации произвольных силовых акций. Но отдаленные истоки этой практики можно обнаружить уже в киевский период, когда Рюриковичи осуществляли свой цивили-зационный выбор, заимствовав у греков веру и институт церкви, не заимствуя универсальный принцип законности и институт самостоятельной судебной власти с профессиональными судьями (в Киевской Руси судебные функции осуществлялись самими князьями).

Идеологическое возвышение веры (благодати) над законом, осуществленное митрополитом Иларионом, свидетельствовало о неготовности тогдашней Руси освоить цивилизационное качество Византии и изыскать способы компенсации этой неготовности. Но путь, намеченный Иларионом, не вел и к обретению какого-либо иного цивилизационного качества. Опыт покажет, что вознесение веры над законом в реальной политической практике равнозначно легитимации союза веры с надзаконной силой.

Цивилизационный выбор князя Владимира был выбором не только определенного вектора развития (византийского), но и определенного способа вхождения в цивилизацию. Мировая история знает три таких способа, посредством которых народы, находящиеся на периферии уже сложившихся цивилизаций, осваивают достижения последних. Вариант, на котором остановился киевский князь, заключается в избирательном заимствовании отдельных элементов зрелой цивилизации и их постепенном приспосабливании к сложившемуся жизненному укладу без существенного влияния на другие его компоненты. На этом пути, как свидетельствует о том и опыт Киевской Руси, страну поджидает множество проблем, которые могут оказаться для нее неразрешимыми, не говоря уже о том, что он, как правило, обрекает ее на цивилизационную вторичность и периферийность.

Второй способ – завоевание территории развитого государства и последующее присвоение-освоение его достижений по праву победителя. Стратегические преимущества данного способа хорошо видны на примере сокрушивших и захвативших рим германских племен: соединение их нерастраченной жизненной силы с культурным наследием античности и духовным потенциалом христианства дало на выходе современную западную цивилизацию. Не исключено, что идеей силового захвата ближайшего цивилизационного центра руководствовался и отец Владимира Святослав, двинувшийся на Балканы в соседнюю с Византией Болгарию: в случае ее завоевания открывалась бы перспектива овладения и Константинополем. Не исключено также, что такой план существовал первоначально и в голове самого Владимира – преемники неудачливых правителей очень часто пытаются утвердиться, добившись того, что у предшественников не получилось. Но если такой вариант и рассматривался, то он – при наличных ресурсах – был признан нереализуемым. Владимир выбрал первый способ, предполагавший периферийное цивилизационное развитие со всеми его будущими трудностями, о которых креститель Руси догадываться не мог. Однако применительно к конкретным обстоятельствам ее государственного становления иной выбор даже задним числом наметить и обосновать непросто.

Между тем сбои, неизбежные при таком варианте цивилизационного развития, в истории нередко сопровождаются его трансформацией в третий вариант, который, в отличие от двух первых, принудительно навязывается внешней силой более жизнеспособных государств. Для Руси такой силой стала Золотая Орда, сама находившаяся в состоянии между варварством и цивилизацией. Но в монгольский «инкубатор» страна попала уже с определенным культурно-цивилизационным заделом, который был накоплен ею благодаря первоначальному выбору Владимира и который, дозревая в этом «инкубаторе» до независимой государственности, ей удалось сохранить.

Принятие Русью христианства сопровождалось не только утверждением церковной иерархии во главе с киевским митрополитом и строительством церквей и монастырей, т.е. формированием важнейших институтов первого осевого времени. В страну пришли письменность и письменная культура, возникли библиотеки, складывался слой ценителей книги. Строительство храмов и монастырей создавало предпосылки для формирования отечественной архитектурной и иконописной традиции, а в самих монастырях возникала школа летописания. Культура митрополичьего двора оказывала влияние на княжеский двор и военно-политическую элиту; митрополит стал обязательным советником князя. Все эти и другие традиции, заложенные в течение киевского периода, укоренились настолько глубоко, что монголы вынуждены были с ними не только считаться, но и небезуспешно пытались на них опираться. Однако при всех благотворных последствиях сделанного цивилизационного выбора фактом остается и то, что освоение византийского опыта было дозированным и избирательным.

Заимствование одного из базовых принципов византийской цивилизации и соответствующих ему институтов при идеологическом отмежевании от другого ее принципа (юридической законности) обернулось позитивными сдвигами в культуре, но на собственно цивилизационном развитии страны сказалось незначительно. Тем самым был задан вектор дальнейшего развития самой культуры, предопределивший в какой-то степени ее позднейшую самодостаточность при слабой способности материализоваться в развитую цивилизацию. И хотя впоследствии выбор князя Владимира будет корректироваться, общего исторического маршрута это принципиально не изменит.

Краткое резюме Исторические результаты первого периода

Под историческим результатом здесь и в дальнейшем мы будем понимать две его составляющие. С одной стороны, это перемены, ставшие в долгосрочной перспективе необратимыми, проложившие русло дальнейшего развития, предопределившие его характер и направленность. С другой стороны, это не развязанные старые или вновь созданные проблемные узлы, оставленные будущим поколениям.

Начнем с позитивных результатов.

1.В киевский период произошел переход из догосударственного состояния в раннегосударственное. Прежняя локально-племенная организация жизни была культурно и исторически преодолена. Возникли первый институт государственного типа в лице киевского князя и центр государственной власти со столицей в Киеве. В доваряжский период племена, населявшие территорию будущей Руси, не знали ни идеи общей надплеменной власти, ни идеи государственного городского центра как местопребывания этой власти. Поэтому киевский период без всяких преувеличений может быть охарактеризован как время прорыва из предыстории в историю на подчиненной варяжским князьям территории.

2. Начался трудный поиск – больше стихийный, чем сознательный – способов трансформации наличной догосударственной культуры в культуру государственную и их синтеза. Был осуществлен переход от идеи княжеской власти, основанной исключительно на праве силы, к идее легитимации власти (не только в центре, но и на местах), наследуемой по праву рождения. Доосевая абстракция монопольно правящего рода была исторически тупиковой, но она позволила ввести в догосударственное сознание и закрепить

в нем династический принцип легитимации государственных институтов, консолидирующих большие общности, границы которых несопоставимо шире границ родоплеменных. Абстракции «Русь», «Русская земля» формировались именно на этой культурно-политической основе.

3. Принятие христианства при князе Владимире стало началом вхождения Руси в первое осевое время. Абстракция христианского Бога содержала в себе культурно-символический потенциал, позволивший значительно продвинуться по пути построения государства и создававший значительный задел для будущего развития. С принятием христианства на Русь пришли письменная литература, появились письменные своды законов, а главное – в жизнь страны вошел важнейший принцип первого осевого времени (единая вера) и соответствующий ей институт (русская церковь).

4. Заимствование христианства стало историческим поворотом от варварства к цивилизации, который позволил становящемуся государству стать сильным самостоятельным игроком на международной сцене, обеспечил резкий рост его престижа и влияния в Европе того времени. Цивилизационный выбор Рюриковичей предопределил исторический маршрут страны на столетия вперед. В дальнейшем ее цивилизационные стратегии корректировались и даже радикально изменялись, как это произошло, например, при Петре I, однако потом первоначальный выбор князя Владимира снова обретал идеологическую и политическую актуальность. Решению встававших перед Россией новых проблем такая актуализация, как правило, способствовала мало, цивилизационные проекты, на ней основанные, долговременной жизнеспособности не обнаруживали. Однако речь в данном случае идет не об эффективности цивилизационной традиции, а об ее устойчивости, проявлявшейся независимо от ее эффективности или не эффективности.

5. В киевский период были открыты каналы для развития и мобилизации индивидуальных личностных ресурсов в государственную и иные сферы деятельности. В родоплеменных общностях реализация этих ресурсов блокировалась архаичным коллективизмом, исключавшим проявление индивидуально-личностного начала. С вокняжением Рюриковичей появился широкий спрос на людей, готовых и способных посвятить себя войне. Княжеские

Дружины создавали пространство для карьеры, родоплеменным общностям – при нерасчлененности в них функций пахаря и воина – неведомое. С княжеских дружин начиналась российская армия. Каналами мобилизации личностных ресурсов становились и выделявшиеся из архаичных общностей другие специализированные виды деятельности (торговая и ремесленная), а с принятием христианства и деятельность церковная.

Таковы основные исторические достижения Рюриковичей в киевский период отечественной истории. Но эти позитивные результаты оказались недостаточными для устойчивого развития – на данном этапе оно обнаружило свою тупиковость и в конечном счете обернулось катастрофой. Решающую роль сыграли непреодленные старые или возникшие в ходе государственного строительства новые негативные факторы.

1. Наложение зарождавшейся государственной культуры на догосударственную не могло обеспечить культурную и политическую интеграцию древнерусского социума. Население, которому власть князей почти на всех территориях первоначально была на вязана силой, было не в состоянии глубоко осознать ценность государственности и почувствовать ответственность за нее. Даже признав необходимость княжеской власти для обеспечения безопасности от внешних угроз и наделив сакральным статусом княжеский род, оно продолжало мыслить интересами и проблемами замкнутых локальных миров, а не большого общества в целом.

Это, в свою очередь, порождало социокультурный раскол между государственномыслящей частью элиты и населением, который усугублялся культурной дифференциацией между древнерусским городом, отщепившимся от родоплеменной архаичной целостности, и деревней, эту целостность сохранявшей. Раскол, перед которым оказалась бессильной и абстракция единого христианского Бога. Она накладывалась на традиционное языческое сознание, трансформация которого в новое качество происходила медленно и болезненно. В результате раскол между догосударственной и государственной культурой дополнялся расколом между христианством и язычеством.

2. Социокультурный раскол нашел свое продолжение и завершение в организации формирующейся государственности. Архаичная культура низов соединилась с архаично-родовым менталитетом первых варяжских князей. Принцип коллективного родового правления, ставший продуктом этого синтеза, обладал консолидирующим государственность потенциалом, но одновременно взрывал ее изнутри. Этот принцип, обеспечивая легитимность власти правящего рода, не обеспечивал ее легитимной преемственности.

Попытка синтезировать в родовом правлении государственную и догосударственную культуру неизбежно вела не только к социокультурному, но и к политическим расколам, выплеснувшимся на поверхность в виде перманентных княжеских междоусобиц.

При сохранении этого принципа киевская государственность оставалась протогосударственностью, и ее распад был неизбежен. Тенденция к преодолению данного принципа начала проявляться в некоторых регионах, прежде всего во Владимиро-Суздальском княжестве, лишь к концу киевского периода, но сколько-нибудь полно реализоваться не успела. Последовавшая за монгольским нашествием катастрофа была прямым следствием неспособности противопоставить общей опасности общую государственную волю, парализованную частными интересами отдельных князей и их подовых ветвей. Ситуативные институциональные паллиативы (съезды князей) не могли ее упредить и заблокировать по той простой причине, что были приспособлены к исчерпавшей свой исторический ресурс родовой модели. Она позволяла легитимировать власть Рюриковичей, но была не в состоянии обеспечить политическую консолидацию пространства, на которое их коллективная власть простиралась.

Киевская Русь развивалась как периферийная империя, подчинявшая и ассимилировавшая многочисленные этнические и племенные общности сначала на доосевой (принудительно-силовой), а потом и на заимствованной осевой (христианской) культурной основе. Однако оформиться в устойчивое централизованное имперское образование она не смогла, оставшись рыхлой конфедерацией отдельных княжеств, тяготевшей ко все большей политической дробности при слабевшей со временем роли политического центра.

3. Борьба между князьями за власть сопровождалась включением в эту борьбу вечевых институтов: если конкретный князь мог быть насильственно смещен другим князем, то он мог быть смещен и вечем, тоже состоявшим из вооруженных людей. В результате трещины расколов становились еще глубже: вече – один из властных полюсов локальных сообществ, в институт государственного типа оно не трансформируемо в силу самой своей природы. Поэтому традиция взаимодействия и взаимопроникновения двух естественных и необходимых полюсов любой устойчивой власти – элитного и народного – в Киевской Руси заложена не была. Логика раскола подталкивала князей к поиску путей и способов устранения народного вечевого полюса и утверждению авторитарной модели властвования. Но при сохранении родового Принципа не могла утвердиться и она. Для трансформации княжеско-вечевой модели в авторитарную потребуется «помощь» монголотатар.

4. Вхождение в первое осевое время и освоение его избирательно заимствовавшихся принципов тоже корректировались наличным культурным состоянием. Осевая абстракция единого Бога бралась в отрыве от абстракции универсального юридического закона и как идеологическая альтернатива последнему. Поэтому произвол силы, проявлявшийся в княжеских междоусобицах, не мог быть заблокирован: консолидирующий потенциал общей веры самодостаточным не является и без соответствующих правовых механизмов не реализуем. В отсутствие таких механизмов нельзя было регламентировать и отношения между князьями и дружинниками заменить боярскую вольницу системой взаимных правовых обязательств, анархическую свободу – свободой упорядоченной.

Все это означает, что вхождение Руси в цивилизацию первого осевого времени было лишь частичным, что после принятия христианства она оставалась в промежуточном состоянии между цивилизацией и варварством. Движение по «особому пути» началось уже тогда, в самом начале отечественной государственной истории. Это был путь, отличавшийся как от того, каким шла набиравшая силы западно-христианская цивилизация, так и от того, который избрала уже начавшая увядать к тому времени Византия. И тогда же «особый путь» впервые обнаружил свою стратегическую тупиковость.

5. Киевская государственность изначально утверждалась на силовом захвате ресурсов и получении доходов с международной торговли. Но со временем оба источника иссякли: возможности территориальных захватов не беспредельны, а основные торговые пути под воздействием крестовых походов и половецкой опасности стали смещаться в сторону от Киевской Руси.

Кризис экстенсивной модели развития сопровождался упадком городов, возникших на путях транзитной торговли, оседанием многих князей в их «отчинах» для ведения производящего хозяйства и превращением городской Руси в Русь сельскую. Между тем в Европе в это же время зарождалась современная городская цивилизация, становившаяся мощным стимулом для развития внутренних рынков и гражданских свобод. Параллельно там складывались и феодальные отношения, основанные на договорных обязательствах между сюзеренами и вассалами. То и другое открывало перспективу (хоть и неблизкую) утверждения права частной собственности и конституционно-правовой государственности. В Киевской Руси ни то, ни другое сколько-нибудь отчетливо проявиться не успело.

У князей и боярско-дружинной элиты, живших принудительным сбором дани с захваченных территорий и торговлей ею на международных рынках, для движения по европейскому маршруту не было достаточных стимулов, а после начавшегося кризиса этой экономической модели – достаточного исторического времени для ее трансформации. Не способствовали этому и специфические особенности древнерусских городов, которые развивались за счет законсервированной в архаичном состоянии деревни и при неразвитости и рыночных связей с ней. Упадок большинства из них смешал центр хозяйственной жизни из города в деревню. Это сопровождалось зарождением и новых политических тенденций, которым суждено будет сполна реализоваться лишь в Московской Руси и к которым нам предстоит вернуться в начале посвященной ей следующей части книги.

Сельская Русь, шедшая на смену Руси городской, начинала свою историю в значительной степени заново. Начать она успела, но далеко продвинуться от новой исходной точки, будучи остановленной монголами, не смогла. Впереди страну ждали два с лишним столетия, когда ее судьбу определяли другие.

Часть II Русь Московская: вторая государственность и вторая катастрофа

Любое новое начало отличается от просто начала тем, что содержит в себе не только отказ от прошлого, но и само прошлое. Это относится и к возникшей под монгольским патронажем московской государственности. Монголы навязали Руси иной, чем прежде, способ существования и уже тем самым задали иной вектор ее дальнейшего развития. Но завоеватели не могут навязать больше того, чем завоеванные, имеющие свою собственную историческую биографию, готовы и способны принять.

Московская Русь, высвободившаяся из крепких монгольских объятий, была не такой, как в ту пору, когда она в эти объятия попала, – хотя бы потому, что никакой Московской Руси тогда еще не существовало. И тем не менее новое начало не было абсолютно новым. В нем реализовывались – в избыточных и даже уродливых формах – те тенденции, которые в отдельных регионах Киевской Руси вызревали в домонгольский период. Регионы, где тенденции были другими, и в послемонгольскую эпоху вошли в ином, чем Московская Русь, историческом качестве.

Это значит, что уже в процессе распада киевской государственности формировалось несколько альтернативных моделей дальнейшего развития. Их потенциал для создания государственности, отличной от московской, окажется недостаточным, их конкурентоспособность – слабой. Но и эти неконкурентоспособные модели есть смысл вкратце рассмотреть – на их фоне рельефнее проступают те тенденции в домонгольской Руси, о которых упоминалось выше и из которых, благодаря монгольскому «инкубатору», проросла со временем московская государственность.

Глава 5 Между Киевской и Московской Русью: три модели развития

Все три модели развивались на основе исходной киевской матрицы. Но одновременно они воплощали – в пору ее углублявшегося распада – и стихийный поиск альтернативы ей. Как почти всегда в таких случаях, качественно новые образования возникали на периферии, где инерция прежней системы проявлялась слабее, чем в центре. Поэтому своеобразие местных условий и обстоятельств могло сопровождаться там возникновением системных альтернатив базовой материнской матрице.

5.1. Однополюсная вечевая модель

Одной из таких альтернатив стал со временем Новгород, где сложилась модель города-государства, сходная с теми, что существовали в средневековой Европе (Генуя, Венеция, города Ганзейского союза и др.). В силу своего географического положения Новгород изначально ориентировался на быстро развивавшийся европейский север, а не на доживавшую свой исторический век Византию, Подобно Киеву и другим южным городам, он жил в основном внешней торговлей. Вместе с тем близость европейских рынков и исходившие от них импульсы, а также отдаленность и почти полная независимость от Киева обусловили широкую экономическую самостоятельность города. Она обеспечивалась также благоприятными возможностями для экспорта сырья, которым был богат этот край, и продуктов его первичной переработки – мехов, рыбы, меда, ворвани, кожи. Поэтому Новгород, в отличие от южных городов, не был застигнут врасплох свертыванием транзитной торговли после того, как путь «из варяг в греки» утратил свое значение. Тем более что другой путь, волжский, продолжал функционировать, сохраняя за городом роль крупнейшего транзитного центра.

Кроме того, Новгород после вокняжения Рюриковичей и до монгольского нашествия никогда не сталкивался с внешними угрозами и вторжениями, которые перманентно сотрясали граничившие со степью южные районы Киевской Руси. Потому, возможно, ему и удалось сразу же установить договорно-правовые отношения с приглашенными варяжскими князьями, что его военная зависимость от них была не очень велика: кроме самих варягов городу всерьез никто не угрожал. По мере же того, как власть киевского центра слабела, поле деятельности новгородских князей все больше сужалось: уже в первой половине XII века город добился права приглашать их по собственному выбору, причем из любой ветви Рюриковичей. Ни одна из них монополией на княжение в Новгороде не обладала, ни одна не могла считать его своей «отчиной». Князья и их ужины фактически нанимались городом для выполнения строго определенных военных и судебных функций, без каких-либо властных полномочий за их пределами и без права владения земельными участками.

Тем самым раскол по линии «князь – вече», характерный для двухполюсной модели власти в Киевской Руси, в масштабе одного отдельно взятого города был преодолен. Снята была и другая проблема, бывшая камнем преткновения для киевской государственности – проблема легитимной преемственности власти при родовом принципе ее наследования. Ограниченные полномочия, которыми обладали новгородские князья, их зависимость от веча, которое меняло их чаще, чем где бы то ни было, сколько-нибудь серьезную конкуренцию за княжение в Новгороде практически исключали.

При увеличивавшейся численности рода Рюриковичей недостатка в претендентах новгородцы не испытывали. Однако выбор среди кандидатов оставался за самими новгородцами; навязать его силой князья не могли, как не могли и отвоевывать у конкурентов право княжения посредством привычных вооруженных противоборств. Поэтому обошли город стороной и княжеские междоусобицы. Попытки лишить его независимости неоднократно предпринимались задолго до возвышения Москвы, прежде всего Владимиро-суздальскими правителями. Но то было противоборство князей с Новгородом, а не противоборство между князьями за власть над ним.

Мы не касаемся здесь конкретных механизмов, использовавшихся в управлении Новгородской республикой, процедур, которые применялись при формировании исполнительных органов власти городе, отдельных его районах и пригородах, и их институционального оформления. Все это многократно в подробностях описано, и читатель при желании может с такими описаниями ознакомиться1. Не касаемся мы и способов подготовки законодательных и других решений, подлежавших принятию на вечевых собраниях. Для наших целей достаточно отметить, что в границах Киевской Руси сложилась и функционировала политическая модель, альтернативная доминировавшей и имевшая многочисленные европейские аналоги. Она переводила отношения князя и веча в правовое поле и устраняла раскол между двумя полюсами власти посредством ее концентрации на одном из них (вечевом), который при этом становился главным источником легитимации другого (князя).

Такая модель обладает довольно значительной устойчивостью и в определенных пределах способностью к саморазвитию: скажем, некоторые средневековые города-государства на территориях Италии и Германии дожили до Нового времени, хотя и они были интегрированы впоследствии в национальные государства. Но в этих городах не было веча, которое в Новгороде, при экономически и политически бессильном князе, превращалось постепенно в институциональную арену борьбы между боярско-купеческой элитой и городскими низами.

Новгородская модель продемонстрировала свою относительную жизнеспособность и самодостаточность даже в пору монгольского владычества. Однако в ту же пору она начала разлагаться, будучи неспособной консолидировать ни враждовавшие друг с другом группы самой элиты, ни элиту и население – оттеснение веча от непосредственного принятия решений и концентрация власти в руках представителей боярской верхушки этому не способствовали. Поэтому новгородская модель не могла стать основой для формирования российской государственности. Но – не только поэтому. И даже не только потому, что была уникальной и для других регионов Руси инородной. Дело еще и в том, что модель эта была по своей природе локальной.

Вечевые институты могут функционировать (и даже доминировать) в ограниченном городском пространстве, но они не могут консолидировать большое общество – вече в масштабах страны не соберешь. Политические образования, подобные новгородскому, по мере расширения контролируемой территории тяготеют к дроблению, о чем и свидетельствовало отделение от Новгородской

1 См., например: Ключевский В. Курс русской истории: В 5 ч. М., 1937. Ч. 2. С. 69-80';Шмурпо Е.Ф. Курс русской истории: В 4 т. СПб., 1999. Т. 1: Становление и образование русского государства (862-1462). С. 144-148.

республики Пскова при воспроизведении в нем новгородского политического устройства. Так что задача интеграции русского пространства Новгороду была не по силам. Подобной задачи он перед собой и не ставил. А потому не смог он устоять и перед Москвой, которая после окончательного высвобождения из-под монгольской опеки интегрирующим ресурсом уже обладала.

5.2. Княжеско-боярская модель

Другая оригинальная модель развития складывалась в Юго-Западной Руси, где к началу XIII века сформировалось сильное Галицко-Волынское княжество. В отличие от Новгорода, князь сохранял здесь политическую власть. Кроме того, как представитель правившего рода, он был и владельцем всей территории княжества. Но одновременно здесь существовал сильный и влиятельный класс бояр, сформировавшийся из осознавших выгоды землевладения дружинников. Этим они отличались от бояр новгородских, с князем и княжеской дружиной никакими служебными связями не связанных. Этим же обусловливались и основные особенности галицко-волынской модели государственного развития.

В Новгороде бояре оказывали значительное, если не решающее, влияние на жизнь городской республики, предопределяя во многом решения вечевых собраний. В данном отношении князь не был для них конкурентом, ибо серьезной политической роли не играл и как владелец территории (пусть даже не персональный, а как представитель коллективного родового владельца) не воспринимался. Галицко-волынские князья становиться наемными военачальниками и передавать властные полномочия ни боярам, ни вечевым институтам не собирались, хотя последние и здесь были развиты, играя заметную роль в жизни городов. Но при таких обстоятельствах набиравшее силу и стремившееся к независимости оседлое дружинное боярство становилось именно политическим конкурентом князей. Эта конкуренция вылилась в непрекращавшуюся жесткую конфронтацию – вплоть до того, что однажды боярам удалось даже пробить брешь в традиции родового властвования Рюриковичей и посадить на княжеский стол представителя из своей среды, о чем выше мы уже упоминали. Однако в результате противоборства князей и бояр как раз и утверждалась новая для Руси модель развития, тоже приближавшаяся к европейской. Но, в отчие от новгородского варианта города-государства, это было движение в сторону европейского феодализма.

Как и в Новгороде, на юго-западе кризис киевской систему международной торговли сопровождался поиском системной альтернативы ей. Характер этой альтернативы во многом предопределялся высокоплодородными землями края, прекрасным климатом, удаленностью от степи и исходивших из нее угроз. Стимулируя установление боярского землевладельческого уклада, все это способствовало одновременно и развитию производящей экономики, торговли, росту городов. Не менее важны были и импульсы, поступавшие извне. В соседних Польше и Венгрии земельная аристократия к тому времени была уже развитым и консолидированным феодальным сословием, отвоевавшим у королевской власти значительные политические права и ограничившим тем самым права монархов. В юго-западном регионе Руси мы наблюдаем ту же тенденцию: последний галицкий князь Юрий II (вторая четверть XIV века) выдавал уже договорные грамоты, скрепленные не только его собственной печатью, но и печатями местных бояр2.

Данная модель оставалась, однако, внутренне неустойчивой – князья, бояре и развивавшиеся вечевые институты не смогли притереться друг к другу настолько, чтобы создать прочную, стабильную и независимую государственность. Поэтому Галицко-Волынское княжество, как и Новгородская республика, не могло претендовать на консолидирующую роль в масштабах тогдашней Руси.

Если попробовать эти две модели – новгородскую и галицко-волынскую – описать расхожим современным политическим языком, то они будут выглядеть следующим образом.

В Новгороде утвердилась демократия, там всех выбирали и никого не назначали, но за спиной вече стояли «олигархи» (бояре), которые при политически и экономически почти бессильном князе могли манипулировать демократическим институтом в своих интересах. Интересы, однако, у «олигархов» были разные, отдельные группы и кланы друг с другом враждовали, что при «олигархическом» правлении неизбежно даже в том случае, когда оно легитимирует себя демократическими институтами и присущими им способами принятия решений. Тем более если речь идет о такой архаичном институте, как вече. Политически Новгород скреплялся лишь объединявшей все слои населения идеей независимости от остальной Руси при формальном сохранении себя внутри нее. К полностью самостоятельному плаванию такое объединение было

2 Шмурло Е.Ф. Указ. соч. С. 141.

неспособно. Новгородская модель – это модель максимальной автономии при слабом государственном центре.

В Юго-Западной Руси князь сохранял политическую роль, стремился к укреплению и централизации своей власти. Но, противостоя амбициям усилившихся «олигархов», он уже тем самым способствовал их консолидации, осознанию ими их общих интересов. Это модель противостояния двух политических субъектов, широко распространенная в средневековой Европе. Со временем она эволюционировала там или в сторону королевского наследственного абсолютизма, или к государственности польского образца, при котором монарх избирался представителями феодально-аристократического сословия. Эволюция Юго-Западной Руси в любом из этих направлений блокировалась сохранявшейся традицией родового правления – княжеские междоусобицы сотрясали княжество на всем протяжении его недолгого исторического существования. В свою очередь, внутренняя неустойчивость не позволила ему обрести и устойчивость внешнеполитическую. Оказавшись в поле притяжения более сильных игроков, действовавших в то время на европейской сцене, испытывая с их стороны разнонаправленные активные воздействия, в том числе и военные, Галицко-Волынское княжество оказалось в конце концов разделенным между Литвой, Польшей и Венгрией.

Находившаяся к тому времени под монгольским контролем Русь северо-восточная двигалась в другом направлении. В Московии отрабатывалась модель государственности, принципиально отличавшаяся и от новгородской, и от галицко-волынской. Но она стихийно нащупывалась в северо-восточных регионах распадавшегося русского пространства задолго до монгольского нашествия.

5.3. Однополюсная княжеская модель

Эта модель начала оформляться во Владимиро-Суздальском княжестве. Ее отличительные особенности – отсутствие серьезных притязаний на политическую субъектность у местного боярства, которое не сумело обрести необходимую для этого силу, вытеснение с политического поля вечевых институтов и как результат концентрация в руках князя власти, тяготеющей к превращению в авторитарную. Для утверждения такой модели на северо-востоке Руси изначально существовали предпосылки, которых в других регионах не было.

Возникновению сильного и влиятельного боярства препятствовали прежде всего природно-климатические условия региона. Это был лесистый и болотистый край с бедными почвами – зона рискованного земледелия. Удаленность от международных торговых путей не создавала предпосылок и для внешней торговли, а значит и для быстрого обогащения посредством разбойного овладения чужими ресурсами и их последующей продажи. Торговля в основном была внутренней – с другими регионами Руси. Основу хозяйственной деятельности составляли охота в богатых дичью лесах, рыболовство в многочисленных больших и малых реках, подсечно-огневое земледелие крестьянских семей, а также различные промыслы – бортничество, смолокурение и т.п. При таких обстоятельствах князья и дружинники вынуждены были ориентироваться не столько на военную добычу, сколько на доходы от хозяйственной деятельности. Однако если сильное оседлое боярство здесь, в отличие от Новгорода и юго-западного края, сформироваться не могло, то для укрепления княжеской власти предпосылки были более чем достаточные.

Историки давно обратили внимание на своеобразие самого возникновения Владимиро-Суздальского княжества. Массовое заселение северо-восточных земель началось довольно поздно, с XII века. При этом князья пришли сюда раньше, чем оно приобрело широкие масштабы, а широкие масштабы оно приобрело именно благодаря князьям. Последние приходили не только для того, чтобы властвовать над местным финноугорским населением, которое было немногочисленным, но и для того, чтобы приглашать людей на новые земли из других мест. В свою очередь, население сюда охотно перебиралось – как из Новгорода и контролировавшихся им земель, так и с юга, привлекаемое льготными условиями, которые князьями гарантировались, а также тем, что регион был отдален от степи и не подвержен половецким нападениям.

Все это создавало невиданную прежде ситуацию: владимиро-суздальские князья получали право рассматривать себя не как пришлых правителей, вынужденных адаптироваться к сложившемуся до них жизненному укладу, а как творцов нового уклада на новом, до того почти пустом месте, который они могли «считать делом рук своих, своим личным созданием»3. При таком положении вещей у них появлялась возможность для ликвидации политических последствий описанного нами социокультурного раскола принципиально иначе,

3 Ключевский В. Указ. соч. С. 362.

чем в Новгороде. В том и другом случае он преодолевался посредством устранения одного из противостоявших друг другу властных полюсов. Но если в Новгороде устранялся князь, то во Владимиро-Суздальской Руси наступление велось на вече.

Довести это наступление до полной и окончательной победы не удалось. Ко времени вокняжения в крае сына Владимира Мономаха, первого преобразователя региона Юрия Долгорукого уже существовали основанные новгородскими колонистами вечевые города Ростов и Суздаль. Они остались таковыми и потом – ликвидация городских вечевых институтов будет завершена лишь московскими князьями при поддержке монголов. Правители же домонгольской Владимиро-Суздальской Руси сделали в данном направили только первые шаги: не устраняя вече в старых городах, они снижали политический статус самих этих старых городов, возвышая одновременно выстроенные ими новые. Но тем самым снижалась роль и тех групп старого оседлого боярства, которые образовались при более ранней и несопоставимо менее масштабной колонизации края новгородцами, пытавшимися контролировать вечевые институты на новгородский манер. Перенесение княжеской резиденции Андреем Боголюбским (сыном Юрия Долгорукого) из старого Суздаля в новый Владимир и стало началом выстраивания однополюсной авторитарной модели, достроенной потом московскими князьями.

Разумеется, главным препятствием для ее утверждения было не вече, а другое, более глубокое проявление социокультурного раскола – родовой принцип правления. Но и в противоборстве с ним московские правители будут действовать не с нулевой отметки. Андрею Боголюбскому не удалось одолеть его наскоком. Но его преемники продолжали более осторожно и осмотрительно двигаться в том же направлении. Новое положение владимиро-суздальских князей создавало и для этого более благоприятные, чем в других княжествах, предпосылки.

Будучи конструкторами жизненного уклада, они чувствовали себя вправе считать территорию княжества не общеродовой, а своей личной собственностью, которой вольны распоряжаться по своему усмотрению. «Мысль: это мое, потому что мной заведено, мной приобретено, – вот тот политический взгляд, каким колонизация приучала смотреть на свое княжество первых князей верхневолжской (т.е. Владимиро-Суздальской. – Авт.) Руси»4. Такой

4 Там же.

новый взгляд при сложившихся на северо-востоке оригинальных обстоятельствах мог получить легитимацию и получил ее. Поэтому стала возможной и принципиально новая практика передачи территориальных владений по завещанию от отца к сыну – в обход братьев отца5. Правда, в домонгольский период такая практика окончательно не утвердится и родовой принцип старейшинства полностью не вытеснит. Тем не менее окольным путем она себе историческую дорогу все же прокладывала.

Владимиро-суздальские князья, ощущая себя полновластными владельцами княжества и стремясь заблокировать конфликты и междоусобные войны между наследниками, стали завещать каждому из своих сыновей какую-то часть общей территории. С одной стороны, это сопровождалось дроблением княжества на все более мелкие и независимые друг от друга уделы (отсюда – термин «удельная Русь»). С другой стороны, в удельных княжествах почвы для восстановления родового принципа уже не было: здесь уходивший из жизни князь мог делить свои земли только между сыновьями, так как все его братья владели другими уделами. Однако вопрос о том, кому наследовать главный княжеский стол во Владимире – старшему сыну умершего правителя или старшему из его братьев, до нашествия монголов однозначно решен не был.

Родовой принцип коллективного властвования и владения всей государственной территорией постепенно уходил в прошлое, на смену ему шел принцип персонального властвования и владения, Но в своем первоначальном воплощении этот новый принцип не позволил консолидировать территорию даже того единственного княжества, где впервые утвердился. Наоборот, ее расчленение становилось со временем все более дробным. До тех пор, пока исчерпавший себя универсальный принцип не заменен другим, столь же универсальным, частичный отказ от него сопровождается не столько утверждением нового системного качества, сколько ускорением, распада качества старого и его рецидивами – с их проявлениями Северо-Восточная Русь столкнется и во времена монгольского владычества.

Московским князьям потребуются многие десятилетий чтобы создать легитимный механизм передачи всей власти и территории в руки одного наследника. Но начинать им придется не с нуля, их новое начало имело, пользуясь термином Гегеля, свое предначало.

Глава 6 Культурные предпосылки нового начала. Авторитарный идеал

К концу XV столетия, когда Русь окончательно освободилась от монголов и перестала быть их данником, в ней почти ничто не напоминало уже о домонгольских порядках и беспорядках.

Остались в прошлом родовой принцип властвования и княжеские междоусобицы, единой страной правил московский «государь всея Руси», власть передавалась по завещанию от отца к сыну. Исчезла прежняя боярская вольница, но – не потому, что была упразднена (официально ее никто не отменял), а потому, что утратила, смысл: с присоединением к Москве всех крупных удельных княжеств переходить от московского князя боярам внутри страны стало практически не к кому, а переход к правителям иноземным теперь квалифицировался как государственная измена.

Становились достоянием истории и городские вечевые институты – ко времени освобождения от монголов вече сохранялось только в Новгороде, Пскове и Вятке, а после подчинения этих городов Москве с городской вечевой демократией в прежнем ее виде на Руси было покончено. Подчеркнем: не с вечевой демократией вообще, а только с той, при которой вече играло политическую роль. Да и с ней не навсегда, хотя и очень надолго.

Внешне все это выглядит резким разрывом с традицией, скачкообразным перемещением из одного исторического качества в другое. Скачок и в самом деле имел место в последней трети XV века, во время правления Ивана III. Но он мог произойти только потому, что теперь не был уже прыжком в бездну будущего без опорных точек в настоящем (в духе Андрея Боголюбского), а был подготовлен длительным процессом эволюции.

Направленность этого процесса в значительной степени задавалась Золотой Ордой, монголотатарской колониальной властью. Однако Русь не просто заимствовала у завоевателей государствообразующий ресурс; под чужой властной оболочкой она проходила свою собственную историческую эволюцию. Она преодолевала свои традиции, во многом опираясь на сами эти традиции. Только поэтому послемонгольская Русь могла совершать резкие скачки в новое качество и уверенно в нем закрепляться – необходимый для них потенциал был накоплен раньше, оставалось лишь его использовать.

6.1. Московская власть: эволюция под монгольским облучением

При всей непродуктивности сослагательного наклонения применительно к истории, можно утверждать, что «если бы» не монгольское нашествие, Москва не стала бы властным центром, консолидировавшим страну. Московский удел был во Владимиро-Суздальском княжестве периферийным, его правители представляли младшую ветвь Рюриковичей и не имели при утвердившейся системе наследования власти никаких прав, а потому и шансов на великокняжеский стол во Владимире. Своим возвышением они были целиком и полностью обязаны монголам. Но тем, что сумели стать их ставленниками и удержаться в этой роли, – исключительно самим себе. Не своему моральному или силовому превосходству, а уж тем более – не государственному патриотизму. Взлет московских князей – это торжество политического прагматизма в его предельном, абсолютном осуществлении, прагматизма без оправданий и словесного камуфляжа.

Князь Иван Данилович (он же Калита) получил татарский ярлык на великое княжение после того, как на деле доказал свою преданность монголам, послав московские войска для участия в совместной с ними карательной экспедиции в Твери, где против татар вспыхнуло восстание. Тверской князь Александр, владевший в то время татарским ярлыком, в выборе между чужой властью и собственным народом поначалу колебался, а потом вместе с дружиной встал на сторону восставших. Наградой московскому Ивану за выступление против тверского Александра и стал владимирский великокняжеский стол (1328). Преемники же Калиты его за собой не только удержат, но и превратят со временем в свою наследственную «отчину»6.

Стратегическая победа московских князей была обусловлена не одной лишь демонстрацией преданности монгольским

6 Несмотря на жесткую борьбу за великое княжение после смерти Ивана Калиты, продолжавшуюся несколько десятилетий, московские князья лишь однажды лишились татарского ярлыка. В пору малолетства Дмитрия Донского он был передан суздальскому князю Дмитрию Константиновичу. Но тот удерживал его лишь три года (1359-1362), после чего ярлык снова перешел к Москве.

правителям и подносимыми им дарами, хотя и в этом другие князья конкуренцию с москвичами чаще всего проигрывали. Дело еще и в том, что Калита и его потомки, находясь под властью татар, последовательно расширяли и укрепляли и свою собственную власть на русском пространстве. Удалось же им это именно потому, что они научились усиливать свои властные позиции, опираясь на уже сложившиеся традиции и одновременно корректируя и преодолевая их, выращивая на их основе принципиально иную, нетрадиционную для Руси модель властвования. То не было прямым заимствованием у монголов. То было использование предоставленной монголами «крыши» для постепенной консолидации власти и расширения зоны влияния, что самими колонизаторами вовсе не предусматривалось. Нет никаких оснований утверждать, что московские князья действовали сознательно с расчетом на десятилетия и столетия вперед. Не складывалось в их головах и никакой новой государственной модели. Они, как правило, были не стратегами, а приземленными прагматиками, озабоченными лишь тем, чтобы сохранить в своих руках уже имеющееся и, по возможности, прибрать к рукам им не принадлежащее, т.е. земли других русских князей. Но текущие интересы московских правителей одновременно толкали их к созданию нового системного качества, которое они закладывали, сами, быть может, того не сознавая. Во всяком случае, в монгольский период московские князья новаторами себя не считали: получив великокняжеский стол в обход традиции, они в дальнейшем от резких движений воздерживались, от почвы не отрывались. И тем не менее ко времени вокняжения (1462) Ивана III – первого в их среде радикального политического реформатора – почва эта была уже иной, чем в домонгольскую эпоху, все необходимое для крутого поворота в ней было посеяно и успело прорасти.

Получив татарский ярлык и закрепив его за собой, московские князья приобрели существенные преимущества перед всеми другими князьями. Потому что Иван Калита вместе с ярлыком выхлопотал себе право самому собирать для монголов и самому пересылать в Орду дань со всех русских земель, которая до того собиралась при Участии ханских чиновников7. И это кардинально меняло ситуацию. Во-первых, московские князья, не будучи реальной властью, становились реальными представителями этой власти, ее наместниками и именно таковыми воспринимались.

7 Подробнее см.: Шмурло Е.Ф. Указ. соч. С. 192

Во-вторых, будучи единственными сборщиками дани, они получили возможность превышать установленные монголами нормы и присваивать излишки себе, что существенно увеличивало их финансовые ресурсы и позволяло не только быть самыми щедрыми в подношениях правителям Орды, но и расширять подвластные Москве территории, выкупая их у неплатежеспособных удельных князей, а порой и у самих ханов – так было присоединено, например, нижегородское княжество.

В-третьих, вместе с присоединенными территориями под власть Москвы переходили и бывшие владельцы этих территорий – удельные князья и их бояре, становившиеся боярами князей московских. Кроме того, особое положение последних позволяло им успешно переманивать бояр и у тех князей, земли которых Москве еще не принадлежали.

Само по себе это было не только не ново, но более чем традиционно: привычное право перехода от князя к князю в его практическом воплощении. И московские правители не только формально не посягали на него, но именно на него-то и опирались. Старое становилось в Москве новым, потому что переходившие на московскую службу бояре и удельные князья от дальнейшего пользования этим правом фактически отказывались. Они шли на службу в Москву, даже зная о том, что в 1379 году, при Дмитрии Донском, имел место «воспитательный» прецедент с боярином Иваном Вельяминовым. Он воспользовался своим законным правом и перешел от московского князя к его главному противнику – князю тверскому, активно участвовал на стороне последнего в борьбе с Москвой, но потом был пойман и впервые в Московии подвергся публичной казни. И тем не менее люди в Москву продолжали стекаться. Растущая армия московского боярства хотела служить московским князьям и только им одним.

Такой союз в домонгольской Руси был невозможен. В монгольский же период феномен московского «князебоярства», как назвали его современные российские исследователи Юрий Пивоваров и Андрей Фурсов8, мог стать реальностью только потому, что Москва добилась права быть порученцем и подручным Орды, власть которой на Руси сомнению не подвергалась. По сравнению

8 Пивоваров Ю., Фурсов А. Русская система // Рубежи. 1996. №3. С. 41. Анализ этими авторами феномена «князебоярства» представляется нам весьма продуктивным; в основном, мы следовали по проложенному ими исследовательскому руслу.

с выгодами, проистекавшими из близости к московской, а через нее и к ордынской, власти, преимущества прежних дружинных вольностей выглядели все более призрачными.

Исследователи не без оснований усматривают в «князебоярстве» зародышевую форму явления, которое предопределит существенную типологическую особенность отечественной государственности на столетия вперед. Речь идет о консолидированных околовластных структурах служилых людей (опричнина Ивана Грозного, петровская гвардия, сталинский партаппарат параллельно с органами госбезопасности), которые при рыхлости и неорганизованности общества являлись несущими конструкциями государственности, обеспечивавшими неприкосновенность монопольной власти царей, императоров и генсеков и блокировавшими возникновение вокруг них конкурентной среды9. В системе московского «князебоярства» князь еще не был самодержцем. Самодержцем, возвышавшимся над ним и его боярами, был монгольский хан. Когда последнего не станет, система утратит вместе с ним и внешний источник своего внутреннего равновесия. Тогда-то и выяснится, что «князебоярство» было лишь промежуточным образованием междудомонгольскими боярско-дружинными вольностями и после-монгольским всеобщим «государевым холопством». Или, говоря иначе, между свободой выбора службы, не регулируемой государственным правом, и государственным подданством без прав. Но в монгольскую эпоху об этом еще никто не знал.

Московские князья и бояре были в ту эпоху нужны друг другу, их интересы тесно переплетались. Первые нуждались в военной силе, чтобы чувствовать себя уверенно в роли единственных ставленников Орды в обстановке потенциальных внутренних и реальных внешних угроз: Москве приходилось выдерживать противоборство с сильной Литвой, тоже претендовавшей на объединение «всея Руси» и уже поглотившей ее западные и юго-западные регионы. Бояре же получали от московских князей земли и должности, высокая доходность которых предопределялась монополией Москвы на сбор дани для Золотой Орды.

Лучших условий службы в монгольской Руси не было. Поэтому бояре держались не только за эту службу, но и за утвердившийся Москве семейно-династический – от отца к сыну – принцип преданности власти. Попытки реанимации родового властвования,

9 Там же. С. 42.

в том числе и внутри самой московской династии, поддержки в их среде найти не могли. Вместе с князьями бояре составляли единую и монолитную околовластную (околоордынскую) общность, которой утвердившийся порядок наследования придавал устойчивости. Потому что именно он превращал «князебоярство» в стабильную самовоспроизводящуюся систему, застрахованную от неопределенности и непредсказуемости – неизбежных спутников родового принципа.

Сила «князебоярской» общности, которая умножалась к то. муже пронизывавшими ее родственными связями, была такова, что могла компенсировать дефицит силы в буквальном ее понимании Свидетельство тому – почти фантастическая история начала XV века, упоминаемая едва ли не всеми, кто пишет о той эпохе.

После смерти великого князя Василия I (сына Дмитрия Донского) его наследнику Василию II было всего десять лет, и брат умершего правителя галицкий князь Юрий Дмитриевич отказался признать право своего племянника на великокняжеский стол. Спустя несколько лет Юрий Дмитриевич разгромил войско Василия II и вошел в Москву, выделив племяннику в удел Коломну. А после этого произошло нечто невообразимое: в Коломну вслед за своим князем двинулись московские бояре и все служилые люди. Служить Юрию никто из них не захотел. Родовой принцип московское боярство изжило, возвращаться к нему не желало, а когда находились желающие его реанимировать, противопоставляло им корпоративный саботаж, солидарный отказ от службы. Оно хотело прислониться к стабильной власти, пользоваться преимуществами близости к ней, а не слоняться по Руси в поисках удачи, рассчитывая лишь на личную удаль.

Это организованное и сплоченное «князебоярство», сформировавшееся под монгольским патронажем в материнском лоне старорусских традиций, как раз и позволит послемонгольским правителям вырваться за пределы этих традиций и утвердить на Руси централизованную государственность. Но для такого прорыва в их распоряжении будет не только организованная сила, добровольно отторгнувшая боярские вольности и противостоявшая остаточным проявлениям родового принципа властвования. Им достанется и отработанная легитимная процедура концентрации расчлененного на уделы пространства в одних руках. И процедура эта – правда, не в границах «всея Руси», а только в масштабах Московского княжества – тоже отрабатывалась в русле традиции, складывавшейся в северо-восточном регионе страны еще до монголов.

Речь идет о передаче власти и территории по завещанию. Да, при этом предполагалось наделение тем и другим всех наследников – каждый должен был получить свой удел. Но традиция не предписывала, кому и сколько завещать, она оставляла это на усмотрение завещателя. И московские князья, пользуясь своим правом, начали отдавать преимущество старшему наследнику. Сначала оно было незначительным, но постепенно увеличивалось. А это неизбежно вело к тому, что и в данном случае в лоне традиции вызревало разрушавшее ее новое качество.

«Князья-завещатели не давали старшим сыновьям никаких лишних политических прав, не ставили их младших братьев в прямую политическую от них зависимость, но они постепенно сосредоточивали в руках старшего наследника такую массу владельческих средств, которая давала им возможность подчинить себе младших удельных родичей и без лишних политических прав ‹…›. Политическая власть великого князя московского, уничтожившего потом удельный порядок владения, создавалась из условий этого же самого порядка при помощи права князей-завещателей располагать своими вотчинами по личному усмотрению»10.

Таким образом, тугие узлы проблем, завязанные в киевский период, развязывались не монголами, а самими московскими князьями. Они развязывались с помощью старых методов, известных и в домонгольской Руси, но в этом процессе создавались предпосылки для появления нового системного качества. Конечно, власть Орды тоже играла немалую роль уже потому, что наследник великокняжеского стола изначально получал не только больше территорий, но и монопольное право на связь с Ордой. Это право особо оговаривалось и в договорных грамотах великого князя с удельными («мне знать Орду, а тебе Орды не знать»). Но непосредственно монголы на эволюцию Руси не влияли, ее новая государственность складывалась под их властью, но без них и помимо них. Едва ли не единственная внутрирусская проблема, в решении которой завоеватели участвовали, касалась вечевых институтов и их противоборства с князьями. Однако и в данном случае интересы и действия монголов вполне сочетались с той тенденцией, которая задолго до них наметилась во Владимиро-Суздальской Руси.

В отличие от большинства князей, вечевые институты не изъявляли готовности сотрудничать с колониальной властью.

10 Ключевский В. Указ. соч. С. 42.

Именно они были организующими центрами народной стихи выливавшейся в волнения, восстания, убийства татарских чиновников. Поэтому колонизаторы стремились к ликвидации этих институтов и стали их могильщиками. Там, где вече им не мешал (как в Новгороде), они его не тронули. Они вообще не трогали в сложившемся русском жизненном укладе ничего, что не препятствовало достижению их целей – регулярному получению дани и пополнению монгольского войска за счет русских рекрутов. Но то, что препятствовало, выкорчевывали решительно и безжалостно.

Устранение народно-вечевого полюса местной власти при ликвидации в присоединенных к Москве регионах и ее княжеского полюса не оставляло в политическом пространстве институтов, препятствовавших централизации. Ей же способствовали и описанные выше процессы – оформление «князебоярства», преодоление родового принципа властвования, утверждение легитимной процедуры, позволявшей закреплять большинство территориальных владений за наследником великокняжеского стола. У Ивана III – первого князя, переставшего быть данником монголов,- были все необходимые ресурсы для прорыва к единоличному властвованию. Поэтому он, в отличие от лишенного таких ресурсов Андрея Боголюбского, оказался победителем. Но первого «государя всея Руси» от первого претендента на эту роль отделяли почти три столетия.

За четыре десятилетия правления Ивана III от старой удельной Руси остались лишь отдельные относительно небольшие княжества, принадлежавшие представителям младших ветвей самой московской династии: эти анклавы русской старины окончательно исчезнут лишь в XVII веке после смены властвующей семьи. Они, разумеется, вызывали опасения: при отсутствии сдерживавшей силы Орды удельные князья могли соблазниться идеей возрождения родового принципа и начать борьбу за власть в Москве. Поэтому Иван III и его преемники стремились максимально их ослаблять, в чем и преуспели: ни одной попытки претендовать на московский престол со стороны удельных князей в послемонгольской Руси уже не предпринималось. Что касается четырех крупных княжеств – Тверского, Рязанского, Ярославского и Ростовского, к моменту вокняжения Ивана III еще сохранявших самостоятельность, то при нем они присоединились к Москве либо добровольно, либо под давлением, либо, как Тверь, будучи подчинены силой. Силой же был подчинен и вольный вечевой Новгород, вольным и вечевым после этого быть переставший.

Избавился Иван III и от внешнего конкурента в лице Литвы, претендовавшей на роль объединителя русских земель. Москва впервые сама начала с ней войну (раньше всегда начинали литовцы) и вынудила ее признать московского князя «государем всея Руси». Еще раньше к нему на службу стали переходить князья русского происхождения, земли которых в монгольскую эпоху оказались в составе Литвы, – принятие последней католичества и нараставшее давление на традиционную русскую веру выталкивали из Литвы православных потомков князя Владимира. Вместе с князьями под руку Москвы переходили и территории их княжеств. В противоборстве двух объединительных моделей – централизаторской московской и федеративной литовской, допускавшей широкую автономию земель, – верх брала первая, хотя до присоединения большинства бывших западных и юго-западных русских регионов было еще далеко, а военное противоборство с Литвой продолжалось и при преемниках Ивана III.

Таким образом, конец XV столетия стал новым началом отечественной истории, которое было подготовлено всем предшествовавшим развитием. Началом единой централизованной Руси, объединенной вокруг одного государственного центра и в смысле места (Москва), и в смысле полновластного правителя (московский великий князь). Но этой новой государственности предстояло еще пройти испытание на прочность базового консенсуса между верховной властью, боярской элитой и населением. Он сложился под внешней опекой Орды, а потому его воспроизведение после того, как опека исчезла, не было гарантировано.

Базовый консенсус воспроизведется, но – в существенно обновленном виде и не без сбоев, попятных движений и катастрофических обвалов. Система московского «князебоярства» уступит место русскому самодержавию, сменившему самодержавие ордынское. Его утверждение было обусловлено не только политическими амбициями московских правителей. Оно стало следствием того культурного состояния, в котором пребывал освободившийся от Монгольской опеки русский социум.

6.2. Отцовская «гроза» в семье и в государстве

Уже упоминавшиеся нами Ю. Пивоваров и А. Фурсов для передачи специфических особенностей отечественной государственности, начавшей складываться при Иване III и обретшей законченные формы при его внуке Иване IV (Грозном), ввели несколько новых понятий. Главные среди них – «Русская Власть» (она же «власть моносубъект») и «Русская Система»11. Прописные буквы, используемые для обозначения первой, призваны зафиксировать субстанциональный характер власти верховного правителя («моносубъекта») и производный, подчиненный, лишенный субъектности характер всех других государственных институтов, которые в строгом смысле слова государственными не являются. Однако и статус второй (Русской Системы) не ниже, потому что она не только включает в себя Русскую Власть, как свое главное звено, но и обеспечивает постоянное продление исторических сроков существования последней.

Эта терминология получила довольно широкое распространение и вошла даже в современный политико-идеологический обихход. Используем ее и мы. Вместе с тем мы отдаем себе отчет в том, что некоторые существенные вопросы данная концепция оставляет открытыми.

Авторы объясняют происхождение Русской Власти монгольским влиянием. Но она оформилась спустя почти столетие после того, как Русь от монголов освободилась. Иными словами, субъект влияния сошел со сцены, а объект, на этой сцене оставшийся, со временем не только стал «моносубъектом», но и воспроизводил обретенное им новое качество в разных формах в течение нескольких столетий, претендуя на такое воспроизведение и по сей день. Значит, кроме монгольского влияния и его инерции было что-то еще. Что же именно? И что происходило с этим «еще» в разные эпохи, почему его ресурсы периодически иссякали, о чем свидетельствуют катастрофические обвалы Власти и Системы, а потом возобновлялись снова? Наконец, сохраняется ли это «еще» сегодня, предопределяет ли по-прежнему нынешнее и будущее развитие страны или осталось в прошлом?

Чтобы возникнуть и воспроизводить себя, Русская Власть (более привычно – русское самодержавие) должна была обладать легитимностью, т.е. соответствовать представлениям элитных групп и большинства населения о ее «правильных» формах и желательном образе. Выше мы говорили о том, как правящая элита Московской Руси в ходе долгой эволюции под чужеземным патронажем была подведена к идее централизованного государства и ее персонификации

11 Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И. Русская Система: генезис, структура, функционирование (тезисы и рабочие гипотезы) // Русский исторический журнал. 1998. Т. 1. № 3.С. 13-95.

в фигуре московского великого князя. Но как только это произошло, на боярскую элиту, которая и способствовала в решающей степени утверждению власти московских Рюриковичей на русском пространстве, началось давление – слабое и осторожное при Иване III весьма ощутимое при Василии III, завершившееся кровавой расправой во время правления Ивана IV. Разумеется, у московских правителей были на то свои резоны, которых мы еще коснемся. Поле попробуем понять, почему еще вчера всесильные и сохранившие свою силу бояре даже не пытались сопротивляться, почему шесть тысяч (а сначала всего тысяча) опричников сумели заставить их смириться и безропотно ждать своей участи. Между тем сам Иван Грозный такого сопротивления не исключал, опасался его и готов был даже к эмиграции в Англию. Но его страхи оказались беспочвенными.

Идеологи самодержавия ничего не придумывали и не придумывают, напоминая о том, что в народной поэзии Иван Грозный предстает не как злодей, а как справедливый царь, карающий за измены и неправедные дела12. Не лишена исторического содержания применительно к Московской Руси и мысль о «народной монархии»13. Народный политический идеал в условиях централизованной государственности свою демократически-вечевую составляющую в значительной степени утратил и стал авторитар-номонархическим. Этот идеал действительно легитимировал неограниченную власть царя, но ее неограниченность понималась не как самоцель, а как единственно возможная гарантия от произвола со стороны промежуточных – между царем и народом – около-властных групп, прежде всего со стороны боярства. «Царь гладит, а бояре скребут», «царские милости в боярское решето сеются», «не бойся царского гонения, бойся царского гонителя» – так фиксировалось это настроение в народном творчестве14. Все зло идет от «князей, бояр и всех властетелей, в бесстрашии живущих»15, – так описывал летописец мироощущение участников московского восстания 1547 года, которым было отмечено начало правления Ивана IV. Но на фигуру самого монарха (незадолго до восстания Иван

12 См., например: Черняев Н. Мистика, идеалы и поэзия русского самодержавия. М.,1998. С. 74.

13 Солоневич И.Л. Народная монархия. М., 2003.

14 Пословицы русского народа: Сборник В. Даля: В 2т. М., 1989. Т. 1. С. 214.

15 Зимин А.А., Хорошкевич А.Л. Россия времени Ивана Грозного. М., 1982. С. 43.

впервые на Руси стал обладателем царского титула) это народное мироощущение не распространялось.

Царь воспринимался главным и единственным защитником от произвола «всех властелелей», а не его соучастником. Поэтому и опричнину как инструмент бесконтрольной самодержавной диктатуры Иван Грозный много лет спустя вводил, апеллируя именно к этому настроению: он объяснял ее необходимость «изменами, бояр и чиновников, одновременно заверяя простых («черных») людей в том, что «гневу на них и опалы» у него нет16. В ответ же получил от москвичей челобитную с просьбой править, «как ему, государю, годно», а заодно и согласие на это московской знати17, которая пере. перечить сразу и царю, и поддерживавшему его населению позволить себе не могла.

При таком политическом идеале любая правящая элита может быть перемолота властью без опасений, что представители элиты могут быть поддержаны населением или начнут сопротивляться сами. Против опричнины публично выступил митрополит Филипп, за что поплатился жизнью. Московия безмолвствовала. На Земском соборе 1566 года группа его участников выставила отмену опричнины условием своего согласия на продолжение Ливонской войны. Результат тот же – казни протестующих в молчащей стране. Был, конечно, еще Андрей Курбский, но он возмущался из безопасного литовского далека.

Вторая радикальная чистка элиты, хотя и без присущих опричнине массовых жертвоприношений, будет осуществлена Петром I – и опять при всеобщем молчаливом попустительстве. Потом путь Ивана и Петра повторит Сталин, уничтоживший коммунистических бояр ленинского призыва под одобрительные крики управляемой толпы. Если еще раз воспользоваться терминологией Ю. Пивоварова и А. Фурсова, то можно сказать: Русская Система – это система, при которой Русская Власть блокирует субъектность элитных групп, опираясь на пассивную или активную поддержку лишенного субъектности населения.

Массовая приверженность авторитарно-монархическому идеалу в Московской Руси обусловливалась, однако, не только боярским произволом по отношению к населению. Да, оно имело возможность испытать на себе этот разорительный произвол, когда бояр

16 Там же. С. 105.

17 Там же.

в пору малолетства Ивана IV правили без царя и вместо царя. Но и от опричнины – непосредственно или от ее последствий – пострадали не только бояре. Об этом свидетельствует массовое (90% населения) бегство людей из центральных районов страны и их запустение: в Московском уезде, например, величина распаханных земель упала до 1%. Так что говорить о «народной монархии» Ивана IV с точки зрения ее соответствия интересам простолюдинов нет никаких оснований: она била как по боярину, так и по мужику. Однако авторитаритарно-монархический идеал устоял и в пору опричнины.

Он устоял, потому что в питавшей его культурной матрице ему не было альтернативы. Такая альтернатива предполагала наличие в культуре идеи о народном полюсе власти. С ликвидацией вечевых институтов полного вымывания этой идеи из народного сознания не произошло – память о них сохранилась. Но в централизованном государстве вечевая традиция лишалась жизненной почвы.

Двухполюсная князе-вечевая модель властвования могла функционировать лишь в масштабах автономных княжеств и при доминировании ориентированных на международную торговлю городов. В условиях, когда каждый город должен был самостоятельно обеспечивать свою безопасность и свои торговые интересы, у вечевых институтов была собственная организующая и консолидирующая функция: они дополняли князя и одновременно корректировали его деятельность. В централизованном государстве верховная власть берет на себя обеспечение и внешней безопасности, и внутреннего порядка на всей территории страны и решает эти задачи либо непосредственно, как происходит во время войн, либо с помощью своих ставленников на местах. Показательно, однако, и то, что в моменты, когда государство с этими задачами не справлялось или людям так начинало казаться, вечевая традиция в городах оживала. Она возрождалась и при народных волнениях (упоминавшееся восстание 1547 года началось с того, что москвичи собрались «вечьем»19),и в периоды, когда государство оказывалось бессильным в противостоянии внешним угрозам (так произошло в Смутное время, о чем нам еще предстоит говорить).

Но если в городских центрах вечевая традиция напоминала о себе лишь в обстоятельствах чрезвычайных, то в локальных сельских и отщеплявшихся от них казачьих мирах она определяла и всю

18 Коломеец А. Финансовые реформы российских царей. М., 2001. С. 37.

19 3имин А.А., Хорошкевич А.Л. Указ. соч. С. 41.

повседневную жизнь. Тем не менее с авторитарным государственным идеалом эта традиция во времена Московской Руси не конкурировала. Две составляющие старого двухполюсного идеала отделились друг от друга пространственно и функционально: одна из них обслуживала государственный уровень бытия, а другая – изолированные друг от друга архаичные догосударственные анклавы. То было не устранение социокультурного раскола, а упразднение прежней политической формы его проявления. Пройдут столетия, и два мира столкнутся снова: вечевой идеал предъявит свои права на государственность. А до этого он не раз вдохновит крестьян и особенно казаков на то, чтобы ее сокрушить, но не ради того чтобы устранить должность царя вообще, а ради того, чтобы сделать его «своим», т.е. управляющим так же, как управляются вольные казачьи миры, и опирающимся не на боярско-дворянское, а на казачье войско.

Послемонгольская московская государственность, несмотря на все последующие трансформации, была не в состоянии ни вытеснить вечевой идеал из культуры, ни полностью подчинить его государствообразующему идеалу авторитарному. Альтернативы последнему в Московской Руси не сложилось и сложиться не могло, но и политически самодостаточным он не стал. Не стал же он таковым именно потому, что тоже уходил своими корнями в архаичную догосударственную культуру.

Давно замечено, что московская централизованная государственность строилась по модели патриархальной семьи, глава которой имел неограниченную власть над домочадцами. «Домострой» XVI века, представлявший собой свод правил поведения для горожанина, отцу семейства предписывал «наказывать сына своего в юности его», не испытывать жалости, «младенца бия», а детям – беспрекословное повиновение. При этом целью «Домостроя» было не ужесточение, а смягчение нравов, упорядочивание отцовского произвола, царившего в городских и сельских, «элитных» и «низовых» семьях – в данном отношении Московская Русь была культурно однородной. Законодательство той поры (и долгое время после) тоже было «отцецентричным». Оно фиксировало лишь обязанности детей по отношению к родителям; права же послених практически не ограничивались. До середины XVII века родителя не несли никакой ответственности даже за убийство детей. Реально же, учитывая бесправное положение женщины, речь шла о бесконтрольной власти главы семьи (в деревне – «большака»). На этой культурной матрице и основывалась неограниченная власть царя-самодержца, ее легитимация. Грозный царь в данной матрице – не аномалия, а норма. Согласно «Домострою», грозным, т.е. внушающим страх, должен был быть и любой глава семьи20.

Попытки использовать модель патриархальной семьи для идеологического обоснования единовластия князя имели место во Владимиро-Суздальской Руси и в домонгольский период21. Однако тогда она была нереализуема; идеал единолично властвующего на всей территории князя-отца не мог быть воспринят в условиях, когда ему противостоял идеал вечевой, а князей было много, и все они в своих уделах были «отцами». Но он мог быть воспринят после того, как почти вся Русь оказалась под властью одного монгольского царя, стоящего над всеми русскими князьями. Трансформация привычной модели патриархальной семьи в модель централизованной государственности произошла в значительной степени благодаря колонизаторам. Они же, сами того не желая, способствовали внедрению в народное сознание идеи единства Русской земли, потому что беду они на эту землю принесли единую, общую для всех.

Московские князья стали персонификаторами авторитарно-монархического («отцовского») идеала вовсе не потому, разумеется, что были наместниками ордынских ханов. В конечном счете, они стали таковыми как освободители Московии от Орды. Однако предпосылки своей легитимации в принципиально новой для Руси роли были заложены ими еще во времена Ивана Калиты.

После получения им монгольского ярлыка на великое княжение надолго прекратились разорительные и кровавые монгольские набеги, ставшие кошмаром для нескольких поколений22. Наместники колонизаторов и сборщики дани для Орды, не забы-

20 Подробнее о семейных отношениях в Московской Руси см.: Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (XVIII – начало XX вв.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. СПб., 2000. Т. 1. С. 219-281.

21 В «Слове» и «Молении» Даниила Заточника (ХII-ХIII вв.) можно обнаружить не только апологию княжеской власти, но и попытку легитимировать ее с помощью «отцовской» модели («князь щедр отец есть слугам многим»). См.: Слово Даниила Заточника по редакциям XII и XIII вв. и их переделкам. Л., 1932. С. 8. См. об этом также: Юрганов А.Л. Категории русской средневековой культуры. М., 1998. С. 230.

22 Историки по-разному оценивают последствия этих набегов. Часть исследователей полагает, что степень их разорительности в летописях преувеличена. Но тяжесть обрушившихся на население ударов и понесенных им потерь не отрицает никто.

вавшие при этом о собственных интересах и не отличавшиеся летальностью в выборе методов и средств, они тем не менее принесли на Русь мир и относительную безопасность, что уже само по себе не могло не способствовать их легитимации23. Поэтому именно московские князья в итоге оказались победителями и получили возможность строить государственность в соответствии с новым массовым идеалом. Но этот идеал не содержал в себе никаких ограничений для трансформации «князебоярской» модели правления в самодержавную. Более того, он такой трансформации благоприятствовал, потому что боярам и прочему «начальству» – как особому слою с особыми полномочиями – в нем вообще не было места

Однако отсюда же проистекали и трудности функционирования государственности, выстроенной посредством перенесения на уровень большого общества культурной матрицы патриархальной семьи. Они отличались от тех, которые существовали в домонгльской Руси, переносившей на этот уровень двухполюсную родоплеменную модель властвования, но тоже были значительными.

В патриархальной семье между отцом («большаком») и другими домочадцами нет никаких промежуточных звеньев: в ней полновластие одного сочетается с равенством в бесправии всех остальных. В ней может быть конкуренция за симпатии «большака», у последнего могут быть любимчики, но не может быть никаких частных и групповых интересов, противостоящих интересу общему, монопольно представляемому и реализуемому главой семьи. Если же такие интересы проявляются, то они подлежат подавлению семейным самодержцем. В государственной жизни без промежуточных управленческих звеньев не обойтись и многообразие частных и групповых интересов устранить невозможно – ведь речь идет о тысячах людей, с большинством из которых правитель в жизни даже не пересекается и лично проконтролировать их не в состоянии.

Тем не менее опыт России (и не только) показал, что при доминировании в культуре патриархально-авторитарного идеала «отцовская» модель построения государства может быть использована-

23 «Образцовый устроитель своего удела, умевший водворять в нем общественную безопасность и тишину, московский князь (Иван Калита. – Авт.), получив звание великого, дал почувствовать выгоды своей политики и другим частям север восточной Руси. Этим он подготовил себе широкую популярность, т.е. почву для дальнейших успехов. Летописец отмечает, что с тех пор, как московский князь получил от хана великокняжеское звание, северная Русь стала отдыхать от постоянных татарских погромов, какие она терпела» (Ключевский В. Указ. соч. Ч. II. С. 20).

Более того, этот же опыт свидетельствует о том, что в таком виде, при определенных коррекциях, оно может просуществовать достаточно долго – между первым, если считать от Ивана Грозного, и последним в отечественной истории «отцом народов» прошло четыре столетия. Значит, общий и частные интересы в ней как-то сочетались. Однако сочетались они таким образом, что устойчивый базовый консенсус при этом не обеспечивался. Он периодически обнаруживал свою хрупкость, а временами и просто рассыпался, что сопровождалось катастрофическими обвалами государственности. Данное обстоятельство и навело, наверное, Николая Бердяева на мысль о двойственной природе русского народа, названного им творцом «огромной и могущественной государственности» и одновременно «самым безгосударственным»24. В чем же причина этого парадокса?

6.3. Общие и частные интересы в «отцовской» модели

Главный государствообразующий институт – русское самодержавие – действительно утвердился на Руси не вопреки народным представлениям и идеалам, а в соответствии с их культурным содержанием. Но концентрация ничем не ограниченной полноты полномочий в руках самодержца-моносубъекта не предполагает формирования ответственности за государство у всех остальных. Монополия на персональное представительство общего интереса неизбежно ведет к тому, что у других понятие об этом интересе развивается слабо или не развивается вообще.

Сказанное относится не только к населению, но и к около-властным элитным группам. При неразвитости понятия об общем интересе в народном сознании элита, даже если она претендует на политическую ответственность, рано или поздно ощущение такой ответственности утрачивает. А это, в свою очередь, неизбежно ведет к тому, что границы между общим и частным интересами в ее представлениях и практическом поведении размываются. В результате пустующее в народной культурной матрице место для «начальства» заполняется негативным образом этого «начальства». Но глубоко укоренившееся неприятие элиты и есть ни что иное, как «безгосударственность».

При таком неприятии периодические радикальные смены элиты, осуществляемые консервативными или революционными

24 Бердяев Н. Судьба России. М., 1990. С. 14.

персонификаторами общего интереса, не в состоянии существ повлиять на ее культурное качество. Ведь его изменение может быть задано только самим персонификатором, для чего он сам должен и стать, и предстать субъектом обновления. К этому его могут подталкивать внешние и внутренние вызовы, социальные кризисы и другие экстремальные обстоятельства. Но при ориентации на «безгосударственный народ» такие обстоятельства могут стимулировать как повышение, так и еще большее снижение культурного качества.

В истории послемонгольской Московии было и то, и другое. Это – история становления самодержавной государственности, пытавшейся разными способами адаптировать к «отцовской» культурной матрице наличную элиту, к чему та изначально приспособлена не была, но и выдвинуть альтернативу данной матрице не могла тоже. Это – история зигзагообразного движения к базовому консенсусу в только что образовавшемся централизованном государстве, история поиска компромиссов и сползания к бескомпромиссному насильственному диктату, обернувшемуся в конечном счете рассыпанием консенсуса и всеобщей смутой.

При доминировании в культуре «отцовской» матрицы, не содержащей в себе оснований для легитимации полномочий и интересов элиты, последняя всегда вынуждена прислоняться к властителю-отцу, такой легитимностью наделенному. Тот же, в свою очередь, должен считаться с частными и групповыми интересами элиты, опираясь на которую он только и может править, и вместе с тем ограничивать ее притязания на государственное целеполагание, т.е. на участие в определении общего интереса. Властитель-отец нуждается в исполнителях и советчиках, но не в субъектах политики. Субъект в такой модели властвования и при такой культурной матрице может быть только один, что ко времени освобождения Руси от монголов было хорошо известно по опыту восточных деспотий, включая сокрушившую Византию султанистскую Турцию. Однако в послемонгольской Московии подобный тип отношений между великим князем и боярской элитой сразу сложиться не мог. Потому что на стороне бояр была многовековая традиция соучастия не только в реализации общего интереса, но и в его формулировании.

Эта традиция, уходившая корнями во времена Киевской Руси, тоже формировалась по аналогии с семьей, но то была модель братской семьи, в которой правитель-князь мог в лучшем случае претендовать на роль старшего брата, но никак не всевластного отца. Каждый боярин-дружинник имел право голоса в решении общих вопросов и отстаивании своей точки зрения, которое подкреплялось правом его перехода от одного князя к другому. Модель московского «князе6оярства» монгольской эпохи эту традицию не отвергала. Роль князя, ставшего наместником ордынского хана, в ней по сравнению с домонгольским периодом возросла, а бояре своей свободой не злоупотребляли: они держались за князя, видя в этом выгоду. Но и князь держался за бояр – он зависел от них не меньше, чем они от него. Поэтому традиция «братской семьи» сохранялась. Сохранилась она и после освобождения от монголов. Более того, она имела институциональное воплощение в виде Боярской думы – коллективного совещательного органа при московских государях, который устоит даже в годы опричнины и благополучно доживет до петровских времен. Однако превращение московского князя из наместника монгольского хана в преемника его власти уже само по себе создавало альтернативу этой традиции.

Несовпадение двух принципов властвования – «отцовского» и «братского» – до Ивана Грозного на политической поверхности себя не обнаруживало (мы и знаем о нем в основном из переписки Грозного с Курбским), но на политических настроениях не могло не сказываться. Тем более что второй из этих принципов отвечал интересам бывших удельных князей и их потомков, ставших после присоединения их княжеств к Москве влиятельной ветвью московского боярства. Будучи представителями рода Рюриковичей, «княжата», как их тогда называли, рассчитывали на восстановление в новых условиях старого родового принципа – на сей раз не посредством дележа между собой территории, а посредством коллективного управления страной из одного центра25. Они готовы были примириться с превращением княжеской власти в государеву и даже Царскую – «государь всея Руси» стал фактом, произошедшая централизация воспринималась как необратимая, а старые удельные порядки – как невозвратимые. Но «княжата» и бояре хотели «коллективного руководства», т.е. желали иметь зависимого от них государя, между тем как последний стремился к максимальной независимости от них.

Оседание «княжат» в Москве сопровождалось возникновением системы занятия государственных должностей, получившей название местничества. Она предполагала воспроизведение иерархии служебных статусов («мест») из поколения в поколение: предста-

25 Подробнее см.: Ключевский В. Указ. соч. С. 152-153.

витель каждой семейной ветви по отношению к представителя, других ветвей должен был занимать в этой иерархии то же место, к кое занимали его предки. Московские государи эту систему признали – спорить с традицией («стариной») в ту эпоху было не принято. Но местничество не помешало им продвигаться к единовластию.

Для этого послемонгольским правителям нужно было найти традицию, которую они могли бы противопоставить той, к которой апеллировали их оппоненты, причем традицию более глубокую. Она была найдена уже во времена Ивана III за пределами русского пространства и времени, о чем нам предстоит говорить в следующем разделе. Но и без этой традиции шансы «княжат» на установление в Москве «коллективного руководства» Рюриковичей были призрачными. Равно, как и шансы старого московского боярства, сформировавшегося в монгольскую эпоху, на сохранение прежней системы «князебоярства».

Местничество в определенной степени ограничивало московских государей в назначении на ответственные должности, но оно не делало их политически зависимыми от назначенных. Институциональная форма Боярской думы, обеспечивая «княжатам» и боярам возможность соучастия в принятии государственных решений, не могла использоваться ни для противостояния воле государей, ни для дискуссий о распределении полномочий между ними и княжеско-боярской элитой. Это не мешало оживленной идеологической полемике об общих принципах и способах правления, которая велась в послемонгольской Руси и о которой нам тоже предстоит говорить в следующем разделе. Но открыто о своих притязаниях элита не заявляла и в плоскость политической борьбы их не переводила. Потому что в «отцовскую» культурную матрицу такие притязания не вписывались, а матрица «братской семьи» конкуренции ей составить не могла уже в силу того, что не находила отклика у населения.

За менее чем полтора десятилетия боярского правления при малолетнем Иване IV Русь окончательно убедится в том, что околовластная элита, будучи предоставлена самой себе, ответственным носителем общего интереса не является. Она не обнаружила даже солидарного представления о нем, а показала лишь стремление подменять его интересами отдельных боярских кланов, друг с другом противоборствующих. Что касается «низов», то они были доведены при этом до массовых волнений и восстаний – в том числе и в самой Москве. Послемонгольская русская элита, особенно княжеского происхождения, без энтузиазма реагировала на превращение в «государевых холопов». Но всех, кто находился на социальной лестнице ниже ее, она могла представлять себе только в роли холопов.

Едва ли не самое убедительное свидетельство тому – отношение к «низам» князя Андрея Курбского в его литовских владениях после бегства из Московии. Оно убедительно уже потому, что речь идет о наиболее последовательном и ярком защитнике боярских вольностей и обличителе их узурпации московским царем. Известна жалоба жителей литовского имения Курбского на злоупотребления его урядника: он, по их словам, демонстрировал «неуважение вольностей наших, прав и привилегий», велел арестовать некоторых из них «без суда и без всякого права», после чего подвергал «жестокому и неслыханному заключению, в яму, наполненную водой». На вопрос о причинах такого обхождения с людьми урядник отвечал, что действует «по приказанию своего пана, его милости князя Курбского», который, будучи владельцем имения и подданных, «волен наказывать их, как хочет».

Одного этого факта достаточно для вывода о том, что конфликт «отцовской» и «братской» моделей властвования неправомерно рассматривать как конфликт двух разных культур. Как таковая, «отцовская» модель не отвергалась никем. Но одна из сторон (московские правители) рассматривала ее как универсальную, одинаково распространяющуюся на всех, а другая (бояре и особенно «княжата») для себя хотела исключения. Первая сторона полагала, что в государстве, как и в семье, отец может быть лишь один. Вторая же видела себя особым слоем с «отцовскими» правами по отношению к нижестоящим и «братскими» правами в отношениях с государем. Естественно, что при таких установках и соответствовавшем поведении элита не могла рассчитывать на поддержку населения.

В государстве, выстроенном по «отцовской» модели, отец и в самом деле может быть только один. Или, что то же самое, в таком государстве может быть один единственный персонификатор общего интереса. Проблема, однако, заключалась в том, что формировавшаяся самодержавная форма правления адаптировалась культурному качеству не только населения, но и элиты, что блокировало становление последней как государственно-ответственного субъекта развития. Проблема, с которой страна столкнется уже исторических границах Московской Руси.

Родоначальником отечественного самодержавия принято считать Ивана Грозного. Но это не очень справедливо по отношению к его деду Ивану III и отцу Василию III. Потому что именно при них начал складываться и почти сложился тот симбиоз власти и собственности, который и предопределил, в конечном счете, создание в Московской Руси государственности самодержавного типа принципиально отличной от европейской. Именно при них произошло фактическое сосредоточение в руках московских государей всей земли – кроме уделов, сохранявшихся за ближайшими, родственниками правителей, а также территорий, принадлежавших церкви, но на них и Иван Грозный всерьез не покушался. Земля распределялась среди служилых людей в обмен на службу. И это относилось не только к поместному дворянству, которое возникло и укрепилось в годы правления деда и отца Ивана Грозного, но постепенно распространялось и на боярство: сохранение за ним его наследственных земельных владений (вотчин) тоже становилось условным, ибо ставилось в зависимость от государевой службы – прежде всего военной. Иван Грозный лишь завершил движение в этом направлении, уравняв дворян и бояр в том отношении, что тем и другим законодательно предписывалось готовить и поставлять для участия в войнах количество людей, пропорциональное размерам земельных участков. Но сама обусловленность землевладения службой возникла задолго до Грозного.

Между тем в Европе такая обусловленность уже тогда становилась достоянием истории. Кроме того, государство и раньше не обладало там монополией на земельную собственность: в европейском феодализме вассалы обязаны были службой по договору наделявшим их землей сюзеренам, т.е. частным лицам, а не государству, между тем как на Руси подобная практика не укоренилась вообще. На этой основе утверждалось в Европе и право частной земельной собственности, постепенно превращавшееся из условного в безусловное. Возникновение европейских абсолютных монархий, происходившее примерно в те же времена, когда на Руси утверждалось самодержавие, сопровождалось концентрацией политической власти в руках монархов и их противоборством с крупными феодалами – порой не менее кровавым, чем в опричной Московии. Но само право собственности в Европе оставалось незыблемым и в зависимость от государственной службы не ставилось.

Московская Русь развивалась иначе. При обусловленности землевладения службой частные интересы изначально выступали здесь как проекции интереса общего, персонифицированного в лице московского государя, который превращался одновременно в верховного собственника. Никакой альтернативы такому сочетанию интересов «отцовская» культурная матрица в себе не содержала. Поэтому ни старомосковские бояре, ни «княжата» воспрепятствовать утверждению самодержавия были не в состоянии. И система местничества, и Боярская дума, состав которой формировался государем с учетом местнической иерархии, не столько противостояли этой тенденции, сколько вписывали ее в традиционный политический контекст. Подобно тому, как собрание монгольской знати (курилтай), с которым хан мог держать совет, не ограничивало единоличную власть монгольского правителя, не выступала таким ограничителем по отношению к правителям московским и Дума. Она могла удерживать их от произвола по отношению к старой элите. Но Иван Грозный наглядно и убедительно продемонстрировал, что сдерживающая сила традиции в Московии была невелика. Что касается нового и быстро увеличивавшегося слоя поместных дворян, то они могли лишь ходатайствовать о том, чтобы система служилого условного землевладения была доведена до логического завершения. Земля, которой власть расплачивалась с дворянами за службу, без работников ничего не стоила. В отсутствие механизмов прикрепления к земле система давала сбои. Ее достраивание требовало закрепощения крестьян, что и происходило постепенно на всем протяжении московского периода и было завершено к середине XVII века.

Однако наиболее чувствительные системные сбои, которыми было отмечено на Руси XVI столетие и за которыми последовал катастрофический обвал во всеобщую смуту, обусловливались не тем, что русская государственность была недостроенной. Более полувека после освобождения от монголов она демонстрировала жизнеспособность и устойчивость. Трения между государями и княжеско-боярской элитой не мешали установлению базового консенсуса. Хрупкость же этот консенсус стал обнаруживать лишь тогда, когда система начала сталкиваться с нестандартными вызовами.

Первый раз с таким вызовом она столкнулась в пору малолетства Ивана IV, когда оказалась без «отца». Второй раз – в разгар Ливонской войны, когда на сторону противника, проиграв сражение и опасаясь царской кары, перешел один из лучших русских полководцев, неоднократно упоминавшийся нами князь Андрей Курбский. Это было воспринято Грозным как прецедент, чреватый непредсказуемыми последствиями, как проявление глубокого общего кризиса. В эпоху Ивана IV обозначились и два возможных ответа на такого рода нестандартные ситуации. Первый ответ – формирование государственной системы посредством подсоединения к однополюсной авторитарной модели другого, народного полюса; второй – опричная тирания.

Столкнувшись в самом начале своего царствования с последствиями «безотцовского» боярского правления, Иван IV пошел, как мы сказали бы сегодня, по пути создания правительственной команды, способной консолидировать противостоявшие друг другу боярские кланы и снять недовольство населения княжеско-боярской элитой в целом. Так появилось правительство во главе с «человеком со стороны» Алексеем Адашевым (он был незнатного происхождения), задним числом названное Андреем Курбским на польский манер «Избранной радой» и под этим именем оставшееся в истории. Именно этой команде предстояло склеивать распавшуюся социальную ткань и восстанавливать базовый консенсус, ста носителем и проводником общего интереса, понятие о котором воз рождалось после того, как пустовавший московский престол был занят молодым царем.

Решение задачи реформаторам и поддерживавшему их царю виделось в поисках компромисса между населением и элитой. Первое было недовольно произволом московских бояр-наместников («кормленщиков») на местах. Поэтому правительство решилось пойти на отмену «кормлений», предполагавших содержание наместников за счет населения и оборачивавшихся многочисленными злоупотреблениями с их стороны при неспособности защитить людей от разбоев и грабежей, нараставшая волна которых стала прямым следствием социального распада. Но это не означало отстранения княжеско-боярской элиты от управления страной: военные и гражданские функции в центре за ней сохранялись, а если учесть, что статус Боярской думы, включая ее законодательные полномочия, впервые был подтвержден юридически, то компромиссность реформ предстанет во всей своей очевидности. Что касается управления на местах, то альтернативой «кормлениям» должно было стать делегирование административной ответственности самому населению посредством возложения полицейских, судебных и фискальных (сбор податей) обязанностей на выбранных им лиц.

Речь не шла, однако, ни о местном самоуправлении в том его виде, в каком оно складывалось на Западе, ни о возвращении к отечественной вечевой традиции. Это была попытка возложить на местные выборные институты не местные, а общегосударственные функции. «Это была новая земская повинность, особый род государственной служ6ы, возложенной на тяглое население»26. Приняв во внимание тот факт, что на выборных ложилась двойная ответственность (и перед центральной властью, и перед избравшими их людьми), а также то, что плохое выполнение обязанностей грозило им серьезными, вплоть до смертной казни, наказаниями, нетрудно понять, почему в большинстве районов страны новшество реформаторов не прижилось. Подсоединить к однополюсной модели власт-вования второй полюс, сохраняя ее однополюсность, – задача неразрешимая. Но эта первая попытка такого соединения заслуживает внимания хотя бы потому, что она не стала последней. Равно как и потому, что и сегодня есть идеологи, склонные искать и находить в ней истоки самобытной отечественной демократической традиции, выгодно отличающейся от традиции европейской.

Не могли претендовать на роль второго полюса власти и Земские соборы, ставшие еще одним управленческим новшеством Ивана IV и его реформаторов. Это были собрания не выборных делегатов от разных групп населения или отдельных сословий, которые в Московской Руси не сложились, а служилых людей, которые «являлись на собор не представителями общества или земли, а носителями службы, общественными орудиями центрального управления»27. Можно сказать, что Земские соборы эпохи Ивана Грозного, собиравшиеся всего два раза по экстренным поводам, использовались как средство обеспечения не общенационального, а широкого внутриэлитного консенсуса. Но они тем не менее проложили историческое русло к будущим соборам XVII века, хотя и не надолго, но продвинувшим страну к двухполюсной модели. Потребность же в них будет обусловлена последствиями той политики, которую Иван Грозный проводил не в первую, а во вторую половину своего царствования.

Историки до сих пор спорят о причинах опричного террора. Не вступая в дискуссию на эту тему, отметим лишь, что перед нами тот случай, когда царь, реагируя на острейший системный кризис, защищал от его последствий не столько государственную систему (он ее как раз разрушал), сколько самого себя. Неудачи в Ливонской войне и бегство в Литву Курбского подрывали его легитимность – по крайней мере в княжеско-боярской элите, к которой

26 Там же. С. 393.

27 Там же. С. 407.

Иван Грозный давно уже не испытывал доверия. За десять с лишним, лет до введения опричнины он заболел и на случай своей смерти потребовал присягнуть его малолетнему сыну. Значительная часть высокопоставленных придворных, в том числе и некоторые представители «Избранной рады», сделать это отказалась, отдавая предпочтение двоюродному брату царя Владимиру Старицкому. Мотивы при этом могли быть разные – не только эгоистические, но и государственные: не исключено, что при малолетнем наследнике престола страну ждало примерно то же, что она недавно пережила и от чего с трудом оправлялась. Царь, однако, выжил, вынеся из этой истории многократно возросшую подозрительность относительно лояльности к нему околовластной элиты.

Ее сопротивление воле правителя для многих ее представителей обернется тем же, чем несколько столетий спустя обернулось для большевистской элиты голосование части делегатов XVII съезда Коммунистической партии против Сталина. Через пять лет, к следующему съезду, подавляющего большинства из них уже не будет в живых. Иван Грозный ждал дольше и решился на террор лишь после бегства Курбского. Но этот террор означал, что в «отцовской модели властвования общий интерес может подменяться не только частными интересами привластных групп, но и частными интересами самого «отца». Репрессии, ставшие впоследствии массовыми, поначалу обрушились прежде всего на тех бояр и «княжат», которые обнаружили нелояльность во время болезни царя или которых он в такой нелояльности подозревал (как, например, людей, близких к Курбскому). Был умерщвлен со временем и Владимир Стариц-кии, военные таланты и личная храбрость которого заставляли царя видеть в нем опасного конкурента, поскольку сам он ни тем, ни другим не отличался.

Фактически это означало признание того, что добровольный базовый консенсус царь обеспечить не в состоянии, а в состоянии лишь принудить к такому консенсусу силой, т.е. посредством столь же избирательного, сколь и неразборчивого физического устранения одних и устрашения остальных. Однако принудительно предписанный консенсус непрочен и недолговечен уже потому, что в нем общий интерес подменяется частным интересом предписанта. И случай с опричниной не стал в этом отношении исключением.

Частный интерес Грозного проявился не только в создании отряда телохранителей-опричников и выборе их жертв, но и в самом предпринятом им расчленении территории страны на опричнину, перешедшую в его личное управление, и земщину, где сохранялись прежние порядки. Не беремся судить, действительно ли московский правитель «создавая опричнину по образу и подобию княжеского удела», намеревался «возродить порядки, изжитые еще в XV в.», хотел вернуться к практике раздела государства»28. Мы отчетливо видим в его действиях стремление взять под личный контроль огромные территориальные ресурсы, позволявшие, в свою очередь, контролировать все торговые пути страны и обеспечивать опричным районам огромные экономические преимущества перед неопричными. Но мы не видим в стратегии Ивана IV убедительной государственной логики. А тот факт, что через восемь лет после введения опричнина не только была упразднена, но само слово это запрещено было произносить вслух, можно рассматривать как признание ее бессмысленности самим инициатором.

Нельзя сказать, что опричнина не дала никаких результатов сточки зрения целей самого царя. Его потенциальные противники (точнее – те, кого он считал противниками) были устранены, отобранные у репрессированных бояр и «княжат» вотчины увеличили земельный фонд казны, которого не хватало для наделения участками возраставшей массы служилого дворянства. Но упрочению государственности и развитию государственного сознания, т.е. укоренению в нем понятия об общем интересе, опричнина не способствовала. Наоборот, она подготовила отход огромных масс людей от государства, запустив механизм смуты. Катастрофа, последовавшая через несколько лет после смерти Грозного, – отложенный результат его опричнины. Его идеология и политика «привели к расколу русского общества, со всей определенностью выразившемуся в Смутное время»29.

Однако обвал страны в смуту имел и другую причину. Это была стихийная реакция русского социума на еще один нестандартный вызов, перед которым государственная система, выстроенная на основе патриархально-семейной «отцовской» матрицы, вынуждена была капитулировать. Ответа на такой вызов у системы не оказалось вообще.

Дело в том, что «отцовская» монархическая модель беззащитна перед обрывом династической преемственности. Патриархальная

28 Скрынников Р.Г. Царство террора. СПб., 1992. С. 509, 510.29

29 Живов В. М., Успенский Б А. Царь и Бог: Семиотические аспекты сакрализации монарха в России // Языки культуры и проблемы переводимости. М., 1987. С. 62.

семья воспроизводит себя благодаря тому, что у ее главы есть естественный, «природный» преемник. Прекращение правящей династии при доминировании авторитарно-монархического идеала может сопровождаться культурным шоком и делегитимацией новой верховной власти, как не подлинной, полученной не «природным» путем. После смерти бездетного сына Ивана Грозного Федора Ивановича нового царя пришлось выбирать, что «должно было представляться народной массе не следствием политической необходимости, хотя и печальной, а чем-то похожим на нарушение законов природы: выборный царь был для нее такой же несообразностью, как выборный отец, выборная мать»30. Отсюда – феномен русского самозванства как продукт смуты и одновременно подпитывающий ее источник. Феномен, с которым впервые столкнулась Русь Московская и который надолго ее переживет.

Возвращаясь к словам Николая Бердяева, еще раз повторим: отмеченное им парадоксальное сочетание государственного и антигосударственного начал в русском народе связано с тем, что при концентрации государственного начала в одном лице у всех остальных оно не развивается. В «отцовской» модели абстракция общего интереса не может быть освоена; он существует как бы поверх интересов частных и групповых, с ними не пересекаясь и отождествляясь исключительно с фигурой правителя. Это, в свою очередь, не может не сопровождаться поисками идеологического обоснования «отцовских» прав первого лица, легитимирующих именно его возвышение над всеми другими «отцами», и поисками способов трансляции общего интереса от первого лица к тем, кто должен его обслуживать.

Разумеется, главными способами в данной модели выступают сила, принуждение, устрашение. Но само право на использование силы в государстве, в отличие от той же семьи, всегда должно быть санкционировано и идеологически. Посмотрим, как это происходило в Московской Руси.

6.4. Православный царь как языческий тотем

Становление и развитие Московии – это становление и развитие в первом осевом времени. Формирование русской централизованной государственности в значительной степени стало возможно благодаря тому, что абстракция единого христианского Бога, закрепившись в русском сознании, объединила страну общей верой. Об-

30 Ключевский В. Указ, соч. М., 1937. Ч. 3, С. 56.

той государственности, ее падение в смуту были вызваны, не в последнюю очередь, тем, что христианский идеал был изначально деформирован неорганичным соединением с язычеством, не разграничивающим божественное и человеческое, когда речь идет о сакрализации правителей. Однако и само такое соединение не было беспричинным, а уходило корнями в наличную культуру отечественного социума московской эпохи.

За столетия монгольского владычества Русь значительно кинулась по пути христианизации. Православие стало консолидирующей народной религией, основой русской идентичности. Этому немало способствовала деятельность православной церкви: сотрудничая с татарами и молясь за ордынских ханов, она тем не менее помогала населению сохранить ощущение своей особости и обретать ощущение своей религиозной общности. Кроме того, после получения московскими князьями монгольского ярлыка на великое княжение церковь стала активно и целенаправленно поддерживать их практически во всех действиях. Сам факт, что уже в первой половине XIV века митрополит вместе со своим двором переехал из Владимира (куда еще раньше перебрался из Киева) в Москву, не мог не содействовать ее становлению и укреплению как общерусского центра.

Но эти существенные изменения в осознании религиозной и политической общности не сопровождались столь же глубокими трансформациями культурными. Поэтому они создавали предпосылки для сакрализации государственности в лице ее персонификатора, но были недостаточны для преодоления языческой архаичности самой этой сакрализации.

Христианский культ любви и свободного постижения Бога и его Истины не мог преобразовать повседневный жизненный уклад Московской Руси. Этому препятствовали и уроки жестокости, преподанные монголами. В такой ситуации самодержавный отцовский произвол в семье церковь могла лишь пытаться смягчить, и «Домострой» тому пример. На само же семейное самодержавие она, как мы видели, не покушалась, более того – всемерно его поощряла. Но при этом и по отношению к государству и его устройству в церкви наибольшие шансы на победу имели течения и лица, обосновывавшие необходимость неограниченной самодержавной власти московского государя. В том числе и потому, что запрос на такое обоснование шел от самой власти.

Этот идеологический запрос существенно отличался от аналогичных запросов во времена Киевской Руси. Киевские князья

нуждались в христианстве как объединительной религии, призванной сменить многообразные языческие верования подчиненных Рюриковичами племен и заблокировать междоусобные войны великокняжеский стол (последнее им не удалось). В послемонгольской Руси таких задач перед правителями уже не стояло. Но на мест старых вопросов возникли новые. И главный среди них – вопрос о политико-идеологическом и символическом дистанцировании персонификатора власти от привластной княжеско-боярской элиты при сохранении за ней освященных традицией прав соучастия в принятии государственных решений.

Послемонгольской Руси, как и Руси домонгольской, была неведома абстракция закона как универсального принципа, в соответствии с которым строится государственность и распределяются полномочия между ее отдельными институтами. Упоминавшееся выше узаконивание Иваном Грозным полномочий Боярской думы, осуществленное в экстремальной политической ситуации, было шагом в этом направлении, но продолжения он не получил, а впоследствии сам же Грозный наглядно продемонстрирует, что основной вектор эволюции московской государственности определялся отнюдь не законом. Он определялся противоборством разных интерпретаций абстракции времени, как уходящей в эмпирически нефиксируемую глубь веков традиции, и абстракции вечности, как Бога и его воли, от любых ограничений, включая традицию, не зависимой.

Поначалу – при Иване III – борьба шла в основном за время. Первый «государь всея Руси», чтобы увеличить дистанцию между собой и привластной элитой, жившей воспоминаниями о русской традиции «братской семьи», должен был найти традицию, которая была бы одновременно и русской, и более древней и глубокой, чем русская. Укоренившееся к тому времени на Руси православие и падение за несколько лет до вокняжения Ивана Ш Византийской империи (1453) такую возможность предоставляли, и московский правитель ею воспользовался.

Женившись на племяннице последнего византийского императора Софье Палеолог, он осуществил своего рода захват чужого времени, превратил его из абстрактного прошлого в конкретное настоящее. Символическое значение этого шага было существенно иным, чем завоевание царевны Анны крестителем Руси киевским князем Владимиром. После того, как Византия пала под турецким натиском, а Русь освободилась из монгольского плена, последняя претендовать на роль и миссию преемника Византийской православной империи, а московский государь – на роль и миссию византийских императоров.

Женитьба на Софье Палеолог, заимствование византийского двухглавого орла в качестве герба, обустройство пышного двора на византийский манер и введение соответствующего церемониала – то были лишь символические детали, наглядно демонстрировавшие общий замысел. Замысел же заключался в заимствовании чужого ради дистанцирования от своего и своих, которые за это свое жались. Если князь Владимир перенимал греческую веру ради укрепления складывавшейся на Руси политической модели, то Иван III перенимал саму византийскую политическую модель, пытаясь «испособить ее к русским условиям. Но византийская императорская система без византийской законности – это не византийская система. Очередные заимствования у греков, соединяясь с отечественной спецификой, сопровождались вызреванием иного, чем у греков, системного качества. Прежнее свое выдавливалось с помощью чужого. Но новое свое не было и простым воспроизведением чужого. При Иване III и его преемнике Василии III это новое свое еще не оформилось, не выкристаллизовалось. Они уже восприняли идею божественного происхождения государевой власти, но в толковании этой идеи не выходили за пределы византийской традиции, отождествления власти земных правителей с властью Бога не предполагавшей. Однако освоение данной идеи без освоения принципа законности как раз и открывало дорогу для ее интерпретации в духе Ивана Грозного, а именно – как права на самодержавный произвол.

Первый русский царь понимал, насколько рискованно было в христианско-православной стране развязывать массовый террор против единоверцев без соответствующего религиозно-идеологического обоснования. Кроме того, сам Иван IV был человеком глубоко верующим; он должен был быть уверен в том, что замышлявшееся им кровопускание не греховно, а богоугодно. Во времени (русском или византийском) основания для такого обоснования и такой уверенности отыскать было невозможно. Их можно было найти только в абстракции вечности. Это и предполагало соответствующую интерпретацию базовой абстракции христианского Бога и ее конкретизацию с точки зрения тех полномочий, которые Бог предоставляет земным властителям.

Царю, вознамерившемуся стать неограниченным самодержцем, не нужно было изобретать идеологию самодержавия заново.

Ко времени учреждения опричнины позади был уже целый век ид логической борьбы, в том числе и внутри самой русской церкви, с вполне определившимся исходом. Она началась еще в годы правления Ивана III и стимулировалась желанием ответить на вопрос о причинах победы иноверцев над православной Византией и извлечь из этого события уроки для Руси. Одни искали такие причины в слабости веры, другие – в слабости власти. Против заимствования византийских символов никто не возражал; спор шел о том, как сделать, чтобы Русь стала не только преемницей рухнувшей империи, но и избежала ее исторической судьбы. И почти с самого начала в большей степени оказалась востребованной позиция тех, кто выступал за усиление власти московского государя – в том числе и по отношению к церкви. Как и всегда в таких случаях, речь шла не о добровольном самоограничении одного института в пользу другого. Речь шла о праве государевой власти определять победителя во внутрицерковном споре.

Эта позиция, отстаивавшаяся Иосифом Волоцким и его сторонниками, и взяла в конечном счете верх. Оппоненты же «иосифлян» во главе с другим духовным авторитетом той эпохи – Нилом Сорским, выступавшие за автономию церкви от государства и свободное, неконтролируемое им, а церковью лишь направляемое, но не регламентируемое постижение Бога и его Истины, потерпели поражение. Чаша весов стала склоняться в пользу «иосифлян» еще при Иване III, но окончательно их идеология восторжествовала при его внуке. И это – несмотря на то, что «нестяжатели», как именовали сторонников и последователей Нила Сорского, выступали за секуляризацию церковных земель.

Московские правители были заинтересованы в секуляризации: земли у церкви было много, а у власти ее не хватало, чтобы расплачиваться со служилыми людьми. Но в упрочении «отцовской» модели властвования они нуждались еще больше и потому готовы были сохранять за церковью ее владения в обмен на поддержку их притязаний на единовластие.

В результате же оформилась версия христианства, в которой от Нового Завета мало что осталось. Она представляла собой доктринальный гибрид, соединявший в себе некоторые идеи Ветхого Завета, элементы языческих политических доктрин восточного происхождения и идеологические интерпретации опыта турецких султанов-победителей Византии. Христианская новозаветная благодать, противопоставленная когда-то митрополитом Иларионом ветхозаветно закону, была отодвинута вместе с продолжавшими линию Илариона «нестяжателями». Альтернатива закону теперь выдвигалась совсем другая. История Московской Руси показала: сам поиск такой альтернативы, если он из области отвлеченных интеллектуальных спекуляций перемещается в сферу реальной политики, неизбежно сопровождается ревизией христианства.

В свое время эта ревизия была обстоятельно проанализирована известным историком евразийского направления Николаем Алексеевым. Нам остается лишь воспроизвести основные результаты его изысканий.

Идеология московского самодержавия базировалась на том, что божественное происхождение царской власти предопределяет и ее божественные полномочия. Согласно Иосифу Волоцкому, царь только телом своим («естеством») подобен людям, «властию же подообен вышнему Богу». При этом сам образ Бога и представление о характере его взаимоотношений с людьми заимствовались не из Нового Завета, а из Ветхого. Подчеркивалось, что Бог «по природе бурен и неистов», что он «добивается своей цели страстно и раздражительно», что в управлении подданными он вправе употреблять «божественное коварство» и «божественное перехищрение». Русскому православному царю предлагалось быть именно таким, и именно эти рекомендации были реализованы в деятельности Ивана Грозного. Полагая, что «российского царствия самодержавство божьим изволением началось», он исключал какие-либо ограничения этого «самодержавства», равнозначного божественному праву устанавливать на земле божественный порядок «страхом, запрещением, обузданием и конечным запрещением»31.

Однако подобная интерпретация базовой абстракции христианского Бога выходила за пределы не только Нового, но и Ветхого Завета. Ветхозаветный Бог действительно таков, каким его описывали идеологи русского самодержавия. Но и он не передавал иудейским царям своих полномочий. Представление, согласно которому «земной царь является как бы копией царя небесного, инкарнацией божества, земным богом», уходит своими корнями в древневосточные языческие монархии. Оно составляло основу всех «древнеязыческих политических форм»32. «Отцовская» модель государственности, утвердившаяся в Московской Руси, – отнюдь не отечественного происхождения. Как отмечает исследователь, «словосочетание „царь-батюшка" вовсе

31 См.: Алексеев Н. Русский народ и государство. М., 2000. С. 61, 88, 62.

32 Там же. С. 49.

не изобретено русскими. Оно характерно для всех восточных монархий и иногда прямо применялось древними народами: фараон именовался отцом своих подданных, а последние были его детьми»33.

В Киевской Руси, где влияние язычества было, безусловно, сильнее, чем в Московской, формирование этой модели блокировалось родовым принципом властвования. Но после того как он остался в прошлом, главное препятствие на пути ее утвержден исчезло. Становление данной модели осуществлялось под воздействием многообразных влияний, рассмотрение которых не входи, в нашу задачу. Для наших целей важно другое: понять, каким образом эти влияния ассимилировались православной доктриной, как сочетались с возобладавшей интерпретацией базовой абстракции христианского Бога и тех полномочий по отношению к подданным, которыми он наделяет русского царя. Бога и человека связывает вера. А что связывает человека с царем? И вправе ли последний брать на себя роль Спасителя, упреждая своим судом Суд Божий?

В этом отношении чрезвычайно интересно восприятие московскими идеологами самодержавия турецких султанов. Их победа над Византийской империей объяснялась тем, что та была империей веры, но не была империей правды. Турецкие султаны не являлись носителями истинной веры, но являлись носителями правды. В этом – их сила, и потому Русь, чтобы устоять, должна соединить веру и правду, стать «государством правды». Греки, по мнению московских идеологов, грешили тем, что их вера проявлялась лишь во внешнем, формальном отправлении религиозных обрядов, но не проявлялась в делах, за что они и поплатились. А потому на Руси вера должна быть дополнена правдой, т.е. соответствующим вере проживанием: «покажи мне веру твою от дел твоих», как учил Иван Грозный. Если же соответствующих доказательств не предъявляется, полагал он, к такой правде в вере следует принуждать34.

В этом и усматривалась земная миссия православного царя, как Божьего наместника. Ему предписывалась ответственность за все, что делается на земле, а вместе с ней – и право карать грешников, исправлять их природу в земной жизни. Идея Божьего суда, как окончательного, тем самым не отменялась, но вводился как

33 Там же. С. 51-52.

34 Подробнее о понимании московскими идеологами самодержавия и самим Иваном Грозным понятий «веры» и «правды» см.: Алексеев Н. Указ. соч. С. 54-99; Люкс Л. Третий Рим? Третий рейх? Третий путь? Исторические очерки о России, Германии и Западе. М., 2002. С. 12-18; Юрганов А.Л. Указ. соч. С. 77-85.

бы предварительный суд (царский), предназначение которого – способствовать конечному спасению человека. Именно так понимал свою власть и ответственность Иван Грозный, полагавший, что не только на Небе, но и на Земле грешники должны испивать «чашу ярости Господня» и «многообразными наказаниями мучаться»35.

Так базовая абстракция христианского Бога в ходе ее интерпретации и конкретизации применительно к государственной жизни доводилась до идеи архаичного языческого тотема. Но – с двумя отличиями. Будучи перенесенным из до государственного жизнеустройства в централизованное государство, он превращался из двухполюсного в однополюсный. Можно сказать, что это был отход от княжеско-вечевой племенной модели, которую пытались приспособить к большому обществу киевские правители, к модели еще более древней, родовой, при которой, как и в патриархальной семье, власть отца являлась никем и ничем не ограниченной36. Кроме того теперь тотем воплощался не в животных, птицах или деревянных идолах, а в образе православного царя.

Идеология «отцовской» модели московского самодержавия, подчеркнем еще раз, складывалась под непосредственным воздействием определенных социально-политических обстоятельств, о которых говорилось выше. Но конкретная интерпретация православия, возобладавшая на Руси, не может быть объяснена только социально-политическими причинами. Немалую роль сыграла здесь и религиозно-идеологическая атмосфера той эпохи.

Русь жила тогда ожиданием скорого конца света и Второго Пришествия Христа37. И она – прежде всего в лице своих церковных идеологов – хотела сохраниться как богоспасаемая земля. Идея «Москвы – Третьего Рима» была идеей не внешней экспансии

35 Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. Л., 1979. С. 39.

36 По мнению известного отечественного историка XIX века Ивана Забелина, "Самодержавие в своей самовластной форме XVI и XVII вв. явилось ‹…› плодом именно родовой культуры, которая заботливо воспитала нас с самых первых времен нашей истории» (Забелин И. Домашний быт русских цариц в XVI и XVII вв. М., 1869. С. 59). К тому стоило бы только добавить, что политически «родовая культура» поначалу сплотилась в родовое правление Рюриковичей с «племенным» добавлением в виде веча, а ее второе, самодержавное воплощение было опосредовано освоением Рюриковичами политического опыта монголотатар. Между тем сам Забелин влияние «татарской идеи» на русскую власть пытался оспорить.

37 Обстоятельный и глубокий анализ влияния этих ожиданий и их влияния на сознание и поведение людей того времени дан в уже цитировавшейся книге А.Л. Юрганова «Категории русской средневековой культуры» (М., 1998).

и вечного земного царства, а последнего такого царства перед Вт-орым Пришествием38. Русскому царю, согласно ей, предстояло предать власть Богу, что предполагало сохранение в чистоте православной веры и противодействие человеческой греховности и неправедности во всех их проявлениях. К этой миссии и готовил себя набожный царь Иван Васильевич Грозный, учиняя свой суд над теми, кого считал злостными грешниками.

Не забудем, однако, что греховным в его идеологической доктрине было все, что реально или потенциально противостояло его единовластию, а грешниками, соответственно, те, в ком он видел реальных или потенциальных политических противников Вечное и ситуативное, общий интерес государства и частный интерес самодержца сплелись в некую нерасчлененную иррациональную мотивацию. Результатом же, повторим, стало уподобление православного царя архаичному языческому тотему и беспредел опричнины с катастрофическими для государства последствиями.

Историки до сих пор не пришли к единому мнению относительно того, можно ли форму правления, сложившуюся и существовавшую на Руси до Петра I, называть самодержавной. Те, кто считают это некорректным, ссылаются обычно на то, что власть московских государей ограничивалась Боярской думой и их официально декларировавшейся ответственностью перед Богом, предполагавшей, в свою очередь, сдерживающую роль церкви. При таком толковании опричный террор Грозного выглядит не системной нормой, а кратковременным отклонением от нее, повторений в дальнейшем не имевшим. Но прецедент с опричниной тем-то и показателен, что он продемонстрировал слабость институциональных, а главное – культурных ограничителей самодержавного произвола в послемонгольской Руси.

Идея божественного происхождения верховной власти без укоренившейся в культуре идеи законности – это и есть самодержавная идея в ее религиозной форме. Важно не то, существовали формальные противовесы единоличной власти или нет. Важно то, что их наличие, как показал опыт опричнины, не только не было способно заблокировать произвол, но и было совместимо с ним. Иван Грозный не отменял ни полномочий Боярской думы, которые сам же узаконил

38 Такая интерпретация данной концепции в последние годы становится все более распространенной. См.: Юрганов А.Л. Указ. соч. С. 344-346; Люкс Л. Указ. соч. С. 18; Перцев А.В. Жизненная стратегия толерантности: Проблема становления в России и на Западе. Екатеринбург, 2002. С. 108-109.

юридически, ни полномочий церкви. Но он почти без сопротивления реализовал возможность эти институты игнорировать, противопоставив им себя в роли полновластного наместника Бога.

Противоядия же в культуре против такой интерпретации царских полномочий – языческой по своей природе – не было, и под влиянием трагических последствий опричнины оно не появится. «Бог на небе, царь на земле», «ведает бог да государь», «никто против бога да против царя», «на все святая воля царская», «суди меня бог да государь», «воля божья, а суд царев»39, – это не христианское, а языческое мироощущение. И пока оно сохранялось, сохранялись и предпосылки для реализации самодержавной идеи не только в религиозной, но и в светской форме, что и произошло при Петре I. На основе этого мироощущения смогла оформиться в XX веке и откровенно атеистическая советская государственность. Бога она отвергла, но это не помешало Сталину, как до него и Петру, считать себя политическим преемником творца опричнины.

Уже само идеологическое многообразие, с которым оказалось совместимым отечественное самодержавие, свидетельствует о том, что его истоки – не в идеологии, а в чем-то другом. Ссылки на языческое мироощущение, воспроизводившее модель власти-тотема, объясняют многое, но тоже не все. Остается неясным, почему это мироощущение оказывалось отзывчивым к столь разным, даже исключающим друг друга идеологиям, – от христианско-православной до коммунистической. Данное обстоятельство не позволяет обойтись и указанием на такую первопричину, как «отцовская» культурная матрица: вопрос о том, каким образом и благодаря чему она может легитимировать и власть «отца», как наместника Бога, и власть воинствующего безбожника, тоже остается открытым.

Конечно, многое объясняется конкретными историческими обстоятельствами той или иной эпохи, смена которых видоизменяет и конкретные жизневоплощения культурных констант. Поэтому в дальнейшем именно на этих изменяющихся обстоятельствах нам придется сосредоточить основное внимание. Однако как бы они ни менялись, авторитарно-самодержавное правление в его наиболее жестких формах каждый раз опосредовалось еще одним константным фактором, который впервые отчетливо обозначился опять-таки в Московской Руси.

39 Пословицы русского народа. Т. 1. С. 212-213.

Глава 7 Самодержавие и милитаризм. Новая роль войны

Таким фактором стало перманентное состояние войны и сопутствовавшая ему милитаризация государственного и общественного быта. Эта милитаризация, предполагавшая выстраивание повседневности по армейскому образцу, не могла быть еще доведена до тех пределов, до которых доведет ее Петр I. Но он начинал не с чистого листа, а лишь завершал то, что началось в послемонгольской Московии. Уже одна только обусловленность землевладения военной государевой службой – красноречивое тому подтверждение. В Московской Руси началось и прикрепление к земле крестьян, призванное обеспечивать нужды служилых бояр и дворян и окончательно узаконенное еще в допетровские времена.

Милитаризация жизненного уклада – это и есть то главное звено в системе складывавшейся послемонгольской государственности, без которого не могли бы стать политической и идеологической реальностью ни самодержавная «отцовская» модель властвования, ни языческая интерпретация христианства. В свою очередь, «отцовская» модель только потому и могла возродиться в принципиально новой идеологической форме в советскую эпоху, что милитаристская составляющая была в данной модели первичной. Сталинская идеология «осажденной крепости» опиралась на давнюю отечественную традицию, которая не всегда проявлялась на политической сцене, временами уходила на задний план, но никогда не исчезала, сохранив свой потенциал до XX столетия. Закладывалась же такая традиция в послеордынской Москве, где ее зарождение и упрочение диктовалось конкретными внешними и внутренними обстоятельствами.

7.1. «Боевой строй государства»

Эти обстоятельства во многом складывались естественно, задавались историческим ходом вещей. Граница между войной и миром в восприятии людей была ликвидирована уже самим фактом монгольской колонизации, при которой даже в самые спокойные времена не было никаких гарантий от разорительных татарских набегов. Но и после того, как Москва в конце XV века перестала быть данником Орды в данном отношении мало что изменилось.

После ее распада образовалось несколько ханств (Крымское, Казанское, Астраханское), из которых совершались опустошительные на6еги на Русь, не раз докатывавшиеся и до Москвы. Пленялись тысячи людей, уводился скот, захватывалось имущество. И так продолжалось из года в год, из десятилетия в десятилетие.

Кроме того, страна вела бесконечные войны на западе – с Литвой и Польшей, объединившихся со временем в Речь Посполитую, со Швецией. По подсчетам историков, за столетие (1492-1595) войны «поглотили не менее 50 лет»40. Иностранные наблюдатели, посещавшие Московию в те времена, отмечали, что «для нее мир – случайность, а не война»41.

В таких условиях осуществлявшаяся сверху милитаризация повседневности находила основание в самом жизненном укладе, не создававшем предпосылок для расчленения в сознании образов войны и мира. Так закладывалась политическая традиция, суть которой историки разных идеологических направлений солидарно усматривают в «боевом строе государства»42, в том, что оно «имело характер военного общества, построенного как большая армия, по принципу суровой тягловой службы»43.

Русская Власть – это, конечно, Власть-моносубъект. Но лишь потому и постольку, поскольку в пределе она – Власть-милитаризатор, чем и обусловлено в конечном счете ее историческое своеобразие. Как только она приступала к демилитаризации социума, ее моносубъектность начинала размываться, и Русской Властью в строгом смысле слова она быть переставала.

Таким образом, в Московской Руси роль войн была уже иной, чем в Руси Киевской, милитаризации в ее московском варианте не знавшей. Во-первых, войны перестали быть способом добывания власти; после подчинения Твери и Новгорода, колебавшихся в выборе между Московией и Литвой, они вообще ушли из внутренней жизни. Во-вторых, внешним угрозам – явным или потенциальным – противостояли теперь не отдельные княжества

40 Ключевский В. Указ. соч. Ч. 2. С. 222.

41 Там же.

42 Там же. С. 424.

43 Алексеев Н. Указ. соч. С. 73.

или группы княжеств, а совокупная сила всего централизованного государства. В-третьих (и это в нашей логике едва ли не самое важное), внешние войны, которые сплачивали в киевскую эпоху князей и свободную дружинно-боярскую элиту, но не обеспечивали ее долговременное подчинение князьям, стали в послемонгольский период одним из важнейших средств именно подчинения элиты и утверждения самодержавной власти.

Когда говорят, что московская государственность складывалась под воздействием внешних вызовов и угроз, с этим трудно спорить. Но верно, как нам кажется, и обратное утверждение: без таких вызовов и угроз, равно как и без встречных завоевательных амбиций, подобная государственность не могла бы сложиться вообще.

Консолидация социума вокруг власти-тотема невозможна в условиях длительного мира. Потому что длительный мир посте пенно расшатывает архаичную общественную целостность, где «Мы» консолидируется исключительно благодаря тому, что существует враждебное «Они». Он неизбежно сопровождается социальным и культурным расслоением, формированием и развитием частных интересов, возникновением между ними конкурентных отношений. Этому не в состоянии противодействовать как догосу-дарственные локальные общности, так и общности государственные, выстроенные на фундаменте архаичной культуры. Тем более если речь идет о государствах только что сложившихся, не успевших наработать скрепляющие их традиции. Сказанное и вынуждает нас более внимательно присмотреться к роли войн в Московской Руси.

Первое, что обращает на себя внимание, – это то, что в первое послеордынское столетие они, как правило, не были оборонительными. Войны с Литвой, начавшиеся при Иване III, имели своей целью присоединение к Москве бывших областей западной Руси, отошедших к Литве в монгольский период. Учитывая, что последняя приняла католицизм, эти войны в известном смысле можно считать религиозными. Борьбой против «неверных» выглядело в глазах современников и завоевание Иваном IV Казанского и Астраханского ханств. Но оно же покончило с татарскими набегами из Поволжья, пополнило земельный фонд казны и обеспечило контроль Москвы над волжским торговым путем, блокирование которого татарами оборачивалось для нее серьезными экономическими проблемами. Казалось бы, после этого логичным было собрание сил для борьбы с Крымом – главным очагом тогдашних реальных угроз. Во всяком случае, доводов в пользу такой политики было немало, и правительство «Избранной рады» склонялось именно к ней.

Усмирение Крыма означало бы не только выход к Черному морю, в чем страна, безусловно, нуждалась. Оно означало бы и окончательное завершение эпохи татарского владычества на Руси, и обеспеченную безопасность ее населения. Триумфальная встреча, которую народ устроил Ивану IV, возвращавшемуся в Москву после покорения Казани, свидетельствовала о том, чем была тогда в глазах русских любая победа над татарами. Тем более что в случае с Крымом речь шла бы о победе окончательной.

Через полтора десятилетия после смерти Грозного только что избранный Земским собором новый царь Борис Годунов лично решил возглавить поход против крымского хана Казы-Гирея, двигавшегося к Москве. Годунов собрал огромную по тем временам армию. Он хотел непременно победить перед предстоявшей коронацией, ибо понимал: такая победа будет расценена в народе как знак благоволения небес и обеспечит «неприродному» царю недостававшую ему легитимность. Сражение не состоялось: узнав о такой подготовке к нему русских, хан на Москву не пошел. Но этот факт интересен тем, что показывает, как воспринималась на Руси даже неокончательная победа над крымскими татарами, каким символическим содержанием она наполнялась.

Однако Иван IV предпочел другой путь. В 1558 году он начал войну на западе, в Ливонии.

Конечно, у этой войны были свои причины и поводы. Русь нуждалась в выходе и к Балтийскому морю. И такой выход она получила сразу же после начала войны, взяв Нарву. Этот порт оставался в руках Москвы и после того, как в военные действия против нее стали втягиваться Литва, Польша и Швеция, имевшие на Балтике свои стратегические торговые интересы. Столкновения с этими странами сопровождались чувствительными поражениями и вытеснением русских войск со значительной части захваченных ими территорий. В результате достижение целей войны, столь удачно начавшейся, вскоре оказалось под угрозой. Москва могла сохранить выход балтийское море, заключив в 1566 году перемирие с Литвой, – та располагала его на условии, что каждая из сторон удерживает за собой контролируемые ею на данный момент районы Ливонии. Царь Ил вынести этот вопрос на уже упоминавшийся нами Земский собор. Его участники солидарно высказались за продолжение войны, что сыграло не последнюю роль в объединении Польши Литвы в единую Речь Посполитую (1569) и обернулось в конечном счете, тяжелейшими для Москвы последствиями: именно Речь Посполитая нанесет ей решающие военные удары.

Некоторые историки интерпретируют солидарность царя и Собора как проявление их единства в понимании государственных интересов. Но это единство демонстрировалось в атмосфере уже начавшегося опричного террора. Собравшиеся на Собор, судя по всему, первоначально не были осведомлены о мнении царя и с ответственно, не могли быть уверены в том, что позиция не в пользу войны не будет расценена как измена. Потому что задолго до Грозного, еще со времен Ивана III, государевой опале всегда подвергались те, кто войнам предпочитал мир44. Установка на него не соответствовала милитаристским основаниям государственной системы и поддержки у московских правителей не находила. И если напомним, часть участников Собора, рискуя жизнью, сочла все же возможным обусловить свое согласие на продолжение войны отменой опричнины, то это значит, что само согласие могло восприниматься ими как вынужденная уступка царю: сознательная и заинтересованная позиция выдвижения условий ее принятия не предполагает.

Приоритет в Московии ценности войны и победы в ней над ценностью мира наводит на мысль, что и первоначальный выбор Грозного (война с Ливонией вместо подготовки к борьбе с Крымом) мог мотивироваться не только внешнеполитическими соображениями. На крымском направлении быстрого успеха быть тогда не могло. Крымское ханство было хорошо защищено, а на пути к нему лежала огромная степь, в которой для продвижения армии предварительно следовало построить многочисленные укрепленные пункты. Наконец, за Крымом стояла чрезвычайно сильная в то время Турция, воевать с которой при отсутствии морского флота Москва была не в состоянии. Поэтому выбор Крыма в качестве главного противника был бы в таких условиях равнозначен выбору длительного мира. Но такой мир был чреват не только разрушением базового консенсуса, основанного в значительной степени на «боевом строе государства», но и кризисом идеологии богоизбранного «Третьего Рима».

44 См.: Зимин А.А. Россия на пороге нового времени. (Очерки политической истории России первой трети XVI в.). М., 1972. С. 284.

Сама по себе эта идеология военной экспансии не предполагала. Она подразумевала лишь сохранение сложившихся на Руси жизненных устоев и недопущение их размывания чужеродными влияниями. Но государственная политика не может строиться на пассивном ожидании спасения. Тем более, что опустошительные набеги из Крыма, которым Москве не всегда удавалось противостоять, веру в спасение могли поколебать. «Третий Рим», чтобы подтверждать свою богоизбранность, должен был побеждать тех, к кому Бог не благоволит, и обращать их, по возможности, в свою веру. Такова политическая логика первого осевого времени (в нашем его мании) – логика имперской экспансии. Московская Русь, подчинив казанских и астраханских татар, начала действовать и развиться именно в этой логике. Ее продолжением стало вторжение Ливонию, тогдашняя слабость которой сулила, в отличие от наступления на Крым, быструю и легкую победу вместе с прорывом к балтийским портам и балтийской торговле. Победы, однако, не случилось.

Мы можем лишь предполагать, как развивались бы события при благоприятном для Москвы ходе и исходе Ливонской войны. Дальнейшая эволюция русской власти в направлении самодержавия, безусловно, имела бы место и в этом случае. Но опричнины могло и не быть, поскольку она стала реакцией именно на военные поражения и их последствия, в том числе и измену Курбского. «Террор опричнины может быть понят только в связи с неудачами Ливонской войны, как французский террор 1792-1793 годов в связи с нашествием союзников»45.

Военные поражения и сам факт измены позволили Ивану Грозному ликвидировать границу между реальными опасностями и изменами и опасностями и изменами потенциальными. В подобной атмосфере в предательстве может быть заподозрен и уличен кто угодно. Естественная реакция на ее возникновение – всеобщий страх. Поэтому не только беспредел опричнины по отношению к элите, но и такие акции, как учиненная Грозным – ради упреждения возможного сепаратизма и предательства – массовая резня в Новгороде (1570), не вызывали никакого сопротивления. Террор означал перевод неудачной внешней войны в войну внутреннюю.

45 Покровский М.Н. Избранные произведения: В 4 кн. М., 1966. Кн. 1. С.302. Под союзниками имеются в виду страны монархической Европы, выступившие против Революционной Франции.

Внутренняя война при отсутствии сопротивляющегося противника позволила осуществить то, что должна была обеспечить победа в войне внешней, – укрепление самодержавной власти царя.

Знаменитая переписка Грозного с Курбским, начавшаяся в преддверии опричнины, – идеологическое обоснование этой власти. Главным адресатом писем Ивана IV был не сбежавший князь. Главными адресатами были те, кто оставался в Московии.

В ходе Ливонской войны, растянувшейся на четверть века, не удалось решить ни одной из внешнеполитических задач, которые ставились в ее начале. Все завоеванные в Ливонии территории пришлось отдать. Выхода в Балтийское море Русь снова и надолго лишилась. Откладывание крымского вопроса отозвалось через несколько лет страшным нашествием крымского хана Девлет-Гирея на Москву (1571), сопровождавшемся для Руси колоссальными потерями: в центральных районах страны сотни тысяч людей были убиты, десятки тысяч – уведены в плен. По мнению некоторых историков, запустение этих районов во времена Ивана Грозного – результат не только опричнины, но и татарского разорения и страха перед его повторением46. Однако все это, ослабив страну, власть самого царя не ослабило. Русское самодержавие в его тиранической форме состоялось, прецедент был создан.

Тем самым Иван IV наглядно продемонстрировал самобытную природу «отцовской» модели властвования на Руси. В своих крайних проявлениях, предполагающих выстраивание жестко централизованной «вертикали власти» и устранение всех потенциальных претендентов на субъектностъ, т.е. полное подчинение первому лицу не только населения, но и элиты, данная модель равнозначна тотальной милитаризации, переводящей внешнюю войну во внутреннюю.

Столетия спустя последователь Грозного усовершенствует эту модель, выявив ее скрытые возможности. Окажется, что для массового производства «изменников Родины» вовсе не обязательны поражения в войнах и реальные измены. И даже воевать для этого вовсе не обязательно – достаточно иметь враждебное внешнее окружение и поддерживать в стране атмосферу «осажденной крепости», сохраняя ощущение неизбежности грядущей войны. Во времена Ивана Грозного, имевшего дело с родовой землевладельческой, а не безродной большевистской элитой, такое было вряд ли

46 Покровский М.Н. Указ. соч. С. 320-321.

возможно. Но сталинский террор и опричнина Грозного представляют собой вариации одной и той же милитаристской модели, истоки которой – в послемонгольской Московской Руси.

У такой модели есть, однако, и еще одна особенность. Дело в том, что милитаризация внутренней жизни декларируется в ней не как самоцель, а как необходимое условие внешней конкурентоспособности страны. Никаких других обоснований у этой модели быть не может. Но внешняя конкурентоспособность предполагает способность к инновациям – технологическим, организационным, культурным (в широком смысле слова). Между тем милитаристская модель продуцирование инноваций исключает – она ориентирована на приказ и исполнение, а не на творчество, на воспроизводство существующего, а не на создание нового. Но рано или поздно это обрекает страну на отставание. Когда же оно начинает осознаваться как угроза, используется обычно единственно приемлемый в данной модели метод – заимствование чужого. И в этом отношении Ливонская война Ивана Грозного тоже представляет безусловный интерес.

7.2. Поход за чужой культурой

Отечественные историки самых разных идеологических ориентации – от либералов до монархистов – солидарны в том, что целью Ливонской войны было «завязать непосредственные отношения с Западной Европой, попользоваться ее богатой культурой»47, осуществить «приобщение России к европейскому образованию»48. Во времена Ивана Грозного преимущества западной культуры еще только начинали ощущаться царем и правящим слоем, отставание Руси не выглядело слишком значительным, а тем более – опасным. Но подобно тому, как в Киевскую Русь проникал из Византии дух и пафос христианства, в Русь Московскую постепенно проникал Дух и пафос Запада.

Пройдет всего несколько десятилетий, и вестернизация московской элиты пойдет полным ходом. В эпоху же, которая нас интересует, возникало лишь некоторое первичное представление о Западе как обладателе неких сущностей, вещей и умений, Руси Неведомых, носителе чего-то такого, что правоверные русские не всегда могли и сформулировать. Это что-то неудержимо их к себе

47 Ключевский В. Указ. соч. Ч 2. С. 184.

48 Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. М., 1998. С. 278.

влекло, его хотелось заимствовать и присвоить. Но в архаичной культуре, как мы уже отмечали в первой части книги, посвященной Киевской Руси, заимствование чужого может быть легитимировано только посредством его завоевания. Под этим углом зрения могут быть рассмотрены и неоднократно упоминавшееся нами вторжение германцев на территорию Римской империи, и более поздние попытки некоторых славянских народов проникнуть на территорию Византии, и еще более позднее стремление закрепиться на Западе турок. Независимо от того, как осознается завоевание чужого субъектом завоевания, суть его в конечном счете заключается в заимствовании более развитой культуры. В этой логике может быть рассмотрена и Ливонская война – первое в отечественной истории стратегическое столкновение Руси с Западом.

У нас нет оснований утверждать, что здесь имело место осознанное стремление к легитимации заимствуемого чужого посредством его завоевания. Скорее всего, вопрос о том, чтобы воевать с Ливонией ради заимствования и перенесения в русское самосознание чего-то конкретного, даже не возникал. В то время европейский опыт использовался главным образом посредством приглашения зарубежных специалистов – медиков, аптекарей, художников, архитекторов, военных инженеров, ружейных мастеров. Это началось еще при Иване III. Кое-какие умения, например литье пушек, русские быстро освоили, продемонстрировав, по мнению иностранных наблюдателей, редкую обучаемость. Но основная ставка делалась все же на специалистов из-за рубежа.

Показательно, что после вторжения Грозного в Ливонию воевавшие с Русью страны едва ли не больше всего были обеспокоены тем, чтобы перекрыть ее торговлю с Англией через Нарву. Польский король, например, с тревогой писал английской королеве, что русским поставляются оружие и мастера, посредством которых московский царь «приобретает средства побеждать всех». Раньше над ним можно было брать верх лишь потому, что «он был чужд образованности, не знал искусств». Но если приток товаров и мастеров будет продолжаться, то «что будет ему неизвестно?»49.

Если это понимали противники Грозного, то сам он, наверное, осознавал свои цели не хуже. Мы не знаем, отдавал ли он себе отчет в том, что его «западничество», проявлявшееся и в расширении созданного в Москве инокультурного анклава иностранцев

49 См.: Покровский М.Н. Указ. соч. С. 319.

в виде Немецкой слободы, которая во время Ливонской войны заметно разрослась, и в льготах английским купцам, торговавшим на Руси, и в попытках заключения с Англией союзнических отношений посредством династического брака, и в опытах публичных дискуссий с протестантскими пасторами, в случае полной реализации могло создать критическую массу чужеродных элементов в культуре. Через столетие такая критическая масса скопится и станет одной из причин церковного раскола. Легитимация чужого будет осуществляться с трудом, что, в свою очередь, будет сдерживать дальнейшее заимствование этого чужого. Петр I, осуществив заимствования посредством завоевания, откроет для страны новую эпоху, которую правителям Московской Руси открыть не удалось.

Начиная с Ивана III, они пытались перенести в Москву культурный опыт поверженной турками Византии – правда, как и их киевские предшественники, весьма избирательно и дозированно. Это относилось лишь к жизненному укладу и стилю поведения самих правителей и узкого околовластного слоя. Однако его представители, примирившись с новшествами, не были от них в восторге. Неприятие культурно чужого получило распространение в княжеско-боярской элите, причем ее не убеждало даже то, что греческая культура – это не совсем чужое, что это культура такой же, как и Русь, православной страны. Именно в византийских влияниях искались и находились причины отклонений от правильного хода вещей, т.е. от освященных традицией отношений между правителями и их элитой. «Как пришли сюда греки, так земля наша и замешалась, а до тех пор земля наша русская в мире и тишине жила, – сетовал в одном из разговоров с выходцем из Византии Максимом Греком Иван Беклемишев, опальный боярин времен Василия III (сына Ивана III и Софьи Палеолог). – Как пришла сюда мать великого князя великая княгиня Софья с вашими греками, так и пошли у нас нестроения великие, как и у вас в Царегороде при ваших царях»50.

Но то была реакция на чужое, которое считалось хуже своего. Предполагалось, что его не следует перенимать, потому что от него и в самой Византии были одни лишь «нестроения великие». Что такое заимствование чужого из стран, которые не только не пали от своих «нестроений», но развивались увереннее и успешнее, чем Русь, Москве еще только предстояло узнать. И в этом отношении

50 См.: Ключевский В. Указ. соч. Ч. 2. С. 173.

вторжение в Ливонию и в самом деле можно рассматривать как начало долгого похода за европейской культурой. Начало, которое не было еще осознано ни инициатором похода, ни его участниками.

Если бы Иван IV победил в Ливонской войне, то ко времени Петра I страна наверняка была бы несколько иной и в прорубании «окна в Европу» уже не нуждалась. Победа легитимировала бы многое из того, что Русь, оказавшись под облучением европейской культуры, захотела бы заимствовать и присвоить. Но в XVI веке так войну Московия выиграть не могла, а поражение отбросило ее далеко назад.

Пройдет совсем немного времени, и выборный царь Бори Годунов, один из ближайших подручных Грозного, впервые пошлет русских учиться в Европу. Это значит, что спрос на новое культурное качество личности в ту эпоху уже появлялся. Но ни один из тех, кого послал Годунов, домой, как известно, не вернулся. Мы не знаем, кто были те первые новые русские, чему они учились и научились на Западе и почему там остались. Но можно предположить: они не вернулись домой потому, что ощущали – их время на Руси еще не пришло.

В Московии имело место принципиально иное, чем в тогдашней Европе, отношение к индивидуально-личностным ресурсам человека. Иными были и способы их мобилизации в различные виды деятельности.

Глава 8 Потенциал «беззаветного служения»

В Московской Руси мы обнаруживаем первую в отечественной истории попытку мобилизовать личностные ресурсы – индивидуальные способности, умения и навыки людей – на службу централизованному государству, воплощенному в сакральной личности правителя. Именно в особенностях этой мобилизации описанный выше синтез «отцовской» культурной матрицы, языческой интерпретации христианства и армейской организации жизни проявился максимально рельефно. Главная же особенность заключалась том, что любое личное «хочу» постепенно лишалось статуса подлинности и переводилось в разряд профанного по сравнению с безличным и одновременно персонифицированным государственным «надо». Более того, это «надо» надлежало воспринимать не как нечто навязанное и предписанное извне, а как предельное проявление личного «хочу». Иными словами, человеку предписывалось желать лишь сознательного и беспрекословного подчинения государевой воле, усматривая в нем высшую добродетель.

Едва ли не самое адекватное выражение такая мобилизация (точнее – самомобилизация) личностного ресурса нашла в идеологическом языке коммунистической эпохи. Тогда она называлась «беззаветным служением» (делу партии, коммунизма, Ленина – Сталина, советскому государству и т.п.). В этих словах – независимо от того, как они осознавались в советское время и воспринимаются теперь, – интересующее нас явление обозначено максимально точно.

Завет означает контракт, заключаемый договаривающимися сторонами и определяющий их права и обязанности. Соответственно, «беззаветное служение» равнозначно служению вне контракта и без контракта, т.е. служению, никакими личными интересами и гарантирующими их правами не опосредованному. Но это есть модель взаимоотношений патриархального семейного самодержца с домочадцами. И одновременно модель взаимоотношений армии, но – не контрактной, а выстроенной по принципу обязательной службы. И, наконец, модель взаимоотношений архаичных общностей с языческим тотемом. К христианству же, строго говоря, она отношения не имеет: ведь оно-то основано как раз на идее завета между Богом и человеком – Библия, как известно, включает в себя Ветхий и Новый Заветы. Поэтому «беззаветное служение» могло культивироваться не только в религиозном, но и в атеистическом идеологическом обрамлении. Правда, московские государи, именовавшие всех своих подданных холопами или рабами, были все же более последовательными и менее лукавыми, чем их отдаленные преемники, называвшие подвластных «товарищами».

Идея «беззаветного служения», направленная против эгоизма и корысти, всегда была призвана обеспечивать предельную мобилизацию и максимально эффективное использование личностны» ресурсов на общие цели. Посмотрим, что из этого получалось на разных уровнях социальной иерархии в тот период нашей истории, когда данная идея была впервые востребована и когда она звучала как служение «верой и правдой» – при том понимании правды и том государевом праве принуждать к ней, о которых мы уже говорили.

8.1. Демобилизация старой элиты

В послемонгольской Московии сложились три протосословия. Они отличались друг от друга не правами и привилегиями, подобно западным сословиям, а только обязанностями. Обязанность одних заключалась в государевой службе (служилые), другие должны были платить налоги и нести повинности для содержания государя и служилых (податные), третьи были прислугой у государя и служилых (холопы). Внутри этих «сословий» и между ними существовали статусные иерархии, но по отношению к первому лицу холопами, равными в своем бесправии, постепенно становились, повторим, все без исключения.

Отсюда следует, что задача, стоявшая перед московскими правителями, была изначально парадоксальной. Им предстояло осуществлять мобилизацию личностных ресурсов подданных, их энергии и способностей, одновременно нейтрализуя их личностные качества, которые проявляются только в инициативной деятельности, в самостоятельности суждений и решений. Им предстояло устранить все объективные критерии оценки этих качеств и, соответственной, их самооценки самими подданными, превратив право на такую оценку и определение ее критериев в свою абсолютную привилегию.

Понятно, что труднее всего было осуществить подобное обезличивание по отношению к княжеско-боярской элите: переход в состояние «беззаветного служения» был несовместим с ее традициями и менталитетом. В относительно спокойные времена эта несовместимость открыто не проявлялась, но в ситуациях экстремальных могла и проявиться: тот же Андрей Курбский, проиграв сражение, предпочел смиренному ожиданию царского гнева и царской кары, что предусматривалось идеологией «беззаветного служения», переход на сторону противника и предоставление в его распоряжение своих немалых личностных ресурсов, которые оказались востребованными. В таких ситуациях и выясняется, что последовательная реализация этой идеологии невозможна без запуска на полную мощность машины страха. В свою очередь, ее запуск требует легитимации, а последняя может быть обеспечена только посредством тотальной милитаризации, позволяющей представлять неготовых (или подозреваемых в неготовности) к «беззаветному служению» как изменников. Это и сделал Иван Грозный.

Он не мог уничтожить княжеско-боярскую элиту как таковую – заменить ее во времена Московской Руси было некем, служилое дворянство и бюрократия еще не могли стать альтернативными опорами власти. Но претензии на индивидуальную и коллективную субъектность творец опричнины своими казнями в правившем слое подавил. Отныне его личностные ресурсы могли реализовываться только в исполнении решений царя – независимо от того, каковы были сами решения.

Однако ресурсы, направляемые на исполнение неисполнимых заданий, растрачиваются впустую, что и продемонстрировали наглядно ход и исход Ливонской войны. В результате же все усилия по мобилизации этих ресурсов могут обернуться в конечном счете их демобилизацией. Ахиллесова пята «беззаветного служения» – его предрасположенность при реализации недостижимых целей и отсутствии у исполнителей права корректировать их к превращению в имитацию служения. И в наибольшей степени такая предрасположенность проявляется обычно у тех, кому поручается к «беззаветному служению» принуждать других: отборное опричное войско Грозного, развращенное неограниченными возможностями произвола, обнаружило полную моральную и боевую несостоятельность, когда ему пришлось отражать уже упоминавшийся поход на Москву крымских татар.

Иван Грозный был отнюдь не первым московским государем, осуществлявшим десубъективацию княжеско-боярской элиты. Он лишь насильственно форсировал то, что началось при его деде и продолжалось при его отце. Суть их действий была той же: служебная мобилизация личностных ресурсов привластного слоя при одновременной политической его демобилизации. Достижение этой цели было несовместимо с сохранением экономической зависимости боярства от власти. Ослабление его позиций как земельного собственника, достигавшееся обеспечением зависимости землевладения от государевой службы, фактически и означал десубъективацию элиты. Относительную самостоятельность ей удавалось сохранять лишь благодаря тому, что армия в значительной степени комплектовалась в боярских вотчинах (регулярное войско появится только при Петре I), а также благодаря слабости и малочисленности чиновничества, что бюрократическую «вертикаль власти» выстроить не позволяло.

При таких обстоятельствах у московских правителей не могло быть, однако, полной уверенности в том, что политическая демобилизация элиты уже состоялась и что последняя не соблазнится, например, вольностями польской шляхты, добившейся со временем права самой выбирать королей. Поэтому создание опричного войска, подчиненного лично царю, являлось и своего рода превентивной мерой, вызванной опасениями относительно лояльности элиты. Показательно, что Иван Грозный был не первым среди московских государей, кто озаботился формированием такой военной структуры: обособление дворового войска (великокняжеской гвардии) от армии началось еще при его отце Василии III51. И это при том, что притязания княжеско-боярских групп на субъектность открыто проявлялись лишь в годы боярского правления – ни до, ни после того такого не наблюдалось. Московские государи осуществляли демобилизацию политического потенциала элиты, и создание собственных автономных военных подразделений было не единственным, а лишь одним из инструментов, которые ими для этого использовались.

Во-первых, московские властители постепенно устранили саму возможность диалога между собой и привластным слоем. В монгольскую эпоху несогласие его представителей с московским великим князем по тем или иным вопросам и их коллективное обсуждение были обычным делом. Но по мере того, как великий князь превращался в великого государя и Божьего наместника, он приобретал и соответствующее мироощущение. Перечить ему

51 Зимин А.Л. Указ. соч. С. 423.

становилось опасно, ибо это воспринималось как непризнание его нового статуса; опала на уже упоминавшегося Ивана Беклемишева была вызвана именно тем, что он позволил себе с московским правителем в чем-то не согласиться. Диалог в политике и управлении уходил в прошлое, на смену ему шел государев монолог. Возможно, именно это обстоятельство и создавало у иностранных наблюдателей впечатление, что власть московских правителей над подданными превышает власть любых других монархов. И речь шла не об Иване Грозном опричных времен, а о его отце.

Этот новый стиль управления быстро стал привычной нормой и потому, что был обеспечен институционально. Наивысший статус в тогдашней Москве имели те, кто обладал правом заседать в Боярской думе, количественный и персональный состав которой зависел от воли государя. С одной стороны, это позволяло последнему поднимать наверх людей не только в соответствии со знатностью их происхождения, но и руководствуясь их способностями и заслугами. Иными словами, Боярская дума была важным каналом, через который осуществлялась мобилизация личностных ресурсов для государственных нужд. С другой стороны, получение и сохранение думского статуса были обусловлены готовностью к «беззаветному служению», т.е. реализацией личностного ресурса в ограниченном пространстве, очерченном государевой волей. При необходимости в Боярскую думу можно было вводить энергичных и инициативных людей вроде Алексея Адашева, но так же легко их было оттуда и вывести, предав государевой опале. Кроме того, саму Думу, как продемонстрировал при случае Иван Грозный, можно было обвинить в недостаточной «беззаветности» служения и обратиться через ее голову к народным низам как эталонному воплощению такой «беззаветности».

Во-вторых, московские правители преуспели в том, что в современных терминах можно охарактеризовать как атомизацию старой боярской элиты. Это им было нетрудно сделать, учитывая утвердившуюся в послемонгольской Московской Руси и уже упоминавшуюся нами систему местничества, при которой назначения на высшие придворные и военно-административные должности производились с учетом происхождения и служебного положения Предков.

Местничество – это рудимент старого родового принципа властвования в новой исторической ситуации. Раньше на его основе между отдельными ветвями и представителями княжеского рода разделялась территория Руси. Теперь, когда все князья и их потомки собрались в Москве и стали московскими боярами, он стал и принципом наследственного распределения статусов. Местничество существенно ограничивало самодержавные притязания правителей, не позволяя назначать людей на высшие посты по собственному усмотрению. Но ни один из московских государей, включая Ивана Грозного, на эту систему не покушался – она просуществовала почти целое столетие и после его смерти.

Мы далеки от того, чтобы объяснять долголетие местничества какой-либо одной причиной. Но не последней среди них было то, что укреплению самодержавной власти оно не мешало, а политической мобилизации княжеско-боярской элиты не способствовало. Напротив, родовые местнические счеты блокировали ее консолидацию и самоорганизацию, предопределяли ее разрозненность Московским государям можно было не предпринимать особых усилий для атомизации «княжат» и боярства. Для этого им достаточно было поддерживать сложившуюся систему, что они и делали.

С точки зрения мобилизации личностных ресурсов – даже в том ограниченном ее понимании, которого придерживались московские властители, – трудно было придумать что-либо менее эффективное. Высшие государственные должности, в том числе и военные, при такой системе часто доставались людям, не имевшим никаких данных, чтобы эти должности занимать. Порой сражения проигрывались именно потому, что войска возглавлялись воеводами, для роли полководцев совершенно не пригодными. Бывало и так, что перед боем воеводы начинали выяснять, кто из них выше в местнической иерархии и, соответственно, кто кому должен подчиняться. Показательно, что отмена этой системы (1682) произошла после того, как специальной комиссии, в которую входили и бояре, было поручено проанализировать причины нескольких подряд поражений русских войск. Главной рекомендацией комиссии и стало упразднение местничества.

Тем самым было признано, что вполне совместимое с ним «беззаветное служение» или его имитация сами по себе не обеспечивают мобилизацию личностных ресурсов для обслуживания общегосударственных интересов. Но в интересующий нас период такие соображения если и приходили московским государям на ум – при Иване IV был принят даже специальный закон, запрещавший местнические счеты во время военных действий, – то основной вектор политики не определяли. Местничество было удобной формой, позволявшей укреплять самодержавную власть, сохраняя лояльность по отношению к политической «старине». Ведь признание за человеком его родового статуса и достоинства вовсе не предполагало признания достоинства личного.

Иван Грозный, скорее всего, был искренен в своем недоумении, прочитав рассуждение Курбского о доблести как о личном достоинстве человека, его индивидуальном качестве. Это в католической («латинской») Европе в цене были рыцарские отвага, честь и любовь, а не в оставленной Курбским Москве, культивировавшей другую ментальную триаду – терпение, покорность, набожность52. Никаким личным достояниям, существующим независимо от воли Божьего наместника, в мироощущении Грозного просто не было места. Единственное позитивное человеческое качество, которое он признавал, – преданность самодержцу. Поэтому он истреблял тех, кого подозревал в отсутствии или недостатке такой преданности. Поэтому же его, как и его предшественников, не могли всерьез беспокоить местнические счеты и раздоры. Местничество, за которое держалась княжеско-боярская элита, уже самим фактом своего существования способствовало ее разобщению и ослаблению.

В-третьих, московские государи сразу после освобождения Руси от татар начали целенаправленно создавать новую элиту. При сохранении местничества она не могла претендовать на высшие государственные должности. Но возможности карьерного роста ей были предоставлены значительные. Новая властная иерархия создавалась не вместо старой, а рядом с ней и независимо от нее. На вершине этой иерархии находился государь. То была его элита, обязанная своим происхождением только ему. Поэтому рекрутированных в нее людей не нужно было приучать к «беззаветному служению»: в отличие от «княжат» и бояр, обремененных воспоминаниями о статусах и вольностях предков, они до своего выдвижения на государеву службу были ничем, а после выдвижения становились почти всем.

8.2. Мобилизация новой элиты

Наиболее выразительные свидетельства о том, чего ждали московские властители от новобранцев правящего класса и насколько последние этим ожиданиям соответствовали, относятся к временам опричнины. Сохранилось письмо Ивана Грозного опричнику Васю-

52 Геллер М. История Российской империи: В 2 т. М., 2001. Т. 1.С. 163.

ку Грязному. Царь писал, что его бояре, как и бояре его отца, изменяли и изменяют государю, а потому «мы вас, страдников, приближали, ожидая от вас службы и правды»53. Опричник же отвечал, что царь, как Бог, может сотворить из малого человека великого. Естественно, что человек, ощущающий себя заново сотворенным, не может не воздать творцу «службой и правдой» – в его, творца, представлении о них. Хотя бы потому, что последний, будучи подобен Богу, способен великого человека снова превратить в малого или вообще лишить телесного бытия.

В этой короткой переписке переданы едва ли не самые существенные черты складывавшейся в послемонгольской Руси модели властвования и особенности человеческого материала, на который она опиралась. «Служба и правда», которых царь ждал от новой элиты, – это старомосковский аналог более позднего «беззаветного служения». Уподобление же опричником царя Богу, способному творить из малых людей великих, обнажало не только культурные но и вполне житейские причины языческого обожествления московских правителей в определенной среде: выдвижение в элиту из низов и предоставление выдвиженцам права вершить суд и расправу над сильными мира сего не могло не восприниматься как чудо, сотворение которого простым смертным недоступно.

Опричный террор – это, конечно, аномалия даже для Московской Руси. Но он тем не менее представляет собой не отклонение от магистральной тенденции той эпохи, а лишь крайнюю форму проявления данной тенденции. Иван Грозный не случайно говорит с Васюком Грязным не только от своего имени, но и от имени своих предшественников на московском троне. Это значит, что рекрутирование новой элиты из низов началось до опричнины и даже до воцарения Грозного. Вертикальная мобильность – одна из существенных особенностей всей московской эпохи. Она не была, конечно, столь масштабной, как в сталинские времена, когда почти весь государственный аппарат формировался из «рабочих и крестьян» и разросся до размеров, в России ранее неведомых. Но для своего времени начавшиеся в послемонгольский период перемещения «из грязи в князи» было явлением значительным и заметным.

Во многом это обусловливалось нуждами только что образовавшегося централизованного государства. Ему нужны были вооруженные силы, и оно создавало служилое дворянство, которое

53 См.: Ключевский В. Указ. соч. 4.2. С.194.

в обмен на предоставленные ему земельные участки в случае войны должно было участвовать в ней вместе с приведенным с собой определенным количеством вооруженных ратников. Государству нужен был и аппарат управления, и он постепенно формировался на основе государева двора, обраставшего разветвленной сетью учреждений («приказов»), которые ведали различными сферами жизни в центре и на местах. Все это делалось в значительной степени заново – в Киевской Руси и Руси монгольской соответствующие традиции сложиться не могли. Вместе с тем все это делалось людьми типа Васюка Грязного, приспосабливавшими к новым государственным задачам свои старые навыки и привычки.

Новые задачи требовали качественно иных личностных ресурсов, но от власти на них не было запроса. В системе критериев, которыми она руководствовалась в оценке подвластных, повторим еще раз, качество человека как нечто особое, принадлежащее только ему, в расчет почти не принималось и даже выглядело подозрительным; главным считались его преданность, готовность к «беззаветному служению». Низы, из которых формировалась новая элита (очень часто это были бывшие холопы, т.е. представители самого бесправного «сословия» Московской Руси), этому требованию соответствовали, но – только этому.

В ситуации, когда ни сверху, ни снизу не поступал запрос на изменение и самоизменение человеческого материала, страна была обречена на отставание и, как следствие, на военные поражения. Победы московского войска были, как правило, обусловлены храбростью русских воинов, признававшейся всеми иностранными наблюдателями, и их численным превосходством над противником. Но входе Ливонской войны московские войска начали проигрывать сражения, имея значительный численный перевес. Постепенно выяснялось, что мало научиться пользоваться пушками и огнестрельным оружием, что не меньшую роль играют специальная подготовка, способность к организованным действиям и воинская дисциплина, которые тоже формируются только в ходе обучения. Но ответить на этот вызов Московская Русь не смогла. Ответит она на него только при Петре I, который начнет принудительно преобразовывать наличный человеческий материал, трансформировать его в новое качество.

Что касается рациональной и эффективной системы государственного управления, то ее не удастся создать и Петру, хотя усилий для этого он приложит немало. Не возникнет такая система и потом, ее нет в России до сих пор. Потому что пока сохраняется идеология «беззаветного служения».пока она не вытеснена окончательно идеологией служения по контракту, будет воспроизводиться и соответствующий ей тип чиновника, с эффективным управлением несовместимый. Сегодня он, конечно, не совсем такой, как во времена послемонгольской Руси. Он изменился, но это – изменения внутри одного и того же культурного типа. И потому небесполезно помнить о его родословной, восходящей именно к Московской Руси.

Историческое и социокультурное происхождение российского чиновничества было таким же, как у служилого дворянства. Их последующие биографии в чем-то совпадают и даже пересекаются, в чем-то существенно расходятся, но первые страницы у них одинаковы. Как мы уже отмечали, новый господствующий класс в обеих своих ипостасях – дворянской и чиновничьей – комплектовался московскими правителями из низших слоев населения и вполне отвечал их ожиданиям. Но новая элита, будучи порождением верховной власти, ставила всех, с кем соприкасалась, в зависимость от своей культуры и своего менталитета. В том числе – и саму власть.

Вот как еще в советское время описывал это взаимовлияние известный отечественный исследователь, стремившийся, скорее всего, вызвать у читателя ассоциации с коммунистическим правящим слоем и его социальным происхождением: «Роль несвободной челяди в формировании господствующего класса русского государства – факт, уже отмечавшийся ранее историками. Речь идет о тех слугах „под дворским", которые состояли из постельных, конюхов, псарей и т.д. Нравственно растленные, они ненавидели своих господ и в любое время могли предать их. Получая за „службу" землю в условное держание, они вливались в состав господствующего класса и образовывали основную массу помещиков конца XV в. Факт испомещения на новгородских землях послужильцев из распущенных боярских дворов общеизвестен. Холопье происхождение, собачья преданность самодержавию значительной части служилого люда сыграли большую роль в том, что власть московского государя, опирающегося на них, приобрела явные черты деспотизма. Господа „из холопов" становились лютыми крепостниками и душителями всякого неповиновения, стараясь выместить на подвластных им угнетенных и оскорбленных то, что пришлось им вытерпеть самим»54.

54 Зимин А.А. Холопы на Руси. М., 1973. С. 374.

Это – о дворянах первых поколений. Далее о чиновниках: «Аппарат власти созидающегося единого государства в значительной степени формировался на основе дворцового ведомства и личной канцелярии великого князя. Дворцовые слуги – казначеи, дьяки, ловчие, постельничьи, сокольники и т. п. – выходили очень часто из среды дворцовой челяди. Этим объяснялась их преданность монарху, от каждого движения пальца которого зависела их жизнь или смерть. Покидая холопье состояние, новые господа становились как бы „холопами" великого князя, а формула „яз, холоп твой" сделалась официальным обращением к великому князю его подданных. История холопства во многом объясняет ту силу, которую приобрело самодержавие на Руси, и раболепную преданность его верных слуг…»55.

Таким образом, новая московская элита еще больше отличалась от старой домонгольской, чем княжеско-боярская. И именно потому, что она, будучи новой и не обремененной воспоминаниями о прошлом, в большей степени соответствовала изменившемуся положению вещей. В киевский период элита состояла из свободных дружинников, а в московский – из людей, полностью зависимых от государя. В том и другом случае речь шла о «беззаветном» (недоговорном, неконтрактном) служении, но в первом случае дружинник был так же свободен от фиксированных обязательств, как и князь, а во втором – одна из сторон свободы лишалась: ее степень у служилых людей по отношению к государю была сведена к нулю. При таких обстоятельствах плебейская карьерная мотивация Васюка Грязного в большей степени оказывалась ко двору, чем аристократическая мотивация Андрея Курбского, чья озабоченность признанием индивидуальных доблестей в глазах царя выглядела крамолой. Однако служебное рвение новобранцев правящего класса не могло компенсировать бедность их личностных ресурсов.

Если дружинник киевской эпохи был воином-профессионалом, отвечавшим требованиям и стандартам того времени, то военнослужилый дворянин (впрочем, как и боярин) московской эпохи от требований своего времени начинал уже отставать, и Ливонская война это наглядно продемонстрировала. Что касается чиновников, то уровень их профессионализации, по сравнению с домонгольским периодом, заметно возрос уже потому, что при отсутствии централизованной государственности никакой государственной бюрократии

55 Там же.

на Руси не было вообще. В послемонгольской Московии возникло делопроизводство, появились архивы, постоянно увеличивал количество административных функций, расширялся круг чиновничьих полномочий. Чтобы осуществлять управление и контроль, требовалась определенная специализация, не говоря уже о грамотности. Но то было движением вперед по сравнению с собственным прошлым при сразу же обозначившемся отставании от окружавшего Русь настоящего. Тип чиновника, формировавшийся на Руси, изначально отличался крайней архаичностью, его профессиональные отличия на фоне других слоев населения проявлялись слабо. Этим зарождавшаяся отечественная бюрократия отличалась от чиновничества не только западного, но и восточного типов.

Даже в XVII веке высокой специальной квалификации от чиновников московских приказов не требовалось. Они выполняли поочередно самые разнообразные обязанности, не рассматривали службу как свою единственную профессию, а их служебные отношения с коллегами и населением выстраивались не на рационально-функциональной, а на эмоционально-личной основе56. Это значит, что на государственный уровень переносился тип взаимоотношений, характерный для догосударственных локальных миров. Но это означает также, что качественно чиновники от других людей почти ничем не отличались.

На Западе, как и в старых и новых государствах Востока, уже в те времена дело обстояло иначе. На Востоке «отцовская» модель властвования потому и демонстрировала устойчивость, потому и обеспечивала относительно прочный базовый консенсус, что промежуточный – между правителем и рядовыми подданными – элитный слой легитимировался своими особыми качествами, знаниями и умениями, приобретенными в процессе специальной подготовки. Так было в Китае, где место в бюрократической иерархии можно было получить, лишь пройдя жесткий экзаменационный отбор. Так было в Османской империи, где чиновников, напомним, готовили в созданных для этого школах из славянских рабов и специализировали с учетом индивидуальных способностей. Русь и в данном отношении изначально шла своим «особым путем», что предопределило ее развитие на столетия вперед. Русские чиновники в большинстве своем выглядели в глазах населения такими же, как все, но при этом, в силу непонятных обстоятельств, находящимися во власти

56 Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 162-163.

и пользующимися даваемым таким положением преимуществами. Поэтому отношение к московским чиновникам на Руси изначально складывалось примерно такое же, как к боярам-«кормленцам».

Конечно, причина подобного отношения – не только в качественной неопределенности отечественной бюрократии, ее профессиональной непроявленности. Главная причина в том, что эти неопределенность и непроявленность не мешали чиновнику получать за свою деятельность неплохое вознаграждение, причем не от государства, а от населения. До середины XVIII века большинство чиновников вообще не получало денежного содержания. Им официально дозволялось брать от населения подношения («взятки») а вои услуги. При этом услуга заключалась обычно в том, чтобы ускорить решение того или иного вопроса и гарантировать, что само решение будет для клиента благоприятным57. Оплата могла производиться как деньгами, так и натурой (продуктами) – традиция, пожившая до начала XX века, устоявшая при большевистском режиме и сохраняющаяся до сих пор. Люди такую практику принимали – ничего другого им не оставалось. Но это не значит, что она им импонировала.

Историки по-разному оценивают масштабы чиновничьих злоупотреблений в Московской Руси. Существуют свидетельства относительно взяток, вымогавшихся у русских и иностранных купцов58. Что касается взаимоотношений с московской бюрократией основной массы населения, то документов об этом до нас дошло немного. Но есть пословицы, выражающие народное восприятие деятельности чиновников. «У приказного за рубль правды не купишь»; «подьячий – породы собачей, приказный – народ пролазный»; «таков, сяков, да лучше приказных дьяков»59 – так выглядел в глазах людей управленческий слой, который начал формироваться в послемонгольской Руси.

Новая государственная элита, создававшаяся первыми московскими государями, рекрутировалась, повторим еще раз, из самых низших слоев населения. Из них черпала власть необходимые ей человеческие ресурсы. Мы не можем эти ресурсы назвать личностными, потому что речь идет о людях, у которых личностное начало

57 Там же. С. 164.

58 См.: История предпринимательства в России: В 2 кн. М., 2000. Кн. 1: От Средневековья до сере-

дины XIX века. С. 58-59.

59 Пословицы русского народа. Т. 1. М., 1989. С. 144.

не было развитым даже по меркам той эпохи. По крайней мере, оно было развито несоизмеримо меньше, чем у старой боярской элиты. Но идея «беззаветного служения» языческому тотему в образе православного государя была им понятна и близка. И дело не только в том, что она была глубоко укоренена в культуре. Дело в том, что «беззаветное служение» не только не ущемляло частные интересы новой элиты, но и максимально способствовало их реализации.

Священник Сильвестр – автор «Домостроя» и один из ближайших советников Ивана IV в первый период его правления – в письме сыну-чиновнику советовал ему «служить верою да правдою безо всякие хитрости и безо всякого лукавства во всем государьском»60. Но уже сам факт такого совета свидетельствует о том, что в реальной жизни служили не всегда так. Уязвимость идеала «беззаветного служения» в том, что если вершина власти выводится за сферу завета (контракта, закона, права), то не будет никакого завета (контракта, закона, права) и на более низких ступенях властной иерархии. И тогда сам этот идеал окажется лишь прикрытием тотальной «беззаветности». Или, говоря иначе, беззакония и бесправия. Или, что то же самое, разгула частных интересов под видом служения интересу общему, персонифицированному в фигуре великого государя.

8.3. Ресурсы бизнес-групп

Едва ли не главная особенность милитаристской государственности, складывавшейся в Московской Руси, заключалась в том, что она, решая одни проблемы, способствовала накоплению других, которые для данного типа государственности неразрешимы в принципе. И все эти проблемы так или иначе всегда упирались в одну, выражаемую словами «экономическая эффективность».

С самого начала послемонгольская Московия оказалась в ситуации военно-технологической конкуренции с Западом. Для старых государств Востока она в то время была еще неактуальна. Запад находился от них далеко, а потому они имели возможность спокойно воспроизводить свои вековые жизненные уклады, не обременяя себя заботами об инновациях и даже о заимствовании чужих технологических и прочих новшеств. Московская Русь, в отличие от них, должна была о такой конкурентоспособности заботиться. Но при этом речь шла о соперничестве с государственной и общественной

60 Памятники литературы Древней Руси: Середина XVI века. М., 1985. С.

системой, которая по своей экономической эффективности стремительно уходила в исторический отрыв от всех других существовавших тогда систем.

Во времена Московской Руси Европа, как мы уже отмечали, тоже шла к утверждению абсолютной монархической власти. Однако она возникала там на совершенно иной основе и предполагала существенно иной, чем на Руси, тип взаимоотношений между государством и, как теперь говорят, «хозяйствующими субъектами».

Как и любое монархическое правление, его западная разновидность уходила корнями в «отцовскую» культурную матрицу. Но европейские короли не были монопольными собственниками, а потому не были и отцами-самодержцами, подчинявшими все частные и групповые интересы персонифицированному в лице монархов интересу общему. Они могли позволить себе эти интересы ущемлять, могли, скажем, отбирать земли у монастырей, на что не решалась даже московская власть, но лишь для того, чтобы изменить историческую конфигурацию частных интересов, а не для того, чтобы привязать их к себе государственной служебной зависимостью. В Европе правители нуждались не столько в земле, сколько в деньгах, которые позволяли бы оплачивать наемные войска, бывшие основной опорой их абсолютной власти. Поэтому и земельные участки, отобранные у тех же монастырей, они не присваивали, а продавали в собственность другим владельцам и, соответственно, налогоплательщикам. Можно сказать, что европейские абсолютные монархи были отцами-арбитрами, которые отцами-самодержцами стать не могли. Потому что социально-экономическая и культурная эволюция, предшествовавшая утверждению их власти, разительно отличалась от той, которая предваряла и обусловливала единовластие московских государей.

На Западе к тому времени значительными успехами городов завершилось их долгое противоборство с феодальными баронами, огородах сложилась система самоуправления, сословной и профессиональной корпоративной организации, возникли предпосылки для накопления частных капиталов и появления буржуазного класса. При наличии юридических гарантий прав собственности это создавало условия для стимулирования частной инициативы, инноваций и развития общенациональных внутренних рынков.

Таковы были процессы, подготовившие становление на Западе абсолютных монархий. Последние ничего в данном отношении не меняли и изменить не могли. Опираясь на складывавшиеся в ходе развития национальных рынков национальные общности и балансируя между интересами земельных и городских собственников, короли концентрировали в своих руках всю полноту политической власти, не покушаясь на экономическую независимость и гарантировавшие эту независимость права других субъектов. Были ограничения хозяйственной свободы, была государственная регламентация, но сама независимость под сомнение не ставилась.

В послемонгольской Руси городов европейского типа не существовало, да и самих городов было сравнительно немного61, что уже само по себе свидетельствовало о зародышевом состоянии национального рынка. Существовали, правда, некоторые элементы, которые можно рассматривать как предпосылки европейского варианта развития, – самоуправлявшиеся Новгород и Псков, а так же крупные княжеско-боярские земельные владения. Можно спорить о том, достаточно ли этого было для движения Руси по европейскому пути. Но такие поиски исторических альтернатив задним числом малопродуктивны уже потому, что альтернативы эти не реализовались и дальнейший ход истории не определяли. Факт остается фактом: на Руси централизованная государственность, в отличие от стран Запада, сложилась не просто до возникновения общенационального рынка, но на самой ранней стадии его становления. И складывалась она таким образом, что альтернативные социальные анклавы предшествовавшей эпохи – самоуправлявшиеся города и частные земельные владения – или устранялись вообще, или превращались в детали государственного механизма. Поэтому и государственность эта почти ничего общего с западным абсолютизмом не имела62.

Фактом, однако, остается и то, что Московская Русь с динамично развивавшимся Западом вынуждена была соперничать. Поэтому ей предстояло изыскать свои собственные способы мобилизации личностных ресурсов в хозяйственно-экономической сфере. Такую функцию, по логике вещей, государство, ставшее в лице государя почти монопольным собственником, тоже должно было взять на себя. Но для этого у него самого не было никаких ресурсов, кроме устрашения и идеологии «беззаветного служения». Вскоре

61 Если, например, в Нидерландах, территория которой в десятки раз уступала по размерам территории Московии, насчитывалось в те времена 300 городов, то на Руси – всего 160 (Зимин А.А., Хорошкевич А.Л. Указ. соч. С. 13).

62 Яков Л. Тень Грозного царя. М., 1997. С. 98.

выяснилось, однако, что подобных ресурсов недостаточно. Неконкурентоспособность московской модели государственности постепенно становилась очевидной.

Эта государственность была вполне дееспособна, когда речь шла об изъятии у населения плодов его труда. Монгольская власть оставила своим русским преемникам отлаженную систему налогообложения. Она была разработана татарами с помощью китайских специалистов – лишнее подтверждение управленческо-организационной эффективности восточной бюрократии. После освобождения от колонизаторов собиравшаяся для них дань («выход») стала поступать московским государям.

Эта государственность могла обеспечить заимствование у более развитых европейских стран отдельных технологических достижений и воспроизведение заимствованных образцов. Разумеется, прежде всего речь шла о производстве вооружений. Пушечный двор и Оружейная палата в Москве, Оружейная слобода в Туле были государственными предприятиями, о профилировании которых говорят сами их названия.

Эта государственность могла использовать для своего укрепления богатые природные ресурсы, что и делала Московия. Она экспортировала сырье и продукты его первичной переработки – лес, пушнину, пеньку, лен, воск, кожи, смолу и некоторые другие товары, пользовавшиеся спросом на международных рынках. На вырученные деньги закупались оружие и новые военные технологии, привлекались иностранные специалисты. Но здесь уже возникали проблемы, на которых такая государственность начинала спотыкаться.

Чтобы успешно развиваться, страна должна была наращивать объемы внешней торговли, для чего был нужен выход к морским портам и доступ к мировым торговым путям. Этого можно было добиться только при военно-технологическом превосходстве над другими странами, заинтересованными в контроле над такими портами и путями не меньше. Но превосходство невозможно обеспечить, а тем более – долговременно поддерживать, ориентируясь только на заимствование чужих технологических, организационных и прочих достижений. Эта проблема и обнаружила себя – впервые на Руси – во время Ливонской войны Ивана Грозного. Тогда же обнаружилось и то, что она не решается даже при запуске на полную мощность машины страха или, говоря иначе, насильственного принуждения к «беззаветному служению».

При отсутствии собственных внутренних источников и стимулов инноваций страна обречена на стратегическое отставание. Можно освоить навыки литья пушек, догнав тем с самым страны, ушедшие в этом направлении вперед, но условия для дальнейшего развития технологии и создания в будущем более совершенных образцов при этом не возникнут. Рано или поздно он будут созданы, но – опять за рубежом. И тогда снова придется начинать гонку за лидерами. Конечно, стимулирование количественных изменений в границах заданного качества возможно при любых обстоятельствах, пример чему – знаменитая Царь-пушка. Но – не более того.

Инновации всегда связаны с риском, который государство взять на себя не может, – тем более, при дефиците ресурсов. Достаточно вспомнить, как Сталин, получив информацию об устройстве американского стратегического бомбардировщика и будучи озабоченным созданием средств доставки ядерного оружия, настаивал на предельно точном воспроизведении зарубежного образца. Ему объясняли, что он уже устарел и есть возможность его усовершенствовать. Сталин пригрозил Колымой.

Риск – привилегия собственника-предпринимателя, которого никакое государство, даже очень богатое, полностью заменить не в состоянии. Но, как показывает исторический опыт, предприниматель рискует лишь тогда, когда он от государства независим и его права гарантированы. Между тем во времена Московской Руси была заложена традиция, суть которой мы сегодня обозначаем как сращивание бизнеса и власти. Эта традиция и предопределила маршрут исторического развития страны: она догоняла ушедших вперед, потом снова отставала и снова догоняла. Сегодня она – в стадии очередного отставания. Можно еще раз поискать решение, опираясь на многовековой отечественный опыт. Можно признать, что он исчерпан, и пришло время прокладывать иные пути. Но в любом случае лишнее напоминание о самом этом опыте не помешает.

В одном из своих писем английской королеве Елизавете Иван Грозный объяснил, какими, по его мнению, должны быть взаимоотношения власти и бизнеса и почему в Англии они неправильные. Мы полагали, писал он, что ты «на своем государстве государыня», что «сама владеешь» им, обеспечивая ему «прибытки». Оказалось же, что «у тебя мимо тебя люди владеют», причем «не токмо люди, но мужики торговые», которые о государстве не думают, а «ищут своих торговых прибытков»63. Русский царь имел в виду то, что английские предприниматели через парламент ограничивали английскую правительницу в принятии государственных решений. Но это означало, что в его глазах частные интересы «мужиков торговых» публичному отстаиванию не подлежали, т.е. были заведомо нелегитимными, а легитимными были только интересы государства, полностью совпадающие с интересами владеющего им государя и отдельно от него не существующие.

Однако «беззаветное служение», не опосредованное частным интересом, в бизнесе обеспечить труднее, чем где бы то ни было. Для предпринимательской деятельности требуются особые способности и индивидуальная предрасположенность. Массовый набор в купцы из холопов невозможен, милитаристская модель мобилизации личностных ресурсов здесь бессильна. Поэтому московские государи в данном случае ею не пользовались. Купцами на Руси становились люди, способные быть купцами. Они становились ими независимо от власти. Но это не значит, что они могли стать от нее независимыми. Даже при наличии значительных частных капиталов. Наоборот, степень несвободы купцов увеличивалась пропорционально размерам их состояний.

Русский царь не лукавил, объясняя английской королеве ненормальность такого положения вещей, когда торговцы «ищут своих торговых прибытков». Смысл его слов в том, что прибытки эти не должны притекать к «мужикам торговым» в обход власти, вне ее контроля и службы ей, что они могут быть лишь следствием ее расположения и ее милостей. Частный капитал – не гарантия независимости от государя, а инструмент обеспечения зависимости. Поэтому сам по себе капитал нелегитимен. Поэтому его интересы могут произвольно ущемляться – вплоть до физической ликвидации его владельца. Иван Грозный действительно не лукавил, английские порядки и в самом деле очень мало походили на московские и казались ему странными.

Можно сказать, что частный капитал на Руси был интегрирован в государеву собственность и функционировал на огосударствленном, т.е. приватизированном государем, рынке. Предприимчивые купцы могли, скажем, обнаружить спрос на какой-то «известный прежде товар и выбросить его на рынок, получая

63 См.: Толстой Ю. Первые сорок лет сношений между Россиею и Англией, 1553-1593. СПб., 1875. С. 109.

большую прибыль. Такая инициатива допускалась. Но после того, как власть это обнаруживала, данный товар попадал в разряд «заповедных». Или, говоря иначе, торговля им объявлялась государевой монополией, что устраняло на этом поле какую-либо конкуренцию64. Не было и не могло быть на Руси ходового товара, торговля которым избежала бы такой монополизации.

Огосударствление рынка проявлялось и в том, что «нередко казна скупала по установленным произвольным ценам некоторые товары (пушнину, воск, мед, сало и др.), а затем с большой выгодой сбывала их на внутренних и международных рынках». Бывало и так, что «всем подданным запрещали продавать определенные товары до полной распродажи аналогичных продуктов из царских запасов»65. Кроме того, московский государь как верховный и единственный собственник пользовался правом быть первым покупателем товаров, ввозимых русскими и иностранными купцами из-за рубежа. При этом они в данном случае мог диктовать цену, на которую купец вынужден был соглашаться, – торговать на Руси до того, как государь купит по им же назначенной цене все, что хочет (и столько, сколько захочет) категорически запрещалось. Разумеется, после этого купленный казной товар шел в продажу, но уже по рыночной цене.

Огосударствление рынка не означало его полного устранения. Оно означало лишь то, что один из игроков наделялся привилегией, позволявшей ему обходить рыночные законы.

Тем не менее крупные частные капиталы в Московской Руси возникали. Но независимости от власти они, повторим, их владельцам не добавляли. Все обстояло с точностью до наоборот. Как только властям становилось известно, что какой-то провинциальный купец сумел сколотить себе приличное состояние, его вызывали в Москву, где он превращался в купца на государевой службе. Его личностные ресурсы – как и ресурсы тех, кто попал на нее раньше, – использовались для обслуживания государевой коммерции

64 Конкретные факты, свидетельствующие о распространении в Московской Руси такой практики, приводятся, в частности, в книге Р. Пайпса «Россия при старом режиме». См.: Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993. С. 258. В этой же работе содержится обстоятельный анализ других особенностей экономической политики московских властей в интересующий нас период.

65 История предпринимательства в России. Кн. 1. С. 59. См. также: Пашков А.И. Принципы экономической политики Ивана Грозного // История русской экономической мысли. М., 1955. Т. I. Ч. 1. С. 181.

(сбора налогов, таможенных пошлин, оценки ввозимых в страну товаров, их отбора для государя и последующей продажи и т.п.). Его таланты и способности не признавались его личным достоянием, которым он вправе распоряжаться по собственному усмотрению. Распоряжаться ими мог только московский правитель. Это относилось и к капиталу служилых купцов – государь был вправе часть его брать в залог, а также рассчитывать на «добровольные» пожертвования в пользу казны.

Б своей коммерческой деятельности московская власть не могла обойтись без «торговых мужиков», вынуждена была использовать их личностные ресурсы, считаться с их частными интересами предрасположенностью к получению личных «прибытков» – без этого бизнес невозможен. Но подобные предрасположенности не легитимировались; легитимными считались лишь «беззаветное служение» одной стороны и милости и опалы другой. Крестьяне Строгановы смогли стать богатейшей купеческой семьей, контролировавшей значительную часть солеварения и рыболовства Московии. Но они стали таковыми лишь постольку, поскольку пользовались царской лицензией. За это они регулярно платили в казну огромные суммы денег и оказывали власти многочисленные другие финансовые и административно-коммерческие услуги. Они знали, что лицензия в любой момент может быть отобрана, что их бизнес и жизнь находятся в полной зависимости от московской власти.

Личные «прибытки» могут иметь место, лишь будучи обусловлены «беззаветным служением», – вот что хотел объяснить русский царь английской королеве. Но вряд ли ему было суждено быть понятым ею. Впрочем, как и ей быть понятой им.

Русская власть и в отношениях с бизнесом шла своим особым путем. Это обеспечивало ее политическую монополию, т.е. позволяло ей быть самодержавной. Но это же обусловливало стратегическую неконкурентоспособность страны в приумножении общественного богатства, что не могло не сказываться и на конкурентоспособности военно-технологической. При той роли, которая бизнесу отводилась на Руси, на инновации он мотивирован не был. Письмо Грозного и обозначенная в нем позиция позволяют понять, почему Россия не стала родиной промышленной и информационной революций и почему тема «бизнес и власть» до сих пор в нашей стране одна из самых актуальных. Но в нем же задним числом можно уловить и косвенный намек на то, почему Россия стремилась стать тем, чем стала, а именно – страной огромных пространств.

8.4. Ресурсы низших слоев

Общественное богатство, как известно, создается народным трудом и зависит от его продуктивности. Продуктивность же, в свою очередь, зависит от реализации личностных ресурсов населения Принципы, на которых строилась московская государственность, этому не способствовали. Более того, развитие хозяйственной активности и инициативы населения было ею заблокировано. Поэтому и в данном отношении правомерно утверждать, что экономическое отставание России от Запада закладывалось именно в московскую эпоху.

Если это отрицать, то придется согласиться с теми, кто причину отставания ищет не в государстве, а в народе. На наш же взгляд, дело именно в государстве и в заданном им маршруте развития Мы вовсе не хотим сказать, что московская государственность, будь ее создатели поумнее и подальновиднее, могла быть принципиально иной. Мы лишь констатируем, что ее формирование и упрочение закладывали предпосылки экономического отставания и что проявляться оно начало уже во времена Московской Руси.

По данным исследователей, коэффициент урожайности зерновых в средневековой Европе составлял 1:3, т.е. каждое посеянное зерно давало дополнительно три зерна при уборке урожая. На Руси в те времена урожайность была примерно такой же. Однако с середины XIII века в Европе она начала расти, и к исходу Средневековья ее показатель составлял уже 1:5. На протяжении XVI-XVII столетий она достигла уровня 1:6 или 1:7, а в наиболее развитых странах-1:10. Главная причина роста – развитие городов. Их население перестало выращивать хлеб, стало покупать его у крестьян, что побудило последних интенсифицировать производство и производить излишки на продажу. Русь же вышла из московской эпохи все с тем же показателем 1:3. Примерно таким он оставался в ней до XIX века66.

У русских крестьян стимулов для интенсификации труда не было. При неразвитости внутреннего рынка и незначительном количестве городов и городских жителей этим стимулам появляться было попросту неоткуда. Что касается московской власти, то она была в те времена озабочена совсем другими проблемами.

Ей нужно было, чтобы крестьянин исправно платил подати. Стимулируют они его труд или нет – такой вопрос даже не возникал. Также ей было нужно обеспечить рабочими руками разраставшийся служилый класс, посаженный для кормления на землю. Этого ждал

66 Пайпс Р. Указ. соч. С. 19-20.

от нее и сам служилый люд – особенно вновь возникший поместно-дворянский, заинтересованный в ликвидации крестьянских вольностей, т.е. права перехода от одного хозяина к другому. Служилые люди нуждались в том, чтобы выстроенная по отношению к ним «вертикаль власти» была доведена до самого низа.

Шедший от них запрос еще больше усилился после того, как опричные погромы, татарские набеги из Крыма и страх перед их повторением привели к массовому бегству населения из центральных районов страны. Уже после смерти Ивана Грозного, при его сыне Федоре, а потом при Борисе Годунове были приняты указы, запрещавшие крестьянские уходы от вотчинников и помещиков, прикреплявшие их к земле. Согласно Судебнику Ивана III (1497), время этих уходов ограничивалось двумя осенними неделями до и после Юрьевого дня. Столетие спустя крестьянские свободы были устранены. Создание милитаристской государственности осуществлялось постепенно и заранее не планировалось; проблемы решались по мере их поступления. Москва и в самом деле строилась не сразу.

По мере закрепощения крестьян среди них выделялись две группы, два культурно-психологических подтипа в границах единой культуры: «пахари» и «воины». Первые примирялись с несвободой и приспосабливались к ней. Вторые от нее бежали в «дикое поле», пополняя ряды вольных казаков. Физическая сила и удаль не могли больше найти приложения в многочисленных княжеских дружинах, централизованное государство последовательно устраняло все вольности – не только вверху, но и внизу. В результате личностные ресурсы значительных слоев населения устремились туда, где могли реализоваться независимо от власти и ее предписаний, где не было ни государевых податей, ни государевых слуг. Наступление государства на население сопровождалось массовым бегством второго от первого.

Что касается «пахарей», то при низких урожаях, значительных размерах налогов и необходимости кормить не только себя, но и помещиков, их личностные ресурсы находили приложение в дополнительных занятиях (промыслах). В некоторых районах страны они получили довольно широкое распространение. Служилый класс таким занятиям не препятствовал – для него важно было, чтобы крестьяне исправно платили оброк (барщина в эпоху Московской Руси широкого распространения еще не получила), а промысловая деятельность и продажа ее продуктов на рынке этому способствовали. Но уже сам факт перетекания энергии «пахаря» в побочные занятия свидетельствовал о том, что вопрос об интенсификации сельскохозяйственного труда в его сознании даже не возникал и что ни его хозяева – вотчинники и помещики, ни государство в данном отношении его не стимулировали. Учитывая же, что в эти занятия могла быть вовлечена лишь относительно небольшая часть крестьян, можно говорить о невостребованности в Московии личностных ресурсов большинства населения.

Такому положению вещей соответствует и вполне определенный массовый человеческий тип. Его отличительные особенности – замороженность личностного потенциала, уверенность в том, что перемены к лучшему возможны лишь в результате перемещения в пространстве, и отсутствие установки на самоизменение во времени.

Московская власть этот тип сознательно не формировала, он начал складываться до нее и независимо от нее еще в киевскую эпоху. Перемещение людей из южных степных районов в северо-восточную лесистую зону сопровождалось распространением подсечно-огневого земледелия – едва ли не самой архаичной формы хозяйствования. Суть ее в том, чтобы перевести в продукт потребления потенциал, накопленный природой за века жизни без человека, а потом, когда потенциал этот исчерпывается, забросить истощенную и деградировавшую территорию и перейти на другой участок. Подсечное земледелие обусловливало «образование замкнутого круга процессов: непрерывное вовлечение в оборот новых природных ресурсов стимулирует демографический рост, который, в свою очередь, требует вовлечения в оборот новых ресурсов»67.

Московские власти, повторим, этот «замкнутый круг» не изобретали. Но они его и не разорвали – наоборот, он стал основой их государственной стратегии и оставался ею и после того, как возможности подсечного земледелия были исчерпаны.

На многих землях Московской Руси это произошло уже в XV столетии. В результате разразился серьезный социально-экологический кризис. В ответ на него власти принудительно ввели трехпольную систему, которая культивировала более бережное от ношение к земле, но сама по себе интенсификации производства не способствовала.

Ростки нового, интенсивного хозяйствования начали, правда, появляться в самой крестьянской среде в виде, например

67 Кульпин Э.С. Золотая Орда (проблемы генезиса российского государства). М, 1998. С. 229.

навозного животноводства. Аналогичные нововведения осуществлялись в свое время и в Европе – именно они предшествовали там росту эффективности сельскохозяйственного производства. Однако на Руси они сколько-нибудь заметным экономическим оживлением не сопровождались: при неразвитости городов и внутреннего рынка у крестьян не было достаточных стимулов для повышения урожайности, а при низкой урожайности и, соответственно, отсутствии кормовой базы для животноводства не могло быстро развиваться и последнее.

Не в состоянии было восполнить отсутствие сильных рыночных стимулов и Московское государство. Во-первых, потому, что любое государство при всем желании не способно компенсировать отсутствие спонтанных экономических процессов. А во-вторых, потому, что московская его разновидность изначально была ориентирована не на компенсацию, а на замену экономической логики военно-административной. Или, что то же самое, логикой экстенсивного развития.

В этом отношении московские Рюриковичи двигались по маршруту, проложенному их киевскими предками. Послемонгольские государи были лишены тех преимуществ, которые давал когда-то контроль над торговым путем «из варяг в греки». Но они обладали преимуществом централизованной государственности: она открывала перспективу новых территориальных приобретений, которая Киевской Русью была утрачена в силу ее политической раздробленности и сотрясавших ее междоусобных войн.

Милитаристская природа Московского государства диктовала ему именно такой способ развития, который, в свою очередь, только и мог позволить ему существовать и укрепляться. Поэтому было вполне естественно, что на Руси «государство пошло по пути захвата чужих земель», сделав «свой принципиальный выбор в пользу экстенсивного пути развития»68.

Колонизация окружавших Московскую Русь пространств облегчалась тем, что многие из них были либо «бесхозными», либо принадлежали более отсталым народам, что обусловливало и слабость их правителей. Результаты этой колонизации были впечатляющими – к концу XVI века, присоединив значительную часть Сибири, Московская Русь по размерам своей территории значительно превзошла всю остальную Европу. Если в последней по

68 Кульпин Э. Путь России. М., 1995. С. 123.

нарастающей происходили активизация и обогащение личностных ресурсов населения, то Москва наращивала ресурсы природные. Это консервировало экстенсивную доминанту национальной культуры. Территория страны увеличивалась, ее богатства прирастали. Но пройдет немало времени, прежде чем станет очевидно: владение огромными земельными массивами не есть убедительная альтернатива высокому коэффициенту урожайности.

Экстенсивную направленность отечественной политики и экономики можно, конечно, объяснять и неблагоприятным климатом – подобные толкования появились не сегодня, хотя вряд ли когда-нибудь они были столь же популярны, как в наши дни. И они были бы убедительными, если бы речь шла о неудачных попытках интенсификации. Но они очень мало что объясняют, когда дело касается дефицита или отсутствия самих таких попыток.

Колонизация, осуществлявшаяся московскими властями, вполне сочеталась с ожиданиями крестьян. Многие из них охотно снимались с места и переезжали на завоеванные территории, а нередко шли впереди государства, оседая на «бесхозных» землях. По мере того, как возрастало государственное давление, люди бежали не только в разбойничье казачье воинство. Многие и на новых местах продолжали крестьянствовать, оставались «пахарями». Потом власть все равно настигала беглецов, присоединяя уже колонизованные территории. Но само бегство населения на окраины было весьма показательным, ибо свидетельствовало о воспроизведении в новых условиях и новых формах старого социокультурного раскола.

Народные низы открыто демонстрировали свое неприятие государства, голосуя против него ногами. Но это не был протест против конкретной его разновидности ради утверждения другой. Потому что образа какой-то другой государственности в культуре не сложилось, а сохранявшееся в ней представление о народно-вечевой альтернативе было остаточным проявлением культуры догосударственной.

Локальные вечевые миры, отстраненные от политики и вытесненные из городов, воспроизводились в казачьих кругах и сельских сходах – в том числе и на новых местах. Бывало так, что эти низовые миры удавалось – хотя бы отчасти и ненадолго – вписать в государство. Пример тому – передача при Иване IV некоторых государственных функций местным выборным органам. Бывало и так, что такие миры по собственной инициативе оказывали властям услуги. Достаточно вспомнить, что Сибирь была покорена казаками Ермака на деньги Строгановых. Но это движение верхов и низов навстречу друг другу было ситуативным и не меняло общей картины.

Массовое бегство от государства, стремление спрятаться от любого начальства свидетельствовали о том, что своей политикой московская власть не только не способствовала интеграции низов в государственную жизнь, но и отталкивала от нее. При замороженности личностных ресурсов, их невыявленности и невовлеченности в хозяйственную деятельность прорыв за пределы архаичной догосударственной культуры (в широком смысле слова) невозможен в принципе. Не может при таких обстоятельствах сформироваться и ответственность за государство, а может лишь нарастать отчуждение от него. Во время всеобщей смуты, разразившейся в начале XVII столетия, этот накопившийся потенциал анархии выплеснется наружу.

Глава 9 Коррекция цивилизационного выбора

Послемонгольская Русь оставалась в границах цивилизационного выбора, осуществленного князем Владимиром. Комбинация базовых элементов, составляющих ее цивилизационное своеобразие, существенных изменений не претерпела. Московское государство, преодолевшее домонгольскую политическую раздробленность и ставшее централизованным, сохранило приверженность христианской вере и по-прежнему пыталось соединять ее с силой, применение которой не опосредовано и не ограничено законом. Не в том смысле, что в упорядочивании жизни закон не использовался вообще. Наоборот, область его действия, по сравнению с киевским периодом, значительно расширилась и стала распространяться не только на взаимоотношения между частными лицами, но и на государственные обязанности разных групп населения – элитных и низовых. Тем не менее само государство и его институты оставались выведенными за пределы правового регулирования, а в тех единичных случаях, когда регулирующие нормы появлялись, как в случае наделения законодательными полномочиями Боярской думы, они не были застрахованы от попрания. Поэтому и по отношению к московской государственности правомерно утверждать, что она, как и киевская, находилась в некоем промежуточном предцивилизационном состоянии: сохранив заимствованную веру и укрепившись в ней, она оказалась маловосприимчивой к другому базовому государствообразующему элементу – законности, без которой обретение цивилизационного качества невозможно.

Однако коррекции цивилизационного выбора могут происходить и в предцивилизационном состоянии. И такие коррекции в монгольский и послемонгольский периоды были на Руси осуществлены. Они касались границ применения силы, субъектов, которые могут ее использовать, религиозных обоснований этих грани и полномочий этих субъектов. Они касались и институционального оформления силы, равно как и ее организационно-технологического обеспечения.

Новшества обусловливались набиравшей темп централизацией, поиском формы правления, этой централизации соответствовавшей, и шли в основном от монголов. Не потому, что те что-то навязывали (как мы уже отмечали, навязывали они очень немногое), а потому, что у них заимствовали. Причем не столько во времена их владычества, сколько после того, как от него освободились. В свою очередь, такого рода заимствования сопровождались ревизией византийской религиозной составляющей отечественной властной модели при одновременном подчеркивании преемственной духовной связи с Византией и продолжавшимися заимствованиями отдельных элементов ее политического опыта. Наконец, в этот монгольско-греческий синтез привносилось и нечто специфически русское, чего не было ни у греков, ни у монголов. В результате возникло гибридное и вполне оригинальное протоцивилизационное качество, предопределившее развитие страны на столетия вперед.

У истоков этого нового качества стоял новгородский князь (а потом великий князь владимирский) Александр Невский. Суть цивилизационного выбора, который он сделал, заключалась в соединении православно-христианской веры с большей, чем располагали русские князья, силой – с силой Золотой Орды. Внуку Владимира Мономаха и деду Ивана Калиты суждено было возвести цивилизационный мост от Киевской Руси к Московской.

9.1. Разворот на Азию

Ставка Невского на союз с Ордой не была его личным выбором. Это был выбор северо-восточных князей – владимирский стол во время нашествия монголов занимал отец Александра Ярослав Всеволодович, признавший себя их данником. Вопрос, который перед ними стоял, был не в том, что предпочесть, – независимость или утрату суверенитета. Вопрос заключался в том, в чью пользу поступиться суверенитетом: монголов, литовцев, поляков или Ливонского ордена. Северо-Восточная Русь не без колебаний и борьбы между преемниками Ярослава выбрала монголов. Русь Юго-Западная – западных соседей. Отсюда – две принципиально разные линии политического поведения, проявившиеся в деятельности двух современников – Александра Невского и Даниила Галицкого.

Первый, Александр Невский, не просто противостоял Западу и воевал с ним (приграничные столкновения с немцами и шведами, возведенные впоследствии в ранг судьбоносных победных сражений), но в своем противостоянии сделал стратегическую ставку именно на монголов. Невский отверг предложенный римским папой (1248) союз для совместной борьбы с ними. Он был предельно последователен в своем выборе. Его расправа над выступившими против татар новгородцами и принуждение их к уплате дани, наведение монгольской рати против своего брата Андрея, правившего до Невского во Владимире и ориентированного на Запад, бегство в Орду во время антитатарского восстания (1262) – все это свидетельствует о том, что русский князь рассматривал свою власть над русскими землями как проекцию власти Орды, а силу Орды – как главный источник своей собственной силы.

Даниил Галицкий не был и не мог быть столь же последовательным. Идею союза с Западом, к которой он склонялся, политически осуществить было намного труднее, чем стать наместником Орды. Такой союз означал признание верховенства католической церкви над православной и уступки в делах веры, чего галицко-волынскому князю хотелось бы избежать. Тем не менее он, в отличие от Невского, сам начал искать помощи у папы, обещая тому церковную унию, т.е. фактическое подчинение католическому Риму, в обмен на крестовый поход Европы против татар. Он принял от папы королевский титул, наладил союзнические отношения с растущим Литовским княжеством, в те времена еще языческим, пригласил на свои земли колонистов – немцев, поляков, венгров. Это была принципиально иная, чем на северо-востоке, стратегия, которой Невский активно и целенаправленно противодействовал.

Цивилизационный выбор владимиро-суздальских князей имел своим итогом вызревшую в монгольском «инкубаторе» централизованную московскую государственность. Выбор Даниила Галицкого в перспективе вел и привел к вхождению большей части юго-западной Руси в Литву, которая развивалась вне монгольской опеки. На территории Владимиро-Суздальской Руси сформировался русский народ. На землях, не находившихся под властью Орды› сформировались народы украинский и белорусский.

Как и во всех других случаях, мы не собираемся выставлять оценки историческим деятелям той эпохи, полагая, что дело это малопродуктивное. Задним числом можно сказать, что у Александра Невского была возможность пойти на антитатарский союз с Данилом Галицким, как пытался сделать его уже упоминавшийся брат Андрей. Не лишено оснований и предположение, что именно отказ от такого союза и, соответственно, от союза с папой вызвал падение интереса к русским проблемам на Западе. Однако судить о том, что получалось бы и каким был бы общий исторический результат, будь выбор Невского иным, мы не решаемся. И потому, что иной выбор не мог быть поддержан благоволившей к веротерпимым монголам и обласканной ими русской церковью. И потому, что не знаем, как повел бы себя в таком случае Запад. Ведь Даниилу Галицкому, хотя тот и принял католичество, папа все же помочь не сумел. На его призывы к европейским монархам о помощи восточному соседу никто не откликнулся: Галицко-Волынскому княжеству пришлось пережить несколько опустошительных татарских набегов и от противоборства с Ордой отказаться.

Тем не менее факт остается фактом: после монгольского нашествия Юго-Западная Русь сделала первый шаг в сторону европейской цивилизации, а Русь Северо-Восточная – в сторону от нее. Но это единственное, что можно уверенно констатировать. Вопрос о том, могло ли быть иначе и чем могло быть иное, вряд ли корректен, ибо на него заведомо не существует ответа. Прогнозирование прошлого, в отличие от прогнозирования будущего, бессмысленно уже потому, что в первом случае, в отличие от второго, прогноз невозможно проверить жизнью.

Мы полагаем, что разные политические и цивилизационные стратегии, избранные Александром Невским и Даниилом Галицким, во многом диктовались различием исходных состояний двух княжеств и складывавшихся в них традиций. Княжеско-боярская модель, формировавшаяся в Юго-Западной Руси, тяготела к европейскому феодализму и свойственным ему договорно-правовым регуляторам. Идея внезаконной и надзаконной силы, воплощавшаяся в ордынском типе властвования, здесь не находила почвы. Галицко-Волынское Княжество не встраивалось в монгольский порядок, оно из него вываливалось.

При наличии влиятельного и амбициозного боярства князь не мог перенести в свое княжество ордынский способ властвования. Для этого нужно было, чтобы монголы находились рядом, чтобы их сила постоянно присутствовала как дополнительный властный фактор. Однако монголы были далеко. При таких обстоятельствах соглашаться на подчинение Орде и выплату ей дани было равносильно ослаблению позиций князя в его противоборстве с боярами. Эти позиции ослаблялись бы уже самим фактом его зависимости от внешней власти, его политической несамодостаточностью. Поэтому Даниил Галицкий и решился предложить папе церковную унию: он готов был частично пожертвовать верой ради удержания уже достигнутого цивилизационного качества, которое выражалось в утверждавшихся принципах феодального правопорядка. И колонистов он, наверное, приглашал в свое княжество по той же причине: он надеялся расширить западный цивилизационный анклав в Юго-Западной Руси, обеспечивая тем самым основательность и необратимость своего выбора.

Считаем нужным оговориться: речь идет о наметившейся тенденции, а не о сложившемся новом качестве. Движение Юго-Западной Руси к правовому типу феодальных отношений в ту эпоху еще не завершилось. К тому же даже в завершенном своем виде складывавшаяся там княжеско-боярская модель в обозримой перспективе вхождения в западное цивилизационное состояние не обеспечивала. Об этом свидетельствует последующий опыт Других восточноевропейских стран.

В интересующий нас период права земельных собственников были там уже гарантированы, их права по отношению к княжеской или королевской власти – тоже. Но эти страны не знали той борьбы между феодалами и городами, которой суждено было сыграть едва ли не судьбоносную роль в истории Западной Европы. Не возникнет в них поэтому и абсолютных монархий, проделавших на Западе значительную работу по универсализации принципа законности, его распространению на все слои населения и жесткому проведению в жизнь.

История Восточной Европы показала, что доминирование в экономической и политической жизни феодального класса при относительной слабости городов не сопровождается ни быстрым динамичным развитием, ни решением проблем низших классов – в Восточной Европе, как и на Руси, крестьяне закрепощались в то время, когда на Западе начиналось их освобождение. Не возникает при таком доминировании и сильной государственности, ибо власть оказывается в полной зависимости от земельных собственников. Так что когда мы говорим о развитии юго-западной Руси в предмонгольскую и монгольскую эпоху, то имеем в виду лишь цивилизационный вектор этого развития и его несовместимость с тем вектором, который задавался Ордой.

В Северо-Восточной Руси ничего похожего к моменту монгольского нашествия не сложилось. Землевладельческое боярство не играло здесь той роли, которую оно играло на Юго-Западе, а договорно-правовые отношения между князем излитой зародиться не могли: события развивались в противоположном направлении. Убийство Андрея Боголюбского притормозило форсированное им движение к единоличной княжеской власти, но не остановило его.

И если смотреть на выбор Александра Невского под этим углом зрения, то понятнее будет и сам выбор.

Уступая заведомо превосходящей силе, русский князь становился наместником колонизаторов. Но выполнение возложенных на него функций не требовало отказа от модели власти, которая складывалась в Северо-Восточной Руси. Наоборот, позиции князя на подвластной территории при этом укреплялись. То была уступка суверенитета в обмен на единовластие.

Иной выбор, в духе Даниила Галицкого, был равнозначен отбрасыванию формировавшейся во Владимиро-Суздальской Руси политической традиции. Александр Невский, княживший в Новгороде на собственном опыте мог узнать, что такое договорно-правовое ограничение княжеской власти, ее зависимость от народного волеизъявления и землевладельческого боярства. Западный феодализм и его галицко-волынская русская версия воспринимались им, скорее всего, как вариации новгородского правления, владимиро-суздальским князьям совершенно чуждого.

Трения и конфликты между Новгородом и князьями Северо-Восточной Руси начались задолго до Ивана III. Они начались еще в домонгольский период. Это были столкновения новгородской политической традиции и новой политической тенденции, пробивавшей историческое русло во Владимиро-Суздальском княжестве. Это было противоборство принципов законности и надзаконной силы. Между ними и выбирал Александр Невский после татарского нашествия. В его время то был выбор между Европой и Азией. Русский князь предпочел Азию. Это не предполагало ни отказа от принципа надзаконной силы (наоборот, санкционировало ее бесконтрольное применение), ни компромиссов в области веры. Феодально-городская католическая Европа в обмен на союз против монголов потребовала бы, скорее всего, того и другого.

Сказанное, однако, еще ничего не говорит о том, каково было цивилизационное содержание выбора Невского, подтвержденного затем политикой его преемников и последователей. Новая Русь формировалась под монголами, но – не как второе издание Золотой Орды, и дело не только в том, что важнейший цивилизационный элемент (религия) у нее был иной, чем у колонизаторов, – в пору завоевания Руси те были язычниками, а потом приняли ислам. Дело в том, что Русь, будучи данником Орды, уже поэтому не могла стать ее копией. И Византию она не повторяла, хотя многое заимствовала и у нее. Русский цивилизационный проект в значительной степени был новым и оригинальным. Но его своеобразие трудно уловить без учета тех перекрестных монгольско-византийских влияний, под воздействием которых он формировался.

9.2. Русский проект

Мы уже отмечали, что основными составляющими этого проекта, как и в Киевской Руси, были сила и вера при вспомогательной роли закона, служившего инструментом в руках государства, но не способом его организации. Однако после почти двух с половиной столетий, прожитых под татарским владычеством, и падения Византии интерпретации той и другой составляющей не могли не изменится. В результате таких изменений новый русский проект – в его московском воплощении – и стал реальностью.

Сначала попробуем понять, как преломился в нем ордынский опыт. Естественно, что речь в данном случае не может идти о вере, которая у монголов была другая. Речь может идти только о факторе силы.

В доордынской Руси совокупная военная сила Рюриковичей была рассредоточена между отдельными князьями, друг от друга политически и административно независимыми. В послеордынской Руси центр силы был уже только один, и русские государи получили возможность пользоваться ею монопольно и произвольно. В данном отношении влияние монгольского опыта, осваивавшегося несколькими поколениями московских князей при исполнении ими роли монгольских наместников, не вызывает сомнений.

В доордынской Руси использование силовых ресурсов княжеской власти было ограничено свободой дружинников, их правом перехода от одного князя к другому. В послеордынской Руси все эти ресурсы были подчинены государю: вольности военнослужилого класса остались в прошлом, пожизненная государева служба стала для него обязательной. Столь жесткому прикреплению военной силы к верховной власти можно было, конечно, научиться не только у монголов. Но опыт монголов можно было наблюдать непосредственно, и московские правители наверняка получали, посещая Орду, дополнительные стимулы для превращения боярских дружин в централизованно управляемое войско, а вольных дружинников – в обязанных служить подданных.

В доордынской Руси возможности использования силы для расширения территории были фактически исчерпаны. Князья воевали, в основном, между собой или отбивались от степных кочевников. Для экспансии за пределы Киевской Руси у отдельных княжеств сил не было, а их объединение при родовом принципе властвования было невозможно. В послеордынской Руси силовая имперская экспансия возобновилась: наряду с бывшими русскими территориями, которые отвоевывались у Литвы, начали присоединяться земли, заселенные неправославными народами (Казанское и Астраханское ханства, Сибирь, попытка захвата Ливонии). И это, не исключено, тоже не без влияния монголов, у которых сила, направленная вовне ради доступа к новым ресурсам, была естественным способом существования, причем использовалась она для подчинения не только (и даже не столько) отдельных племен, но и государственных общностей. Между тем домонгольские русские князья могли разорять и обирать государственно-организованных иудеев-хазар или мусульман, но включать их территории в состав Руси или превращать в ее постоянных данников не пытались.

В доордынской Руси в действиях князей не просматривалось установки на то, что много позже стало называться победой любой ценой. В послеордынской Руси такая установка появилась. Использование силы стало равнозначно использованию значительного количественного превосходства в силе, не считаясь с жертвами. Или, говоря иначе, равнозначно человекозатратности. Но именно гак действовали и монголы, чему были свои причины. В евразийской степи, заселенной множеством тюркских кочевых народрв, установка на победу любой ценой открывала перспективу значительного приращения силы. Здесь людские потери были не важны, потому что после победы над противником и уничтожения его наследственной элиты вся масса рядовых воинов вливалась в войско победителей, и это новое пополнение обычно превышало любые потери. Московская Русь не могла использовать человекозатратную силовую стратегию с тем же успехом – противники у нее были, как правило, не те, что у монголов. Но она будет ее использовать, прежде всего в Ливонской войне, заложив традицию, дожившую до наших дней.

В доордынской Руси не было таких организационно-технологических инструментов, способных обеспечить функционирование централизованной государственности, как система унифицированного налогообложения и почтовая связь. В послеордынской Руси такая система и такая связь (ямская) уже существовали, и они достались Москве от монголов.

Наконец, в доордынской Руси не было русского самодержавия, которое в Руси послеоодынской стало политическим воплощением принципа надзаконной силы: в самодержавии этот принцип обрел государственную форму. Монгольское влияние не вызывает сомнений и в данном случае. Оно, разумеется, не афишировалось, а быть может, отчетливо и не осознавалось. Но в политике, как и в быту. заимствование чужого опыта вовсе не всегда признается, даже будучи сознательным, не говоря уже о том, что очень часто оно происходит на подсознательном уровне. И если после распада Орды монголы так охотно небольшом количестве шли на русскую службу, став со временем заметной частью русской элиты, то это значит, что особых проблем с адаптацией у них не было. Они попадали в политическую и культурную среду, которая мало отличалась от той, из которой они вышли.

Идея ничем не ограниченной самодержавной власти имела, конечно, не только татарские, но и русские, а также византийские корни. В домонгольские времена князь-вотчинник тоже соединял в одном лице функции политического правителя и собственника территории. Но, во-первых, тогда таких князей было много, а, во-вторых, их возможности были ограничены боярско-дружинными вольностями. Что касается византийских императоров, то их единовластие опосредовалось, по крайней мере формально, унаследованной от Рима византийской законностью, включавшей в себя и право частной собственности. Тем не менее русское самодержавие, будучи незапланированным продуктом Золотой Орды, подчеркивало свою преемственную связь именно с византийскими императорами. Потому что второй базовый элемент русского цивилизационного проекта был греческого происхождения.

Московская Русь, универсализируя на монгольский манер применение принципа силы и институционализируя этот принцип в самодержавной форме правления, оставалась православной христианской страной. Идеологически и культурно она была связана не с Ордой, а с Византией. Неафишируемое заимствование у монголов идеи надзаконной и бесконтрольной силы легитимировалось греческой верой. Поэтому самоидентификация московской государственности и осуществлялась поначалу посредством подчеркивания преемственности именно с Византией и продолжавшего заимствования у нее символического капитала.

Двухглавый орел, ставший московским гербом, апелляции к преданию о передаче знаков царского сана византийским императором Константином Мономахом киевскому князю Владимиру Мономаху, византийский церемониал в Кремле, сама женитьба Ивана III на Софье Палеолог – все это свидетельствовало о том, что иного источника легитимации власти, кроме греческой традиции, московские государи на первых порах не видели. Но они не могли не отдавать себе отчет и в том, что у византийского образца был существенный изъян. Это не был образец прочного синтеза веры и силы. Это был, наоборот, пример капитуляции веры перед силой иноверцев в лице турок-османов. Отсюда, быть может, и попытки возвести родословную Рюриковичей не к византийским императорам, а к римским цезарям (летописная легенда о том, что первый русский князь был якобы потомком Пруса, брата римского императора Августа). Но отсюда же – московская ревизия православия в тех его аспектах, которые имели непосредственное отношение к легитимации политической власти и обоснованию ее полномочий.

Русский цивилизационный проект возникал на пересечении ордынской и византийской традиций, был результатом их синтезирования. Но он, повторим, ни одну из них не воспроизводил буквально, подвергая их существенным коррекциям. Посмотрим, в чем эти коррекции традиций проявлялись. Начнем с византийской.

Выше уже говорилось о том, что единовластие и полновластие государя обосновывались в Московской Руси посредством апелляций к ветхозаветным текстам. Из них бралась идея всемогущего и непредсказуемого в своих действиях Бога, безграничная власть которого переносилась на русского царя как Божьего наместника. Духу и букве Ветхого Завета такое перенесение не вполне соответствовало, но московских идеологов и усваивавших их идеи правителей это не смущало, как не смущало и то, что в Новом Завете и сам образ Бога представлен несколько иначе. Но к греческой интерпретации православия все это никакого отношения не имело.

Кроме того, попытки осмыслить падение Византии, которой православная вера не помогла устоять перед турками, вели к провозглашению веры более низкой духовной инстанцией по сравнению с правдой. Последняя объявлялась высшим критерием, позволяющим оценивать искренность и подлинность веры и соответствие ей поведения людей. В свою очередь, верховным носителем и блюстителем этой правды объявлялся московский государь. Можно сказать, что коррекция цивилизационного выбора киевского князя Владимира, осуществленная в Московской Руси, как раз и заключалась в дополнении веры правдой и возвышении второй над первой.

Киевский митрополит Иларион, возвысивший благодать над Законом, мыслил и писал в духе Нового Завета. В Московской Руси сходные идеи, развивавшиеся «нестяжателями» (Нилом Сорским и его последователями), довольно быстро стали оппозиционными и были отброшены. Но – не в пользу закона, а в пользу языческого дозакония, воплощаемого в безграничной надзаконной власти тотема-самодержца. Так византийская религиозная доктрина была приспособлена для обоснования и легитимации властной модели, заимствованной у Золотой Орды.

Однако и эта модель подверглась существенной коррекции. Московия не могла стать ни второй Византией, ни второй Ордой.

Монгольская империя была продуктом многовекового существования степных кочевников и древних восточных цивилизаций. Захватив значительную часть Китая и среднеазиатские государства, татары заимствовали у покоренных народов и освоили то, в чем видели для себя смысл, – военные и административные технологии. В результате получился чрезвычайно прочный и эффективный сплав имперской и варварской традиций. Он позволил монголам создать систему жизнеобеспечения и обогащения за счет покоренных народов и контроля над транзитными торговыми путями. Производящая экономическая деятельность в системе такого типа не предполагается. В ней все мужчины – воины и только воины. Поэтому ее исторический срок определяется возможностью новых завоеваний – как только такие возможности исчерпываются, система начинает разлагаться. Золотая Орда не явилась в данном отношении исключением.

Московская Русь именно потому и сумела стать успешным преемником Орды, что и под монголами, и после освобождения от их опеки заимствовала татарскую модель весьма избирательно. Даже при желании она не могла превратить всех мужчин в солдат – не позволили бы ни сложившиеся традиции оседлости и земледельческой экономики, ни колонизаторы, пользовавшиеся ее плодами. Не было у Московии и реальных или потенциальных данников, за счет которых можно было бы обеспечить второе издание Орды после того, как первое развалилось. В послемонгольские времена Русь попробовала было воспроизвести такую практику в отношениях с сибирскими ханами. Но последние не были добросовестными поставщиками дани, и в Сибири в конце концов появились русские гарнизоны и русская администрация. Это, однако, уже другой, не татарский способ контролирования завоеванных территорий. Это присоединение, а не прост обложение данью, сбор которой поручается местным правителям- Русский проект, как и ордынский, был милитаристским. Его базовым принципом тоже была сила, организующая повседневную жизнь по военному образцу. Но, в отличие от ордынского, проект этот базировался не на паразитарном присвоении чужих ресурсов и контроле над торговым транзитом, а на производящем экстенсивном хозяйствовании, предполагавшем установку на постоянное расширение контролируемой территории.

Формирование милитаристской государственности в условиях такого хозяйствования было обеспечено благодаря созданию особого «сословия», которое наделялось на правах условного владения государевой землей в обмен на несение им военной службы. Естественным следствием этого стало прикрепление к земле крестьян с возложением на них обязанностей по содержанию служилого класса. Дань, которую монголы брали с чужих, в данном случае была возложена на своих, которым приходилось платить еще и государственные подати.

Сам по себе этот способ организации военной силы и ее жизнеобеспечения не был, однако, оригинальным. Он использовался во многих ранних монархиях, а ко времени освобождения Руси от монголов такая система существовала в Османской империи, где владение земельными поместьями (тимарами) тоже было обусловлено обязательной военной службой. Мы не знаем, сознательно ли заимствовала Москва турецкий опыт или оплата воинской службы землей и крестьянским трудом была ее собственным изобретением. Известно лишь, что победа «неверных» османов над единоверной Византией обусловила пристальное внимание к Турции московских идеологов и стала одним из стимулов для русского возвышения правды над верой. Но, как бы то ни было, русский цивилизационный проект неправомерно рассматривать и как простое воспроизведение турецкого. И не только потому, что идеологически он освещался православием, а не исламом. Дело еще и в том, что русский проект предполагал иной, чем в Османской империи, тип милитаризации.

Милитаризация жизненного уклада может быть разной. Она может осуществляться на монгольский манер, когда все мужчины – воины. Она может сочетаться с производящей экономикой, когда последняя в значительной степени работает на армию и войну, как было в Турции и на Руси. Но и в данном случае глубина милитаризации, степень ее проникновения в повседневную жизнь и степень подчинения ею этой жизни не обязательно одинаковы.

Всесильная Османская империя, долгое время не знавшая поражений, вела войны на чужих территориях, присоединяя их к себе одну за другой, и стремительно богатела – и за счет военной добычи, и благодаря быстрому развитию своей экономики, которое обеспечивалось в том числе сильными турецкими позициями на морских торговых путях. Поэтому милитаризация повседневности оставалась в Турции способом организации жизни, не подрывая оснований мирного образа жизни, не привнося в него ничего чрезвычайного или экстремального. В Московии же дело обстояло не так.

Послемонгольская Русь тоже стремилась к военной экспансии и осуществляла ее. Но, во-первых, с несопоставимо меньшим успехом и не без тяжелейших поражений. Во-вторых, ей приходилось не только наступать, но и обороняться: постоянные угрозы со стороны Крыма создавали ситуацию, по отношению к которой метафора «осажденной крепости» звучит более уместно, чем по отношению к ситуации в сталинском СССР. Поэтому и милитаризация в Московии была мобилизационной, фактически устранявшей границы между войной и миром. В этом – главная особенность пос-лемонгольского русского проекта и, если угодно, его уникальность: заимствования из других проектов и самобытные интерпретации заимствованного сочетались в нем с особой, только ему свойственной мобилизационной компонентой. Она обусловила не просто глубокое проникновение милитаристского начала в жизненный уклад, но и закрепление этого начала в культурном генотипе, что, в свою очередь, обусловило в дальнейшем и возможность появления такой фигуры, как Петр I. В Османской империи подобного правителя не появилось и, скорее всего, появиться не могло. Но в этом же -и проявление цивилизационной несамодостаточности московского проекта и всех его воплощений: всеобщая мобилизация может осуществляться ради достижения военных или других целей, но не может быть самоцелью.

Естественно, этот проект не осознавался и не выдвигался как стратегический. Отдельные его составляющие формировались постепенно, под воздействием внешних вызовов и набиравшей государственной системой собственной исторической инерции. Но то, что формировалось, было и заявкой на новое социально-политическое и культурное измерение, на «особый путь». В этом и только в этом смысле говорить о русском цивилизационном проекте представляется нам корректным.

Как и все его имперские аналоги, он был проектом первого осевого времени, ориентированным на экстенсивное развитие посредством приращения территорий. Но, в отличие от этих аналогов, он был имперско-оборонителъным. Поэтому, возможно, его имперская составляющая, отчетливо проявившись в экспансионистской политической практике, не обрела еще того универсалистского («осевого») идеологического оформления, которое сопутствует обычно глобалистским притязаниям и амбициям.

Для таких притязаний и амбиций Москва не чувствовала себя достаточно уверенной. По-своему синтезировав силу и веру, она не могла не считаться с тем, что силы у нее не хватало даже для обороны, а веру даже внутри страны приходилось укреплять дополнением ее правдой. В том числе и потому, что испытания, выпавшие на долю веры и единоверцев за пределами Московии, отнюдь не свидетельствовали о ее (веры) самодостаточности.

Распалась и оказалась поверженной Золотая Орда, но повержена была и православная Византия. Более того, почти весь православный мир находился под властью католиков или мусульман. Тревожное чувство вселенского одиночества не покидало Русь на всем протяжении московского периода. Внешне имперская, но лишенная имперского пафоса формула «Москва – Третий Рим» – реакция на одиночество и неуверенность, их идеологическая компенсация: Русь – единственная, кому удалось сохранить подлинную веру в мире, погрязшем в грехе. Поэтому только ей уготовано спасение, только она войдет в Царствие Небесное после скорого Второго Пришествия. Но эта эсхатологическая формула, идущая из церковных кругов, не в состоянии была снять вопросы, стоявшие перед политиками.

Они не могли не учитывать, что главный враг – католический Запад, равно как и возникавший на глазах Запад протестантский, – не только устоял, в отличие от православного мира, перед мусульманским военным напором, но начинал уверенно наращивать свое могущество. Ливонская война Ивана Грозного – первая попытка проверить на прочность московский сплав силы и веры в противостоянии Западу и обеспечить Руси доступ к европейским культурным и цивилизационным ресурсам. Попытка наглядно продемонстрировала: на западном направлении сплав этот бессилен. Внутренний террор, ставший ответом на военные поражения, вползание страны во всеобщую смуту под воздействием разрушительных последствий опричнины свидетельствовали о том, что русский цивилизационный проект оказался нереализуемым и, по меньшей мере, нуждался в новых серьезных коррекциях.

Краткое резюме. Исторические результаты второго периода

Итоги развития страны в ту или иную эпоху измеряются тем, насколько удалось ей обеспечить стабильность в сочетании с динамичным развитием, ее способностью отвечать на внешние вызовы ее местом и ролью в мире. Руководствуясь этими критериями, попробуем суммировать все сказанное выше о временах Московской Руси.

Сначала – о том, чего деятелям той эпохи удалось добиться, какие решить исторические задачи. Разумеется, речь идет лишь о тех задачах, которые они сами перед собой ставили.

1. Главный итог заключался в создании централизованной отечественной государственности, объединенной вокруг нового центра – Москвы. Дробление на княжества, характерное для предшествующего периода, осталось в прошлом, произошла политическая консолидация пространства. Был преодолен архаичный родовой принцип осуществления власти, утвердились и стали привычными легитимные процедуры, обеспечивавшие ее преемственность. Эта государственность, медленно формировавшаяся под монгольским владычеством, оказалась достаточно сильной, чтобы вывести страну из колониального состояния и обеспечить ее суверенитет.

Типологически она представляла собой новое, оригинальное политическое образование. В отличие от западных абсолютистско-монархических аналогов, Московское государство сложилось при отсутствии феодальной договорно-правовой среды, развитых торгово-ремесленных городских центров и национального рынка. В отличие от Монгольской империи, жившей данью с покоренных народов и доходами от торгового транзита, оно базировалось на собственной производящей экономике. Будучи, как и государство византийское, христианско-православным, оно, в отличие византийского, обходилось без юридически фиксированных прав частной собственности и профессионального бюрократического аппарата.

В пределах московского периода отечественная государственность обнаружила свою слабость и оказалась на грани распада во время смуты. Но смута выявила одновременно и ее жизнеспособность, а последующие столетия – ее способность к развитию на собственной основе и ассимиляции культурных и цивилизационных заимствований. Не последнюю роль в этом сыграла заложенная при московских Рюриковичах милитаристская традиция, предполагавшая выстраивание жизненного уклада по армейскому образцу и использование военно-мобилизационных методов в решении невоенных задач.

2. Были исторически преодолены некоторые прежние формы социокультурного раскола. Православное христианство консолидировало государственную общность, способствовало формированию государственной идентичности и, соответственно, духовно-религиозных предпосылок базового консенсуса. Абстракция единого христианского Бога становилась эмоционально окрашенной идеей единства страны, выводившей сознание людей за пределы их локальных миров и вводившей в него образ большого общества.

Это не было еще массовым освоением абстракции государства. Речь правомерно вести лишь о том, что православная вера в специфических условиях монгольской колонизации способствовала трансформации догосударственной культуры в иную догосударственную. Иное заключалось в том, что культура, оставаясь чуждой рациональному абстрагированию, обогатилась ощущением принадлежности к общности несравнимо более широкой, чем локальная, общности, включавшей всех единоверцев. Консолидация широких слоев населения в 1612 году вокруг Минина и Пожарского (или, что то же самое, консолидация перед угрозой утраты религиозной идентичности, исходившей от католической Польши) была бы без этого невозможной.

3. Изживание коллективно-родового принципа властвования и устранение – в монгольскую эпоху и первые послемонгольские Десятилетия – вечевых институтов свидетельствовали о преодолении прежних проявлений социокультурного раскола и на институциональном уровне, что сопровождалось консолидацией ранее Раздробленного политического пространства. Перенесенная из догосударственного состояния в государственную жизнь двухполюсная модель властвования (князь – вече) сменилась моделью однополюсной (единовластие московского государя). Вече, в условиях централизованного государства будучи «лишним» институтом, закономерно ушло с политической сцены вместе с автономными от центра князьями.

Однако в Московской Руси начинает осознаваться и то, что авторитарная однополюсная модель нуждается в легитимных управленческих механизмах, которые обеспечивали бы ее функционирование. Попытки использовать для реализации государственных функций (судебных, полицейских, фискальных) местные выборные органы, начало созыва Земских соборов – это первые в истории страны опыты подключения к однополюсной модели второго полюса, но без наделения его самостоятельными властными полномочиями. То не были зародыши местного самоуправления, и представительской демократии в современном их понимании. То были попытки компенсировать слабость и малочисленность бюрократического аппарата возложением общегосударственных за дач на избираемых населением представителей и упрочить внутриэлитный консенсус, когда власть сталкивалась с трудностями. Но эти первые «демократизации» закладывали традицию, которой суждено будет сыграть определенную роль в более поздние периоды отечественной истории.

4. Если на местах государственный аппарат в интересующий нас период сформирован не был, то в центре он постепенно создавался. Возникла целая сеть ведомств («приказов») с расчлененными функциями (внешнеполитической, военной, финансовой и др.). Специализация управления была еще очень неглубокой, профессионализация чиновников – крайне неразвитой, труд их не был регламентирован правилами и процедурами и оплачивался, за редкими исключениями, не государством, а населением, которому чиновники оказывали услуги. Но это не отменяет факта, что в послемонгольской Руси зарождалась государственная бюрократия, которой до того не было.

Другим новым институтом, отсутствовавшим в предшествовавшие периоды, стала русская армия. Она не была еще регулярной, комплектовалась лишь в случае войны из специально предназначенных для ее ведения служилых «сословий» – старого боярского и заново созданного дворянского. Однако, в отличие от княжеских дружин, армия подчинялась одному властному центру, а военная служба больше не определялась свободным выбором и стала обязанность Ее исполнение обеспечивалось тем, что воинской службой было обусловлено владение землей, причем не только дворянскими поместьями, но и наследственными боярскими вотчинами. Постепенно эта тема условного землевладения дополнится закрепощением крестьян, на которых будет возложено жизнеобеспечение обязанных служить.

Осуществление таких перемен потребовало изменения роли закона, расширения зоны его применения. В Московии, в отличие от Киевской Руси, он стал не только регулировать имущественные отношения частных лиц и устанавливать меру наказания за различные преступления, но и определять появившиеся государственные обязанности отдельных групп элиты и населения. Впервые были юридически обозначены и субъекты законодательства (государь и Боярская дума), что было, безусловно, шагом к универсализации принципа законности. Однако на практике этот шаг, а вместе с ним и принцип законности как таковой, был дезавуирован утвердившимся самодержавием Ивана Грозного.

Сложившаяся в послемонгольской Руси система разверстки гражданских и военных государственных обязанностей какое-то время и в определенных пределах была эффективной. Она позволила Москве одержать несколько военных побед и стать сильным и влиятельным международным игроком в регионе. И Московия оставалась таковым до сокрушительных поражений в Ливонской войне. Эти успехи были достигнуты и благодаря тому, что московская государственность обнаружила, опять-таки в определенных пределах, способность к заимствованию и освоению зарубежных достижений – прежде всего, в области военных технологий.

5. В московский период было возобновлено движение страны по экстенсивному пути развития. Главными его источниками стали экспорт сырья и расширение территории. В данный период она увеличилась многократно – как в результате отвоевания у Литвы бывших земель Киевской Руси, так и благодаря присоединению Казанского и Астраханского ханств, а также значительной части Сибири. Тем самым послеордынская Москва задала имперский вектор Дальнейшей исторической эволюции страны. Или, говоря иначе, вектор ее развития в первом осевом времени, в котором страна новь обрела субъектность после утраты последней в период государственного распада Киевской Руси и монгольской колонизации.

Падение Византии, центра мирового православия, открывало перед Москвой перспективу соединения имперской политической практики с имперской универсалистской идеологией. И эта новая перспектива была осознана, хотя и в специфической форме богоизбранности к спасению. Однако впоследствии фиксировавшая эту 6огоизбранность формула «Москва – Третий Рим», которая появилась помимо имперской практики и даже до нее, с ней соединится и станет ее идеологическим обоснованием. Претензия «Третьего Рима» на богоизбранность трансформируется в претензию на овладение Римом Вторым, т.е. находившимся под турками Константинополем.

Эта задача окажется неразрешимой. Тем не менее имперская модель, контуры которой обозначились при московских Рюриковичах, на несколько столетий обеспечит воспроизводство отечественной государственности и ее международный вес. Но данная модель была настолько же прочной, насколько и хрупкой, а потому не застрахованной от катастрофических обвалов.

Первый из них случится в начале XVII столетия и станет следствием нерешенности тех проблем, которые оказались камнем преткновения для московских правителей. Частично эти проблемы обусловливались недостроенностью послемонгольской централизованной государственности. Но были среди них и такие, которые при сохранении данной модели и при любых ее трансформациях не решались вообще.

Зафиксируем еще раз те и другие.

1. Династически-родовой принцип властвования, замененный династически-семейным в отношении первого лица государства, сохранился в околовластном боярском слое Московской Руси. Бывшие князья, владевшие отдельными территориями, а потом переместившиеся в Москву, продолжали рассматривать Русь как свою коллективную родовую вотчину, которой они вправе были управлять вместе с государем. Их притязания получили воплощение в практике местничества, ставившего занятие государственных должностей в зависимость от знатности происхождения и служебного статуса предков. Эта практика, с одной стороны, препятствовала выдвижению на руководящие посты наиболее способных людей, а с другой – блокировала консолидацию боярства, делала его бессильным перед произволом формировавшейся в послеордынской Руси самодержавной власти. Но тем самым создавалась ситуация, при которой внутриэлитный базовый консенсус относительно понимания общего интереса не мог обрести устойчивость. Неустойчивость же его, до поры до времени скрытая, обнаружила себя в период военных поражений и выразилась в тотальном недоверии персонификатора общего интереса ко всей княжеско-боярской и церковной элите. Тогда-то и выявился изначально заложенный в московскую государственность конфликт между принципом единоличного самодержавного властвования, тяготевшего к произволу, и принципом аристократическим, предполагавшим гарантированную защищенность элиты от такого произвола.

Тот факт, что эта государственность после ужасов опричного террора и сокрушительного поражения в Ливонской войне смогла устоять, свидетельствовал о подавляющем политическом и социокультурном превосходстве самодержавного принципа над аристократическим. Но эта государственность обвалилась, когда сакральность самодержавия была поколеблена обрывом династической ветви. Латентный конфликт двух принципов вылился в столкновение внутри самой политической элиты между сторонниками неродовитого Бориса Годунова, тяготевшего к самодержавию (только оно делало его независимым от родовитых) и приверженцами потомка Рюриковичей Василия Шуйского, выражавшего их стремление застраховаться от самодержавного диктата. В результате Шуйский и стоявшие за ним силы сделали ставку на самозванца, после чего смута быстро поползла вниз, превратившись из верхушечной в общенародную.

Впоследствии конфликт двух принципов будет разрешен: самодержавие утвердится как ничем не ограниченное в принятии законов и решений, но от немотивированного тиранического произвола по отношению к элите будет воздерживаться. Поэтому сам этот конфликт можно считать порождением исторической инерции домонгольской и монгольской эпохи, а не продуктом московской государственной системы. Но он вместе с тем наглядно продемонстрировал ее основное свойство – неприспособленность к сосуществованию различных субъектов (субъект в ней может быть только один) и, соответственно, к правовому урегулированию отношений между ними. Аукнется такая неприспособленность нескоро, но именно ее долголетие окажется одной из главных причин, обусловивших неготовность страны к правовому порядку даже тогда, когда все неправовые альтернативы ему себя исчерпают.

Домонгольский период оставил после себя традицию нерегулируемой правом свободы. Московский – противостоящую ей традицию бесправия в несвободе.

2. Социокультурный раскол, доставшийся Московской Руси от предшествовавшей эпохи, полностью преодолен не был. Частично он сохранился и на политической поверхности: местничество – это новое проявление догосударственной родовой культуры в условиях централизованного государства. Да, местничество, как показало последующее развитие, оказалось лишь инерцией прошлого опыта и могло быть изжито. Но существовали и более глубокие пласты архаики, которым предстояла еще очень долгая – вплоть до нашего времени – историческая жизнь.

Государственное начало, воплощаемое в сакральной личности первого лица и только в ней, не в состоянии вытеснить догосударственную культуру. В том числе и потому, что само на эту культуру опирается, находя в ней главный источник своей легитимации. Но легитимация первого лица не есть еще легитимация государства.

«Отцовская» модель властвования, перенесенная московскими правителями из патриархальной семьи на уровень большого общества, не предполагает промежуточных управленческих звеньев между отцом и другими домочадцами, исключает среди последних какую-либо иерархию властных полномочий. Поэтому легитимность правящего класса и государственного аппарата в данной модели обеспечить непросто, причем независимо от того, насколько отдельные их представители падки на должностные злоупотребления. Единственный способ, выработанный для этого мировой историей, заключается в профессиональной и культурной вычлененности элиты и чиновничества, чего в Московии не было. Отсюда – хрупкость базового консенсуса между «верхами» и «низами», их пребывание в состоянии постоянно воспроизводящегося раскола, который неоднократно выплескивался наружу в народных волнениях и который обрушит государственность во время смуты. И это будет не в последний раз. Потому что сохранявшаяся «отцовская» модель государственности, опиравшаяся на патриархальную составляющую догосударственной культуры, консервировала и ту ее составляющую, которая государство отрицает.

При однополюсной «отцовской» модели властвования, как показала практика ее использования в Московской Руси, второй (народно-вечевой) полюс не устраняется и не может быть устранен. Догосударственные вечевые институты, лишенные политических функций, не могут быть и интегрированы в однополюсную модель. Попытки сделать их управленческим инструментом центральной власти, имевшие место в московский период, нельзя считать абсолютно безуспешными, но изживанию социокультурного раскола они не способствовали. Казачьи и крестьянские миры, ворвавшиеся в политику во времена смуты, противопоставили распадавшейся государственности догосударственную вечевую архаику со «своим» царем в виде второго ее полюса. Их напор удастся остановить, но – лишь на время. При сохранении однополюсной «отцовской» модели раскол между государственной и догосударственной культурой не преодолим в принципе.

3. Опыт послеордынской Руси продемонстрировал, что ощущение религиозной общности консолидирует население лишь по отношению к внешнему противнику и вполне совместимо с отсутствием консолидации внутренней. Однополюсная «отцовская» модель государственности преодолеть такое состояние не способна, она может лишь блокировать его разрушительный потенциал. Но – только в том случае, если первое лицо сакрализируется в качестве языческого тотема. Или, говоря иначе, если первое лицо от имени Бога наделяется неограниченной надзаконной властью.

Сочетание в послемонгольской Руси архаичной патриархальной культуры с православной идентичностью обусловило презентацию языческого тотема в образе православного государя. Но такой государь-тотем из единственного оплота государственности может превратиться в ее разрушителя, если его сакральный статус начинает выглядеть проблематичным – например, при военных поражениях. Террор Ивана Грозного, заложивший предпосылки будущей смуты, именно это и продемонстрировал.

Предпосылки смуты – это, конечно, еще не сама смута, которая разразилась через два с лишним десятилетия после смерти Грозного. Но у нее была и другая, не менее существенная, предпосылка. Власть однополюсного тотема не предполагает различий между государем и государством. Она предполагает, что это одно и то же, что государь и есть единственное воплощение государства. Но такая модель бессильна перед прекращением правящей династии: исчезновение «природного», наследственного государя, которое воспринимается как исчезновение государства, легитимирует смуту.

После смуты и под воздействием ее опыта и ее уроков начнется расчленение в сознании людей образов царя и царства. Но оно будет происходить медленно и не завершится до наших дней. Абстракция государства не может быть освоена, пока не освоена абстракция универсального закона. Опыт же Московской Руси интересен и важен тем, что именно в ней возникла модель государственности, которая идею законности освоить и провести в жизнь не состоянии. Такие попытки были уже при московских Рюриковичах, их будет немало и в дальнейшем, но все – безуспешные.

4. Синтез надзаконной силы и легитимировавшей ее православной веры, который обеспечивал формирование московской государственности, оказался эффективным лишь в определенных пределах. Неудачи в Ливонской войне, бессилие страны перед опустошительными набегами из татарского Крыма показали, что слабейшим звеном в этом синтезе была сила. Ее хватило, чтобы одолеть Казанское и Астраханское ханства. Но ее не хватало, чтобы вести войны на Западе.

Новая комбинация силы и веры, утвердившаяся в централизованной послемонгольской Московии, предполагала уникально глубокую милитаризацию жизненного уклада всех слоев населения. Это заложило традицию, которая позволит впоследствии Петру I осуществить беспрецедентную по тем временам милитаристскую модернизацию. Такой способ развития можно рассматривать как заявку на оригинальный цивилизационный проект, но – при отсутствии в нем собственного цивилизационного качества и цивилизационной самодостаточности. Потому что выстраивание повседневности по армейскому образцу может иметь своей целью достижение военных побед, но не может придать смысл человеческому существованию в условиях мира. Однако с этой проблемой страна столкнется много позже. В послемонгольской же Московии милитаризация жизненного уклада не гарантировала страну и от военных поражений.

Московская Русь оказалась лицом к лицу с неразрешимой для нее проблемой технологических и организационных инноваций. Она была неразрешима, потому что сосредоточение почти всех природных и вещественных ресурсов в руках государства и культивирование идеологии и практики «беззаветного служения» подданных государю исключали легитимацию частных интересов и, соответственно, активизацию и мобилизацию личностных ресурсов, личностной энергии. Начавшаяся военная конкуренция с Западом, обусловленная в том числе и необходимостью прорыва к морским торговым путям, требовала установки на самоизменение, на качественную культурную трансформацию «человеческого фактора». Однако от власти такой установки не поступало. Она не могла легитимировать частные интересы – это противоречило ее природе, фундаментальным основам ее существования как власти-тотема. Но она не могла еще навязать и насильственную модернизацию сверху.

Потому что масштабные заимствования западной культуры (а не только отдельных технических достижений) тоже нужно было легитимировать, т.е. совместить с пафосом русской богоизбранности, обучения у иноверцев не предполагавшей. Для этого как минимум, необходима была предварительная военная победа над иноверцами, но ее-то добиться и не удалось. Тем более нереально было навязать модернизацию стране, разоренной войной и опричниной, после поражения. Даже если бы проект такой модернизации возник в головах правителей.

Прежде чем Петр I начнет ее осуществлять, пройдет целое столетие медленной вестернизации, подготовившей почву и для модернизационного реформаторского прорыва, и для появления самого реформатора. Но в причинах неудачи московских правителей, быть может, даже важнее разобраться, чем в причинах будущих относительных удач Петра. Ведь проблему инноваций и их стимулирования последний не решит, он лишь интенсифицирует их заимствование у других народов и предельно жесткими методами обеспечит их освоение. Сама же эта проблема, передававшаяся потом, как наследственный код, из поколения в поколение, была предзадана отечественной истории в период Московской Руси.

5. Способ приращения ресурсов, сложившийся в данный период, обрекал страну на хроническое отставание. Экстенсивное хозяйствование на постоянно расширяющейся территории не обеспечивало роста продуктивности, не создавало источников саморазвития экономики и стимулов для саморазвития работника. Потенциал такого типа эволюции окажется довольно значительным, в дальнейшем он позволит России стать мощной военной державой и долго воспроизводить себя в данном качестве. Но, во-первых, воспроизведение это будет чередоваться с обвалами и катастрофами. А, во-вторых, рано или поздно такой тип развития себя исчерпывает.

Экстенсивность – едва ли не самая существенная особенность исторического развития России, предопределившая во многом все другие ее особенности. Российская цивилизационная парадигма – это парадигма экстенсивного развития и его использования для обеспечения военно-технологической конкурентоспособности по отношению к Западу. В Московской Руси она была впервые опробована в условиях централизованной государственности, но – с общим отрицательным результатом. В дальнейшем результаты будут более впечатляющими. Но они будут достигаться главным образом благодаря историческому движению в логике первого осевого времени, в логике имперского развития. А набранная имперская инерция обрекала страну на отставание по мере того, как ее соседи переходили из первого осевого времени во второе.

С этими проблемами Россия, правда, столкнется еще не скоро. Выйдя из потрясений смуты и возведя на трон новую династию Романовых, она начнет новый большой цикл своего исторического бытия. В течение трех столетий страна будет развиваться в первом (имперском) осевом времени за счет заимствования у других стран достижений второго и их освоения. На этом пути ей предстоит пережить немало победных взлетов, а в конце его – сползти к третьей в ее истории государственной катастрофе.

Часть III Империя Романовых: новые трансформации российской государственности и третья катастрофа

Первый Романов (Михаил Федорович) получил царский престол после обвала государственности и начал выведение страны из смуты. Последний представитель династии (Николай Александрович) отрекся от престола, когда начиналась новая всеобщая смута. Между этими двумя событиями – триста четыре года исторической эволюции, в ходе которой Московская Русь превратилась в Петербургскую Россию, освоившую многие достижения западной цивилизации и во многих отношениях ставшую развитой европейской страной. Но динамичное развитие, сопровождавшееся очевидными и признанными в мире успехами, не уберегло отечественную государственность от очередного системного кризиса. На определенном этапе обнаружилась тупиковость самого типа развития, выбранного страной.

За три века правления Романовых в России была создана качественно новая элита. В Московской Руси даже представители высших слоев боярства были, как правило, неграмотными. В Петербургской России возник европейски образованный правящий класс. Но это динамичное качественное изменение элиты не сопровождалось в течение двух с половиной из трех романовских столетий исторической эволюцией основной массы населения: последнее оставалось законсервированным в том культурном состоянии, в котором пребывало со времен домонгольской Руси. Это значит, что развитие осуществлялось не за счет преодоления социокультурного раскола, ^посредством его углубления. Когда же власть вознамерилась его преодолеть, она столкнулась с архаикой таких масштабов и такой плотности, с какой реформаторам нигде в мире сталкиваться до того не приходилось.

Архаичная догосударственная культура «низов» и опрокинула в конце концов инокультурную по отношению к ней государственность «верхов». Попытки сблизить элитарный и народный полюса, подключить население к государственному строительству, предпринятые в последние полвека существования империи, вели не к выходу из раскола, а к его политизации и последующему насильственному отсечению одной из сторон расколотого целого.

Большевики отбросили прежний элитарный полюс («Долой царя, долой господ, помещиков долой!»), оседлав народные настроения, сделав основную ставку именно на массовую догосударственную архаику, на культурном фундаменте которой и было воздвигнуто «государство нового типа».

История трехсотлетнего правления Романовых – это, повторим, история вестернизации отечественной элиты и ее деятельности в условиях, когда подавляющее большинство населения удерживалось в том же культурном состоянии, в каком оно пребывало под властью Рюриковичей. При таком положении вещей сложившаяся в Московской Руси самодержавная форма правления могла удерживать устойчивую легитимность – однополюсная «отцовская» модель властвования сохраняла свой «низовой» аналог в патриархальной культуре. В свою очередь, это обеспечивало российским царям и императорам широкую зону автономии по отношению не только к населению, но и к элите, достаточной для осуществления – в ответ на внешние и внутренние вызовы – амбициозных модернизационных проектов, в том числе и весьма радикальных. Но важно помнить, что второй, народный полюс, на протяжении двух с половиной веков переменами не затрагивавшийся, никуда при этом не исчезал и о своем существовании постоянно напоминал.

Новая династия начала свою политическую жизнь после того, как ее представитель был избран на царствование Земским собором – именно народное волеизъявление было источником легитимации Романовых. Но и их уходу с исторической сцены предшествовал созыв народного представительства в виде Государственной думы, которая, однако, их пошатнувшуюся легитимность восстановить уже не могла. Сказанное означает, что как на входе в интересующий нас период, так и на выходе из него однополюсная власть вынуждена была считаться с идеалами, выводящими за пределы однополюсности, и на них опираться.

Конечно, в начале XVII века и в начале столетия XX это были разные идеалы, о чем нам предстоит в своем месте говорить подробно. Но и в том, и в другом случае имели место попытки сблизить разные пласты расколотой культуры, интегрировать ее догосударственную составляющую в государственную жизнь.

В более чем полуторавековой период между тремя первыми и тремя последними Романовыми (от Петра I до начала царствования Александра II) эта составляющая была от государства почти полностью отключена1. И именно данный период стал временем качественного преобразования отечественной элиты, ее поэтапной вестернизации. Оно тоже осуществлялось в соответствии с определенными государственными идеалами, но – иными, чем в начале и в конце России Романовых. Все разновидности идеалов и их конкретные воплощения нам и предстоит рассмотреть.

Учитывая их многообразие и непрямолинейную циклическую изменчивость, чего в прошлые эпохи не наблюдалось, мы вынуждены несколько изменить характер и структуру изложения. Все, касается культурных предпосылок и культурного своеобразия того или иного идеала, их легитимационных потенциалов, сочетания в них пафоса мира и пафоса войны, степени их наполненности содержанием первого и второго осевого времени, войдет в анализ государственных идеалов, выдвигавшихся и воплощавшихся при Романовых. Можно было бы, конечно, включить сюда же и рассмотрение других тематических сквозных сюжетов книги, касающихся мобилизации личностных ресурсов и цивилизационного выбора. Но это сделало бы изложение чрезвычайно дробным и громоздким. Поэтому данные сюжеты мы рассмотрим отдельно.

1 Единственное исключение – попытка Екатерины II опереться на выборных представителей разных групп элиты и населения (тоже, впрочем, не всех) при составлении нового свода законов. Но ожидавшихся результатов созванная императрицей комиссия не принесла и была распущена, никакого свода законов после себя не оставив.

Глава 10 Идеал всеобщего согласия

Смута начала XVII века развалила суверенную отечественную государственность. Москва была занята поляками. Ими, а также шведами были захвачены и некоторые другие территории. Районы же, куда чужеземцы не дошли, подвергались разбойным набегам казачьих отрядов. Страна оказалась без государства и без государя.

На русский трон претендовал польский король Сигизмунд. Альтернативы ему не просматривалось: старая правящая династия оборвалась, а сменявшим ее царям (Годунову, Шуйскому) стать основателями новой легитимной династии не удалось. После кратковременного опыта с первым самозванцем, убитым в Москве после годичного царствования, многие на Руси, в том числе и в высших классах, готовы были отдать престол Лжедмитрию II. Но того успели убить еще до воцарения.

В этой безвыходной, казалось бы, ситуации произошло событие, аналогов которого не знала, возможно, мировая история. Государственность оказалась восстановленной в результате спонтанной самоорганизации народа – тем более удивительной, что достигнутый к тому времени уровень его структурирования и консолидации был весьма невысок, а гражданская ответственность за государство в условиях самодержавного правления не могла сформироваться. Идеология «беззаветного служения» предполагает наличие сакрального государя, которому и следует беззаветно служить. Но в данном случае государя не было. И появится он лишь после того, как ополченцы Минина и Пожарского освободят Москву и инициируют созыв Земского собора, который и изберет в 1613 году нового царя.

В России любят использовать возвышенный пафос, повествуя о тех или иных событиях в истории страны. Быть может, ни одно из них не заслуживает такого пафоса больше, чем возрождение государственности после ее обвала на основе идеала всеобщего согласия, выстраданного под воздействием трагических уроков Смуты. Но это все же не снимает вопроса о том, каковы были культурно-исторические предпосылки народной самоорганизации не в локальном, а в общегосударственном масштабе – ведь такого опыта у населения не было.

Конечно, важнейшую роль в этом сыграла сформировавшаяся на протяжении столетий православная идентичность, отторгавшая перспективу подчинения польскому королю-католику. Но религиозное единство само по себе не ведет к спонтанной государственной самоорганизации людей, которые живут в разных местах страны, сла6о между собой связанных и отделенных друг от друга сотнями и тысячами верст. Для этого нужна культура государственной самоорганизации, и важно понять, откуда появилась она на Руси в начале XVII века.

Ответ прост: она произросла из того, что уже было, а именно – из старой вечевой традиции. В чрезвычайных обстоятельствах всеобщей смуты и угрозы государственному суверенитету вече обнаружило не только антигосударственный, как у казачества, но и государствообразующий потенциал. И произошло это не в сельской Руси, а в городской. Историки прямо говорят о народных сходках, «которые вошли в обычай в городах, благодаря обстоятельствам Смутного времени», и «напоминали собой древние веча»2. Именно на таких сходках было принято в Нижнем Новгороде решение о выделении каждой семьей на нужды ополчения «третьей части имущества; так давать порешил мир, и кто давал меньше, утаивая размеры имущества, с того брали силой»3.

Вечевые институты, возрожденные на местах в обстановке полного безвластия в стране, стали институтами политическими, т.е. стали властью. И решали они ту же самую задачу, что была основной и для их предшественников в Киевской Руси, – задачу военную. Или точнее – задачу организации народного ополчения в условиях военной угрозы.

Это, однако, еще не объясняет, почему в начале XVII столетия такие институты смогли преодолеть свой локальный горизонт, вырваться за пределы местных интересов и озаботиться интересами государственными. Ведь в домонгольской Руси мы ничего похожего не наблюдали. Поход ополченцев Минина и Пожарского на Москву и поддержка, оказанная им во всех городах на пути из Нижнего Новгорода в столицу, могли иметь место лишь потому, что население

2 Платонов С.Ф. Полный курс лекций по русской историй. Ростов-на-Дону, 1999. С. 201.

3 Там же. С. 202.

Руси к тому времени уже обладало закрепленным в культуре опытом жизни в централизованном государстве. Оно знало, что такое государство возможно, а Смута убедила людей в том, что упорядочивание повседневности без него неосуществимо. И сильнее всего угрозы, проистекавшие из государственного распада, ощущались именно в городах. Как бы ни ущемлялся властями русский торгово-промысловый люд, он нуждался в защите от разбоя на рынках и торговых путях, равно как и от иностранных конкурентов. Альтернативой воссозданию государства могло быть только совмещение в одном лице купца и воина на старинный манер с сопутствующими междоусобными войнами (теперь за контроль надразвивавшимся внутренним рынком), о чем на Руси к тому времени ста ли забывать и возвращаться к чему не хотели. Был, правда, еще и вариант принятия чужеземной власти, но ее после монголов никто не хотел тоже.

Только с учетом этих вполне определенных интересов конкретных групп населения может быть понята и историческая миссия православия в ту драматическую эпоху. Роль русской церкви, прежде всего патриарха Гермогена, в духовной консолидации народных сил в период Смуты могла быть сыграна только потому, что православная идентичность уже успела глубоко укорениться. Но она консолидировала не всех и не сразу. В первую очередь она объединила тех, кто больше всех нуждался в восстановлении обрушившейся государственности и ее суверенитета. Она объединила русские города.

Однако для противостояния иноземцам и воплощавшейся в казачьей анархии антигосударственной тенденции, которая тоже была продуктом московской централизованной государственности, одной лишь идеи объединения было мало. При отсутствии государства нужна была организационная форма, способная временно его заменить. И она была найдена.

Поход ополченцев из Нижнего Новгорода в Москву продолжался более полугода, три месяца из которых народное войско провело в Ярославле. В это время Пожарскому, как командующему» приходилось осуществлять функции не только военной, но и гражданской общерусской власти, упорядочивая разворошенную смутой жизнь. Но то не была военная диктатура в точном смысле слова. Временная власть, выросшая из спонтанной вечевой самоорганизации, не воспроизводила буквально ни киевскую княжеско-вечевую, ни московскую авторитарную традицию. Это был новый, нетрадиционный способ легитимации и функционирования власти, который возник в открывшемся политическом пространстве между вечевым авторитарным идеалами.

Временное правительство Пожарского управляло подвластными территориями, опираясь на выборных представителей городов. В войске Пожарского «была высшая власть, которой князь повиновался по мотивам чисто нравственным. В его войске был Земский собор»4. Собор и стал той организационной формой, в которой зарождавшийся идеал всеобщего согласия получал институционально-политическое воплощение. К тому времени она была уже не нова. Новой была ее роль, ставшая возможной и необходимой под влиянием трагического опыта Смуты и вызванных ею сдвигов в культуре.

Когда Земский собор в 1598 году впервые избрал царя (Бориса Годунова), это было еще слишком непривычно. Поэтому легитимация избранного царя не была устойчивой и могла быть поколеблена самозванством. Но спустя несколько лет низложение Василия Шуйского уже мотивировалось тем, что он имитировал свое избрание на Соборе, которых (и Собора, и избрания) на самом деле не было. Достоянием массового сознания стала нехитрая мысль о том, что при отсутствии «природного» государя законным может быть лишь правитель, получивший власть «по указу всей земли». Поэтому Пожарский почти сразу после того, как ополченцы заняли Москву, разослал по городам грамоту, в которой звал выборных представителей на Земский собор для избрания нового царя. Но не только и не столько в таких выборах заключался идеал всеобщего согласия. Он заключался и в том, что Собор получал право на управление вместе с царем, и именно этот способ властвования был впервые опробован в войске Пожарского.

Новое царствование и новая династия начинались с попыток воплощения нового идеала на государственном уровне. Но уже в самом избрании государем именно Михаила Романова проявилась зависимость этого идеала от укоренившегося в Московской Руси идеала авторитарного.

10.1. Выборное самодержавие

Власть первого Романова, легитимированная собором 1613 года, считалась и именовалась самодержавной – точно так же, как и власть правителей прежней династии. Но уже сам факт выборности затруднял восприятие ее как божественной. В условиях, когда государствен-

4 Там же. С. 203.

ность развалилась, в стране царил хаос и приходилось принимать множество, как сказали бы сегодня, непопулярных решений, едва ли ни главным оказался вопрос об их легитимности. Они не могли исходить только от царя. Поэтому идеал всеобщего согласия, воодушевлявший людей на воссоздание государственности и ее суверенитета, стал после Смуты идеалом государственного управления.

Все решения были продуктом совместной деятельности царя, Боярской думы и Земского собора и обнародовались как постановления «всей земли». Один только факт, что в течение первых десяти послесмутных лет (1613-1622) Земский собор работал на постоянной основе, свидетельствует о принципиальной новизне ситуации. Власть, восстановленная народом, впервые на Руси и осуществляться стала от имени народа.

Этот новый способ правления в стране не приживется. В истории отнюдь не все новшества необратимы. Со временем Соборы будут созываться все реже, а во второй половине XVII столетия станут эпизодическими событиями по экстренным случаям, к тому же – имитируемыми (малолетних Петра I и его брата Ивана, а первоначально одного только Петра объявляли царями от имени Соборов, которых не было). Потом Земские соборы исчезнут вообще. Но новое политическое содержание, временно нашедшее себя в этой политической форме, окажется непреходящим. В XVII веке в русскую культуру впервые вошла и начала ею осваиваться важнейшая абстракция, служащая мостом из первого осевого времени во второе, – абстракция государства. Освоение ее было медленным, долгим и, как нами уже отмечалось, не завершилось по сей день. Но это не отменяет того факта, что оно началось почти четыре столетия назад.

Петр I считал себя политическим наследником не столько первых Романовых, сколько Ивана Грозного. Но Петр, в отличие от Грозного, вынужден был считаться с происшедшими в культуре сдвигами, а именно – с тем, что государство и государь перестали восприниматься как одно и то же.

При Рюриковичах это было не так. Тогда государство ассоциировалось исключительно с «природным» государем как представителем правящей «природной» династии. Оно выглядело как нечто вторичное, производное от унаследованного царем права владеть своей «отчиной», которое санкционировалось к тому же именем Бога. В эпоху смуты, когда царей стали выбирать, в народное сознание стала проникать и закрепляться в нем мысль о том, что вторично не государство, а государь и династия. «Московское государство – эти слова в актах Смутного времени являются для всех понятным выражением, чем-то не только мыслимым, но и действительно существующим даже без государя. Из-за лица проглянула идея, и эта идея государства, отделяясь от мысли о государе, стала сливаться с понятием о народе»5.

Но царь, избранный народным представительством, не мог уже восприниматься так, как воспринимался правитель «природный». То, что в государстве-вотчине казалось естественным, а именно – обладание властью и собственностью по праву наследования, теперь стало выглядеть противоестественным. Ведь избранный государь, в отличие от государя-вотчинника, ничего не наследовал, потому не мог, подобно вотчиннику, свою власть и собственность кому-то завещать. Более того, теперь стало выглядеть проблематичным и его право единолично распоряжаться ими. «При прежнем господстве частноправовых понятий, еще и в XVI в., неясно отличали государя как хозяина-вотчинника и государя как носителя верховной власти, как главу государства. В XVI в. управление государством считали личным делом хозяина страны да его советников; теперь, в XVII в., очень ясно сознается, что государственное дело не только „государево дело", но и „земское"…»6.

Впоследствии такие представления о государственном деле, как о деле «земском», будут из сознания вытеснены, представления о народе, как субъекте государственности, в культуре не закрепятся. Уйдет в прошлое и идеал всеобщего согласия, а вместе с ним – и наметившееся было движение к выходу из социокультурного раскола. Но абстракция государства как сущности, не совпадающей с государем и по отношению к нему первичной, уже не исчезнет. Самодержавная форма правления от этого не пострадает, она при новой династии будет развиваться и укрепляться. Но способы ее легитимации существенно изменятся. После Смуты не только феномен государя-вотчинника, но и феномен государя, приравниваемого к Богу7, станет невозможным. Даже тогда, когда династия Романовых начнет восприниматься как «природная» и от «всей земли» независимая.

6 Ключевский В. Курс русской истории: В 5 ч. М., 1937. Ч. 3. С. 72.

7 Платонов С.Ф. Лекции по русской истории. М., 1993. С. 333.

8 Это не значит, что уйдет в прошлое официальная легитимация царя как Божьего наместника. Но и она, учитывая начавшееся отделение идеи государства от фигуры государя и соборное воцарение Романовых в XVII веке, свою былую самодостаточность уже не восстановит.

Возникает, однако, естественный вопрос о том, почему и идеал всеобщего согласия, воплотившийся в деятельности демократических институтов, отступил перед идеалом авторитарным, сдал ему все позиции. Он отступил по той простой причине, что на замену авторитарного идеала изначально не претендовал. Он был альтернативой Смуте и безвластию, а не отечественной политической традиции.

Выбрав нового царя, Земский собор не сужал его властные полномочия и не перераспределял их в пользу других институтов. Более того, сам выбор шестнадцатилетнего Михаила Романова обосновывался тем, что он был племянником Федора Ивановича – последнего правителя прежней династии. Тем самым Земский собор не столько легитимировал власть царя фактом его избрания сколько от имени «всей земли» подтверждал его «природную» легитимность. Так что у Михаила Романова и его преемников были все основания именовать себя самодержцами. Изменение способа легитимации власти на ее объеме никак не сказывалось и никаких формальных ограничений на ее использование не накладывало. Идея государства, отделившаяся от идеи государя, не покушалась на самодержавные прерогативы государя как единственного персонификатора государства.

Некоторые историки считают, правда, что боярская элита предварительно добилась от первого Романова гарантий своей безопасности, т.е. гарантий от царского произвола8. В свое время такие гарантии были даны боярам Василием Шуйским – его воцарению предшествовали письменные обязательства не лишать никого жизни без приговора Боярской думы, не подвергать гонениям родственников наказанных и не руководствоваться в своих действиях доносами без их следственной проверки. Но если Михаил Романов и обещал что-то подобное, то обнародованы его обещания не были. Потому что пример Шуйского показал: гарантии, предоставленные одному слою (боярству) не только не увеличивают, но и уменьшают легитимационные ресурсы царя.

Такие гарантии воспринимались, очевидно, как несоответствовавшие идеалу всеобщего согласия. Но и сам этот идеал не воспринимался, похоже, как нечто принципиально иное по отношению к «отцовской» модели властвования. Ведь никакой другой модели в культуре еще не возникло и возникнуть не могло.

8 См.: Ключевский в. Указ. соч. С. 79-83.

Тем не менее базовый внутривластный консенсус, разрушенный Иваном Грозным и до воцарения Романовых отсутствовавший, при них восстановился. То не было возвращением к «князебоярству» монгольской эпохи. То был консенсус на основе самодержавия. Ради его укрепления бояре к концу века сдадут даже свой последний оплот, связывавший их с древнерусской политической традицией, – систему местничества. И произойдет это не в результате жесткой борьбы, а по взаимному согласию – просто к тому времени местничество успеет себя полностью изжить.

Боярство после Смуты было уже не то, что до нее. Многие знатные фамилии сошли со сцены, были сброшены с нее стихийным ходом общенациональной междоусобицы. Не было больше ни «княжат», ни князей удельных – со сменой династии ушли в прошлое последние остатки родового правления в виде автономных вотчин, которыми наделялись при Рюриковичах ближайшие родственники московских государей. Место прежней элиты занимали люди неродовитые, выдвигавшиеся не благодаря своему происхождению, а благодаря личным заслугам или особым качествам, позволявшим входить в доверие царей или их ближайшего окружения. Новые бояре порой тоже не прочь были поиграть между собой в местническую игру, но это и приводило к тому, что ее историческая исчерпанность становилась все более очевидной.

Первые Романовы были предельно лояльны по отношению к боярству. Давал ему основоположник новой династии какие-то обещания или нет, но он и его преемники освободили бояр от страха перед репрессиями, позволили им усиливаться экономически, раздавая земли в вотчинное владение, повысили реальный статус Боярской думы и ее роль в разработке и принятии решений. Но политические позиции боярства в целом при этом не усиливались, степень его автономии по отношению к царю не увеличивалась, скорее все обстояло наоборот. Едва ли не самое красноречивое подтверждение этому – попытка бояр в 1681 году, когда был поднят вопрос об отмене местничества, компенсировать падение своего политического значения в центре увеличением влияния на местах.

Было предложено разделить государство на несколько больших областей по границам существовавших до объединения Руси автономных территорий. Предполагалось, что управлять этими областями будут наместники из состава московской знати, назначаемые пожизненно. Боярам удалось добиться поддержки со стороны царя Федора Алексеевича, но проект децентрализации отказался благословить патриарх. Царь, очевидно, с ним согласился, после чего согласились и бояре. Компенсации за отмену местничества они так и не получили.

Политическое падение боярства, парадоксально сочетавшееся с повышением роли его представителей в управлении страной, весьма показательно. Оно позволяет понять, каков был основной вектор развития Московии после Смуты и каково было реальное историческое содержание идеала всеобщего согласия. Этот вектор и это содержание заключались не в расчленении властных функций между царем и другими институтами, а в укреплении никем не отмененной самодержавной власти царя в условиях, когда инерция Смуты была еще чрезвычайно сильна.

Она проявлялась в многочисленных народных выступлениях, свидетельствовавших о том, что идеал всеобщего согласия оставался всего лишь идеалом. Восстание 1648 года в Москве и бунт Стеньки Разина (1670-1671) – лишь самые известные среди этих выступлений; то столетие не зря называли «бунташным». При таком напоре снизу бояре не могли претендовать на самостоятельную политическую роль – ведь бунты против них в первую очередь и были направлены, и им не от кого было ждать защиты, кроме как от сильной царской власти. Внутриэлитный базовый консенсус был прямым следствием отсутствия консенсуса общенационального. Но при таких обстоятельствах и сама царская власть, лишенная в значительной степени прежних источников легитимности, была заинтересована в своем усилении не меньше, чем околовластные группы элиты. Поэтому идеал всеобщего согласия не мог не восприниматься ею как нечто подчиненное, инструментальное по отношению к идеалу авторитарному.

В равной степени это относилось и к Земскому собору. В первые десятилетия после Смуты слабое выборное самодержавие – а слабое в том числе и потому, что выборное, т.е. не совсем «природное» – не могло и шагу ступить без поддержки Собора. Только решения, санкционированные волеизъявлением «всей земли», имели шанс быть выполненными. Восстановление распавшейся государственности требовало средств. Взять их можно было только у разоренного смутой населения. Огромные дополнительные налоги, которыми оно облагалось, особенно при первом Романове, не могли не сопровождаться рецидивами Смуты. Но без соборного благословения этих податей, без легитимации их не только как «государева», но и как «земского» дела новая династия в той ситуации на троне не удержалась бы. Собор помогал ей удерживаться и укрепляться. Когда же задача эта в первом приближении была решена, надобность в нем отпала, и он перестал созываться. Субъектов, заинтересованных в его сохранении, в стране не оказалось.

Дело в том, что Земский собор, в обход которого царь не мог принять ни одного важного решения, самостоятельной ветвью власти не был и сам себя таковой не воспринимал. Никакими фиксированными полномочиями он не располагал и ни разу их для себя не потребовал; Собор и созван мог быть только царем. Народное представительство, выбрав нового государя, видело свою главную задачу в том, чтобы помочь ему восстановить внутренний порядок и обороноспособность, а не в том, чтобы стать частью власти. «Народное представительство возникло у нас не для ограничения власти, а чтобы найти и укрепить власть; в этом его отличие от западноевропейского представительства»9.

Трудно, конечно, удержаться от соблазна помечтать о том, как хорошо было бы, «если бы» русская власть не оказалась тогда столь эгоистичной, не превратила бы демократический институт в «правительственное пособие»10 и, вместо сохранения и укрепления самодержавия, оставила бы его в прошлом. Но предаваться таким соблазнам – значит забыть все вышесказанное и об укорененности в культуре «отцовской» модели при отсутствии вызревшей альтернативы ей, и о той скромной роли, которую отечественная традиция отводила в государственной жизни праву, и о том, что на Руси, в отличие от Западной и даже Восточной Европы, не было субъектов народного представительства, заинтересованных в ограничении монархической власти.

Чудес в истории не бывает, и это, быть может, один из немногих уроков, которые из нее можно извлечь. Если же мы хотим, чтобы она стала другой, чем была, то целесообразнее размышлять не о том, какой она могла бы быть, а о том, почему она в свое время пошла не по тому пути, по которому нам сегодня хотелось бы, и что с тех пор изменилось. Альтернативы прошлому полезнее искать в настоящем, а не в прошлом; последнее же может помочь здесь только в одном – оно позволяет лучше понять, какие факторы эти альтернативы блокируют, а какие – способствуют их реализации.

9 Там же. С 227

10 Там же. С. 226.

Смута начала XVII века показала: отечественная милитаристская государственность в случае своего распада и при угрозе захвата иноземцами и иноверцами может воспроизводить себя 6лагодаря тому, что присущая ей армейская организация жизни оседает в культуре в виде способности населения к военной самоорганизации в критических обстоятельствах. Потенциала такой самоорганизации может оказаться достаточно, чтобы восстановить обвалившееся государство и способствовать его упрочению. Но восстановлено и упрочено при этом может быть только государство прежнее, т.е. милитаристское. Более того, армейское начало в его деятельности после таких катастроф и возрождений неизбежно усиливается – в том числе и потому, что энергия низовой военной самоорганизации должна быть нейтрализована. Во всяком случае, в деятельности первых Романовых эта тенденция просматривается достаточно отчетливо.

10.2. «Вертикаль власти»

Мы не хотим сказать, что милитаризация государства осуществлялась сознательно. Действия власти имели своей целью упорядочивание жизни, обеспечение управляемости и контроль над ресурсами страны. Но тот тип государственности, который восстанавливала новая династия, после обвала мог быть воссоздан только посредством усиления милитаризации.

Прежде всего были нейтрализованы выборные органы управления на местах, которые на исходе Смуты сыграли не последнюю роль в военной самоорганизации населения – как известно, Козьма Минин тоже был земским старостой. Над этими органами были поставлены воеводы, которые назначались Москвой и концентрировали в своих руках всю военную и гражданскую власть. Такая практика существовала и до Смуты, но только в приграничных районах, где постоянные внешние угрозы были реальностью. Теперь она стала повсеместной.

Соединение в лице воевод военных и гражданских функций означало, что милитаризация становилась принципом и способом государственного управления. При Рюриковичах она на эту сферу еще не распространялась. Тогда милитаризация проявлялась в мобилизационном подчинении жизненного уклада всех слоев элиты и населения решению военных задач, но в повседневном управлении страной сколько-нибудь отчетливо себя не обнаруживала. В XVII веке армейское начало стало целенаправленно внедряться и сюда, соединяясь с началом бюрократическим. При воеводе появилась «приказная изба» – с дьяками и подьячими на манер московских приказов. Этот бюрократический аппарат был еще малочисленным, но постепенно концентрировал в своих руках всю власть на местах. Если добавить к сказанному, что совокупная численность чиновников в московских приказах в XVII столетии возросла почти пять раз (в том числе и в результате увеличения количества самих приказов), то общая тенденция предстанет во всей очевидности.

Эта тенденция выступала альтернативой тому государственному началу, которое воплощалось в Земских соборах. В условиях усиливавшейся милитаристско-бюрократической централизации Земский собор неизбежно утрачивал земскую почву – население относилось к выборам своих представителей все более равнодушно, а сами они своей миссией начинали тяготиться, рассматривая ее как «соборную повинность»11. Тем более что организацией выборов ведали все те же воеводы, вызывавшие всеобщую неприязнь.

Милитаристско-бюрократическая централизация в мирное время неизбежно сопровождается ростом должностных злоупотреблений. Одна из самых впечатляющих примет времени первых Романовых – лихоимство воевод и их чиновников. Горожане и сельские жители, привлекаемые на службу и становившиеся «воеводскими людьми», быстро обучались использовать свое новое положение с выгодой для себя и невыгодой для населения. В законах, указах и призывах, призванных пресечь злоупотребления, в XVII веке недостатка не было, как не было его в предыдущие и последующие столетия. Но в системе, в которой закон не стал универсальным принципом, стоящим над властью, в том числе и первого лица, а суд не отделен от администрации, он не может быть последовательно воплощен и как принцип локальный. И он действует тем в меньшей степени, чем жестче выстроена «вертикаль власти». В такой системе она не может быть чем-то иным, кроме коррупционной вертикали частных интересов.

В XVII веке наблюдались неоднократные попытки эту вертикаль деприватизировать. Они интересны тем, что были направлены на соединение милитаристски-бюрократического начала с низовой активностью, сознательно инициировавшейся центральной властью. Уже при царе Михаиле был создан специальный Сыскной

11 Там же. С. 217.

приказ для приема от населения жалоб на злоупотребления администрации. Судя по всему, таких жалоб поступало немного – люди предпочитали жаловаться не на конкретных чиновников, с которыми боялись связываться, а на положение дел в целом. После этого власть разослала по стране грамоту, в которой уже под страхом наказания предписывала не давать воеводам взяток и не выполнять их незаконные требования12. Результат был тем же – низовая активность (в том числе и в защите собственных интересов) не вписывается в милитаристско-бюрократическую систему управления, при рода которой такую активность исключает. Последняя может проявляться либо в форме бунта, преодолевающего атомизацию людей и их непреодолимую в обычное время зависимость от начальства, либо не может проявиться вообще.

Историческим итогом XVII века стало не очищение «вертикали власти» от злоупотреблений, а создание и упрочение этой вертикали с присущими ей злоупотреблениями. Она создавалась после того, как прежняя недостроенная вертикаль рассыпалась. Общий вектор изменений, как мы уже отмечали, был направлен в сторону усиления военно-бюрократической централизации. Но проявлялось это не только в административных новшествах вроде повсеместного введения воеводского правления. Это проявлялось и в том, что система, отторгавшая принцип законности, конструировалась посредством значительного, по сравнению с досмутными временами, расширения зоны действия именно принципа законности. Новые проблемы, вставшие перед властью в XVII столетии, могли решаться только на юридической основе. Причем речь идет в том числе и о проблемах, которые до того никогда как юридические не воспринимались.

Во времена правления московских Рюриковичей вопрос о праве государей на власть решался апелляцией к вотчинной традиции (владение страной, унаследованное от предков) и непосредственно к Богу, что переводило их частное право не в публичное, т.е. санкционированное государственным законом, а в божественное, минуя публичное. При «природных» государях этого было вполне достаточно для обеспечения и легитимации власти, и ее преемственности, и ее неприкосновенности. У выборного государя по этой части появились проблемы. Когда в 1648 году вспыхнул мятеж в столице, царь Алексей Михайлович не мог не понимать, чем грозит

12 См.: Платонов С.Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 225.

ему и его неукрепившейся на троне династии народное недовольство – еще живы были свидетели убийства сына и жены Бориса Годунова, сбрасывания с престола Лжедмитрия I и Василия Шуйского. Выборный статус – Алексей Михайлович, как и его отец, был избран Земским собором – не являлся статусом сакральным; во время мятежа его участники высказывались о царе с нескрываемой недоброжелательностью, что по отношению к государям прежней династии казалось немыслимым. Компенсацией отсутствовавшей сакральности и стал для новой династии принцип законности – роль, которую ему на Руси еще исполнять не приходилось. От частного и божественного права, в новых условиях свою легитимирующую силу в значительной степени утративших, Романовы вынуждены были сделать первые шаги к праву публичному.

Законодательный кодекс (Соборное уложение) 1649 года, в экстренном порядке составленный и принятый Земским собором, многократно анализировался, и у нас нет необходимости обстоятельно его рассматривать. Остановимся лишь на некоторых его положениях, которые подводили юридический фундамент под военно-бюрократическую «вертикаль власти».

Прежде всего Соборное уложение ставило под защиту закона вершину этой вертикали в лице царя. Было введено понятие государственных преступлений, согласно которому каралось смертью не только действие, направленное против государя, но и намерение совершить его, а также недонесение о таком намерении. Причем ответственность в равной степени распространялась и на родственников виновных, включая детей. Ответом на смуту и продолжавшиеся народные волнения стало «слово и дело государево», ставившее под юридический контроль не только поступки, но и мысли людей. Узаконенными инструментами такого контроля становились донос и пытка. Напомним, что Уложение было принято Земским собором – лишнее подтверждение того, что идеал всеобщего согласия как альтернатива авторитарному не воспринимался. Он воспринимался как альтернатива смуте и безвластию.

Но Уложение не только ставило под защиту закона власть царя, саму ее оставляя надзаконной. Оно явилось и юридическим заменителем прежнего «беззаветного служения», поколебленного смутой и сопутствовавшей ей десакрализацией государя, которая усугублялась фактом его земского избрания. Отныне служение опосредовалось «заветом», частично учитывавшим и интересы тех, кто служит. Прежде всего – дворянства, которое получило возможность пользоваться и распоряжаться не только землей, но и крестьянами: Уложение, узаконив бессрочный сыск беглых крестьян и их возвращение помещику, юридически завершило установление на Руси крепостного права.

Так идеал всеобщего согласия трансформировался в идеал согласия царя и меньшинства населения. Сельские миры, немногочисленные представители которых и раньше не всегда приглашались на Собор, на этот раз отсутствовали вообще. Не будет их и на последующих собраниях «всей земли». Военно-бюрократическая «вертикаль власти» выстраивалась на фундаменте закрепощенной деревни. Именем закона она принуждалась служить «беззаветно» что консервировало ее в доосевом, догосударственном архаичном состоянии. В таком состоянии деревня доживет до второй половины XIX века, а когда власть попытается ее из этого состояния вывести, обнаружит колоссальной силы инерцию и, в конце концов, взорвется, обрушит государственность и предоставит социокультурную почву для ее воссоздания в новых, до того невиданных советско-коммунистических формах. Впрочем, уже при Алексее Михайловиче крестьянская стихия давала о себе знать, влившись в мятежные отряды Стеньки Разина, который противопоставил утвердившемуся государственному порядку порядок казацко-вечевой и даже успел установить его в захваченной восставшими Астрахани.

Что касается горожан (посадского населения), то с ними был заключен компромисс. Их способность к спонтанной самоорганизации не только ради восстановления рухнувшей власти, но и против власти восстановленной не могла не вызывать опасений. Во время московского восстания люди из ближайшего окружения царя вынуждены были принимать и задабривать словами и угощениями выборных представителей городского «мира». Посадские люди были недовольны своим положением, и Уложение пошло им навстречу. Оно предоставило им монополию на торговую и промысловую деятельность в черте города, освободив их от конкуренции со стороны не подлежавших налогообложению групп населения. Но при этом горожане пожизненно прикреплялись к своему месту жительства.

Если дворяне в обмен на землю и крепостных должны были нести обязательную повинность в виде военной службы, то посадские – в качестве платы за торговую и производственную монополию – лишались свободы передвижения и обязаны были платить подати, размер которых в ту эпоху не фиксировался и мог произвольно изменяться. Тем не менее город, в отличие от деревни, становился одним из оснований «вертикали власти» по «завету» – его представители на Соборе присутствовали и с его решениями согласились. Одобрили они и подтвержденный Уложением приоритет воевод над местными выборными органами. Таким образом, милитаристско-бюрократическая государственная система получала законодательное оформление при участии «земли», хотя и не всей.

Это стало возможным в том числе и потому, что пафос Уложения заключался не только в создании законной «вертикали власти», но и в ее очищении от всего незаконного. В его статьях говорилось и о равной для всех подсудности за преступления, и о наказаниях за взятки, и о многом другом. Но мы уже отмечали, что само устройство обновленной государственной системы исключало ее освобождение от злоупотреблений – ведь именно они и были одной из важнейших предпосылок ее самосохранения и относительной устойчивости. Закон мог укрепить систему, однако был не в состоянии ее изменить.

Первые Романовы немало сделали для того, чтобы приспособить эту систему к требованиям времени. Многое им удалось; их ближайший преемник Петр I получит от них наследство, позволившее ему более решительно двигаться в уже проложенном милитаристско-бюрократическом направлении. Он демонтирует то, что еще оставалось от старой Московской Руси, создаст институты, которых в ней не было вообще, но начинать ему придется не с нуля. Вместе с тем Петру удастся снять проблему, которую правителям XVII столетия решить не удалось, – найти адекватный эквивалент поколебленной божественной легитимации. Таким эквивалентом станет фактор военной победы.

Роль этого фактора понимали и предшественники Петра. Мы уже упоминали о Борисе Годунове, который ждал очередного нашествия из Крыма, чтобы продемонстрировать подданным свою способность побеждать. Много воевали и после смуты: по подсчетам историков, из 70 лет правления первых трех Романовых (1613-1682) не менее 30 пришлось на войны13, причем, как и раньше, вовсе не все они были оборонительными. Но более или менее серьезный успех сопутствовал Москве только однажды, когда она – после соединения Руси с Украиной – воевала с ослабленной шведами и казаками Богдана Хмельницкого Польшей. И уже один тот факт, что Алексей Михайлович решил лично участвовать в этой войне -

13 См.: Ключевский В. Указ. соч. С. 135.

к тому времени традиция уже такого участия не требовала – свидетельствует о том, сколь большое значение придавалось легитимационному потенциалу победы. Военно-бюрократическая государственность, в силу присущих ей и непреодолимых изъянов, без такой символической подпитки не может стать и оставаться устойчивой.

В победе – главное оправдание самого существования такой государственности. Перед поражениями же она, в случае ослабления божественной легитимации верховной власти, оказывается чрезвычайно уязвимой. Закон эту легитимацию заменить не в состоянии – и потому, что он в такой государственности не универсален, и потому, что наталкивается в своей реализации на системные ограничители. Сказанное позволяет понять, почему при царе Михаиле Федоровиче был казнен воевода Михаил Шеин. Руководитель героической обороны Смоленска в годы Смуты, во время войны с Польшей (1632-1634) он в безвыходном положении приказал своей армии прекратить сопротивление и был приговорен к смерти потому, что в такой системе у поражений должны быть конкретные виновники, публичное наказание которых переводит ответственность за неудачу с государства и государя на более низкие уровни. Чем слабее милитаристское государство (а при Михаиле Федоровиче оно было совсем слабым), тем в большей степени нуждается оно для самосохранения в подобной защите.

Размывание божественной легитимации при невозможности компенсировать ее военными победами объясняет и то, почему после Смуты сложились принципиально новые для Руси отношения между светской и духовной властью, между царем и патриархом. Они просуществовали недолго, но само их возникновение, равно как и их последствия, проливает дополнительный свет и на идеал всеобщего согласия, и на причины его капитуляции перед идеалом авторитарным. Обе ветви власти были озабочены в ту эпоху одной и той же проблемой – духовно-религиозной консолидацией Руси после потрясшей ее смуты. Но их усилия успехом не увенчались. Результатом стал первый в истории страны кризис русской церкви и русской православной веры.

10.3. Вестернизация и унификация. Новые линии раскола

Все действия властей в XVII столетии можно рассматривать как цепь попыток, призванных преодолеть социокультурный раскол русского общества. С обрывом династической ветви этот раскол материализовался в смуте, а потом неоднократно выплескивался на политическую поверхность в виде народных волнений и мятежей. Патриархальная «отцовская» модель, на которой держалась московская государственность, обнаружила свою догосударственную природу почти сразу после того, как умер последний «природный» государь-отец: без него его «дети» перессорились и начали грабить и убивать друг друга. Другая линия раскола – между христианством и язычеством – в столь катастрофических формах себя не обнаруживала. Но это не значит, что она не была выражена вообще. И не только в досмутные, но и в послесмутные времена.

Наличие второй линии раскола проявилось уже в том, что нового православного царя выбрали по принципу его родственной близости к старой «природной» династии, сохраняя за ним полномочия языческого тотема и ожидая от него при этом христианских добродетелей. Не исчезла она, как не исчезала никогда, и из бытовой повседневности – здесь язычество и православие сосуществовали в расколе еще со времен Киевской Руси. На протяжении столетий такое сосуществование было вполне мирным по той простой причине, что раскол имел место не столько между отдельными людьми и общественными группами, сколько в сознании и поведении каждого человека. В XVII веке выяснилось, что внутренняя раздвоенность многими к тому времени была преодолена и что в стране возник слой людей, руководствовавшихся в своей жизни идеей христианской аскезы. Это проявилось в отщеплении от социума значительной его части именно по соображениям веры. Наиболее стойкие и последовательные в ней оказались вне государства и сросшейся с ним церкви.

Таким образом, раскол между государственной и догосударственной культурами впервые обнаружит себя как религиозный раскол внутри православия. Говоря «впервые», мы имеем в виду то, что в догосударственное состояние добровольно увели себя не язычники: старообрядцы, культивировавшие христианскую аскезу, с язычеством никем в те времена не ассоциировались. Это – еще один парадокс отечественной истории. Его культурная природа неоднозначна, она, как нам представляется, до сих пор недостаточно изучена и осмыслена. Не претендуя на решение столь сложной и объемной исследовательской задачи, ограничимся лишь некоторыми соображениями о том, как новая линия раскола соотносилась с особенностями возрожденной после смуты государственности, ее изменившимися отношениями с русской церковью и общим духовно-идеологическим контекстом эпохи.

Отпадению старообрядцев от государства и церкви предшествовали наметившиеся сдвиги в культуре элиты. Осознав необходимость заимствовать у Запада его технологические и организационные достижения, прежде всего в военном деле, власти вынуждены были приглашать в Москву все больше иностранцев. Их звали, чтобы они научили русских тому, чего те не знали и не умели, передавали им свое мастерство или, как тогда говорили, «хитрости». Но, как всегда бывает в таких случаях, восприятие себя учениками в чем-то одном (но важном) сопровождалось подражанием учителям во многом другом. Вместе с технологическими и организационными «хитростями» у иностранцев стали перенимать их культуру, воплощенную в европейских книгах, европейском обустройстве жилища и быта, европейской одежде, европейских формах развлечений.

Московская элита ускоренно вестернизировалась, повергая в смятение ортодоксальное православное сознание. То, что мирно уживалось в голове и душе царя Алексея Михайловича, сочетавшего редкую набожность с пристрастием к музыкальным и театральным представлениям на иноземный манер, многим его подданным казалось несовместимым. Культура европейских «хитростей», проникавшая в повседневность, русским религиозным благочестием отторгалась, с представлением о чистоте веры, не раз спасавшей Русь и позволявшей ей претендовать на роль богоизбранного «Третьего Рима», не соотносилась. Тем самым на старые формы раскола накладывалась форма новая, привнесенная извне. Попытки же сгладить его приводили лишь к появлению в культуре еще более глубоких трещин и привели в итоге к распаду религиозной общности.

Вестернизация Руси была неизбежной, она диктовалась увеличивавшимся и все более глубоко осознаваемым военно-технологическим отставанием от Запада, которое проявлялось в чувствительных военных неудачах. Это хорошо понимал уже Борис Годунов, намеревавшийся пригласить иностранцев в Московию в качестве учителей. Духовенство тогда воспротивилось: «нельзя, опасно для веры; лучше послать за границу русских молодых людей, чтоб там выучились и возвратились учить своих»14. Результатом стало появление первых в отечественной истории невозвращенцев.

Альтернативы приглашению заграничных учителей не было, а их призыв в Москву не мог не сопровождаться распространением на Руси чужой культуры. И хотя она затрагивала лишь тонкий

14 Соловьев СМ. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. С. 326.

элитный слой, не только церковь, но и светская власть отдавала себе отчет в проистекающих отсюда угрозах. Народные низы, и без того выражавшие недовольство верхами в повторяющихся вспышках стихийного протеста, теперь могли воспринимать своих господ как культурно чужих, как вероотступников.

Ответом властей на эту новую ситуацию стали попытки нейтрализовать вестернизацию укреплением веры и церкви, выстраиванием, наряду с государственной «вертикалью власти», вертикали духовной. Намечавшийся социокультурный раскол между элитой и населением перекрывался ужесточением религиозной унификации и регламентации, что было равнозначно в ту эпоху наступлению на бытовое язычество. Иными словами, новая форма раскола вуалировалась посредством концентрации внимания на старой его форме, ее максимальной актуализацией как явления, подлежащего устранению.

Курс на унификацию и регламентацию повседневности сложился на Руси не в XVII веке; он проводился московским государством и церковью и раньше. Патриархальный авторитарный идеал предполагает единство однообразия во всем, вплоть до мелочей. «Домострой» предписывал единый для всех распорядок семейной жизни, объемистые (27 000 страниц) «Великие Четьи Минеи» – общий круг чтения, расписанного по дням. И наступление на низовую народную культуру, уходившую корнями в языческую древность, началось отнюдь не при Романовых. Об этом можно судить, например, на основании того, как церковь относилась к скоморохам, популярным среди населения группам бродячих артистов. Их уничтожение подготавливалось на протяжении нескольких столетий, начиная с XIV века15. Но лишь в XVII веке – в результате жестких репрессий – оно стало реальностью16.

Это была попытка преодолеть раскол посредством механического отсечения одной из сторон расколотого целого. «Раньше благочестие и веселье были если не в состоянии равноправия, то в состоянии равновесия. Теперь на первый план выдвигается благочестие, жизнь с „молитвами, поклонами и слезами", как говорил Аввакум»17. И проявлялось это не только в отношении к скоморохам.

15 См.: Панченко А.М. Русская культура в канун петровских реформ // Из истории русской культуры.

М., 2000. Т. III. С. 132.

16 Там же.

17 Там же.

Светская и духовная власти специальными постановлениями запрещали играть в карты и шахматы, предписывали «песен бесовских не петь», «кулачных боев не делать, на качелях не качаться, на досках не скакать, личин на себя не надевать». Неисполнение наказывалось: «Если не послушаются, бить батогами, домры, сурны, гудки, гусли и хари искать и жечь»18.

Так авторитарно-милитаристское понимание идеала всеобщего согласия обнаруживало себя на уровне повседневности. Духовная вертикаль возводилась в военно-приказном порядке. Набожный царь Алексей Михайлович приказывал воеводам, чтобы они силой заставляли ратников исповедоваться19. Тот же стиль регламентирующих предписаний использовался и по отношению ко всему населению. Народная ярость периода Смуты и ее рецидивы при первых Романовых понудили новую власть всерьез озаботиться духовно-нравственным состоянием подданных. В ее распоряжении был православный идеал аскезы, неотмирности, приоритета должного над сущим20. Опираясь на него, власть и пыталась профанировать, лишать статуса подлинности все, что находилось за пределами труда и молитвы.

Из этого ничего не получилось – страну нельзя заставить жить по монастырскому уставу. Но невозможное в глазах потомков вовсе не обязательно выглядит таковым в глазах современников. Бывают исторические ситуации, когда под грузом неразрешимых проблем именно невозможное начинает казаться единственно возможным. Невиданная до Смуты «бунташная» активность низов вынудила верхи обратить взоры на народную культуру – с тем, чтобы устранить ее расколотость посредством репрессий. Государство и церковь «впервые испугались мирской культуры как способного к победе соперника»21. Разумеется, это было проявлением не силы, а слабости22. Но слабости в истории нередко проявляются в том, что власть взваливает на себя утопические задачи, их утопичность не осознавая.

Вытравливание культуры смеха, веселья, развлечений из народного быта не привело к преодолению старого раскола между

18 Цит. по: Соловьев С.М. Указ. соч. С. 343-344.

19 Там же. С. 343.

20 Подробнее см.: Ахиезер А.С. Россия: Критика исторического опыта. Новосибирск, 1997. Т. 2.

С. 449-452.

21 Панченко А.М. Указ. соч. С. 132.

22 Там же.

христианством и язычеством. Скорее наоборот: способствовало переводу его из подсознания в сознание. Поэтому оно было не в состоянии нейтрализовать и последствия зарождавшегося нового раскола между вестернизировавшейся элитой и подавляющим большинством населения. Царь устраивал многолюдные приемы, где дозволялось и поощрялось многое из того, что официально запрещалось, – лицедейство актеров, игра на музыкальных инструментах. С той лишь разницей, что все это было на заграничный манер. Понятно, что при общем курсе на религиозную унификацию власти старались новую линию раскола не афишировать; то была еще довольно стыдливая вестернизация. Петр I сделает ее открытой и принудительной, а раскол между элитой и населением – легальным. Поэтому не будет у него нужды и в гонениях на народную культуру. Но при Петре это будет уже другое государство, которое консолидировалось не на православном благочестии, а на других основаниях.

Первые Романовы жили еще в другом измерении. Вынужденные двигаться по пути вестернизации, они пытались совместить ее с верностью отечественной идеологической старине, что сопровождалось искусственным унифицирующим насаждением последней. Поэтому и вестернизаторами они были осторожными, постоянно оглядывавшимися на традицию: не переборщили ли, не слишком ли от нее оторвались. Поэтому Алексей Михайлович к концу жизни, как бы спохватившись, издал несколько указов, которые запрещали курить табак, брить бороду, коротко стричь волосы и носить европейское платье. Но при его сыне Федоре Алексеевиче запрещенное будет частично возвращено в жизнь. Отступление от традиции становилось тем легче, чем глубже осознавалось ослабление ее легитимирующего потенциала после церковного раскола; он подорвал позиции православной церкви и привел к тому, что право выступать от имени традиции было монополизировано отщепившимися от церкви старообрядцами.

Этот раскол был самым глубоким среди тех, о которых выше шла речь. Язычество и христианство сосуществовали в расколе, который мог массовым сознанием не осознаваться и не фиксироваться; вестернизировавшаяся элита и чуждые вестернизации низы существовали в нем тоже. Миллионы старообрядцев от такого сосуществования отказались, отделившись и от церкви, и от государства и от социума. Но этот новый катастрофический раскол не был прямым следствием иных расколов – старых и новых. Ведь вожди старообрядцев – такие, как протопоп Аввакум – были солидарны с царем и патриархом Никоном, своим главным противником, во всем, что касалось наступления на языческую культуру и унификации народного быта. Что касается вестернизации, то церковная катастрофа имела к ней самое прямое отношение. Но и в данном случае речь идет не о прямой причинно-следственной связи, а о сложной системе зависимостей с массой опосредующих звеньев. Нельзя, в частности, игнорировать тот факт, что церковному расколу предшествовало беспрецедентное для послеордынской Руси усиление церкви, ее роли в государственной жизни.

10.4. Удвоение единоличной власти

Эта роль была весьма значительной в монгольский период, когда церковь, молившаяся за ордынских ханов, освобождалась от налогов и одновременно поощрялась московскими князьями, политику которых поддерживала. Однако в послеордынскую эпоху позиции духовной власти постепенно ослабевали. Победа «иосифлян» над «нестяжателями» внутри духовенства была победой людей, выступавших за сохранение в руках церкви огромных земельных богатств (около трети всего земельного фонда страны). Но платой за это могла быть только возраставшая зависимость от государей, которые одни только и могли гарантировать церкви сохранность ее владений.

Уже в XVI веке московские правители начали сами назначать епископов и митрополитов, формировать состав церковных соборов и вводить законодательные ограничения на приобретение церковью новых земель. Смещение Василием III (1521) неугодившего ему митрополита и уже упоминавшаяся расправа его сына Ивана IV над митрополитом Филиппом, который оказался далеко не единственным пострадавшим от опричного террора церковным деятелем, возобладавшую тенденцию во взаимоотношениях духовной и светской властей делали очевидной для всех. Самодержавие превращало церковь в подчиненный ему вспомогательный институт. Утверждение на Руси патриаршества (1589), которое было продиктовано стремлением к церковно-религиозной самодостаточности и желанием укрепить международные позиции страны, ослабленные после поражений в Ливонской войне, в данном отношении ничего не изменило. Поэтому столь рельефным и впечатляющим выглядит на этом историческом фоне новое возвышение церкви в XVII столетии.

Идеал всеобщего согласия, вызванный к жизни всеобщей Смутой воплощался не только в примирении царей с боярами и новой роли Земских соборов. Он воплощался и в невиданном до того слиянии царской и патриаршей власти. При первых двух Романовых два патриарха – Филарет (отец Михаила) и Никон (при Алексее Михайловиче) наделялись статусом «великих государей», равнозначным царскому. Как первый, так и второй реально управляли страной: Филарет правил за сына постоянно, вплоть до своей смерти, а Никон – посредством влияния на царя, но временами, когда Алексей Михайлович находился с войсками на войне, и непосредственно. И уже одно то, что феномен слияния светской и церковной власти оказался не единственным, а был воспроизведен второй раз, свидетельствует о его неслучайности.

Новая династия, столкнувшись с размыванием сакральности царской власти, искала способы компенсации этого размывания и, по возможности, возвращения божественной легитимации. Слияние с властью духовной казалось для этого более чем подходящим средством. Оно позволяло укрепить контакт с населением, православная идентичность которого столь ярко проявилась во время похода ополченцев Минина и Пожарского ради освобождения Москвы от иноверцев. В случае же с Никоном к этому добавлялась его широкая популярность в самых разных кругах, приобретенная когда он был еще новгородским митрополитом. В свою очередь, именно выдвижение Никона и его государев статус стали не последними причинами и церковного раскола, и острейшего конфликта между главами светской и духовной властей, стимулировавшего (уже при Петре I) ликвидацию патриаршества на Руси. И не только в силу индивидуальных особенностей Никона. Они сыграли в этом немалую роль, но сыграть они ее смогли лишь потому, что таким расколом и таким конфликтом была чревата изначально сближавшая царя и патриарха идеологическая платформа.

Оба они исходили из того, что выплеснувшиеся в годы Смуты и продолжившие выплескиваться народные страсти можно заблокировать строжайшей религиозной регламентацией. Жизнь покажет, что они на сей счет заблуждались, но отсюда еще никаких Расколов и конфронтации не проистекало. Проистекали же они из воодушевлявшей царя и патриарха идеи «превращения русского царства во вселенское, нео-«царьградское»23, что предполагало

23 Карташев А.В. История русской церкви: В 2 т. М., 2000. Т. 2. С. 191.

возвышение русской церкви до бывшего уровня византийской, превращение ее в центр всего православного мира.

Царя и патриарха, говоря иначе, сближала логика первого осевого времени, актуализировавшаяся на Руси после присоединения Украины. Формула «Москва – Третий Рим» обретала иное, не свойственное ей ранее смысловое измерение. Она становилась универсалистской имперской идеологией. Но мотивы Алексея Михайловича и Никона при этом существенно разнились.

В глазах царя трансформация национальной церкви во вселенскую выглядела важным шагом на пути восстановления международного статуса Руси, символической компенсацией ее вынужденной открытости западным влияниям и, тем самым, способом укрепления позиций выборного самодержавия внутри страны. Алексей Михайлович делал ставку на церковь и ее новую роль, потому что другой способ, избранный впоследствии его сыном Петром I, а именно – снятие всех возникших проблем посредством военных побед, в XVII веке был для Москвы нереализуем. То, что Алексей Михайлович понимал преимущества этого способа, сомнений не вызывает: именно поэтому он ввязался в бесперспективную войну со Швецией, именно поэтому всерьез рассматривал перспективу своего воцарения в Константинополе, предполагавшую не только общеправославный статус русской церкви, но и военную победу над Турцией. Однако в XVII веке такого рода планы были, повторим, безжизненны, и потому московскому царю ничего не оставалось, как уповать на подготовку церкви к ее новой роли, в чем между ним и патриархом наблюдалось полное единодушие.

Но общий замысел последнего был направлен в иную, чем у царя, сторону. Идеология вселенской церкви имела в то время только один жизненный аналог, который находился в католическом Риме. Аналог же этот предполагал верховенство духовной власти над светской. Смутный образ своего рода православного папы и воодушевлял честолюбивого Никона. Использовавшаяся им формула «священство выше царства» призвана была обосновать право патриарха «контролировать по мерке христианского идеала всю государственную жизнь и обличать все ее уклонения от норм канонических, не щадя и самого царя»24. Никон, разумеется, на опыт римской церкви никогда не ссылался – на Руси в те времена это могло вызвать лишь всеобщее отторжение. Но его притязания, сопровождавшиеся

24 Там же. С. 279.

попытками прямого вмешательства в дела светской власти (во время отсутствия царя в Москве они проявлялись в откровенно диктаторских поползновениях), характеризуются историками как «римский клерикализм в его крайней форме»25. Аналогичным было восприятие этих притязаний и многими современниками.

Так идеология вселенской православной церкви, сблизившая паря и патриарха, стала источником двух разных и противостоявших Друг другу стратегий. Так идеал всеобщего согласия, получив воплощение в слиянии духовной и светской властей, продемонстрировал свою авторитарную природу как бы от противного: выяснилось, что подобное слияние ведет не к диалогу персонификаторов власти, не к их конструктивному сотрудничеству, а к противостоянию и противоборству. Удвоение верховной власти, наделение церковного патриарха статусом «великого государя» обернулось борьбой за персональное лидерство и властную монополию. При доминировании в культуре авторитарного идеала это неизбежно. Дело здесь не в индивидуальных особенностях тех или иных исторических персонажей. Дело, как говорили древние, в природе вещей.

В этой борьбе Никон не имел никаких; шансов на успех. Идея православного папы, стоящего над светскими правителями, противостояла одновременно и общему историческому вектору эпохи, и традиции – как русской, так и византийской. Божественная легитимация власти уходила в прошлое, вытеснялась секулярной легитимацией от имени закона, что и нашло свое частичное выражение в Соборном Уложении 1649 года. Но этот способ легитимации для Руси был внове, провести его последовательно не решались – отсутствовал даже закон о порядке престолонаследия. Новая династия, принявшая страну после смуты и будучи не в силах ее консолидировать, чувствовала себя недостаточно уверенно. Поэтому она, двигаясь вперед, постоянно оглядывалась назад, надеясь вернуть утраченную сакральность. Поэтому Алексей Михайлович мог, с одной стороны, законодательно ограничивать права церкви (Соборное Уложение лишало ее судебных льгот и учреждало Монастырский приказ, которому духовенство становилось подсудным в общегосударственном порядке), а с другой – провозглашать патриарха вторым государем и воодушевляться идеей вселенского православного царства. Конфликт между царем и патриархом, ставший одним из следствий реализации этой идеологической платформы, удалось

25 Там же.

погасить. Никона отстранили, а церковь вернули примерно в то же положение, в каком она находилась до Смуты. Но побочным эффектом данной платформы стал еще один конфликт – гораздо более глубокий. По замыслу, утверждение вселенского православного царства с центром в Москве должно было способствовать преодолению всех старых и новых расколов, духовно нейтрализовать и инерцию язычества, и заимствование западных «хитростей». Воплощение же замысла обернулось расколом, какого Русь еще не знала, – расколом религиозным.

Чтобы стать центром православия, для начала хотя бы по отношению к присоединенной Украине, Москва должна была предложить приемлемый для всех церковный канон. Она не могла заставить другие церкви креститься двумя перстами и называть Иисуса Исусом, как было принято на Руси. Наоборот, она должна была изменить свою собственную обрядность и свои духовные книги в соответствии с общеправославным византийским образцом. Это и взорвало ситуацию, ибо было воспринято как покушение на саму идею «Москвы – Третьего Рима» в ее прежнем толковании, которое основывалось на восприятии Руси как единственного царства, сохранившего в чистоте православную веру, и потому единственного, которое вправе рассчитывать на спасение.

Для выстраивания духовной вертикали внутри страны власть решила идеологически усилить себя внешним возвышением. В результате же от нее отшатнулись люди, которым идея такой вертикали была ближе всех и в мироощущении которых православная идентичность в большей степени, чем у других, соединялась с православным благочестием. Старообрядцы отторгали греческую обрядность и греческие церковные книги, потому что греки, согласившиеся в 1439 году на Флорентийскую унию с католическим Римом, воспринимались как вероотступники, понесшие заслуженное наказание от Бога, что и проявилось в их капитуляции перед турками. Это вероотступничество подтверждалось в глазах старообрядцев и тем, что греческие церковные книги, с которыми сверялись книги русские, печатались в «латинских градах» – Риме, Париже и Венеции26.

Конечно, в самой этой православной щепетильности и истовости нетрудно рассмотреть следы облекшегося в христианскую форму языческого манихейства, проявления дохристианского

26 Там же. С. 225.

локализма и изоляционизма. Но отсюда следует лишь то, что страна переживала в ту эпоху глубокий культурный кризис, вывести ее из которого государство и церковь были не в состоянии. При том наборе средств, которым они были способны воспользоваться, попытки преодолеть кризис вели к его углублению.

Церковный раскол, как ничто другое, выявил неукорененность в культуре идеала всеобщего согласия. Он выявил и исчерпанность прежних ресурсов, позволявших осуществлять легитимацию милитаристской модели государственности. Религия не могла уже играть той роли, которую играла раньше. Стремление усилить государственную «вертикаль власти» вертикалью духовной было равнозначно стремлению выстроить повседневную мирскую жизнь по уставу монашеского ордена. Идея вселенского православного царства, ставшая естественным следствием такого стремления, в ходе своей реализации привела к отпадению от церкви и государства тех, кто был больше других предрасположен жить по монастырскому уставу. Отсюда следовало, что власть от самого этого устава должна отказаться и найти ему замену. Она найдет ее в уставе воинском.

Глава 11 Авторитарно-утилитарный идеал

Религиозный раскол, в результате которого часть населения отщепилась от церкви и государства, продемонстрировал ситуативность идеала всеобщего согласия, выявил его неукорененность в культуре. Но этим расколом был поколеблен и идеал авторитарный: царь, вышедший победителем в борьбе с патриархом, укрепил свою самодержавную власть, но для консолидации социума ее оказалось недостаточно. Кроме того, отпадение от церкви значительных слоев населения подрывало ее легитимирующую по отношению к самодержавию роль даже в глазах тех, кто формально от официального православия не отрекался; многие из них отнюдь не были уверены в неправоте старообрядцев, готовых идти за свою веру на смерть. Если учесть, что сакральность царской власти и без того была поколеблена самим фактом ее народного избрания, то трудности, которые она испытывала в конце XVII столетия, станут очевидными.

Власть, чье божественное происхождение было поставлено под сомнение, могла опереться только на закон, т.е. легитимировать себя от его имени. Но последовательно провести принцип законности, который сам по себе сакральность не возвращал, новая династия не решалась, как не решалась – по той же самой причине – воспроизводить и практику соборного избрания. Петр I, издавший указ о праве царя завещать престол по своему усмотрению, строго говоря, никаких традиций и обычаев не ломал. Потому что ломать к тому времени было уже нечего.

Собор 1613 года присягнул Михаилу Романову и его детям. Его сын Алексей Михайлович мог на этом основании считаться законным царем, но и его легитимность тоже сочли нужным подкрепить от имени «всей земли». Внукам же Михаила Собор не присягал. Поэтому старший сын Алексея Федор мог стать наследником престола только в результате соборного избрания. Но такое избрание Алексей Михайлович в традицию превращать не хотел и попытался найти компромисс между легитимацией от имени «всей земли» и принятой до смуты «природной» легитимацией по завещанию, которая была основана на частном вотчинном праве. В 1674 году он публично, на Красной площади, в присутствии высшего духовенства и при большом стечении народа объявил наследником своего старшего сына. Тем самым была сделана первая заявка на превращение новой династии в «природную». Но, как вскоре выяснится, проблему таким образом снять не удалось, как выяснится и то, что ее нерешенность чревата новой политической смутой, которая после церковного раскола накладывалась на смуту духовную и с ней сливалась.

При отсутствии узаконенной процедуры престолонаследия и пошатнувшемся авторитете церкви даже наличие «природных» наследников не могло застраховать власть от династических кризисов. После смерти бездетного Федора Алексеевича (1682) патриарх благословил на царство десятилетнего Петра – сына Алексея Михайловича от второго брака. Толпа, собравшаяся у царского дворца, предпочла его слабоумному старшему сыну от первого брака Ивану, духовенство и бояре этот выбор поддержали, и он был представлен как решение «всей земли». Но такая имитация соборного избрания даже после патриаршего благословения, учитывая ослабление авторитета церкви, не могла обеспечить устойчивую легитимность царской власти. Не прошло и месяца, как взбунтовавшиеся московские стрельцы потребовали, чтобы Петр царствовал вместе с Иваном, причем при первенстве Ивана и, учитывая его подростковый возраст, опеке над ним со стороны его сестры – царевны Софьи. Патриарх благословил и это беспрецедентное для Руси двоецарствие.

Так в первый, но не в последний раз вопрос о престолонаследии был решен военной силой. И также впервые наметился союз этой силы с религиозной оппозицией. Стрельцы, приведшие Софью к власти, не остановились на достигнутом: попав под влияние старообрядцев, они начали требовать возвращения к старой вере. Властям удалось конфликт погасить, но он важен для понимания той общественной атмосферы, которая предшествовала утверждению на престоле Петра I. Заканчивавшийся XVII век оставлял следующему столетию трудноразрешимые проблемы.

XVII век оставлял ослабленную расколом церковь, которая не могла, как прежде, служить опорой самодержавной власти и обеспечивать ее сакрализацию.

XVII век оставлял поколебленными вековые традиции и поколебленный статус традиции как таковой – после того, как со «стариной» стали ассоциироваться отщепившиеся от государства и церкви старообрядцы, апелляции к ней не могли уже символизировать государственное начало и способствовать его упрочнению.

XVII век оставлял новые догосударственные общности, способные переплетаться со старыми (контакты старообрядцев с казачеством у историков не вызывают сомнений) и даже оказывать влияние на силовые опоры власти, как в случае со стрельцами.

Царевне Софье удалось стабилизировать ситуацию, но она не могла вдохнуть новую жизнь в поблекший авторитарный идеал, как не могла и заменить его каким-то другим, даже если бы хотела, – альтернатива ему в культуре не вызрела. В сложившихся обстоятельствах идеал этот требовал подпитки, которую была способна обеспечить только военная победа. Однако такая победа оказалась недостижимой – в последний период семилетнего правления Софьи (в 1687 и 1689 годах) Москва предприняла два похода на Крым, от угроз которого все еще приходилось откупаться данью и оба они закончились неудачами. Первые Романовы, отвечая на вызовы времени, немало сделали для технологического перевооружения и организационной перестройки армии по западному образцу. Но конкурентоспособной она не стала – ей было не по силам одолеть даже крымских татар, не говоря уже о войсках европейских государств. Русский XVII век был веком развития, а не застоя и деградации. Вместе с тем он был и веком растущего отставания, потому что Запад развивался быстрее.

Такова была ситуация перед приходом к власти Петра I. К концу его правления она станет принципиально иной. Петр осуществит первую на Руси радикальную модернизацию, которая по своему характеру не имела мировых аналогов. При этом существенной трансформации будет подвергнута и сама отечественная государственность. Унаследовав от предшественников авторитарный идеал, Петр опустит его с небес на землю, освободит от религиозной составляющей и заменит ее составляющей утилитарной. То будет уход из вечности, из области расколовших страну предельных божественных смыслов и ценностей ради того, чтобы более уверенно обосноваться в историческом времени.

11.1. Две версии утилитаризма

Мы отдаем себе отчет в том, что само сочетание прилагательного «утилитарный» с существительным «идеал» может казаться уязвимым, содержательно не согласующимся. Под идеалом принято понимать нечто абсолютное, сопрягаемое с возвышенными целями, выводящими за пределы повседневной обыденности. Утилитаризм же, наоборот, отдает предпочтение относительному, предполагает рассмотрение мира как источника реальных и потенциальных средств для достижения пользы и выгоды27, т.е. целей самых обыденных. И тем не менее по отношению к рассматриваемому периоду российской истории это сочетание несочетаемого представляется нам вполне оправданным.

Утилитарная компонента присутствует в любой человеческой деятельности уже потому, что последняя и есть ни что иное, как пользование готовых и создание новых средств для поддержания улучшения жизни. Пока общество находится в архаичном состоянии и воспроизводит себя в неизменном виде из поколения в поколение, оно эту компоненту в своем сознании не вычленяет. При таком воспроизводстве неизменного мир выглядит целостным и нерасчлененным, а потому и в представлениях людей нет ни идеалов, возвышающихся над реальностью, ни отделенных от целей средств, ни абсолютного, противостоящего относительному.

С возникновением мировых религий идеальное (подлинное, небесное, вечное) отделяется от реального (профанного, земного, преходящего). Но при этом ценность мирской жизни в разных религиях (и даже разных ветвях одной и той же религии) разная. В западном христианстве, например, она выше, чем в восточном, которое заимствовала Киевская Русь. Поэтому и утилитарная компонента деятельности в западноевропейском сознании начала вычленяться раньше: поиск новых, более эффективных средств, проявившийся в обогащении знаний, навыков, умений, в технических достижениях, постепенно становился легитимным.

Московская Русь, обнаружив материальные результаты такого поиска, почти сразу после освобождения от монголов приступила к выборочному заимствованию чужих средств. Тем самым западное утилитарное начало получило пропуск в русскую повседневность. Однако с православным идеалом, лишавшим земную жизнь статуса подлинности, оно не сочеталось, а потому вводилось в нее как бы контрабандой. Возникшая еще во времена московских Рюриковичей Немецкая слобода при первых Романовых значительно расширилась и превратилась в иностранный городок – власть вынуждена была приглашать заграничных учителей для передачи

27 Подробнее см.: Яркова Е.Н. Утилитаризм как тип культуры: Концептуальные параметры и специфика России. Новосибирск, 2001.

европейских «хитростей». Но уже сам факт, что разросшаяся Немецкая слобода была вскоре перемещена на окраину Москвы и доступ в нее для русских был закрыт, свидетельствует о том, что утилитарное начало легитимным не считалось.

Над первыми Романовыми довлела историческая инерция. Они, напомним, надеялись восстановить поколебленную сакральность царей, вернуть им статус земных наместников Бога. Поэтому они, заимствуя чужие средства, одновременно пытались возвысить русскую церковь до уровня вселенской и административно насаждать православное благочестие, чтобы идеологически эти средств нейтрализовать, создать им надежный противовес. С авторитарным идеалом, освященным божественной санкцией, такие средства и в самом деле не сочетались. Однако и попытки нейтрализовать их завели в тупик, обернувшись, в конечном счете, церковным расколом и духовной смутой, что ставило под вопрос саму возможность религиозной легитимации государственности. Из этого тупика и предстояло искать выход Петру I. В традиции, в «старине» найти его было нельзя. Проблемы, стоявшие перед страной, требовали новаторских решений.

Если попробовать кратко сформулировать суть избранной Петром стратегии, то она заключалась, во-первых, в придании заимствуемым иноземным средствам легитимного статуса, а, во-вторых, в превращении самих этих средств в одну из составляющих доминировавшего в культуре авторитарного идеала. Можно сказать, что новый царь, сформировавшийся во многом в изолированной от русского мира Немецкой слободе, начал превращать в Немецкую слободу всю страну. По дороге, проложенной предшественниками, он двинулся так решительно и безоглядно, как они, скорее всего, не могли себе даже представить.

Борис Годунов вынужден был уступить духовенству, опасавшемуся приглашать в Московию заграничных учителей из-за угроз, которые могли исходить от них для православного благочестия. Первые Романовы, зазывая на Русь иностранцев, считали необходимым изолировать их от своих подданных и остерегались приближать их к себе и к власти. Царь Петр окружил себя иностранцами, оказывал им, по его собственному признанию, «видимое преимущество», дабы «от них научиться и подражать их наукам и искусствам»28.

28 Петр Великий: Pro et contra. СПб., 2003. С. 51.

Он мог позволить себе пойти значительно дальше предшественников и осуществить невиданную для Руси перестройку потому, что церковь как главный хранитель традиции была ослаблена расколом, а также потому, что XVII век оставил после себя представление о государстве, не совпадающем с фигурой правителя и по отношению к нему первичном. Это позволяло провозгласить идеалом пользу государства и, тем самым, включить в идеал и все те средства, в том числе и заимствованные, которые такую пользу обеспечивали.

Так идеальное, спущенное с небес на землю, было сращено утилитарным. Но и авторитарное начало, укорененное в «отцовской» культурной матрице, никуда при этом не исчезало: авторитарный самодержец из наместника Бога превращался в первослужителя государства и главного радетеля о его благе, наделенного монопольным правом решать, в чем именно оно заключается и что пади него допустимо использовать. Церковные колокола, переплавленные в металл для изготовления пушек, – едва ли не самое выразительное свидетельство происходивших при Петре перемен, позволяющее составить представление о том, что такое авторитарно-утилитарный идеал и как он воплощался в жизнь.

Поставив во главу угла пользу государства, Петр хотел, естественно, чтобы его представления об этой пользе разделялись если не всеми, то большинством соотечественников. Но то не было и не могло быть возвращением к идеалу всеобщего согласия послесмутного времени. Заимствование – без каких-либо идеологических ограничений – чужих средств ради государственной пользы предполагало их освоение, а освоение предполагало радикальное изменение и самоизменение людей, к тому не готовых и не предрасположенных. Советом «всей земли» такие задачи не решаются.

Мы потому и назвали идеал Петра авторитарно-утилитарным, что он означал служение пользе государства, отделенного от фигуры правителя, но им олицетворяемого. Польза государства, воплощаемая в решениях и указаниях царя-самодержца, – вот в чем суть данного идеала. Когда Петр требовал от подданных «более усердия к службе и верности ко мне и государству»29, он имел в виду именно это. Государство и царь – не одно и то же, но верность царю и верность государству – одно и то же.

Выдвигая подобные требования, преобразователь следовал старомосковской идеологии «беззаветного служения». В полном

29 Там же. С. 24-25.

соответствии с ней, главными инструментами, призванными обеспечить такое служение, в руках Петра выступали принуждение и устрашение. В этом отношении между ним и его кумиром Иваном Грозным никакой разницы не было. Но Петр уже не рассматривал служение себе как служение непосредственно Богу: «Какое же различие между Богом и царем, когда воздавать будут ровное обоим почтение?»30. В устах Ивана IV такой вопрос представить невозможно, как невозможно представить, чтобы он произнес нечто подобное тому, что прозвучало в обращении Петра к войскам перед Полтавской битвой: вы не за Петра сражаетесь, «но за государство, Петру врученное»31.

Однако едва ли не самое главное отличие между двумя самодержцами заключалось в том, что Иван Васильевич принуждал и устрашал подданных ради того, чтобы подчинить их себе и укрепить свое единовластие, между тем как Петр Алексеевич, повторим, – чтобы подчинить и изменить их, сделать хотя бы отчасти европейцами. Оба они пытались испытать русское государство в долгой войне с западными странами: Иван воевал с ними четверть века, Петр – всего на четыре года меньше. Но первый свою войну проиграл, потому что без модернизации русского жизненного уклада победить в ней было невозможно, а вопрос о такой модернизации во времена Грозного даже не вставал. Второй же выиграл, потому что сумел оснастить государственность и обслуживавшие ее слои населения достижениями европейской цивилизации. Потому что разорвал путы исторической инерции, сломал многие культурные стереотипы, обычаи и ритуалы, которые до того рассматривались как нечто естественное и безальтернативное. Потому что вместо старомосковского авторитарного идеала, освященного религиозной традицией, стал руководствоваться идеалом авторитарно-утилитарным, в котором сама эта традиция была низведена до уровня инструментального средства.

Осуществляя капитальный евроремонт старомосковской государственности, Петр приспосабливал ее к историческим задачам первого осевого времени (имперская экспансия) посредством оснащения принципами и достижениями второго. Абстракции государства, отделенного от личности государя, и общего интереса, отделенного от частных интересов царя, вошли в официальный

30 Там же. С. 24.

31 Там же. С. 50.

язык, стали политическим фактом. Но одновременно легализовывались и все средства, которые способны были общий интерес обслуживать, включая заимствованные иноземные знания. Научные абстракции не вытесняли абстракцию христианского Бога, но были отделены от нее, перестали проверяться на богоугодность, на соответствие православной вере.

Принято считать, что утилитаризм, привнесенный в русскую культуру извне, в ней не прижился, глубоких корней не пустил. Известном смысле это так: утилитаристский культ пользы и выгоды отторгался православной церковью, третировался русской художественной литературой и общественной мыслью. Более того, он смущал даже многих из тех, кто к Петру и его преобразованиям относился благосклонно. Потому что под утилитаризмом в России всегда подразумевалась та его разновидность, которая утвердилась на Западе. На Западе же речь шла о нравственной легитимации частной пользы и выгоды, чего на Руси не было до Петра (вспомним отношение Ивана Грозного к личным «прибыткам» купцов), но и при нем не появилось тоже.

Утилитаризм Петра был государственным утилитаризмом общего блага, а не утилитаризмом в западном, индивидуалистическом его понимании. Преобразователь призывал «полезность в государство вводить»32, «стараться о пользе общей»33, «трудиться о пользе и прибытке общем»34. То был надличный идеал, в котором частным интересам отводилась производная, вспомогательная, обслуживающая роль. В данном отношении Петр вел Россию отнюдь не в Европу. Скорее, он выступал отцом-основателем того самобытного отечественного типа модернизации, который в XX веке опять будет востребован вторично. Большевистская формула «подчинения личных интересов общественным» уходит своими истоками в идеологию и практику петровской эпохи.

Государственный утилитаризм, разрушая нерасчлененную целостность культурной архаики, спуская идеалы с неба на землю, заменяя культ традиции культом обновления и развития, легализуя использование любых средств в соответствии с критерием эффективности, тяготеет к превращению в средство всего, кроме государства.

32 Там же. С. 24.

33 Там же. С. 50.

34 Цит. по: Богуславский М.М. Петр Великий (опыт характеристики) // Петр Великий: Pro et contra. СПб., 2003. С. 513.

Человека – в том числе. И этим данная разновидность утилитаризма отличается от его европейской индивидуалистической вер

Дело не в том, что западный утилитаризм был более разборчив и щепетилен в выборе средств. В своих первоначальных воплощениях он этим тоже не отличался. Достаточно вспомнить широкое применение детского труда в пору раннего промышленного капитализма или утилитарно-хищническое отношение к природе в более поздние времена. Но идея индивидуальной пользы и выгоды, неотделимая от идеи индивидуальной свободы, способна была трансформироваться в представление об общественном порядке, при котором ограничителем пользы и свободы одного человека становится польза и свобода другого. Иными словами, западный утилитаризм в самом себе заключал возможность эволюции в сторону либерализма с его признанием самоценности человеческой личности, юридических гарантий ее неотчуждаемых прав и свобод и культурой компромисса. В государственном утилитаризме Петра таких предпосылок не было.

Неудивительно, что в XIX веке, когда началось углубленное осмысление истории страны и перспектив ее развития, отечественные мыслители столкнулись с неподатливостью российской социокультурной реальности. В мировой контекст она явно не вписывалась. В Европе индивидуалистический утилитаризм уже преодолевался либерализмом, между тем как в русской культуре частная польза и выгода еще не были даже легитимированы. Отечественные западники начали заимствовать современные им либеральные идеи и примерять их к совершенно неподготовленной исторической почве. Появившиеся вскоре почвенники пытались объяснить им, что эти идеи для России не подходят, а еще более поздние революционные социалисты убеждали в том, что либерализм изжит уже и на Западе и превзойден в марксизме.

Европейский утилитаризм был чужд им всем. Первые отвергали его во имя более привлекательного либерализма, вторые – во имя реанимации допетровской культурной архаики, третьи – во имя светлого социалистического будущего, которое выше либерализма, не говоря уже об архаике. В итоге же либеральные западники и антилиберальные почвенники были смыты историческим потоком, выбросившим на политическую поверхность революционных социалистов, чье светлое будущее оказалось на поверку новой версией государственного утилитаризма в большевистском исполнении.

О том, что он после себя оставил, нам предстоит говорить в главе о советской эпохе. Пока же вернемся к его первому изданию. Посмотрим, как решал Петр I поставленные перед собой и страной задачи и в чем заключалась осуществленная им модернизация, которая для своего времени, повторим, была беспрецедентной.

11.2. Экстенсивная модернизация

Государственность, которую строил Петр, была милитаристской. В этом отношении он шел по дороге, уже проторенной его предшественниками. Но, в отличие от них, ему такую государственность удалось построить и доказать ее пригодность победами, о которых прежние московские цари могли только мечтать. Российская военная держава и традиция российской державности начинались с Петра.

Русская милитаристская государственность в ее развитых формах – продукт вестернизации. Но и сама эта вестернизация осуществлялась посредством еще большей милитаризации повседневности, ее подчинения военно-приказному порядку. Все частные интересы принудительно интегрировались в интерес общий, все личные «хочу» подчинялись государственному «надо», но теперь это «надо» требовало от многих людей менять привычки, отказываться от вековых обычаев, а нередко насильственно вырывало их из жизненного уклада.

Воплощение в жизнь авторитарно-утилитарного идеала сопровождалось не только заимствованием чужих средств, но и предельным огосударствлением человека, превращением его самого в механическое средство, которое принудительно обтачивалось и подгонялось для выполнения тех или иных предписанных функций. Это была парадоксальная вестернизация посредством тотального закрепощения, в разной степени и разных формах распространившегося на все слои населения. Но мы не можем судить о ней, руководствуясь нашими сегодняшними критериями. Мы можем судить о ней, с одной стороны, по ее непосредственным результатам, а с другой – на основании того, насколько стратегически Перспективным оказался проложенный ею маршрут отечественной модернизации.

Главным звеном милитаристской государственности Петра стала созданная им постоянная армия. Его предшественники тоже пытались создать войско по европейскому образцу: они увеличивали численность пехоты, выявившей после появления огнестрельного оружия свои преимущества перед конницей, нанимали иностранцев, чтобы те учили русских новейшим приемам ведения боя. Ко времени воцарения Петра полки «нового строя», как их тогда называли, составляли уже половину армии. Их офицерский корпус комплектовался из дворян, а рядовой состав принудительно набирался из крестьян. К такому способу комплектования, который использовался тогда только в Швеции, перешли после неудачных попыток сформировать солдатский корпус из добровольцев. Но громких побед это не принесло. И потому, что многие дворяне считали ниже своего достоинства воевать рядом с бывшими крепостными крестьянами в пешем строю. И потому, что правительств не имело средств на круглогодичное содержание войска, и на зиму распускало его по домам, что отнюдь не способствовало обретению боеспособности. Петр покончил с этой практикой, сделав армию и службу в ней постоянной.

С одной стороны, речь шла о продолжении модернизации на европейский манер, принесшей на сей раз очевидные плоды: войско, непрерывно обучаемое новейшим приемам ведения боя, обеспечило России долгожданные победы и статус сильной военной державы на много десятилетий вперед. С другой стороны, это была самобытная модернизация в духе самобытного государственного утилитаризма Петра. Русская армия комплектовалась принудительно посредством обязательных рекрутских наборов. Человек насильственно вырывался – теперь уже на всю жизнь – из семьи и своего окружения, превращался в инструмент государства. В Европе в ту пору армии комплектовались в основном из добровольцев. Почти столетие спустя в ней, правда, тоже будет введена воинская повинность. Но она не будет там сопровождаться пожизненным огосударствлением человека. О том, как русские рекруты воспринимали свою судьбу, можно судить по указу Петра, повелевавшему делать им на руке специальную татуировку в виде креста, чтобы легче было поймать в случае бегства.

В Швеции, откуда была заимствована рекрутская система, подобного отношения к ней со стороны военнообязанных не наблюдалось. Потому что там ее использование тоже не сопровождалось такой степенью поглощения человеческого существования государством, которое в России стало культивироваться при Петре. Об условиях службы в созданной им армии можно судить уже на о основании того, что большинство солдат погибало в ней не на по боя, а от того, что тягот службы не выдерживало.

Государственный утилитаризм означал наступление на частную жизнь и частные интересы всех групп и слоев населения тогдашней России, поскольку с логикой милитаризации эти интересы не сочетались. Расправа над стрельцами, осуществленная Петром в самом начале его царствования, была продиктована не только идущими от них опасностями. После неудачного стрелецкого восстания 1698 года, произошедшего в отсутствие царя в Москве, многие из них были казнены, а значительная масса брошена в тюрьмы. Петр, однако, счел это недостаточным: вернув стрельцов из тюрем, он устроил новые массовые казни.

Стрелецкое войско, возникшее еще при московских Рюриковичах и состоявшее из людей, которые сочетали службу с частной жизнью, торговлей и промыслами, не вписывалось в петровскую стратегию милитаристского огосударствления. Демонстративная массовая казнь стрельцов с выставлением их мертвых голов на многомесячное всеобщее обозрение была не только устрашением реальных и потенциальных противников нового курса; она символизировала одновременно и его несовместимость с любыми проявлениями приватного начала.

Это начало насильственно вытеснялось из жизни не только «низов», но и «верхов». Служилое дворянство, еще при первых Романовых получившее право наследственного пользования землей (разумеется, с условием обязательной службы), обкладывалось Петром дополнительными повинностями. При прежнем устройстве армии дворяне находились в ней не постоянно – даже в XVII веке, когда началось ее преобразование на европейский лад с соответствующим обучением, на зиму, как мы уже отмечали, она распускалась. После петровской перестройки им предстояло служить все время, пространство их частного существования было сужено до предела. Пожизненная служба начиналась с пятнадцатилетнего возраста, но еще задолго до этого дворянские недоросли должны были проходить периодические смотры, иногда с присутствием царя, где их регистрировали и заранее приписывали к различным воинским частям.

Так формировался офицерский корпус новой армии и созданного Петром российского флота. Но дворяне не просто обязаны были служить государству – эта повинность лежала на них и раньше. Теперь они должны были служить, предварительно освоив основы европейской науки. Учение, как и служба, было принудительным, попытки избежать его наказывались еще большим сужением приватного пространства, о чем можно судить по указу, запрещавшему необученным дворянам жениться. Так что современные историки, выражающие сомнение в том, что о дворянстве петровской эпохи правомерно говорить как о «господствующем классе»35, имеют на то достаточные основания.

Национализация служилого сословия сыграла не последнюю роль в военных победах России, в обретении ею державного статуса. Принудительное обучение дворян в специально созданных для этого учебных заведениях и за границей, куда в царствование Петра было послано для овладения науками около тысячи человек, способствовало формированию европеизированной отечественной элиты, освоению ею достижений второго осевого времени. Однако Россия, заимствуя у Европы необходимые ей средства и делая их достоянием своей элиты, не становилась Европой и в данном отношении.

Петр исходил из того, что «английская вольность здесь (в России. – Авт.) не у места», что «надлежит знать народ, как оным управлять»36. Но такого отношения к элите, какое практиковал Петр, в его время не было не только в Англии, но и в абсолютистской Франции Людовика XIV. Последний не очень-то отличался от русского царя в выборе мер воздействия на политических противников. Но на частную жизнь своей аристократии французский монарх не покушался, насильно служить ее не заставлял, учиться – тоже. Он отстранял высшие классы от самостоятельной роли в осуществлении государственной политики, вытеснял их в приватное пространство, между тем как в петровской России осуществлялось их огосударствление, происходила оккупация государством этого пространства.

Сопоставление абсолютного самодержца Петра I с абсолютным монархом Людовиком XIV позволяет лучше понять коренное отличие русского утилитаризма от европейского. Французский правитель тоже был постоянно озабочен привлечением подданных на государственную службу, пополнением казны для оплаты наемной армии и ведения войн. Но он, в отличие от своего русского современника, утилитарно использовал для этого средства людей, а не людей как средство. Он не заставлял их служить, а продавал им должности и статусы, в том числе дворянские. Это было утилитарное использование частных интересов и принципа личной выгоды

35 Анисимов Е.В. Податная реформа Петра I. Л,, 1982. С. 310.

36 Петр Великий: Pro et contra. С. 23.

для государственных нужд, а не подчинение частных интересов государственной пользе, противопоставляемой личной выгоде как заведомо предосудительной.

По сегодняшним меркам, французский утилитаризм XVIII века не кажется привлекательным идеалом государственного устройства. Более того, он выглядел уродливым и в глазах многих французов того времени, ибо создавал благоприятную среду для чиновничьих злоупотреблений. Но от такого утилитаризма историческая дорога к либеральному правовому порядку существовала, жду тем как государственный утилитаризм Петра ее перекрывал. При огосударствлении частных интересов обуздать их силой закона невозможно в принципе. Нельзя, соответственно, и согласовать их с интересом общим, потому что такое огосударствление исключает формирование государственной ответственности. Это не получилось в допетровской Руси, не получилось и у Петра.

Огосударствление частных интересов в пределе как раз и означает тотальную милитаризацию государства – никакого другого способа обуздания их стихии в данном случае не существует. В этом отношении Петр, как мы уже говорили, пошел гораздо дальше своих предшественников. Но именно поэтому, возможно, он лучше их осознал, что страной нельзя управлять так, как управляют армией. Отсюда, в частности, его административная реформа, переносившая в Россию европейский опыт бюрократической рационализации управления. Однако при том понимании общего и частного интересов, которого придерживался реформатор, чужой опыт не мог укорениться. Поэтому заимствование иноземных образцов сопровождалось усилением милитаризации, а усиление милитаризации снова и снова выявляло ограниченность ее ресурсов в организации гражданского управления и экономики. «Вертикаль власти», призванная поглотить частные интересы, оставалась, как и во времена первых Романовых, вертикалью коррумпированных частных интересов.

Административные реформы Петра были призваны подчинить деятельность чиновников, до того регулировавшуюся обычаями, жестким регламентам и инструкциям, привить им чувство государственной ответственности и пресечь злоупотребления. Удача же сопутствовала ему только в регламентации: работа государственного аппарата была подчинена правилам, определяющим функции и полномочия различных должностей, что вело к углублению специализации служащих и профессионализации их труда. Что касайся повышения государственной ответственности чиновников

и пресечения их застарелой предрасположенности ставить личные «прибытки» выше общей пользы, то в данном отношении реформатор разделил участь своих предшественников, пытавшихся искоренить чиновничий произвол и вынужденных перед ним капитулировать.

Коллегии, которые Петр заимствовал у шведов и учредил вместо старомосковских приказов, должны были, по его замыслу, заменить персональное управление ведомствами коллективным. Предполагалось, что это и ответственность за общее дело повысит, и злоупотребления уменьшит, так как чиновники должны были контролировать друг друга. Но, судя по тому, что вскоре Петр поставил все коллегии и их представительства на местах под тайный надзор особого корпуса фискалов, а впоследствии – еще и под открытый контроль прокуроров, реализация замысла натолкнулась на препятствия. Под контроль в лице генерал-прокурора был поставлен даже Сенат – созданное царем высшее правительственное учреждение, состоявшее из наиболее приближенных к нему людей. Однако и это не принесло ожидаемых результатов. Вопреки призывам Петра к государственному служению и несмотря на многоступенчатый бюрократический надзор одних ведомств над другими, а центральных аппаратов этих ведомств – над их впервые созданными местными подразделениями, чиновничество так и не обнаружило «способности отказаться от частной корысти для общего дела, способности отвыкнуть от взгляда на службу государственную как на кормление, на подчиненных как на людей, обязанных кормить, на казну как на общее достояние в том смысле, что всякий, добравшийся до нее, имеет право ею пользоваться»37.

Плохо помогали и другие меры, которые интересны не тем, что были эффективны, а тем, что обнаруживают некоторые существенные особенности государственного утилитаризма. Во-первых, частные интересы, не получившие автономного и независимого статуса, приходилось использовать в репрессивно-полицейской деятельности государства: фискалы, призванные контролировать работу должностных лиц, стимулировались возможностью получить часть имущества тех, чьи злоупотребления им удастся обнаружить. Иными словами, государственный утилитаризм не может обойтись без дозированного допущения утилитаризма индивидуалистического, что лишь выявляет его историческую несамодостаточность

37 Соловьев С.М. Указ. соч. С 563-564.

и стратегическую бесперспективность. А во-вторых, репрессивно-полицейские акции против чиновничьего лихоимства, получившие при Петре небывалый для Руси размах, вписывались в общую логику осуществлявшейся им милитаризации жизни.

Дело не только в том, что Петр ставил должностные злоупотребления в один ряд с государственной изменой38, хотя показательно и это. Дело и в тех контрольно-полицейских функциях, которые возлагались царем на гвардию - созданные им элитные воинские части, непосредственно ему подчинявшиеся. Гвардейские офицеры разбирали доносы фискалов и прокуроров на высокопоставленных должностных лиц. Они присутствовали на заседаниях Сената и «следили за тем, чтобы сенаторы вели дела как следует; увидя же что-нибудь,,противное сему", могли виновного арестовать и отвести в крепость»39. Иностранные наблюдатели с удивлением писали о том, как члены Сената – высшего правительственного учреждения в стране – «вставали со своих мест перед поручиком и относились к нему с подобострастием»40. Наконец, гвардейские офицеры нередко посылались для расследования злоупотреблений на местах и наделялись практически неограниченными полномочиями, включая право содержать губернаторов во время расследования под арестом.

Гвардейцы Петра были так же мало способны обеспечить «беззаветное служение» общему благу, как его фискалы и прокуроры, – в том числе и потому, что сами особым бескорыстием не всегда отличались. Но возложение на них надзорных и полицейских функций – лишнее подтверждение сказанного выше: государственный утилитаризм неизбежно тяготеет к предельной милитаризации жизни.

Петр I осуществил такую милитаризацию и в мобилизационном, и в управленческом смысле. Он подчинил все существование страны и ее жизненный уклад военным задачам и выстроил военно-бюрократическую «вертикаль власти». В обоих направлениях он продвинулся так далеко, как никто до него41. И он был первым,

38 Петр Великий: Pro et contra. С. 26-27.

39 Покровский М.Н. Избранные произведения: В 4 кн. М., 1966. Кн. 1. С. 613.

40 Там же. С. 613.

41 О глубине петровской милитаризации можно судить уже на основании того, что Петр, расквартировав армию по стране, возложил на военных функцию сбора налогов, т.е. одну из важнейших экономических функций государства. «Тем самым командир полка и его подчиненные участвовали во всех этапах работы финансово-податного аппарата» (Анисимов Е.В. Время петровских реформ. Л., 1989. С. 35).

кто сумел превратить милитаризацию в инструмент форсированной модернизации. Результаты последней слишком очевидны, чтобы ставить их под сомнение. Однако долгосрочные последствия этой модернизации далеко не столь бесспорны и, во всяком случае, далеко не однозначны.

Петр оставил после себя мощную державу, с которой мир должен был считаться, и заложенную им державную традицию. Он оставил после себя страну, имевшую выход к морю и прочные позиции на Балтике. Его преемникам было, на что опереться и что приумножать. Но он оставил им и проблемы, которые остаются проблемами по сей день. Огромная армия, созданная Петром, в сопоставлении с численностью населения «почти втрое превосходила пропорцию, которая считалась в Европе XVIII в. нормой того, что способна содержать страна»42. Россия выдержала столь непомерную нагрузку. Но цена, которую она заплатила за свою военную мощь была много выше выпавших на нее тягот. Принудительная модернизация не открывала источников и не создавала стимулов органического внутреннего саморазвития. Она, наоборот, порождала иллюзию, что без таких источников и стимулов можно обойтись. Наши прошлые и нынешние беды и проблемы – историческая плата и за эту иллюзию.

Петр I был инициатором первой в отечественной и мировой истории экстенсивной модернизации. Эта характеристика может, конечно, вызвать возражения: ведь русский реформатор не только расширял государственную территорию, но и осуществлял радикальные преобразования, успешно изменил жизненный уклад страны, а вместе с ним – и людей. Однако отсюда следует лишь то, что модернизация имела место, и вовсе не следует, что она оставила в прошлом традицию экстенсивного развития.

Экстенсивное развитие – это развитие за счет присвоения чужих ресурсов. Ресурсы могут быть естественными (земля, люди) и культурными (знания, технологии). Но в том и другом случае они присваиваются в готовом виде – об этом мы уже говорили в первой части книги. Экстенсивная модернизация, т.е. присвоение и освоение чужих культурных достижений, отличается от интенсивной тем, что предполагает заимствование результатов инноваций без приобретения способности к самим инновациям, которую заимствовать нельзя.

42 Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993. С. 162.

Именно такую модернизацию и осуществил Петр I. Освоенных европейских ресурсов хватило примерно на столетие. За это время в Англии произошла промышленная революция. Но Россия обратила на нее внимание лишь тогда, когда она материализовалась в новых технологиях, в том числе и военных. И дело здесь не в индивидуальных качествах преемников Петра, Дело в том, что инициированный им тип модернизации был ориентирован на овладение чужими результатами, а не процессами, предшествовавшими их достижению.

Одна из главных особенностей такой модернизации заключается в том, что единственным ее субъектом выступает государство, принуждающее подданных к переменам. Количество людей, которым предписывается меняться, может быть разным. Во времена Петра оно составляло незначительное меньшинство. Подавляющее большинство населения модернизации не подлежало, а подлежало усилению экстенсивной эксплуатации, что означало дополнительные изъятия у него продуктов его труда без повышения продуктивности последнего. Жесткое налоговое давление Петра на крестьян сопровождалось не ростом эффективности их хозяйственной деятельности, а разорением и массовым бегством на окраины страны. Впрочем, при таком типе модернизации государство, будучи в лице его персонификатора главным и единственным субъектом преобразований, не в состоянии существенно изменить и тех, кого изменить намеревается.

Во-первых, сосредоточение всей полноты бесконтрольной власти в одних руках означает бесконтрольность на всех ее этажах. Один человек за всеми присматривать не в состоянии, а государственный аппарат сам себя контролировать не может, сколько бы фискалов, прокуроров и гвардейских офицеров над ним ни надзирало. А во-вторых, тотальная милитаризация, используемая как инструмент экстенсивной модернизации, может быть относительно эффективной лишь там, где речь идет о непосредственно военных задачах. Заменить частную инициативу в других видах деятельности она не в силах, как не в силах обеспечить законопослушность чиновников в условиях, когда у подданных есть только обязанности без прав, когда им предписано служить «беззаветно».

Показательна в этом отношении промышленная политика Петра. Если рассматривать ее с точки зрения военной целесообразности, то ее эффективность не вызывает сомнений. Количество мануфактур при Петре возросло почти на порядок, и они вполне справлялись с обслуживанием нужд армии. Но военное назначение создававшейся заново промышленности, а также то, что создавалась она не частным капиталом, как на Западе, а милитаристским государством, обусловили ее своеобразие. Проводя первую в отечественной истории форсированную индустриализацию, реформатор не отклонялся от русского «особого пути», а лишь корректировал его в соответствии с требованиями эпохи, превращал в «особый путь» модернизации.

Не рассчитывая на частную инициативу, Петр тем не менее вынужден был признать, что своими силами государство не в состоянии решить стоявшие перед ним задачи. Пришлось передавать казенные предприятия частным лицам и опираться на их интересы. Но последние при этом на свободу не отпускались, а становились дополнительным инструментом в руках преобразователя, который и в данном случае действовал в полном соответствии со стратегией государственного утилитаризма. Мы еще вернемся к этой теме, когда будет говорить о способах мобилизации личностных ресурсов в империи Романовых. Пока же ограничимся лишь несколькими констатациями.

Предприятиям предписывалось не только то, что производить, но нередко и то, как производить, какие использовать методы и технологии. Собственность промышленников не была гарантирована, она в любой момент могла быть отобрана. «Права владельца предприятия, получившего его от государства или построившего на собственные деньги, были, по существу, правами не собственника, а арендатора, главной обязанностью которого было выполнение казенных заказов, преимущественно военного характера»43. Это была не капиталистическая, а именно милитаристская индустриализация, при которой частный интерес использовался как вспомогательное средство. Добавив к сказанному, что в промышленности были заняты в основном крепостные крестьяне, превращавшиеся в крепостных рабочих, и что покупать их можно было только с разрешения властей, мы получим достаточно полное представление об особенностях экстенсивной модернизации вообще и государственной индустриализации, как одного из главных ее элементов, – в частности.

В границах своих целей, повторим, эта индустриализация была результативной. Но источники и стимулы органического

43 Каменский А. Российская империя в XVIII веке: Традиции и модернизация.

саморазвития в ходе ее осуществления не возникали. Современные историки справедливо указывают на то, что практика государственных заказов «делала ненужной конкуренцию» и лишала промышленников стимулов к усовершенствованию производства44, что «в системе крепостнической промышленности условий для развития капитализма (и, следовательно, условий для развития класса буржуазии) не было»45 и что в этой системе изначально были заложены «неразрешимые противоречия и преграды дальнейшего развития»46.

Таким образом, мы лишний раз убеждаемся в том, что экстенсивная модернизация Петра одновременно и сближала Россию с Европой, и отдаляла от нее, прокладывая русло исторической эволюции, существенно отличавшейся от европейской. Но едва ли невыразительнее всего эта двойственность петровских преобразований проявилась в том новом статусе, который получил в ходе их осуществления принцип законности.

11.3. Закон против обычая

В деятельности предшественников Петра, включая первых Романовых, принцип законности был периферийным. Они, как и Петр, опирались на силу, но ее использование легитимировалось не столько законом, сколько религиозной верой, позволявшей сакрализировать московских государей. Правда, когда эта сакрализация стала ослабевать, власть вынуждена была обратиться к законности, пример чему – Соборное уложение 1649 года. Но в данном случае речь шла лишь о том, чтобы сохранить и упрочить уже сложившееся положение вещей: закон привлекался на помощь обычаю, охранительный ресурс которого начинал иссякать. Петр же, наоборот, использовал закон для того, чтобы старые обычаи искоренить и заменить новыми.

На смену религиозной регламентации, которую пытались проводить первые Романовы, пришла регламентация рационально-юридическая, светская. Петра уже не волновали скоморохи, гонения на которых при нем прекратились, а тем более – игры в карты или шахматы. Реформатор был озабочен не защитой московской «старины» от европеизации, а переделкой этой «старины» на европейский

44 Там же. С. 115.

45 Аисимов Е.В. Время петровских реформ. С. 298-299.

46 Каменский А. Российская империя в XVIII веке: традиции и модернизация. С. 115.

манер. Своими указами он конструировал новую культурную реальность, предписывая подданным иной, чем прежде, образ жизни. Указы определяли, что и как производить в промышленности и сельском хозяйстве, как строить города и дома в них, какую носить одежду и какой иметь внешний вид, чему учиться, как веселиться и лечиться.

Это законодательное наступление на старые традиции и нравы не было бесплодным. Многие перемены, принудительно насаждавшиеся Петром, оказались необратимыми, а привнесенная в русскую жизнь европейская культура пустила в ней корни. Не остались без последствий и усилия по вытеснению обычая, как регулирующего начала, юридическим законом – в этом отношении царь-реформатор тоже приблизил Россию к Европе. Но именно в понимании принципа законности, как мы уже говорили, наиболее рельефно проявился неевропейский характер осуществленной Петром европеизации.

Детальная юридическая регламентация повседневности была характерна в XVIII веке и для западных абсолютных монархий. Законодательство «всех европейских государств того времени ‹…› охватывает жизнь подданных решительно со всех сторон»47. Но в этих странах законность становилась в результате универсальным принципом, способствовавшим консолидации западноевропейских наций на основе рациональных ценностей, между тем как в России она легализовывала тот новый раскол (между элитой и населением, городом и деревней), который наметился в стране еще в XVII столетии. Первые Романовы пытались его завуалировать посредством религиозной унификации. Петр, в отличие от них, не только его не скрывал, но и придал ему юридическую форму.

Принцип законности использовался реформатором для европеизации меньшинства населения, прежде всего дворянства, посредством принудительного образования, к которому народное большинство не допускалось. Даже брить бороды и носить европейское платье предписывалось только высшим классам (за исключением духовенства) и горожанам. Деревня отделялась от них не только крепостным правом, но и внешним видом населявших ее людей. Кроме того, жизнь в деревне по-прежнему была подчинена обычаю и обычному праву. С учетом новой роли закона в городах, все это еще больше отчуждало крестьянское большинство от государства, которое

47 Богуславский М.М. Указ. соч. С. 514.

продолжало уверенно развиваться в первом осевом времени, отказавшись при этом от его религиозного универсализма и осваивая универсальные естественно-научные и юридические принципы второго осевого времени. Между тем крестьянское большинство удерживалось в догосударственном, доосевом состоянии. Но это и означает, что реформы Петра вели Россию как в Европу, так и в сторону от нее. «В то время как в западных странах дистанция между народной и элитной культурой начала сокращаться, в России она неизмеримо увеличилась»48.

Была, однако, и еще одна особенность, отличавшая российскую интерпретацию принципа законности при Петре от европейской. Это отличие не лежит на поверхности, а сглаживается внешней схожестью некоторых действий русского самодержца с действиями западных абсолютных монархов. Речь идет о том, как соотносятся с принципом законности власть самого государя, его полномочия и насколько распространяется этот принцип на его собственную деятельность.

Петр был первым на Руси самодержцем, который придал самодержавию юридический статус: «Его величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах отчет дать не должен, но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомыслию управлять»49. При таком понимании царских полномочий не оставалось места ни для Боярской думы, которая была распущена, ни для Земских соборов, которые окончательно исчезли из русской политической жизни, ни для сколько-нибудь автономной церкви, во главу которой вместо патриарха был поставлен Синод, организованный по типу коллегий с особым представителем государя в лице обер-прокурора и специальным ведомством фискалов, именовавшихся инквизиторами. Так русское самодержавие, изменив способ своей легитимации, сбросило с себя даже те символические институциональные ограничители, которые существовали в допетровской Руси.

Но возникает все же естественный вопрос: если власть первого лица наделена законом ничем не ограниченными полномочиями, то следует ли отсюда, что сама она из-под действия закона выводится, что принцип законности распространяется на все, кроме нее?

48 Хоскинг Дж. Россия: Народ и империя. Смоленск, 2000. С. 107.49

49 Полное собрание законов Российской империи. Собрание 1-е, СПб., 1830. Т. 5. № 3006.

Ответ Петра: «Когда государь повинуется закону, то да не дерзнет никто противиться оному»50. Эти слова можно истолковать так: юридические нормы, исходящие от самодержца, т.е. ничем и никем не ограниченного монопольного субъекта законотворчества обязательны и для него самого. Однако даже при таком толковании он оказывается выведенным за пределы юридического поля, причем не только потому, что вправе отменить или заменить любой неудобный для себя закон, но и потому, что законодательно самодержцу не предписывается «повиновение закону», выходящему от его имени. А значит, такое «повиновение» зависит исключительно от доброй воли правителя. Поэтому об универсальности принципа законности в данном случае говорить не приходится. Поэтому и сам Петр какими бы ни были его заявления, не очень-то обременял себя соизмерением своих поступков с юридическими нормами.

Нельзя, однако, сказать, что правосознание европейских абсолютных монархов во времена Петра было принципиально иным. Уже упоминавшийся Людовик XIV тоже считал себя монопольным субъектом законотворчества и тоже не помышлял о том, чтобы накладывать на себя какие-то юридические ограничения. Но он, в отличие от Петра, должен был считаться с вековой правовой традицией, сложившейся в феодальную эпоху, и с институтами, которые ее олицетворяли.

Французский король мог волевым решением ограничить полномочия парламентов – специальных судебных учреждений, наделенных правом регистрировать новые законы и возражать против их введения, но он не решился ликвидировать эти учреждения. Он мог считать себя верховным собственником всей земли, но не в силах был искоренить закрепившееся в сознании людей представление о праве собственности. Он мог полагать себя единственным воплощением общего блага и общего интереса, но был не в состоянии лишить легитимного статуса интересы частные, а потому вынужденно с ними считался. Утверждая свое самовластье, он преодолевал давно сложившуюся правовую традицию, однако победить ее так и не сумел. Петр тоже ломал традицию, но – доправовую, с которой мог позволить себе не считаться, поскольку его самовластью она не препятствовала.

Принцип законности, внедряемый стоявшей над законом самодержавной властью в неправовую среду, не открывал перспектив его универсализации. Если в обществе не пустила корни сама

50 Петр Великий: Pro et contra. С. 29.

идея естественных и неотчуждаемых человеческих прав, то закон в таком обществе может быть только утилитарным средством в руках надзаконной власти, а не универсальным регулятором поведения людей. От французского абсолютизма, как раньше от английского, историческая дорога вела к буржуазной революции и европейскому правовому государству. От петровского самодержавия такой дороги не было. Причина этого – не в Петре. Во всяком случае, не в нем одном. Его европеизация вела в сторону от Европы, потому что и допетровская средневековая Русь развивалась существенно иначе, чем европейские страны.

Тем не менее принцип законности был в отечественную культуру привнесен. Он не преобразовал ее в той степени, в какой на то рассчитывал реформатор. В этом отношении авторитарно-утилитарный идеал, предполагавший не только использование данного принципа как средства для достижения других целей, но и реализацию его самого как цели, оказался на поверку утопичным. Мы попытались показать, что в значительной мере это было обусловлено и природой самого идеала. Но мы пока ничего не говорили о том, почему Петр смог совершить то, что совершил.

Подавляющее большинство населения его реформы не принимало, оно к ним принуждалось. Но в стране не было и меньшинства, которое знало, в чем они должны заключаться и как их проводить. Почему же петровские преобразования стали возможны? И как огромную страну удалось не просто подчинить силе, что не было для Руси внове, но и заставить измениться, стать другой?

11.4. Реформы и реформатор

Завершив строительство милитаристской государственности, Петр стал первым в отечественной истории самодержцем, о котором можно говорить как о состоявшемся моносубъекте-милитаризаторе. До него были претенденты на эту роль (московские Рюриковичи и первые Романовы), после него – имитаторы (Павел I, Николай I) и один последователь и продолжатель (Сталин). Об имитаторах и продолжателе разговор впереди. Пока же попробуем понять, почему Петру удалось то, что его предшественникам было не под силу.

В общем виде ответ ясен: он сумел обеспечить оснащение российской государственности чужими средствами. Но такой ответ вызывает лишь новый вопрос о том, почему удалось их заимствование, для которого, повторим, необходимо было множество людей, готовых и способных заимствованное освоить, для чего в свою очередь, им предстояло измениться, обрести иное, чем прежде культурное качество.

Да, изменяться их принуждал царь-реформатор. Но попробуем представить на месте Петра кого-нибудь из его предшественников. Сумели бы они, оставаясь такими, какими были, осуществить сделанное Петром? Вряд ли – они просто не знали бы, к чему принуждать. Петр знал, потому что прежде чем менять других и изменил самого себя. Авторитарно-утилитарный идеал был и его собственным идеалом, причем не только в авторитарной, но и в утилитарной своей составляющей. Петр стал как бы его персонифицированным воплощением. Но именно поэтому он осознавал себя не просто царем, но царем-вождем, царем-учителем, царем-образцом для своих подданных.

Мы говорили, что государственный утилитаризм Петра означал превращение всего населения страны в средство для осуществления провозглашенных им целей. Но если «царь – помазанник Божий взял в руки рубанок»51, то это означало, что он и себя воспринимал не только как царя, но и как строителя, вместе со всеми остальными служащего всего лишь инструментом для решения поставленных задач. Прежние цари символически и реально отделяли себя от простых смертных; Петр символически и реально сближался с ними. Указывая другим новые перспективы, он возвышал их деятельность собственным участием в ней, придавал ей идеальное измерение. «Видишь, – говорил он одному из своих молодых сподвижников, – я и царь, да у меня на руках мозоли; и все от того: показать вам пример и хотя б под старость видеть мне достойных помощников и слуг отечеству»52.

Таким образом, идеология «беззаветного служения» не отменялась, а несколько видоизменялась, распространяясь теперь не только на подданных, но и на государя. Все должны были служить ему в соответствии с предписаниями исходящих от него законов, причем, как и прежде, безо всяких контрактов («заветов»). Однако речь шла о служении не правителю лично, а олицетворяемому им государству, которому вместе с подданными служил и он сам – тоже без каких-либо «заветов». От остальных царь отличался лишь

51 Давыдов А. Духовной жаждою томим: А.С. Пушкин и становление «серединной культуры» в России. Новосибирск, 2001. С. 65.

52 Петр Великий: Pro et contra. С. 22.

тем, что о государстве и его пользе радел не по чужой, а по собственной воле, но при этом хотел, чтобы его воля стала их собственной («показать вам пример»). Однако он отличался от них и тем, что определял, в чем именно заключается государственная польза и какими средствами нужно овладеть, дабы ее обеспечить.

Такого царя, как Петр, на Руси не было ни до, ни после него. Но и исторических задач, которые он решал, никому решать не приходилось. Ему, повторим, предстояло оснастить государственность чужими средствами в условиях, когда в стране почти не было предрасположенных к их освоению людей. Для того чтобы заимствовать иноземные «хитрости», подданные Петра должны были сначала стать другими. Но чтобы стать другими, надо было начать заимствовать. Для этого мало было пригласить в большом количестве учителей-иностранцев и заставить у них обучаться – нужно было знать, кого именно приглашать, и иметь возможность проверять, то ли они делают, что необходимо. Мало было посылать своих соотечественников учиться за границу; нужно было понимать, чему они там научились и насколько приложимы их знания к конкретным российским обстоятельствам. Иными словами, чтобы сделать страну другой, в ней должен был появиться правитель, который стал другим сам.

Историки до сих пор спорят о том, целесообразна ли была осуществленная Петром форсированная революционная модернизация или можно было то же самое сделать постепенно, продолжая начавшуюся в допетровский период «органическую» европеизацию. Мы не намерены включаться в этот спор. Хотим лишь сказать, что экстенсивная революционная модернизация, проведенная Петром, требовала от правителя соответствующих качеств. Она требовала от него предварительного освоения того, что он хотел перенести из Европы в Россию, требовала компетентности. Только с этой точки зрения и интересует нас личность преобразователя: она в данном случае неотделима от проводившихся им реформ, являясь важнейшей их компонентой. Авторитарно-утилитарный идеал Петра мог принудительно внедряться в русскую жизнь лишь постольку, поскольку был личным идеалом царя, ориентиром его собственной Деятельности.

Если верить летописцам, крестивший Русь князь Владимир не только предварительно сам принял новую веру, но и стал воплощением христианского благочестия, резко контрастировавшего с его прежней языческой распущенностью. В этом отношении Петр I не был последователем киевского князя. Но свою европеизацию страны он тоже начал с того, что сам стал европейцем – в том диапазоне, в каком это было ему доступно и в каком он считал это необходимым для реализации своих целей.

Главная цель изначально была той же, что и у предшественников – ликвидация военно-технологического отставания от Запада. Однако, в отличие от них, Петр понял: чтобы возглавить гонку за Западом, необходимо самому овладеть западными «хитростями». Но целенаправленное овладение ими не могло не сопровождаться более глубоким, чем у предшественников, погружением в европейскую культуру и внутренним освобождением от культуры старомосковской.

Полуторагодичное путешествие Петра по Европе (1697-1698) было событием, для послемонгольской Руси беспрецедентным – до этого московские правители из страны не выезжали вообще. Поездка стала для него «последним актом самообразования»53, начавшегося в Немецкой слободе. Он поехал в Европу ощущая себя учеником, а вернулся в Россию, чувствуя себя по отношению к своим подданным учителем, овладевшим дюжиной профессий – от простых до самых сложных – и способным не только обозначить общее направление реформ, но и лично контролировать их ход в самых разных областях. Последнюю способность он считал для царя обязательной. Если не знаешь дел, которыми заняты подданные, писал он в одном из своих писем сыну Алексею, то «како повелевать оными можешь и как доброму добро воздать и нерадивого наказать, не зная силы их в деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть»54.

Русский самодержец Петр I сделал то, что не удалось прежним царям, потому что в его лице выросшая из русского мира неограниченная самодержавная власть ворвалась в него как бы заново, т.е. совсем в ином, чем прежде, качестве. Она ворвалась в него как представитель другой, европейской культуры, обладавший при этом необходимыми полномочиями для ее принудительного насаждения.

Будучи самодержцем, царь мог послать любого человека, не спрашивая его согласия, учиться за границу, а как представитель европейской культуры мог проверить, чему там посланный научился, что нередко и делал.

53 Платонов С.Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 337.

54 Петр Великий: Pro et contra. С. 38.

Будучи самодержцем, он мог предписывать, какие иностранные книги переводить, а как представитель европейской культуры мог со знанием дела отбирать то, что перевода достойно.

Будучи самодержцем, он был вправе издавать указы, ломавшие привычное существование многих людей, а как представитель европейской культуры мог в деталях и подробностях рисовать предписываемый им образ жизни и объяснять его преимущества, чем и занимался на протяжении всего своего царствования.

Иными словами, Петр преуспел именно потому, что действовал, в отличие от прежних царей, без оглядки на московскую старину и вопреки ей, а также потому, что сам стал персонифицированной альтернативой прежнему укладу.

Возникает, однако, естественный вопрос о том, каким образом удалось ему соединить столь радикальную ломку культурной традиции с сохранением легитимности своей власти. Как самодержец, он мог опираться на «отцовскую» матрицу, но она предполагала воспроизведение привычного жизненного уклада, а не его революционное преобразование. Он распространил старомосковскую идеологию «беззаветного служения» на самого себя, но само по себе это ничего не решало. Рубанок в руках царя не мог стать дополнительным легитимирующим фактором, если людям не предъявлялся бы значимый для них результат, ради которого царь решил играть роль плотника.

Петру такой результат предъявить удалось. И он воспринимался настолько существенным, что преемники Петра, даже отступая от его курса, важнейшим источником легитимации своей власти считали позиционирование себя как его учеников и продолжателей его дела.

11.5. Реформы и виктории.

От «Третьего Рима» к первому

Мы уже говорили о том, что этим результатом стали военные победы Петра. Их роль в легитимации власти он осознал уже в первые годы своего царствования, которое началось с попытки отвоевать у Турции крепость Азов (1695). Попытка закончилась неудачей, как и предыдущие походы в Крым при Софье Алексеевне. После этого Петр инициировал форсированное строительство флота, и в следующем году турецкая крепость была взята. Победа под Азовом, ставшая «за долгое время первой военной победой России», развязала царю руки, он получил возможность требовать выделения новых средств на военные нужды, говоря со своими подданными «с позиции победителя»55. О том, сколь большое значение придавал Петр этому успеху, свидетельствует грандиозное празднество в честь русской армии, устроенное им в Москве по возвращении победителей из похода.

Однако победа над турками мало что давала для легитимации европеизации, которую царь начал целенаправленно осуществлять сразу же после своей длительной зарубежной поездки, устроив демонстративное отрезание боярских бород и окорачивание кафтанов. Подобно тому, как князю Владимиру для заимствования греческой веры нужна была военная победа над греками, так и Петру для пересадки на русскую почву европейских обычаев необходима была, пользуясь входившим в моду языком той эпохи, виктория на европейском направлении. Между тем поначалу дела там обстояли не лучше, чем во времена Ивана Грозного, – объявленная Петром война Швеции (1700) обернулась сокрушительным поражением под Нарвой, сделавшим русского царя и его армию предметом унизительных насмешек в других странах.

При таких обстоятельствах принудительная европеизация, сочетавшаяся с резким увеличением налогового бремени и ужесточением служебных повинностей не могла не вызывать отторжения и неприятия во всех слоях населения. Дружба царя с иностранцами и отдаваемое им предпочтение перед русскими, что выражалось в более высокой оплате приглашенных специалистов, выглядели разрушением устоев богоизбранного «Третьего Рима». Сам же Петр многими воспринимался антихристом; ходили даже слухи, что он – сын немца, которым подменили родившуюся у жены Алексея Михайловича дочь. Не обошлось и без открытых народных выступлений: догосударственная казачье-вечевая стихия дала о себе знать в Астрахани (1705), где восставшие казаки действовали совместно со стрельцами, и на Дону (1707), где восстание возглавил казачий атаман Кондратий Булавин. Причем, если в XVII веке стихия народного протеста была направлена против бояр и воевод, то теперь к ним добавились «немцы», от которых восставшие хотели защитить православную веру.

Это были первые низовые выступления против вестернизи-ровавшейся отечественной государственности, первые открытые

55 Каменский А.Б. Российская империя в XVIII веке: традиции и модернизация. С. 63.

проявления нового социокультурного раскола, наметившегося еще в начале XVII века, но отчетливые формы обретшего лишь при Петре. Жесткие меры, предпринятые для подавления восстаний и массовые устрашающие казни их участников сделали свое дело – раскол в очередной раз с политической поверхности был устранен. Но расколотый социум замиряли не только репрессиями. Он замирялся и новой государственной идентичностью, возникавшей поверх прежней православной, – идентичностью военно-державной. Ее истоки – в победе над шведами под Полтавой, коренным образом изменившей статус России на международной арене, сделавшей ее одним из влиятельнейших игроков в тогдашней Европе.

Полтава стала для царя Петра примерно тем же, чем Корсунь для князя Владимира. Благодаря громкой военной победе отторгавшаяся до того европеизация получала легитимное измерение: выяснилось, что заимствование чужого не только не ослабляет богоизбранный православный народ, но и делает его сильнее тех, у кого он заимствует. Владимир завоевал чужую веру и начал превращать ее в веру всех населявших Русь племен; Петр чужие средства и обычаи завоевал как бы задним числом, после их предварительного освоения. Но тот факт, что военный успех был достигнут, открывал перспективу продолжения европеизации, не опасаясь сопротивления со стороны ее посрамленных противников. Вот как выглядит эта взаимосвязь побед Петра и его реформ в изложении известного отечественного историка. Надеемся, что присущий ему романтический пафос не помешает современному читателю в восприятии его строгой и точной аналитической мысли: «… Война в описываемое время не имела тесного значения только военной школы для народа: война ‹…› служит для преобразователя могущественным средством вести преобразования, вести эту школу в самых широких размерах без принижения народного духа, которое было так естественно в страдательном положении русских людей относительно чужих образованнейших народов в положении учеников пред учителями. „Царь уверовал в немцев, сложился с ними”, – говорят противники преобразования ‹…› Народ в тяжкой работе, засажен в школу с иностранными учителями, которых преимущества должен признать, следовательно, необходимо принижается пред ними. Что ж даст ему отраду, что заставит его поднять голову и с уважением посмотреть на самого себя? Успехи мирного труда? Но они разбросаны, не видны, далеко не у всех перед глазами, не производят сильного впечатления. ‹…› Не то война, военные успехи: одержана победа – общенародное торжество, все это знают, все поднимают головы, не войско только победило, целый народ победил, вот до чего мы дошли в такое короткое время, благодаря тому, что трудимся, учимся! И ученик, сознавая все яснее и яснее необходимость учения, не принижен пред учителем, он ровен с ним, он выше его, учение становится делом легким, делом силы и свободы; народный дух, народное самоуважение спасены в самое опасное для них время – время народного ученичества у других народов»56.

Насчет «народного ученичества» – это, конечно, преувеличение. Школу европеизации проходило незначительное меньшинство населения, между тем как преобладающая его часть по-прежнему оставалась в архаичном состоянии. Поэтому само по себе ученичество не только не объединяло народ, но, как мы уже неоднократно отмечали, еще больше его раскалывало. Но то, что военные победы консолидировали общество поверх раскола, кажется нам верным.

Верно, на наш взгляд, и то, что они были при Петре не только целью, но и средством, обеспечивавшим легитимизацию технологических и культурных заимствований. Можно сказать, что именно в военных победах авторитарно-утилитарный идеал получал одновременно и свое воплощение, и право оставаться идеалом, ориентирующим на продолжение преобразований. Можно сказать также, что только благодаря таким победам двойная функция Петра – русского самодержца и представителя европейской культуры – могла быть воспринята современниками, а его образ царя-плотника, беззаветно служащего государству и его пользе, мог стать в глазах многих из них привлекательным.

Но новая военно-державная идентичность, начавшая формироваться после Полтавской победы, сглаживала не только узаконенный социокультурный раскол между европеизировавшейся элитой и неевропеизированным большинством населения. Она сглаживала – по крайней мере, была к этому призвана – и доставшийся от XVII века раскол религиозный. Естественно, что такая идентичность складывалась не стихийно, она закреплялась с помощью новой символики и ритуалов, отличных от тех, что имели место в допетровские времена. Появившись еще до Полтавы, после первой же военной победы Петра под Азовом, они символизировали уже не

56 Соловьев С.М. Указ.соч.С.500-501.

святость богоизбранного «Третьего Рима», а наследуемую Россией государственную мощь Рима первого, олицетворявшуюся армией и императорами-полководцами.

Этот революционный поворот, выразившийся в строительстве триумфальных арок и торжественных въездах Петра и его войска в столицу после очередной победы, в уподоблении русского царя римским императорам Августу и Цезарю и римским богам и героям (Марсу, Геркулесу), детально описан и содержательно проанализирован историками культуры; к их трудам мы и отсылаем читателя, желающего иметь более полное представление о петровской эпохе57. Мы же остановимся лишь на некоторых сюжетах, имеющих непосредственное отношение к вопросу о новом способе легитимации власти, привнесенном в русскую политическую жизнь Петром.

Главная проблема, с которой он столкнулся, заключалась в том, что царь должен был осуществлять преобразования, разрушавшие фундаментальные основания его сакральности.и при этом оставаться сакральной фигурой в глазах подданных. Военные победы, особенно Полтавская, открывали возможность ее решения. Они позволяли представить царя как героя-воина, обязанного своими достижениями не традиции и преемственной связи с ней, а особым яичным качествам и достоинствам, ставящим его выше традиции и приверженных ей простых смертных, позволяющим героически порывать с ней и столь же героически начинать историю как бы заново.

Отечественная державность и военно-державная идентичность выросли не из традиции, а именно благодаря разрыву с ней, благодаря замене культа старины культом новизны. В театральных представлениях петровского периода «подчеркивалась разница между прошедшими временами (прежде), когда Россия была в бесчестии, рабстве и темноте, и новыми (ныне), когда она прославлена»58. в данном отношении Максимилиан Волошин прав: «Великий Петр был первый большевик». Нынешние наши православные державники, позиционирующие себя как традиционалисты и консерваторы, не отдают себе, похоже, отчета в том, что военно-державная идентичность вводилась и воспроизводилась на Руси революционно

57 См.: Живов В.М. Культурные реформы в системе преобразований Петра I // Из истории русской культуры. М., 1996. Т. III. (XVII – начало XVIII века); Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Отзвуки концепции «Москва – Третий Рим» в идеологии Петра I // Художественный язык Средневековья. М., 1982; Уортман Р. Сценарии власти: Мифы и церемонии русской монархии от Петра Великого до смерти Николая I. М., 2002.

58 Уортман Р. Указ. соч. С. 76.

и что наиболее полно и последовательно она воплощалась в деятельности Петра I и Сталина, у которых с православием и русской церковью отношения были не самыми дружескими. Попытки же соединить православную идентичность с державной в консервативной идеологии (например, Николаем I) нет оснований считать успешными именно с точки зрения сохранения и упрочения державности.

Нельзя сказать, что Петр отбрасывал традиции вообще. Но если он к ним и обращался, то интерпретировал их совсем не так, как его предшественники. Едва ли не самое выразительное тому свидетельство – перенесение в Санкт-Петербург из Владимира останков Александра Невского, объявленного покровителем новой столицы. Первый победитель шведов был канонизирован русской церковью еще в XVI веке, в год воцарения Ивана Грозного. Но теперь он призван был олицетворять не столько православную святость, сколько полководческую доблесть: «военным заслугам князя придавалось большее значение, чем его благочестию»59. И изображаться он отныне должен был не в монашеском, а в княжеском одеянии. Так традиции – в полном соответствии с авторитарно-утилитарным идеалом – превращались в средство, легитимировавшее отказ от них, разрыв с ними.

Мы не знаем, играл ли в этой новой интерпретации образа Александра Невского какую-то роль тот факт, что князь представлял на Руси внешнюю, монгольскую силу и правил от ее имени. Но у историков не вызывает сомнений: сакрализация Петра основывалась именно на том, что царь, одевший иностранное платье и взявший на вооружение римскую языческую символику (а она была заимствована у перенявших ее еще раньше европейских монархов), вместе со своей новой элитой выступал как «воплощение чужеземной силы»60 и в этом смысле – как герой-завоеватель по отношению к собственному народу. Поэтому нам представляется вполне допустимым рассматривать Петра не только на фоне той традиции властвования, которую он разрушал, но и в контексте других, более давних отечественных традиций.

Завоевателями славянских племен были первые Рюриковичи: их легитимность определялась тем, что они воплощали чужую силу, превышавшую силу этих племен. Представителями завоевателей были московские князья: их легитимность тоже была производной

59 Там же. С. 45.

60 Там же. С. 81.

от стоявшей над ними и за ними чужой силы. В отличие от первых, Петр не приходил в страну извне, а в отличие от вторых, никакой внешней силы не представлял и ее ставленником не являлся. Его легитимность – это легитимность своего царя, превратившегося в чужеземца и завоевавшего страну заново. Но с киевскими и московскими Рюриковичами его роднило то, что он был персонификатором чужого начала, продемонстрировавшего в его лице и в лице созданной им новой элиты свои преимущества.

Рубанок, конечно, сближал царя с подданными. Но только том отношении, что они вместе участвовали в деятельности, обусловленной государственной пользой. Как вождь, владевший недоступным им иноземным знанием и умевший воплощать его в победы над иноземцами, Петр отделился от населения еще больше, чем прежние цари. Сакрализация самодержца, поколебленная обрывом старой династии, смутой и церковным расколом, была восстановлена посредством изменения способа сакрализации61.

Петр оставил своим преемникам страну, существенно отличавшуюся от той, которую он принял. Им досталась сильная военная империя, а также титул императоров, которым после него будут именоваться все российские самодержцы. Присвоенное ему звание «отца отечества» он им, однако, передать не мог, потому что оно не просто воспроизводило прежнюю патриархальную модель властвования, передаваемую по наследству, но – в соответствии с древнеримской традицией – являлось наградой за индивидуальные заслуги. Звание это фиксировало роль Петра как отца-основателя новой государственности и одновременно его вклад в ее упрочение и придание ей державного статуса. Но преемникам Петра отныне придется соизмерять себя с ним и его идеалом государственной пользы. Править на старомосковский манер после Петра будет уже невозможно.

Другое дело, что толкование самой государственной пользы им придется подвергнуть со временем существенной коррекции. Для Петра она всецело определялась его миссией моносубъекта-милитаризатора. Но такая миссия, будучи исполненной, не передается преемникам именно потому, что она уже исполнена. Историческая роль

61 А.М. Панченко для фиксации этого способа предложил термин «светская святость» (Панченко А.М. Церковная реформа и культура петровской эпохи // XVIII век. СПб., 1991. Сб. 17. С. 11). Не отрицая его правомерности, хотим еще раз подчеркнуть, что возникновение этого «нового для русской культуры феномена» (Там же) было обусловлено описанными выше процессами.

такого моносубъекта разовая, по своей природе неповторимая Невоспроизводимой была и милитаристская государственность, созданная Петром. Точнее – невоспроизводимой на созданной им основе. Второе (большевистское) издание милитаристской модели будет связано с разрушением этой основы.

Петровская государственность явилась продуктом войны и осуществленной под влиянием ее нужд экстенсивной модернизации. Войны продолжались на всем протяжении царствования Петра. Его преемникам приходилось править в более спокойные времена. И поэтому перед ними с неизбежностью вставал вопрос о том, насколько созданная с таким трудом милитаристская государственность, подчинявшая повседневность армейскому распорядку, совместима с мирной жизнью.

Глава 12 Авторитарно-либеральный идеал

Государственность, созданная Петром, к условиям мира была не приспособлена, и его ближайшие преемники это хорошо понимали. Преобразователь оставил после себя военную державу с высоким международным статусом, который преемники старались сохранить, – в данном отношении их политика была предопределена, сдавать завоеванные позиции они себе позволить не могли. Но им предстояло осуществлять державную политику в разоренной петровскими войнами стране, мобилизационные ресурсы которой были исчерпаны. Речь шла об адаптации милитаристской государственности Петра к совершенно иным, чем при его жизни, обстоятельствам. Но такая адаптация неизбежно должна была сопровождаться демилитаризацией самой государственности.

Манифест о вольности дворянства, изданный Петром III (1762) и освобождавший служилых людей от обязательной государственной службы, некоторые историки считают «своего рода революцией, переворотом во всей системе социальных отношений»62. С этим можно согласиться: Манифест Петра III означал разрыв с многовековой традицией, складывавшейся на Руси на всем протяжении послемонгольского периода. Но отсюда следует лишь то, что его дед Петр I, завершив долгий исторический цикл милитаризации государства и придав ей тотальный характер, одновременно ввел страну в новый длинный цикл, в котором основной вектор движения будет прямо противоположным тому, что имел место в допетровскую и петровскую эпохи.

Создание постоянной армии и одержанные ею победы, сам факт, что военная конкурентоспособность по отношению к Европе была благодаря этому обеспечена, кардинально изменили ситуацию. Теперь государство могло без большого ущерба для своих интересов приступить к раскрепощению дворянского служилого слоя. Более того, оно не могло его не раскрепощать. «Революция»

62 Каменский А.Б. От Петра I до Павла I: Реформы в России XVIII века: Опыт постного анализа. М. 2001. С. 311.

Петра III была подготовлена почти сорокалетней исторической эволюцией, в ходе которой самодержавная власть постепенно свыкалась с мыслью: без учета интересов дворянства и его стремления ослабить цепи государственных повинностей оно не может служить прочной и надежной опорой трона.

Трансформация милитаристской государственности предопределялась уже тем, что преемники Петра I попали в зависимость от главного ее звена, а именно – от расположенных в столице гвардейских полков, которые формировались в основном из дворян. Почти все российские императоры и императрицы XVIII столетия получали трон или при непосредственной поддержке гвардии, или в результате совершенных ею дворцовых переворотов и отстранения от власти правителя, неугодного ей и поддерживаемым ею околовластным группам. При таких обстоятельствах начавшееся в послепетровский период раскрепощение служилого «сословия» было одновременно проявлением и зависимости самодержцев от гвардии, и желания ослабить эту зависимость, обеспечив более широкую опору в дворянстве в целом.

Уже через несколько лет после смерти Петра I, при Анне Иоанновне, срок обязательной дворянской службы был сокращен с пожизненной до 25 лет, а также учрежден Кадетский корпус, из которого дети дворян выходили офицерами, что избавляло их от предписанной Петром I необходимости начинать службу рядовыми солдатами. Кроме того, дворянским семьям дозволялось одного из сыновей, по выбору отца, на службу не посылать и оставлять в поместье для ведения хозяйства. И это – лишь некоторые из уступок, сделанных дворянам в первые послепетровские десятилетия.

Но послабления им шли не только по линии смягчения служебных повинностей. Их раскрепощение, завершившееся Манифестом Петра III, осуществлялось параллельно с продолжавшимся закрепощением крестьян, фактически превращавшихся в собственность помещиков. Юридически это не фиксировалось, формально крестьяне считались прикрепленными к земле, а не к ее владельцу. Но дополнительные ограничения, накладывавшиеся в послепетровский период на крепостных, в сочетании с дополнительными льготами, которыми наделялись крепостники, постепенно изменяли характер отношений в российской деревне.

В течение нескольких лет после смерти Петра I крестьянам было запрещено заниматься отхожими промыслами без разрешения помещика и добровольно поступать на военную службу, что при Петре являлось законным способом освобождения от крепостной зависимости. Лишены они были и целого ряда других возможностей. И без того размытая грань между прикреплением к земле и прикреплением к помещику – достаточно напомнить о практике продажи крестьян без земли, юридически не санкционированной, но и не запрещенной – размывалась еще больше. Дворяне получили право переселять крепостных с места на место, а при Елизавете Петровне – даже ссылать их в Сибирь (1760). Милитаристская государственность Петра I предполагала государственное закрепощение всех слоев населения, принудительное подчинение их частных интересов интересу общему. Начавшаяся при его преемниках демилитаризация происходила посредством сначала частичной, а потом и полной реабилитации частных интересов дворян за счет еще большего ущемления интересов крестьян.

Это приспосабливание обновленной Петром I государственности к новым условиям и ее трансформация не затрагивали, однако, ее фундаментальных основ. Продолжалась и углублялась вестернизация элиты, оставалось обязательным получение дворянскими детьми образования, а главное, повторим, не подвергалась сомнению приоритетность сохранения военнодержавного статуса России, обретенного при Петре. Поэтому все преемники преобразователя объявляли себя его последователями или, если власть захватывалась незаконно, восстановителями заложенных им традиций – примерно так же, как советские руководители провозглашали себя хранителями или восстановителями «ленинских принципов». Но сохранение державного статуса и державной идентичности уже впервые послепетровские десятилетия стало сложнейшей проблемой, которую никогда и никому еще на Руси решать не приходилось. Послабления помещикам за счет крестьян сами по себе этому способствовать не могли.

Военно-державный статус и военно-державная идентичность оказались в трудноразрешимом конфликте с мирной жизнью, которая после одержанных Россией побед и в отсутствие серьезных внешних угроз стала восприниматься как самоценная. Ломоносов, воспевая «возлюбленную тишину» и императрицу Елизавету как ее воплощение, выразил тем самым и преобладавшее настроение первых послепетровских десятилетий:

Мне полно тех побед, – сказала, – Для коих крови льется ток, Я Россов счастьем услаждаюсь, Я их спокойством не меняюсь На целый запад и восток 63

.

Страна не отказывалась от оставленного Петром державного наследства, но хотела использовать его для обустройства мирной повседневности, что было равнозначно ее демилитаризации. Идеалом становилась жизнь в проложенном Петром историческом русле, но без навязывавшейся им закрепостительной воли. Именно этим некоторые историки склонны объяснять долгое, растянувщееся почти на весь XVIII век, доминирование на русском престоле женщин, которые сознательно продвигались к власти опасавшимися повторения петровских крайностей мужчинами. Потому что «только женщины могли выдавать себя за защитниц петровского наследия, не угрожая возвратом к его карающему неистовству»64.

Но этот переход от войны к миру именно потому и был проблемой, что представлял собой переход к мирной державности, требовавшей сохранения созданной Петром огромной дорогостоящей армии и поддержания ее боеспособности. Неудивительно, что данный вопрос являлся едва ли не основным среди волновавших власть вопросов в послепетровские десятилетия. Испытывая нараставшее давление со стороны дворянства и вынужденные идти ему на уступки, правители не могли не считаться и с тем, что главным источником финансирования войска оставались крестьянские подати. А их после разоривших деревню петровских поборов собирать было все труднее. Отсюда и название одного из первых правительственных документов, составленных почти сразу после смерти Петра: «О содержании в нынешнее мирное время армии, и каким образом крестьян в лучшее состояние привесть».

Мы не будем останавливаться на тех мерах, с помощью которых преемники Петра пытались решать эту проблему, балансируя между интересами дворян, крестьян и самой армии. Достаточно отметить, что удовлетворительного решения им найти не удалось и что общий вектор исторической эволюции оставался одним и тем же: государственность поддерживалась за счет раскрепощения

63 Ломоносов М.Б. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1959. Т. 8. С.198.

64 Уортман Р. Указ. соч. С. 124.

дворянства и закрепощения крестьянства. Но это значит, что идеал мирной державности консолидирующим не становился. Поэтому он – в лице властвовавших групп – парадоксальным образом стал искать воплощения в войнах.

Начатая Анной Иоанновной война с Турцией (1735-1739) вполне вписывалась в стратегические интересы России на юге, которые по-прежнему заключались в завоевании Крыма, откуда продолжались татарские набеги, и в выходе к Черному морю. Но помимо этого приближенные императрицы планировали захват Константинополя и ее торжественную коронацию в нем. Идея «Третьего Рима», во времена Петра отодвинутая на идеологическую периферию, возрождалась и становилась политически востребованной. Однако эти амбиции плохо сочетались с реальным соотношением сил в Европе того времени. Несмотря на ряд громких побед русских войск, столкновение с Турцией, сопровождавшееся для них колоссальными потерями, не принесло России сколько-нибудь существенных территориальных приобретений. Но в данном случае вступление в войну диктовалось и иными соображениями: она велась ради поддержания и укрепления восходящего к Петру военного престижа страны в условиях, когда огромная армия не находила себе применения, когда дворяне не получили еще всего, к чему стремились, а крестьяне потеряли кое-что из того немногого, что имели. «Сами современники, близкие к делам, свидетельствуют, что в Петербурге желали легкой войны для того, чтобы армию и всю нацию занять чем-нибудь и доказать, что желают следовать правилам Петра»65.

Вступила в Семилетнюю войну (1756-1763),начавшуюся в Европе, и Елизавета Петровна – надежды на нее Ломоносова и всех тех, чьи настроения он выражал, явно не оправдались. То был новый для России тип войны, диктовавшейся не традиционными для нее заботами о сохранении и расширении территории, а стремлением к подтверждению своего державного статуса. Если какие-то территориальные притязания у России и были, хотя достоверно о них не известно, то мотивацию ее вступления в войну они не определяли. Результатом стало первое в истории вхождение русских войск в Берлин, разрушившее планы Пруссии на гегемонию в Европе, и – очередное внутреннее разорение страны: армии нечем было платить жалованье, пушки приходилось использовать не только по

65 Платное С.Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 418.

назначению, но и как металл для литья медных монет, а императрица изъявляла даже готовность распродать, если понадобится, свои бриллианты и туалеты.

Петр III, получивший трон после смерти Елизаветы (1761), Россию из этой войны тотчас же вывел, но вскоре был свергнут дворянами-гвардейцами несмотря на дарованную им вольность. Среди причин переворота историки одной из главных называют решение Петра III начать новую войну – на сей раз с Данией66. Показательно, что в Манифесте Екатерины II, изданном после захвата власти, необходимость смещения ее предшественника объяснялась тем, что он вел кровопролитные войны. Фактически это не соответствовало действительности, поскольку военные действия Петр III начать не успел. Но само такое несоответствие весьма существенно для понимания доминировавших в стране настроений.

Указом о дворянской вольности авторитарно-утилитарный идеал Петра I, который его преемники пытались осторожно сочетать с отступлениями от него, и производная от этого идеала тотальная милитаризация повседневности были оставлены в прошлом. Раскрепощенное дворянство переставало быть только средством в руках государства, оно становилось сословием без кавычек, наделенным особыми правами. Новый идеал, получивший оформление в идеологии Екатерины II, обусловливался не только особенностями ее личности, но был и реакцией на новую ситуацию.

12.1. Демилитаризация как историческая проблема

Мы называем идеал Екатерины авторитарно-либеральным, понимая, что и в данном случае можем столкнуться с возражением: неправомерно, мол, использовать термины, возникшие в другое время и в ином культурном контексте, для описания российских реалий XVIII века. Могут сказать также, что при таком терминологическом насилии над ними индивидуальное своеобразие исторического пути России не только не схватывается, но еще больше затемняется. Поэтому сразу же объяснимся.

Строго говоря, индивидуальные феномены на языке науки невозможно описать вообще. Потому что наука имеет дело с классами, совокупностями явлений, а не с отдельными явлениями. Можно попробовать, конечно, изобрести особый язык для описания отечественного «особого пути» (недостатка в призывах к его созданию

66 Покровский М.Н. Указ. соч. Кн. 2. С. 50.

не наблюдается), но то будет, в лучшем случае, язык метафор, а не понятий. В свою очередь, метафоры эти мало что дадут для решения той самой задачи, ради решения которой они изобретаются: ведь особостъ языка уже сама по себе исключает возможность сравнения фиксируемого им феномена с другими, которые описываются в понятиях западной науки.

Мы отдаем себе отчет в том, что, используя, скажем, термин «самодержавие», за границы этой науки себя выводим. Оставаясь в ее пределах, надо было бы говорить о деспотии, что вписало бы отечественную политическую организацию в широкий класс сходных явлений, и о специфических особенностях данной организации, что позволило бы зафиксировать ее своеобразие. Мы этого не сделали, потому что над нами тоже довлеет культурная традиция. Но мы понимаем, что тем самым вывели себя из понятийного пространства политической науки.

Дело, однако, не только в традиции. Дело и в том, что, оставаясь в этом пространстве, отечественный исторический опыт охарактеризовать не всегда просто, особенно если речь идет о периодах, когда Россия начала осваивать достижения европейской культуры. Если применительно к способу правления Петра I понятие деспотии уместно, то уже государственность Екатерины II слишком разительно от петровской отличается, чтобы называть ее так же. И это относится не только к «деспотии». Можно, к примеру, использовать по отношению к эпохе Петра I термин «абсолютизм», а по отношению к временам Екатерины II термин «просвещенный абсолютизм», что часто и делается. Но при этом за скобки оказывается вынесенным то, что при европейском абсолютизме, просвещенном и не очень, развивались капитализм и буржуазия, а при отечественном этого не происходило. Можно, разумеется, в таких случаях воспользоваться спасительными уточняющими прилагательными («русский абсолютизм»), но это равносильно признанию в исследовательской беспомощности.

Нам кажется, что гибридность отечественного опыта, сочетание в нем разнородных начал могут быть в первом приближении Переданы с помощью терминов западной политической науки, но – терминов-гибридов, которые и выразят сочетание в российской реальности того, что в Европе казалось несочетаемым или слабо сочетаемым. Авторитарно-утилитарный идеал Петра I – это гибрид русской традиции и заимствованного европейского опыта. Авторитарно-либеральный идеал Екатерины II по сути представлял собой то же самое, но формировался в другую эпоху и под воздействием других вызовов. Тот и другой фиксируют особое место России в общеевропейском пространстве; смена одного другим – ее эволюцию времени.

Далеко не все историки склонны признавать за Екатериной роль основоположницы русской либеральной традиции в государственной политике. За ней числятся и доведенное до крайних пределов крепостничество, и ликвидация автономии Украины, и участие в разделах Польши, лишивших последнюю государственности. Но факт и то, что во времена Екатерины в русскую жизнь вошли краеугольные для либерализма понятия о свободе и праве. Поэтому не лишена оснований точка зрения тех исследователей, которые обнаруживают в деятельности императрицы либеральные тенденции67. Дело, однако, в том, что ее шаги в этом направлении, вполне соответствуя личным убеждениям Екатерины, сформировавшимся под воздействием идей европейского Просвещения, были одновременно и вынужденными.

После указа Петра III о вольности дворянства возвращение к прежней практике его закрепощения, в том числе и в смягченных преемниками Петра I формах, было невозможно, даже если бы Екатерина того хотела. Лишение дворян дарованной им свободы означало бы утрату троном его главной социальной опоры. Из этой исторической точки двигаться можно было только вперед. Но такого рода движение наталкивалось на проблемы, беспрецедентные по своей новизне и сложности.

Речь шла о ревизии базовых принципов российской милитаристской государственности, которая на протяжении всего послемонгольского периода развивалась посредством нараставшего закрепощения служилого сословия, достигшего своего пика при Петре I. Речь шла, говоря иначе, о том, чтобы сохранить и укрепить завоеванные реформатором державные позиции России – попятное движение в данном отношении было бы равносильно политическому самоубийству, – одновременно реформируя созданную им милитаристскую государственную систему. Не удивительно, что между указом Петра III и жалованной грамотой дворянству Екатерины II (1785) прошло почти четверть века. Императрица не отменяла этот указ. Но она его долго не подтверждала.

67 См.: Платонов С.Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 468-472; Леонтович В.В. История либерализма в России, 1762-1914. М., 1995. С. 27-51; Каменский А.Б. От Петра I до Павла I. С. 468-469.

Дарованное дворянам право не служить, дополнявшееся правом свободного выезда за границу и службы другим государствам, в каком-то смысле было возвращением к боярским вольностям домонгольской эпохи. То, что со времен Ивана III именовалось изменой, отныне таковой не считалось, репрессированные частные интересы реабилитировались. С той, впрочем, существенной разницей, что теперь это происходило на основе закона, а не обычая, к было в домонгольские и монгольские времена, причем в условиях, когда благополучие дворян обеспечивалось трудом крепостного крестьянства. Но государство не могло обойтись без их службы. Добровольно же они на нее не рвались, о чем было известно еще со времен Анны Иоанновны: сокращение срока службы до 25 лет привело к массовым отставкам тех, кто его уже отслужил. Реакция на указ Петра III была аналогичной.

Беспрецедентность проблемы, стоявшей перед Екатериной, заключалась в том, что ей впервые на Руси предстояло соединить идею «общего блага» с узаконенной свободой целого сословия или, что то же самое, соединить общий интерес с обретшим легитимность интересом частным. До этого, напомним, частное принудительно подчинялось общему, что идеологически оформлялось как «беззаветное служение» сакральному государю, стоящему над сакральным государством, либо сакральному государству, стоящему над сакральным государем. Авторитарно-либеральный идеал Екатерины был настолько же плодом ее интеллектуальных штудий, насколько и ответом на новый исторический вызов, с которым ей приходилось соизмерять прочитанное в иностранных книгах. О том, как сделать, чтобы русские дворяне, получившие право не служить государству, ему бы все-таки служили, в книгах написано не было.

Ничего не говорилось в них и о том, как подступиться к другой, еще более фундаментальной проблеме, возникшей после указа Петра III. Ведь дворянский вопрос не был в России автономным, он был сплетен с вопросом крестьянским. Крепостное право и обязательная служба помещиков представляли собой две опоры государственности, ее несущие конструкции, неразрывно друг с другом связанные. Поэтому ни одну из них нельзя было устранить, не подрывая тем самым другую. «С освобождением дворянства от государственных повинностей, по логике истории, с крестьян должна была быть снята их частная зависимость, потому что исторически эта зависимость была обусловлена дворянскими повинностями:

крестьянин должен был служить дворянину, чтобы дворянин мог исправно служить государству»68.

Реабилитация частных интересов дворянина при сохранении крестьянина в прежнем состоянии взрывала и без того хрупкий базовый общенациональный консенсус, обнажала остававшийся непреодоленным социокультурный раскол между «верхами» и «низами», переводила его в конфликт интересов или лишала идею «общего блага» социального фундамента. Массовое вырезание дворян Пугачевым спустя десятилетие с небольшим после воцарения Екатерины станет убедительным свидетельством того, что справиться с проблемой ей не удалось. Но одновременно само появление Пугачева и небывалый размах, который приняло возглавлявшееся им восстание, обнажили сложность и новизну самой проблемы.

Решение Петром III дворянского вопроса в обход крестьянского, которое Екатерина вынуждена была признать необратимым и безальтернативным, ставило под сомнение легитимность ее власти. Дело не только в том, что императрица имела меньше прав на престол, чем любой из ее предшественников. К роду Романовых не принадлежала и Екатерина I, но она еще при жизни Петра I была коронована как императрица и представлялась преобразователем как главная его соратница во всех государственных делах. Незаконно воцарилась Елизавета, но она была дочерью Петра. Екатерина II была всего лишь женой свергнутого и умерщвленного императора, что никаких оснований для занятия его места ей не давало. И все же не только это вызвало появление на Руси новых самозванцев, присваивавших себе имя ее мужа: Пугачев в их ряду не был ни первым, ни единственным.

Многие крестьяне хорошо понимали связь между службой помещиков государству и крепостным правом. И они приписывали такое понимание Петру III, который якобы вместе с указом о вольности дворянства издал соответствующий указ об освобождении крестьян, скрытый захватившей власть Екатериной. Народная молва, подрывавшая и без того непрочную легитимность императрицы, была стихийной реакцией на изменившуюся ситуацию, на ревизию сложившихся базовых оснований российской государственности в интересах одного социального слоя без учета интересов другого.

68 Платонов С.Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 470.

Тем не менее царствование Екатерины II оказалось одним из самых долгих, продлившись почти три с половиной десятилетия, и самых успешных, если руководствоваться державно-имперскими критериями того времени. Ей удалось осуществить колоссальное расширение территории, присоединить к России Крым, обеспечив контроль за прилегающим к нему огромным степным пространном (бывшим «диким полем»), а также – в результате разделов Польши – почти все западные и юго-западные земли бывшей Киевской Руси. Державный статус страны и ее международный вес поднялись при Екатерине высоко как никогда. Ее сановник имел все снования утверждать, что во время ее царствования ни одна пушка в Европе без дозволения России выстрелить не могла.

Понятно, что к либерализму все это отношения не имеет. Но все это не могло бы произойти при слабой государственности. Последняя же в годы екатерининского правления, несмотря на ревизию некоторых из ее исходных оснований, не только не ослабла, но и упрочилась, причем в значительной степени именно потому, что Екатерина в доступных ей границах пыталась следовать идеалу, который мы назвали авторитарно-либеральным. Речь идет о новой странице в истории России, о новой вехе на ее «особом пути», обозначившей ее ситуативные достижения, которые на несколько десятилетий отодвинут порожденные указом Петра III проблемы. Решить их Екатерине не удастся. Но ей удастся на время приспособить отечественную самодержавную государственность к дозированной свободе, которая не ограничивалась свободой дворян от государственных повинностей.

За полгода своего правления Петр III успел издать еще несколько указов, из которых Екатерина отменила лишь один – о секуляризации церковных земель, их отчуждении в пользу государства. Но через какое-то время она сделает то же самое от своего имени. Идеал «нестяжателей» спустя три столетия частично осуществится, но уже не в религиозном, а в светском государстве и при такой степени подчинения ему церкви, какой в XV веке невозможно даже было представить. Что касается еще двух указов Петра III откровенно либеральной направленности, то его преемница оставила их в силе. Одним из них упразднялась Тайная канцелярия – организация политического сыска, наводившая ужас на несколько поколений людей и создавшая в стране атмосферу всеобщего доносительства; выражение «слово и дело государево», введенное в законодательство Соборным уложением 1649 года, отныне предписывалось изъять из употребления. Другим указом объявлялось о прекращении преследований старообрядцев: тем из них, кто покинул страну, было разрешено вернуться и жить по своим обычаям и старым книгам что явилось существенным шагом в направлении веротерпимости и свободы совести.

Все это соответствовало и убеждениям Екатерины. Но ей предстояло еще соединить непривычные для Руси ростки свободы с привычным для нее самодержавным правлением, отказываться от которого императрица не намеревалась. И самое трудное, повторим, заключалось в том, чтобы соединить частные интересы раскрепощенных дворян и нераскрепощенных крестьян, а интересы тех и других – с интересом общим в условиях, когда государственное принуждение и устрашение перестали быть тотальными. Устои милитаристской государственности были подорваны, ее демилитаризация стала фактом, страна вошла в новый исторический цикл. Но в нем еще предстояло освоиться и закрепиться.

12.2. Самодержавие и свобода

Екатерина отдавала себе отчет в новизне ситуации. Понимала она и то, что ситуация эта требует законодательного урегулирования, а такое урегулирование, в свою очередь, возможно лишь при достижении компромисса между разными группами расколотого социума. После того, как частные интересы дворян были отпущены на свободу, общий интерес не мог быть властью предписан – в том числе и потому, что сама она не представляла себе, что именно и как следует предписывать. Однополюсная самодержавная модель государственности в очередной раз столкнулась с необходимостью реанимации второго, народного полюса, исчезнувшего из политической жизни после отказа от Земских соборов. Созванная Екатериной комиссия для составления нового Уложения (свода законов), в которой были представлены выборные депутаты от всех регионов и групп населения, кроме крепостных крестьян и духовенства, и стала результатом осознания этой необходимости.

Потребность в новом своде законов после осуществленных Петром I преобразований ощущалась и всеми предшественниками Екатерины, включая самого преобразователя. Соборное уложение 1649 года явно устарело, многочисленные указы императоров и императриц, изданные в разное время, нередко не сочетались с этим Уложением, ни между собой, в законодательстве царил хаос. Но сдвинуть дело с мертвой точки так никому и не удалось – в том числе и потому, что все прежние попытки были направлены столько на обновление законодательства, сколько на систематизацию уже существовавших юридических норм. Однако такая систематизация разнородного и сама по себе была делом непростым, не говоря уже о несоответствии старых норм изменившимся обстоятельствам. Ко времени же воцарения Екатерины они изменились настолько, что подталкивали ее к переформулированию самой задачи не систематизировать то, что уже есть, а разработать принципиально новый свод законов. Но каким он должен быть, императрица не знала.

Считая себя последователем Петра I в том, что касалось европеизации России, она, в отличие от него, не могла решать вставшие перед ней задачи посредством механического перенесения на русскую почву конкретных европейских институтов и форм жизни. Во-первых, потому, что в милитаристской государственности Петра таких проблем, как взаимоотношения раскрепощенного дворянства и закрепощенного крестьянства с государством и друг I с другом попросту не существовало. А во-вторых, потому, что решение этих проблем в готовом виде заимствовать было невозможно: в Европе они решались в процессе многовековой эволюции, принципиально отличавшейся от той, что имела место в России.

В этой ситуации Екатерина пошла по пути, который сделает ее основоположницей новой отечественной традиции, а именно – по пути заимствования абстрактных европейских идей, опережавших реальный исторический опыт Европы, и их адаптации к отечественным условиям и обстоятельствам. Показательно, что в екатерининскую эпоху в России переводились и печатались труды французских просветителей, которые в самой Франции были запрещены. Показательно и то, что французские власти не разрешили публиковать и знаменитый «Наказ» Екатерины – послание императрицы депутатам, созванным для составления нового свода законов.

В этом документе и был впервые публично представлен – в виде совокупности общих принципов – ее политический идеал. С одной стороны, он был плодом заимствования у зарубежных авторов, прежде всего у Монтескье, в чем Екатерина признавалась и сама. С другой стороны, заимствование осуществлялось весьма избирательно (скажем, о ключевом для Монтескье принципе разделения властей в «Наказе» даже не упоминалось) и нередко сопровождалось коррекциями, менявшими смысл первоисточника. То был гибридный идеал, сочетавший европейский либерализм с русской авторитарно-самодержавной традицией. Но само такое сочетание, предоставленное от лица царствующей особы, было для России внове.

Авторитарная составляющая идеала Екатерины, представленная в «Наказе», не оставляет сомнений относительно ее приверженности отечественной политической традиции: «Государь есть Самодержавный, ибо никакая другая, как только соединенная в его особе власть не может действовать сходно с пространством толь великого государства»69. Дело, однако, не только в пространстве, в обширности территории. Дело еще, как полагает императрица, и в удобстве подданных: «Лучше повиноваться законам под одним господином, нежели угождать многим»70. Но в таком объяснении преимуществ данного способа правления улавливается и влияние просветителей. Ведь речь идет у автора «Наказа» о повиновении не самодержцу, а закону, соблюдение которого самодержцем гарантируется, между тем как при другом устройстве власти подданным придется угождать ее многочисленным представителям, что, по самому смыслу этого слова, не исключает с их стороны беззакония.

Возникают, правда, два вопроса. Первый вопрос: кто гарантирует законность действий самого самодержца? На него, скажем сразу, в «Наказе» ответа нет, более того, нет там и самого вопроса. Вместе с тем у Екатерины есть очень важные указания на необходимость разграничения законов постоянных, изменению не подлежащих, и тех, которые могут быть изменены. Это – вполне в духе просветительской философии. Это – первая на Руси официальная декларация, признающая возможность законов, независимых от самодержавной власти и ей не подконтрольных. И уже одно это позволяет говорить о гибридности политического идеала Екатерины, о наличии в нем, наряду с авторитарной составляющей, компоненты либеральной.

Другое дело, что никакого свода законов в ее царствование так и не возникло. Но без проложенного ею нового идеологического русла и созданных ею отдельных прецедентов, о которых нам еще предстоит говорить, вряд ли был бы возможен, скажем, утвержденный почти сразу после ее смерти императором Павлом первый в России закон о престолонаследии (1797), поставивший преемственность

69 Екатерина II. Наказ ее императорского величества Екатерины Второй самодержицы всероссийской данный комиссии о сочинении проекта нового Уложения. СПб., 1893. С. 4.

70 Там же.

верховной власти на твердую юридическую основу. Законодательная норма будет возвышена не только над волей отдельных государей, и их правом передавать трон по своему усмотрению, как было заведено Петром I. В определенном смысле она будет возвышена и над старомосковским, не оторвавшимся еще от вотчинной традиции, «природным» принципом получения власти, предписывая жесткий порядок ее наследования внутри императорской семьи. Впрочем, в царствование Павла обнаружится и другое: при сохранении самодержавной формы правления нет никаких надежных гарантий того, что законы, наделенные статусом постоянных и неотменяемых, не будут подвергнуты ревизии.

Второй вопрос: каковы сами законы? Они могут быть такими, как при Петре I,т.е. обеспечивающими функционирование милитаристской государственности, а могут быть в духе тех демилитаризаторских тенденций, которые обозначились при его преемниках и наиболее полно проявились в указах Петра III. Екатерина, разумеется, ссылается в «Наказе» на Петра-деда, а не на Петра-внука, но имеет в виду лишь общую направленность его политики, т.е. курс на европеизацию, а не его неприятие европейских вольностей, которые в России якобы «не у места». Государственному идеалу Петра I, в котором самодержавие выступает альтернативой свободе, она противопоставляет идеал, в котором самодержавие органично, по ее мнению, со свободой совмещается.

В представлении автора «Наказа» европейские вольности «у места» в России уже потому, что «Россия есть европейская держава»71. Это не значит, что Екатерина не отдавала себе отчет в существенных отличиях возглавляемой ею страны от стран Запада, причину чего она, судя по ее высказываниям, усматривала в монгольской колонизации Руси. Поэтому и задачу свою видела в том, чтобы вернуть Россию в Европу. Но так как это нельзя было сделать, перенеся на русскую почву конкретные формы европейской жизни, то Екатерина и пошла по пути заимствования и ознакомления своих подданных с общими принципами западного жизнеустройства, которые можно было найти только в идеях философов-просветителей, опережавших реальный европейский опыт.

Такой подход означал, что в русскую культуру вводились важнейшие абстракции второго осевого времени, непосредственно касавшиеся не только военно-технологических, как при Петре I,

71 Там же. С. 3.

но и общественных вопросов. Именно с «Наказа» Екатерины начинают осваиваться в России абстракции закона в его сочетании со свободой («вольность есть право все то делать, что законы дозволяют»72. и равенством («равенство всех граждан состоит в том, чтобы все подвержены были тем же законам»73. Вплотную подводит «Наказ» и к абстракции собственности («не может земледельство процветать тут, где никто не имеет ничего собственного»74. В дальнейшем это понятие получит у Екатерины более глубокую разработку и впервые в России найдет место в законодательных актах.

Автор «Наказа» давала понять, что намерена двигаться по исторической дороге европеизации, проложенной Петром I, но не собирается возвращаться к его методам принуждения и устрашения. Вполне в духе своих учителей-философов Екатерина высказала в своем программном документе неприятие жестоких наказаний и пыток; пафос «Наказа» – это пафос гуманности. Но сам факт предъявления депутатам не конкретных законопроектов, а набора абстрактных принципов свидетельствовал о том, что предложить такие проекты императрица была не в состоянии. «Легко положить общие начала, но подробности?» – писала она в одном из писем Вольтеру, обозначая этим вопросительным знаком неподатливость стоявших перед ней проблем.

Реабилитация частных интересов, вытекавшая из признания индивидуальной свободы и права собственности, требовала ответить на совершенно новый для России вопрос о том, как сочетать такие интересы с «общим благом». Екатерина знала, не могла не знать, что даже будучи репрессированными во времена Ивана IV или Петра I, они неудержимо тяготели к нелегальной приватизации государства, и это не могло быть истреблено ни принуждением, ни страхом, ни идеологией «беззаветного служения». Но если частные интересы отпускаются на свободу и легитимируются, если принуждение и страх перестают быть тотальными, а идеология «беззаветного служения» заменяется служением по «завету» (закону, контракту), то где гарантия, что люди вдруг изменятся и станут другими.

Автор «Наказа» отвечала на этот вопрос так же, как ее уверовавшие во всесилие разума европейские учителя: «Хотите ли предупредить преступления? Сделайте, чтоб законы меньше

72 Там же. С. 11.

73 Там же. С. 10.

74 Там же. С. 101.

благодетельствовали разным между гражданами чинам, нежели всякому осо6ому гражданину. Сделайте, чтоб люди боялись законов и ничего бы, кроме них, не боялись. Хотите ли предупредить преступления? Сделайте, чтоб просвещение распространилось между людьми. Наконец, самое надежное, но и самое труднейшее средство сделать людей лучшими есть приведение в совершенство воспитания»75. Но это, как не трудно заметить, опять же «общие начала», а не «подробности». Как воплощать такие «начала», которые еще и для Европы оставались всего лишь идеалом, в русскую жизнь, Екатерина не знала.

В ее власти было провозгласить подданных гражданами и отменить введенное Петром I слово «раб» (вместо прежнего «холоп»), именование которым было обязательным для каждого, кто официально обращался к царствующей особе. В ее власти было продекларировать равенство всех граждан перед законом, но она не могла не понимать, что в условиях, когда узаконенные вольности дворянства сочетаются с крепостной неволей крестьянства, такое «общее начало» никакого отношения к реальности не имело. Более того, при сохранении крепостнических порядков в деревне оно переставало быть и общим началом. Оно могло стать таковым, если бы дворяне были настолько просвещены и воспитаны, чтобы внять голосу разума и согласиться на постепенную ликвидацию крепостничества. Но к этому они были не расположены; влекомые своими частными интересами, они хотели укрепления своей власти над крестьянами, а не ее ослабления. Авторитарно-либеральный идеал Екатерины наталкивался на сопротивление сословия, бывшего главной опорой трона.

То, что ее «Наказ» и декларировавшиеся в нем принципы рассматривались ею и как подступ к этой проблеме, сомнений не вызывает. В том же 1765 году, когда она начала над ним работать, ею было инициировано создание Вольного экономического общества – первой научной и гражданской организации в России. И первый конкурс, который был им объявлен, касался возможности наделения крестьян собственностью и ее влияния на производительность сельскохозяйственного труда. Материалы, присланные на конкурс из разных стран, довольно широко по тем временам обсуждались: императрица рассматривала это как часть своей просветительской программы, как подготовку общественного мнения к восприятию

75 Там же. С. 87.

готовившегося «Наказа». Вопрос о наделении крестьян собственностью был неотделим от вопроса об их освобождении, и Екатерина давала тем самым понять, что он имеет прямое отношение к ее представлению об «общем благе» и потому открыт для публичного обсуждения. Но кроме логики отвлеченных идей и идеалов была еще логика реальной жизни в реальной стране, и эти две логики тянули императрицу в разные стороны. Показательно, что в том же 1765 году был обнародован указ, сделавший ее в глазах большинства историков императрицей, завершившей закрепощение крестьян в России: он предоставлял помещикам право ссылать крестьян на каторгу.

Таким образом, «общие начала», которые, по замыслу Екатерины, должны были обрасти «подробностями» в ходе обсуждения депутатами, в ее собственной деятельности, предшествовавшей созыву законотворческой комиссии, сочетались с «подробностями», эти «начала» попиравшими. Что касается депутатов, то для большинства из них, как выяснилось, абстракции «Наказа» были попросту непонятными и с их жизнью и представлениями о собственных интересах несоотносимыми. Всероссийское законотворческое собрание XVIII века оказалось много дальше от всеобщего согласия, чем Земские соборы XVII столетия.

За полтора года своей деятельности Уложенная комиссия обнаружила полную неспособность к согласованию и примирению частных интересов ради интереса общего. Более того, депутаты продемонстрировали непонимание самой абстракции общего интереса и уже поэтому не могли заняться ее конкретизацией, приложением к повседневной жизни избравших их людей. Некоторые из депутатов откровенно признавались в том, что «по скудоумию своему не могут сделать никаких представлений об общих нуждах»76. Екатерина получила недостававшие ей «подробности» в многочисленных (более 1600) наказах избирателей и в ходе заседаний комиссии. Но эти «подробности» никак не стыковались ни с теми «общими началами», которые были изложены в «Наказе», ни с какими-либо «общими началами» вообще.

Отсюда вовсе не следует, что попытка подключить к однополюсной государственности второй, народный полюс полностью провалилась. Впоследствии Екатерина воспользуется в своей законодательной деятельности материалами и проектами комиссии,

76 См. об этом: Романович-Словатинский А. Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права. СПб., 1870. С. 79-80, 175-178.

они убедили ее «в необходимости реформ, и именно каких реформ», некоторые из которых были затем проведены в жизнь77. Но для составления нового свода законов, который учитывал бы изменившуюся после освобождения дворян ситуацию, комиссия мало что дала, и в этом отношении «проводить в жизнь» было попросту нечего. Даже при отсутствии в депутатском собрании представителей крепостных крестьян обнаружилось, что «народный» полюс расколот и что авторитарно-либеральный идеал Екатерины на универсальность претендовать не может.

Царю Алексею Михайловичу удалось в свое время добиться принятия Земским собором законодательного Уложения. Но удалось это ему, во-первых, потому, что Собор был созван сразу после московского восстания 1648 года, от которого повеяло возвращением еще незабытой смуты, а, во-вторых, потому что тогда еще не было сословий, свободных от государственных повинностей. Иными словами, легальное примирение частных интересов (хотя и не всех, учитывая отсутствие на Соборе представителей крестьянства) в середине XVII века было возможно в силу того, что государство находилась в стадии милитаризации, и интересы эти не воспринимались автономными и от него не зависимыми. Екатерина же столкнулась с тем, что его демилитаризация, пусть и в масштабах одного сословия, сделала согласие недостижимым, выявив ахиллесову пяту такого государства. О ней мы в своем месте уже говорили, комментируя известное высказывание Николая Бердяева о русском народе. Передача монопольного права на представительство общего интереса государю-самодержцу при уравнивании всех остальных в бесправии блокирует осознание этого интереса подданными, препятствует формированию у них государственной ответственности.

Частичная демилитаризация милитаристской государственности в пользу одного из сословий сопровождается его стремлением превратить полученную свободу в привилегию при сохранении несвободы или меньшей свободы других – вот что показало созванное Екатериной собрание депутатов. И именно поэтому абстрактные «общие начала» императрицы, столкнувшись с «подробностями» Непримиримых частных интересов, не имели никаких шансов на сохранение статуса универсальных. Поняв это, Екатерина не отказалась, однако, от либеральной составляющей своего идеала, а превратила ее из универсальной в локальную, распространявшуюся лишь

77 ЛюбавскийМ. История царствования Екатерины II. СПб., 2001. С. 85.

на меньшинство ее подданных. В этом смысле она, распустив миссию законодателей, впоследствии действительно проводила в жизнь отдельные депутатские пожелания и проекты. В том числе и потому, что среди них были и такие, которые локально-сословной интерпретации ее идеала вполне соответствовали.

Историческая задача, которую решала императрица, и в данном отношении была для России совершенно новой. Полуторагодичная работа депутатов показала: попытка приспособить милитаристскую державную государственность к условиям мирного времени, реабилитируя частные интересы и допуская дозированные свободы, наталкивается на неготовность к этому не только «низов» но и общественных «верхов». То, что было расколом между догосударственной и государственной культурой в такой государственности, приспособленной для ведения войн, при ее демонтаже обнаружило себя как отсутствие государственной культуры вообще. Ее еще только предстояло создать, чем и занялась Екатерина на втором этапе своего царствования.

12.3. Социальные границы раскрепощения. Дворяне и горожане

После неудачного опыта Уложенной комиссии стратегия Екатерины заключалась в том, чтобы способствовать формированию государственной культуры двух сословий – дворянства и горожан, отложив решение крестьянского вопроса до лучших времен. Само по себе это было для Руси не внове: Алексей Михайлович, как мы помним, действовал в том же направлении. Новизна заключалась не в выборе опорных сословий, а в том, что речь впервые шла о сословиях без кавычек, т.е. относительно свободных группах населения с реабилитированными частными интересами. Коррекция авторитарно-либерального идеала вела Екатерину в Европу, но – не в будущую бессословную Европу просветителей, а в Европу сословную, т.е. уходящую. Самодержавная русская власть пыталась перенести в Россию не отдельные достижения европейской культуры в духе Петра I, а сразу всю европейскую историю, основными субъектами которой были феодалы-землевладельцы и вольные города. Но это избирательное заимствование чужого прошлого, осуществлявшееся при сохранении самодержавия и крепостного права, было, как и при Петре, не европеизацией в строгом смысле слова, а новой, более глубокой коррекцией в европейском духе русского «особого пути».

Культурно чужое интегрировалось в самобытное свое, что в перспективе вело к разрушению последнего. Но стратегически тупиковое нередко бывает ситуативно жизнеспособным, что и показала реформаторская деятельность Екатерины. Начавшаяся до нее демилитаризация отечественной государственности была закреплена при ней в новых формах, соответствовавших изменившемуся характеру этой государственности.

Синтезирование самодержавия с подтвержденной Екатериной свободой дворянства, соединение предоставленной ему возможности не служить с сохранением его в качестве служилого сословия были осуществлены посредством предоставления дворянам еще двух прав – права самоорганизации (в виде дворянских собраний) и сословного самоуправления, предполагавшего учреждение выборных должностей в губернских и уездных органах власти. Эти дополнительные права нисколько не подрывали позиций императорской власти. Во-первых, они не были политическими и ограничивались исключительно местным уровнем. Во-вторых, реальная независимость и самостоятельность местных органов управления была в значительной степени мнимой, ибо «выбранные на те или иные должности дворяне становились попросту правительственными чиновниками, проводившими на местах политику центра»78. Вместе с тем предоставление этих прав уже само по себе позволяло частично решить проблему привлечения дворян на государственную службу, возникшую после издания Петром III указа о дворянской вольности.

Избрание на выборные должности и право голоса в дворянском собрании обусловливались наличием офицерского звания, т.е. предварительной военной службой. Формально к ней дворянин не принуждался, но и полностью избежать ее не мог. Официально позволялось рано уйти в отставку и осесть в поместье, обслуживавшемся крестьянским трудом, однако и этой возможностью пользовались Далеко не все. Гражданская служба была выгодной, принося, как мы сказали бы сегодня, неплохие «теневые» доходы. Иными словами, предписанное «беззаветное служение» заменялось неписанным «заветом» между государством и частным интересом дворянина. Их взаимосвязь – экономическая, моральная, психологическая – обеспечивалась и иерархией официальных статусов (чинов). «Без службы нельзя было получить чина, и дворянин, не имеющий чи-

78 Каменский А.Б. От Петра I до Павла I. С. 430.

на, показался бы чем-то вроде белой вороны. При оформлении любых казенных бумаг (купчих, закладов, актов покупки или продажи, при выписке заграничного паспорта и т. п.) надо было указать не только фамилию, но и чин. Человек, не имеющий чина, должен был подписываться: „недоросль такой-то" ‹…› Одновременно с распределением чинов шло распределение выгод и почестей»79.

Так свобода дворянства, впервые получившего сословную организацию и сословную мотивацию, была вписана в самодержавную государственность. Но тем самым и сама эта государственность впервые обретала организационную форму, соответствовавшую переходу в демилитаризированное состояние. Однако Екатерина неспроста, очевидно, в один и тот же день (21 апреля 1785 года) обнародовала сразу две жалованные грамоты, касавшиеся дворянства и городов. Одновременность их издания символизировала желание императрицы опираться на оба сословия, а тот факт, что это был и день ее рождения, подчеркивал значение, которое она этим документам придавала. Они очерчивали социальные границы, в которых Екатерина считала возможным воплощение своего идеала сочетавшего традиционный отечественный авторитаризм с европейским просветительским либерализмом.

Сословию городских мещан, как и дворянству, были предоставлены права самоорганизации (аналогом дворянских собраний стали градские общества) и самоуправления (через выборные городские думы). Но, как и в случае с дворянством, то были управляемая самоорганизация и управляемое самоуправление. Логика демилитаризации понуждала к созданию народного полюса власти. Логика самодержавия требовала превращения этого полюса в придаток однополюсной властной модели. Однако пространство личных свобод при этом все же расширилось: горожанам была предоставлена возможность нестесненной государством предпринимательской деятельности, а купцы первой и второй гильдии освобождались, подобно дворянам, от телесных наказаний и некоторых повинностей.

Так Екатерина пересаживала на русскую почву многовековой опыт городской Европы, бывший там продуктом не административной, а стихийной низовой активности. Идеалы Екатерины опережали этот опыт. В своей практической политике она вынуждена была с ним считаться, что и заставляло ее заимствовать из него

79 Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1997. С. 28-29.

и насаждать в России то, что в Европе себя уже изжило – например, средневековую цеховую организацию ремесленников. Впечатляющих результатов такая политика принести не могла, но она иллюстрирует общую направленность деятельности Екатерины, пытавшейся в локальном социальном пространстве обеспечить синтез самодержавия и свободы.

Однако такой синтез, придавая демилитаризированной государственности необходимые точки опоры, сам по себе не мог обеспечить обретение этой государственностью нового культурного качества. Дозированные свободы и выборность должностных лиц не превращали некомпетентного чиновника в компетентного, а коррумпированного – в некоррумпированного. Перед Екатериной II стояла та же проблема, что и перед Петром I, – проблема изменения людей. Он решал ее принуждением и устрашением, но его опыт показал, что средства эти отнюдь не всесильны: с их помощью можно научить подданных хорошо воевать, осваивая необходимые для войны новые знания, можно заставить брить бороды и сменить костюмы, но нельзя преобразовать культуру и нравы. Екатерина, отказавшись от методов Петра, противопоставила насилию гуманитарное просвещение и воспитание.

От этой идеи, сформулированной в «Наказе» под влиянием европейских мыслителей, она не только не отказалась, но проводила ее в жизнь целеустремленно и последовательно. Ее идеал должен был стать идеалом ее подданных и превратить их в граждан. Не всех, но хотя бы тех, кому императрица даровала вольности и права, необходимые и достаточные, по ее мнению, для восприятия этого идеала.

Подобно Петру, Екатерина пыталась стать живым воплощением и главным пропагандистом своего идеала. Петр ездил за границу и привозил оттуда заимствованные им новые технологические и организационные средства. Екатерина ездила по стране, демонстрируя и распространяя новую гуманитарную культуру своим поведением и стилем общения. Те же цели она преследовала и в издаваемом ею журнале «Всякая всячина». На его страницах она не только выступала в качестве автора, но и могла даже вступить в публичный диалог с известным литератором Николаем Новиковым о том, чем должна заниматься сатира, – разоблачением абстрактных человеческих пороков или обличением их конкретных носителей. Беспрецедентным был и тот простор, который открыла Екатерина для просветительской деятельности. В ее царствование впервые появились частные издательства, а количество изданных книг, в том числе и переводных, многократно превышало число тех, что были изданы при всех других русских правителях XVIII века.

Особая роль в планах изменения людей и их культуры отводилась образованию, которое при Екатерине впервые было распространено не только на дворянскую элиту, но и на широкие слои населения – правда, только городского. В 1780-х годах была создана система двухклассных в уездах и четырехклассных в губерниях народных училищ с единой методикой преподавания и организацией учебного процесса. О том, сколь большое значение им придавалось, можно судить по тому, что одним из авторов написанной специально для училищ книги «О должностях человека и гражданина» была сама императрица.

Все эти и многие другие меры, безусловно, способствовали росту образованности и развитию отечественной светской культуры, закладывали основы ее будущих достижений. Но качество государственности они не меняли. Просвещение, призванное соединить под сенью самодержавной власти свободу с законностью, в этом отношении обнаруживало полное бессилие.

О размахе должностных злоупотреблений в екатерининскую эпоху много написано, и мы не будем на этом останавливаться, ограничившись лишь двумя свидетельствами современников. «Непостижимо, что происходит; все грабят, почти не встретишь честного человека»80, – писал в частном письме внук Екатерины и будущий император Александр I. А вот как выглядели должностные лица в художественной литературе, а значит, и в формировавшемся общественном мнении. В одной из комедий того времени, написанной в год смерти императрицы, чиновники, по воле автора, хором излагают свое жизненное и служебное кредо:

Бери, большой тут нет науки; Бери, что можно только взять. На что ж привешены нам руки, Как не на то, чтоб брать? 81

Демилитаризация российской государственности не только не снимала старые проблемы, но и усугубляла их. Это стало очевидным еще до Екатерины, однако рельефнее всего проявилось

80 Цит. по: Корнилов А.А. Курс истории России XIX века. М., 1993. С. 37.

81 Капнист В.В. Собрание сочинений: В 2 т. М.; Л., 1960. Т. 1. С.358.

именно при ней. Столетие с лишним спустя стране предстоит войти во второй милитаристский цикл, а на выходе из него столкнуться с тем же, с чем столкнулась императрица в XVIII столетии. Поэтому важно понять, почему культ законности, который Екатерина исповедовала сама и предлагала своим подданным, обернулся практикой беззакония.

12.4. Самодержавие и право

Любая государственная форма выглядит в глазах людей оправданной лишь в том случае, если она способна поддерживать свою устойчивость. В милитаристском цикле, растянувшемся на несколько столетий, устойчивость отечественной государственности обеспечивалась благодаря последовательному закрепощению всех общественных слоев. От обвала в смуту это ее не застраховало, но и выйти из смуты не помешало. Демилитаризация, бывшая неизбежной после завоевания Россией державного статуса, потребовала от власти создания новых опорных точек с учетом быстро укоренявшихся ценностей приватной жизни и осознания различными группами населения своих частных и групповых интересов.

В результате в российскую политическую практику впервые вошли понятия не только свобод, но и прав граждан. Это изменило и роль закона: если раньше он использовался властью исключительно для разверстки обязанностей и принуждения к их исполнению, то теперь он ставился и на защиту прав. То, что уже было сказано о реформаторской деятельности Екатерины II, свидетельствует о ее движении в данном направлении. Делала же она это не только в силу своих идеалов и убеждений, но и потому, что в изменившихся условиях лишь так можно было сохранить устойчивость самодержавной формы правления. Парадокс, однако, заключался в том, что устойчивость, достигавшаяся благодаря превращению прав отдельных сословий в сословные привилегии, могла быть обеспечена только за счет отступления от принципа законности и его официально Декларировавшейся универсальности. Опора на юридически привилегированное меньшинство всегда требует дополнительной платы этому меньшинству в виде государственного попустительства беззаконию.

Как отмечают исследователи, во времена Екатерины «существовали законы, которые вообще не были рассчитаны на реальное исполнение». Так, при ней «несколько раз издавался закон, запрещавший брать взятки, но поскольку закона, разрешавшего брать взятки, никогда не было, то появление каждого нового запрета, по сути дела, лишь подчеркивало его условный характер. Сама Екатерина II прекрасно знала, что закон этот исполняться не будет. Более того, она смотрела на взяточничество сквозь пальцы»82. Сквозь пальцы смотрела императрица и на то, что, вопреки запрету на продажу помещиками крестьян без земли, торговля шла полным ходом. Столь вольное обращение с законом появилось на Руси отнюдь не при Екатерине. Но именно при ней оно обнаружило себя как способ самосохранения самодержавной государственности, вступавшей в цикл демилитаризации.

Государственность эта оказалась совместимой и с реабилитированными частными интересами меньшинства, даже с его юридически фиксированными правами. Но опираться на привилегированное меньшинство она, повторим, могла лишь постольку, поскольку признавала за ним – в дополнение к легальным правам – неписанное право на отступление от законности. Милитаристская государственность тоже не могла справиться со злоупотреблениями. Но при ней они считались отклонением от нормы, подлежащим устранению, и нередко становились объектом жестких репрессий. Демилитаризированная государственность с ними фактически примирилась, отмежевываясь от них лишь декларативно и сознательно подменяя принцип законности его имитацией.

В какой-то степени такая практика объяснялась ситуативными обстоятельствами, а именно – несовершенством тогдашнего законодательства. Упорядочить его, свести в единый кодекс Екатерине, как мы уже отмечали, не удалось. Отдельные нормы, принятые в разное время, зачастую друг другу противоречили, что открывало неограниченные возможности для их произвольного применения83. Но главное было все же не в этом.

Через несколько десятилетий после смерти императрицы, при ее внуке Николае I, свод законов в России появится, однако злоупотребления не заблокирует. Потому что их глубинный источник находился в самом устройстве российской государственности,

82 Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 44.

83 «В многочисленных судебных инстанциях и в административных местах судья и администратор мог, при отсутствии свода действующих законов, всегда выбрать из массы хранившихся в канцелярских архивах законов, указов и сепаратных распоряжений любое, чтобы опереться на него чисто формально при решении каждого данного дела. Понятно, какой простор злоупотреблениям во всех правительственных местах создавался этим порядком» (Корнилов А.А. Указ. соч. С. 36).

поддерживавшей свою устойчивость посредством превращения юридически гарантированных прав в привилегии отдельных сословий и правовой неотрегулированности их отношений с теми, кто таких прав был лишен. Там, где идея права используется локально и избирательно, не может стать универсальным регулятором и прин-113 законности. Не может там появиться и закрепиться в культуре и развитое правосознание, какие бы ни предпринимались ради этого просветительные и воспитательные усилия84.

Екатерина осуществила первую в истории страны приватизацию, наделив привилегированные сословия неотчуждаемым правом владения собственностью. Но их численность в то время не составляла и десятой части населения. К тому же одно из них (дворянство), получив привилегированную возможность владеть землей и при этом не служить, сохраняло за собой и монопольную возможность владеть крепостными, лишенными каких-либо прав вообще, формально они частной собственностью помещиков не являлись, однако последние могли распоряжаться ими по своему усмотрению именно как «крещеной собственностью». Эта ситуация находилась вне пределов правового поля: отношения между дворянами и крестьянами частично регулировались отдельными императорскими указами, но в целом оставались юридически нефиксированными. Екатерина, воспитанная на трудах европейских просветителей, ненормальность такого положения вещей понимала. Но как подступиться к крестьянскому вопросу, не подрывая дворянскую опору трона, она не знала. Поэтому закрывала глаза и на то, что помещики в отношениях с крепостными не очень-то считались даже с существовавшими законодательными запретами.

Юридическое закрепление права собственности вводило страну во второе осевое время в той области, в которой Россия раньше находилась за его пределами, – в области социально-экономических отношений. Однако сословная локальность, неуниверсальность этого права оставляла тех, кто им не наделялся, в доосевом состоянии. Тем самым социокультурный раскол обретал еще одно, теперь уже правовое измерение. И оно проявится во всей своей

84 «Культурный парадокс сложившейся в России ситуации, – замечает Ю.М. Лотман, – состоял в том, что права господствующего сословия формулировались именно в тех терминах, которыми философы Просвещения описывали идеал прав человека» (Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 40). К этому можно добавить: условия существования тех, над кем осуществлялась господство, в правовых терминах не формулировались вообще.

остроте, когда в середине XIX века вопрос об отмене крепостного права станет вопросом практической политики.

Освобождение крестьян не могло быть осуществлено без наделения их землей, принадлежавшей помещикам, что подрывало узаконенное при Екатерине их право собственности. Найденное решение – выкуп крестьянами помещичьей земли – проблему не только не снимет, но и станет одной из причин обвала российской государственности и исторического краха российского дворянства. Ситуативная устойчивость самодержавной власти, которую Екатерине удалось обеспечить, была тупиковой стратегически85. Но императрица этого не знала. Она была уверена в том, что ее идеал, включавший универсальные принципы законности и права, может быть воплощен в жизнь поэтапно, распространяясь поначалу лишь на меньшинство населения.

Но екатерининский правовой идеал плохо стыковался не только с крепостничеством. Он плохо сочетался и с самодержавием, которое рассматривалось императрицей как главный политический инструмент, с помощью которого этот идеал только и мог быть реализован в России. Самодержавие не в состоянии исполнить роль гаранта права в силу самой своей природы, предполагающей, что оно, самодержавие, является одновременно и единственным источником права. Последнее в таком случае выступает не как универсальный верховный принцип, которому подчиняется в том числе и верховная власть, а как нечто производное от этой власти и потому от нее зависимое, что твердые юридические гарантии исключает.

Заимствовав либеральную компоненту своего идеала у философов-просветителей, Екатерина вовсе неспроста даже в предельно абстрактном «Наказе» уклонялась от использования таких базовых просветительских абстракций, как «естественное право» и «общественный договор». Ведь «естественность» права означает, что оно дано человеку не правителем, а природой, т.е. от рождения. Соответственно, и понятие «общественного договора» означает, что государственная власть вторична по отношению к человеческому сообществу: именно оно – источник власти и ее полномочий, важнейшим из которых и является защита неотъемлемых

85 О ситуативной и стратегической (краткосрочной и долгосрочной) устойчивости екатерининской государственной системы см.: Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И. Екатерина II, Самодержавие и Русская Власть // Русский исторический журнал. 1998. Т. 1. №4.

и отчуждаемых естественных прав граждан. Если же монопольным источником права и законности выступает монарх-самодержец, то тем самым предполагается принципиальная отчуждаемость человеческих прав: дарованное сегодня может быть отобрано завтра, данное одним самодержцем может быть отнято другим.

Нельзя сказать, что Екатерина всего этого не осознавала, на предприняла шаги, призванные примирить авторитарно-самодержавную и либерально-правовую составляющие ее идеала. О данных шагах уже упоминалось: императрица признала, что, наяду с законами, изменение которых допустимо, должны быть и законы постоянные, «непременные», отмене не подлежащие. Более того, в жалованных грамотах дворянству и городам особо оговаривалось, что права тех и других даются им навсегда - «на вечные времена и непоколебимо». Это означало косвенное ограничение самодержавия. Но – только косвенное: прямых законодательных ограничений оно на себя не накладывало, власть самодержца по-прежнему считалась безграничной. И уже сын Екатерины Павел I наглядно и убедительно продемонстрирует, что косвенными ограничениями при желании можно и пренебречь. А после того, как Павла насильственно устранили, одним из самых обсуждаемых стал вопрос о гарантиях от самодержавного произвола. В начале XIX века людей волновало то же самое, что во времена Ивана Грозного. И решение им было найти не легче, чем их далеким предшественникам.

Но если верховная власть сохраняет за собой привилегию неограниченности, если соблюдение самодержцем юридических норм остается в зависимости от его доброй воли, то принцип законности лишается своего универсального значения. Мы уже говорили об этом в разделе о Петре I, как говорили и о том, что при таком положении вещей универсальным становится вольное обращение с законом на всех этажах управленческой иерархии. Когда же самодержавная власть наделяет особыми правами меньшинство населения за счет большинства, то она просто обречена на попустительство меньшинству, поддержка которого становится главным Условием ее самосохранения. После того, как дворянство получило вольность, снисходительное отношение к коррумпированности бюрократии, ядро которой составляли именно дворяне, стало важнейшим условием государственной устойчивости. Альтернативой этому союзу формально неограниченной власти и реально свободной от ее контроля элиты был Пугачев.

Строго говоря, последовательное проведение принципа законности не в состоянии обеспечить никакая власть, претендующая на монополию. Об этом свидетельствует опыт не только России, но и европейских абсолютных монархий – они тоже попустительствовали коррумпированному чиновничеству, бывшему одной из их базовых опор. Но под политической оболочкой европейского абсолютизма сохранялись старые и создавались – вопреки абсолютизму – новые социокультурные предпосылки для перехода к разделению властей и правовому государству. Под оболочкой российского самодержавия таких предпосылок до Екатерины не возникло (поэтому сохранять было нечего), но и обновленная ею государственная система их вызреванию не способствовала.

Эта система могла ассимилировать идею постоянных, стоящих выше монаршей воли законов и сохранять устойчивость при частичной реализации данной идеи в екатерининских жалованных грамотах. Этой системе не было противопоказано и осуществленное императрицей отделение суда от администрации, т.е. специализация властных функций. Но законодательное ограничение самодержавия, а значит – и разделение властей, ей было противопоказано. Иными словами, трансформироваться в правовое государство эта система не могла, такая возможность была в ней заблокирована. Поэтому она не была надежно защищена от пугачевщины – подавленная в XVIII веке, та вторично ворвется в русскую жизнь в начале XX столетия. Но пугачевщина во всех ее отечественных разновидностях отличалась от европейских революций тем, что из нее могла вырасти только новая доправовая государственность.

По свидетельствам современников, Екатерина раздражалась, когда приближенные указывали ей на несоответствие ее намерений существующим законам86. Но дело не только и не столько в личных особенностях императрицы, в ее готовности или неготовности ограничивать себя в политической практике собственными принципами и идеалами. Ее внук Александр I, получив престол после четырехлетнего самодержавного произвола Павла, тоже более чем благосклонно относился к мысли об ограничении самодержавия постоянными (конституционными) законами и почти сразу же пошел дальше своей бабки. В самом начале своего царствования он

86 См.: Медушевский А.Н. Демократия и авторитаризм: Российский конституционализм в сравнительной перспективе, М., 1998. С. 307; Троицкий С.М. Россия в XVIII веке. М., 1982. С. 190.

предоставил Сенату право высказывать возражения против императорских указов, если они не соответствовали законам, были неясны по своему смыслу или неудобны по тем или иным соображениям. Это была попытка воспроизвести на русской почве практику французских судебных парламентов времен королевского абсолютизма. Но несмотря на то, что французский опыт заимствовался лишь частично и императору не предписывалось считаться с высказанными замечаниями и возражениями, первый же случай вмешательства сенаторов в законотворческую деятельность Александра оказался и последним: дарованное право было дезавуировано87.

Внук Екатерины, как и она, был воспитан на идеях европейского Просвещения и не меньше ее хотел следовать им в своей политике. Но он не хуже ее понимал: сложившаяся в стране государственная система может сохранять устойчивость лишь при условии, что европейский либерально-правовой идеал сохраняет свое подчиненное положение по отношению к идеалу авторитарно-самодержавному. В результате же заимствование у Европы «общих начал», опережавших реальный европейский опыт, уживалось с сохранением «подробностей», которые свидетельствовали о том, что даже этот опыт Россия заимствовать и освоить не в состоянии. Продолжение и углубление европеизации при Екатерине II по-прежнему вели страну одновременно и в Европу, и в сторону от нее.

12.5. Зерна и плевелы либерального самодержавия

Снисходительное отношение Екатерины к несоблюдению законов выглядит, на первый взгляд, сознательным отступлением от ее политического идеала, в котором принцип законности, напомним, был основополагающим, и кажется вынужденной уступкой неподатливой исторической реальности. Аналогичный вывод напрашивается и при рассмотрении ее политики в крестьянском вопросе: ведь крепостному праву в этом идеале тоже не было места. Но такая интерпретация поведения императрицы представляется нам упрощенной. Дело в том, что ее общественный идеал изначально был более сложным и многосоставным, чем мы его представили. Кроме того, прагматические отступления от него в политической практике Екатерины сопровождались и коррекцией самого идеала. Не претендуя на детальный анализ его эволюции, остановимся на тех его составляющих, о которых еще не говорилось.

87 Тургенев Н. Россия и русские. М., 2001. С. 284.

Екатерина лишь частично отказалась от государственного утилитаризма Петра I. Во имя государственной пользы она тоже готова была превращать в утилитарное средство то, что ее европейские идейные учителя считали такому превращению неподлежащим. Ведь даже предоставление помещикам права ссылать крестьян на каторгу мотивировалось не столько заботой об интересах дворян, сколько общегосударственными соображениями: у военно-морского ведомства не хватало людей для работы на галерах, где и предполагалось использовать дополнительный контингент каторжников88.

Аналогичной была и мотивация закрепощения украинских крестьян: оно позволяло увеличить доходы казны. Но лишение Украины автономии и введение там российских порядков обнаруживают и другое: либерально-просветительские принципы не только сочетались в сознании и поведении Екатерины с государственным утилитаризмом, но и сами могли становиться при этом утилитарным средством, используемым в откровенно нелиберальных целях. В данном случае принцип универсальности закона, призванный в либерально-просветительской доктрине служить защите прав и свобод граждан, оказывался средством уравнивания людей в бесправии и несвободе.

Вместе с тем в идеале Екатерины отчетливо просматривается утилитарная составляющая в том индивидуалистическом ее понимании, которое сложилось в Европе. В отличие от Петра, она культивировала в обществе представление не только о государственной, но и о частной пользе и выгоде. На одной из медалей времен Екатерины была даже высечена надпись: «Путь на пользу»89. Жалованная грамота мещанскому сословию официально именовалась «грамотой на права и выгоды городам Российской Империи». Показателен и отмеченный исследователями интерес императрицы к сочинениям «отца английского утилитаризма» Иеремии Бентама90. Она не просто реабилитировала личные «прибытки», веками считавшиеся на Руси нелегитимными, но и объявила их одной из важнейших ценностей, которой следует руководствоваться в жизни. Однако ценность эта в культуре, как мы уже отмечали, не приживется и будет отторгнута.

88 См.: Каменский А. Российская империя в XVIII веке. С. 245.

89 См.: Брюкнер А. Путешествие Императрицы Екатерины II в полуденные края России в 1787 году // Журнал Министерства народного просвещения. 1872. Т. 162.

90 Биллингтон Дж.Х. Икона и топор: Опыт истолкования истории русской культуры. М., 2001. С. 269.

И произойдет это, не в последнюю очередь, именно потому, что сложившаяся при Екатерине государственная и общественная система укоренению европейского индивидуалистического утилитаризма никак не способствовала, скорее – наоборот.

Идея личной пользы и выгоды не могла стимулировать производительную деятельность крестьянского большинства, принуждавшегося к безвозмездной работе на помещика или на государство. Но она не могла стимулировать и предпринимательскую активность дворянства, имевшего возможность существовать за счет труда крепостных. Наконец, она не могла способствовать росту городской буржуазии и ее хозяйственной инициативы, ибо он был ограничен монополией дворян на владение крепостными и крайним дефицитом свободной рабочей силы. При таких обстоятельствах идея эта неизбежно утрачивала свое европейское содержание и трансформировалась в потребительский, приобретательский утилитаризм91, в котором индивидуальная выгода опосредуется не трудом и предприимчивостью, а статусными привилегиями и степенью интегрированности в коррупционно-бюрократическую систему.

Реакцией на такой утилитаризм и станет со временем отрицание и профанирование утилитаризма как такового. Ему будет противопоставлено бескорыстное служение общему благу и противоборство с тем, что препятствует его достижению. Но и само понимание общего блага будет пониматься уже не так, как понималось оно Екатериной. В новом его толковании не останется места не только для крепостничества, но и для самодержавия. Либерально-просветительская составляющая идеала Екатерины отделится от созданной ею государственной системы и начнет самостоятельную жизнь в культуре. Перефразируя известное выражение, можно сказать, что «Наказ» разбудит Радищева, от которого историческая дорога поведет к декабристам и всем тем, кого, в свою очередь, разбудят они.

Екатерина осознавала силу абстрактных идей и таящиеся в них интеллектуальные и этические соблазны задолго до Французской революции. Индивидуалистический утилитаризм, который она хотела укоренить в русской жизни, призван был отвлечь умы от «общих начал», касавшихся государственного устройства,

91 «Анализ русского утилитаризма показывает, – пишет Е. Яркова, – что характерной его особенностью было преобладание примитивных форм, ориентирующих человека не на производство, а на приобретательство». См.: Западники иационалисты: возможен ли диалог? М., 2003. С. 472.

нейтрализовать ценности и идеалы, выводившие сознание за преелы существующей социально-политической системы и ставившие ее под сомнение. Он призван был сделать самоценным проживание в приватном пространстве с максимально возможной пользой для себя и своих близких, а представление об «общем благе» ограничить идеей служения тому государству, которое такое проживание гарантирует. «Началом начал служила личная выгода, не высшие устремления»92. Но именно потому, что желание' обеспечить такую выгоду могло у меньшинства проявляться лишь так, как оно проявлялось, а у большинства не могло проявиться вообще, нельзя было заблокировать и выводившие за границы существующей социально-политической реальности «высшие устремления».

Репрессивные меры против Радищева и вполне лояльного к самодержавию Новикова, предпринятые Екатериной после того как «высшие устремления» на родине просветителей материализовались во Французской революции, стали первым проявлением стратегической неустойчивости либерального самодержавия. Завершив освобождение дворянства и сделав его привилегированным сословием, Екатерина сознательно и целенаправленно приобщала его к европейской культуре. Но эта культура в самодержавно-крепостнической системе была инородной и потому антисистемной. Они могли сосуществовать лишь постольку, поскольку им обеим противостояла догосударственная культура «низов», впервые обнаружившая при Екатерине претензии на захват государства и его преобразование в соответствии с собственными канонами и идеалами.

Емельян Пугачев, нарекшись царем Петром III, должен был и действовать, как царь, т.е. как персонификатор государственного, а не локального догосударственного начала. Народная культура, на которую опирался самозванец, предоставляла ему для этого готовую «отцовскую» матрицу властвования, отторгавшую любые промежуточные звенья власти между отцом и остальными домочадцами, равно как и привилегии каких-либо социальных групп. Отторгались ею, как чужие и чуждые, и европейские культурные образцы, которым открыто следовала по воле царей и вместе с ними дворянская элита. Санкционировав физическое уничтожение помещиков и чиновников и выступая в своих манифестах против «чужих законов, взятых в Германии», против «бритья и других

92 Биллингтон Дж.Х. Указ. соч. С. 286-287.

богохульств, противных христианской вере», Пугачев действовал в полном соответствии с архаичным каноном.

Не противоречил этому канону и декларировавшийся «царем» тип государственности. Пугачев предлагал своим «подданым» единоличную власть царя-отца без каких-либо привилегированных промежуточных инстанций: «Жалуем ‹…› всех находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков быть верноподданными рабами собственно нашей короны»93. Но это «верноподданническое рабство», заимствованное из официального языка Петра I и его преемников, от которого, напомним, Екатерина II уже отказалась, сочеталось в предлагавшейся самозванцем «государственности» с идеей казачьей вольности, распространяемой на всех. То был идеал всеобщего огосударствления и одновременно всеобщего оказачивания: «Награждаем вольностью и свободою и вечно казаками»94.

Пугачев, похоже, не понимал, что хотел сочетать несочетаемое: тотальное подчинение населения государству с казачьим догосударственным локализмом несовместимо. Примерно через полтора столетия большевики популярно объяснят это потомкам пугачевских повстанцев, вместе с «помещиками и капиталистами» ликвидировав и все казачество. Но кое-что, причем весьма существенное, самозванец все же угадал. Системной альтернативой екатерининскому либеральному самодержавию, при котором социокультурный раскол российского социума получил законченное, в том числе и правовое, оформление, и в самом деле могло быть только всеобщее огосударствление.

Но до этого было еще далеко. Екатерининская система обладала определенным запасом исторической прочности, которого ей хватит на три послеекатерининских царствования. Он окажется Достаточным даже для того, чтобы одолеть сильнейшую в Европе армию Наполеона и обрести в результате международный статус, которым не обладала в то время ни одна страна. Чем же обеспечивалась прочность этой внутренне глубоко расколотой государственной системы?

Во-первых, пугачевщина способствовала консолидации самодержавия и дворянства, осознавших свою взаимозависимость. В то же время крестьянство на самостоятельную антисистемную

93 Цит. по: Покровский М.Н. Указ. соч. Кн. 2. С. 145.

94 Там же.

роль претендовать не могло, и разгром пугачевских поветстанцев лишний раз его в этом убедил. Оно нуждалось в лидере-субъекте со стороны. Таковым долгое время было казачество, но Екатерине после подавления восстания удалось завершить начавшуюся еще до нее интеграцию казачества в государство, сделав его составной частью российской армии и пожаловав его элите дворянские титулы. Теперь такой лидер-субъект мог прийти в деревню только из города. Но в городе он появится еще очень не скоро.

Во-вторых, прочность системы обеспечивалась созданной Петром I постоянной профессиональной армией. И дело не только в том, что казачье-крестьянские отряды не могли ей всерьез противостоять: они были разгромлены несмотря на то, что восстание Пугачева произошло во время Русско-турецкой войны, в которой участвовали основные войска. Дело и в том, что армия состояла из людей, вырванных из повседневного уклада и пожизненно изолированных от закрепощенного населения. Правда, в конце екатерининского царствования срок солдатской службы был сокращен до 25 лет, но в целом это мало что меняло: армия оставалась надежным защитником системы от внутренних угроз.

В-третьих, не был исчерпан еще экстенсивный тип развития. Более того, именно при Екатерине II – после присоединения Крыма и плодородного степного пространства – он позволил значительно увеличить ресурсы страны. Торговля хлебом стала одним из важнейших источников пополнения казны, и многие историки убеждены в том, что именно колонизация Юга стала важнейшим фактором, обусловившим жизнеспособность екатерининской системы. К этому можно добавить финансовые кредиты европейских стран: Екатерина была первым российским правителем, которому удалось их получить. Результатом, правда, стал и весьма значительный по тем временам внешний долг, но Россия в данном отношении не была исключением.

В-четвертых, присоединение новых территорий, ставшее возможным благодаря военным победам России, позволило существенно упрочить ее державный статус, бывший со времен Петра основным легитимационным ресурсом власти. Обнаружилось, что демилитаризация государственности этому не препятствовала, что дело Петра можно продолжать и после того, как некоторые базовые опоры созданной им системы закрепощения были разрушены. Екатерине удалось совместить в своем лице образ императрицы-победительницы с образом правительницы, воплощавшей в своей деятельности идею мирной державности, что соответствовало настроениям и ожиданиям послепетровской эпохи. Удалось же ей это в том числе и потому, что две войны с Турцией, которые в совокупности растянулись почти на треть долгого екатерининского царствования, Россия начинала как оборонительные.

Преемники Екатерины для поддержания державного статуса страны будут втягивать ее в кровопролитные столкновениям иного типа, продолжая тем самым внешнеполитическую линию, обозначившуюся при Елизавете Петровне (участие России в Семилетней войне в Европе). Но до тех пор, пока этот статус им удастся поддерживать своими победами, созданная Екатериной государственность будет сохранять свою устойчивость и обходиться без существенных трансформаций. Когда же он окажется после поражения в Крымской войне (1853-1856) существенно поколебленным, император Александр II из убежденного охранителя, каким он был до этой войны, превратится в одного из самых известных в отечественной истории царей-реформаторов.

Глава 13 Авторитарно-христианский идеал: возвращение к пройденному

Отмена в 1861 году крепостного права была естественным логическим и историческим завершением начавшихся при Петре III и Екатерине II процессов. Демилитаризация государственности не могла остановиться на полпути. Однако между смертью Екатерины и началом реформ Александра II прошло шесть с половиной десятилетий, а созданная ею система пережила и ее сына Павла I, и двух ее внуков – Александра I и Николая I. Причем система эта, оставаясь неизменной в своих основаниях, продемонстрировала достаточно высокую степень приспособляемости к меняющимся условиям и способность отвечать – до поры до времени – на новые исторические вызовы.

Революционная эпоха, в которую Европа вошла еще при жизни Екатерины, не поколебала устойчивость российской самодержавной государственности. Последняя без особых усилий справилась с покушавшимися на ее устои декабристами (1825) и с восставшими поляками (1830), мечтавшими о восстановлении независимости. Но еще раньше прочность этой государственности проявилась и значительно увеличилась в победоносной войне с порожденным Французской революцией Наполеоном. Европейская революционная волна не только не захлестнула Россию, но и сделала ее главным оплотом европейского консерватизма.

Однако здесь-то и подстерегала ее серьезная угроза. Международные амбиции России, ставшие прямым следствием ее заглавной роли в освобождении континента от Бонапарта, в конечном счете привели к тому, что именно консервативная Европа против нее и объединилась. В Крымской войне страна оказалась без союзников. Даже Австрия, которой Россия несколькими годами ранее помогла подавить венгерскую революцию, поддерживать Петербург отказалась. Но эта война выявила и нечто гораздо более существенное. Она выявила исчерпанность ресурса тех культурных и технологических заимствований, которые были осуществлены Петром I.

Европа к тому времени далеко продвинулась по пути научно-технологических инноваций, новый импульс которым был дан промышленной революцией. Россия же успела отстать на целую эпоху – подобно тому, как она отставала от развитых стран в XVII столетии. И, как и тогда, не потому, что не развивалась вообще – она, наоборот, развивалась достаточно успешно. В двадцатилетие предшествовавшее Крымской войне, происходил быстрый переход от мануфактуры и ручного труда к фабрике, оснащенной машинным оборудованием, существенно возросли объемы промышленного производства и экспорта в ряде отраслей. Но Европа, оставаясь пионером инноваций, опять развивалась намного быстрее, чем заимствовавшая их Россия, что и выявилось во время войны. После этого реформы стали неизбежными. Однако в середине XIX века они не могли быть вторым изданием петровского тотального закрепощения и петровской милитаризации. Они могли быть только завершением раскрепощения и демилитаризации, распространением их на крестьянское большинство.

Этому очередному циклу российских реформ будет посвящен следующий раздел книги. Предварительно же есть смысл хотя бы в общих чертах рассмотреть эволюцию отечественной государственности в послеекатерининские десятилетия. Потому что именно в эти десятилетия выявилась тупиковость попыток даже частично вернуть самодержавное государство в милитаризированное состояние. Причем, как нередко бывает в истории, невозможность реанимировать прошлое (в данном случае петровское) заставила обращаться – в поисках идеологических символов – в прошлое, еще более отдаленное (в данном случае в допетровское).

13.1. Тень Московии над Петербургом

Объединение трех императоров, правивших Россией после Екатерины, в один политический ряд может, конечно, показаться исследовательским насилием над историей. Павел, как известно, последовательно урезал права дворян и горожан, предоставленные этим сословиям жалованными грамотами его матери: ликвидировал губернские дворянские собрания и городские думы, ограничил возможности выборного получения должностей, а сами дворянские выборные процедуры поставил под контроль губернаторов. Он запретил ввоз в Россию иностранных книг и их перевод на русский язык, вернул из-за рубежа обучавшихся там студентов и ввел жесткие ограничения на выезд из страны и въезд в нее иностранцев.

Александр же, получив власть после убийства отца, все эти ограничения и запреты сразу отменил и возвратил Россию к порядкам екатерининского времени. Николай, в свою очередь, вновь вернулся к репрессивной практике Павла, хотя и без его откровенного беззакония и демонстративного наступления на права дворянства. И тем не менее есть нечто общее, что сближает трех послеекатерининских правителей. Все они воплощали в своей деятельности одни и те же тенденции, и Александр отличался от отца и младшего брата лишь тем, что в начале своего царствования пытался этим тенденциям противостоять, но – только в начале.

Государственная система, созданная Екатериной, в силу отмеченных выше особенностей не могла представляться ее преемникам упорядоченной и эффективной. Не воспринималась она ими и как стратегически устойчивая, способная успешно отвечать на исходившие из Европы вызовы новой революционной эпохи. Упорядочивание государственного уклада можно было осуществлять в двух направлениях, соответствовавших двум идеалам русского XVIII века,- екатерининскому либеральному и петровскому утилитарно-государственному. Одно из них предполагало утверждение правовых принципов и универсальности закона, что вело, в конечном счете, к ликвидации крепостничества и установлению юридической ответственности и подконтрольности самодержавной власти. Другое подразумевало укрепление этой власти в ее исторически сложившемся виде и ужесточение государственного контроля над общественной жизнью, что означало возвращение к петровской милитаризации.

Перед этой дилеммой стояли все три послеекатерининских императора, и никому из них решить ее не удалось. Все они так или иначе пытались двигаться в обоих направлениях сразу или чередовать их во времени, сочетая при этом с третьим, о котором нам предстоит говорить ниже. И у всех них тон задавала милитаризаторская тенденция – или в полном соответствии с их политическими убеждениями, как у Павла и Николая, или из-за опасений разрушить унаследованную государственную систему проведением первоначально замышлявшихся либеральных реформ, как у Александра.

Преемники Екатерины, помнившие о пугачевщине и хорошо осведомленные о роли низших классов в европейских революциях, не могли не осознавать важности крестьянского вопроса для России и угроз, проистекавших из-за его нерешенности. Даже Павел, убежденный сторонник крепостничества, счел необходимым издать указ, который запрещал помещикам принуждение крестьян к барщинным работам по воскресеньям, ограничивая их тремя днями в неделю. Правда, последнее было скорее рекомендацией, чем жестким предписанием, а потому не выполнялось. Но сама направленность указа симптоматична.

Что касается Александра и Николая, то крестьянский вопрос воспринимали как один из важнейших и искали способы отмены крепостного права. Другое дело, что результаты многочисленных обсуждений в различных тайных комитетах оказались почти нулевыми. Во второй половине александровского царствования были освобождены – без земли и с согласия местных помещиков – прибалтийские крестьяне, но на остальной территории России к этому вопросу всерьез так и не подступились.

Для его решения необходим был общенациональный консенсус, которого не существовало. Двигаться к его достижению пытались постепенно, небольшими шагами. При Александре был издан закон о «вольных хлебопашцах» (1803), разрешавший помещикам освобождать крепостных по взаимной договоренности, а при Николае – закон об «обязанных крестьянах» (1842), который дозволял такое освобождение при условии, что крестьянин отрабатывал свою волю на помещичьей земле, сам земли не получая. Эти косметические реформы ушли в песок: Россия не превращалась ни в страну вольных хлебопашцев, ни в страну вольно-обязанных крестьян. Но сами попытки преодолеть расколотость екатерининской системы, перекинуть мосты между ее культурно и юридически разнородными частями опять-таки весьма показательны. Не менее показательно и стремление устранить изъяны системы, не трогая ее основ, а именно – монопольной дворянской собственности на землю и самого права помещиков владеть крепостными.

Однако и дворянский вопрос не был окончательно снят с повестки дня дарованными Петром III и закрепленными в законодательстве Екатерины II вольностями и привилегиями. И дело не только в том, что дворяне, находившиеся на службе, сохраняли предрасположенность к приватизации государства. Дело и в том, Что либерально-просветительские идеи, брошенные Екатериной в Русскую почву, еще при ее жизни начали давать всходы, на которые она не рассчитывала. После же открытого наступления Павла на узаконенные сословные права дворянства в его верхнем, наиболее образованном и европеизированном слое стала вызревать потребность в надежных правовых гарантиях от возможного произвола со стороны императорской власти. Но такие гарантии означали бы законодательное ограничение самодержавия и в конечном счете дополнение гражданских прав дворянства правами политическими. Ведь формально дворяне имели даже меньший доступ к власти, чем бояре Московской Руси, – у последних была все же Боярская дума.

При таких внутренних обстоятельствах, сочетавшихся с потенциальными внешними вызовами (кризис монархической идеи революционные потрясения в Европе), склонность послеекатерининских правителей вернуться к милитаризации государственной системы не выглядит удивительной. Однако слишком резкое движение в данном направлении, как показал опыт правления Павла и его насильственное устранение в результате дворянского заговора, наталкивалось на жесткие ограничители внутри самой этой системы. Дворянство нельзя уже было вернуть в то огосударствленное состояние, в котором оно находилось в допетровские, а тем более – в петровские времена. Поэтому ремилитаризация могла быть лишь ритуально-символической, что нагляднее всего проявлялось в пристрастии не только Павла, но и обоих его сыновей к военным парадам. Вымуштрованная армия, чеканящая шаг в парадном марше, стала тем символом силы и порядка, который призван был консолидировать расколотую страну вокруг трона и упрочивать легитимность императоров, представавших перед подданными прежде всего в роли полководцев, наследников петровской традиции.

Но в подобной квазимилитаризации, апеллировавшей к державной идентичности и выступавшей заменителем назревших реформ, не просматривалось никаких перспектив. Если даже петровская милитаристская государственность, обеспечившая России державный статус, к мирному времени оказалась неприспособленной и подверглась трансформации, то имитация этой государственности при отсутствии войн обладала еще меньшим консолидирующим ресурсом. Тем более что у всех на памяти был пример Екатерины, сумевшей сохранить и упрочить державный статус России без такого рода имитаций. Квазимилитаризация требовала легитимационной подпитки, которую наилучшим образом могли обеспечить войны и военные победы.

Ни раньше, ни потом Россия не вела столько статусных войн, как при трех послеекатерининских императорах. И с самого начала то были войны не только в защиту традиционного монархического принципа в Европе против революционной армии Наполеона, но – одновременно – и за российское доминирование на континенте в роли главного гаранта соблюдения этого принципа. Даже оборонительная война 1812 года трансформировалась в итоге в статусную: изгнание Наполеона из Центральной Европы, а потом и из Франции превратит Россию в мощнейшую державу того времени. Этот триумф, который Александр символизировал грандиозным парадом войск-победителей в освобожденной от Бонапарта Франции, открывал перспективу длительного мира. Но мир снова возвращал страну к тем трудноразрешимым внутренним проблемам, которые война позволила законсервировать. Мир стал для Александра вызовом, на который у него не было ответа. Просто потому, что в границах екатерининской системы найти его было невозможно.

В свое время с аналогичным вызовом столкнулся и Павел I. Поначалу он не хотел воевать, а хотел обеспечить своим подданным максимум благополучия – в том виде, в каком сам его представлял, и теми средствами, которые считал правильными. Но, наверное, уверенность в успехе своего замысла у него очень быстро иссякла. Вскоре он пошлет армию Суворова в Италию воевать с Бонапартом, а потом даже вступит в союз с последним против англичан и направит в находившуюся под их контролем Индию многотысячный казачий корпус. Последний, скорее всего, был обречен на уничтожение, ни будь сам Павел уничтожен заговорщиками, а казаки – возвращены домой.

С вызовом миром еще в первый период своего царствования столкнулся и сменивший убитого отца Александр. После долгих и бесплодных дискуссий о либеральных реформах он тоже отправил армию в Европу воевать с Наполеоном. Но этот способ ухода от внутренних проблем посредством втягивания в статусную войну за пределами страны дал осечку: в кампаниях 1805-1807 годов русские войска потерпели несколько тяжелых поражений, и Александр, как в свое время и Павел, вступил с Наполеоном в союзнические отношения. Однако, в отличие от Павла, у которого после побед Суворова такой необходимости не было, Александр был на союз обречен.

Статусная война обернулась не повышением, а падением международного статуса страны. Державная идентичность России и Русских впервые за весь послепетровский период оказалась ущемленной и поколебленной. И впервые же обнаружилась необходимость дополнения ее идеологическими символами допетровской эпохи. Многим в России становилось ясно: если созданная Петром Победоносная армия терпит поражения, если тотальная милитаризация по петровскому образцу уже невозможна, а ритуально-парадная ремилитаризация к победам не ведет, то ставка должна быть сделана не только на армию, но и на народ.

Александр не сразу уловил и осознал эту смену настроений. Оказавшись после заключенного им непопулярного союза с Наполеоном в политическом вакууме и стремясь укрепить свою пошатнувшуюся легитимность (судьба убитого отца понуждала беспокоиться и о собственной безопасности), он решил вернуться к либерально-конституционным идеям, которыми вдохновлялся, но которые не осуществил в начале своего царствования. Михаил Сперанский, привлеченный для их разработки, предложил два варианта: имитационный, при котором квазиконституционные законы и учреждения вписывались в самодержавную систему, и радикальный, при котором происходило реальное ограничение полномочий самодержца и переход к разделению властей95. Александр от имитации отказался и поручил проработать второй вариант. Однако из радикального реформаторского проекта Сперанского император решился воплотить в жизнь не то, что ограничивало самодержавие, а лишь то, что позволяло провести более четкие разграничительные линии между функциями различных структур власти, не затрагивая самодержавных полномочий императора.

Законодательные функции были переданы специально учрежденному для их осуществления Государственному совету. Исполнительной властью стали уже созданные к тому времени Александром министерства, заменившие петровские коллегии и выстроенные, в отличие от них, на основе принципа единоначалия и жесткой должностной иерархии. Статус высшей судебной инстанции сохранялся за Сенатом, который лишался при этом прежних административных прерогатив, отошедших к министерствам. Но то были не самостоятельные ветви власти, а уполномоченные институты при власти: все они формировались императором и без его согласия ни одно ответственное государственное решение принять не могли, между тем как он от них фактически не зависел. Тем самым радикальный проект был превращен Александром в имитационный. Замышлявшаяся Сперанским реформа государственной системы стала очередной перестройкой этой системы. Более глубокая, чем раньше, специализация функций и введение экзаменов для чиновников высших классов призваны были повысить

95 Об этих вариантах см.: Корнилов Л.Л. Указ. соч. С. 85-86.

ее эффективность. Но если уровень образованности и компетентности бюрократии со временем действительно повысился, то на эффективности системы в целом предпринятая перестройка сколько-нибудь заметно не сказалась.

Что касается конституционно-реформаторских идей проекта, направленных на ограничение самодержавия и предполагавших, в частности, учреждение института народного представительства (Государственной думы),то к ним вернутся лишь столетие спустя в ответ на революционное давление снизу. В начале же XIX века Сперанский стал восприниматься дворянской элитой как главный виновник ненавистного союза с Наполеоном и проводник революционных французских идей. Ущемленная державная идентичность нуждалась в фигуре высокопоставленного изменника, и увольнение и ссылка Сперанского стали ответом на этот запрос.

Элита искала способ общенародной мобилизационной консолидации без возвращения к петровской милитаристской системе. В европейском просветительском либерализме она его не находила, либеральные идеи стали казаться ей разрушительными. Державная идентичность нуждалась в новой идеологии, опорную историческую точку для которой она нашла в патриотическом воодушевлении Смутного времени. Полузабытые фигуры Минина и Пожарского после унизительных поражений от Наполеона стали главными персонажами многочисленных прозаических и поэтических произведений. Иными словами, державная идентичность обратилась за идеологической поддержкой к эпохе, в которую никакой державности еще не было. Петровский образ вождя-полководца обнаружил ограниченность и несамодостаточность своего легитимирующего и мобилизационного ресурса. Альтернативой ему становился образ вождя народного.

Александр, как до него и Павел, воспринимал себя наследником «полководческой» традиции, шедшей от Петра I. Но когда началась новая война с Бонапартом, на этот раз – на территории России, он вынужден был, по настоянию советников, отказаться от своего первоначального намерения быть с армией и поехал в Москву, что должно было символизировать единение царя и народа.

Идеал всеобщего согласия, вторично востребованный ровно через два столетия после похода ополченцев Минина и Пожарского на занятую поляками Москву, и на этот раз продемонстрировал свою патриотически-мобилизующую силу в освободительной войне. Но в результате в повестке дня снова оказывался вопрос о судьбе такого идеала после того, как победа над внешним врагом одержана. В начале XIX века он стоял еще острее, чем в начале XVII, уже потому, что раскол российского социума за два столетия стал несоизмеримо шире и глубже.

13.2. Бремя послепобедного мира

Из этой исторической точки опять-таки можно было двигаться в двух направлениях. Огромный легитимационный ресурс, обретенный Александром в результате победоносных наполеоновских войн и укрепления державного статуса России (на политическом языке XX века он может быть назван сверхдержавным),позволял вернуться к довоенным либерально-реформаторским проектам. Вместе с тем тот же самый статус мог казаться самодостаточным консолидирующим фактором, позволявшим надежно законсервировать сложившуюся государственную систему, ничего в ней существенно не меняя. Александр пытался двигаться в обоих направлениях одновременно.

С одной стороны, он, наряду с уже упоминавшейся отменой крепостного права в прибалтийских землях, предоставил право на конституционное правление присоединенным при нем к России Финляндии и Царству Польскому и объявил о своем намерении в будущем предоставить такое же право всей стране. С другой стороны, он попытался максимально использовать обретенный Россией сверхдержавный статус и утвердить ее в роли главного гаранта европейской безопасности, под которой понималось сохранение традиционных монархических режимов, их совместная защита от революционных угроз. Инициированное Александром создание Священного союза России, Австрии и Пруссии призвано было не только гарантировать «вечный мир» в Европе; оно предполагало и вмешательство этих стран во внутренние дела друг друга в случаях, если в них возникнет опасность для монархий. О том, сколь большое значение придавал русский император этому союзу и заглавной роли в нем России сточки зрения ее внутренней консолидации, можно судить хотя бы на основании того, что он нарушил договоренность монархов о неразглашении акта о создании Священного союза, не только обнародовав его, но и повелев прочитать во всех церквях.

В конечном счете именно данное направление в политике Александра и возобладало. Идея державности, получив максимальное, можно сказать – предельное воплощение, стала самоцелью и заблокировала реформы. Но тем самым стабильность и ее поддержание оказались главной преградой для развития, а отсутствие развития подтачивало устои державности. От великой победы 1812 года до катастрофы в Крымской войне Россию отделяло чуть больше четырех десятилетий. Примерно такой же срок был отведен историей и советской сверхдержаве после ее триумфа в 1945 году. Главный парадокс российского типа державности в том-то и заключается, что ее успехи в войнах, снимавшие на время внешние угрозы, выявляли ее полную неприспособленность к условиям мира. Тем более, если мир объявляется «вечным», каковым он был объявлен времена Александра I от имени Священного союза.

По логике вещей, при такой политической установке милитаризация повседневности становилась бессмысленной, и главной ценностью должно было стать народное благосостояние, что предполагало в том числе решение крестьянского вопроса. Однако логика державной самодостаточности, призванной консолидировать расколотую страну, влекла Александра совсем в другую сторону. Он попытался соединить идею благосостояния не только с крепостным правом и имитационно-парадной милитаризацией, но и с углублением милитаризации реальной. В некоторых отношениях он шел здесь по стопам своего отца: один из ближайших сотрудников последнего генерал Аракчееву ведение которого Александр передал государственное управление, насаждал казарменно-бюрократический стиль Павла. Но в чем-то Александр пошел дальше не только Павла, но и самого Петра I.

Император понимал: гарантией сохранения Священного союза и «вечного мира» могла быть только мощь русской армии. И Александр прямо заявлял своим приближенным, что ее численность должна превышать совокупную численность войск двух других союзников, т.е. Австрии и Пруссии. Этот план был не только выполнен, но и перевыполнен: к концу александровского царствования вооруженные силы России насчитывали около миллиона человек, увеличившись, по сравнению с началом царствования, почти втрое и став соизмеримыми в количественном отношении с военным потенциалом всех стран Европы, вместе взятых. Для достижения столь амбициозной цели требовались, однако, огромные средства. Ответом на эту новую ситуацию и стали военные поселения, Доводившие милитаризацию до логического предела, т.е. до милитаризации повседневного быта. Если в допетровскую и петровскую эпохи военно-служилым классом было дворянство, к которому со временем добавились пожизненные солдаты из крестьян, то теперь солдатами, наряду с отрывавшимися от земли рекрутами, становились по совместительству многие крестьяне-землепашцы, благодаря чему значительная часть армии была переведена на самообеспечение. Но примиряться с жизнью в военных поселениях и подчинением армейскому начальству крестьяне обнаружили еще меньше готовности, чем с самыми обременительными повинностями предшествовавших столетий.

Внешне это не выглядело наступлением на их жизненные интересы. Для жителей поселений специально строили новые дома, предоставляли им скот, лошадей, различные ссуды и льготы. Однако приближенные Александра не без оснований предупреждали его, что соединение военной службы с невоенной хозяйственной деятельностью может обернуться повторением старомосковского опыта со стрельцами, считавшегося в России неудачным. Император отмахнулся: он знал лишь то, что ему нужна большая армия, содержать которую было не на что. Возможно, в его глазах военные поселения ассоциировались не со стрелецким, а с казацким войском. Если так, то он не принял во внимание существенную разницу между военно-хозяйственным бытом казаков, являвшимся результатом их свободной самоорганизации, и бытом военных поселенцев, принудительно навязывавшимся государством. Крестьяне, которым предписывалось одновременно быть и земледельцами, и военнослужащими, подчиненными казарменной регламентации, не демонстрировали успехов ни в том, ни в другом. Они чувствовали себя подневольными и терпели такое положение вещей лишь под страхом лишения хозяйства или выселения. «Население, несмотря на значительные материальные выгоды, относилось к этой системе с ненавистью, так как это была неволя – хуже крепостного права»96.

Государственность, созданная Петром I в войне и для войны и приспособленная его преемниками к мирному времени, начинала обнаруживать свою слабость именно после того, как в победоносном столкновении с Наполеоном достигла пика своего могущества. Испытания «вечным миром» державная идентичность не выдерживала, ее консолидирующего потенциала для преодоления или хотя бы консервации многообразных общественных расколов явно не хватало. Потому что мир, как выяснялось, от одних требовал дополнительной платы в виде смены всего жизненного уклада, а другим не

96 Там же. С. 107.

давал ничего из того, на что они рассчитывали. При этом локальные либерализации на окраинах империи – уже в силу самой своей локальности – не столько снимали, сколько усугубляли недовольство.

Попытки Александра синтезировать либерализм и милитаризацию оборачивались, с одной стороны, формированием оппозиции тайных обществ, объединявших европеизированную часть дворянства (оно хотело конституционных прав и было недовольно тем, что права эти предоставлялись полякам и финнам и не предоставлялись русским), а с другой – волнениями в военных поселениях, которые приходилось подавлять силой. Вместе с тем в Европе за пределами Священного союза продолжали вспыхивать очаги революций (в Испании, Италии), что в конце концов заставило Александра отказаться от реализации либерального идеала вообще. Но такой отказ не мог не сопровождаться консервативной идеологической переориентацией, выводившей за пределы петровско-екатерининской эпохи. И в этом отношении у Александра на русском троне был лишь один предшественник – его отец Павел.

Екатерининскую государственность нельзя было ни законсервировать, ни преобразовать, реанимируя милитаристский утилитарный идеал Петра I. Если его пришлось корректировать даже для ведения войны, обращаясь ради этого к идеалам допетровской эпохи, то тем более не подходил он к ситуации, когда война победоносно завершилась, и возобладала политическая ориентация на «вечный мир». Новая государственная идеология завершенную форму обретет лишь при Николае I. Но ее поиск шел и раньше; начавшись при Павле, он продолжался в течение всего послевоенного периода александровского царствования. И чтобы увидеть его общую направленность и уловить переходность, промежуточность дониколаевских идеологических проектов и практик, есть смысл за точку отсчета взять именно николаевский вариант, которым этот поиск был увенчан.

13.3. Державная и религиозная идентичность

Знаменитая формула министра народного просвещения графа Сергея Уварова «православие, самодержавие, народность» представляла собой попытку перекинуть идеологический мост из послепетровской Петербургской России в допетровскую Московскую Русь. В этом отношении Николай I, принявший формулу Уварова, шел по пути, уже проложенному в период подготовки и в ходе войны с Наполеоном. Тогда символическое возвышение народа тоже соединялось с возвышением веры, с апелляцией к исходной православной идентичности, призванной стать опорой идентичности державной которая обнаружила свою несамодостаточность. Лозунг «За Веру, Царя и Отечество!», родившийся в александровскую эпоху, возвращал петровско-екатерининскую Россию к московской «старине», на противостоянии которой и утвердилась в свое время петровская государственность: выдвижение веры на первое место и замена императора на царя говорили сами за себя. Уваровская триада – перефраз этого лозунга97. И вместе с тем его существенная коррекция.

«За Веру, Царя и Отечество!» был лозунгом войны, а идеология, лежавшая в его основе, была военно-мобилизационной. «Эффективная на период военных действий, она не предлагала для мирного времени ничего, кроме сохранения на неопределенное время мобилизационного режима со всеми присущими ему эксцессами»98. Реально такой режим означал возвращение к идеологии «Третьего Рима», к изоляции страны от ведущей к революционным потрясениям европейской умственной «заразы», вплоть до изгнания из употребления французского языка99. Уваровская же триада не предполагала ни возведения «железного занавеса» между Россией и Европой, ни выкорчевывания из жизни русского образованного сословия успевшей укорениться в нем европейской культуры.

Это была формула, нацеленная на утверждение отечественной религиозно-культурной самобытности внутри Европы, а не вне ее. Под самодержавием подразумевалась та его разновидность, которая начала складываться при Петре (Николай I считал себя продолжателем его дела), а не та, что существовала при московских царях. Соединение самодержавия с православием должно было обеспечить дозированность и безопасность культурных заимствований, отбор из плодов европейского просвещения лишь таких, которые могли бы способствовать органическому эволюционному развитию, и отсеивание тех, которые в самой Европе стали и продолжали оставаться источником революционных катастроф. Наконец, включение в триаду народности было первой попыткой хотя бы на идеологическом уровне преодолеть расколотое состояние страны, ввести народное большинство, отчужденное от государства, в государственное тело.

97 Шевченко М.М. Сергей Семенович Уваров. М., 1997. С. 105.

98 Зорин А.Л. Кормя двухглавого орла… Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М., 2001. С. 367.

99 Там же.

Это было радикальное новшество – поставить народ в один ряд с властью и государственной религией. Но оно было вынужденным – формула Уварова стала идеологическим официозом после очередной волны европейских революций 1830 года, отозвавшейся антирусским восстанием в Польше.

Согласно небезосновательному предположению Б. А. Успенского, уваровская триада была не только аналогом лозунга «За Веру, Царя и Отечество!», адаптированного к мирным условиям, но и критическим переосмыслением лозунга Французской революции «Свобода, равенство, братство». Во Франции это был лозунг суверенной нации, отвергавшей любые сословные перегородки и привилегии и претендовавшей на то, чтобы самой стать главным источником государственной власти. Тем самым предполагалось, что подданные (монарха) превращаются в граждан. Уваровская «народность» и явилась ответом на этот новый вызов. То была русская идеологическая альтернатива идее гражданской нации.

Такую альтернативу искали не только в России. Еще раньше ее начали искать в других монархических государствах Европы. Пионерами здесь были немцы. Универсальным принципам свободы и равенства они противопоставили культ локальной традиции, национально-культурный «особый путь» (Sonderweg). Уваровская «народность», взятая на вооружение Николаем, была русским аналогом немецкой идеи. Ее пафос заключался в сближении монархической власти и народа, сокращении символической дистанции между ними, что проявилось и в новом поведенческом стиле монархов, демонстрировавших скромность в быту и приверженность семейным ценностям.

В том же направлении пытался двигаться и Николай I, представавший перед подданными добропорядочным семьянином и набожным христианином, каким, собственно, он и был. Смена вех подчеркивалась и внешним видом императора – на его лице впервые в послепетровскую эпоху появилась небольшая борода, а у ближайших преемников ее размер значительно увеличится. Однако в России, где со времен Петра I верховная власть легитимировала себя как представительницу чужой, заимствованной культуры, сок-Ращение символической дистанции между правителем и народом не Могло не сопровождаться одновременно подчеркиванием ее значительности и даже стремлением ее увеличить. Николай демонстрировал не скромность и умеренность, а богатство и пышность. Его «народность» предполагала укрепление единения царя и подданных посредством культивирования добровольного и сознательнее подчинения последних возвышающейся над ними самодержавной власти, которая должна была выглядеть в их глазах культурно «своей», оставаясь культурно чужой. Уваровская формула, придавая «народности» относительно самостоятельный идеологический статус, была лишь новой редакцией – в ответ на вызовы времени – идеологии «беззаветного служения».

Эта новая редакция позволяла, скажем, сделать главным персонажем оперы крестьянина Ивана Сусанина и тем самым возвести его в ранг национального героя. Но она не позволяла наделять его субъектностью. Поэтому имя героя из названия оперы Глинки было изъято, и она стала называться «Жизнь за царя». Фактически уваровская формула предполагала безоговорочное добровольное подчинение православного народа православному самодержавию, но – при сохранении его, самодержавия, европеизированного петровского образа, лишь слегка подретушированного под «народный».

Показательно, что на посту министра народного просвещения Уваров поддерживал тех историков, которые интерпретировали призвание на Русь варягов как добровольное и сознательное подчинение славянских племен более высокому иноземному государственному началу. Культивировавшееся и официально поощрявшееся в николаевскую эпоху обращение к национальной истории – московской и домосковской – призвано было идеологически укрепить самодержавие демонстрацией его глубокой укорененности в самобытной отечественной традиции. Но при этом имелось в виду то петровско-екатерининское европеизированное самодержавие, которое возникло и утвердилось в свое время на отрицании традиции и возвышении над ней.

Исторические результаты, ставшие воплощением государственных идеалов Петра I и Екатерины II, не отбрасывались, но как бы ассимилировались возрожденным авторитарно-православным идеалом старомосковским, претендовавшим на роль идеала всеобщего согласия. Светская государственность снова облачалась в религиозные одежды, и именно в этом отношении Павла и Александра, хотя последнего и с существенными оговорками, можно рассматривать как предшественников Николая, двигавшихся в том же направлении.

Павел был первым российским императором, который попытался соединить светскую державную идентичность с религиозной и противопоставить их синтез европейскому либерально просветительскому вольнодумству, чреватому революциями. Он официально провозгласил себя главой церкви, на что не решился даже его прадед Петр I, объявил о своем намерении отправлять религиозные службы, поднял статус священнослужителей и даже вопреки канону и несмотря на их сопротивление – заставлял принимать от него государственные ордена. Вместе с тем Павел видел себя не только первосвященником, но и полководцем100, олицетворявшим петровский идеал армейской упорядоченности и персонифицирующим державную мощь России. Но такое соединение двух идентичностей выталкивало Павла за пределы православия, влекло к растворению его в христианстве в целом. Учитывая, что впоследствии та же тенденция проявится и у Александра, ее вряд ли правомерно объяснять лишь индивидуальными особенностями своевольного и взбалмошного правителя.

Державная идея, воодушевлявшая Павла, в революционную эпоху не могла не трансформироваться в идею российского доминирования в Европе, призванного гарантировать ее, а значит и Россию, от революций. Но оно заведомо не могло быть принято европейскими народами как доминирование православия; оно могло быть осуществлено только на основе духовно-религиозной общности. Принятие Павлом поста гроссмейстера мальтийского католического рыцарского ордена, который был предложен ему членами ордена после захвата Мальты наполеоновскими войсками, символизировал претензию на общехристианскую роль России и ее правителя: в письме к римскому папе император квалифицировал свой шаг как «выдающуюся услугу Вселенной». Так державная идентичность в лице русского царя вступала в открытый конфликт с идентичностью православной, причем последняя не отодвигалась в сторону на петровский манер, а растворялась в другой, более широкой идентичности, которая русской идентичностью не была и стать ею не могла.

Намереваясь вернуть религии государственную роль, утраченную после церковного раскола и петровских реформ, Павел оказывался не от европеизма как такового, а от либерального европейского идеала своей матери во имя утверждения идеала средневекового. Будущее Европы и России он искал в прошлом. Рыцарская традиция насаждалась им в стране, которая этой традиции никогда не знала, ради духовно-нравственного подчинения дворянства,

100 См.: Уортман Р.С. Указ. соч. С. 239.

успевшего за предыдущее царствование почувствовать вкус свободы и свободомыслия. Рыцарские понятия о чести, преданности благородстве, иерархической субординации и дисциплине должны были сплотить дворян вокруг трона и заставить их служить ему не по принуждению, а по внутреннему побуждению. И если из всей этой затеи ничего не вышло, то не только потому, что средневековая Европа стала к тому времени невозвратным прошлым.

Дело еще и в том, что насаждавшееся Павлом европейское средневековье не было европейским. Во-первых, к рыцарству ему приходилось дворян принуждать. Во-вторых, рыцарская честь ничего общего не имела с «беззаветным служением», к которому император хотел вернуть русских дворян, получивших право не служить. Ведь рыцарская преданность господину (сюзерену) предполагала службу именно «по завету», основываясь на взаимных правовых обязательствах сторон. Поэтому заведомо нереализуемый проект Павла, стоивший ему жизни, интересен не сам по себе, а лишь как первый (но не последний) в России опыт соединения двух идентичностей – державной и религиозной, сопровождавшегося размыванием последней.

В этом отношении Александр, начавший с резкого отталкивания от идеологии и политики отца, во второй половине своего царствования мало чем от него отличался. Какое-то время, правда, в его мировоззрении и деятельности присутствовала и либеральная компонента, но в последние годы от нее уже почти ничего не осталось. Державная идея, воплотившись после победы над Наполеоном в реальное доминирование в Европе, неудержимо влекла русского императора к приданию этой идее религиозного смысла и пафоса. Его эволюция показательна уже потому, что воспитан он был на французских антиклерикальных текстах и глубокой набожностью, в отличие от Павла и Николая, в первый период своего правления не отличался. Но еще более показательна она тем, что тенденция к растворению православной идентичности в общехристианской, наметившаяся у Павла, у Александра получила законченное выражение.

Доминирующее положение России на европейском континенте, ее роль главного гаранта «вечного мира» и незыблемости монархического правления победитель Наполеона хотел закрепить идеологически. Иного способа, кроме средневекового подчинения политики религиозным христианским принципам, в его распоряжении не было. Но для этого о конфессиональном размежевании внутри христианства следовало забыть. Поэтому в договор о Священном союзе Речь шла о «едином народе христианском» и подчинении межгосударственных отношений «высоким истинктам, внушаемым вечным законом Бога Спасителя»101. Однако такое размывание религиозной идентичности ради защиты монархического принципа заставило Александра идти гораздо дальше, чем он первоначально намеревался.

Восстание греков против турок (1821) поставит его перед выбором: поддержать восставших православных единоверцев, объявив войну Турции, или остаться в стороне и тем самым косвенно солидаризироваться с иноверцами-мусульманами. Александр – вопреки, как он сам говорил, «мнению моей страны» – предпочел не вмешиваться. Потому что восставшие против султана греки воплощали ненавистный ему революционный дух, угрожавший монархическому порядку, гарантом которого он себя считал и в сохранении которого усматривал мессианское предназначение России, глобальное значение обретенного ею сверхдержавного статуса. Эта невольная солидаризация с мусульманской империей не сопровождалась, однако, ревизией религиозно-христианской идеологии Священного союза – до конца жизни Александр пытался последовательно и целенаправленно проводить ее как внутри страны, так и за рубежом. То была идеологическая уступка во имя тех политических целей, ради которых Священный союз создавался и по отношению к которым идеология играла подчиненную, вспомогательную роль.

Победитель Наполеона позволял себе пренебречь православной идентичностью своих подданных не только потому, что рассчитывал на самодостаточность идентичности державной. Дело еще и в том, что православие после петровских реформ и европеизации элиты воспринималось главным образом как народная религия, к государственной жизни прямого отношения не имеющая. Между тем в поисках религиозного обоснования государственной идеологии Александр, как до него и Павел, в понятии «народности» еще никакой потребности не ощущал. Более того, он испытывал Дискомфорт, когда ему, в силу обстоятельств военного времени, приходилось играть роль народного вождя: в этом ему виделось Проявление зависимости от подданных, которая в отечественную Политическую культуру никак не вписывалась. И еще более того: сам поворот императора к религии и религиозной мистике диктовался, скорее всего, и его желанием избежать такой зависимости

101 Цит. по: Зорин А.Л. Указ. соч. С. 312.

после победы в народной войне. «В течение первых месяцев после изгнания французской армии официальные заявления и панегирики перенесли заслугу победы с „народа" на Промысел Божий, превращая национальный триумф в религиозное чудо, сотворенное с помощью русской армии»102. Но каковы бы ни были мотивы такого поворота, он состоялся. Это и позволяет рассматривать Александра как последователя Павла и предшественника Николая.

Отступления Павла и Александра от православия к надконфессиональному христианству были первыми попытками найти идеологическую альтернативу просветительскому либерализму, придав державным притязаниям России на доминирование в Европе религиозное обоснование. Русские консерваторы как бы предлагали европейским консолидирующую духовную платформу и общий язык. Однако новые революции заставляли европейских консерваторов, в том числе и в странах Священного союза, искать идеологическое противоядие против идеи бессословной гражданской нации, превращая их постепенно в националистов. Это означало, что революционные угрозы, способствовавшие сохранению монархической солидарности на общехристианской основе, одновременно и подтачивали ее устои.

При таких обстоятельствах возвращение России от христианского универсализма к православной идентификации было закономерным, как закономерным был и поиск ею своей собственной альтернативы идее гражданской нации. Естественным логическим и историческим завершением этого процесса и стала уваровская триада, окончательно соединившая в государственной идеологии державную идентичность с православной. Однако исторические результаты такого соединения окажутся удручающими.

13.4. Прусская дисциплина против французского вольнодумства

Александровская политика неподдержки революционных выступлений православных народов против покорившей их Турции вовсе не означала отказа от такой поддержки вообще. И при Николае первое же военное столкновение с Османской империей (1828-1829),оказавшееся для России успешным, завершилось достижением договоренностей, согласно которым Россия «получила право вмешательства во внутренние дела Турции как заступница и покровительниц

102 Уортман Р.С. Указ. соч. С. 295.

одноплеменных и единоверных ей подданных султана»103. Это само по себе не могло не стимулировать религиозную самоидентификацию государства, которая, получив еще один импульс от восставшей католической Польши, и обретет конкретное воплощение в уваровской формуле. Но такая самоидентификация, в свою очередь, наполняла новым содержанием и идентичность державную, которая предполагала теперь защиту веры и единоверцев за пределами страны.

Результатом избранной Николаем стратегической ориентации и станет со временем втягивание России в войну, получившую звание Крымской: первоначальным поводом для нее были некоторые преимущества, которые турецкий султан предоставил католическому духовенству в ущерб греко-православному в святых местах в Палестине. Разумеется, у этой войны, как и у любой другой, были и вполне прагматические экономические причины. Россию беспокоило становившееся все более явным перенасыщение мирового зернового рынка, и она рассчитывала, что победа над Османской империей позволит ей взять под контроль южно-европейские торговые пути и обеспечить преимущества для своего хлебного экспорта. Но и религиозный повод к столкновению не был малосущественным: он имел не только ситуативное, ной стратегическое измерение. Потому что требование Николая восстановить права православной церкви в Иерусалиме предъявлялось Турции в увязке с другим – подтвердить право православных подданных султана апеллировать к русскому государю в случаях обид со стороны турецких властей. И если первое требование османский правитель удовлетворил, то с ответом на второе, фактически предполагавшее появление у православных народов Османской империи второго государя, медлил, надеясь выиграть время104. Николай ждать не стал и начал войну.

Политика державного доминирования в Европе в силу присущей такой политике внутренней логики вела к попыткам расширить сферу доминирования, причем в том регионе, где оно в максимальной степени соответствовало и новой российской религиозно-идеологической доктрине, и старой ориентации на освобождение Константинополя и всех православных единоверцев от турок. Однако в разгроме ослабленной к тому времени Османской империи и, соответственно, еще большем усилении России никто

103 Платонов С.Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 548.

104 Подробнее см.: Геллер М. История Российской империи: В 2 т. М., 2001. Т. 2. С. 287-288.

в Европе не был заинтересован. Поэтому Петербург сразу после начала войны оказался в международной изоляции, а все ведущие европейские страны оказались на стороне Турции – Англия и Франция послали на помощь ей войска, а Австрия и Пруссия объявили о нейтралитете, который в любой момент мог смениться вступлением в антироссийскую коалицию.

Поражение в Крымской войне было тем более чувствительным, что впервые в послепетровской России случилось на ее собственной территории. Оно выявило стратегическую тупиковость той державно-религиозной идеологической установки, которая формировалась в стране со времен Павла I и при которой альтернативой назревшим внутренним реформам и революционным угрозам выступало стремление повысить международный статус России посредством наращивания и демонстрации ее военной мощи. Потому что сама эта мощь именно благодаря такой установке и оказалась подорванной.

Преемникам Екатерины II удалось сохранить созданную ею государственную систему: волна европейских революций, вызывавшая у них наибольшее беспокойство, до России не докатилась. Законсервированный патриархально-замкнутый жизненный уклад большинства населения блокировал возникновение в народной культуре каких-либо альтернатив самодержавной («отцовской») модели властвования. Это, в свою очередь, позволяло отсекать такие альтернативы, формировавшиеся в среде европеизированного дворянства: декабристы, бывшие носителями иной, нетрадиционной для страны политической культуры и либеральных представлений о государстве, и в самом деле находились очень далеко от народа.

О том, что получалось при попытках соединения двух культур, хорошо видно на примере Александра I: начав свое царствование с поддержки либеральных проектов и развития системы европейского образования, он закончил его полным отказом от этих проектов, разгонами профессуры университетов и подчинением светского образования религиозному. В этом отношении реформатор Александр стал последователем консерватора Павла и предшественником консерватора Николая, которым либеральный идеал был чужд изначально. Когда вызовы революционной эпохи показались ему актуальными и опасными, он начал отвечать на них так же, как до него его отец, а после него – младший брат. Он отвечал на них свертыванием интеллектуальных свобод. Или, пользуясь выражением графа Уварова, возведением «умственных плотин».

Наступление на европейские либерально-просветительские идеи, хлынувшие в Россию в екатерининскую эпоху и превратившие культурный раскол в культурную пропасть, осуществлялось, как мы уже отмечали, посредством реанимации наследия допетровской и петровской эпохи. Из первой заимствовалась традиция религиозного освящения государственности, из второй – пафос милитаризации. То и другое призвано было идеологически и символически переоснастить екатерининскую государственность, способствовать сакрализации самодержавия и укрепить «вертикаль власти»- Однако после реформ Екатерины, узаконивших права дворянства и открывших ему широкий доступ к европейской культуре, выстроить жизнь по монастырскому уставу было еще сложнее, чем во времена Алексея Михайловича, а по уставу военному – много сложнее, чем при Петре I.

На протяжении шести послеекатерининских десятилетий в России воспроизводилась интеллектуальная оппозиция самодержавию или его конкретным формам со стороны европеизированной дворянской элиты. Она не исчезла даже после казни одних и ссылки других декабристов – ответом на это стало оформление отщепившейся от государства русской интеллигенции. В конце же николаевского царствования, когда власти отреагировали на европейские революции 1848 года репрессивной унификацией всей общественной жизни, в оппозицию оказались вытолкнутыми даже те, кто долгое время николаевский режим поддерживал. А последовавшие через несколько лет поражения в Крымской войне выявили со всей очевидностью: попытки опереться на религиозную и державную идентичность в ущерб интеллектуальной свободе делают в конечном счете уязвимой и саму державность.

Стабильность, выстроенная на религиозно-державном фундаменте, заблокировала развитие страны. Российский парусный флот не мог противостоять кораблям с паровыми двигателями. Офицерский корпус, воспитанный в атмосфере парадомании, формальной исполнительности и умственной несвободы, обнаруживал Нередко полную неготовность к принятию самостоятельных решений105. Екатерининские вольности даже в военном отношении были результативнее.

Таким образом, к середине XIX века Россия оказалась в глубоком системном кризисе. От угрозы революции, шедшей из Евро-

105 См.: Корнилов А.А. Указ. соч. С. 189.

пы, она попыталась отгородиться обновлением идеологии наращиванием державной мощи до такой степени, которая позволяла бы блокировать революционные тенденции в самой Европе. Это, в свою очередь, не могло не сопровождаться претензиями на европейскую гегемонию, которые у других стран, их правительств и народов не могли вызывать сочувствия. Противостоять же им всем Россия была не в состоянии.

Единственный ресурс, которым она располагала ресурс самодержавной государственной организации,- для этого оказался недостаточным. В результате послепетровской демилитаризации исчезла возможность его принудительной милитаристской мобилизации на петровский манер, а послеекатерининские ремилитаризации были нежизнеспособными уже потому, что были заимствованными и искусственными. Они были не русскими, а прусскими Формула «православие, самодержавие, народность» не передавала полностью официальный дух и пафос эпохи, ибо не включала в себя ту идею государственной военной дисциплины, которая насаждалась Николаем в аппарате управления.

В отличие от прежних милитаризации – допетровских и петровской – это была попытка совместить военно-приказные порядки с дарованными Екатериной свободами. Образцом такого совмещения и служила императору военно-бюрократическая Пруссия, где идея государственной дисциплины вошла в культуру и стала добровольно принимавшимся императивом поведения. Однако превратить Россию в Пруссию Николаю не удалось. В том, что касалось армейской муштры и демонстрации ее результатов на парадах, он преуспел. В том, что имело отношение к внешней регламентации управления и других сфер деятельности, – тоже. Но в итоге ему было суждено подвести страну к той черте, за которой бесперспективность стратегии повторной милитаризации стала очевидной даже для ее бывших сторонников.

Этой стратегии в той или иной степени следовали все три послеекатерининских правителя. Восхищавшийся прусской армией и прусской государственной системой Павел выступил ее инициатором. Ей, однако, ничего не смог противопоставить и Александр, который поклонником прусских порядков не являлся, как не был предрасположен, в отличие от отца и брата, и к замыканию на себя военно-бюрократической властной вертикали. Но, не будучи склонным к текущему управлению и тяготясь им, он передал это управление не кому-нибудь, а именно Аракчееву, одному из самых последовательных сторонников военно-бюрократического начала. Аракчееву же было поручено и устройство военных поселений, саму идею которых Александр позаимствовал из немецких источников, но реализовал их с несвойственным немцам русским размахом. При общей стратегической ставке на державное доминирование в Европе различия между либералом Александром и консерваторами Павлом и Николаем отступали на второй план.

Тем не менее именно при Николае прусская милитаристско-бюрократическая ориентация реализовалась наиболее полно и всесторонне. И дело не только в том, что в период его тридцатилетнего правления максимальных масштабов достигло и до того значительное присутствие на высших государственных должностях, с одной стороны, немцев, а с другой – военных (половина членов Государственного совета, министров и губернаторов были генералами). Дело и в том, что Николай, озабоченный выступлением декабристов, осуществил переориентацию государства с дворянства на чиновничество посредством обюрокрачивания самого дворянства с сопутствовавшим понижением сословного и повышением должностного статуса его представителей. В результате возникло такое положение вещей, когда «дворянин на службе (в том числе и в дворянских собраниях. – Авт.) был сначала чиновником, а потом дворянином»106. А официальный статус дворян, на службе не состоявших, определялся не происхождением, а чином. Место Пушкина в этой системе было местом камер-юнкера.

Но ремилитаризация управления, адаптированная к демилитаризированному жизненному укладу дворянства, тоже оставалась ритуально-символической. Культивирование сознательной и внутренне мотивированной прусской дисциплины как альтернативы французскому вольнодумству укрепило русскую дисциплину начальствопочитания, органично сочетавшуюся с коррупционной свободой.

Николай допустил и даже одобрил постановку на сцене гоголевского «Ревизора». Наверное, в описанных писателем чиновничьих

106 Миронов В.Н. Социальная история России периода империи (XVIII – начало ХХ вв.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства: В 2 т. СПб., 2000. Т. 2. С. 148. Выступление декабристов показало, что «дворянство ‹… › переставало быть надежной и удобной опорой власти, потому что в значительной степени ушло в оппозицию ‹… › Став независимо от заподозренной дворянской среды, правительство пыталось создать себе опору бюрократии и желало ограничить исключительность дворянских привилегий» (Платонов С.Ф. Указ. соч. С. 531).

нравах он усматривал дополнительное оправдание своего «прусского» курса на выстраивание рациональной административной системы. Но ее создание не мешало жизненным прототипам гоголевких персонажей служить так, как они привыкли, рассматривая возможность кормиться за счет населения как вознаграждение за лояльность. Свои успехи в деле нравственного очищения бюрократии Николай охарактеризовал в известной констатации: «Я думаю, во всей России только я один не беру взяток». Наверное (и даже наверняка), это – преувеличение. Но беспричинно такие оценки не появляются. Выстраиваемые «вертикали власти» как были, так и оставались в России вертикалями коррумпированных частных интересов. Потому что сохранялись системные причины этого явления, о которых мы неоднократно говорили выше.

Не помогло и осуществленное упорядочивание законодательства. При Николае был наконец-то составлен полный свод законов, и сам император декларировал готовность подчиняться установленным юридическим нормам. Он, например, ставил себе в заслугу, что до восстания 1830 года, будучи убежденным противником конституционного правления, сохранял его в Польше107. На этом основании в прошлом и настоящем предпринимались и предпринимаются попытки представить Николая русским персо-нификатором европейского идеала просвещенного абсолютизма. Но его просвещенные современники таковым его не считали, потому что правовая щепетильность сочеталась у императора с неприятием прав и свобод подданных, включая свободу интеллектуальную, и охранительно-утилитарным отношением к самому просвещению.

Николаевская эпоха и завершившая ее военная катастрофа выявили, повторим еще раз, тупиковость политики, при которой внутренние проблемы замораживаются посредством реализации державных претензий на международное доминирование. В результате даже консервативные политические мыслители начали на исходе этой эпохи склоняться к выводу, что внешнеполитические цели России противоречат целям национальным108. К моменту воцарения Александра II общественная атмосфера для проведения реформ в стране уже в значительной мере сформировалась.

107 См.: Кюстин А. де. Москва в 1839 году // Россия первой половины XIX в. глазами иностранцев. Л., 1991. С. 489.

108 См., например: Погодин М.Л. Сочинения: В 5 т. М., 1876. Т. 4. С. 245-271.

Глава 14 Авторитарно-демократический идеал

В последние десятилетия некоторые исследователи обратили внимание на оригинальную цикличность отечественной истории, проявлявшуюся в чередовании в ней авторитарных и относительно либеральных периодов, реформаторских начинаний и попятных движений (реформ и контрреформ)109.Такие маятниковые колебания можно обнаружить уже в допетровской Руси, но тогда они проявлялись не столь отчетливо и последовательно, как в послепетровской России. Иной была и их социально-экономическая природа: в большом милитаристском историческом цикле от Ивана III до Петра I речь могла идти лишь о разной степени милитаризации, о чередовании жестких и сравнительно мягких ее вариантов, а не о смене общего милитаристского вектора.

После Петра III и Екатерины II, легитимировавших частные интересы отдельных сословий, прежде всего дворянства, ситуация принципиально изменилась. В процессе эволюции екатерининской государственной системы мы наблюдаем чередования не жесткой и мягкой милитаризации, а демилитаризаторской и ремилитаризаторской тенденций. При этом речь, строго говоря, не идет о циклической смене реформ и контрреформ: если под последними понимать попятное движение, т.е. возвращение к доекатерининской государственной системе, то они имели место только при Павле. Кроме того, нереализованные либеральные проекты Александра I не дают достаточных оснований для его оценки как реформатора в противоположность контрреформатору Николаю. Наконец, политическая эволюция Александра свидетельствует о том, что колебания исторического маятника могли происходить не только при смене царствовавших персон, но и при одном и том же правителе. А это значит, что и причину таких колебаний следует искать не в исторических личностях, а в природе самой екатерининской системы.

109 См.: Янов А. Тень Грозного царя. М., 1997 С. 122-160.

Ее базовыми элементами были неограниченная самодержавная власть, наделенное сословными привилегиями дворянство и закрепощенное крестьянство. Эти элементы друг с другом не стыковались – ни на уровне интересов, ни на уровне ценностей. Самодержавная власть, опиравшаяся на «отцовскую» культурную матрицу, не имела никакой возможности согласовать ее с наличием привилегированного сословия, находившегося между властью и народным большинством. С другой стороны, и само это привилегированное сословие, которому был открыт доступ к европейской культуре, начинало отщепляться от самодержавия тяготиться его неограниченностью. При таких обстоятельствах власть просто обречена была на колебания между уступками дворянству, как главной опоре трона, и давлением на него после того как уступки неизбежно оборачивались возраставшей зависимостью от дворянской элиты и кризисом управляемости. И иного способа, кроме частичной ремилитаризации системы, у самодержавия не было.

Однако именно потому, что ремилитаризация была лишь частичной и в значительной степени имитационной, она требовала нового идеологического оснащения. После Екатерины II дорога к практике Петра I была перекрыта. Соединить екатерининскую государственную систему с петровской можно было только символически, возвращая государственности ее религиозную и «народную» составляющую. Другой путь предполагал не символическое, а реальное включение народного большинства в государственную жизнь, что означало бы демонтаж екатерининской системы, выход за ее исторические границы. После того как крымские военные поражения выявили ее исчерпанность, такой поворот стал неизбежным.

Реформы Александра II означали новую коррекцию отечественного авторитарного идеала: в него, наряду с либеральной, впервые вводилась демократическая компонента. Эти реформы не прервут цикличность российского исторического маршрута: политические оттепели в нем по-прежнему будут чередоваться с заморозками. Однако социальная природа тех и других существенно изменится. Иным станет и их качество: после подключения народного большинства к государству оттепели, или, что то же самое, либерализации политического режима, начнут сопровождаться более глубокими, чем раньше, системными реформами, а заморозки – частичными контрреформами. Те и другие будут представлять собой попытки соединить авторитарный идеал с демократическим, превратить их неорганичное сочетание в жизнеспособный политический гибрид, поочередно опираясь на разные его составляющие.

14.1. Разгосударствление общества

Значительные перемены происходят в истории лишь постольку, поскольку они подготовлены самой историей. Или, говоря иначе, лишь, постольку, поскольку они находят опору в интересах и ценностях влиятельных элитных групп и населения в целом. Это, правда, не относится к принудительным реформам типа петровских, но они осуществлялись, во-первых, в условиях войн, а во-вторых, при крайней ослабленности прежней боярской и церковной элиты, лишенной воли к сопротивлению, и неоформленности элиты новой, дворянской. В любом другом случае подобные резкие движения невозможны. Тем более, если речь идет не о тотальном закрепощении, а о раскрепощении, затрагивающем интересы элитных групп.

Екатерина II, которой идея отмены крепостного права была отнюдь не чужда, столкнувшись с всеобщим неприятием этой идеи дворянством, вынуждена была от нее отказаться. Однако ко времени воцарения Александра II дворяне значительно изменились. Европейские культура и образованность, несмотря на все «умственные плотины» послеекатерининских десятилетий, успели пустить в дворянской среде – не только столичной, но отчасти и провинциальной – глубокие корни и способствовали развитию представлений о надсословном общем интересе, которые во времена Екатерины еще только зарождались. Этому содействовали как неудачи в Крымской войне, поколебавшие уверенность в военно-державной неуязвимости России и обострившие у элиты чувство государственной ответственности, так и продолжавшиеся на всем протяжении послеекатерининского периода локальные крестьянские выступления против помещиков, которые властям приходилось нередко подавлять военной силой110. Поэтому, когда Александр II в начале своего царствования призвал дворян не дожидаться, пока крестьяне освободят себя снизу, и освободить

110 Только за время царствования Николая I историки фиксируют не менее 556 крестьянских волнений. В новую пугачевщину они – в силу отмеченных выше причин – не переросли, но нередко охватывали целые деревни, а порой и волости. (см.: Корнилов А.Л. Указ. соч. С.162).

их сверху, это прозвучало для многих неожиданно, но шока не вызвало. Можно сказать, что к осознанию общего интереса, возвышающегося над интересами частными и групповыми, дворянская элита подталкивалась не только осваиваемой ею европейской культурой, но и частными (и сословными) интереса дворян.

Речь идет не только о том, что обнаружившиеся слабости государственной системы вызывали у представителей этого сословия ощущение негарантированности их привилегированного положения. Речь идет и о том, что повседневный хозяйственный опыт помещиков постепенно убеждал их в исчерпанности крепостного права. Крестьянский вопрос превращался в глазах многих из них в вопрос общий, потому что начинал восприниматься как имеющий прямое отношение к их собственному проживанию.

После наполеоновских войн в России происходил довольно быстрый рост численности населения. В результате в густонаселенных центральных регионах страны, особенно черноземных, число крепостных крестьян увеличивалось. Обеспечить их земельными наделами помещики уже не могли. Это подрывало всю систему крепостного хозяйствования – если крестьяне не получали возможность обеспечивать свое существование собственным трудом, то их нельзя было использовать и для безвозмездных сельскохозяйственных работ на помещиков. Последние не нашли ничего лучшего, как переводить «лишних» крестьян в свою личную обслугу. В результате размеры помещичьих дворен стремительно возрастали, а вместе с ними – и помещичьи расходы на их прокормление111.

Ситуация усугублялась и тем, что наполеоновские войны, познакомившие дворян – в ходе заграничных походов русской армии – с европейской жизнью и ее стандартами, вызвали в их среде непреодолимое желание этим стандартом следовать. Увеличение расходов, не сопровождавшееся ростом хозяйственной эффективности, вело к тому, что помещики брали деньги в кредитных учреждениях под залог своих крепостных, и уже к середине XIX века большинство этих крепостных фактически им не принадлежало112. Все это, вместе взятое, и подготавливало дворянство к мысли о том, что крепостное право себя изжило.

111 См.: Там же. С. 104, 161.

112 См.: Там же. С. 162.

Поэтому Александр II, приступая к реформам, столкнулся не с оппозицией самой идее раскрепощения, а с желанием многих помещиков осуществить его на максимально выгодных для себя условиях. Помещики черноземных губерний хотели сохранить за собой всю принадлежавшую им землю, что оставляло бы освобожденных крестьян в полной экономической зависимости. Помещики губерний нечерноземных изъявляли готовность поделиться своей малоплодородной землей с крестьянами лишь при компенсации их стороны оброчных платежей, которые поступали не столько от сельскохозяйственной, сколько от промышленно-промысловой деятельности крестьян и которые в нечерноземной зоне были основным источником помещичьих доходов. Император и его министры понимали, что освобождение на таких условиях чревато социальным взрывом. Поэтому они пошли по пути долгих переговоров с представителями дворянства и столь же долгих поисков компромисса между его сословным интересом и интересом общим – воцарение Александра и его Манифест об освобождении крестьян разделяли шесть лет.

Достижение такого компромисса свидетельствовало о том, что представление об общем надсословном интересе, ранее дворянству чуждое, у него к этому времени успело сложиться. Однако характер компромисса свидетельствовал о том, что сословно-эгоистическое начало в сознании большинства помещиков оставалось доминирующим. На их стороне было дарованное им Екатериной и юридически зафиксированное право земельной собственности, втом числе и на крестьянские наделы. И они сумели его отстоять. Уступка заключалась лишь в том, что они согласились эти наделы уступить своим бывшим крепостным за деньги, т.е. продать, причем размер выкупа включал в себя и потери помещиков от утраты ими оброчных платежей.

Учитывая, что необходимых для выкупа денег у большинства крепостных не было, а земельные участки, которые они могли получить без выкупа, были весьма незначительными, им приходилось арендовывать землю у своих бывших господ, за что тоже приходилось платить – трудом или деньгами. Кроме того, оставались в силе и государственные повинности, причем более двадцати лет после освобождения просуществует и самая обременительная из Них подушная подать – введенный еще Петром I налог, которым облагались не земля и не доходы, а само физическое существование человека, т.е. его жизнь. В совокупности все это и предопределит дальнейшее развитие страны и предстоявшие ей в недалеком будущем великие потрясения.

Крестьянский вопрос в своем прежнем виде был снят, крепостное право отменено. Тем самым была продолжена начавшаяся при Петре III и Екатерине II демилитаризация российской государственности. Но после этого последняя лишалась еще одной из прежних своих опор. Самодержавная власть превращалась в рудиментарную форму, которой предстояло наполнить саму себя новым содержанием, подвести под себя новый фундамент. В ее распоряжении оставалась лишь «отцовская» культурная матрица, которой предстояло едва ли не самое серьезное за всю отечественную историю испытание – испытание народной свободой, с данной матрицей несовместимой.

С отменой крепостного права возникали, по меньшей мере, две управленческие проблемы, которых екатерининская государственная система не знала. Легитимация частных интересов крестьян и наделение их определенными правами выдвигали в повестку дня вопрос об институтах, которые могли бы обеспечить учет этих интересов и защиту этих прав. С другой стороны, ликвидация крепостной зависимости крестьян от помещика лишало государство ключевого управленческого звена в деревне, где именно помещик представлял административную власть и обеспечивал реализацию одной из главных ее функций – сбор податей. При таких обстоятельствах сохранение «вертикали власти» могло быть обеспечено только значительным увеличением армии чиновников, которых у самодержавия и без того не хватало. Поэтому ему ничего другого не оставалось, как пойти на демонтаж однополюсной модели властвования и вводить в него второй, народный (без кавычек) полюс, сделав его относительно самостоятельным. Появление такого полюса на местных уровнях стало естественным следствием крестьянской реформы. В данном случае мы имеем в виду не новую роль сельской общины, которой были переданы функции помещика и к которой мы еще вернемся, а земское самоуправление.

Элементы местного самоуправления существовали в Московской Руси издавна, и Иван Грозный, вознамерившийся заменить «кормленщиков» избранными населением людьми, опирался на уже существовавшую традицию. Можно даже сказать, что в данном отношении вся послемонгольская история страны представляла собой колебательное движение между бюрократическим и выборно-самоуправленческим началом. Однако последнее никогда не было автономным, а было придатком властно-бюрократической вертикали, ее подсобным инструментом. Это относится и к введенному при Екатерине II сословно-дворянскому самоуправлению в губерниях и уездах, о чем выше уже говорилось, а учрежденное ею же всесословное выборное самоуправление в городах в большинстве из них и вовсе осталось лишь на бумаге. Самоуправление без финансовой самостоятельности или, говоря иначе, без права самообложения, т.е. учреждения и сбора местных налогов, самоуправлением не является. Такого права России раньше никогда не было. Поэтому и история отечественного самоуправления началась, строго говоря, лишь после земской реформы Александра 11.

Земские выборные учреждения в губерниях и уездах стали всесословными и получили право самообложения. Аналогичные учреждения были введены и в городах. Тем самым авторитарный идеал впервые ограничил себя в пользу идеала демократического. Конечно, ограничение это было незначительным: самодержавие поступалось частью административной власти на местах, сохраняя властную монополию в центре и оставаясь единственным в стране политическим субъектом. Кроме того, всесословность земств вовсе не означала, что сословия получали в них равное представительство: незначительное дворянское меньшинство имело в земских учреждениях столько же депутатов, сколько по отдельности жители городов и крестьянское большинство. Если учесть, что во главе земств находились местные предводители дворянства, а также культурное превосходство последнего, то демократическое содержание реформы не покажется очень глубоким, а ее критика некоторыми современниками – неоправданной. Однако отсюда следует лишь то, что народный полюс власти был слабым, и вовсе не следует, что он не появился вообще. То был реальный и принципиально новый для России шаг в демократическом направлении, который открывал перспективу разгосударствления общества и формирования в нем гражданского начала.

Другим таким шагом стала судебная реформа. Освобождение крестьян и распространение на них идеи права (до того они имели только обязанности) ставило в повестку дня вопрос о замене сословного суда всесословным и его независимости от администрации, что, в свою очередь, требовало введения несменяемости судей, значительного повышения оплаты их труда, а также обеспечения состязательности сторон в сочетании с гласностью и открытостью судебного разбирательства. Раньше ничего этого в России не было: судили под покровом канцелярской тайны, без прений сторон и адвокатов, судьи очень часто не имели специального, а порой и вообще какого бы то ни было образования, жалованье получали мизерное, а любое их решение могло быть отменено административной властью в лице губернатора и возвращено для пересмотра.

Историки до сих пор спорят о том, насколько способствовало все это произволу и коррупции и насколько широк был размах судейских злоупотреблений до реформ Александра II. Но если он решился на отказ от сложившихся в стране традиций судопроизводства и его радикальную перестройку в соответствии с европейскими правовыми принципами, уже одно это свидетельствует: современникам положение дел представлялось гораздо менее благополучным, чем выглядит оно в глазах некоторых нынешних историков.

Как и в случае с земским самоуправлением, судебная реформа Александра II была не до конца последовательной в проведении принципа всесословности. Более того, на крестьянское большинство она распространялась в весьма незначительной степени. В деревне еще долго будет доминировать обычное право, основанное на традиции, а не на законе; такое положение вещей во многом сохранится вплоть до 1917 года. Правовая обособленность крестьян обусловливалась как опасениями властей, пытавшихся изолировать деревню от влияния города, так и архаичной культурой самих крестьян. Они предпочитали разбирать большинство конфликтов в общине, руководствуясь понятными им обычаями, потому что правовые абстракции их сознанием не были освоены, а юридически-судебные процедуры, на этих абстракциях основанные, казались чуждыми и доверия не вызывали.

Последствия такого раскола между государственно-правовой и догосударственной культурами окажутся для страны трагическими, о чем нам еще предстоит говорить более обстоятельно. Но позднейший обрыв наметившейся при Александре II новой тенденции не должен заслонять саму тенденцию. Движение к независимости суда, проявившееся в установлении несменяемости судей, существенном повышении их должностных окладов, открытой и гласность разбирательства, возникновение адвокатуры и института присяжных заседателей – все это впервые вошло в жизнь и, наряду с земствами, способствовало разгосударствлению и общества, обретению им определенной самостоятельности по отношению к государству.

Наконец, после проведенной при Александре II военной реформы всесословной стала и российская армия. Отныне она – тоже на европейский манер – комплектовалась на основе всеобщей воинской повинности, т.е. не только из крестьян, но и из других слоев населения, причем срок службы в ней был значительно сокращен и, в зависимости от уровня образования, составлял от шести месяцев до шести лет. Тем самым из милитаристской государственной системы, созданной Петром I, был изъят последний базовый элемент. Армия переставала быть изолированным от населения институтом, что тоже вполне соответствовало общей тенденции разгосударствления общества.

Однако эта тенденция во всех своих проявлениях ставила под вопрос само существование самодержавной формы правления, ибо лишала ее исторически сложившихся системных опор. Принцип всесословности призван был вывести страну из глубочайшего социокультурного раскола. Вместе с тем, само наличие такого раскола обусловливало непоследовательность в реализации данного принципа, а такая непоследовательность парадоксальным образом вела не столько к смягчению, сколько к обострению раскола.

14.2. Из девятого века в девятнадцатый: прыжок через тысячелетие

Реформы Александра II были в ту эпоху самыми радикальными в мире. Их общий вектор был направлен во второе осевое время, основной особенностью которого – в отличие от первого осевого времени – является не религиозный, а светский универсализм, распространяющийся не только на область знания (наука), но и на государственное и общественное устройство (всеобщность законодательного регулирования и гражданских прав). Однако такой Универсализм предполагает культурную однородность населения, его элитных верхов и народных низов. В культурно расколотой России этой важнейшей предпосылки не было. Как заметил один из современников александровских реформ, «русская жизнь сложила лишь два пласта людей – привилегированный и непривилегированный, отличающиеся между собой в сущности не столько привилегией, как тем коренным отличием, что они выражают, каждое, различную эпоху истории: высшее сословие – XIX в., низшее – IX в. н. э.»113. В такой ситуации переход к универсальным принципам законности и права, который не завершился к тому времени и в Европе, для России был равнозначен прыжку через тысячелетие.

Правда, в определенном смысле принцип законности утвердился в стране еще в дореформенную эпоху – верховная власть, оставаясь в законотворчестве самодержавной и неограниченной, тем не менее поставила себя под контроль создаваемых ею юридических норм и откровенного произвола после Павла I себе уже не позволяла. Однако принцип этот не был универсальным – крестьяне продолжали жить по обычаю, а не по закону114. Что касается гражданских прав, то они были локализованы в узких сословных группах. Поэтому, как мы уже отмечали, подавляющее большинство населения, замкнутое в локальных сельских мирах и лишенное необходимого опыта и знаний, не могло быть восприимчивым к самой идее права, освоение которой предполагает достаточно развитую способность к оперированию абстракциями. Иными словами, вхождение во второе осевое время России предстояло осуществить в условиях, когда основная масса населения находилась в промежуточном культурном пространстве между первым осевым временем (чувство православной общности было ему свойственно) и доосевым, догосударственным состоянием.

Не удивительно поэтому, что реформы Александра II, как и преобразования его предшественников Петра I и Екатерины II, одновременно и сближали Россию с Европой, и уводили в сторону от нее. Страна волей власти-моносубъекта пыталась измениться, не сходя со своего «особого пути». Но изменения, устранявшие базовые опоры исторически сложившейся государственности, поставят

113 Фадеев Р.А. Русское общество в настоящем и будущем. (Чем нам быть?) // Русский исторический журнал. 1999. Т. II. №4. С. 22.

114 При Николае I (в 1838-1843 годах) был а, правда, проведена реформа целью которой был перевод жизненного уклада государственных крестьян, составлявших почти половину (49%) крестьянского населения страны, на законодательное регулирование. Однако к сколько-нибудь заметным изменениям в правовой культуре за короткий период до освобождения крестьян это не привело, а после освобождения бывшие государственные крестьяне с точки зрения законодательного регулирования их жизни перестали отличаться от бывших помещичьих (об этой реформе ее результатах см.: Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 1. С. 449-450).

государственность перед проблемами, с которыми она никогда раньше не сталкивалась и которые в конечном счете окажутся для нее непосильными.

Освобождение крестьян не только не решило крестьянский вопрос, но и обострило его. Предоставленное крестьянам право представительства в органах местного самоуправления само по себе не могло обеспечить интеграцию догосударственных сельских миров в государство, потому что непосредственного отношения к повседневной жизни деревни эти органы не имели. Вместе с тем ликвидация промежуточного звена между государством и крестьянами в лице помещика создавала управленческий вакуум, который нужно было чем-то заполнить. Заполнили же его таким образом, что позиции догосударственной культуры не только не ослабевали, но и упрочивались, получив более определенное, чем раньше, институциональное оформление.

Фискальные, полицейские и другие функции помещика и его представителей были переданы сельским общинам, переименованным в сельские общества. На них была возложена коллективная ответственность за обеспечение податных платежей, для чего узаконивалась круговая порука, предполагавшая и право общины удерживать в ней желавших из нее выйти. В результате догосударственный вечевой институт сельского схода оказался вмонтированным в государственное тело, в котором был культурно чужеродным. Но это означало государственную институционализацию потенциальной смуты, которая, в отличие от революции, есть ни что иное, как разрушительная стихия, движимая архаичным вечевым идеалом, т.е. осознанным или неосознанным стремлением перестроить государство по культурно-ценностным лекалам догосударственных локальных общностей. Нельзя сказать, что против такого повышения роли общины не было возражений. Они имели место115, но не были приняты во внимание. Власть хотела проводить модернизацию государственности, опираясь на традицию, на складывавшийся веками народный жизненный уклад. Но модернизация, опирающаяся на архаику, рано или поздно заводит в исторический тупик. России суждено было стать первой, ноне последней страной, которой это пришлось испытать. Взрыв произойдет не сразу, но через несколько десятилетий законсервированная община обрушит государство и станет моделью

115 См. об этом: Христофоров И.Л. «Аристократическая» оппозиция Великим реформам. М., 2002.

для новой его разновидности, какой мировая история до того не знала. Во времена же Александра II власть столкнулась не со смутой, а с ее первыми идеологическими и политическими симптомам. Она столкнулась с очередным вызовом со стороны европеизированной культуры, приступившей к целенаправленному поиску контактов с культурой крестьянского большинства и распавшейся по ходу такого поиска на множество направлений и оттенков.

Начавшаяся реализация авторитарно-демократического идеала создавала в образованном и полуобразованном обществе духовную атмосферу, отторгавшую авторитарную составляющую этого идеала. Слово «народ» становилось сакральным символом эпохи, выражая одновременно и высший идеал, к которому надлежит стремиться, и главную проблему, которую предстоит решить. Этому способствовали как проводимые реформы, которые впервые вводили народное большинство в жизнь государства, так и их последствия: раскрепощение крестьян, повторим, не столько решало крестьянский вопрос, сколько трансформировало его в новый вопрос о земле, усугублявшийся к тому же демографическими факторами – быстрый рост численности населения продолжался и в пореформенный период. Сам народ еще безмолвствовал, но народничество европеизированной культуры становилось повсеместным и всепоглощающим, проявляясь в широчайшем диапазоне от одноименного движения интеллигенции до новых веяний в искусстве (художники-передвижники, композиторы «Могучей кучки»),

Не все в этом почти всеобщем народопоклонстве было оппозиционным по отношению к самодержавной государственности и не все оппозиционное – радикальным. Многие дворяне с воодушевлением принялись за работу в земствах, рассматривая ее как служение народному делу, сближающее разные сословия, способствующее преодолению их культурной расколотости. Эти люди наглядно демонстрировали, что осознание всесословного общего интереса у наиболее просвещенной и деятельной части дворянства к тому времени успело вытеснить внутрисословный эгоизм. Они были приверженцами дальнейшей европеизации, ее распространения на все группы населения, хотя и по-разному ее понимали.

Одни полагали, что деятельность в земствах ради обустройства народного быта вполне совместима с самодержавием как наиболее органичной для России формой правления. Другие рассматривали такую деятельность как необходимую подготовительную стадию на историческом пути к конституционному правлению.

Третьи призывали императора не ждать и «увенчать здание» местного земского представительства представительством всероссийским в виде Земского собора или парламентского учреждения западного типа, ибо, по их мнению, собственными силами с новыми задачами самодержавию было не справиться116.

Однако делиться политической властью не входило в намерения Александра, не без оснований полагавшего, что с самодержавием это не совместимо. В свою очередь, его неприятие конституционных проектов создавало благоприятную почву для возникновения радикальных антисистемных настроений в разночинной и даже дворянской среде, получавших все более широкое распространение, и появления соответствовавших им радикальных идеологий.

Из учебников истории читатель знает и о революционном демократизме Чернышевского, и о «нигилизме» Писарева, и о революционных прокламациях той эпохи, и о «хождении в народ», и о многочисленных покушениях на царя-освободителя, завершившихся его гибелью. Осведомлен он, наверное, и о тогдашней общественной атмосфере, в которой суды присяжных оправдывали террористов, а Достоевский сделал выразительное признание: узнай он о готовящемся покушении на царя, властям – дабы не прослыть доносчиком – об этом не сообщил бы. Нам же, исходя из нашей задачи, важно подчеркнуть: революционные альтернативы самодержавию, формировавшиеся в лоне европеизированной русской культуры, основывались, как правило, на представлении об особой роли сельской общины в новом государственном и общественном устройстве.

Речь шла о государственной альтернативе, основанной на догосударственной народной культуре. Или, говоря иначе, о зарождавшейся идеологии русской смуты и нового «особого пути». Такое отторжение авторитарно-демократического идеала ради идеала последовательно демократического открывало дорогу не европейской демократии, а видоизмененному авторитаризму, опиравшему-

116 Показательно в данном отношении заявление тверского дворянства, принятое в 1862 году. Осуществление реформ, говорилось в этом документе, «невозможно путем правительственных мер, которыми до сих пор двигалась общественная жизнь. Предполагая даже полную готовность правительства провести реформы, дворянство глубоко проникнуто тем убеждением, что правительство не в состоянии их совершить. Свободные учреждения, к которым ведут эти реформы, могут выйти только из самого народа, а иначе будут одною только мертвою буквою и поставят общество в еще более натянутое положение». Выход, по мнению авторов, только один – «собрание выборных от всего народа без различия сословий» (цит. по: Корнилов А.А. Указ. соч. С. 241-242).

ся на модернизированную вечевую традицию. Понятно, что радикалы того времени подобного исхода не предвидели, а большинство из них его и не желало. Но идеи живут своей собственной жизнью и подчиняются собственной логике. Екатерина II, открыв шлюзы для европейской культуры, тоже не подозревала, что одним из результатов ее деятельности станет появление Радищева, а потом и декабристов.

Синтезирование европейской культуры с отечественным традиционализмом вело к появлению нового человеческого типа, в сознании которого идеализм «беззаветного служения» царю сменился идеализмом «беззаветного служения» народу, не оставив места ни для европейского индивидуалистического утилитаризма, ни для европейского либерализма. Идеологическим же продуктом такого синтезирования стал русский революционный социализм, из которого вырастет со временем второе издание петровского государственного утилитаризма в исполнении большевиков. Их доктрина отвергнет упование на крестьянскую общину, которая выглядела в их глазах рудиментом средневековья, обреченным на исчезновение. Большевистский идеал «социалистической демократии» – это идеал радикального разрыва с архаикой. Но его культурные корни были именно в архаике, которая – в идеологически обновленном виде – и обусловила специфические особенности его модернистского содержания.

Возвращаясь же во времена Александра II, отметим, что проявившиеся вскоре после начала реформ их идеологические и политические последствия в значительной степени предопределили сложный, зигзагообразный маршрут пореформенного развития. Реакцией на них стали частичные контрреформы, реанимировавшие и модифицировавшие применительно к новым условиям опыт николаевского царствования. В первую очередь они ассоциируются с именем Александра III, сменившего на троне своего убитого террористами отца. Но начались они еще при царе-освободителе.

14.3. Военные победы и невоенные поражения

Самодержавная власть – в том виде, в каком она сложилась в России, – могла инициировать раскрепощение населения и создание независимых общественных институтов. Она не могла, однако, довести эту историческую работу до завершения по той простой при чине, что раскрепощение было несовместимо с ее политической природой, а потому неизбежно сопровождалось ее ослаблением. Вместе с тем в обществе не сложилась и альтернатива самодержавию, появление которой блокировалось им на протяжении столетий. Неограниченная власть царей и императоров была политическим цементом, скреплявшим культурно расколотую страну. Под влиянием новых вызовов власть эта вынуждена была отдать часть полномочий созданным ею же другим институтам, не отказываясь, однако, от своей неограниченности. В подобных исторических ситуациях возникает обычно ощущение неопределенности перспектив, которое компенсируется радикальными абстрактными идеалами и иррациональными акциями против власти.

Выстрел Каракозова в Александра II (1866) был первым наглядным проявлением умственной смуты, надвигавшейся на страну и первым предвестником смуты социальной и политической, репрессивная культура, насаждавшаяся самодержавием на всем протяжении его существования, обернулась возникновением репрессивно-террористической контркультуры. К этому новому вызову, идущему не из гвардейских казарм, а с улицы, самодержавие оказалось совершенно неподготовленным. Государственные институты не смогли ни предупредить многочисленные покушения на императора, ни обеспечить его защиту от них, не говоря уже о защите его высокопоставленных чиновников. Но новизна вызова заключалась не только в угрозах безопасности самодержца и других должностных лиц.

Небывалая и немыслимая прежде охота террористов на императора означала, что под сомнение поставлена легитимность самого самодержавного принципа. В этом отношении предшественниками Перовской и Желябова были Рылеев и Пестель. Но у декабристов не хватило решимости поднять руку на царя. Возможно, в том числе и потому, что в их время еще не произошел поворот от сакрализации правителя к сакрализации народа. Последний выглядел в глазах декабристов пассивным и инертным объектом, освободить который была призвана просвещенная европеизированная элита. Революционеры времен Александра II ставили перед собой принципиально новую задачу – возвысить крестьянские низы до уровня, при котором они под руководством революционных вожаков освободят себя сами в большей степени, чем сделал это царь-освободитель. «Хождение в Народ» показало, что такие идеи самому народу были культурно чужды, что «отцовская» самодержавная матрица укоренена в его сознании гораздо глубже, чем многим казалось. Террористическая война против императора была, помимо прочего, и попыткой разрушить эту матрицу: сам факт умерщвления сакрального правителя должен был способствовать десакрализации самодержавного принципа властвования. Убийство Александра II продемонстрировало ошибочность замысла: насильственная ликвидация конкретного царя не могла преодолеть неизжитую народным сознанием идею царской власти, сохранявшую свой культурный аналог в патриархальном бытовом укладе.

Факт, однако, и то, что дарованная самодержавием дозированная демократия ставила государственность перед новыми, доселе неведомыми проблемами. Они обозначились почти сразу после отмены крепостного права в виде петербургских пожаров, приписывавшихся революционерам и создававших нервозную атмосферу в столице, первых антицарских прокламаций и публицистики радикальных изданий, оказывавшей все большее влияние на умы. Приостановка выхода журналов «Современник» и «Русское слово», арест их ведущих сотрудников Чернышевского и Писарева стали первым ответом власти на новые вызовы. Это не означало сворачивания задуманных реформ – они продолжались на протяжении почти полутора десятилетий после отмены крепостного права. Это означало, что в России начался долгий, непрекращавшийся вплоть до 1917 года поиск сочетания реформ и стабильности при сохранении самодержавной формы правления. И уже во времена Александра II стало ясно, что одними репрессиями стабилизацию обеспечить невозможно, что сами по себе они не в состоянии гарантировать консолидацию страны и устойчивую легитимность власти в изменившейся ситуации.

Консолидация или, что то же самое, базовый общенациональный консенсус – феномен не только политический, но и ценностно-культурный. Точнее – он лишь постольку политический, поскольку ценностно-культурный. Радикализм русской интеллигенции, пытавшейся соединить заимствованные европейские идеи с догосударственной крестьянской архаикой, был естественным и закономерным следствием расколотости отечественного социума. Интеллигенция искала способы преодоления этой расколотости в обход самодержавия и вопреки ему. Самодержавие, в свою очередь, искало способы культурной ассимиляции отщепившейся от него интеллигенции. В его распоряжении были многовековая традиция российской государственности и две формы идентичности, обеспечивавшие политическое сосуществование разных культурных миров, – православная и державно-имперская. Консолидирующие ресурсы той и другой Александру II удалось мобилизовать дважды, причем не порознь, а вместе. Сделать же это ему удалось потому, что ресурсы эти в его время были еще весьма значительными. Будучи задействованными, они сплачивали широкие слои элиты населения под патриотическими лозунгами и позволяли маргинализировать радикалов. Но – отметим сразу же – только временно.

Первая такая мобилизация произошла после того, как в Варшаве нападением на находившийся там русский гарнизон и его истреблением началось польское восстание (1863). Патриотическое возбуждение, охватившее Россию и подогревавшееся угрозами поддержки поляков со стороны европейских держав, было почти всеобщим. Идея свободы, воодушевлявшая отечественных либералов, «большинства из них не выдержала столкновения с идеей империи и безоговорочно капитулировала. Жестокое подавление восстания иноверцев сделало Александра триумфатором в глазах подданных, вернуло ему, а в его лице и самодержавию, всю полноту прежней легитимности и лишило радикалов общественного сочувствия. За год тираж издававшегося в Лондоне и распространявшегося в России «Колокола» Герцена, который поддержал поляков, упал в пять раз, что стало едва ли не самым выразительным проявлением смены настроений в российском обществе. Православно-державно-имперская идентичность, ущемленная поражениями в Крымской войне, наглядно продемонстрировала свою культурную укорененность, позволявшую удерживать завоеванное государством пространство, а вместе с ним – и саму традиционную государственность.

Все дело, однако, в том, что консолидирующий потенциал такой идентичности обнаруживает себя лишь в чрезвычайных обстоятельствах, когда она сталкивается с явными угрозами. В обыденных условиях она не в состоянии компенсировать ни ощущения необустроенности жизни и неопределенности перспектив, ни вызываемого им брожения умов. Через три года после подавления польского восстания прозвучал выстрел Каракозова, ставший первым звеном в длинной цепи последующих покушений. И вектор общественных настроений начал снова поворачиваться в сторону радикалов.

Второй раз эта идентичность убедительно проявила себя накануне и во время Русско-турецкой войны (1877-1878), в которой Россия выступала защитницей православных балканских народов от угрожавшей им массовой резни со стороны турок, в Болгарии уже ставшей реальностью. Александр опасался начинать с ними войну: он не был уверен в боеспособности только что реформированной армии, боялся подорвать финансовое положение страны, едва начавшее обретать устойчивость, и не успел забыть о том, что при его отце столкновение с турками в Крыму обернулось конфликтом со всей Европой. Военное поражение в атмосфере умственной смуты, грозившей смутой социальной, могло обернуться самыми катастрофическими последствиями. Однако в случае победы смута эта была бы снова погашена, угрозы отодвинуты, радикалы изолированы.

Александр не мог не выбрать войну, потому что к ней его подталкивали широкие круги политической, военной и интеллектуальной элиты, озабоченной восстановлением державного статуса страны, ее былой роли на международной арене и видевшей в этом важнейших залог ее внутренней стабильности. Он не мог не выб рать войну и потому, что на нее было настроено население, движимое религиозным чувством к славянам-единоверцам и готовое жертвовать своими скудными средствами для оказания им военной поддержки. Российская идентичность, сформировавшаяся благодаря многовековым усилиям самодержавия, сама диктовала ему теперь линию поведения.

Россия выиграла эту статусную войну на Балканах. С огромным трудом, но – выиграла. О том, сколь важна была для Александра победа в ней, свидетельствует уже одно то, что он счел необходимым свое личное присутствие на месте боевых действий. Однако консолидирующий эффект победы оказался на сей раз еще более кратковременным, чем после подавления польского восстания. Побежденная Турция согласилась на существенное ослабление своих позиций на Балканах в пользу православных народов полуострова. Но такого ослабления Турции и, соответственно, усиления России не хотела Европа. Александр, как и его отец, оказался лицом к лицу с ее совокупной силой. Помня о крымской катастрофе, он не стал искушать судьбу, согласился на созыв Конгресса европейских держав в Берлине и примирился с его решениями, в значительной степени возвращавшими Турции ее права на Балканах. Российская идентичность – и православная, и державная – отреагировала на это так, как только и могла отреагировать. Всеобщее воодушевление сменилось всеобщим недовольством. Общественная атмосфера вновь становилась благоприятной для радикалов, чем они не преминули воспользоваться. Именно с этого времени охота на царя и его чиновников стала целенаправленной и фанатичной.

Реформы Александра II, вводившие в российскую государственность демократическую компоненту, ослабляли компоненту авторитарную. Впервые обнаружилось, что это ослабление нельзя компенсировать ни военными победами и укреплением державного статуса страны (плоды побед отнимались, статусный рост блокировался), ни успехами в сохранении и даже расширении имперского пространства. Годы правления царя-реформатора отмечены огромными территориальными приобретениями: Россия продвинулась на Дальний Восток, завершила покорение Кавказа, завоевала почти всю Среднюю Азию. Однако приращение территории не могло притупить остроту новых внутренних проблем, обозначившихся в входе реформ. Зона государственного контроля расширялась, но само государство расшатывалось, легитимность власти подтачивалась. Соединение авторитаризма и демократии в одном политическом идеале наталкивалось в реальности на такие трудности, с которыми при осуществлении других идеалов-гибридов Россия еще не сталкивалась.

14.4. Между дозированной демократией и авторитарной традицией: колебания в поисках устойчивости

В подобных исторических обстоятельствах любой реформатор оказывается перед нелегким выбором. Он может искать или создавать заново дополнительные опоры в обществе, что предполагает увеличение прав последнего, т.е. углубление демократизации. А может, наоборот, пытаться восстановить утраченную устойчивость усилением бюрократического и репрессивного начал государственности. Царствование Александра II интересно тем, что в его деятельности, как в свое время в деятельности Александра I, отчетливо просматриваются оба направления – и реформаторское, и консервативное: они чередовались, а нередко и накладывались друг на друга, причудливо переплетаясь. Трудно припомнить такое российское правительство, в котором сосуществовали бы, имея почти полную свободу Действий, последовательные прогрессисты и убежденные охранители, как бывало временами в правительствах царя-освободителя.

В конечном счете это было обусловлено изначальной парадоксальностью стоявшей перед ним исторической задачи. Чтобы обеспечить конкурентоспособность страны, ему предстояло ввести ее, вслед за ушедшей вперед Европой, во второе осевое время с его универсализмом научного знания в области мысли и юридически-правового принципа в государственной и общественной жизни. Но такой универсализм не совместим не только с дописьменной культурной архаикой замкнутых локальных миро, в которых проживало большинство населения России. Он не совместим и с интеллектуальной и гражданской несвободой, а интеллектуальная и гражданская свобода, в свою очередь, не сочетается с неограниченным самодержавным правлением и имперским универсализмом, характерным для первого осевого времени. Реформы Александра II – это попытка сочетать несочетаемое. Они привнесли в русскую жизнь то, чего в ней никогда не было, включая доступ крестьян к образованию в специально создававшихся для этого на родных училищах. Но они же вызвали к жизни то состояние умов и сопутствовавшие ему действия, о которых говорилось выше.

Царь не мог остановить начавшиеся с освобождения крестьян реформы и вынужден был распространять их на другие сферы – управленческую, судебную, военную, образовательную. Вместе с тем, он не в состоянии был ответить на ожидания тех, кого дозированная демократия под сенью самодержавия не устраивала и кто хотел бы самодержавие ограничить. Идеологический радикализм и революционный терроризм, ставшие прямым следствием разбуженных, но не удовлетворенных ожиданий, и обусловили превращение царя-реформатора одновременно и в царя-консерватора. Но консервировать самодержавную форму правления ему, в отличие от Николая I, приходилось в условиях, когда даже символическая реставрация милитаристской государственности была невозможна: отмена крепостного права лишила ее последней несущей конструкции. В распоряжении Александра II оставались только полицейские и административные инструменты, и он целенаправленно пользовался ими, корректируя уже запущенные реформы в консервативно-охранительном духе.

Эти инструменты задействовались для восстановления поколебленной реформами «вертикали власти», интеграции в нее выходивших из-под контроля земств и судов, возведения «умственных плотин», призванных вернуть интеллектуальную жизнь в управляемое русло, и превентивного блокирования возраставшего самосознания национальных меньшинств – неизбежного исторического спутника любой демократизации в империях. Пока народ безмолвствует, такого рода коррекции реформ по ходу их осуществления могут быть относительно результативными, возвращая расшатанной государственной системе краткосрочную или даже среднесрочную (но не долгосрочную) устойчивость. Они не помогли уберечь царя от насильственной смерти, но помогли продлить исторический срок самодержавия.

Земства, сразу же проявившие предрасположенность к самостоятельным и независимым от правительства и губернаторов действиям, возвращались в «вертикаль власти» посредством законодательного расширения полномочий председателей земских собраний (они же предводители дворянства) и повышения их ответственности перед правительством за деятельность институтов местного самоуправления. Кроме того, была ограничена гласность земских собраний, а публикация их отчетов и докладов поставлена под контроль губернаторской цензуры. Тем самым публичная критика земствами действий центральной и местной государственной власти полностью блокировалась.

Суды, освобожденные от административного контроля и обнаружившие склонность выносить неприемлемые для властей решения, частично реинтегрировались в «вертикаль власти» благодаря изданному царем высочайшему повелению, фактически отменявшему ранее узаконенную несменяемость судебных следователей. Оно допускало возможность назначать на их место исполняющих их обязанности чиновников, на которых принцип несменяемости не распространялся. Люди могли занимать эти должности годы и даже десятилетия, что делало их зависимыми от властей и в определенной степени позволяло последним восстановить контроль над ходом расследований117. Но даже при таком контроле дела о государственных преступлениях со временем были переданы от судебных следователей к жандармским, а потом и вовсе изъяты из общего судопроизводства и отданы в ведение военных судов. Это стало принципиальным новшеством, чрезвычайно важным для понимания эволюции российской государственности в условиях революционных угроз, и ниже мы к нему еще вернемся.

Что касается интеллектуальной свободы, то ее значительное расширение в ходе реформ, проявившееся в том числе и в отмене предварительной цензуры, впоследствии тоже подверглось существенным корректировкам. Так, после каракозовского покушения было узаконено право правительства лишать издание возможностей розничной продажи за вредное направление, что для многих газет означало неизбежный финансовый крах, поскольку подписывались

117 Там же. С. 324-325.

на них в то время немногие. Кроме того, министр внутренних дел получил разрешение налагать запрет на обсуждение в печати любого вопроса внутренней и внешней политики, когда такое обсуждение сочтет неуместным. Если учесть, что и до того правительство было вправе приостанавливать выход журнала или газеты на срок от двух до восьми месяцев, то степень управляемости интеллектуальной свободой в эпоху реформ, как и управляемости дозированной демократией в целом, придется признать достаточно высокой.

Перечень «умственных плотин», возводившихся в ту эпоху. был бы, однако, неполным без упоминания о мерах, направленных на притупление самого вкуса к интеллектуальной свободе. Речь идет о новой системе образования, введенной при Александре П. Ее суть и пафос: передача ученикам «точного» знания, дисциплинирующего ум и не оставляющего простора для праздных умствований и безответственного нигилистического легкомыслия. Реально это означало, что в программах классических гимназий, готовивших к поступлению в университеты, основной акцент делался на изучении древних языков (во всех грамматических тонкостях) и математики, в то время как общеобразовательные дисциплины и новые европейские языки объявлялись предметами второстепенными. Вышколенность интеллекта рассматривалась как одна из предпосылок вышколенности политической и противоядие от вредных идеологических веяний, шедших из Европы. Теми же соображениями руководствовались власти и при составлении программы для специализированных реальных училищ, в которых отсутствие умственной муштры с помощью латинской и греческой грамматики компенсировалось огромной дозой черчения. При этом сокращалось преподавание не только гуманитарных дисциплин, но и естествознания, а в рекомендациях к программе указывалось, что оно должно преподаваться не научно, а «технологически»118.

Так маршрут движения страны во второе осевое время корректировался в соответствии с нуждами традиционной отечественной государственности, интересами ее самосохранения. Поиск профилактических средств от революции, который Россия вела на протяжении трех предыдущих царствований, продолжался и в новых, пореформенных условиях, когда революционеры уже действовали на улицах и площадях российских городов.

118 Подробнее об осуществленной при Александре II реформе системы образования см.: Там же. С. 304-305.

Наконец, после польского восстания были предприняты и особые меры для сохранения и укрепления империи. В Польше школьное обучение, вплоть до преподавания Закона Божия, принудительно переводилось на русский язык. Волна русификаторства прокатилась и по Украине – возобновились начавшиеся еще при Николае I преследования украинского языка, запрещалось издание на нем литературных произведений, его использование в спектаклях и концертах. Дозированная демократизация при сохранении имперской государственности превращала само это сохранение в проблему. Ее пытались решать ужесточением имперско-русификаторской политики, которая, в свою очередь, подкладывала под имперское здание мину замедленного действия.

Таким образом, второй полюс власти, образовавшийся в ходе реформ, не отменялся, а частично поглощался самодержавно-бюрократическим государством, которое возвращало себе монополию на представительство общего интереса и стремилось приспособить к ней не только новые демократические учреждения, но и умы. Однако проблемы, которые власть пыталась решить таким способом, в результате лишь усугублялись. Это стало очевидным после Балканской войны, которая едва ли не впервые обнаружила исчерпанность консолидирующего ресурса сохранявшейся державной идентичности даже в случае военной победы, если ее плоды без всякой войны могут быть отняты. Именно послевоенные годы были отмечены небывалой активностью террористов. И именно тогда начало выплескиваться на поверхность недовольство умеренных общественных кругов: они претендовали на расширение своего участия в обслуживании общего интереса, возвращение к однополюсной модели государственности их не устраивало. И когда после очередного покушения на императора правительство обратилось к обществу за поддержкой, последнее ему в ней отказало. Точнее – выдвинуло условия, на которых такая поддержка может быть оказана.

Образованный слой, приверженный ценностям европейской либеральной культуры, готов был сотрудничать с самодержавной властью, опиравшейся на иную, нелиберальную культуру, но – не в качестве пассивного и послушного инструмента в руках этой власти, а в качестве самостоятельного субъекта, равноправного Участника диалога. Речь шла не просто о политических амбициях Русского либерализма, и его притязаниях на конституционное ограничение самодержавия посредством созыва народного представительства – хотя бы законосовещательного. Речь шла о том, что при сохранении существовавшего положения вещей никакой помощи правительству общество оказать не могло, даже если бы и хотело. «Борьба с разрушительными идеями была бы возможна лишь в том' случае, – говорил в черниговском земстве один из ораторов, – когда бы общество располагало соответствующими орудиями. Эти орудия: слово, печать, свобода мнений и свободная наука»119. Если же такими средствами общество не располагает, то оно бессильно оказать власти запрашиваемое содействие120.

Однако к выслушиванию подобных речей правительство было не готово и поспешило их запретить, выталкивая тем самым либеральных земцев в подполье, вынуждая их обсуждать запрещенные для обсуждения вопросы на конспиративных съездах и обрекая себя на репрессии по отношению к людям, на которых хотело бы опереться. Понятно, что такой конфликт либеральной и самодержавно-патерналистской культур был на руку тем, кто противостоял им обеим. Он создавал атмосферу, в которой столь необходимая правительству общественная изоляция революционеров им явно не грозила.

Поворот царя в сторону либерально настроенных земских кругов наметился лишь в последний год его жизни – после того, как террористы устроили взрыв в самом Зимнем дворце, и лишь случайность спасла Александра и всю его семью от гибели. В этот короткий период два направления его деятельности – реформаторско-демократическое и авторитарно-бюрократическое, которые чередовались или сосуществовали в ней раньше, получили отчетливую функциональную окраску. Бывшему харьковскому губернатору, герою Русско-турецкой войны генералу Лорис-Меликову, назначенному министром внутренних дел, были предоставлены чрезвычайные полномочия для искоренения революционного радикализма. Его называли диктатором, и – не без оснований. Но он именно потому и был выбран на эту роль, что еще в пору своего харьковского губернаторства сочетал жесткость полицейских мер с заботой об охране гражданских прав и свобод. Такую политику, получившую название «диктатуры сердца», он пытался проводить и на посту министра. То была политика, рассчитанная на изоляцию революционеров от общества не только посредством призывов к поддержке правительства, но и благодаря вниманию к идущим из общества запросам.

119 Там же. С. 365.

120 Там же.

В этот последний год александровского царствования существенно ослабло давление на печать, которой было дозволено обсуждать политические вопросы и критиковать правительственные решения. Об общем направлении новой политики свидетельствовали и также замены консервативного руководства ряда министерств (в том числе и министерства народного просвещения, инициировавшего упомянутую выше реформу) и официально провозглашенное намерение вернуться к первоначальным реформаторским замыслам относительно земств и судебной системы, устранить образовавшиеся на них бюрократические наросты. Наконец, Лорис-Меликов, не будучи приверженцем конституционных идей, предложил Александру компромиссный вариант: для разработки законопроектов созвать специальные комиссии из представителей государственного аппарата и общества, а для обсуждения этих законопроектов предусмотреть – на следующем этапе – созыв общей всероссийской комиссии с включением в нее также и представителей с мест, избираемых земствами.

Утром 1 марта 1881 года император одобрил план своего министра, а через несколько часов был убит. Вступивший на престол Александр III после некоторых колебаний от этого плана отказался. Сам факт цареубийства был истолкован как достаточное основание для нового подмораживания страны ради укрепления самодержавного начала государственности, ослабленного в ходе реформ. Из двух конфликтовавших составляющих авторитарно-демократического идеала новый император отдал безоговорочное предпочтение первой, которая в его царствование почти полностью поглотила вторую.

14.5. Феномен консервативной стабилизации

Император Александр III в глазах современных отечественных почвенников выглядит едва ли ни самым ярким персонификатором российской государственной традиции, а его деятельность – самым надежным ориентиром для нынешних и будущих руководителей страны. Такие представления не беспричинны. Относительно короткое, занявшее всего тринадцать лет царствование Александра III было отмечено стабилизацией расшатанной реформами государственности и результативной хозяйственно-технологической модернизацией, осуществленной не по петровскому милитаристско-кре-постническому образцу, а в условиях, когда элиты и население были уже раскрепощены. Поэтому сегодня фигура Александра III кажется более современной, чем образ его деда Николая I, на которого внук во многом ориентировался. К тому же «государственническая» репутация Николая подмочена крымской катастрофой, между тем как Александр никаких войн не проигрывал по той простой причине, что целенаправленно их избегал. Короче говоря, нынешняя актуализация его политического опыта вовсе не случайна, а потому актуально и осмысление этого опыта, его исторического содержания.

В данном разделе мы не будем касаться сюжетов, имеющих отношение к проводившейся при Александре III индустриальной модернизации. Она явилась исходным пунктом модернизационного цикла, продолжившегося и в следующее царствование, и у нас будет возможность охарактеризовать ее, рассматривая этот цикл в целом. Здесь же мы остановимся лишь на том, что имеет прямое отношение к деятельности Александра как стабилизатора авторитарно-самодержавной государственности, ослабленной после ее демилитаризации и дозированной демократизации и оказавшейся перед принципиально новым культурным вызовом: в сознании образованного слоя образ сакрального государя столкнулся с конкурентом в образе сакрализируемого народа. Учитывая, что культурная революция сопровождалась революционно-террористическими акциями на улицах и даже в царском дворце, учитывая, далее, что император сразу же отказался искать опору в обществе посредством дальнейшей либерализации и демократизации страны и сделал основную ставку на укрепление самодержавной власти, принципиально новым должен был быть и ответ на этот вызов. Проблемы, которые приходилось решать Александру III, его предшественникам решать не доводилось. Точнее, довелось его отцу, но сама насильственная смерть последнего свидетельствовала о том, что он оставлял их в наследство сыну.

Завершившаяся демилитаризация петровской государственности означала, что самодержавие не могло больше опираться на заложенные Петром традиции. Возникшая при нем державно-имперская идентичность сохранялась, но она, как мы видели, была уже не в состоянии исполнять прежнюю консолидирующую роль. Чтобы играть ее, она нуждалась в периодической подпитке в виде победных войн, в том числе и статусных, которые вели бы к расширению имперского пространства и повышению международного престижа страны. Но во времена Александра III расширяться было уже некуда, а повышение державного статуса в статусных войнах был заблокировано Европой, готовой объединяться в противостояли международным амбициям России. Поэтому Александр и избегал военных столкновений: их эффект в сложившихся обстоятельствах мог быть только отрицательным.

Это, однако, вело к тому, что утрачивал свой легитимирующий и консолидирующий ресурс и образ царя-полководца. Равным образом, иссякал соответствующий ресурс инокультурности по отношению к народному большинству российской власти: ведь она только потому и могла быть воплощением чужой, европейской культуры, что со времен Петра культура эта преподносилась и воспринималась как необходимое условие военной конкурентоспособности. Теперь самодержавию свой привычный образ предстояло изменить. Тем более что европейская культура, проникая в Россию и трансформируясь в ней, не только не укрепляла, но и подрывала сложившуюся в стране форму правления.

При таком положении вещей у самодержавия не было иного выхода, кроме как продолжить начавшееся в послеекатерининские времена возвратное идеологическое движение от петровской России к допетровской Руси, причем еще более последовательно, чем прежде. Речь шла не об отказе от плодов петровских и последующих преобразований. Речь шла о том, чтобы символически пересадить эти плоды в реанимируемые старомосковские культурные формы, т.е. придать им национально-русскую окраску. Не соединить одно с другим, как было при Николае I, а именно пересадить. Разумеется, заглавная роль отводилась при этом православной идентичности, которая отодвигала на второй план идентичность державную. Однако перестановкой идеологических акцентов дело не ограничивалось.

Московский период был единственным в российской истории, когда единоличная власть правителя сосуществовала с незакрепощенной правящей элитой и относительно свободным населением. Так, по крайней мере, было до опричнины. Поэтому раскрепощенная Россия, доставшаяся Александру III, напоминала только до-опричную Русь – других аналогов в отечественной истории пореформенная ситуация не имела. И подобно тому, как главной управленческой опорой московских правителей было боярство, такой опорой верховной власти при Александре III стало дворянство. Эту роль оно исполняло и при крепостном праве. Но теперь речь шла о другом – о реставрации управленческой монополии дворянского сословия после того, как оно утратило прежнюю власть над крестьянами, а вместе с ней – и свою главную сословную привилегию. Только в этом смысле оправдана аналогия с московским боярством: оно тоже было монопольным управленцем и тоже управляло незакрепощенными людьми.

Уже в одной из первых публичных речей новый император повелел крестьянам и их выборным представителям во всем подчиняться «своим» предводителям дворянства121. Это был язык времен крепостного права, при котором помещика тоже предписывалось считать «своим». Основанием для таких речей стали сведения о том, что в деревнях распространяются слухи о близком «черном переделе» помещичьей земли в пользу крестьян. Это был первый симптом зарождавшейся в крестьянской среде смуты – тем более тревожный, что с отменой крепостного права власть лишилась своего главного уполномоченного в этой среде в лице помещика. Деревня, подключенная к государству и выполнению обязанностей перед ним через механизм коллективной ответственности сельских обществ, в своей повседневной жизни не только культурно, но и институционально оказалась как бы вне государства и его властной вертикали. Таков был исторический контекст, в котором прозвучал императорский призыв к послушанию.

Однако одними призывами дело не ограничилось. Они получили продолжение в институциональных преобразованиях, в значительной степени возвращавших дворянству власть над крестьянами. Учрежденная при Александре III должность земского начальника, назначаемого губернатором и ему подотчетного, была должностью дворянской. Земские начальники, ставшие представителями власти в деревне, наделялись значительными полномочиями в отношении как отдельных крестьян, так и всей общины, включая право вмешиваться в деятельность сельских сходов и корректировать их решения. Кроме того, они наделялись и судебными функциями. Тем самым осуществлялась ревизия демократического содержания реформ Александра II в пользу сословного принципа и уже преодоленной, казалось бы, нерасчлененности административной и судебной властей.

Перед нами – тот нередкий в истории случай, когда решение текущих проблем не только не способствует решению проблем среднесрочных и долгосрочных, но и усугубляет их. Восстанавливая «вертикаль власти» и упрочивая дворянскую опору самодержавия на местах, Александр III пытался реанимировать подчинение

121 Там же. С. 406.

догосударственных локальных миров государственному началу. Но в государство они культурно не интегрировались, оставались отношению к нему инокультурными и именно в таком качестве «сервировались. Это блокировало создание механизмов, которые могли бы способствовать разрешению социальных конфликтов, постепенно вызревавших в пореформенной русской деревне в условиях переживавшегося крестьянами земельного голода и обремененности выкупными платежами. Поэтому и земские начальники воспринимались ими как представители помещиков и чужого, противостоящего вечевым институтам дворянского государства. Они стали дополнительным социокультурным раздражителем, провоцировавшим взрыв протестной догосударственно-вечевой стихии. Александру III не доведется стать его свидетелем. Но осуществлявшаяся императором политика консервативной стабилизации сыграет в подготовке такого взрыва не самую последнюю роль.

Заблокировала эта политика и трансформацию догосударственной культуры в государственную через всесословные земства. Последние были преобразованы таким образом, что большинство в них получили опять-таки представители дворянства. При этом крестьяне лишались даже права непосредственного выбора депутатов (гласных); теперь они могли выбирать лишь кандидатов на эту роль, а кто из последних ее достоин, решал губернатор. С точки зрения удобства, надежности и предсказуемости управления, все это было достаточно эффективно. С точки зрения государственной консолидации культурно расколотого общества, выстроенная Александром III самодержавно-дворянская «вертикаль власти» вела в исторический тупик.

Политическая стабильность при отсутствии механизмов согласования интересов может быть не менее взрывоопасной, чем Нестабильность. По крайней мере если речь идет о раскрепощенном, демилитаризованном обществе. Можно ли создать и заставить работать такие механизмы в культурно расколотой стране, каковой была Россия Александра III, другой вопрос, ответ на который задним числом, каким бы он ни был, вряд ли сможет быть для всех одинаково убедительным. Мы лишь констатируем, что в описываемый период такие механизмы не создавались, а те, что уже были созданы, разрушались.

Ориентируясь на дворянство, Александр не считал себя, однако, дворянским царем в духе Екатерины II. Он пытался следовать старомосковской политической традиции, в которой правит правитель, опиравшийся в управлении на боярство, не был боярским, Александр воспринимал себя, по его собственным признаниям, «царем крестьян» и всех низших классов122, а форму своего правления – как «народное самодержавие»123. Эта новая формула завершала идеологические поиски, начавшиеся и продолжавшиеся в послеекатерининские царствования. Народ теперь ставился уже не просто рядом с самодержавием, как у графа Уварова и Николая I, а сливался с самодержавием, определяя смысл его существования и деятельности. Это был идеологический ответ и тем, кто склон был народ сакрализировать, десакрализируя одновременно цап и тем, кто стремился к конституционному правлению на европейский манер. Власть отказывалась идентифицировать себя с чужой заемной культурой, как поступала со времен Петра. Отныне она стремилась обеспечивать свою легитимность, апеллируя не к своей европейскости, а к своей «русскости». В этом отношении она шла дальше старомосковских правителей, которые склонны были искать дополнительные источники своей легитимации в преемственной родовой связи с римскими цезарями, не говоря уже об апелляциях к византийской традиции.

Дело, однако, не ограничивалось одной лишь идеологией. Ей соответствовала и проводившаяся Александром III социальная политика. Отстраняя низшие классы от управления и ставя их под дворянско-чиновничий контроль, он пытался одновременно откликаться на их нужды. В его царствование была, наконец, отменена подушная подать, за счет государства были сокращены крестьянские выкупные платежи. «Народное самодержавие» оправдывало свое самоназвание и впервые принятыми в России законами, ограничивавшими продолжительность рабочего дня женщин и детей и ставившими под контроль властей условия труда на предприятиях через специально учрежденные фабричные инспекции. Тем самым самодержавие демонстрировало, что всю ответственность за благосостояние и благополучие подданных берет на себя, что претендует быть единственным представителем как общего интереса,

122 Подробнее см.: Власть и реформы: От самодержавной к советской России / Под ред. Б.В. Ананьича. СПб., 1996. С. 372; Ананьич Б.В., Ганелин Р.Ш. С.Ю. Витте и идеологические искания «охранителей» в 1881-1883 гг. // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Б.А. Романова. Л., 1971. С. 300-301; Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 152-153.

123 См.: Рудкевич Н.Г. Великий царь-миротворец Александр III. СПб., 1900. С.

так и интересов различных групп населения, ни в каких других посредниках и защитниках этих интересов не нуждаясь.

Дальнейший ход событий покажет, что такая претензия была несостоятельной. В условиях, когда государство демилитаризировано, а частные и групповые интересы легитимированы, лишалась почвы идеология «беззаветного служения», без которой старомосковскую модель властвования можно было имитировать, но нельзя и было реализовать. Попытка власти монопольно представлять интересы всех социальных групп вместе и по отдельности, лишая их собственного представительства, ведет в конечном счете к всеобщему недовольству монополистом. Через несколько лет после смерти Александра III это станет очевидным: в оппозиции «народному самодержавию» окажутся и крестьяне, вытесненные из земств и поставленные под надзор земских начальников, и рабочие, не получившие права создавать свои ассоциации, и либеральная интеллигенция, у которой предельно жесткими цензурными ограничениями при Александре III была отнята свобода печатного слова.

«Отцовская» культурная матрица и православная идентичность, на основе которых он выстраивал свою идеологию и политику, в раскрепощенной стране не могли уже играть ту роль, которую играли прежде. Охота революционеров на православного царя-самодержца и его убийство сомнений на сей счет не оставляли. Тем не менее только на эту матрицу и эту идентичность мог опираться император в попытках изолировать революционеров. Поэтому он пытался, насколько мог, воспрепятствовать распаду традиционного жизненного уклада: при нем принимались законы, которые затрудняли, с одной стороны, и без того трудный выход крестьян из общины и начавшееся разделение больших крестьянских семей (их дробление подрывало власть семейного самодержца-«6ольшака»), а с другой – доступ детей из низших классов к гимназическому образованию (знаменитый циркуляр о «кухаркиных детях» лишал их такой возможности).

«Народное самодержавие» – это формула власти, ищущей поддержки в консервативном большинстве против радикально-экстремистского и либерально-реформаторского меньшинства. Однако сама по себе она не работала. Дополнением к ней стали чрезвычайные меры, которые открывали новую страницу в истории самодержавия и которым суждено будет в несколько обновленной форме его пережить. Суть этих мер состояла в возвращении к милитаристской государственности, но – не в смысле выстраивания по военному образцу всего жизненного уклада или бюрократическо-управленческой вертикали, хотя последнее полностью не исключалось, а в смысле милитаризации взаимоотношений государства и демилитаризированного общества для защиты от исходящих из общества угроз. Инструментом, посредством которого был осуществлен такой поворот, стала наделенная особыми полномочиями тайная полиция.

Разумеется, она появилась в России не при Александре III, а гораздо раньше. Еще в допетровское время была создана уже упоминавшаяся Тайная канцелярия, дополненная при Петре Преображенским приказом, а после ликвидации этих учреждений на смену им в эпоху Екатерины II пришла Тайная экспедиция при Сенате Однако все перечисленные структуры создавались не для охраны самодержавного строя, на который не покушался даже Пугачев, а для предупреждения смуты и обеспечения неприкосновенности самодержцев с добавлением в петровскую эпоху такой функции, как борьба с противниками реформаторских преобразований. То не был еще аппарат тайной полиции в профессиональном смысле слова – численность сотрудников оставалась крайне незначительной, а главным источником информации для них служили, как правило, поощрявшиеся властью доносы, которые под пытками «проверялись». Однако после выступления декабристов, бросивших вызов не конкретному самодержцу, а самодержавной форме правления, ситуация существенно изменилась. Созданное Николаем I знаменитое Третье отделение Собственной Его Величества канцелярии во главе с графом Бенкендорфом управляло уже военным жандармским корпусом и оплачиваемыми соглядатаями и стало первым в России профессионализированным учреждением тайной полиции.

При Николае же были приняты и специальные законы, касавшиеся государственных преступлений. По своему духу они мало чем отличались от упоминавшихся выше статей Соборного уложения Алексея Михайловича – в том смысле, что не только «дело», но и любое «слово» против государя объявлялось преступлением, четкая юридическая граница между поступком и умыслом по-прежнему не проводилась, а само понятие умысла трактовалось достаточно широко и недостаточно определенно. Вместе с тем в новом законодательстве классификация государственных преступлений была все же более конкретной и учитывала новые вызовы – в нем предусматривались санкции не только за действия и мысли, угрожавшие государю, но и за аналогичные действия и мысли, направленные против государственного строя, «образа правления». Эти конкретизации и коррекции, как и учреждение Третьего отделения, тоже были реакцией на выступление декабристов. По ходу следствия над ними обнаружилось, что существовавшее на тот момент законодательство не позволяет квалифицировать их слова и дела однозначно как преступления; строго говоря, они были осуждены без достаточных юридических оснований.

Однако последующая законотворческая деятельность Николая не позволяет утверждать, что уже в его царствование произошла та милитаризация взаимоотношений между государством и обществом, о которой говорилось выше. Реально она началась лишь при Александре II,а завершилась при его сыне. Эта новая разновидность милитаризации стала ответом на те последствия осуществленных властью реформ, с которыми она не могла справиться.

С передачей обычным судам дел о государственных преступлениях, которые раньше были прерогативой сената и императора, довольно быстро обнаружилась политическая ангажированность многих судей и присяжных: общая антибюрократическая атмосфера пореформенной эпохи нередко побуждала их даже к оправданию террористов. Можно согласиться с современными западными историками, особенно чуткими к правовой стороне дела, что «такая „политизация" правосудия радикалами и их доброхотами явилась для России большой трагедией»124. Однако сама «политизация» была не первопричиной, а следствием несочетаемости самодержавной власти с правовым государством, к которому она вознамерилась двигаться, и правовой культурой, которая под сенью самодержавия не могла сформироваться. Оборотная сторона самодержавия – правовой нигилизм, и справиться с ним оно не в состоянии. В этом, на наш взгляд, и заключается главная трагедия страны, продолжающаяся по сей день. В пореформенной же России она проявилась в попятном контрреформаторском движении, которое и привело к превращению тайной полиции в инструмент милитаризации отношений между государством и обществом.

Мы уже упоминали о том, что в конце царствования Александра II часть дел о государственных преступлениях, а именно – те из них, которые касались вооруженного нападения на должностных лиц, были переданы военным судам, выносившим приговоры по нормам военного времени. Кроме того, жандармам дозволялось

124 Пайпс Р. Указ. соч. С. 386.

задерживать и в административном порядке отправлять в ссылку любого человека, подозреваемого, но не уличенного в политических преступлениях – для этого не требовалось даже санкции прокурора. В крупнейших городах страны были введены должности временных генерал-губернаторов с особыми, в том числе судебными полномочиями. На эти должности, как правило, назначались военные. Окончательный демонтаж петровской милитаристской государственности, осуществленной царем-освободителем, его попытки перестроить ее на новых, более демократических основаниях обернулись вызовами, на которые власть ответила переходом от гражданского порядка (точнее – беспорядка) к военному. Особенность же этого порядка определялась тем, что на сей раз он вводился не ради защиты от внешних угроз, достижения имперско-экспансионистских целей или повышения эффективности государственного управления, а для обороны от внутренних противников.

Консервативная стабилизация Александра III явилась продолжением и завершением начавшегося при его отце исторического движения. Почти сразу по восшествии на престол он узаконил право властей вводить военное положение, ставя – в зависимости от степени угроз – страну или ее отдельные регионы под «Усиленную Охрану» либо «Чрезвычайную Охрану». В первом случае предусматривалось дозволение на внесудебный административный запрет публичных и частных собраний, заключение любого человека в тюрьму на срок до трех месяцев, наложение крупных штрафов и ряд других репрессивных мер. Во втором к ним добавлялось право смещать с должностей выборных земских представителей и даже прекращать деятельность земств, останавливать выход периодических изданий, закрывать на определенный срок учебные заведения. Если «Чрезвычайная Охрана» до 1905 года в России не вводилась, то режим «Усиленной Охраны» при Александре III сразу же был объявлен в десяти губерниях, включая Санкт-Петербург и Москву.

Но даже в обычных условиях, когда усиленные или чрезвычайные меры не объявлялись, страна фактически находилась под контролем политической полиции. Она была уполномочена ставить любого человека под гласный надзор, что влекло за собой существенное сокращение его гражданских прав, и выдавать справки о благонадежности, не получив которую нельзя бы поступить в университет или занять должность, считавшуюся «ответственной». Полицейское разрешение требовалось и для многих видов деятельности, его наличие было необходимо и для свободного передвижения по стране. После очередного опыта европеизации, выразившейся на этот раз в заимствовании и адаптации к российским условиям некоторых европейских институтов, Россия снова возвращалась на свой самобытный «особый путь». Теперь ее самобытность выражалась «во всемогуществе тайной полиции» (Петр Струве). Или, говоря иначе, в организации и упорядочивании мирной жизни посредством введения военного положения. Оно могло объявляться официально, называясь «Усиленной Охраной» либо «Чрезвычайной Охраной», но реально оно существовало и не будучи объявленным.

Многие меры, предпринятые Александром III для защиты государства от шедших из общества угроз, поначалу принимались как временные. Но после того как срок их действия кончался, они продлевались, и так продолжалось до 1917 года. Отсюда, в свою очередь, следует, что консервативная стабилизация была не столько стабилизацией, сколько способом удержания страны в нестабильном состоянии. Пройдет чуть больше десяти лет после смерти Александра III, и это выяснится со всей очевидностью. Его сыну Николаю II придется не просто вернуться к первоначальному авторитарно-демократическому идеалу своего деда Александра II, но и пойти гораздо дальше его замыслов и планов, ограничив самодержавие конституционными законами. Потому что ему, в отличие от отца и деда, придется иметь дело не только с революционной интеллигенцией, но и с вышедшим из исторического безмолвия народом. Консервативная стабилизация, сжавшая страну жестким военно-полицейскими старомосковским идеологическим обручем, оказалась на поверку подготовкой горючего материала для новой российской смуты.

14.6. Модернизация и смута. Реанимация вечевой традиции

Царствование Николая II, сменившего на троне Александра III(1894), отмечено невиданными для России реформаторскими преобразованиями и невиданными историческими обвалами. При нем появился Первый российский парламент, юридически ограничивавший законодательные полномочия царя. При нем крестьянам был разрешен выход из общины, что снимало главную преграду на пути к массовому индивидуально-предпринимательскому хозяйствованию в деревне. При нем, наконец, успешно продолжалась начавшаяся предыдущее царствование индустриальная модернизация: темпы промышленного роста в годы его правления бывали самыми высокими в Европе. И вместе с тем царствование Николая II – это две проигранные войны и два революционных потрясения, второе из которых привело к крушению самодержавия и в конечном счете к государственной катастрофе.

Столь причудливое переплетение взлетов и падений реформаторских начинаний и обвалов в смуту обусловливалось тем, что сами обвалы были следствиями взлетов, а беспрецедентно глубокие реформы – вынужденной реакцией властей на эти обвалы, удовлетворявшей некоторые группы населения, но не воспринимавшейся, а порой и отторгавшейся его большинством. И все это в значительной степени было предопределено политикой Александра III.

Одна из главных задач проводившейся им консервативной стабилизации заключалась в создании политических условий для индустриализации. Незапланированным результатом осуществления последней стал резко обострившийся конфликт интересов, о котором нам предстоит говорить ниже и который, наложившись на неоднократно упоминавшийся культурно-ценностный раскол страны, и проложил дорогу от стабильности к смуте. Либерально-демократические реформы Николая II, сочетавшиеся с предельно жесткими военно-полицейскими мерами, смогли, как выяснилось, лишь на время приостановить ее. Потому что главным источником смуты была та же самая форсированная промышленная модернизация, которую государство вынуждено было проводить под влиянием внешних вызовов.

Эта вторая отечественная модернизация отличалась от первой (петровской) уже тем, что осуществлялась в демилитаризированном обществе. После двух столетий европеизации заимствование заграничных достижений не наталкивалось на столь высокие, как раньше, культурные барьеры, а потому легитимация заимствований не требовала теперь военных побед над европейцами. Но если бы даже такое требование оставалось в силе, следовать ему страна уже не могла: военные столкновения с Европой побед ей не сулили, и с этим три последних императора вынуждены были считаться. Когда же Россия вступила все-таки в Первую мировую войну- причем не со всей Европой, а при наличии таких сильных союзников, как Франция и Англия, – ее государственность обвалилась.

Однако участие России в этой войне диктовалось отнюдь не потребностью в легитимации технологических и культурных заимствований, как при Петре I или киевском князе Владимире. Оно было обусловлено не задачами модернизации, а трудностями консолидации страны, расшатанной уже проводившейся и в значительной степени проведенной форсированной индустриальной модернизацией. Точнее – ее последствиями в демилитаризированном обществе, лишившемся прежних милитаристских блокираторов культурного раскола и искавшего – в лице власти и элиты – символический капитал и в петровской европеизированной державности, и в идеологическом наследии Московской Руси, которое призвано было придать этой державности самобытную национальную окраску.

Модернизация, начавшаяся при Александре III, не относилась – в отличие от предшествовавшей ей петровской и более поздней сталинской – к разряду репрессивно-принудительных. Но по своему характеру она тоже во многом была экстенсивной, осуществлявшейся за счет большинства населения, которое модернизацией оставалось незатронутым. Резкий рывок в создании российской тяжелой промышленности обеспечивался государством при отсутствии органического развития внутреннего рынка благодаря многократно увеличившемуся вывозу за рубеж русского зерна и широкому привлечению иностранного капитала125. Это был принципиально иной, чем в Европе, тип модернизации, который в наши дни получил название догоняющего. Россия начинала сразу с того, что на Западе возникало в ходе длительной эволюции126.

Рост хлебного вывоза стал возможным благодаря невиданным темпам железнодорожного строительства, осуществлявшегося еще со времен царя-освободителя: начав практически с нуля, Россия по протяженности железных дорог стала к началу XX века второй после США страной в мире. А европейский капитал притекал в нее не в последнюю очередь потому, что правительство взвинтило ввозные пошлины, защищая тем самым от иностранных конкурентов не только отечественных, но и зарубежных промышленников, инвестировавших деньги в Россию.

125 Объем зернового экспорта к началу XX века превысил дореформенные показатели почти в восемь раз (см.: Карелин А.Л., Россия сельская на рубеже ХIХ-ХХ вв. // Россия в начале XX столетия М., 2002. С. 229). О роли иностранного капитала в Российской индустриализации можно судить на основании того, что перед Первой мировой войной иностранцам принадлежала вся нефтяная промышленность России, девять десятых угольной, половина химической, 40% металлургической и 28% текстильной (см.: Уткин А.И. Первая мировая война. М., 2004. С. 20).

126 Об особенностях отечественной индустриальной модернизации см.: Лапкин В., Пантин В. Драма российской индустриализации // Знание – сила. 1993. №5.

Но эта политика вывоза зерна и ввоза капитала, способствуя быстрому промышленному развитию, больно била по земледельческому населению страны. Форсированная индустриализация, бывшая ответом на внешние вызовы и осуществлявшаяся правительством в соответствии с принципом «недоедим, а вывезем», явилась одновременно мощнейшим стимулятором внутренней напряженности и, как следствие, новой русской смуты, перед которой механизмы консервативной стабилизации оказались, в конечном счете, бессильными.

Возросший вывоз зерна стал возможен не потому, что существенно интенсифицировался сельскохозяйственный труд и заметно увеличивалась урожайность (этого как раз не происходило), а по тому, что крестьяне принуждались к уплате податей сразу после сбора урожая, когда зерна было много и цены на него, соответственно, были низкие. Чтобы расплатиться с казной, хлеба приходилось продавать намного больше, чем диктовалось экономической целесообразностью. Поэтому к весне его нередко не оставалось не только для пропитания, но и для предстоящего нового сева. Поэтому зерно приходилось покупать, но уже по более высоким ценам. В результате крестьянство постепенно разорялось, а отсутствие хлебных запасов делало его беззащитным перед частыми в те времена неурожаями: один только голод и сопутствовавшие ему эпидемии 1891 года унесли около миллиона жизней.

Если добавить, что высокие ввозные пошлины вели к росту цен на промышленные товары, блокировавшему развитие и без того крайне узкого внутреннего рынка, то негативные экономические и социальные последствия избранного способа индустриальной модернизации станут очевидными. Это была модернизация, которая, подобно петровской, не только не распространялась на традиционный жизненный уклад большинства населения, но и разрушала его. Это была модернизация, чреватая всеобщей смутой, которая и не заставила себя долго ждать. Протестная народная стихия, воодушевлявшаяся архаичными догосударственными идеалами, обрушилась на государство, прорвав возведенные им военно-полицейские плотины.

Конечно, в истории, особенно в истории общественных потрясений, причинно-следственные связи не проявляются прямо и непосредственно. Они опосредуются множеством промежуточных событий-причин, которые сами, в свою очередь, являются следствием других человеческих действий. Будь иначе, невозможно было бы объяснить, почему Смута XVII века, предпосылки которой были заложены опричниной, не началась не только при Иване Грозном, но и при его сыне Федоре, а разразилась лишь через несколько лет после смерти последнего. Будь иначе, загадкой осталось бы и то, почему разрушительные социальные последствия индустриальной модернизации при Александре III можно было заблокировать, а при его сыне, лишь продолжившем дело отца, они обернулись революционными потрясениями, хотя созданные Александром механизмы консервативной стабилизации сохранялись и в годы правления Николая. Как минимум, придется признать, что причины и следствия в истории отстоят друг от друга во времени. Но эта плоская сентенция ничего не дает для объяснения конкретных событий.

Действия, обусловливающие движение к смуте, не могут привести к самой смуте, если предварительно не произошло падение или резкое ослабление легитимности государственной власти. В нашем случае – власти самодержца. Так было при Борисе Годунове, так было и при Николае II. В первом случае удар по легитимности царя был нанесен обрывом династии и заменой «природного» правителя выборным. Во втором – сокрушительными поражениями в двух войнах подряд.

Александр III неспроста избегал военных столкновений: техническое переоснащение армии, ради которого и была, не в последнюю очередь, предпринята ускоренная индустриальная модернизация, требовало времени. Николай II тоже пытался следовать этому внешнеполитическому курсу. Он не только опасался ввязываться в вооруженные конфликты, но и выступил в конце XIX века с инициативой всеобщего сокращения вооружений, которая, однако, заинтересованного отклика в тогдашнем мире не нашла. Тем не менее, Россия уже в начале XX столетия вынуждена была, вопреки желанию царя, воевать с Японией. Но вынужденной к этому она оказалась именно потому, что проводившуюся при двух последних императорах индустриальную модернизацию совместить с поддержанием длительного мира было непросто. Несовместимым с ним было уже само сохранявшееся стремление повышать державно-имперский статус страны, который по-прежнему воспринимался как главный ресурс внутренней политической устойчивости и легитимности самодержавной власти. Просто потому, что никаких других, альтернативных ресурсов к тому времени не возникло. Но и способов наращивать державный статус без статусных войн не возникло тоже.

Русско-японская война (1904-1905) стала прямым следствием промышленной модернизации, осуществлявшейся при крайне узком и продолжавшем сужаться внутреннем рынке. Продукция быстро растущей отечественной промышленности не могла поглощаться лишь казенными заказами, пусть и весьма значительными. Оставался только один путь – расширение рынков внешних. Но расширять их в конкурентной экономической борьбе с развитыми странами российская промышленность в силу недостаточной коикурентоспособности ее продукции была не в состоянии. Логика экстенсивности толкала страну к тому, чтобы продолжать движение к привычном направлении, что на сей раз означало «экстенсивно развитие рынка»127, которое, в свою очередь, означало силовой захват территорий для промышленного сбыта. После завоевания Средней Азии единственным перспективным направлением торговой экспансии становился Дальний Восток. Отсюда – начавшееся еще при Александре III строительство Сибирской железной дороги. Отсюда же – и попытки его сына увеличить присутствие России в регионе, превратить его в зону своего влияния.

Посредством новых территориальных приобретений за счет слабевшего Китая сделать это, однако, было невозможно. На китайском направлении стратегические интересы России сталкивались с интересами не только быстро развивавшейся Японии, но и США, а также крупнейших европейских держав. России предстояло решать привычную для нее задачу экстенсивного развития и укрепления державно-имперских позиций непривычными методами, т.е. не вступая в вооруженные конфликты. Но без войны обойтись не получилось, а война обернулась сокрушительными и унизительными поражениями на суше и на море от противника, которого до того никто всерьез не воспринимал.

У нас нет необходимости детально описывать ход событий, приведших к открытому конфликту. Достаточно напомнить, что попытки России обеспечить контроль над китайской Маньчжурией и отошедшей от Китая – после его военного поражения от Японии – независимой Кореей проявились в том числе и в нежелании выводить русскую армию из Маньчжурии. Армия эта осталась там после участия вместе с вооруженными силами других стран в подавлении антиимпериалистического восстания в Китае, известного как восстание «боксеров». Стремление, воспользовавшись случаем,

127 Пименов Р.И. Происхождение современной власти, М, 1996. С. 298

обеспечить свое постоянное военное присутствие в Маньчжурии привело к международной изоляции России и обеспечило международную поддержку Японии, когда она в ультимативной форме потребовала вывода русских войск и, не получив ответа, напала на российскую эскадру в Порт-Артуре. Так, по справедливому замечанию современного историка, «России была навязана война, которой она не хотела, но которая явилась логическим следствием имперской политики»128.

Военные неудачи, включая беспрецедентный для страны разгром ее флота, и стали тем историческим звеном, которое способствовало перерастанию очаговых социальных конфликтов, вызванных последствиями индустриальной модернизации, во всеобщую смуту. Легитимность верховной власти была поколеблена. Державно-имперская идентичность, на которую эта власть опиралась, в том числе и в своей дальневосточной политике, в очередной раз была ущемлена и, тем самым, лишена своего консолидирующего потенциала. Но, повторим, военные неудачи стали лишь толчком для внутренних потрясений, симптомы которых проявлялись и раньше. Более того, влиятельные придворные крути подталкивали царя к столкновению с Японией, которого он хотел избежать, именно ради того, чтобы притупить нараставшую остроту внутренних проблем. С помощью «маленькой победоносной войны», по выражению министра внутренних дел Плеве, предполагалось сделать то, что мирная державная политика сделать не позволяла.

Министр был прав в том отношении, что военная победа и сопутствовавшее ей патриотическое воодушевление в определенной степени могли восстановить консолидирующий ресурс державной идентичности. Но он был не прав в том, что переоценивал возможность такой победы и недооценивал последствия поражения. Оно стало мощным ускорителем социальной дезорганизации и кризиса государственности, на которую еще за несколько лет до войны началось наступление с разных сторон, из различных культурных анклавов.

На рубеже веков две культуры – либерально-европейская и общинно-вечевая, до того противостоявшие российскому государству разновременно и порознь, начали сливаться в общий поток антисистемного протеста, оставаясь принципиально несовместимы-

128 Боханов А.Н. Россия на мировой арене // Россия в начале XX века. М., 2002. С. 335.

ми по своей идеологической и политической направленности. Очередной неурожай и голод (1901), от которых в той или иной степени пострадали миллионы людей, стимулировали резкий рост крестьянских выступлений. А европейский финансово-экономический кризис, разразившийся в то же время, резко снизил приток иностранного капитала в зависимую от него российскую экономику и привел к банкротству нескольких тысяч предприятий, катализировав забастовочную волну среди городских рабочих, и без того находившихся в стесненном экономическом положении и страдавших от тяжелых условий труда. В свою очередь, выход народа из исторического безмолвия активизировал революционеров-террористов, сметенных было с исторической сцены консервативной стабилизацией. Начала создавать нелегальные организации и искать способы пропаганды своих конституционных идей в самых разных общественных слоях и либеральная интеллигенция. Эти протестные потоки, исходившие и из народных низов, и из интеллектуальной элиты, накладывались друг на друга, нередко даже соединялись в единое целое. Но то было не органическое, а механическое, и потому временное и непрочное соединение разнокачественных культур.

Скажем, в петиции царю, с которой петербургские рабочие шли к Зимнему дворцу 9 января 1905 года, наряду с прошениями о повышении зарплаты и сокращении рабочего дня выдвигались и ходатайства о свободе слова, собраний, рабочих союзов, созыве Учредительного собрания, что и послужило главным основанием для расстрела мирных манифестантов. С аналогичными либерально-демократическими требованиями рабочие нередко выступали и до, и после этого трагического дня. И даже крестьяне, казалось бы, обнаружили способность преодолеть локально-общинный горизонт, создав в том же 1905 году Всероссийский крестьянский союз и выдвинув те же демократические требования, которые выдвигала либеральная интеллигенция. Но общий политический язык лишь временно затушевывал глубокий культурный раскол, что и обнаружится после февраля 1917 года. Однако уже в самом начале столетия и особенно в годы гражданской смуты 1905-1907 годов, известной нам как первая русская революция, стало выясняться: под общей словесной формой, объединявшей либерально-элитный и низовой демократический протест против существующей государственности, скрывалось совершенно разное историческое содержание.

Эта форма была общей для всех только в том, что касалось политических требований демократизации. Однако последние, вписанные в исходившие от народных низов документы интеллигенцией, в сознании самих низов не были ни главными, ни решающими. Главным и решающим было совсем другое. Так, в документах, исходивших в 1905-1907 годах непосредственно от крестьян и выражавших их социальные идеалы, в первую очередь декларировалась целевая установка на уравнительный передел помещичьих земель и ликвидацию частной собственности на землю как таковой. Потяно, что с либерально-модернистскими культурными ценностями такие установки были несовместимы. Но это говорит лишь том, что культура подавляющего большинства населения в начале XX века органического синтеза с либеральной идеологией образовать не могла. И это объясняет, почему в среде европеизированной интеллигенции продолжали возникать многочисленные течения русского социализма и почему одному из них удалось со временем овладеть страной.

Социализм, как и либерализм, тоже был заимствован из Европы. Но в России, в отличие от Европы, он нашел для себя благоприятную массовую почву, в соответствии с которой и был откорректирован. Это не значит, что русские крестьяне хотели того, что сделает с ними впоследствии Сталин, насильно загнавший их в колхозы. Но то, чего они не хотели и что отторгали (частную собственность), одно только и могло быть исторической альтернативой вторичному сталинскому закрепощению.

Идея частной собственности и права на нее – идея универсально-абстрактная, выводящая за пределы локального опыта отдельных людей и групп населения. Архаичному сознанию – а именно таким оно оставалось в России к началу столетия – она чужда, как чужда ему и столь же универсально-абстрактная идея права в широком смысле слова. Это сознание руководствуется представлением о том, что земля никому конкретно не принадлежит, она – Божья, и пользоваться ею на равных с другими условиях может лишь тот, кто ее непосредственно обрабатывает. Отсюда – мысль о ликвидации помещичьего землевладения и «черного», уравнительного земельного передела. Однако реальной альтернативой частной собственности может быть только ее национализация, т.е. превращение в собственность государственную. Чем это для них обернется, крестьяне, повторим, предвидеть не могли. Государство воспринималось ими такой же нежизненной абстракцией, как собственность, закон и право, и отторгалось как заведомое и безусловное зло. Но тотальное коммунистическое «государство нового типа» только потому и сумело утвердиться, что опиралось на дого-сударственную культуру крестьянского большинства населения и присущие ей ценности и идеалы.

Общая языковая форма не столько объединяла либеральную и народную демократию, сколько свидетельствовала о том, что у последней еще отсутствовал собственный политический язык. Однако именно в интересующий нас период, наряду с социальной, начала оформляться и политическая альтернатива либерализму, причем не только в головах социалистических идеологов, искавших в народной смуте опору для своих идей и проектов, но и в ходе стихийной самоорганизации самой смуты. Солидаризируясь с либеральными политическими лозунгами, она бессознательно искала и свой собственный государственный идеал, который одновременно и противостоял бы государству существующему, и совмещался с догосударственной культурой народного большинства. Таковым мог стать только идеал общинно-вечевой, переносивший на государство модель сельского схода или казачьего круга.

Самодержавная власть, завершив демилитаризацию жизненного уклада страны, в поисках новых консолидирующих механизмов вынуждена была продолжать освоение и использование идеологического опыта допетровской Руси, реанимированного в послеекатерининский период. Начинавший отпадать от этой власти народ, сам того не подозревая, возрождал традицию еще более давнюю – домосковскую, домонгольскую, киевскую. Он возвращал в политическую жизнь огромной страны, прошедшей многовековой путь государственного строительства, древний вечевой институт, который даже в старину не был самодостаточным, нуждался в дополнявшей его фигуре князя и мог функционировать только в локальном пространстве.

Конечно, вечевой принцип властвования, противопоставляемый государственному, воспроизводился не буквально и не везде одинаково. Он мог реализовываться в решениях «мира», общинного схода, о разграблении помещичьего хозяйства и дележе награбленного, об отказе платить налоги и поставлять солдат в армию. Он мог воплощаться в виде «крестьянских республик» 1905-1907 годов, в которых власть полностью принадлежала общине и избранному ею «президенту» (по казачьей модели «круг – атаман»)129. Но про-

388 См.: Петров Ю.Л. 1905 год: пролог Гражданской войны // Россия в начале XX века. С. 367.

лодожить дорогу в будущее суждено было все же не сельским, а городским вечевым институтам, нареченным советами рабочих депутатов. Ленин недаром называл их прообразами нового типа государства. Впервые возникнув в Иваново-Вознесенске (май 1905 г.), они сразу же сделали заявку на осуществление властных функций, в том числе и по поддержанию общественного порядка в городе. Советы, разумеется, отличались от древнерусского веча и даже от его сохранявшихся на протяжении веков аналогов – они принимали свои решения не на улицах и площадях. Уже одно то, что новый институт включал в себя не все население города, а выбираемых на предприятиях депутатов, свидетельствует об использовании при его формировании процедур представительной демократии. Но он тем не менее оставался все же институтом вечевого типа, приспособленным к условиям большого индустриального города и большого общества.

Советы, как и вече, устраняли промежуточные звенья – в виде бюрократически-полицейского аппарата и привилегированных сословий – между населением и властью, отторгавшиеся догосударственным народным сознанием. Власть и государство в таком сознании никогда не совпадали, воспринимались им как разнородные и противостоящие друг другу сущности130. Поэтому, кстати, впоследствии словосочетание «советская власть» укоренится в нем значительно глубже, чем словосочетание «советское государство». Но в этом обновленном вечевом институте не было места не только для бюрократии и полиции. В нем не было места ни для закона, ограничивающего власть, ни для универсального принципа права, ни для идеи разделения властей на независимые друг от друга ветви. Если учесть, что такого рода народовластие в большом обществе заведомо нежизнеспособного последующая трансформация советов в машину для единодушного голосования, легитимирующего ничем не ограниченный произвол нового «отца народов» и нового («народного») полицейско-бюрократического аппарата, не покажется ни неожиданной, ни случайной.

130 На несовпадение в сознании русских крестьян образов власти (ассоциируемой с царем) и государства (отождествляемого с барами и чиновниками) обратил внимание еще В.Г. Короленко (см.: Короленко В.Г. Земли! Земли! // Новый мир. 1990. № 1) Об этом см. также: Вольф Э. Крестьянские восстания // Великий незнакомец: крестьяне и фермеры в современном мире. М., 1992. С. 302-303; Булдаков В. Красная смута. М., 1997. С. 22-23.

Этот зигзаг отечественной истории мог произойти только потому, что в жизненном укладе страны вплоть до XX века воспроизводилась древняя вечевая традиция. Да, к тому времени, о котором у нас идет речь, она воспроизводилась только в казачьих станицах и в деревне. Но городские советы, в которых историки не без оснований усматривают модификацию сельского схода131, стали возможны именно потому, что одним из результатов форсированной индустриальной модернизации стал массовый приток крестьян в города132. Революционная смута 1905-1907 годов и специфические способы ее самоорганизации в значительной степени обусловлены именно этим процессом. Пугачевщина была попыткой насильственного захвата деревней городских центров при отсутствии в них массовой базы поддержки. Новая же ситуация была чревата «не столько походом „деревни" на „город" в духе пугачевщины», сколько «бунтом замаскированной архаики в центрах урбанизации»133.

Первый низовой напор государству удалось остановить и подавить. Но он оставил после себя не только подорванную легитимность конкретного самодержца, но и поколебленную легитимность самого самодержавного принципа. Лозунг «Долой самодержавие!» не стал еще повсеместным, сохранявшаяся «отцовская» культурная матрица массового сознания не нашла этому принципу замены. Но слова уже были проговорены, и десятилетие спустя им суждено будет отозваться в гораздо более широких слоях населения. Кроме того, подавленная смута оставила после себя многочисленных образованных сторонников «замаскированной архаики» в виде различных интеллигентских групп, что во времена Пугачева невозможно было даже вообразить. Эти группы усматривали в смуте двигатель прогресса и хотели ее оседлать, навязать ей свои программы, приспосабливающие архаичные идеалы смуты к ценностям большого общества и, в свою очередь, были готовы к ее идеалам адаптироваться сами.

Власть осознавала сложность и новизну стоявших перед ней проблем. Поэтому она не ограничилась очередной репрессивно-консервативной стабилизацией, а попыталась лишить смуту социально-экономической и политической почвы. Попытка была бес-

131 Хоскинг Дж. Указ. соч. С. 426.

132 С 1897 по 1911 год численность населения российских городов возросла – прежде всего за счет крестьянства – в полтора-два раза (см.: Иванова Н.А. Города России // Россия в начале XX века. С. 118).

133 Булдаков В. Указ. соч. С. 21.

прецедентной. Предпринятые реформы впервые затронули то, что раньше считалось неприкосновенным, – идею самодержавной власти и крестьянскую общину.

14.7. Авторитаризм и парламентаризм

Как и любое другое историческое явление, гражданская смута не остается чем-то неизменным: ее идеалы всегда архаичны, но конкретные формы всегда современны. В России начала XX века, затронутой технологической модернизацией, смута проявилась прежде всего в параличе хозяйственной жизни и коммуникаций. К октябрю 1905 года в стране перестали работать железные дороги, почта и телеграф, остановилось большинство промышленных предприятий. Это был не столько хаос открытой гражданской войны (вооруженные столкновения начнутся чуть позже), сколько хаос всеобщей дезорганизации, вызванный мирным организованным противоборством городских рабочих с предпринимателями и властями.

В этой ситуации Николай II мог выбирать между двумя вариантами поведения, которые тогда обсуждались. Он мог воспользоваться своей неограниченной властью и ввести в стране военное положение и военную диктатуру – юридические процедуры для осуществления такого сценария были заложены, как мы помним, в законах Александра III. Другой вариант заключался в том, чтобы разделить политическую ответственность с протестующим обществом, поделившись с ним, соответственно, и властными полномочиями. В первом случае речь шла об объявлении войны значительной части собственного народа, требования которого разделялись большинством образованного класса и формулировались при его прямом участии. Во втором – об ограничении самодержавия конституционными законами, что отец и дед Николая считали дорогой в пропасть, началом конца отечественной государственности. Не найдя в своем окружении убежденных сторонников силового решения, император согласился на уступки.

Царский Манифест, обнародованный 17 октября 1905 года, означал разрыв с российской политической традицией, выход за ее исторические границы. Этот документ соединял авторитарный идеал и с либеральным, и с демократическим. В полном соответствии с идеологическими канонами либерализма населению обещалась вся совокупность гражданских прав и свобод: в Манифесте декларировались неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний, союзов. Кроме того, самодержавная власть изъявляла готовность поступиться до того незыблемой монополией на представительство общего интереса: император гарантировал учреждение демократического института (Государственной думы), избираемого всеми слоями населения и наделяемого законодательными полномочиями. То был реальный шаг к конституционному правлению или, что то же самое, к принципиально новому статусу закона в государственной жизни.

Верховенство закона декларировалось в России со времен Петра I. Но оно всегда сочеталось с неограниченной императорской властью, что тоже фиксировалось юридически. К XIX веку, после насильственной смерти наказанного за произвол Павла I, русские самодержцы стали считаться с буквой закона и старались его не нарушать. Но формально и фактически они от него не зависели, потому что были вправе любой закон изменить. Октябрьский Манифест Николая II и принятые вскоре после его обнародования Основные законы кардинально меняли ситуацию: отныне ни одна законодательная норма не могла вступить в силу без одобрения Государственной думы. Это повлекло за собой изменение и юридического статуса императора: в Основных законах его власть по-прежнему квалифицировалась как самодержавная, однако уже не квалифицировалась как неограниченная. Но ограниченное самодержавие – это, строго говоря, уже не самодержавие.

Михаил Федорович Романов – первый представитель новой царствующей династии – получил власть после Смуты в результате демократического волеизъявления представителей населения на Земском соборе. Тогда же Русь впервые вдохновилась авторитарно-демократическим государственным идеалом и двухполюсным принципом властвования: царь правил вместе с Собором, опираясь на его поддержку и легитимируя от его имени важнейшие политические решения. Последний Романов, отвечая на вызовы второй русской смуты, тоже вынужден был подключить к авторитарной модели народный полюс, отброшенный за ненадобностью еще в середине XVII столетия. Но теперь этот полюс выглядел существенно иначе. Дело не только в том, что в Государственной думе, в отличие от Земского собора, было представлено раскрепощенное крестьянское большинство. И даже не в том, что взаимоотношения царя и Собора законодательно не регулировались, а взаимоотношения императора и Думы определялись юридическими нормами. Дело и в том, что различными были политические функции этих представительных учреждений, отделенных друг от прута почти двумя столетиями.

Земский собор воспринимался не как ограничитель традиционной власти царя, а как средство ее укрепления. Поэтому авторитарно-демократический идеал времен Михаила Федоровича мог стать на определенный период идеалом всеобщего согласия. Народное представительство, учрежденное Николаем II, полномочия императора урезало: в этом, собственно, и заключался смысл создания первого в России института парламентского типа. Вопрос теперь заключался в том, способна ли новая версия авторитарно-демократического идеала обеспечить консенсус в понимании общего интереса и вывести страну из смуты.

Жизнь покажет, что и на этом пути Россию поджидали трудноразрешимые проблемы. К моменту обнародования царского Манифеста энергия смуты еще не иссякла и погашена им не была: сам по себе он не устранял явления, вызвавшие массовое недовольство. Вынужденные уступки власти – такое в истории бывает нередко – истолковывались как слабость, которой следует воспользоваться. Именно после издания Манифеста смута переросла из мирной в вооруженную, причем значительная часть интеллигентской оппозиции, в том числе и либеральной, выступила на ее стороне, а многие интеллигенты-радикалы исполняли роли ее вождей. В этом столкновении самодержавие, которое радикалы и сочувствовавшие им либералы пытались окончательно опрокинуть, устояло. Задействованные законодательные механизмы «Чрезвычайной Охраны»,предусмотрительно созданные Александром III, которые были дополнены другими жесткими мерами, прежде всего военно-полевыми судами, позволили стабилизировать ситуацию. Но силовая стабилизация была не в состоянии устранить консервировавшийся на протяжении веков культурно-ценностный раскол российского социума.

Раньше его проявления блокировались самодержавной властью, действовавшей в режиме политического монолога поверх раскола: глубоко укорененная «отцовская» матрица властвования это позволяла. Революционные потрясения начала XX века выявили историческую исчерпанность такой политической модели и при-рели к юридическому самоограничению самодержавия, которое из фактически надзаконного превратилось в подзаконное. Оставалось, однако, неясным, совместимо ли такое ограничение с «отцовской» матрицей. Неясным представлялось и то, как соотносится с ней переход от политического монолога к диалогу в представительном учреждении, избираемом в ходе народного голосования. Было, наконец, неясно, согласуемы ли в таком учреждении интересы отдельных элитных и массовых групп, проживавших в качественно разнородных культурных пространствах.

Речь шла, говоря иначе, о возможности сосуществования авторитарно-самодержавного принципа с принципом демократическим в его парламентском воплощении, равно как и о консолидирующих возможностях парламентаризма в культурно расколотой стране. Десятилетний опыт отечественного думского самодержавия не дает достаточных оснований для оптимистических на сей счет умозаключений. Подключение к самодержавию института парламентского типа подрывало принцип самодержавного правления. В свою очередь, сохранение самодержавия не позволяло проявиться преимуществам парламентаризма. В результате же легитимность самодержавного принципа в его традиционном царском воплощении падала, но и легитимность парламентского принципа при этом не возрастала.

Октябрьский Манифест и последовавшие за ним законодательные акты, которые ограничивали полномочия императора, а также выборы в Государственную думу и начало ее работы означали резкий рывок России во второе осевое время. Закон, действие которого впервые распространялось на верховную власть, приобретал универсальное измерение. Гражданские права впервые распространялись на политическую сферу, открывая доступ населению к участию в государственной жизни на общенациональном уровне. Они не были универсальными, потому что не были равными: допускавшееся избирательным законом представительство низших классов в Государственной думе не было пропорционально их численности. Но такие ограничения, в пору становления парламентаризма имевшие место и в Европе, не ставят под сомнение общий вектор проводившейся реформы: она была существенным шагом к универсализации принципов законности и права.

Тем не менее продуктивный диалог и выработку на его основе общественного согласия обеспечить в ту пору не удалось. Демократические процедуры в культурно расколотом социуме не ведут к формированию базового ценностного консенсуса, а лишь выявляют его отсутствие. Поэтому при всей колоссальности культурных сдвигов, происшедших в стране со времен Уложенной комиссии Екатерины II, компромисс между противостоявшими друг другу частными интересами оказывался столь же недостижимым, как и полтора столетия назад. Вовлечение в легальную политическую жизнь крестьянского большинства обнаружило, что абстракция общего интереса в народном сознании не укоренилась. При монополии самодержавной власти на представительство этого интереса укорениться она и не могла. Ситуация еще больше усугублялась тем, что и частные интересы осознавались разными слоями общества в принципиально несовместимых системах ценностных координат.

В результате социокультурный раскол с улиц и площадей переместился в Таврический дворец, отведенный для заседаний Государственной думы. Люди разных исторических эпох, отдаленных друг от друга тысячелетием, собрались теперь в одном зале, чтобы согласовать свои представления о должном и правильном. Но представления эти были изначально не согласуемы. Непреодолимость раскола стала очевидной сразу же после того, как депутаты приступили к обсуждению аграрной реформы, проведение которой под влиянием трагического опыта смуты считалось властями приоритетным. Выяснилось, что с крестьянством в лице его политических представителей нельзя было договориться по коренному вопросу – о праве частной собственности на землю.

Петр Столыпин, назначенный царем министром внутренних дел, а вскоре и главой правительства, сделал ставку на демонтаж крестьянской общины посредством разрешения на выход из нее даже при отсутствии на то ее согласия. Это была линия на создание в деревне класса мелких и средних земельных собственников, которые должны были стать социальной опорой власти и одновременно буфером между помещиками и теми крестьянами, которые предпочитали оставаться в общине. Речь шла об еще одном резком разрыве с многовековой традицией – до этого самодержавие всегда опиралось именно на общину, где культивировало регулярные переделы земли в пользу малоземельных крестьян, дабы они могли платить подати, в ущерб крепким хозяевам. Столыпин открыто провозгласил ориентацию не на слабых, а на сильных, намереваясь устранить «закрепощение личности, несовместимое с понятием о свободе человека и человеческого труда»134. Но в основе такой ориентации лежал принцип незыблемости частной собственности, в том числе и помещичьей собственности на землю. И вот с этим-то крестьянские депутаты Думы согласиться не могли. Не только потому, что были ориентированы на раздел помещичьих владений, но и потому, что идея частной собственности на землю отторгалась крестьянской культурой.

134 Столыпин П.А. Нам нужна великая Россия. М., 1991. С. 52.

Такого рода ценностные расколы не преодолеваются компромиссом. Они могут быть отодвинуты с поверхности только с победой одной из сторон, которая в представительном демократическом учреждении предполагает количественное превосходство. Однако у Столыпина и у поддерживавшего его в то время Николая II такого превосходства не было. Не потому, что крестьянские депутаты составляли в Думе большинство – они его не составляли. Но за ними было подавляющее народное большинство за стенами Думы. Поэтому к их требованиям примкнула либеральная партия кадетов, имевшая самую большую фракцию. Конечно, с существенными оговорками и поправками. Конечно, при сохранении верности либерально-правовым принципам – кадеты выступали не за принудительный передел помещичьих земель, а за отчуждение в пользу государства с последующей передачей крестьянам лишь части этих земель, причем не безвозмездно, а «с вознаграждением нынешних владельцев по справедливой (не рыночной) оценке»135. Но принцип неприкосновенности частной собственности и недопустимости ее принудительного отчуждения они, тем не менее, готовы были принести в жертву. Столыпин и Николай II к такой жертве предрасположены не были. Так самодержавие сразу же столкнулось с тем, что демократическая составляющая его нового идеала поглощала авторитарную, не оставляла ей пространства для реализации. Или, говоря иначе, оно столкнулось с тем, что лишается права именоваться самодержавием.

Казалось бы, юридические нормы, на основании которых распределялись властные полномочия между императором и представительным институтом, надежно страховали царя от такого рода неожиданностей. Без него ни один закон, принятый Думой, не мог вступить в силу. Кроме того, закон, вышедший из Думы, должен был пройти через Государственный совет – этот прежний законосовещательный орган, созданный еще при Александре I по проекту Сперанского и состоявший из назначавшихся царем сановников, был преобразован Николаем II в своего рода верхнюю палату парламента, половина состава которой избиралась, но другая половина все так же назначалась, что делало Госсовет вполне подконтрольным. Влиять на формирование правительства Дума не могла – оно тоже назначалось императором и было ответственно только перед ним.

135 Программа конституционно-демократической партии // Программы политических партий России: Конец XIX – начало XX вв. М., 1995. С. 331.

Наконец, самодержец имел право роспуска Думы без каких-либо обоснований и управлять с помощью указов до ее переизбрания. И тем не менее всего этого оказалось недостаточно.

Описанный выше конфликт в юридическом поле был неразрешим. Самодержавие, поставившее закон выше самого себя, столкнулось с жесткой дилеммой: либо добровольно отказаться от своего статуса, согласившись с заведомо неприемлемым для себя решением, либо пойти на прямое нарушение закона. Предпочтение было отдано статусу.

Но после роспуска первой Думы и новых выборов количественное соотношение сил в Таврическом дворце существенно не изменилось и столыпинский проект большинством депутатов по-прежнему отвергался. Стало ясно, что при существующем избирательном законе ничего другого ждать не приходилось. Однако закон этот без согласия Думы изменить было нельзя, как невозможно было рассчитывать и на ее согласие. Поэтому 3 июня 1907 года по инициативе Столыпина избирательный закон был незаконно изменен царским указом, объявившим одновременно о роспуске Думы и новых выборах – третьих менее чем за полтора года. По новому закону представительство низших классов в ней еще больше уменьшалось, а высших – увеличивалось136. Только после этого, ценой «третьеиюньского переворота» Столыпину удалось придать своему проекту юридическую силу.

Речь идет не о частностях, не о мелких издержках прогрессивного по своей общей направленности исторического процесса. Речь идет о фундаментальном конфликте старого самодержавного и нового демократически-правового начал российской государственности после того, как она приступила к своему самореформированию. Системная социально-политическая модернизация, впервые затронувшая базовые основания этой государственности, столкнулась с антимодернистской, архаичной культурой крестьянского большинства. Вовлечь ее в продуктивный диалог о путях и способах модер-

136 Доля выборщиков (выборы не были прямыми) от крестьянства уменьшалась по этому закону с 42 до 22,5%, а от землевладельцев увеличена с 31 до 50,5%. Представительство других групп населения существенно не менялось (см.: Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 160). Реально это означало, что Дума становилась дворянской: представители высшего сословия составляли 40,3% депутатов (при удельном весе дворянства в общей массе населения 1,5%), между тем как депутаты от крестьян-земледельцев, составлявших около 80% населения, имели в Думе всего 15% мест (см.: Карелин А.Л. К стабильности через реформы? // Россия в начале XX века. С. 489).

низации было невозможно, а пренебречь ею в ходе реформ можно было, только превратив народное большинство в заведомое меньшинство в институте народного представительства. Но это, в свою очередь, неизбежно деформировало саму модернизацию, заставляло власть отказываться от ею же провозглашенных принципов, в данном случае – от принципа законности, и ставить под угрозу свою легитимность в тех общественных слоях, которые такого рода принципы исповедовали. Однако и легитимность верховной власти в народной среде в результате подрывалась тоже. И потому, что самоограничение самодержавия не сочеталось с «отцовской» матрицей. И потому,что аграрная реформа, осуществлявшаяся от имени самоограничившегося самодержавия, не только не ослабляла, но и усиливала позиции частной земельной собственности в деревне.

Исследователи до сих пор спорят о том, мог ли воплотиться в жизнь и заблокировать большевизацию России проект Столыпина, отведи ему история те два десятилетия, которые он считал необходимыми и достаточными для реформирования страны. Таким спорам о нереализованном прошлом не дано разрешиться. Никто и никогда не докажет, что было бы, не случись убийства реформатора или так некстати начавшейся мировой войны. Невоплощенные замыслы оставляют потомкам лишь одну возможность – попробовать понять, почему они не реализовались и почему альтернативные замыслы оказались более конкурентоспособными.

14.8. Системные трансформации, не спасшие от катастрофы

Годы премьерства Столыпина во многих отношениях были для России весьма успешными. Продолжалась индустриальная модернизация, возобновился, причем высокими темпами, прерванный экономическим кризисом и революционной встряской промышленный рост. При всем неприятии крестьянами частной земельной собственности, в ряде регионов страны нашлось немало людей, которые выходили из общин и становились индивидуальными хозяевами-предпринимателями, что открывало перспективу преодоления разрыва между новейшей индустрией и архаичным сельским хозяйством. Благоволила к реформатору и природа: 1909-й и последующие годы были небывало урожайными, что позволило значительно увеличить вывоз зерна и, соответственно, приток средств для развития индустрии. В целом это была достаточно эффективная модернизаторская политика, затронувшая самые разные сферы – от системы образования до армии и флота, в которых после неудач в Русско-японской войне и в ответ на форсированную милитаризацию Германии началось техническое переоснащение. Но именно потому, что политика эта была модернизаторской, она постепенно лишалась поддержки. И в низах, и в верхах.

Ставка Столыпина на крепкого крестьянина-собственника натолкнулась на неприятие тех, кто к крепким не принадлежал и общину покидать не собирался. Между тем именно они продолжали оставаться в большинстве: до Первой мировой войны из общины вышло чуть более пятой части крестьянских дворов, причем динамика таких выходов со временем затухала, а в центральных регионах страны они вообще не получили сколько-нибудь широкого распространения. Кроме того, демонтаж архаичного сельского мира сопровождался сплочением остававшейся в нем части населения и ее агрессивной активизацией. Еще до начала аграрной реформы становилось очевидным, что конфликт между крестьянами и помещиками по своей остроте начинает уступать конфликту внутрикрестьянскому: в период революционной смуты помещики гораздо реже подвергались насилию (убийства, поджоги имений), чем те немногие крестьяне, которые к тому времени полностью выкупили бывшую помещичью землю и хозяйствовали на ней единолично137. Относительно массовые выходы из общины в ходе столыпинской реформы происходили, как правило, вопреки мнению «мира» и сопровождались еще большим всплеском насильственных акций со стороны традиционалистского сельского большинства против индивидуальных сельских хозяев, которых стали называть «столыпинскими помещиками»138. Реформы, призванные преодолеть социокультурный раскол «верхов» и «низов», оборачивались взрывоопасным расколом «низов».

К 1917 году формирование нового жизненного уклада в деревне не дошло до той точки, после которой преобразования могли стать необратимыми. С приходом к власти большевиков община восстановила утраченные позиции, снова втянув в себя тех, кто успел ее покинуть. Возможно, при наличии большего времени этого реванша архаики удалось бы избежать. Но время реформ не в по-

137 Подробнее см.: Гольц Г.А. Культура и экономика: поиск взаимосвязей // Общественные науки и современность. 2000. № 1.

138 После 1910 года на каждый поджог крестьянами помещичьих усадеб в среднем приходилось четыре поджога ими друг друга (Першин П.Н. Аграрная революция в России: В 2 кн. М., 1966. Кн. 1.С. 273-274).

следнюю очередь определяется их текущими последствиями и потенциалом сопротивления их проведению. В России начала XX века такой потенциал был весьма значительным, причем повторим, не только в народе, но и в элите.

Будучи убежденным приверженцем самодержавной формы правления, Столыпин не мог вызывать симпатий революционных социалистов и других радикалов, резко активизировавших в годы его правления террористическую войну с властями139. Не мог он рассчитывать и на поддержку тех либеральных кругов, которые мечтали о замене самодержавия европейским парламентаризмом и которые не могли простить главе правительства инициированный им противозаконный «третьеиюньский переворот» и «столыпинские галстуки» (массовые казни революционеров). Но в Государственной думе и в обществе против реформатора постепенно складывалась и оппозиция консервативно-дворянская.

Логика аграрной реформы, предполагавшей формирование класса независимых крестьян-собственников, требовала уменьшения дворянского присутствия в местном управлении, которое сохраняло отчетливо выраженную сословную окраску. Поэтому Столыпин пытался, в частности, заменить уездных предводителей дворянства, концентрировавших в своих руках основные властные полномочия, и земских начальников, как правило, тоже рекрутируемых из дворян, назначаемыми правительством чиновниками. Бюрократически-сословному принципу управления, который насаждался в России со времен Николая I и неоднократно корректировался его преемниками, он противопоставил принцип бюрократически-бессословный, надеясь тем самым создать управленческую вертикаль для проведения реформы.

Речь не шла об установлении диктата центральной исполнительной власти: об этом свидетельствует хотя бы то, что Столыпин вовсе не намеревался сохранять за чиновниками, призванными заменить земских начальников, судебные функции. Реформатор исходил из того, что остатки сословных дворянских привилегий, уходивших своими истоками в екатерининскую эпоху, стали анахронизмом. Однако дворянство сумело убедить императора в том, что столыпинские планы подрывают главную и самую надежную

139 С января 1908 по май 1910 года было зафиксировано 19 957 террористических актов и революционных грабежей (Гейфман А. Революционный террор в России, 1894-1917. М., 1997. С. 33). Для сравнения: за четыре последних десятилетия XIX века в России жертвами террора стали не более 100 человек (Там же. С. 32).

опору самодержавия. Так реформатор оказался в политическом вакууме. Осведомленные современники Столыпина не сомневались в том, что его отставка была предрешена140.

Сказанное означает, что авторитарно-демократический идеал, предполагавший модернизацию политической системы и социальных отношений, не становился в ходе реализации идеалом консолидирующим. Солидарного понимания необходимости преобразований и их целей, без которого подобные модернизации невозможны, в стране не обнаруживалось. Зато обнаружилось, что новый идеал расколол российскую элиту. Одна ее часть (монархисты) не принимала его демократическую компоненту вообще, другая (большинство либералов и социалисты) – отвергала компоненту авторитарную, требуя ликвидации самодержавия, третья (меньшинство монархистов и либералов) готова была двигаться в намеченном октябрьским Манифестом компромиссном направлении. Получив возможность объединения в легальные партии и борьбы за голоса избирателей, все эти группы пытались найти общий язык с народным большинством, в котором продолжал задавать тон и даже укреплял свои позиции идеал общинно-вечевой. Отсюда – закономерное возрастание интереса к вопросам, касавшимся национальной и государственной идентичности.

Вопросы эти мало занимали тех, кто ориентировался на полный демонтаж традиционной самодержавной государственности в соответствии с либерально-европейским или социалистическим идеалом. Народ интересовал их главным образом с точки зрения его способности и готовности содействовать реализации их политических целей, которые воспринимались не как специфические и самобытные, а как универсальные. Неудивительно, что в представлениях некоторых из них национальная и государственная идентичность без остатка растворялась в классовом «интернационализме», что не помешало им, однако, захватив власть, организовать ее вполне самобытно. Беспокоили же такого рода вопросы прежде всего консерваторов, т.е. тех, кто самодержавие в том или ином виде хотел сохранить. Беспокоили они, разумеется, и самого самодержца.

Как и его отец, Николай II пытался править, руководствуясь формулой «народного самодержавия», актуализировавшей идеологический опыт Московской Руси. Эта формула предполагала акцент на религиозной идентичности, на единении православного царя

140 Подробнее см.: Карелин А.Л. К стабильности через реформы? С. 511.

и православного народа. Но одновременно Николай стремился сохранять и поддерживать и идентичность державно-имперскую, искал символический синтез допетровской Руси и послепетровской России. Серия общенациональных торжеств в ознаменование памятных дат отечественной истории (двухсотлетие Петербурга, двухсотлетие Полтавской битвы и столетие Бородинского сражения, трехсотлетие Дома Романовых) призваны были символизировать единство и преемственность этой истории, что требовало и определенной корректировки исторических образов в соответствии с формулой «народного самодержавия». Например, Петра I теперь предпочитали изображать на картинах не как полководца, а как «царя-плотника» или «царя-кузнеца»141.

Однако пристрастие к подобным юбилейным торжествам свидетельствует обычно о кризисе идентичности, а не об ее устойчивости и незыблемости. Так обстояло дело и в России начала XX века. Православная форма идентичности давно уже размывалась се-кулярной европейской культурой, определявшей мироощущение образованных классов. Идентичность державно-имперская подрывалась исчерпанностью возможностей для территориального расширения страны и логикой модернизации, требовавшей длительного мира и полной сосредоточенности на внутренних проблемах. Неудачи в Русско-японской войне демонстрировали это наглядно и убедительно. Но и долговременная мирная модернизация в духе Столыпина выхода из кризиса идентичности не сулила и потому казалась лишенной исторической перспективы – тем более что согласия относительно целей и методов преобразований в расколовшейся элите не было. Поэтому та ее часть, которая ориентировалась на сохранение самодержавной государственности, искала способы коррекции традиционных идентичностей, их приспособления к новым историческим условиям.

Эти поиски начались еще при царе-освободителе. Демилитаризация жизненного уклада страны сопровождалась фрагментацией империи по национальным и социальным линиям и появлением революционных угроз. Ответом на новые вызовы стали русский национализм и панславизм, вводившие в государственную идентичность этническое и общеславянское начала. Именно такой идеологический язык предлагался властям для предотвращения распада и смуты, для

141 См.: Ульянова Г.Н. Национальные торжества (1903-1913 гг.) // Россия в начале XX века. С. 544.

сплочения народа вокруг трона. Все три последних самодержца оказались к нему восприимчивы, свидетельство чему – принудительная русификация Польши, Украины, Финляндии, ущемление прав евреев при Александре III, а также Балканская война Александра II, проходившая не только под религиозно-православными, но и под панславистскими лозунгами. Но этнизация политики в имперской стране влекла за собой еще большую радикализацию национальных меньшинств, которую посредством такой этнизации надеялись погасить. Не удастся, как выяснится, с помощью апелляций к этнической идентичности сплотить против революции и русское население: еврейские погромы массового сочувствия в России не вызвали, да и власть не могла позволить себе открыто их поощрять.

Что касается панславизма, то он не в состоянии был ни идеологически приковать к России католиков-поляков, ни сплотить вокруг нее всех православных славян – ведь даже освобожденная Александром II Болгария предпочла вскоре переориентироваться на Австро-Венгрию. Тем не менее именно панславистская идеология, наложившаяся на державно-имперскую идентичность, вовлекла страну в роковую для нее Первую мировую войну. При отсутствии согласия относительно стратегии мирной модернизации и без признания ее приоритетности по отношению к вопросам внешнего престижа любой вызов этой идентичности извне воспринимался как покушение на нее, требовавшее державного ответа. Недостатка же в таких вызовах в начале XX века не было – пользуясь ослаблением Турции, Австро-Венгрия при поддержке Германии вела активную экспансионистскую политику на славянских Балканах.

Николай II, как его отец и дед, старался избегать войн, понимая их опасность для страны. Но боязнь окончательно утратить общественную поддержку в случае несоответствия его политики державной традиции и державному статусу России перевесили, в конце концов, прагматические соображения. Тем более что в этом отношении к консервативной элите примыкала и элита либеральная: по-разному отвечая на вопрос о том, какой быть российской государственности, самодержавной или демократической, они были едины в своих представлениях о роли и месте России в мире142. Иными словами, за отсутствием согласия относительно характера

142 Об умонастроениях различных групп российской элиты в предвоенный период см.: Янов А.Л. Россия против России: Очерки истории русского национализма, 1825-1921. Новосибирск, 1999.

модернизации скрывалось неафишируемое согласие о неприоритетности самой модернизации и отсутствия у нее какой-либо перспективы. Но утрата элитой перспективы реформаторского развития может быть компенсирована только упованием либо на революцию, либо на войну, либо на то и другое вместе, т.е. на войну, ведущую к революции.

Николай II дважды устоял перед напором панславистов. Его пугали тем, что уклонение от «поддержки братьев-славян» в ходе войн Австро-Венгрии и Турции на Балканах (в 1908-1909 и 1912-1913 годах) не будет понято в России, покоробит державное самоощущение и может стать причиной новой революционной вспышки. Революции в результате не произошло, но подобные предупреждения, подталкивавшие царя к войне, свидетельствовали о том, что российские элиты мыслили не столько в логике модернизации, сколько в логике войны и революции, как альтернатив модернизации. Эту логику и обслуживала идеология панславизма143. В третий раз Николай II перед ней капитулирует: когда Австро-Венгрия в ответ на убийство в сербском Сараево наследника австрийской короны ввела в Сербию свои войска, Россия объявила военную мобилизацию, после чего шансов на сохранение мира уже не оставалось. Последняя статусная война Романовых, призванная дать расколотому обществу отсутствовавшую у него общую цель, не только не заблокировала революцию, но и стала ее катализатором. Началось все с патриотического воодушевления, объединившего общество вокруг царя, а закончилось – после серии военных поражений, распада коммуникаций, сбоев с поставками продовольствия в столицу и массовых протестных выступлений – первым в отечественной истории самоотречением самодержца от престола.

Не останавливаясь на том, почему и как война переросла в смуту144, ограничимся общим замечанием о том, что демилитаризированная Россия для обретения конкурентоспособности, в том

143 Как и любая идеология, она обслуживала конкретные экономически интересы. Российская внешняя торговля испытывала значительные трудности в результате того, что Турция держала под контролем проливы между Черным и Средиземным морями (Босфор и Дарданеллы). Но такого рода проблемы не могут мобилизовать население на войну, представить ее в его глазах необходимой. Для этого требуется идеологическое обоснование, апеллирующее не к экономическим интересам, а к культурным идентичностям.

144 Об этом обстоятельно повествуется в уже упоминавшейся книге В. Булдакова «Красная смута» (М., 1997), многие концептуальные подходы которого нам близки.

числе и военной, нуждалась в завершении своей модернизации, причем не только технологической, но и социально-политической. Вопрос о том, была ли она на это способна, остается открытым. Фактом остается лишь то, что стране предстояло пережить еще одно новое начало своей истории и новый цикл тотальной милитаризации.

Вторая революционная смута XX века смела со сцены не только самодержавную государственность и поддерживавшие ее консервативные элиты, но и элиты либеральные, делавшие ставку на политическую европеизацию страны. Многолетнее противостояние власти не обеспечило легитимность их притязаний на роль ее преемника. Выборы в Учредительное собрание, впоследствии разогнанного, принесли подавляющее большинство голосов социалистическим партиям – эсерам и большевикам145. Именно их программы и лозунги оказались наиболее созвучными архаичному общинно-вечевому идеалу, которым по-прежнему воодушевлялось народное большинство: после февраля 1917 года оно вновь выплеснулось на улицы и противопоставило государственным институтам, на этот раз почти полностью парализованным обвалом самодержавия, самоорганизацию вечевого типа.

Спонтанно возникавшие на местах властные органы именовали себя по-разному: советами, союзами, комитетами народной власти146. Но все они руководствовались в своей деятельности канонами эмоционально-локальной культуры, в которой не было места абстракции частной собственности и каким-либо абстракциям вообще. Документы той поры позволяют составить представление о том, как общинно-вечевой идеал воплощался в жизнь: «Мелкий хуторянин, средний землевладелец, крупный помещик одинаково испытывали тяжелые, иногда непоправимые удары волостных комитетов… Все земледельцы, как крупные, так и мелкие, в большинстве случаев подавлены»147.

Временное правительство пыталось вернуть ситуацию в правовое поле, но в этом не преуспело. Чтобы обуздать смуту, нужно было говорить с ней на языке ее архаичных идеалов и ценностей.

145 Депутатами Учредительного собрания были избраны 23,7% большевиков и 45% эсеров. Однако последних, с учетом украинских эсеров (10,2%), в целом было еще больше (см.: Протасов Л.Г. «Кто был кто» во Всероссийском Учредительном собрании//Крайности истории и крайности историков. М., 1997. С. 85).

146 См.: Осипова Т.В. Российское крестьянство в революции и Гражданской войне М., 2001. С. 15.

147 Цит. по: Там же. С. 16.

Среди партий, боровшихся за влияние в советах, которые возникали повсеместно – в городе, деревне и даже в армии, лучше всех к этому оказались подготовлены большевики. Именно в их лице смута получила политиков, способных придать ее догосударственным идеалам государственное звучание и соединить ее сельские потоки с городскими. Не обременяя себя думами о национальной идентичности, они сумели войти в контакт с ней, потому что ликвидация частной собственности была их программной установкой. Близок им был и доправовой пафос смуты – «буржуазную законность» они тоже отвергали и тоже в силу доктринально-программных установок. Единственное, чего им не хватало и о чем они при захвате власти даже не думали, – идеологического обоснования самодержавной альтернативы самодержавию.

Лозунг «диктатуры пролетариата и беднейшего крестьянства» фиксировал социальную опору большевиков в городе и деревне при лидерстве города, где они, судя по результатам выборов в Учредительное собрание, имели преимущество перед всеми другими партиями148. Этот лозунг фиксировал и их готовность строить новую государственность неправовыми, насильственными методами. Но сам по себе он не обладал достаточным символическим капиталом и не обеспечивал прочную политическую связь с доминировавшей в народном большинстве архаичной культурой.

Государственную власть в России можно было удержать, лишь опираясь на традиционную модель властвования. Безразличие населения к отречению Николая II и падение самодержавия не означали, что «отцовская» культурная матрица себя изжила. Она исчерпала себя по отношению к самодержавию в его привычном воплощении, которое было делегитимировано и ограничением царской власти в пользу Думы, и поражениями в двух войнах, и самим фактом отречения царя от престола. Но она не исчерпала себя по отношению к самодержавному принципу правления как таковому. К тому же однополюсная общинно-вечевая модель властвования, будучи в большом обществе заведомо нежизнеспособной, нуждалась во втором, авторитарном полюсе, способствующем огосударствлению вечевой стихии. Нуждалась не в том смысле, что сознательно стремилась этот полюс обрести, а в том смысле, что сама по себе государствообразующим потенциалом не обладала. Наоборот, она

148 В Петербурге большевики получили 45% голосов, в Москве – 48,1 %. Другие партии от них заметно отстали (см.: Протасов Л.Г. Указ. соч. С. 85).

выступала как противогосударственная сила, что в годы Гражданской войны (1918-1920) проявилось в массовом движении «зеленых», отвергавших как прежнее государство «белых», так и новое государство «красных» и противопоставлявших тому и другому – в форме анархических идей и лозунгов – догосударственный идеал жизнеустройства.

Большевики, мыслившие в марксистской традиции классового анализа, в такой логике, разумеется, не рассуждали. Но задача огосударствления вечевой стихии перед ними стояла, они вынуждены были ее решать, и в разделе о советском периоде мы к данному вопросу еще вернемся. Кроме того, им предстояло найти свои собственные способы мобилизации личностных ресурсов во всех сферахгосударственной и хозяйственной жизни. Это тоже была новая проблема – хотя бы потому, что решать ее приходилось в обществе без частной собственности и порождаемых ею мотиваций жизненной активности. В подходах к данной проблеме Советская Россия сознательно или бессознательно наследовала не столько петербургской империи, сколько Московской Руси с ее идеологией «беззаветного служения».

Династия Романовых не оставила большевикам таких подходов по той простой причине, что успела осуществить демилитаризацию жизненного уклада и отойти от идеологии «беззаветного служения», при которой мобилизация личностных ресурсов не соотносится ни с законом, ни с легитимацией частных интересов. Поэтому прежде чем перейти к рассмотрению советской эпохи, есть смысл хотя бы вкратце охарактеризовать эволюцию России Романовых и в этом отношении. Не менее важно рассмотреть и осуществлявшиеся на протяжении их трехсотлетнего правления коррекции цивилизационного выбора страны. Тогда будет лучше видно, что большевики унаследовали от старой России, от чего отказались и что сумели привнести своего.

Глава 15 От принуждения к свободе: незавершенная эволюция

Династия Романовых, принявшая страну после потрясений первой смуты и вынужденная искать ответы на вызовы Запада, не могла удовлетвориться теми способами мобилизации личностных ресурсов, которые сложились при Рюриковичах. Идеология «беззаветного служения», лишавшая легитимности частные интересы и не страховавшая подданных от произвола правителей, обеспечивала воспроизводство сложившегося жизненного уклада, но не способствовала освоению новшеств в требуемых масштабах. Ко времени воцарения новой династии успело себя изжить и местничество, при котором должности распределялись не столько по талантам и заслугам, сколько по происхождению. Еще почти семь десятилетий этот институт продолжал сохраняться и при Романовых, но былой роли уже не играл. Остался в прошлом и самодержавный произвол по отношению к боярам – даже Петр I, упразднивший боярство как таковое, не позволял себе обращаться с отдельными его представителями на манер Ивана Грозного во времена опричного террора.

В свою очередь, и сами бояре после потрясений Смутного времени видели в царе своего главного защитника от возможных проявлений сохранявшейся народной неприязни и политических амбиций не обнаруживали. Тем более что узаконенное Соборным уложением 1649 года окончательное закрепощение крестьян в какой-то степени легитимировало боярские и дворянские частные интересы и частично трансформировало «беззаветное служение» в служение по «завету» – если и не прямо, то косвенно. Однако все это не обеспечивало приток необходимых стране личностных ресурсов: власть, осознавшая новые исторические задачи, испытывала, говоря современным языком, острейший кадровый голод.

Речь шла не просто о нехватке людей для исполнения привычных функций. И не только о том, что инерция местнической традиции не позволяла в полной мере заменить родовой принцип наследования должностей принципом личной заслуги – сам факт, что местничество в конце концов пришлось отменить официально, свидетельствовал о его несоответствии стоявшим перед страной проблемам. Но главное все-таки было не в этом. Главное заключалось в отсутствии на Руси человеческого потенциала для выполнения новых, нетрадиционных функций, которые плохо сочетались с культурным кодом элиты и населения. Чтобы мобилизовать личностные ресурсы, предварительно нужно было создать то, что подлежало мобилизации. Нужно было, говоря иначе, обучить людей тому, что они не знали и не умели. Для этого, во-первых, требовались учителя, которых не было тоже. Для этого, во-вторых, требовалась готовность учеников становиться учениками, отказываясь от веками складывавшихся ценностей и привычек и осваивая новые способы государственного управления, хозяйствования, ведения военных действий. Для этого, наконец, требовалось, чтобы проникновение в страну чужой, западной культуры не обрушило традиционный государственный уклад, возведенный на принципиально ином культурном основании.

Таковы были исходные условия, в которых династии Романовых приходилось решать проблему «человеческого фактора». За триста лет Романовы очень далеко продвинулись в ее решении. Но системные ограничители, с которыми они столкнулись, оказались в конечном счете непреодолимыми. Европейская культура и соответствовавший ей тип личности рано или поздно должны были оказаться в неразрешимом конфликте с природой самодержавной государственности. Последняя, оставаясь самой собой, не могла позволить развиться и реализоваться этому человеческому типу во всей полноте его потенциала даже в элите, не говоря уже об общественных низах, где доминировала совершенно иная, доличностная культура. Но едва ли не самое существенное заключалось в том, что сохранение самодержавия и его расколотой социокультурной опоры в европеизированном дворянстве и архаичном крестьянстве исключало становление сильного и независимого буржуазно-предпринимательского класса, способного в перспективе стать влиятельным социальным субъектом, носителем европейской политической альтернативы самодержавию – как в традиционалистском, так и в традиционалистско-модернистском (большевистском) его воплощении.

Все это позволяет говорить о сохраняющейся актуальности трехсотлетнего опыта Романовых, их успехов и неудач в том, что касалось мобилизации личностных ресурсов и трансформации их исходного качества. Потому что проблема, которую они решали и не решили, остается острой и по сей день, затрагивая все основные сферы практической деятельности – и государственную, и предпринимательскую, и сферу народного труда в широком смысле слова. С учетом этих ее составляющих мы и продолжим рассмотрение данной проблемы, начатое в разделах о Киевской и Московской Руси. В России Романовых, повторим, она и ставилась, и решалась иначе, чем раньше, причем на каждом историческом этапе по-разному.

15.1. Ресурсы дворянской элиты

В первые десятилетия после смуты различия между боярством и дворянством постепенно размывалось, поскольку стирались границы между вотчинным (наследственным) и поместным (пожалованным) земельным владением. До тех пор, пока удерживала свои позиции система местничества и существовала Боярская дума, эти различия еще сохранялись как статусные, но – не как землевладельческие: поместья постепенно превращались, подобно вотчинам, в наследственные, однако владение теми и другими обусловливалось государевой службой. Впоследствии Петр I подвел окончательную черту под прежним разделением элиты, превратив ее в служилое поместное дворянство (шляхетство). Но Петр лишь завершил и законодательно оформил то, что происходило при его предшественниках. Его реформаторский радикализм по отношению к элите проявился в другом, а именно – в мобилизации ее личностных ресурсов посредством предельной милитаризации ее жизненного уклада, обеспечения доступа в нее – в зависимости от личных заслуг перед государством – представителей низших классов, а также качественного обновления этих ресурсов с помощью широкого привлечения в страну иностранцев, введения для дворянских детей обязательного образования и принудительной отсылки молодой дворянской поросли на учебу за рубеж.

Первые Романовы, двигавшиеся в том же направлении, заходить так далеко позволить себе не могли. Они пытались соединить заимствовавшиеся ими фрагменты европейской культуры с ревностной приверженностью православному благочестию, издавна легитимировавшему власть московских правителей. Результатом стало качественное изменение узкого придворного слоя элиты, энергия которого концентрировалась на овладении европейскими знаниями, получении европейского образования, возможности для чего значительно расширились после присоединения Украины (1654). Последняя, находясь в составе Речи Посполитой, успела уйти в этом отношении далеко вперед и потому стала естественным каналом, по которому европейская культура перетекала в Московию. Появились в ней и учителя из других стран – ученые, промышленники, военные. Однако активизации национального «человеческого фактора» – в той мере, которая диктовалась нуждами развития страны, – при этом не происходило.

Дозированная европеизация, накладываясь на тщательно оберегавшийся культурный код (вспомним об изоляции Немецкой слободы), не могла дать ожидавшегося от нее эффекта. Русские дворяне нередко тяготились необходимостью подчиняться заграничным офицерам – иноверцам и не изъявляли готовности у них учиться. В результате главный вопрос, касавшийся военной конкурентоспособности страны, так и не был решен – в конце XVII века, в годы правления Софьи, русская армия дважды обнаружила неспособность одолеть даже крымских татар, чья военная организация значительно отставала от европейской. Личностные ресурсы служилой элиты не удавалось мобилизовать на ее самоизменение. В то же время курс на европеизацию привел к вспышке личностной энергии у приверженцев старомосковской религиозной традиции, направивших эту энергию против государства и церкви. Жертвенный героизм старообрядцев еще больше оттенил важность именно человеческого измерения европеизации и недостаточность тех способов мобилизации личностных ресурсов, которые могли использовать первые Романовы.

Петр I, в отличие от них, осуществил целенаправленное огосударствление элиты, предельно ужесточив прежние условия службы и добавив к ним условия дополнительные в виде обязательного обучения в стране или за рубежом. Опорой царя в этом невиданном форсированном преобразовании человеческого материала стали иностранцы, которые впервые начали привлекаться не только на роли офицеров и учителей, но и в качестве государственных чиновников. Такой опорой стало и ближайшее окружение Петра, рекрутированное из незнатных слоев и способное содействовать в его преобразованиях, – Александр Меншиков был самым известным, но не единственным «выдвиженцем». Однако главной опорой реформатора являлся он сам – как уже говорилось выше, Петр только потому и мог принуждать меняться других, что сначала изменил себя.

Никакая, даже самая неограниченная власть не в состоянии одолеть историческую и культурную инерцию в обществе, если не преодолела ее внутри себя, а тем более – если рассматривает ее как главный источник своей устойчивости. При наличии достаточного исторического времени преобразование «человеческого фактора» возможно и при таком варианте развития, имеющем перед вариантом Петра неоспоримые преимущества органичности, основательности и гуманности. Но вопрос о том, располагала ли страна таким временем, тоже принадлежит к числу тех, которым суждено навсегда остаться открытыми. Дискуссии на сей счет продолжаются, но общепризнанные истины в подобных спорах не рождаются.

Принуждение и устрашение, использовавшиеся Петром для мобилизации личностных ресурсов на государственную службу, воспроизводили старомосковскую практику «беззаветного служения». Но – с существенными идеологическими коррективами. После смуты царь в значительной степени уже утратил функцию религиозного спасения подданных, позволявшую приравнивать служение земному правителю к служению Богу. Кроме того, в сознании элиты и более широких общественных слоев постепенно закреплялась абстрактная идея государства как сущности более высокого порядка, чем сам государь. При Петре I эта идея, которую в рационально оформленном виде привнесли в страну приглашавшиеся на русскую службу прибалтийские немцы, стала декларироваться официально. Но служение светскому государству не могло оставаться «беззаветным служением» в прежнем его воплощении; оно предполагало наличие регламентирующих службу законодательных правил. Учрежденная Петром «Табель о рангах» и явилась первым шагом в этом направлении: вводя строгую иерархию чинов (рангов), регламентируя продвижение по служебной лестнице и фиксируя предоставлявшиеся на разных ступенях этой лестницы статусные и сопутствовавшие им материальные преимущества, она оформляла взаимоотношения между государством и его служителями в виде своего рода контракта, учитывавшего интересы обеих сторон.

Тем самым «Табель о рангах» призвана была способствовать как мобилизации наличного «человеческого фактора» дворянской элиты, так и его качественному преобразованию. Кроме того, узаконивался и приток в элиту представителей низших классов – талант, индивидуальная энергия и заслуги открывали перед ними перспективу карьерного продвижения по лестнице чинов и, при достижении определенных рангов, получения личного или потомственного дворянства. Правда, при жизни Петра такая перспектива из-за непомерной тяжести службы соблазняла немногих – дабы уклониться от нее, дворяне порой сами готовы были превратиться в крестьян и даже в холопов, что, впрочем, тоже наказывалось.

Но впоследствии приток в высшее сословие из других слоев населения постоянно возрастал, и к концу правления Романовых выходцы из этих слоев составляли в дворянстве большинство.

Разумеется, о контрактных отношениях между государством и элитой применительно к временам Петра можно говорить лишь условно. Контракт предполагает двухстороннее согласование условий, когда каждая из сторон выступает в роли самостоятельного и независимого правового субъекта. В данном же случае речь шла о контракте, в котором условия службы и ее необходимость одной из сторон предписывались принудительно – уклонение было чревато последствиями, среди которых лишение поместья было отнюдь не самым неприятным. Частные интересы дворян учитывались в законодательстве Петра лишь в той мере, в какой они могли стимулировать выполнение государственных обязанностей, в других проявлениях оставаясь нелегитимными. И, тем не менее, то не было уже простым воспроизведением идеологии и практики «беззаветного служения». Потому что «беззаветное служение», при котором персональные заслуги не только не лишаются статуса подлинности, полностью растворяясь в монаршей воле и выступая лишь ее орудием, но и стимулируются законодательными актами, – это уже не совсем «беззаветное служение».

Немаловажно и то, что внесенная Петром в русскую жизнь идея верховенства государственной пользы («общего блага») потенциально содержала в себе идею свободы. Прежде всего – свободы самого самодержца от традиции, от религиозно освященной «старины». Ведь трактовка государственной пользы, которая должна одновременно и воплощаться в деятельности царя, и подчинять ее себе, не была изначально заданной; такая трактовка становилась осуществлением свободного выбора. Но в самодержавном государстве, где культурные образцы исходят именно от самодержца, самоосвобождение царя от исторического канона не могло рано или поздно не сказаться и на его подданных.

Начиная с Петра, сама фигура самодержца приобретала не только «природное», но и индивидуальное измерение: служение «общему благу», поставленному выше царя, требовало от последнего соответствующих личных качеств и достоинств. Отсюда – невиданная до того острота вопроса о престолонаследии: трагическая судьба сына Петра царевича Алексея свидетельствовала о том, что «природное» право на трон могло теперь быть поставлено под сомнение по причине несоответствия наследника должности. Отсюда же демонстративное подчеркивание и одические воспевания личных достоинств преемников Петра: достоинства эти стали выглядеть достаточным основанием для незаконного или не совсем законного воцарения. Личным добродетелям придавалось государственное звучание, они представлялись как своего рода проекция «общего блага» в индивидуальности правителя.

Разумеется, при неограниченном самодержавном правлении монопольное право на интерпретацию «общего блага» оставалось за самодержцем. Но уже одно то, что такая интерпретация не предопределялась традицией, готовило умы дворянской элиты для восприятия идеи индивидуальной свободы. А это, в свою очередь, означает, что Петр, принудительно переделывая элиту и мобилизуя ее на реализацию своих реформаторских проектов, не только решал текущую проблему, но и переводил ее, того не подозревая, в стратегическую плоскость.

Уже через пять лет после смерти преобразователя (1730) представители высшей дворянской знати, вошедшие в историю под именем «верховников»149, пригласили занять освободившийся после смерти Петра II трон будущую императрицу Анну Иоанновну на условиях, соблюдение которых трансформировало российское самодержавие в аристократическую республику шведского образца, где монарх играл символическую роль. Это было прямое покушение на монополию самодержца в толковании «общего блага». Государственную пользу «верховники» понимали как собственное освобождение от самодержавного принуждения. Так далеко, как они, элита не заходила в своих политических притязаниях даже в доопричные времена, когда самодержавие еще только складывалось, а боярство сохраняло остатки былой силы. И если «верховники» проиграли, то лишь потому, что их представления об «общем благе» и свободе не совпали с понятиями на сей счет основной массы дворянства. Оно хотело не освободиться от самодержавия, а с помощью последнего избавиться от государственных повинностей, от непомерных тягот государственной службы, что им и было Анной Иоанновной обещано и впоследствии частично выполнено.

Чтобы сохранить дворянство в качестве главной опоры неограниченной власти, последняя вынуждена была в конце концов

149 Это имя они получили, будучи членами Верховного тайного совета – высшего совещательного государственного учреждения, появившегося при Екатерине I (1726).

полностью его раскрепостить, предоставив право самому решать, служить или не служить. Но и обойтись без его кадровых ресурсов при формировании государственного аппарата власть не могла – других таких ресурсов в стране попросту не существовало. Для привлечения же дворянства к службе на добровольной основе требовалось найти замену механизмам «беззаветного служения», от которого теперь предстояло отказаться полностью и окончательно – в том числе и от его рационализированной петровской версии. После Указа Петра III о вольности дворянства из данной версии могла быть сохранена разве что «Табель о рангах». Но она, упорядочивая и стимулируя карьерное продвижение по службе, предполагала принудительность самой службы и в этом смысле ее «беззаветность». Отказ от принуждения означал, что отныне ставка может делаться только на легитимированные частные интересы дворянского сословия, т.е. на партнерские с ним отношения. Именно на этом принципе и была выстроена екатерининская государственная система дворянского самодержавия.

В определенных границах, достаточных для самосохранения государственности,такое партнерство удалось обеспечить. При экономической несамодостаточности большинства помещичьих крепостных хозяйств и, соответственно, бедности основной массы помещиков, карьерное продвижение оказывалось достаточно сильным стимулом для многих из них. При Екатерине II был осуществлен перевод чиновничества, значительную часть которого составляли дворяне, на государственное жалованье, что лишало легитимности прежнюю практику кормления бюрократии за счет населения, но не мешало последней продолжать торговлю своими услугами. Расширилось и поприще для дворянской карьеры – губернская реформа Екатерины (1775) не только в два с лишним раза увеличила количество самих губерний, но и санкционировала создание в них, а также в уездах, дворянских собраний, получивших право выдвигать своих членов на оплачиваемые выборные должности. Помня о том, что возможность такой карьеры зависела от наличия офицерского чина, мы получим относительно полное представление о характере контрактных отношений между властью и раскрепощенным дворянством.

Получив право не служить, дворянство продолжало оставаться главным кадровым ресурсом государства, который не просто воспроизводился, но и качественно обогащался: образование элиты, бывшее поначалу принудительным, постепенно стало добровольным и сознательным. Гражданское или военное образование было и важнейшим условием карьеры, и сословной привилегией, оттенявшей все другие привилегии, придававшей им культурное измерение. Но именно оно, образование, и предопределило, в конечном счете, стратегическую ненадежность контракта между властью и дворянством.

Контракт этот вполне устраивал большинство провинциальных мелких помещиков, живших повседневными частными интересами, пользовавшихся возможностью не служить и благодарных самодержавию за дарованное им право владения крепостными крестьянами. Они не могли претендовать на выборные должности и даже не участвовали, как правило, в дворянских собраниях150. Это были помещики, описанные Гоголем в «Мертвых душах», – университетов не кончавшие, а если когда-то чему-то и учившиеся, то успевшие полученные знания изрядно подзабыть.

Контракт этот устраивал и ту часть провинциального дворянства, которое занимало чиновничьи должности в губерниях и уездах. В своих представлениях об общегосударственном интересе оно и в послеекатерининские десятилетия не продвинулось в массе своей дальше того, что Екатерина могла наблюдать во время работы созванной ею Уложенной комиссии и о чем мы в своем месте уже говорили. Дворяне этой группы рассматривали службу как способ решения своих личных проблем и соблюдением законодательных норм себя не всегда обременяли. Конечно, бюрократия состояла не только из дворян: они занимали почти все ответственные должности в центре и на местах, однако их доля в совокупной массе чиновничества никогда не превышала трети. Но ведь именно высшее сословие в решающей степени определяло характер и системное качество российской государственности. Находясь на службе, его представители участвовали в создании связанных круговой порукой корпоративных чиновничьих сетей, внутри которых регламентировалось – в соответствии с чином и должностью – распределение «теневых» доходов. Верховная власть, как правило, закрывала на это глаза. И не только потому, что не в состоянии была проконтролировать деятельность всей бюрократии. При сохранявшихся огромных военных расходах оплата основной массы государственных служащих не могла быть высокой. Терпимость правительства

150 В конце XIX века в дворянских собраниях принимали участие около 21 % тех, кто на это имел право (см.: Миронов Б. Н. Указ. соч. Т. 1.С.516). Невысока был а и избирательная активность дворянства после учреждения земств: в 1870-1880-е годы в земских выборах участвовало лишь 19% землевладельцев (Там же. Т. 2. С. 151).

к должностным злоупотреблениям – не только на местах, но и в центре – позволяла обеспечивать как лояльность чиновничества, так и контроль над ним: чиновник знал, что он в любой момент может быть привлечен к уголовной ответственности151.

Наконец, этот контракт устраивал консервативные слои петербургской и московской знати. Многим ее представителям идея государственного служения была отнюдь не чужда. Было у них, соответственно, и свое представление об общем интересе и его отличиях от интересов частных и групповых. Но интерес этот и свое служение ему они видели единственно в том, чтобы поддерживать сложившийся порядок и избегать новшеств и перемен, чреватых ослаблением устоев самодержавной государственности. Они могли обладать значительными личностными ресурсами, но то были ресурсы стабильности, блокировавшей развитие, наращивание страной ее конкурентоспособности. В этом отношении данная группа мало чем отличалась от тех групп дворянства, у которых личностно-субъектное начало либо не проявлялось изначально, либо было вытравлено бюрократической рутиной и утилитаризмом чиновничьего мздоимства, требовавшим отказа от индивидуальности и собственных представлений об «общем благе» в пользу «теневой» корпоративной солидарности.

Это не был утилитаризм европейского типа, который пыталась насадить в России Екатерина II. Он апеллировал к личной пользе и выгоде, но не стимулировал проявление личной инициативы и энергии, а, наоборот, нивелировал их. Петровский принцип индивидуальной заслуги в стране не прижился и был вытеснен принципом выслуги, при котором карьерное продвижение зависит от срока пребывания на должности – по его истечении повышение осуществляется автоматически. И произошло это именно при Екатерине II. Государственная система, которую она создавала, была ориентирована на историческую динамику и потому предполагала «потребность в сознательной инициативе»152. Но интересы сохранения самодержавной власти в роли главного и единственного инициатора перемен предопределяли одновременно такое положение вещей, при котором государство «нуждалось в исполнителях, а не в инициаторах и ценило исполнительность выше, чем инициативу»153.

151 См.: Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 165.

152 Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 255.153.

153 Там же. С. 254.

В годы правления Екатерины конфликт этих двух установок еще не проявился в полной мере, а потому не препятствовал появлению вокруг императрицы крупных индивидуальностей. После раскрепощения в дворянстве не осталось групп и слоев, представления которых об «общем благе» и индивидуальной свободе напоминали бы идеи «верховников» и не сочетались бы с признанием безусловного приоритета неограниченной самодержавной воли. Это объясняет, почему екатерининское царствование было отмечено выдвижением таких масштабных фигур, как Суворов или Потемкин, в деятельности которых инициатива и исполнительность выглядели вполне совместимыми. Но уже появление книги Радищева и объявление его «бунтовщиком хуже Пугачева» сигнализировали о зарождении в России человеческого типа, которому в границах екатерининской системы было тесно, и ужиться с которым она не могла. Система попытается устранить этот тип при Павле, попробует использовать его личностные ресурсы в начале царствования Александра I и маргинализировать в конце, а при Николае I – устрашить репрессиями и нивелировать его антисистемную инициативу культивированием тотальной бюрократической исполнительности. Результатом же станет отток личностных ресурсов и поражение в Крымской войне. Однако и после того, как под воздействием ее уроков власть начнет эти ресурсы возвращать, выкорчевать корни антисистемной дворянской оппозиции ей так и не удастся.

Понятно, что такая оппозиция формировалась в том слое дворянской элиты, который оказался наиболее восприимчивым к европейским либеральным ценностям индивидуальной свободы и субъектной гражданской активности. Понятно и то, почему в данной среде был отторгнут не только утилитаризм бюрократической адаптации к системе, но и какой-либо утилитаризм вообще – ведь в любой своей разновидности он не может быть антисистемным по определению. И уж тем более понятно то неприятие, которое вызывали попытки реанимировать идеологию и практику «беззаветного служения», трансформировав его в сознательную, внутренне мотивированную дисциплину прусского образца.

Условия контракта между властью и дворянством рано или поздно не могли не стать обременительными для той части европеизированной дворянской элиты, которая ориентировалась на западные политические и правовые образцы. Поэтому она сполна пользовалась правом покидать государственную службу, уходя в частную жизнь, в «лишние люди» или в революционное движение.

Богатейшим личностным ресурсам этой части дворянства, хотя и не только ей, Россия обязана своим культурным взлетом, но в практической государственной деятельности они почти не были востребованы. Показательно, что даже разработку проекта отмены крепостного права Александр I поручил Аракчееву, которого сама мысль о такой отмене не вдохновляла.

Европеизированной элите, в отличие от служилых и неслуживых провинциальных помещиков, к которым она относилась весьма критически, идеи «общего блага» и государственного служения не только не были чужды, но и составляли сердцевину ее мироощущения. Однако идеи эти выводили «русских европейцев» за пределы существующей государственности, что было неприемлемо не только для власти и далеких от европейских веяний дворян-провинциалов (хотя и в их среде постепенно формировалась европейски образованные группы), но и для той части просвещенного дворянства, которая придерживалась охранительных позиций. В итоге же, когда пришло время неизбежных системных реформ, выявилось отсутствие у дворянской элиты консолидирующей ее реформаторской идеологии. В пору премьерства Столыпина это обнаружилось с предельной очевидностью: его курс атаковался представителями всех политических течений, на которые распалось к тому времени и российское дворянство, но ни одно из них не в состоянии было предложить внятную и ответственную нереволюционную альтернативу правительственной стратегии, не говоря уже об альтернативе консолидирующей.

Между тем само появление фигуры Столыпина красноречиво свидетельствовало о том, что личностные ресурсы для инициативной государственной деятельности в дворянской элите существовали. Более того, нередко они использовались для решения тех или иных реформаторских задач не только либеральными Екатериной II, Александром I и Александром II, но и консервативными Николаем I, привлекшим в правительство близкого когда-то к декабристам Павла Киселева, и Александром III, которому был обязан своей карьерой Сергей Витте. Однако инициативный человеческий тип самодержавной системе был все же противопоказан. Поэтому сколько-нибудь широкий слой деятельной и ответственной элиты, ориентированной на развитие, создать она так и не смогла. Как только открывался хотя бы минимальный простор для реализации уже накопленного элитного потенциала, довольно быстро выяснялось, что он входит в конфликт с системными устоями. В результате, инициативного Сперанского сменял добросовестный исполнитель

Аракчеев, умерялась активность едва созданных земских институтов и приходилось незаконно отменять только что принятый избирательный закон о выборах в Государственную думу.

Сформированная за триста лет правления Романовых дворянская элита не сумела помочь самодержавию в осуществлении предпринятых им реформ, направленных на преодоление глубочайшего социокультурного раскола, историческим продуктом которого была и сама элита. В условиях такого раскола ее европеизация отщепляла ее от самодержавия, не способствуя сближению с инокультурным большинством населения. Поэтому дворянство оказалось неподготовленным ни для того, чтобы содействовать самодержавию в преодолении раскола (это требовало, помимо прочего, и сознательного отказа от сохранявшейся привилегированной роли в государственном управлении), ни для того, чтобы реализовать европейскую альтернативу самодержавию, когда его историческая жизнь подошла к завершению. К тому времени большинство дворян, будучи не в состоянии хозяйствовать без крепостных и продав свои поместья, перешло на государственную службу, в чем власть им всячески благоприятствовала, а они, в свою очередь, во что бы то ни стало стремились удержать за собой приоритетное право на занятие должностей. Сословие, которое начинало свою историческую биографию с обязательной службы в обмен на возможность пользоваться землей и крестьянским трудом, завершало свой век попытками превратить свою былую обременительную обязанность в привилегированное право службы не за землю, а за деньги. Но это лишь блокировало реформаторские преобразования и консервировало общественный порядок, законсервировать который было уже невозможно.

Как выяснится, для выдвижения и утверждения альтернативы самодержавию не обладала необходимым потенциалом и элита буржуазно-предпринимательская: она, как и дворянство, будет похоронена под обломками обрушившейся системы, к роли социального лидера тоже оказавшись неподготовленной. И потому, что ее к такой роли никто не готовил, и потому, что она не готовила себя к ней сама.

15.2. Ресурсы бизнес-сословия

Самодержавная власть, нуждаясь в деньгах и развитии технически конкурентоспособного военного производства, была заинтересована в частной предпринимательской инициативе, в мобилизации предпринимательской энергии. Поэтому даже при Иване Грозном она вынуждена была считаться с индивидуальными интересами купцов, их стремлением к личным «прибыткам». А после того, как при первых Романовых в страну стали приглашаться промышленники-иностранцы, началась постепенная легитимация этого стремления, дошедшая до официального утилитаризма Екатерины II с его культом индивидуальной пользы и выгоды. Государство и при Романовых долго не отказывалось от своей торговой монополии на рынке, распространявшейся на наиболее ходовые и доходные товары, но принуждение купцов к «беззаветному служению», т.е. к безвозмездному исполнению государственных обязанностей, уходило в прошлое, степень их свободы возрастала. Повышался и их социальный статус: освобождение купцов первой и второй гильдий от телесных наказаний и рекрутской повинности (тоже при Екатерине II), приравнивая их в определенном отношении к дворянству, завершало длительный процесс, в ходе которого происходило становление и развитие российского купеческого сословия.

Однако никакой субъектной самостоятельности и независимости от власти купечество при этом не приобретало, реально влиять на развитие страны не могло, да и потребности такой не испытывало. Собственного представления об общегосударственных интересах в его среде не складывалось, культуры, альтернативной патриархально-самодержавной, не формировалось, а европейские либеральные веяния вместе с европейской образованностью стали проникать в нее лишь во второй половине XIX века. Но ничего похожего на дворянскую и разночинско-интеллигентскую оппозицию в торгово-промышленных кругах не возникало вплоть до революционных событий 1905 года, когда самодержавие вынуждено было само себя ограничить.

В нашу задачу не входит даже беглый обзор истории отечественного предпринимательства за триста лет правления Романовых. Тем более что в последнее время появились обобщающие исследования и лекционные курсы, в которых она представлена достаточно полно и обстоятельно154. Нас интересуют лишь два вопроса. Первый – насколько власти удалось мобилизовать личностные ресурсы людей, способных к предпринимательской деятельности,

154 См.: История предпринимательства в России: В 2 кн. М.,2000; Бессолицын А., Кузьмичев А. Экономическая история России: Очерки развития предпринимательства. Волгоград, 2001; Радаев В.В. Два корня российского предпринимательства: фрагменты истории // Мир России. 1995. № 1; Сметанин С.И. История предпринимательства в России. М., 2002.

для обслуживания нужд государства и удовлетворения потребностей населения? Второй – почему отечественная буржуазия не состоялась в качестве социального лидера и не смогла, в отличие от буржуазии европейской, выдвинуть и реализовать собственный политический проект и была – вместе с дворянством – надолго сметена с исторической сцены?

На первый вопрос трудно ответить однозначно. С одной стороны, частное предпринимательство даже при крепостном праве обеспечивало высокие темпы хозяйственного развития, достаточные для удовлетворения возраставших потребностей страны155. С другой стороны, это развитие сдерживалось тем, что специализация предпринимательской деятельности осуществлялась, как правило, не снизу, не в самой торгово-промышленной среде под воздействием рыночных сигналов, а спускалась сверху, диктовалась государством. Своими заказами оно поощряло частную инициативу лишь в отраслях, необходимых для поддержания военно-технологической конкурентоспособности. Собственными силами государство справиться с этой задачей не могло.

Тотальная милитаризация, осуществленная Петром I, распространялась поначалу и на хозяйственную сферу, в значительной степени тоже огосударствленную. Это позволило провести индустриальную модернизацию, т.е. создать новые хозяйственные отрасли. Но эффективность принудительно созданных казенных предприятий была крайне низкой, а государственный контроль над ними на манер большевистского затруднялся отсутствием в ту эпоху необходимых для его обеспечения транспорта и средств связи. Поэтому уже в царствование Петра мануфактуры стали передаваться частным лицам – в отсутствие гарантий прав собственности и при

155 В XVIII веке (с 1725 по 1800 год) черная металлургия увеличила производство в 12 раз, производство орудий и снарядов в течение столетия возросло в 7 раз, пороха – в 3 раза. Успешно развивались и другие отрасли (см.: Сметанин С.И. Указ. соч. С. 61-88). Экономический рост продолжался и в первой половине XIX столетия (Там же. С, 89-121). Вместе с тем в этот период в некоторых отраслях темпы роста замедлились и стало увеличиваться отставание России от развитых стран. Так, производство чугуна с 1800 по 1860 год возросло в стране на 80%. Но при таких темпах отечественная металлургия с первого места, которое она занимала в мире в конце XVIII столетия, переместилась на восьмое, выплавляя металла в 13 раз меньше, чем Англия. Причины отставания – доминирование в отрасли крепостного труда и государственное покровительство в виде высоких таможенных пошлин, защищавших от иностранных конкурентов, и щедрых субсидий, компенсировавших низкую рентабельность (Там же. С. 93-94).

максимально возможной административной регламентации их деятельности, о чем мы уже говорили в разделе о петровских реформах. Государственными оставались лишь некоторые отрасли и, прежде всего, военная промышленность – в эту сферу частный капитал стал допускаться только в последний период правления Романовых, да и то весьма ограниченно.

Послепетровская демилитаризация сопровождалась постепенным упрочением позиций частного предпринимательства и его правовой защищенности, что особенно заметно проявилось в екатерининскую эпоху. Воспитанная на просветительских идеях императрица была озабочена созданием в стране «третьего сословия» по европейским образцам и предприняла в этом направлении ряд практических шагов – в своем месте мы упоминали и о них. Но и в екатерининской дворянско-крепостнической системе бизнес оставался всецело зависимым от государства. Оно могло принудительно (хотя и за выкуп) превращать частные предприятия в казенные, что порой и делало. Оно могло держать цены на те или иные товары под административным контролем, что делало тоже. Оно могло ограничивать и даже запрещать продажу товаров на рынке, если их производилось недостаточно для удовлетворения государственных нужд – так, в конце XVIII – начале XIX века действовал запрет на свободную торговлю сукном. Все это было возможно в том числе и потому, что значительная часть российских частных предприятий находилась в условном владении (так называемое посессионное право), когда юридически они принадлежали государству, диктовавшему объем продукции, количество работников и размер их заработков. При таких обстоятельствах торгово-промышленное сословие обрекалось на роль подсобного инструмента в руках власти: личностные ресурсы этого сословия были востребованы лишь в той мере, в какой государство в них нуждалось.

В екатерининской государственной системе, просуществовавшей до 1861 года, частные предпринимательские интересы идеологически не третировались и не профанировались, как в Московской Руси и петровской России. Контрактные принципы вытесняли «беззаветное служение» не только в отношениях власти и дворянства, но и в отношениях власти и частного бизнеса. Однако условия контракта в данном случае предполагали значительно меньшее равенство сторон, чем в случае с дворянством. Последнее было социальной опорой государственной системы; торгово-промышленное сословие – ее вспомогательным средством. Поэтому власть наделяла дворян и привилегиями в предпринимательской деятельности: они получали монопольное право на торговлю рядом товаров, в том числе зерном, и налоговые льготы, не говоря уже о монопольной возможности использовать на их фабриках труд крепостных, владение и право покупки которых было их незыблемой сословной привилегией; кроме дворян, использовать крепостных могли лишь государственные предприятия. Все эти льготы мало способствовали превращению русских помещиков в русских капиталистов – искусственное устранение конкуренции сопровождалось не подъемом, а постепенной деградацией дворянского предпринимательства и падением его роли в экономике. Но такого рода льготы, наряду с другими стеснениями рыночной свободы, не способствовали мобилизации личностных ресурсов и в недворянской предпринимательской деятельности.

Более того, со временем у российских купцов появились конкуренты в лице крестьян и кустарей. При первых Романовых купцам была гарантирована монополия на городскую торговлю: налоги, которыми она облагалась, составляли один из важнейших источников пополнения казны, а собирать их было проще и надежнее с немногих крупных торговцев, чьи доходы, а значит и платежеспособность, обеспечивались благодаря административному устранению конкурентов. Однако в конце XVIII столетия крестьянам и кустарям было разрешено открывать городские торговые точки, что на деле давало еще одно конкурентное преимущество дворянству: ведь торговая деятельность крепостных, отпускавшихся помещиками в отхожие промыслы, увеличивала суммы оброка. При слабой платежеспособности и низком потребительском спросе населения конкуренция со стороны кустарей и крестьян еще больше усугубляла и без того стесненное положение торгово-промышленного сословия, ослабляло его позиции на рынке, что, в свою очередь, увеличивало его зависимость от государственных заказов, а в итоге – блокировало его становление как самостоятельной и влиятельной общественной силы.

Показательно, что ни одна из известных купеческих династий XVIII века не сохранила своего положения до начала XX столетия: одни разорялись и превращались в простых мещан, другие добивались получения государственных чинов и дворянства, после чего их дети или внуки занятия своих предков предпочитали не наследовать. В дворянство могли пробиться лишь единицы, но само стремление к этому свидетельствовало об экономической и культурной несамодостаточности предпринимательского сословия. Побочным продуктом допущенной властями низовой экономической активности стало не органическое формирование капиталистической буржуазии, при крепостном праве немыслимое, а обновление состава отечественных предпринимателей. Наиболее энергичные крестьяне сколачивали капитал, выкупались из крепостничества и становились родоначальниками известнейших предпринимательских фамилий – Гучковых, Морозовых, Прохоровых, Рябушинских. Но обновление торгово-промышленного сословия не означало изменения его роли и места в государственной системе.

Такое сословие, в отличие от «третьего сословия» в Европе, не могло претендовать на социальное лидерство, а тем более – на выдвижение собственного социально-политического проекта, альтернативного сложившемуся в России общественному и государственному порядку. Не могло оно стать и субъектом технологических и структурных инноваций, ибо на своих предприятиях производило лишь то, на что существовал гарантированный спрос, в значительной степени определявшийся государством. Однако и последнее было не в состоянии исполнять эту роль до тех пор, пока технологическое отставание страны не ставило под вопрос ее военную конкурентоспособность.

Форсированная догоняющая модернизация Петра I в свое время такое отставание ликвидировала и заложила новую, индустриальную основу для дальнейшего экономического роста. Но к середине XIX столетия, когда в Европе произошла промышленная революция, основа эта успела устареть, а внутренних предпосылок для ее изменения за сто с лишним лет в России не возникло. Поражение в Крымской войне продемонстрировало уязвимость социально-экономической системы, в которой отсутствуют источники и стимулы инноваций. Разумеется, плоды промышленной революции замечались в России и раньше, а отдельные технические достижения, например ткацкий станок, она переняла еще при крепостном праве. Более того, она начала переходить от строительства парусных судов к строительству кораблей, приводимых в движение паровыми двигателями. Но такого рода заимствования чужих нововведений всегда запаздывают, времени на их постепенное освоение обычно не хватает, а форсированные изменения блокируются инерционностью системы, для трансформации которой требуется сильная мобилизующая встряска. Поэтому к началу Крымской войны российский военный флот состоял в основном из парусных судов и был обречен на уничтожение, а нарезных винтовок, во многом предопределивших исход сухопутных сражений, у русских солдат не оказалось вообще.

Крымская катастрофа стала тем импульсом для модернизации, которого России не доставало. Но запоздалые ускоренные модернизации, диктуемые внешними вызовами, всегда наталкиваются на дефицит экономических и личностных ресурсов. Представители отечественного торгово-промышленного капитала, сформировавшегося под жесткой и обременительной чиновничьей опекой, остерегались вкладывать деньги в новые отрасли, создание которых инициировалось сверху и контролировалось бюрократией. Уклонялись они и от участия в акционерных обществах, получивших широкое распространение в пореформенную эпоху: жизнь приучила их не доверять никому, кроме самих себя, и потому они предпочитали держаться за старые формы организации бизнеса. В свою очередь, и государственная власть, поощряя развитие предпринимательства, меньше всего стремилась к тому, чтобы русская буржуазия стала аналогом европейской и оттеснила на вторые роли дворянство и высшую, тоже дворянскую, бюрократию, которые по-прежнему воспринимались самодержавием как главные и самые надежные его опоры. Результатом же стало вовлечение в предпринимательскую деятельность новых финансовых и человеческих ресурсов и формирование нескольких бизнес-групп с разными интересами и установками, что практически исключало их консолидацию.

Во-первых, крупнейшим предпринимателем оставалось само государствоведении которого находился значительный нерыночный сектор экономики. Наряду с военной промышленностью, государству принадлежало две трети железных дорог и огромный земельный фонд, включавший более половины лесных угодий. Кроме того, через государственный банк оно фактически контролировало всю хозяйственную систему страны. Во-вторых, акционерные общества открыли широкие возможности для предпринимательства дворян: те редко использовали деньги, полученные после отмены крепостного права в виде выкупных платежей (а у многих к этому добавлялись и средства, вырученные от продажи имений) для открытия собственного дела, но охотно вкладывали их в ценные бумаги. В-третьих, бизнесменами становились представители высшей бюрократии, состоявшие в правлениях крупнейших компаний и коммерческих банков. В-четвертых, своих многочисленных представителей в России имел и иностранный капитал, привлекавшийся в огромных масштабах. Вместе с традиционными торгово-промышленными кругами все эти группы и составляли социально неоднородный отечественный бизнес пореформенной эпохи.

Их сближали друг с другом аполитичность и приверженность самодержавию – неудобства существующих порядков компенсировались в их глазах не только тем, что при узости внутреннего рынка власть поддерживала их своими заказами и защищала высокими таможенными барьерами от иностранных конкурентов, но и тем, что самодержавие воспринималось как единственно возможный и безальтернативный гарант государственной устойчивости. Однако общие предпринимательские интересы и, соответственно, потребность в их защите не осознавались вплоть до 1905 года, когда казавшийся незыблемым общественный порядок зашатался. Не обнаруживалось у бизнеса и стремления к самоорганизации и созданию собственных ассоциаций – даже после того, как они были разрешены. Торгово-промышленные съезды, которые стали созываться в пореформенное время, больше привлекали интеллигенцию, чем самих торговцев и промышленников. Предприниматели были погружены в свои частные интересы и тяготились публичностью. Они избегали ее не только потому, что экономические решения правительства принимались без их участия: предпринимательским организациям дозволялось только «ходатайствовать» перед властями или выступать в роли экономических экспертов156. Бизнесмены не желали открыто участвовать в общественной жизни и потому, что ощущали себя культурно неукорененными, маргинальными, отторгавшимися как европеизированной антисистемной культурой дворянской и разночинной интеллигенции, так и традиционной культурой крестьянских низов: в последнюю не вписывалась торговля и любая другая предпринимательская деятельность, приносящая доходы, не опосредованные личным земледельческим или ремесленным трудом.

В последние десятилетия правления Романовых российские предприниматели недворянского происхождения пытались вырваться из культурной изоляции, посылая детей учиться в отечественные и заграничные университеты, – раньше любые знания, не имевшие прямого отношения к их делу, считались лишними и даже вредными. Именно эти десятилетия были отмечены и всплеском предпринимательской благотворительности и меценатства: бизнес

156 История предпринимательства в России. Кн. 2. С. 228-231.

искал приложения своим финансовым и человеческим ресурсам на общественном поприще, но открытого отстаивания своих интересов по-прежнему избегал. Тем не менее власть с его статусными притязаниями предпочитала считаться: купцы первой гильдии были еще больше приближены к дворянству, им открыли доступ ко двору и разрешили носить шпагу. Однако престиж предпринимательской деятельности продолжал оставаться низким. Потому что буржуазные ценности – личная деловая инициатива, индивидуальная достижительность, богатство – распространения в обществе не получали. Ни в деревне, ни в городе.

Показательны в этом отношении биографические материалы о выдающихся отечественных и зарубежных деятелях, регулярно публиковавшиеся в пореформенный период в популярном журнале «Нива». Дело не только в том, что из почти восьми тысяч биографий жизнеописания предпринимателей составляли незначительное меньшинство – чуть больше одного процента157. Дело и в том, что реальные экономические мотивы и индивидуалистические ценности предпринимательской деятельности в этих текстах вуалировались. На передний план, с учетом культурных установок читателей, выдвигались патриотические и гражданские мотивы общественного служения. Более того, «в большинстве случаев авторы биографий даже скрывали, что их герои – предприниматели»158. Не менее показательны и результаты опроса, проведенного в начале XX столетия среди гимназистов, учащихся коммерческих училищ и сельских школ. Отвечая на вопрос о наиболее привлекательных образцах жизни и профессиональной деятельности, из пяти тысяч респондентов предпринимателей не назвал никто159.

В такой атмосфере российский бизнес не мог претендовать не только на социальное, а уж тем более политическое лидерство, но и на какую-либо самостоятельную роль вообще. Хозяйственные достижения, богатство, право носить шпагу, благотворительность и меценатство, европейское образование не сопровождались реальным повышением статуса предпринимателей. Для этого у представителей недворянского бизнеса оставался только один давно проложенный путь – добиваться чинов в бюрократической иерархии и дворянского звания. Так они и поступали, хотя успех, как и раньше, мог

157 Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 317.

158 Там же. С. 318.

159 Там же. С. 324.

сопутствовать немногим. Но устойчивое тяготение к дворянству лишь оттеняло несамодостаточность российского предпринимательства – не только социальную и политическую, но и культурную. Европейское образование, приобретаемое бизнесменами, в данном отношении ничего не меняло. Оно культурно сближало бизнес-элиту с дворянством, но не с его либеральным, а с его консервативно-славянофильским, панславистским крылом160. Не будучи носителем самостоятельного общественного проекта и, в отличие от либеральной и социалистической интеллигенции, будучи всецело зависимой от своего бизнеса, отечественная буржуазия могла ориентироваться только на сохранение самодержавной государственности и традиционные формы идентичности – православную и державно-имперскую.

Образованной предпринимательской элите суждено было стать едва ли не самым выразительным персонификатором социокультурного раскола, который на протяжении столетий воспроизводился в России. Потому что это был раскол ее собственного сознания. Она оказалась между двумя нестыковавшимися частями расщепленной культуры – европейско-модернистской и традиционной, которые ей приходилось сочетать. Вырваться же из этого межкультурного пространства можно было только на основе ценностей, которые ни в одном из сегментов отечественной культуры не были укоренены вообще, – достижительности и индивидуального предпринимательского успеха. Реально именно этими ценностями представители российского делового сообщества в своей деятельности и руководствовались – никаких других в бизнесе просто не существует. Но если обществом они отторгаются, то их приверженцы обрекаются на изоляцию, что, в свою очередь, и предопределило крайнюю осторожность и общественную пассивность российской буржуазии до революционных потрясений 1905 года и обнародования Октябрьского Манифеста, впервые в русской истории легализовавшего политические свободы и права граждан.

В период думского самодержавия Николая II многослойный предпринимательский класс пытался найти свое место в обновлявшейся России и оказать влияние на ее развитие. Это проявлялось и в давлении на власть посредством индивидуальных и коллективных заявлений о пагубности чиновничьего диктата над экономикой, и в попытках некоторых предпринимательских групп

160 История предпринимательства в России. Кн. 2 С. 234.

обосновать претензии буржуазии на вытеснение с исторической сцены дворянства, и в стремлении перехватить у либеральной и социалистической интеллигенции роль социального и политического лидера масс. Во время политических стачек 1905 года промышленники сумели даже договориться о том,чтобы выплачивать бастующим рабочим зарплату – они готовы были поддерживать конституционные лозунги либералов еще до Октябрьского Манифеста. Но буржуазия искала контакт с населением на основе буржуазных ценностей, прежде всего незыблемости права собственности, которые в стране не успели получить распространения и укорениться. И это проявилось уже на первых выборах в Государственную думу: созданные в спешном порядке партии промышленников в совокупности получили лишь несколько депутатских мандатов.

Впоследствии, правда, часть торгово-промышленного класса нашла выразителя своих интересов в партии октябристов во главе с Александром Гучковым, которой после столыпинского «третье-июньского переворота» и изменения избирательного закона в пользу помещиков удалось получить значительное представительство в Думе. Но и доминировали в этой партии дворянские деловые крути, надеявшиеся на соединение конституционного образа правления с самодержавным при сохранении остатков дворянских привилегий. Попытки же отдельных предпринимательских групп, наиболее известным представителем которых был Павел Рябушинский, двигаться в более либеральном направлении успехом не увенчались. Им не удалось найти политическую нишу между октябристами и кадетами, осуществление программного требования которых о введении восьмичасового рабочего дня сделало бы отечественную буржуазию беспомощной перед иностранными конкурентами. Потому деятельность Павла Рябушинского и его единомышленников не получила широкого отклика не только в рабочей, но и в самой предпринимательской среде.

Ход событий возвращал основную массу отечественного предпринимательства к прежнему представлению о том, что другого защитника, кроме самодержавия, у нее нет. Когда же самодержавие рухнуло, ее представители, впервые попав в правительство, направить Россию по европейскому буржуазному пути не смогли. И не только потому, что исторически не были к этому подготовлены, но и в силу непредрасположенности большинства населения: его личностных ресурсов, мобилизованных столыпинскими реформами, для буржуазно-капиталистического поворота оказалось недостаточно.

Доличностная архаика, консервировавшаяся столетиями в качестве массовой опоры государственности, смела со сцены и саму государственность, и противостоявшее архаике образованное меньшинство.

15.3. Ресурсы низших слоев

Российский капитализм, быстро развивавшийся со второй половины XIX века, не состоялся прежде всего потому, что ему не удалось создать себе прочную социальную опору в деревне. Столыпинские реформы, апеллировавшие к индивидуальной инициативе крестьян и призванные мобилизовать их личностные производительные ресурсы, натолкнулись на неприятие сельского большинства, сохранившего приверженность общинным порядкам. Эту неудачу многие до сих пор склонны объяснять специфическими особенностями отечественной народной культуры – ее недостижительностью, нестяжательностью, приоритетом в ней духовных ценностей над материальными, коллективизма над индивидуализмом. Нельзя сказать, что такого рода объяснения беспочвенны, но нельзя согласиться и с тем, что они точны и исчерпывающи.

Во-первых, если почти каждый четвертый крестьянин воспользовался правом выхода из общины, чтобы хозяйствовать индивидуально, то это значит, что ценность коллективизма была в культуре, по меньшей мере, не единственной. Во-вторых, трудно понять, почему «столыпинских помещиков» или, скажем, инициативных крестьян, которые еще при крепостном праве воспользовались предоставленной возможностью торговой и промышленной деятельности, следует считать уступавшими по части духовности тем, кто никакой хозяйственной инициативы не проявлял. В-третьих, культура недостижительности и нестяжательности получила в стране распространение не столько потому, что отвечала каким-то природным особенностям русского и других населявших Россию народов, сколько потому, что на протяжении веков навязывалась населению государством. В том виде, в каком это государство исторически сложилось, в достижительной культуре низших классов оно не нуждалось. Такая культура не укрепляла, а подтачивала его устои. Поэтому по мере своего появления и проявления она целенаправленно искоренялась.

Последствия этого начали осознаваться задолго до столыпинских реформ, еще при Екатерине II, которая первой среди российских самодержцев начала всерьез размышлять о крестьянском труде и повышении его производительности. Видный екатерининский вельможа князь Голицын, констатируя отсутствие у русских крестьян любви к труду, отдавал себе полный отчет и в причинах такого отсутствия. «Я хорошо знаю, – писал он, – что леность неразлучна с рабским состоянием и есть его результат; продолжительное рабство, в котором коснеют наши крестьяне, образовало их истинный характер и в настоящее время очень немногие из них сознательно стремятся к тому роду труда или промышленности, который может их обогатить»161.

Имея в виду крепостное право, Голицын меньше всего думал о том, чтобы обосновать необходимость его ликвидации. Наоборот, он предупреждал об опасных последствиях, к которым могло бы привести освобождение крестьян, к свободному труду не приученных. Екатерина, судя по всему, это мнение полностью разделяла. Но дело не только в том, что она, понимая пагубность крепостничества, не решилась его отменить. Дело и в том, что императрица распространила крепостное право и на регионы, где раньше его не было. Следовательно, мобилизация личностных ресурсов земледельцев приоритетной задачей для Екатерины не стала. Более того, их индивидуальная энергия при ней подавлялась, их предприимчивость вытравлялась дополнительными стеснениями хозяйственной свободы, которые отнюдь не ограничивались распространением вширь помещичьего крепостного права.

Помещичьи крестьяне не составляли в России большинства: их численность была меньше совокупной численности различных крестьянских групп, принадлежавших государству или непосредственно короне. И именно в екатерининскую эпоху всем им стали навязываться уравнительные переделы земли, которые до того проводились, в основном, лишь в помещичьих хозяйствах. Это был сознательный выбор в пользу одной из двух экономических стратегий, предлагавшихся Екатерине тогдашними аграрными авторитетами. Первая заключалась в ставке на сильных земледельцев, что означало сохранение существовавших в то время прав на покупку и продажу земли и поощрение наметившейся дифференциации крестьянства. Речь шла, говоря иначе, о движении в сторону частной крестьянской собственности на землю – ведь фактически государственные крестьяне и пользовались своими участками как собственники, хотя юридически таковыми не считались. Вторая

161 Цит. по: Семевский В.И. Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX века. СПб., 1888. Т. 1. С. 27.

стратегия предполагала, наоборот, ориентацию на слабых и их поддержку: ее суть как раз и состояла в предписывании от имени государства обязательных земельных переделов, которые ставили бы заслон на пути дифференциации и выравнивали возможности разных групп земледельцев. Императрице предстоял выбор между экономической эффективностью и уравнительной справедливостью. Екатерина предпочла справедливость, которая в глазах тех, кто должен был в ходе переделов передавать свои унавоженные и ухоженные участки нерачительным односельчанам, выглядела верхом несправедливости. И такая политика продолжалась и впоследствии: преемники императрицы пытались довести до конца начатое ею административное насаждение общинно-передельных отношений вплоть до начала столыпинских реформ162.

Недостижительность и нестяжательность русских крестьян, равно как и их затянувшееся до XX века неприятие частной собственности, составляли своеобразие их культуры лишь потому, что эти качества формировались принудительно предписанным жизненным укладом. Они укоренялись под влиянием крепостного права и передельной общины, порядки которой постепенно переносились из помещичьих хозяйств на все категории крестьянства.

Сами по себе земельные переделы не были изобретением помещиков и властей. Они стали инициироваться и проводиться самими крестьянскими общинами после того, как рост численности населения начал сопровождаться земельным голодом. При Рюриковичах переделов не наблюдалось, они начались лишь в эпоху Романовых, а укоренились только после окончательного закрепощения крестьян под нажимом помещиков. Но помещики, а затем и государство стали культивировать переделы вовсе не из желания следовать едва зарождавшейся народной традиции и лежавшему в ее основе представлению о справедливости. И не потому, что были озабочены сбережением каких-то других культурных особенностей подвластного им населения. Причина была более прозаичной – удобство и надежность сбора податей.

Уравнительное землепользование позволяло обеспечивать налоговую платежеспособность не только сильных, но и слабых земледельцев, что стало особенно важно после введения Петром I

162 Об административном насаждении общинно-передельных отношений Екатериной II и ее преемниками см.: Чернышев И.Б. Аграрно-крестьянская политика России за 150 лет: Крестьяне об общине накануне 9 ноября 1906 года. М., 1997.

подушной подати: платить ее должны были все без исключения, а ответственными за ее сбор перед государством выступали помещики. Распространение же уравнительности на государственных крестьян диктовалось, помимо фискальных соображений, и стремлением защитить экономические интересы помещиков от конкуренции со стороны энергичных и предприимчивых крестьян, неизбежной при сохранении тех экономических прав и свобод, которыми они располагали и которые позволяли им двигаться в направлении фермерского типа хозяйствования. Освободив дворян от обязательной службы, власть была заинтересована в их хозяйственной жизнеспособности, необходимой для поддержания их роли и влияния в стране, их желания служить опорой трону, даже не служа ему непосредственно.

О том, что культурные и этические соображения в данном случае не доминировали, свидетельствует начавшееся при Екатерине наступление на однодворцев – окрестьянившихся потомков дворян, хозяйствовавших индивидуально, нередко с использованием наемного труда. Вопреки их отчаянному сопротивлению, они тоже загонялись в передельные общины – при том что раньше ни в каких общинах не состояли вообще163. Екатерина отдавала себе отчет в том, что уровень отечественного земледелия оставлял желать лучшего. Но для его повышения она предпочитала приглашать на пустовавшие земли Поволжья, Урала и Юга немецких колонистов, предоставляя им льготные условия. Личностные ресурсы самих россиян востребованы и мобилизованы не были. Более того, осуществлялась их целенаправленная демобилизация.

Государство, опиравшееся на крепостное помещичье хозяйство, не питало иллюзий относительно предпринимательских талантов и энергии землевладельцев-дворян. Но оно не могло допустить развития в деревне альтернативного, фермерского уклада, который подрывал бы их экономические позиции. Российская государственность во времена Екатерины была достаточно устойчивой, способной отвечать на внешние и внутренние вызовы именно потому, что была самодержавно-дворянском. А от добра, как известно, добра не ищут.

С прагматической точки зрения политика Екатерины и ее преемников имела свои безусловные резоны. Но с точки зрения стратегической деятельность эта, гасившая инициативу наиболее

163 Подробнее см.: Там же С. 86-92.

предприимчивых слоев российской деревни, создавала дополнительные социокультурные предпосылки для будущего утверждения в стране большевистского социализма, сделавшего ставку на деревенскую бедноту. Власть «не была обеспокоена тем, что, лишая государственных крестьян права на частное землевладение, она этим действием вызывает всеобщее неприятие частной собственности на землю вообще»164.

Русская недостижительность, возведенная консервативными отечественными идеологами в высокий духовный ранг нестяжательности, не была изначально задана уникально-самобытными особенностями культуры. Такого рода человеческие качества – неотъемлемое свойство любых архаичных общностей, проживающих в режиме физического выживания. В России же эти качества искусственно консервировались и насаждались государством посредством административного воспроизводства уравнительной передельной общины в сочетании с крепостным правом. Потому что тип государственности, который в России сложился, только таким способом мог обеспечить свое собственное выживание.

Исторической платой за замораживание личностных ресурсов земледельцев стала не только антисобственническая психология народного большинства, проявившаяся со временем и в городах, которые в ходе пореформенной индустриализации быстро заселялись выходцами из деревни. Платой за это стало и безнадежное отставание отечественного сельского хозяйства – почти на всем протяжении правления Романовых оно не преодолевалось, а усугублялось. В «житницу Европы» Россия превратилась не благодаря росту урожайности, а исключительно за счет расширения посевных площадей на присоединявшихся новых и осваивавшихся старых территориях. В середине XIX века русские крестьяне собирали с каждого гектара почти на треть меньше ржи и пшеницы, чем английские фермеры в XIII столетии165. За полтысячелетия урожайность увеличилась в Англии в три раза, между тем как в России за это время она не изменилась166.

Экстенсивное хозяйствование не помешало стране наращивать державное могущество и расширять имперское пространство,

164 Кудинов П.А. Предисловие к изданию 1997 года // Чернышев И.В. Указ. соч. С. 17.

165 Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 1. С. 400.

166 Там же.

ресурсов для этого до поры до времени хватало. Но верно и обратное – державное могущество и постоянное расширение пространства позволяли воспроизводить экстенсивное хозяйствование на приобретавшихся территориях посредством стихийного и принудительного переселения на эти территории русских земледельцев, вместе с которыми распространялся вширь и общинно-уравнительный жизненный уклад. Военно-технологическая конкурентоспособность страны не только подтверждалась успехами имперской экспансии, но и сама себя поддерживала: экспансия позволяла государству приобретать дополнительные природные ресурсы, компенсируя тем самым невовлеченность в хозяйственную жизнь ресурсов личностных, заживо погребенных в передельной общине.

Именно эта община воспроизводила тот массовый человеческий тип, который поставлял обширный жизненный материал не только для романтизации нестяжательности, но и для критики русского работника и его ментальных особенностей. Одни и те же качества разные люди, в зависимости от их собственных ценностей, трактовали либо как проявление повышенной духовности, либо как показатели лености, безынициативности, готовности трудиться только из-под палки. Однако и возвышенная, и обличительная риторика, которые в ходу и сегодня, не столько проясняют, сколько вуалируют природу явления. Важно не то, как оценивать русского работника, а то, какими обстоятельствами были обусловлены его воспеваемые или же хулимые особенности и как сказывались они на развитии экономики страны.

Известно, например, что барщинные помещичьи крестьяне работали на земле лучше и качественнее, чем помещичьи оброчные и государственные. Объясняется это не в последнюю очередь тем, что в барщинных хозяйствах степень использования принудительно-насильственных мер и физических наказаний была в десятки раз выше, чем в других167. Однако на росте урожайности такого рода человекозатратная интенсификация почти не сказывалась; то была интенсификация в границах экстенсивной экономики. Не способствовала она и превращению русских помещиков в предпринимателей: нестяжателями их, правда, не называли, но и достижительная психология – при возможности использовать даровой крепостной труд и физическое насилие над работником – в их среде не формировалась тоже.

167 Там же. С. 405.

Все эти особенности отечественного «человеческого фактора» можно, конечно, объявить производными от определенной культуры. Подобные интерпретации вполне корректны уже потому, что вне культурной обусловленности в мире людей ничего устойчивого, как, впрочем, и неустойчивого, не существует вообще. Но культура, как и все остальное в этом мире, подвержена трансформациям, которые в нашем случае искусственно блокировались государством, пытавшимся строить большое развивающееся общество при сохранении несовместимых с ним общностей локальных, замкнутых, догосударственных.

Государственная политика, будучи зависимой от культуры, полностью ею не определяется. Тем более если культура эта не однородна, а многослойна. Многослойна же она, если речь идет о большом обществе, всегда и везде – по крайней мере, потенциально. Поэтому и государственная политика в нем определяется во многом природой самого государства, ее особенностями. Она диктует ему, на интересы каких групп и слоев населения и, соответственно, на какую культуру, ему следует опираться, чтобы поддерживать свою устойчивость, а интересы каких – маргинализировать, ибо они его устойчивости угрожают. В этом смысле государственная политика настолько же определяется культурой, насколько и определяет вектор ее развития.

Культурологический детерминизм в объяснении политических решений не более продуктивен, чем экономический, социологический и любой другой. Культура крестьянского большинства в России была примерно одинаковой при Иване Грозном и Алексее Михайловиче, Петре I и Екатерине II, Николае I и Александре П. Не претерпела она существенных изменений и к началу реформаторской деятельности Столыпина. Тем не менее их политика в отношении крестьянского вопроса была разной. Если же российское государство так долго отвергало культуру предпринимательской достижительности, то делало это не потому, что такой культуры в стране не существовало, а потому, что не было в состоянии ни адаптироваться к ней, ни в соответствии с ней себя преобразовать.

О многослойности и многомерности русской культуры свидетельствует не только готовность многих крестьян выделиться из общины, выявившаяся в ходе столыпинских реформ. Об этом свидетельствует также торговая и промыслово-промышленная деятельность оброчных крестьян с конца XVIII столетия: едва для нее появились легальные возможности, как сразу же обнаружились и люди, к ней предрасположенные. О них нельзя сказать, что они были недостижителями и нестяжателями. Но их нельзя было упрекнуть и в лености.

Показательна в данном отношении и артельная организация труда, при которой несколько человек добровольно объединялись в группы для различных работ – строительных, погрузочно-разгрузочных в портах, бурлацкого перегона барж и т.п. Она возникла на стыке общинного коллективистского принципа и чуждого общине принципа вольного найма по контракту, стимулировавшего добросовестную и качественную деятельность. В глазах интеллигенции тяжелый труд бурлаков стал символом эксплуатации, но искать в нем воплощение нестяжательности или лености в голову никому не приходило. Тем более не могла служить иллюстрацией такого рода качеств жизнь вышедших из крестьян русских купцов. В драматургии Островского они представлены не в самом привлекательном виде, интеллигенция усмотрела в их быте и нравах «темное царство» семейного самодержавия, что не было лишено оснований, но нестяжателями или недостижителями они уж точно никем не воспринимались. И «обломовщина» была открыта литературой и публицистикой тоже не в купеческой среде.

Да, городское торгово-промышленное предпринимательство отечественной культурой отторгалось, как отторгалось ею и более позднее предпринимательство сельское в лице «столыпинских помещиков». Но, во-первых, речь идет не о всей культуре, а лишь о культуре большинства. А, во-вторых, инерционность этой культуры в значительной степени была обусловлена тем, что воспроизводивший ее общинно-уравнительный жизненный уклад был насажден государством и поддерживался им вплоть до XX века. Изначально русская культура не обладала никакими особыми свойствами, делавшими ее фатально несовместимой с ценностями индивидуального успеха.

Едва ли не самым весомым доказательством этого может служить тот факт, что наиболее известные купеческие фамилии России вышли из среды старообрядцев. Последние же вряд ли могут быть заподозрены в культурном ренегатстве. В отличие от европейских протестантов, они были не религиозными реформаторами, а, наоборот, православными ортодоксами и противниками реформ. Но в своем практическом поведении – в частности в своем трудовом усердии – последователи Аввакума походили на последователей Лютера и Кальвина. Для этого им, однако, не понадобилось, подобно европейским протестантам, повышать ценностный статус труда и объявлять его земным служением Богу. В полном соответствии с Библией, они толковали его как Божье наказание за грехи, как тяжкую повинность, а не как высокую духовную ценность. И их трудовое подвижничество мотивировалось прежде всего тем, что церковные реформы патриарха Никона и царя Алексея Михайловича воспринимались ими как конец «Третьего Рима», единственного на земле богоугодного царства, и предвестие близкого Страшного суда, перед которым следует со всей серьезностью и ответственностью принять предписанное Богом наказание, дабы через страдание максимально очиститься от греха. Впоследствии этот первичный духовный импульс в старообрядческой трудовой традиции кристаллизовался и трансформировался в этику предпринимательского успеха. Но самое важное и показательное заключается все же в том, что старообрядцы были не ниспровергателями национальной культуры, а ее самыми ревностными апологетами. Равно как и в том, что их уклад жизни складывался параллельно государственному и в противостоянии ему. Государство могло их притеснять, могло облагать их двойным налогом, что и делало, но оно не в силах было навязать им то, что навязывало остальным.

Насаждение общинно-уравнительных отношений осуществлялось государством не только при крепостном праве, но и после его отмены. Потому что еще в начале XIX века в пользу такой политики появились дополнительные политические аргументы, казавшиеся весомыми и в пореформенную эпоху. Передельная община стала восприниматься властями как главный оплот против революционных потрясений, обрушившихся на Европу.

Обезземеливание и пролетаризация значительных слоев населения (так называемая «язва пролетариатства»),которыми на Западе сопровождалось развитие капиталистических отношений, не могли не вызывать беспокойства в России. Именно массовая пролетаризация и сопутствовавший ей поначалу рост нищеты рассматривались российскими властителями как главная причина революций и основной источник социализма и коммунизма – новых идей, получивших в Европе широкое распространение и грозивших разрушением ее культурных и цивилизационных основ. Передельная община, обеспечивавшая крестьян земельными участками и, соответственно, гарантированными средствами существования, пролетаризацию исключала. Поэтому, как казалось, она должна исключить и революцию168. Тем более что уровень жизни населения в относительно стабильной России был выше, чем в переживавших капиталистическую трансформацию – со всеми ее социальными издержками – европейских странах169.

Однако после отмены крепостного права и начала индустриальной модернизации с общиной стали возникать проблемы. Развитие капитализма в городе не сочеталось с архаичными формами жизни и труда в деревне. Увеличение зернового экспорта сопровождалось уменьшением крестьянских хлебных запасов и при неурожаях оборачивалось массовым голодом. К тому же численность сельских жителей продолжала быстро расти, земли не хватало, аграрное перенаселение при отсутствии права выхода из общины без ее согласия превращало деревню в котел с горючей смесью, который рано или поздно не мог не взорваться170. Тем не менее самодержавие продолжало держаться за передельную общину, по инерции рассматривая ее как самое надежное противоядие от революции и социалистическо-коммунистических соблазнов. При Александре III (1893) была даже отменена принятая при освобождении крестьян законодательная норма, согласно которой тем, кто полностью выплатил выкупные платежи, дозволялся выход из общины без ее согласия. От этой политики отказались лишь тогда, когда революция, которую с ее помощью надеялись предупредить, стала фактом и когда стало ясно: передельная община не только не выступила заслоном на пути революции, но оказалась встроенным в государство институциональным механизмом, именно ее и обслуживавшим.

Европа, переболев болезнями капитализации, стремительно уходила вперед, превращаясь из сельской в городскую171. Россия,

168 О политико-идеологических причинах в пользу сохранения и укрепления общины см.: Чернышев И.В. Указ. соч. С. 129-133.

169 Кудинов П.А. Указ. соч. С. 24.

170 К 1914 году избыток рабочей силы в российской деревне достиг 32 млн. человек, что составляло 56% от всего наличного числа сельских работников (Миронов Б.Н. Указ, соч. Т. 1.С.412).

171 В 1890 году доля городского населения составляла в России около 13%, между тем как в Великобритании – 72%, в Германии – 47%, в Австрии, Франции и США -33-38% (Миронов Б.Н. Указ. соч. Т 2. С. 378). В последующие полтора десятилетия картина существенно не изменилась – перед Первой мировой войной горожане составляли в России чуть более 15% от общей численности населения (Там же. Т. 1.С.317).

пытаясь предупредить эти болезни, замораживала личностные ресурсы миллионов людей, искусственно удерживая их в перенаселенной деревне. В результате вместо болезни роста с сопутствовавшими ей буржуазными революциями страна оказалась пораженной неизлечимым недугом распада, ставшим прямым следствием удерживания большинства населения в архаичном состоянии, а страны в целом – в состоянии социокультурного раскола. Поэтому и революция в России получилась в конечном счете не буржуазная, а социалистическая. Точнее – не революция, а всеобщая смута, завершившаяся большевистским переворотом.

Столыпинские реформы начались слишком поздно, чтобы развернуть страну в ином направлении. Потому что слишком велика была накопленная к началу XX века сила исторической и культурной инерции. Можно ли было начать преобразования много раньше, т.е. до социального взрыва, мы обсуждать не беремся, воздерживаясь, как и в других случаях, от поиска в прошлом нереализованных альтернатив реальному ходу событий. Что касается реформ Столыпина, то они интересны не только своей экономической и социальной направленностью. И не только тем, что явились запоздалой попыткой мобилизовать личностные производительные ресурсы деревни, до того почти невостребованные. Они означали, помимо прочего, и признание тупиковости тех притязаний на мессианскую цивилизационную роль, которые стали задавать тон в российской политике под влиянием революционных потрясений в европейских странах, воспринятых в России как начало конца Европы. Сама же Россия стала восприниматься при этом как «центр особой славянской цивилизации, основой которой являются общинные устои»172. От такой цивилизационной альтернативы и отказывался Столыпин.

Это был отказ от деревенской экономической и культурной архаики в пользу продемонстрировавшего свои неоспоримые преимущества европейского пути. Технологическое отставание отечественного сельского хозяйства, втиснутого в передельно-общинные формы, к началу XX века выглядело удручающим. У большинства крестьян не было ни денег, чтобы покупать дорогостоящую сельскохозяйственную технику, ввозимую, как правило, в Россию из-за границы, ни желания осваивать ее: традиционная культура отторгала любые новшества, а иностранные – тем

172 Кудинов П.А. Указ. соч. С. 24.

более173. Столыпину предстояло решать ту же задачу преобразования «человеческого фактора», которую в свое время решал Петр I. Правда, с существенной разницей: теперь дело касалось не элитного меньшинства, а подавляющего большинства населения. Петровскими методами, посредством новой милитаризации после завершения длинного цикла демилитаризации проблема не решалась – государство не располагало для этого достаточными властными ресурсами. Оно могло рассчитывать только на постепенное органическое преобразование, для которого, однако, история не предоставила реформатору необходимого времени. Через два десятилетия после гибели Столыпина Сталин приступит к решению той же задачи, реанимируя милитаризаторскую политику Петра. Но он будет делать это, предварительно устранив все «помехи» в лице помещиков, капиталистов (в том числе и сельских) и заменив старый государственный аппарат новым, «рабоче-крестьянским».

Удручающим в начале XX века было и отставание России в области народного образования: несмотря на заметные сдвиги, которые наметились в этом отношении в пореформенный период174, страна вошла в новое столетие с уровнем грамотности западноевропейских стран XVII века175. И одной из причин такого положения дел были все те же претензии на особый цивилизационный статус: власти опасались, что вместе с образованием в деревню проникнет и городская культура, способная поколебать традиционные общинные устои.

173 «Несмотря на некоторый рост количества усовершенствованного сельскохозяйственного инвентаря, в 1910г., поданным специальной переписи, из орудий вспашки более 2/3 составляли деревянные сохи, косули, плуги, имевшие лишь железный наконечник; из орудий рыхления – деревянные бороны составляли 97%» (Карелин А.Л. К стабильности через реформы? // Россия в начале XX века. С. 500).Перепись 1917 года показала, что 52% крестьян главных земледельческих губерний Европейской России не имели усовершенствованного инвентаря. Его закупали главным образом помещики и крепкие крестьяне, выделившиеся из общины (см.: Там же. С. 231). Этим в значительной степени объясняется и то, что основная масса товарного хлеба производились в России помещичьими и кулацкими хозяйствами, между тем как на долю подавляющего большинства крестьян приходилась лишь четверть зерновой продукции страны (Сметанин С.И. Указ. соч. С. 166).

174 Если в 1850 году грамотность среди мужчин старше девяти лет составляла в России 19%, то к 1913 году эта цифра возросла до 54%. Среди женщин соответствующие показатели составляли 10 и 26% (Миронов Б.Н. Указ соч. Т. 2. С. 294). В Австрии, Великобритании, Германии, США, Франции и Японии в 1913 году грамотность среди мужчин была не ниже 81 %, а среди женщин – не ниже 75% (Там же. С. 383).

175 Миронов Б.Н. Указ соч. Т. 2. С. 294.

Идея альтернативной цивилизации сочетала в себе притязания на мировое лидерство с замораживанием личностных ресурсов народного большинства и консервированием их неразвитости во всех отношениях, включая изоляцию этого большинства от книжно-письменной культуры. Во времена Столыпина (1908) постепенный, рассчитанный на десять лет переход ко всеобщему обязательному начальному образованию был все же узаконен, но раскол между образованным и необразованным классами за отпущенное добольшевистской России историческое время преодолеть так и не удалось.

Последующие события покажут, что реформы Столыпина не привели и к изживанию притязаний на создание альтернативной цивилизации. Потому что такие притязания появились не в XIX веке, а гораздо раньше и успели глубоко укорениться в государственном сознании. Поиски самобытной цивилизационной идентичности сопровождали весь период правления Романовых и до европейских революций никакого отношения к сельской передельной общине не имели. Остановимся на этих поисках подробнее.

Глава 16 Цивилизационные стратегии Романовых

Смута начала XVII века выявила историческую исчерпанность ци-вилизационного синтеза надзаконной силы и православной веры, дополненной правдой, на котором базировалась московская государственность Рюриковичей. Дефицит силы, обнаружившийся еще в ходе проигранной Иваном Грозным Ливонской войны, стал очевидным – у государства не хватало ресурсов не только для ведения войн, но и для упорядочивания внутренней жизни. И, как стало ясно уже Борису Годунову, устранить этот дефицит без заимствования европейских знаний и технологий было невозможно.

Тем более бесспорной была необходимость таких заимствований для воцарившихся после Смуты Романовых. Именно им предстояло осуществить коррекцию цивилизационного выбора страны посредством ее вестернизации, которую они осуществляли последовательно, углубляя на всем протяжении своего трехсотлетнего царствования. Поэтому мы и рассматриваем весь период их правления как нечто целостное и одновекторное. Есть достаточно оснований для того, чтобы отделять Петра I от первых Романовых. Но с цивилизационной точки зрения они были не столько последователями Рюриковичей, сколько предтечами Петра.

Наращивание силы с помощью заимствования и освоения чужой культуры грозило, однако, серьезным конфликтом с верой. Такой конфликт был не просто нежелателен; он был недопустим. И потому, что препятствовал обретению новой династией – выборной, а не «природной» – сакральности династии прежней. И потому, что вера во времена Смуты оказалась одним из главных источников народной силы, которая помогла восстановить обвалившуюся государственность. Отсюда – новизна цивилизационной стратегии первых Романовых и ее разнонаправленность.

Чтобы восполнить дефицит силы, они должны были открыть дорогу в страну не только европейским знаниям и технологиям, но и новому для Руси толкованию принципа законности, поставив власть под его защиту в Соборном уложении Алексея Михайловича.

С другой стороны, ради достижения той же цели им приходилось искать опору в вере и повышать статус церкви: возведение ее руководителей в ранг вторых государей, имевшее место при первых двух Романовых, в Московии Рюриковичей было немыслимо. Заимствование культурно чужого при возведении дополнительных бастионов для защиты от него, включая административное насаждение православного благочестия, – такова была эта новая цивилизационная стратегия, заглавная роль в которой отводилась вере. Именно она призвана была нейтрализовать последствия начавшейся вестернизации, угрожавшей национально-государственной идентичности Руси.

Однако вера, даже будучи соединенной с законом, не могла вернуть восстановленному самодержавию его прежнюю силу и, соответственно, полноту власти над подданными. Потому что сама ее былая полнота обусловливалась и тем, что Русь, освободившись при Рюриковичах от монголов, обрела в глазах элиты и населения религиозно освященный универсальный статус, соответствовавший представлению об истинности московской православной веры в противовес ложности других вероисповеданий. Идея «Третьего Рима» как единственного земного царства, предназначенного к спасению, – это идея универсального, воплотившегося в локальном пространстве Московской Руси. Именно данным обстоятельством объяснялась во многом сила ее князей и царей, власть которых не могла быть поколеблена даже ужасами и опустошительными последствиями опричнины и Ливонской войны. Но уже само ввязывание Ивана Грозного в эту войну, равно как и предшествовавшие ей походы на Казань и Астрахань, свидетельствовали о том, что претензия на религиозную универсальность и избранность требовала подтверждения военными победами над иноверцами, а неограниченная власть государя внутри страны – дополнительной легитимации его успехами на внешней арене.

Понятно, что новая династия нуждалась в таких подтверждениях еще больше. И не только потому, что ее сила не шла первоначально ни в какое сравнение с силой Рюриковичей. Главная трудность в выстраивании цивилизационной стратегии заключалась именно в том, что Романовым, в отличие от Рюриковичей, для укрепления материальных устоев «Третьего Рима» приходилось подтачивать его духовные устои инокультурными нововведениями. Последние ставили под вопрос и цивилизационную самодостаточность Руси, и ее богоизбранность, а значит – и ее притязания на универсальный статус.

Путь, по которому двинулись Романовы, – это путь принципиально иной, чем прежде, универсализации веры посредством расширения локально-московского цивилизационного пространства до общеправославного с центром не в Москве, а в Константинополе. Такая переориентация потребовала приведения богослужения и церковных книг в соответствие с исходным греческим каноном, что было воспринято многими как вероотступничество и привело в конечном счете к религиозному расколу. Но это смещение цивилизационной оси от Москвы к Константинополю, предполагавшее воцарение в нем со временем русского правителя – Алексей Михайлович не исключал, что уже ему удастся изгнать турок из Византии и занять трон бывших императоров, – не было случайным.

Начиная вестернизацию, Москва не ощущала способности собственными силами противостоять духовному влиянию католической и протестантской Европы. Чтобы противостоять, нужны были знания, которых на Руси не было; ее богословская культура находилась в зачаточном состоянии. Особенно заметным это отставание стало после присоединения Украины: в вопросах веры Москва не только не могла претендовать на лидерство по отношению к Киеву, но и вынуждена была пойти к нему в ученичество.

Православной Украине, находившейся в составе Речи Посполитой, ради сохранения своей религиозной идентичности пришлось вступить в жесткую конкуренцию с католицизмом. На ее территории действовал орден иезуитов, строивший школы с бесплатным образованием, устраивавший диспуты, на которых его представители демонстрировали свое превосходство в знаниях, аргументации, полемической изощренности. Украинская православная церковь ответила развитием собственного академического образования и ко времени присоединения к Московской Руси успела сформировать высокообразованную духовную элиту. Приглашение ее представителей в Москву в качестве учителей и сыграло роль культурного моста между Русью и Византией.

Такая опосредованная – через украинскую духовную элиту – связь с греками не могла остановить движение к религиозному и церковному расколу: украинцев, как и греков, в Московии подозревали в подверженности католическому влиянию. Но это не заставило отказаться и от выбранного цивилизационного вектора, ориентированного на Византию, – в этом направлении продолжали двигаться и после того, как раскол стал фактом. Соответственно, главным звеном цивилизационной стратегии на всем протяжении XVII столетия оставалась вера.

Эта стратегия – в различных формах и с временными отступлениями от нее – будет сопутствовать всему трехсотлетнему правлению династии Романовых. С нее она начинала, ею и закончит свой исторический век, так и не сумев реализовать ее. Отказаться от нее Романовы не смогут, что свидетельствовало о цивилизационной несамодостаточности России, дефиците у нее собственного символического капитала. Но и осуществить эту стратегию не смогут тоже – для осуществления не хватит силовых ресурсов. Даже после того, как Петр I, сместив акценты с веры на силу, совершит в данном отношении радикальный прорыв, России суждено будет остаться страной нереализованных цивилизационных проектов.

Петр отказался от византийской или, что то же самое, антитурецкой ориентации своих предшественников, хотя и не сразу. Начал он с азовских походов – историческая и культурная инерция давала о себе знать. Но возможностей в одиночку воевать с Турцией у страны еще не было, а союзников в Европе Петру приобрести не удалось. Вместе с тем длительная поездка за границу убедила царя в бесперспективности цивилизационной стратегии его предшественницы Софьи, суть которой заключалась в европеизации через Украину и Польшу, в заимствовании у первой способов противостояния католическому влиянию, а у второй – ее светской культуры. В условиях религиозного раскола и при ослабленной им церкви такая ориентация не вела ни к восстановлению духовной консолидации, ни к легитимации культурных и технологических заимствований. Говоря иначе, она не способствовала наращиванию государственной силы и военной конкурентоспособности, что было главной целью предшественников Петра, правивших страной после смуты. Это и предопределило осуществленную им радикальную ревизию цивилизационного выбора.

Главную ставку Петр сделал на протестантский север Европы. Не в смысле духовного подчинения ему и даже не в смысле поиска места в нем России, а ради форсированного перенесения на русскую почву и военного использования его достижений. Это мотивировалось тем, что протестантский мир стал к тому времени лидером модернизации, а протестантизм не вызывал на Руси такого неприятия и отторжения, как католическое «латинство». Но религиозная мотивация не была в выборе царя определяющей. В петровской России сила отделилась от веры и стала наращиваться помимо нее и даже вопреки ей, что нашло свое институциональное воплощение в ликвидации должности патриарха и превращении церкви в один из государственных департаментов.

Следуя западным образцам, Петр преобразовал религиозное государство в светское, сместив функции упорядочивания в нем от веры к закону. Это соответствовало начавшемуся в Европе движению из первого осевого времени во второе и сопутствовавшим такому движению цивилизационным сдвигам. Именно закон стал в руках реформатора тем инструментом, с помощью которого он осуществил вестернизацию жизненного уклада элиты, принуждая ее к освоению европейских знаний и европейской культуры. Петр пытался придать этому инструменту универсальное значение, декларируя обязательность законопослушания для всех, включая самого себя; при нем даже власть самодержавного царя впервые стала легитимироваться не от имени Бога, а от имени закона. Однако реально она оставалась надзаконной силой, легитимность которой была обеспечена главным образом военными победами Петра. Последние же стали возможны благодаря тотальной милитаризации страны и созданию необходимых для этого институтов: постоянной армии, гвардии, службы тайной полиции. Отсюда, в свою очередь, следует, что Петр, строго говоря, никакого нового цивилтационного качества после себя не оставил: он создал государство, приспособленное для войны, между тем как цивилизационное своеобразие обнаруживает себя лишь в условиях мирной повседневности.

Принцип законности, введенный реформатором в русскую государственную жизнь, не интегрировал Россию в европейское цивилизационное пространство в том числе и потому, что в интерпретации Петра принцип этот не только исключал идею гражданских прав, но предполагал узаконенное всеобщее бесправие. Преемники Петра довольно быстро осознали, что на таком милитаристском фундаменте долговременно устойчивая государственность существовать не может, и приступили к ее демилитаризации. С цивилизационной точки зрения это означало, что через прорубленное реформатором «окно» они двинулись в Европу – не столько ради новых завоеваний, сколько ради освоения и перенесения в Россию базовых оснований ее жизнеустройства. Такое движение в России Романовых продолжалось – с учетом происходивших в самой Европе изменений – в течение всего послепетровского периода. Не без временных откатов, но продолжалось.

Европеизация отечественной государственности осуществлялась в двух основных направлениях.

С одной стороны, универсальность принципа законности из декларативной постепенно – и тоже не без отступлений и исторических зигзагов – превращалась в реальную, распространявшуюся в том числе и на самого самодержца. Сохранившаяся за ним законодательная монополия не отменяла того факта, что в ее границах происходили существенные изменения, которые были отмечены нами в предыдущих разделах. К тому же и сама эта монополия Октябрьским Манифестом 1905 года была отменена, что являлось одновременно и уступкой власти, столкнувшейся с мощным напором снизу, и завершением ее долгой эволюции в направлении законности.

С другой стороны, европеизация российской государственности проявлялась в движении от тотального бесправия к узакониванию прав: сначала в локально-сословном, дворянском, а начиная с 1861 года – ив общенациональном масштабе. Постепенное придание им статуса всеобщности, наряду с универсализацией законности, позволяет говорить о том, что послепетровская Россия вслед за Европой осваивала цивилизационные принципы второго осевого времени. Однако частью европейской цивилизации она так и не стала, как не стала и цивилизацией особой и самодостаточной. Культурно расколотая страна, постоянно углубляющая раскол новыми инокультурными заимствованиями, не может обрести собственную цивилизационную идентичность. Она обречена на то, чтобы искать эту идентичность вовне. И Россия продолжала искать ее вплоть до большевистского переворота. Магистральное же направление поиска оставалось тем же, что и во времена Алексея Михайловича. Направление оставалось византийским. Без освобождения от турок Константинополя и установления контроля над ним особый цивилизационный статус России не воспринимался ни достигнутым, ни обеспеченным.

Резкий поворот Петра в сторону протестантского Запада и успешное освоение его достижений, превратившее страну в сильную и влиятельную военную державу, сами по себе не предопределяли место православной России в католическо-протестантском европейском цивилизационном пространстве. Потому что трансформация религиозной государственности в светскую не устраняет религиозную компоненту цивилизационной идентичности. Она сохраняется и будет сохраняться и в цивилизации второго осевого времени – До тех пор, пока цивилизация эта не станет всемирной, и если ей суждено когда-либо стать таковой. Тем более интересно, что религиозно нейтральные проекты в России все же выдвигались. Интересны же они не тем, что не реализовались и реализоваться не могли, а тем, что появлялись и проводились в жизнь в царствование Екатерины II, отмеченное самым целенаправленным поиском места России внутри европейского цивилизационного пространства.

Первый проект, осуществлявшийся в начале екатерининского царствования и получивший название «северной системы», предполагал обретение Россией места в европейской цивилизации при абстрагировании от своей православной идентичности, но с учетом религиозных различий в Европе. Это было продолжением внешнеполитического курса Петра I: идея «северной системы» заключалась в создании союза с протестантскими странами (Англией и Пруссией с подключением Дании), противостоящего европейскому католическому миру (Франции, Австрии и Испании). Однако к обретению цивилизационной идентичности такая стратегия не вела и не привела: найти свое место в Европе России не удалось.

С ее державной силой европейцы не могли не считаться, в спорах и конфликтах между собой они готовы были искать и искали ее поддержки. Но достаточных культурных предпосылок для выстраивания единой цивилизационной стратегии с Россией не было ни у католических, ни у протестантских государств. При таком положении вещей решающее значение приобретала политическая прагматика, понуждавшая в то время Петербург к сближению не с Лондоном и Берлином, а с Веной: Австрия граничила с Польшей и Турцией – ближайшими соседями России, отношения и конфликты с которыми в значительной степени определяли направление ее внешней политики. Поэтому «северная система» рухнула, не успев сложиться. Цивилизационный проект, продолжавший линию Петра, оказался несостоятельным.

Однако поиск цивилизационной идентичности на этом не только не завершился, но стал еще более энергичным и целеустремленным. Неудачи на севере возвращали российскую политическую элиту на южное направление, к допетровским планам относительно Византии. С той, правда, существенной разницей, что теперь эти планы утратили религиозную окраску: Екатерина пыталась выстроить цивияизационную стратегию светского государства, созданного Петром.

Данная стратегия, вошедшая в историю под именем «греческого проекта», оформилась под влиянием военной победы России над турками, а последовавшее затем присоединение Крыма стало фактическим началом ее реализации. Не вдаваясь в детали этого проекта и идеологические тонкости его обоснования, отметим лишь то, что он не подразумевал уже присоединения Константинополя к России, а тем более – переноса туда ее столицы. Речь шла о том, что императорский престол в освобожденной от османов Греции должен был занять, став родоначальником правящей династии, внук императрицы царевич Константин, которому и имя было дано с учетом его будущей миссии. Тем самым предполагалось не просто обеспечить союз Греции и России при верховенстве последней. Тем самым предполагалось, что Россия, будучи наследницей православной Византии, станет и наследницей ее предшественницы, т.е. Древней Греции и ее цивилизации. Станет, говоря иначе, преемницей не только Константинополя, но и Афин – неспроста последние тоже рассматривались как претенденты на роль столицы возрожденной Греции.

При осуществлении «греческого проекта» вопрос о месте России в Европе снимался сам собой: в этом случае она получала возможность прочно обосноваться не только в европейском пространстве, но и в европейском времени. Более того, государство, находившееся в преемственной связи с Древними Афинами, оказывалось укорененным в этом времени глубже, чем государства западноевропейские, ибо те считались и считали себя сами преемниками более позднего – по отношению к Афинам – Рима. Современный исследователь не без оснований отмечает, что «такая позиция очевидным образом приводила к мысли о культурном приоритете России в Европе и позволяла ставить вопрос о приоритетах политических»176. Верно, однако, и обратное: достигнутое к тому времени державное могущество и выраставшие из него притязания на доминирование в Европе нуждались в культурно-символическом капитале, который позволял бы обосновывать их не только военно-силовой, но и цивилизационной «первичностью».

Политическая прагматика гораздо лучше соотносилась с «греческим проектом», чем с «северной системой». Если роль преемницы Афин Екатерина отводила России, то преемницей Рима в ее стратегии выступала Австрия, правители которой сохраняли титул императоров Священной Римской империи. Религиозные различия между странами отодвигались при этом на второй план: в эпоху

176 Зорин А.П. Указ. соч. С. 37.

утверждения светских государств истинность веры не воспринималась уже как определяющий критерий, на основании которого можно судить об оправданности их международных амбиций. Показательно, что именно в период увлечения «греческим проектом» Екатерина сочиняет пьесу о временах Киевской Руси, главный герой которой – не князь Владимир, принявший от греков христианство, а язычник Олег, празднующий в Византии военную победу над греками. Показательно и то, что в этой поверженной по воле автора Византии нет ни христианства, ни его служителей; в ней царит дух античности.

Союз, заключенный с Австрией, и ее готовность участвовать в разделе Османской империи не означали, однако, что «греческий проект» имел шансы на осуществление. Его реализация привела бы к резкому изменению баланса сил в Европе, что не могло получить поддержки у других держав, противостоять которым Россия и Австрия были не в состоянии. «Греческий проект» Екатерины – это впечатляющая утопия, после смерти императрицы почти сразу и навсегда забытая и оставившая после себя разве что греческие названия крымских городов, данные им вместо прежних татарских. Но именно его заведомая утопичность, не замеченная чуждой прожектерства Екатериной, позволяет лучше понять, насколько острым и актуальным воспринимался в России после обретения ею державного статуса вопрос цивилизационной идентичности. Поэтому разработка новых цивилизационных стратегий продолжилась и в послеекатерининские времена.

Суть этих стратегий, при всех их различиях, сводилась, однако, к одному и тому же, а именно – к возвращению веры, отодвинутой Петром I на периферию государственной жизни, при сохранении и упрочении петровского синтеза силы и законности. То были ответы на вызовы, шедшие из революционной Европы и понуждавшие к коррекции внутренней и внешней политики и ее идеологических обоснований.

Россия располагала достаточной силой, чтобы претендовать на восстановление в Европе монархической законности, поколебленной французской революцией и последовавшей за ней экспансией Наполеона в соседние и не только соседние страны. Унаследованная от Петра I и его преемников державная мощь позволяла, как казалось, оставить в прошлом послепетровские поиски своего места в европейской цивилизации и выступить в роли ее спасителя, обеспечив тем самым доминирование в ней. Единственное, чего для этого не хватало, – духовно-культурной составляющей, без которой любые цивилизационные проекты, предполагающие консолидацию разных стран, заведомо несостоятельны.

Православие на такую консолидирующую роль претендовать не могло – навязать его католическо-протестантской Европе было невозможно. Поэтому при императоре Павле начала оформляться новая цивилизационная стратегия, которая обрела законченный вид при Александре I в учрежденном по его инициативе Священном союзе. Об этом мы в своем месте уже говорили. Здесь же достаточно повторить, что речь шла о возвращении в государственную идеологию религиозной веры, в которой конфессиональное своеобразие православия отодвигалось на второй план ради утверждения общехристианской цивилизационной общности при заглавной роли в ней России.

Уязвимость новой стратегии заключалась в том, что она основывалась на превосходстве в силе и потому вовлеченными в ее осуществление Австрией и Пруссией воспринималась не как добровольный стратегический выбор, а как вынужденная временная необходимость. Уязвимость ее заключалась и в том, что она не имела глубоких культурных корней и в самой России. Опираясь на державную идентичность, актуализированную войной с Наполеоном и победой над ним, стратегия эта не соотносилась с идентичностью православной и, соответственно, с большинством населения страны.

Между тем разгром Наполеона, его изгнание из Франции и восстановление там монархии не подвели историческую черту под революционной эпохой: революции вспыхивали в разных концах Европы снова и снова. Россия, до которо